Франсуазе Верни, Мари–Роз и Эдгару посвящается
Вода начинала остывать, и Николь вылезла из ванны. Капли струились по ее телу; она сняла с крючка полотенце и принялась растирать им разомлевшую кожу. Запахи трав, смешиваясь с запахом горячего хлеба, рождали внутри нее волны убаюкивающей неги. Пользуясь тем, что ее никто не видит, Николь примерила мамины черные туфли и поморщилась. Туфли были великоваты, но зато в них она казалась взрослее. Увидев свое отражение в оттаявшей середине запотевшего овального зеркала, она улыбнулась. В тринадцать, точнее, почти в четырнадцать лет она выглядела на все восемнадцать: тело ее уже вполне созрело, а розовые губы, миндалевидные голубые глаза и длинные, до плеч, огненные волосы дополняли картину. Каждое утро ей требовался целый час, чтобы управиться с этим пожаром.
Внизу хлопнула дверь — мама вышла из дому. Они с отцом вряд ли закончат до полуночи свои дела в пекарне. Николь вздрогнула при мысли о том, какую злую шутку она преподнесет им в воскресенье, в святой–то день. Завтра она сходит на исповедь, вот и все. Только в чем ей сознаваться?.. Она и солгала–то самую малость. Она и вправду сегодня ночует у Нанетт, своей взрослой кузины: та осталась совсем одна с тех пор, как от нее ушел Бернар.
Правда, перед этим у нее свидание…
Нанетт она тоже наврала. О, не со зла!.. Ей она просто сказала, что пойдет на невинную вечеринку к парижанам, где будут дети с родителями, кока–кола, в общем, на день рождения, туда и Уила пригласили, знаешь, этого американца из Арзака! — он–то и отвезет ее домой, конечно же, до полуночи.
Николь сладко потянулась. Как приятно думать об Уиле! Представлять его зеленые с золотистыми искорками глаза. Как приятно заниматься сборами, дав волю своему воображению. Вот Уил на танцах по случаю 14 июля[1] приглашает ее на медленный танец. — «самое чудное танго в мире». — а вверху, над ними, светятся разноцветные фонарики. Вот они с Уилом вечером в дюнах; их первый поцелуй; ветер, шелестящий в соснах за их спинами: мягкая чернота ночи, в которой, словно играя, сигналят морю звезды и маяки.
Со столь сладостными воспоминаниями так легко наводить красоту! Накануне вечером, сославшись на жару. Николь устроилась спать на матрасе на чердаке. Однако на самом деле ей не терпелось начать приготовления. Проверить помаду — старый мамин тюбик, извлеченный из мусорного бака. То была настоящая удача! А в пансионе, чтобы накрасить губы, нужно было смочить их и плотно прижать к обоям в красные цветочки. Зеленые глаза Уила, как свет маяка, пронзающий темноту, врывались в ее видения и гнали сон прочь. Николь нарядилась, пожевала лакрицу, чтобы освежить дыхание, закапала в глаза белладонну, чтобы увеличить зрачки, почистила зубы измельченным древесным углем, как ее научила Нанетт. Затем накрахмалила и выгладила воланы своего вышитого гладью белого платья с квадратным вырезом.
Она встретила Уила в «Ле Шенале» — портовом баре, превращавшимся вечером в дансинг. Это произошло два месяца назад, на Иванов день, когда родители думали, что она пошла на пляж. «Я — американец, военный летчик, мне можно присесть?» У него были очень черные волосы, зачесанные назад без пробора. Она заказала лимонное мороженое, он — пиво и, улыбаясь, стал пристально ее разглядывать, не обращая внимания на Мари–Жо, которая в конце концов удалилась с рассерженным видом. Наконец он заговорил: «Ты очень красивая. Если хочешь, давай дружить». Смутившись от взгляда его зеленых глаз, она невнятно прошептала: «Уже поздно, мне пора домой». Уил отвез ее на джипе и высадил на полпути до булочной. Только назавтра он ее поцеловал.
На следующей неделе он явился в булочную и представился ее родителям: он будет приезжать через день и забирать сотню булок хлеба для солдат, расквартированных в Арзаке, на берегу моря. И действительно, раз в два дня он появлялся точно перед закрытием, всегда безукоризненно вежливый и сияющий, как будто погрузка хлеба в джип была для него наивысшим счастьем. Он болтал с госпожой Бланшар, мило поддразнивал Николь, заходил поздороваться с пекарем и иногда оставался обедать. Николь даже позволялось проехаться с ним до шоссе, откуда, с высоты, на закате солнца хорошо просматривались маяки. Родители Николь и не представляли, что этот парень, такой веселый и дружелюбный, которому к тому же было не меньше двадцати, расточал страстные поцелуи их дочери, бывшей для них еще совсем ребенком.
Он звал ее Лав, он звал ее Амур или, мешая английские и французские слова, Лав–Амур, и рисовал на песке сердечки, соединяя вензелями их имена. Глядя ей прямо в глаза, он говорил: «Не бойся, иди ко мне». И Николь, охваченная смятением от прикосновения его сильных рук. повторяла: «Нет, Уил. Я поклялась, только после свадьбы». Однажды вечером он пришел весь взвинченный, злой:
— Все, Лав–Амур, в понедельник утром я уезжаю в Америку.
— Через два дня?!
— Я хочу жениться, Лав–Амур, жениться на тебе.
Она возразила, прибавив себе, однако, целый год:
— Я еще слишком молода… Мне только пятнадцать.
— Ничего, потом я за тобой приеду.
Николь проплакала всю ночь. Уил уезжает, это ужасно. Уил, которого она полюбила на всю жизнь… И все из–за того, что американскую базу ликвидируют, какая чушь! Но он же поклялся, что женится на ней… На следующий день Уил явился к Бланшарам с огромным букетом цветов и бутылкой шипучего вина — попрощаться. «Я хотел бы поговорить с мадам, а также с месье». Булочник, весь в муке, прибежал в заднюю комнату. «Я хочу вам кое–что сказать, но мне трудно говорить по–французски». В общем, у него ранчо в Мичигане, недалеко от озера, надо чертовски много работать, в иные годы земля не родит или скот болеет, а еще вредители уничтожают кукурузу, короче, служба закончена, он возвращается домой, только вот что: он хочет жениться и надеется, что через какое–то время Николь выйдет за него. Родители в изумлении переглянулись, не зная, смеяться им или расчувствоваться. Лицо же Николь запылало ярче красного перца, вывешенного для просушки на стене. Госпожа Бланшар рассуждала про себя так: Николь. конечно же. слишком молоденькая, почти ребенок, но он американец, да и богатый к тому же. тут есть о чем поразмыслить!.. А отец, тяжело вздохнув, высказал вслух ее затаенные мысли: «Да–а–а… Что ж, со временем будет видно… Тут есть о чем поразмыслить…»
Булочница открыла пакет бисквита. Родители чокнулись с Уилом бокалами с игристым вином. Николь тоже досталось чуть–чуть на донышке, а потом ей налили лимонной шипучки.
После обеда молодые люди отправились в последний раз полюбоваться огнями маяков. Николь знала их все наперечет. «Вон тот, это Сен–Николя, а красный вдали — Кордуан. А тот, который поблескивает — спасательный буй». Однако в тот вечер ей было не до маяков; большие руки Уила тянулись к ее телу, и ей нужно было противостоять натиску его настойчивых пальцев, бесчисленным поцелуям, от которых кружилась голова.
— Завтра у нас прощальная вечеринка. Небольшой праздник на базе. Ты придешь, Лав–Амур?
— Не знаю, Уил, нужно сказать маме.
— Нет, маме как раз ничего и не надо говорить. Я заеду за тобой в девять вечера. А через год мы поженимся и станем жить на ранчо…
И зачем мама запирает свои духи на ключ? Это ужасно! На полке, кроме большого общего флакона яичного шампуня, ванильного талька и помады для волос, стояли еще кальцинированная сода и папин одеколон с запахом жасмина — дешевая душилка на каждый день. Николь открыла пробку и понюхала. Запах был слишком сильный, но, может быть, если подушиться чуть–чуть… Вначале она надушила кожу за ушами, но затем обильно полила одеколоном все тело, не забыв ни про ноги, ни про нитяной платок. Флакон был наполовину пуст, она долила в него воды из–под крана и пришла в ужас, увидев, что остатки одеколона всплыли наверх.
Внизу часы пробили восемь с четвертью, нужно было поторопиться. Однако она еще долго и не без удовольствия перебирала свое нижнее белье, — его у нее было много, — выискивая самое красивое и подходящее случаю. Затем настала очередь платья, и тут она едва не вышла из себя: платье было узковато в талии. Но в целом выглядела она потрясающе. Уил мог с гордостью представить ее своим друзьям. А еще она потихоньку возьмет мамину сумку — это придаст ей изысканности.
Выйдя во двор, она не встретила ни души и торопливо прошла вдоль пекарни, где, похоже, никого не было. Солнце стояло еще высоко, и его лучи пронзали голубоватый воздух. Она направилась полем, вдоль изгороди, чтобы не встретиться с Симоной и Мари–Жо, которые вечно за ней шпионили. Эти две вредины не находили себе места с тех пор, как увидели ее на пляже с американским летчиком. А теперь, узнав, что она собирается за него замуж, — вот было зрелище! — просто позеленели от зависти. «Я буду писать вам из Мичигана», — пообещала им Николь.
Прежде чем выйти на перекресток. Николь с бьющимся сердцем остановилась в тени деревьев. Достала из маминой сумки помаду и в последний раз подкрасила губы. Карманное зеркальце упало и треснуло.
Уил был уже на месте, в своем джипе, и загадочно смотрел на нее. Ни слова о ее платье, ни малейшего комплимента. Николь заметила зажатую между его колен бутылку.
— Сегодня праздник, — объявил он и рванул с места как сумасшедший.
Он гнал, как самоубийца, по разбитой дороге, нарочно стараясь не миновать ни одной лужи, задевая сосны, срезая путь через дюны и дико хохоча.
— Уил, да ты же пьян! — испуганно воскликнула Николь.
Мотор рычал, грязные брызги летели во все стороны, от нескончаемых толчков помялось ее красивое платье, а саму ее начинало подташнивать. Она вцепилась в сиденье и умоляла:
— Не так быстро, Уил, не так быстро!
— Нет, дарлинг, надо быстро, еще быстрее, — отвечал Уил, указывая рукой на запад, где угрожающе чернело небо, и, отпустив руль, прикладывался к горлышку своей бутылки.
Когда они приехали, редкие капли приближающейся грозы уже взрывали раскаленную пыль. Развеселого вида караульный поднял шлагбаум и, задрав голову, принялся ловить ртом прохладные капли.
Житель далекого Эльдорадо и владелец ранчо Уильям Шнайдер на самом деле был ночным сторожем на автомобильной стоянке в Бронксе и уже арестовывался за мошенничество. Жена его работала уборщицей, а их сыну Терри исполнилось два года.
Арзакская военная база представляла собой несколько низких, похожих на бараки строений, выходивших к морю и обнесенных забором из колючей проволоки; среди них возвышались радиомачта и флагшток с американским флагом, а из прилепившегося к скале курятника время от времени доносилось глухое кудахтанье. На базе, казалось, не было ни души: основную часть личного состава накануне отправили на родину; а оставшейся горстке военных было поручено уладить последние формальности с французскими поставщиками.
— Вот моя комната…
Они оказались в квадратной каморке, выходившей на океан. Пол и стены ее были сколочены из грубых досок. На крыше стучал на ветру волнистый лист жести. В глубине комнаты, на веревке, скрывая подпертую поленьями газовую плиту, сохли майки и трусы; по обеим сторонам шкафа громоздились, отсвечивая серым металлическим блеском, ящики из–под пива. С потолка свешивалась лампочка без абажура, освещавшая фанерный стол, испещренный следами окурков, на нем высилась гора пустых пивных банок; стульями служили ящики из–под снарядов. Слышно было, как совсем рядом море накатывается на скалы.
Уил включил проигрыватель — игла уже стояла в начале унылой песенки Фрэнка Синатры.
Его зеленые глаза жадно шарили по фигуре Николь и выражали столь откровенное желание, что она продолжала стоять как вкопанная со скрещенными на груди руками. Он присвистнул — и свист получился каким–то хулиганским. Прорвав грозовые облака, последний луч багрового солнца скользнул по нижнему краю окна, окрасив в пурпурный цвет распущенные рыжие волосы Николь.
— Садись, дарлинг, не бойся.
Ошеломленная, Николь с опаской поглядывала на ящики из–под снарядов, боясь испортить свое уже и так помятое платье.
— Садись на кровать, дарлинг, вот так: раз — и на матрас. Хочешь пить?
— Нет. Уил, спасибо. А где же твои друзья?
Она сидела на самом краешке кровати и испытывала панический страх, глядя на стену, увешанную фотографиями обнаженных красоток.
— Мои друзья сейчас придут, сладкая ты моя, будет настоящий праздник. Сейчас, сейчас они придут.
Уил достал из шкафа бутылку шотландского виски и потягивал его долгими шумными глотками.
— Ах нет, Уил, не пей больше!
— Буду, дарлинг, и ты тоже будешь. Ты обязательно со мной выпьешь.
Он вульгарно засмеялся и непристойно задвигал бедрами.
— А потом мы будем трахаться. Ты что, боишься?
Он с силой притянул ее к себе, глядя на нее мутным взглядом и брызжа слюной ей прямо в лицо.
— Пей! — приказал он.
И вдруг, схватив ее сзади за волосы, попытался засунуть ей в рот горлышко бутылки. Николь так рванулась в порыве страха и ярости, что виски залил ей все платье. Она закричала и бросилась к двери. Ручка уже поддалась, когда он снова схватил ее за волосы и, потянув назад, с размаху швырнул на кровать. Задравшееся платье обнажило пупок. Она закричала еще сильнее, и он ударил ее по лицу.
— Заткнись и пей.
И он стал поливать ее виски. Задыхаясь, Николь пыталась расцарапать ему лицо и вырваться.
— Прекрати вопить, иначе…
Он щелкнул зажигалкой. Николь в ужасе увидела, как пламя осветило ее залитые виски волосы. Уил ухмылялся. Свободной рукой он ощупывал сжавшееся от страха тело.
— Ты написала в штанишки, дарлинг, — прошептал он, умильно подмигнув. — Я заберу их с собой в Нью–Йорк. На память. — Взгляд его зеленых глаз налился свинцом. — А ну, сними–ка их.
Охваченная стыдом, она. казалось, оцепенела.
— Снимай! — рявкнул он и, вырвав у нее клок волос, поджег их.
Он блаженно улыбался и, переводя дыхание, наблюдал за тем, как девочка повинуется его приказу. Подняв трусики, упавшие между черными ботинками, он, потрясая своей добычей, будто скальпом, осмотрел их при свете лампы, а затем небрежно сунул в свой дорожный сундук.
— А вот теперь можно и потрахаться, дарлинг! Моя жена всегда хочет трахаться.
Он достал из шкафа еще одну бутылку шотландского виски и открыл ее зубами. Николь снова попыталась вырваться, но пошатнулась от страха и, падая, поцарапала себе колени. Не дав ей подняться, он сбил ее ударом ноги и, тяжело дыша, навалился на нее. Силой разжав ее губы, стал вливать ей в рот виски, грубо ударяя горлышком бутылки о ее зубы и паясничая, видя, как она захлебывается.
— О нет, Уил, нет, — простонала Николь еще раз, и то были ее последние слова этой ночью.
Расстегнув свои форменные брюки, Уил грубо овладел девушкой, не обращая внимания на ее крики и рыдания. Он никак не мог кончить и в бешенстве осыпал ее оскорблениями и ударами. Николь, обмякшая и почти бесчувственная, только тихо стонала; губы и тело ее кровоточили. Путаясь в спущенных брюках, Уил протащил ее по полу к кровати: «Ах ты, французская милашка!» и, открыв дверь, заорал в темноту: «Come on, guys, she is ready»[2]. Затем стал яростно топтать свои брюки, пока не освободился от них совсем, глотнул еще виски и снова навалился на Николь.
Снаружи хлопнула дверь. Из соседнего барака пришли Альдо и Сэм, выпивавшие в ожидании сигнала Уила и время от времени заглядывавшие в окно, чтобы насладиться зрелищем.
Альдо, чилиец, был гигантского роста, с огромным животом, Сэм — рыжим юнцом, сыном пастора.
— Мои друзья, — объявил Уил. — Гуляем, дарлинг. Он попытался поставить ее на ноги, но она падала, не переставая стонать. Сэм с грубым смехом схватил ее одной рукой за талию, а другой стал шарить под платьем. Уил вцепился в вышитые воланы и резко рванул их вверх. Пояс, пуговицы разлетелись во все стороны, но рукава и воротник уцелели. «Exactly like football»[3], — хмыкнул он и, глупо гоготнув, сорвал с нее платье, как шкурку с камбалы, и швырнул его на пол.
Воцарилось молчание. Трое мужчин с таким интересом разглядывали свою обнаженную и дрожащую жертву, словно только что поймали добычу. Расстегнутый лифчик висел на одной бретельке. Одна из черных маминых туфель закатилась под кровать. Николь стояла перед ними с заплаканным лицом, прикрывая съежившееся тело руками.
— Lovely[4], — произнес Альдо хриплым голосом и своей здоровенной волосатой рукой осторожно спустил с ее плеча оборванную бретельку, портившую зрелище. — «Lovely». — Он расстегнул ремень. — «There»[5], — сказал он Сэму, показав на стол.
Альдо насиловал ее прямо на столе, распластав среди игральных карт и окурков и, когда она инстинктивно порывалась освободиться, встряхивая головой и пытаясь его укусить, приходил в восторг: «Yes, come on, girl, come on»[6]. А Уил каждый раз, когда она открывала рот, вливал туда виски. Время от времени он выдергивал у нее прядь волос, поджигал зажигалкой и наблюдал, как она горит.
Они по очереди глумились над ней, оспаривая право надругаться над ее девственностью. Альдо овладел ею сзади, вцепившись в ее белокурые волосы, словно в гриву норовистой лошади. Пот катил с него градом. На его лоснящейся, покрытой густой порослью груди, между черными пупырышками сосков, раскачивался, словно маятник. золотой нательный крест: крупные капли пота падали на распростертое в обмороке тело девочки. Сэм наблюдал за происходящим. Вначале, как только ею приятели оставляли девочку, чтобы промочить горло и перевести дух, он яростно набрасывался на нее. Но вскоре из–за чрезмерного возбуждения вынужден был довольствоваться ролью соглядатая, с завистью наблюдавшего за опустошительными атаками чилийца, который забавлялся тем, что, приподняв стол с припечатанной к нему девочкой, передвигался таким образом по комнате. Уил, чьи нервы были послабее, брызгал на Николь пивом и настаивал на соитии втроем, «like a sandwich»[7].
— Sleep, my baby. — сказал наконец Альдо. — we are tired[8]. — И, взяв Николь в охапку, швырнул ее на походную кровать. Затем собрал разбросанные карты и. слегка осоловевший, вернулся к столу, сел и принялся застегивать брюки.
Уил свалился в углу среди разбросанных бутылок. Он уже погружался в дремоту, когда петушиный крик прорезал тишину. «Чертов петух», — проговорил он, ударив себя по лбу, и совершенно голый вышел из барака.
Минутой позже он вернулся с возмутителем тишины — грозным крикуном с обрезанными крыльями, который, несмотря на руку, сжимавшую его горло, суетливо рассекал воздух шпорами и возмущенно кудахтал. «No», — запротестовал Альдо, когда Уил собрался водрузить птицу на грудь Николь, неподвижно лежащую поперек кровати. Тогда, повернувшись, Уил стал медленно душить птицу, наблюдая, как судорожно дрожит ее розовый язык, как тускнеет взгляд под поникшим гребнем, и только когда из раскрытого клюва хлынула алая струя, ослабил натиск. Затем, взяв кастрюлю, снова вышел и вернулся с яйцами. Одно из них он надбил большим пальцем, держа его над грудями Николь, потом поджарил яичницу; которую они с Альдо молча съели прямо со сковородки без ручки. Чилиец обмакивал в жир пальцы и облизывал их.
На рассвете дух насилия улетучился; осталось лишь смутное гипнотическое наваждение, объединявшее троих мужчин и их жертву. Море умолкло. Слышалось только шуршание иглы по дорожке пластинки. В воздухе стоял затхлый запах недавнего застолья. В этот миг беспамятства, ощущения вне времени, каждый из них. казалось, возвратился в состояние первозданного хаоса, когда не было ни людей, ни памяти, ни безумств: Альдо развалился на столе, свесив руки; Уил распластался на полу рядом со свернувшимся калачиком Сэмом.
Николь с так и оставшейся на одной ноге туфлей, приподняв веки и приоткрыв рот, смотрела невидящим взглядом на проржавевший край оцинкованной крыши.
Спустя некоторое время к ней подошел Сэм и принялся ее ласкать. "'Blood''[9], — прошептал он с глупым выражением лица и повторил: — «Blood!» Он находился в каком–то восторженном состоянии и, поворачивая руку, разглядывал ее на свет, словно на ней была не кровь обесчещенной девушки, а чистое золото. Он поцеловал свои окровавленные пальцы, восхищенно покачал головой и снова прошептал: «Blood», а затем начал раскрашивать себя как индеец этим чудесным эликсиром. Заметив трусики в пожитках Уила, он натянул их себе на голову до самых ушей и, подобно индейцу из племени сиу, впавшему в исступление от звуков там–тама, принялся гарцевать вокруг стола, выкрикивая гнусавым голосом: «Whisky… Beer… Sandwich… Blood…»[10]. И каждый раз, когда он доходил до «Blood», Альдо приглушенно выводил: «Coca–cola hou hou». Уил достал свою губную гармошку и стал им аккомпанировать.
Слабый свет зари осветил стены комнаты, и нервы Сэма не выдержали. Он схватил бутылку виски и ударил ею, будто дубинкой, по зажженной лампочке. Раздался короткий хлопок, и сноп искр зигзагом пролетел до пола.
— It is no possible[11], — захныкал Сэм, обхватив голову руками, — no, no. — и принялся лихорадочно одеваться, подбирая разбросанную повсюду одежду. — No, no, not possible, no.
Уил, водя гармошкой по губам, передразнивал плаксивый тон его жалоб.
Сэм вышел во двор и вернулся с бидоном воды, махровым полотенцем и термосом кофе. Он робко принялся обтирать тело девочки, которая тут же схватила полотенце и прикрылась им. Она не стала отказываться от кофе, попыталась пить, но ее начало тошнить; тело ее содрогалось от коротких спазмов, не приносивших облегчения сведенному судорогой желудку. Сэм собрал вещи Николь: сумочку, недостающую туфлю, трусики, которые он снял со своей головы, затем помог девочке надеть платье с оборванными воланами, на котором не осталось ни одной пуговицы, и ему пришлось кое–как завязать узлом концы разорванной ткани.
— Я отведу тебя, come on…[12]
Николь растерянно огляделась и разразилась беззвучным плачем, губы ее шевелились, но с них не слетало ни звука. Она пошатывалась и опиралась на Сэма, который, протрезвев, вел теперь себя с ней как истинный пуританин. Они были уже на пороге, когда за спиной раздалось недовольное ворчание.
— She is mine[13], — набычившись, процедил Уил.
Подняв задушенного петуха, он шлепнул им Сэма по лицу и завершил атаку ударом колена в пах. Затем приблизился к Николь и с силой прижал ее к стене. Его зеленые глаза теперь казались просто грязными. «Money, — промычал он, хватая ее сумочку, — money for you, my little slut!»[14]. Из сумочки выпала фотография Николь в купальнике с надписью: «Уилу. Твоя навеки».
Николь возвращалась пешком под бесшумно моросящим дождем; у шлагбаума никого не было, и она пошла через затянутые туманом дюны, механически переставляя ноги. Дом был недалеко, за дюнами. Немного пройти по песку, потом по дороге — и готово. Мокрая прядь прилипла к ее носу. Она дрожала, кровь сочилась по ногам во время ходьбы, но она ничего не ощущала. Черные туфли были ей явно велики. Дойдя до дома Нанетт, она почувствовала, что хочет спать, и подумала, что не отказалась бы от горячего рогалика. Она пересекла погруженный в безмолвие садик, обошла дом, достала ключ, спрятанный в нише, отперла дверь и. разувшись, ощупью пошла в спальню. Мутный свет наполнял комнату. Она положила сумочку на пышное пуховое одеяло, которым была застелена широкая кровать, и машинально огляделась по сторонам. Тут она увидела себя в зеркале платяного шкафа: с потеками крови на лодыжках, в изорванном платье, с всклокоченными волосами, опухшими губами, безумным от ужаса взглядом, и когда память стала урывками возвращаться к ней, она попятилась к лестнице, чтобы убежать, споткнулась, упала на ступеньки и принялась судорожно раскачивать перила с криком: «Нанетт, Нанетт, Нанетт, Нанетт, Нанетт…»
Людовик был долговязым мальчуганом с худощавым лицом. У него были покатые плечи, мускулистые руки и светло–каштановые волосы, которые госпожа Бланшар, боявшаяся вшей, собственноручно стригла почти наголо. Подвижные, необычайно зеленые глаза смотрели с испугом, как глаза затравленного зверя.
Вот уже семь лет, как мальчик жил у самого моря, но ни разу его не видел, а только слышал его шум. Зато чердачное окошко выходило во двор и из него видна была пекарня, а вдалеке, полурастворенные в утреннем тумане, тянулись бесконечные сосны. Рокот, гул, шепот моря слышались днем и ночью, а в непогоду шум был настолько сильным, что заглушал даже храп спящего булочника. Мальчику хотелось выйти наружу и увидеть, что это так шумит, но дверь всегда была заперта на ключ.
Когда господин Бланшар проходил по двору, перенося из пекарни в магазин дымящиеся булки, до мальчика доносился горячий хлебный аромат. Каждое утро на подоконнике, на полу и даже на его волосах оседал тончайший слой белой пыли с неуловимым вкусом.
Внизу, на входной двери в лавку, постоянно звенел колокольчик, а вечером в наступившей тишине то раздавался, то вновь затихал мелодичный звон ложек и тарелок, часто прерываемый пронзительными криками женщин и гневными возгласами булочника.
Еду мальчику приносили раз в день, ближе к вечеру. Бульон с тапиокой[15], топинамбур и рыбу — бычков, которых господин Бланшар ловил вблизи порта под эстакадой, там, где хозяйки опорожняли свои ведра. Хлеба, даже черствого, не давали никогда. Николь отказала ему в материнском молоке, булочник отказывал в хлебе.
Приносила еду госпожа Бланшар или ее дочь — волосы, седые как лунь, чередовались с волосами цвета хлеба. С ним не разговаривали, и он не говорил. Однако снизу доносились голоса, и постепенно слова запечатлевались в памяти, смутные образы вспыхивали в его сознании, и в конце концов он начинал их распознавать. Когда дверь закрывалась. Людовик набрасывался на еду. Ел он руками.
Господин Бланшар не приходил никогда. Однажды утром, выходя из пекарни, он встретился взглядом с малышом, подстерегавшим у чердачного окна появление горячего хлеба. Булочник злобно мотнул головой и сплюнул. В тот вечер внизу разразился жуткий скандал. Отец с матерью осыпали оскорблениями дочь, а та проклинала Бога. Вдруг дверь на чердак отворилась и Людо увидел двух взбешенных женщин. Мать тащила дочь за волосы и кричала: «Надень–ка ему это. потаскуха! Напяль то. что ему положено, этому проклятому америкашке!» — «Ни за что!» — рыдала Николь. — «Чтоб ты сдохла!» — взвизгнула мать и вытолкала дочь за дверь. Затем с остервенением сорвала с мальчика одежду и нарядила в платье с воланами — грязное и разодранное, клочьями свисавшее до икр.
Впрочем, его всегда одевали как девочку, только трусы были мужские: из грубой синей хлопчатобумажной ткани, правда, из них доставали резинку: босые ноги были обуты в резиновые сандалии со сломанными застежками.
Каждый день ему приносили кувшин воды для умывания, в его распоряжении был старый туалетный столик и таз на подставке с поломанной ножкой. На стене висел осколок зеркала. Меняя положение, мальчик мог видеть в нем то одну, то другую часть своего лица, но не все лицо целиком. Его завораживало отражение его зеленых глаз. Но однажды жена булочника добила зеркало ударом каминных щипцов.
Оправлялся он в бак с песком, а иногда, в знак протеста, мимо бака. Госпожа Бланшар возмущалась: «Какое безобразие!», драла его за уши и тыкала носом в нечистоты. Виновник просил прощения на коленях.
