Джаз дождя тянет ноту в начале недели.
Вселенная измороси. Мотели,
пакгаузы, склады, станции, магазины
застыли в пригородной низине.
Здесь такое приходит на ум
тем, запаянным в автокоробках:
не сойти бы с ума, на свернуть бы налево.
Славно жизнь передумать, сначала и слева направо.
Но следить за дорогой, не остаться калекой.
Как букварь первоклассника, брошенный дома.
Остаться б на лето в тихом городе вязов.
Я последний из здешних,
кто останется с верой
в то, что время безгрешно,
в то, что школа откроет пудовые двери
и впустит обратно, на время.
Мы на время уходим, всего на неделю,
до начала недели,
а находим себя в безымянном мотеле
на смятой постели
с цепочкой на двери.
Джаз дождя по окну
тарабанит неровную тему,
и гудит грузовик на развилке хайвея.
Ты лежишь и не веришь,
что это случилось с тобою.
Вот и время пришло,
как Толстому, восстать,
выйти в звёздные двери.
Надо выйти совсем.
Не выйдет на время.
Рабочий день раздела вечных вод,
тяжёлый день создания небес,
когда душа пускается в полёт,
едва взглянув на пригородный лес,
на вечное скопление машин
у въезда в придорожный ресторан,
на два окна в мерцающей глуши,
на три других светящихся окна
родного дома, брошенного раз
и навсегда, оставшегося вне
достижимости её скользящих глаз,
невидимо открытых и во сне.
И вдруг заметит среди ста дорог
себя в машине, словно в клетке птицу,
ну, то есть, тело в звуках «Abbey Road»,
забывшее, куда оно стремится.
Среда. Под серым одеялом
застыл, остекленев, пейзаж.
Не мало ли тебе? Не много,
и сожаления с утра
поднялись, словно птичья стая,
в висячем воздухе морском.
Проснёшься, о себе не зная,
в обнимку с девушкой-тоской.
Пока она готовит кофе
и режет сахарный арбуз,
ты чувствуешь – не так уж плохо,
что нежная подруга грусть
отпустит понемногу сердце
в его загадочный полёт,
и, счастью своему не веря,
добавит кофе и вздохнёт.
Вот быт, разлапившись, ползёт
за мутный горизонт – в кухонный угол.
Висят слова: «чернуха», «креозот»,
«тариф», «сопло» и почему-то «ухо».
Спокойно-страшен пригородный быт.
Как будто бы за тыщу вёрст Манхэттен.
Все бодрствуют. И только муза спит.
Не на работе. Девка не про это.
Вот, босиком то в ванную пройдёт,
то небо осенит зевка зияньем.
Но тронется невыразимый лёд
и захрустит на дальнем расстоянье.
Метафоры проснутся по кустам,
и задрожит звезда в созвездье Рака.
Так звук летит по утренним дворам
от грохотанья мусорного бака.
Особенно по пятницам она,
нащупывая грань того порога,
увидит в чёрном омуте окна,
как в ночь Луна спускается полого.
Высвечивая ярко материк,
сидящий прочно на церковном шпиле,
и у бензоколонки грузовик
«U-HAUL»,[6] где фары выключить забыли.
И в их лучах неторопливый снег
плывёт в шабат на грешную планету.
В такие ночи кажется, что не
сходится судьба с душой, и мы за это
должны платить бессонницей, и вслед —
мигренью гулкой утреннего быта.
Но на углу горит сугробный свет:
аптека до полуночи открыта.
Вот так мы сводим счёты с бытием,
сводя себя на нет в броске навстречу.
С утра как соберёшься за вином,
глядишь – уже субботний вечер.
Привычно ждёшь друзей, поднимешь тост.
Приветственно ответит телевизор.
Декабрь, суббота, Рождество, North-East.
Ты точно наливаешь, как провизор,
в прозрачный конус медленный портвейн,
а не плодово-ягодное пойло.
Он растекается по нежной дельте вен
волною блюза, и уже не больно:
вприглядку с одиночеством верстать
свои несуществующие книги.
И голос, жизнь читающий с листа,
снотворным мороком напитывает веки.
По воскресеньям свет стоит над городом сухим,
и паства тянется с пустеющих парковок.
