Это было в Иудейской пустыне, вблизи Иордана. Солнце стояло высоко, не чувствовалось ни малейшего дуновения; воздух был паляще зноен.
На тропинке, извивавшейся среди голых утесов, показался Иуда, ведший за руку свою слепую мать.
Долго шли они, не говоря ни слова. Иуда продвигался вперед тяжелой, строптивой поступью и упрямо смотрел вниз. Мать с трудом поспевала за ним. Она шаталась, изнемогая от усталости. Под конец силы совершенно изменили ей, и она остановилась, чуть не падая на землю.
Тогда остановился и Иуда и мрачно взглянул на нее. Словно почувствовав его взор, она с мольбой подняла к нему свои потухшие глаза и сказала:
— Я так устала, сын мой!
— Не больше, чем я! — жестко ответил он.
— Ты издеваешься! Ты молод и силен, я же стара и слаба; не можешь ты быть так утомлен, как я!
— Не в этом дело! — ответил он в прежнем тоне. — Я более утомлен, чем ты, ибо ты идешь своим собственным путем, а я иду не своим!
— Не гневайся, сын мой! Если труд велик, то будет велика и награда!
Он засмеялся жестким и натянутым смехом, затем грубо схватил мать за руку, подвел ее к камню и усадил на него. Сам он стал на некотором расстоянии от нее, опираясь на свой посох.
Она обратила к нему лицо со смешанным выражением боязни и благодарности.
— Видишь, Иуда, — сказала она, — ты вовсе не так суров! Поди, сядь здесь; дай мне отереть пот с твоего лба!
И она протянула вперед руки, ища его..
Но он не тронулся с места, не ответил ей. Машинально приподнял он край своего плаща и вытер им себе лоб. С минуту царило молчание. Вдруг он потряс кулаком и запальчиво воскликнул:
— Да будет проклят этот человек!
В этот же миг мать подняла руку предостерегающим жестом и прошептала:
— Молчи!
Что-то в ее голосе заставило его вопросительно взглянуть на нее.
Она выпрямилась и сидела, вытянув шею, как будто прислушиваясь. Руки ее дрожали.
— Что это? К чему ты прислушиваешься?
— Молчи — повторила она. — Ты разве не слышишь?
— Ничего я не слышу!
— Не слышишь ты разве точно шум голосов?
— Твои старые уши шутят с тобою шутки. Я ничего не слышу!
Мать скорбно покачала головой.
— Это вина твоего сердца, Иуда! Если б сердце твое хотело, уши твои наверно бы слышали!
Он язвительно засмеялся.
— В таком случае, твои глаза обвиняют твое сердце, мать.
Она не ответила ему; как будто даже не слыхала его. Она снова стала прислушиваться, и лицо ее выражало сильное напряжение.
— Нет, я не обманываюсь, — сказала она, — я слышу это, слышу! Это недалеко отсюда. Вот шум растет, а вот стало тихо, слышишь, как тихо, а теперь, слышишь ты, слышишь?
Трепет пробежал по всему ее телу и внезапный свет озарил ее лицо.
Иуда искоса взглянул на нее, и в его взоре быстро промелькнуло что-то похожее на страх. Но затем он подошел к ней, взял ее за плечо и стал трясти, говоря сердитым голосом, безотчетно перешедшим в такой же шепот, как у нее:
— Я ничего не слышу, говорю тебе, ничего! С ума ты что ли сошла?
Мать схватила его руку и с такой силой держала ее, что он не мог сопротивляться.
— Не слышишь ты разве этот голос, отдающийся в горах? Это он, Иуда, это он!
— Кто?
Он вздрогнул и взглянул на нее.
— Иоанн? — нерешительно проговорил он.
— Да, это Иоанн; это, несомненно, Иоанн. Благословен ты, сын мой, приведший меня сюда!
Он высвободился, отошел на несколько шагов и произнес медленно, как бы обдуманно:
— Да будет проклят этот человек!
Мать протянула к нему руки, точно пытаясь его остановить.
— Не ожесточай своего сердца, сын мой!
— Если б оно было помягче, нам обоим пришлось бы умереть с голоду! — ответил он и отвернулся. Он стал прислушиваться украдкой, как будто она могла видеть его, но, ничего не услышав, презрительно передернул плечами и снова повернулся к ней.
Она, между тем, поднялась и беспомощно вперила свои угасшие глаза в пространство.
— Что ты так пристально смотришь туда? — сердито вскричал он. — Ведь ты все равно ничего не видишь!
Тогда она поникла головой и прикрыла глаза руками.
— Горе мне, что глаза мои угасли! Но ты, мой сын, скажи мне, видишь ты что-нибудь?
— Вижу все, что можно видеть. Вижу перед собой рехнувшуюся женщину, вижу вокруг себя горы, а над собою небо, и больше ничего! А там, вдали, вижу полоску воды посреди утесов.
— Это Иордан! Да, да; теперь мы близко к цели. — Она ощупью искала его руки. — Пойдем; я не чувствую больше усталости, нам надо торопиться!
Иуда простоял с минуту в нерешительности, борясь сам с собой. Потом сделал над собой усилие и протянул матери руку.
Она схватила ее, и они пошли дальше.
Тропинка поднималась все выше и выше, становилась все круче, тесней. Земля была раскалена от зноя, и острые камни резали путникам ноги. По временам Иуда останавливался, как будто намереваясь повернуть назад, но мать уговаривала его, трепеща в своем рвении, и он нехотя следовал за ней.
Вдруг утесы раскрылись перед ними, пространство расширилось. Внизу лежали берега Иордана.
Иуда остановился и посмотрел в долину. Его лицо на мгновенье побледнело, и в глазах появилась мрачная тень.
Мать сделала несколько шагов вперед, стараясь увлечь его за собой. Но затем она тоже остановилась и стала слушать.
— Вот я опять его слышу, — прошептала она, — теперь уже ближе. Скажи, сын мой, ты и теперь ничего не видишь?
Он ответил не сразу.
— Да, вижу! Вижу там, на берегу, большую толпу мужчин, женщин и даже детей. Одни стоят, другие сидят; они как будто кого-то слушают. Вот, вот — я его вижу; ом стоит на камне и держит к ним речь; он как будто угрожает им, поднимает руки…
— Да, да, он угрожает. Видишь, сын мой, угрожает!
— Я его не боюсь! Ах, если б я мог только открыть тебе глаза, ты излечилась бы от своего безумия.
— Скажи мне, каков он с виду? Высок он ростом?
Иуда язвительно засмеялся.
— Он длинный и худой. Похож на нищего. Его тело едва прикрыто одеждой. Волосы спутанными космами лежат на спине, а борода свешивается на грудь. Вот он опять замахал своими тощими руками! Ха-ха! Так это-то новый пророк!
— Да, да; таким он и должен быть: гневным и угрожающим! А глаза, не видишь ты разве эти глаза, как они сверкают в своих впадинах! Это гнев Господень мечет молнии из них; это гнев Господень говорит его устами. Идем, сын мой, идем!
Ее старое, морщинистое лицо озарилось каким-то странным светом, а голос дрожал от волнения. Спотыкаясь, она сделала несколько шагов вперед. Но Иуда не двинулся с места.
— Нет, я дальше не пойду! — глухо пробормотал он.
Мать обернулась, и лицо ее приняло напряженное выражение, словно она старалась разгадать чувства сына.
Он отвел голову в сторону.
— Боишься ты его? Скажи, сын мой, боишься ты его?
Тогда он порывисто вскрикнул:
— Я не боюсь его, я смеюсь над ним! Но я не хочу его слышать, — я честный человек, за мной нет преступления, — но я не хочу, чтоб меня поносили и проклинали; мне нет дела до твоих пророков; я хочу мира; мира хочу я! Пойдем, повернем назад!
Он схватил ее за руку и хотел увлечь за собой. Но она высвободилась и ответила:
— Ступай один! Я пойду к нему!
Он насмешливо расхохотался.
— Пойдешь! Так умоли сначала своего пророка, чтоб он открыл твои глаза!
— Господь поведет меня! — ответила мать, воздев руки к небу. — Прощай, сын мой!
Она начала спускаться вниз по тропинке, вытянув вперед шею, прислушиваясь, ощупывая руками свой путь.
Иуда стоял изумленный и смотрел ей вслед.
«Да ведь она идет! — бормотал он. — Ее ноги без посторонней помощи находят дорогу. Без посторонней помощи?»
Он провел рукой по лбу как бы для того, чтоб отогнать мучительную мысль. В эту минуту мать обернулась к нему, и он отступил назад.
«Какое у нее лицо! — прошептал он. — Бог Авраама! она видит! Она видит!»
Но в этот самый миг она оступилась и упала. У него вырвался вздох облегчения, и он попробовал засмеяться.
«Клянусь Богом, она, кажется, заразила меня своим безумием! Лежи тут и молись своему пророку! Пусть он поможет тебе.»
Он отвернулся и сделал несколько шагов в обратном направлении. Но затем снова остановился.
«Гнев Господень! — подумал он. — За что? В чем моя вина?»
Он беспокойно двинулся, хотел было стиснуть руки, но удержался, и лицо его приняло свое прежнее, вызывающее выражение.
— Это неправда, — громко сказал он, — за мной нет вины! Я не боюсь его, я над ним смеюсь!
Он обернулся и посмотрел вслед матери. Увидав, что она поднялась и продолжает, спотыкаясь, свой путь, он простоял с минуту в борьбе с самим собой, потом реши тельно взял в руку посох и окликнул мать:
— Подожди, мы пойдем с тобой вместе!
В тот же вечер Иуда шел один через пустыню. Его одежда была в пыли, ноги изранены, лицо расстроено. Порой он останавливался и прислушивался, порой ускорял шаг почти до бега. Он бормотал невнятные, бессвязные слова, и взор его пугливо блуждал вокруг. Он точно от кого-то спасался.
Вдруг он услышал позади себя зов. Он вздрогнул и побежал. Но зов повторился; он оглянулся и остановился, принуждая себя улыбнуться своему испугу.
Его догонял седовласый, бедно одетый старец, делая ему знаки рукой и зовя его. Когда тот поравнялся с ним, он сказал, запыхавшись:
— Подожди! Что ты бежишь от меня?
Иуда обвел его подозрительным взглядом.
— Что тебе нужно от меня? — резко спросил он.
— Ничего дурного! Я ведь старик, совсем изможденный; тебе нечего бояться меня.
— Что тебе нужно от меня? — повторил Иуда.
— Я заблудился в этой пустыне. Но вдруг я увидал тебя и подумал, что ты можешь вывести меня на дорогу.
— Куда ты идешь? — машинально спросил Иуда.
Но, прежде чем старик успел ответить, он продолжал с каким-то особенным смехом:
— Стой! Тебе нет надобности отвечать мне! Ты идешь к Иоанну?
Старик с изумлением смотрел на него.
— Каким образом знаешь ты это? Да, это правда; я иду к Иоанну. Знаешь ты, где мне его найти? Можешь ты привести меня к нему?
— Нет, я его не знаю! — мрачно ответил Иуда. — Зачем он тебе?
— Я слышать его хочу! Видишь ли, я живу далеко отсюда, но и до меня донеслась молва о нем. Я старик, мои ноги дрожат от слабости; вот уж год, как я почти не покидаю своего одра; но желание услышать его придало мне силы, и я встал и пошел. Семь дней был я в пути; вчера я набрел на нескольких странников, направлявшихся, подобно мне, к Иоанну, и присоединился к ним. Мое рвение было столь же велико, как у них, но они моложе и сильней; я не мог идти вровень с ними и отстал от них. Теперь я давно уже скитаюсь в этой пустыне и никак не могу найти дороги. У меня нет больше сил; скоро я совсем изнемогу. Неужели же мне придется умереть, не услышав Иоанна?
Иуда слушал его, и мрачное выражение все время не сходило с его лица.
— Зачем он тебе? — повторил он еще раз.
Но, не дав старику ответить, продолжал:
— Слушай, ты старый человек?
— Ведь я же сказал тебе, — ты видишь мои седые волосы, — ответил старик.
— Ты бедный человек?
— Бедный, но не настолько, чтоб не иметь возможности заплатить тебе, если ты требуешь платы.
— И честный человек?
— Да, тебе каяться не придется.
— Ты веришь в истинного Бога, Бога Авраама и Исаака, молишься в синагоге, постишься в пост, блюдешь святость субботы и веришь, что Бог будет к тебе благостен и милосерд?
— Да, я верю этому, верю!
Тогда Иуда приблизился к нему на один шаг и запальчиво воскликнул:
— Ты лжешь! Ты вор, и ты хуже язычника! Хлеб, который ты ешь, ты украл, и плащ, который на тебе, не твой; ты молишься ложным богам, поэтому горе тебе, ибо гнев Господень над тобою, слышишь ты, гнев Господень!
Старик отшатнулся и испуганно поднял свой посох. Тогда Иуда разразился смехом, жестким, натянутым смехом, столь же внезапно смолкшим на его устах. Лицо его приняло прежнее застывшее выражение, и он угрюмо прибавил:
— Ты хочешь видеть Иоанна! Ступай к нему; ты услышишь слова еще хуже этих!
Старик посмотрел на него и повернулся, чтоб идти. Но Иуда удержал его, простоял с минуту в тягостном раздумье и затем сказал:
— Почему ты поднял на меня свой посох?
— Я не знал, что у тебя на душе, — ответил старик, — ты молод и силен, я стар и слаб; я хотел защититься.
— Но если б я был немощен, как ты, а ты силен, как я, что сделал бы ты тогда? Упал бы ты предо мной на колени и стал бы взывать ко мне о милосердии?
— Ты говоришь как глупец: сильному нечего бояться слабого.
Иуда посмотрел на него и сосредоточенно кивнул.
— Да, это правда, сильному нечего бояться слабого. Зачем же мне бояться его!
Он снова погрузился в раздумье.
Старик поглядел на него с соболезнованием, покачал головой и хотел идти.
Тогда Иуду охватил внезапный страх, что он останется один; он ощутил потребность говорить, только говорить, открыть кому-нибудь свое сердце, — все равно, кому, лишь бы только этой ценой купить себе хоть искорку сочувствия. Только бы не остаться одному, одному со своими мыслями и чувствами! Он вновь удержал старика и заговорил порывисто и бессвязно:
— Нет, не уходи от меня! Ты, наверно, честный человек; ты стар и опытен; ты можешь быть моим судьей. Да, ты будешь моим судьей!
Эта мысль облегчила его, и он горячо продолжал:
— Видишь ты, я тоже честный человек; в поте лица своего снискиваю я себе пропитание, а между тем я никогда не роптал, никогда не отказывал Господу в том, что принадлежит Ему; я хожу в синагогу, пощусь, я… Но я хочу жить спокойно; какое мне дело до их пророков, почему не дают мне жить спокойно? Отчего мне не радоваться тому, что я приобрел потом и трудом, за что проклинать и поносить меня, когда на мне нет никакой вины? Если меня ударят, разве я не в праве ответить тем же? Почему же он лучше меня? Пророк! Почему он пророк? Нет, не уходи от меня, выслушай все до конца! А потом ты будешь судить; да, ты будешь судить!
— Я жил тихо и спокойно, никого не обижал, делал свое дело и другим не мешал делать свое; больше я ничего не требовал. Но вот этот Иоанн начал проповедовать, и тотчас же все люди точно обезумели. В особенности старые, это удивительно, в особенности старые люди. Почему именно старые?
Он с тревожным недоумением взглянул на старика, как бы надеясь в ответе на этот вопрос найти разрешение важной загадки. Но, когда тот ничего не ответил, он продолжал:
— Но, когда я пришел сюда, нет, постой, ведь у меня старуха-мать, — она слепая, и вот она тоже помешалась и ни днем, ни ночью не давала мне покою, так что, в конце концов, я должен был уступить ей и повести ее сюда.
— Но вот что я скажу тебе, — прибавил он шепотом, — я боялся; все время у меня было предчувствие несчастия, что-то предостерегало меня, да, я боялся!
Он взглянул на старика и сердито перебил сам себя:
— Нет, неправда! Я не боялся его, — я его ненавидел, и когда он стоял передо мной со своими иссохшими членами и горящими глазами, — глаза, эти глаза, — с тех пор я вижу их повсюду… Но я не боялся его; он проклинал и угрожал, говорил о каре Господней и об адском огне, и тогда я расхохотался над ним, прямо в лицо ему расхохотался!
Он тревожно и пытливо взглянул на старика. Тот вырвался от него, как от зачумленного.
— Горе тебе! Что ты сделал! — воскликнул он.
Лицо Иуды омрачилось, и подозрение мелькнуло в его взоре.
— Да, я сделал это, — глухо сказал он, — и сделал бы это и во второй раз… Ты сам же сказал, чего мне бояться его?
Старик испуганно отступил назад и, как бы стараясь остановить его, протянул вперед руки. Иуда презрительно засмеялся.
— Ты тоже боишься его!
Он повернулся и прошел несколько шагов; потом опять остановился и произнес медленно, как бы вызывающе:
— Я ненавижу его!
И, не обращая больше внимания на старика, он удалился медлительной поступью, упрямо питая в себе эту мысль, цепляясь за нее, как за спасительную доску в том сомнении, которое пробудилось в его душе.
Вдруг ему вспомнились последние слова старца, и он снова остановился.
— Мне горе? — подумал он. — За что? И он, пророк, тоже проклял меня! А я сам, разве не клял я и не проклинал!
Внезапно на него напала ужасная тоска; повинуясь внушению минуты, он упал на колени и пролепетал:
— Господи, неужели же все — проклятие? Господи, я устал клясть и устал принимать проклятия. Господи, Господи!
Но у него было безотрадное чувство, что молитвы его, никем не услышанные, тщетно оглашают пространство.
«Ах, я глупец! — подумал он, — ведь Он Бог гнева! Но в чем же моя вина, в чем же моя вина?»
Он бросился на землю и закрыл лицо руками. Им овладела глубокая, горькая печаль, какой он раньше не испытывал никогда; ему захотелось плакать, но вместе с тем он чувствовал, что у него нет слез. И сердце в его груди терзалось болью, которой он не понимал и которой не мог дать исхода.
Он привстал наполовину, прислонился к утесу и стал неподвижно смотреть пред собой. Какие-то слова зазвучали в его ушах; он не мог вспомнить, когда и где он их слышал, но, без сомнения, это было давно, быть может когда он был ребенком. Так странно знакомыми казались они ему теперь.
«Те что сеют в слезах, будут в радости жать.»
«Вот идут они с поля и плачут…»
«Плачут, — подумал он, — я никогда не плакал!»
Солнце стояло теперь большое и красное над западным краем горизонта, и горы отбрасывали длинные тени. Теплое вечернее сияние придало что-то смягченное и меланхолическое голому, суровому ландшафту.
Пламенеющий диск медленно опускался, и, когда он исчез, точно умирающий вздох пронесся по пространству, и с темнеющего неба спустилась на всю окрестность тишина, ночная тишина пустыни, глубокая, неосязаемая, но в то же время столь действительная, столь неотвратимая, что она как будто слилась воедино с мраком.
Тогда одиночество снова стало тяготеть над Иудой. Ему сделалось жутко от мрака и тишины. Ему казалось, что он чувствует присутствие чего-то чуждого, чего-то невидимого, неуловимого, какой-то странной, загадочной силы, наполняющей вокруг него пространство. И ему почудилось, что его судьба вовлекается теперь в свой заколдованный круг, связывается для того, чтоб никогда больше не вырваться на свободу. Он почувствовал себя скованным чем-то, чего не мог видеть, не мог понять, что превращалось в ничто, как только он пытался возмутиться против него, но, тем не менее, постоянно было тут, неотвратимое, неисповедимое.
Он вытер себе лоб, влажный от пота, постарался преодолеть тоску, от которой сердце его стучало.
«Я, наверно, болен, — подумал он, — ведь здесь нет никого, никого, кроме меня!»
Но и эта мысль устрашила его, ибо ему представлялось, будто в его образ облеклось какое-то чуждое существо, существо, которого он боялся. Он хотел бежать, бежать от самого себя! Но мог ли он бежать от самого себя? Его охватило бешенство, он сжал кулаки, сам не зная, против чего — против себя самого, всего на свете. Он стал кричать:
— Мира хочу я, мира! Мне нет дела до вас, — я хочу мира, мира!
Но, когда голос его стих, он вздрогнул, и сердце остановилось у него в груди. Было это воображение, или, действительно, чей-то голос вдали окликнул его по имени?
Он приподнялся и спросил дрожащим голосом:
— Кто там? Кто это меня зовет?
Он стал прислушиваться; все было тихо!
Тогда он попробовал засмеяться, чтоб рассеять свою фантазию, но смех замер на его устах, ибо вновь раздался голос, теперь уже ближе, совсем близко:
— Иуда!
Он вскочил, простер вперед руки, стал ощупывать ими воздух.
— Кто там? Кто там? — кричал он.
Тогда все пространство точно наполнилось голосами, зовущими, угрожающими, и все они шептали его имя: «Иуда! Иуда!»
В неудержимом страхе он пустился бежать, сам не зная куда. Он бежал опрометью, задыхаясь; ему казалось, что за ним гонятся демоны пустыни.
Остановился он только тогда, когда заметил вдали Незнакомца. Иуда не испугался Его. Он осторожно подошел к Незнакомцу, поздоровался и дождался, пока Незнакомец поднимет голову и посмотрит на него.
И какое-то необъяснимое чувство охватило Иуду при этом взгляде.
— Можно, я останусь возле Тебя? — спросил Иуда. — Я устал и хочу спать.
Незнакомец сделал движение как бы для того, чтоб подняться, но снова опустился на прежнее место.
— Делай, как хочешь! — ответил Он.
Тогда Иуда стал искать себе места, где можно было бы устроиться на ночь. Но, только что он хотел лечь, как остановился, охваченный внезапным подозрением.
Он недоверчиво оглядел Незнакомца и спросил:
— Что Ты здесь делаешь? Почему Ты один в пустыне?
Тот, по-видимому, опять забыл о нем, потому что вздрогнул при звуке его голоса.
— Зачем тебе это знать? — ответил он. — Ложись и спи!
— Не могу, пока Ты не ответишь мне. Кто Ты?
Глаза Незнакомца засветились каким-то удивительным блеском; он снова сделал движение, как бы порываясь встать, но передумал и ответил:
— Мое имя Иисус. Я из Назарета.
Он смотрел на Иуду со странным, вопрошающим выражением во взоре. Тот отвернулся, простоял с минуту в нерешительности, борясь с самим собой, и потом спросил:
— Знаешь Ты Иоанна, которого называют Крестителем?
Иисус пытливо взглянул на него.
— Да, Я знаю его, — медленно ответил он.
Иуда порывисто обернулся к Нему.
— Ты, может быть, из числа его учеников? Говорят, они ищут уединения, чтобы поститься и бичевать себя? Отвечай же мне! Ты из них?
— А если бы даже и так? Зачем ты спрашиваешь? — уклончиво ответил Иисус.
Иуда мрачно взглянул на Него и повернулся, чтоб идти. Но Иисус встал, пошел вслед за ним и остановил его.
— Постой! — сказал он. — Что же тебе сделал Иоанн?
— Я ненавижу его! — запальчиво воскликнул Иуда. — Я честный человек, а он меня поносил, он… словом, я его ненавижу и ненавижу Тебя, если Ты из его учеников.
Иисус простоял с минуту, погруженный в размышления.
— Да, Иоанн суров! — прошептал Он про себя.
Потом Он внезапно выпрямился, положил руку на плечо Иуды и глубоко заглянул ему в глаза.
— Скажи, ты разве Меня ненавидишь? — спросил Он.
Дрожь пробежала по телу Иуды. Он с удивлением взглянул на Иисуса и затем безмолвно потупил взор.
Иисус улыбнулся, снял с его плеча Свою руку и стал ходить взад и вперед, между тем как Иуда следил за Ним робким, удивленным взглядом. Наконец, Он остановился и кротко сказал:
— Не бойся, Я не буду тебя проклинать! Ты устал, ляг и усни, теперь уже ночь.
Иуда безмолвно повиновался Ему. Все его существо сразу изменилось. Он сам чувствовал, сам сознавал, что повинуется неотразимой силе, но это сознание не мучило его, оно вливало в него ощущение покоя и мира.
Он слышал возле себя шаги Незнакомца; пролежав несколько минут, он поднял голову и спросил:
— Ты разве будешь бодрствовать?
Иисус остановился возле него и ответил:
— Да, Я буду бодрствовать!
Голос Его был печален и трепетал от подавленной скорби.
Иуда снова лег и натянул себе на голову плащ. То же чувство мира и покоя окутывало его душу, но оно соединилось с грустью, еще более тяжкой, чем та, которую он испытал раньше, тогда — при закате солнца. И эта грусть не покинула его во сне.
Долго еще после того, как он заснул, Иисус беспокойно ходил взад и вперед. Наконец, Он остановился возле Иуды и стал задумчиво на него смотреть.
Во время сна Иуда сделал движение, и голова его выскользнула из-под плаща и лежала теперь на голой земле. Иисус опустился на колени, осторожно поправил ему голову и снова прикрыл ее краем плаща. Потом Он долго лежал распростертый, как бы погруженный в молитву, и, когда Он, наконец, встал, все Его тело потрясали сдерживаемые рыдания.
Снова принялся Он за свою беспокойную ходьбу. Но постепенно шаги Его стали замедляться; свинцовая тяжесть усталости привела в оцепенение Его члены. Он, обессилев, лег на землю и впал в глубокое забытье.
Вокруг Него было одно только безмолвие, странное, живое безмолвие, нет, не безмолвие, а мрак, бившийся вокруг Него и с чем-то состязавшийся, море мрака, но море, в котором бушевала буря. Его сердце стучало от тоски; Ему казалось, что для Него было бы освобождением увидать хотя бы только искорку света; Он искал ее, напрягая всю свою душу, но тщетно: все было мрак и безмолвная, как смерть, борьба.
Но внезапно этот мрак точно принял очертания и формы, и вот, — Он хотел отшатнуться, но не мог, — совсем близко от Него, почти Его задевая, стали проходить вереницы людей, густыми, волнообразными рядами, бесконечные вереницы, выраставшие из мрака и снова сливавшиеся с Ним. Они шли мимо, мимо, но все они шли, наклонившись к земле, шли колеблющимися шагами, изнемогая под невидимой ношей.
«Что это они несут?» — спросил Он себя, и этот вопрос, на который Он не мог ответить преисполнил Его тоской.
«Боже мой, Боже мой, что это они несут?»
Тогда один из них, проходя мимо, обратил к Нему свое лицо и взглянул на Него. Это было лицо Иуды, в его взоре заключался немой, обвиняющий вопрос. Это длилось одно только мгновение; затем он снова исчез во мраке, и другие, незнакомые образы последовали за ним, придавленные, как и он, невидимой ношей.
Но теперь Он понял, что они несут.
Это был вопрос, и вопрос этот был обвинением против Него. И в глубине Его сердца шевельнулось что-то, взывавшее к жизни, что-то, разрывавшее Ему грудь, но Он не мог найти спасительного слова.
Он исполнился глубокой, беспредельной скорби пред этим мимо идущим шествием. «Чего они хотят?» — думал он. — «Боже мой, чего они хотят?»
Вдруг в воздухе пронесся шелест, и Иисус почувствовал, что Он больше не один. Он обернулся.
Рядом с Ним стоял высокий, темный призрак.
Прекрасные, сильные члены трепетали мощною жизнью; грудь при дыхании вздымалась и опускалась с величественным спокойствием моря, а под смуглой, упругой кожей просвечивало биение жил. Его ноги с уверенной твердостью опирались на землю, но от плеч его исходили два крыла; продолжая еще медленно развеваться после полета, они ширились, исполински громадные, пока не терялись во мраке, как бы составляя с ним одно. Вокруг лица волосы вились густой гривой черных, как смоль, кудрей, но юношеские в своей стихийности черты были неподвижны, точно высечены из камня, — под низким, широким лбом глаза лежали во мраке, а вокруг рта была складка застывшей печали.
— Они голодны! — произнес призрак. — Дай им хлеба, и они благословят Тебя!
— Хлеба! — подумал Иисус. — Горе Мне! У Меня нет хлеба!
Тогда призрак положил Ему руку на плечо.
— У Тебя есть власть! — сказал он, — вели этим камням сделаться хлебом, и они послушаются Тебя.
Все время шли мимо Него безмолвные вереницы этих людей, изнемогавших под своей невидимой ношей, и в их лицах Он читал обвинение. Тогда все силы точно оставили Его; Он наклонился, и одна рука Его коснулась холодных камней. Холод пробежал по Его телу, Он снова поднялся и выронил из рук взятый было камень.
— Камни не могут сделаться хлебом! — сказал Он.
И снова преисполнился бесконечной скорби.
Тогда призрак засмеялся. Но вокруг его рта лежала все та же складка застывшей печали. Он схватил Иисуса в свои объятия и понес Его по воздуху.
И, держа Иисуса прижатым к своей груди, призрак наклонил голову и шепнул Ему на ухо:
— Дай им камни вместо хлеба; у Тебя есть власть; они поверят Тебе!
И снова тот же странный смех раздался в ушах Иисуса. Он посмотрел на это лицо, так низко склонившееся над Ним, и спросил:
— О чем ты скорбишь?
Тогда призрак точно взглянул на Него тем мраком, который был у него под бровями; но безмолвно отвернулся от Него и вместе с Ним спустился по воздуху на землю. Иисус был опять свободен.
Они стояли на высокой горе; под ними лежал Иерусалим, освещенный солнцем. На улицах народ кишел волнообразными, мятущимися толпами, и все эти люди устремляли свой взор в Него, все протягивали к Нему свои руки, угрожая, и из уст их поднимался тысячеголосый крик: — «Мессия! Мессия!» — И Он спросил себя с тоской: — «Чего хотят они? Боже мой, чего они хотят?
Тогда призрак сказал:
— Они хотят могущества и славы. Ты властен им это дать. Дай, и они будут звать Тебя владыкой!
И он простер свою руку над Иерусалимом. Тогда город точно размножился; город за городом вырастал из лона земли, с золочеными храмами и громадными башнями, а между ними протекали реки с одетыми лесом берегами и все народы земли мириадами теснились там, и умноженный в несчетное число раз, поднимался зов: „Мессия! Мессия!“
Но призрак разрастался все больше и больше, и крылья его покрыли собою все небо, так что затмили солнце.
