По извилистой темной тропинке бредут из Тартара певец Орфей со своей неизменной кифарой в руках, а вслед за ним — Эвридика.
Э в р и д и к а. Да, я плачу, не могу не плакать… меня сотрясают рыдания… Только не оборачивайся, милый, не оборачивайся… Кто бы не заплакал на моем месте?.. От счастья, от благодарности, от гордости за тебя… Ты ворвался в царство мертвых, где до тебя не ступала нога ни одного живого, ни единого смертного… Ворвался, не испугавшись ни мрачных подземелий, ни вязких болот, ни огненных языков, ни мстительных эриний, ни свирепости трехглавого Цербера!.. И все ради меня, ради своей Эвридики!.. Ах, Орфей, может, и хорошо, что тогда, на земле, укусила меня змея и я попала в царство мертвых — благодаря этому я познала неизмеримую бездну твоей любви!.. Отныне я уверена лишь в одном: нет и не может быть на свете такой силы, которая разлучила бы нас!.. Дорогой мой, единственный, поиграй, поиграй мне на своей чудесной кифаре, чтобы путь к живым показался мне короче…
Орфей идет, блаженно улыбается и играет.
Э в р и д и к а. И все-таки не могу надивиться, как это властелин Тартара согласился отпустить меня, поставив тебе такое легкое условие: не оборачиваться до тех пор, пока мы не выйдем из преисподней… даже смех берет, правда?.. Наверное, Аид пошел на это лишь из-за своего божественного высокомерия, дабы никто не подумал, что он смирился и без препон взял вдруг да и уступил просьбе простого смертного… Ах, Орфей, и в самом деле чудодейственны сила твоей любви и струны твоей божественной кифары, ведь тебе удалось смягчить даже каменное сердце владыки подземного царства, сердце самого Аида…
Орфей идет, блаженно улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Но что я говорю!.. Ведь не столько Аида, сколько его жену Персефону взволновала и пленила твоя песня любви и тоски… Ведь это она упросила своего жестокого мужа выслушать твою просьбу и вернуть тебе меня. Ах, если бы не благородная Персефона, едва ли теперь шли бы мы с тобой в солнечное царство живых… Играй, милый, играй…
Орфей идет, блаженно улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Нам так повезло, потому что ты, как нарочно, явился в подземное царство именно в тот момент, когда Персефона пребывала в доме своего дорогого мужа. Еще немножко — и ты бы не застал ее: едва весеннее солнце там, на земле, раскрывает первый бутон, как супруга Аида, словно ветерок, устремляется вверх, летит на Олимп, к своей матушке Деметре. И вообрази, не возвращается домой до тех пор, пока наверху осенние бури не сорвут с деревьев последний лист…
Орфей идет, блаженно улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Хороша жена, правда? И полгода не может усидеть рядом с мужем!.. Интересно, какие у нее волосы? Такие же пышные и золотые, как у богини Деметры? Ну, конечно! Одна титанша говорила мне, что они цвета спелой пшеницы…
Орфей идет, блаженно улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Цвета спелой пшеницы… красиво сказано!.. Когда ты пел ей о любви и тоске, небось не зажмуривался, как соловей? Может, не только ее волосы видел, но и в глаза заглядывал? Говорят, они огромны и сверкают, как два родниковых ключа в полдень…
Орфей идет, блаженно улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Представляю, как она пожирала тебя этими бездонными очами! И сердце владычицы преисподней таяло быстрее, чем воск свечи, от твоих песен любви и тоски, не правда ли? Знаешь, когда божественный Аристей застал меня на лугу, он тоже затянул было любовную песенку… У другой, может, сердце и растаяло бы, но я лишь зажала ладонями уши и — дай бог ноги! — неслась прочь, не разбирая пути, пока не наступила в высокой траве на ядовитую змею… И это привело меня в царство Аида. Играй, милый, играй…
Орфей идет, блаженно улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Что-то очень уж вяло дергаешь ты струны… Ах, прости, совсем забыла: ты же переутомился, играя для златовласой Персефоны… Как думаешь: почему ее маменька Деметра возвращает молодость дряхлым старцам? Вот уж, верно, не из материнской любви! А они, вновь став юношами, конечно, не забывают должным образом отблагодарить богиню плодородия, ха-ха, как ты думаешь?.. Интересно, а ты, когда состаришься, тоже пойдешь к Деметре просить, чтобы она вернула тебе молодость? Вот будет славно: я уже беззубая, сгорбленная старуха, а ты в расцвете сил, как Нарцисс… но ты играй, милый, играй…
Орфей идет, улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Гляди, вон уже и свет впереди брезжит, совсем недалеко нам идти… Только ты не оборачивайся, милый, не оборачивайся… Как думаешь: когда Персефона вырывается из преисподней и попадает к своей мамочке, они там цветочки сажают и посуду кухонную чистят?.. Как бы не так! Кто ж его не знает — этого старого развратника Зевса, и нечего удивляться, что Деметра наставляет мужу рога… Но Аид!.. Более строгого мужа, чем он, не сыскать! И, разумеется, более наивного: вот так взять да и отпустить жену на целых полгода на другой край света!.. И разиня к тому же. Какой еще простак позволил бы невесть откуда явившемуся мужику петь своей жене о любви?.. Согласен?
Орфей идет, улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Играй, дорогой, играй; можешь не отвечать на глупые вопросы своей женушки… Не знаю, что я отдала бы, чтобы только и у меня волосы стали цвета спелой пшеницы!.. Скажи, муж мой, единственная моя любовь, ответь мне: а если бы тебя там, в пышной луговой траве, застала Персефона? Сбежал бы ты от нее так, как твоя несчастная Эвридика сбежала от красавца Аристея? Сбежал или нет?
Орфей идет, улыбается и играет.
Э в р и д и к а. Так знай, милый мой: вот сошел ты в Тартар, чтобы петь любовные трели женушке Аида, а ведь я и сама еще когда могла бы подластиться к Аиду и, чего доброго, растопила бы его сердце — если уж красавцу Аристею, сыну самого Аполлона, понравилась… пусть мои волосы и не цвета спелой пшеницы, но среди множества нимф он выбрал одну меня, только за мной гнался, пока я, спасая верность тебе, не напоролась на ядовитую змею… играй, играй!
Орфей идет и играет.
Э в р и д и к а. Знаешь, о чем я еще подумала? Подумала: если бы не я, а ты попал в царство мертвых… и я явилась бы сюда, чтобы вызволить тебя… Ну уж нет, ни за что не стала бы напевать Аиду любовные песенки… Уж лучше навсегда осталась бы в преисподней, чтобы страдать вместе со своим мужем… Что поделаешь, вероятно, мои представления о любви и верности устарели, но по-другому я бы не смогла… не смогла, хоть ты что! Прости, но не смогла бы!.. Если бы смогла, то еще тогда, на земле, не бежала бы, как безумная, от красавца Аристея и не укусила бы меня ядовитая змея… но ты играй, играй!
Орфей идет.
Э в р и д и к а. Любому дураку ясно, что Персефона кинулась помогать тебе не от доброты душевной. Разве может тронуть верность двух любящих сердец бабу, которая шляется по полгода неизвестно где и с кем?.. Готова об заклад биться, что она уже вострит лыжи, чтобы броситься следом за тобой… только не оборачивайся, умоляю, не оборачивайся!.. Теперь-то я понимаю, что она силком заставила тебя назначить ей свидание на земле… Надеюсь, правда, не на той пышной лужайке, где меня ужалила ядовитая змея только за то, что я хотела сохранить верность своему мужу, своему Орфею… играй!
Орфей идет.
Э в р и д и к а. Только об одном прошу тебя, мой единственный, мой дорогой, об одном прошу: когда закружится у тебя в пышной траве голова от поцелуев Персефоны… когда оба запылаете вы от страсти… об одном прошу: не забывай остерегаться ядовитой змеи! Персефоне-то что, она бессмертна, но ты!.. Ты немедленно провалишься в царство мертвых, а его владыка, проведав о вашей грешной связи, найдет для тебя в преисподней такое местечко, что никакая Эвридика не сможет тебя оттуда вызволить… А кроме того, я уже предупредила тебя, что ни за что на свете не стану любезничать с Аидом, не стану щебетать ему любовные песенки, потому что, если бы я была согласна на это, то еще тогда, на лужайке, когда гнался за мной красавец Аристей, когда пел он мне песню любовной тоски, а я, зажав уши, бежала, чтобы сохранить верность своему Орфею, из-за чего и ужалила меня ядовитая змея, я…
Орфей оборачивается.
Эвридика проваливается в бездну.
Тартар сотрясается от хохота Аида…
По осенней земле спешит освобожденный от оков Прометей. Вы только вглядитесь: под ребрами у него еще кровоточит печень, истерзанная Зевсовым орлом, на запястьях и щиколотках лохмотьями висит кожа, стертая тяжкими цепями, каждое прикосновение грубой овчины пламенем жжет рану, нанесенную копьем, которое пригвождало его к гранитной кавказской скале. Но это уже пустяки: раны заживут, от невыносимых мук останутся лишь воспоминания, а огонь — похищенный на Олимпе огонь — будет вечно служить людям, неся им тепло, свет и силу. Поэтому могло ли быть иначе? Едва Геракл разбил оковы, как Прометей, собрав последние силы, устремился вниз, в долины — к тем, ради кого не побоялся навлечь на себя гнев и кару богов.
И вот глаза титана завидели мерцающую на земле звездочку и темную полоску дыма, поднимающуюся от нее в небо: уж не костер ли? Хотя за долгие века неподвижности титан почти разучился ходить, он, стиснув зубы, ускоряет шаг, а сердце грохочет в груди, как камень во время горного обвала. Вот!.. Вот она, та картина, точь-в-точь такая, какая представлялась ему в мучительных видениях, возвращала силы, не давала погибнуть на самом дне безнадежности: вокруг пылающего костра сидят бородатые мужчины и хлопочут длинноволосые женщины, резвятся дети и шепчутся почтенные старцы. О, даже не надо быть особо прозорливым, чтобы понять: это уже не те угрюмые и запуганные существа, которым он когда-то, в незапамятные времена, с огромным трудом всучил похищенное в кузнице Гефеста пламя… Прометей даже улыбается, вспомнив, с каким упорством и недоверием отбрыкивались они от принесенной им пылающей головешки, как пытались выбросить ее в воду, задуть, затоптать, забить дубинами… В конце концов даже прибегли к хитрости — наивной, прозрачной хитрости: «Знаешь что, титан? Ступай-ка ты лучше к другому племени, вон туда, за ту буковую рощицу. Они спят и видят, чтобы кто-нибудь подарил им горячий сверкающий язык, так что торопись, пока они не откочевали на другое место». Бормоча это, люди подталкивали его, гнали прочь. Что ж, все новое, неведомое даже у богов вызывает недоверие, чего же хотеть от темных и слабых смертных?.. К счастью, титан был сильнее, чем все они, вместе взятые, к тому же огненный факел в его руке служил отличным оружием. Поэтому, приподняв за шиворот самого настырного гонителя и слегка припалив ему задницу, Прометей легко убедил наглеца в своей правоте, заставил разжечь костер, зажарить мясо и съесть его. Мало того, он повел нескольких мужчин к болоту, научил их отыскивать руду, плавить и потом ковать железо, превращая его в топоры, лемеха, серпы и мечи (а нынче ишь — даже медных украшений себе понаделали!)… Да-да, теперь всякому ясно: люди — сила! Достаточно взглянуть на стаю голодных волков, собравшихся на опушке, жадно нюхающих аппетитные запахи, но боязливо поглядывающих на костер и грозные копья… Да, огонь совершил то, на что и рассчитывал Прометей, ради чего вступил в противоборство с Зевсом: люди стали силой — возможно, даже такой, с которой придется считаться самим богам. Да-да! Они уже и впрямь не те беспомощные существа, которых он, Прометей, силой спасал от гибели, темноты и холодного равнодушия Олимпа…
Титан прячется-за ствол растущего поблизости от костра эвкалипта и, выглядывая из-за него, пожирает глазами своих подопечных. Смотри-ка! Вот они сгребли в кучу раскаленные угли, засыпали ими освежеванного кабана… вздымаются клубы пара… над поляной плывут такие аппетитные запахи, что волки принимаются тоскливо подвывать… Пока жарится мясо, мужчины, женщины и дети пляшут вокруг огня (гляди-ка, уже и ритуалы выдумали!)… Потом разгребают угли… вытаскивают кабана… делят его на куски… И… титан едва верит собственным ушам:
— Славим тебя, о Прометей, за огонь, который ты принес нам, за твой великий дар. Прими же и ты, о богоравный друг людей, нашу любовь, благодарность и жертву… — с этими словами вождь или жрец швыряет в огонь целую кабанью ногу!
Туман застилает глаза титана: он, не проливший ни слезинки даже тогда, когда остроклювый орел терзал его печень, плачет теперь, как малое дитя, и соленые слезы разъедают и без того саднящие раны — но это пустяки по сравнению с радостью, которую он только что испытал! Ах, если бы знали они, эти славные, помнящие добро люди, люди его огня, если бы они только знали, если бы могли предположить, что рядом, в нескольких шагах…
— Эй! кто там?
Наверное, услышали его всхлипы… Титан затаивает дыхание и всем телом прижимается к толстому стволу.
— А ну, выходи по-хорошему, не то…
Царапнув кору дерева, рядом падает стрела с острым железным наконечником. Прятаться бессмысленно, да и опасно. Титан поспешно вытирает слезы листиком эвкалипта и выходит из укрытия:
— Приветствую вас, дети мои!
— Здравствуй. — Они удивленно разглядывают незнакомца.
— Не возражаете, если я присяду к… огню?
Они молча раздвигаются, недовольно косясь на незваного гостя, — и принесла же нелегкая как раз во время ужина!
— Ты кто? — строго спрашивает жрец.
— Я-то?
Внезапно Прометей наклоняется к огню и выхватывает из него жертвенный окорок. Соскребает подгоревшую корочку и подносит ко рту. Присутствующие замерли, как громом пораженные, — неужели посмеет?!
— Что он делает?! Святотатец! — одновременно вскрикивает несколько женщин.
— Не смей! — Жрец властно отбирает у него окорок и бросает назад в костер. — Несчастный, ты осквернил святыню! Разве не знаешь, что это жертва великому Прометею, который даровал нам огонь? За такое святотатство ты будешь сожжен на этом же костре! Сожжен во славу Прометея.
О, великое долгожданное мгновение:
— Но ведь я и есть Прометей!
После гробового молчания:
— Тот, кому вы предназначаете эту жертву. — Распахивает овчину на груди: — Вот мои раны. — Склоняет голову: — Ради вас.
Как все просто, чисто, прекрасно — так, именно так представлялось ему в мучительных видениях, когда, прикованный к скале, он терял сознание от нечеловеческих мук. Все, как чудилось там: люди будто окаменели. И взрослые и дети не отрывают от него горящих отблесками его огня глаз, смотрят и не могут насмотреться на его гордо откинутую голову, величественные жесты, запекшуюся кровь тяжких ран, на ветхую овчину, растроганную улыбку, припухшие от слез веки… Одна из женщин уже утирает глаза, другая прикладывает подорожник к его ранам, третья пододвигает пылающие угли поближе к его ногам…
— Как только пали мои оковы, — признается Прометей, — я сразу к вам.
— К нам? — словно не расслышав, переспрашивает жрец.
— Да. Сразу. — Как бы благословляя огонь, Прометей протягивает к костру израненные руки: — Горит… До чего же славно горит!
От языков пламени рябит в глазах, от огня словно оттаивают натруженные суставы и по телу разливается приятное оцепенение, голова медленно свисает на грудь; после перенесенных мук, душевного потрясения, трудного пути наступает наконец долгожданный отдых. Всмотритесь внимательно: разве может быть картина прекраснее и значительнее, — возле пылающего огня спит тот, кто даровал его людям, спит сам Прометей…
А проснувшись, титан видит начисто обглоданные кабаньи кости и сидящих вокруг мужчин. С растущим нетерпением смотрят они на своего гостя, ждут не дождутся, когда же наконец он очухается. Но вот он уже потягивается… постанывает, видимо задев рану… садится… спросонок удивленно озирается… не может сразу сообразить, где он… Увидев тлеющий костер, светлеет…
— Что, Прометей, уже проснулся?
— Проснулся, дети мои. — Титан ласково улыбается: тихонько сидя вокруг, они стерегли его сон, его покой!
— Вот и хорошо, что проснулся, потому что, пока ты спал, мы кое о чем посовещались и решили…
(Это же надо, уж и совещаться у костра научились!)
— И что же вы решили, дети мои?
— Решили сообщить тебе одну очень добрую весть.
— Слушаю вас, дети мои. — Отеческим взором он обводит их сдвинутые головы.
— У нас нет слов, о великий Прометей, — начинает, приняв торжественную позу, жрец, — чтобы выразить, как мы горды и рады, что ты прямо со скалы своих мучений явился именно к нам и тем самым навеки прославил наше племя…
Титан едва заметно качает головой: дескать, зачем эти хвалы, зачем эти высокие слова, дети мои? — однако после долгих лет унижений такой почет ему — словно бальзам на раны.
— Мы клянемся, что во веки веков не забудем твоего благодеяния и отныне еще усерднее станем чтить тебя, еще большие жертвы тебе приносить…
Глаза титана невольно отыскивают торчащую из подернутых пеплом углей кость с обгоревшими остатками мяса; он вспоминает, что у него и крошки во рту не было, и сглатывает слюну.
— В знак великой признательности мы хотели бы избрать тебя своим верховным жрецом и вождем племени…
— Что вы?! — даже отшатывается от удивления титан.
— Не отнекивайся! — строго возражает жрец. — Иначе зачем бы тебе идти к нам? — Он проницательно сверлит гостя глазами. — Ты — дарователь огня, кому же, как не тебе, править племенем, люди которого навеки твои должники? Кроме того, разве не огромное счастье для племени иметь своим вождем и жрецом полубога?.. Однако…
— Да! Конечно! Чистая правда! — слышны восторженные выкрики из стоящей поодаль толпы, но жрец живо унимает крикунов, кинув на них суровый взгляд.
«Так вот какую весть хотел он сообщить мне! Вот о чем они совещались, пока я спал… — В горле у титана снова застревает соленый комок. — Дети мои… благодарные… наивные дети…»
— Однако? — за робкой улыбкой титан старается скрыть свое волнение.
— …однако за той вон буковой рощицей живет племя, которое, увы, больше нас достойно этой чести. Хотя и скрепя сердце, но мы вынуждены уступить им тебя. Возможно, ты запамятовал, но ведь им первым принес ты огонь. А уж от них — мы… Поэтому они имеют неоспоримое право первыми отблагодарить тебя!
— Значит… — еще не осознав до конца смысл услышанного, Прометей оглядывает лица окружающих, с испуганной покорностью взирающих на жреца, — значит…
— Значит, — подхватывает молодой, но, видимо, щедро одаренный красноречием помощник жреца, — значит, не теряя времени понапрасну, отправляйся к тому племени, объясни им, кто ты, и они примут тебя с распростертыми объятиями. Каждое твое слово будет для них законом!