На свалке городской курится вечный дым,
и едет в бар любитель-антрополог.
Там он найдет следы скрещенья рас,
инбридинга угрюмое надбровье.
Там «Bourbon» пьёт немногословный WASP,[7]
брюнетка пьёт кампари цвета крови.
А бармен мечет сдачу, словно он
в большой игре переодетый шулер.
А тот, в углу, за кружкой, он давно
устал и незаметно умер.
К полуночи пустеет местный бар,
лишь два ирландца кий заточат мелом,
да кто-то в заднем зале до утра
так безнадежно в стену мечет стрелы.
Я, когда гулял по Риму,
Думал, смерть промчится мимо.
Так и есть: безумный скутер
меня с кем-то перепутал!
Чуден Тибр при тихой погоде.
Редкая птица не долетит до середины Тибра.
Жена моя жизнь! Я сегодня до боли
люблю со стаканом Frascatti стромболи.
От Via Condotti до Via del Corso
гуляют подростки огромного роста.
А два переростка с усами под носом
несут в остерию с лазаньей подносы.
От Piazza di Spagna и Piazza Navona
колонны гуляют до Piazza Colonna.
Вдохнёшь с наслажденьем Partagas Maduro,
воскликнешь: о небо, о пицца, о Nastrа Azzuro!
На ухо шепну ей с улыбкой несмелой:
на ужин хочу баклажан с Рortabella.
О, беладонна, о Донна, о Белла…
Я вижу воочью в бессонные ночи
моих итальянок порочные очи!
Внутри Колизея, где мёртвый песок,
лежит недоеденный пиццы кусок.
Трамвая безумные дуги,
бездонная пасть переулка.
Я остановился, не веря:
я снова иду по Трастевере.
Японские лица на Piazza Venezia.
Скучает полиция, клацают блицы.
Ottaviano, Lepanto, di Spagna,
Cavour, Barberini, Cipra, Anagnina.
O, metropolitanа, metropolitanа!
На стенах капелл у рассветного моста
влажнеет в озёрах текучего воска
бесшумно хрустящая охры короста.
Флоренция. В воздухе мята и сера.
Мы курим и смотрим на зуб Бельведера.
Сухая жара, подъём обожжённый.
Сестра-неразлучница неосторожно
сосуды засохшие тронет тревожно.
О, римского мусора запах безбрежный…
В галерее Боргезе
мрамора грозди
растаяли в пасти
трёхглавого монстра.
На каменном дне у Святого Петра
я в небо пустое глядел до утра.
Мы жили когда-то в Castel Gandolfo.
Над озером плавало лёгкое облако.
Я – в Рим по делам, и утренний поезд
сквозил через рощи седеющей проседь.
По Via Vittorio Emmanuele
проходит дождь, как дрожь листвы.
Толпится паства у капеллы.
Но все войти и не успели,
пока сырой асфальт остыл,
пока не развели мосты.
Напротив Трастевере – там жили евреи —
там ветер гуляет и хлопают двери.
У Villa Borgese любитель аскезы
смотрел на короткие юбок отрезы.
По Via Veneto проходит Бернини
и в сумке Versace несет мандарины.
На нижней ступени стоит Караваджо,
глядит на витрину, и взгляд его влажен.
На улицах Рима идёт пантомима,
но не дано нам ни имени мима,
ни мнимо летящего мимо нас мига.
На Piazza del Popolo мраморны лбы,
в застывшем броске непомерные львы.
На Piazza Rotonda – челюсть Агриппы.
Так и живём: от Нерона к Декамерону,
и стонет Виери под рёв стадиона.
Ночами бесшумно, как римские кошки,
безглавые статуи мчатся сквозь рощи.
Здесь каменных улиц прокрустово ложе.
Мы были тогда на субботу моложе.
Бездонно-прямая прочерченность линий
от Ватикана до Муссолини.
Справа охра, слева охра, всюду мутная вода.
На Isola Tiberina я останусь навсегда.
Я выпил негрони на Piazza Navona.
Я выпил кампари на Via del Corso.
Там тяжким крестом
улиц ранней застройки
раздавлен волчицы
обугленный остов.