— Мессия!» — произнес он, — смотри, все это Твое! — Иисус взглянул вниз, на Иерусалим, и взоры его уходили все дальше и дальше; но все время душу Его наполняла ранящая боль; снова показалось Ему, что грудь Его готова разорваться от зарождавшейся в ней мысли, но Он не мог найти спасительные слова.
— Нет! — сказал Он. — Не этого хотят они. — И взоры Его стали искать в пространстве, как бы надеясь там найти ответ на мучившую Его загадку.
Тогда в далекой дали, где сливались небо и земля, Он увидал угрюмое шествие, увидал бесчисленные вереницы людей, изнемогавших под своей невидимой ношей.
Призрак нагнулся к Нему и шепнул:
— Хлеба!
Но Иисус покачал головой. В тот же миг один из этих людей обратился к Нему лицом и посмотрел на Него, и снова Иисус узнал черты Иуды. Тогда свет внезапно озарил Его; Он простер руки и сказал:
— Любви!
Призрак засмеялся, и отголосок его смеха отозвался раскатами вдали. Но на лице его лежало то же выражение застывшей печали, и он взмахнул крылами, готовясь улететь.
Долго спал Иуда крепко и глубоко. Но под утро сон его стал тревожен и лихорадочен; его начали преследовать томящая тоска, боязнь чего-то угрожающего, чего-то неизбежного; он рвался и метался; все было тщетно! Вдруг страх его исчез, и он проснулся тихо и спокойно.
Он почувствовал, что кто-то, низко склонившись над ним, отирает ему пот с влажного лба. Он открыл глаза и увидел лицо, неизгладимо запечатлевшееся в его памяти с этой минуты. Бледное, исхудалое лицо, обрамленное волнистыми черными волосами, ниспадавшими на плечи. Был какой-то своеобразный контраст между могучим лбом, лежавшим строго, почти грозно над бровями, и мягкими, кроткими линиями рта, но в удивительно глубоком взоре этот контраст сливался в одно целое поразительной красоты. А теперь на бледных, изнуренных чертах был разлит свет, говоривший о выдержанной борьбе.
С минуту Иуда изумленно рассматривал это лицо и снова поспешно закрыл глаза. Ему казалось, что это сон, и он инстинктивно боялся пробуждения. Но вот он заметил, что Иисус встал и отошел от него. Он вновь открыл глаза и присел на земле.
Было еще темно; только на восточном крае горизонта начинал распространяться слабый отблеск рассвета.
— Ты уходишь от меня? — спросил Иуда. Ему все время казалось, что он говорит во сне, без собственной воли и мысли.
Иисус остановился и обернулся.
— Да, — ответил он, — теперь мы должны расстаться! Ты ведь так хотел! — прибавил Он со слабой улыбкой.
Снова испытал Иуда чувство унижения или стыда.
— Так разве я Тебя больше не увижу? — тихо спросил он, не глядя на Него.
Иисус смотрел на него, что-то обдумывая.
— Может быть, и увидишь! — сказал Он. И снова погрузился в размышление, отрешившись от всего окружающего. Иуда видел, как взор Его скользнул мимо него, уходя вдаль, и чувство зависти омрачило его душу. Он лег опять и стал угрюмо смотреть пред собой. Прошло несколько минут; вдруг он услышал голос Незнакомца.
— Как тебя зовут?
— Иуда! — отвечал он, не поднимая головы.
— Иуда! — повторил Иисус, и на мгновенье точно тень покрыла Его лицо. Но она быстро исчезла, и Он продолжал:
— Так вот, Иуда; когда ты почувствуешь себя призванным, приходи, — Я буду ждать тебя.
И снова Он медленно пошел от него прочь.
Иуда глядел Ему вслед, борясь сам с собой. Он чувствовал побуждение встать и пойти за Ним, но какой-то неопределенный страх парализовал его волю. Наконец он порывисто вскричал:
— Кто же Ты? Как мне Тебя найти?
Иисус снова остановился и ответил:
— Когда время настанет, ты сумеешь Меня найти! Он как будто стал выше, и лицо Его сделалось лучезарным. Он приблизился на один шаг к Иуде, поднял руку и сказал:
— Помни, Иуда! Ты не должен ненавидеть!
Затем Он повернулся и вскоре исчез среди скал. Когда Иуда не мог больше следить за Ним взором, он снова лег и впал в глубокий сон.
Когда он вторично проснулся, солнце стояло уже высоко на небе. Он пролежал сначала несколько минут с закрытыми глазами и с таким чувством, будто он видел что-то во сне и хочет это вспомнить. Но вспомнить он не мог, и у него явилось желание заснуть опять, чтоб в сонном состоянии к нему вернулись ускользнувшие грезы, как вдруг он увидал пред собой чье-то лицо. Он вздрогнул, сел на земле и посмотрел вокруг. Никого не было; он был один.
— Неужели это был только сон? — подумал Иуда.
Затем он вспомнил события прошедшего дня, встречу с Иоанном, свое бегство через пустыню, разговор со старцем; но все это припоминалось ему лишь смутно и неполно, как будто это случилось давно. И мысль об этом не волновала его больше, не пробуждала больше в его душе тех чувств, которые держали его в своей власти накануне.
«Какое мне дело до Иоанна!» — с презрением сказал он себе и снова углубился в думы о чем-то, что касалось его ближе и находилось в связи с лицом, которое он все время видел перед собой. Но он не мог отдать себе ясного отчета; это представлялось ему до такой степени странным, до такой степени бесформенным, и он снова постарался стряхнуть это с себя, повторяя мысленно, что это был сон.
Он опять лег на спину и стал смотреть на небо, вздымавшееся над ним высоким синим сводом. В вышине над его головой, распластав крылья, кружился орел: ему показалось, будто он подсматривает за ним, будто острый его взгляд, упорно устремлен на него. Это стало его мучить. «Что ему от меня нужно? — подумал он. — Зачем он подглядывает за мной». И точно боясь выдать свою тревогу, он лежал совсем неподвижно и следил глазами за птицей, пока наконец она не улетела, быстро взмахивая крыльями, не исчезла вдали, превратившись в темную точку. Тогда он почувствовал себя спокойней; но в то же время у него явилось ощущение пустоты.
Ибо он не мог оторвать своих взоров от синего, сияющего неба, и бесконечное его пространство, где он не находил уже для глаз своих точки опоры, заставило его почувствовать себя таким потерянным, таким заброшенным. Ему казалось, что все вокруг него внезапно изменилось, так что он не мог ни в чем больше разобраться. И он думал, беспомощно и жалобно, как дитя: «Что мне делать? Куда идти, куда направить путь?»
«Как удивительно светит солнце!» — подумал он затем. — Никогда не видал я раньше, чтоб оно так светило! Уж не лик ли это Господень? Быть может, солнце-то и есть Господень лик! — Потом он расхохотался при мысли, что Иоанн назвал бы это языческим лжеучением: «Иоанн! Какое ему дело до Иоанна!»
Внезапно перед ним мелькнуло чье-то лицо; у него как-то странно сжалось сердце, и он снова уцепился за прежний ход своих мыслей.
«Все это — одно воображение!» — думал он торопливо и напряженно: «Солнце и вчера так светило, и все прежние дни, — это одно лишь воображение! Только бы мне знать, куда мне идти! А что, думает ли кто-нибудь другой в это мгновение о том же, о чем думаю я?» — внезапно пришло ему в голову: «Кто-нибудь другой!»
Он поспешно привстал, точно пробудившись от сновидения, ибо в этот самый миг он проникся сознанием, что, пока он лежал здесь, бездеятельный, отдавшийся во власть сонных грез, вокруг него были все люди, ужасающее множество людей, и все они шли, поглощенные своими собственными мыслями, занятые своими собственными делами, устремляясь к своим собственным целям! Это сознание было так ярко, что ему показалось, будто он видит всех этих людей, точно ползающих в муравейнике, и его охватил завистливый страх, как бы его не задавили в этой толпе, не отпихнули, как бы не отняли у него его доли в добыче. И с ужасом думал он о том времени, которое для него пропало; ему представлялось, что никогда не удастся ему его наверстать.
Но теперь точно внезапный свет озарил его, и ему стало ясно, что он должен делать. Как это он раньше не сообразил! Он должен идти домой; разумеется, он должен идти домой.
Он вдруг увидел перед собой всю свою прежнюю жизнь, ощутил в себе вновь мысли, желания и порывы, владевшие им прежде, и его охватило тревожное стремление выздоравливающего снова вернуться ко всему этому, чтобы увериться, что все осталось по-прежнему.
Руками, дрожащими от нетерпения, взял он свой посох и встал. Вид этой местности вызывал в нем такое же отвращение, какое чувствует больной к одру своих страданий. «Только бы мне уйти прочь отсюда», — думал он: «Только бы добраться до дому!»
Он попытался выяснить по положению солнца, в какую сторону ему держать свой путь, и пошел крупными, решительными шагами, неотступно устремляя взор вперед. У него было такое чувство, точно он оставляет здесь часть самого себя, все то, что мучило его последние сутки, и одна единственная мысль наполняла его, — вернуться домой, домой!
Спустя несколько дней по возвращении Иуды пришла домой и его мать. Ее взяли с собой какие-то сострадательные путники, которым было с ней по дороге.
Она сильно изменилась за эти дни. Погас тот свет, которым энтузиазм и вера озаряли ее лицо, и тело ее еще больше пригнулось к земле.
Было утро, когда она возвратилась. Иуда только что встал и сидел еще в горнице. При виде матери лицо его потемнело; он молча поднялся с места и прошел мимо нее, не сказав ни слова привета. Лишь поздно вечером вернулся он и все так же, не говоря ни слова, бросился на постель и повернул лицо к стене.
Мать ощупью добрела до него и села у его изголовья.
— Иуда! — произнесла она дрожащим голосом и, ища его руки, протянула вперед свою, но тотчас же снова отдернула ее.
Тогда он сердито присел на постели, суровым жестом схватил ее руку и сказал с тяжелым, угрожающим ударением на каждом слове:
— Я ничего не хочу слышать, — понимаешь ты, ни одного слова! Один раз я позволил тебе меня одурачить, но это был первый и последний раз. Помни, что я говорю тебе, — одно только слово, и я выгоню тебя из своего дома!
Мать вздохнула и повторила с мольбой:
— Иуда!
— Уйди от меня! — воскликнул он: — Оставь меня в покое! — И он сердито оттолкнул ее. Она встала, вся дрожа, и побрела ощупью к своей постели. Он снова лег и заснул тяжелым сном.
Но мать с каждым днем все таяла и таяла и вскоре уже не могла подниматься с постели. Иуда ходил за ней с угрюмой, строптивой нежностью, но они почти не говорили друг с другом.
Прошел месяц и мало-помалу Иуда снова сделался самим собой. Первое время он с лихорадочным жаром кинулся в колею своей прежней жизни, цепляясь за свои прежние мысли, устремляясь к прежним своим целям. С течением времени к нему вернулось все-таки спокойствие; неуклонно, но машинально, совершал он, как и прежде, свой дневной труд для того, чтобы при наступлении вечера забыться тяжелым, глубоким сном. Благодаря постоянному, неослабному напряжению воли, он изгнал из своих мыслей то, что с ним произошло в пустыне; если же воспоминание, как далекое видение, порой мелькало пред его духовными очами, он старался избавиться от него, говоря себе, что это был сон.
Случалось, что при нем произносили имя Иоанна, и тогда он думал с пренебрежением: «Какое мне дело до Иоанна!»
И сознание, что эта мысль не стоит ему никаких, усилий, что она является у него совершенно естественно, наполняло его радостью.
«Все это теперь прошло, прошло навсегда». Одного он все-таки не мог обрести в себе вновь — радости, доставляемой трудом, удовлетворения, приносимого платой за него. Это было для него все на свете, а между тем вокруг него оставалась пустота, которой ничто не могло заполнить, пустота, никогда не покидавшая его. Как бескровная тень, она следовала за ним, куда бы он ни шел, и когда, утомленный, он отправлялся на покой, она ложилась рядом с ним и покоилась возле него во время сна. Это был враг, невидимый, неосязаемый враг, с которым он не мог сразиться, которого не мог победить, но которого встречал глухим, настойчивым отпором.
В будущее он не дерзал больше заглядывать; одна уже мысль о нем мучила его; он жил изо дня в день, сгибаясь под дневной работой, как под добровольно взятым на себя бременем.
Однажды Иуда увидал на улице впереди себя двух проезжих, оживленно беседовавших друг с другом. Он не обратил на них особенного внимания, но все же заметил, что один — его сосед, недавно возвратившийся из путешествия в Галилею.
Он шел быстрее их и скоро их нагнал. Проходя, он слышал обрывки из разговора, не вникая, однако, в значение слов, как вдруг его слух поразило одно имя. Это имя было Иисус.
Он остановился, до такой степени взволнованный, что все его тело задрожало, и пропустил мимо себя прохожих, рассматривая их смущенным взором. Они с изумлением взглянули на него, но он на это не обратил внимания. Долго еще после того, как они исчезли, он стоял неподвижно на том же месте и пристально смотрел им вслед.
Было утро; солнце уже высоко стояло на небе; из домов поднимался дым и повседневная жизнь была в полном разгаре.
Тогда Иуда собрался с мыслями. «За работу!» — машинально подумал он: «Мне надо за работу приняться!» — и он продолжал свой путь, повторяя про себя эти слова, хотя не находил в них никакого смысла. Вдруг он снова остановился, с жестом отчаяния схватил себя за голову и затем поспешно направился домой.
Это поразило его, как молния; он был еще почти оглушен и не был в состоянии мыслить связно. У него было только сознание того, что все, что он воздвиг за это время, все это разом разрушилось, и что он, в сущности, все время знал, что это так и будет.
Придя домой, он запер за собою дверь и бросился на постель, закрыв лицо руками.
Мысли вихрем носились в его голове. «Так это, значит, был не сон; это действительно случилось!». Да, он теперь понимал, что никогда и не верил, что это был сон, что он обманывал самого себя и знал, что себя обманывает. «Но, если это правда, то…» — он не мог продумать своей мысли до конца, но пред ним точно мелькнуло что-то великое, что-то дивное, перед чем голова его закружилась.
И вдруг он увидел перед собой фигуру и лицо Иисуса и вспомнил все, каждое слово, каждый взгляд, каждое движение. И тогда ему сделалось страшно. Чего он боится, он сам не понимал, но он был во власти страха, смертельного страха…
Долго лежал он так; он знал, что час проходит за часом, но не имел сил вырваться из своего оцепенения. Он чувствовал, как мелко, как безразлично все другое сравнительно с тем, что наполняло его душу теперь.
Но вот ему пришла в голову одна мысль, и он с жаром ухватился за нее. Быть может, все это ничего не значит; быть может, это было просто случайное совпадение, и слышанное им имя принадлежит совсем другому человеку.
Он разом сделался опять спокоен и принял решение — ему нужно будет удостовериться, прежде всего нужно будет удостовериться.
К нему вернулась его энергия; он отправился к соседу, произнесшему роковое слово, и стал его расспрашивать, все время сохраняя свое хладнокровие; ни на миг не изменился он в лице, ничем не выдал своего волнения. Этому способствовало также смутное чувство вражды, которое внушал ему этот человек, чувство, похожее на то, которое он испытал по отношению к Иоанну, и которое даже присутствие матери возбуждало в нем порой.
Сосед рассказал ему, что он слышал в Галилее об Иисусе и Его деятельности, о том, как молва о Нем протекла уже далеко, рассказал о чудодейственной силе, которую приписывали Его словам и Его воле. Сам Он называл себя Мессией, и многие верили, что Он, действительно, обещанный Богом Помазанник Его. Но большинство маловерно покачивало головами и считало Его обманщиком, ибо известно ведь было, что Он сын Иосифа, бедного плотника из Назарета.
Сосед был человек словоохотливый и, разговорившись, долго и подробно распространялся на эту тему, дополняя рассказ своими собственными мнениями и объяснениями.
Иуда слушал его молча. Когда он, наконец, ушел от него, на нем тяжелым бременем лежало сознание, что судьба его свершилась.
С этой минуты Иуда не знал больше покоя. Днем он ходил точно во сне, а ночью не мог заснуть; точно далекие голоса призывали его тогда; жуткая тревога гнала его прочь с постели, и он выходил в ночной мрак и бесцельно бродил и бродил, пока, обессиленный, не возвращался домой и не впадал под конец в забытье, в котором его преследовал все тот же неизменный, непонятный для него призыв. Образ Иисуса, точно видение, носился перед ним неотступно; по временам он чувствовал точно внезапный толчок, сердце его начинало усиленно биться, и тогда ему казалось, что он не один, что кто-то стоит с ним рядом, он не решался оглянуться, он знал, что это Иисус; ночью, когда он лежал с закрытыми глазами, им вдруг овладевало такое ощущение, будто кто-то склоняется над ним, и тогда он видел пред собой бледное лицо с этой улыбкой, от которой ему делалось стыдно. По вечерам же, когда солнце заходило, и небо пламенело на западе багрянцем, он часто видел фигуру Иисуса, направлявшуюся в сторону вечерней зари.
Порой он думал, что ненавидит Его, порой — что Его боится; иногда у него являлось желание стать с Ним лицом к лицу, чтоб бросить Ему вызов и спросить: «Что Тебе нужно от меня? Что сделал я Тебе, чтоб Ты так меня терзал?»
Первое время он старался бороться с этим, неистово накидывался на работу, но мучительно чувствовал бесполезность этого средства и вскоре отказался от него.
Часто испытывал он поползновение открыть свое сердце матери, чтоб, быть может, таким путем обрести себе покой; но его отпугивало что-то в выражении ее лица, что-то, казавшееся ему родственным с его собственным душевным состоянием. Порой тот же оттенок выражения ему чудился и в других лицах; случалось, что на улице он схватывал обрывки разговора, находившиеся, по его мнению, в связи с его собственной судьбой и встречавшие отзвук в его сердце. Все точно сговорилось, чтоб увлечь его к цели, которой он не мог ясно различить, но которая наполняла его трепетом.
Однажды утром он проснулся окрепший телом и духом после короткой, глубокой дремоты. И в ту же минуту, как он проснулся, пред ним с ясностью предстало одно решение, как будто явившееся ему во сне. Он встал и торопливо оделся, затем отворил дверь в горницу, где лежала мать.
Она так слаба была, теперь, что он понимал, как недолго уже ей осталось жить. Когда он отворил дверь, она обратила к нему свое изможденное лицо с потухшими глазами, и снова увидел он в нем выражение, казавшееся ему зеркалом его собственной души. Но теперь ему подумалось, что он понимает его лучше, чем прежде, и как-то удивительно мягко и тепло стало у него, на сердце.
Он подошел к матери и бережно взял ее руку.
— Мать, — сказал он, — я ухожу на несколько дней.
Она с трудом приподнялась на постели.
— Уходишь?
В ее голосе слышался затаенный страх.
— Да, мне надо отлучиться, но я скоро вернусь. Я попрошу старуху Марфу приглядеть за тобой.
Она снова бессильно опустилась на подушку.
— Не замешкайся! — испуганно и нерешительно взмолилась она. — Не дай мне умереть без тебя!
Он попытался успокоить ее, но она прервала его.
— Не замешкайся! — повторила она. — Я чувствую, что теперь уже недолго осталось.
Он не нашелся ничего больше сказать, высвободил свою руку, которую она удерживала с судорожной силой, и направился к двери. Мать повернула к нему лицо с напряженным, вопрошающим выражением.
— Куда ты идешь? — спросила она наконец.
Он остановился, хотел как будто подойти к ней, но потом передумал.
— Не все ли это равно? — сказал он жестким тоном. — Какое тебе до этого дело?
И он поспешно вышел из комнаты. Но, когда он затворял за собою дверь, до него донесся слабый голос матери:
— Господь да хранит тебя, сын мой!
И эти слова сильно его взволновали.
На следующий день вечером Иуда был в пустыне, У него сложилось представление, что он должен посетить то место, где произошла ночная встреча, — что там он вновь обретет себе спокойствие и мир.
Долго скитался он в тщетных поисках. Надвигалась ночь, а с нею темнота. Дул холодный ветер. Истомленный, Иуда нашел себе наконец приют в горной пещере и заснул в ней тяжелым, глубоким сном без сновидений. Последней его мыслью было полное надежды: «завтра!»
Он рано проснулся на следующее утро. Сначала он не мог понять, где он, но когда отдал себе в этом отчет, им овладело глубокое уныние. Что-то смутно говорило ему, что не сюда хотел он идти, что другая цель была у него в виду.
Он присел на землю, погруженный в тяжелые, безотрадные думы. Солнце стояло красное над горизонтом; холодные порывы ветра мчались над широкой, голой пустыней. Всю свою жизнь прожил Иуда среди этой природы; обнаженные горы Иудеи постоянно ограничивали его кругозор; а между тем ему казалось теперь, что он их видит впервые. Теперь он почувствовал, что они замыкают в себе темницу, и его стало тянуть прочь, прочь отсюда, к чему-то светлому, солнечному. Он коченел здесь, коченел до дна своей души. Зачем он пришел сюда, — ведь не это было у него на уме!
Он встал и пустился в обратный путь. Поднявшись на один из холмов, он увидал вдали светлые струи Иордана. Он остановился, устремив в эту сторону свой взор.
Там был Иоанн! Он сам удивлялся, что к мысли о нем теперь уже не примешивалась злоба. Он подумал: «Да разве к Иоанну хотел я идти?» Другая мысль налетела на него, но он поспешно оттолкнул ее, хотя и сознавал, что она снова и снова будет возвращаться и, в конце концов, одержит над ним верх.
Он медленно пошел дальше. Вдруг в его ушах прозвучало: «Я буду тебя ждать!» — он сделал движение, выражавшее тревогу, и ускорил шаги, точно хотел от чего-то спастись.
Спустя два дня он вернулся домой. Был вечер. В дверях он встретил соседку Марфу, обыкновенно присматривавшую за его матерью, когда он бывал в отлучке. Она сказала ему, что больная так ослабела, что, по всей вероятности, не доживет до утра. Он отослал ее домой и вошел к матери.
Она лежала совершенно неподвижно и, казалось, не заметила его, когда он вошел. Он подумал было, что она уже умерла, и эта мысль вызвала в нем внезапное раскаяние; ему казалось, что он хотел сказать ей что-то перед ее кончиной, и что теперь, когда он явился слишком поздно, это будет вечно лежать тяжестью на его душе. Он наклонился и прислушался к ее груди; она еще дышала, совсем слабо, но правильно и ровно.
Иуда сел возле ее постели и стал ждать. Он спрашивал себя, что же это он хотел сказать ей. Теперь он не мог этого вспомнить.
Пурпурный отблеск заката проник в окно, сначала ярко осветил умирающую, потом медленно стал подниматься, скользнул над головой Иуды, побледнел и погас. Птичка, певшая на дереве перед домом, умолкла; сделалось так тихо, что он мог слышать дыхание матери, становившееся все слабей и слабей. Тогда снова на него напал страх, что она умрет, прежде чем он успеет поговорить с ней; он осторожно тронул ее за руку и шепотом произнес:
— Мать!
Судорога пробежала по ее телу; она попробовала поднять руку, но не могла, зашевелила губами, но из них не вышло ни звука, и лицо ее приняло испуганное, молящее о помощи, выражение.
— Мать! — повторил он громче и наклонился к ней.
— Это ты, Иуда? — сказала она так тихо, что он скорей угадал, чем расслышал ее слова.
— Да, это я! — ответил он. — Как ты себя чувствуешь, мать?
Она подняла веки, потом опять их закрыла, и рот ее болезненно передернулся.
— Недавно пред моими глазами точно что-то блеснуло, — это было солнце?
— Да, — ответил он.
— Мне снилось, что ко мне вернулось зрение и что мне доведется еще раз увидеть все, и свет и все, прежде чем умереть. Но теперь опять стало темно.
— Солнце зашло теперь, мать; поэтому и стало темно.
Она покачала головой, как бы показывая этим, что он не понял ее, вздохнула и снова сделалась безмолвна и недвижима.
Но Иуда думал с тоской: «Что это я хотел сказать ей? Боже мой, она умирает, а я не могу этого вспомнить!»
Прошло несколько минут; и вот на нее нашла внезапная тревога; руки ее стали перебирать одеяло, и она прошептала:
— Иуда! Где ты?
— Я здесь, мать, что тебе?
— Ближе! — шептала она: — Подойди поближе!
Он нагнулся к ней, приникнув ухом к ее губам.
Тогда она заговорила, сначала совсем тихо и невнятно, так что первых слов он не мог уловить, но затем более сильным и внятным голосом:
— Но это был не он, Иуда, — это, наверно, был Божий человек, святой человек, но это был не он. Но близко время, Ииуда, он сказал это, и я почувствовала, что он говорит правду, близко время, когда исполнится Господне обетование, когда Господь вспомнит о своем народе. Тогда придет Он, Мессия, Он будет крестить Духом Святым и огнем, Он — Мессия! Но мне не придется увидеть Его! Горе мне, что я должна умереть, не сподобившись видеть Его!
Какое-то странное волнение охватило Иуду; сердце его вздымалось, так что грудь его готова была разорваться, и тогда он нашел то слово, которое искал. Он прильнул губами к уху матери и шепнул ей:
— Мать, я Его видел!
Трепет пробежал по ее телу; с внезапной силой приподнялась она на постели, охватила руками голову сына и притянула ее к себе. Затем пальцы ее скользнули по его глазам, лбу и снова по глазам; светлое, сияющее выражение появилось на ее лице; она зашевелила губами, как бы желая что-то сказать, снова стала ощупывать его голову и опрокинулась на подушку. Когда Иуда встал и взглянул на нее, он понял, что она умерла.
Всю ночь просидел он у ее тела. Он не думал; он находился в таком состоянии напряжения, которое не позволяло ему думать. Тем не менее, он безотчетно разбирался в своей душе; все светлей и ясней становилось у него на сердце, и, когда наступило утро, для него было уже несомненно, что он должен бросить все другое и пойти к Тому, Кто называл Себя Мессией.
Странные слухи ходили в то время по Иудейской стране. Рассказывали о Человеке, в Котором воскресла мощь древних пророков, но в обновленном, странном виде, — Человеке, из уст Которого исходили загадочные, пророческие речи, хотя и звучавшие отголоском древних пророчеств о грядущем тысячелетнем царстве, но содержавшие вместе с тем в себе нечто новое, нечто, до той поры не слыханное, нечто, разрушавшее все старые верования и предания, — дивную, величественную грезу будущего, истинный смысл которой лишь немногие могли постичь, но которая всех наполняла изумлением и восторгом. Говорили, что Его слова то звучали кротко и любовно, так что многие в одном уже звуке Его голоса почерпали себе мир и утешение, то обрушивались беспощадным укором, причиняя тем, кому они предназначались, такую же боль, как удары бича; говорили далее, что одна уже воля Его была врачеванием для больных и увечных и что Он одним взглядом, одним словом, одним движением подчинял Себе умы и навеки покорял сердца.
Одни думали, что это Иоанн, бежавший из темницы, в которую заключил его Ирод, и выступивший теперь с обновленною мощью, другие, что это восставший из мертвых Илья, великий пророк, явившийся предвозвестить Мессию; но находились люди, полагавшие, что это сам Мессия, обетованный сын Давидов, пришедший основать новое царство Израилево, — царство, долженствовавшее, по Его собственным словам, охватить собою весь мир. И они предавались восторженным, бесформенным мечтам, и многие покидали свои дома и семьи, чтоб узреть Того, в ком сила Господня, после долгих времен гнета и поношения, вновь пробудила избавителя.
Но молва о Нем создала Ему также много врагов, издевавшихся над Ним и насмехавшихся над Его учением, между тем, как в глубине своего сердца они Его страшились. То были богатые и сильные, находившие в Его словах дерзкие нападки на государство и собственность; то были старые люди, твердо державшиеся внешних обрядностей и обычаев, которые Он часто бичевал резко и беспощадно, то были книжники, фарисеи и священники, видевшие угрозу своему могуществу и своей власти над умами со стороны Этого Плотникова сына. То были, наконец, равнодушные и сомневающиеся, у которых огонь погас и энтузиазм остыл, которые устали стремиться к лучшему, устали от грез, не претворившихся в действительность, и сделались приверженцами старого, мудрого изречения: смотрите, ведь все обстоит благополучно! — а потому с насмешкой и недоверием встречали все молодое и новое, ища горького наслаждения в подобном бичевании своего собственного безумия, которому они изменили. Всем этим седым головам или седым сердцам Он был страшен и подозрителен, и все они замышляли подкопаться под эту силу, грозившую перерасти их.
Но в то время до этого еще не дошло; прямо Он еще не ополчался против них, а скорее их избегал и держался вдали от Иерусалима, этого сердца вражеского стана, — поэтому Он и мог еще идти беспрепятственно своим путем.
Главным полем Его деятельности была пока его родина, Галилея. Там странствовал Он, без постоянного жилища, чаще всего ночуя под открытым небом, иногда у кого-нибудь из своих более обеспеченных последователей.
Там обращался Он со своей речью к общине, состоявшей из рыболовов и пастухов, там покорял Он простые, детские сердца, умы, не углублявшиеся в Его учение, зачастую не понимавшие Его, но влекомые к Нему самому обаянием его существа и верившие в Его слово, потому что они верили в Него. Там приобретал Он преданных сторонников среди несчастных и отверженных, среди падших, презираемых созданий, которым Он без высокомерия протягивал свою руку, а над смятенной душой бесноватых Его спокойный, кроткий взор имел удивительную власть.
И всюду появление Его было праздником; народ стекался к Нему с изумлением и благоговением; больные теснились возле Него, женщины бросали Ему под ноги цветы и зеленые ветви; дети доверчиво прижимались к Нему, ибо он любил малюток и, лаская их, часто возлагал руку на их головки.
Порой Он входил в синагоги и проповедывал там, но всего охотней говорил Он на открытом воздухе, на вершинах холмов или на зеленых откосах, опускавшихся к морю, и тогда слова Его были особенно кротки и прекрасны, со светлыми образами, взятыми с поля и из леса; тогда природа точно вторила Его речам таинственными, полными предчувствия голосами, и отблеск счастия лежал тогда на Его лице, и в голосе Его слышались глубокие, дивные звуки.
Случалось тогда, что тот или другой угадывал истинную сущность Его учения и проникался трепетом пред его простым величием, и во многих сердцах звучал тогда отголосок этого слова, постоянно повторявшегося, подобно знаменательному припеву, в Его речах, этого слова, которое уста Его никогда не уставали произносить, а взгляд изъяснять: любовь, любовь ко всему и ко всем.