Зимой он спал в платяном шкафу, завернувшись в солдатскую шинель, а над ним на плечиках висела старая одежда. Вечером его тень следовала за ним. и его раздражало, что ее никак не удавалось поймать. С наступлением тепла он расстилал на полу мешки из–под муки и. устроившись перед открытым окном, ловил шум моря и запахи ночи, пока не засыпал, завернувшись в мольтоновый чехол гладильной доски, неосознанно поглаживая большим пальцем анальное отверстие. Темноты он не боялся, но любая мелочь могла нарушить его сон. Тонкая струйка слюны в углу рта вызывала у него слезы. Случайно коснувшись рукой предплечья своей другой руки, он испуганно вскрикивал, что неизменно вызывало раздраженный стук снизу. Его мучила изжога, отдавая во власть бессонницы и фантастических видений. Во сне он порой так сильно стучал зубами, что господину Бланшару казалось, будто стены его дома точат полчища долгоносиков.
Людовик скорее шептал, чем разговаривал, естественный тон собственного голоса пугал его. Однако ночью чужие голоса раздавались в его голове и слова барабанили, как градины по крыше: Парню надо учиться надо отдать его в школу… ведь ты же не можешь сгноить его на чердаке… да нет же он вовсе не идиот… мама говорит что он сам… если хочешь я могу взять его на несколько дней к себе… какое твоей матери дело ведь он же ни в чем не виноват… всего–то и надо чтобы прошло немного времени… ты не находишь что он славный… вот увидишь ты еще к нему привяжешься…
Однажды ночью он принялся колотить в дверь ногами и разнес ее. Чета Бланшаров с трудом урезонила этого сомнамбулического бунтаря, не чувствовавшего ударов плети. Наутро мальчик с восхищением наблюдал за ремонтом, в течение которого хозяин дома не проронил ни слова.
Нанетт, кузина Николь, пыталась склонить тетку снова отдать ей мальчика на воспитание. Она жила на выселках, среди полей. Пользуясь правом еженедельного посещения, она приходила к малышу, разговаривала с ним, заставляла его говорить, считать на пальцах, спрашивала, хорошо ли с ним обращается мама Николь, любит ли он, когда ему умывают личико, — а, хрюша ты моя? — доступно рассказывала о маленьком Иисусе, галлах, королях Франции, о разных ремеслах и невзначай спрашивала, помнит ли он счастливые минуты, проведенные с ней раньше. Но Людо не отвечал.
После ухода Нанетт булочница отбирала игрушечные машинки и другие подарки под тем предлогом, что малыш может затолкать их себе в рот и задохнуться.
Предоставленный самому себе, он целыми днями колдовал над жалкими сокровищами, скрашивавшими его дни: колченогим креслом, дырявыми корзинами, сломанной швейной машиной или противогазом, доламывая их и дальше чуть ли не с чувственным наслаждением. А когда ему становилось грустно, он вырывал себе брови.
Под крышей, среди балок, он соорудил укрытие из мешковины, в котором можно было спрятаться и забыться. Залезть туда можно было по веревке. Забившись в свою «пещеру», он оставался там до вечера, не замечая бега времени и наслаждаясь кромешной темнотой, неприступной для солнечных лучей.
Компанию ему составляли пауки; он наблюдал за тем, как они ткут паутину и подстерегают вьющуюся в воздухе добычу, обманутую игрой света и тени. Он любил следить за решающими мгновениями охоты, когда паук бросается на жертву и пожирает ее — и только по легкому трепету крылышек можно было догадаться о ее предсмертных муках. Однажды августовским вечером он услышал шум в зияющем проеме дымовой трубы, машинально сунул туда руку и взревел от боли: в запястье ему когтями и клювом вцепился лунь, но, испуганная криком, птица взмыла к стропилам крыши. Людо разглядывал звездообразную царапину на руке, а в это время под самой крышей сидела безмолвная, как луна, сумеречного цвета птица.
Жар мучил мальчика целую неделю, ребенок бредил: солдатская шинель с угрожающим ворчанием выходила из шкафа и. растопырив рукава, наступала на него. Он не притрагивался к рыбе и с самого рассвета до изнеможения пристально всматривался в полузакрытые глаза пернатого хищника, который при дневном свете казался окаменевшим. Птица охотилась ночью, принося под утро остатки своей трапезы, и Людо разглядывал в ее отсутствие смеющийся оскал мышиных черепов. Месяц продлилось молчаливое перемирие между хищником и ребенком, а затем лунь исчез.
Людо до мелочей был известен мир, открывавшийся из его окна: крыша пекарни, дорога, идущая мимо булочной и теряющаяся среди полей, лай собак, цвет далеких сосен, меняющийся с каждым месяцем, вечно странствующее небо, пахнущее смолой и жженым рогом. После грозы посреди двора начинал струиться ручей. Людо часто казалось, что дверь вот–вот отворится, что кто–то наблюдает за ним через щели в стене, но вскоре он обо всем таком забывал.
Электричества на чердаке не было, и он знал только солнечный свет, слишком рано угасавший в зимнее время. Летом он изнемогал от жары под раскаленной крышей, но все же любил смотреть в лазурное небо, любил цветущие вокруг луга, сладостное очарование долгих вечеров, красные волны нетронутых виноградников, подбиравшихся к стенам пекарни, а ночью — драгоценную россыпь созвездий.
Когда ему исполнилось пять лет, госпожа Бланшар нашла для него работу.
Рано утром она приносила ему тазик с картошкой или стручками гороха и малыш принимался их чистить. В дождливые дни появлялись стопки мокрого белья, которое он должен был развешивать на веревке, разделявшей его владения. Машинально цепляя прищепки, он задумчиво смотрел, как на расстеленные на полу старые газеты падают капли с розовых корсетов его мучительницы. Он с первого взгляда узнавал белье каждого члена семейства, наряжался в него, самозабвенно покусывал, словно грудь, чашечки бюстгальтера, а в хорошую погоду обожал смотреть, как все эти вещи хлопают на ветру, окликая его, будто старого друга.
Однажды зимним вечером он заметил полоску света под полом. Расческой выскреб скопившуюся между досками пыль и приник глазом к щели. На нижнем этаже он увидел белокурую женщину, сидящую со сложенными руками на разобранной постели. Он заморгал от удивления, обнаружив, что на ней ничего нет, и принялся за ней подглядывать. С той поры Людо каждый вечер тайком наблюдал за своей матерью, приходя в бешенство, когда она уходила в невидимую часть комнаты; это созерцание нежной наготы ее тела вызывало в нем глухую меланхолию.
Бог свидетель, она сделала все для того, чтобы он не появился на свет. Были испробованы все заговоры, все колдовские средства: крапивный уксус, луковая шелуха, ботва черной редьки в новолуние. Она даже поранилась столовой ложкой, пытаясь освободиться от плода самостоятельно. ''Поднимай руки, — советовала мать, — поднимай руки вверх, чтобы он удавился пуповиной». По сотне раз в день она поднимала руки как можно выше и по сотне раз за ночь вытягивалась изо всех сил, вцепившись в спинку кровати, чтобы побыстрее его задушить. В кошмарных снах перед ней проплывали маленькие розовые виселицы.
''Доучилась, — с горечью думал отец, — носит теперь какого–то ублюдка в брюхе. И мэр, и вся деревня теперь обхохочутся — мол, сама, небось, напросилась. Скоро все будут пялиться на ее живот! Доучилась…»
— Он должен подохнуть, — свирепо повторяла мать, — ах, только бон сдох! Бог не допустит, чтобы мы стали посмешищем всей окрути. Чтобы хлеб, который я каждый день осеняю святым крестом, осквернился грехом, грехом моей дочери. Скоро соседи узнают, что она понесла, и будут показывать на мой дом пальцами.
После каникул Николь не отправили в пансион. «Она теперь помогает мне в лавке…» Эта помощь не продлилась и месяца. Николь уединилась в своей комнате, уязвленная шарящими взглядами покупателей, уже искавшими под ее халатом скандальную округлость. В своем заточении она перетягивала живот хлыстом из бычьих жил — тем самым, что мать притащила с чердака, чтобы выбить из нее признание: «Говори же. гулящая! Расскажи своей матери, какая ты потаскуха!» И этими ударами хлыста мать как бы совершила над ней повторное насилие. Принудив себя к посту, Николь первое время начала худеть и, решив, что спасена, воздала хвалу Господу. Но однажды ее стало тошнить. Ребенок… Значит, он не погиб. Если она и чахла, то плод наливался жизненными силами. Это сводило ее с ума — эта плоть в ее плоти, эти два сердца, заточенные в ее теле, этот поединок с невидимкой в темных глубинах ее существа. Она кляла незваного пришельца, кляла себя, осыпая ударами свое раздавшееся тело, оплакивая свои красивые груди, превратившиеся в бочонки с молоком, и до самого разрешения то богохульствовала ночи напролет, то молилась Богу, положив на живот пятикилограммовые гири или спеленав себя, как мумию, влажным эластичным бинтом настолько туго, что едва не теряла сознание.
Он родился в конце марта, в воскресенье вечером, после того, как отзвонил колокол и дождь прекратился. Булочница принимала роды у дочери и проклинала ее. Она перерезала пуповину опасной бритвой и пошла объявить новость господину Бланшару, отправившемуся в порт на рыбалку. «Это мальчик, Рене, его нужно зарегистрировать». Булочник сплюнул в воду: «Иди сама, это твоя дочь». — «Я так точно не пойду — подумай, сколько людей каждый день заходят в лавку, даже сам мэр. И потом, нужно подыскать имя». Булочник поднял глаза. Прямо перед ним причаливала местная баржа с песком; разворачиваясь кормой к берегу, она гнала в его сторону мелкую рябь. Показался борт с загадочной надписью: «Людовик BDX 43070». Когда–то хозяин рассказывал ему о некоем германском короле, немного чокнутом, которого звали Людвиг. Он не любил фрицев, зато любил чокнутых, поскольку и сам был с приветом. Людвиг — красивое имя, но Людовик все–таки как–то привычнее.
Так родившийся внебрачный ребенок стал зваться Людовиком.
Издали донесся звук шагов и голосов. Мальчик прислушался, отложил рыбью голову, почти идеально отполированную ногтем большого пальца — единственным ногтем, который он не грыз, — и насторожился. Из своего укрытия он мог наблюдать за входом на чердак через отверстия, проделанные в мешковине. Щелкнул ключ. Сначала показалась Николь. за ней вошла Нанетт и повесила мокрую накидку на крючок.
— Это не дождь, а наказание!.. Ну так куда же он мог подеваться?
— Как обычно, лежит там, наверху, — вздохнула Николь с безразличным видом.
— Настоящая мартышка, — тихим голосом восхитилась Нанетт. — Совсем как Бриёк. Каждый раз он устраивал игру в прятки.
Затем, подняв голову, она повысила голос, обращаясь к невидимому собеседнику: «В его возрасте уже трудно быть верхолазом. Нужно быть ловким и очень крепким».
Людо уронил в щель рыбью голову, отполированную до кости. На наблюдательном пункте у него их был целый десяток: в его играх рыбьи головы кусали его за пальцы своими мелкими острыми зубами.
— Смотри–ка! Рыбья башка! — воскликнула Нанетт и подобрала голову. — Вот уже и рыбы с неба падают. Но я–то пришла к Людо. Только не превратила ли его злая колдунья в бычка? Как знать…
— Перестань! Ни к чему все это, — раздраженно отрезала Николь. — Ты прекрасно знаешь, что он здесь.
И вооружившись метлой, прислоненной к шкафу, она ткнула ею в мешковину, сквозь которую просвечивала тень сжавшегося в комок тела.
— Ну хватит! Выходи, поздоровайся с Нанетт.
— Оставь его. Захочет — сам слезет.
Не взглянув на посетительниц, Людо сбросил вниз веревку и спустился по ней.
— Вечно он из себя что–то корчит. Давай–ка, причешись и вымой руки, чтобы поздороваться!
— Погоди, — воскликнула Нанетт и нежно обняла малыша. — я займусь тобой. Ну вот! Все так же безобразно одет! Ты могла бы одевать его в брючки.
Взгляд Николь принял отчужденное выражение.
— Мама не хочет. Она говорит, что он неряха.
— Но я же вам уже сто раз повторяла: и тебе, и твоей матери, что сама куплю ему одежду.
Нанетт гладила лицо мальчика, который прижался к ней, заинтересовавшись позолоченной побрякушкой, висевшей у нее на шее. и все больше распалялась:
— Ты только глянь на его волосы! Как будто ножом стригли. А туфли? Ходит зимой босиком, как беспризорник. И потом, здесь же не топлено!
— Ну. так он же не мерзляк.
— А тебе наплевать. Но ведь ты ему все же… Ой, не знаю. Ему надо учиться. Парень должен ходить в школу и к священнику. Нельзя же его гноить на чердаке. То. что я прихожу раз в неделю, этого мало!
— Мама говорит, что у него не все дома. Он бросается рыбой, когда кто–нибудь идет по двору. Придвигает кресло к двери и держит, чтобы никто не вошел. Иногда даже ходит прямо на пол.
— Ну и что? Это значит, что он несчастен, только и всего. Но уж, конечно, не чокнутый. Посмотри, какие у него живые глаза! Я хочу забрать его к себе.
— Мама говорит: нельзя. Мы ведь будем отвечать, если он что натворит, а от него и так одни неприятности.
Нанетт отпустила Людо; он отошел в глубь комнаты и, отвернувшись к стене, принялся царапать ее ржавым гвоздем.
— Да уж, твою мать это устраивает, — снова заговорила Нанетт. — Ей бы еще больше понравилось, если бы я здесь не появлялась. Ее, как нарочно, никогда не бывает, когда я прихожу. Только я хотела бы высказать ей все, что об этом думаю.
Николь приняла оскорбленный вид человека, в присутствии которого чужие люди нападают на его близких, а он не может отреагировать.
— Ладно, — сказала она, переминаясь с ноги на ногу. — Мне надо вниз, отец ждет, пора вынимать хлеб. Будешь уходить — зайди попрощаться. И не забудь запереть на ключ.
— Не бойся, не забуду. А с ним ты что, не прощаешься?
— И вправду, — глуповато усмехнулась Николь. — Только с ним прощайся, не прощайся… — Она повернулась и вышла, не добавив ни слова.
Когда кузина ушла, Нанетт открыла шкаф и зажала нос.
— Я же тебе говорила, чтобы ты днем проветривал.
Скрежет гвоздя, царапавшего стену, сделался еще пронзительнее.
— И нечего держать здесь рыбьи головы, они же воняют. Я принесла тебе шоколадку, ты ведь любишь шоколад. Только не ешь всю плитку сразу, как в прошлый раз.
Она распахнула чердачное окно; порывы ветра с дождем рассекли затхлый воздух.
— Ты же знаешь, что от твоего гвоздя у меня мигрень. И посмотри, какая стоит пылища.
За неимением стула, она присела на толстый серый чурбан, на котором, должно быть, когда–то кололи дрова.
— Значит, ты и сегодня не хочешь разговаривать? А помнишь, что я тебе говорила в прошлый раз? Я тебе обещала, что когда ты станешь разговаривать, мы с тобой пойдем в зоопарк. Ты увидишь слонов, жирафов, страусов, а если будешь хорошо себя вести, то я куплю тебе эскимо.
Нанетт была маленькой неприметной женщиной лет тридцати, на чертах ее лица лежала горькая печаль, усиливавшаяся с каждым годом. Она потеряла трехлетнего сына; звали его Бриёк, а умер он от вирусной инфекции, которой она заразилась в колониях во время беременности. С тех пор ей дважды пришлось делать переливание крови.
— Ладно, раз не хочешь разговаривать, я тебе почитаю. Только будь умницей и перестань ковырять стенку.
Скрежет смолк. Людо, словно наказанный, по–прежнему стоял лицом к стене. Взгляд Нанетт остановился на его выстриженном затылке.
— Ты можешь посмотреть сюда, Людо, ведь это же совсем не трудно. А потом нужно улыбнуться, ты никогда не улыбаешься своей Нанетт. Ты даже, наверное, забыл, сколько будет два плюс два.
— Четыре, — робко ответил нетвердый голос.
— Правильно! Видишь, ты ведь совсем не глупый! А сколько тебе лет? Неужели забыл? В твоем возрасте уже все понимаешь…
— Семь, — прошептал мальчик.
— Семь чего? Семь лет! Тебе семь лет. В году триста шестьдесят пять дней… Хочешь, я продолжу историю, которую читала в прошлый раз? Помнишь? Скажи Нанетт, помнишь или нет?
Людовик потихоньку снова принялся скрести стену.
Мама говорит что он сам упал и что теперь у него не асе дома… что с того твоей матери… ничего ведь не будет… в последний раз он был маленький и впрочем он ведь не виноват.
— Не помнишь — не страшно. И перестань ковырять в носу, а то он у тебя станет как картошка.
Нанетт достала из сумочки пожелтевший экземпляр «Маленького принца»; закладкой ей служил бубновый король. Она начала чтение, водя пальцем по странице и выделяя голосом знаки препинания, подобно сельскому учителю, смакующему красоты отрывков из хрестоматии.
— Значит, ты тоже явился с неба. А с какой планеты? «Так вот разгадка его таинственного появления здесь, в пустыне!» — подумал я и спросил напрямик:
— Стало быть, ты попал сюда с другой планеты?
Но он не ответил. Он тихо покачал головой, разглядывая мой самолет:
— Ну, на этом ты не мог прилететь издалека…
И надолго задумался о чем–то. Потом вынул из кармана моего барашка и погрузился в созерцание этого сокровища.
Можете себе представить, как разгорелось мое любопытство от этого полупризнания о «других планетах». И я попытался разузнать побольше:
— Откуда же ты прилетел, малыш? Где твой дом? Куда ты хочешь унести моего барашка?
— Помнишь барашков? Они пасутся на лужайке. Каждый вечер ты видишь, как они возвращаются в деревню, а собака их охраняет.
Нанетт продолжила чтение.
Он помолчал в раздумье, потом сказал:
— Очень хорошо, что ты дал мне ящик: барашек будет там спать по ночам.
— А ящик — это что? — спросил Людо. Как бы невзначай он приблизился к Нанетт и, вытянув шею, разглядывал картинки в книжке.
— Ящик — это, ну, вроде коробки, понимаешь? Постой, это как шкаф, только поменьше.
Людо посмотрел в сторону шкафа. В карманах висевших там вещей он находил носовые платки, заколки для волос, которые прятал в щели между кровлей и стенами. Затем перевел взгляд направо, на полуоткрытую дверь чердака, за которой в полумраке угадывалась лестница.
— А барашек — это что?
— Я же тебе только что говорила! Они пасутся на лужке. А вечером возвращаются по дороге мимо булочной.
Сделав несколько бесшумных шагов, Людо подошел к шкафу и осторожно его потрогал.
— Ну да, — с умилением сказала Нанетт, — это вроде ящика, правильно.
— Ну конечно. И если ты будешь умницей, я дам тебе веревку, чтобы днем его привязывать. И колышек.
Она не видела, как Людо вернулся к ней: бесшумно, словно кошка, проскользнув мимо входа на чердак. Он сел между туалетным столиком и швейной машиной, нахмурив брови и прислонившись к перегородке, и, казалось, весь превратился в слух. Под платьем он держал сжатый кулак.
— А колышек — это что?
— Колышек — это, чтобы привязывать барашков. Деревянная палка, которую забивают в землю. А к ней еще есть веревка. Ты молодец, что спрашиваешь. Вот увидишь, скоро ты тоже станешь умным, сладкий ты мой.
В левой руке, потной от напряжения, Людо сжимал ключ от чердака, который только что стянул.
— Но ведь если ты его не привяжешь, он забредет неведомо куда и потеряется.
Тут мой друг опять весело рассмеялся:
— Да куда же он пойдет?
— Мало ли куда? Все прямо, прямо, куда глаза глядят.
Тогда Маленький принц сказал серьезно:
— Это не страшно, ведь у меня там очень маю места.
И прибавил не без грусти:
— Если идти все прямо да прямо, далеко не уйдешь…
— Чудная книга, правда. Людо? Знаешь, я ее перечитывала раз сто, наверное, да, сто раз, не меньше. И каждый раз думала о Бриёке. Я тебе рассказывала о Бриёке. И фото показывала. Это мой малыш. Он тоже улетел на другую планету. И каждый раз я думаю о нем.
— Зачем он улетел?
— Понимаешь, он тоже был маленьким принцем, как и ты. Когда–нибудь мы полетим к нему на небо. Только вот он не бросался рыбами из окон, никому не причинял зла и оправлялся аккуратно.
Людо насупился. Он раздраженно постукивал головой о перегородку, в то время как Нанетт, спрятав книжку, встряхивала свою все еще мокрую накидку перед тем, как ее надеть.
— Ладно, я пойду. Я бы еще осталась, но твоей бабушке это не нравится. Слушай, ты сегодня проводишь меня до двери?
Нанетт притянула к себе ребенка и. прижавшись щекой к его щеке, принялась баюкать его и нежно целовать за ушком. Чтобы подавить нахлынувшее волнение, она повторяла про себя, что от этого милого поросеночка пахнет отнюдь не благовониями и что в следующий раз не поможет и одеколон.
Она уже собралась выходить, смущенная пристальным взглядом зеленых глаз мальчика, когда тот внезапно покраснел и, протянув сжатый кулак, уронил к ее ногам украденный ключ.
Время от времени Николь тайком поднималась на чердак навестить сына. Эти встречи проходили в полном молчании, и никакие внешние признаки не говорили ни о любви, ни об отвращении матери к ребенку. Николь избегала взгляда зеленых глаз и наблюдала за сыном исподволь, стоя на пороге, готовая в любой момент уйти. Людо цепенел при ее появлении, но иногда с вызовом смотрел на нее, и тогда она отводила глаза.
В один из дней на лице ребенка появились красные пятна, которые он нервно расчесывал. Похоже, у него что–то болело, дыхание было тяжелым. Николь подождала несколько минут, затем, не выдержав, спустилась вниз и разбудила мать, отдыхавшую после обеда.
— Врача?.. Еще чего!.. И чего тебя понесло наверх? Он может хоть весь покрыться прыщами, только это не вернет мне порядочной дочери, которой я все отдала, всем пожертвовала! И что за это получила? Байстрюка, какой позор! Иди лучше помоги отцу в пекарне.
И голова булочницы снова нырнула в подушки. Николь слушала, как дождь стучит по стеклам. Вот уже три дня, как он не утихал. Три дня, как дом превратился в набухшую водой губку, а сердце ее набухало тоской. Мысли ее путались; она спустилась на первый этаж и с непокрытой головой прошла через двор, решительно прыгая через лужи. Дойдя до пекарни, повернула назад и возвратилась в дом. Шкафчик для провизии висел на стене под лестницей. Она нашла там несколько сосисок, яблоко и фаршированный помидор; все это она отнесла на чердак и разложила перед Людо, не взглянув на него. Тот взял побитое яблоко, источавшее сладковато–кислый аромат, подобный тому, что стоял в воздухе летом в сильную жару. Он не притронулся ни к сосискам, ни к фаршированному помидору. Вечером госпожа Бланшар, войдя, чуть не поскользнулась на них и принялась поносить дочь с верхней площадки лестницы: «Воровка! Негодяйка! Гадина!», добавив, что в ее доме нечего прикармливать прижитых в блуде выродков, что если ей так нравится, пусть идет попрошайничать, а лучше — прямиком на панель! Она унесла ужин Людо, и тот уснул на голодный желудок, уткнувшись носом в яблоко. Около полуночи, отяжелевший от сна, он необычайно живо впился в яблоко зубами и в мгновение ока уничтожил его.
Людо не помнил того времени, когда жил на нижнем этаже и страдал от своих матери и бабушки, дававших ему бутылочки то со слишком горячим, то со слишком холодным молоком — мол, если подохнет, так тем и лучше. Не помнил, как его били, швыряли, завязывали рот в колыбельке — «так он, по крайней мере, не орет». Не помнил, как Николь громко бредила, снова переживая в кошмарных снах сцену насилия, как кричала, что хочет сжечь плод своего позора. Не помнил он и ту ночь, когда едва избежал смерти в печи: господину Бланшару пришлось связать дочь ремнем и вырвать у нее ребенка, чтобы не дать ей открыть печь, ту самую, в которой он сжег всех ее кукол, всех голышей, когда узнал, что она беременна — «ах ты сука, скоро ты наиграешься в дочки–матери не понарошку, а с живой куклой!»
После этого Нанетт взяла Людо к себе в тайной надежде, что ей оставят его насовсем. «Мы, конечно, не будем требовать, чтобы ты отдала его назад, — — говорила госпожа Бланшар. — Но не нужно, чтобы его видели, и никогда не приводи его сюда…» Людо перевезли ночью.
В ту пору он был пугливым ребенком, почти не говорил, не отвечал на вопросы, а когда к нему приставали, замыкался в себе. Было ему три года. Он мог дни напролет сидеть в своем углу, тупо разинув рот, но иногда норовил вскарабкаться на полки или по занавескам. Когда к нему приближались, он выставлял вперед локоть на уровне глаз, как бы защищаясь от ударов. У Нанетт ушли месяцы на то, чтобы приручить его, успокоить; когда ему было страшно, она укладывала его с собой в постель и даже достала из подвала игрушки Бриёка, которые у нее не хватило духа раздать. В итоге Людо научился ходить прямо, улыбаться и немного разговаривать.
Год спустя, впервые после переезда Людо, Николь неожиданно пришла к Нанетт поужинать. «Меня подвез отец. У него какие–то дела с фермерами». Людо вначале дулся, но затем приблизился к красивой гостье, которая смерила его странным взглядом и в течение всего вечера больше не замечала. Напрасно он всячески пытался завладеть ее вниманием, совал ей свои рисунки, жужжал у нее под ногами своим волчком — она вела себя так. словно его не существовало.
В туже ночь Людо, продрогшего, в тапочках и пижаме, подобрали жандармы примерно в километре от хутора Нанетт и препроводили в дом булочника — его законное место жительства. Госпожа Бланшар чуть не взорвалась в присутствии ухмыляющегося сержанта; она была разгневана на свою племянницу, которая думала, что умнее всех, и вот теперь этот мерзавец позорит их перед всем миром. «Вот твой байстрюк, — кричала она дочери, разбуженной шумом. — Выбирайся теперь сама из этого дерьма!» Было три часа ночи. Во взгляде Николь была пустота. Почти безразличным тоном она сказала Людо: «Идем». Он стал подниматься за ней по лестнице. Но не успел он преодолеть и трех ступеней, как она резко повернулась и с силой толкнула его вниз. Он ударился головой о плиточный пол и потерял сознание.
Тогда его и заперли наверху. Чтобы к насилию не добавилось убийство.
Однажды утром, ближе к полудню, случилось такое, что Людо не поверил своим глазам: Николь поднялась на чердак, и на ее лице блуждала улыбка. Это было так же неожиданно, как если бы ты вышел из туннеля и на тебя пролился солнечный дождь. Скорее потрясенный, нежели взволнованный, Людо не узнавал свою мать в лазурного цвета костюме, с пышными распущенными волосами и золотистыми искорками в глазах; на каблуках она казалась гораздо выше обычного.
— Здравствуй, Людовик… Ну же, поздоровайся со мной…
Он не ответил, упиваясь этим видением, благоухавшим, как какой–то фрукт.
— Ну что же? Ты не скажешь мне «здравствуй»?
— Здравствуй. — прошептал он.
— Не очень–то ты разговорчив. И потом, ты кричал сегодня ночью.
Она по–прежнему улыбалась. Ее просветлевшее лицо излучало приветливость, но глаза обдавали холодом, как две льдинки, и сухой тон предательски не вязался с ее внешним видом.
— Сегодня ты будешь обедать внизу. У нас гости. Вежливо поздоровайся и сиди тихо на своем месте. Ты умывался утром?
Она повела носом в его направлении и поморщилась.
— Ну–ка, иди мыться, и хорошенько, не то берегись! А потом оденься.
Пока он выполнял приказание, она, не глядя на него, вытряхивала из мешка прямо на пол мальчиковые вещи: серые брюки, клетчатую рубашку, носки и дешевые ботинки.
— Давай–ка, быстрее!
Он взял одежду и скрылся за креслом, избегая ее взгляда, от которого так сильно билось сердце. Сняв платье, он надел брюки, затем рубашку, по привычке перевернув ее задом наперед, так что пуговицы оказались на спине; Николь рассердилась: «У тебя точно не все дома, мама права. Все эти штуки застегиваются спереди. Иди–ка сюда…» Смущенная, как и он. из–за того, что вынуждена помогать ему, отвернувшись в сторону, чтобы не видеть его и не чувствовать его запаха, она все же правильно одела сына, но так и не смогла заставить себя прикоснуться к молнии на брюках, которую он моментально сломал, попытавшись застегнуть.
Лестница привела Людо в ужас. Он не хотел спускаться, в голове его отдавалось: «Мама говорит что у него не все дома мама говорит что он сам ynaл…» В конце концов он спустился задом, лицом к ступенькам, словно поднимаясь.
