Центр Сен–Поль располагался посреди леса. Тишина, сосны и колючие заросли дикой ежевики отделяли его со всех сторон от внешнего мира. К шоссе, пролегавшему в километре южнее, вела песчаная тропа. За коваными железными воротами в мавританском стиле начиналась посыпанная гравием аллея, ведущая прямо к зданию Центра — старинному охотничьему замку с вытянутыми боковыми крыльями. Два этажа и чердак, новая, крытая шифером крыша, предательская паутина трещин на фасаде. Сорок комнат, в том числе столовая с громадным камином, который не растапливали с незапамятных времен. Обе входные двери вели на террасу, посыпанную шлаком, громко скрипевшим под ногами.
Ниже до самой реки простирался заросший парк с заброшенным теннисным кортом. В конце площадки, рядом с перевернутой ванной, стояла на колодках машина марки «Версаль», когда–то принадлежавшая основателю центра полковнику Муассаку. Под ней обитал кот по кличке Клоши.
В этом сонном царстве жили «дети»; младшая из них уже достигла совершеннолетия, а старшему было за пятьдесят.
Детьми они были по духу, точнее, по простодушию. Они воплощали собой райскую невинность, лилейно–чистую надежду на искупление, то были чистокровные нищие духом из проповеди Христа; однажды, в Судный день, они спасут мир — так в свое время говорил полковник.
В Центре всегда говорили не «девочка» или «мальчик», а «дитя», однако, несмотря на совместное обучение, «мальчикам» с «девочками» запрещали общаться.
Все «дети» происходили из зажиточных семей, способных пожизненно оплачивать полный пансион в укрытом от превратностей жизни месте. Родственники расточали «детям» знаки меланхолического обожания и почитали за долг оплачивать в складчину содержание "'детей», оставшихся без опеки.
Буйно помешанных отправляли назад либо передавали в психиатрическую больницу Вальминьяка.
После смерти полковника Центр возглавила бывшая медсестра мадемуазель Ракофф. Хозяйственные работы выполняли служительница и служитель, Адольфин и Дуду, они же присматривали по ночам за мужским и женским дортуарами, разделенными большой столовой.
В зависимости от степени душевного заболевания, «дети'' выполняли различные работы, облегчая бремя, лежавшее на персонале Центра.
По воскресеньям на велосипеде приезжал старый приютский духовник: он наскоро отпускал грехи, служил мессу и обедал в Центре вместе с приехавшими к детям родственниками. После обеда мадемуазель Ракофф удерживала его, чтобы сыграть партию в домино или крокет — в зависимости от времени года.
Людо уже месяц жил в Центре. Он уехал из Бюиссоне в назначенный день, несмотря на возражения врача, наложившего ему швы на рану. Николь отказалась от прощания, которое она сочла неуместным, и набросилась на умолявшего ее мужа:
— Не в тюрьму же он едет. Я попрощаюсь с ним в другой раз.
Татав вручил ему тяжелый, завязанный узлом, носок:
— Спрячь хорошенько, это я накопил… Ну. пока!.. Сбережения Татава оказались пригоршней пятифранковых монет из копилки Николь; вместо украденных денег он положил в копилку горсть болтов.
Мишо довез Людо на машине до съезда с шоссе на лесную тропу, ведущую к Центру Сен–Поль; дорога заняла час. и все это время механик не проронил ни слова. Там их ожидала тучная женщина.
— Тут настоящий лабиринт. — сказала она. — Надо хорошо знать эти места… Так вот он какой!
Мишо вдруг взглянул на часы и заерзал.
— Мне еще назад добираться… И потом, ты же знаешь свою мать!..
Он поцеловал Людо на прощанье, пообещал приехать в одно из ближайших воскресений и. конечно же. забрать его на каникулы. Машина скрылась из виду.
— Ну, пошли, — сказала дама и повернула в сторону леса. — До Центра добрый кусок дороги, но ноги у тебя длинные. Зовусь я Фин. Дети меня любят. Я готовлю еду и прибираюсь по хозяйству, делаю все. что скажут. Приходится попотеть, да ничего. Мадемуазель Ракофф нравится, когда все идет как по маслу. Ну а ты… как тебя зовут?
— Людо, — ответил он.
— Людо так Людо… Не думай, ты привыкнешь. Вначале немного странно, но если разобраться, то вам живется лучше всех. Никаких забот, ни перед кем не надо отчитываться, никаких неприятностей, ничего. Как птички Божии. Птички, которых держат в тепле и уюте… что у тебя за болезнь?..
— Это они… Они говорят, что я с приветом.
У него был жар, он чувствовал тяжесть в теле, и дорога уплывала из–под ног. Она не сказала до свидания но я видел как она смотрела из окна а я не отдал ей ее подарок… поэтому я выиграл.
— А что ты сделал с головой?
Людо сказал, что подрался.
— Это нехорошо, тебе придется быть поспокойнее, если не хочешь неприятностей.
— Это она меня обидела.
— Подрался, да еще с девочкой! Хорошенькое дельце!
— Это была не девочка, а моя мать.
Фин неодобрительно покачала головой.
— Нельзя драться с матерью, это плохо кончается… Послушай, я ведь вижу, как ты на меня смотришь. Мол, старая карга, да?.. Ничего удивительного, когда так вкатываешь. Мне только–только исполнилось двадцать лет. когда я приехала в Центр, всего двадцать. Сегодня мне сорок, ну, чуть больше, а волосы все уже седые. Помню, как сейчас. Ракофф еще не было в Центре. А я ведь и не думала здесь оставаться. Поработаю немного и уеду; говорила я полковнику. Бедняга уже в могиле, а я так и не уехала…
Щеки у Фин были толстые и красные. Под выцветшим розовым платком топорщились гребни. Толстые вены выступали на руках, сжимавших черную сумочку из кожзаменителя. Она выглядела грузной и увядшей, но какое–то неуловимое обаяние продолжало жить в этом неухоженном теле, от которого пахло потом и мытой посудой.
— …Убирайся вон, потаскуха! — вот что я услышала дома. — Панель или грязная посуда, и ни гроша на пропитание… В жизни не всегда можно выбирать!.. Впрочем, мужчины хорошо со мной обходились. Позже я нашла место посудомойки, и вот уже целую вечность, как я здесь. Вначале тут всем заправляли полковник с женой. Ты увидишь их двойняшек, здесь их дембелями прозвали.
Она устало засмеялась.