В тихий, чудный летний день Иуда стоял на одной из возвышенностей, окружающих город Капернаум и длинными, поросшими лесом откосами спускающихся к Генисаретскому озеру. Прошло несколько часов после полудня; солнце медленно склонялось к западу на синем, искрившемся светом небе, а внизу, точно громадное серебряное зеркало, лежал со своей ослепительно-прозрачной гладью Генисарет.
Воздух был мягок и напоен теплым ароматом.
Но Иуда дышал тяжело, как будто это благоухание давило ему грудь. Из Назарета, куда ом пошел сначала, он направил свой путь сюда, идя по следам того, кого искал.
Всюду, куда он ни попадал, молва о новом Пророке обводила его словно волшебным кругом, в котором он чувствовал себя замкнутым все тесней и тесней; этот круг наполнял собою воздух, которым он дышал, и вливал в его кровь свою лихорадочную напряженность.
Он не знал больше ни голода, ни жажды, ни усталости; он только стремился к будущему, носившемуся, как ослепительное сияние, перед его глазами, стремился к тому мгновению, когда он вновь увидит этого дивного Человека. Лишь бы увидеть Его, только бы увидеть, вот все, что он мог представить себе; что произойдет потом, об этом он не решался и загадывать.
И вот он пришел сюда, в Капернаум, любимый город Пророка, где, по слухам, Он пребывал в настоящее время. Но теперь, когда он был, наконец, у цели, какая-то тяжесть легла ему на грудь. Он посмотрел вокруг, и тут впервые бросилась ему в глаза эта окружавшая его природа, столь непохожая на его родные места. Светлая и жизнерадостная, она, тем не менее, стеснила ему сердце, какое-то зловещее предчувствие вызвала в нем. Так здесь, значит, он вновь увидит Его, этого Человека, образ Которого неизменно стоял перед ним в рамке ночного уныния пустыни! И вдруг оказалось, что в первый раз с той поры он не может вызвать в своих мыслях Его образ.
Он делал усилия, пытался освободиться от всех внешних впечатлении, все свое сознание сосредоточить на воспоминании, все было тщетно: этот образ ускользал от него, не хотел сложиться в нечто цельное, с определенными очертаниями, и, в конце концов, исчез совершенно, точно изгладившись из его души.
Тогда страх объял его, и он снова подумал: «Я должен еще раз увидеть Его, только увидеть Его; лишь бы не было слишком поздно!» Почему могло быть слишком поздно, он не знал, но эта мысль стала принимать у него все более крупные размеры; та же боязнь наполнила его, как и у смертного одра матери, когда он думал, что она умрет прежде, чем он успеет с ней поговорить, — и он снова ускорил шаги, направляясь к спуску в долину, где из-за верхушек деревьев мелькали кровли Капернаума.
Пройдя немного, он невольно устремил взор на женщину, сидевшую на выступе скалы у края дороги, по которой он шел. Он не видел ее лица, обращенного в другую сторону и заслоненного от него руками, которыми она подпирала голову. Густые черные волосы ниспадали ей на плечи. Она сидела совершенно неподвижно, наклонившись вперед, точно рассматривая что-то вдали.
Иуда подошел к ней, но она как будто не слыхала его шагов. Он остановился позади нее и положил ей руку на плечо.
— Послушай, женщина! — сказал он.
Она вздрогнула, поспешно обернулась к нему и с жестом испуга и отвращения сбросила его руку, причем краска залила ее лицо и даже шею.
Это было молодое, красивое лицо, но с изнуренными, почти заостренными чертами; полуоткрытый рот и расширенные, несколько трепещущие ноздри придавали ему какое-то удивительное выражение, выражение сомнамбулизма, и его еще усиливал горящий и в то же время затуманенный взор больших, обведенных темными кругами глаз. В этих глазах мерцал оттенок скорби, а щеки ее были мокры от слез.
— Что тебе нужно? — запальчиво спросила она и отодвинулась немного от него.
Иуда с трудом перевел дух.
— Не можешь ли ты мне сказать, где мне найти Иисуса из Назарета?
Женщина посмотрела на него расширенными глазами, в которых блеснул было свет, скоро, однако, сменившийся гневом.
— Иисуса из Назарета! — насмешливо повторила она. — Отчего бы тебе также не сказать: Иосифова, Плотникова сына? — И она с презрением отвернулась от него. Но спустя минуту снова стала смотреть на него испытующим, подозрительным взглядом.
— Зачем он тебе? Ты ведь не здешний!
— Нет, — ответил Иуда: — я из Кариота.
— Из Кариота, — повторила женщина: — да, знаю; так, стало быть, не из Иерусалима?
— Нет, почему ты думаешь, что я из Иерусалима?
— Из Иерусалима не бывает ничего доброго! — тихо промолвила женщина, не отвечая на его вопрос. Она снова ушла в себя, не обращая больше на него внимания. Во всем ее существе было что-то беспокойное, заставившее Иуду подумать, что она, быть может, не в полном рассудке, но в то же время его влекла к ней смутная приязнь, и ему хотелось приобрести ее доверие.
— У меня ничего дурного нет на уме, если ты этого боишься, — сказал он нерешительно, с мучительным сознанием того, как бледны его слова сравнительно с тем, что он желал сказать.
Женщина покачала головой.
— Я ничего не боюсь! — едва слышно произнесла она.
И вдруг, подняв голову, она с блестящим взглядом громко повторила:
— Понимаешь ты, я ничего не боюсь, ничего!
Снова почувствовал Иуда обаяние этой чудесной силы, неизменно выступавшей перед ним вместе с именем пророка. Он приблизился на один шаг к женщине и горячо сказал ей:
— Ты знаешь Его! Скажи мне, где мне Его найти!
На один миг пугливое выражение снова промелькнуло в глазах женщины, но, взглянув на лицо Иуды, она как будто прониклась к нему доверием. Она кивнула, протянула руку и указала вниз, на долину.
— Он там! — тихо сказала она.
Иуда с трепетом следил за направлением ее пальца. Но он ничего не увидел, — там было только озеро, да густые верхушки деревьев.
— Где? — спросил он. — Я Его не вижу.
— Не видишь! — Она растерянно взглянула на него. — Нет, ты не видишь, но я, я говорю тебе, что Он там, — ищи, и ты найдешь Его!
Иуда простоял с минуту в нерешительности, затем заговорил, и голос его звучал почти кротко:
— Если ты знаешь Его, почему ж ты не возле Него?
Женщина отвечала, не поднимая глаз:
— Я Ему не нужна еще пока, — и я недостойна находиться при Нем постоянно. Но я возле Него, — я бодрствую, бодрствую!
— Разве Ему угрожает опасность? — спросил Иуда.
Женщина ответила, как и раньше:
— Зло всегда подстерегает, и никто не знает, когда оно придет. Поэтому лучше всего бодрствовать!
Иуда смотрел на нее с удивлением. Но она приняла свою прежнюю позу, и лицо ее было обращено в другую сторону. С минуту он ждал в молчании, но, так как она не шевелилась, он медленно отошел от нее.
Но когда он сделал несколько шагов, то услыхал ее голос, остановился снова и оглянулся назад.
Она поднялась; маленького роста, тонкая и хрупкая, она носила, однако, на себе отпечаток бессознательной, горделивой грации.
Проведя пальцами по щекам, она протянула руки к Иуде. Глаза ее были устремлены на него с застывшим, мрачным взглядом и словно не видели его.
— Когда ты Его найдешь, — заговорила она, — скажи Ему, что ты видел меня плачущей. Но не говори Ему, о чем я плакала! — прибавила она с какой-то загадочной улыбкой, — нет, не говори Ему, о чем!
Затем она опустила руки и продолжала порывисто, нетерпеливо:
— Иди теперь, оставь меня! Слышишь?
И она сделала рукой повелительный жест.
Иуда повернулся и продолжал свой путь.
«Она, наверно, бесноватая!» — подумал он и стал размышлять об ее словах, в которых ему все-таки чудился таинственный смысл. Его преследовала улыбка, с какой она сказала: «Но не говори Ему, о чем!» Что значили эти слова? Как странно было все это! И как это случилось, что никогда до тех пор он ничего этого странного не встречал в своей жизни? Или, быть может, он раньше не видел его, быть может, лишь теперь оно открылось его глазам? Он погрузился в беспредметное раздумье, полусознательно идя в указанном женщиной направлении.
Вдруг он почувствовал, что кто-то слегка тронул его за рукав. Он оглянулся — женщина шла за ним следом и нагнала его, а он и не слыхал ее шагов!
Все ее существо было теперь гораздо спокойней, и прежнее растерянное выражение покинуло ее взор.
— Нет, не сюда, — сказала она. — Подожди, я скажу тебе, где ты Его найдешь. Спустись к Капернауму, спроси дом Симона рыбака и подожди там, Он еще не сегодня вечером туда придет. Помни, что я тебе сказала: дом Симона рыбака, ты его легко найдешь! Сделай, как я тебе говорю, и не бойся! Прощай!
Она кивнула ему с улыбкой, в которой промелькнул как бы отблеск былого очарования, а затем стала поспешно удаляться в том же направлении, откуда пришла.
Вскоре она исчезла за деревьями.
Иуда задумчиво смотрел ей вслед.
Дом Симона стоял на окраине города; он был окружен просторным двором, засаженным деревьями, и выходил окнами на озеро.
Вечером этого дня на дворе собралась толпа мужчин и женщин; они сидели отдельными группами на траве и были заняты своей вечерней трапезой, беседуя тихим, пониженным голосом, словно боясь кому-то помешать. По внешности это были большею частью простые, бедные люди; но на всех лицах лежал своеобразный отпечаток напряжения и торжественного ожидания. Солнечные лучи косо падали сквозь верхушки деревьев и играли на лужайке, ибо солнце стояло уже низко, и небо начинало принимать на западе золотистый цвет.
Внутри дома сам Иисус сидел за столом с некоторыми из Своих учеников. По правую Его сторону сидел хозяин дома, Симон или Петр, как называл его обычно Иисус. Он был маленького роста, широкоплечий, с лицом, казавшимся в первую минуту некрасивым и незначительным, но делавшимся вскоре привлекательным, благодаря энергичному, умному выражению и открытому, чистосердечному взгляду. Когда же он смотрел на Иисуса, его лицо становилось почти прекрасно: так много светилось в нем мужественной преданности и беззаветного доверия.
Рядом с ним сидел его брат Андрей, хотя и напоминавший своими чертами брата, но не имевший в них выражения внутреннего спокойствия и равновесия, которое отличало того. Лицо у него было изнуренное и исхудалое, со спутанными волосами и бородой и с чем-то тревожным, ищущим во взоре. Он первый признал Иисуса Мессией и привел к нему затем своего брата и некоторых других из Его первых учеников. Тем не менее, он не занимал среди них выдающегося места. Душа его была способна к мгновенно вспыхивающему энтузиазму, инстинктивно приводившему его к истине, — так, он был сначала страстным приверженцем Иоанна Крестителя, но оставил его ради Иисуса, в котором угадал более великий, более могучий ум; но ему недоставало твердости и авторитетности, сделавших его брата по общему признанию первым среди учеников.
Еще трое сидели за столом. Сидевший ближе к Иисусу по другую сторону отличался несколько от прочих своей осанкой и одеждой и принадлежал, по-видимому, к другому общественному слою; у него было тонкое, нежное лицо с мечтательной складкой над глазами; это был Нафанаил, тоже один из первых последовавший за Иисусом.
Возле него сидел высокий, крепко сложенный человек с густыми рыжими волосами и светлым, беззаботным лицом; что-то в роде слепой собачьей преданности было во взоре, который он то и дело устремлял на Иисуса; когда же последний заговаривал с ним, он улыбался так, что белые зубы сверкали. Наконец, пятый был почти юноша с чертами, имевшими некоторое сходство с Иисусом, — сходство, которое он, быть может, намеренно усиливал, нося, подобно ему, длинные волосы, ниспадавшие на плечи. Его улыбка своей юношеской беспечностью напоминала несколько рыжеволосого, но во взгляде его было что-то отсутствующее, что-то восторженное, хотя и являвшееся выражением неопределенной, только еще пускавшей ростки мечтательной юности, но лежавшее вместе с тем и глубже: семя, которое не должно было развеяться под первым сильным напором жизненного ветра.
Это были братья Иаков и Иоанн, сыновья рыбака Заведея.
За столом прислуживала жена Симона, маленькая, краснощекая женщина с лицом, сиявшим радушием и доброжелательством, а младший из ее троих детей, пятилетний карапузик, стоял возле отца и рассматривал гостей спокойным, наблюдательным взором.
Иисус кончил Свою трапезу и сидел теперь, глядя в открытую дверь на двор. Что-то там привлекло, по-видимому, Его внимание, потому что Он внезапно оборвал речь среди беседы, и взор Его принял отсутствующее, задумчивое выражение.
Другие тоже умолкли, а Симон взглянул по направлению Его взора.
— Кто этот чужой человек, тот, что сидит там у порога? — спросил он жену.
— Я видел его здесь и тогда, когда мы пришли.
Жена стала возле него, посмотрела и ответила:
— Не знаю, кто он; но он, наверно, издалека. Он пришел сюда несколько часов тому назад и спросил, твой ли это дом. Но не хотел ни войти, ни сказать, по какому он пришел делу. После того, я все время видела его возле дома.
Иисус внимательно прислушивался к ее словам. Он снова посмотрел в ту сторону; лицо Его внезапно просветлело, и что-то блеснуло в глазах.
Симон сделал движение, чтобы встать.
— Господи, можно мне пойти переговорить с этим человеком?
Но Иисус удержал его, тронув его за руку.
— Нет, оставь его! — сказал он: — не ты ему нужен!
И видя, что ученики устремили на Него вопрошающий взор, Он оглянулся, как бы ища какого-нибудь другого предмета для разговора.
На лице Его покоилось светлое, счастливое выражение. Вдруг взгляд Его упал на мальчика, стоявшего возле Симона. Он привлек его к Себе и поставил между своих колеи.
— До чего он похож на тебя, Симон! — сказал он и, потрепав ребенка по щеке, продолжал, обращаясь к нему:
— Скажи, ты тоже будешь тверд как камень, да?
И Он с улыбкой взглянул на Симона, который густо покраснел.
Чужой человек на дворе был Иуда. Он сидел отдельно от всех других, совсем близко к растворенной двери, так что мог слышать голоса находившихся в доме, порой даже различал произносимые ими слова. Но он сидел, отвернувшись от них, и ни разу не заглянул в дверь.
Найдя дом Симона, он долго и тревожно бродил вокруг него, в надежде, что сюда придет Иисус, — преисполненный одной единственной мыслью, что вот он вновь увидит Его. Наконец, прождав несколько часов, он увидел кучку людей, шедших вдали, по дороге, и взор его, точно притянутый магнитом, сразу остановился на одной из бывших впереди фигур. Это был Он, — Иуда знал это прежде еще, чем мог различить черты Его лица. Чувство счастья, такого глубокого, такого безмерного, какого он никогда до тех пор не испытывал, заставило биться его сердце, и кровь мгновенно бросилась ему в голову. Поспешно, повинуясь инстинктивному побуждению, он примкнул к маленькой кучке женщин и стариков, стоявших в ожидании пред домом Симона, поместился позади всех, так что другие почти совсем заслонили его, но в то же самое время думал: «Он увидит меня, он узнает меня, — и тогда…» Голова у него закружилась. С затуманенным взором смотрел он на приближение группы — он не мог уже отчетливо различить фигуру Иисуса. Чем более он приближался, тем менее действительным, скорей похожим на видение казался Он ему. У него было такое чувство, точно на него устремлены тысячи горящих взоров, и была минута, когда его охватило трусливое поползновение обратиться в бегство. Но в то же время у него было смутное сознание, что он стоит здесь, предызбраиный для счастья, бесконечно превышающего все то, о чем кто-либо из окружавших его мог хотя бы только догадываться, что между ним и Пророком существует сокровенная, непостижимая связь, о которой никто не знает. Он не гордился этим, а только был потрясен.
Группа приближалась все более и более; вскоре идущие были уже так близко, что Иуда мог слышать звуки их голосов. Тогда он закрыл глаза и стал ждать чуда, которое должно было теперь совершиться.
Прошло несколько минут, показавшихся ему бесконечно долгими; он слышал как будто в отдалении гул голосов и легкий шелест ветерка в верхушках деревьев; тогда вдруг его объял пробуждающийся страх; он открыл глаза и посмотрел вокруг. Он был один; все другие вошли во двор, и он не мог уже разглядеть фигуры Иисуса.
Он точно очнулся внезапно от блаженного сна, точно упал в бездну с высокой вершины. Глубокая грусть наполнила его душу, и к ней примешивалась горечь укоризны. Он думал: «Я пойду к Нему и скажу: Господи, это я, — Ты разве не узнаешь меня?» Он уцепился за эту мысль с жаром человека, ищущего утешения, и поспешно вошел во двор.
Но, дойдя до двери, он остановился, охваченный внезапным унынием, и сел у порога не бросив даже ни одного взгляда внутрь дома.
Он слышал их голоса, но не пытался понять, о чем они говорили, скорее избегал этого с инстинктивной досадой; один раз ему послышался смех, — и он преисполнился удивления и горечи. Так вот какова действительность, вот то, к чему он стремился и чего так ждал! Он увидел пред собой образ Иисуса, каким он видел Его в то утро в пустыне, когда Он сказал ему: «Помни, Иуда, ты не должен ненавидеть!»
«Может быть, я Его ненавижу!» — подумал он, но слова эти без всякого смысла прозвучали в его ушах. «Нет, — подумал он, — я не ненавижу Его, но лучше было бы мне никогда не приходить сюда!»
Он обвел взглядом толпу, находившуюся возле него, недоумевая пред светлым, счастливым выражением на всех этих лицах. «Чему это они радуются?» — подумал он не то с презрением, не то с горькой тоской. Он видел густолиственные ветви деревьев и мягкие очертания гор на фоне неба, пламеневшего отблеском заката. Струи теплого, крепкого благоухания неслись в воздухе и ударяли в голову Иуде, почти опьяняя его. И он мучительно чувствовал, что глубокая пропасть лежит между ним и всем тем, что его окружает; он сознавал себя совершенно чужим здесь, каким-то отверженцем и изгоем. Что-то жестокое проникло в его душу; он встал и отошел от дома.
Проходя мимо группы женщин, он увидал среди них и ту, с которой разговаривал на горе. Он поспешно отвернулся, сгорая от стыда, и ускорил свои шаги. «Уйду отсюда, — уйду!» — думал он почти со страхом.
В воротах стоял человек, погруженный в глубокое раздумье, с тревожным и измученным выражением на лице. Иуда сначала прошел мимо него, но потом остановился и повернул назад.
— Кто эта женщина? — резко спросил он.
Тот вздрогнул и рассеянно взглянул на него.
— О ком ты говоришь?
Увидав женщину, он ответил:
— Это Мария, называемая Магдалина, — ты разве не знаешь?
— Но кто сна? Что она тут делает? — продолжал Иуда в том же тоне.
— Она следует за Тем, за Кем следуем мы все! — ответил тот. — Она была грешницей, но Он очистил ее; она была одержима злыми духами, но Он изгнал их из нее.
Последние слова он произнес совсем тихо и остановил на Иуде внимательный, вопрошающий взгляд, как бы желая уловить впечатление, которое они на него произведут. С минуту Иуда стоял молча, потом стал расспрашивать дальше:
— А кто же ты?
Тот выпрямился, и взор его сделался гордым и смелым.
— Я — Фома, ученик Учителя.
Иуда сумрачно взглянул на него, повернулся и пошел. Он шел медленной, тяжелой поступью, не глядя пред собой, не обращая внимания на то, куда он идет. Свет на небе погас, и стало быстро темнеть. Во дворах воцарились безмолвие и тишина; двери домов стали запираться. Лишь изредка встречал Иуда какого-нибудь запоздалого путника; он видел все точно во сне и шел все вперед и вперед, точно двигаясь помимо своей воли. Вдруг он остановился, осмотрелся вокруг, чтобы удостовериться в том, что ом одни, и повернул затем обратно, влекомый силой, бороться с которой он не мог.
Он шел безостановочно, пока не очутился вновь у дома Симона. Здесь тоже было теперь тихо, на дворе не было никого, но дверь все еще оставалась полуотворенной.
Он устремил на нее взор и стоял неподвижно, застыв в ожидании. Но все было безмолвно, ни один листочек не шелестел. И дрожащим голосом стал Иуда повторять про себя: «Он меня не видал, Он меня не видал!»
Что-то точно порвалось внутри него; он прислонился к дереву и заплакал.
Это было первый раз с тех пор, как он себя помнил. Он плакал долго и бурно, не стыдясь своих слез и не имея силы удержать их; боль облегчилась, и спокойней стало у него на сердце.
Вдруг он вздрогнул. Он услыхал позади себя шаги, и чья-то рука тихо опустилась на его плечо. Весь затрепетав, он обернулся. Возле него стоял Иисус и смотрел ему в лицо приветливым, вопрошающим взглядом.
— Здравствуй, Иуда! — сказал Он. — Я тебя ждал.
Иуда взглянул на Него расширенными зрачками. Губы его зашевелились и, двинувшись на один шаг вперед, он едва удержался на ногах. Затем он склонился, схватил руку Иисуса и запечатлел на ней страстный поцелуй.
— Господь мой, я люблю Тебя! — прошептал он.
Так сделался Иуда одним из учеников Иисуса.
Теперь настал для него период счастья, период, во время которого его душа без раздумья и сомнений отдыхала среди того спокойствия, которое разливало вокруг себя существо Иисуса, и которое сообщалось всем, кто Его окружал. В нем было освобождающее дух сознание, что другой, более сильный взял теперь в свои руки его судьбу и ведет ее вперед к светлой, прекрасной цели, между тем как его собственная задача состоит только в том, чтоб следовать за ним с упованием и слепой верой. Ему казалось, что он утратил совершенно собственную волю, утратил всякую способность домогаться чего-либо ради самого себя, и он был счастлив этим.
Так, мало-помалу, сделался он участником Иисусова учения, которое воспринимал, не раздумывая над ним, не имея, в сущности, о нем ясного понятия. Он сидел в кругу учеников и, подобно им, внимал словам Учителя, смотрел на Него и думал: «Да, это правда, все это правда!» — но что собственно было правда, этого он не мог бы объяснить. Не столько смысл слов, сколько почти исключительно звук их наполнял его удовлетворением, так что на душе у него становилось светло и легко, и он не уставал повторять себе: «Я верю, — да, я верю!»-не стараясь выяснить себе, во что же он верит. В сущности, учение было для него ничто; все сосредоточивалось в Личности.
Но, если бы его спросили, что именно в Личности Иисуса производит на него такое обаяние, он не мог бы на это ответить. Он знал только, что, если ему случалось быть далеко от Него, он испытывал какую-то неопределенную тоску, чувство пустоты и уныния, и тогда осаждали его тягостные воспоминания о тех часах, когда он видел Иисуса занятым мелкими насущными заботами и делами, — воспоминания, от которых он мог избавиться, лишь вызвав в своей мысли Его образ, каким Он явился ему в пустыне; но стоило ему только вновь увидеть Его, встретиться с Ним взглядом, и эти воспоминания исчезали, подобно обманчивым тучам, или же превращались в светлые, блестящие, пронизанные солнцем облака.
Он видел, как дни проходили за днями, полные солнечного сияния, теплого веяния ветра, шелеста деревьев и плеска волн о берег, и с недоумением обращался мыслями к своей прежней жизни: «Для чего он работал, — чего он хотел, — к чему стремился?» Теперь он этого уже не знал. Вечером он засыпал усталый, словно после счастливого рабочего дня, утром просыпался с радостным сознанием обновленной силы, а между тем и тело его, и душа находились в состоянии постоянного покоя.
С другими учениками у него не установилось более близких отношений. Как он пришел к ним чужим, так чужим и остался. Оттого ли, что он не был галилеянином, как они, или причина этого лежала глубже? Порой он задумывался над этим, ибо горько чувствовал, что все его попытки сблизиться с ними разбивались о скрытое, но непреодолимое недоверие. В особенности к одному из них влекла его это время не столько симпатия, сколько смутная потребность в опоре. Ученик этот был Симон Петр, и, несмотря на то, что в отношении к нему тот проявлял если не холодность, то лишь сдержанную принужденную приветливость, это не отталкивало от него Иуду, и он постоянно держался возле него, со слабой надеждой, путем терпеливого выжидания, снискать, в конце концов, его доверие. К другому из учеников, Фоме, тому, с которым он разговаривал в воротах, он чувствовал, напротив, непонятную, необъяснимую для него самого неприязнь, близкую к страху. А между тем он единственный из всех добровольно с ним сходился и выказывал ему непритворное расположение. В его природе было что-то застенчивое, почти стыдливое, а в его подвижном, выразительном лице, выдававшем все, что в нем происходило, нельзя было найти ничего, что могло бы вызвать недоверие. Тем не менее, Иуда инстинктивно избегал его, но украдкой с любопытством наблюдал за ним; он видел, что Иисус часто и подолгу беседует с ним с глазу на глаз, и мучился тогда мыслью: «О чем это они говорят?»
Сам Иисус как-будто не делал различия между Иудой и остальными учениками, Его наружное обращение, как с ним, так и с другими — было совершенно одинаково. И все же Иуда чувствовал, что различие есть. Ему казалось, что взгляд Иисуса, когда он устремлен на него, имеет иное выражение, чем когда он покоится на других учениках, что он становится тогда в одно и то же время и более теплым, и более глубоким, и менее ясным, что всем своим обхождением с ним Иисус как будто указывает на тайную связь между ними, из которой другие исключены. Он редко говорил с ним наедине, не отличал его каким-либо особым доверием, как Петра, а также Иакова и Иоанна, и все-таки Иуда не чувствовал себя обойденным, не испытывал зависти к ним. Одно какое-нибудь ласковое слово, один неожиданный взгляд вознаграждали его за все это и наполняли его радостью, а вместе с тем неопределенной, не вполне пробудившейся тревогой. Порой ему казалось, что Иисус от него чего-то ждет.
И то же чувство внушало ему еще другое существо, вблизи которого он ежедневно находился. То была Мария Магдалина. Он ни разу не разговаривал с ней после того дня, на вершине горы. Он и ее избегал, но не по той причине, по какой избегал Фому. Не страх и неприязнь внушала она ему, а чувство тайного сродства, и вместе с тем невольную робость. Он думал: «Зачем мне говорить с ней, зачем к ней подходить? Мы все равно понимаем друг друга».
Часто вспоминал он ее темный намек на грозящую Иисусу опасность, и тогда еще сильнее чувствовал эти связующие звенья между ними, находил тогда сходство в их обоюдных отношениях к Учителю. Он недоумевал, что могут означать эти слова, но не хотел, однако, получить их объяснение. Слова же, произнесенные ею, когда она повернулась к нему, показывая ему свои слезы, тоже часто мелькали в его мыслях, но соединенные с какой-то странной, глухою болью.
Как и он, она держалась особняком, и редко видел он, чтоб она разговаривала с другими. Ему казалось даже, что она ему благодарна за то, что он не старается приблизиться к ней; но взоры их часто встречались, и тогда ее взгляд всегда бывал приветливым и как бы ободряющим. Лишь порой вселял он в него смутную тревогу, точно призывая его к чему-то, чего он не понимал; порой же он находил в нем какое-то восторженное выражение, от которого ему теснило грудь.
Так прошло некоторое время, и тайная неприязнь других учеников к Иуде постепенно смягчилась и сгладилась под незаметным влиянием Иисуса и благодаря силе привычки. Он был теперь окончательно принят в их маленькую общину, — больше того, был одним из двенадцати, состоявших всего ближе к Иисусу и Им самим избранных в апостолы. И все это время он был счастлив; одно только нарушало его покой: это чувство, становившееся все сильнее, что Иисус от него чего-то ждет, и часто спрашивал он себя с мучительной тревогой: «Чего же ждет Он? Боже мой, чего это Он ждет?»
В течение этого времени Иисус странствовал со своими учениками по берегам Генисарета. Затем они возвратились в Капернаум, где Иисус, как и прежде, был гостем Симона.
Однажды утром, войдя во двор Симонова дома, Иуда увидал там нескольких посторонних, хотя и совершенно незнакомых ему, но, тем не менее, возбудивших в нем своим видом чувство чего-то уже пережитого. Одеты они были крайне просто, почти бедно, с полным пренебрежением к внешности, и лица их носили отпечаток строгой, сдержанной скорби.
Некоторые из учеников Иисуса тоже собрались здесь; они казались взволнованными и стояли отдельными группами, шепотом переговаривались между собой. Только Андрей, брат Симона, стоял поодаль, и на лице его было такое же выражение, как у незнакомцев. Иуда обратился к нему и спросил, кто эти люди.
Не отрывая глаз от земли, Андрей ответил: «Ученики Иоанна Крестителя». И после минутного молчания он продолжал глухим голосом: «Иоанн умер!»
С чувством досады услыхал Иуда имя Иоанна, — той досады, которую мы испытываем при напоминании о том, что считали навсегда погребенным. Но при последних словах он исполнился в первое мгновенье тайной радости и с недоумением взглянул на Андрея. «Неужели он скорбит о том, что умер Иоанн? Кто такой Иоанн, чтобы его оплакивать?» Но затем это чувство встревожило его и, невольно противореча себе, он задал себе вопрос, почему же он-то радуется этому.
— Иоанн умер? — машинально повторил он.
— Да, — ответил Андрей все так же глухо. — Ирод умертвил его, умертвил его в темнице!
Какое-то самообвинение, чуть ли не раскаяние было в его голосе, а также и во взоре, который он поднял теперь от земли и невольно устремил на дверь Симонова дома. В ту же минуту он сделал движение, точно хотел отшатнуться, но удержался, пугливо скользнул взором в сторону и поспешно оставил двор.
Иуда с удивлением смотрел ему вслед. Его беспокоило поведение Андрея; зловещее предчувствие овладело им.
«Иоанн умер! — подумал он. — Что это значит?»
Углубившись в свои мысли, он обернулся. Вдруг он увидел на пороге дома Иисуса вместе с обоими братьями, Иаковом и Иоанном. Он казался печальным и удрученным, и во взоре Его не было обычного блеска. Но этого Иуда не видал. Он видел только, как солнце сияло на Его светлой одежде; одно мгновенье он остановил внимание на Иакове, который с жаром что-то говорил и улыбался, обнажая белые зубы, но затем снова пред его глазами остался только освещенный солнцем образ Иисуса, и точно стараясь разрешить какую-то загадку, он стал про себя повторять: «Неужели умер Иоанн?»