— Но…
— Никаких «но». Поспеши! Скоро стемнеет. Как бы волки не загрызли…
Кто-то услужливо подхватывает его под локти, кто-то легонько подталкивает в спину, кто-то тычет пальцем в сторону рощицы… Внезапно Прометей прозревает, словно очнулся от сладкого сна, и вскипает: ах, наглецы! Да как они смеют! Вот ухватит он сейчас за шиворот жреца — как того давнишнего вождя — и прижжет ему задницу раскаленными углями… Но, будто угадав его мысли, жрец с подручными весьма недвусмысленно поглядывают на свои копья и мечи, выкованные из железа: попробуй хоть пальцем тронуть!.. Мы уже не те забитые и беспомощные существа, про которых поминают у костра старики, теперь — сам видишь! — мы сила, с нами нынче вынуждены считаться даже боги!..
А поскольку титан все еще стоит, будто в землю врос, юный краснобай ловко выхватывает из золы дымящуюся головешку — ту самую жертвенную кабанью ногу — и сует титану под нос. Прометей инстинктивно отшатывается и без возражений направляется к буковой рощице…
Нет, нет, теперь вы лучше на него не смотрите: плетется, как побитая собака, не поднимая глаз, опустив голову, сгорбившись. И это Прометей? Восставший против Зевса, мятежный Прометей, титан среди титанов?.. О, если его позор видят боги! Тогда уж лучше самому сгореть в похищенном у них огне!.. Там, на скале, пусть прикованный и пригвожденный копьем, он был равен богам — мятежник, полный величия и сознания своей правоты… А тут?.. Кто просил этого Геракла сбивать с него оковы?.. Прометей даже не замечает, что шагает прямо на стаю голодных волков; однако, учуяв острым обонянием, что идет полубог, звери расступаются, давая дорогу. Встретив такое почтение со стороны хищников, титан несколько приободряется: ничего… не сошелся свет клином на костре этих наглецов… Пусть их… Он пойдет к другим… он еще встретит настоящих людей! А неблагодарное племя да будет заклеймено вечным позором: уж он-то об этом позаботится!
Прометей снова ускоряет шаг, а когда минует рощицу и видит дымок костра, сердце его вновь начинает биться учащенно — пусть его биение не напоминает уже грохота горного обвала, но надежда заставляет его стучать все быстрее и быстрее… Он снова прячется за деревом, снова видит волнующую картину: вокруг костра собрались большие и малые, отсветы огня сверкают в их глазах, начинается тот же ритуал, та же молитва, славящая его имя, — только на этот раз титан сдержал слезы — уже ученый!..
Выйдя к людям, он наталкивается на те же удивленные взгляды. Приветствует их короче и суше:
— Здравствуйте, мужчины и женщины. Я — Прометей.
Предъявляет неоспоримые доказательства:
— Вот следы орлиного клюва, вот стертая цепями кожа, вот рана от копья…
— Да, да, мы верим. Какая честь!.. Придвигайся поближе к огню, согрейся… Мы тебя не забыли, нет, вот на камне жертвенная кровь в твою честь… Скажи, титан, куда думаешь податься дальше?
— Еще не знаю…
— Знаешь, знаешь, ты же полубог, дарователь огня, все мы должны слушаться тебя… Разве ты можешь чего-нибудь не знать? Но пока отдохни, сосни, погрейся, а мы посовещаемся…
Совещание? Снова? Недоброе предчувствие колет титану сердце, как острие копья… А совещание, которым руководит жрец, протекает так слаженно, кончается так быстро, что бедняга не успевает и ног согреть.
— Не знаем, какими словами и благодарить-то тебя, о великий пресветлый Прометей, за то, что ты оказал нашему племени столь великую честь, посетив его, — заводит соловьиным голосом здешний юный помощник жреца. — Но поскольку огонь мы получили не от тебя, а от племени, живущего по ту сторону северной горы, то, не откладывая дела в долгий ящик, спеши туда, ибо лишь тому племени принадлежит неоспоримое право благодарить тебя и повиноваться тебе. Они, конечно, примут тебя с распростертыми объятиями! Ах, как мы им завидуем! Счастливчики!
Прометей уже понимает, что к чему, не удивляется, не злится, не мечет глазами молний: пустое дело — чем упорнее будешь сопротивляться, тем больше грубости, а то и насилия встретишь. На этот раз он даже наблюдательнее: заметил, что при словах «как мы им завидуем» на губах жреца зазмеилась ироническая усмешка. Не ускользнуло и то, что многие мужчины и женщины племени не очень-то согласны со жрецом, но на лицах печаль и беспомощность, которые говорят сами за себя.
И титан, не переча жрецу, не попрощавшись, направляется к северу, в сторону горы, и не оборачивается. «Должно же все-таки отыскаться хоть одно благодарное и гостеприимное племя, — пытается он утешить себя, — не могут же все быть одинаковы, как капли воды… Не могут!»
Однако третье племя уже было предупреждено о приходе Прометея: соседей оповестили языком факелов (глянь-ка, целая система связи с помощью огня налажена!). Поэтому, не успел он приблизиться к новому костру (сейчас и во всех других случаях), как его встречали отработанной тирадой:
— Приветствуем тебя, о пресветлый дарователь огня! И поскорее спеши на восток: там хранят твой первый факел, там рады будут принять тебя. Как мы завидуем им! Счастливчики!..
Или:
— На юго-запад, неужто сам не знаешь, о полубог?! Они ждут не дождутся, они заслужили это!
И неизменное:
— Поспешай, не медли!
И титан все шел и шел… Да, раны зажили, на их месте только блеклые шрамы, да, о невыносимых муках остались лишь одни воспоминания. Да, похищенный им на Олимпе огонь горит и будет гореть, неся людям тепло, сытость, силу. И титан неутомимо шагал вперед. Оттого, что спать приходилось где попало, зачастую под дождем, от нескончаемых скитаний грудь его терзал противный, изнурительный кашель, на губах высыпала лихорадка, спина сгорбилась от усталости, волосы сбились в колтун, глаза старчески заслезились, а на лице читалась покорность бездомной собаки; Прометей завел палку для защиты от наглых гиен и привык опираться на нее… Случалось, что он нечаянно во второй раз подходил к тому костру, откуда его уже прогнали, и тогда жрецы не упускали случая поиздеваться над беспомощным стариком: вот тебе, дескать, и светоносец: заблудился, как слепой щенок!.. Пристыженный титан снова отправлялся прочь, плохо соображая, куда идет, твердо зная лишь одно: к богам он вернуться не может, не может и никогда не сможет, это было бы окончательным падением, после которого уже нечего ждать… Он метался то на север, то на восток, шел к западу, шел на юг — неважно куда, потому что надо было идти, двигаться, пока несут ноги…
Как-то он заплутал в горах и после многодневных скитаний вышел к руслу высохшего ручья, которое привело его в густые заросли, окруженные непроходимыми скалами. Обессилевший Прометей опустился на землю, прислонившись спиной к скале — такой же холодной и твердой, как та, к которой был он некогда прикован. Отвергнутый богами и людьми, он мечтал лишь об одном — скорее умереть… Может, здесь наконец дождется желанной смерти?.. Закрыл глаза, и, как само небытие, окружили его тишина и величественное спокойствие гор… Только вдруг блаженную нирвану нарушили человеческие голоса: где-то поблизости находилось стойбище… Проклятье! Прометей устало затряс головой: нет, не пойдет, никуда он больше не пойдет… хватит… все кончено…
Проснулся он в шалаше, сплетенном из ветвей и травы. Рядом хлопотали незнакомые люди; увидев, что старик очнулся, они приподняли ему голову и дали напиться чего-то такого, что мигом вернуло силы и ясность мысли. Прометей встал, вышел наружу. Обрадованно загомонившие женщины поспешили протянуть ему вскрытый кокосовый орех, полный ароматного молока, сушеную рыбу, фрукты…
— Неужели вы не знаете, кто я такой? — подкрепившись, решился спросить Прометей.
Они покачали головами.
— Я — Прометей.
Люди не удивились, услышав это имя, не обрадовались, не стали торжественно приветствовать и — что самое главное! — не поспешили удалиться на совещание. Его имя ничего, абсолютно ничего не говорило им!
— Кстати, — спохватился Прометей, — а где ваш костер, где огонь?
— Какой костер, какой огонь? О чем ты говоришь?
И только тут титан сообразил: эти люди еще не знают огня! Они не получили его чудесного дара, не чтили его подвига, не приносили ему жертв, не пели хвалы! У этого племени не было вождя или жреца, который мог бы опасаться за свою власть после его появления, он никому не мешал править и повелевать от его имени — посему и присутствие титана никому не мешало, и никто не спешил от него избавиться. Наоборот: когда он пошел с мужчинами племени к реке ловить рыбу и поймал больше всех, они одарили его новыми мягкими шкурами и сплели отдельный шалаш: живи и только никуда от нас не уходи!
Не скоро еще поверил Прометей в свое счастье; по ночам нет-нет да и приснится, что в селении появились люди с факелами и полными пылающих углей горшками, что, узнав титана, они гонят его прочь, к другому племени, якобы имеющему больше прав на поклонение дарителю огня… Проснувшись, весь в поту, Прометей задумывался: а если сон в руку? Как быть? Поэтому потихоньку от всех он развел в горной пещере костер и наковал оружия: пусть теперь недруги только сунутся! — он научит свое племя, как прогнать их прочь вместе с проклятыми жалящими языками пламени!..
Так и остался он жить среди людей, не знающих огня, и был бы счастлив, если бы не постоянный страх увидеть приближающийся огненный факел…
Позже Сизиф и сам не сможет решить — проклинать ему или благословлять тот миг, когда, устало помахивая гудящими от натуги тяжелыми руками, с пустой головой и с еще более пустым сердцем спускался он с горы следом за своим скатившимся камнем и вдруг ощутил легкий удар, будто наткнулся на его обнаженное плечо пролетавший мимо жучок. Осмотревшись, Сизиф заметил на гладко утоптанной тропе цветок полевой ромашки. Живой цветок в царстве мертвых?! Наклонился, поднял и долго, не веря своим глазам, вертел в пальцах, потом понюхал, даже лизнул. И тут услышал странный звук — кто-то явственно хихикал, зажимая ладонью рот. Что это? Что происходит? Он снова с любопытством огляделся по сторонам — ни живой души… Может, надумал подшутить кто-то из его стражей? Хм… Но все-таки цветка не бросил. Плеснул в черепок воды и, сунув туда ромашку, оставил у пещеры, где жил. Вернулся к камню и вновь принялся толкать его вверх. Камень, как обычно, неподалеку от вершины уперся в невидимую стену, вырвался из рук, загрохотал вниз. И тут опять произошло неожиданное: до его слуха донесся тихий плач.
— Эй, кто там? — громко спросил Сизиф.
Никто не отозвался. Плач прекратился. Отыскивать его источник было некогда да и незачем: мало ли в царстве Аида слез и зубовного скрежета? Сизиф вновь вернулся к своему непосильному труду. Однако, когда камень в очередной раз покатился вниз, сквозь грохот, вызванный его падением, прорвалось громкое рыдание — оно доносилось с той стороны, где за грядою скал нес свои мертвые воды Стикс.
— Кто там, в конце концов?! — потерял терпение Сизиф.
И тут из-за скалы показалась женщина. Русые волосы, схваченные золотой тесьмой, собраны на затылке в огромный тяжелый пучок, вокруг колен шелестят складки прозрачного хитона, высокая грудь взволнованно вздымается, щеки и подбородок мокры от слез. Сизиф даже забыл, когда видел в последний раз живую женщину. И потому стоял как громом пораженный.
— Я все знаю, все-все, — затараторила незнакомка. — Давно уже наблюдаю за тобой, а сегодня не выдержала, у меня сердце от несправедливости разрывается, ведь нельзя же так! Нельзя!.. Это больше чем жестоко… — И она снова всхлипнула.
— Откуда ты? Чья ты? — пришел наконец в себя Сизиф.
— Я Идона, Харонова внучка. Знаешь перевозчика Харона? Скажи, скажи мне, чем я могу тебе помочь! Увидев, как бережно ты поднял и спрятал ромашку, я поняла, что сердце твое не зачерствело, подобно этому твердому камню, что оно тоскует… Но, прости, — перебила она сама себя и прислушалась, — меня уже ищут. Чао, Сизиф, скоро увидимся снова!
Сверкнули подошвы легких сандалий, зашелестели складки хитона, и она исчезла. Теперь, когда Сизиф вновь один на один остался со своим камнем, ему было о чем подумать. Перед глазами — распухшие от горя губы, в ушах — приглушенные вздохи, ноздри продолжают ощущать аромат лаванды, который источали волосы Идоны. С какой нежностью, с каким сочувствием поглядывала она на его грубые, мозолистые, исцарапанные камнем ладони! Идона… Даже протянула было руку, чтобы коснуться его плеча… Ах нет, лучше не мечтать, лучше выкинуть все это из головы, потому что потом будешь надеяться на что-то и страдать… Нет, нет, прочь пустые мечтания!
И все-таки, пусть против воли, все существо Сизифа исполнилось нетерпением. Впервые испытал он, что значит, ожидая, волочить и толкать камень, ожидая, спускаться с горы, ожидая, идти спать… У него заболела шея, потому что теперь голова всегда была повернута в сторону приречных скал — оттуда прилетел цветок ромашки, уже увядший, но сохранивший терпкий запах… Идона… Распусти она свои роскошные волосы, они прикрыли бы ее до колен… Сизиф, Сизиф, могучий Сизиф, ты прекрасно знаешь, что такое одиночество в царстве одиноких, когда у тебя ничего нет, один лишь тяжелый камень… Но она пообещала, сказала: «Чао, Сизиф, скоро снова увидимся!» Ожидание для проклятого — второе проклятие… Лучше уж ничего не ждать, ни на что не надеяться, плевать на все, к черту!
— Си-зи-иф!
Его словно парализовало: руки-упустили камень и бессильно повисли. Идона стояла неподалеку, золотая тесьма вилась вокруг ее головы, подобно лучику солнца. Сизиф не сумел ни поздороваться толком, ни даже улыбнуться. «Чурбан ты», — выругал он себя, спускаясь за камнем в долину. Идона очутилась рядом. И когда он молча принялся толкать вверх свой валун, она не покинула его, поднимаясь с ним в гору, изредка касаясь камня рукой. Как нежно звенели браслеты на ее запястье! Сизиф жадно косился на тонкие розовые пальчики, на округлый локоть с ямочкой, на пухлое плечико, на… о боги!
— Молчишь, не желаешь разговаривать? А я, чтобы увидеть тебя, через скалы лезла, — с легким упреком произнесла Идона.
— Так ведь я… — начал было оправдываться Сизиф, но запнулся и растерялся: долгие века одиночества отучили его высказывать свои мысли вслух.
— Воображаешь… Ну еще бы не воображать! Ведь о тебе легенды ходят: как же, мученик, да еще царских кровей! Богиню тебе подавай или титаншу какую-нибудь, а не внучку бедного лодочника… А я-то, дуреха, через скалы лезла… — повторила она и обиженно отвернулась.
— Неправда, — сказал Сизиф.
— Да? — посветлела Идона и, весело воскликнув «Эвоэ!», бегом припустила с горы, обгоняя скатывающийся камень. Сизиф, привыкший спускаться медленно, чуть не кувырком летел следом. Сделав по долине круг, Идона вернулась к камню и так прижалась к нему, что, начав его толкать, Сизиф вынужден был обнять и ее.
— Улыбнись же хоть разок, не будь таким букой! Ну Сизиф! — Она вдруг посерьезнела. — Лично мне ничего не надо, я хочу, чтобы тебе, понимаешь, тебе стало лучше, хоть чуточку… Не должна же чаша страданий быть бездонной. Я думала, что умру от горя, когда наблюдала за тобой из-за скал…
— Я слышал, — ответил Сизиф, впервые осмелившись взглянуть ей прямо в глаза.
Идона протянула руки, и они обнялись. Его твердые ладони, огрубевшие от шершавых боков огромного камня, едва касаясь, гладили нежную женскую кожу — Сизиф боялся неосторожным движением причинить ей боль.
— Отныне все-все пойдет иначе, — говорила женщина, поднимаясь вместе с ним в гору вслед за камнем, — отныне мы всегда будем вместе. Всегда!
— А твой дедушка Харон?
— Ему самому вскружила голову одна эвменида, — засмеялась Идона.
— А мои стражи?
— Я дала им несколько оболов, — успокоила она. — Положись на женскую хитрость, Сизиф!
— Боюсь, что все это может оказаться сном, — простонал Сизиф, не в силах поверить в неожиданно свалившееся счастье. — Прежде мне нечего было бояться, а теперь я буду жить в вечном страхе потерять тебя…
— Чего тебе бояться, если моя любовь сильнее твоей, если я первая нашла тебя, первая с тобой, заговорила?.. А это что? — Она с притворной суровостью ткнула пальцем в глиняный черепок, стоявший у входа в пещеру.
— Это… — Сизиф потерял дар речи, словно пойманный на месте преступления.
— Видела, видела, как поднял ты брошенную мною ромашку, как смотрел на нее и облизывался, наверное, хотел проглотить.
Сизиф улыбнулся.
— Эвоэ! — захлопала в ладоши Идона. — Разве это не первая твоя улыбка в Тартаре? И она предназначена мне, Идоне!.. О Сизиф, я схожу с ума, я задыхаюсь от любви… О мой владыка, наконец-то ты улыбнулся! — и она опустилась на колени возле его ног.
— Что ты… встань, милая…
— Неужели слух не обманул меня? Ты сказал «милая»!.. Кто поверит, что я услышала это слово в царстве Аида?! — Из глаз ее полились слезы удивления и радости.
Он снова пил амброзию с ее уст, пока предупреждающая труба стража не потрясла воздух.
— Дедушка хватился, — высвободилась из его объятий Идона. — Чао, Сизиф, скоро я снова вернусь — уже навсегда.
И не обманула: к вечеру следующего дня явилась со своим барахлишком и обосновалась в его пещере.
— …А твои движения напоминают мне… знаешь кого? — шептала она, горячими руками обнимая его. — Тигра! Особенно когда ты спускаешься с горы — могучий, мрачный, неприступный… Или нет, скорее ты напоминаешь нисходящего с Олимпа Геракла! Когда впервые увидела я тебя такого, то сразу поняла, что сами мойры привели меня к твоей горе, что отныне наши судьбы будут связаны… — С тихим смехом сняла она с волос золотую тесьму и повязала ему на запястье.
Пещера, где веками господствовала глухая тишина, теперь была полна нежнейших звуков — они опьяняли Сизифа сильнее, чем столетнее вино.
— …Знаешь, что больше всего пленило меня в тебе? Упорство. Пусть нет ни малейшей надежды, что удастся втащить камень на вершину, ты бросаешься на него, как голодный зверь на жертву, как ястреб на цыпленка… Ничего прекраснее и величественнее не доводилось мне видеть! — Идона крепко прижалась к его груди, словно опасаясь, как бы их не разлучили. — Милый, милый, я люблю даже запах твоего пота…
«О боги, если вы упекли меня сюда для того, чтобы я встретил Идону, то я все прощаю вам!»