В столовой он впервые увидел господина Бланшара вблизи. Тот был аккуратно причесан, боковые пряди были тщательно убраны назад и напомажены. На лбу от берета осталась розовая бороздка. В черном костюме, застегнутом на три пуговицы, он показался Людо чрезвычайно внушительным. Госпожа Бланшар, необычайно веселая, в цветастом платье и с химической завивкой, расставляла вокруг стола стулья и вслух пересчитывала приборы. У стены тихо стояли двое незнакомцев. Мужчина, разменявший пятый десяток, в сером костюме в белую полоску, с уже заметной сединой в волосах, нервно теребил свою шляпу, прижимая ее к животу. На левой руке у него не хватало двух пальцев. Рядом с ним, широко расставив ноги, стоял крупный мальчик лет десяти и, не переставая жевать резинку, неприязненно поглядывал на Людо. В руках у него был лук, на поясе — черный ремень с черепом на пряжке, а весь наряд дополнял жилет с бахромой, как у Буффало Билла.
— Так вот, Людовик, — объявила Николь с некоторым замешательством. — Этот господин, то есть его зовут господин Мишо, он согласен быть тебе за отца.
— Неправда, — перебил ее толстый мальчик, — это не его отец, это мой отец!
— Замолчи, Татав, иди лучше поиграй во дворе, — бесстрастно возразил беспалый.
Николь перевела дух.
— А это… это Гюстав. Он будет тебе за старшего брата. Ты должен быть с ним очень добрым.
Поскольку это требование к нему не относилось, Гюстав показал Людо непомерно большой розовый язык, на который налипла жевательная резинка.
— Я не хочу братика, и вообще, это не его папа! А почему его зовут, как сухогруз? В школе говорят, что какой–то фриц его па…
— Пора бы уже пропустить по стаканчику для аппетита, — проворчал господин Бланшар. — Ну–ка, подавай, мамуля! И, смягчив тон, обратился к гостю:
— Послушай, Мишо, поговорим сейчас или вначале выпьем? Вдруг госпожа Бланшар вскрикнула: «Ой! Мое платье!.. Оно же все в чернилах!»
— А, это все проделки Татава, — объяснил Мишо. — Ничего, все сейчас сойдет. Татав такой проказник! Правда, сынок?
Затем он прочистил горло, вздохнул и, потупившись, заговорил:
— Значит, так… Если надо сигануть в воду, я сигаю, пусть даже нахлебаюсь по самые уши. — Он достал из кармана пару белых перчаток и надел их. — …Это из–за отрезанных пальцев. С этой смазкой как день провозишься, ни за что потом руки не отмоешь. Ну так вот… Я уже, конечно, не молод, но, как говорится, кое–что за душой имею. И потом, что до этого, Людовика — и правда, имя что у той посудины, вот чудеса!.. в общем, я согласен.
К изумлению булочницы, он положил руку в перчатке на плечо Людо.
— Вот и все, что я хотел сказать… Ну и, конечно же, что я рад женитьбе на мадемуазель Николь.
Голос его звучал глухо, но ровно, как старый, хорошо смазанный мотор.
— Ну, уважил. Мишо! — воскликнул господин Бланшар. — Говоришь лучше любого каноника. А я так и думал, что ты и моя дочь можете поладить.
Затем перешли к шипучему вину, двум бутылкам, что принес Мишо. Николь чокнулась, но вино едва пригубила. То был вувре, злосчастный напиток, от одного вида которого даже по прошествии восьми лет у нее все переворачивалось внутри.
За столом, сидя в окружении Татава и Мишо, Людо наслаждался забытым вкусом хлеба, которого не ел с тех пор, как жил у Нанетт. Он вспомнил и то, как следует пользоваться столовым прибором, однако чуть не задохнулся, когда почувствовал во рту пузырьки лимонада. Татав исподтишка испортил воздух и заявил, глядя на Людо: «Это не я пукнул!» Обед продлился пять часов из–за даров моря. Людо ничего не ел, довольствуясь тем, что обсасывал остатки моллюсков в раковинах. Чем больше текло пикета[16], тем больше господин Бланшар бубнил, что крабы очень свежие, а потому очень мясистые, а Мишо добавлял, что такие мясистые крабы не так часто встречаются даже среди свежих. «Я их не люблю, — капризничал Татав, — мне бы колбасы и омлета с потрохами. А еще — сын сухогруза воняет». — «Ну же, Татав, будь умницей!» Госпожа Бланшар огорченно разглядывала свой рукав. Большая часть пятен исчезла, но шутка удалась на славу — платье было испорчено, появились разводы. «Да–да, крабы прямо налитые, но смотри, даже в самый сезон бывают сюрпризы, случается, что в разгар июня карманный краб[17] дохнет. Конечно, в жару, пикет — не совсем то, что нужно. Слава Богу, в Пейлаке мы еще не у негров в Африке. Кстати, о неграх. В отеле у пляжа их было аж двое, и не где–нибудь на кухне, а среди постояльцев, как вам это? Якобы семейная пара, и приехали аж оттуда — сюда на отдых».
Николь не открывала рта. Она собиралась выйти замуж за человека почти вдвое старше ее, но зато он был самым богатым в округе. И к тому же без ума от нее. Он не будет ее терзать. Она станет свободной, наконец–то свободной, уедет из деревни, сможет снова выходить в люди, развлекаться — подумать только, что она восемь лет не смела выйти из дома! «Смекаешь, кто такой Мишо?» — спрашивал у нее отец. Она отвечала: «Да». — «Он готов взять тебя. Вместе с чокнутым». Как–то раз Мишо заглянул под вечер, вид у него был торжественно–гордый и одновременно смущенный. Родители оставили их наедине. «Тяжело так мыкаться с пацаном, должна быть семья». Она согласилась. «Это не жизнь, все одни да одни. Там, в Бюиссоне, мы с Татавом как два придурка. В доме должна быть женщина». Она снова согласилась. «Пацана, раз уж он есть, надо воспитывать, надо, чтобы он стал настоящим пацаном, при настоящих родителях. Нужна семья».
Официальное сватовство и помолвка были назначены на следующее воскресенье.
Татав с нетерпением ждал салата, чтобы незаметно подбросить в него пластмассовых мух. Затем, до самого десерта, он держался в тени. Но потом снова перешел в наступление, бросая в кофе кусочки сахара «с секретом», которые при таянии принимали вид фосфоресцирующих пауков. «Хорошее у тебя жаркое, жаль, что немного подгорело. Жаркое должно быть розовым. Я говорю не «с кровью'", а розовым. По крайней мере, фасоль с огорода. А уж хлеб… тут одно слово — домашний». Когда разговор истощался, стук вилок создавал атмосферу, а иногда присутствующие вздрагивали от дикого, демонического, дребезжащего хохота — то была табакерка с чертом, лежавшая на коленях у Татава, которую он с совершенно невинным видом приводил в действие. Когда дошли до сыра, он не смог удержаться и сделал пробный выстрел из своего лука через стол, залепив стрелой Людо прямо в глаз. Показалась кровь. «Иди, Людо, промой глаз под колонкой…»
Он прошел ощупью через лавку, между прилавком и пустыми полками, где одиноко лежал оставшийся от последней выпечки пережаренный каравай, шагнул через порог, узнав знакомый звон дверного колокольчика, и нерешительно остановился, вдыхая дурманящий послеполуденный воздух, наполненный неясными приглушенными звуками. Вдруг он почувствовал, что ему не хватает воздуха, но боль исчезла. В ошеломлении Людо протянул руки навстречу зрелищу, которое он узнал, сам того не осознавая, навстречу блестящему под солнцем морю, бескрайнему и чистому, без единого деревца, разлитому над крышами портовых сооружений, огромному, занимающему все пространство между ним и горизонтом, подобно взгляду в осколке разбитого зеркала.
Мишель Боссар начинал учеником механика в порту Алангона. Мишель, механик, механо… Его прозвали Мишо. Отдыхающие оставляли под его присмотром на зиму свои лодки. Моряки не вполне ему доверяли, но любили его. Мишо проверял швартовы, вычерпывал воду, подтирал ржавчину, сторожил якоря. В конце концов он прослыл мастером своего дела и, когда кубышка его наполнилась доверху, смог завести сберегательную книжку и открыть текущий счет.
Никто особенно не знал, откуда он явился.
Вскоре он стал заметной фигурой во внешней гавани, приобретя у государства бывшее укрытие для спасательных лодок. Он обосновался на мысе между судоходными каналами и жил один среди своих инструментов, готовя на плитке бычков в пиве. Помимо ухода за лодками, он выполнял любые работы на дому, а летом сдавал напрокат велосипеды по баснословной цене. Начиная с Пасхи, над входом в его лавку трепетало на ветру полотнище с надписью печатными буквами ВСЕ ДЛЯ ПЛЯЖА, и отдыхающие могли купить у него самый разнообразный товар, начиная с надувных матрацев и кончая говяжьей тушенкой. Вскоре в округе уже никто не сомневался, что плохо выбритый Мишо стоит на другой стороне — стороне богачей.
По воскресеньям он добровольно взял на себя обязанность сопровождать игрой на фисгармонии все три мессы. Он играл также на свадьбах и похоронах, чтя ритуал, как прирожденный пономарь. Однажды, когда пришло время сменить фисгармонию в церкви, священник отдал ему старую. Мишо починил дырявые меха, смазал тяги и вечером, посреди пляжных зонтов и закинутых в море удочек, принялся распевать сам для себя песнопения на латыни.
Позже он продал весь этот скарб и построил за деревней виллу Бюиссоне. То была буржуазная вилла, расположенная у дороги, среди сосен, окруженная ангарами для сельскохозяйственного и бытового инвентаря — обслуживание, демонстрация. Он устанавливал в частных домах водяные насосы, которые постоянно протекали, и он приходил замазывать течь мастикой. Некоторое время после ремонта все работало исправно, потом Мишо снова замазывал течь, и так как у него был непроницаемый взгляд заклинателя болтов и гаек, клиенты смотрели на него как на волшебника.
Ему было лет тридцать, когда его окрутила Морисет, племянница почтальона. Злые языки не преминули посудачить, когда, через шесть месяцев после свадьбы, родился Татав. Потом случилось несчастье. Однажды вечером Мишо с женой под шквальным ветром возвращался с морской прогулки. Морисет, ступив на берег первой, потеряла равновесие, и ее зажало между бортом и причалом. Мишо бросился на помощь, но внезапный резкий порыв ветра прижал судно к причалу. Морисет задавило, а механик лишился двух пальцев.
В округе особенно сожалели об увечье Мишо. обрекавшим фисгармонию на вечное молчание, а мессу — на беспросветную скуку. Но в том, что касалось его ремесла: сменить деталь или что другое, ничего не изменилось — Мишо по–прежнему победоносно возвращал к жизни любой механизм, и позже никто не ощутил разницы, когда он снова сел за фисгармонию. Вот уж, действительно, коли Бог кого одарил, то пара пальцев ничего не значит.
Для присмотра за Татавом ему пришлось нанять прислугу. Лилиан было шестнадцать лет. Это была маленькая толстушка с пышным бюстом, трудившаяся не покладая рук. «Ну, как у нас дела, Лилиан?» Что касается женщин, то когда его обуревало желание, он всегда мог найти их в Бордо.
Потом началась бессонница. Механик лежал и мечтал о женском теле, к которому можно было бы прижаться, причалить, — да! да! — как настоящий корабль, но причал должен был быть мягким и пухленьким, чтобы корабль так и бежал к нему на полных парусах и нежно отдавал швартовые… Морисет была чересчур сухощава, настоящая щепка! Подумать только, она даже не могла кормить Татава, потому что у нее совсем не было грудей. Боже мой, да видано ли такое, чтобы у женщины не было грудей?! И вот, лежа с открытыми глазами и распаленными чувствами, он мысленно устремлялся в сторону Пейлака: как она сложена, эта дочь булочника, дочь этого Рене! Такая же ладная, как солнце над теплыми островами.
И чем больше он размышлял, ворочаясь без сна, тем больше убеждался в том. что сердца людские злобны, черствы, беспощадны и что малышке пришлось несладко, ох, как несладко, да еще и с добавкой. Кокетка! Весь Пейлак упорно это твердит. Ну и пусть, мне плевать, мысленно повторял он. Она мне и такая нравится… И даже изнасилованная, она мне нравится. Я бы с радостью взял эту кокетку и изнасилованную — и вместе с пацаном в придачу. Ох, и подонки те, что ее испортили! В душе Мишо терзали горечь и любовь, он не мог представить в руках насильников этот бутон, который никогда ему не сорвать.
Ее он мог видеть — но только видеть — в воскресенье после обеда, во время игры в шары. В финале булочник из Пейлака и Мишо обычно противостояли друг другу, и Мишо частенько давал своему сопернику выиграть. Николь, стоя под руку с матерью, с непокрытой головой, обычно молчала, а отсутствующий взгляд, казалось, ничего вокруг не замечал. Когда игра заканчивалась, господин Бланшар, не прощаясь, незаметно исчезал вместе со своим семейством.
Между тем, понемногу, на него начинало действовать сдержанно–меланхолическое обаяние механика. Он стал приходить почти каждый вечер играть в шары с Мишо, который уже поджидал его. Однажды, когда дождь лил как из ведра, шары сменил пастис и механик показал господину Бланшару свои владения.
— Я назвал все это Бюиссоне[18]. Из–за кустарника, его тут повсюду пруд пруди. Там, слева, склады. Машины все новехонькие. И только самые последние модели. Я продаю во всей округе, даже в Бордо. А там, в глубине — мастерская.
Они стояли в большом сарае. Дождь колотил по крыше; было так шумно, что они чуть не кричали.
— У меня это вроде твоей пекарни. Вон, видишь? — разбрасыватель удобрений. Это — электродоилка, а там — агрегат, качающий воду под давлением… Так это твоя дочь?
— Что моя дочь? — подозрительно спросил булочник.
— А здесь дробильная машина… Так это твоя дочь приходит по воскресеньям с твоей женой?
— Ну да, моя дочь.
— А почему она всегда молчит?
Булочник в раздумье перебирал рычаги бетономешалки, словно обнаружил в ней что–то странное.
— Откуда мне знать, — проворчал он. — Девка есть девка, кто ее разберет. Ну ладно, пора мне уже собираться.
— А правда, что люди говорят, Рене…
— Печь ждать не будет, мне, правда, надо идти.
Он нахлобучил кепку и пошел к выходу, даже не попрощавшись.
— А правда, что она прячет мальчонку на чердаке?
Господин Бланшар остановился как вкопанный. Мишо подошел к нему и продолжил, наливая стаканчик.
— Выпей–ка со мной, Рене! Это так, для разговора… Значит, выходит, все это правда?
— Ну да, — ответил булочник, — покорно усаживаясь на рулон проволочной садовой ограды и зажав руки между колен.
— И правда, что, как говорят, пацан слегка того?
— Похоже, что правда.
— Я вот что тебе скажу, Рене… Николь, ведь ее, кажись, так зовут? Я б, пожалуй, ее взял, да и вместе с парнишкой, ничего, что он немного того.
Дождь продолжал барабанить. По розовому лбу булочника пробежала, мгновенно исчезнув, волна морщин. Затем, глубоко вздохнув, господин Бланшар повернулся к Мишо и, встретив умоляющий взгляд механика, понял, что не ослышался.
— Тут надо посмотреть да покумекать, Мишо. — ответил он, широко улыбаясь. — И вправду надо покумекать.
Свадьбу сыграли в середине ноября, когда выпал, сразу же превратившись в вязкую кашицу, мокрый снег. Николь надела свадебное платье госпожи Бланшар, которое ушили до ее размера. Невеста категорически настояла на том, чтобы единственной приглашенной была Нанетт. Людо видел только приготовления, слышал, как хлопают двери, раздаются шаги, крики, а потом дом опустел и он остался один.
Наутро Мишо отвез его в Бюиссоне на машине. Маленький грузовичок ехал по песчаной дороге среди леса. Меж стволов розоватым серебром поблескивало море. Развеселый игрушечный зайчик раскачивался у зеркала заднего вида. «Тебе что, малыш, нехорошо?» — с удивлением спрашивал Мишо, видя, как Людо дрожит и подскакивает всякий раз, когда механик переключает скорость. По приезде их никто не встретил. Людо увидел в доме следы праздника: длинный стол, покрытый белой скатертью, смятые салфетки, хрустальную розетку с растаявшим и расплывшимся сиреневым болотцем мороженым, пустые бутылки, опутанные серпантином.
Накануне вечером Николь увидела комнату, которую Мишо приготовил для ее сына, с видом на море и кроватью с изогнутыми спинками.
— Это все для него?..
— Все для него! Парню здесь будет хорошо. Теперь он будет с тобой, в настоящей семье. И тебе уже не придется воевать с родителями из–за парнишки. Ты сможешь возиться с ним, сколько душе угодно.
Николь словно лишилась дара речи.
Первое время Людо не нравилась его комната. Ему хотелось назад, на свой чердак. Он не подозревал, что может свободно выходить из комнаты и по своему усмотрению раздвигать границы окружавшего его пространства. Привыкший к просторному чердаку, он в унынии ходил взад–вперед по незнакомой территории, теснота которой стесняла его движения. Как и прежде, он был неподвижным странником, но теперь зрение его, словно материнским молоком, насыщалось бескрайностью моря. На горизонте грузовые суда небесно–голубого цвета, казалось, были сотканы из воздуха. Ты никогда не был так красиво одет сказала мне Нанетт… все это мне дала Николь… ты можешь называть ее мамой… здесь не так как там где я был раньше… теперь Николь добрая и Мишо тоже добрый и теперь я приношу Николь по утрам наверх завтрак на подносе с кофе и тартинки и лекарства а тартинки вкусные… нельзя же его гноить на чердаке… ты видела какие у него живые глаза нет он чокнутый… славное дело фисгармония Мишо… а Николь этого не любит.
По вечерам, спрятавшись за занавесками, он по старой привычке ожидал своих бычков. «Ну же, Людо, иди есть, а то остынет…» Для него всякий раз было неожиданностью, когда мать звала его. В пустом коридоре гулко разносился стук шагов. Он принуждал себя спуститься и садился ужинать между Татавом и Мишо, без умолку говорившим до самого десерта.
— Ну и как у нас дела, малыш?.. Не очень–то ты разговорчив, но это пройдет. Почему он такой молчун, твой парнишка?
— Он никогда много не болтал…
— Как все–таки удачно все сложилось! У малыша не было отца, и мать не смела любить его, как подобает, а теперь у него оба родителя. И братик в придачу. Ты будешь называть меня папой, малыш?
— Ты не его папа, — ворчал Татав.
— А вот и нет, я и его отец. Ты с ним делишься отцом, он с тобой делится матерью. Выходит, что ты не в проигрыше!.. Согласен, что сначала это кажется странным. С Морисет нас было только трое. Из нее тоже слова нельзя было вытянуть. Ее совсем не было слышно, и у нее всегда мерзли ноги. У тебя не мерзнут ноги, малыш?.. У нее кровь не очень–то бегала по жилам. Поэтому и Татав такой толстый. Все дело в кровообращении. К тому же, Морисет была тщедушной, кожа у нее так и просвечивала. Все–таки удачно все сложилось…
Он похлопывал по руке Людо, который, весь сжавшись, сидел на своем стуле в полной растерянности от множества незнакомых предметов и блюд на столе, от обращавшихся к нему незнакомцев, от этого дома, от свободно открывающихся дверей, от улыбок совершенно изменившейся Николь.
— А почему это он не ходит в школу? — спрашивал Татав.
— Погоди немного, скоро пойдет!.. Мы запишем тебя в школу, да, малыш?.. Вот, кстати, твое кольцо для салфетки, там написано твое имя.
— Как у сухогруза, — бурчал Татав, уткнувшись носом в тарелку.
— … И я покажу тебе, как складывают салфетку после еды. И…
— Сколько они еще здесь пробудут? — желчным тоном оборвал отца Татав.
— Я же тебе уже говорил. Они теперь живут с нами. Твой папа снова женился. Накладывай себе, малыш, да ведь он ничего не ест. Надо есть…
Положив руки под бедра, Людо смотрел на свою долю сосисок, косился на Николь, но, несмотря на голод, не осмеливался ни к чему притронуться. Он ждал, когда она отлучится на кухню, и тогда, низко склонившись и прикрываясь локтем, с жадностью набрасывался на еду.
После обеда Татав отодвигал стол и превращал столовую в железнодорожный узел, шипя и гудя, как паровоз, и доверяя Людо роль безотказного стрелочника.
Почти каждый вечер Николь и Мишо ездили в город за покупками и привозили Людо то новые брюки, то рубашку, то ботинки, то книжки с картинками. Людо никогда их не благодарил. У него была привычка складывать подарки, не распаковывая, в свой шкафчик. «Ты ничего не нашел у себя на кровати?» — спрашивала за ужином Николь. Людо молчал. «Если ты что–то нашел, расскажи нам». — «Пакет». — «А в пакете ничего не обнаружил?» — «Обнаружил». — «Что же?» — «Пакет».
Рано утром Мишо уезжал на работу и до вечера дома не появлялся. Возвращался он усталым. «Как дела, малыш? Мама дома?» Людо отвечал улыбкой. Восьмипалый совал ему конфеты, затем шел к жене или, если ее не было, садился в ожидании за фисгармонию. Конфеты были в сахарной глазури. Людо их не любил.
Появление новых членов семьи выводило Татава из себя. Потеряв мать, он воспринимал отцовскую любовь как нечто, одному ему принадлежащее, как привилегию, которую ни с кем нельзя делить.
Татав был безобразно тучным, толстым, как сарделька, белобрысым, с утопающими в жиру зоркими, как у орла, голубыми глазками. Его жирные ляжки и коленки терлись друг о друга при ходьбе, и поэтому, когда он двигался, то напоминал пингвина. От малейшего усилия он задыхался и покрывался обильным потом, едкий запах которого выдавал его присутствие, где бы он ни оказался.
Татав любил животных, но эта любовь оборачивалась варварскими выходками. Ножницами он подрезал плавники своим красным аквариумным рыбкам. Ловил ящериц и протыкал им сердце или извлекал мозг из головы шляпной булавкой. Он мог несколько месяцев усердно откармливать перепелов, а затем вдруг начинал морить их голодом. А еще он держал кроликов — их всегда у него было семь, — с именами, как у семи гномов; кажется, он любил их больше всего на свете и по очереди выгуливал вдоль дороги на длинной розовой ленте, служившей поводком. Если один из них умирал от холода, Татав в отчаянии катался по земле. Это, впрочем, не мешало ему время от времени уединяться с Тихоней или Ворчуном в особой пристройке и, вооружившись сапожным ножом, резать их до смерти. Мишо закрывал глаза на его жестокость — потеря матери оправдывала все.
Будучи невообразимым сластеной, Татав в седьмом классе[19] лучше всех описал в сочинении витрину кондитерской. Учитель даже вслух зачитал следующий пассаж: «Пирожные сияют тысячью огней. Эклеры, неаполитанские слойки, клубничные торты, корзиночки с безе, сверкающие кофейные пирожные, присыпанные сахарной пудрой наполеоны — все они облачились в воскресную одежду и надушились лучшими духами. Они похожи на прихожан, собравшихся на мессу, и вправду, это настоящая сахарная месса с пузатенькими шоколадными монашками[20], в чьих капюшонах полно заварного крема». Между двумя пирожными Татав жевал резинку, запасы которой держал в аквариуме, освободившемся после того, как он до смерти замучил его обитателей.
Татав постепенно проникся странным подобием дружбы к Людо, из которого он, как Пигмалион Галатею, создал мальчика для битья, при случае по–царски одаривая его в утешение жеваной резинкой. По утрам в четверг, когда в школе не было занятий, он запирался со стопкой журналов «Микки Маус» в туалете нижнего этажа, отведенном для мальчиков. Часом позже он вылезал через окно и, насвистывая, ходил вокруг Людо, который, думая, что место освободилось, натыкался на запертую дверь. А еще Татав посыпал перцем листки туалетной бумаги и подсовывал их Людо. Либо прятался где–нибудь на улице, и когда Людо думал, что остался наконец один, внезапно распахивал окно и орал во все горло: «Это не твой папа!».
По прошествии нескольких месяцев в доме не осталось тайн от Людо. Он узнавал любые звуки, изучил все закоулки дома, все окрестности с мастерскими и складами, которые ему показал Мишо. Со стороны дороги вдоль газона тянулась невысокая каменная ограда, обсаженная гортензиями и ивняком, пожелтевшим от морского ветра. За ней медленно приходил в запустение двор, а сад уже превратился в сосняк, заполоненный папоротником и дикой ежевикой и отделенный от леса заброшенной железнодорожной станцией с заросшими мхом платформами. Здесь Людо, воскрешая ушедшие дни, преображался в состав, пышущий паром и отправляющийся в сказочные страны, а иногда скатывался под откос со всеми своими вагонами.
Как–то Татаву пришла мысль поиграть в нападение индейцев на поезд; индейцев, разумеется, изображал он сам, кичась своим парадным снаряжением. Вначале Людо несколько раз получил хорошую взбучку на выходе из полуразрушенного туннеля. Но затем он сосредоточился. Машинист паровоза приметил все места, где могла таиться засада, и когда индейцы бросались в атаку, поезд немного ускорял ход — ровно настолько, чтобы тучный улюлюкающий шайенн[21] не отказался от штурма; тогда Людо прибавлял пару, улюлюканье затихало, а выдохшийся краснокожий падал на траву, чуть не выплевывая свои легкие.
— Ну и холодина сегодня вечером! Раньше папа держал здесь картошку.
Татав зашел к Людо, когда тот уже был в кровати, и, не снимая тапочек, лег рядом с ним валетом под одеяло.
— Раньше это была моя кровать. Что у тебя за книжка? Людо рассматривал картинки «Краба с золотыми клешнями», держа книгу вверх тормашками. Ноги Татава ему мешали.
— Ты не так держишь… У меня есть весь Тентен. И весь Спиру[22]. Мне их отец купил. А еще всего Микки Мауса.
Вдали, в ночной тишине, слышался шум моря.
— А на Рождество, слышь, дурень, мой отец купит мне телик. Ты уже видел телик?
— Что это? — зевая, спросил Людо.
— Это такой аппарат. В нем все можно видеть. Можешь смотреть футбол, фильмы, мультики. В нем все видать. У кюре есть телик. Отец купит мне точно такой же.
Татав на несколько мгновений замолк.
— … Я поставлю его в свою комнату, и тебе нельзя будет его трогать. Я вообще запрещаю тебе трогать мои вещи. Мне все купил мой отец. А кто твой отец?
— Мишо, — заявил в ответ Людо таким тоном, словно это разумелось само собой.
— Нет, не Мишо. Ты врешь.
— Моя мать говорит, что Мишо.
— Да нет же, дурень, это вранье. Ты — сын фрица. Ты своего отца хоть раз видел?
— А ты? — растерявшись, огрызнулся Людо.
Татав взял в привычку заходить по вечерам к Людо и донимать вопросами о его происхождении, настоящих родителях, прежнем местожительстве.
— Мы жили на чердаке.
— Фу. как противно — на чердаке. А где теперь твой отец?
— На чердаке.
Татав любил чувствовать, что загнал в тупик Людо своими вопросами.
— А чем занимается твой отец?
— Он на чердаке.
— Но что же он делает на чердаке?
— Стирает белье. И чистит горох.
— Ну и простак твой отец! У моего так есть трактора и комбайны. И он их чинит. И он самый богатый человек в метрополии.
Из урока истории, на котором шла речь о Франции и ее колониях, у него в памяти застряло это благозвучно рокочущее слово.
— А чего ты кричишь по ночам?
— Я не кричу.
— Твоя мать говорит, что у тебя не все дома. Правда, мне не нравится твоя мать.
Этот шквал непонятных подколок, в которых проглядывало явное недоброжелательство, утомлял Людо и порой нагонял на него сон. Тогда Татав брызгал ему на шею водой, чтобы не дать уснуть.
— Ты уже был с девчонкой?
— Где?
— Ну ты и в самом деле придурок!.. Я так был. Мы даже трогали друг друга за шмоньку. То есть это я трогал у этой девчонки. Мне это дорого стоило…
— Шмонька, — повторил Людо, завороженный этим странным словом.
— Пять жвачек — за шмоньку и две — за титьки. Я хотел, чтобы она потрогала и мою, но она не захотела. Она сказала: «Ты противный, я все расскажу маме». И мне пришлось дать ей еще две жвачки, чтобы она не наябедничала.
Эти беседы обычно заканчивались дракой подушками.