Спустя несколько дней Иисус покинул Капернаум и переехал по Галилейскому морю в пустынную местность вблизи города Вифасаиды. За Ним последовали ученики и большая толпа народа, но Он держался вдалеке от них и долгие часы проводил один в горах. Никто не знал, что происходит в Нем, и никто не решался Его спросить, даже столь смелый обыкновенно на язык Симон; но туча, лежавшая на Его челе, бросала свою тень и на толпу учеников.
Раз вечером они расположились вокруг костра, разведенного пастухами на склоне горы. Ибо, хотя ранние весенние дни были уже теплы, заходящее солнце уносило с собою тепло, и кроме того теперь, на закате, дул свежий ветер. Большой, пылающий костер, вспыхивая, освещал сидящие или лежащие фигуры пастухов, закутанных в грубые овчины и спавших глубоким, беззаботным сном, и учеников, которые по большей части еще сидели и бодрствовали, но хранили молчание, погрузись каждый в свои собственные мысли. С самого полудня Иисус не показывался среди них; Симон и Иоанн ходили искать Его и недавно вернулись после тщетных поисков. Теперь они сидели всех ближе к огню, чтобы согреться.
Несколько поодаль от огня лежал на спине Иаков, уставившись глазами в небесный свод, на котором мерцали и сверкали звезды. Он привык даже холодные ночи проводить под открытым небом и пренебрегал теплом, исходившим от костра. Он пел вполголоса песню, которой когда-то научился от одной эллинской девушки и которая теперь внезапно пришла ему на память.
Рядом с ним сидел Андрей и кутался в свой плащ. Он зяб, по-видимому, но, тем не менее, не придвигался ближе к огню. По временам он прислушивался к песне Иакова, но, очевидно, ему стоило больших усилий приковать к ней свое внимание. Он мучительно чувствовал на себе чей-то настойчивый взгляд; пытался забыть об этом, но не мог; наконец, он повернул голову и, разгневанно вскинув глаза, встретился с этим упорным взглядом, как будто хотевшим проникнуть в его душу.
Иуда — ибо это он смотрел на него — медленно, но без замешательства отвел от него свой взор. Он сидел одни, вне общего круга. Однако ж его глаза совсем машинально покоились на Андрее, лишь теперь он спохватился, что так упорно смотрел на него, и с недоумением задал себе вопрос: «Уж не думает ли он об Иоанне, который умер? И почему льнет он к Иакову? Эти дни я постоянно видел их вместе».
«А что же я сам?» — думал он дальше. «Почему мои мысли то и дело возвращаются к Иоанну? К Иоанну, которого я забыл! Быть может, это дух его меня преследует за то, что я!..» — С содроганием оборвал он пить своих мыслей.
С тех самых пор, как он попал сюда, в эту местность, своей голой пустынностью напоминавшую виды Иудеи, он находился в каком-то странном настроении. Ему казалось, будто он очнулся от грез, но не вернулся еще к действительности, витая между бодрствованием и сном. Мысли его были печальны и унылы, и часто пробирала его невольная дрожь.
Он услыхал блеяние коз в загоне и со смутным чувством зависти взглянул на спящих пастухов. Затем он посмотрел на учеников Иисуса и подумал: «А они — ведь и они тоже счастливы?» И вместе с тем воспоминание о том времени, которое протекло с тех пор, как он разыскал Иисуса, с такой удивительной ясностью и живостью нахлынуло на него, что он испугался, видя в этом как бы предвестие того, что это время навсегда миновало, и что для него начинается иная пора. Он стал озираться, думая с тоской: «Где же Он? Почему Он не идет? Быть может, я никогда больше не увижу Его!»
Эта мысль была для него так нестерпима, что он поднялся, примяв решение пойти искать Иисуса и не прекращать своих поисков, пока его не найдет.
Но, пройдя несколько шагов, он вдруг остановился. Он различил в темноте фигуру, шедшую навстречу ему. Это была женщина; хотя он не мог разглядеть ее лица, все же он сразу узнал Марию Магдалину.
«Она искала Его, видела Его, быть может!» — тотчас же пронеслось у него в голове, и он повернул назад, сам не зная почему, и лег на свое прежнее место. Какое-то тупое равнодушие нашло на него; он отвернулся от огня, закрыл глаза и вскоре заснул.
Странный ему приснился сон. Что-то темное было возле него. Он взглянул и увидел у себя в головах чей-то высокий, нечеловеческий облик, своей тенью заслонивший свет от его взоров. Он стоял неподвижно, словно в спокойном ожидании, и смотрел на него со скорбным призывом; а между тем из его очей не проникало взора, это был зрячий мрак, и, не будучи в силах ему противиться, Иуда впился глазами в его загадочную глубину.
Он очнулся совершенно внезапно, — одно мгновение сон смутно носился перед ним, потом бесследно исчез из его памяти. «Это бес меня душил», — подумал он и снова забылся на минуту, но затем приподнялся и сел, на этот раз совсем уже проснувшись. Его душу наполнило одно воспоминание, воспоминание о той ночи, которую он провел в пустыне вместе с Иисусом.
На востоке небо начинало алеть, предвещая появление солнца. «Точно так же было и тогда, когда я проснулся!» — подумал Иуда, и это совпадение глубоко поразило его. Им овладело предчувствие, что этот день будет для него почему-то решающим.
Он обвел взглядом кучку людей, спавших вокруг погасшего и почерневшего костра. Между ними он увидал и фигуру Марии; она тогда казалась погруженной в глубокий сон. На минуту его взор остановился на ней, — затем он отвернулся с чувством, похожим на прощание, и стал удаляться медленным шагом.
Все ярче разгорался багрянец на ожидавшем солнца небе, а на восточном краю горизонта собирались легкие, мглистые туманы, проводившие по прозрачному воздуху более густые, алые полосы. Слабый свет разлился по окрестности, ночной ветер стих, и вся природа точно с удивлением готовилась к встрече солнца.
Но Иуда шел вперед с опущенным взором, не обращая внимания на рассвет. «Только бы мне поскорей найти Его!» — была его единственная мысль.
Запылала одна высокая вершина, а за ней целый ряд других, свет стал все ниже и ниже спускаться со склонов гор, — но в самом низу, в глубокой котловине, Генисаретского озера лежала совсем черная, непроницаемая гладь, а на другом берегу, на поросших кустарником откосах, еще покоились густые тени. И вот среди туманов взошло солнце, громадное и пурпурное, и весь ландшафт предстал в лучезарном, волшебном сиянии; но туманы растаяли, вместе с ними исчезло очарование первой минуты, и при трезвом свете дня кругом оказалась голая и угрюмая пустыня.
Тогда только Иуда поднял глаза; эта угрюмость благотворно подействовала на его душу, укрепляя намерение, созревавшее в его груди. И вдруг он увидал недалеко от себя Иисуса и остановился, вперив в Него пристальный взор.
Иисус стоял на вершине холма; Он отирал себе чело; стан Его несколько согнулся, и Он тяжело опирался на посох, как бы изнеможенный после трудного странствия. Он окинул глазами Генисарет и противоположный берег, затем мало-помалу выпрямился и легкой поступью стал спускаться вниз, по направлению к Иуде.
Тот смотрел, как Он идет, и ждал, но без тревоги. Он находился в каком-то странном состоянии ясновидения, обостренной душевной восприимчивости. С первой минуты, как он увидел Иисуса, он сказал себе, что в Учителе произошла какая-то перемена, что Он уже не Тот Человек, за Которым он следовал и Которого любил. Однако, постепенно, по мере того, как Иисус приближался, это впечатление рассеялось, и вместо этого Иуде стало ясно, что изменились его собственные чувства, что они не были уже так светлы и так счастливы, как прежде, а сделались глубже и задушевней. Он видел веление во взоре Иисуса, и ему казалось, что теперь он понимает Его.
Иисус его заметил и сделал ему знак подойти. Он был бледен и утомлен, но с радостной и светлой улыбкой следил за приближением к нему Иуды.
— Это ты, Иуда? — сказал Он. — Как ты рано проснулся! Отчего ты не спишь?
Иуда посмотрел на Него и ответил:
— Господи, а Ты почему не спишь? — Он видел, как тень пробежала по лицу Иисуса, и, устыдившись своей смелости, поспешно продолжал: — Мы долго ждали Тебя! Отчего Ты не был с нами?
Иисус тем временем продолжал свой путь, и Иуда следовал за ним. Но при этом вопросе Он остановился и, не прерывая молчания, пытливо взглянул на Иуду, как бы взвешивая свой ответ.
Тогда Иуда ощутил внезапную боль; ему показалось, что между ними стоит разделяющая их преграда. И с внезапным порывом он пал ниц пред Иисусом и обеими руками ухватился за Его плащ, как бы стараясь удержать Его.
— Господи! — воскликнул он. — Я люблю Тебя и ничего не могу для Тебя сделать! С самой первой минуты, как я увидел Тебя, я Тебя полюбил; Ты не знаешь, что я выстрадал в то время, когда был разлучен с Тобой; Ты постоянно был в моих мыслях, и я не имел покоя, пока не нашел Тебя вновь!
Иисус взял его за руки и поднял его с земли.
— О чем говоришь ты? — сказал он. — Я не думал удалять тебя от Себя!
Иуда, заикаясь, горячо продолжал:
— Но мне хочется что-нибудь сделать для Тебя! Я знаю, Ты ждал этого, — я видел это в Твоих глазах. Ответь же мне, просвети меня! Моя жизнь принадлежит Тебе, — возьми ее, Господи, возьми ее!
Он весь дрожал от волнения и, рыдая, закрыл руками лицо.
— Я взял твою жизнь, Иуда, — кротко ответил Иисус. — Но не так, как ты разумеешь. Что мог бы ты сделать для Меня? Отдай Моему делу свою веру и любовь, и Ты дашь Мне все. Все, что ты сделаешь из любви, будет сделано тобой для Меня.
Иуда стоял перед ним с поникшей головой. В нем шла бурная борьба, борьба чувств и мыслей, для которых он не мог найти слов и выражений. Он мог только настойчиво повторять:
— Нет, Господи! Я Тебя люблю, — одного Тебя, — для Тебя одного хочу я это сделать.
Он смолк на минуту и затем сказал:
— Я хотел бы, чтоб Тебе угрожала какая-нибудь опасность, так что я мог бы отдать свою жизнь за Тебя!
Иисус улыбнулся загадочной улыбкой.
— Может статься, так это и будет! — сказал Он. — Но до тех пор ты не должен пренебрегать счастием; кто презирает радость, не имеет сил переносить скорбь. А нам всем понадобятся силы; будем, поэтому, радоваться, пока еще есть время.
Он взглянул в сторону Генисарета, струи которого теперь искрились на солнце; болезненная судорога промелькнула вокруг Его рта и Он снова обратился к Иуде:
— Пойдем! Нам надо вернуться в Капернаум!
Пр и этом имени Иуда вздрогнул и взор его потемнел. «В Капернаум!» — беззвучно повторил он.
Иисус взглянул на него, как бы поняв его мысль.
— Да, — ответил Он, — ты разве боишься?
Но Иуда потупил взор, трепеща пред властью Учителя читать в его душе.
Ибо он боялся возвращения в Капернаум. Почему — он этого не знал, но только он боялся.
И в сумрачном молчании, преисполненный тревожных предчувствий, последовал он за Иисусом.
Вечером того же дня, когда они были на пути к Генисарету, Иисус внезапно остановился и обратился к своим ученикам.
— За кого почитает Меня народ? — спросил Он.
Они отвечали: — Одни говорят, что Ты Иоанн, воскресший из мертвых, — другие, что Ты Илия, — иные, что Ты Иеремия или какой-нибудь другой из пророков.
Иисус простоял с минуту молча, затем спросил медленно, как будто нерешительно:
— А вы за кого почитаете Меня?
Ученики переглянулись, но ни один не ответил. Мысль, лежавшая у всех у них на дне души, видоизмененная у каждого в зависимости от Его права, Его желаний и мечтании, но все же служившая той общей связью, которая всех их приковывала к Иисусу, мысль, являвшаяся у одних праздничным даром фантазии и энтузиазма, у других дорого купленным плодом долговременной борьбы и исканий, у третьих прибежищем от уныния и сомнений, выступила теперь перед ними, как ответ на Его вопрос — и, однако, они боялись ее высказать, дать ей жизнь и действительность в слове. Все они почувствовали, что ответ, который они сейчас дадут, сделается решающим для всей их жизни, и внезапно в них проснулось гнетущее сознание грозного рока, лежавшего в глубине того, что до этой поры для большинства из них было лишь светлой, блаженной грезой.
Иисус смотрел на них; взор Его переходил от одного к другому; лицо выражало напряжение, почти боязнь.
Тогда Симон поднял на Него глаза и произнес: — Мы веруем, Господи, что Ты Христос, Сын Божий.
Иисус ответил ему взглядом, в котором была странная смесь человеческого сознания своего избранничества и благодарности: Он простер руку к Симону и сказал: — Петр!
Затем Он вдруг замолк, повернулся и задумчиво продолжал путь.
Но ответ Симона упал, как молния, в душу Иуды. Впервые услыхал он из кружка учеников облеченную в ясные слова ту мысль, которая лежала в недрах его души, когда он разыскивал Иисуса, но потом, среди ежедневного общения с Ним, отступила на задний план, как нечто несущественное, утратила долю своего значения и ясности. Иисус вытеснил в его душе Христа, человек вытеснил Бога; но теперь он почувствовал, что то, что до сих пор поддерживало его дух, не имело больше сил на это, что оно сломилось. Он сам недоумевал, почему это так было и когда именно это произошло. «Не тогда ли, как я узнал о смерти Иоанна?»-мелькнуло у него в голове. «Но почему бы этому быть?» Он не мог дать себе в этом отчета, но повторял про себя, сам не зная, что громко высказывает свою мысль: «Да, он Христос, Сын Божий».
Вдруг он услыхал позади себя голос, говоривший тихо, почти шепотом:
«И все-таки Он сын Иосифа и Марии, и их обоих я, знаю!»
Иуда посмотрел в сторону, пораженный изумлением; эти слова прозвучали так странно в его ушах.
Рядом с ним шел Фома, погруженный в свои мысли; на лице у него было то же самое выражение, как тогда, когда Иуда говорил с ним в первый раз на дворе Симонова дома. Он также, по-видимому, не сознавал, что выразил свою мысль в словах, потому что, почувствовав на себе взгляд Иуды, он испуганно поднял голову и покраснел от стыда, отступив на несколько шагов.
Иуда поспешно отвернулся и продолжал свой путь. Но слова Фомы продолжали раздаваться в его ушах и наполняли его изумлением. Инстинктивный страх, который раньше внушал ему Фома, рассеялся теперь; он только ощущал мучительную, страстную потребность знать, что происходит в этом человеке, проникнуть в мысли, которыми он так удручен.
Ом вдруг остановился, обратился к Фоме и сказал:
— Так ты не веришь, что Он Божий Сын?
Фома вздрогнул и взглянул на него неуверенно и робко. Но затем лицо его постепенно приняло свое обычное, открытое и доверчивое, выражение. Иуда с первой же минуты внушил ему чувство симпатии, соединенное, быть может, с надеждой на то, что их души и судьба их окажутся родственными между собой; он думал, что от Иуды ему нечего опасаться чувства превосходства и презрения к его слабости, которое он подозревал по отношению к себе в других учениках, и поэтому ему было больно видеть, что Иуда старается оттолкнуть его от себя, и что он его избегает. Теперь он с жаром схватился за представившийся ему случай открыть свое сердце и, может быть, приобрести себе друга и близкого человека. Он отвечал: «Но как же мне верить этому, когда я сам видел Его мать, — видел ее собственными глазами? И как же может быть Он Сыном Божиим, когда Он сын Марии? Я хочу верить, — хочу, — о, я с радостью отдал бы жизнь свою, чтоб спастись от сомнений, но я не могу, я не могу!»
Он говорил горячо, с порывистыми жестами, и все время его невинные, ясные глаза были устремлены на Иуду.
Последний слушал внимательно, и когда Фома умолк, он спросил далее, преисполненный все той же тревожной, мучительной потребности исследовать тайники его души:
— И ты все-таки Его ученик?
Фома бросил на него умоляющий взгляд.
— Да, ты находишь, что это нехорошо? Я этого боялся! Порой я так думаю сам, думаю, что должен был бы оставить Его и не красть счастия, которого я недостоин. Но я не могу Его оставить, — клянусь Богом, не могу! О, несчастный я человек! — зачем я так создан? — отчего не могу я верить, когда хочу верить? Но все это чудесное, все то, чего я не могу понять, оно терзает меня, — преследует меня, — отнимает у меня всякое спокойствие и мир. Я стараюсь заставить себя сказать: это правда, но что-то внутри меня отвечает: нет, — не поверю, пока не увижу этого собственными глазами! Много странного видел я, и все же каждый раз сызнова сомневаюсь. Тогда мне думается подчас, что мое место не здесь, что лучше было бы для меня сделаться снова тем, чем я был прежде — самым простым рыбаком, — потому что это дело я понимаю, и здесь мне не в чем сомневаться.
Он посмотрел в сторону с грустной улыбкой. Когда он опять повернулся лицом к Иуде, оно, однако ж, просветлело.
— Но иногда что-то говорит мне, что, быть может, я все-таки не совсем недостоин, — да ведь и Он тоже не отринул меня! — продолжал он тихим голосом.
Иуда со смущением взглянул на него.
— Он знает это? — нерешительно спросил он.
— Да, — отвечал Фома, не глядя уже на него и весь уйдя в свои думы. — Он знает все. И Он не негодует на меня, — можешь ли ты это понять. Я видел, как Он гневался на других за их сомнения и неверие, и слышал, как Он карал их речами, в трепет приводившими меня. Но на меня Он не гневается, нет, — это удивительно — на меня нет!
Он шел некоторое время молча и затем продолжал:
— Я спросил Его однажды, почему Он не гневается на меня, и умолял Его не давать мне пощады. Тогда Он только улыбнулся и ответил: «Ты дитя, Фома, а для детей у меня нет гнева!» И потом прибавил: «Ты мне дорог, Фома, своим сомнением, подобно тому, как Иоанн дорог мне своей верой». — Я не понимаю этого, но Он так сказал. Так как же могу я оставить его!
Он умолк; Иуда тоже не возобновил разговора. Он думал: «Почему сказал он это мне, именно мне, и почему я ничего не имею ему сказать? Да и что мог бы я сказать ему, как мог бы объяснить ему то, что меня угнетает? Я и сам ведь этого не знаю».
«Уж не сомневаюсь ли я, подобно ему?» — спросил он себя с тревогой. Но какой-то голос внутри его ответил: «Нет, я не сомневаюсь, — я верю, что Он Христос, Божий сын!»
Не решаясь признаться себе в этом, он боялся найти нечто общее между мыслями Фомы и своими собственными; но ом ничего такого не нашел; слова его собеседника ничего в нем не всколыхнули. И, тем не менее, ему казалось, что при всех своих сомнениях и самообвинениях Фома счастливее его.
В молчании нагнали они остальных.
Вечернее солнце разливало жгучий зной и бросало прямо им в лицо свои косые лучи. Но теперь они приблизились к берегу, и ландшафт стал менее голым и унылым; кое-где маленькая купа деревьев отбрасывала тень на землю. Под одну из таких куп они и сели отдохнуть.
Некоторое время все оставались безмолвны. Иисус был задумчив, и по всему было видно, что Он занят тяжелыми, скорбными мыслями. Вдруг Он обратился к Симону и спросил:
— Петр, о чем ты думаешь?
Симон поднял голову и отвечал, нисколько, по-видимому, не удивленный, ибо порой случалось, что Учитель ставил им совсем неожиданные вопросы:
— Я думаю о том, почему Ты вчера в пустыне удалился от нас.
Иисус кивнул, как бы подтверждая его слово, взглянул на учеников и сказал:
— Еще немного, и Я буду, быть может, еще дальше от вас, чем вчера.
Петр посмотрел на Него с испугом и сомнением, а Иоанн воскликнул:
— Что хочешь Ты сказать, Господи? Зачем Тебе быть далеко от нас? Не думай этого! Где будешь Ты, там буду и я!
Иисус печально покачал головой и снова взглянул на Симона.
— Неужели вы думаете, что Сын Человеческий спасется от рода, у которого в обычае побивать камнями своих пророков? Они искали убить Иоанна и хорошо знают, что Меня им больше следует бояться. Или думаете, что Я меньше Иоанна?
Ученики смотрели на Него испуганно и вопросительно. Но Иоанн снова воскликнул:
— Господи, Ты хочешь сказать…
Тогда Иисус посмотрел на них каким-то особенным, блестящим взглядом и с усилием произнес:
— Что Я должен умереть!
Ученики сидели бледные и безмолвные. Но, наконец, Симон подошел к Иисусу и сказал с укоризной:
— Настав и и к, что это за речи? Это Ты о первосвященниках говоришь, что они Тебя умертвят! Какое Тебе до них дело? Зачем Тебе попадаться им на глаза? Останься с нами! Здесь никто Тебе не сделает зла, а, если кто вздумает угрожать Тебе, мы Тебя защитим!
Тогда Иисус обернулся и устремил на Симона взгляд, которого тот никогда после того не мог забыть.
— Отойди от Меня, сатана! — тихо сказал Он. Симон отступил назад; и все стояли пораженные изумлением.
Но Иисус повернулся в другую сторону и продолжал Свой путь. Они последовали за ним на некотором расстоянии, бледные и недоумевающие.
Иуда слышал все это, но точно во сне; значение слов не внедрилось ему в душу. Он снова взглянул на Фому, все так же шедшего рядом с мим. Тот тоже был бледен и серьезен, но с лица его исчезло прежнее измученное выражение; оно носило теперь отпечаток мужества и отваги и что-то похожее на сияние радости.
Завистливое чувство кольнуло Иуду, и он снова подумал: «Да, он счастливее меня!»
Но в Генисаретской стране весна стояла в полном расцвете и улыбалась возвращавшимся из пустыни людям, как бы желая изгнать все заботы из их сердец. Тогда Иисус снова сделался светел и кроток, и постепенно в душе учеников потускнело воспоминание о том, что произошло в пустыне.
Только Мария Магдалина ходила все время печальная и хмурая, точно предвестница надвигающегося несчастия, и ученики думали, что ею снова овладели злые духи; некоторые рассказывали, что были очевидцами бурных приступов странного ее недуга, бреда души, над которым никто не имел власти, кроме одного Иисуса. Близ Него она еще казалась спокойной, почти счастливой; но бывали времена, когда она как будто страшилась Его влияния на нее и держалась вдали от Него, бродя одиноко в горах.
Но за это время те из учеников, которые назывались апостолами, сомкнулись теснее, чем раньше, соединенные между собой и с Иисусом чувством общей ответственности и общей задачи. Все, кроме одного Иуды. Правда, с внешней стороны он принадлежал к их кружку, и, хотя так и не успел приобрести в полной мере их доверия, но все же они привыкли считать его своим и уважали его, как одного из избранников Учителя. Но даже и такие их отношения вскоре нарушились, и они стали питать тайное неудовольствие на Иисуса за то, что он ввел в их маленькую общину этого пришельца. Что ему было здесь нужно? Какие причины были у Учителя для того, чтобы выдвигать его? Когда выказал он какое-нибудь особенное усердие, когда пожертвовал чем-нибудь для их дела? — спрашивали они себя. Даже Фома отстранился от него, после того как Иуда вновь его оттолкнул, и сделал это с тайным удовлетворением, в котором не хотел себе признаться. Ибо и он чувствовал себя теперь включенным в круг, соединявший апостолов, и его стыд и гордость, внутренняя застенчивость, отдалявшая его прежде от них, все больше и больше стала терять свою остроту и постепенно сгладилась совсем.
Со времени их недолгого пребывания в пустыне, — вот с каких пор стало все больше и больше развиваться это отношение между Иудой и прочими апостолами. Он как будто не страдал больше от него и ничего не делал, чтоб его изменить. Молчаливый и замкнутый, ходил он среди учеников, с жестким, застывшим выражением в лице, точно нося маску.
Взор его не искал больше Марию Магдалину: если случай сталкивал его с нею, он спешил уйти прочь и отворачивался, если Иисус останавливал на нем внимательный взгляд. С тех пор, как они возвратились в Капернаум, Учитель ни разу не разговаривал с ним, порой весь как будто искал к этому предлога, но Иуда пугливо от этого уклонялся.
Он чувствовал, что Иисус один только видит, какая, под застывшей внешностью, смута и борьба в его душе.
Однажды вечером Иуда вышел из Капернаума и стал бродить без дели вокруг города. И вот он внезапно очутился на той же дороге, по которой впервые пришел в Капернаум. Он простоял несколько времени, не зная, повернуть ли ему обратно или продолжать путь, но решился затем на последнее. Медленными шагами двинулся он дальше, к той возвышенности, с которой ему тогда открылась синяя гладь Генисарета, обрамленная зелеными откосами и окрашенными цветом воды скалистыми берегами. Он вспомнил полный предчувствий страх, внушенный ему этим видом, и кивнул себе сумрачно, как бы в подтверждение своей мысли, но не поднял глаз и пошел дальше с поникшей головой.
Пройдя еще немного, он свернул с дороги и остановился у выступа горы, круто обрывавшейся здесь пред спуском в долину. Это было то самое место, где он разговаривал с Марией.
Он посмотрел вокруг, беспокойно озираясь, точно боясь, что его увидят. Потом сел. Нерешительное, тревожное выражение его лица перешло постепенно в жесткое и вызывающее, точно он с обдуманной отвагой хотел дать отпор какой-то опасности.
Вдруг он услышал позади себя шаги и вскочил, словно застигнутый на месте преступления. Он посмотрел кругом себя, ища, куда бы ему бежать, но было слишком поздно, и он остался на месте, ожидая с опущенным взором приближения Иисуса, ибо это шел Иисус.
Он казался погруженным в глубокие и тяжелые думы. Подойдя к Иуде, Он сел на тот самый камень, с которого тот поднялся. Взоры Его полурассеянно скользили по расстилавшемуся перед Ним ландшафту; лишь порой бросал Он быстрый, пытливый взгляд на лицо Иуды. Так просидел Он несколько времени в молчании, забыв как будто, что пришел сюда с намерением побеседовать с Иудой.
Но для Иуды это безмолвие было ужасно. «Он пришел сюда обвинять и укорять меня!» — думал он: — «А после этого все будет кончено!» — и при этой мысли душа его ожесточилась и исполнилась горечи. «Но чего же Он ждет в таком случае, — почему Он не начинает?» И впервые взглянул на Иисуса с тенью отпора в глазах.
Тогда Учитель очнулся от своих мыслей и сказал:
Поди сюда; сядь возле Меня; Я давно хотел поговорить с тобой.
Его голос был кроток и ласков, хотя несколько грустен, и так непохож на то, чего ожидал Иуда, что его ожесточение мгновенно растаяло, уступив место сильному волнению. Он стоял неподвижно и только качал головой, ибо чувствовал, что он не в силах ответить.
Иисус не сводил с него теперь своего пытливого взора. Снова безмолвствовал Он несколько минут, потом внезапно сказал:
— Расскажи Мне, Иуда что-нибудь о твоей прошлой жизни!
Тот изумленно и вопросительно взглянул на Него. Его волнение постепенно улеглось, и натянутые нервы ослабли. Он стоял сначала, с усилием что-то соображая, как бы стараясь поймать и оформить какое-то убегавшее от него воспоминание, затем опять покачал головой и сказал:
— Что мне рассказать Тебе, Господи! Мне кажется, я не жил, пока не увидел Тебя! Глаза Иисуса все время покоились на нем.
— И все-таки ты не чувствуешь себя теперь счастливым? — спросил Он.
Тогда в груди Иуды началась бурная борьба и со страстной стремительностью он, наконец, воскликнул:
— Господи, отчего Ты не такой, как Иоанн? Отчего Ты медлишь здесь? — Он посмотрел кругом с чем-то похожим на ненависть во взгляде. — Ты сам ведь сказал, что Твое царство не от этого мира, — так зачем же Ты не идешь в пустыню? Я вижу, Ты любишь все это, а между тем Ты сказал — Ты сказал, что кто хочет последовать за Тобой, должен отвергнуться всего, — да, Господи, всего! Почему Ты не уйдешь отсюда далеко, далеко? Если бы и все покинули Тебя, я последую за Тобой!.. Господи, отчего Ты не остался в пустыне? — закончил он чуть не с рыданием.
Иисус смотрел на него сначала с изумлением и несколько раз повторил про себя: «Иоанн, Иоанн?»
Он встал и ближе подошел к Иуде.
— Чему бы Я ни учил тебя, — сказал Он, — ненавидеть Я тебя никогда не учил, ненавидеть эту жизнь и всю ее красоту. — Он опустил взор вниз в долину и, положив одну руку на плечо Иуды, другой указал ему на нее. Голос Его слегка дрожал, когда Он заговорил вновь.
— Видишь, как народ возвращается домой после дневной работы, неужели ты думаешь, что эти люди не любят земли, которая их кормит? Видишь ты отсюда их лица? Не грех написан на них, они полны радости и веселья, полны веры и упования. Почему ты ходишь все один, Иуда, почему ты не побеседуешь с ними? Они тебя многому научат. Видишь ты, как солнце освещает Генисарет, и как все здесь дышит тишиной и миром? И от этого Я должен, по-твоему — бежать? — Тень промелькнула на Его лице и Ом провел рукой по лбу, как бы для того, чтоб отогнать мучительную мысль. — Нет, Иуда, все это, — горы и луга, воздух и деревья, самую траву, которую ты топчешь, — все это ты должен любить, тогда ты и Меня будешь любить так, как нужно!
Иуда смотрел в долину, но мрак не покидал его взоров. Он отвернулся и сказал, теперь уже не стремительно и страстно, как раньше, но настойчиво и угрюмо:
— Господи, я люблю одного Тебя, только Тебя, ничего другого не люблю, кроме Тебя!
Иисус снял руку с его плеча, и опять неудовольствие появилось в его взоре. Он помолчал, потом с печальной торжественностью произнес:
— Иуда, ты не веруешь в Меня!
Иуда отпрянул назад и смотрел на Учителя широко раскрытыми, не мигающими глазами. Но Иисус отвернулся от него. Взор Его упал в эту минуту на женскую фигуру, неподвижно стоявшую на противоположном холме. Он узнал ее.