Эти слова он повторил Идоне, однако она уже сладко спала. Проснулась на рассвете вместе с Сизифом, проводила его к камню. Потом уселась в долине, расчесывая длинные волосы и напевая, и каждый раз, когда Сизиф спускался вниз, подбегала, чтобы обнять его. Но время шло, и Идона все чаще оставалась в пещере досыпать на мягких шкурах…
— Тут не так слышен грохот камня, — словно оправдываясь, говорила она. — Меня раздражает сильный шум.
Сизиф, который до той поры не обращал внимания на производимые камнем звуки, теперь озабоченно придерживал его, чтобы, скатываясь, он не так громыхал. Однако антипатия Идоны к камню все возрастала.
— Из-за него все твои беды, — шептала она по ночам, когда они, улегшись, наговаривались за целый день. — Если бы ты от него отделался, то избавился бы и от проклятия, и тогда мы смогли бы уйти отсюда. Увез бы ты меня в Коринф, и зажили бы мы счастливее богов. Ты как утопленник с камнем на шее: сбрось его — и выплывай на поверхность, на свободу!
— Безнадежно, — вздыхал Сизиф.
— А я сегодня как следует присмотрелась и вижу — на вершине камень наталкивается на невидимую стену… всего пары вершков не хватает…
— Но…
— Говорю тебе: доверься женской мудрости, и мы оба станем свободными! Если бы тебе удалось, — нет, ты послушай, — если бы удалось пробить эту стену и вкатить камень на самую вершину, проклятие богов утратило бы силу!
— Я уже не раз пробовал, но…
— Но доводилось ли тебе хоть раз штурмовать невидимую стену ради любви? — Она коварно улыбнулась в темноте. — Признайся!
— Нет!
— Вот видишь! А для любви нет преград, нет границ. Вспомни Орфея и Эвридику! Если чудеса существуют, то они рождаются только от любви. Когда-нибудь и о нашей с тобой любви будут слагать легенды.
— О, если бы так! — вздохнул Сизиф.
— Все будет! Вот увидишь — ты покоришь вершину! Главное, — объясняла в темноте Идона, — последний рывок!.. А теперь надо набраться сил. Спи!
Утром Идона решительно отправилась на гору, встала на самой вершине и горящими глазами уставилась вниз, на Сизифа. Он напрягся, как готовый к смертельному прыжку буйвол, от избытка сил бугры мускулов так и ходили под кожей, в глазах сверкали страсть и надежда. Секунда — он устремился вверх и, как было условлено, всю свою сверхчеловеческую мощь вложил в последний рывок, в последний шаг: это был удар такой силы, что его не сдержал бы и столетний дуб, однако проклятая стена отбила камень, как горошину.
— Но я слышала, своими ушами слышала, как она затрещала, точно, затрещала! — бодро крикнула Идона свалившемуся от перенапряжения Сизифу. — Ничего, ничего, у тебя есть еще и вторая, и третья попытки… Только, прошу тебя, вложи все в последний удар, чтобы высечь огонь.
Сизиф, пошатываясь, поплелся вниз, перевел дух, восстановил силы, изготовился для второго броска. И ударил так, что искры посыпались не только из камня, но и у него из глаз: на губах выступила пена, а из пор кожи полился уже не пот, а зашипел пар — как из кипящего котла. Однако вершина осталась непокоренной. То же самое — в третий, в четвертый раз. Опечаленная Идона возвратилась в пещеру: когда после трудового дня пришел, точнее говоря, приполз Сизиф, он нашел женщину в слезах.
— Я так верила в тебя, так сильно верила, — жалобно простонала она, а когда он хотел погладить ее, свернулась калачиком и недовольно буркнула: — Спи, Сизиф, ты и так перетрудился.
«О боги, боги, — билась о темные своды пещеры молитва Сизифа, — позвольте мне победить, о боги! Не для себя, ведь пока я был одинок, я никогда не просил вас об этом, позвольте победить для нее, для Идоны, вы же видите, как она страдает. А за что? Ведь ничего плохого она не сделала. О боги, во имя нашей любви…»
Утром Идона осталась сидеть у входа в пещеру, в ее глазах уже не пылала вчерашняя уверенность, она сникла, бессильно опустила плечи. Сизиф взглянул на ее бледное печальное личико, и тут в нем поднялась такая могучая волна любви и силы, что он понял: сейчас он или пробьет стену, или размозжит об нее голову! Он превратился в стальной таран, перед которым любая стена — не стена. Вероятно, Идона почувствовала это, она встала и радостно воскликнула:
— Ты победишь, Сизиф!
Грохот потряс все окрест — рухнули близлежащие скалы, разверзлись новые бездны, и Сизиф, падая, успел подумать: свершилось!.. Ему хотелось кричать, плакать, хотелось увидеть чудо своей победы, но перед глазами сверкали зеленые молнии, в ушах звенело, сердце чуть не выпрыгивало из груди, вот оно само превратилось в камень и покатилось вниз… Да, он ясно услышал, как скатывалось его грохочущее сердце… Открыв наконец глаза, он увидел камень, остановившийся на своем обычном месте — среди долины… Сизиф не помнил, ни как встал, ни как поплелся вниз: проходя мимо Идоны, он опустил глаза, чтобы не встретить ее разочарованного взгляда.
— Я сделал больше, чем мог, — виновато прошептал он.
— Больше, чем мог? — вскинулась она. — Вот, значит, какова твоя любовь, как мало она может!.. Любящий мужчина упал бы замертво или добился своего. А ты плетешься после проигранной битвы и еще не стыдишься хвастаться! Где твоя гордость? И не смей подходить ко мне, — отскочила она, когда Сизиф хотел погладить ее плечо, чтобы успокоить, — не смей прикасаться, пока не докажешь своей любви!
Ночь он провел под открытым небом, а наутро вновь вступил в единоборство со стеной, однако прежних сил уже не было. И каждый раз, спускаясь вниз, он встречал полный досады и разочарования взгляд любимой. Теперь он не знал, что тяжелее: толкать в гору камень, чтобы в очередной раз упереться в стену, или спускаться в долину и встречать презрение и отвращение Идоны. Она перестала расчесывать волосы и натираться ароматными маслами: стоит ли, говорила она, стараться ради мужчины, который на поверку вовсе никакой не мужчина? Растрепанная, как фурия, в грязном хитоне, некрасиво растопырив ноги, сидела она возле пещеры и подыскивала «ласковые» словечки, чтобы одарить ими возвращающегося с горы Сизифа:
— Ничтожество… Размазня… Слабак…
«О боги, боги, устами этой женщины вы сулили мне небо, а я получил еще один ад в аду!» — мысленно стенал Сизиф; вслух же не смел и пикнуть, даже поморщиться в ответ на ее оскорбления: дай ей только повод — без соли съест! Ах, каким беззаботным, чуть ли не счастливым представлялось ему теперь недавнее одиночество, как славно ладил он с камнем, как приятно было вечерком, после трудов праведных, утирая едкий пот, отправляться на заслуженный отдых… Никто ни в чем не упрекал его — наоборот, у него самого были претензии к богам!.. Эх, совсем не такая уж скверная жизнь… золотые деньки!
Однажды ночью осмелился он проникнуть в пещеру.
— Ты же сама утверждала, что любишь меня именно за бесплодный мой труд… что жаждешь разделить со мной бремя проклятия… что жалеешь меня…
Но она была неумолима и холодна, как невидимая стена:
— Да, я жалела тебя, а теперь мне себя жалко! Разве ты проявил ко мне хоть капельку сочувствия? Все делаешь для того, чтобы я ничего не имела и ничего не видела, кроме этой проклятой горы и — ха! — мужа-раба!
— А наша любовь? — Близость ее тела возбуждала Сизифа, он потянулся к женщине.
— Пошел прочь! От тебя мерзко пахнет потом, рабским потом! — высокомерно оттолкнула его Идона. — Я же ясно сказала: пока не победишь, не подходи!
Он выполз из пещеры, как побитый пес. Дожил: с собственной жилплощади гонят…
Утром Сизиф принялся ворочать камень спустя рукава, от каждого его движения веяло апатией и равнодушием.
— Гляньте только, он еще издевается надо мной! — донесся визгливый голос Идоны. — Подлец!.. Вот как он благодарит меня за самопожертвование… Разбил мне жизнь, а сам балуется с камнем…
Она подхватила черепок и в ярости швырнула его в проносившийся мимо камень. Посыпались глиняные осколки, а камень проутюжил засохший цветок ромашки, превратив его в лепешку.
«Как же несправедливо это, о боги: вы осудили меня волочить один камень, а взвалили два!.. Ничего больше не прошу, только заберите назад эту ведьму!»
Сизиф стиснул зубы — что же еще оставалось ему делать? — и решил молчать, как земля, как камень. Щеки ввалились, мрачный взгляд из-под нависших надбровий пробивался, словно из черной бездны. Теперь он следовал за камнем, не поднимая глаз от протоптанной тропинки, а закончив работу, нырял, как ящерица, за тот же камень, затыкал уши паклей и тихонько сидел там. Упреки, требования, угрозы женщины доносились до него, словно из другого мира — с того берега Стикса. Казалось, этот порядок установился навсегда и иначе уже не будет. Но как-то он заметил, что поток оскорблений и ругательств вроде бы мельчает: нет-нет да и воцаряется в долине непривычная даже для заткнутых ушей тишина. Однажды, когда такая благословенная тишина продержалась с утра до вечера, он не утерпел, оторвал глаза от камня и огляделся по сторонам. Идоны не было видно. Может, заболела? Запуганный, как трусливый заяц, готовый в любое мгновение отпрянуть назад, прокрался он в пещеру. Идоны не было и тут, хотя вещи ее оставались: значит, к дедушке не вернулась. Куда же она могла деться? Сизифом овладело любопытство, и он поспешил к перевалу, к которому вела бегущая по долине дорога. Утопая в песках, продираясь сквозь колючий кустарник, он услышал вдруг знакомый смех. У него мурашки по спине побежали, и он осторожно выглянул из-за скалы. За ней рябили легкими волнами воды залива, посредине которого торчал Тантал. Несчастный мученик то тянулся иссохшими губами к воде, то пытался достать свисающую прямо над головой гроздь винограда, но проклятие богов не давало ему отведать ни того, ни другого.
— Бедненький ты мой, — нежно щебетала Идона. — У меня сердце от такой несправедливости разрывается… Это больше чем жестоко… — Она жалобно всхлипнула.
Тантал, как загипнотизированный, смотрел на женщину: не с Олимпа ли прислали ее для облегчения его страданий? Могучая шея осужденного на вечные муки, как стебель подсолнуха, поворачивала голову в ее сторону, мускулистые руки тянулись уже не к винограду…
— Скажи, скажи мне, чем я могу помочь… Твои тщетные усилия… твое мужественное упорство… Титаны могли бы тебе позавидовать… Подожди, сейчас скину сандалии и войду в воду… скоро мы будем вместе…
Сизиф глубоко-глубоко вздохнул, словно сбросил с плеч гору. «Тантал, братец, — сочувственно улыбнулся он, — если бы ты знал, если бы ты мог предчувствовать, что тебя ждет, — не к берегу бы стремился, а нырнул поглубже на дно…»
Возвращаясь обратно, прыгая через кусты, он беззаботно насвистывал и даже затянул веселую песенку — впервые после того, как очутился в царстве Аида. Таким мы и оставим его: поющим, прыгающим, опьяненным свободой в неволе и возносящим благодарность богам. Ведь он сам, как и несчастный Тантал, не знает, что его ждет, не предполагает даже, что вскоре подкрадутся к нему ревность, страсть, досада, тоска, пустота… Не знает, что последними словами будет он клясть богов за то, что отняли у него Идону, на коленях будет молить вернуть ее — пусть злобную, оскорбляющую и презирающую его — только вернуть, чтобы она была рядом!..
Поэтому оставим его вприпрыжку, по-детски спешащим к своему камню. Так будет лучше и для него, и для нас, и для богов, которые очень не любят, когда кому-то становятся известны их намерения.
Когда Сизиф принялся за свой каторжный труд, к нему был приставлен страж, которому вменялось в обязанность пристально следить, чтобы камень втаскивался в гору столько раз, сколько положено, чтобы осужденный не бездельничал, не слонялся праздно и не придумывал хитростей с целью обмана небожителей — к примеру, не сталкивал, будто невзначай, свой валун в какую-то пропасть и не заменял его более легким. Неизвестно было Сизифу, когда и с какой стороны может появиться его неусыпный страж; случалось, что тот наблюдал за ним, притаившись за гребнем скалы или за кустом терновника. Сколько раз бывало: оглядится несчастный вокруг, ничего подозрительного не заметит, возьмет да и присядет отдохнуть, а страж тут как тут! Хватает рог и трубит, оповещая Олимп о новом проступке подопечного. Следовала кара: на другой день Сизифу полагалось волочить в гору свой камень вдвое больше раз, чем обычно.
Однако со временем стал Сизиф замечать, что ему все чаще удается избежать наказания: скатится камень, а Сизиф за ним не спешит, присядет на косогоре, полюбуется снежными вершинами или спустится в долину и приляжет подле камня, отдохнет, а то и вздремнет сладко — и ничего!.. Поздоровел Сизиф, щеки налились, глаза ясные, спокойные, как-то даже размечтался: а неплохо бы этакую крутобедрую пастушку встретить; оборудовал для отдыха уютную пещерку — и снова никаких последствий!
Но Олимп, вероятно, соскучился по звуку рога — свидетельству того, что страж бдит. В один прекрасный день послали олимпийцы инспектора-ревизора. Тот долго не возвращался, а вернувшись, поведал следующее: камень в землю врос, из пещеры торчат Сизифовы пятки и доносится храп; а стража удалось обнаружить лишь после долгих поисков, и нашел-то он его не на посту, а в зеленой долине, по другую сторону Стикса, в обществе пастухов; пил он там вино и нес всякие небылицы о любовных приключениях и интригах богов, а пастухи — вы только подумайте! — покатывались со смеху и отпускали соленые словечки в адрес высокого Олимпа…
Разгневанные боги распорядились немедленно доставить нерадивого пред свои очи и повелели выколоть ему глаза и вырвать язык. Побелев от ужаса, страж пал ниц:
— Не карайте, не выслушав, о боги! Поставив меня надзирать за Сизифом, разве тем самым не обрекли вы меня на его муки? Неужели мне было легче, чем этому преступнику, если приходилось не спуская глаз следить за каждым его шагом, подсчитывать, сколько раз втащит он камень на гору и сколько раз спустится за ним вниз, и так ежедневно, без отпуска и выходных? Сизиф-то хоть знает, за что наказан, а что плохого сотворил я, несчастный, о справедливые боги, за что вынужден терпеть эти муки? Сизиф, единоборствуя с камнем, по крайней мере нарастил прекрасные мускулы, а я, торча на ветру и дожде, в холод и жару, заработал радикулит и от одиночества стал волком выть… Если бы вы только видели, о боги, с какой наглостью поглядывал на меня Сизиф! А когда я наконец схватил воспаление легких и без сил упал на сырую землю, разве хоть одно ухо на всем Олимпе удосужилось услышать стенания своего верного слуги, его мольбы о помощи?..
Волей-неволей пришлось богам признать его правоту. Пожурив стража за слишком длинный язык, они вернули его на прежнее место работы и дали напарника, а кроме того, послали плотников, чтобы те сколотили будку и соорудили по лачуге для каждого стража. Теперь они наблюдали за Сизифом по очереди, и для него вновь наступили черные дни. Однако прошло немного времени, и бдительность стражей притупилась. Стоило одному приболеть, как другой ни за что не соглашался дежурить бессменно, лишиться заслуженного отдыха.
Пришлось олимпийцам добавить еще одного сторожа, чтобы подменял тех двоих в выходные и праздничные дни, а также в случае болезни. Организовалась целая бригада, и мудрые небожители поняли, что без руководства порядка в ней не будет, и потому назначили им начальника. И опять незадача: когда начальник заболевал или отлучался по делам службы, кто-то должен был выполнять его функции — так нашлось местечко и для зама. У каждого было не только по лачуге — стражи обзавелись и скотинкой, и огородиками, и садиками; хозяйство вели жены-горянки, а вскоре заголосили в поселке детишки, они росли, женились, плодились, расселялись по округе. Сменялись поколения и эпохи, и вот даже в самых отдаленных горных районах подули ветры прогресса и техники, рядом с деревенькой выросли города, зашагали к ним электрические столбы, поднялись телевизионные башни — всех нововведений и не перечислить…
Только Сизифов труд не изменился ни на йоту: все тот же камень, та же гора, тащи вверх, беги вниз… Не изменилась, кстати, и нерадивость стражей: имея множество приватных занятий, они старались все больше и больше времени урвать от своих прямых обязанностей. Иногда Сизифу даже казалось, что его по целым месяцам абсолютно никто не сторожит, и постепенно у него стала созревать дерзкая мечта: а что, если в один прекрасный день стряхнуть с себя оковы и податься туда, за Стикс, где совсем иная, незнакомая жизнь. Соблазн был столь велик, что однажды, спускаясь за покатившимся вниз камнем, Сизиф не остановился, как обычно, у подошвы горы. И чем дальше уходил он, тем все более удивительные и странные картины разворачивались перед его потрясенным взором: магистрали, автомобили, аэродромы… И все это выросло на едином камне, на камне Сизифа, однако Сизиф этого не знал, да и откуда ему было знать…
Он ведь даже не предполагал, что в местных ресторанах подают фирменное жаркое из бычьего загривка «а-ля Сизиф», что на здешнем стадионе ежегодно проводятся всемирные состязания тяжелоатлетов на кубок Сизифа, что каждую осень научно-техническое общество присуждает премию Сизифа за лучшее изобретение, предназначенное для облегчения физического труда, а каждую весну лавровым венком Сизифа увенчивается писатель, создавший наиболее значительное произведение о красоте Сизифовых будней.
Не догадывался Сизиф и о том, что подаваемые его стражами рапорты — то есть первичная информация с пункта наблюдения — фиксируются и обрабатываются ныне счетными центрами, что на перфокартах закодирована энергия, затрачиваемая волокном и даже протоном каждой его мышцы в единицу времени, что в лабораторных пробирках исследуется химический состав проливаемого им пота (соль в пределах нормы), что могучие телескопы и спектроскопы помогают ответить на вопрос, на сколько игрек-единиц уменьшается производительность Сизифова труда в период солнечной активности…
Едва ли понял бы что-нибудь Сизиф, если бы ему сообщили, что недавно удалось наконец доказать следующее: в высшей точке вкатывания камня кислотность его желудочного сока возрастает… И чего доброго, не поверил бы Сизиф собственным глазам, увидев анатомо-физиологически точную антропологическую модель себя самого, вкатывающую на искусственную гору заменитель камня в естественной среде царства Аида; в совершенстве воссозданная система действовала столь идеально, что оригиналом можно было пренебречь, тем более что модель всегда была под рукой…
И уже совсем лишился бы сознания Сизиф, узнай он о так называемой камнетерапии: один предприимчивый медик сообразил, что, таская свой камень в течение тысячелетий, Сизиф не надорвался, не сошел с ума, не заболел и даже насморка не схватил; вывод напрашивался сам собой, и вскоре таскание камня в гору было признано прекрасным средством от ожирения, истощения, апатии, депрессии, раннего постарения, позднего созревания, аллергии, насморка, ишиаса и всего чего хочешь. Величайшей заботой каждого уважающего себя гражданина было теперь всеми правдами и неправдами заполучить собственную горку и собственный камень…
Итак, на Сизифовом камне выросло целое огромное строение от изначального смертного стража до электронного робота; результаты многоступенчатых исследований хранились в архивах, их дубликаты специальной пневматической почтой пересылались на Олимп, и дальнейшая их судьба была известна одним лишь мойрам. Допотопный рог уже не оглушал больше небожителей.