— Не могу я с них, с этих двоих… Никогда не видела таких обжор. Вечно таскаются за тобой и так и норовят стащить хотя бы хлеба, а то и закуску, что я ставлю охлаждаться… Ты не волнуйся, если голодный, то перекусишь, как придем. Кстати, мы уже почти дошли…
Людо осторожно ощупывал свою рану на лбу. Мишо сказал что я скоро вернусь в Бюиссоне… Может и мой отец тоже возвратится но это неправда что у меня три отца и неправда что три подлюги… Она нарочно так сказала… Чтобы я уехал… Она сказала это для твоего блага а я не хочу никакого моего блага и не хочу чтобы она встретилась с отцом когда меня не будет и не хочу чтобы она ему сказала он был с приветом поэтому его отдали в лечебницу.
Их стояло человек двадцать на ступеньках крыльца. Они с ликующим видом наблюдали за приближающимся Людо и. не сходя с места, восторженно галдели, оглядывая его с головы до ног. Они напоминали пестрых птиц, фотографии которых Татав раскладывал в своем альбоме, и среди этого яркого разноцветья взгляд выхватывал то шапку с козырьком, то галстук–бабочку, казавшийся живым. Узкий проход разделял «мальчиков» и «девочек»; последние стояли с непокрытой головой, опустив глаза и благоухая одеколоном. Когда Фин представила им Людо, раздались аплодисменты и крики «Виват!». Один из воспитанников, почти карлик, облаченный в странный красный пиджак, словно ракетку протянул Людо руку и заявил, что счастлив приветствовать его в Сен–Поле от имени всех детей. То был пятидесятилетний маркиз Одилон д'Эгремон, старший из воспитанников, чистокровный нантский аристократ.
Внезапно раздавшийся свисток резко оборвал радостное оживление. Позади собравшихся появилась улыбающаяся Элен Ракофф, затянутая в строгий серый костюм, придававший ей суровый вид.
— Вот, стало быть, наш новый друг Людовик, — объявила она. — Подойди поближе, мой мальчик.
Людо поднялся по ступенькам на крыльцо, пожимая протянутые руки и опешив от такого проявления симпатии.
— Да ты же совсем большой!.. Мы так ждали этой встречи. Как, надеюсь, и ты… Приезд новенького здесь для нас всегда праздник. Скоро ты сам увидишь, что Центр Сен–Поль — это настоящая обитель гармонии.
Продолжая болтать, «дети» обступили их; Людо слышал, как они шепчутся и смеются.
— Смотрите не простудитесь, — обратилась к ним мадемуазель Ракофф, ударив в ладоши. — Вы сможете поближе познакомиться с Людовиком вечером. А сейчас я должна разъяснить ему правила его новой жизни. А вы тем временем сходите с Фин на прогулку.
— …одите с Фин на прогулку, — подхватил маркиз д'Эгремон напыщенным тоном.
— А ты, Людовик, пройди со мной.
Не успев прийти в себя, Людо оказался на втором этаже замка, в маленькой комнате, напоминавшей одновременно из–за царивших в ней образцового порядка и невообразимого хаоса, рабочий кабинет и чулан. Ноги его подкашивались. Он поглядывал на натертый воском паркет, и ему страшно хотелось лечь на него, но он не смел.
Важно восседая за письменным столом, мадемуазель Ракофф пристально разглядывала его властным взглядом.
— Тебе нехорошо?..
— Меня зовут Людовик Боссар, — ответил он ватным голосом. — У меня рост метр восемьдесят сантиметров, но я не чокнутый, это моя мать…
— Послушай, не путай все вместе, пожалуйста… Расскажи–ка мне лучше о своей ране на лбу.
— Это моя мать, — промямлил Людо. — Нет, это Нанетт! Она уже померла… Впрочем, это неправда.
— Понятно… Впредь ты будешь называть меня мадемуазель Ракофф… Понял?
Он утвердительно кивнул.
— Да, мадемуазель Ракофф, — раздраженно поправила она.
— Да, мадемуазель Рофф…
— Ра–кофф, если тебе угодно, мадемуазель Ракофф.
Ей было лет пятьдесят. Ее седеющие густые волосы были коротко пострижены, на лошадином лице выделялись крупные черты, серые глаза смотрели пронзительно, квадратная фигура была затянута в строгий костюм с приколотой к груди, как эмблема, цепочкой. Елейная улыбка предваряла любое ее высказывание.
— Ты уже знаком с Фин. Сразу же после нашей беседы я познакомлю тебя с Дуду, нашим старейшим работником… он чернокожий.
— А ты? — прошептал Людо.
— И со мной, конечно, — поспешила уточнить мадемуазель Ракофф участливым тоном.
Он вдруг заметил на среднем пальце ее левой руки крупный ограненный камень, похожий на фантастический глаз. В прозрачно–розоватой массе, казалось, застыли частицы свернувшейся крови.
— Альмандин, — пояснила медсестра, возложив руки на конторку. — Он принадлежал полковнику Муассаку, основателю Центра. За несколько дней до кончины полковник передал его мне. Похоже, он обладает чудесной силой, во всяком случае, это очень редкий камень… Но вернемся к разговору о тебе. По словам Мишо. ты крепкий парень, что ж. посмотрим. Фин будет будить тебя по утрам. Ты будешь помогать ей готовить шоколад для детей, а после завтрака вместе со всеми работать в мастерских.
Слова на ее губах зарождались постепенно: вначале мелодичные, а затем словно пронизанные гнусавыми модуляциями. Она все время теребила свисток, висевший у нее на шее на кожаном шнурке. Утомленный, Людо уже не слушал, о чем она говорит: справа от него находился чугунный камин, и огонь, казалось, пожирал антрацит с треском разгрызаемых костей. К тому же Мишо сказал что приедет в воскресенье с Николь и Татавом и что потом я сам приеду туда… но я не такой как они я не дитя я управлял трактором на ферме я даже умею водить машину моей матери… она не умеет переключать скорости и скоро запорет коробку передач.
— Несколько слов о внутреннем распорядке. Ты должен убирать свою постель каждое утро. Если умеешь, тем лучше, если нет — Фин тебе покажет.
— Нет, я умею, — резко выкрикнул он.
Она удивленно на него посмотрела и продолжила:
— В твоем распоряжении большой парк, но выходить за его пределы запрещается, к тому же это опасно. Запрещается также бегать, прятаться, приближаться к девичьему флигелю, нежиться в постели и ложиться днем спать. Что касается остального, то теперь ты у себя дома и скоро сам увидишь, что здесь все счастливы. Есть ли у тебя ко мне вопросы?