То была Мария Магдалина. Она, по-видимому, смотрела на них. Внезапная мысль мелькнула у Него; он как будто взвесил ее и потом сказал:
— Ты слишком одинок, Иуда. Пойдем со мной — вон там Мария Магдалина… Я хочу, чтоб вы узнали друг друга.
Иуда испуганно посмотрел на него и беззвучно повторил: «Мария Магдалина!»
— Да, и она тоже держится одиноко. Пойдем; Я хочу, чтоб вы узнали друг друга.
Иуда все время смотрел на него, но постепенно его испуг сменился удивлением.
— Ты хочешь этого, — пролепетал он, затем сделал порывистый, отклоняющий жест.
— Нет, я не пойду, — жестко произнес он.
Иисус не настаивал больше. Он отвернулся и прошел несколько шагов. Потом он снова остановился и взглянул на Иуду, как бы желал что-то сказать, но только печально покачал головой и продолжал свой путь по подъему к холму, на котором все еще стояла Мария Магдалина.
Иуда с возрастающей тоской следил за тем, как Он удалялся.
«Он уходит», — думал он: «уходит, не оказав мне помощи! Почему же Он мне не поможет? Или Он не в силах мне помочь? Всем другим Он умеет помочь, а мне нет, мне нет!»
Из всего сказанного Иисусом только одно пустило корни в душе Иуды, и это были слова: «Иуда, ты не веруешь в Меня!» Они постоянно звучали в его ушах с этой минуты, преследуя его сомнениями и вопросами.
Он отвечал: «Это неправда, ведь я люблю Его, так как же мне не веровать в Него!»
Но этот ответ не давал ему, однако, успокоения. Он чувствовал, что есть все-таки мрак, в который он тщетно старается внести свет, есть гложущее сомнение, которое он тщетно ищет убить.
То, что он во время этого разговора сказал Иисусу, вырвалось из глубины его сердца, неясное, неуверенное, тоскливое, каким оно бродило в нем. Чувство, привязывавшее его к Иисусу, было столь же сильно, как и прежде, сделалось, быть может, еще сильней, по крайней мере, горячей и сознательней; но оно не было больше счастием, а было мучением, снедающей тревогой, полной самоупреков, сомнений, непонятных призывов. Оно не нежилось больше в солнечном сиянии, не звучало заодно с пением птиц, с шелестом листьев, с плеском волн, со всей неуловимой мелодией природы; все это, как бы вторившее прежде издалека ликовавшему внутри его сознанию, превратилось теперь во враждебные, угрожающие силы, производившие натиск на его душу и в дребезги разбивавшие гармонию. Он боялся и думал даже, что ненавидит эту природу, пышная красота которой, развернувшаяся теперь во всем великолепии лета, давила ему душу, как кошмар: ему казалось, что любовь его к Иисусу точно заглушается чужими, непонятными голосами, что он точно заблудился в неведомой стране с чуждым ему языком, с жизнью, которой он жить не мог, и пустыня, сумрачная, бесплодная пустыня являлась для него его настоящей отчизной, настоящей почвой для его воли и стремлений. В пустыне, — вот где любовь его к Иисусу могла достичь своего полного расцвета, питаемая лишениями, бичеванием и постом, — в ненависти к жизни и всем ее наслаждениям, и, когда он в одиночестве вызывал перед собой образ Иисуса, то Его окружала пустыня, и в чертах Его отражалась ее мрачная, угрюмая красота.
Но все это пока еще бродило в нем смутно и неясно, и он не понимал еще, почему это так, и как совершилась в нем эта перемена. На исчезнувшее счастливое время он оглядывался со смешанным чувством удивления и безнадежной тоски; он не в состоянии был постичь, что это, действительно, он так чувствовал и так жил, но ему страстно хотелось бы снова растворить свое я в этом блаженном сне. Почему он очнулся от него, что пробудило его? Порой он думал: «это Иоанн мстит мне из своей могилы».
Тогда случилось нечто, озарившее для него внезапным светом его внутренний мир и сделавшее смуту в его душе вполне ясной и сознательной, сделавшее ее борьбой между двумя несоединенными силами.
С тех самых пор, как ученики образовали из себя замкнутую, обособленную общину, все настоятельней чувствовалась ими потребность иметь кого-нибудь, кто заботился бы об их нуждах и хранил бы у себя общие деньги. И то один, то другой из них брал на себя эту обязанность, но это приводило только к пререканиям и несогласиям. Поэтому, они и уговорились передать кому-нибудь одному из своей среды постоянное заведывание этим делом, а выбрать этого заведующего предоставили Иисусу.
К их удивлению и досаде, выбор Его пал на Иуду. Опять этому пришельцу было оказано предпочтение.
Но, когда Иуда услыхал свое имя, его охватил смертельный испуг, и с полной страха мольбой взглянул он на Иисуса.
Тогда он встретил его серьезный, ободряющий взор, и ему стало стыдно. «Он сам так хотел», — подумал он и с горькой покорностью подчинился своей судьбе. Он смутно понимал, что в том, что Иисус выбрал именно его, заключался глубокий смысл, и, тем не менее он думал одно мгновение, что в состоянии возненавидеть Его за это.
Но теперь ему стало ясно, почему пропали его покой и счастье: это его прошлая жизнь поднималась из забвения и старалась вновь отвоевать его себе.
Когда приближается осень и дни становятся короче, тогда природу охватывает жгучее стремление еще раз развернуться во всем своем великолепии и красоте; тогда точно лихорадка горит у нее в крови; соки пробиваются наружу, упиваются светом, алеют и пламенеют; тогда ровный, мягкий цвет летней зелени переходит в неспокойное и изменчивое многообразие знойных, жгучих красок; тогда лес стоит весь в огне, прекрасный и роскошный, как никогда, но и более, чем когда-либо, печальный, потому что под всей этой красотой кроется предчувствие тления. И это предчувствие разрушает ее, тихо и незаметно, а лихорадка, горящая в желтеющих листьях, тоже разрушает их, и осень надвигается неумолимо.
Затем приходит наконец день с высоким, бледно-голубым небом и прохладным, прозрачным воздухом, а после этого дня морозная ночь. И тогда среди холодной, безмолвной ночи, природа в последний раз вступает в бой, — вступает в бой со смертельным врагом своим, холодом.
Когда же наступает утро, и солнце красным диском поднимается над горизонтом, а мороз сверкает на листьях и на траве, тогда борьбе приходит конец; лихорадка перегорела, и листья неумолимо падают один за другим.
По Иудейской стране проходила осень. В Галилее она красовалась в совершенно летнем изобилии, разрушая одно, помогая другому созревать; она косила последние остатки луговых цветов и оставляла поле в темно-желтом великолепии, обрывала зеленую листву и заставляла рдеть виноград, обременяла ветви плодовых деревьев и наполняла доверху корзины собирателей фруктов. В жаркие дни над синей гладью Генисарета и над переливчатыми склонами гор скользили тени облаков; по вечерам, когда солнце садилось, высокие вершины пламенели как бы внутренним огнем; но ночью холодный ветер мчался с высот, бросался в долины, выл в ущельях, чуть не сметал мелкие селения и усыпал свой путь тысячами падающих листьев.
Когда люди выходили поутру на жатву, солнце жгло им щеки, и они радовались, что настала осень, золотая пора созревания и награды; но, когда они просыпались ночью и слышали жалобный шум ветра во мраке, тяжело ложилось им на душу сознание, что пришла осень, пасмурная пора уничтожения и угасания, вечер года.
Но в суровой Иудее осень не так давала себя чувствовать; там равнина лежала в своем неизменно-тусклом освещении, и там, в своем блистающем великолепии, в своей бесплодной красоте, возвышался Иерусалим, мимо которого сменяющийся год проносился бессильно.
Только на Елеонской горе находила себе осень поле для деятельности; там могла она истреблять зелень, заставлять плоды созревать, а листья падать. Как зеленеющий островок высилась эта гора посреди каменного моря. Можно было подумать, что природа, богиня-сеятельница, устало и уныло шествуя по этим высотам, нечаянно опустила руку в подол своей мантии и выбросила на дорогу горсточку семян. С тех пор стоит тут Масличная гора и свидетельствует о странствовании богини.
Там лежало селение Вифания, а поблизости его находилась усадьба, принадлежавшая человеку, прозванному Симоном прокаженным.
Был вечер; дневные работы кончились, и дом казался опустелым, точно необитаемым.
Но на скамье у одной из его стен сидела одинокая женщина.
Она была уже немолода. Хотя чистые, благородные линии ее лица сохраняли еще мягкость и округлость молодости, но на них лежала черта серьезности и покорности, мерцающий отблеск погибших юных грез. Лучи заходящего солнца светились на ее высоком лбу и переливались на гладко зачесанных назад волосах. Она сидела совсем тихо, с закрытыми глазами, точно спала.
Первая морозная ночь посетила окрестность, но в течение дня воздух снова сделался тепел и мягок, а теперь, в вечерней тишине, пространство наполнялось чем-то похожим даже на веяние весны. Но среди безмолвия слышался почти неуловимый звук, таинственно шелестящие, легкие, замирающие вздохи, точно ропот незримых существ, реявших в пространстве; это листья отрывались и падали во тьму среди стволов.
Вдруг женщина встрепенулась и подняла глаза. В эту минуту вся осенняя печаль овладела ею со стремительной, подавляющей силой. Она видела день за днем, как осень надвигалась, шаг за шагом следила она за ее опустошительным шествием и думала, много раз думала и говорила:
«Вот опять настала осень!» И, тем не менее, ей казалось, что только теперь, в этот миг, она действительно поняла, что настала осень, — бесповоротно и неотменно.
Какое-то странное чувство вселилось в нее; хорошо знакомый ландшафт представился ей в это мгновение удивительно чуждым; пространство, открывавшееся между поредевшими ветвями, как будто делалось больше и шире и смотрело на нее вопрошающим, загадочным взором. Она недоумевала пред этим вопросом; не была уверена в том, что понимает его, но чувствовала, чувствовала почти со страхом, что, если б даже она и понимала его, ответа на него у нее нет.
И, совершенно углубившись в себя, она сидела и неподвижно смотрела в вечерний сумрак. Взор ее машинально следил за завядшим листом, медленно опускавшимся на землю. Такую печаль, такую ужасную печаль возбудил в ней этот падающий лист, что она чуть не залилась слезами.
Она принудила себя остановить свой взгляд на маленькой группе людей, проходивших по дороге вдоль склона горы. Впереди быстрыми, нетерпеливыми шагами шла молоденькая девушка, с любопытством озираясь вокруг.
Женщина подумала с горьким чувством зависти:
«Она идет в Иерусалим, — быть может, в первый еще раз. До чего она довольна и счастлива! Ей, наверно, не больше семнадцати лет! Семнадцать лет! Да! Иерусалим ее единственная цель, единственная мысль! А я!..»
Что-то похожее на страх нашло на нее; взор ее расширился, сделался мрачным и удивительно сухим, точно сожженным скорбью, и она прошептала почти беззвучно: «Ответа нет!»
Что хотела она этим сказать? Едва ли она знала сама. Одно только она знала: что что-то внутри ее, что-то великое и прекрасное, самое прекрасное изо всего ее достояния, давно уже отмирало, год за годом, день за днем, но что теперь оно вновь пробудилось к жизни, более сильное, чем когда-либо, и стало молить и стучаться, плакать и повелевать. И еще она знала, что ждет и жаждет чего-то, чего-то необычайного, сверхъестественного, подобного откровению, голосу из далекой дали, долженствующему принести ей утешение и опору.
Внезапно ею овладело желание встать и пойти, пойти бродить по белу свету, — «в поисках своего счастья», — подумала она сначала с улыбкой, но затем вполне серьезно: «да, своего счастья!» Она знала, что это одна только фантазия, но все-таки пыталась сжиться с ней, потому что предугадывала, что, когда эта фантазия совсем рассеется и она снова очнется, ей предстоит тогда нечто весьма тяжелое, весьма серьезное, нечто торжественное, вроде последнего прощания с тем, что нам всего дороже на свете.
И она поднялась и сделала несколько шагов, но затем круто остановилась. Сразу она ощутила в себе полное спокойствие и холод, и все это ей показалось так грустно-ребячливо, так горько, так безотрадно-смешно. Она повернула назад и снова села на скамью. «Боже мой», — подумала она, прижав руку к сердцу: «какая пустота, какая ужасная пустота!»
Солнце теперь скрылось за вершиной горы, бросавшей длинную тень на равнину. Внизу, по дороге, шли опять люди. Она следила за ними взором, пока они не исчезли, и потом снова подумала: «какая пустота, какая ужасная пустота!»
Показался одинокий путник.
Он шел с поникшей головой тяжелой, усталой поступью. На фоне черных волос, ниспадавших на плечи, лицо Его казалось страшно бледным. Стан у Него был высокий и тонкий, несколько наклоненный вперед. Он точно нес на Себе невидимую ношу.
Вдруг Он остановился и поднял взгляд на гору. После некоторого колебания Он свернул с дороги и направил шаги к подъему.
По мере того, как Он приближался, женщина все время следила за Ним взором. Ей представлялось, что в душе ее хранится воспоминание, связанное с этой фигурой, но она не могла его отыскать. Когда прохожий был уже так близко, что она могла ясно различить Его лицо, ее поразило его кроткое, скорбное выражение.
Она не знала почему, но оно изумило ее.
Она как-будто ожидала чего-то другого.
Но чем дальше она вглядывалась в это лицо, тем больше ей казалось, что ее собственная печаль съеживается, делается совсем крохотной, совсем незаметной. Она не могла больше оторвать взоров от этого Человека.
Он прошел на некотором расстоянии, не взглянув на нее. Затем исчез за домом.
Но образ Его все еще стоял перед ней.
«Какой Он шел согбенный!» — подумала она.
«Что это, что это Его так гнетет?»
Вдруг она встала и обогнула дом. Внимательно всматриваясь, взглянула она на подъем горы и там увидала Его фигуру.
Задумчиво пошла она вслед за Ним.
У нее было такое чувство, точно она должна получить объяснение чего-то, что тревожило ее своим смутным вопросом.
Вскоре Он исчез у нее из виду, заслоненный деревьями. Она ускорила свои шаги, преисполненная одной только мысли — еще раз увидеть Его.
И вот, взобравшись на вершину горы, она внезапно очутилась совсем близко от Него.
Он сидел и смотрел вниз, на Иерусалим, освещенный заходящим солнцем.
Ее изумило странное выражение Его лица.
Невольно и она посмотрела в ту же сторону, и во взгляде ее заключался вопрос.
И тотчас же ее взор вновь обратился на него, — при виде Иерусалима, дремлющее воспоминание проснулось в ее душе. Она невольно отступила на несколько шагов и повернулась, чтоб идти назад.
Но сделанное ею движение привлекло к ней внимание Незнакомца. Он встал и приблизился к ней. Она начала торопливо спускаться по склону горы, но внезапно остановилась и стала ждать Его с внимательным, напряженным выражением в лице. Когда Он подошел к ней, ее невольно тронул его утомленный, страдальческий вид.
Он спросил ее, не может ли она указать Ему место для ночлега. Простояв несколько минут в нерешительности, она ответила:
— Брата нет дома, и я не знаю, могу ли я…
Она почувствовала, что Он смотрит на нее, и поспешно продолжала, ясно и открыто встретив Его взор:
— Пойдем со мной, я дам Тебе ночлег!
И поспешными шагами стала она спускаться к городу, впереди Незнакомца. Некоторое время они шли молча; потом она обернулась к Нему и спросила:
— Ты идешь в Иерусалим?
— Да, — рассеянно ответил Он: — в Иерусалим.
— Ты верно издалека? — опять спросила она. — Ты кажешься таким утомленным.
— Да, — ответил Он в прежнем тоне, — Я издалека.
Она сдвинула брови, словно раздраженная Его ответом. Вдруг она посмотрела на Него твердо и пытливо и сказала почти вызывающим голосом:
— Я знаю, кто Ты, — Иисус Назарянин!
Нисколько, по-видимому, не удивленный, Он ответил с загадочной улыбкой:
— И, тем не менее, ты хочешь дать Мне приют в своем доме?
Впервые посмотрел Он внимательно на нее. Она вспыхнула при Его словах, и Его поразило благородное и непорочное выражение ее лица. После того Он не раз взглядывал на нее, и выражение Его собственного лица постепенно делалось светлее. Но Он не говорил больше со своей спутницей.
Она тоже долго хранила молчание; на лице ее отражалась борьба противоречивых чувств. Вдруг она стремительно спросила, не взглянув на Него на этот раз:
— Зачем Ты идешь в Иерусалим? Ведь Ты идешь туда не по собственной воле!
Он взглянул на нее с изумлением, и снова взор Его сделался мрачным и страдальческим.
— Что ты об этом знаешь? — строго ответил Он. Но она продолжала в прежнем тоне:
— Я видела это по Твоему лицу, когда Ты сидел на вершине горы. За что Ты ненавидишь Иерусалим?
— Я ничего не ненавижу, — ответил Он, и его голос был все так же строг, почти суров.
— Так Тебе там угрожает что-нибудь недоброе? — спросила она, по-прежнему не глядя на Него, точно стыдясь своих расспросов, но побуждаемая к ним неотразимой силой.
— Может статься! — беззвучно прошептал Он, но затем спокойно и серьезно посмотрел на нее и сказал:
— Ты угадала, — это так и есть.
— И ты все-таки идешь туда?
— Да, — ответил Он, и прежняя странная улыбка снова показалась на Его устах.
— Этого я не понимаю! — тихо промолвила она и взглянула на него большими, недоумевающими глазами.
Он встретился с ней взглядом.
— Теперь не понимаешь, — кротко сказал Он, — но, может быть, когда-нибудь поймешь.
Она остановилась и посмотрела на Него, побледневшая, расширенным, вопрошающим взглядом. Потом она потупила глаза и продолжала путь, но робко держалась на некотором расстоянии от Незнакомца.
И в молчании дошли они до дома, пред которым она раньше сидела. В тот самый миг, когда они должны были переступить чрез его порог, она вдруг остановилась, снова бросила на своего Спутника быстрый, застенчивый взгляд и сказала:
— Да, я думаю, что понимаю.
И, прежде чем Он успел что-нибудь ответить, она исчезла внутри дома.
Иисус задумчиво посмотрел ей вслед.
Потом Он оглядел маленький домик, который так радушно и гостеприимно стоял перед ним, увитый лавром и виноградом, провел рукой по лбу и, глубоко вздохнув, последовал за женщиной.
Она стояла, разговаривая с другой — очевидно, ее младшей сестрой, с веселым и приветливым лицом, находившимся в мирной гармонии со всей уютной обстановкой. При входе Иисуса Его спутница поспешно оставила горницу и снова вышла в сад, между тем как младшая из двух хозяек радушно пошла к Нему навстречу.
Сестра, по-видимому, не сказала ей имени Гостя, но Его наружность внушила ей, тем не менее, невольное почтение, смешанное со страхом, так что вначале она прислуживала Ему молча, почти с робостью.
Однако, его приветливость и простота мало-помалу возбудили в ней доверие, и она сделалась более общительной. Она рассказала Ему, что ее зовут Марфой, а сестру Марией, и что имением больного брата Симона управляет другой брат, Лазарь…
Сумерки спускались на землю. Мария опять сидела на скамье, неподвижно глядя в вечернюю мглу и слыша, как кругом падают листья. Ни малейшего дуновения не было теперь в воздухе; вокруг нее царил мир, тихая и строгая торжественность, какое-то призывное величие, и ей страстно захотелось тоже сделаться его участницей; она стала ждать, не снизойдет ли и на нее печальное учение осени — покорность.
«Может быть, когда-нибудь поймешь!» — прозвучало в ее ушах, «Нет», — подумала она с проснувшимся вновь упорством: «нет, я этого не понимаю!» И снова выступила перед ней ее прежняя фантазия, что она пойдет бродить по белу свету в поисках своего счастья. Ей казалось, что сердце ее готово разорваться от страстного, бурного стремления, от лихорадочной, пламенной тоски по счастью и по любви, любви и счастью юности, по всему, что было лучшего и прекраснейшего в ее помыслах и мечтах, по жизни, настоящей, истинной, богатой жизни, какой мы никогда не достигаем и которая должна, однако, существовать, раз мы можем ее жаждать. И она заплакала — бурно, неудержимо и так горько, как будто все, что придавало ее жизни какую-либо ценность, должно было уйти вместе со слезами.
Постепенно слезы иссякли, и тогда она почувствовала, как на нее спустилось и подчинило ее своей власти нечто совсем другое, — тяжелое, строгое, неотвратимое.
Вдруг она услыхала возле себя голос:
— О чем плачешь ты, женщина?
Она вздрогнула и отвернула лицо, загоревшееся стыдом. Она не видала Иисуса, но знала, что это Он стоит возле нее, и чувствовала на себе Его взгляд. Она хотела встать и уйти прочь, но не могла.
Несколько минут прошло в молчании; потом Он снова заговорил:
— Мария, тебя осень печалит?
Тогда стыд ее исчез, она повернулась лицом к Иисусу и обратила на Него горящий ожиданием взор.
— Да! — прерывисто ответила она и сделала невольное движение, как бы протягивая к Нему руки.
Он взглянул на нее и страшно побледнел. Потом, сделав над собой усилие, выпрямился; взор Его скользнул мимо Марии и неподвижно застыл в пространстве.
— Блаженны плачущие, ибо они утешатся! — произнес Он тихим, но твердым голосом. Лицо Его приняло строгое выражение, устрашившее Марию. Она поспешно поднялась и, едва держась на ногах, почти шатаясь, вошла в дом.
На следующий день, ранним утром, когда в доме все еще было тихо и безмолвно, Иисус покинул его и направился дальше по пути в Иерусалим.
Когда Мария узнала, что Он ушел, она почувствовала облегчение. Всю ночь она пролежала в страхе перед тем, что принесет наступающий день, и, по мере того, как приближалось утро, ее страх все возрастал. Ей хотелось бы иметь возможность все дальше и дальше отодвигать этот день, не вычеркнуть его из будущего, — нет! — а только знать, что он еще наступит. Поэтому, когда Марфа сказала ей, что Незнакомец удалился уже из их дома, ей стало на мгновение как-то легко на душе. Она хотела увидеть Его еще раз, она знала, что увидит Его, но только бы не теперь, только бы не так скоро!
Выйдя из дому, она с удивлением, но в то же время и с радостью заметила, что ночью прошел дождь. Теперь солнце освещало влажную землю, и утренний ветерок стряхивал с деревьев мелкие, сверкающие капли.
И где же осень? Уж не приснилось ли ей, что настала осенняя пора?
Да, она всему радовалась; все кругом представлялось ей таким близким, таким родным; она все понимала и все любила, была так странно, так глубоко счастлива, не зная почему и не желая этого знать.
Она медленно спустилась со склона горы и пошла по дороге в Иерусалим. В ее душе безостановочно мелькало далекое воспоминание, делавшееся все более действительным и ярким и под конец поглотившее ее всецело. Ей казалось, что она вновь переживает его.
Это было два года тому назад. Она была в Иерусалиме, ходила помолиться в храм, но не обрела мира в молитве. Она жаждала утешения и примирения, но пред ее мыслями стоял только гневный и угрожающий Бог. С печалью и унынием в сердце возвращалась она оттуда.
Тогда ее внимание привлекло сборище на улице. Она остановилась, стараясь по речам окружающих догадаться о том, что здесь происходит, но до слуха ее долетали только звуки взволнованных, сердитых и спорящих голосов; самый же смысл слов тонул в этом шуме.
Вдруг все смокли и устремили взор в одну точку. Она тоже посмотрела туда.
Посреди толпы стоял молодой, стройный Человек в белом плаще. Он не был высок ростом, а между тем казался выше всех окружающих. Глаза Его были опущены, а рот нервно подергивался. На Этого Человека все и смотрели. Ближе всех к Нему стояла кучка людей, которых, по их внешнему виду, Мария признала за фарисеев. Один из них, низенький толстяк, с важной и гордой осанкой, находившейся в смешном контрасте с его фигурой, говорил с Незнакомцем. Когда он кончил, на губах его заиграла хитрая усмешка, и усмешка эта отразилась на лицах окружающих. Они, казалось, с торжеством ожидали ответа.
Но вдруг Незнакомец поднял глаза и устремил на них взор, пламеневший гневом.
Он начал говорить, но Мария не разобрала Его слов, а только видела эти сверкавшие гневом очи. Потом народ опять зашумел и стал тесниться вперед, так что она ничего больше не могла видеть. Задумчиво пошла она дальше. В стороне от толпы стояла женщина; Мария обратилась к ней с вопросом:
— Кто Этот Человек в белой одежде?
Та взглянула на нее каким-то странным, затуманенным взором и отвечала:
— Иисус Назарянин, Сын Божий!
Мария вдруг остановилась и подумала:
«Да, она именно так сказала: Иисус Назарянин, Сын Божий!» С чувством какой-то непонятной тревоги ускорила она шаги.
После того воспоминание об этом преследовало ее в течение нескольких дней.
Когда она раздумывала о странном взгляде и всей манере женщины, с которой она говорила, то приходила к заключению, что та, вероятно, немного помешана; поэтому она и не хотела углубляться в смысл ее слов.
Но они все-таки произвели на нее глубокое впечатление, благодаря той особенной связи, которая возникла, таким образом, между ее собственным настроением и видом разгневанного Чужеземца. Они были как бы подтверждением ее собственных мыслей в то время. Постепенно, однако, и это воспоминание нашло себе вместе с другими могилу забвения на дне ее души…
Мария зашла так далеко, что видела уже Иерусалимский храм, возвышавшийся над склоном горы. Тогда она повернула, чтоб идти обратно. В ней не было теперь прежнего ощущения радости и счастья; какая-то неопределенная тревога то и дело заливала краской ее щеки.
И в ушах ее звучали слова той женщины:
«Иисус Назарянин, Сын Божий!»
Вдруг она остановилась и широко раскрытыми глазами стала смотреть вперед. По дороге шла ей навстречу женщина; одета она была бедно, почти нищенски; маленькая, хрупкая, с густым слоем пыли на одежде, она шла неверной поступью, внимательно озираясь вокруг.
Но вот она остановила глаза на Марии, — этот взгляд! — да, это была она, женщина, произнесшая те Странные слова!
Мария не трогалась с места и, не отрывая от нее глаз, ждала ее, в сущности сама не зная, для чего. Но женщина не обратила на нее большого внимания и прошла мимо, лишь мельком на нее взглянув.
Тогда Марию охватило непреодолимое желание заговорить с ней. Она пошла за ней следом, вскоре нагнала ее и дернула за платье.
Женщина обернулась и посмотрела на нее со спокойным вопросом в глазах.
Мария пришла в замешательство; она не подумала о том, что же она ей скажет.
— Ты ищешь кого-нибудь? — спросила она, наконец, пристально глядя на нее все время.
На один миг что-то похожее на подозрение промелькнуло в глазах женщины, но затем она спокойно ответила:
— Кого мне искать?
Мария почувствовала, что начинает сердиться; какое-то особенное настроение овладело ею, смесь стыда и гнева, и она сказала без колебаний:
— Ты ищешь Иисуса Назарянина?
Глаза женщины блеснули, и она горячо воскликнула:
— Да, — это правда, я ищу Его, не знаешь ли ты, где Он?
Мария не сводила с нее взора.
— Он ночевал у нас в доме, — теперь Он ушел, — Он, наверно, в Иерусалиме.
Женщина кивнула головой.
— Да, да, я так и думала! — И она хотела идти дальше, но Мария удержала ее.
— Кто ты? Почему ты неотступно следуешь за Ним? — запальчиво спросила она, остановив на женщине пытливый взгляд.
Та подняла голову и встретилась глазами с Марией. В ее взоре были сначала смущение и гнев, но скоро они исчезли и их сменили печаль и смирение и еще что-то, озадачившее. Марию; быть может, это было сострадание.
— Я — Мария Магдалина, самая презренная из Его слуг. Я была грешницей, — тихо прибавила она и почти с гордостью взглянула на Марию. Затем она поспешно пошла далее.
Мария тоже продолжала свой путь. Но душа ее находилась в страшном смятении.
«Она любит Его, — думала она, — а между тем считает его Сыном Божьим!»
Эта мысль представлялась ей грозным приговором.
Когда она пришла домой, ее вид испугал Марфу. Но на все ее расспросы она не дала никакого ответа, только со слабой улыбкой качала головой и говорила, что вполне здорова. Марфа видела, что одно уже ее присутствие есть мука для сестры.
И так продолжалось и следующие дни. Бессильно опустив руки на колени, Мария неподвижно сидела и смотрела перед собой застывшим взором. Стоило войти кому-нибудь в горницу, как она начинала тревожиться и волноваться: особенно же нестерпимо было ей присутствие сестры или брата, — она точно стыдилась чего-то перед ними. Порой она делала над собой усилие, пытаясь заняться, помочь сестре в хозяйственных хлопотах, но вскоре бросала дело и снова погружалась в прежнее оцепенение. Тяжелая усталость парализовала не только тело ее, но и волю. На лбу ее образовались две мелкие, глубокие морщинки, как бы от непрерывной мучительной думы, а по ночам Марфа слышала порой, как сестра шептала слова, которых она не дерзала понять, слова о грехе и позоре.
Спустя несколько дней Лазарь и Марфа собрались в Иерусалим. Мария решительно отказалась сопровождать их, горячо уговаривая их в то же время идти. Под конец они должны были уступить ее настояниям.
Они пустились в путь с утра. Как только они отправились, Мария вышла в сад и села на скамью перед домом. Несколько часов просидела она неподвижно, погруженная в оцепенелое раздумье. Вдруг лицо ее нервно оживилось; она встала и начала спускаться к дороге. Проходивший мимо юноша взглянул на нее с изумлением. Тогда она заметила, что одета небрежно, покраснела и вернулась домой. Пока она надевала свое праздничное платье, в голове ее проносились обрывки из разговора с Иисусом. Она опустила руки, громко говоря сама себе: «Да, я понимаю это!» — и улыбнулась улыбкой, которая ей самой показалась странной.
Когда она была готова, она направилась в Иерусалим. Она шла без остановки, не отдыхая ни минуты. Часа через два после полудня она была уже в городе. Там она начала бродить по улицам, пугливо избегая всех встречных, бросая кругом быстрые, зоркие взгляды. Несколько раз подходила она к храму, но, покачав головой, внезапно поворачивала назад. Так прошло еще часа два или три; возраставшая в ней все это время тревога побуждала ее идти все торопливей вперед. Она шла и шла, не обращая больше внимания на недоумевающие или насмешливые взгляды прохожих.