На поезде римском мы поехали к Остии
на пляже размять эмигрантские кости.
Там жили всё лето ни шатко ни валко
в квартирке с балконом три юных весталки.
Мы прожили тихо на Via Margutta
полжизни и съехали солнечным утром.
Короткие вечные расставания
у лестницы в небо на Piazza di Spagna.
Рядом piazza, слева пицца,
напротив серые глаза.
После неизбывной смерти
погляди потом назад.
У излучины Тибра – карабинеры.
Первый седер. Тяжкие символы веры
прикрывают сердца и свисают с плеча.
Безносые цезари и химеры
бесстрастно молчат.
Пятница. Словно замкнувшийся круг.
Вечереет. Пиццы волнующий дух
обещает и ноздри тревожит.
Солнце низко. Прохожие всё же зайдут,
но всё реже, кто сможет.
Десять старцев.
Альцгeймеров полный синклит.
Колоннадой секретная служба стоит.
Опущены жалюзи к ночи.
Старуха бездомная у стены
на глазах растворяется,
видно, во сне
крестится и бормочет.
Тальцы – стрельчатые конусы
на берегу ледяной Вселенной.
Атлантида Сибири.
Стрела Ангары.
Хлопок рассветного расстрела
в леднике века.
Бурятская охрана —
низкая косая сажень
в подземелье дискотеки.
Остров ампира в весенней грязи.
Собака лает, ветер носит.
Улан-Удэ, ундина в долине Ангары.
Донный дым гибели.
Энтропия любви, время игры.
Свечи мерцающих судеб
на обесснеженной равнине.
Скоро Тулун.
Тулун. Ледяные ямы сортира.
Медведь на цепи.
Газовый туман крытой тюрьмы.
Братская ГЭС.
Сатуновский глядит в пучину.
Скоро смена.
Азиатский оазис.
Тёмное дыхание
уставшей степи.
Деревянные идолы безымянны.
Бездонна бездомность.
Только багульник —
как треснувшее стекло времени.
Тёплые чаши душ,
плывущие в глуши похмелья.
Утренний глоток дыма падает в небо.
Побег на восток —
единственный путь на запад,
на запах, на слух, на вдох.
Медные звёзды в безучастном небе.
Города – осколки света во мхах.
Кромка стынущих рек
поздней весны востока.
Русский восток —
красный восход без исхода.
Стаи омуля, плывущие
в жертвенном дыме
на краю живого мира.
Могилы над Байкалом —
перископы святых.
Пейзаж Григорьева:
пятна снега,
пятна света
в проёме стены,
в куда-то, где-то.
Стоп-кадр души места.
Потный аквариум, грохот.
Сибирские наяды
извиваются в дискотеке.
Не смотри, козлёночком станешь.
В тени «Химпласта»
храм повис в небе.
Просторный запах свежей древесины.
Бурятские боги молчат в чаще.
Чаша неба с замёрзшей водой.
Байкал.
Стекло льда.
Звук дна.
Длань зимы над весной.
Снег сна.
«Сибирская корона», «Кроненбург».
Край тайги.
Тяжкий выдох «Химпласта».
Звон льдинок – выпускниц университета
им. Адмирала Колчака —
гаснет на закате судеб.
Здесь пацаны не пляшут. Тел извив,
хвосты из нежных торсов продавщиц.
Езжай домой, себя не погубив
в калейдоскопе их летящих лиц.
Немного странно: ретро из глубин
и тающие страсти до утра.
Сверкание опереточных имён.
Мутация, метеорит, искра.
Зима. «Тойота», снег почуя.
На верёвочке пляшет Евтушенко.
Весна, весна, и вправду весна.
Ну и что? Время разбрасывать кости.
Время таёжных цветов в гостиницах.
Кафе «Вернисаж», штабной вагон Реввоенсовета,
вросший в вечную мерзлоту ЮКОСА.
«Сибирская корона».
Летит пена к Ледовитому океану.
На озёрном зеркале – звёзды,
отражения душ,
полсуток тому уснувших
по ту сторону зеркала.
«Пломбир», «Байкал», «Памир»
в ларьке у метро «Парк культуры».
Далее везде.