Когда Татав уходил, Людо растягивался на полу. Лежа в темноте с широко раскрытыми глазами, он пристально вглядывался в горизонт, и ему казалось, что он видит своего отца. Видит со спины: рослый мужчина в белых полотняных брюках одиноко бредет по дороге раскачивающейся походкой, бредет долго, но не удаляется, а его тень следует за ним. Погода стоит чудесная, в воздухе пахнет смолой, и Людо хорошо видит его освещенный солнцем затылок, видит, как вдоль тела движутся его руки, и наверняка достаточно его окликнуть, чтобы увидеть лицо, но Людо не знает его имени. Внезапно в бесконечной дали силуэт превращался в маленькую черточку, и Людо проваливался в глубокий сон.
Однажды утром Татав засветло вошел в его комнату.
— Пора! — закричал он. — Сейчас придет автобус.
И видя, что Людо приоткрыл и снова закрыл тяжелые ото сна веки, продолжил:
— А ну, поторапливайся! Ты что, забыл, что сегодня первый раз идешь в школу?
Он с громким смехом опрокинул матрас вместе с Людо на пол.
— Тебя поведет Нанетт. А вот и она. Ты будешь учиться с малышами, а я — в старшем классе. У нас сегодня с утра физкультура, но я не такой дурак, у меня освобождение.
Людо оделся и спустился вниз. Нанетт ждала его на кухне, где уже завтракал Татав.
— Давай же, Людо, — сказала она, обнимая его. — У тебя и времени только, чтобы выпить кофе. Опаздывать нельзя.
— А где твоя машина?
— У меня нет машины. Я приехала на автобусе. Знаешь, это не так далеко.
— А я могу быть паровозиком.
И, раскинув руки в стороны подобно крыльям самолета, Людо принялся кружиться по кухне с шипением и грохотом разгоняющегося паровоза.
— Что за клоунаду ты нынче устраиваешь!.. Смотри, сегодня надо вести себя примерно.
Она приготовила ему тартинки с маслом и села напротив, то улыбаясь, то деланно закатывая глаза, когда он слишком громко жевал. Она не отрывала глаз от ребенка, гладила его слегка округлившиеся щеки, бледность которых все еще выдавала долгие месяцы недоедания. Татав искоса наблюдал за ней и злился при виде такой близости, которая, по его мнению, ущемляла его права.
— Знаешь, ты хорошо выглядишь, и потом, у тебя хороший аппетит, — радостно продолжала Нанетт.
— А ты? — спросил Людо. Лицо Нанетт омрачилось.
— Я? — грустно переспросила она. — Я — нет… Я плохо выгляжу, да и всегда неважно выглядела. Ну ладно, пора идти, восемь часов.
Уже рассвело. Несколько минут они шли по шоссе, и время от времени Людо изображал из себя планер.
— До школы один километр, — объявила Нанетт. — В километре тысяча метров. Завтра ты пойдешь с Татавом.
— А ты?
— Я не могу… Мне придется на некоторое время уехать. Эй, не лети сломя голову, я не могу так быстро! Кстати, как раз из–за этого мне надо ехать.
— Куда?
— Немного отдохнуть. Надеюсь, что ненадолго. Это в Париже, знаешь, в столице Франции…
— Ты поедешь в столицу Франции?
— Да, мой дорогой, и не иди так быстро. Я тебе буду писать.
Нанетт ехала делать третью операцию.
— Ты вернешься?
Она остановилась, дыхание ее прерывалось. Она прижала Людо к себе.
— Иди сюда, малыш, обними меня. Мы увидимся, обещаю тебе, мы будем видеться каждый день. Мы будем с тобой читать и писать, я научу тебя многим вещам. И ты сможешь оставаться у меня на каникулы, если захочешь.
— Я не хочу, — пробурчал он, высвобождаясь из ее объятий.
— Зачем ты так говоришь, мне ведь обидно.
Они шли молча до самой школы — серого сооружения, замершего посреди голой равнины, в центре пустынного двора.
— Ну иди, сейчас будет звонок. Но сначала давай попрощаемся.
— Постой, — вдруг сказал Людо. И, порывшись в карманах своего нового школьного фартука, протянул ей сосновую шишку.
— Это наш новый ученик Людовик Боссар, — объявил классу учитель. — Иди, мальчик, садись в заднем ряду.
Все взгляды устремились на Людо, не смевшего сдвинуться с места.
— Итак, именной частью сказуемого называется слово, связанное с подлежащим…
Внезапно заметив, что Людо безучастно стоит на месте, учитель повел бровью.
— Я же тебе сказал: иди садись в заднем ряду, мой мальчик.
Ребенок, казалось, оцепенел.
— Ты что, глухой? — спросил учитель, уняв движением руки пробежавший по классу смешок.
— А ты? — переспросил Людо так тихо, что учитель подумал, что ослышался.
— Еще один умник, — вздохнул он, вышел из за стола и, с силой подталкивая Людо в шею, подвел его к задней скамейке у самой вешалки, а затем вернулся на свое место.
— Ну–с, именной частью сказуемого называется слово, связанное с подлежащим с помощью глагола быть или глагола, обозначающего состояние… да, именно глагола быть или глагола, обозначающего состояние… Повтори, Боссар!
Высунув от усердия язык, Людо раскатывал на скрипучем столе пластилиновый шарик. По классу прокатились взрывы смеха. Заложив руки за спину, учитель торжественно прошествовал к Людо. Тот смиренно смотрел ему в глаза — ему было не по себе от исходившего от учителя запаха теплой пыли.
— Так что, Боссар, не можешь повторить?
— А ты?
Металлическая линейка опустилась на пальцы дерзкого шутника, который лишь едва вздрогнул и принялся зализывать ушибленные пальцы. Класс затаил дыхание.
— Иди за мной.
Людо последовал за учителем.
— Поднимись на кафедру.
Мальчик не пошевелился.
— Нет уж, я тебя заставлю!
Учитель схватил его за ухо и потянул вниз: Людо оказался на корточках. Мама говорит что у него не все дома мама говорит что он сам упал это я намазываю тартинки… Он, не сопротивляясь, дал надеть на себя ослиный колпак. В классе поднялось веселое оживление, когда Людо сам попросил прощения.
— Так вот, именной частью сказуемого называется слово, связанное с подлежащим с помощью глагола быть или глагола, обозначающего состояние. Если я скажу: Людовик Боссар оказался невежественным, как осел, то где здесь именная часть сказуемого?
После занятий Людо поколотили старшие ученики.
В то утро Людо готовил матери завтрак. Все должно было быть безупречно: ровно намазанные маслом тартинки, поджаренное сало, в меру горячий кофе, полстакана воды, чтобы запить лекарство. Он гордился этой своей почетной обязанностью, которую выполнял по четвергам, когда в школе не было занятий. По воскресеньям на смену ему приходил Мишо, и мальчик демонстрировал свою ревность недовольным молчанием.
С подносом в руках он терпеливо ждал, когда Татав освободит проход. «Ты тоже будешь подавать мне банановый напиток в постель. Обещай, и я тебя пропущу…» В конце концов он сошел с дороги, показал Людо язык и, побежав впереди него, остановился у лестницы. «А здесь я подставлю тебе подножку и ты, болван, растянешься, как идиот! И вообще, не люблю я твою мать».
Поднявшись на второй этаж, Людо осторожно поставил поднос на пол и прислушался. В коридоре никого не было. Он опустился на колени, бесшумно плюнул в чашку с кофе, взболтал пену ложечкой, вытер ее внутренней стороной вывернутого кармана и направился в комнату Николь, находившуюся в конце коридора.
— Какая сегодня погода? — донесся из подушек голос, сонный и неприветливый.
— Хорошая. — ответил Людо.
Он поставил поднос на столик и открыл ставни; в хлынувшем свете он разглядывал белокурые волосы, разметавшиеся по подушке.
— Ты всегда говоришь, что погода хорошая. Но я уверена, что сегодня ветрено. Я слышу ветер даже отсюда. Ты заметил, здесь ветер бывает чаще, чем у нас дома. Здесь высокое место.
Николь закашлялась.
— Помоги–ка сначала мне сесть.
Людо приблизился к кровати, взял подушку Мишо, которую протянула ему мать, и водрузил у нее за спиной. При этом он уловил теплый запах ее пахнущей мылом кожи.
— А теперь давай поднос. Садись на табурет. Как дела в школе? Ну же, отвечай!.. Да, ты и вправду совсем не разговорчив. Но мне нравится, как ты делаешь тартинки. Моя мать тоже умела отлично намазывать их маслом. А это что такое? Веточка вереска? Это ты ее положил на тарелку?
Людо, покраснев, кивнул; Николь улыбнулась.
— Это мне? По крайней мере, ты добрый. Но вереск — это не цветок. Мой любимый цветок — роза. Ты уже видел розы?
Папа снова женился… у тебя даже есть кольцо для салфетки… нельзя же его гноить на чердаке у тебя мерзнут ноги… у Морисет кровь не очень–то бегаю по жилам.
— Да, из тебя лишнего слова не вытянешь. А как ты ладишь с Татавом? Мне кажется, не знаю, но мне кажется, что он какой–то странный. Ты не находишь? У кофе не такой вкус, как дома… Почему ты кричишь по ночам?
— Я не кричу.
— Да нет же, кричишь. Странно. Прямо посреди ночи. Мама говорит, что ты с приветом.
Людо, прикрыв веки, исподтишка разглядывал лежащую на кровати женщину. Свою мать. Она была красива. Он вспоминал Татава с его злобными выпадами: «Она тебе не мать, а сестра. И даже не сестра. А ты не мой брат. И мой отец не твой отец. Все вы — лживые жабы».
На Николь была ночная рубашка с наглухо застегнутым воротом. Но плечи и руки были открыты. Следы кофе блестели в уголках губ.
— Здесь слишком ветрено, меня это угнетает. Из–за этого у меня постоянный насморк. Моя мать ставила мне банки. А ты сумеешь поставить? Нужно просто зажечь кусочек ваты, сунуть в баночку из–под йогурта и прижать к коже. Их ставят на спину. Поставишь штук десять, накроешь полотенцем. А чтобы снять, надо нажать пальцем, чтобы внутрь баночки зашел воздух.
Николь снова закашлялась.
Опустив руки между колен, Людо тихонько поглаживал свисавший с боку край простыни. Хоть бы на миг оказаться в этой почти пустой кровати. Забиться под теплые одеяла, пусть только на мгновение, туда, где простыня хранит отпечаток отсутствующего Мишо. Он потихоньку стал тянуть ткань на себя, наблюдая за движением ее складок на теле матери и вокруг подноса. Как вдруг, чихнув два раза подряд, Николь расстроила его маневр, чуть не опрокинув чашку на простыни. Людо даже не попытался ее подхватить.
— Ну ты и удача, — раздраженно бросила Николь. — Давай, живо, убирай поднос! Я закончила. И сходи на кухню за банками, они где–то в коробке, перевязанной веревочкой.
И, когда он уже был в дверях, добавила:
— Только не выбрасывай крошки. Я отдаю их птицам.
Я не люблю школу и потом Татав он со старшеклассниками… учитель дышит как булочник шумно и у него изо рта воняет мне не нравится то что он рассказывает он бьется своей линейкой а у девочек впереди на блузке крестик а у меня ничего… однажды приходила директриса и учитель пустил ее на свое место и она говорит вот ваши результаты за месяц… первый в шассе Румийяк отлично Румийяк твои родители могут гордиться я очень довольна ты заслужил почетный крестик и Румийяк сел и все ученики по очереди вставали и директриса каждому говорила хорошо я рада за твоих родителей и они получали крестики и я подумал что тоже получу крестик но в конце директриса уже не говорила хорошо она говорила плохо в твоих тетрадках одни каракули тебе должно быть стыдно… рядом со мной был белобрысый мальчик он плакал почему ты плачешь я боюсь что окажусь последним… и тогда она вызвала его и сказала очень плохо но он все–таки перестал плакать… все смотрели на меня… я был доволен потому что белобрысый не был последним и потом те что в первом ряду у них была красивые крестики и они их поглаживали тогда директриса говорит последний Боссар поднимись Боссар мне жаль твоих родителей Боссар и я уже не помню что она там говорила но все слушали и смотрели на меня и она не переставала говорить что это позор и учитель кивал головой и борода его дергалась… тогда я закрыл глаза и больше ничего не слышал и это было как на чердаке.
На кухне он допил кофе Николь, стараясь, чтобы губы его касались чашки там, где ее касались губы матери.
Он нашел коробку на буфете. Внутри нее рядами лежал десяток баночек из–под йогурта. Он стряхнул с них пыль, разложил на освободившемся подносе и снова поднялся к Николь.
— Что–то ты долго. Не очень–то ты проворный. А теперь сходи в ванную за щеткой для волос и ватой…
Затем ему пришлось спуститься еще раз — за спичками.
— Ничего не могу поделать с этой привычкой. Как только проснусь, должна причесаться. Так ты понял? Вату в банку, поджигаешь и хорошо прижимаешь. Но не очень сильно. Попробуй–ка сначала на себе, мне так будет спокойнее.
Он поджег клочок ваты внутри банки и сильно прижал ее к своему бедру. Покрасневшая кожа сразу образовала оранжевую выпуклость под почерневшей ватой.
— А теперь надави пальцем под банкой… так…
Раздался короткий сосущий звук.
— Хорошо. Теперь отвернись и закрой глаза. Я скажу тебе, когда можно открыть.
Он улавливал шорохи ткани, слышал, как поскрипывает кровать.
— Готово. — сказала Николь через некоторое время.
Она лежала на животе, накрывшись одеялом до талии, руки ее были плотно прижаты к телу, а лицо зарылось в подушку. Ночная рубашка, свернутая в комок, лежала рядом. Людо смотрел на обнаженную спину, на копну золотистых волос между лопатками, казавшуюся столь беззащитной. Это зрелище завораживало его, он дрожал и первый клочок ваты зажег так неловко, что обжег себе пальцы.
— Не получается?.. — послышался приглушенный голос. — Если не получается, немедленно прекращай.
Он приложил первую банку и увидел, как кожа стала вздуваться и меняться в цвете, будто варилась на невидимом огне.
Вскоре он поставил все десять банок, раздвигая белокурые пряди, чтобы добраться до участка под затылком; он испытывал гордость победы при виде этой хорошо выполненной работы, дававшей ему временную власть над Николь.
— Ну вот, теперь уже лучше… — вздохнула она. — Накрой полотенцем и посиди десять минут, а потом снимешь… Горячо, конечно, но приносит облегчение.
Легкий храп свидетельствовал о том, что она уснула. Людо вышел за полотенцем и возвратился на цыпочках полюбоваться своей работой — десять присосавшихся, как улитки, банок, десять заключенных в них комочков ваты, десять кругов побагровевшей кожи, а вокруг — золотистая, столь чувствительная к холоду кожа, вздымавшаяся от ровного дыхания.
Склонившись над кроватью, с пересохшим горлом, он тихонько протянул руку, чтобы дотронуться, коснуться хотя бы раз своей уснувшей матери. Он уже чувствовал, как тепло обнаженного тела поднимается к его пальцам, но в этот момент Николь проснулась.
— Что это ты там делаешь?.. Я вся замерзла. Впрочем, пожалуй, уже хватит, снимай–ка их.
После того как банки были убраны, спина стала напоминать витрину мясной лавки.
— Давай, отвернись и закрой глаза.
Он отвернулся, но глаза его остались открытыми, и он с бьющимся сердцем напряженно всматривался в рисунок на обоях.
— Готово, теперь отнеси банки… Тебе везет, у тебя никогда не бывает насморка.
Она снова надела ночную рубашку. Людо заметил, что верхняя пуговица не застегнута.
— У меня так насморк от любого сквозняка. Когда я была маленькой. то постоянно болела бронхитом. Доктор ничего не мог понять. Потом мне стали ставить горчичники, но они жгли кожу, и я их не любила. И ингаляции тоже не любила. Я задыхалась под салфеткой. Мне тогда было девять лет… или десять… Тебе–то сколько сейчас?
— Мне? Пять лет.
— Да нет же, дурачок, тебе не пять лет. Тебе уже восемь. Восемь лет!.. Надо же. восемь лет назад…
Голос ее как бы надломился и затих.
… Ну и жара была тем летом! Невозможно было идти по дороге, асфальт прилипал к подошвам. Восемь лет!.. Мы купались по десять раз на день, но все равно было так же жарко. Я ходила на пляж с Мари–Жо. Она теперь, кажется, торгует на аукционе… Ветра не было целыми месяцами, ни малейшего дуновения, мы ждали грозы как избавления, ели мороженое в кафе «Ле Шеналь»… Посмотри–ка на меня…
Но когда Людо поднял голову, пытаясь поймать взгляд матери, она вдруг рухнула на подушки, лицо ее побледнело, ноздри вздрагивали; между обескровленными губами были видны плотно сжатые зубы.
— Уходи, — произнесла она чуть слышно.
Зима ввергла Бюиссоне в оцепенение. Первоначальная неразбериха уступила место монотонности семейного бытия с его постепенно укоренявшимися привычками. Николь, принявшаяся было хозяйничать, несколько раз сожгла жаркое, по невнимательности испекла суфле из штукатурки, забыла на газовой плите выварку, так что та расплавилась, кроме того, она едва справлялась с мытьем посуды — и в конце концов переложила все эти заботы на Людо. Проблема с продуктами была решена с помощью огромного холодильника, который она купила, даже не посоветовавшись с Мишо. Тот удивлялся, постоянно видя своего пасынка за работой.
— Надо же его чем–то занять, — отвечала она. — Когда он занят, то хотя бы не кричит.
Ночные стоны Людо служили постоянным предметом обсуждения. «Если он того, его надо показать доктору», — говорил Мишо. Чтобы не быть голословной, Николь, не раздумывая, будила посреди ночи мужа и Татава, и они, в пижамах, втроем входили в комнату несчастного и смотрели, как тот, одетый, лежит, свернувшись, на полу и жалобно, протяжно стонет во сне. «Он еще сильнее стонал, когда жил в булочной. И даже скрежетал зубами…» Затем Николь принималась трясти сына: «Ты прекратишь или нет? Не очень–то сладко ты поешь!.. Да замолчи же наконец!» Людо вскакивал. «Мне он не мешает, — говорил Татав. — И потом, папа все равно храпит громче…»
На Рождество Мишо захотел устроить праздник — настоящий праздник в честь своей прекрасной супруги и своего нового сына. Николь вначале, казалось, обрадовалась и согласилась, но затем передумала. Она ни за что не хотела приглашать своих родителей. А если их не будет, то зачем тратиться? Мишо допытывался, по какой такой причине Бланшары не захотят по–семейному отпраздновать Рождество. «Они уже не в том возрасте для таких дел!» Но поскольку Мишо требовал объяснений, она в конце концов взорвалась, заявив, что ее родители никогда не приедут в Бюиссоне, что отец больше не играет в шары, а главное — от одного вида Людо им становится плохо.
— Ты хочешь сказать, что он не должен показываться им на глаза?
— Во всяком случае, родители не станут встречать Рождество вместе с ним. Поставь себя на их место.
— Вот пусть и остаются на своем месте, раз уж на то пошло! Это была первая серьезная размолвка между супругами. Николь
надулась. Мишо выписал из Бордо такую высокую елку, что она упиралась в потолок. Он установил ее в углу столовой и два дня украшал искусственным инеем и фонариками из серебряной бумаги. Людо, раскрыв рот, разглядывал наряженное дерево, которое, по словам Мишо, было таинственным образом связано с Дедом Морозом, раз в год проникавшим в дом через дымоход, чтобы развесить на елке подарки.
Накануне праздничного дня Людо принес своей матери завтрак и хотел присесть. «Я устала, уходи…» Когда он вышел, она схватила жалкий цветок, который он принес в стакане с водой, сломала его и сунула назад в стакан соцветием вниз. «Вот так и он был во мне. Поднимай руки, дочка, поднимай повыше!»
Вечером, как и каждый год, полуночная месса прошла под аккомпанемент Мишо. игравшего на фисгармонии. Вместо тестя с тещей он пригласил на праздничный обед кюре. «Почему, — спросил Татав. — почему вы сказали на проповеди, что Рождество не является пиром соблазна?» Замкнувшись в высокомерном молчании, Николь едва притрагивалась к еде. Во время десерта с елки сняли подарки. Священнику достался конверт, Николь — золотая цепочка. Татав и Людо получили настольный футбол. Мишо остался без подарка. Людо также получил от Татава коробку шоколадных конфет. Большинства из них на месте не оказалось. На самом дне коробки гримасничал белый пластмассовый скелетик.
В школе, во время перемен, Татав притворялся, что не замечает Людо, который, впрочем, и не скучал без него. Он играл в одиночестве, изображая двухмоторный самолет и вращая перед собой двумя обрывками веревки. Еще он любил наблюдать за девочками, которые, что–то напевая, прыгали через скакалку. Иногда он потихоньку брал исписанные огрызки мела со школьной доски и рисовал причудливые линии на цементном покрытии школьного двора. Или играл в бабки с крестьянскими детьми, ставившими на кон шоколад, припасенный на полдник, но если Людо выигрывал, то его лишь пинали сабо. В школьной столовой он всегда садился между девочками, приводя их в восхищение своим неутолимым аппетитом и доедая за ними холодную чечевицу.
Вечером Татав поджидал его на дороге, вдали от посторонних взглядов; они возвращались окольными путями, приводившими их в порт, где они с мечтательным видом прогуливались мимо судов, стоящих у причала. Татав доставал из своего ранца кусок лески и подсекал лоснящихся жиром бычков, у которых он выкалывал глаза школьной ручкой, а затем бросал назад в воду.
Он был не только жесток, но и проявлял нездоровый интерес к экскрементам. Примерно раз в неделю, вооружившись кастрюлей, укрепленной на конце длиннющей палки, он уводил Людо за мастерские ворошить содержимое сточной канавы, уверяя, что иначе все это добро взорвется. Он держал под стеклом коллекцию засушенных экскрементов, причем каждый экспонат принадлежал особому виду животных. Он охотился на навозных жуков — насекомых с красивыми иссиня–черными сверкающими надкрыльями, — обитавших в коровьих лепешках. Так что уже в марте Татав и Людо, взяв по столовой ложке, принимались с азартом золотоискателей тщательно исследовать продукты коровьей жизнедеятельности. Вечером Татав живьем прикреплял свои жертвы булавкой к поверхности дерьмодрома — огромного листа картона, приклеенного к стене, где каждый экземпляр был снабжен латинским именем. Помимо этого, у него была страсть к изготовлению чучел насекомых всех мастей: грызущих, жалящих, лижущих или сосущих. В теплой печи он устраивал ловушку для тараканов, которых приманивай крошками сыра; свою добычу он сортировал, а затем мумифицировал с помощью лака для волос.
На уроки закона Божия Людо ходил один; они проходили по четвергам пополудни в церкви, находящейся на полпути между поселком и Бюиссоне. Запинаясь и путаясь, он повторял заповеди и покаянные молитвы. Он так и не смог выучить «Отче наш», но зато на одном дыхании вытягивал «Радуйся, Благодатная». Однако самой любимой его молитвой была таблица умножения на два, которую он повторял каждый вечер перед сном.
В церкви он наблюдал, как пожилые женщины ставят на огромную подставку, ощетинившуюся металлическими шипами, мерцающие свечи. Иногда он тоже зажигал свечи на оставшихся свободными шипах и с восхищением смотрел на эту неопалимую купину, которая, однако, не вызывала в нем никакого благоговения.
На обратном пути он делал крюк и проходил через деревню — там он останавливался и разглядывал витрину лавки «Базар де Пари», которая когда–то принадлежала Мишо, где за стеклом на невидимых нитях были развешены и как бы перемигивались друг с другом часы со светящимися циферблатами и ножи для подводной охоты. Позади лавки находились сходни, служившие когда–то для спуска шлюпок и время от времени озарявшиеся багровым отсветом маяка.
Людо возвращался домой затемно. Мишо, вечно сидящий за своей фисгармонией, иногда добродушно журил его за опоздание. Николь же, отставив в сторону свой аперитив, язвительно замечала, что здесь ему не гостиница, что к родителям надо относиться не наплевательски, а с уважением, что нельзя же с обедом тянуть до утра, что прачка снова жаловалась на его белье, и что если так будет продолжаться, то придется ему, как маленькому, надевать подгузники.
— Где ты был? — интересовался Татав.
— В своем тайнике, — отвечал Людо.
— Если ты скажешь, где он. я покажу тебе свою подводную лодку.
— Ты все время так говоришь, но ни разу не показал. Я больше не верю, что она у тебя есть.
Татав хвастался, что он с друзьями строит сказочный корабль, который будет плавать в небе среди созвездий и под водой.
— Это будет первая летающая подводная лодка. Там есть кнопки с названиями звезд. Нажал на нужную кнопку — и летишь к любой звезде.
— А какого она цвета?
— Это лодка–хамелеон. Куда сядет — того цвета и будет…
Всякий раз, когда Татав уходил побродить со своими друзьями и оставлял Людо одного, то говорил, что идет достраивать лодку.
— Я не могу взять тебя с собой, это будет нарушением тайны…
— А где это?
— Далеко, в лесу. Там есть огромная пещера с подземным коридором, он весь заполнен водой и идет до самого океана. Там надо не зевать, потому что в пещере живут чудовища.
— Какие чудовища? — изнемогая от любопытства, спрашивал Людо.
— Акулы–слоны с плавниками и хоботом на спине. А еще у них зубы вокруг глаз. Они могут слопать тебя одними веками. А еще там есть коты–крабы. У них вместо передних лап — клешни.
Однажды Татав показал Людо как некое чудо техники старый подшипник от велосипеда.
— Не трожь… Это от мотора подводной лодки. Там таких штук — тысячи. — И он дал послушать Людо, как мелодично поют хорошо смазанные шарики.
— Неплохо, а? Послушай… если ты будешь заправлять мою постель каждое утро до апреля, то я тебе его отдам.
Сделка была заключена. Людо несколько дней подряд не выпускал из рук подшипник, не расставаясь с ним даже ночью и мечтая о Наутилусе и межзвездных плаваньях. По утрам, убираясь в комнате Татава, он с вожделением поглядывал на аквариум, заполненный жвачкой. Но однажды на перемене, во время игры в бабки, один из мальчишек, которого он хотел поразить, жестоко посмеялся над его наивностью: «Штука с подводной лодки? Да у меня точно такая же на велосипеде, не веришь — посмотри сам». Вечером за ужином, воспользовавшись тем, что Татав отвернулся. Людо засунул подшипник в тарелку с пюре обманщика, надеясь его пристыдить. Но тот, заподозрив подвох, аккуратно выбрал пюре вокруг подшипника, оставшегося погребенным под объедками.
Часто после обеда госпожа Бланшар приезжала на автобусе в Бюиссоне.
— Ну, как поживаете?.. На этот раз у Нанетт дела плохи. Похоже, она не дотянет и до весны. Хирург звонил отцу. Хочет, чтобы мы приехали. А на кого я оставлю лавку? И потом, я никогда не была в Париже. Если хирург нас вызывает, значит, дело швах. А ты, между прочим, неважно выглядишь…
Она постоянно внушала Николь, что та подрывает свое здоровье, живя с человеком, большая часть жизни у которого уже за плечами.
— Это отец хотел, чтобы ты вышла замуж. А ты знаешь, какой он становится, когда что–то втемяшит себе в башку. А как с этим чокнутым?.. Не слишком тяжело?..
Николь вяло возражала, что он вовсе не чокнутый и что все идет хорошо.
— Не будь он чокнутый, разве у тебя была бы такая постная мина! Ноги твоего отца здесь не будет, пока он здесь. Ты ведь знаешь, какой он упрямый… Да и не мне доказывать, что он не прав.
— Ты что же. думаешь, я так и жажду видеть отца? — вдруг взрывалась Николь. — Ведь это все из–за него, чтоб ему лопнуть!
— А ты здесь неплохо устроилась, — невозмутимо продолжала госпожа Бланшар. — У твоего механика есть кое–что за душой. Он хоть, по крайней мере, хорошо к тебе относится? Не буянит, как отец?
— Да нет, совсем не буянит. Каждый вечер играет на службе. Как сядет за свою фисгармонию, так его уж не остановишь. А как малость выпьет, так и слезу пускает.
Каждый раз мать просила показать ей дом и всякий раз. зайдя в комнату Людо, негодующе вздыхала:
— Ты. дочка, слишком добрая; вот увидишь, еще за это поплатишься. Мало тебе одного раза, все–то норовишь по–старому. И это при том, как трудно достаются деньги!
Они возвращались в салон. Госпожа Бланшар доставала вязанье. С тех пор как родилась Николь, мать каждый год, стараясь уберечь ее от зимних холодов, вязала ей новый свитер.
— Я нашла этот фасон в «Пти Эко де ла мод». Для тебя с твоими бронхами это как раз то, что надо.