Наконец, она очутилась совсем далеко от храма, на одной из окраин города. Тогда она остановилась внезапно, и трепет пробежал по всему ее телу. В тени колоннады собралась небольшая кучка людей; то были нищие и блудницы, хромые и увечные, самые жалкие и самые презренные отбросы Иерусалима. Посреди них стоял Иисус и беседовал с ними.
Когда Мария остановилась, Он увидал ее и взглянул на нее на мгновенье, — скорбная складка появилась на Его устах, но затем Он снова обратился в другую сторону и продолжал Свою речь. Голос Его сделался еще мягче, — некоторые женщины тихо плакали.
Но Мария приближалась медленно, с потупленным взором, пока не подошла так близко, что могла различить Его слова. Тогда она опять остановилась и стала слушать. Тишина и спокойствие водворились в ее сердце; она не шевелилась, точно боясь пропустить хоть одно слово; только грудь ее поднималась и опускалась, тяжело дыша.
Происшедшая в ней перемена наполнила ее ощущением неизъяснимого счастья. Слова Иисуса овладевали ею с такой полнотой, что ей казалось, будто она живет только ими. Она вся прониклась сознанием глубокого, сокровенного понимания, живого восприятия того, что Он говорил, и ей думалось, что не только Его слова она понимает, но и то, что таится в самых недрах Его души, и что ко всему этому сокровенному ей будет дано приобщиться. И под конец она подняла глаза и посмотрела на Иисуса ясным и твердым взором, в котором не было больше ни страха, ни стыда.
И пока она так смотрела Ему в лицо, одна мысль проснулась в ней и, все проясняясь достигла глубокой, непреложной уверенности. Правда, в этой мысли была скорбь, самая глубокая скорбь, какая только могла обрушиться на нее, но в то же время она чувствовала, что выше и прекрасней этой скорби нет ничего в ее жизни. Эта мысль заключалась в том, что Этот Человек отмечен смертью, что дни Его сочтены. И пред этой уверенностью исчезли в ее душе все сомнения, все беспомощные вопросы. Кто Он, — Человек или Бог, — есть ли любовь ее к Нему грех и кощунство, это утратило для нее теперь всякое значение. Она одно только знала: что ее единственная задача усладить для Него безграничной преданностью те часы, которые Ему еще оставалось прожить, беззаветно отдать Ему все свое существо, всякую мысль, всякое чувство, всякое желание, принести Ему в дар счастье глубокого, задушевного сочувствия. Ради этого жила она, мыслила и страдала; силу на это она ощущала в своей любви.
Она не отрывала от Него своего взора. «Он должен взглянуть на меня! — думала она, — и тогда Он все поймет! Почему не смотрит Он на меня, — разве же Он не знает, что происходит во мне?»
И вот Иисус обратил к ней Свое лицо и встретил ее взгляд. Это длилось один только миг, но она видела, что Он понял ее и принял ее дар.
Вечером Иисус возвращался в Вифанию вместе с Марией, ее сестрой и братом. Марфа бросала удивленные взгляды на сестру: вся она была какая-то просветленная, как это бывает в то мгновение, когда человек свел свои счеты с жизнью.
Некоторые из учеников следовали за ними, а также и Мария Магдалина: Мария часто взглядывала на нее, но Магдалина избегала ее взора. Во всем ее существе было что-то, более, чем всегда, смятенное и сокрушенное.
Но когда они остались на минуту одни, она порывисто схватила руку Марии и поцеловала ее.
В тот же вечер Иуда тайно покинул Иерусалим, куда пришел вместе с другими учениками. Его путь лежал на юг, по непроторенным тропам, чрез горы Иудеи. Ни одной живой души не встретил он; если же видел человеческое жилье, то обходил его. Но когда ночной мрак спустился так густо, что он ничего уже не мог видеть перед собой, он поневоле должен был остановиться.
Не чувствуя ночной свежести, он сел, куда попало. Сомкнуть глаз он не мог ни на минуту. Он сидел, бодрствуя, дожидаясь рассвета, проклиная темноту, мешавшую его бегству, — в этом промедлении ему чудилась опасность.
Он пришел теперь к этому решению после длившейся три месяца ожесточенной внутренней борьбы. Давно уже бегство представлялось ему единственным спасением, но в последнюю минуту силы всегда изменяли ему, и он оставался. А между тем он видел опасность в каждой подобной отсрочке.
Ибо одна мысль преследовала его неумолимо, — мысль о предстоящей смерти Учителя. Эта мысль зародилась из слов, сказанных Иисусом Своим ученикам в пустыне и пустивших корни в душе Иуды, хотя тогда он ими не проникся, а затем питалась и росла под влиянием чего-то необъяснимого, вкравшегося в жизнь Иисуса и Его апостолов, носившегося в окружавшем их воздухе и отражавшегося порой в их глазах, чего-то давящего, щемящего сердце, подобно далекой еще грозе. Были еще иные явственные признаки, тревожившие других, наиболее прозорливых, по крайней мере, учеников: в толпах, окружавших Иисуса и внимавших Его словам, начали показываться чужие, зложелательные лица; несколько раз к Нему являлись подосланные из Иерусалима люди, предлагали Ему коварные вопросы, старались выведать Его намерения и, разбитые и уничтоженные, возвращались с угрожающими речами и с жаждой мести во взоре. На все это Иуда не обращал, однако, внимания, по крайней мере, сознательно он не останавливался на этом; у него было только предчувствие, и поэтому тем решительней определяло оно его внутреннюю жизнь.
Он думал: «Если Он умрет, и я буду в это время при Нем, Его образ будет постоянно преследовать меня и отравлять мне жизнь, которую я люблю и от которой Он отвлек меня волшебной силой. Я должен был бы раньше покинуть Его, — должен был бы раньше этого Его забыть, — я буду жить далеко отсюда, и тогда мне никогда не придется узнать о Его смерти!»
Когда же он пришел в Иерусалим, эта мысль с такой мучительной уверенностью стала его осаждать, что дала ему силу привести план в исполнение.
Вечером, после того, как Иисус вышел из Иерусалима, Иуда незаметно отстал от прочих учеников и украдкой покинул город.
Как только начало рассветать, он поднялся и продолжал свой путь. Один раз, очутившись на вершине какой-то горы, возвышавшейся над другими, он остановился и бросил пугливый взгляд назад, туда, где лежал Иерусалим. Но только голые горы ограничивали небосклон; город же скрылся от его взоров. Тогда ом перевел дух и более спокойной поступью двинулся дальше.
Вечером, на второй день после того, как он ушел из Иерусалима, он увидел на дальнем краю горизонта свой родной город. Лишь после захода солнца успел он достигнуть его. Точно вор, крался он по улицам, и ему удалось, никого не встретив, добраться до своего дома. Он почти боялся, что не найдет его больше на прежнем месте, и при первом взгляде на него почувствовал почти безумную радость. Все было так, как должно было быть; никаких перемен не было заметно. «Ты спасен, ты спасен!» — шептало что-то внутри него.
Более года прошло с тех пор, как он покинул свой дом. Более года! — эта мысль поразила его ужасом; он поспешно подошел к двери и положил руку на засов.
Дверь была заперта! Он отшатнулся в изумлении, простоял с минуту, точно расслабленный, потом опять подскочил к двери и сильно дернул ее. Нет, она была заперта, заперта изнутри! Значит, кто-нибудь должен был быть там, — в его собственном доме! Беспорядочные мысли кружились вихрем в его голове. Вдруг он встрепенулся, — до него донесся звук, похожий на невнятное бормотание, и звук этот исходил изнутри. Он приложил ухо к дверной щели и стал прислушиваться, затаив дыхание. Снова раздалось прежнее бормотанье, а потом спотыкающиеся, шлепающие шаги. Его охватила неистовая ярость, и он изо всех сил начал трясти дверь, громко крича:
— Кто там? — Отворите! — Это я, это я!
Тогда дверь приотворилась, и в нее высунулась чья-то голова. В первую минуту Иуда отшатнулся, растерянный, почти испуганный. В темноте эта голова показалась ему похожей на привидение.
Она была неестественно большая, красная и безобразная, с неопределенными, незаконченными, так сказать, чертами, как у новорожденного младенца. Маленькие ввалившиеся глазки имели неподвижный, бессмысленный взгляд; из-за полураскрытых губ виднелись два ряда крепких, ослепительно белых зубов. Не глаза, а эти зубы освещали лицо, придавали ему его характер. И это лицо было обрамлено совсем белыми волосами и бородой, висевшими перепутанными, всклокоченными космами.
Иуда всмотрелся в него и затем разразился громким, холодным смехом. Он узнал в нем одного из городских нищих, слабоумного Авву. Он с шумом отворил дверь, отпихнул нищего и вошел.
— Убирайся-ка отсюда! — сказал он коротко и грубо, взглянув на нищего с угрозой в глазах. Возможность его выпроводить доставляла ему известное наслаждение.
Тот посмотрел на него своим тупым, бессмысленным взглядом, но не шевельнулся.
Тогда Иуда подошел ближе к нему и повторил:
— Ну, не слышишь ты разве? Пошел прочь!
Но он почти желал, чтобы нищий оказал сопротивление; ему хотелось вступить с ним в борьбу, сразиться с ним из-за места. Поэтому он испытал разочарование, когда тот, не говоря ни слова, покорно, почти равнодушно, взял узелок, лежавший в углу, и вышел в отворенную дверь.
Оставшись один, Иуда посмотрел вокруг. Теперь он снова был единовластным хозяином в своем доме, но в сердце его не было уже той радости, которую он испытал, когда только что его увидел. Эти внезапные переходы в его настроении встревожили его: «Если б он только мог перестать думать, думать и чувствовать!»
Он пошел запереть дверь; вдали он различил удаляющуюся среди мрака фигуру нищего. С чувством, близким к зависти, посмотрел он ему вслед.
В тот же миг его поразила мысль: «И Фоме я завидовал, — Фоме, который сомневался, — и этому, который… Нет, только не думать, не думать!»
Он направил шаги к внутренней горнице, но в ту минуту, как хотел отворить дверь, вдруг остановился. На него нахлынуло воспоминание о смертном часе матери. Там ведь она умерла! Раньше он не думал! У него вырвался жест исступления. — Нет, нет, он не хочет думать!
«Разве лечь спать? Да, это самое лучшее, он уснет, а после этого, завтра, станет работать и забудет! Ведь она снова принадлежит ему теперь, эта жизнь, которая ему мила, и он наверстает все, что потерял, да, он будет работать, работать! Если бы он мог сделаться сребролюбцем! А почему бы и нет! — с горечью подумал он. — Быть может, именно в этом его задача! Да, он сделается сребролюбцем!»
Он бросился, как был, совсем одетый, на постель, и, изнеможенный телесно и душевно, заснул с этой мыслью.
Среди ночи он внезапно очнулся и спросил сам себя: «Зачем я ушел от Него?»
Он находился в каком-то особенном состоянии. Ему казалось, что он сразу видит все, что случилось в течение этого года, видит ясно и отчетливо, но вдалеке и с чем-то фантастическим в самом освещении. В голове его проносились мысли, странные и неясные, но запечатленные, тем не менее, уверенностью наития.
«Почему он был счастлив, пока не увидел Иисуса? — Он был счастлив потому, что не видел счастия. Есть твари, созданные для мрака и все-таки влекомые к свету неотразимой силой, пока не сгорят заживо в его лучах. Так и он не был создан для счастия, но, когда он увидел Его, ему не было дано за Него умереть; он был обречен жить и томиться! Не создан для счастия, а между тем обречен томиться по нем?» Он остановился на минуту; он чувствовал, что здесь в ходе его мыслей есть пробел, пустое место, которого он не мог заполнить. Да! Ему смутно представлялось, что здесь самый первоисточник его судьбы, но он не мог найти его; этот первоисточник был от него скрыт.
И он вернулся к своей первой мысли: «Отчего он ушел от Иисуса?» Он и на этот вопрос нашел ответ. «Не оттого, что он боялся Его смерти, — нет! а оттого, что любил Его, и оттого, что любовь его была злом!»
Эта мысль заставила его улыбнуться, но в истинности ее ом не усомнился. «Да, это так, — подумал он, — моя любовь есть зло, поэтому я и должен был от Него бежать. Он тоже это знает; я это-то и видел в Его взоре!»
Мысли его начали путаться, и он снова погрузился в сон.
Когда он проснулся на следующее утро, то ничего этого не помнил. Он присел на постелили с удивлением стал оглядываться в горнице. Ему казалось, будто он спал долго, очень долго, — наверно, ему что-нибудь и снилось! Было совсем светло; он, должно быть, проспал! Что же это мать не разбудила его!
— Мать! — крикнул он, но голос его тотчас же оборвался; он побледнел и вскочил с постели.
«Нет нет, не думать, не вспоминать, работать будет он, работать!»
За этим последовало время, похожее на то, которое предшествовало кончине матери и уходу Иуды из родных мест. Он чувствовал себя как бы беспомощной жертвой двух противоборствующих, несогласимых сил. Когда он был с Иисусом, мысль о прежней его жизни отравляла ему его счастье, теперь, когда он сызнова бросился в объятия этой жизни, образ Иисуса стоял перед ним, как горящий неугасимым пламенем призыв. Днем ему еще удавалось иногда заглушить свои мысли, но ночью… он боялся ночи с ее одиночеством и безмолвием!
Поэтому, когда он проходил однажды мимо нищего Аввы, сидевшего в полудремоте на углу улицы, его осенила внезапная мысль. Он посмотрел вокруг, улица была пуста; тогда он подошел к нищему.
Авва поднял на него свой тупой, равнодушный взгляд, но ничто в его лице не показывало, что он узнал Иуду.
— Слушай-ка! — коротко и резко сказал Иуда. — Где ты ночуешь?
Нищий ответил на это хриплым смехом.
— Где ночую? У себя дома!
Иуда смотрел на него с удивлением.
— У себя дома? Где же это?
Нищий гордо взглянул вокруг себя и ответил, хохоча по-прежнему:
— Везде! Все, все мое!
И он с пренебрежением отвернулся от Иуды.
Иуда вскипел гневом, но преодолел себя и сказал:
— Послушай, ты дурак, но мне тебя жаль. Ведь это я выгнал тебя в тот вечер, понимаешь ли, я, но тебе нечего все-таки бояться меня. Ты можешь приходить ко мне ночевать; я тебя жалею и буду, поэтому, пускать тебя к себе, но только на ночь! Понимаешь ли ты, что я тебе говорю?
Нищий ничего не ответил и продолжал сидеть, как бы совсем не замечая его. Иуда не знал, игра ли это воображения, или действительно он видит на губах Аввы насмешливую улыбку. Рассерженный, он повернулся и пошел своей дорогой.
Но, возвратившись вечером домой, он не стал запирать двери.
«Может быть он все-таки придет!» — думал он. Ему казалось, что он и желает этого, и страшится. Он не мог лечь спать, а ходил взад и вперед в тревожном ожидании. Так прошло полчаса.
«Нет, он меня не понял, он не придет!» — подумал Иуда. — «Вот каким я стал презренным существом», — продолжал он нить своих мыслей, «жажду общества нищего.»
Вдруг он встрепенулся: на улице послышались тяжелые, шлепающие шаги. Дверь отворилась, и вошел Авва. Не глядя на Иуду, как будто даже не замечая его присутствия, он запер за собою дверь, поставил к стенке свой посох и присел к столу. Затем он развязал свой узелок и начал есть его содержимое с голодной жадностью хищного зверя.
Иуда не спускал с него глаз. Он испытывал чувство отвращения, в котором в то же время была какая-то своеобразная притягательная сила; он не мог оторвать взора от крепких, ослепительно белых зубов нищего, ему казалось, что они точно светятся.
Покончив с едой, нищий медленно связал опять свой узелок, встал и потянулся. Потом он огляделся в комнате, по-прежнему не обращая внимания на Иуду, подошел к кровати и грузно повалился на нее.
Иуда следил за всеми его движениями с недоумевающим любопытством; но теперь он невольно сжал руки в кулаки, встал и поспешно подошел к кровати.
— Прочь отсюда! Это мое место! — крикнул он с сердцем.
Но нищий не двигался. Когда Иуда наклонился над ним, то увидал, что он уже спит крепким и глубоким сном. Он беспомощно опустил руки; раздражение его не исчезло, но к нему присоединилось смутное сознание, что преимущество силы не на его стороне, и что всякая борьба будет бесполезна. Он простоял несколько минут перед спящим нищим, внушавшим ему не то отвращение, не то зависть, потом кое-как устроил себе в углу горницы постель и лег.
С этого времени они стали жить вдвоем. Но хозяином в доме был нищий. Днем он сидел на своем обычном месте на углу улицы; Иуда проходил иногда мимо него, и всякий раз чудилась ему насмешливая улыбка на губах Аввы. В такие дни он принимал решение запереть вечером дверь и не впускать его к себе. Но, когда вечер наступал, он чувствовал себя таким трусом при мысли, что останется один, что почти жаждал прихода нищего и с какой-то угрюмой радостью ловил звук его шагов на улице. Он смотрел на него, пока он ел, и затем беспрепятственно предоставлял ему ложиться на его кровать. Разговоров они между собой не вели, Иуду удерживал от них тайный страх, нищего, очевидно, презрительное равнодушие. Но когда Иуда ложился в свой уголок, он долго лежал без сна и прислушивался к ровному, глубокому дыханию своего соседа. Каждую ночь он переживал вновь в своих мыслях истекший год; образ Иисуса стоял пред его душой неотступно. Порой ему еще удавалось ценою страшного душевного напряжения сосредоточить свои мысли на сделанной за день работе, на завтрашней плате за его труд, но и тогда образ Иисуса мелькал из-за этих мыслей и отнимал у них всю их сладость. Когда же он слышал дыхание нищего, оно доставляло ему какое-то горькое утешение в его страданиях.
Только под утро засыпал он. Просыпался он среди белого дня; нищего тогда уже не было. Он торопливо одевался и спешил уйти из дому. Почти против воли он всегда проходил по той улице, где сидел Авва. Иуда видел, как он сидел в своем углу, и на губах его ему чудилась насмешливая улыбка.
Порой он недоумевал, в чем же заключается сила того воздействия, которое оказывал на него нищий. Он испытывал к нему отвращение, почти ненависть, а между тем не мог без него обойтись. Ему казалось, что он сам поработил себя ему, что сам он каким-то поступком, или намерением, быть может, просто какою-то мыслью продался ему, дал ему власть над собой, из-под которой не мог больше освободиться.
Но что особенно мучило его, это то, что эти отношения установились у них в силу молчаливого договора; они не обменялись ни единым словом о них. Это придавало им что-то жуткое и таинственное; Иуде иногда представлялось, что первое же слово нарушит чары.
И раз вечером он сделал над собой усилие, принудил себя заговорить с нищим. Тот сидел за столом и ел, когда Иуда внезапно спросил его каким-то странно-сухим голосом:
— Отчего ты, Авва, никогда не работаешь?
Нищий продолжал есть, точно не слыхал вопроса. Но когда он кончил и лег на кровать, то, против обыкновения, не тотчас же заснул, а ответил спустя некоторое время, сопровождая свои слова надтреснутым, режущим ухо смехом:
— Зачем мне работать, мне это не нужно, работают только дураки!
Иуда встал со своего места и начал ходить взад и вперед по горнице. Ему казалось, что нищий следит за ним взглядом, и взгляд этот говорил ему:
«Это ты дурак, а не я! Для чего ты работаешь?»
Вдруг он снова остановился и спросил в прежнем тоне:
— Ты никогда не думаешь, Авва?
Снова услышал он хохот нищего и его ответ:
— Для чего мне думать, думают только дураки!
И он подумал:
«Да, да, это правда, это я дурак, а не он!»
— Так ты разве никогда не думал? — спросил он еще.
Прошло несколько времени, было совсем тихо, он не получил ответа. С удивлением поднял он глаза на Авву, и отступил назад, ошеломленный. Он встретил на мгновение его взгляд, и таким странным, таким глубоким и умным, но мрачным от боли показался ему этот взгляд. Быть может, это было все-таки одно воображение, потому что теперь нищий ответил своим обычным, лишенным всякого выражения лопотанием:
— Была у меня когда-то одна дума, да умерла, я ее убил!
И он с хитрой насмешкой взглянул на Иуду и снова захохотал.
Тогда Иуда преисполнился такого сильного, такого безмерного отвращения, что это чувство изгнало из его сердца страх. — Он подошел вплотную к кровати и, стиснув зубы, сказал:
— Вон отсюда, вон!
Он указал дрожащим пальцем на дверь. Но нищий спокойно поднялся, расправил свои могучие члены и насмешливо ответил:
— Берегись, я сильнее тебя!
И он показал ему свою жилистую, мясистую руку.
Иуда посмотрел на него с минуту, отвернулся, пошел к своей постели и лег. Он слышал язвительный смех нищего и дрожал, как в ознобе. Чувство глубокого унижения наполняло его при мысли о присутствии этого существа, но, когда он вспоминал взгляд, который ему почудился в его глазах, и когда в его ушах снова раздавались последние слова Аввы, холодный трепет пробегал по его телу.
Вдруг до него донеслось глубокое дыхание нищего.
«Он спит!» — беспрерывно повторял его мозг, но он знал, что эта мысль служит только для того, чтоб заслонить другую, пробудившуюся на дне его души. Несколько времени он просидел совсем неподвижно, потом машинально встал, пробрался тихонько к столу, ощупал лежавшие на нем вещи, схватил что-то и судорожно сжал в руке. Это был нож. Беззвучно, задерживая дыхание, подкрался он к кровати, на которой лежал нищий, положил руку ему на грудь, осторожно передвигая ее, пока не почувствовал биения его сердца, и поднял нож. Но в ту же минуту ему показалось, что белые зубы Аввы сверкают из-за раскрывшей его рот насмешливой улыбки. Рука его выпустила нож, и он упал на пол.
«От этого толку не будет!» — подумал Иуда и отошел от кровати. Он не чувствовал ни раскаяния, ни содрогания пред тем делом, которого едва не совершил, а только сознавал с унынием; что от этого толку не будет. Не думая больше о том, чтоб не шуметь, он вернулся к своей постели, бросился на нее и почти мгновенно заснул.
В эту ночь ему вновь приснился тот сон, который он видел в пустыне близ Генисарета. Возле него стоял высокий, темный призрак и своим взглядом, сотканным из мрака, так долго и так пристально смотрел на него, что он от этого проснулся.
Было еще темно; Иуда первым делом взглянул в ту сторону горницы, где стояла кровать нищего. Смутно различил он его большую, безобразную голову, и снова в нем заговорило чувство унижения. Он поспешно встал, оделся так, как если б собирался в дальний путь, взял свой посох и вышел из дому.
Была звездная, тихая, холодная ночь. Вскоре он оставил позади себя город; перед ним расстилалась угрюмая равнина. В лицо ему веял свежий ветерок, легкий и тихий, как дыхание ночи. Он дул с севера, и прямо навстречу ему направился Иуда.
Он чувствовал себя несколько утомленным не телом, а душой, но зато таким спокойным, как теперь, он давно, давно уже не был. Он отказался от бесплодной борьбы и возвращался вновь к Иисусу для того, чтоб свершилась его судьба.
Через два дня он снова был в Иерусалиме. Его отсутствие длилось два месяца; теперь была зима. Но ни в городе, ни в его окрестностях не нашел он никаких следов Иисуса и Его учеников. В течение нескольких дней ом исходил все прилегающие к Иерусалиму места, но его поиски оказались тщетны. Он расспрашивал; некоторые только подозрительно взглядывали на него и не отвечали; другие говорили, что Иисус давно уже не показывался в городе, что он ушел неизвестно куда. Один старик с кротким и умным лицом прибавил к этому:
— Если ты найдешь его, скажи ему, чтоб он лучше не возвращался.
Иуда пугливо посмотрел на него, но не попросил у него объяснения.
Слабая надежда начала зарождаться в его душе, может быть, он его не отыщет! Он не прекращал однако своих разведок; он чувствовал, что не успокоится, пока не испробует всего, он испытывал болезненное желание добыть таким путем уверенность, что судьба не хочет, чтоб он нашел Иисуса.
Раз вечером, находясь на вершине Елеонской горы, он прошел мимо женщины, лицо которой показалось ему знакомо. Она сидела и смотрела вниз, на Иерусалим, до того погруженная в свои мысли, что не заметила Иуды. Он остановился и стал всматриваться в нее. Нет сомнения, что он видел раньше это лицо, но когда и где? Да, теперь он вспомнил, это та женщина, с которой Иисус шел из Иерусалима в тот самый вечер, когда он, Иуда, обратился в бегство.
Зловещее предчувствие овладело им; он поспешно прошел мимо нее.
«Зачем мне говорить с ней? Кто может меня принудить ее спрашивать! — подумал он. — Никто принудить меня не может, я не стану ее спрашивать!» — громко сказал он. Но в ту же минуту он вновь остановился, и губы его сложились в странную усмешку. «Никто кроме меня самого, — снова подумал он с унынием, — что пользы от этого? ведь я же знаю, что все равно должен спросить ее!»
И он опять стал медленно приближаться к ней. Тогда она увидела его и обратила к нему свое лицо. Он попытался прочесть свой приговор в ее чертах: «Да, она знает!» — подумал он и запальчиво, почти с угрозой воскликнул:
— Женщина, ты знаешь где Иисус Назарянин!
Она побледнела сначала, но затем спокойно и открыто посмотрела ему в лицо и ответила уверенно:
— Да, я знаю, но не скажу.
Иуда взглянул на нее с изумлением, почти с благодарностью.
— Почему ты не хочешь сказать? — нерешительно спросил он.
Она покачала головой и повторила:
— Нет, я не скажу!
Голос ее выражал твердое, непоколебимое решение. Точно тяжесть свалилась с сердца Иуды; он поспешно отвернулся и пошел прочь.
«Я все сделал, — думал он, — так хочет судьба!»
Вдруг он содрогнулся, и лицо его сделалось совсем белым. Женщина позвала его. В страхе он ускорил шаги. «Может быть, она раскаивается, да и отчего я не был настойчивей, отчего так поспешно ушел от нее!» — промелькнуло у него в голове. Но в ту же минуту он ясно осознал, какая это низменная, дрянная мысль. Внезапно вспыхнувшая гордость подсказала ему, что она недостойна его, что так низко он не должен падать. Он остановился и стал ждать женщину.
Нагнав его, она зорко на него посмотрела; лицо ее выражало сомнение и колебание.
— Кто ты? — спросила она. — Почему ты справляешься о Нем?
Иуда остановил на ней взгляд, глубоко тронувший ее, она сама не знала, почему.
— Я ученик Его, — ответил он.
Что-то скорбное прозвучало в его голосе, что-то было во всем его облике, что, подобно внезапно проявившейся жиле благородного, чистого металла, рассеяло недоверие женщины. Она продолжала пристально смотреть на него, потом спросила, в невольном волнении положив ему руку на плечо:
— Скажи, ты Иуда Искариот?
Иуда больше не удивлялся; он как будто потерял к этому способность.
— Да! — ответил он так же, как прежде; он чувствовал, что взор женщины с теплым сочувствием покоится на нем, и это его мучило, как незаслуженный дар.
Быть может, она угадала это, потому что поспешно отвела от него свой взор и заговорила радостно и дружелюбно:
— В таком случае я скажу тебе. Когда я в последний раз имела от Него известия, Он был в Иерихоне, но собирался отправиться дальше, спуститься к Иордану. Там ты, наверно, и найдешь Его. А теперь пойди со мной и переночуй у нас в доме, прежде чем вновь продолжать свой путь.
Иуда покачал головой; она повторила свою просьбу, но он ответил почти жестко:
— Нет!
Она, по-видимому, не оскорбилась его отказом и протянула ему на прощанье руку. Он не взял ее, но ее голос звучал все так же дружелюбно, когда она сказала:
— Ну, так прощай! Когда найдешь Учителя, передай Ему привет от Марии и скажи Ему… мет, нет, — скажи Ему только, что ты говорил со мною!
Она оставила его и стала спускаться к Вифании.
Иуда же думал: «У Иордана, Иорданская пустыня, неужели я найду Его там!»
Его предчувствие не обмануло его. Он нашел Иисуса в Иорданской пустыне, в той самой местности, где впервые увидел Его. Как и тогда, он встретил Его одного, и, как тогда, лицо Его носило печать борьбы и страдания. Но, когда Он увидел Иуду, оно все-таки просветлело на мгновение.
— Видишь, Иуда, ты все равно вернулся! — сказал Он со слабой, полупечальной улыбкой.
Но Иуда пал ниц перед Ним и с дикой, бурной страстностью воскликнул:
— Господи, я не могу, не могу, дай мне умереть за Тебя, Господи!
Боль и горькое разочарование пробежали по лицу Иисуса.
— Нет, Иуда, — сказал Он строго и внушительно, — ты должен жить для Меня, жить и бороться. В этом твоя задача, твоя смерть Мне не нужна.
Иуда поднял на него глаза и сказал почти угрожающим тоном:
— Я не могу, я не могу!
Иисус встретился с ним взглядом.
— Так борись же, пока не почувствуешь, что можешь! — сказал Он так же, как прежде.
Иуда встал с колен. К нему вернулось спокойствие и самообладание, и на лице его появилась какая-то сумрачная красота.
«Нет, я Его ненавижу!» — подумал он и отошел с поникшей головой.
Иисус смотрел ему вслед взором, полным боли и любви.
Да, он Его ненавидел, ненавидел Его со всей силой своей больной любви, ненавидел Его так, как может ненавидеть человек счастие, от которого он отлучен, цель, которой не может достигнуть. Он ненавидел Его за то, что не мог дольше жить жизнью, которой жадно и пламенно алкал, за то, что должен был презирать желания, которых не мог умертвить в своей душе.
Но снова попытаться покинуть Его, — об этом он больше не думал. Он чувствовал, что должен теперь следовать за ним, пока… пока не наступит всему конец. Ибо с какой-то удивительной, неотвратимой яркостью неизменно стояла перед ним мысль, что судьба Учителя скоро свершится. Она терзала его и вместе с тем доставляла ему своего рода угрюмую радость. В силу какого-то странного переворота в его настроении, которого он не мог себе объяснить, эта мысль не вызывала в нем больше страха, — он ждал смерти Иисуса, как освобождения, как развязки, счастливой или несчастной, это потеряло для него теперь всякое значение; важно было то, что это будет развязка.