Однако вернемся к Сизифу, хотя, честно говоря, мы не отдалились от него ни на шаг. Серая мышка, родившая такую огромную гору, боязливо убирается подальше от места своих вечных мук. Полдень она встречает, уже бродя по центру большого города. Несколько раз решается прокатиться на лифте. Потом вскакивает в троллейбус и долго колесит по улицам — разумеется, зайцем. Потом глазеет на витрины магазинов, на толпы прохожих и уже совсем было собирается в обратный путь, как взгляд задерживается на объявлении: «Требуется сторож». (Вспомним, что Сизиф был когда-то коринфским царем, так что неграмотным его не назовешь.) Он прочитал объявление — и у него мелькнула грешная мысль: а что, если рискнуть?!
Робко вошел Сизиф в контору и поинтересовался предлагаемой работой. Его широкие плечи, обветренное лицо, не окрашенный алкоголем нос и мозолистые ладони послужили такими прекрасными рекомендациями, что никто и не вспомнил о документах.
— Имейте в виду, — только и предупредил его кадровик, — что работа не из престижных. Жить и трудиться надо в захолустном районе, вдали от удобств и очагов культуры.
— А что мне предстоит там делать?
— Будете сторожить преступника, отбывающего трудовую повинность, — объяснил кадровик. — Следить, чтобы он не убегал, не лентяйничал, не халтурил. Может, слышали: его зовут Сизиф.
Сизиф стоял, будто громом пораженный, и не мог поверить своим ушам.
— Главное, — продолжал кадровик, — чего мы от вас хотим, чтобы вы не забывали каждый вечер нажать специальную кнопку — знак, что все в порядке. А если, — кадровик понизил голос, — все-таки произойдет что-то непредвиденное, постарайтесь уладить все своими силами, в противном случае ваши сигналы доставят массу дополнительных хлопот, вызовут сверхплановые затраты и даже нарушат графики…
Через час служебный автомобиль уже мчал нового сторожа к месту назначения. Так Сизиф попал под стражу к самому себе. Как и было оговорено, ему надлежало лишь раз вдень нажимать кнопку. Впрочем, в служебном помещении он нашел оставленное его предшественниками устройство, которое производило эти нажимы автоматически…
К хорошему привыкаешь быстро, и наш Сизиф не преминул втянуться в новую жизнь. Ему понравилось навещать близлежащую харчевню, где он с аппетитом съедал жаркое «а-ля Сизиф» и запивал его фирменным напитком «С горки». Привел в порядок усадьбу, поставил комфортабельную виллу, создал семью, дождался детей. Они получили образование и не опозорили отца. Старший сын, пользуясь абсолютно новыми вычислительными методами, доказал, что вкатываемый Сизифом камень через три миллиона лет и три месяца в результате трения потеряет в весе шестнадцать килограммов и четыре грамма. Дочь, человек не без художественной жилки, создала сценарий многосерийного кинофильма «Смерть Сизифа». О том, как Сизиф, таская свой камень, умудрился тайком вырыть в горе туннель, через который и скрылся. Убегая от бдительного и усердного (!) стража, он оказывается в джунглях, попадает в плен к людоедам. Следуют жуткие натуралистические сцены: Сизифа варят в котле, по кусочку съедают и тут же бросаются искать камни, втаскивать их в гору, падают от усталости, вновь поднимаются и продолжают толкать камни (оказалось, вместе с жарким из Сизифа они приобрели и его проклятие).
Дочь получила крупный гонорар и подарила отцу прекрасный бинокль, чтобы находящийся под его опекой Сизиф и в самом деле не вырыл туннеля — велика сила искусства!
Сам Сизиф усердно оберегал свой миф: каждое утро якобы отправлялся на работу (две штатных должности на свое имя, одна — на имя жены), а на самом деле охотился, рыбачил, посиживал в пивной или заглядывал к молодой вдовушке; по возвращении он не забывал пожаловаться на усталость или головную боль, как и всякий нормальный мужчина. Время от времени у него начинало от сытой жизни покалывать сердце; тогда Сизиф вспоминал о знаменитой камнетерапии, спохватывался, что у него есть собственная гора и свой камень. Гордо направлялся туда, плевал на ладони и, как говорится, вспоминал молодость. Полезность такой гимнастики обнаруживалась особенно в те дни, когда появлялись ревизоры Олимпа (о них кадровик всегда предупреждал заранее). После проверки, поглаживая ожившие мускулы и подсчитывая премии, Сизиф возносил горячую хвалу богам за то, что его труд не пропал даром.
Когда, огласив приговор, Сизифа привели к горе, он мечтал лишь об одном: превратиться в холодную и мертвую глыбу, которую послушно приволокли и бросили у его ног слуги олимпийцев. До чего же бессмысленно втаскивать, втаскивать и еще бесконечное число раз втаскивать скатывающийся вниз камень — и больше ничего, втаскивать лишь затем, чтобы убедиться: ты никогда не достигнешь вершины!.. Такой кары не выдержали бы и сами боги, что уж там говорить о простом смертном с расшатанной нервной системой!..
И все же, принимаясь за свой каторжный труд, осужденный питал тайную надежду: пусть не часто, пусть хоть раз в столетие, но, как говорится, улыбнется ему счастье: вдруг да удастся хоть на денек-другой сбросить тяжкие оковы? Может, руку сломает или какая-нибудь жила от напряжения лопнет. А то, глядишь, толкая свой камень, распарится и простудится, и тогда неумолимым богам, хочешь не хочешь, придется выдать ему то, что ныне в цивилизованном мире зовется листком нетрудоспособности.
Но как бы отчаянно ни подставлял Сизиф ноги под грохочущий вниз камень, с каким бы остервенением ни втаскивал его на крутой склон, никакая хворь беднягу не брала. Всеведущие судьи позаботились не только о том, чтобы у несчастного ни единый волос с головы не упал, но и о его бессмертии: как же иначе можно будет вечно наслаждаться привлекательными картинами отчаяния и страданий?
Однако больше всего угнетала Сизифа бесперспективность его занятия, бессмысленное проливание пота. Сколько раз с горечью думал он о том, что если бы тщеславные боги поменьше пеклись о своих дутых амбициях и привилегиях и, напротив, больше заботились о благе общества, то с помощью затраченной им, Сизифом, энергии можно было бы возвести прекрасные дворцы, насадить великолепные сады, вырыть бесчисленные пруды… Ведь Сизиф, из года в год единоборствуя с камнем, превратился из немощного белоручки в подлинного богатыря: его легкие при каждом вдохе вмещали больше воздуха, чем надувной матрац, размаху его плеч вполне мог бы позавидовать сам Атлант, а его стальные пальцы запросто могли бы сплющить теперь оловянный кубок, из которого некогда, в бытность свою коринфским царем, он попивал вино… Тело налилось такой силой, сделалось столь могуче и гармонично, что, будь он Нарциссом и имей возможность любоваться своим отражением в воде, ничего более для счастья ему и не требовалось бы. Но такой возможности у него не было, и после сверхчеловеческого дневного труда он просыпался среди ночи весь в поту, мучимый мятежными вопросами. «Почему? Почему я должен впустую тратить силы?.. Кому? Кому нужно мое бессмысленное существование?..» — вопрошал он звезды, чье слабое мерцание едва пробивалось сквозь темные своды царства Аида. Но звезды лишь равнодушно поглядывали на несчастного.
Когда Сизиф в одну из таких ночей кое-как снова уснул, ему привиделся родной Коринф, роскошный царский дворец. Вот приблизился он к дверям, вот раненым орлом припал к родимому порогу, в слезах целует землю Коринфа. Он свободен!.. Однажды приснилось Сизифу такое: он вырезает из дерева палку и протягивает ее нищему слепцу, — на, может, пригодится тебе моя работа, броди на здоровье! Утром, вновь увидев свой камень, Сизиф не мог сдержаться, из его уст посыпались проклятия и жалобы, направленные туда, где за границами Тартара возвышался непоколебимый Олимп: «Сами вы пустышки, вот и взвалили на меня пустую работу! Погодите, пробьет и ваш час, подавитесь тогда моим камнем!..»
Шли века, а со временем, как известно, кое-что меняется. Просочились новые веяния и на Олимп. Решено было, к примеру, ограничить часы работы наказуемых (тогда-то и появились в царстве теней день и ночь). Дальше — больше. Было принято постановление, обязывающее чутко и без волокиты относиться к жалобам снизу. И когда из груди Сизифа исторглись очередные жалобы и проклятия, они не остались втуне.
Утром к горе приблизилась человеческая фигура. Перед Сизифом предстал полноватый мужчина, обтянутый тренировочным костюмом, со спортивной сумкой через плечо. Расположившись у подножия горы, пришелец терпеливо наблюдал за втаскиванием камня, затем вытащил из сумки кеды, переобулся и сам попытался толкнуть его, но не мог и с места сдвинуть. Что-то записав в блокнотике, он произнес перед уходом, ни к кому не обращаясь:
— Гм… Это может стать новым и весьма популярным видом спорта…
Сизиф пожал плечами, однако слегка приободрился. «Незнакомец что-то замышляет, — не без оснований подумал он, — и, вероятно, еще вернется». И не ошибся.
Спустя некоторое время мужчина появился вновь. На сей раз уже не один, а с двумя спутниками. Вся троица уселась на выступе скалы и, перешептываясь, принялась наблюдать за единоборством Сизифа с каменной глыбой. Один, достав секундомер, что-то высчитывал; другой, подбежав к спустившемуся за камнем Сизифу, измерил объем его грудной клетки, ширину плеч, толщину икроножных мышц; третий с помощью специального приспособления выслушал его сердце, проверил пульс. До ушей Сизифа донеслись незнакомые слова: дистанция… тренировка… без допинга…
— Учтите, — строго заявил своим спутникам мужчина в тренировочном костюме, — это я его открыл.
Взяв Сизифа за локоть и отведя в сторонку, он доверительно сказал:
— Ну, брат, поздравляю: тебе чертовски повезло. Отныне я буду твоим тренером. Теперь слушай: когда идешь за скатывающимся камнем, расслабься, помахивай руками свободно и широко, дыши глубоко, размеренно; остановившись внизу, помассируй мышцы. Ночью старайся держать ноги повыше. Начиная втаскивание снаряда, особое внимание уделяй первому шагу; хороший старт — полдела! Стронув камень с места, не давай ему останавливаться, толкай так, чтобы он летел, как стрела из лука. И пригибайся, чтобы уменьшить силу сопротивления встречного потока воздуха. Еще одно — чрезвычайно важно сберечь силы для преодоления последних вершков. Поработай, то бишь потренируйся, как следует — и мы всем утрем нос! Знай, братец, что спортивное втаскивание камня уже завоевало все континенты! — торжественно закончил тренер.
Троица возвратилась туда, откуда пришла, а Сизиф остался наедине с кучей вопросов. Было о чем подумать! Просто так, любопытства ради, попытался он сорвать камень с места, то есть взять старт, следуя рекомендациям тренера, и получилось совсем неплохо. Он и раньше толкал камень согнувшись, а теперь скрючился под ним в три погибели, и тоже пошло быстрее. Последние вершки провел в темпе. Превосходно! Но что дальше? И к чему все это? Хуже всего, что так называемый тренер не сказал ничего определенного: ни когда вернется, ни что за сим последует.
Время шло. Сизиф уже махнул было на все рукой, но в один прекрасный день его долина загудела от топота тысячных толп. Показалась процессия с флагами, барабанами, фанфарами, тащили столики, микрофоны… Тренер торжественно пожал Сизифу руку, выдал ему спортивное обмундирование, разъяснил, что втаскивание камня в гору стало ныне королевой тяжелой атлетики, что в соревнованиях участвуют сильнейшие из сильнейших и теперь очередь за ним, за Сизифом.
— Надеюсь, братец, не подведешь! — явно нервничая, закончил тренер.
Раздался стартовый выстрел. Сизиф, облаченный в зеленые атласные трусики, полосатые носки и голубую спортивную майку с номером «66» на спине, схватил свой камень, словно резиновый мячик, и как заяц, за которым гонятся псы, заскакал вперед и бежал до тех пор, пока не разорвал грудью белую ленточку, протянутую над невидимой границей…
Главный судья соревнований глянул на секундомер:
— Феноменально?
Так Сизиф стал чемпионом. Все стремились пожать ему руку, скандировали: «Си-зиф! Си-зиф!» Специалисты утверждали, что побить его рекорд невозможно, разве что сам он сумеет улучшить собственное достижение.
— Я в этом не сомневаюсь, — авторитетно заявил тренер. — Разработанная мною методика тренировок-содержит такие резервы, что… Впрочем, пока лучше помолчать.
К Сизифу подбежал репортер:
— Прошу несколько слов! Что привело вас в большой спорт?
— Воля, упорство, стремление к намеченной цели, любовь к тасканию тяжестей, горе́ и камню, — затараторил вместо растерявшегося Сизифа подскочивший тренер.
Фотоаппараты отщелкали, фанфары оттрубили, долина опустела. И снова остался Сизиф один на один с гранитной глыбой и «намеченной целью». Казалось, ничегошеньки не изменилось, только на сухом суку у пещеры висел теперь лавровый венок да в нише скалы поблескивал серебряный кубок с выгравированным именем победителя. Хотя на прощанье тренер всячески увещевал чемпиона не почивать на лаврах, однако тот лишь иронически ухмылялся; откуда взяться еще одному проклятому, который за долгие века развил бы подобную мускулатуру? Кто решится на соперничество? Простые смертные? Да они же по сравнению с ним — букашки: что для него повседневное занятие, для них — недосягаемая вершина. С этим были согласны все.
Регулярно посещая Сизифа, тренер приносил журналы с его фотографиями и нескончаемыми панегириками «первой мышце планеты». Ему, как шутил один журналист, придется искать себе соперников в других галактиках… Да, да, не сомневался Сизиф, смертным никогда не одолеть той высоты, которой достиг он, точно так же как ему самому никогда не добраться до вершины, которую отгородила невидимая стена проклятия богов…
Но время шло и шло. Снова овладели чемпионом тоска и апатия. Бессмысленное и бесконечное таскание камня, хотя оно именовалось теперь тренировками, обрыдло вконец. Никто не спорит, хорошо иметь мускулы, равных которым нет, но — ах! — куда лучше было бы вернуться в Коринф, дышать воздухом свободы и выполнять пусть даже самую невзрачную, но разумную работу! Снова мятежно вздымалась грудь Сизифа, снова срывались с его уст жалобы и проклятия, мощные кулаки грозили Олимпу. Всем своим существом жаждал он разорвать невидимые цепи — пусть даже ценой собственной жизни!..
Как-то раз, в момент такого приступа ярости, Сизиф увидел подбегающего тренера.
— Мы побиты! — выкрикнул тот еще издали, ловя ртом воздух.
Сизиф оттерся о камень и почувствовал, как в лицо ударила кровь.
— Кто он? — спросил упавшим голосом.
— Какой-то парень с Анд. — Тренер протянул журнал.
С обложки на Сизифа вызывающе смотрел юноша с лавровым венком на шее и серебряным кубком в руке. «Суперфеномен!» — гласила подпись. «Первая мышца земли!» — кричала другая. Далее следовал поток панегириков; о Сизифе — лишь беглое упоминание: был-де такой…
«Живого хоронят!» — сжал кулаки Сизиф. Ну нет, так легко он не сдастся, не уступит какому-то зарвавшемуся молокососу, пусть эта гора провалится сквозь землю, если не вернет он себе былой славы! Не хватало еще, чтобы его вечный труд перечеркнул один из рядовых людишек! Не бывать тому!
Словно прочитав его мысли, тренер потер ладони:
— Значит, пойдем на штурм, братец?!
Сизиф глубоко вдохнул и взялся за камень, то есть за свой спортивный снаряд. Контролировал все движения, устранял малейшие ошибки. Отныне каждая нервная и мускульная клеточка его тела должна подчиняться единой цели! Тренер повесил ему на шею секундомер, и теперь Сизиф мог точно подсчитывать свои достижения; следил также за пульсом, давлением крови, научился, как говорят спортсмены, обретать второе дыхание, чтобы с еще большим рвением ворочать свой камень. Вместе с тренером разработали они методику тренировок; тренер успел разнюхать кое-какие секреты в лагере нового чемпиона, и Сизиф тут же испытал их, кое-что отбросил, кое-что заимствовал и свое кое-что добавил — только успевай поворачиваться! Перед сном находил силы для массажа, тряс поднятыми ногами, проделывал дыхательные упражнения, а засыпал и просыпался словно по часам — даже позабыл, как выглядят далекие звезды, перед которыми некогда изливал он свои мятежные и отчаянные жалобы.
Наконец наступил решающий день. В долину Сизифа съехались уже знакомые оркестранты, судьи, толпы болельщиков, полк корреспондентов. Взволнованный тренер шепчет на ухо своему подопечному последние наставления… Сизиф натирает порошком магнезии ладони… Делает глубокий вдох… Напрягает мускулы… Выстрел!
И снова серебряный кубок в его руках, листва лавра ласкает грудь, щекочет уши. И снова окрестности оглашаются криками: «Уникум!», «Фантастика!», «Великолепно!». А уж настоящий бальзам на душу — черное, как туча, лицо побежденного андского богатыря…
Однако теперь у Сизифа уже был горький опыт, он не позволил себе ни чрезмерно ликовать, ни почивать на лаврах. Он знал, что сотни камнетасков, как стая грифов, бросятся на штурм его рекорда, знал, что, если не хочешь быть побежденным, надо оставить позади тобою же покоренную высоту… И какое счастье, что абсолютной вершины нет, ибо то, что сегодня считается вершиной, завтра — лишь трамплин для нового взлета, и потому всегда-всегда…
Тут поток мыслей Сизифа был прерван звонким постукиванием палки о камень.
— Ну и замечтался же ты! — насмешливо произнес незнакомый юноша с козлиной бородкой и в широкополой шляпе.
Сизиф раздраженно нахмурился: кто смеет мешать тренировке Первой Мышцы Планеты? Не иначе, один из тех настырных писак-журналистов, которые проникали сквозь щели в скалах даже в долину Тартара.
— Я ведь уже говорил, — заученно затараторил Сизиф, — упорство, воля, ясная цель, любовь к горе и камню…
— Да ну?! — посетитель привстал на цыпочки от восхищения, и Сизиф лишь теперь заметил золотые крылышки на его сандалиях: да это же Гермес, вестник богов!
— Приветствую тебя, Сизиф, — поздоровался он.