— Нет, — ответил Людо. — А что здесь едят?
— Ну, в разные дни по–разному… Но в воскресенье на десерт бывают пирожные.
— А у нас по утрам всегда были круассаны и варенье, — пробормотал он.
— Да?..
— И моя мать приносила мне завтрак в постель…
Мадемуазель Ракофф лукаво улыбнулась и подхватила игру, изображая полное доверие ко всему, что рассказывал Людо:
— А по праздникам она готовила тебе фаршированную чечевицу.
— С апельсиновым фаршем…
— Ну ты и шутник!.. Это все, что ты хотел сказать?
— Кто такие дети?
Лицо медсестры просветлело.
— Наконец–то дельный вопрос, — сказала она, поглаживая свои волосы. — Дети — это существа, которых Бог посылает в мир… для того, чтобы они служили примером. Примером чего?.. Чистоты, откровенности, простоты и, конечно же, невинности… Ты был избран для того, чтобы являть собой пример.
От лихорадки Людо привиделось, что она раздвоилась.
— Это все завистники, — бросил он. — Фарисеи были завистниками. И потом, мне пятнадцать лет. Татав и тот сказал, что они помешанные. Я не помешанный.
— Что это за история с Татавом?.. Мне кажется, он и есть главный завистник!.. Но ты не волнуйся, все это теперь уже не так важно. Иди лучше посмотри, какую прекрасную комнату мы для тебя приготовили.
Они спустились по лестнице и прошли через большой зал, где на стоящих рядами столах были расставлены миски с деревянными ложками; в глубине зала, в проеме огромного камина, располагались Рождественские ясли.
— Это символ совести, — сказала мадемуазель Ракофф, не останавливаясь. — Я объясню тебе это вечером в присутствии детей.
Одна деталь вызвала у Людо беспокойство. Под волнообразными складками крашеной материи, на которой золоченые блестки изображали созвездия, толпились не волхвы, а стадо самодельных фигурок барашков.
Теперь они шли по длинному коридору, в котором шаги отдавались приглушенным эхо.
— Мы в помещении для мальчиков. Девочки живут в другом крыле.
Она открыла дверь, украшенную бумажным витражом.
— …Комната для игр. Дверь с красным крестом — медпункт. Дуду живет прямо напротив. А теперь твоя комната, она выходит в парк.
Они вошли в комнату со светлыми стенами. Прямые занавески, обычная обстановка: шкаф, стол, табурет, кровать. На подушке лежал красиво перевязанный пакет.
— Ну же, открывай, не бойся!.. Это тебе от всех детей.
Внутри Людо обнаружил завернутую в тряпки фигурку из шерсти и папье–маше: такого же барашка, как и в яслях, только величиной с крысу. На прикрепленной к барашку деревянной пластинке готическим шрифтом было выгравировано его имя.
— Что это? — недоверчиво спросил Людо. Лицо медсестры засияло ангельской кротостью.
— Дети — хранители чистоты, — медоточивым голосом проговорила она. — Агнец символизирует чистоту, вот и все… Ты все поймешь вечером. Не забудь взять своего агнца с собой на ужин… И последнее: окно в комнате не открывается. Зато дверь всегда открыта, даже ночью. Но после отбоя дверь в коридоре запирается до утра. Теперь я тебя оставлю. В твоем распоряжении шкаф и ящики под кроватью, я не люблю, когда что–то валяется. И поторопись, скоро будет музыкальное занятие в часовне. Видишь строение за окном?
— В котором часу?
Мадемуазель Ракофф расхохоталась.
— В котором часу?.. Ты где, думаешь, оказался? В Сен–Поле нет времени, ты никогда не увидишь здесь часов, зачем они?.. Я свистком подаю сигнал к началу любых действий… Вот так–то! Больше ты ничего не хочешь спросить?..
— А море где?
— Послушай, ты же не на море, море очень далеко отсюда. Ты же видишь, что мы находимся посреди леса.
— А вот это неправда, — сказал Людо.
Мадемуазель Ракофф прищурилась
— Я попрошу тебя быть вежливым, — произнесла она так, будто ударила хлыстом. — Не забывай, что тебя пожалели, поместив в Сен–Поль. Твои родители могли бы с тем же успехом отправить тебя в психушку… И уверяю тебя, что так и случится, если будешь строить из себя умника.
И она вышла, оставив дверь открытой.
Людо лихорадило все сильнее. Он обвел изможденным взглядом свою новую комнату. На стене, над кроватью, было нарисовано распятие. Кровать была застелена голубым стеганым одеялом, стены окрашены в светло–кремовый цвет, от пола исходил приятный запах. Людо вдруг увидел себя в Бюиссоне. выравнивающим масло на тартинках влажным лезвием ножа. Он почувствовал аромат кофе, запах простыней и объятого сном тела своей матери. Она. должно быть, воспользовалась хорошей погодой и укатила на побережье, вернется, как всегда, поздно, она обожала возвращаться поздно, а он этим вечером не услышит, как она приедет.
Ему показалось, что в окно заглянула радостная физиономия в зеленой шапочке.
Открыв свою сумку, он вытряхнул, словно мусор, ее содержимое в шкаф. Сумку накануне складывал Мишо и вместе с вещами положил немного еды и фломастеры.
Людо пошатывался от усталости и чувствовал себя обескураженным. Он осторожно достал из кармана ожерелье из ракушек мидий и литторин и, закрыв глаза, благоговейно поцеловал его. У него ушли месяцы на то, чтобы подобрать ракушки одна к одной, расположить их в гармоничном порядке, очистить, промыть, просверлить, нанизать на резинку и покрыть лаком; он примеривал на себе это украшение из даров океана, уверенный, что сумеет наконец привести свою мать в восторг и заслужить ее прощение.
Он спрятал ожерелье под матрас, туда же положил фотографию матери, украденную из альбома, и набитый монетами носок. Затем, чувствуя, что теряет сознание, свернулся на полу, обхватив голову руками, и провалился в тяжелое забытье. Да нет он не идиот посмотри какие у него живые глаза… мама говорит что он упал сам… моря не слышно так как на чердаке но это потому что теперь отлив… иногда что–то стучало в стену и в нее надо было упираться чтобы она не упала… я заговаривал через стену и ковырял ее гвоздем чтобы оно могло войти но я не знал кто это… я спрошу у Фин где его можно увидеть.