Он снова стал вращаться в кругу прочих учеников. Ему казалось, что он их больше не знает, он понимал как будто, что внушает им недоверие или отвращение, но сам не питал к ним ни ненависти, ни любви; они были для него точно посторонние люди, живущие в совершенно ином мире, чем он. Но в то же время, или, может быть, потому именно, что он относился к ним так равнодушно, ему казалось, что он лучше, чем прежде, понимает их и судит о них, что он словно видит их насквозь. Он смотрел на Фому и смеялся над самим собой, вспоминая, как когда-то его боялся. «Ведь он ребенок, — думал он. — Что такое его сомнение, как не желание ребенка помучить тех, кого он любит, чтобы потом приласкать и утешить их?» Он смотрел на Иоанна и думал: «Этот любит Учителя больше, пожалуй, чем другие, и все-таки меньше, чем они, потому что он не столько Его самого любит, сколько свою любовь к Нему». Он смотрел на Андрея и думал: «Он утомился и колеблется; но когда Учитель умрет, любовь его вспыхнет раскаянием и самоупреками, как тогда, когда он узнал о кончине Иоанна».
Да, он видел и понимал все это, как странно, что в то же время он не мог понять самого себя! Как-то раз, казалось ему, он все-таки себя понял, хотя не мог припомнить, когда это было. Почему же не мог он больше себя понять? Не потому ли, что те были добрые, а он злой?
Лишь один из них, как ему представлялось, соприкасался с ним несколько своим душевным состоянием. Это был Петр. Ему одному изумлялся он, ему одному завидовал. Он изумлялся равновесию, царившему в душе этого человека; он видел, как его здравый, практический смысл теперь, как и прежде, побуждал его заниматься мелкими хлопотами повседневной жизни, мыслью о доме, жене и детях, но так, что это нисколько не приходило в столкновение с его любовью к Иисусу и его делу. Порой ему казалось, что он презирает его за это, но и тогда в нем шевелилась догадка, что это презрение есть лишь извращение тоски по тем же свойствам; это было то самое презрение, какое напускает на себя больной при виде свежих, румяных щек здоровья.
Но, хотя он, таким образом, во всех них проникал своим взглядом, все же он чувствовал, что есть в них нечто такое, что остается для него недоступным, чего он не может постичь, и это нечто вырывало пропасть между ним и ими и делало столь несходными между собой их отношения к Учителю и его. То была не вера, ибо он-то разве не веровал, — то была не любовь, ибо он-то разве не любил! Так что же это было? Он понимал, что ответ на этот вопрос есть ключ ко всей его судьбе, но не мог найти этого ответа.
Глубокое и потрясающее впечатление произвела на него встреча с Марией Магдалиной, быть может, потому, что тут в первый раз со времени их первого разговора они обменялись несколькими словами. Правда, всего лишь двумя-тремя.
Это было после встречи с Иисусом, когда он возвратился на то место, где расположились на ночь ученики. Иуда уже издали заметил Магдалину; она бродила одна, как всегда, точно бодрствующая служительница заботы. Сильное волнение охватило его, когда он вновь увидел ее после долгого промежутка; ему вдруг стало ясно, что он мог бы полюбить эту женщину и сделаться лучше чрез эту любовь, хотя она никогда бы не ответила ему тем же чувством. Он вспомнил ее слова: «Скажи ему, что я плакала, но не говори ему, о чем!» Теперь он знал, о чем были ее слезы, но в то же время чувствовал, что эта причина не имеет ни малейшей доли в той ненависти, которую, он думал, что питает к Иисусу. Эта мысль на один миг мелькнула перед ним, как возможное объяснение, но он с презрением отвергнул ее: он мог бы полюбить эту женщину, мог бы полюбить ее без надежды и без всяких притязаний.
Теперь, однако, и это миновало! Но сердце его смягчилось при виде Магдалины; он не стал, как прежде, сторониться ее, а пошел к ней навстречу, чувствуя потребность утешить и самому получить утешение.
Она тоже увидала его издали и остановилась, дожидаясь его. Ее жгучий взор был устремлен на него с выражением, вызывавшим в нем все большую тревогу по мере того, как он к ней приближался. «Почему она смотрит на меня так? Прежде ее взор бывал так приветлив! Но и этому, наверно, наступил конец!» — с горечью подумал он.
«Самое лучшее было бы уклониться от встречи с ней, — продолжал он думать. — Теперь и она ненавидит меня!» Но он, тем не менее, подвигался все ближе и ближе и остановился перед ней, наконец, вопросительно смотря на нее. Он испытывал робкое желание истолковать странное выражение в ее глазах.
Так стояли они некоторое время и глядели друг на друга. Оба они чувствовали, что позади них лежит и их связывает что-то общее в их прошлом, что между ними произошло нечто такое, что не требует слов или действий и может заключаться лишь во взгляде, в невысказанной мысли, но все же никогда после этого не изгладится, потому что вместе с ним человек отдает частицу своего собственного «я». Иуда смиренно радовался этому, тогда как Мария Магдалина пылала, очевидно, гневом и негодованием.
— Так ты, значит, вернулся! — мрачно сказала она наконец.
Он думал, что ответил «да», но на самом деле только утвердительно кивнул.
— Я предчувствовала, что ты вернешься, — продолжала она так же, как прежде. — Но было бы лучше, если б ты не приходил.
— Может статься, — задумчиво сказал он, — да, может статься, это было бы и лучше!
Он язвительно засмеялся, потом сердито и задорно взглянул на нее и вскричал:
— Почему это было бы лучше?
Она не отвечала, но не отрывала от него своего палящего взора. Тогда он вдруг преисполнился к ней отвращения, невольно сделал отстраняющий жест и поспешно отошел от нее.
И всякий раз, как он после того вспоминал эту сцепу, его охватывало то же отвращение.
С тех пор они не говорили больше друг с другом. «Она меня ненавидит», — думал Иуда: «но, наверное, так и должно было быть!» И глухое упорство начинало пробуждаться в его душе.
Они возвратились в Иерусалим. Днем Иисус ходил по городу, проповедуя и уча. Но всюду преследовали Его теперь враждебные, горевшие ненавистью взоры, и постоянно должен был Он готовиться к борьбе. Поэтому, при наступлении вечера Он переводил дух с таким чувством, точно снимал с себя тяжелые доспехи, и уходил прочь из города. Он удалялся на Елеонскую гору; чаще же всего направлял свой путь в Вифанию, где проводил ночь в доме Симона прокаженного.
В Вифанию Иуда следовал за Иисусом неохотно. С самого возвращения их в Иерусалим, Мария выказывала ему приветливость, которую он считал для себя унизительной, потому что ему чудилось в ней сострадание. В том душевном состоянии, в каком он находился, всякая приветливость была для него пыткой. И кроме того ему было неприятно встречаться здесь с Марией Магдалиной. Поэтому, он обыкновенно оставался на ночь в Иерусалиме.
Раз вечером он сидел один у городских ворот и вдруг увидел, что к нему приближаются два человека; они горячо разговаривали между собой, и он понял, что речь у них шла о нем. Один из них был уже в летах — по внешности Иуда признал в нем фарисея и вспомнил, что последнее время он часто встречал его и всегда испытывал мучительное чувство, что его выслеживают и наблюдают за ним. Это был длинный, тощий человек, с лицом исхудавшим и изборожденным морщинами, не от возраста и не от забот или лишений, а от работы мысли или от страстей. Глаза лежали глубоко и прятались обыкновенно под опущенными веками. Но, когда он поднимал веки, из-под них вырывался взгляд, острый и бдительный, как у хищной птицы. На губах его неизменно играла ироническая усмешка.
Другой был совсем юноша, с энергичным и благородным лицом. Лоб у него был невысок, но необыкновенно широкий и резко выпуклый над бровями, что указывало на непреклонную волю. Глаза имели живой, открытый и умный взгляд.
Одежда священника была ему не к лицу, да и не подходила к некоторой небрежности во всем его внешнем виде и порывистым, часто даже страстным движениям.
Они остановились на некотором расстоянии от Иуды и, по-видимому, спорили о чем-то; наконец, младший нетерпеливо передернул плечами и поспешно и решительно направился к Иуде; другой медленно следовал за ним.
— Послушай, — сказал юноша высоким, мелодичным голосом, остановись перед Иудой: — ты не галилеянин?
Иуда, изумленный, посмотрел на него с тайной тревогой и, запинаясь, ответил:
— Нет!
— Что ты хочешь этим сказать? — продолжал тот. — Хочешь ли ты сказать, что ты правоверный иудей, что ты веруешь в Бога израилева, — в Бога Авраама и Исаака?
Внезапно на Иуду нахлынуло далекое воспоминание, воспоминание о беседе в пустыне со старцем. Не его ли собственные были эти слова, не поставил ли он тогда того же самого вопроса? Он точно прошел длинный, длинный путь и потом вдруг очутился вновь на том же самом месте, откуда вышел, и он испытывал радость заблудившегося, когда ему кажется, что он снова попал в хорошо знакомые ему места.
С жаром, изумившим его самого, он ответил:
— Да, именно это, да, да, да!
Юноша смотрел на него мрачным и угрожающим взглядом.
— Ты лжешь, — сказал он. — Ты предатель!
И, не дожидаясь ответа Иуды, он с бурной запальчивостью продолжал:
— Я знаю тебя, — разве ты не ученик Этого галилеянина, Этого Иисуса Назарянина? Знаешь ты, кто Он? Он называет себя Сыном Божиим, но Он — враг народа Иудейского и его Бога. Знаешь ты, чего Ом хочет? Он хочет погибели и истребления нашего народа, хочет стереть с лица земли нашу страну, святую страну Господню, хочет, чтоб наш народ, избранный народ Господень, сделался добычей язычников. Слеп ты, или глуп, или нет у тебя ушей, чтобы слышать? Не слыхал ты разве, как Он говорил это, не призывал Он разве погибель на Иерусалим, не изрекал хулы на храм Господень? И Он называет себя Мессией, царем Иудейским! Но горе Ему и вам всем, ослепленные, ибо без милосердия и пощады будете вы с корнем вырваны из земли, горе тебе, Иуда, ибо гнев Господень будет на тебе, если ты не обратишься и не искупишь своего преступления!
Его лицо пылало, и глаза сверкали. Иуда смотрел на него с удивлением; в сущности, он совсем не понял его слов, но уже видеть его мужественное и восторженное лицо было для него как бы оправданием. «Оправданием? В чем?» — подумал он затем с мучительной тревогой.
Тем временем пожилой фарисей успел подойти к ним и с опущенными веками и своей иронической усмешкой прислушивался к их разговору. Но тут он тихонько положил свою тонкую, изящной формы руку на плечо юноши и сказал:
— Спокойней, Савл! Всегда-то ты мечешь огонь и пламя!
Юноша порывисто стряхнул с себя его руку и обратился к нему с мятежным ответом на языке. Но, встретив его взгляд, смолчал и только презрительно пожал плечами.
Как только Иуда заметил присутствие другого фарисея, он преисполнился отвращения к ним обоим и самому себе, и в нем стала расти тревога. Он поднялся, намереваясь уйти.
Но пожилой фарисей остановил его, положив ему на руку свою руку. Иуда попробовал вырваться, но тонкая рука удерживала его с железной силой. Тогда он угрюмо сказал:
— Чего хотите вы от меня?
— Ничего дурного, — отвечал фарисей. — Мы хотим спасения твоей души, и кроме того, — прибавил он и его улыбка превратилась почти в гримасу:
— Славы и богатства для тебя на земле.
Иуда встретился с ним взглядом, и по его телу пробежала дрожь.
Тот продолжал, все время сжимая его руку:
— Я знаю, что ты несчастлив, — ты страдаешь, и это Его вина. Он тебя околдовал, сковал тебя властью дьявола, поэтому ты и не виновен. Будь только смелее! Освободись от Него, понимаешь ты? — освободись навсегда, освободись даже от памяти о Нем, и ты снова сделаешься счастлив!
Иуда смотрел на него в изумлении.
«Ведь это ом высказывает мои собственные мысли!» — подумал он. Но громко он только произнес, машинально их повторяя, свои прежние слова:
— Чего хотите вы от меня?
Тогда молодой выпалил:
— Мы хотим Его смерти, хотим смерти Ему и всем Его приверженцам!
Старший взглянул на юношу со своей иронической улыбкой и выпустил руку Иуды.
Тогда Иуда снова овладел собой; он насмешливо посмотрел на них и сказал:
— Ну, так убейте Его!
Старший перед тем отвернулся; теперь он бросил на Иуду острый, пытливый взгляд и веско ответил:
— Не мы Его убьем, а ты!
Иуда страшно побледнел, но не тронулся с места.
— Я, я! — промолвил он трепещущим голосом.
Фарисей подошел к нему вплотную, дотронулся до груди его своим указательным пальцем.
— Да, тебя избрал Господь! — сказал он глубоким, торжественным голосом.
Иуда взглянул на него и увидал усмешку на его губах. Тогда он преисполнился такого отвращения, что поднял руку для удара. Но в тот же миг взор его упал на Марию Магдалину, стоявшую в некотором отдалении; он почувствовал, как ее глаза жгут его, опустил руку, повернулся и медленно пошел прочь.
Но только лишь в первую минуту вид Марии Магдалины и мысль, что она была свидетельницей его разговора с фарисеями, произвели на него некоторое впечатление; его заглушила потом другая, ужасная мысль, теперь впервые получившая жизнь в словах: «он должен убить его!» Он точно видел ее перед собой, куда бы ни обращал взоры; его охватывало безумное желание убить, уничтожить ее, но в то же время он чувствовал свое бессилие. Мысль, раз она родилась, уже не может быть умерщвлена.
«Я избран!» — пронеслось у него в голове. Одно мгновение это показалось ему утешением, но затем ему вспомнилась усмешка фарисея, и отвращение снова овладело им.
«Нет, — подумал он — если я это сделаю», — он содрогнулся, но потом с упорством повторил эту мысль, — «если я это сделаю, то уж никак не ради них. Их я ненавижу и презираю!» — Вдруг промелькнуло пред ним лицо юноши, и снова он почувствовал что-то вроде оправдания.
«Он искренен и благороден, — подумал он — и, тем не менее, он этого хочет! Если б мне только знать, верит ли и он тоже, что я избран!»
Потом опять он вспомнил о Марии Магдалине и о том, что она знает это. «Да, она знала это давно, раньше, чем я сам это узнал! Но как могла она поверить этому, как могла она этому поверить!»
При этой мысли он снова сделался спокоен и исполнился сурового, холодного упорства.
Ночью он проснулся и увидал перед собой образ нищего. Он слышал его смех и его слова: «Была у меня когда-то одна дума, да я ее убил!»
«Но если б кто-нибудь другой убил эту мысль, — подумал он: разве он не был бы и тогда свободен? — Нет, потому что тогда у него осталось бы воспоминание. Но, убивая ее сам, но убил и воспоминание.
Да, он должен был убить воспоминание или же сойти с ума. И в обоих случаях он ведь делался свободен! Да, так это, так, поэтому он и убил ее сам!»
Этот ход мыслей стоил ему, по-видимому, страшных усилий, и, сделав последний вывод, он не был уже в состоянии думать. Но ему казалось, что теперь он пришел к ясности, неотвратимой ясности истины.
На следующий день Иисус вместе со своими учениками тайно оставил Иерусалим и направился в лежащий к северу от него маленький городок, называемый Ефраим.
Когда Иуда увидал Его утром, он со страхом стал вглядываться в Его лицо. Оно было кротко и приветливо, и взор Иисуса спокойно встретился со взором Иуды, но, тем не менее, что-то подсказало последнему, что Учителю все известно.
И он подумал: «Он тоже считает меня способным сделать это!» Эта мысль как будто двинула его вперед, преисполнив его горьким упорством.
За шесть дней до праздника Пасхи Иисус возвратился в Иерусалим. Но вечер он провел в Вифании, в доме Симона прокаженного.
Ему приготовили там вечернюю трапезу, и Марфа служила у стола; Мария же по обыкновению сидела у ног Иисуса; часто поднимала она на Него испытующий взгляд, как бы стараясь прочесть, что у Него написано на лице. Тогда Он ей улыбался, но взор Его был мрачен от безнадежной скорби и давал горестный ответ на ее безмолвный вопрос. Мертвенная бледность все боле и более разливалась по лицу Марии, но она оставалась все так же спокойна с виду; глаза ее были сухи, и только губы ее дрожали при каждом вздохе.
По окончании вечери она внезапно встала и вышла из комнаты. Спустя некоторое время она вернулась, держа в руках драгоценный алебастровый сосуд с мирром. Она подошла к Иисусу, разбила сосуд и возлила мирро Ему на голову, потом упала пред Учителем на колени, помазала Ему и ноги и отерла их своими волосами. Иисус сначала посмотрел на нее с изумлением и хотел было ее удержать, но, встретившись с ней взглядом, оставил ее. Легкая краска выступила у Него на лице.
В комнате царила полная тишина. Но вдруг раздался голос Иуды.
Он сидел на самом нижнем конце стола у двери и не отрывал глаз от пола. Но все же ему казалось, что он видит пред собой лицо Марии Магдалины, и что это вынуждает его говорить. Беззвучным, но резким голосом произнес он:
— Для чего бы не продать это мирро за триста динариев и не раздать нищим?
Когда он сказал это, молчание сделалось еще более глубоким. Но Мария поднялась, вся дрожа; жгучая краска залила ей щеки и шею; глаза ее наполнились слезами, и она с мольбой взглянула на Иисуса. Он взял ее за руку и выдвинул ее вперед.
— Оставьте ее! — сказал Он. — Она помазала меня к моему погребению. Нищих вы всегда имеете с собой, а меня не всегда.
Иуда поднял глаза и на мгновение встретился с очами Иисуса. Голова у него закружилась; он встал и вышел из дома. Он чувствовал на себе мрачный взор Марии Магдалины с оскорбленным и гневным выражением в нем, но не решился его выдержать.
Выйдя наружу, он остановился и схватился обеими руками за голову. Бессвязные мысли вихрем носились в ней.
«Он думает, что я это сделаю, быть может, Он этого хочет; иначе зачем бы Ему так смотреть на меня! А она тоже это думает и ненавидит меня! Так почему же мне бы этого не сделать? Нет, Он не Сын Божий! Он просто Человек, ведь Ему это было приятно, а нищие, да, нищие, сам ведь Он сказал, нет, он человек, а ведь люди все обречены смерти. Почему принуждает Он меня это сделать? Нет, это не Он меня принуждает, я хочу этого, сделаться свободным, свободным. А в таком случае я должен это сделать сам, как это я думал? Да, я должен это сделать сам!»
Он прошел несколько шагов, потом опять остановился.
«Страшно! — думал он: порой я не знаю, люблю ли Его или ненавижу. Но без всякого сомнения я Его ненавижу; как мог бы иначе я сделать это? А между тем я должен это сделать, я чувствую, что должен это сделать! Да, я хочу сделаться свободным, свободным!»
Он снова пошел, сам не зная, куда идет, ничего не видя перед собой. Он упорно цеплялся за одну мысль: что Иисус не может быть Сыном Божиим, ибо Он не принял бы тогда помазания Марии.
Иуда сильно изменился за последнее время. Стаи его сгорбился; на лбу образовались две глубокие складки, взор был неподвижно устремлен в пространство, как у человека, преследуемого навязчивой идеей.
Он долго шел, не отрывая глаз от земли. Наконец, он очутился за одними из ворот Иерусалима. Он остановился, и складки на его лбу врезались еще глубже. «Зачем я пришел сюда? — подумал он. Что это я хочу сделать?»
Вдруг он почувствовал, что кто-то тронул его сзади. Он обернулся; это был юноша, которого пожилой фарисей называл при нем Савлом.
Иуда стал озираться, думая, что и тот находится поблизости, по, убедившись, что его нигде не видно, ощутил что-то, почти похожее на радость.
— Ну, что же? — сказал юноша и пытливо взглянул на него.
Иуда долго стоял безмолвный и недвижимый; наконец, он поднял голову и спросил:
— Если я откажусь, что сделаете вы тогда?
— Он приговорен, — Он должен умереть! — стремительно ответил юноша.
Иуда всматривался в него: он читал на его лице непоколебимую решимость. Снова углубились складки на его лбу. Он думал: «Он во всяком случае умрет, и тогда, тогда я не буду свободен. Я должен сам это сделать, да, сам!»
Но эта мысль привела его в содрогание.
— Неужели я должен буду собственноручно?.. — сказал он, оглядывая с ужасом свою руку, которую невольно протянул вперед.
Тот презрительно усмехнулся.
— Нет, — сказал он:-здесь нет и речи об убийстве. Его будут судить по закону, и Он умрет смертью преступника.
Снова Иуда погрузился в раздумье.
«„По закону!“ — размышлял он. — Смертью преступника! Но все это ведь меня не касается, — это они убьют, а не я. Я убью только свою мысль, — свою собственную мысль, — разве не имею я права на это?»
И, охваченный внезапным исступлением, он схватил юношу за руку и крикнул, глядя ему в глаза угрожающим взором:
— Разве я не имею права умертвить свою собственную мысль?
Но, увидев изумление Савла, он устыдился того, что выдал себя. Он выпустил его руку и жестко и решительно произнес:
— Скажи, что я должен сделать! Я готов!
Глаза юноши сверкнули.
— Иди за мной! — сказал он и поспешно направился в город. Иуда последовал за ним; теперь все было кончено; он не чувствовал больше колебаний.
Они остановились пред большим, богато изукрашенным зданием. Юноша ввел Иуду во двор, велел ему там дожидаться и исчез внутри дома. Спустя несколько минут он вернулся и повел Иуду наверх, в большую залу, где было собрано человек десять.
Это были большею частью седовласые старцы; на всех были богатые священнические одеяния. Иуда скользнул по ним взглядом; в одном из них он узнал Каиафу, бывшего в тот год первосвященником, в другом, маленьком старичке с совсем белыми волосами и резкими, ястребиными чертами лица, могущественного Анну, тестя Каиафы, самого влиятельного представителя древнеиудейской партии. Он-то первый и обратился к нему.
— Подойди поближе, — сказал он. — Как тебя зовут?
Иуда не тронулся с места и не ответил. Как только он вошел в этот покой, им овладело одно всепоглощающее чувство — чувство смертельной вражды ко всем этим людям.
Анна громким голосом повторил свой вопрос.
Тогда Иуда поднял на него такой мрачный и угрожающий взгляд, что тот невольно отшатнулся. Иуда улыбнулся странной улыбкой и снова уставился глазами в пол. Водворилось тягостное молчание; священники переглядывались в недоумении и нерешительности. Тогда выступил вперед один фарисей, прятавшийся раньше за другими в глубине покоя. Он пошептался с Анной и затем подошел к Иуде.
Тот поднял голову и узнал в нем того самого, который вместе с Савлом вел с ним беседу за городскими воротами. Как тогда, так и теперь, он почувствовал при виде его отвращение, смешанное со страхом.
— Пойдем со мной! — сказал он и слегка ухватил Иуду за плащ. — Этим старым дуракам нет надобности слышать, о чем мы будем говорить!
Он насмешливо улыбнулся, и Иуда почувствовал, как его рот скривился в такую же улыбку. Безвольно последовал он за ним на другой конец залы; они остановились у окна. Фарисей все время удерживал его за плащ.
— Я ждал тебя, — сказал он глубоким, торжественным голосом. — Я знал, что ты придешь и выполнишь свое предназначение.
Иуда не отвечал ему. Он знал, что этот человек просто лицемерит, что та же насмешливая улыбка играет и теперь на его губах, и, тем не менее, пока он говорил, он верил его словам. Но, побуждаемый инстинктом самосохранения, он принудил себя взглянуть на него, и тогда чары рассеялись.
— Если ты хоть одно слово еще прибавишь, — прошептал он голосом, дышавшим ненавистью: — я сейчас же уйду отсюда!
Фарисей бросил на него быстрый и зоркий взгляд и сделался вдруг серьезен:
— Хорошо, хорошо, — сухо сказал он и выпустил из рук плащ Иуды. — Важно то, что ты согласен помочь нам. Видишь ли, так как мы не желаем нарушать безмятежное спокойствие народа, то и стараемся, чтобы все произошло под покровом тишины и тайны. Поэтому, мы и рассчитывали на тебя!
Он снова окинул Иуду испытующим взглядом и поспешно продолжал, как бы для того, чтоб не дать ему случая ответить.
— Всего лучше было бы ночью или поздним вечером. Ты знаешь, где Его найти в это время и проведешь нас к Нему. Но желательней было бы взять Его тогда, когда Он будет один, понимаешь? только во избежание народных волнений! И скорей, как можно скорей, это для всех будет лучше, также и для тебя! А в награду решили дать тебе тридцать сребренников, — это не много, но…
Иуда остановил на нем взгляд, полный такого смятения и такой муки, что в холодных глазах фарисея промелькнуло что-то вроде сострадания. Он круто оборвал свою речь.
— Ну, об этом мы всегда успеем переговорить. Слушай теперь внимательно то, что я скажу тебе: каждый день, после захода солнца ты можешь застать меня на том же месте, — знаешь, где мы говорили в тот раз!.. Но приходи скорей, это для всех нас лучше, в том числе и для тебя! А теперь ступай, с теми тебе нет надобности говорить, они тебя не понимают, думают, что ты какой-нибудь заурядный, но я-то тебя понимаю и знаю, что ты придешь. — Иуда посмотрел на него; он усмехнулся и повторил, подчеркивая каждое слово:
— Да, я знаю, что ты придешь, — а теперь ступай!
Он толкнул его к двери, сделав в то же время знак рукою юноше, который стоял там и ждал.
Но, когда взор Иуды упал на Савла, он остановился и обернулся.
— Я не хочу иметь дела с тобой, — сказал он: — пусть лучше этот дожидается меня!
Фарисей презрительно улыбнулся.
— Да, да, — ответил он: — мы это устроим, а теперь уходи. — И он протолкнул его в дверь.
Юноша вышел вслед за Иудой и снова повел его по улице. Ночная тьма спустилась на землю; кругом было совершенно тихо и безмолвно. Иуда и Савл остановились, и взгляды их встретились. Тогда Иуде показалось, что глаза его спутника выражают презрение, и он преисполнился печали. Он думал: «Это несправедливо с его стороны, ведь сам же он хотел, чтоб я это сделал, так как же может он презирать меня! Нет, он не должен презирать меня! Если б я мог сказать ему все!»
Юноша отвернулся и сделал несколько шагов вперед. Но затем он опять остановился и медленно пошел назад.
— Скажи мне, — внезапно спросил он:-ты тоже верил, что Он сын Божий?
Иуда вздрогнул, испуганный этим вопросом.
— Да, — нерешительно ответил он: — я тоже этому верил.
— Что же заставило тебя верить?
Иуда стоял некоторое время молча, потом он сердито вскричал:
— Оставь меня, уйди от меня, но ты не имеешь права меня презирать, не имеешь на это права! — с бурной страстностью повторил он.
И он стал поспешно удаляться. Вопрос юноши вновь пробудил страшное сомнение в его душе.
Савл задумчиво смотрел ему вслед. Потом он сделал внезапный жест, как бы стараясь от чего-то освободиться, и направился в противоположную сторону.
Когда Иисус на следующее утро подходил к Иерусалиму, молва об Его прибытии уже успела разнестись, и отовсюду стал стекаться народ к нему навстречу, приветствуя его радостными кликами. Его посадили на молодого осла и пошли в город, сопровождая Его; некоторые предшествовали Ему, размахивая пальмовыми ветвями, которые держали в руках; остальная же толпа следовала за ним, восклицая:
— Осанна сыну Давидову! Благословен грядущий во имя Господне!
За стенами Иерусалима бродил Иуда после бессонной ночи. Он услыхал вдали ликующие клики, остановился и посмотрел в ту сторону, откуда они доносились; вскоре он увидал шествие, которое приближалось, освещенное солнцем, утопающее в зелени и цветах, и над всем этим морем голов увидал он образ Иисуса. Тогда он сделал движение, как бы порываясь бежать, но преодолел себя и все время оставался на месте, пока торжественное шествие двигалось мимо него; взор его не отрывался от Иисуса.
И когда он увидал пред собой этот кроткий лик, сиявший странным сочетанием радости и скорби, тогда он перестал сомневаться и понял, что вчерашняя мысль была просто трусливой уверткой и что он верит по-по-прежнемучто Иисус есть Мессия, Божий Сын.
Когда шествие исчезло из виду и приветственные возгласы замерли, ему показалось, что, наконец, ему стало ясно то, что происходит в его душе.
Он вспомнил вечер в пустыне перед тем, как он впервые встретился с Иисусом, вспомнил, как его словно окружала какая-то странная, невидимая сила, как она старалась втянуть его в свой круг. Эта сила, имя которой ему было неизвестно, которой он не понимал, которой не знал, но близость которой пробудила в нем полный предчувствиями страх, эта самая сила выступила затем перед ним в образе Иисуса и упорной борьбой старалась его завоевать, чтобы сделать его своим; она истерзала его сердце, приковала к земле узами, которые не могли порваться; из-за нее томился он тоской, не спал ночей и страдал, она была его безнадежной пыткой. Но теперь это кончилось, теперь он хочет сделаться свободным, и снова сделается теперь свободным, потому что он умертвит теперь ее, эту силу, теперь он умертвит ее!
Он выпрямился и гордо посмотрел вокруг себя. Эта мысль росла в нем, и ему казалось, что вместе с ней растет и он сам. Кто посмеет теперь презирать его? Ненавидеть, проклинать его они могут, но только не презирать!
С этой минуты он сделался спокоен и решителен; поддерживаемый этой мыслью, которая ему представлялась хотя и страшной, но великой, а не заслуживающей презрения. Он больше не сомневался, не колебался больше, а ждал с фанатической верой, чтоб пробил час, роковой час.
Настал вечер пред праздником Пасхи, Иисус, вместе со своими двенадцатью учениками, сидел за трапезой в одном из домов Иерусалима. Весь день Он пробыл в Вифании, у Лазаря, но к вечеру назначил апостолам собраться в этом доме, принадлежавшем одному из новых последователей Его учения, и предупредил их, что никто не должен отсутствовать.
Все они были глубоко взволнованы. Давно уже они заметили, что над головой Учителя собирается гроза, последние же дни Он часто ронял среди речи смутные намеки, на то, что судьба Его скоро совершится. А потому эта общая вечеря являлась для них как бы прощанием, и подтверждение этому они читали в Его лице.