— Здравствуй, — пробормотал Сизиф.
— Боги прислали меня сообщить, что твоя жалоба рассмотрена.
— Какая жалоба? — удивился Сизиф.
— Неужто забыл? — в свою очередь удивился Гермес. — Ты же умолял избавить тебя от камня и вернуть в Коринф.
— А… да, да… Было такое дело…
— Тогда слушай внимательно. Боги посовещались и решили помиловать тебя. Потаскал — и хватит. С этой минуты, — Гермес торжественно воздел руки к небу, — ты свободен!
Сизиф остолбенел.
— Свободен… — прошептал он наконец. — Свободен, — повторил погромче. — Свободен! — воскликнул, словно птица, расправляющая крылья для полета.
Заговорщицки подмигнув, Гермес уперся подошвой сандалии в камень и столкнул его вниз.
— Советую сматываться отсюда поскорее, пока боги не передумали, — дружески предупредил он Сизифа. — Знаешь ведь, что у Зевса семь пятниц на неделе; одна милка одно шепнет, другая — другое.
— Ладно, пойду, — заторопился Сизиф. — Только… куда?
— Как это куда? Ты же сам просился обратно в Коринф!
— Да-да, в Коринф…
Однако Сизифа словно пришпилили к земле. Медленным взглядом обвел он все вокруг: вот его гора, долина, его камень, тусклый далекий небосвод… В нише сверкают кубки, на суку качаются лавровые венки, возле пещеры висит выстиранная спортивная майка с номером «66»… И все это оставить? Отказаться от плодов вековечного труда, от принадлежащих тебе по праву триумфов, свернуть с дороги, ведущей к бесконечным вершинам, к победам, чтобы их присвоили себе другие? И бросить все это в тот момент, когда ты еще полон сил?..
— Что ж ты медлишь? Путь свободен…
А чем станет он заниматься, вернувшись в Коринф? Ловить рыбку, кататься верхом, чревоугодничать, лакать вино, болтать обо всем и ни о чем… И что дальше? Какой в этом смысл?
— Сизиф, оглох ты, что ли? Боги повелевают тебе: иди!
Боги повелевают… Знает он этих богов и их приказы! Ломаного обола они не стоят. И как раз теперь, когда ему, проклятому, удалось здесь, в царстве Аида, обрести себя, увенчаться лаврами, именно теперь боги повелевают: иди!.. Когда он постиг тончайшие тайны спортивной техники, в совершенстве освоил методику втаскивания, подчинил каждый мускул и каждый нерв единой цели, ему повелевают: иди!.. Выходит, все его муки напрасны? Быть может, в этот самый миг кто-то уже побил его рекорд, празднует победу… А если и нет, если его рекорд недосягаем, как снежная вершина, разве можно бросить его на произвол судьбы? Добровольно оставить покоренную высоту? Нет-нет, он обязан позаботиться, чтобы она никогда и никем не была взята…
— Вот что: останусь-ка я тут, — заявил Сизиф, подбоченясь, будто кто-то собирался силой выдворять его из царства теней.
— Как, как? — От удивления шляпа Гермеса съехала на затылок.
— А вот так! И передай своим богам, что никуда от своего камня и от своей горы я не уйду. Больно уж высок их Олимп, чего доброго, до них еще не дошло, что я — Первая Мышца. Полюбуйся! — и он указал в сторону чемпионской майки с номером «66».
— Вот оно что… — не поверил своим глазам Гермес. — Значит, ты и есть знаменитый Сизиф?! Слава о подвигах Сизифа давно достигла Олимпа, только… только никто не предполагал, что он и ты — одно лицо… Прости!
— Прощаю, — милостиво кивнул Сизиф.
— И повезло же мне — с самим Сизифом познакомился! Дай хоть потрогать твои бицепсы. Ого! Поскорее полечу назад, сообщу небожителям потрясающую сенсацию. Олимп с ума сойдет!
Раскрасневшийся, возбужденный Гермес поправил крылышки на пятках и, как ласточка, заскользил по воздуху. Сизиф проводил глазами его развевающийся плащ и спустился к своему камню. Ласково, словно доброго верного коня, огладил его.
— Ну вот, — шепнул, — слава о нас уже бродит по резиденциям богов… Увидишь, в один прекрасный день они явятся сюда поглазеть, как мы берем очередную высоту… И у нас будет что им показать, не правда ли?
Однако пережитое потрясение улеглось не сразу. Прежде чем отправиться спать, Сизиф вкатил камень в пещеру: мало ли что может прийти в голову этим завистливым олимпийцам? Возьмут да и стибрят потихоньку камешек, когда Гермес сообщит им, какой славой и неодолимой силой наделил он Сизифа. Или сровняют с землей гору, чтобы некуда было его вкатывать… Сизифа даже пот прошиб. Эх, боги, боги, хлестали бы вы свой нектар да заботились о своих привилегиях и славе, а его оставили бы в покое, не мешали брать вершину за вершиной… А если, тут Сизиф мятежно сжал кулаки, если они начнут мешать, тогда он не посмотрит на то, что они небожители… пусть ему будет хуже, но и им несладко придется…
Лишь под утро, обняв одной рукой камень, Сизиф наконец забылся живительным сном, чтобы, поднявшись, вновь вступить в нескончаемое единоборство с гранитной глыбой…
Наверно, привиделось ему что-то приятное, потому что он блаженно улыбался во сне. И не видел, не мог видеть, как боги, приоткрыв своды царства теней, смотрят на него со своих олимпийских высот, смотрят, как на неразумное дитя, заснувшее с игрушкой в руке, и тоже улыбаются — только с иронией и бесконечно довольные собой.
Сегодня, о Афродита, я подарил Галатее резец, тот самый, которым изваял ее из слоновой кости. При этом я рассказал ей, сколько терпения, труда и любви пришлось затратить, чтобы извлечь из бесчувственной кости каждую черточку ее лица, каждую линию тела, каждое мгновение застывшего движения, всю ее — дочь морской нимфы. Рассказал, как вскакивал по ночам и босиком бежал в мастерскую, чтобы новым прикосновением резца сделать совершеннее то, что, казалось, и без того было уже совершенным. Как, высекая ее губы, целовал их в поисках самого очаровательного изгиба, как ласкал плечи, чтобы они словно выныривали из морской пены, как согревал ладонями нежные ушки, чью удивительную форму заимствовал у затейливых раковин. И лишь тогда, сказал я ей, своей Галатее, лишь тогда, когда почувствовал, что образ ее доведен до божественной гармонии, до вершин эстетического идеала, до шедевра, — лишь тогда решился я просить тебя, о богиня, любви и красоты, покровительница моего Кипра, чтобы ты вдохнула жизнь в это создание. Я рассказал, как принес тебе в жертву корову с самыми длинными рогами, которые распорядился щедро позолотить.
Галатея слушала меня с любопытством, и лицо у нее было при этом подобно лицам детей, когда они слушают россказни о том, как родители нашли их в капусте. Галатея даже осведомилась, что означают слова «гармония», «эстетический», «шедевр», и в конце концов сделала вывод:
— Значит, получается, что ты мой родитель, отец?
— Не говори глупостей! — рассердился я и, заключив ее в объятия, доказал, что если и стану кому-нибудь отцом, то лишь тому, кто явится плодом нашей любви. (В связи с этим хочу поблагодарить тебя, о богиня, за то, что, вдохнув жизнь в Галатею, ты наделила мое творенье и страстной натурой.)
Галатея оставалась задумчивой и тоскливо смотрела в потолок. Я нежно повернул к себе ее личико и спросил:
— Чего еще не хватает моему шедевру? Чего еще желает моя совершеннейшая? Может быть, она недовольна своим обликом? Может, я создал ее недостаточно прелестной? Говори же, будь откровенна со своим творцом и мужем!
Однако она продолжала молчать, невесело поигрывая подаренным мною резцом. Я не отставал, и наконец она робко заговорила:
— Мне тоже хотелось бы, о мой повелитель…
— Выкладывай все без колебаний!
— Хотелось бы и мне усовершенствовать некоторые твои черты.
Я вздрогнул от неожиданности, но, как и подобает царю, овладел собой и сдержанно осведомился:
— Какие же, к примеру?
— Уши! — Галатея внезапно оживилась. — Они у тебя такие большие, что напоминают лопухи, растущие на пустыре. — Сказав это, Галатея ухватила меня за ухо и взмахнула резцом. Еще мгновенье…
— Не смей! — как ошпаренный, отпрянул я.
— Как же так? — она с невинным видом вытаращила глаза. — Ты ведь долго и упорно совершенствовал меня, почему же я не могу отблагодарить тебя тем же? Признайся: будь у меня такие огромные лопухи вместо ушей, разве стал бы ты целовать их? Сам бы сказал, что они неэстетичны.
Признаюсь, Афродита, за такие речи я любого подданного распорядился бы посадить на кол — недаром меня прозвали Сердитым. Но тут… Как следовало мне поступить в этом случае, о богиня? Оставалось лишь запечатать ее очаровательные губки поцелуем.
— Баловница, — шептал я, лаская ее, — шалунья…
Она улыбнулась, одарив меня еще одним чудом красоты: двумя рядами жемчужных зубок. Однако на этот раз они вызвали у меня не только восхищение: я мысленно сравнил их с моими собственными и дал себе слово во имя эстетического идеала никогда не смеяться с открытым ртом.
А утром отправился к пруду и, оглядевшись по сторонам, не подсматривает ли кто, уставился, подобно Нарциссу, на собственное отражение. Хочешь не хочешь, а пришлось признать, что невидимая рука, лепившая мои уши, мягко выражаясь, не слишком утруждалась… Я старательно начесал волосы на уши, распушил бакенбарды — и так называемые лопухи уменьшились вдвое. Совершенствуемся!..
Благодарю тебя, о богиня, что ты не только вдохнула жизнь в мою Галатею, но наделила ее чувством прекрасного и стремлением к совершенству. За это ты получишь от меня еще одну корову с густо позолоченными рогами.
Вышли мы сегодня с Галатеей прогуляться по дворцовому парку. Не могу высказать словами, о Афродита, как в эти минуты я гордился своей женой, своим творением! Придворные, слуги, рабы, воины — все глаз с нее не спускали, шею себе свернуть были готовы, лишь бы получше рассмотреть, и у всех на лицах было написано одно: бесконечное восхищение, чуть ли не восторженный экстаз при виде моего ослепительного создания, красоты моей жены.
Гуляли мы с ней до тех пор, пока не очутились одни среди кустарников и цветов. Ухватил я было ее за талию, чтобы привлечь к своей груди, только она вдруг как закричит:
— Ах, какая прекрасная бабочка! Поймай мне ее, Пигмалион!
Поскольку она впервые обратилась ко мне по имени, я так разволновался, что бросился бы ловить даже пантеру. Гоняясь за бабочкой, я так усердствовал, что прыгнул прямо в куст шиповника и застрял в нем. Пока барахтался и освобождался от шипов, до меня доносился звонкий хохот Галатеи.
— Что случилось? — спросил я, выбравшись наконец из куста и упустив из виду бабочку.
— Ноги! Боже, какие ноги! — давилась от смеха Галатея.
— Ноги? — Я внимательно оглядел свои ноги, полагая, что в них впились колючки.
— Очень уж они неэстетичны, — объяснила Галатея.
— Не смей дерзить! — разгневался я.
— Но… но я снова не понимаю тебя, о мой повелитель, — опечалилась она, как и в прошлый раз. — Ты, человек, жаждущий совершенства, требующий от меня божественной гармонии, — как же можешь ты сам ковылять, подобно селезню, на таких коротышках? И какой неумеха изваял тебя?
Пока я мрачно молчал, она обошла вокруг меня, глазом опытного скульптора разглядывая мои ноги, и с искренней озабоченностью спросила:
— Милый, а нельзя ли как-нибудь вытянуть их хотя бы на вершок? Всего на один вершочек?.. Пусть и не достигнут они идеальных пропорций, но хоть не будут так смешны… А? Сообрази что-нибудь, придумай, удружи своей женушке!
Что я мог ответить, о богиня? Стоял дурак дураком, не зная, что делать: плакать, гневаться или обратить все в шутку. Между тем Галатея, совсем позабыв о бабочке (будь она проклята!), повернулась и направилась во дворец одна. Постояв немного, я поплелся следом, волоча свои, словно налитые свинцом, непропорциональные нижние конечности.
Вечером я вызвал придворного сапожника и повелел к утру сшить сапоги на высоченных каблуках. И когда на другой день в новой обуви явился в покои Галатеи, она даже руками всплеснула:
— Что я вижу?! О Пигмалион, еще немножко — и из тебя получится настоящее… как его… на букву «г»…
— Гармония? — радостно спросил я.
— Именно гармония!
За этот триумф я снова должен быть благодарен тебе, и только тебе, о прекрасная, добрая Афродита!
Ничего не утаю от тебя, великая богиня: начинаю жалеть, что в свое время разъяснил своей Галатее значение слов «эстетический», «гармония», «шедевр». И не разберешь теперь, о Афродита, кто из нас виноват — ты или я. Наша Галатея теперь только и знает, что требовать гармонии и совершенства — и не от кого-то там, а все от меня!
Сегодня пристала за пиршественным столом:
— Царь Пигмалион, почему ты так неэстетично пьешь вино — хлебаешь, брызги летят, по бороде течет?
Это слышали все гости, в том числе и брат правителя Тракии. Я готов был сквозь землю провалиться, но тут последовал новый взмах невидимого резца:
— Может, созвать ворон, чтоб склевали крошки с твоей бороды?
Тракийский вельможа, не удержавшись, прыснул, за ним и другие гости, а олухи, прислуживающие у стола, начали кусать губы — ну, это им дорого обойдется!.. Я сдержался, молча завершил трапезу, поднялся из-за стола и как можно величественнее, хотя мешали слишком высокие каблуки, удалился из зала.
Вскоре явилась Галатея. На ней лица не было. Поняла, видно, что перегнула палку. Своими нежными, пальчиками выбрала у меня из бороды крошки, стащила сапоги и даже поцеловала в лоб. И тут меня осенило: ведь она так требовательна ко мне только от любви, от бесконечной любви жаждет видеть меня совершенным, на всех остальных ей наплевать!.. Да, да! Галатея стремится к тому, чтобы наш союз был единством двух совершенных существ, и нет для нее ничего важнее! При этой мысли меня захлестнула горячая волна благодарности. О совершенная и совершеннейшая! Будь по-твоему! Требуй, требуй от меня того же, чего я добивался, создавая тебя, и я тоже буду твоим покорным творением, буду послушен так же, как ты была послушна моему резцу…
Поэтому в тот же вечер я повелел покрасить себе бороду. Чего доброго, о прекрасная Афродита, велю пригнать к твоему будущему празднику целое стадо коров и клянусь, рога у всех будут из чистого золота!
Нынче взыскательная Галатея имела все основания быть особенно довольна мною, а ты, богиня красоты, и подавно. Я восседал на троне, красиво выпрямившись, аккуратно сдвинув колени, складки мантии торжественно ниспадали к подножию трона, борода была черной, как у молодого египтянина, и старательно расчесанной; ушей почти не было видно (к слову сказать, я велел вырвать все лопухи на примыкающих к дворцу пустырях), руки гордо скрещены на груди, лицо (кстати, я начал мыть его теплым ослиным молоком) — словно высечено из мрамора, а могучие плечи (я приказал подбить хитон жгутами из конопли) почти заслоняли широкую спинку трона… Величие и обаяние царя должен был (по контрасту) оттенять придворный сапожник, которому я приказал стоять рядом с троном. Его глаза, горевшие адским огнем на изъеденном оспой лице, так и шныряли по залу, являя противоположность моему кроткому, царственно-мудрому взгляду. Эстетический эффект должно было усиливать и то обстоятельство, что всех красивых и гармонично сложенных мужчин я под разными предлогами удалил (как и лопухи) из дворца и его окрестностей. Таким образом, милая богиня красоты, я восседал на троне, усовершенствовав не только самого себя, но и все, что меня окружало.
И поэтому лишь ты одна поймешь мою боль и разочарование, когда, вернувшись после церемонии в свои покои, я услыхал:
— Ну и нос!
Знал ведь, что дойдет и до него очередь. И то, что ответил я Галатее, возможно, страшно рассердит тебя, о богиня любви. Этот аргумент я держал до последнего: может, не понадобится… Словом, выложил Галатее, что супруг самой богини красоты Афродиты Гефест — хром, настолько хром, что стыдится нос высунуть из своей кузницы. Однако это не мешает ему прекрасно ладить со своей непревзойденной красавицей женой, она его ни в чем не упрекает, не высмеивает при гостях, не требует, чтобы он удлинил себе ногу, не называет селезнем — словом, принимает таким, каков он есть.
Галатея помолчала, потом спросила:
— Скажи, а Гефест тоже сам сотворил Афродиту?
Услышав отрицательный ответ, она небрежно передернула плечами:
— Тогда, конечно, она не имеет права ничего от него требовать. К тому же, — тут Галатея несколько странно, даже очень странно, усмехнулась, — я слыхала, что кузнецы… — и она внезапно прикусила губу.
Как ни выспрашивал я ее, что она там слышала про кузнецов, но так ничего и не дознался. Как ты думаешь, что она имела в виду? Может, хочет, чтобы и я занялся кузнечным ремеслом, развил мускулатуру и не подбивал больше коноплей плечи хитона? Но не кажется ли тебе, о могущественная богиня красоты, что грубый труд кузнеца не слишком-то отвечает возвышенным эстетическим требованиям!
Признаться, ума не приложу, что мне думать обо всем этом, о Афродита…
Этой ночью меня посетили мрачные сны и мучил страх, как бы Галатея не взяла резец и не попыталась, пока я сплю, лишить меня второго подбородка.
Ее просто обуяла мания совершенствовать меня. Наверно, любовь Галатеи больше моей любви, раз она так убивается из-за каждой мелочи в моем облике, не соответствующей нормам божественной гармонии. Что же, в этом, пожалуй, виноват я сам: доводя до совершенства каждую ее черточку, я усовершенствовал и ее чувство прекрасного. Шедевр хочет видеть шедевром и своего создателя, не здесь ли, Афродита, разгадка секрета ее требовательности? Предвижу день, когда наконец услышу:
— О Пигмалион, ты — шедевр!
Тогда, моя богиня, я принесу тебе в жертву всех коров, которых смогут пригнать мои пастухи! И рога их будут сверкать чистым золотом!
Ты, наверно, уже знаешь, не можешь не знать — по крайней мере, не прикидывайся, что не знаешь того, что произошло, о Афродита… Да, Галатея покинула меня.
Сбежала с тем самым рябым сапожником, хотя его лихорадочно горящие глаза и весь облик — пощечина тому, что мы называем красотой, гармонией, совершенством…
Я остался один, осмеянный, прибитый, покинутый… Однако не думай, богиня распутства, что я не знаю, кто помог Галатее так унизить меня! Кто, если не ты, толкнул ее на столь непотребный шаг, кто, если не ты, постоянно наставляющая рога своему рохле муженьку?
Поэтому не удивляйся, если в день приближающегося праздника получишь от меня лишь дохлую крысу с вымазанным в дегте хвостом!