Штормовые волны в конце концов затопили пирс, а ветер разбросал яйца чаек во все стороны и теперь сбивал с ног Людо, дошедшего почти до конца трубы. Волны раскачивали его так сильно, что он открыл глаза. Он увидел перед собой клюв чайки, ютовой его атаковать, и вдруг, узнав маркиза д'Эгремона. едва не вскрикнул.
— Лежать запрещено. — пропел тот тонким фальцетом… — Я–то ничего не скажу, но вот другие… Так или иначе, вы пропустили прекрасный сеанс музицирования… Скоро обед, все собрались и ждут вас в столовой.
Уже стемнело и горел свет.
— Главное, не забудьте своего барашка.
Когда они вошли, сидящие за столом дети зааплодировали. Разноцветные шапочки на вешалках были похожи на сидящих на ветвях птиц. Ясли украшала гирлянда лампочек, пузатый негр катил столик–тележку с дымящимися тарелками.
— Я — Дуду, а ты?
Глаза смотрели молодо, но волосы были седые. Пупок выпирал под майкой, как сосок груди.
— Я — Людо.
Он почти испуганно пожал руку негру, первому из присутствующих, кого увидел вблизи.
Дети выворачивали шеи, чтобы лучше рассмотреть новенького. Помпезным жестом маркиз указал ему на свободное место рядом с собой.
— Меня зовут Одилон. Слева от вас… ах да! это Грасьен. Он не слишком разговорчив, но мы его очень любим.
Людо повернулся к меланхолического вида субъекту с густыми черными бровями, нависшими над глазами.
— Грасьен лишен права носить шапочку. — шепнул маркиз на ухо Людо.
В это время раздался негромкий свисток. Сидевшая за столом для девочек рядом с яслями, мадемуазель Ракофф встала, и все разговоры смолкли.
— Вы уже знаете Людовика, нашего нового товарища. Теперь я попрошу его подойти ко мне со своим барашком.
Дрожа от лихорадки и страха. Людо встал со своего места и подошел к медсестре, стоявшей у яслей. По пути он встретился глазами с молодой черноволосой воспитанницей, лицо которой моментально вспыхнуло. У нее были приятные черты, но губы портил уродливый шрам.
Людо увидел полненького младенца–Иисуса, осла и быка, а также целую вереницу барашков, похожих на того, что был у него.
— Посмотрите хорошенько, дети мои, — провозгласила медсестра. — Как и у всех вас, у Людо есть душа.
Она поворачивалась во все стороны и потрясала фигуркой, словно дароносицей. Со стороны столов донесся одобрительный шепот.
— Чтобы отпраздновать приезд Людо, я помещу его барашка поближе к маленькому Иисусу. Он станет между барашками Мивонн и Розали, сразу за барашком Одилона. Вот уже двенадцать лет, как их барашки занимают эти почетные места. Надеюсь, что и барашек Людо будет его достоин.
Мивонн и Розали — две несчастные девушки — настолько превратились в роботов, что даже не помышляли о малейшей вольности; все вызывало у них совершенно одинаковое слепое безразличие.
— А теперь я вручу Людо его шапочку… В Сен–Поле у каждого ребенка есть своя шапочка.
И, повысив голос, повторила:
— У каждого ребенка есть своя шапочка и свой барашек.
При этих словах по залу прокатился гул.
— Да–да, дети мои, у всех, кроме Грасьена. Грасьен забрал своего барашка из яслей, украв свою душу у Господа, и теперь никогда не увидит маленького Иисуса.
Конечно, Грасьен был слабоумным, неизлечимым из–за каких–то генных нарушений, однако его затуманенное сознание иногда прояснялось. Барашек Грасьена всегда стоял позади всех. Напрасно он ублажал его, ставя тайком впереди фигурок, принадлежавших Мивонн и Розали, каждое утро его барашек возвращался на свое место в хвосте процессии. Затем фигурка вдруг исчезла, и как это произошло — так и осталось для всех тайной. Грасьен же спрятал барашка в опустевшем птичьем гнезде под защитой миниатюрной фигурки Иисуса, доставшейся ему в пироге с сюрпризом на праздник Богоявления. Он связал обе фигурки веревочкой, и теперь его душе, накрепко привязанной к Богу, ничего не угрожало.
— Если, конечно, Грасьен не расскажет нам наконец всю правду…
Все взгляды устремились на мальчика с печальным лицом и кустистыми бровями, который, казалось, с обожанием созерцал свою деревянную ложку.
— Так что же. тебе так и нечего сказать?
Грасьен даже не поднял глаз. Он никому не признался в своей мистической краже, о которой, впрочем, и сам тотчас же забыл. Время от времени, не отдавая себе отчета, он приходил проведать сгнившего от непогоды барашка, подправлял с помощью хлебного мякиша расползшееся гнездо и строго хранил тайну, о которой и сам уже не помнил.
— Тем хуже для тебя!.. Не признаешься — не получишь шапочку.
Грасьен вознаграждал себя за все лишения по ночам, тайком надевая красную шапочку, найденную в часовне, и засыпая в ней.
— Теперь мне остается вручить шапочку Людо, и тогда мы сможем приступить к ужину.
И, вознеся над ним, словно корону, шапочку с желтым помпоном, она торжественно надвинула ее на лоб новичка.
Мальчики и девочки по сигналу запели, и Людо, красный от стыда, возвратился на свое место.
Ужин проходил как во сне. Вначале, как и другие, Людо проглотил белую таблетку. Голода он не испытывал, хотя с рассвета ничего не ел. Щебетанье маркиза д'Эгремона притупляло его сознание, а взгляды и смех присутствующих, следивших за всеми его движениями, приводили в отчаяние. Теперь он в заведении… это то что ему было нужно… то чего он заслуживал… его туда поместили для его же блага… теперь он больше не будет бить посуду… не будет кричать по ночам… не будет подслушивать под дверью… выходя от доктора она говорила все они трусят выдать справку но ты псих Людо ты прекрасно знаешь что ты псих… неправда я не знаю.
После десерта по свистку дети встали из–за стола.
— А теперь, — заявила мадемуазель Ракофф. — быстренько с Фин в часовню на молитву! Я присоединюсь к вам позже.