Вообще же в этот вечер Он был более, чем всегда, спокоен и кроток. Исчезло все то тревожное, порой стремительное, что за последнее время нередко выступало в Его существе; чело Его было ясно, Его улыбка светла; Он снова был таким, как в самые счастливые дни свои на берегах Генисарета, только серьезней, с оттенком грусти даже в радости, как тот, кто живет уже не самим счастьем, а лишь памятью о нем. И в речах Своих возвращался Он постоянно к Генисарету, вызывая одно воспоминание за другим, и всякий раз взглядывал Он на того из учеников, кого воспоминание всего ближе касалось; и тогда все лучшее, что только было в их мыслях и их воле, точно искало их и улыбалось им в этом взгляде; в Нем они как-будто находили самих себя. На Иуду Иисус тоже взглянул один раз; но тогда Его взор выражал лишь скорбь и горестное сознание бессилия.
Он указал ему место по левую Свою сторону; Иуда сидел там бледный, потупив глаза, и складки глубоко уходили в его лоб.
По правую сторону Иисуса сидел Иоанн. Он точно созрел в этот вечер, сделался мужем, и на лице своем, со свойственной ему восприимчивостью, он носил отблеск выражения лица Иисусова.
Близко к Учителю сидел и Петр; вид у него был гневный, почти угрожающий, и только, когда на него взглядывал Иисус, он смягчался. Тут же сидел Иаков, пытавшийся улыбаться, чтоб скрыть слезы, готовые выступить у него на глазах, и Андрей, с расширенным, недвижно устремленным в пространство взором, словно он провидел будущее и свою собственную участь, и Фома, недоумевавший, говорит ли истину то чувство, которое ему подсказывает, что его сомнениям наступил теперь конец. И все остальные, с различными мыслями и различными выражениями лица, но объединенные одной и той же великой скорбью.
Трапеза была кончена, но Иисус не подавал еще знака, чтобы встать из-за стола. Он погрузился в размышления, и беседа прервалась. Но, наконец, Иоанн спросил:
— Господи, где проведешь Ты эту ночь?
Иисус посмотрел на него с печальной улыбкой.
— Где? — повторил Он. Еще несколько минут Он безмолвствовал и потом продолжал громко и внятно, так что все это слышали.
— Мы пойдем в Гефсиманию и там останемся на ночь.
Им показалось, что Он сказал это с каким-то особым, но непонятным умыслом.
Гефсиманией называлось селение на Елеонской горе, где они часто собирались.
Снова воцарилось молчание; на всех нашло какое-то тяжкое, гнетущее настроение, и они смотрели на Учителя, удивляясь странному выражению Его лица. Он всех их обвел пытливым взором, не взглянул только на Иуду, затем сказал почти шепотом, но так что ни от кого не ускользнули Его слова:
— Истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня.
Ропот пробежал среди них, и с тоскливым недоумением стали они переглядываться. Вдруг послышался трепещущий голос:
— Господи, не я ли?
Это был Фома; он привстал и смотрел на Иисуса с горестным упреком в своем умоляющем взоре. Глаза всех устремились на него, но на его вопрос Иисус ответил едва заметной улыбкой.
Петр тоже поднялся; руки его невольно сжались в кулаки, и пытливый, угрожающий взгляд переходил с одного ученика на другого. Под конец он остановился на Иуде, который все время сидел все так же неподвижно, с бледным лицом и потупленным взором. Глаза Симона Петра сверкнули, и он настойчиво удержал на нем свой взгляд. Иуда его почувствовал и поднял голову против воли; Петр презрительно усмехнулся и снова сел на свое место. Но, воспользовавшись общим смятением, он перегнулся к Иоанну и что-то шепнул ему на ухо. Тот кивнул головой, обратился к Иисусу и тихо спросил:
— Господи, кто предаст Тебя?
Однако Иисус оставил его слова без ответа. Затем смятение постепенно улеглось, и ученики стали с жаром перешептываться между собою.
Тогда Иисус взял хлеб, обмакнул его и в первый раз в этот вечер обратился к Иуде. Он подал ему хлеб и взглянул на него.
— Что делаешь, делай скорее! — тихо произнес он.
Иуда принял хлеб, растерянно посмотрел на него, отложил его в сторону пугливым жестом, встал и поспешно вышел из комнаты.
Очутившись на улице, он остановился и прислонился к стене, чтобы не упасть. Вся мука, которую до сих пор ему удавалось подавлять и замыкать в своей груди, захватила его теперь с неудержимой силой; все его тело судорожно трепетало. Но отчаянным напряжением воли он сумел снова овладеть собою, выпрямился, и его расстроенное лицо снова застыло в упорной решимости.
Да, — шептал он про себя: — надо покончить с этим, — я хочу быть свободен!
«Да если б я даже и захотел, теперь уж отступать невозможно; теперь ведь дело уже сделано.»
Эта мысль как бы дала ему толчок, и он стал поспешно удаляться.
На условленном месте, за городскими воротами, он увидел в темноте человеческую фигуру, шагавшую взад и вперед. При виде ее он почувствовал неприязнь к ней и остановился. Но его уже увидали, и фигура стала быстро приближаться к нему.
— Ты долго заставил меня ждать, — произнес сухой, насмешливый голос: — но у меня хороший запас терпения, и я отлично знал, что ты придешь.
И тотчас Иуда узнал лицо с острыми очертаниями, с хищным взглядом и язвительной улыбкой. Но ом не боялся больше старого фарисея.
— Ты нарушил свое слово! — сказал он вызывающим тоном. — Где тот, молодой? С тобой я не хочу иметь дела.
Фарисей презрительно пожал плечами.
— Он глупец, не захотел идти, — видишь ли, он еще так юн, — потом это обойдется. Да мы же с тобой и лучше подходим друг другу. А теперь нам надо отправляться. Идем скорей!
Но Иуда не трогался с места. Фарисей положил ему руку на плечо, но он сердито стряхнул ее. Тогда тот зорко на него посмотрел и сказал:
— Послушай, я дам тебе совет: если ты хочешь чего-нибудь, то для тебя не должно существовать ничего, кроме того, чего ты хочешь. Боюсь, что я ошибся в тебе, что ты просто самый заурядный…
Иуда запальчиво прервал его речь:
— Я сделаю это, но ты не знаешь, из-за чего я готов это сделать. Это не ради вас, — я вас всех ненавижу и презираю, — слышишь ты, я ненавижу вас всех!
Тот поднял плечи.
— У всякого свои причины! — сухо промолвил он. — Не будем терять времени в болтовне!
Он пошел по направлению к городу. Иуда следовал за ним на некотором расстоянии. Его мучил один вопрос; он должен был получить от него ответ. Он ускорил шаги и поравнялся с фарисеем.
— Скажи мне, — обратился он к нему: — ты делаешь это не по той же причине, как другие. Из-за чего ты это делаешь?
Тот взглянул на него и холодно ответил:
— У меня та же причина, что и у тебя!
Иуда вздрогнул и отошел от него.
— Из-за чего ты это делаешь? — повторил он глухо и настойчиво.
Тогда тот остановился и захохотал.
— Глупец! Из своей собственной выгоды, конечно!
И он пошел дальше.
Иуда посмотрел ему вслед и провел рукой по лбу. Что это, воображение? Когда раздался этот хохот, то лицо фарисея показалось ему как-то странно похожим на лицо Аввы, слабоумного нищего. Он снова последовал за ним, но его то и дело кидало в дрожь.
В это самое время Иисус со своими учениками вышел из Иерусалима. Они направились к Елеонской горе; но, достигнув Гефсимании, Иисус оставил там всех прочих апостолов и взял с собою только Петра и двух братьев, Иакова и Иоанна. С ними Он вошел в масличный сад, где часто имел обыкновение отдыхать.
Тогда Петр сказал:
— Господи, мы разве здесь останемся на ночь?
Но Иисус продолжал идти, как будто не слышал его вопроса.
Спустя некоторое время Петр сказал опять:
— Господи, куда идешь ты? Мы устали, не лучше ли нам остаться здесь и уснуть?
Тогда Иисус остановился, рассеянно взглянул на него и наклонил голову.
Ученики легли. Иаков тотчас же погрузился в сон; вскоре заснул и Иоанн. Но Петр долго сидел и бодрствовал; его лицо все еще хранило выражение презрения и гнева, с каким он во время вечери смотрел на Иуду. Наконец, он взглянул на Иисуса, все еще стоявшего возле него, и спросил:
— Господи, разве мы должны провести ночь без сна?
Тогда Иисус обернулся к нему и стал всматриваться в него серьезным и испытующим взором.
— Бодрствуйте и молитесь, да не впадете в искушение! — произнес Он.
Петр вздрогнул и вопросительно взглянул на Него; в этих словах ему почудилось что-то вроде укоризны. Но Иисус уже отвернулся от него. Тогда Симон Петр лег; долго лежал он, задумчиво уставившись глазами в пространство; не раз он энергично встряхивал головой, и на губах его снова мелькало презрение. Но, наконец, сон одолел и его.
Иисус тревожно ходил взад и вперед; порой Он останавливался и прислушивался. Но кругом, во тьме ночи, царили тишина и безмолвие. Наконец, Он подошел к ученикам; видя, что они спят, Он нагнулся было к Петру как бы для того, чтоб его разбудить, но затем снова выпрямился, так и не дотронувшись до него. Он отошел и лег на землю, поодаль от них. Он был изнеможен, — изнеможен смертельно.
Раздался шорох в воздухе, и Иисус уже был не один. Возле него стоял темный призрак, распростирая над ним свои крылья. Одну руку он тяжело опустил на Его плечо, другой указывал вдаль, в глубину мрака. Он смеялся, но печаль, как неподвижная маска, лежала на его лице.
Иисус взглянул по направлению его перста. Там точно что-то шевелилось, — какой-то сгущенный мрак во мраке, но он пронесся мимо и исчез. И внезапно он увидел перед собой образ Иуды, точно залитый неумолимо резким светом, он увидел его лицо и глаза, устремленные на него с немым, обвиняющим вопросом. Душа его преисполнилась горькой, безутешной скорби, над головой своей он услыхал мертвенный, беззвучный хохот призрака.
Он встрепенулся; не звук ли шагов коснулся его слуха? Да, он действительно слышал их, тяжелые, грубые шаги, которые теперь к нему приближались! Он хотел приподняться, но не мог; Его члены были точно налиты свинцом. Тогда Он остался лежать, прислушиваясь к этим шагам, все более и более приближавшимся, приближавшимся неумолимо, словно это его судьба шла к нему навстречу в безмолвии ночи. Вот они уже совсем возле Него; вот они остановились, но в отдалении слышался лязг оружия и гул человеческой толпы.
Тогда Иисус с усилием поднял голову и взглянул вверх. Перед собой Он увидел лицо Иуды и глаза его, устремленные на Него с немым, скованным вопросом.
Он взглянул на Иуду и в этом взгляде сосредоточил всю свою силу, всю свою волю, — все дело своей жизни сосредоточил он в последнем, трепетном призыве.
Иуда встретился с Ним взором. Из груди его вырвался тогда глубокий вздох, он опустился на колени возле Иисуса и поцеловал Его.
Глаза Иисуса блеснули; Он приподнялся, взял в обе руки голову Иуды, повернул к Себе его лицо и начал вопросительно в него всматриваться.
— Иуда, — сказал Он: — целованием ли предаешь Сына Человеческого?
В тот же миг Его схватили и подняли с земли грубые руки. Без сопротивления дал Он им себя увести. Но те, которые взяли Его, удивлялись счастливому, поразительно счастливому выражению Его лица.
Шум замер вдали; вскоре снова водворилась тишина вокруг Иуды. Он все еще лежал на коленях, лежал неподвижно, точно оглушенный.
Он ничего не сознавал, кроме одного этого, что он поцеловал Иисуса и, следовательно, любит его. Умиротворяющая радость легла целительным покровом на его усталую, истерзанную душу.
Вдруг он вздрогнул, — кто-то тронул его за плечо. Он поднял голову и увидал острое лицо с резкими очертаниями и насмешливой улыбкой; тогда перед ним беспощадно выступила действительность, ужасная, непостижимая действительность, и он понял, что все было кончено, что он предал Того, кого любил.
Он машинально поднялся с колен.
— Что тебе? — сказал он угасшим голосом.
— Я ведь чуть было не забыл, — ответил тот. — Вот плата! Бери же!
Он вложил в руку Иуды мешок с деньгами.
Иуда в смятении взглянул сперва на него, потом на мешок. Вдруг он понял, вскрикнул словно от боли, швырнул деньги как можно дальше от себя, бросился ничком на землю и громко зарыдал.
Фарисей стоял и смотрел на него. Лоб его болезненно нахмурился и взор омрачился.
— Ну, ну, обойдется! — пробормотал он, медленно отходя от Иуды.
Шел час за часом, но Иуда не шевелился. Отчаяние первой минуты сменилось у него изнеможением, среди которого он ничего не помнил, ничего не думал и не чувствовал. Но, тем не менее, он как-то странно сознавал, что внутри его происходит тихая, таинственная работа, что там точно что-то растет, распространяя вокруг отрадное тепло.
Вдруг он спохватился, что давно уже кругом было светло, и с усилием открыл глаза. Сначала взору его предстало лишь какое-то зеленое мерцание, но постепенно оно стало проясняться, делаться отчетливей, и тогда, под самой своей головой, он увидал маленький бугорок, на котором взошла трава, былинка к былинке, в бесчисленном множестве стебельков. И на каждой былинке в ее светло-зеленой одежде переливались солнце и тени; цветок раскрывал свой венчик, и лепестки его были так изумительно сини, где видел он раньше такой синий цвет? Да, теперь он вспомнил, на водах Генисарета!
А вот маленький блестящий жучок осторожно вползал на былинку, ощупывая длинными усиками дорогу. Улыбка появилась на губах Иуды, — никогда еще не видал он ничего подобного! Он не мог отвести взор от маленького, освещенного солнцем бугорка.
Долго лежал он так и все только смотрел и смотрел. Но чем дальше он смотрел, тем настойчивей овладевало им чувство, говорившее ему, что позади или за пределами этого есть нечто, чего он не может видеть, но что, между тем, есть самое существенное, есть то, что он должен найти. В нем проснулось какое-то беспокойство, что-то ищущее, тревожное, замутнившее собою счастье, которое он на мгновение испытал, — он повернулся, солнце ослепило ему глаза, он возвратился к действительности и сразу поднялся с земли.
День давно настал; солнце высоко стояло на небе и сильно припекало.
Иуда посмотрел вокруг, и снова в него вселилось чувство, что во всем, что только встречает его взор, есть нечто, чего он не может видеть, но что он все-таки должен найти. Это чувство захватило его с такою силой, что на несколько мгновений вытеснило из его души воспоминание, — воспоминание о том, что совершилось и почему он здесь лежал.
Но оно вернулось к нему, — сначала случайное, туманное, потом во всей своей терзающей остроте. Его объял такой страх, точно он парил над пропастью, в которую ежеминутно мог беспомощно упасть. Вдруг что-то мелькнуло перед ним, словно луч спасения; он взялся за голову, — не во сне ли он это видел? — Нет, это был не сон; теперь он вспомнил, что поцеловал Иисуса! Но еще, что же было еще? Да, он вспомнил теперь, — взгляд, — взгляд Учителя! Скатилось страшное бремя с его души; он почувствовал, что прошлое теперь искуплено, — искуплено этим лобзанием и этим взглядом, и что теперь нечто другое предстоит ему, к другому должен он стремиться: найти то, чего он всюду искал.
Он вышел из масличного сада и стал взбираться на Елеонскую гору. Но он шел наобум, без всякой цели; ему все время казалось, будто он, в сущности, намеревался идти в противоположную сторону. Взойдя на вершину горы, он остановился и стал озираться вокруг себя. Солнце все так же припекало, и кровли и зубцы Иерусалима блестели, как золото, в его лучах. Но на дальнем крае горизонта наслоилась черная стена туч, медленно поднимавшихся на небе. Иуде представилось, будто снизу, из города, до него доносится угрожающий гул, и этот гул в его сознании имел какое-то загадочное отношение к тучам, которые росли на небосклоне. Он содрогнулся и пошел дальше.
Он шел и шел, бросая вокруг ищущие, полные ожидания взоры. Где он найдет это, где? Во всем, что он видел, он это угадывал, но всюду оно бежало от него. Он испытующим взглядом рассматривал людей, которых встречал, но ему казалось, что они от него так далеко. Они не могли услышать его зова, а если б даже и услыхали его, то не могли прийти к нему на помощь. Он стоял одиноко, — один должен был он это найти!
Он прошел мимо маленького домика, густо обрамленного зеленью. Таким приветливым, таким гостеприимным казался он в ласковом сиянии солнца, точно был обителью душевной тишины и счастья.
На скамье перед домом неподвижно сидела женщина, опустив руки на колени и устремив взор в пространство. Иуда остановился и взглянул на нее, — как странно! ведь она была мертвая, — эта женщина была мертвая! Дрожь стала трясти его, и он провел рукой по своему лбу. Но ведь он знал и ее, и этот дом, — да, да, это Мария, Мария, которую любил Учитель! И вот она умерла, — что же это значит? Точно что-то ужасное промелькнуло перед ним вдали, и он снова попытался приковать свое внимание к Марии. Вот ее рука зашевелилась, — она, стало быть, жива. Он не станет тревожить ее.
Он пошел дальше; все возраставшее в нем беспокойство побуждало его все неустаннее идти вперед. Где же найдет он это, где?
Он увидал вдалеке человека, шедшего по дороге навстречу ему. Он снова остановился, — его он тоже знал! С удивлением смотрел он на идущего: этот стаи, согбенный, словно под тяжестью вины, это лицо, искаженное слезами, этот взор, пугливо потупленный в землю, — да, да, это Симон Петр!
Иуда не трогался с места и трепетно ждал. Тогда он увидел, как Симон поднял глаза, всмотрелся в него и в свою очередь остановился, причем презрение и отвращение отразились на его лице.
Горькая боль наполнила сердце Иуды. И пока он стоял, смотря на Симона Петра и читая свой приговор в его взгляде, с ужасающей уверенностью стала тесниться ему в голову мысль, что все будут так ненавидеть и проклинать его, все, кто только услышит его имя. Никто, никто решительно его не поймет, никто не догадается о том, что он выстрадал, никто не спросит его, все будут только проклинать, проклинать! Маленькие, невинные дети, которых любил Учитель, будут содрогаться при звуке его имени и прижимать личико на груди матерей! Он почувствовал себя придавленным к земле, нестерпимая тоска охватила его. Вдруг он увидел, что Симон снова приближается к нему, и его поразило изменившееся выражение его лица.
Не угрозы и не презрение, а раскаяние и смирение были теперь написаны на нем. Он остановился возле Иуды и сказал:
— Дай мне свою руку!
Иуда удивленно взглянул на него.
Тогда Симон порывисто схватил его руку.
— Я хочу, — сказал он: — чтобы ты взял мою руку, потому что ведь и я…
Он не мог продолжать, рыдание пресекло его голос. Он поспешно отвернулся и, шатаясь, пошел прочь.
Иуда печально посмотрел ему вслед. Снова спокойствие окутало его душу. «Он все-таки презирает меня», — подумал он: «но что же из этого? — Он ведь меня простил, — и я найду то, что ищу, — что же тогда значит для меня все другое!»
Он снова пошел, но уже в противоположном направлении, в сторону Иерусалима. Чем более он приближался к городу, тем явственней слышал он опять угрожающий гул. Сначала он думал, что это плод его фантазии, но, войдя в городские ворота, он увидел народ в необычайном возбуждении, в том зловещем опьянении, которое охватывает массы, когда власть имущие, эти ненавистные им сильные мира, устраивают для них праздник, зрелище поношения и смерти жертвы за их грехи или борца за их дело. Иуда узнал ее, эту ужасную, грозную радость; ему припомнился один день его юности, когда он был в Иерусалиме и присутствовал при казни преступника, и зловещее предчувствие закралось в его душу. Но, влекомый силой, более могучей, чем его страх, он безвольно последовал за стремящейся вперед толпой.
Теперь был полдень; темная туча поднялась на небе и заслонила собою солнце. Мрачная тень пала на всю окрестность.
Иуда узнавал дорогу по мере того, как шел, — это был путь к Голгофе, лобному месту в Иерусалиме. Но поток народа увлекал его, точно нес его на себе, и он шел и шел, как лунатик, ничего не видя вокруг себя и не слыша, и все время лихорадочная дрожь не переставала его трясти.
Вдруг он остановился, недвижимый, точно парализованный, и уставился вперед цепенеющим взглядом.
Перед ним вылилась голая выпуклость Голгофы, и на ее вершине три креста вырисовывались на темном фоне неба. На этих крестах висели три человеческих тела с распятыми, израненными членами, три тела, корчившихся от муки, точно в насмешку вознесенных к небесам, и в одном из Них, висевшем посредине, Иуда узнал преданного им Учителя.
Народ пробегал мимо него шумными толпами, отпихивал его в сторону, и сшибал его с ног, и топтал; он этого не чувствовал, — он снова поднимался и, тяжело дыша, со взором, неподвижно устремленным на образ Иисуса, снова начинал медленно подвигаться вперед.
Но, когда он подошел так близко, что мог уже ясно различить лицо Иисуса, он остановился опять, и тогда в нем совершился переворот. Ужас, которым он был преисполнен, исчез, и снова проникся он уверенностью в том, что все прощено. Раздирающая душу мысль о своей вине, своем бесплодном раскаянии уступила в нем место глубокому, все существо его пронизавшему сочувствию к страданию, человеческому страданию, которое было у него пред глазами; он почувствовал, что должен стоять здесь и страдать вместе с Учителем, пока не наступит для него миг освобождения, почувствовал, что это его право, дорогою ценой купленное, сладостное и в то же время ужасное право. Он не отрывал взора от бледного, дивно просветленного страданием лица, и при каждом трепетании его, при каждом содрогании истязуемого Тела он и сам страдал всеми муками распятого на Кресте.
Но одновременно ему смутно представлялось, что между этим зрелищем смерти и маленьким, освещенным солнцем мирком, который в это утро открылся его взорам, существует какая-то таинственная связь, что-то общее, и что это и есть именно то, чего он искал.
Часы проходили за часами, часы, столь же долгие, как вечности мучений. Народная толпа насытилась зрелищем, и вокруг Иуды стало пусто. Он этого не замечал; вся жизнь его перелилась в это боровшееся со смертью тело, распятое на кресте.
Смерть, освободительница, неужели же она так и не одержит победы, неужели же никогда не наступит конец! Он почувствовал, что силы ему изменяют, и снова начал им овладевать прежний, чисто физический ужас.
Тогда он увидел, как померкший взор Иисуса устремился к небу, мрачно нависшему над землей, увидел, как губы Его зашевелились, как вздох с трудом вылетел из Его уст, и голова тяжело склонилась на грудь. Тогда он понял, что все кончено, и сам без чувств упал на землю.
Мимо него прошел стражник и грубо ткнул его копьем. К нему вернулось сознание, и он поднялся. Да, все кончено! Теперь он может уйти.
Он сделал несколько шагов, но снова остановился и стал смотреть на лобное место.
Он увидал Крест с мертвым, готовым свеситься Телом, увидал два других креста с их еще живою ношей, увидал над ними угрожающе мрачное небо, затем взгляд его скользнул вниз, по стражникам, которые стояли, шепотом переговариваясь между собою, и, наконец, остановился на группе женщин у подножия Креста. Они лежали на коленях и плакали: только одна из них стояла прямо и смотрела на Крест сухим, горящим взором, со странной, горькой радостью на лице. Иуда узнал Марию Магдалину, и пошел прочь колеблющимися шагами.
И эта картина осталась запечатленной, словно выжженной огнем, в его душе.
Он знал, что постоянно будет ее видеть перед собою, — каждую ночь, каждую ночь! Нет, это невозможно, он не в силах жить с этим воспоминанием, он должен умереть, да, умереть!
Но сначала, да, сначала он должен найти то, чего искал. Раньше этого ему нельзя умереть! Но где найдет он это, где! «Мария!» — пронеслось у него в голове. Да, она это нашла, к ней пойдет он, она ему скажет! Но ведь ее уже нет! Она умерла, нашла и после того умерла! Быть может, это и нельзя сказать, один, один должен он это найти!
Но где же, где?
Тогда он вспомнил про маленький, освещенный солнцем бугорок, который видел утром, и вновь в нем пробудилась надежда, подобная проблеску того же солнца. «Да», — подумал он: «Я пойду туда, быть может, там я найду!»
Он был опять у себя, лежал на той же кровати, на которой умерла его мать. Как и тогда; на дереве за окном пела пташка, и лучи солнца врывались в окно и светились на постели. Но под головой он ощущал что-то теплое и мягкое, тихим пламенем согревавшее ему щеку. Он приподнялся и увидел, что изголовьем ему служит маленький зеленый бугорок; травка всходила на нем светлыми стебельками, и солнце переливалось на былинках. Со вздохом счастья Иуда снова опустил на него голову.
Но солнечный свет стал медленно подниматься по стене, побледнел, исчез, и кругом стало темно. Далекие, угрожающие голоса зазвучали в ушах Иуды. И вдруг он услышал, что наружная дверь отворилась; раздались тяжелые, шлепающие шаги, как будто падение грузного тела, и после этого все стихло.
«Это он!» — подумал Иуда и схватился рукой за что-то твердое. Он встал, отворил дверь и вышел в крайнюю горницу. Ощупью пробрался он в угол, где стояла кровать. Он увидал на ней большую, безобразную голову Аввы; глаза нищего смотрели на него своим тупым, ничего не говорящим взглядом, но вокруг рта змеилась чужая, насмешливая улыбка. В порыве отвращения Иуда замахнулся и ударил его. Тогда язвительная улыбка сменилась кроткой и серьезной, не нищий здесь лежал, а Иисус; но Он не был мертв; Его глаза сияли жизнью, и щеки были покрыты румянцем. Он встал со своего ложа и сказал:
— Что тебе, Иуда?
Иуда ответил:
— Господи, помоги мне найти то, что я ищу!
Иисус взглянул на него.
— Зачем ищешь ты так далеко? — сказал он. — Ты уже нашел, но твои глаза поражены слепотой. Пойдем со мною вместе!
Иуда схватил протянутую руку Иисуса и последовал за ним. Долго шли они, все поднимаясь вверх, все поднимаясь вверх. Вдруг Иисус остановился, обратил лицо свое к Иуде и сказал:
— Эту ночь голова твоя покоилась на том, что ты ищешь! Зачем ищешь ты так далеко?
Он снова отвернулся, и они пошли далее, все поднимаясь вверх, все поднимаясь вверх. Вокруг них была тьма, Иуда видел перед собой только светлый образ Учителя. Наконец, Иисус опять остановился, простер руку и сказал:
— Это ли ты ищешь?
Под ним расстилалась пустыня, унылая и обнаженная, со странными, фантастическими очертаниями, точно кипучая жизнь, застывшая внезапно под веянием смерти; мрачная и печальная лежала она внизу, погруженная в свой мертвенный сон и взирала на небо, вздымавшееся над ней в своей безмолвной бесконечности. Но в пространстве носилась та же непостижимая, загадочная сила, что звала Иуду властными, непонятными для него голосами.
— Нет, Господи, — ответил он: — этого я боюсь.
— Боишься, потому что не видишь! — сказал ему Иисус. Снова простер Он руку и спросил:
— Это ли ты ищешь?
Тогда Иуда увидал внизу, в глубине, синюю лучезарную гладь Генисарета и его зеленеющие, залитые солнцем берега с бьющею ключом жизнью, с роскошной окраской самых богатых оттенков. Он увидал там женский образ, обративший к ним свое лицо и улыбавшийся им. То была Мария Магдалина; но скорбь исчезла с ее лица; оно повествовало об упоительном счастье, и мягко ложились вокруг ее тела складки прозрачного одеяния.
— Нет, Господи, — ответил он: — этого я тоже боюсь!
Тогда Иисус улыбнулся и сказал:
— Это то же самое, что ты видел! Но твои глаза поражены слепотой. Закрой их, и к тебе вернется зрение!
Он закрыл глаза. Тогда Иисус наклонился над ним и поцеловал сначала один его глаз, потом другой, и Иуда весь затрепетал в этот миг от неизреченного, бесконечно счастливого чувства. Он вновь открыл глаза свои и увидел.
Иуда очнулся; сонная греза отлетела от него, но в груди он все еще ощущал то же блаженство.
«Да, — подумал он:-это я лик Господень видел!»
Он приподнялся. Была ночь, но небо было чистое и звездное. Все кругом было так тихо и безмолвно, деревья над его головой не колыхались; он приложил руку к земле, — она была теплая, — такая это была нежная, ласкающая теплота!
И счастье в его груди не исчезало, а все росло и росло. Это было чувство единства, покоя, полной, гармонической жизни. И это единство он и вокруг себя, находил повсюду, во всем, что только мог усмотреть его взор, и во всем, что он предугадывал мыслью. Борьба его кончилась; не было больше двух разнородных сил, старавшихся отвоевать его друг у друга; они были лишь две различные формы одной, всеобъемлющей силы, силы, которая таилась и в нем, связывая его с каждым живым творением, уча его все понимать, всему сочувствовать и все любить. Именно это искал он и теперь нашел, — это была любовь, это была цель жизни.
Но вместе с тем он понял теперь, что ему нельзя, умереть, что, посягая на свою жизнь, он посягает вместе с тем и на эту любовь. Он понял, что должен жить, чтоб поддерживать искру, зажженную Учителем в его душе.
Иуда встал.
Тогда с ужасающей ясностью выступила перед ним мысль о жизни, которая его ожидает. Он угадывал, что счастье, которое он испытывает в этот миг, будет вновь заглушено воспоминаниями и раскаянием, проклятиями его братьев; он спрашивал себя, имеет ли он право подвизаться за то дело, которое он предал, не осквернит ли его совершенное им злодеяние, не падет ли на это святое дело проклятие, лежащее на нем самом. Он вспомнил свою встречу с Симоном и понял, что навеки отлучен от тех, чьим соратником он только что сделался, с кем впервые теперь соединился. Одиноко должен он идти, одиноко должен сражаться!
Вне себя от отчаяния, он стал озираться вокруг. Остаться здесь он не мог, он должен был уйти прочь, — но куда, куда ему идти!
Тогда в душе его промелькнуло одно воспоминание. Какая-то странная улыбка пробежала по его губам, и он смиренно склонил голову.
— Нищий, Авва! — подумал он. — Да, к нему я и войду!