Так они продолжали болтать часов до пяти, попивая кофе с молоком, одна — разматывая клубки шерсти, вторая — накрашивая ногти или листая «Микки Мауса» Татава.
— Еще не готово, но не хочу опаздывать на автобус. И потом, у меня хлеб в печи… Дома стало как–то пусто. Отец собирался зарезать каплуна. Может, заедете к нам с мужем в воскресенье?
— А малыш, ему можно с нами? — неуверенно спрашивала Николь.
На лице булочницы появлялась гримаса отвращения.
— Ну что ты, конечно нет!
Она с нарочитым шумом складывала свое рукоделие; дочь провожала ее до ворот. Вечером при виде Людо у Николь учащенно билось сердце.
Она была замужем чуть больше полугода, но уже начинала тосковать. Ей казалось, что по странному стечению обстоятельств ей выпала чужая судьба, что в ее жизни не было ничего определенного ни в настоящем, ни в прошлом, что в одно прекрасное утро она проснется с совершенно иными воспоминаниями и перед ней откроется неведомая и прекрасная жизнь. Строя эти воздушные замки, как избалованный ребенок, она каждый раз, когда наступал ее день рождения, отказывалась прибавлять себе год и тщательно маскировала первые морщинки, появление которых объясняла каждодневными заботами. В двадцать три года ее красота уже страдала от тысячи мелких уколов, с помощью которых жизнь давала понять, что время расцвета безвозвратно ушло и что отныне оно медленно поворачивает к закату. Мелкие морщинки появились в уголках ее век. Глаза постоянно были слегка воспалены, словно от слез. Волосы утратили прежний блеск. От курения на ее белых зубах появился желтоватый налет. Она взвешивалась каждое утро, но весы, по ее мнению, ошибались килограммов на пять, это давало ей право считать, что она не набрана лишнего веса и может по–прежнему удовлетворять любые свои прихоти. Ела она мало, в основном, сладости, но постепенно пристрастилась к красному вину, а по вечерам пила сотерн или монбазийяк. чтобы не вспылить при звуках фисгармонии — григорианские мелодии заставляли ее ненавидеть мужа. Она больше не покидала Бюиссоне, появляясь только на воскресной службе в церкви, и не виделась ни с кем, кроме матери. Она чувствовала себя как в тюрьме и завидовала даже Людо, когда он приходил из школы со следами чернил на пальцах и румянцем на щеках. Ночью Мишо никак не удавалось ее разжечь — чувственность Николь была словно заморожена. Прошло много времени, прежде чем она разрешила мужу прикоснуться к себе. Завернувшись в одеяло, она спала в носках и говорила ему «нет», «не сейчас»; ночь проходила за ночью, Мишо терял терпение — когда же это наконец произошло, она выбежала из комнаты и прорыдала до утра в салоне на диване. После этого Николь стала уступчивой, но подчинялась без желания и удовольствия, с той убийственной пассивностью, которую ничто не могло побороть. «Все?» — спрашивала она мужа ледяным тоном.
Утолив желание, механик, перед тем как уснуть, начинал разглагольствовать:
— Думаю, что ему здесь хорошо, твоему Людо.
— Я спать хочу, — вздыхала Николь.
— В конце концов, к малышу всегда привязываешься и начинаешь его любить, если он хороший малый… Я так и знал, что все образуется… У парня должна быть мать.
Он улыбался в темноте. Как приятно возвращаться домой. Расслабляться под душем после грязи и холода. Как хорошо, что рядом эта женщина с теплым и мягким телом, хорошо, что у Татава братик, они неплохо ладят, иногда, правда, случаются стычки, но это все не со зла. Николь не нравится фисгармония?.. Ну что ж, у каждого свои причуды, впрочем, она привыкнет. А паренек, кажись, без ума от музыки. Вечно прячется под лестницей и слушает Днем он наверняка трогает клапаны и педали, и нередко регулировка регистров бывает нарушена. Когда–нибудь он научит парнишку. И тот тоже сможет сопровождать мессу… Жаль, что Татав, как и Николь, равнодушен к музыке, не его это конек.
Однажды ночью Людо проснулся в холодном поту. Он видел своего отца. Человек, удалявшийся раскачивающимся шагом, обернулся, но хлеставший дождь в последний миг скрыл его лицо. Людо вышел в коридор, двигаясь ощупью в темноте. Ручка одной из дверей поддалась, и он вошел в комнату Николь и Мишо, выходившую во двор. Слышно было, как дождь хлещет по крыше, а отдельные капли гулко ударяют о ставни. Людо шел в полузабытьи, слегка обескураженный тем, что из кровати, поглощенной темнотой, не доносилось никакого дыхания. Кресло, казалось, плыло ему навстречу. Он узнал духи Николь и, вдыхая запах ее одежды, висевшей на спинке кресла, прикоснулся к ней щекой. Затем принялся ползать по комнате на четвереньках, тереться, как щенок, о край кровати, но напуганный внезапно раздавшимся храпом, вернулся в свою комнату и снова лег. С Татавом мы кровные братья… он сказал так принято у индейцев… порежь себе запястье и приложи к моему и так мы станем братьями и так Мишо станет как будто твоим отцом и так мы станем теперь одной крови… в семье должна быть одна кровь и я порезал себе запястье и приложил к его запястью и прочитал таблицу умножения… потом мы пошли за сестрами Габару… Татав спросил какую ты выбираешь мы возьмем их прокатиться на подводной лодке я больше не верю в подводную лодку сестры Габару оборачивались Татав спрашивал какую ты выбираешь мы промокли… они бросились бежать под дождем Татав сказал что это хорошо для улиток… Николь не стала их есть… ты порвал штаны… они с Мишо теперь пошли в парикмахерскую и Николь остригла волосы раньше ее шеи не было видно.
На следующий день вечером, во время ужина, Николь пожаловалась Мишо, что у нее пропал золотой браслет.
— Я думала, что ты его куда–то убрал…
Но он ничего не видел и ничего не убирал.
— Так что же. он сам улетучился?
— Ты могла его просто уронить, — предположил Мишо.
— Я всегда хорошо его застегиваю и прекрасно помню, что снимала вчера вечером.
— Так куда же ты его положила?
— Знала бы — не спрашивала бы!.. Но я его всюду искала.
— Дети, вы не видели браслета Николь?
— Нет, — отвечали Татав и Людо.
Прошла неделя, но поиски все продолжались. Людо помогал передвигать сундуки, нырял под большую двуспальную кровать, выползал из–под нее ни с чем, ощупывал ковры.
Прошло две недели. И вдруг в четверг, во время завтрака, изумленная Николь обнаружила свой браслет на подносе — он лежал на красивом блюдце между тартинками и кофе.
— Вот это да!.. Откуда он взялся?..
— Я нашел его, — сказал Людо. — Сам нашел.
Она держала браслет двумя пальцами на почтительном расстоянии от глаз, словно некий подозрительный предмет.
— Но где же ты его нашел? Мы ведь повсюду искали…
— Он, наверное, расстегнулся и упал. А я нашел.
— Ну так скажи мне, где?
Людо принял таинственный вид.
— Там, у входа, где ставят обувь. Я нашел его в ботинке.
Расстегнув рубашку, он достал из–за пазухи старый грязный башмак и протянул его матери.
— Убери эту гадость, там полно микробов! И не держи прямо над кофе, чертов идиот!.. Но как ты догадался посмотреть в ботинках?
— Когда искал. Я все перерыл. Я начал с первого этажа и сам нашел его.
Николь разглядывала браслет, и губы ее складывались в приветливую улыбку.
— Надо бы сначала промыть его в уксусе… Что–то я не очень понимаю, как ты все–таки его нашел. Но тем не менее спасибо. В сущности, ты, должно быть, хороший мальчик…
Она неловко расставила руки и замерла в замешательстве.
— Что бы ты хотел получить в награду?
Людо покраснел.
— Если бы ты могла сегодня вечером прийти в мою комнату и пожелать мне спокойной ночи.
Она рассмеялась.
— По крайней мере, это не трудно. Но берегись, если в комнате будет беспорядок! Ты ведь знаешь, что я этого не люблю. А теперь иди поиграй.
Он был уже в дверях, когда она вдруг окликнула его.
— Ах да, Людо, совсем забыла. Дай–ка мне сумку… Тебе пришло письмо… от Нанетт. Она в Париже.
Письмо пришло неделю назад, и Николь успела прочесть его уже несколько раз.
— Я сама его прочту.
Обиняками кузина объясняла мальчику, что ей придется задержаться на отдыхе и что она вернется позже, чем было предусмотрено. Она также рассказывала о Маленьком принце и беспокоилась, достаточно ли прилежно Людо учится. Умеет ли он уже читать и писать? К счастью, у него есть мама, которая поможет ему разобрать ее письмо… Покраснев, Николь опустила то место, где Нанетт писала Людо, что очень его любит и что ей не терпится обнять его.
— Ну вот… Ты сегодня утром хорошо вымыл руки?
— Да, — ответил Людо, показывая ей вычищенные ногти.
— Не очень–то верится. Жалко пачкать такое красивое письмо. Лучше я буду держать его у себя — для твоей же пользы.
Вечером за ужином Людо объявил во всеуслышанье, что убрался у себя в комнате, и, отправляясь спать, повторил это еще раз, ловя взгляд Николь или какой другой знак, которым она подтвердила бы, что сдержит обещание.
В два часа ночи, сидя на кровати, он все еще надеялся, что она придет, что вымытые окна, аккуратно сложенная в шкафу одежда и начищенный паркет сумеют заманить ее. как заманивает запоздалого гостя накрытый для него стол. Он прождал еще час. а потом учинил настоящий разгром: вывернул бак с игрушками на разобранную постель, разбросал белье по полу и улегся, глотая слезы, прямо на ботинки в глубине шкафа.
Людо решил наказать свою мать, относясь к ней с подчеркнутой холодностью. Он больше не взбивал по четвергам пенку в ее утреннем кофе, не прикладывался губами к ее чашке в том месте, где она касалась ее своими губами, затаивал дыхание, когда им случалось встречаться. Его уязвленная гордость требовала, чтобы отныне любой намек на близость был исключен из его действий, когда он ей прислуживал.
Николь делала вид, что ничего не замечает. Похоже, что недовольство сына отвечало ее стремлениям. Его холодность со временем могла превратиться лишь в боль, однако он продолжал терпеть и не переходил к враждебным действиям.
— Ты прав, — говорил ему Татав, — дура она, твоя мать. Я не хотел, чтобы отец на ней женился.
— Понятно, — отвечал Людо.
— Надо ее проучить, — заявил однажды Татав. — Она должна попросить прощения. Таков закон. — И он прыснул. — Мы подложим ей уховерток в одежду. Ну давай! Ты постоишь на шухере у лестницы, а я все сделаю.
Людо стал на страже.
— Больше она никогда не решится надеть свои штанишки, — ликовал Татав, выходя через несколько минут из спальни. — Я подсунул в них целую армию. Ну ладно, я пошел на подводную лодку.
Как только он ушел, Людо проскользнул в спальню и потихоньку убрал уховерток, кишевших в белье Николь.
— Хитрая бестия, твоя мамаша, — заметил наутро Татав по дороге в школу. — Так ничего и не сказала. Даже поцеловала меня на прощанье. Нужно подложить ей вонючек под простыни. Когда она ляжет спать, они лопнут. Ну и ночка будет у стариков!
Людо чуть не попался, когда разминировал постель, в которую Татав подложил свой пакостный сюрприз.
— Ничего не понимаю, — нервничал тот.
— Я тоже. — говорил Людо.
— Есть идея. Я встану сзади нее на четвереньки, а ты налетишь на нее спереди, она попятится и упадет на меня.
Сказано — сделано. Но в тот момент, когда Николь должна была споткнуться о Татава, Людо крикнул: «Берегись!», и проделка не удалась. Татаву пришлось сделать вид, что он завязывает шнурок ботинка, но после этого случая он стал поглядывать на Людо с подозрением. «Да ну, я испугался…»
Дни становились длиннее. С первой жарой в воздухе запахло смолой, медом и океаном, во всю мочь стрекотали цикады. Море мятежно–синего цвета с шумом накатывалось на берег. По вечерам летящие журавли прочерчивали в лазурном небе фиолетовые полоски. Татав и Людо купались в море. Татав хвастался, что плавает как рыба, хотя в действительности едва умел сучить под водой ногами; вначале это произвело впечатление на Людо, но вскоре его удивление померкло: он обнаружил, что способен делать то же самое. К тому же, он легко нырял в холодную воду. Татав же погружался с великой осторожностью, и, когда вода доходила до бедер, его молочного цвета кожа тут же покрывалась мурашками; стоило Людо отпустить какую–нибудь шутку — и тот вылезал на берег, изображая крайнюю обиду.
Долгими теплыми вечерами, когда воздух был напоен сладковатыми ароматами, мальчики до самой ночи играли в настольный футбол. Татав в пух и прах разбивал Людо, благодаря постоянному изменению правил, что позволяло ему переигрывать всякий раз, когда Людо вырывался вперед. Эти матчи сопровождали заунывные звуки фисгармонии. Ближе к полуночи Мишо предлагал выпить чаю. Татав кипятил воду, Людо раскладывал чайные пакетики по чашкам.
— Поднимайтесь к себе тихо, чтобы не разбудить маму, — предупреждал Мишо.
На площадке перед кухней Людо выбрасывал в темное окно набухшие пакетики чая; они десятками висели на ветках куста сирени во дворе.
Занятия в школе стали менее напряженными. С приближением лета учитель то и дело отвлекался на посторонние разговоры с учсениками, спрашивал, что они собираются делать в будущем, и отпускал их пораньше. Однако при малейшем нарушении дисциплины он в наказание давал писать диктант. Людо. едва умевший нацарапать несколько слов, вместо диктанта сдавал рисунок. Нанетт так еще и не приехала… что это ты нарисовал почему рука такая черная… Татав боится темноты и за сидром в подвал хожу я… я так люблю когда темно… я почти закончил мое иглу[23].
После урока об эскимосах он вырыл в песке, в глубине сада, иглу. Это была яма, прикрытая сосновыми ветками, связанными между собой с помощью водорослей. Туда можно было влезть только на корточках.
Однажды утром, во время урока, его внимание привлекли слова «праздник матерей».
— Так вот, — продолжал учитель, — теперь каждый из вас сплетет для своей мамы корзиночку из ротанговых веток. Сейчас я раздам вам материал.
На следующий день все сорок корзиночек были готовы, красиво упакованы, и на каждой красовалась наклейка с каллиграфической надписью: «С праздником, дорогая мамочка». Дети с гордым видом расходились по домам, бережно неся свои подарки. У выхода Людо поджидали Максим и Жезю.
— Твоя мать путалась с фрицами, ей не положено подарка.
Людо отдубасили, а корзиночку растоптали ногами. Он пришел домой с разбитым лицом, вид у него был жалкий. Николь сидела в гостиной и вырезала фотографии из женских журналов.
— Ты снова подрался? Ну и дела! Всю рубашку порвал!
— Мальчишки есть мальчишки, — вступился за Людо Мишо, пытавшийся подключить старый телевизор, подаренный ему приходом.
— Он буйный, да–да, мать всегда говорила, что он буйный.
С некоторых пор в ее голосе проскальзывали насмешливые нотки, а во всех высказываниях звучала неприкрытая ирония.
Людо поднялся наверх привести себя в порядок. Затем, переодевшись, пробрался в комнату Николь и, заметив на этажерке ее сумочку, вытащил из нее несколько купюр. Выходя, он наткнулся на Татава.
— Какого черта ты здесь делаешь?
— А ты? — пробурчал Людо, скатываясь по лестнице.
Он вышел из дома через черный ход и короткими перебежками добрался до деревни. Пот стекал с него ручьями, когда он оказался перед лавкой «Базар де Пари». В витрине на фоне морских звезд, посреди масок, ласт, подводных ружей, разноцветных костюмов для подводного плавания, рядом с черными ножнами красовался великолепный нож с обнаженным сверкающим лезвием. Рукоятка была отполирована и, словно от постоянного контакта с человеческой рукой, приняла ее форму. Дома Николь постоянно жаловалась на ножи, которые ничего не резали. Людо толкнул дверь, раздался звон колокольчика.
— Мне нож, — заявил он пожилой даме с сильно напудренным лицом.
Она смерила взглядом мальчика с головы до ног: раскрасневшееся лицо, вылезшая рубаха, потертые штаны, висевшие гармошкой на худых, как спички, ногах.
— Какой нож?
— На витрине, — сказал он и повернулся к выходу.
Дама, улыбаясь, прошла за ним и, увидев о каком товаре идет речь, снова завела его в лавку.
— Тебе не кажется, что он немного великоват для тебя? Посмотри–ка лучше эти.
Под стеклом прилавка лежала целая коллекция перочинных ножей с открытыми лезвиями.
— Я хочу тот, — заявил Людо.
— Для себя?
— Нет, это подарок.
— Ну, если это подарок, тогда другое дело, — сказала хозяйка лавки и, достав нож из витрины, положила его себе на ладони, чтобы показать Людо.
— Нравится?
— Да, — проговорил он.
— Это для твоего отца?
— Нет.
— Для старшего брата?
— Нет. это для моей мамы.
Дама пристально посмотрела в зеленые глаза мальчика.
— Для твоей мамы! — воскликнула она в изумлении.
— Ну да.
— Она что, любит подводную охоту?
— А ты? — прошептал Людо.
— Что ты сказал?
— Мама хочет именно такой… она сама мне сказала.
Хозяйка лавки собиралась водрузить нож на прежнее место в витрине, но передумала: видно было, что, несмотря на детский возраст, покупатель настроен решительно.
— А ты знаешь, что этот нож очень дорого стоит? Целых пятьдесят новых франков.
С самым серьезным видом Людо отвернулся и начал считать украденные деньги. Цифры путались.
— Не знаю, сколько тут у меня, — вздохнул он и, резко повернувшись, протянул даме руку со смятыми бумажками.
— У тебя только сорок семь франков, — сообщила дама, пересчитав деньги.
— Значит, хватает? — спросил он умоляющим голосом.
— Нет, не совсем. Не хватает трех франков. Ты уверен, что твоя мама не хочет нож попроще, обычный кухонный нож?
— Нет, она хочет именно такой.
Малыш был трогателен, наверное, он разбил свою копилку, чтобы сделать подарок матери на ее праздник.
— Ладно, так и быть, он твой. Я тебе его даже покрасивее упакую. И если твоя мама захочет его поменять, пусть заходит.
Когда Людо вернулся домой, Николь еще не заметила пропажи. Сначала он спрятал нож в своем иглу, потом у себя под подушкой и всю ночь сгорал от нетерпения открыть пакет.
Наутро, едва Мишо ушел на работу, Людо принес свой подарок, развернул и, положив его матери на колени, тут же убежал, не обронив ни слова. В сильном возбуждении он бегом спустился в сад, оттуда галопом помчался к заброшенной станции и уже там отвел душу, изображая то поезд, то пароход.
Затем повернул назад и. улегшись под сосной, принялся наблюдать за домом. Ни звука. Однако она должна была его звать, искать… Ведь это был лучший на свете нож. С бешено колотящимся сердцем он поднялся и направился к дому. Подойдя к окну Николь, принялся свистеть что есть мочи, но все было напрасно. Тогда он вошел в дом, прошел на кухню и увидел там Татава, устроившегося за столом со своим банановым напитком.
— Ты не видел моей матери? — спросил он как ни в чем не бывало.
— Твоя мамаша просто лизоблюдка. Она со мной разговаривает, только когда отец дома.
Людо поднялся наверх. В коридоре никого не было. Напрасно он прикладывал ухо к двери Николь, из комнаты не доносилось ни звука. Ему хотелось позвать ее, войти к ней без стука, но вместо этого он сел у дверного косяка, в сотый раз представляя, как руки Николь разворачивают его великолепный подарок, в тысячу раз прекраснее любых плетеных корзиночек, и наконец извлекают на свет настоящее сокровище. Вдруг он услышал, как скрипнула половица, и крадучись пробрался в свою комнату. Ледяной голос окликнул его по имени. Только когда его позвали в третий раз, он бросился в комнату матери. Она примеривала перед зеркалом шкафа туфли на высоком каблуке.
— Куда это ты подевался? Вот уже час, как я не могу до тебя докричаться.
На кровати посреди вскрытого пакета сиял вынутый из ножен кинжал.
— Где ты это взял?
— В лавке «Базар де Пари».
— А зачем ты мне его принес?
Людо покраснел.
— Ты же говоришь, что ножи не режут. А этот режет.
Николь вертела кинжал в руках.
— Но это же не столовый нож… Кстати, для чего он служит?
Она казалась озадаченной.
— Он точно хорошо режет. — повторил Людо.
— А почему ты мне даришь его именно сегодня?
— Сегодня воскресенье, — заявил он.
Николь уронила нож на пуховое одеяло. Повернувшись к зеркалу, она принимала разные позы и разглядывала новые туфли на своих ногах. Увидев в зеркале стоявшего за ее спиной Людо, она вдруг заподозрила неладное.
— Послушай, а где же ты взял деньги? Эта штука, должно быть, дорого стоит?
— А ты? — пробурчал он сквозь зубы.
— Ты не можешь купить такую штуку за свои деньги. Откуда у тебя деньги?
Людо не отвечал.
— Да ты вполне мог их украсть!
— Он точно хорошо режет, — повторил мальчик умоляющим тоном.
— Значит, так и есть, ты украл деньги…
Голос ее неожиданно сделался медленным, протяжным, почти сладострастным.
— У кого ты их украл?.. У Мишо?.. У Татава?.. У кого?..
Его зеленые глаза ничего не выражали.
— Знаешь, я никуда не спешу. Раз ты не хочешь говорить, значит, ты и на самом деле вор… Грязный воришка.
Людо нервно заламывал пальцы, не отрывая взгляда от кинжала и, несмотря ни на что, довольный, что подарок дошел по назначению. Нож наверняка вернется в свою витрину, но пока он, сверкая, лежит посреди одеяла — видит ли она, как он блестит?
— Ну, так где же ты взял деньги? В моем кошельке?
Она перешла на крик.
— Дама сказала, что вернет деньги, — сказал Людо, не сводя глаз с кинжала.
— Какая дама?
— В лавке. Она сказала, что его можно принести назад, и она отдаст деньги.
— Так ты взял деньги в моей сумке, да–да, ты обокрал собственную мать!
Людо задрожал.
— Вор и обманщик, вот ты кто! — завопила Николь, вывернув пустую сумку. — И за это ты будешь наказан! Пока не знаю как. но ты свое получишь! Какой позор! Мишо за уши притащит тебя в лавку и все расскажет хозяйке… Это же надо — украсть деньги у собственной матери!..
Потрясенный, Людо спрятался в своем иглу. Что подумает Мишо? Что подумает Татав? Что подумает хозяйка лавки? Он не вернулся ни к обеду, ни к ужину и уснул, дрожа от холода под мокрыми сосновыми лапками. Когда на следующее утро он появился в доме, там царила странная обстановка и никто не бросил ему ни единого упрека. Накануне вечером госпожа Бланшар сообщила о кончине Нанетт, и эта новость совершенно затмила историю с ножом. Татава попросили ничего не говорить Людо.
Тело Нанетт доставили поездом, чтобы похоронить в Пейлаке, на ее родине. Траурная процессия была почти точной копией свадебного кортежа Николь и Мишо прошлой зимой. Булочница отчитывала свою дочь, шедшую с непокрытой головой, без траурной вуали, и не проронившую ни слезинки перед открытой могилой. Николь подташнивало. Она видела серебряное кропило, сухие комья земли, падавшие на гроб, тщательно зашнурованные ботинки некогда крестившего ее священника, ярко–лазурное небо и у края могилы — крестящегося незнакомца, почти старика, в котором она с ужасом узнавала своего мужа. Опираясь на лопату, могильщик по имени Анж[24] терпеливо ждал:
— Ну что, все?.. Все попрощались?.. Можно закапывать?..
С кладбища отправились в булочную — помянуть покойницу. После последнего стаканчика мужчины сыграли во дворе партию в шары. Николь тем временем помогла матери вымыть посуду. Затем тайком поднялась в свою бывшую комнату и, дойдя до второго этажа, задумчиво уставилась на тщательно натертые ступеньки лестницы, ведущей на чердак. Она впервые заплакала, спустившись вниз и увидев Людо.
— Ты тоже должен знать про Нанетт. Ее нет, она померла. Ты ее больше не увидишь.
В тринадцать лет Татава определили в Тиволи — иезуитский пансион в Бордо. Людо теперь ходил в школу один: в каждом классе он оставался на второй год. Он никак не мог понять, как пользоваться будильником, который одолжил ему Мишо, и тот звонил каждую ночь ровно в два пятнадцать, так что Людо являлся в класс либо после сигнала колокола, либо засветло, но никогда вовремя.
Татав приезжал по субботам на автобусе. Людо поджидал его у ворот, каждый раз делая вид, что оказался там случайно. Прежде, чем сесть за стол, ученик иезуитов бежал удостовериться, что никто не прикасался к его аквариуму со жвачкой. После того, как эта формальность была выполнена, между мальчиками вновь устанавливалась близость, часто переходившая в ссоры.
Комната Людо в Бюиссоне казалась на первый взгляд тщательно убранной, а кровать аккуратно застеленной. Но то была только видимость порядка. Мальчик беспорядочно сваливал в шкаф игрушки, одежду и трамбовал все это ногами. Из шкафа исходил зловонный запах, который Николь относила на счет завалявшейся где–то дохлой мыши. Но Людо ничего не чувствовал.
После отъезда Татава он перестал пачкать простыни и стал мочиться под кровать, а когда Мишо показывал ему мокрый пол, отвечал:
— Нет, это не я, это мышь, она не сдохла.
— А это? — спрашивал тогда Мишо. — Что это такое?
И он показывал на стену, где красовался ряд странных, грубо раскрашенных портретов, нарисованных прямо на обоях. Все портреты были одинаковые: красные волосы, длинная шея, лицо, почти полностью закрытое огромной рукой, между пальцами которой блестели черные глаза.
— Это рисунок, — отвечал Людо таким тоном, словно это было не его рук дело.
— А это что такое на твоем рисунке? Разве на руке бывают глаза?
— Это рисунок, — повторял мальчик.
— Хорошо, малыш, но нельзя же пачкать стены, так не делают. Для рисования есть специальная бумага.
За ужином оживление создавал телевизор. Людо обожал все программы и, затаив дыхание, смотрел все передачи, о чем бы ни шла в них речь. Мать же выключала телевизор, как только на экране появлялась целующаяся парочка, и раздраженно вздыхала:
— Убери со стола и иди спать.
Людо нехотя вставал. Когда он уходил, Николь снова включала телевизор.
Однажды ночью она проснулась, вся дрожа:
— Кто здесь?
Тьма обступала ее со всех сторон, ничего не было видно. Однако она что–то чувствовала. Чье–то присутствие. Чье–то прикосновение. Николь растолкала Мишо, который на этот раз не храпел.
— Тебе приснился кошмар, это пройдет.
— Неправда… Я не спала… Я уверена, что здесь кто–то есть. Мишо зажег свет.
— Видишь — никого.
— И все же я готова была поклясться… — прошептала она. — Но все равно, здесь чем–то пахнет. Мне не нравится этот запах.
После случая с ножом Мишо почти поверил, что у его пасынка, возможно, и в самом деле мозги слегка набекрень, что, впрочем, никак не сказалось на их отношениях.
— Тебя, похоже, это удивляет, — говорил он жене, — но я это знал еще до женитьбы. Вся округа это знала. Я думал, что будет хуже. Я даже боялся за Татава. Но знаешь, твой парень вовсе не псих. Просто он не совсем такой, как мы. Егo надо показать врачу.
И вот однажды в четверг Николь с сыном явились на прием к доктору Варембургу.
— Отвечай вежливо, когда доктор будет тебя спрашивать. И не держи руки в карманах.
Доктор был полным мужчиной, и казалось, что он постоянно думает сразу о двух вещах, связывая их воедино неопределенным «так–так–так''.
— Как тебя зовут, молодой человек?
— Его зовут Людовик Боссар, господин доктор. Поверьте, не так–то все это весело. У парня… даже и не знаю, как сказать. С ним беда, господин доктор. У него не в порядке с головой.
— Но почему вы так думаете? Так–так–так.
Сквозь полузадернутые тюлевые занавески Людо пытался разглядеть в окне затерявшееся за соснами море. Доктор Варембург вежливо выслушал Николь и — так–так–так — приступил к осмотру. Он заставил Людо покашлять, проверил его слух, зрение, измерил рост, вес и в итоге заключил, что данный случай не входит в компетенцию терапевта, а требует вмешательства специалиста. Николь записала адрес коллеги доктора Варембурга, психиатра, практикующего в Бордо.
— По крайней мере, ты уж точно крепкий малый!