Каждый вечер она располагала фигурки в яслях по своей прихоти, обрекая провинившихся на унижение и стыд, что открывало путь для возвышения других. И каждое утро воспитанники могли видеть, какое место они занимают подле Всемогущего. Верховенство над детьми примиряло ее с собственной судьбой. Некогда она была любовницей Муассака. Она думала об этом днем и ночью, не позволяя себе ни на минуту забыться, мстя таким образом памяти покойного за одиночество, на которое он обрек ее своей смертью. Любил ли он ее?.. Может быть, вначале… О! Как красиво он говорил, когда заезжал за ней на машине в больницу в Ангулеме… И каким сладким голосом! Он собирался на ней жениться. Ей было сорок, ему — шестьдесят, и он хотел начать новую жизнь. Конечно же, он был женат. Ошибка молодости, за которую он, впрочем, слишком дорого заплатил: двое умственно неполноценных сыновей. Теперь он хотел ребенка от нее. Но только никакой спешки, никакого скандала, лучше действовать тихо, не предавая огласке их связь. Она могла бы заниматься больными в Центре Сен–Поль, пока он не уладит все дела со своей женой.
Она согласилась. Потому что любила. И все отдала, бросила все ради воздушных замков, дерзко швырнув своему начальству в больнице халат старшей медсестры.
Подумать только, она ему поверила!..
Через четыре года жена полковника г–жа Муассак умерла от закупорки сосудов, а ее безутешный супруг выстрелил себе в рот из пистолета — и она первой увидела кровавое месиво.
Какие жуткие ночи пришлось ей тогда пережить! Ее раздирали противоречивые чувства. Ее плоть бунтовала, подобно голодному зверю. Она просыпалась, обливаясь потом, вся в жару, чувствуя объятия своего любовника, слыша его мольбы, потом неожиданно перед ее глазами вновь возникал труп с размозженным черепом, она начинала бредить наяву и, убегая от видений, выходила в парк.
С тех пор она спала с зажженной лампой.
… А фотолаборатория, которую он устроил в подвале — на самом деле комната для свиданий с раскладной кроватью под лабораторными с голами. Как она всегда боялась, что туда войдет полковничиха.
Старый трус!.. Предпочел пустить себе пулю в рот вместо тою. чтобы выполнить свои обещания. И при этом какой хитрец: обеспечил себе прямо на дому — о, даже не любовную связь — тонизирующий десерт, недоступный для сплетен. Да–да, она была для этого господина десертом, и он предавался плотским утехам по–стариковски — чтобы крепче спать.
После его смерти она два года не ездила к своему парикмахеру в Мериньяк. Но однажды, охваченная неудержимой жаждой молодости, позвонила в парикмахерскую и записалась к Ивану, юному бритоголовому красавцу, некогда занимавшемуся ее внешностью. С тех пор она ездила туда каждую субботу после обеда. Как приятно было ощущать плавные движения мужских рук, моющих тебе голову, как сладостно было полулежать с закрытыми глазами, ни о чем не думая и рисуя в своем воображении гак и не состоявшуюся замужнюю жизнь: обеды в префектуре, ревность отставной супруги и множество приятных и почетных забот, связанных с высоким положением.
Людо так и не смог понять разницу между клиническими проявлениями у больных, страдающих аутизмом, навязчивым бредом, тихим помешательством или галлюцинациями — впрочем, никто не потрудился ему ничего объяснить. В Сен–Поле болезнями считались только легко излечимые болячки: зубная боль, вывихи или шейный ревматизм; дети с гордостью выставляли напоказ толстые, словно игрушечные, повязки, позволявшие им с полным правом заявлять: «Я болею» — магическое заклинание, временно скрывавшее ту пропасть, где вдребезги разлетался их разум.
Время незаметно скользило мимо этих существ, — и старших, и младших, — не знавших ни прошлого, ни будущего и остававшихся в одном и том же детском возрасте. Лишенные воспоминаний, не думающие о смерти, они седели не старея, их настоящее было их будущим, и лишь изредка их посещало сомнение.
Людо различал по именам Грасьена, Мивонн и Розали, молчунью Лиз, Максанса, Антуана и близнецов Бернара и Барнабе, воровавших еду и певших на мессе соловьиными голосами. Некоторые дети были так незаметны, что, казалось, сливались со стенами; молчаливые и скрытные, они напоминали старые коробки от посылок, которые уже никто не подумает открыть. Таковы были несколько девушек, о которых Людо не мог с уверенностью сказать, кто из них Надин, Анжелика или Мирей, и которых он суеверно избегал. Они обладали искусством незаметно исчезать в пространстве и появляться, как призраки, в самом неожиданном месте.
Людо питал симпатию к Антуану, похожему на мрачного отшельника. Тот всегда выглядел одиноко, даже когда находился в обществе. В глазах его постоянно блестели слезы, готовые скатиться по щекам без видимого повода. Он брил правую щеку, оставляя бороду с левой стороны лица, чистил верхние зубы, но никогда не трогал нижние, а душ принимал с явным отвращением. Однажды мадемуазель Ракофф и Дуду попытались насильно побрить его с обеих сторон и помыть. Антуан повел себя как дикий зверь, укусил до крови медсестру, так что это мероприятие пришлось отложигь. Время от времени он предпринимал невинные попытки повеситься, а точнее, имитировал самоубийство. Становился на табурет, привязывал свой галстук слабым узлом к крючку вешалки и, стоя в темноте, терпеливо ждал, что же с ним произойдет дальше. Это стремление перейти в мир иной, пусть даже симулируемое, придавало ему в глазах других воспитанников зловещую привлекательность, что вызывало зависть карлика.
А еще был Люсьен, с утра до вечера читавший «Графа Костю» Виктора Шербюлье.
— А вот и неправда, — сказал ему однажды Людо, — ты не умеешь читать…
В ответ тот принялся быстро декламировать, и Людо, рассердившись, ушел. Однако достижения Люсьена на том и заканчивались: он не понимал ни слова из того, что читал, хотя уже десять лет мурыжил один и тот же роман подобно аббату, бесконечно перечитывающему свой молитвенник.
Одилон был тайным лидером среди детей, которым он из высокомерия нарочито уважительно говорил Вы. Его ничтожный рост придавал ему дерзость трибуна. Своей бледностью он походил на туберкулезного больного. Лицо его напоминало крупную репу, с головы свисали редкие длинные вьющиеся волосы, а губы, вытянутые в лукавой улыбке, были так сильно поджаты, что казалось, будто репа треснула. Он был страстным меломаном и утверждал, что его учителем был сам Корто, правда, не помнил, по классу какого инструмента. Он считал себя приближенным мадемуазель Ракофф, которая обрела в нем хитрейшего и усерднейшего из доносчиков. Одилон фискалил ради похвал, рисуясь перед своей начальницей с грацией старого индюка. Его навязчивой идеей были девочки, которые, как он считал, ненавидели его. Он никогда не отваживался гулять в одиночку по аллеям парка, уверенный в том, что они подстерегают его. чтобы разорвать на куски. И он шантажировал тех. кто с ними общался.