Сегодня я проснулся как никогда бодрый и выспавшийся.
Отбросил прочь проклятые сапоги, от которых чуть не обезножел, отодрал от хитона осточертевшие конопляные жгуты, принялся потягивать вино, снова всласть прихлебывая. Еще вчера вечером пригласил в свои покои широкозадую и толстогубую дочь конюшего Мину…
Нежась в ее жарких объятиях, не без злорадства думал я о том, что в один прекрасный день Галатея обязательно захочет эстетически усовершенствовать своего сапожника, и чувствовал себя совершенно счастливым!
Пожалуй, ты все-таки получишь от меня корову с золочеными рогами, о Афродита. Только давай договоримся: впредь — никаких усовершенствований!
С а в а о ф (змею). А теперь давай прорепетируем. Начнем… гм… ну хотя бы с этого момента: ты тихонечко высовываешься из яблоневой кроны и… только, черт тебя побе… то есть смотри не шипи! — нагонишь страху, испугаешь — и пиши пропало… Итак, значит, ты высовываешь потихонечку голову из листвы и…
З м е й. …И шепчу: «О Ева, прекрасная, единственная и неповторимая во всех райских кущах! Глаза твои — как сияющие звезды, губы твои — как спелая малина, кожа твоя — как бархатистый персик, стан твой…»
С а в а о ф. Стоп! Куда клонишь, зеленая голова?! Не женщину тебе нахваливать надо, а яблоко. Яблоко! И постарайся произносить слова внятно, поменьше шипящих… Ну-ка, давай сначала.
З м е й. Не бойся меня, Ева, не смотри… гм… погляди лучше на плоды этой яблони — видишь, как спелы они, сочны, ароматны… Я знаю, их запрещено есть. А ведомо ли тебе, почему господь запретил вам с Адамом прикасаться к этим яблокам? Да потому, что даже крошечный кусочек запретного плода доставил бы тебе такое наслаждение, такое блаженство, такую могучую силу влил бы в твое тело, что сам всевышний почувствовал бы себя беспомощным перед тобой! Вот почему вседержитель запретил людям пробовать эти яблоки. Он желает единолично черпать из них силы и удовольствия, хочет все себе урвать… Вот он каков, этот старый хрыч, завистник, честолюбец, этот эгоист…
С а в а о ф. Ну, ты, полегче! Ишь разошелся, червь проклятый!
З м е й. Воля ваша, могу и иначе, но тогда не ручаюсь за результат… Прости меня, господи, что осмелюсь напомнить всеведущему: цель оправдывает средства.
С а в а о ф. Ничего себе средства!.. Гм!.. Ну да ладно. Поехали дальше!
З м е й. …Этот честолюбец, этот мерзкий эгоист проповедует любовь, добро, терпимость и щедрость, а сам что творит? Жалко ему, видите ли, кусочка яблока с древа удовольствий! Сорви, о прекрасная Ева, не сомневайся, сорви и попробуй, а всезнающий наш никогда ничего не узнает, грешок твой будет предан забвению, а удовольствие, которое ты получишь, навеки сохранится в памяти.
С а в а о ф. Недурственно, хотя… до совершенства далековато.
З м е й. Прости, господи, что снова осмеливаюсь напомнить, хотя, конечно, как всеведущий, ты и сам знаешь: совершенство — лишь твой удел.
С а в а о ф. М-да, верно… однако слово «грешок» вымарай, оно может только смутить и отвратить Еву — ведь она пуглива, наивна и чиста, как… как капля росы в голубой чаше колокольчика.
З м е й. О господи, вот кто истинный мастер художественного слова — в «голубой чаше колокольчика»! Изумительно! Однако вам, всеведущему, должно быть ведомо, что я и сам не вкушал от запретного плода, поэтому тоже наивен и чист — пусть не до такой степени, как капля росы в голубой чаше колокольчика, но все же… Выходит, что мне, зеленому, наивному и чистому, вводить в соблазн другое наивное и чистое существо не так легко, как вам, всевидящему, видится!
С а в а о ф. Поэтому и репетируем, зеленая твоя голова. Импровизируй дальше.
З м е й. …Проступочек твой будет предан забвению, ты навеки останешься в глазах господа чистой и невинной — как та серебряная капелька росы в голубой чаше колокольчика. Поверь, Ева, запретный плод создан, чтобы его отведали твои юные соблазнительные губки, а не для того, чтобы сок его орошал спутанную бороденку этого противного старикашки, дряхлого властолюбца, ворчуна и завистника…
С а в а о ф. Снова?! Шкуру сдеру!
З м е й. Я уж и так сам чуть из нее вон не вылажу, угождая вам, о всемогущий! Говорю же — иначе убедить не смогу. Всеведущий, а не ведаете, что творение совершенного творца не может быть настолько наивным и глупым, чтобы верить бездоказательной болтовне. Значит, вертись ужом…
С а в а о ф. Гм… Ишь вывернулся! Не слишком ли изворотливым я тебя сотворил? Любого теперь в бараний рог скрутишь. Ну да ладно. Будем надеяться, что и тут не промахнешься… А то как подумаю: вдруг да не выгорит — мурашки по спине… Брр! И еще одного боюсь: как бы меня на радостях удар не хватил, когда эта парочка наконец уберется из рая, с глаз долой… И где он был, мой высочайший разум, когда вылепил я и посадил себе на шею двух этих наглых бездельников?! Выкроил, понимаешь, среди хаоса прекрасный райский уголок, а теперь из-за двух лоботрясов спокойного местечка себе в нем не найду. Куда ни сунься — они! Плюнуть некуда — обязательно в них попадешь! Самые мои сладкие плоды обрывают, самые красивые лужайки топчут, кристальные ключи-источники мутят, мягкошерстых моих ягняток распугивают… Сил нет больше! Как хочешь, но и беспредельному терпению есть предел! И еще вот что тебе скажу: куда легче было мне мир творить, чем терпеть здесь эту парочку… И как их отсюда турнуть?!
З м е й. Не могу удержаться, чтобы снова не перебить вас, о боже: нет, вы больше чем мастер художественного слова… вы… вы… (плачет) простите… у меня… у меня эстетический катарсис!
С а в а о ф. Знаю. Знаю, милый… Итак… Как же выставить их из рая, соблюдая все законы справедливости, которые я сам и установил?.. Ведь не пинком же под… Надо, чтобы и они, и все кругом знали, что выгнали их за собственную провинность! Короче — вся надежда на тебя.
З м е й. Положитесь на меня, господи, и будьте покойны. Ах, как же безгранично божественное милосердие! Другой-то на вашем бы месте выпер наглецов безо всяких церемоний, а вы — так вежливо, терпеливо, свято соблюдая нормы приличия, законы справедливости. Нет! Так лишь вы один, вы, непогрешимый и справедливый, можете! Слава, слава, слава! Осанна!..
С а в а о ф. Ой, что это?.. Чуть не поскользнулся…
З м е й. А, не обращайте внимания, арбузная корка… Слава, слава, слава… Аллилуйя!
А д а м (Еве). Может, тут?.. Тень довольно густая, ручеек журчит, птахи щебечут, ягнята божьи блеют — никто нас не увидит и не услышит… Начинай.
Е в а. Ах ты змей, змееныш, змеюшка… искуситель-златоуст! Как сверкает твоя чешуя, горят глаза, как сладки слова твои…
А д а м. Постой, постой… Не о змее речь, о яблоке! О древе познания добра и зла… Импровизируй сначала.
Е в а. Не соблазняй меня, о коварный змей!.. Яблоко?.. Ни единого кусочка!.. Ведь оно запретное!.. А если потом наказание?… Но… ах!.. Как соблазнительно… может, все-таки самую малость… ох…
А д а м. Слишком много сантиментов и одновременно нехватка благородного негодования, оскорбленной добродетели! Не забывай, в конце концов, что ты чиста и невинна, как капля росы в голубой чаше колокольчика!.. Давай по новой!
Е в а. Что?! И ты смеешь предлагать мне запретный плод, о жалкий змей… Прочь!… Никогда!.. Чтобы я черной неблагодарностью отплатила господу за то, что он сотворил меня такой чистой и невинной, как серебряная капелька росы в голубой чаше колокольчика? За то, что поселил в райских кущах и подарил нам с Адамом по необыкновенному фиговому листочку?.. Сгинь с глаз моих, мерзкий соблазнитель… Однако как оно аппетитно, это яблоко… как прекрасен его аромат… но нет, нет, нет!.. Только понюхаю, ветку наклонив… Боже, что такое? Сорвала?.. Не может быть… И откусила?.. Когда? Нет! Может, все это мне снится?.. Только огрызок остался?.. Нет, нет, нет!..
А д а м. А что? Неплохо! Начинаю верить, что дельце выгорит. Только на коленях умоляю: не выдай наших истинных намерений! Тогда всему — аминь. Как подумаю, что может сорваться, не выгореть — мурашки по спине!.. Эх, знал бы он, этот всеведущий, как мне поперек горла весь его рай! Шагу не ступишь, чтобы на его всевидящее око не наткнуться, словца не вымолвишь, чтобы его всеслышащее ухо не уловило, плюнешь — в бороду ему попадешь… А тут еще запретный плод выдумал, а для чего, черт его побери, создателя?! Для того, видите ли, чтобы лишний раз напомнить нам, что мы тут никто, на птичьих правах, из милости, дескать, приютил сирот без отца-матери. С тоски сдохнешь: возноси ему бесконечные хвалы, славь его бороду седую и мудрость безграничную. И все ему мало — и похвал, и послушания… А уж за фиговый листок готов семь шкур содрать! А все змей, гад ползучий, виноват: избаловал старика своими славословиями, столько пыли в глаза напустил, что создатель уже и не соображает, что к чему. Знаешь, чего я больше всего боюсь? Боюсь, как бы не зареветь мне от радости, подобно льву рыкающему, когда освободимся мы от этого рая и рванем куда глаза глядят… О Ева, моя Ева, вся надежда на тебя — обведи их вокруг пальца, изловчись сорвать яблочко, да так, чтобы ни сам, ни змей не пронюхали о наших истинных намерениях…
Е в а. Будь спок, положись на меня. Ведь мне и не придется особо играть — разве я и в самом деле не чиста и не невинна, как та капелька росы в голубой чашечке коло…
А д а м. Ой, что… это?
Е в а. Где?
А д а м. Я что-то пяткой раздавил…
Е в а. А, это я кусок тыквы бросила…
З м е й (Еве). Тут… под запретным древом — никто не заподозрит и искать не станет, хе-хе… Но все-таки взгляни, нету ли поблизости твоего Адама, а я посмотрю, не бродит ли в окрестностях всевидящий… Порядок. Ну, давай, импровизируй!
Е в а. Что?! Нет, нет!.. Прочь, соблазнитель!.. Ни за что не откушу!.. Ведь он запретил… Лично! Сам!.. Лучше живьем сгореть — ни кусочка, ни крошечки!.. И не соблазняй! Прочь, гад ползучий, а то пожалуюсь создателю, он тебе, тварь безногая, голову свернет.
З м е й. А ну полегче! Как ты смеешь?
Е в а. Можно и полегче, но тогда мы едва ли убедим господа и Адама. Такой хитроумный, а не соображаешь…
З м е й. Гм… пожалуй, ты права; цель, она оправдывает… Ладно, драконь на чем свет стоит, только не забудь и усердие мое похвалить.
Е в а. Угу… Нет! Не стану я пробовать, ни за что не нарушу запрет господень! Создатель так добр и щедр, не забыл даже по фиговому листочку нам с Адамом подарить… хотя… ах… как же умеешь ты уговаривать, ну просто нет сил твоей просьбе противиться… Никто бы не устоял против такого соблазна, змей ты ползучий, однако не зря же я — невинная Ева, чистая, как капелька росы в голубой чаше колокольчика… Но боже… какой аромат!.. Нет, не буду рвать, только веточку наклоню, понюхаю… Ах, какой, должно быть, божественный вкус!.. Нет! Прочь!.. Господи, я есмь и вовеки пребуду честной и верной тебе, не ослушаюсь, не предам, господи!.. Нет!
З м е й. Неплохо. Думаю, выгорит. Одного боюсь — как бы не лопнуть от смеха, когда всемогущий станет мне шею мылить за то, что никак не могу тебя соблазнить… Давай еще по яблочку?
Е в а. Лопай сам, у меня от них уже оскомина.
З м е й. Кстати, не швыряй ты огрызков где попало, а то вон недавно господь наступил босой ногой — хорошо, я соврал, мол, арбузная корка. Ну и потеха, до чего же просто этого всеведущего вокруг пальца обвести! Раз плюнуть…
Е в а. Это потому, милый змеюшка, что ты давно превзошел его и умом и волей. Ты, только ты тут всемогущий и всеведущий!
З м е й. Сам знаю.
Е в а. И не только ум, но и скромность твоя безгранична! Другой на твоем месте давно бы старика отсюда — под зад коленом, а сам — на его место, а вот так — вежливенько, терпеливо, не унижая, не оскорбляя стариковского самолюбия, не показывая своего превосходства… так можешь только ты, величайший во всей вселенной мудрец!
З м е й. Потому и будет так, как хочу я, а не он! Значит, остаешься ты у меня в райских кущах…
Е в а. И буду славить в веках твою мудрость и доброту!.. Слава тебе! Осанна! Аллилуйя!.. А что, если подстроить так: слопает яблочко один Адам, и тогда… и тогда…
З м е й. Тогда господь выгонит из рая его одного?
Е в а. Блестящая мысль, гениальный выход! Нет, твой разум воистину безграничен… Так ты считаешь, господь за яблоко выгонит Адама, а за то, что он выгнал Адама и тем самым нарушил им же самим провозглашенный завет о любви к ближнему, за это ты… ты…
З м е й. За это я выпру творца из рая и сяду на его место!
Е в а. То, что ты сейчас произнес… Какое счастье — мои уши слышали самую сокровенную мудрость вселенной… недосягаемую вершину мудрости… (Плачет.) Прости, у меня катарсис восторга… Нет слов, план твой удивителен, замечателен: не останется ни господа, ни Адама, и весь рай будет принадлежать… принадлежать…
З м е й. Мне одному!
Е в а. Абсолютно справедливо и заслуженно. Но я… как же я…
З м е й. Ты?
Е в а. Я?.. Я?!
З м е й. А при чем тут ты?
Е в а. Неужели твой величайший и проницательнейший ум не подсказывает тебе, что я была бы незаменимой спутницей владыки мира?
З м е й. Ах, дорогая Евочка! С удовольствием и аппетитом съем я с тобой еще по дюжине запретных или каких ты только пожелаешь плодов, однако мой удивительный и проницательный ум подсказывает мне брать в жены лишь такую, которая действительно невинна и чиста, как серебряная капля росы в голубой ча…
Е в а. Адам!.. Эй!.. Адам!
З м е й. Спятила?.. Тише!
Е в а. Адам, иди сюда, попробуй яблочка с запретного древа!.. Я тут одно съела, до чего же вкусное… ох!
З м е й. Ш-ш-ш!.. Господь идет…
Е в а. Адамчик! Я уже второе лопаю… Это змей, вот этот гад ползучий, меня соблазнил… меня, такую чистую и невинную, как капелька росы в голубой чаше колокольчика… Адамчик, Адамушка!.. Ешь!..
Кто не слыхал о подвиге библейской Юдифи! Помните? Ее родной городок Ветилую уже много дней осаждает огромное ассирийское войско. У осажденных кончается вода, и не остается другого выхода, как сложить оружие. Но горожане знают: и сдавшись, они не получат пощады. Враги все разграбят, опустошат, выжгут, обесчестят женщин, угонят в рабство детей, а мужчин убьют. Что делать? Плакать, ломать в горе руки, в землю закапываться?
И вот Юдифь просит горожан продержаться еще три дня: она, мол, кое-что придумала… Библия не раскрывает причин, почему молодая, красивая, богатая вдова решилась на такой шаг. Вернее, говорит лишь о высоких материях. А дело в том, что Юдифь любит. Да, да! Безумно любит одного воина, защитника города, и жаждет спасти его от неизбежной гибели. Только движимая любовью женщина может так шаловливо отстранить копья вражеских часовых и, кокетливо улыбаясь, проникнуть в шатер их вождя, танцевать для него, гадать ему, прикидываться, что ненавидит свой город, предрекать ассирийцам победу…
Библия пытается убедить, что Юдифь чиста и безгрешна. Как бы не так! Припомним только те три ночки, когда она пировала с вражеским военачальником Олоферном, обольщала его своими улыбками и ласками, а потом — чик-чик — отрубила ему голову. Трудно поверить библейским сказкам, что все эти три ночи он не прикасался к ней. Ни один мужчина — а тем более жестокий и избалованный всеобщим беспрекословным повиновением военачальник — не станет особо сдерживаться, когда на столе кубки с вином, под боком красивая женщина, а через день-другой предстоит смертельная битва. Потому-то и распрощался Олоферн с головой, что поверил в искренность женской страсти, остался наедине с Юдифью, добился своего и беззаботно уснул в ее объятиях, пренебрегши осторожностью.
Юдифь отсекла Олоферну голову его же собственным мечом, обернув покрывалом, бросила в корзину, заложила разрезанными плодами граната, чтобы капли крови не возбудили подозрений, и, укутавшись в темный платок, под покровом ночи вернулась в осажденный город. Повторяю еще раз: только любящая, безумно любящая женщина способна превратиться ночью в серую кошку и невидимкой прошмыгнуть мимо недремлющих сторожевых постов… Поэтому не верьте и тем словам Библии, которые утверждают, будто Юдифь честно вдовствовала и умерщвляла плоть и до и после своего подвига. Чепуха.
Теперь послушайте дальше. Как и следовало ожидать, во вражеском стане началась страшная паника: найдя своего вождя мертвым, более того — обезглавленным, ассирийцы усмотрели в этом небесную кару и, испугавшись, как бы разгневанные боги не наслали на войско еще более страшные беды, поспешили собрать пожитки и удрать подальше от злополучной Ветилуи…
Ну, а что после этого творилось в городе, на который словно с самих небес свалилось освобождение, не так уж трудно себе представить. Горожане просто с ума посходили, кричали, обнимались, целовались, плакали — и было отчего!