— Они мне завидуют, — ответил Людо.
На следующей неделе Мишо повез Николь с сыном в город. Пользуясь случаем, они решили также посидеть в кафе и съесть по мороженому.
— А чем занимается психиатр?
— Головой, — заявила Николь. И, повернувшись к сыну, сидевшему сзади, продолжила: — Видишь, чем из–за тебя приходится заниматься!..
После короткого разговора со взрослыми доктор провел мальчика в некое подобие будуара с роскошными коврами и безделушками, стоявшими на низком столике. В воздухе пахло смолой и свежей краской. Усадив Людо на диван, доктор занял место за своим столом. Когда он улыбался, его верхняя губа морщилась и казалась накладной. Он часто потирал свою лысину вялой пятерней. С приветливым видом доктор начал задавать кучу нескромных вопросов: не занимается ли мальчик по ночам рукоблудием, видел ли он уже пенис своего отчима, испытывал ли он желание по отношению к своей матери, бьют ли его родители. В конце беседы, наклонив к Людо свою блестящую лысину, доктор сообщил ему, что фрейдистская фаллическая символика напрямую связана с образом гладко выбритого черепа, ''из чего проистекает некоторая двусмысленность взаимоотношений с пациентками и даже с пациентами…» Консультация обошлась в триста франков. Николь пришлось записать адрес еще одного доктора, специализирующегося на «параноидальной дисфункции».
— Я ничего не понял, — сказал Мишо, когда они устроились за столиком в кафе.
— Он сказал: с головой у него неважно.
— Только аппетит у него из–за этого не страдает, смотри–ка.
Людо раньше всех закончил пить кофе по–льежски, и рот его был вымазан взбитыми сливками.
— Еще хочешь, малыш?
Людо утвердительно кивнул. На своем стуле он обнаружил расплющенную розоватую жвачку с отпечатком чьего–то пальца и тут же поверх отпечатал свой. Затем отлепил ее и незаметно сунул в рот.
— Ему нельзя так много есть. От этого бывают глисты.
— От этого не будет… А что этот доктор подразумевает, когда говорит, что у него с головой не в порядке?
— Он только дал адрес специалиста. Тот уж и скажет, что делать.
— Да, дорогое удовольствие — быть с приветом! И что это даст, когда мы узнаем?
— Ничего. Впрочем, мы ведь уже знаем. Как хочется пить после мороженого! Я бы выпила стаканчик сотерна или мартини.
Николь и Мишо взяли аперитив. Людо. впервые попавший в город, разглядывал прохожих: сотни лиц, сотни глаз, сотни ног: люди входили в кафе, выходили, официанты что–то выкрикивали, звенела мелочь, дамы набрасывали манто, раздавались взрывы смеха, сквозившие потоки воздуха смешивали тысячи запахов. Вошли две пожилые дамы, в руках одной из них была перевязанная картонка с пирожными. Они удобно устроились на диванчике, раздвинув полы меховых манто, и стали лихо расправляться с огромными пирожными с кремом. Они жевали, двигая челюстями как–то вбок, подобно жвачным животным, сопровождая эти движения прищелкиванием языка, едва уловимым дрожанием подбородка, подергиванием бровей, сгибанием шеи, вызывавшим подрагивание перьев на их шляпах.
— Ну разве не несчастье — иметь такого ребенка? — ныла Николь.
— Тебе еще грех жаловаться. Он добрый. А бывают злые.
Уходя, Людо прилепил жвачку на прежнее место и, надавив на нее большим пальцем, как печатью, оставил на ней его след.
Зимний туман размыл все краски пейзажа и внес смятение в души. После полудня тьма быстро опускалась на порт, где заранее зажженные огни уже засветло оповещали о близящемся конце дня.
Снова наступило Рождество. Бланшары не прочь были отпраздновать его вместе, но при условии, что Людо не будет. Однако Мишо не уступил.
— Ну уж нет, малыш останется. Ведь он ничего дурного не сделал. Чего не о всяком скажешь.
Николь залепила пощечину мужу, отменила визит родителей, а в сочельник заперлась у себя и даже не пошла на рождественскую мессу. Мишо, Татав и Людо ужинали в мрачном молчании у наряженной елки, потерявшей всякий смысл. Ночь Мишо провел внизу, на диване.
Николь появилась лишь через два дня, бледная как покойник, и пожелала всем счастливого Рождества, высыпав из ночного горшка посреди кухни добрую сотню окурков.
Госпожа Бланшар приезжала в Бюиссоне несколько раз в неделю.
— Ну, как поживаешь, дочка? Знаешь, отцу все хуже и хуже. Как схватит спину до поясницы — хоть криком кричи. Все сырость проклятая, доктор говорит. Ну а сырость у нас. сама знаешь, как тот сорняк — повсюду. А ты–то как? Аппетит–то хоть есть? Не очень–то ты пухленькая. Если хочешь родить ребеночка своему благоверному, надо бы поправиться. Слышь, в прошлый раз я видела твоего… ну. сама знаешь… в общем, чокнутого. Как он похож на… понимаешь кого… Его не должно здесь быть, когда ты забеременеешь.
— Это не я хочу ребенка, — занервничала Николь. — а Мишо.
— Да я не про то. Я только говорю, что нельзя смотреть на чокнутого, когда беременная. Послушай, есть же дома для психов. Ему там будет хорошо. А ты сможешь снова видеться с отцом.
— Доктор говорит, у него ничего нет.
— Ну да, что же он еще скажет, твой доктор, если с больным ухом идешь к зубному! Да, скажу я тебе, плохо все это кончится.
Однажды в четверг, подавая Николь поднос, Людо споткнулся и пролил горячий кофе прямо на нее.
— Ты не только придурок, но еще и опасен…
В следующий раз он встал спозаранку, надел воскресный костюм и спустился на кухню готовить завтрак. Все было сделано идеально: безупречное расположение прибора на подносе, ровный слой масла на тартинках, правильная пирамида из кусочков сахара на блюдце говорили о неимоверном старании.
Людо осторожно поднялся по лестнице. Прежде чем постучать в дверь, он бережно поставил поднос на пол. Затем достал из кармана английскую булавку, уколол себе большой палец, держа его над чашкой, и стал наблюдать, как алая кровь смешивается с дымящимся кофе. Потом спрятал булавку и постучал.
Николь была расположена поговорить.
— Не забудь натереть полы внизу. А после обеда приедет моя мать, так что погуляй на улице. Если будешь слушаться, то сможешь вечером посмотреть телевизор. Что ты сейчас собираешься делать?
— Татав разрешил мне поиграть с его железной дорогой.
— А уроки?
— Я все сделал.
— Тогда ладно… Послушай, это ты мылся вчера в моей ванной?
— Нет, не я.
— Но запах был твой, мне пришлось проветрить.
Людо развернул кресло–качалку и пристально посмотрел ей в глаза.
— Это мой отец там мылся.
Николь стушевалась.
— Ты хочешь сказать: Мишо, да?
— Кто мой отец? — шепотом спросил Людо и отвернулся.
Николь побледнела.
— Что ты болтаешь, кретин?
— Ничего не болтаю, — ответил он обычным голосом.
Все чаще и чаще Людо обиняками упоминал в разговорах своего отца, пользуясь тем, что другим при этом казалось, что он имеет в виду Мишо. Однажды он хладнокровно заявил, что отец приходил забрать его после урока катехизиса. В другой раз отец прокатил его на машине. От этих провокационных заявлений Николь просто цепенела.
— Не разыгрывай хитреца, Людо, — ворчала она, впрочем, довольно вяло.
Сейчас она снова откинулась на подушки.
— Ты становишься скрытным, это нехорошо. Чему тебя учат на законе Божьем?
— Там про римлян и евреев. Как Понтий Пилат умывал руки. Иисуса распяли на кресте, она говорит. На Голгофе. Фарисеи. Все из зависти.
— Смотри–ка, да ты кое–что знаешь… Надеюсь, тебя учат также послушанию и уважению к старшим?
— Не знаю.
— А молитвы ты знаешь?
— Есть одна, только никак не могу запомнить. Скукота.
— Какая?
— «Отче наш».
— Ну, ты даешь! Все зависит от старания. А ты, скорее всего, бездельник. И прекрати раскачиваться, у меня голова кружится.
Людо остановил качалку и принялся с загадочной улыбкой разглядывать свою руку со следами крови. А затем погрузился в созерцание оконного стекла, в котором отражение Николь сливалось с однообразными далекими соснами.
— Если я выучу «Отче наш», мне можно будет играть на фисгармонии?
— И если ты выучишь также и все остальное: научишься читать, писать без ошибок, а главное, считать. Что это за ремесло — фисгармония?
Мишо вызвался учить пасынка музыке — кто знает, может, тот сможет когда–нибудь помогать ему в церкви. Первый урок состоялся в одно из воскресений, ближе к вечеру. По прошествии получаса появилась Николь со стаканом сотерна в руке и заявила, что она не служанка кюре, а если Мишо и заделался кюре, то это не повод для того, чтобы делать поганого святошу и из ее бедного мальчика. Продолжая заплетающимся языком выкрикивать угрозы, она захлопнула крышку инструмента, которая упала прямо на пальцы Людо.
— Какая же я дура, что вышла замуж за старика!
Нервы Мишо не выдержали такой предательской выходки, и он моментально капитулировал.
— Кем ты хочешь стать, когда вырастешь? — допытывалась Николь.
— Водить самолеты.
— Почему ты так говоришь?
Людо не отвечал.
— Ты мог бы стать моряком. Это здорово — быть моряком. Они носят красивые синие брюки и голубой воротник. И плавают в разные страны.
— А это где?
— На флоте, они много путешествуют. И носят белый берет с красным помпоном. — Николь усмехнулась. — Конечно, с твоими локаторами…
Людо насупился. Его уши доставляли ему подлинные мучения. С тех пор как он мог видеть себя в настоящем зеркале, он часами разглядывал это странное лицо, одновременно красивое и гротескное, чье выражение менялось в соответствии с противоречивыми чувствами, которые он испытывал. В школьном дворе он следил за тем. чтобы девочки могли его видеть только в профиль, и для этого постоянно делал вид, будто интересуется тем, что происходит сбоку. Однажды утором он попытался исправить свои оттопыренные уши с помощью клея и весь день ходил с монголоидным лицом, а потом у него долго, почти целый месяц, не заживали раны на внутренней стороне ушных раковин.
— Какая там погода на улице?
— Я еще не проверял.
— Так давай проверь, кретин! Да не в окно, выйди во двор, а потом скажешь, если на улице холодно.
Людо спустился по лестнице, остановился на последней ступеньке, прочитал «Радуйся, Благодатная», сосчитал до десяти и вернулся в свое кресло–качалку.
— Сегодня странная погода. Не так холодно, как вчера. Дождя пока нет, но немного ветрено.
— Ты вечно говоришь одно и то же. Разве так уж трудно сказать матери: есть опасность подхватить ангину или нет? Ты нарочно так поступаешь, а? Скажи, что нарочно!..
Она повысила голос.
— Ты и в самом деле сплошное несчастье, Людо. Не разговариваешь, никогда не слушаешь, что тебе говорят, моешься лишь бы как… Только не поворачивайся сейчас!
В оконном стекле он видел, как Николь откидывает одеяло и потягивается. Теперь ты моя кровная сестра… пусть ты злая все равно мы соединены кровью… Татав мой брат и мой отец когда вернется я ему тоже капну крови в кофе… Мишо не мой отец и ему крови не достанется.
В середине февраля у Татава был день рождения; с первого раза он задул все четырнадцать свечей. Людо задавался вопросом, сможет ли и он когда–нибудь сделать торжествующий выдох над праздничным тортом. Он не знал, когда родился, и простодушно прибавлял себе очередной год в новогодний праздник. Николь отвергла робкое предложение Мишо ежегодно отмечать день рождения пасынка.
— Ты что, не понимаешь, годовщину чего собираешься праздновать в день рождения этого байстрюка? Хочешь, расскажу?
Мишо, как мог, пытался восполнить Людо отсутствие праздника. Давал немного денег, одобрительно говорил о его мускулистых руках. И именно Мишо тайком снабжал Людо цветными карандашами и фломастерами, с помощью которых тот изощрялся в художествах на стенах своей комнаты.
В школе Людо не обнаруживал никаких способностей к рисованию, он малевал рогатых человечков и какие–то несуразные дома с входной дверью на втором этаже. Однажды, желая нарисовать распятье, он изобразил преследовавшее его видение: женское лицо, проглядывающее сквозь растопыренные пальцы черной руки. Результат: очередной ноль по рисованию.
По вечерам в своей комнате он без конца дорисовывал свой тайный портрет, гладил его, разговаривал с ним, оскорблял, постоянно подправлял глаза, изменяя силу взгляда, пробивавшегося сквозь пальцы, число которых колебалось от семи до девяти. Общий вид портрета с некоторых пор был неизменным: красные волосы, паническое выражение голубых глаз — все несколько крупнее, чем в натуральную величину. Я-то знаю что Нанетт не померла она бы мне сказала что уходит на небо… и когда она вернется я ей расскажу что мы с матерью теперь одной крови… мать… что бы она сказала если бы узнала что мы с ней побратимы как индейцы.
С приближением Пасхи госпожа Бланшар стала реже появляться в Бюиссоне. К морю понаехало много парижан. В девять утра в лавке уже не оставалось ни одной булочки.
— А потом, во время каникул, он ведь целыми днями будет дома. Я бы не хотела с ним встречаться. И когда уже вы сдадите его в приют?
Однажды после обеда Николь перебирала на кухне белье. Распаковав на полу узел, она раскладывала отдельно белые и цветные вещи. Машинально подняв голову, она заметила Людо, неподвижно стоявшего в дверном проеме и пристально наблюдавшего за ней.
— Что ты здесь потерял? — резко спросила она, вскрикнув от неожиданности.
— У меня каникулы, — ответил он, странно улыбаясь. — Бродяги и те идут в Рим святить яйца.
— Сколько ты здесь уже стоишь?.. Знаешь, с меня хватит!.. Почему ты вечно ходишь бесшумно, словно на цыпочках?.. Ах ты грязный притворщик! Прямо шпион какой–то! Мне надоело, слышишь, если ты чокнутый, то тебя лечить надо!
Вечером, в постели, она не разрешила Мишо притронуться к себе.
— Мать права. Он опасен. Надо отдать его в приют. Я не хочу, чтобы он ел вместе с нами. Я боюсь его.
Людо стоял, приложив ухо к двери, и все слышал.
Спустя несколько дней он добровольно отправился в дом к старой крестьянской чете, жившей неподалеку. Он удивил хозяев своей неутомимостью в любой работе, своим аппетитом, неразговорчивостью и странными отрывистыми криками, вырывавшимися у него по ночам. В течение десяти дней он пикировал морковь, полол траву, копал картошку, окучивал капусту; из старых вил он соорудил чучело, так напугавшее его самого, что он стал плохо спать. Он вернулся загорелым, окрепшим, ему хотелось рассказать обо всем, что он увидел, но никто не стал его слушать. Татав накануне вечером уехал в Бордо, пришпилив ему на память к подушке традиционную первоапрельскую шутку: рыбку, вырезанную из журнала, воспевавшего женские прелести. Эта эротическая рыба вызвала смятение в душе Людо.
С течением времени Николь все больше избегала сына, а он все больше искал ее общества. Она устроила так. чтобы почти всю неделю он ужинал в одиночестве, а по воскресеньям, за завтраком, не скрывала раздражения, когда он, не сводя с нее глаз, протягивал ей свою тарелку. Теперь Людо полагались только худшие куски, и Мишо делал вид, что не замечает дурного отношения к пасынку.
Утром по четвергам наступало краткое перемирие. Я постучал в дверь она уже не спала была хорошо причесана и лежала накинув на плечи шаль… она улыбнулась и выпила кофе и сказала твой кофе все так же хорош Людо… она не спросила про погоду ее вещи не лежали на стуле и когда я хотел сесть она сказала чтобы я уходил я сама отнесу поднос… я вышел а потом видел как она уехала с Мишо и вернулась двенадцатичасовым автобусом у нее в руках была сумочка и вечером я услышал что она училась водить и хотела свою машину когда получит права.
Отношение Татава к Людо также стало меняться. Ирония теперь вытесняла дружбу. Для Татава Людо был вроде шута при короле: с ним можно было время от времени развлечься и выместить на нем дурное настроение. Татав любил периодически осматривать его логово, с любопытством разглядывать стены, с которых на него смотрело множество глаз. Приоткрыв шкаф, он натыкался на кучу кое–как сваленных вещей, от которых исходил тошнотворный запах. В ящике стола он обнаруживал ракушки и полуистлевшую банановую кожицу, лежащую поверх учебников и тетрадей.
— Не стол, а какая–то кормушка!
Однажды в субботу вечером, на глазах у оцепеневшего от стыда Людо, Татав с победоносным видом извлек розовый комок, который в развернутом виде оказался бюстгальтером.
— Это ты носишь? — прыснул он.
Людо, заикаясь, начал объяснять, что он его нашел — да, нашел на дороге.
— Странно, а я вот почему–то лифчиков на дороге не нахожу.
— Так это в коридоре, выпал, наверное, из стопки белья, что несли гладить.
— Ты врун! Врать — это смертный грех. Иезуиты мне все на этот счет рассказали. Если ты умрешь со смертным грехом на душе, то точно попадешь в ад.
Затем, приложив лифчик к своей полной груди, продолжил:
— А она и вправду фигуристая, твоя мамаша… Ну, признавайся, ты ведь у нее это спер?
— Неправда.
— Правда, правда. И если не хочешь попасть в ад, то должен сейчас же отнести ей это и попросить прощения. А нет. так я сам отнесу.
Людо застучал зубами.
— Я отнесу. Положу, где было.
Татав поворачивал лифчик и так и эдак, словно искал решение сложной нравственной проблемы.
— Ладно, идет. Но тебе придется исповедоваться.
Для Людо тем дело и кончилось. Он так и не узнал, какой ужас испытала Николь при виде грязного бюстгальтера с покусанными чашечками, который от долгого пребывания в ящике стола вместе с полусгнившими фруктами и колбасой весь пропитался вонью. Это было так, будто память выудила со дна бездны самые жуткие воспоминания: пальцы, скользящие по ее телу, подмигивающие зеленые глаза Уила, тяжелое дыхание, грубый смех; все это вызывало у нее удушье, она слышала бесконечно долгий треск рвущегося платья, видела, как раскачивается желтая лампочка, как свет застывает и становится кроваво–красным, и понимала, что это ее бесконечно долго рвут на части… Когда она резко задвинула ящик, ее стошнило и она потеряла сознание.
Николь ничего не рассказала мужу, но с этого дня перестала оставаться в доме с сыном наедине и даже запретила ему готовить и приносить ей завтрак.
Стоял такой чудесный июнь, что Людо целыми днями пропадал на море, предпочитая его и школе, и катехизису; эта страсть к отлыниванию от занятий привела к закономерному результату: его исключили из школы, что позволило ему три дня безмятежно наслаждаться счастьем, пока уведомление не дошло до Бюиссоне.
— Почему ты ничего не сказал? — недоумевал Мишо.
— Я не знал, что надо сказать.
Неприятности из–за этого простофили в конце концов начали выводить отчима из терпения. Ночью Людо пробрался по коридору и услышал, как супруги сокрушались по поводу этого идиота, делавшего жизнь совершенно несносной, и вот теперь, когда его выгнали, он будет жировать и бездельничать, и Бог знает, чего еще навытворяет! Так больше не может продолжаться, этот чокнутый способен на все. Мишо пришлось пообещать, что он скоро найдет выход. Мне бы такие же жвачки как у Татава и аквариум… Нанетт сказала я тебе привезу все это на Рождество но она померла и мне ничего не досталось только это неправда что она померла… она не говорила ты лопоухая обезьяна она говорила у тебя самые красивые в мире зеленые глаза и я не обезьяна… в школе другие целуют своих матерей и даже отцов когда за ними приходят я не хотел бы поцеловать свою мать… когда мой отец вернется он все узнает… мать все рассказывает Мишо а я все расскажу отцу и мы станем кровными братьями.
Лето было в разгаре. Однажды августовским вечером Татав и Людо ужинали, оставшись в Бюиссоне одни. Стояла гнетущая жара. Почерневшее, с медными отблесками небо угрожающе хмурилось, но гроза никак не могла разразиться над застывшим морем, о котором забыл даже ветер.
Мишо уступил уговорам провести день у тестя с тещей. «О сыне говорить не будем, — заверила Николь. — И потом, глупо ссориться из–за дурачка».
Сидя за столом на террасе с махровым полотенцем вокруг головы, Татав разглядывал капли пота, блестевшие на его голых руках.
— Сегодня вечером у меня встреча, — вздохнул он, наливая себе стакан лимонада.
— Где? — поинтересовался Людо.
— У Милу. Если хочешь пойдем вместе. Может быть, увидим интересные вещи, — объявил он с таинственным видом. — Его старики гуляют на свадьбе в Аркашоне.
Через десять минут из–за изгороди послышался хулиганский свист.
— Это Милу, смываемся, пока нет дождя!
Полной кличкой Милу было Милу–планер — из–за того, что он однажды на угнанном мотороллере вылетел с дороги прямо в поле.
— Да он же псих! — воскликнул Милу, увидев Людо.
— Он не злой, — усмехнулся Татав. — Если и укусит, то играя. К тому же, у меня есть на него намордник и поводок.
— Ты ручку хоть взял?
— Ну конечно, взял. — ответил Татав, вытащив четырехцветную шариковую ручку, сверкнувшую хромовым блеском. — Погоди–ка, кореш, — отрезал он, видя, как Милу протягивает руку.
— Ладно, пошли. Только без шума. А то в прошлый раз чуть не попались…
Пять минут они шли по дороге, затем свернули к морю между высокими насыпями, окутанными спустившимися сумерками. Наконец они оказались во дворе фермы, где стоял длинный трехэтажный дом белого цвета. Внизу, в освещенном окне мелькал чей–то силуэт.
— Сейчас она закончит мыть посуду, и тогда все, — зашептал Милу. Низко пригнувшись, он знаком пригласил своих сообщников следовать за ним.
Темнело стремительно быстро; густой, липкий мрак спускался с наэлектризованного черного неба.
Они устроились напротив левого крыла фермы, спрятавшись за прицепом для сена, и приступили к наблюдению. Милу занервничал, когда свет погас, но тут же в другом окне вспыхнул красный огонек.
— Ну вот и Жизель, — сказал он.
В окне показалась девушка лет двадцати, в розовой хлопчатобумажной майке и болотного цвета юбке. Она развязала косынку, которая стягивала ее рыжие волосы, распахнула окно и, опершись на подоконник, стала всматриваться в жаркую темную ночь и шумно вздыхать. Затем трое сгоравших от нетерпения любителей эротических сцен увидели, как она медленно снимает свою майку и картинно отступает в глубь комнаты, так что свет от светильника падает прямо на ее обнаженную грудь. В этот момент сильный разряд молнии, казалось, расколол небо. Давно ожидаемый ливень обрушился на раскаленную землю, и Жизель растаяла в мутном пятне неверного света. Промокший до нитки Татав чувствовал, что его бессовестно надули.
— Но ты же видел, какие у нее титьки! — кричал Милу.
— А ты обещал, что мы увидим и все остальное!
— Видал я и все остальное, но титьки лучше.
— Я пришел, чтобы увидеть все, — не сдавался Татав.
— Увидишь в следующий раз, не будь занудой! Ну. давай сюда ручку.
— Чего это я отдам ее просто так, за титьки!
Этот шумный диалог прервал новый всполох молнии.
— Послушай, — орал Милу, — завтра ко мне придет Берту, правда, она уродина, ну да ладно. У нее точно можно будет все посмотреть.
— Хорошо, а во сколько?
— После обеда. Встретимся у давильни, а то вдруг старики вернутся раньше.
Ручка перешла к Милу, а затем к Жизель, которая таким образом извлекала выгоду из своей красоты, а своего брата–сообщника в качестве компенсации скромно вознаграждала поцелуем в губы.
В ту же ночь Людо проснулся от тяжелого сна. Его преследовали видения: Николь на чердаке; Жизель, снимающая майку; Николь за завтраком. Странная волна сотрясла его тело; свернувшись калачиком, он уткнулся в стену и снова уснул, всхлипывая от рыданий.
На следующий вечер между Николь и Мишо разыгралась бурная сцена. Накануне Людо не закрыл окно в салоне, и дождь испортил всю мебель.
— А еще он украл у меня мою красивую ручку.
— Ну вот, ты, даже не разобравшись, уже обвиняешь своего сына!
— Да как же мне его не обвинять, ведь даже Татав видел, как он выходил из спальни! Все время ворует, шпионит, роется в моих вещах… Настоящий маньяк! Послушай, Мишо, — закончила она, понизив голос, — ты хоть помнишь, что обещал?.. Ты не отступишься?
Мишо возвел глаза к небу.
— Ну да, помню. Только ведь нужно время.
В Бюиссоне Людо теперь жил как в гостинице: никому ни в чем не отчитываясь и сожалея о своих прежних обязанностях, которые выполнял по четвергам. Иногда он случайно встречался с матерью, и она сухо, словно соседа по лестничной площадке, приветствовала его. По воскресеньям он уже не ходил на мессу, однако нередко после обеда заходил в церковь, присаживался на скамью и дремал. Татав втюрился в местную крестьяночку и, надушившись, уходил на целый день. С полудня Людо оставался один. Он слонялся по дому, извлекал немыслимые звуки из фисгармонии, затем брал несколько яблок и отправлялся бродить по берегу океана.
Не обращая внимания на колючую проволоку и предупредительные знаки с черепами, он прогуливался по пристани — гигантскому сооружению, включавшему в себя общественный коллектор, выбрасывающий далеко в море канализационные воды. Нередко он ложился и засыпал в тени огромной, покрытой битумом трубы, которую решил обследовать до самого конца.
Он редко спускался на пляж; его отпугивали распластанные купальщики, завладевшие прибрежной полосой, по которой он расхаживал зимой как единоличный хозяин. Он предпочитал безлюдные опасные места, закрытые для публики; любил лежать, не раздеваясь, в залитых солнцем ложбинах, где голова находится на уровне распушенных сердитым ветром песчаных гребней, дожидаться прилива, превращавшего песок в топкую зыбь, и уходишь лишь тогда, когда возникала нешуточная опасность быть затянутым в песчаную ловушку. Он расхаживал вдоль берега, чертил палкой на песке огромные рисунки, которые затем слизывали языки прибоя. Тогда он поднимался выше и снова рисовал, обескураженный настойчивостью, с которой прибывающее море набрасывалось на его фрески. Скитаясь так, без видимой цели, забыв о времени и о палящем солнце, он жевал сухие водоросли, время от времени подбирал осколок раковины, представлял, как из–за ближайшего холма вдруг[ появляется Николь, разговаривал с морем на каком–то тарабарском языке или же что есть духу бросался бежать; иногда он забредал на стрельбище и. оказавшись среди торчащих мишеней, слышал, как свистят пули, и даже видел вдали целящихся в его сторону солдат. Это для его же пользы сказала она… его надо лечить пока не поздно… он несчастен потому что все делает наоборот он чокнутый… когда он моет посуду у него тарелки бьются… неправда я разбил только одну тарелку и та была треснутая… неизвестно где он ходит целыми днями из-за него у нас могут быть неприятности он сам видит что он не такой как мы… мама говорит что он сам упал… и я не хочу чтобы у меня родился ребенок когда в доме живет псих он должен жить где-нибудь в другом месте… но я не хочу жить в другом месте и я не чокнутый. Он возвращался, когда солнце клонилось к западу, и ему казалось, что он шагает в полном одиночестве.
Однажды утром, ближе к полудню, в небольшой бухте близ причала Людо нашел утонувшего купальщика, выброшенного приливом на песок. Это был молодой загорелый мужчина. На нем были зеленые плавки, на пальце — обручальное кольцо, на запястье — часы с еще двигавшейся секундной стрелкой. Людо присел возле утопленника, левый глаз которого был широко открыт, провел ладонью по его руке, теплой от высоко стоявшего солнца. Человека принесло море, море его и унесет. Море — это его иглу, его убежище, он просто потерялся. Увидев, как мухи облепили побагровевшие губы мужчины, Людо оттащил его подальше в море и, удовлетворенный, стал смотреть, как покачивающийся труп относит волной. О своей находке он никому не рассказал.
— Эй, помоги–ка мне! Никак не могу закатить мопед. Хоть убей, не хочет ехать прямо, приходится направлять.
Опускался вечер; в сумраке Людо встретил до полусмерти пьяного Татава, нетвердо стоявшего у ворот.
— Сволочная девка!.. Говорит, я–де не путаюсь с жирными. Л я, мол, жирный. И некрасивый. Весь шнобель в прыщах. И кто говорит? Страшила Берту! По–моему, уродина и толстяк могли бы поладить.