Впрочем, девочкам и мальчикам разрешалось разговаривать друг с другом на террасе перед обедом и ужином, но, угнетенные всевозможными запретами и постоянным страхом, они не знали, как использовать эту вольность.
Что касается Людо. то в первый же день он показал свое ожерелье из ракушек Лиз.
— Я сам его сделал. Для моей матери. Мы с ней побратимы, как индейцы. Я капнул своей крови ей в кофе. Не отвечая, Лиз стала поглаживать раковины — одну за другой, как талисман. Говорили, что у нее анорексия. Лиз было восемнадцать лет, и поселилась она в Сен–Поле по доброй воле, так как не выносила свободу и общество своей семьи. Рот ее портила заячья губа, контрастировавшая с идеальным контуром нижней губы. Руки она постоянно держала в карманах бесформенной кофты, скрывавшей ее стройную фигуру. В карманах она давила пальцами хлебные крошки или сжимала кулаки.
— Когда я вернусь домой, то сделаю такое же для тебя. Там, на опорах пирса, полно ракушек. Я дошел почти до самого конца.
Раздался свисток. Людо занял свое место в столовой рядом с надувшимся карликом.
— Я не желаю, чтобы Вы говорили с этой особой, — заявил тот во время десерта. — Она плохая… Впрочем, все они плохие.
На протяжении всего дня свисток мадемуазель Ракофф выполнял роль часов в соответствии с расписанием.
Занятия на воздухе приходились на утро. После обеда все дети шли строем на прогулку «для лучшего пищеварения'", затем отправлялись в мастерские, расположенные за часовней; в зависимости от дня недели они то лепили, то рисовали, то ткали или писали письма. Самые способные отправляли домой небольшие письма с рисунками, что доставляло им двойное удовлетворение: от переписки с семьей и от творчества. Вечера посвящались музыке и кино: отрывки из опер Моцарта или Малера сопровождались кадрами, прославляющими Сотворение мира, а стало быть, и невинность — незамутненное, как в первые дни Творения, море, нетронутую пустыню. Затем следовал обязательный душ перед ужином, при этом обычно вначале мылись мальчики. Людо впервые увидел их нагими, с их дряблой плотыо, восково–желтыми животами.
После ужина наступало время молитвы и коллективных песнопений, проходивших летом па открытом воздухе и восстанавливавших ангельское единение душ. После лого дети могли разойтись по своим комнатам или ожидать отбоя в общем зале.
Каждый день посвящался какой–нибудь назидательной теме, к которой возвращались и в последующие недели с тем, чтобы лучше запечатлеть ее в памяти. Понедельник был днем спокойствия: в этот день поощрялось безмятежное поклонение Всевышнему. Во вторник, день доброты, воспитанники должны были посвящать себя ближним. В среду, день надежды, воздавалась хвала Иисусу, отцу невинности и кроткому победителю Лукавого. Четверг был днем всеобщего покаяния. В этот день на аллеях парка можно было встретить детей, краснеющих за свои малейшие проступки, будь то тайком взятый бисквит или чересчур жадное поглощение пищи. Пятница проходила в молитвах за души чужих. Суббота была посвящена радости. Все дети демонстрировали беззаботное веселье, независимо от снедавших их чувств.
— Радость — это что? — спросил Людо.
— Это то, что мы здесь все вместе и нам не угрожают чужие… Тебе есть в чем повиниться?
— Не знаю, я никогда ничего такого не помню.
— Я все же попрошу тебя в этот день поприветливее смотреть на остальных…
Воскресенье принадлежало родителям. Они приезжали рано утром к мессе, оставляли свои машины на корте между опрокинутой ванной и «Версалем» полковника. До самого вечера они прогуливались по аллеям парка вместе с детьми. Одни подробно рассказывать о тысяче различных вещей, другие хранили упорное молчание, что, в принципе, было неважно: у всех у них была одна судьба, всех их удача обошла стороной. Темнело. Мужьям нередко приходилось буквально оттаскивать своих жен от детей — подумать только: опять, как изгоя, оставлять сына или дочь в этом мирке вечного карантина.
— Рисовать на стенах запрещается. — заявил карлик тоном полицейского… — Я, конечно, ничего не скажу мадемуазель Ракофф… Но она иногда делает обход комнат, и, к тому же, есть злые языки. Впрочем, я зашел только пожелать спокойной ночи.
— Я не такой, — со злостью возразил Людо. — Я не с придурью и здесь не останусь.
Шесть дней, проведенных в центре, расшатали его нервы до предела. Весь день после обеда он играл в пингвинов — то были выцветшие от времени целлулоидные игрушки. Игра, в принципе, состояла в том, чтобы набросить на птицу кольцо. Но в Сен–Поле было неважно, попал ты или нет, поэтому кольца летали во все стороны, дети собирали их. болтали между собой или дремали — отупение надежно защищало их от скуки.
— Какая жалость, все так рады, что Вы здесь… Впрочем, кто знает, как все обернется!.. А Вы видели?.. Я по–прежнему на первом месте в яслях.
Он напыжился, и его грудь под красным пиджаком выгнулась колесом.
— Сегодня Вы опять разговаривали с этой… Лиз. Она хуже всех, мадемуазель Ракофф ее ненавидит… Можно, я сяду?
Не дожидаясь ответа, он по–турецки уселся на кровать.
— Заметьте, Вы хорошо рисуете, уж я–то в этом толк знаю! Мне доставались все призы, все медали, я выигрывал все конные соревнования. Мне очень нравятся Ваши черные цветы.
— Это не цветы, — раздраженно возразил Людо. — Это рука.
— Это черная рука, уж я–то в этом толк знаю. А за ней — цветы. Я очень люблю цветы, особенно розы.
— Это не цветы, а волосы.
— Да, но они красные, браво! Как огонь!.. Вот что важно — огненный цвет.
Людо, слегка высунув язык, снова принялся рисовать.
— А море здесь где? — вдруг тихо спросил он.
Карлик изумленно взглянул на него.