А вдова Юдифь? — спросите вы. Стоило ей появиться на улице, как тысячи ветилуйцев, плача от счастья и благодарности, бросились к ногам героини, в экстазе обращая к ней молитвы: Юдифь, наша спасительница Юдифь, воительница Юдифь, священно имя твое, Юдифь, Юдифь, Юдифь… Голова Олоферна, поднятая на щите, как знамя, была выставлена на зубцах городских стен, а Юдифь в победном шествии по городу несли в паланкине четверо юношей из самых уважаемых семей. От пережитых ужасов, от трех бессонных ночей, от игры со смертью ее лицо под голубым балдахином казалось белым как полотно. Большие, черные, лихорадочно горящие глаза медленно блуждали по толпе в поисках того, ради кого решилась она на это безумие. Обнаженные до локтей руки — руки, которые отсекли голову беспощадного врага, — покоились на мягких подлокотниках, высокая грудь трепетала, локоны черных волос ласково теребил ветерок. О, как обворожительна и величественна была Юдифь в час своего триумфа! Не оставалось в Ветилуе ни одного мужчины или юноши, который мог бы оторвать взгляд от этой чарующей картины. Толкаясь, вытягивая шеи, спотыкаясь о камни, забыв обо всем на свете, теснились они вокруг паланкина, готовые ради единого благосклонного взгляда Юдифи отдать что угодно, вплоть до собственных голов! Обмолвись она сейчас, хочу, мол, живого страуса, — и все не задумываясь помчались бы в пустыню ловить быстроногую птицу и бегали бы за ней до тех пор, пока не рухнули бездыханными…
Когда стемнело и Юдифь укрылась в своем доме, мужчины еще долго толпились возле высокой ограды, а разойдясь наконец по домам, слонялись, как сонные мухи, работа валилась у них из рук — перед глазами все еще стояла Юдифь, несравненная Юдифь, воительница Юдифь, прекрасно имя твое, Юдифь, Юдифь, Юдифь…
Вы, наверно, уже догадались, что такой поворот событий не мог прийтись по душе ветилуйским женщинам. В первый день — так и быть, в первый день они и сами возносили хвалу и благословляли спасительницу города, поднимали повыше детей, чтобы те своими глазками увидели героиню. Однако пошел второй день, третий, четвертый, а мужчины не унимались…
Простите, сколько же можно? В конце концов, хорошего понемножку!
Все началось вполне невинно, без всякого сговора, даже как бы к вящей славе самой Юдифи. В то утро — это было пятое утро после триумфального ее возвращения — Юдифь собралась навестить племянницу. Однако не успела она шагнуть за ворота, как увидела, что окружена все прибывающей толпой поклонников. Один из них, побойчее других, или, говоря современным языком, покоммуникабельнее, приблизившись, спросил у вдовы:
— Скажи, Юдифь, тебе пришлось вытаскивать меч Олоферна из ножен или он уже был обнаженным?
Все умолкли, с любопытством прислушиваясь, что ответит Юдифь. Она охотно принялась рассказывать, как все было, но ее прервала соседка по улице, муженек которой тоже глотал пыль, гарцуя в сопровождавшей Юдифь толпе.
— А твой, — подбоченясь, крикнула соседка любопытному, — где был твой меч? И где был ты сам? Что помешало тебе ночью прокрасться в ассирийский лагерь, пусть даже переодевшись в женское платье? Юдифь наверняка подарила бы тебе свою лучшую юбку и умастила ароматнейшим мирром, лишь бы ты сам перерезал глотку ассирийцу! А еще мужчиной себя считает. Позор! — добавила она, обращаясь к подругам.
Любопытный аж присел, будто его огрели по башке мехом, полным вина.
— Из-за таких петушков, — поддержала товарку вторая женщина, — бедной нашей вдовушке пришлось заниматься не своим делом.
— А ну, кыш отсюда, куриный герой! — издеваясь, прикрикнула на того же любопытного третья.
Лицо юноши залилось краской. Как вспугнутый заяц, юркнул он в сторону и исчез в лабиринте улочек.
Поклонники Юдифи, боясь услышать подобное в свой адрес, замедлили шаг и поплелись за своей богиней уже поодаль. Но, как известно, нет такой силы, которая способна заткнуть рот женщине, когда она уже открыла его.
— Вся их храбрость — вертеться около смелой женщины! — ужалила мужчин первая реплика.
— Хоть бы один волосок осмелились выдрать у ассирийца, что уж там говорить о самой голове!
— Потому и город едва не погубили!
— Зачем вы так? — попыталась заступиться за мужчин Юдифь. — Ведь они защищали Ветилую до последнего, а искусство хитрости…
— Защищали?! — прервали ее женщины. — Уж так защищали, что если бы не твое мужество, здесь теперь одни головешки дымились бы в лужах крови. Хорошие защитнички, если слабой вдове пришлось браться за меч!
— Будь я мужчиной, от стыда сгорела бы, не посмела бы наружу и нос высунуть! А они красуются, словно павлины, хвост распускают перед той, кто их дело сделал. Срам! Гони их прочь, Юдифь, гони, как бешеных собак!
— Вечный позор на наш город навлекли!
— Все теперь пальцами показывать будут!
— А смеху-то, смеху сколько…
Мало того, какая-то хозяйка, будто нечаянно, выплеснула ведро с помоями прямо в толпу мужчин.
— Знаете, что? — вдруг предложила одна из крикуний. — Надо кому-то из них голову за трусость оттяпать!
— Во-во!
— Юдифь, пусть Юдифь и отрежет, ей не впервой!.. Юдифь, на тебе кухонный нож!
Крики, смех, проклятия, угрозы — все смешалось в клубок, вернее, в шаровую молнию, от которой единственное спасение — бежать подальше…
На другой день ни один мужчина не решался даже издали следовать за Юдифью. А если невзначай сталкивался с ней на улице, то спешил свернуть в сторону, пока не окатили его помоями — в прямом и переносном смысле. Все изменилось так неожиданно, что бедная героиня не успела и сообразить, что случилось. Может, думала она, женщины так гордятся ее подвигом, что потеряли чувство меры и всякое соображение?.. Стоило ей пройти мимо какого-нибудь двора, как оттуда доносились женские поучения, обращенные к муженькам:
— Беги! Чего столбом стоишь? Ведь твоя богиня идет. Ползи на карачках, лижи ей сандалии, ты же обязан ей жизнью. Ну, чего стоишь?.. Эх, ты, трус, не можешь даже как следует поблагодарить женщину, которая преподала тебе урок храбрости. Позор! Смотри, детка, — женщина приподняла над забором младенца, — смотри и запоминай: это единственный мужчина в нашем городе!
Да, Юдифь уже не могла не видеть, что огоньки восторга в глазах мужчин пригасли, да что там пригасли, вместо восторга во взглядах сквозили досада и даже ненависть. Однако вдовушка не принимала всего этого близко к сердцу: она ждала возвращения любимого, который вместе с другими воинами преследовал отступавших врагов, чтобы вырвать у них награбленную добычу. Вернется Симон — и все образуется, она больше не будет одна со своей славой, утихнут кривотолки, за ним она почувствует себя, как за каменной стеной… Каждый скрип калитки, каждый послышавшийся ночью перестук шагов так и выбрасывали ее из постели: уж не он ли?.. А теперь, когда толпу поклонников словно ветром сдуло, когда навалилось неожиданное одиночество и даже страх перед людьми (особенно перед женщинами!), теперь тоска просто поедом ела ее… И вот Юдифь внезапно узнает, что воины вернулись из погони еще два дня назад. Она поверить не в силах: два дня, целых двое суток, как ее Симон вернулся — и носу не кажет?! Не думая о том, что будут говорить люди, она спешит к его дому — скорее, скорее! — и вот уже с силой распахивает калитку:
— Симон!
Он в этот момент укладывал вещи. Во дворе ждали ослики, готовые в дальнюю дорогу. Эх, еще бы несколько минут — и успел бы!
— Симон, что случилось?
Молчание.
— Симон, это я, Юдифь, разве ты не узнаешь меня? Может, у тебя ранены глаза?
Никакого ответа.
Она обнимает любимого, поворачивает к себе его голову, хочет встретить взгляд, прочитать в нем ответ.
— Симон, что случилось, скажи?
Терзаемая рыданием, она опускается на землю возле его ног. Руки Симона без злобы, но решительно отстраняют ее, во дворике раздается его голос: «Но! Пошли!», поцокивают копыта удаляющихся осликов…
Лишь позднее узнает Юдифь, что выпало на его долю: не успел Симон, запыленный, уставший, но полный радости победы и тоски по любимой, показаться на городских улочках, как на него обрушился шквал насмешек и упреков:
— Вернулся наконец?! Герой! Недаром в тебя Юдифь влюбилась… Ловкий парень — нет того чтобы самому к ассирийцам отправиться, послал туда слабую женщину… Не сам мечом воспользовался — сунул его в слабые женские руки. Только за разбитым врагом бегать горазд… Еще бы не герой!.. Нет, вы только взгляните на него: идет, нос задрав, как ни в чем не бывало, не краснеет, не проваливается сквозь землю от стыда!.. Какой позор, какое бесчестие навлек на наш город!.. Что мы будем рассказывать своим сыновьям, когда они подрастут?.. Что мечи их отцов оказались слабее бабьей юбки?.. И все из-за этого труса!..
Как вы думаете, кто обвинил, кто позорил его? Женщины? Э, нет, они уже свое дело сделали, теперь начатое ими подхватили и усердно продолжали представители сильного пола.
Шатаясь, словно пьяный, побрел Симон домой и заперся там, решив покончить с собой или покинуть Ветилую. Вот и уехал он, оставив Юдифь лежать в полном отчаянии на каменных плитах дворика…
Бедная женщина была вынуждена в одиночку влачить тяжкий груз своей славы. Вдова словно оглохла и ослепла. Как привидение выскальзывала она, пряча глаза, в город, почерневшая, безмолвная. Никто не приближался к ней, даже собаки.
— Это наша святая, — издали провожали ее глазами женщины. — Святая наша спасительница Юдифь.
Теперь они и сами подбивали мужчин:
— Что стоите, будто чурбаны? Подойдите же к ней! Молвите доброе слово, проводите, пусть знает, что мы ей благодарны. Не видите разве, как она одинока, как поникла, как из-за одиночества дар речи потеряла… Спасительница наша, да пребудет с ней вечная ее слава!..
Жалость в голосах смешивалась с удовлетворением: все-таки им удалось поднять этого кумира мужчин на пьедестал такой высоты, что больше ни одна человеческая страстишка не могла дотянуться до Юдифи.
Однако Юдифь не смирилась со своей участью. Унылое одиночество возбуждающе действовало на ее воображение. Все чаще и настойчивее всплывали в памяти картины посещения шатра Олоферна, вновь и вновь видела она ассирийского военачальника: вот он утирает с усов капли вина, вот предлагает ей самый сочный гранат, умоляет спеть, гонит прочь из шатра своих друзей и слуг, чтобы остаться наедине с нею… Боже, ведь он был последним мужчиной, который держал ее в своих крепких объятиях, последним, кто дарил ей свою силу и любовь, а она за это отрубила ему голову его же собственным мечом, так доверчиво и беззаботно брошенным рядом с постелью… Отрубила ради своего возлюбленного, а тот, испугавшись бабьих языков, удрал от нее — от нее, которая ради него не устрашилась самой смерти!.. Отрубила голову ради женщин и девушек, ради мужчин и юношей своего города, чтобы враги не разлучили любящих, а они за это толкнули ее в бездну черного одиночества, такого одиночества, что она забыла даже запах мужского пота! Так зачем же ей надо было жертвовать собою?.. Ассирийский военачальник не побоялся впустить ее в свой шатер, не велел страже стоять во время пира у него за спиной, он был так храбр и благороден, что прогнал свою охрану, уснул безоружным… О, этот человек не оставил бы за бабьём последнего слова, не удрал бы прочь, трясясь на осле! Уж он-то постоял бы и за себя, и за нее против этих ублюдков — ее сограждан… А она? Она вот этими руками… Где теперь его гордая, отчаянная головушка, которую она, захлебываясь от тщеславия, тащила той ночью в город?..
Никому не было никакого дела до того, почему Юдифь стала частенько бродить у городских стен, шаря глазами по заросшим кустарником откосам и рвам… Наконец отыскала: начисто обглоданный собаками и мышами череп. И можете себе представить, унесла домой. Как в ту памятную ночь, и даже в той же самой корзине, прикрыв сверху фруктами!
Вот почему Юдифь обычно изображают в такой позе: сидит, держит на коленях голову или череп, смотрит вдаль странным, загадочным взглядом… И только немногие, очень немногие понимают, что у нее на душе…
Неподалеку от берега Средиземного моря, там, где на склоне горы в естественной впадине еще древними был оборудован удобный амфитеатр, шел поэтический турнир. Необычным было это состязание: поэты читали стихи только на одну тему — о полете Икара и его отца Дедала, об их скрепленных воском крыльях и трагической гибели в морской пучине. В турнире участвовали как прославленные поэты, уже достигшие солидного возраста, так и зеленая молодежь, и если первые поражали слушателей совершенством техники и другими хитростями поэтического искусства, то вторые привлекали юношеским задором, который искупал некоторые погрешности стихосложения. Величие и драматизм темы дарили вдохновению и пространственному мышлению такую пищу, что во всей Греции, пожалуй, не осталось поэта, который удержался бы от соблазна испытать силы уже в начальных турах, дававших возможность выйти в решающий, финальный; прибыл сюда и немалый отряд поэтов из соседних стран, даже с других континентов. Каждого украшало птичье перо (неважно, какой птице оно принадлежало) — символ состязаний, а членов жюри — медаль с рельефом распахнутых крыльев; победителей ожидал исполненный глубокого смысла приз — восковая лира. Века за веками славили певцы полет Икара; сдается, из их творений можно было бы составить целую библиотеку; казалось, и словечка уже не втиснешь в эти тома, но турнир продемонстрировал: тема еще столь богата непаханой целиной, что ее с избытком хватит всем будущим поэтическим поколениям — ведь каждый поэт так или иначе ощущает себя Икаром… Поэтому не следует удивляться тому, что турнир продолжался долго, очень долго, так долго, как ни один другой. Слушатели, насытившиеся поэзией сверх всяких норм, расползались по домам, их места занимали новые, проходило время, и эти тоже направлялись к выходу, удовлетворив духовный голод и истосковавшись по более осязаемой пище; амфитеатр медленно, но верно пустел, и можно было предположить, что вскоре тут останутся лишь служители муз во главе с жюри. Однако отыскался один слушатель, проявивший достойное, чуть ли не сверхчеловеческое терпение: как уселся в самом начале состязания на скамью, так и не покидал ее до самого конца. В перерывах, оставаясь на месте, уплетал бутерброды, заедая их фруктами, ночью отправлялся на отдых в соседнюю гостиницу, а утром, глядь, тут как тут: первым входил в гостеприимно распахнутые ворота амфитеатра. Его одинокая фигура в опустевшем зрительном зале все больше привлекала к себе взоры участников турнира — так одинокое дерево среди чистого поля притягивает к себе молнии. Возле ног упорного слушателя лежал какой-то продолговатый предмет, запеленатый в серую холстину. Многим из соискателей приходило в голову: уж не таится ли в этом свертке подарок победителю? Ну, скажем, тонкогорлая амфора, приобретенная вскладчину жителями какого-нибудь городка или деревни, страстными любителями поэзии? Это приятное предположение подтверждалось и уже упомянутым долготерпением незнакомца: с чего бы еще стал он сидеть здесь, будто гвоздями прибитый, ежели бы не необходимость выполнить порученную миссию? И когда у иного поэта от чтения пересыхало горло, он мысленно вытаскивал из амфоры залитую воском пробку и жадными глотками пил старое и благородное, как сама поэзия, вино.
Впрочем, оставим поэтам право предвкушать приятные мгновения, а сами займемся ходом турнира. В воздухе стоит обычный для этих мест полуденный зной… Члены жюри безнадежно стараются отогнать от себя мух и дремоту (разумеется, победитель определен еще задолго до начала состязаний)… Последние слушатели, стараясь не обращать на себя внимания, на полусогнутых тянутся к выходу… В пустеющем амфитеатре все громче и величественнее звучат голоса поэтов, отражаясь от вмурованных в стены акустических сосудов… Над амфитеатром пролетает то одна, то другая птица, и взмахи их крыл прекрасно ассоциируются с темой Икарова полета… В эту тему органично вкомпоновывается и висящий над головами, плавящий даже камни солнечный диск… Маячащая вдали горная снежная вершина опять-таки символизирует высоту, которой некогда достигли скрепленные воском крылья, а теперь вот — крылья поэзии… Кстати, тема высоты неожиданно становится своеобразным полигоном, где скрещиваются копья поэтических поколений: старшее обвиняет Икара в том, что он не прислушался к совету своего седовласого отца не подниматься так высоко, там, дескать, по мере приближения к солнцу, начнет плавиться воск крыльев; отдав дань отваге юноши, они осуждали его за легкомыслие, за то, что он пренебрег мудростью, опытом старших, что «юнец, оперившийся по милости отца (так назвал Икара один весьма маститый поэт, отец двоих непутевых сыновей), погубил не только себя, но и своего родителя, немолодого, но весьма перспективного скульптора, самоотверженно бросившегося спасать своего отпрыска и утонувшего вместе с ним… Увы, холодные, бесчувственные волны поглотили и того и другого… Осталось плавать едва несколько перышек… и старый рыбак, единственный свидетель трагедии, зажмурил от боли глаза». Рисуя эту сцену, седой маэстро тоже прослезился. Говоря откровенно, плакал он от радости: ведь лавры должны были по раскладке попасть именно в его карман. Его слезы, падая на пол сцены, тоже ассоциировались с каплями расплавленного воска и тем нарушали спокойную дремоту жюри (в данном случае, правда, беспокоить почетных старцев не было необходимости)… А молодые поэты и поэтессы не уставали восхищаться непослушанием Икара и восхвалять его бунтарство, ибо:
…достигнуть звезд сумеет только тот,
Кто цепь условностей с себя сорвет!
Или:
Советам трусов, храбрецы, не верьте!
Лишь вверх стремясь, ты обретешь бессмертье!
А что касается единственного свидетеля трагедии, старого рыбака, якобы видевшего, как отец бросился спасать сына (тут молодые иронически кривили губы), то дело известное: старик старику… ворон ворону…
Такое несогласие, я бы даже сказала, противоборство поколений могло бы зайти очень далеко, если бы все не сходилось на одном: громоотводом служила общая для всех тема плавящегося воска. Будто сговорившись, поэты всех поколений вкладывали в этот образ все то лучшее, что было у них под рукой, что они сумели, как говорится, вырвать у своих муз. Более того: именно на этом плацдарме и кипело настоящее состязание — кто образнее, изобретательнее и ярче нарисует картину плавящегося под лучами солнца воска. Здесь поэты не стеснялись пускать в дело и вспомогательные средства: переходили на шепот, кричали, стонали, скрежетали зубами, грозили кулаком солнцу, махали руками, словно крыльями. Один из них, жаждавший усилить так называемый эмоциональный эффект, так размахался, что слетел со сцены в зрительный зал, однако и в полете продолжал декламировать:
…О, Икар, летишь ты прямо ввысь,
Обгоняя птицу, даже птицу…
Огненный же солнечный язык
Жадно лижет воск на птичьих перьях,
И кричит Дедал: «Остановись,
Подожди, сынок, помедли, опускайся!»
Ты же, как орел, все вверх и вверх,
Где от солнца пламенней и жарче…
— Можно вас перебить?
Все аж вздрогнули от неожиданности и, конечно, уставились в пустой уже амфитеатр, туда, где торчала фигура единственного, последнего, самого терпеливого слушателя. Он же, не дожидаясь разрешения, встал и направился к сцене, неся под мышкой свой загадочный сверток — последнее обстоятельство особенно радостно настроило воспарившего поэта: это же его пламенные строки растопили сердце слушателя (как солнце — воск!), и тот, не дожидаясь формального решения жюри, вознамерился сам увенчать победителя лаврами!