— Я тоже некрасивый. И потом… я вроде того… с приветом.
— А еще ты жид!
— Да ну, — ответил Людо, не знавший такого слова.
— Да–да, настоящая жидовская морда, да к тому же настоящий фриц! Уж не помню, то ли фриц обязательно жид, то ли жид не бывает фрицем, но уж точно, что ты настоящий мудак и придурок.
— Настоящий жидовский мудак, — шепотом повторил Людо. с удовольствием вслушиваясь в новые слова.
— Ну и каково?
Людо посмотрел на него с удивлением.
— Да–да, каково быть жидом? Правда, что вам член обрезают?
— Да нет, неправда.
— Спорим, он у тебя короткий. Правда, мне наплевать, все равно я толстый.
— Бывают потолще тебя. И потом, ты не такой толстый, как раньше.
— Не утруждайся, — усмехнулся Татав, разлегшись на лужайке. — Я прекрасно вижу все свое сало, все окорока. Это болезнь такая. Я произвожу воду. Мои вздутия — это вода. Зови меня оазисом. Господин Оазис. Черт, если так будет продолжаться, на мне вырастет пальма. Я совсем не как Иисус. Наоборот, я пью вино и превращаю его в воду. А где твоя мамаша?
— Не знаю.
— Все у своих стариков. Впрочем, я не верю. Когда папаша подвозит ее вечером на тачке, мне смешно. Ну ладно, пошли. Проверим ее.
— Кого?
— Да не твою мамашу, чудило. Проверим канаву. Мадемуазель Канаву. Все спокойно, никого нет, отец в церкви вместе с хором.
— Не хочу.
— Да хочешь! А еще давай–ка выпьем, ты мало пьешь для своего возраста.
— Мне тринадцать лет. — гордо ответил Людо. — У меня рост метр восемьдесят.
— Здоровая дубина, только и всего, — сказал Татав, который был на десять сантиметров ниже.
Они прошли через весь дом. Людо поддерживал Татава, которому вздумалось заглянуть в винный погреб; там, опрокинув несколько бутылок, он наугад взял штоф банановой водки. Они вышли через кухню, прошли вдоль закрытых мастерских, при этом Татав то и дело колотил в их стены ногами:
— Чертовы мастерские, могли бы построить их в другом месте!
Матовый полумрак окутывал окрестности, и до звезд, казалось, было подать рукой. Они вышли к пустоши, поросшей буйной крапивой.
— Приехали, — объявил Татав, зажимая нос.
Среди травы можно было различить прямоугольный деревянный щит наподобие люка, а посреди него — крышку от компостного бака. Татав приподнял крышку, и из ямы резко потянуло вонью. Затем, стоя на люке, он взял бутылку и принялся пить прямо из горлышка.
— Теперь твоя очередь.
Первый же глоток привел Людо в необычное состояние. Запрокинув голову, он увидел, как мир закружился в бешеном вихре, и почувствовал, что падает в какую–то гигантскую бутыль, наполненную густыми чернилами, в которых безнадежно тонет его память.
Татав, откинув крышку, гарцевал вокруг ямы.
— Куда же оно подевалось? Не вижу, помоги–ка мне. Наклонившись вперед и опираясь на колени, он вглядывался в черную бездну. Вокруг летали здоровенные мухи, привлеченные зловонными испарениями.
— Чего ты не видишь?
— Привидения!.. В хорошую погоду его можно увидеть.
— А что такое привидение?
— Стой, кажется, это оно, смотри!
В тот же миг Татав крепко схватил Людо и притянул его к краю ямы, собираясь туда столкнуть. Испугавшись, Людо рванулся прочь от края, но поскользнулся и, пытаясь подняться, задел Татава. и тот, не удержавшись, с громким воплем покатился вниз.
— Татав. Татав, ты жив?
— Вытащи меня отсюда. Людо, вытащи скорее…
Людо лег на живот и протянул руку. Он почти достал до руки неудачливого шутника, едва различимого посреди черной ямы.
— Я сейчас, только схожу за палкой.
— Не бросай меня, Людо. Помоги мне вылезти, не уходи!
Преследуемый криками Татава, Людо добежал до мастерских. Ни одной палки. Он вспомнил, что Мишо запер их на ключ, ругаясь, что ему надоело видеть, как его сын изображает из себя ассенизатора. Это он виноват… опять он… это он его убил… мама говорит что он упал сам. Людо добежал до ярко освещенного дома. Никого. Он не замечал, что натыкается на мебель, что задел и разбил вазу, стоявшую у него на пути. Когда он снова выбежал во двор, крики Татава прекратились. Охваченный ужасом, Людо со всех ног бросился к яме.
— Татав, Татав, ты здесь?
Он стоял над самой ямой. Из нее доносилось только жужжание мух. Нужно было найти Мишо. В растерянности Людо вышел на дорогу. Алкоголь и тревога притупили его сознание. Он бросился направо, поскольку единственное смутное воспоминание подсказывало ему, что церковь расположена справа от виллы, да, справа, а дальше начинается Пейлак, а еще дальше — дюны и море, а потом… но как вспомнить, когда кругом столько звезд?
Помещение церкви, где заседало благотворительное общество, предстало перед ним в смешении огней и рева фисгармонии. Наголо стриженные мальчики из церковного хора, девочки из хорового кружка, священник и Мишо, гордо восседавший за фисгармонией, как пилот за штурвалом самолета, увидели, как в их собрание ворвался испуганный до полусмерти высокий и нескладный подросток и, не глядя на присутствующих, устремив неподвижный взгляд на сводчатый потолок, где раскачивались в такт музыке бумажные ангелочки, оставшиеся с прошлого Рождества, завопил: «Татав… Татав провалился в сточную яму!»
Пожарные из Бордо прибыли только через двадцать минут. За это время Мишо уже достал своего сына из ямы с помощью лестницы и новенького автокрана, который был выставлен у него для демонстрации. Лежа на траве, дрожащий, совершенно голый, Татав медленно приходил в сознание после обморока, вызванного ушибом и зловонными испарениями.
Едва придя в себя, он принялся уверять, что это Людо наверняка столкнул его в яму и что рано или поздно он ему отомстит.
Капралу полиции, прибывшему для составления протокола, Николь так усердно строила глазки, что тот возбужденно заговорил:
— Можно только посочувствовать вашей милой супруге, господин Боссар! Ведь могут случиться и другие неприятности, вам нужно отдать пацана в лечебницу…
Полицейский устроил Людо допрос с пристрастием. Паренек рассказал, что пил банановую водку с привидением и что привидение толкнуло Татава.
Наутро пострадавший предпринял слабую попытку отказаться от своих обвинений, жалуясь, что это Николь сбила всех с толку, хотя сама ничего не видела.
— Так ты говорил или нет, что он тебя толкнул?
— В темноте не разберешь…
— Ты просто не хочешь, чтобы его наказали!
— Брось, — вступился Мишо, — в конце концов, ничего страшного не произошло.
— А тебе надо, чтобы случилась трагедия! Вот уж тогда всем достанется! И тебе, и ему — всем! Вот что бывает, когда в доме псих!
В конце концов механик и сам задумался. А что, если парень и в самом деле опасен?.. Что, если он действительно чокнутый и его надо изолировать?…
Людо посадили на хлеб и воду, но Татав потихоньку подкармливал его, принося то остатки обеда, то старый гранулированный корм для кроликов, который наказанный принимал за печенье.
В последующие дни Николь дулась.
— Все просто. — говорила она Мишо. — Тебе только нужно принять решение насчет этого психа. Ты же мужчина.
— Какое решение?
— Ты сам прекрасно знаешь. Ты же обещал.
По воскресеньям за завтраком семья собиралась за столом. Несмотря на усилия Мишо, напряженность возрастала.
Людо теперь работал на уборке урожая. Вот уже десять дней, как он спал на сеновале, вязал копны, таскал мешки с зерном, а однажды одним прыжком поймал зайца. Одна молодая сезонная работница — студентка юридического факультета, — приходившая каждый вечер якобы для того, чтобы помериться с ним в силе рук, пыталась заигрывать с ним, но он этого не понял. Людо было тринадцать лет. Он был крепким парнем, закаленным морскими ветрами. Благодаря работе в поле и по хозяйству, у него сформировалась атлетическая фигура. Его широкая, как у пловца, спина была, однако, немного сутуловатой, как если бы он стеснялся дышать. Длинные мускулистые ноги ступали с кошачьим проворством. Мощные грудь и шея излучали дикую силу, плохо сочетавшуюся с его омраченными тревогой чертами, беспокойными складками губ, трагическим взглядом глаз цвета океана. Щеки и подбородок его все еще оставались гладкими к великой радости Татава, атаковавшего бритвой свой едва заметный пушок.
Николь получила водительские права с первой попытки. Поскольку местный мясник ездил на «мерседесе», она пожелала купить белую «Флориду» с откидным верхом, кожаными сиденьями, прикуривателем и радиоприемником. После обеда она уезжала в Пейлак, сбегая от Мишо с его фисгармонией, от Татава и Людо, которого она нагружала все новыми работами по хозяйству.
— А, это ты, — говорила госпожа Бланшар.
Мать и дочь устраивались в комнате позади лавки и до самого вечера пили кофе с молоком. Не то, чтобы их мучила жажда, скорее, они топили горечь и создавали видимость некоей близости.
— Да, надо признать, не повезло тебе. Сначала история с этим… а теперь идиот ребенок. А ведь это не от нас. У нас в роду идиотов нет. Ах. ты и в самом деле невезучая… Послушай… отец будет рад, если ты поужинаешь с нами.
Госпожа Бланшар готовила суп. Николь шла в свою комнату и с бьющимся сердцем смотрела в сторону чердака, куда она так и не решалась подняться. Один раз. всего один раз, испытывая какое–то болезненное наслаждение, она зашла туда. То было проклятое место, целиком преданное забвению. Запах остался прежним. Запах дохлой собаки, смешанный с запахом плесени. В щель между рамой и створкой окна сквозил ветер. Зеленоватый налет запорошил, будто снегом, беспорядочно разбросанные вещи последнего обитателя чердака. Одежда бесформенной массой лежала прямо перед открытым шкафом. Наблюдательный пункт из прогнившей мешковины, словно привидение, по–прежнему свешивался со стропил. Убогая утварь, таз, детская коляска, стенной шкаф, долгие годы страха, все воспоминания проклятого детства — все было здесь, живое и злобное, все, что смешало ей карты в игре с судьбой, все, что ее погубило.
Охваченная этими слишком живыми воспоминаниями, Николь ждала, когда рассеются видения, смолкнут крики, когда перестанет саднить душевная рана, когда схлынет стыд — но стыд не утихал, он, подобно язвительным укорам совести, будил ее по ночам и вот уже тринадцать лет, как если и ослабевал, то лишь для того, чтобы овладеть ею с новой силой.
Ничего не объясняя, Николь села в машину и едва не врезалась в пекарню, когда выруливала за ворота. Она торопилась вернуться как можно скорее в Бюиссоне. Сына дома не оказалось. Она достала початую бутылку сотерна, выпила стаканчик, затем другой и, допив ее до конца, спустилась в сад. Людо она нашла в его иглу.
— Выходи. Немного проедемся.
Людо впервые сел с ней в машину. Выезжая на дорогу, Николь задела каменные столбы ворот. На полной скорости они понеслись по шоссе, ведущему к Пейлаку, потом по береговой дороге вдоль пляжей, проехали мимо маленького порта, промелькнувшего за песчаной косой, почти не сбавляя скорости пересекли деревню, выехали к дюнам и покатили по холмистой пустынной местности, заканчивающейся крутым каменистым спуском. Перед самым обрывом Николь резко затормозила. У нее перехватило дыхание.
— Выходи.
Людо подошел к краю пропасти. Мать следовала за ним, зябко скрестив руки. Внизу, под ними, высокие волны с шумом ударяли о скалы.
— Ты был здесь когда–нибудь?
— Нет. — ответил он.
— Раньше здесь была только одна дорога для машин. Как, впрочем, и для пешеходов. Но они приходили сюда нечасто.
Людо стоял молча и щурился. Прямо в лицо ему били лучи садящегося за горизонт солнца.
— Это место было не очень спокойным, здесь устраивались ярмарки… Но люди чаще всего приходили сюда, чтобы посмотреть на маяки. Сейчас они пока не горят, мы приехали слишком рано… Вон там — Кордуан… А рядом — Сен–Пьер… Когда видимость хорошая, можно разглядеть спасательный буй…
— А там, что это? — вдруг спросил Людо, показывая вправо на ограду из нескольких рядов проволоки, туго натянутой между частыми столбиками, терявшимися в туманной дали.
Николь не отвечала.
— Что это? — не унимался Людо. Николь вздохнула с видимым раздражением.
— Военная база, неужели не видно!..
— Там даже есть французский флаг, — воскликнул он, махая рукой. — И белые домики…
— Ну и что с того! — отрезала Николь хриплым голосом. — Давай, поехали. Мне холодно.
Они снова сели в машину. Николь нервно дергала рычаг скоростей, который так и не научилась плавно переключать, и раздраженно постукивала по рулю.
— Пить хочется. Давай чего–нибудь выпьем. Здесь недалеко есть кафе «Ле Шеналь»… знаешь?
— Где это?
— Около порта, в пяти минутах езды.
Они снова выехали на тянущуюся вдоль обрыва дорогу, ведущую в Пейлак.
— Удобная машина, правда?..
— А я на ферме управлял трактором…
— Как же. знаю. Ты так резко повернул, что заднее колесо опрокинуло прицеп и все зерно высыпалось в канаву.
— Неправда!
Кафе «Ле Шеналь» располагалось напротив порта на пыльной террасе, где летом собирался народ пропустить по стаканчику и потанцевать. Николь не поехала на стоянку, а поставила машину наискосок прямо у входа в кафе. Надев солнечные очки, она высадила Людо.
— Ну и жара сегодня!
Голосе ее звучал неестественно.
— Иди вперед, — приказала она.
Поравнявшись с дверью, она сунула руки в карманы своего жилета. Прячась за спиной сына, она шепотом направляла его между столиками, взвинченная и потерявшая ощущение времени от нахлынувших воспоминаний. Они прошли через большой зал, в котором столики стояли у широких окон. По танцевальной площадке медленно плыли две обнимающиеся парочки, из динамиков доносились стенания Глории Лассо. Бездельничающие юнцы курили и потягивали вино, машинально наблюдая за тем, как двое незнакомцев усаживаются за столик. Николь пребывала, казалось, в восторженном состоянии, делая заказ:
— Бокал сотерна и кружку пива…
Официантка, на вид лет шестидесяти, была сухой и смуглой, как старая индианка. В кафе раздавался звон электрического бильярда, от грохота боулинга закладывало уши. В окно виднелись возвращающиеся из плавания и спешащие к причалу суда. Подперев подбородок, Николь наблюдала за Людо. Ему было не по себе из–за ее темных очков, за которыми, казалось, не было глаз. Официантка принесла напитки.
— Пиво для тебя, — оживилась Николь. — Я знаю, ты его любишь.
Людо никогда его не пробовал. Он с трудом допил до конца горький напиток и закашлялся. Николь залпом выпила свое вино.
— А здесь все изменилось. Раньше не было никаких автоматов и всего этого шума. Можно было разговаривать, не повышая голоса. Тебе здесь нравится?
— Здесь хорошо, — рассеянно ответил Людо, слушавший песни.
— Это мать хозяина нас обслуживает. Она совсем не изменилась. Только раньше ее все боялись. Пьянчуг она выставляла вон, никто не смел и пикнуть. А меня она любила, называла «солнышко мое». Правда, я не часто заходила, разве что летом после пляжа. Мы заказывали лимонад с гранатовым сиропом. Теперь этот напиток называют «дьяболо». И родители мои ее знали. Когда здесь устраивались танцы или праздновали свадьбу, мне с Мари–Жо разрешалось станцевать один тур.
— А Мари–Жо это кто?
Николь умолкла, будто увидела призрак.
— Я о тебе забыла, — заговорила она голосом, в котором звучало разочарование, — думала, что забыла… Что–то жарко здесь.
Она повторила заказ и закурила.
— Мы с ней уже играли вместе, когда мне было три года. Она говорила, что у меня некрасивые руки, потому что завидовала моим волосам.
— Это все завистники, — прошептал Людо, убаюканный доносившимся как бы издалека голосом матери.
— Она всегда мне завидовала. Мы жили богаче, чем они. Ее отец был чернорабочим на верфи. У меня были красивые платья, красивые туфли, и ее это злило. Она вечно пыталась мне подражать. Делала такие же прически, разговаривала, как я, подражала во всем. Я надену розовые заколки — и она тоже, я приду на мессу с сумочкой — и она туда же. Ребятам она говорила, что мы сестры, но они смеялись над ней… На самом деле мы совсем не были похожи.
Николь закуривала и тут же тушила сигарету, снова закуривала, подолгу затягивалась, говорила, замолкала, нервно оглядывалась по сторонам. Разомлев от спиртного, Людо в полудреме улыбался матери.
— Потом меня отдали в пансион и я с ней стала видеться только на каникулах. Мы вместе ходили на пляж и встречались в кафе «Ле Шеналь». Кстати, здесь мы его и встретили, Мари–Жо и я… он сидел за столиком около боулинга, и мы смеялись над его акцентом…
— Кого? — рассеянно спросил Людо.
— Как кого? Американца. — голос Николь упал.
Ее темные очки блестели сквозь дым. поднимающийся из забитой окурками пепельницы. Она достала из сумочки помаду и принялась неторопливо подкрашивать губы. Наваждение рассеялось. Чувствуя на себе невидимый взгляд, Людо попытался вновь улыбнуться. Николь застыла как парализованная. И вдруг складка накрашенных губ дрогнула, а из–под темных очков по щекам медленно скатились две крупные слезы. Потрясенный, Людо протянул к ней руку, но мать вдруг отпрянула назад, опрокинув стул.
— Не прикасайся ко мне, подлец! — выкрикнула она безумным голосом и, пошатываясь, направилась к выходу.
В конце лета Татав уехал в свой пансион. Людо всю осень трудился, выполняя ежедневные поручения Мишо. Корчевал корни, засыпал ров, рыл траншею для прокладки кабеля, сдирал старую краску со ставень, красил их, а затем перекрашивал — не понравился цвет. Кюре понадобились его сильные руки, чтобы укрепить крышу, грозившую обвалиться и текшую как решето при малейшем дожде. После успешной починки кровли кюре решил нанять этого крепкого парня за гроши для выполнения и других мелких работ. В качестве вознаграждения кюре приглашал Людо к себе в дом разделить с ним вечернюю трапезу, состоявшую из омлета.
— Он вовсе не выглядит злым, — сообщал кюре Мишо. — Ни идиотом. Он, скорее, просто чего–то боится.
Николь несколько раз напускалась на сына, но без особого пыла, словно разрыв с ним уже состоялся, нарыв был вскрыт, и теперь уже не было смысла выходить из себя. По ночам она запиралась на ключ.
В октябре у Людо заболели зубы, но он не посмел никому об этом сказать, и Мишо, заметив, как у него раздулась щека, отвез его в Бордо к дантисту. Тот обнаружил дюжину испорченных зубов, некоторым дуплам было лет по восемь. Лечение продлилось два месяца. Другой напастью была изжога, от которой Людо страдал также молча. Берту хотела прогуляться вместе в поле но ее подруга не захотела она сказала только не с этим чокнутым… но ведь это неправда я не чокнутый я даже умею читать и считать… я все помню у меня хорошая память а девчонки стали смеяться когда я рассказал «Радуйся, Благодатная» до конца… ты видишь он точно чокнутый он вечно шпионит около школы и к тому же его мать не признает.
Однажды ночью, услышав голоса Николь и Мишо. Людо вышел в коридор и стал прислушиваться.
— Я хочу тебя, — говорил Мишо. — Я не могу уснуть, когда возбужден.
— А я не хочу. И пока он здесь, этого не будет.
— Правда, не хочешь?
— Точно, не хочу. Это же не тебе снятся кошмары. Иногда всю ночь напролет. И такое ощущение, что не спишь. Что все происходит наяву. Вижу эти зеленые глаза, и они вдруг растут и превращаются в шары, и в каждом сидит этот идиот, этот идиот со своими зелеными глазами, и они начинают крутиться и крутятся всю ночь.
Слышно было, как Мишо вздохнул.
— Кажется, у меня есть идея, — сказал он после долгого молчания.
— У тебя вечно всякие идеи.
— У меня есть кузина, правда, мы целую вечность не виделись. Она работает в лечебнице… только это не совсем лечебница. Это заведение для слабоумных детей богачей.
— А почему она не приехала на свадьбу, если это и вправду твоя кузина?
— Ты же сама никого не хотела.
— В голосе Николь зазвучали кокетливые нотки.
— А что это ты раньше о ней ничего не говорил?
— Не приходило в голову. Я думал, что с парнем все и так уладится. Я черкну ей пару слов, а там посмотрим.
— Нечего тут смотреть.
— Мы станем забирать его на выходные и на каникулы, ему не будет там одиноко.
— Кроме того, все уладится без посторонних, да и расходов будет меньше.
Несколько минут ничего не было слышно, потом Николь шепотом заговорила:
— Так это же сумасшедший дом!..
— Там не сумасшедшие, а слабоумные. И потом, это частное заведение. Кузина работает там медсестрой. Похоже, она путалась с директором, пока тот был жив… Парню там будет хорошо.
— Это и в самом деле удачная мысль. Мишо. очень удачная мысль. Ну ладно, иди ко мне, если хочешь.
Татав приехал на Рождественские каникулы в середине декабря. Двадцать четвертого, после того как мальчики пообедали наедине, он с хитрым видом сказал Людо:
— У меня к тебе есть предложение.
— Какое такое предложение?
— Пройдемся к выгребной яме. Отпразднуем Рождество. Согласен?
Людо отказался под тем предлогом, что ему нужно накрыть на стол и почистить горох.
— Дрейфишь, да–да, ясное дело — дрейфишь. Только знай, если не пойдешь в Лагардьер…
Татав плутовато подмигнул, выпил большой бокал пива и исчез до самого вечера.
Вечером явились старики Бланшары, которых уговорили встречать Рождество вместе — разумеется, при условии, что байстрюка за столом не будет. Однако Татав поставил прибор для Людо, невзирая на протесты.
— Мне чихать, я хочу, чтобы он тоже был!
После мессы он поднялся к Людо, который спал как убитый, напичканный гарденалом: мать дала ему лошадиную дозу снотворного, чтобы он не мешал спокойно праздновать.
— Ты не захотел пойти со мной к яме, — сказал Татав, ухмыляясь и срывая с Людо одеяло, — но теперь вставай! Сегодня Рождество и у меня для тебя есть сюрприз.
Индейка пригорела, колбаса плохо проварилась, и настроение у Николь было отвратительное.
— Ах, дочка, насколько тебе было б легче, если бы ты не упрямилась и послушала меня раньше.
— Отстань от меня, мама.
— Полноте, все же Рождество. — пытался урезонить женщин Мишо.
— Да уж. Рождество, — вздыхал господин Бланшар, поклявшийся, что никогда в жизни не сядет с байстрюком за один стол и теперь старавшийся не встречаться с ним взглядом.
Елка, которую нарядил Мишо. стояла рядом с фисгармонией и вспыхивала голубыми и зелеными огоньками. Это действовало Николь на нервы и пробуждало воспоминания: огни маяков в море, вспыхивавшие сквозь толщу памяти. Она ненавидела маяки, елочные огни, ненавидела свои воспоминания.
На десерт Мишо разрезал рождественский торт, привезенный господином Бланшаром; хозяева и гости потягивали шампанское и обменивались подарками: Татав получил катер с дистанционным управлением, банку жевательной резинки новой марки «Малабар». томик Иерусалимской Библии и конверт, который он незамедлительно вскрыл, чтобы узнать, сколько там денег.
Взрослые, слегка разомлев от выпитого, шуршали оберточной бумагой, извлекая подарки: удочку для господина Бланшара, портмоне из кожи ящерицы для Николь, карабин «Винчестер» для Мишо. И тут Татав вдруг заявил, что теперь настала очередь его брата.
Механик быстро, ради приличия, снова завернул в бумагу клоуна, которого уже вручил пасынку до начала застолья. «От всей семьи», — сказал он, понизив голос, так, чтобы Николь не смогла услышать его слов. Людо во второй раз за вечер стал владельцем игрушки.
— А вот мой подарок, — торжественно провозгласил Татав. — Его можно есть, ей–ей, это вполне съедобно…
Прыская со смеху, он извлек на свет красивую коробку, перевязанную золотистой ленточкой, наводившую на мысль о роскошных шоколадных конфетах. Затем под хохот чертика из шкатулки–сюрприза обратился к Людо:
— Вспомни про суассонскую вазу!
Едва приоткрыв коробку, Людо моментально узнал омерзительный запах выгребной ямы и, потрясенный, едва не упал в обморок. Зловонные миазмы медленно распространялись по комнате, проникая во все ее уголки, смешиваясь с запахом сыра, вина и со сладковатым ароматом туалетном воды. Присутствующие оцепенели.
— Что это ты утворил, сукин сын! — выругался Мишо. Голос его звучал глухо.
На дне коробки посреди нечистот гримасничал неизменный белый пластмассовый скелетик. слишком хорошо известный Людо.
— Это моя месть, — паясничал Татав. — Дерьмо в шоколаде, только без шоколада, прямо из ямы…
Николь кусала губы и едва сдерживала дрожь, глядя на сына, сидевшего в прострации от снотворного и жестокой несправедливости, безотчетно опустившего рукав пижамы в тарелку с десертом, сына, который совсем недавно положил у двери ее комнаты несколько веточек папоротника, перевязанных стеблем пырея.
— Прямо из ямы, — повторил Татав, прыснув со смеху.
В тот же момент трехпалая рука механика наградила его знатной затрещиной. Мишо в бешенстве вскочил и обвел тяжелым взглядом присутствующих.
— Убирайтесь с глаз моих, все! — произнес он глухим, как из могилы, голосом и сам первый вышел из комнаты.
В кромешной темноте скользнула бледная тень. Людо шел босиком по коридору, уверенный, что слышал, как препираются Николь и Мишо. Дальше была комната Татава, откуда доносился ровный храп, походивший на урчание мотора катера, в обнимку с которым Татав спал, как с плюшевым мишкой.
— Я не виноват, что письмо вернулось назад.
— А зачем ты говорил, что снова его отправил?
— Я думал, да, я был уверен, что так и сделал…
— Не ври, Мишо. Я нашла его у тебя в кармане пиджака. Ты даже не написал новый адрес.
— Ладно, ладно. Завтра отправлю.
Послышалось шуршание простыней, затем Николь заговорила еще тише:
— Как там ее, бишь, зовут?
— Послушай, я спать хочу. Пупетт. То есть, это не настоящее ее имя. Имя у нее довольно необычное: Ракофф… Элен Ракофф.
— Какое–то русское имя… Она что, коммуняка? Мишо зевнул.
— Это ее дед или дед ее деда, или совсем дальний предок. Он остался во Франции после какой–то войны. Ходил по Бордо с ученым медведем.
— Увидишь, там ему будет хорошо. Будем приезжать к нему по воскресеньям, забирать на каникулы. Здесь у него не жизнь.
Услышав, как дыхание перешло в храп, Людо вернулся в свою комнату, немного порисовал на стене, потом забился под одеяло. Я не дурачок… и зовут меня не Лидиот а Людо я умею читать надписи на этикетках и даже немного писать… у меня хорошая память неповторимый кофе импортированный из лучших стран–производителей высшие сорта кофе арабики представляют собой смесь отборных зерен обеспечивающих напитку тонкий и благородный вкус шесть сардин в масле и с анчоусами прием по три капсулы в день перед едой с небольшим количеством воды способствует восстановлению мышечных волокон и благословен Иисус плод чрева твоего в миске смешать муку с остатками сахара добавить яйца вместе с желтками цедру апельсина разведенную в молоке до получения густого теста… когда сильно хочется есть я иду рвать яблоки в саду у соседки… у меня тоже будет ремесло и дом я умею лазить по деревьям и делать рогатки у меня лучше всех отскакивают камешки от воды и я умею дальше всех плевать однажды я сел верхом на корову и она стала брыкаться когда Татав сзади пощекотал ее палкой я умею колоть дрова а Татав не умеет и точить зубья пилы и править косу чтобы резать люцерну но когда она сказала моя мать что я опасен мне больше не разрешают… не хочу говорить о доме… не хочу ехать куда они говорят по ночам… Татав говорит он не виноват что идиот.
Однажды утром пришел ответ от Элен Ракофф:
Центр Сен–Поль, 11 февраля 1961 г.
Дорогой Мишель!