— Море?.. Не знаю, наверняка очень далеко… Впрочем, это не имеет значения, подумайте лучше о том. что я Вам сказал. Вы дурно поступаете, разговаривая с девочками, к тому же это запрещено. Они опасны, поверьте. Вы разве не замечали, какие они на меня бросают взгляды?..
Людо ничего не замечал.
— Так будьте теперь повнимательней. С ними надо быть очень и очень осторожным, вспомните Грасьена!..
— Это тот, у которого нет шапочки?
— И барашка.
Одилон прыснул в кулак.
— Забавно… у Вас волос горчит.
Вошел Максанс с папкой для рисунков под мышкой; увидев карлика, он покраснел.
— Добрый вечер, — сказал он извиняющимся тоном. — Я только хотел показать Людо свои акварели. Но вижу, что помешал…
Максанс был романтического вида молодым человеком со светлыми волосами. Говорил он едва слышным голосом, а пижама, казалось, давила на него невыносимым грузом.
— Вовсе нет, — ответил Одилон снисходительным тоном. — Входите, раз уж пришли.
Затем, понизив голос, спросил:
— Что делает Дуду?
— Думаю, что спит, я хорошо прислушивался.
— Отлично, я скоро вам кое–что покажу… я это знаю благодаря моему аппарату.
У Одилона был морской барометр, который он называл «своим аппаратом». Вглядываясь в него, как в магический хрустальный шар. он уверял, что читает в нем будущее.
Максанс замер перед стеной Людо.
— Это рука, правильно?.. А за ней… кто–то есть?..
— Это. — вмешался Одилон, — черная рука с цветами.
— Это не цветы. — поправил Людо. — а волосы.
Максанс гладил стену кончиками пальцев, повторяя тихим, покорным голосом:
— Там сзади кто–то есть… а у меня архангел Михаил убивает дракона. Я…
— Я тоже рисую, — прервал Одилон. — все мои рисунки вывешены в столовой.
Максанс положил свою папку на стол и открыл ее. Листы бумаги, которые он бережно перекладывал, были совершенно чистыми либо покрыты жуткой мазней и яростно расцарапаны карандашом. Внизу, на каждом листе, была одна и та же надпись с одной и той же ошибкой: «Архангел Михаил убивает дракону». Ниже гигантскими прописными буквами было написано имя автора.
— А теперь послушайте меня, — сказал карлик с важным видом. — Нам троим предстоит кое–что увидеть, и не забывайте, что я ваш страж.
В руке у него появился большой ключ. Животный страх перед девочками превращал его в идеального тюремщика: в его обязанности входило каждый вечер проверять после Дуду, хорошо ли заперта дверь в коридор.
— Но это же опасно, — жалобно возразил Максанс. — Если мадемуазель нас застигнет…
— Вы жалкий трус, Максанс, из Вас вряд ли что–нибудь выйдет!
Одилон вскочил на ноги, осторожно приоткрыл дверь и знаком приказал следовать за ним. Из темноты доносились далекие звуки. Дойдя до конца коридора, он повернул ключ в замочной скважине, и перед ними предстала темная столовая. Окна лунной ночью превратились в фантастические витражи, сквозь которые просачивалось призрачное сияние.
Максанс не выдержал и вернулся.
— Тем хуже для него, — прошептал Одилон.
Освещая себе дорогу карманным фонариком, он скользил, как рыба в воде, между утонувшими в темноте столами и скамейками. Следуя за ним, Людо оказался у камина, где стояли ясли. Тонкий лучик пробежал по картонной пещере, ослу и быку, по младенцу Иисусу и по всем выстроившимся в ряд фигуркам барашков.
— Как красиво! — восхитился карлик. — Вы видели, я впереди. Я всегда впереди. Заметьте, мы стоим по соседству…
Тут он не удержался от восклицания:
— Вот это да! Вы передвинулись назад по сравнению со вчерашним днем!.. Вы потеряли шесть позиций, это очень серьезно!.. А все наверняка потому, что разговаривали с Лиз.
Он продолжал осматривать ясли, комментируя тихим голосом занимаемые воспитанниками места:
— Антуан не воришка, правильно… Но что это Мириам вечно впереди дембелей?.. Опять у девочек привилегии!.. Смотрите–ка! Максанс на хорошем месте… Даже на слишком хорошем…
Он хмыкнул, протянул руку к барашку, на мгновение остановился в нерешительности, затем осторожно взял его, словно шахматную фигуру, и поставил далеко позади.
Людо вернулся в свою комнату подавленным. Мишо сказал что приедет в воскресенье остается еще два дня здесь с психами баранами пингвинами… не хочу я всего этого… высшие сорта кофе арабика представляют собой смесь отборных зерен обеспечивающих напитку тонкий и благородный вкус шесть сардин в масле и с анчоусами прием по три капсулы в день перед сдой с небольшим количеством воды способствует восстановлению мышечных волокон и благословен Иисус плод чрева твоего.
Наступило первое воскресенье. Людо не спал всю ночь и чувствовал себя как во хмелю. В семь часов утра Фин принесла ему в комнату костюм, взятый из поношенных вещей, пожертвованных семьями воспитанников.
— Костюм не новый, но не такой уж и старый. Галстук в кармане. Насчет узла не беспокойся, он на резинке.
Людо бросил ей вдогонку, что умеет завязывать любые узлы, даже морские, и что в Бюиссоне он носил галстуки каждый день.
От костюма несло нафталином. Брюки были короткие, с огромными манжетами, покрой безнадежно устарел, но Людо находил, что выглядит великолепно, и восхищенно поглаживал красную орденскую розетку, которую Фин забыла вынуть из петлицы. Он старался не глядеть на свои ботинки — старые зимние башмаки, некогда принадлежавшие Мишо. Впервые он был одет как взрослый мужчина, почти как Татав по праздникам. Людо больше не сомневался в том, что его мать приедет и что его вид приведет ее в восхищение. Переполненный гордостью, он положил ожерелье во внутренний карман пиджака и. выйдя из комнаты, направился в столовую.
— Не очень–то ты торопишься. — заметила Фин. — Все уже стынет… Сейчас дети придут…
Затем, увидев розетку:
— Смотри–ка, да у тебя медаль!.. Но ты же ничего такого не совершил…
И, не спрашивая, она сняла с его пиджака награду.
Раздосадованный, Людо развез на раздаточной тележке какао, залпом выпил полчашки горячего молока, надкусил тартинку и, никого не предупредив, побежал к въезду в парк и застыл там, как часовой, в ожидании приезда первых посетителей.