Между тем незнакомец, выйдя на сцену, опустил сверток к ногам и сказал:
— Уважаемые поэты, хочу довести до вашего сведения кое-какие научные данные, чтобы в другой раз вы несколько осторожнее обращались с фактами.
— Кто ты такой, что осмеливаешься прервать меня в самый кульминационный момент?! — звенящим от ярости голосом воскликнул поэт-летун, сообразив, как наивно он заблуждался.
— Я — ученый, помимо всего прочего — исследователь атмосферы, — представился незнакомец. — Собираю материал для своего трактата.
— Вот оно что… — толпившиеся на сцене саркастически переглянулись: оказывается, и последний, самый терпеливый, сидел тут не из любви к поэзии, а лишь из холодного, корыстного любопытства!
Не обращая ни малейшего внимания на помрачневшие лица поэтов, незнакомец быстренько развернул свой сверток, и вместо ожидаемой амфоры все увидели листы бумаги, испещренные чертежами и диаграммами.
— Прежде чем познакомить вас с тем, что вы презрительно именуете сухой мертвой цифирью, я хотел бы для наглядности задать вам один вопросик. Вот там, — он протянул руку к маячащей у горизонта горной вершине, — что там белеет?
— И ребенку ясно — снег, — недовольно буркнул один из молодых.
— Почему же он не тает?
— А потому, светоч науки, что на вершине холодно.
— Прекрасно, — улыбнулся ученый. — Там холодно. На вершине. Здесь, — он развернул перед поэтами один из своих листов, — вы видите диаграммы и кривые, которые показывают, как изменяется температура в различных слоях атмосферы. На основе многолетних исследований тут черным по белому доказано, что по мере подъема по вертикали от земной поверхности воздух каждые сто метров становится холоднее примерно на полградуса по Реомюру. Теоретически на высоте двенадцати километров воздух должен охлаждаться до минус шестидесяти градусов. Практически холодное покрывало над Средиземным морем имеет толщину в восемь десятков километров, где температура падает до семидесяти градусов ниже нуля. Позвольте же полюбопытствовать: каким образом ваш Икар, взлетая вверх, не только не замерз, но, напротив, погиб оттого, что жар расплавил воск крыльев?
Однако напрасно ждал он ответа: поэты, сговорившись, отвернулись от диаграмм и стали пристально наблюдать за опускающимся диском солнца.
— Понимаю, — словно сам себе сказал ученый, — в те времена, когда складывался миф об Икаре, люди могли этого не знать. Но современный-то поэт?.. Ведь физическая география преподается в средней школе… Просто трудно поверить… Вот этот феномен и собираюсь я исследовать в своем трактате «Миф об Икаре в свете эрудиции поэтов», — не без иронии добавил он.
— Уважаемый, — обретя хладнокровие, шагнул вперед один из живых классиков, — вы обвиняете нас в том, что мы вторгаемся в сферу науки, однако сами еще наглее вторгаетесь в сферу искусства! Ва́лите в одну кучу холодный расчет и пламя вдохновения, поэтический образ и бухгалтерские выкладки, полет фантазии и… и…
— И электронно-вычислительную машину, — бросился на помощь коллеге поэт с высшим техническим образованием.
— Какие бы фокусы ни выкидывала ваша фантазия, — спокойно возразил ученый, — не могут скрепленные воском крылья распадаться от жара там, где трещит мороз… Но я предвидел, — он хитро усмехнулся, — что никакие цифры и словесные аргументы не пробьются к вашему здравому смыслу. Поэтому… — Он нагнулся и, отбросив холстину, указал на содержимое свертка.
Остолбеневшие поэты увидели пару скрепленных воском крыльев.
— Эти крылья, — сказал ученый, — я изготовил в точном соответствии с тем, как описаны они в мифе: складывал одно к другому отдельные перышки и приклеивал их теплым воском к легкой деревянной конструкции… Закрепите-ка их у себя за спиной, — он протянул крылья стоявшему ближе других поэту, — и посмотрим, полетите ли вы дальше петуха, чье перо, как я вижу, столь воинственно торчит у вас за ухом.
Поэт смутился, огляделся по сторонам, презрительно пожал плечами и тихонечко затесался в плотный строй коллег.
— Так, может быть, вы? — предложил ученый поэту с орлиным пером в пышной шевелюре.
Но и этот молча попятился назад.
— Тогда договоримся так, — предложил ученый, — я даю вертолет, двое ваших представителей садятся в него, берут крылья, поднимаются на такую высоту, какой, по их мнению, достиг Икар, и убеждаются собственными глазами, как плавится на морозе воск. Разве это не прекрасно: пройти путем Икара? Ведь здесь то же самое море, и солнце то же самое… Ну?
Далекий снежный пик запылал раскаленными углями, словно вспыхнул, сочувствуя поэтам, получившим такой щелчок. Минута-другая — и стало быстро темнеть. Не дождавшись ответа и томясь от затянувшейся паузы, исследователь атмосферы стал было снова заворачивать в холстину диаграммы и крылья, видимо, сообразив, что пора поднимать паруса.
— Погоди-ка, — остановил его один из маститых. — Ты вторгся в храм искусства, нарушил ход турнира, поиздевался над нами и хочешь преспокойненько смыться? Думаешь, все сойдет тебе с рук?
Он подал знак, и от группы поэтов отделилось несколько широкоплечих молодцов. Они плотным кольцом обступили ученого, а остальные поэты и члены жюри (оно тоже состояло из поэтов, только уже достигших такого солидного веса, что взбираться на Пегаса им было и сложно, и рискованно) удалились за кулисы, на совещание. «Интересно, — забеспокоился ученый, — какое наказание могут они мне назначить?» Он даже усмехнулся такой мысли: поэзия и реальное наказание столь несовместимы, что не стоило и голову ломать…
Совещание длилось довольно долго, однако не было слышно ни споров, ни ругани, ни криков — очевидно, общая опасность объединила все поколения в одну единодушную армию для защиты муз. И лишь тогда, когда, говоря поэтическим языком, ночь окончательно прикрыла амфитеатр своей непроницаемой черной вуалью, из-за кулис гуськом вышли поэты с горящими факелами в руках. Увидев в отсветах мечущегося пламени их торжественно-строгие лица, ученый почувствовал, как по спине у него забегали мурашки.
— Эй, есть там кто-нибудь?! — не своим голосом крикнул он.
Его крик достиг лишь акустических сосудов — амфитеатр был пуст.
— Чего орешь? — обратился к ученому поэт с орлиным пером. — Разве не желаешь последовать по стопам Икара?
— Что… что вы задумали? — побледнел знаток атмосферы.
— Терпение, — таинственно усмехнулся поэт.
Несколько рук схватили крылья и до тех пор подпаливали их факелами, пока не стали потрескивать перья и с них не закапал воск. Тогда ученому привязали крылья к спине, а самого его запеленали в холстину. Та же самая мускулистая бригада взвалила тюк на плечи, и все направились к выходу. Процессия спустилась вниз по склону и в торжественном молчании продолжала свой путь во мраке ночи. Высоко подняв факел, дорогу указывал местный поэт. Вокруг было тихо и пусто, а если и встречался вдруг какой-нибудь полуночник, ошалело спрашивая: «Эй, кто вы такие и что несете?» — то в ответ звучало:
— Мы поэты, о путник, а несем амфору, которую нам преподнес самый терпеливый, самый верный любитель поэзии. Идем мы, братец, в одно тихое местечко, чтобы насладиться старым и благородным, как сама поэзия, вином!
— Пусть же это вино, коснувшись ваших губ, превратится в божественный нектар! — взволнованный торжественностью момента, от души желал встречный полуночник.
— Спасибо, так и будет.
Через добрый час процессия достигла морского берега. Вскоре была найдена и отвязана лодка, на дно ее уложили ношу. За весла и руль сели трое: по одному представителю от старшего, младшего и среднего поколения (последнее представляла поэтесса с чибисиным перышком на груди). Лопасти весел вонзились в темную воду, лодка отошла от берега и вскоре растаяла в густом влажном мраке. Чем дальше уходила она в море, тем сильнее швыряли волны утлую скорлупку, и поэты заботливо придерживали живой (надо полагать!) груз, чтобы он не бился о скамьи. Наконец лодка остановилась. Тогда символическая троица дружно ухватилась за сверток и начала переваливать его через борт. Вдруг поэтесса воскликнула:
— Стойте!.. Что вы делаете!
Дрожащими от волнения пальчиками она сняла жука, лохматыми лапками уцепившегося за холстину.
— Навозничек… — ласково зашептала она. — Ведь живая тварь…
— Есть в этом нечто языческое… — бормотнул младший.
А старший выдал импровизацию:
— О жук овальный, орбит оптический оригинал, ориентированный Орионом, Олимпу ораторию органь! — и подбросил жучка вверх.
Жук со звоном взвился ввысь, в то время как сверток с живым грузом быстро опускался вниз: поэт-летун предусмотрительно успел сунуть в него камень. Так поглотили морские волны Икара Второго — ибо он, как и его предшественник, необдуманно вторгся в неизведанные и одним поэтам подвластные сферы. Разве не захватил он в это рискованное путешествие пары скрепленных воском крыл? Разве не утратил во время полета здравый смысл и чувство самосохранения? Разве не ослепила его жажда победить стихию? И разве тело его не приютила та же морская пучина?
Уже светало, когда наша троица возвратилась на берег. Их и тех, кто ждал на берегу, охватило трогательно-светлое чувство: ну не само ли небо послало им Икара Второго, чтобы они вновь ощутили духовное единство, пережили катарсис, как бы превратившись в жрецов и весталок у священного жертвенника Аполлона, на который только что возложили самую великую и осмысленную жертву? Наконец-то и они подкрепили свои слова делами, свершили нечто конкретное! Ибо кто сочтет, скольких поэтов поглотило море рационализма и меркантилизма, но ныне пробил час мести! Пройдут десятилетия, столетия, может, тысячелетия — пусть и памяти о них самих уже не сохранится! — но в один прекрасный день морские волны вынесут на берег человеческие кости с прикрепленными к ним крыльями и оплавленным воском на перьях… О поэзия, матерь Икара, ты была и будешь права!.. Охваченные экстазом, поэты тут же, кольнув острым стилом, с которым никто из них никогда не расставался, безымянный палец левой руки, обмакивали, за неимением чернил, кончик стила в собственную кровь и на собственных же ладонях писали стихи об Икаре, только об Икаре и его расплавленных солнцем гордых крыльях…
В связи с утверждением к постановке сценария фильма-спектакля «Взятие Трои» просим подготовить проект деревянного коня по прилагаемому эскизу.
Высылаем проект деревянного коня, предназначенного для «Взятия Трои». Просим составить смету в соответствии с этим проектом.
Направляем утвержденную смету и проект деревянного коня, в котором следует оборудовать тайник на 20 (двадцать) вооруженных персон мужского пола.
Железные гвозди, вколоченные в троянского коня, предлагаем изъять и заменить согласно проекту деревянными шпильками, которые применялись задолго до нашей эры, в период Троянской войны.
Просим выяснить, по какой причине три заложенных в проекте 11-метровых доски не поставлены на свои места. Из-за отсутствия вышеозначенных досок конь получается тоньше, а тайник в его брюхе — меньших размеров: там не смогут разместиться 20 (двадцать) вооруженных персон.
Объявить строгий выговор столяру, который, появившись на работе, вскоре бесследно исчез и лишь после длительных поисков был обнаружен в брюхе коня совместно с двумя неизвестными лицами и шестью единицами пустой стеклотары, согласно сохранившимся этикеткам — из-под портвейна. Напоминаю всем участникам съемок, что брюхо коня — не придорожная корчма, а тайник, предназначенный для 20 (двадцати) вооруженных персон.
Настоящим доводим до вашего сведения, что вверенная вам мастерская до сих пор не поставила киногруппе «Взятие Трои» заказанных вам 4 (четырех) нестандартных засовов, предназначенных для запирания брюха. Убытки, могущие возникнуть в результате невыполнения вами договорных обязательств, будем взыскивать в административном порядке.
Категорически отказываемся принять полученный от вас канат, т. к. он изготовлен не из указанного в проекте конопляного волокна, а из бумажного шпагата. Такой канат недостаточно прочен, чтобы выдержать вес деревянного коня с 20 (двадцатью) вооруженными персонами мужского пола внутри. Кроме того, поставленный канат имеет сечение 30 (тридцать) миллиметров в диаметре, вместо указанных в проекте 60 (шестидесяти). Требуем немедленно отгрузить в наш адрес канат в соответствии с заключенным договором.
После неоднократных промеров помещения в брюхе коня установлено, что там действительно могут поместиться 20 (двадцать) персон мужского пола, однако без необходимого для «Взятия Трои» оборудования: копий, шлемов, щитов, колчанов и стрел. С полным же снаряжением в указанном тайнике помещается лишь 13 (тринадцать) персон.
Требуем наказать виновных и увеличить пространство в брюхе коня до проектных размеров.
Зоська, вручи подателю сего 18 (восемнадцать) рублей. На меня наложили штраф за нарушение правил противопожарной безопасности: комиссия обнаружила в брюхе коня кучу окурков.
Терезочка, будь добра, прибери в конском брюхе. Там тьма окурков и бутылки, штук четыреста. Выручку от бутылок оставь себе, только дай пятерку столяру, чтобы сообразил какие-нибудь нестандартные засовы для запирания люка в брюхе.
Металлический трос, который по вашему ходатайству предложило нам Неманское пароходство, брать категорически отказываемся: во время Троянской войны, т. е. до нашей эры, подобные тросы не применялись. Требуем без всяких оговорок хоть из-под земли достать конопляный канат, без которого запланированное «Взятие Трои» совершиться не сможет.
При проверке состояния троянского коня комиссия установила, что бывший тайник вместимостью 13 (тринадцать) вооруженных персон ликвидирован, а новый, предназначенный для 20 (двадцати) вооруженных персон еще не оборудован, хотя съемки должны были начаться 4 (четыре) дня назад. Настоятельно требуем в кратчайшие сроки исправить катастрофическое положение с троянским конем.
Присланные вами хвост и гриву возвращаем, т. к. оператор наотрез отказался снимать коня с зеленой гривой вместо предусмотренной рыжей. Ваше разъяснение, что имеющаяся в наличии рыжая краска к синтетическому волосу не пристает, оставляем без внимания как отписку. Настоятельно требуем исправить катастрофическое положение, в которое вы загнали троянского коня.
Доставка коня к месту назначения для съемок на натуре должна была осуществляться вашей конторой не на грузовике с простым прицепом, а специальным фургоном. Присланный вами транспорт не отвечает требованиям. Просим наказать виновных за нарушение обусловленных в договоре условий и сроков.
В связи с тем, что при доставке троянского коня к месту назначения водитель фургона самовольно изменил маршрут, чтобы навестить своих деревенских родственников, из-за тряски на дороге, лишенной покрытия, пришли в негодность (сломались) передние ноги коня. Просим немедленно прислать столяра для ремонта, в противном случае убытки отнесем за ваш счет.
Прибыв на съемочную площадку, чтобы навестить своего мужа, я смогла найти его только поздней ночью в пузе деревянного чучела наедине с Эмилией Аугулене. Обнаружила также еще теплый спальный мешок, что нанесло мне глубокую душевную травму. Посему, схватив валявшийся поблизости топор, я изрубила конское брюхо. Пусть за причиненный ущерб ответит развратница Эмилия Аугулене, заманившая моего мужа и отца двоих детей в неприличное место, которое, насколько мне известно, предназначалось для 20 (двадцати) вооруженных мужчин, а не для распутства.
Предупреждаем, что всякий, кто самочинно, без служебной надобности, окажется в брюхе коня, будет лишен квартальной премии.
Ключ от входа в брюхо выдается только по личному распоряжению директора картины.
Я, Петруленас Стасис Стасевич, искренне раскаиваюсь в том, что тайно пробрался на колхозную ферму и отрезал хвосты и гривы у шести лошадей. Эти хвосты и гривы потребовались мне в личных целях: хотел сделать из них парик своей дочке для школьного карнавала.
Timeo Danaos et dona ferentes![1]
Объявить благодарность завхозу киностудии Петруленасу Стасису Стасевичу за творческое отношение к работе и активную общественную деятельность. Выдать ему поощрительную премию в размере 100 (ста) рублей.
Настоящим удостоверяем, что полученный от вас канат свит из натуральной конопли.
В том, что во время съемок из брюха троянского коня выпали с высоты 3 (трех) метров на землю 7 (семь), вооруженных персон мужского пола, виноват столяр, небрежно закрепивший петли и засовы люка, чем были созданы предпосылки для последовавшего несчастного случая. Столяр строго предупрежден.
Бенюшенас Андрюс Йонович, возраст — 23 г., пол — муж., диагноз — двойной перелом ребра и раздробление челюсти. Режим — больничный.
Просим срочно прислать 7 (семь) дублеров мужского пола для заполнения тайника в брюхе коня во время съемок.
Во время ночного дежурства, когда я случайно задремал в конском брюхе, неизвестные деревенские мальчишки подкрались к троянскому коню и подожгли ему хвост и гриву, которые, по разговорам, украдены у колхозных лошадей. Вместе с указанными хвостом и гривой сгорел конопляный канат, а также нижняя часть брюха, однако тайник, предназначенный для 20 (двадцати) вооруженных персон, не пострадал, поэтому сумму причиненных убытков считаю завышенной и прошу ее пересмотреть.
Также прошу освободить меня от обязанностей сторожа. Лучше пасти в колхозе живых лошадей, чем сторожить деревянное чучело с ворованным хвостом.
В связи с тем, что группой до сих пор недополучено 7 (семь) дублеров для доукомплектования личного состава вооруженных персон, съемки на натуре отложить на неопределенный срок.
Просим составить смету и выделить также лимиты на приобретение 2 (двух) кубометров досок для замены сгоревших во время пожара.
Просим срочно изготовить точную копию (можно синтетическую) конопляного каната, поставленного нам вашей мастерской ранее.
Просим ускорить отгрузку заказанных нами гривы с хвостом. (Пусть из синтетики будут и цвета любого, даже оранжевого или зеленого в пятнах.)
Поскольку ваша контора категорически отказалась отгрузить нам копию конопляного троса-каната, просим войти с ходатайством перед Неманским пароходством о выделении группе «Взятие Трои» троса, пускай он хоть металлическим будет…
Настоящим подтверждаем получение в наш адрес хвоста и гривы небесно-голубого цвета. Ха-ха-ха! В хвост вас и в гриву!
Боги, увольте меня из съемочной группы! Пусть и почетен директорский пост, но увольте. Ты же, о муза, прославь многомудрого мужа, который после сражений с конем прибыл к пенатам своим. Стану я тут раздувать очаг уже полупогасший, к «Взятию Трои», клянусь, и канат — не притянет меня! Там мне расправой грозят 20 (прописью: двадцать) вооруженных персон, затаившихся в брюхе коня.
Больной Н. доставлен супругой. Ярко выраженные симптомы паранойи. Жалуется, что его преследуют 20 (двадцать) вооруженных людей. Услышав слово «конь», становится агрессивным. Говорит гекзаметром. Госпитализировать.