Сегодня, в день Лурдской Богоматери, я получила твое письмо и это большая радость для меня. Я почти что забыла, что у меня есть кузен, живущий так близко от наших мест. Это правда, что в Сен–Поле мы живем в уединении, заточенные в нашем особом мире, мире непорочности и дружбы. В центре живут не, как ты пишешь, «умственно отсталые» — какая чудовищная нелепость! Если Бог сотворил невинных созданий, так это не для того, чтобы мы называли их «умственно отсталыми». Здесь живут, стало быть, дети, независимо от того, каков их возраст. Центр принадлежит им точно так же, как и я принадлежу детям. Дух Святой хранит нас. Можешь ли ты прислать мне медицинскую карточку ребенка, о котором ты мне писал, и связать меня с его семьей? Крещен ли он? Прилагаю формуляр с перечнем необходимых формальностей для поступления в Центр. По–прежнему ли ты сопровождаешь службу на фисгармонии? Мне были бы очень полезны старинные требники или тексты гимнов. Наилучшие пожелания всем вам и мальчику. Да пребудет с вами Господь и святое его покровительство!
— Посмотри–ка, — сказал Мишо, протягивая письмо жене: — «Да пребудет с вами Господь и святое его покровительство…» Она чертовски изменилась, эта Пупетт. В былые времена, помнится, это была еще та проказница.
Следующей ночью Людо снова услышал разговор:
— Я ему не мать, ведь это был несчастный случай.
— Так это, может, я — мать или Татав? Говорю же, ей надо рассказать.
— Хватит и твоего удостоверения личности, пусть запишут на твою фамилию.
— Но ей нужна еще семейная книжка и медицинская карточка.
— Тогда что же ты не расскажешь ей все, раз уж на то пошло? Расскажи, как трое трахали твою жену!
— Замолчи!
— Всю ночь, слышишь? Трое — всю ночь!
— Замолчи, говорю тебе!
— И расскажи, что и как они со мной вытворяли! И все, что они заставляли меня делать…
Послышался глухой удар и вслед за ним крик. Людо тихонько вернулся в свою комнату.
Рано утром мать позвала его. Она стояла у окна в ночной рубашке. Поджав губы, она соскабливала ногтем старый лак и всматривалась в свои пальцы, как в гадальные карты таро.
— Я хочу есть. Приготовь мне завтрак. Кофе сделай покрепче. Как погода?
— Прохладно, — ответил он наугад.
— Я так и знала.
Людо задумчиво смотрел на мать, на ее распущенные волосы — это роскошное золото, в котором уже виднелись белые прожилки. У нее были мешки под глазами, а на нижней губе — налитая кровью припухлость.
— Что это ты разглядываешь?
— Ничего я не разглядываю.
— Врун, ты смотришь на мой прыщик. Это простуда. Пройдет, как пришло, понял? Ты лучше на себя посмотри со своими ушами! Давай, поторопись!
Мой отец водит машину у него есть пистолет и самолеты он тоже водит… и даже военными кораблями мой отец может управлять и когда он просит меня помочь тогда я правлю но я управляю не так хорошо как он… «Флориду» мой отец не хочет… я видел самолеты по телевизору это он ими управляет… мать кстати прекрасно знает что это он… Татав говорит что самолет будет побольше чем трактор и даже чем комбайн… я не знаю где мой отец… да нет же я прекрасно знаю… ему некогда останавливаться но когда–нибудь он все–таки остановится и я буду делать то же что и он.
Принеся завтрак, он застал мать, простертую на кровати. Измод подушки выглядывало горлышко бутылки.
— Присядь. Мне нужно тебе кое–что сказать. Знаешь, это для твоего же блага. Мы не часто с тобой разговариваем, но я тут ни при чем. В конце концов… ты имеешь право знать правду. Вот. Начинать надо с начала. Когда мне было четыре года, я пела на радиоконкурсе в Икеме. Это к делу не относится, но все равно важно. Я даже выиграла самокат… Однажды Нанетт повезла меня в Бордо в кино. Помнишь Нанетт? Ее уже нет. Весь фильм я проспала, а в антракте ела мороженое в вафельном рожке… Мне никогда не хотелось идти с отцом на рыбалку. Мне это было скучно, о вкусах не спорят… С Мари–Жо мы играли в маркиз… Когда мне было десять лет, вишневое дерево треснуло от мороза и чуть не погибло. Отец заделал трещину цементом, но мне с тех пор никогда не хотелось вишен. Мне казалось, что они отдают цементом. Как твой кофе. Слышишь?.. От твоего кофе несет цементом! Я больше не люблю кофе. Ты специально плохо его завариваешь. Ты нарочно грубишь и кладешь мало масла на хлеб! И к тому же ты не слушаешь, когда с тобой разговаривают. Ты черствый, Людо, ты просто бессердечный, вот и все, и ты будешь рад, когда сведешь меня в могилу!
Бюиссоне, 23 февраля 1961 г.
Дорогая Пупетт!
Будет лучше, если ты узнаешь все. Николь, то есть моя жена, будучи совсем молоденькой девушкой, подверглась, как пишут в газетах, дурному обхождению со стороны группы подонков, и, сама понимаешь, откуда потом взялся парнишка. Его зовут Людовик, но мы зовем его Людо. Странно, это название суденышка, на котором мы катались по морю в тот день, когда с Морисет произошел несчастный случай. Так что отца у него, как понимаешь, нет. Мы его несколько раз возили к докторам, и каждый говорил свое, да такое, что впору из дому бежать. Дело в том, что он все время молчит. Никто не знает, что происходит в его черепушке, но он славный малый. Только для Николь нет никакой жизни. Ее мучают воспоминания. Так, ладно, заранее высылаю тебе чек. было бы хорошо, если бы ты могла мне сказать, когда можно отправить к тебе Людо. Николь и я обнимаем тебя.
Элен Ракофф ответила не мешкая.
Сен–Поль, 27 февраля 1961 г.
Дорогие Николь и Мишо!
День святой Онорины — день всеобщей радости. Небо над Сен–Полем сегодня голубое. Господь наш дарует детям этот прекрасный день. Мы хотели бы разделить его с вами. Я уже объявила детям о скором приезде новичка. Я попросила их помолиться о том, чтобы он поскорее оказался среди нас. Мне уже не терпится встретиться с Людо. Мы обойдемся без медицинской справки, вот и все. Врачи не всегда оказываются прозорливыми в вопросах невинности души, и здесь я больше полагаюсь на свое собственное суждение, нежели на их мнение.
Кроме того, в Сен–Поле есть превосходный психиатр, который приезжает в Центр каждый месяц, и он расскажет без утайки о состоянии Людо. И мы увидим, уготовил ли его Господь для жизни в обществе или его подлинное место в будущем — среди нас. Невинность души, впрочем, является даром, которому так называемые «нормальные» люди могли бы не без основания позавидовать. Что касается даты прибытия Людо, то будет лучше, если вы сами ее определите. Наиболее подходящим временем будет конец марта, так как сейчас многие дети разъехались на каникулы по семьям. Мне хотелось бы, чтобы они все были здесь и могли встретить своего нового брата. Да пребудет с вами Господь и его святое покровительство!
P.S. Спасибо за чек.
Отъезд его личного козла отпущения не оставлял Татава равнодушным, однако от него скрывали правду. Переписку с Элен Ракофф держали под замком. Старались не упоминать о психиатрическом заведении, в которое Николь решила отправить своего сына. По воскресеньям за обедом речь порой заходила об интернате. Обычном интернате, как все другие. Людо там будет лучше. Он получит образование, станет дисциплинированным, приобретет друзей. А по воскресеньям, ну, правда, может, не сразу, будет приезжать домой. Или его будут навещать в интернате, а, Людо? Опустив голову, тот хранил беспокойное молчание. Татав обещал что мы ночью сходим в порт и поднимемся на стоящие у причта рыбацкие лодки это все совершенно черные суда… какой был ветер и как все трещало… Татав поднялся на большую лодку и отвязал канаты спереди и на корме и сказал мне смотри это Людовик он самый длинный во всем порту смотри хорошенько Людо он как ты отправляется в путь и сидя на краю причала Татав толкнул лодку обеими ногами… я тоже толкнул обеими ногами ветер надул парус и лодка отчалит было слышно как она ударилась о другую лодку и пропала в ночи… сегодня утром жандармы спрашивали не Татав ли отвязывал лодки ночью а Татав ответил может это Людо тогда Николь сказала не беспокойтесь он уезжает в желтый дом значит у меня будет дом.
Мишо больше не мог спать по ночам. Страдая от бессонницы, угрызений совести и шантажа Николь, касающегося интимных отношений, он переживал за своего пасынка. Конечно, может, он и с приветом, но ведь, может, и нет. А если у него с головой все в порядке, то его нельзя отправлять к Пупетт, этой старой кляче, которая без ума от своего Боженьки и рассчитывает, что тот будет снисходительным к ее былым прегрешениям. Мишо сгорал от желания заняться с Николь любовью и не понимал, как она может спать так глубоко, что даже не слышно ее дыхания.
Однажды он как бы невзначай заметил, что Людо не доставляет особого беспокойства и что можно было бы повременить с его отправкой туда.
— Ты просто безмозглый старик и ничего не понимаешь! Придется найти себе кого помоложе. Не оставаться же мне со стариком, который даже не понимает, какое счастье ему привалило. К тому же я беременна и придется мне ехать в Швейцарию делать аборт.
Мишо. принадлежавший к разряду мужчин, трепетно относящихся к объявлению о появлении наследника, вскипел.
— Какого рожна тебе надо у этих проклятых швейцарцев! Ты мне родишь, да–да, как делают все нормальные жены.
Николь заголосила: мол, присутствие Людо подавляет все ее материнские чувства, и, если придется, она пешком доберется до Швейцарии.
Наутро механик послал письмо с подтверждением о приезде мальчика в Сен–Поль.
Для Николь наступил изнурительный период. Он уедет. Ее подсознание, скованное гордостью, пошло трещинами. Никогда прежде она столько не грезила. Лица, давно исчезнувшие в водах забвения, всплывали на гладкую поверхность моря. Ей чудились зеленые глаза, медленно открывавшиеся и закрывавшиеся, подобно створкам морских раковин в потоке воды. Приходил сон и уносил эти лица надгробных статуй.
Она начала отсчет дней. Открыто отмечала их на стенном календаре у входа, уверенная, что отъезд Людо вернет ей растоптанную молодость. Жизнь наконец войдет в нормальное русло. Прекратится разлад с родителями. Нервы ее успокоятся. Она сможет снова видеться с друзьями, приглашать их к себе. Может, даже снова сойдется с Мари–Жо… Мишо слишком громко храпит, она будет спать отдельно. Он сможет перейти в освободившуюся комнату; ее, конечно, придется продезинфицировать и покрасить, убрав эти гадкие фрески, уродующие стены. То же самое надо будет сделать и с чердаком в Пейлаке. А по воскресеньям Людо сможет спать у Татава или на диване внизу.
Оставалось промучиться еще двадцать дней… К счастью, для разрядки есть «Флорида». Николь ездила к родителям или в Бордо, где проводила весь день, мечтательно потягивая мартини на террасе кафе «Ле Режан» и рассеянно наблюдая за исступленной, угрюмо–крикливой толпой взглядом, который, казалось, отделялся от нее. как мыльный пузырь от соломинки, скатывался вниз и лопался у ее ног. Иногда ее разбирал аппетит. Она заказывала копченую грудинку с квашеной капустой и картофелем или горячий сандвич с сыром и ветчиной, но к еде так и не притрагивалась. Или же снимала комнату в отеле, зажигала все огни, закрывала ставни и запиралась на ключ наедине со своими видениями, куря сигарету за сигаретой, попеременно убегая от своих воспоминаний и преследуя их, переживая ужасающие сцены, видя себя — тринадцатилетнюю — полумертвую, всю в крови, распростертую под желтой лампой: затем она прогоняла химеры и медленно раздевалась перед зеркалом, испытывая болезненное наслаждение от отвращения к своему слишком рано увядшему телу. Как если бы плоти, которую покинула чувственность, ничего не оставалось, как погибнуть.
В своих фантазиях ей случалось представлять, что она и ее сын составляют единое целое и что для того, чтобы его забыть, ей надо убить себя.
— Ты что, гуляешь с другим? — как бы жалуясь, спрашивал Мишо, когда она затемно возвращалась домой.
— С чего это я буду гулять с другим, если мне никого не хочется!
И действительно, искатель приключений, который осмелился бы с ней заговорить, очень быстро понял бы, что промахнулся. Взгляд Николь был таким отсутствующим и обдавал таким холодом, что ни один ухажер не смел настаивать. В кафе «Ле Режан», где собиралась, в основном, солидная публика, ее знали как хозяйку «Флориды». Бесконечная смена напитков, нетронутые блюда на ее столике, послеполуденный отдых в полном одиночестве вызывали разговоры. Ее мрачный вид, манерность и скупость, несмотря на крупные купюры в кошельке, которые она любила выставлять напоказ, создавали в глазах официантов образ вышедшей на охоту вдовушки, озабоченной тем. что о ней подумают.
Людо не знал, ни когда он уезжает, ни куда. Никто ничего ему не говорил. А он ждал. Каждую ночь вставал подслушивать разговоры Николь и Мишо, но они все больше и больше понижали голоса. Что это за интернат, в который они собираются его поместить? Что это за кузина у Мишо? Он не был с приветом, нет. Чем же он так отличался от других, что его все сторонились? Однажды в воскресенье он пришел в мастерскую к Мишо.
— И когда я уезжаю? — спросил он ни с того ни с сего. Механик лежал под трактором, пригнанным на профилактику, и возился с двигателем.
— Что значит, когда ты уезжаешь? — попытался уклониться от ответа Мишо. — А главное, что ты здесь делаешь? Если мать тебя здесь застанет, ей–богу, не миновать тебе хорошей взбучки.
Мишо выглянул из–под трактора. Тонкая струйка моторного масла стекала по его щеке, оставляя за собой черную дорожку. Он встал скривившись, потер поясницу и вытер щеку ветошью.
— С твоими вопросами нахлебаешься масла. Допек ты меня, Людо.
Он собрал ключи, разбросанные на утоптанной земле.
— Заметь, однако, что я на тебя не сержусь, — снова заговорил он, смягчившись. — Видит Бог.
Затем, избегая взгляда мальчика и перебирая инструменты на верстаке, продолжил:
— А кстати, откуда ты знаешь, что скоро уедешь?
— Ночью. Вы разговаривали.
— Ну да, — сказал Мишо. — Ночью…
Оттопырив нижнюю губу, он с силой дунул на свесившуюся прядь волос, чтобы скрыть неловкость.
— Я вот что тебе скажу. Людо, — начал он вкрадчивым голосом. — Мне ты нравишься. И я бы не хотел, чтобы ты туда ехал… понимаешь?
— Ну да. — ответил ничего не понявший Людо.
Механик повернулся к нему лицом.
— Я хотел, чтобы она переехала сюда вместе с тобой и чтобы ты и Татав были на равных, а прошлое не в счет, понимаешь?.. И пусть даже ты полный ноль в школе, не страшно, ты мог бы мне помогать и учиться ремеслу. Но только так не выходит. Не получается. Она говорит, что ты с приветом… Может, оно и в самом деле немного есть. Но это не страшно, знаешь, ты ведь поедешь ненадолго. А может, там тебе будет и хорошо, ты будешь присмотрен, надо попробовать. И потом, матери рядом не будет.
— Ну да. — прошептал Людо, и в горле у него запершило. — Так когда я еду?
Мишо попытался улыбнуться.
— Это еще не точно, Людо, и будь моя воля…
Когда жены не было рядом, он пытался восстановить свое влияние на ход вещей в доме, где она властвовала как сатрап, с равнодушным презрением встречая его жалкие попытки мятежа. До Пасхи он сумеет все наладить, он ведь рожден для того, чтобы все чинить и налаживать, умеет же он с помощью простой стальной проволоки исправить насос, починить все что угодно, у него есть еще время, чтобы исправить и судьбу этого паренька.
— А что там такое, куда я еду? — спросил Людо.
— Это еще пока не точно… но, как говорят, это Центр.
Мишо покачал головой и тихо продолжил:
— Центр, в котором живут дети.
— Но я уже не ребенок.
— Конечно, кто–кто, но только не ты. Ты уже добрый жеребенок. Это другие…
— Завистники, — прошептал Людо. — А я смогу вернуться назад?
— Спрашиваешь! — шутливым тоном подхватил Мишо. — Если ты не вернешься сам, я приеду за тобой.
— А ты будешь приезжать ко мне?
— Ну конечно, буду. Не дожидаясь четверга после дождичка. И Татав тоже.
Я спрячусь в своем иглу и тогда я не уеду или спрячусь на трубе пирса и буду есть птичьи яйца чтобы не умереть с голоду но чайки наверняка съедят меня… что такое Центр где живут дети а еще про какой четверг он говорил.
В тот вечер Николь вернулась около полуночи. Людо только что лег спать. Подобно приговоренным, не знающим, когда свершится приговор, или старикам, уставшим от ожидания смерти, он снова почувствовал вкус к жизни и гнал от себя мысли о будущем. Он услышал, как к вилле подъехала «Флорида», с резким шумом затормозила, затем по гравию заскрежетал засов, на который запирали ворота, потом снова взревел мотор и металлический кузов с лязгом задел гранитный столб: Николь и на этот раз слишком много выпила, и ее машина клацала, как старый драндулет. Людо зарылся с головой под одеяло, когда Николь, не успев войти, стала громко выкрикивать его имя. Не переставая кричать, она поднялась по лестнице.
— Людо!
Она стояла на пороге, шумно дыша, а ее фигура выделялась в освещенном дверном проеме.
— Людо!.. — голос ее свистел. — Я хочу, чтобы ты немедленно исчез!
Было слышно, как вяло запротестовал Мишо, как разбушевавшаяся Николь послала его ко всем чертям, затем послышались удаляющиеся шаги и откуда–то издалека донесся растерянный голос:
— Завтра, Людо, завтра утром принеси кофе своей матери. Только не забудь.
На пирсе не стихает ветер не знаю дойду ли я до конца если обернуться то берега уже не видно и чайки набрасываются на меня… им не нравится когда ходят прямо по их гнездам но мне надо идти вперед… внизу море серое и жутко шумит когда ударяет об опоры пирса я надел на голову мешок из–под картошки с дырками для глаз и обмотал тряпками тело под рубашкой и руки так–то лучше — я хочу дойти до конца трубы никто никогда не доходил дотуда там кажется есть гигантские рыбы они приплывают к концу трубы и едят нечистоты есть даже киты и акулы… а котов–крабов нет и подводной лодки тоже нет… моя мать не поверила бы если бы я сказал что видел китов в конце пирса там где на горизонте видны вереницы грузовых судов… мы с моей матерью одной крови.
Людо поставил поднос на столик. Женщина, наблюдавшая за его действиями из–под полузакрытых век, излучала ледяное спокойствие, лицо ее казалось помятым от бессонницы.
— Теперь садись. Да нет же, балда, ко мне лицом, какая теперь разница!
Людо развернул кресло–качалку к кровати.
— Так вот… да не бойся…
Он поднял голову, удивленный тем, как мягко зазвучал ее голос. Сегодня Николь не отводила взгляд, как будто его зеленые глаза перестали будоражить ее память.
— Послезавтра ты отправляешься в Центр Сен–Поль. Это пансион для детей… для трудных детей. Мишо отвезет тебя. Вот так. Я думаю, ты уже большой и все понимаешь. Ты не можешь оставаться здесь. Там тебе будет хорошо. К тому же, тобой займется не чужой человек, а родственница Мишо.
Людо невозмутимо слушал и, не мигая, продолжал смотреть на нее. Николь поправила подушки.
— Знаешь, это для твоего же блага. Мы приняли это решение без особой радости. Такие заведения обходятся недешево. Там работают специалисты, за тобой будут хорошо смотреть. Бедный малыш, послушай… Не знаю, понимаешь ли ты сам, насколько болен.
Она откинулась назад и заговорила более суровым тоном.
— Что делать… С таким ребенком, как ты, это ведь не жизнь! Тебя отовсюду исключили, ты вечно обманываешь, воруешь, повсюду суешь свой нос, никто не знает, что у тебя в голове… Ты ни разу не назвал меня мамой. Ты хотя бы знаешь, что я твоя мать? Может, и знаешь, но тебе наплевать!..
Николь уже почти кричала. Дрожащей рукой она зажгла сигарету, взгляд ее метался, как птица, которой некуда сесть.
— Давай мне поднос, пока не остыло.
Людо повиновался.
— Ну конечно, кофе уже остыл, очень умно! Хоть бы сказал, так нет же, молчит, как всегда… Ты возьмешь с собой только самое необходимое, там тебе выдадут одежду. Это в часе езды на машине. Потом на автобусе… ну. ты увидишь. Из Центра за тобой приедут. Постарайся хотя бы вести себя прилично. В любом случае, в конце недели твои вещи привезут. Я пока точно не знаю, как все пройдет, но будь уверен, удовольствия мне это не доставляет.
С недовольным видом она разглядывала тартинки.
— Вечно ты намазываешь мало масла! — сказала она, обмакивая хлеб в кофе, отчего он пролился на блюдечко. — Дома у нас каждое утро были свежие круассаны и ежевичный джем, который варила мама.
Наверное, уже сто раз он слышал ностальгические воспоминания о старом добром времени. Сто раз видел, как она обмакивает тартинку в кофе и подносит ее, словно набухшую губку, ко рту, и сто раз испытывал стыд за этот жалкий завтрак, который она поглощала нарочито неряшливо, чтобы унизить его. а иногда и вовсе забывая о его присутствии.
— Ты хоть слушаешь меня?..
Она снова занервничала:
— Я с тобой разговариваю, Людо, ты меня слышишь?
— Да, — ответил он.
— «Да, мама», Людо.
Забытая в чашке тартинка, размокнув, упала на салфетку. Людо не отвечал.
— Да, да, именно так. Воспитанные дети говорят: «Да, мама»… Чего же ты ждешь? Скажи «мама», Людо.
Не отрывая глаз от пола, Людо крепко сжимал зубы.
— Ни за что, — продолжала Николь сдавленным голосом, — так, Людо? Ты никогда не говорил мне «мама». Почему? Так давай же, идиот, скажи!.. Хоть один раз!.. Хоть один раз в жизни скажи «мама» своей матери, ну?
Она вышла из себя и, бледная от бешенства, смотрела на съежившегося в кресле сына — дрожавшего, но продолжавшего упрямо молчать.
— Значит, ты прав. Конечно, ты прав. Раз ты не хочешь со мной разговаривать, это значит, что я тебе не мать. И это правда. Людо. я тебе не мать! А. ты не хочешь ничего говорить! Так я тебе расскажу, слушай! Твоя мать — нелепая случайность, слышишь, это как бы ты сам, слышишь?.. Каждый раз, когда я вижу тебя, я вижу их, слышу их — и еще эта желтая лампа… Каждый раз, когда я вижу тебя, я вижу этих троих мерзавцев и чувствую себя так. словно это ты меня бил и насиловал, и поэтому я тебе не мать, слышишь!? Эти три подлюги — вот кто твоя мать!
Голос ее хрипел, переполненный ненавистью.
— А теперь убирайся, подонок, убирайся вон из моей жизни! — взревела она и выпрямилась так резко, что чашка с недопитым кофе опрокинулась на одеяло.
Людо вышел, двигаясь как автомат. Ничего не видя перед собой, он начал спускаться по лестнице, оступился и съехал вниз на спине, не чувствуя боли. Вдруг ему захотелось пить. Зайдя в кухню, он открыл оба крана и некоторое время наблюдал за тем, как вода, кружась в водовороте на дне раковины, отсвечивает всеми цветами радуги, затем завернул краны и в тревожном недоумении безуспешно попытался вспомнить, зачем сюда пришел. «Подонок, подонок», — выстукивало его сердце, он бил себя по вискам кулаками, повторяя: «Подонок, подонок», и красная пелена застила ему взор. Не отдавая себе отчета, он вышел на террасу. В залитой солнцем тишине раздавалось едва слышное стрекотание. Людо принялся биться головой о каменный угол дома, о самый острый его край: я тебя выбью оттуда, подонок! И когда хлынула кровь, Людо почувствовал облегчение, но продолжал биться головой о стену, биться насмерть, в каком–то упоении, как человек, убивающий змею.
Их трое у них у всех топоры и они начинают с рук… они отрубают кусочки под желтой лампой небольшие кусочки похожие на рождественские торты… они доходят до плеч потом рубят ноги рубят тело но рождественские торты снова превращаются в руки и ноги и трое под желтой лампой снова принимаются рубить своими топорами а голова которую они не рубят смотрит как они это делают… их трое и у них топоры. Людо пришел в сознание через час. «Флориды» не было. Мысль о том, что Николь могла бы оказать ему помощь, даже и близко не пришла ему в голову. Посмотрев на себя в зеркало ванной комнаты, он удовлетворенно отметил, что постарался на славу. Лицо было черным от крови. Лоб сверху вниз рассекала глубокая рубленая рана, рубашка словно прилипла к телу. Он не стал умываться и без сил съехал по стенке на пол. Неправда что у меня три отца… но если это так то надо им сказать где я чтобы они приехали и забрали меня… Татав говорит что они фрицы и евреи но я ничего плохого не сделал я тут ни при чем я же не сам появился у нее в животе… только неправда я там не появился… там должно быть такой холод… я не мог бы прятаться в ее иглу.
Вечером, возвратившись и в очередной раз не найдя никого дома, Мишо расстроился. Что с того, что Николь беременна? Все равно дома застать ее невозможно. Захотела машину?.. Ладно, на тебе машину. Но только «Флорида» служила ей главным образом для того, чтобы сбегать из дома. Когда–нибудь ее найдут в кювете — и тогда прощай ребенок. Беременная женщина должна отдыхать, а не разъезжать по дорогам в кромешной тьме. А беременна ли она на самом деле?.. Он сел было за фисгармонию и сыграл первый такт «Veni Creator», но остановился: даже самое любимое занятие больше его не утешало.
На всякий случай он накрыл стол на двоих. Вдруг она приедет к ужину. Он хотел было поставить третью тарелку для Людо, но потом передумал: вряд ли стоит подвергать его лишний раз материнским придиркам. К тому же, парень явно предпочитает, чтобы его оставили в покое. Он, как обычно, поднимется к себе наверх с кусочком сыра и будет часами выплескивать свои фантазии на стены. Пока что все обстоит именно так. Но пройдет еще несколько дней — и все наладится. Скоро у Николь будет другой ребенок, это как раз то, что ей нужно: нормальный ребенок, ее ребенок, а не этот бедняга идиот; он. конечно, добрый малый, но с придурью, и тут уж ничего не поделаешь. Даже Татав в последнее время стал с ним хуже ладить.
Постоянные поражения в словесных стычках с женой постепенно сделали свое дело: Мишо стал раздражительным и равнодушным. Он все больше осторожничал и старался не вмешиваться в жизнь своего пасынка — источника семейных передряг. — которому он безотчетно ставил в вину собственное малодушие. И потом. Людо все же был странным, чересчур странным. Когда–то Мишо собирался взять его к себе учеником, но что стали бы говорить люди? Он и так потерял нескольких клиентов, когда женился на дочери Бланшаров. А некоторые прихожане даже сменили церковь, были и жалобы.
Около девяти часов вечера Мишо включил телевизор и, разогрев банку рагу, поужинал, не чувствуя вкуса пищи и рассеянно глядя на экран, где сменялись немые кадры, так как он выключил звук, чтобы не пропустить шума подъезжающей машины. Когда Николь задерживалась, он всегда боялся, что она попадет в аварию. Он не спешил заканчивать ужин, надеясь, что Николь все же успеет присоединиться к нему. Она приехала в тот момент, когда он уже очистил себе яблоко.
— Ну наконец. — сказал он, поднимаясь, чтобы поцеловать жену.
— В воскресенье обедаем у родителей, — с порога громко объявила она. — Нужно не тянуть с отправкой Людо… Ах, я на ногах не стою…
— Где это ты была? — не удержался от вопроса Мишо.
— Где надо, там и была, отстань. Я не хочу есть, можешь убирать. Ну ладно, спокойной ночи, пойду спать.
Бросив пальто на диван и небрежно послав мужу воздушный поцелуй, она резко развернулась и вышла. Мишо с недоеденным яблоком в руке оцепенел от разочарования. Он слышал, как она поднялась по лестнице, прошла по коридору, открыла дверь — и вдруг раздался визг, заставивший его бросить яблоко и молнией взлететь наверх. Повсюду горел свет. В дверях спальни, прижав кулаки к вискам, стояла Николь и по–прежнему визжала диким голосом. Мишо оттолкнул ее и застыл на пороге как вкопанный: на кровати с залитой кровью головой лежал Людо.