К десяти часам подъехала черная машина, и сидевшие в ней чьи–то родители спросили, как его зовут. Людо спрятал свою шапочку и сухо ответил, что он не такой, как остальные, и что, к тому же. его отец скоро за ним приедет.
Потом он увидел вдалеке в облаке пыли «Флориду» небесно–голубого цвета, узнал шум мотора и почувствовал, как забилось сердце; он говорил себе: «Наконец–то, конечно же, это они», он готов был поклясться, что машина по мере приближения становится белой, убеждал себя в том, что уже видит их внутри салона, весело машущих ему руками, что вот–вот он дотронется до них…
Но во «Флориде» явно голубого цвета оказалась пожилая дама. Она сказала Людо, сильно коверкая слова, что он непременно заболеет, если будет стоять у ворот в такую погоду.
До полудня не прекращался поток родителей, дедушек и бабушек. братьев и сестер, которых воспитанники торжественно встречали на террасе, затем провожали в столовую, где их ожидали холодные закуски, которые подавала Фин. Мадемуазель Ракофф обходила гостей, расточая ласки своим питомцам, рассказывая родственникам трогательные истории из здешней жизни.
Вначале Одилон, а затем и Дуду приходили звать Людо по указанию медсестры, но тот отказывался возвращаться обедать.
Вечером, когда наступившие сумерки заставили посетителей подумать об отъезде, когда первые машины, провожаемые детьми, медленно покатили к выходу. Людо с угрюмым видом упорно продолжал стоять у ворот, словно юнга на мачте, ожидающий с минуты на минуту появления на горизонте Америки.
— Вернейший способ подхватить насморк, — заметила ему мадемуазель Ракофф.
— Ему уже двадцать раз говорили. — подхватил Дуду. — Но он упрямый как осел.
— Я не осел. — занервничал Людо. — К тому же, они приедут. Может, у них шина лопнула. Однажды у матери лопнула шина и я менял колесо.
Голубая «Флорида» подъехала к ним и остановилась.
— Вы завели себе семафор? — пошутила дама с хриплыми нотками в голосе. — Солидно выглядит. Надеюсь увидеть его на том же месте в следующее воскресенье.
Людо не притронулся к ужину.
— Ты же ничего не съел, — пожурила его Фин, увидев перед ним полную тарелку пюре. И рассмеялась: — Это из–за того, что твоя мать не приехала? Ну, знаешь, на ней свет клином не сошелся. Я вот уже тридцать лет, как не видела свою мать, и ничего, живу и не бедствую… Еще приедет, не расстраивайся. Иногда их месяцами не бывает… Ну давай, поешь немного, сразу полегчает…
— Мы с Вами похожи, — заметил Одилон. — Никто к нам не приезжает, что, впрочем, не так уж и плохо. Все эти визитеры меня утомляют!
Во время десерта Людо вместе со всеми машинально прочел молитву и пропустил мимо ушей речь мадемуазель Ракофф, в которой она хвалила детей за хорошее поведение.
Он встретил ее по дороге в дортуар.
— Это даже к лучшему, что твои родители сегодня не приехали, это заставит тебя задуматься…
Она говорила тихим голосом, с доверительной интонацией, глядя ему прямо в глаза.
— У тебя совершенно несчастный вид. дорогой мой Людо… Ты ужас, какой чувствительный и нежный… Не стесняйся обращаться ко мне. когда что–то не так… И помни, что мы — семья, теперь мы — твоя настоящая семья.
— Неправда. — раздраженно пробормотал он.
И, почувствовав ее руку на своей руке, резко развернулся и зашагал прочь.
В своей комнате он был встречен шумными аплодисментами, смехом и выкриками: дембеля, развалившись на его кровати, орали во все горло. Люсьен оглушительно декламировал отрывки из своего романа, Максанс безучастно наблюдал, а Одилон, отбивавший такт нервными движениями своих крошечных рук, выглядел дирижером этого кошачьего концерта.
— Они ждут Вас, — вопил он, — чтобы отпраздновать Ваше первое воскресенье в Центре. Смотрите, как они радуются!
Людо закричал таким страшным голосом, что гам моментально смолк.
— Сейчас же прекратите, — задыхаясь, произнес он, и слезы выступили у него на глазах. — Все вы завистники, а я. неправда, я не завистник. И не хочу, слышите, не хочу, чтобы в мою комнату входили, когда моей матери нет, видеть вас не желаю, уходите…
Дети смотрели на него глазами, округлившимися от страха.
Взбешенный Одилон запрыгнул на кровать и напыжился:
— Что ж, коли так, раз уж Вы, я бы сказал, мозговой центр сего дела, да–да, то нам остается лишь откланяться…
Дверь закрылась.
Людо ухватился обеими руками за свой пиджак, рывком стянул его через голову, как свитер, и швырнул этот бесформенный ком в окно.
Он бросился на измятую постель, но потом встал, подошел к столу и достал из ящика черновую тетрадь.
Ты моя мать поэтому я тебе пишу так как эта дама меня заставила. А еще потому что ты не приехала. Мишо сказал что приедет с Татавом. И ты тоже сказала я попрощаюсь в следующий раз я слышал из–за двери. Так почему ты не приехала? Ты должна приехать. Я сделал ожерелье из раковин мидий и литторин и сам покрыл его лаком. Но если ты не приедешь я не смогу его тебе дать. Мадемуазель Ракофф говорит что мне незачем быть здесь. И бесполезно ходить по врачом. Я могу быть учеником у Мишо. Если я научусь чинить «Флориду» не надо будет столько платить за то чтобы сменить колесо. Теперь я знаю что такое психи раньше я их не видел. Я не такой как они. Не то чтобы они злые даже наоборот хорошие. И глаза у них как у бычков которых мы ловили с Татавом. Сегодня у меня был галстук как у Мишо и я далее умею его завязывать.
Раз в месяц по вечерам дети рисовали чужих. То были выходцы внешнего мира, отродье, приносившее несчастье и кружившее в окрестностях Центра Сен–Поль, и его метаморфозы служили предметом самого пристального изучения. Наиболее впечатляющие работы вывешивались вокруг яслей.
Людо, получив подобное задание, нарисовал привычный портрет: мадемуазель Ракофф пришла в восторг.
— Вот значит, как по–твоему выглядит типичный чужой! Очень интересно… а что там у него за рукой?
— Не знаю, — ответил он.
— И еще… ты заметил? Он ведь не может дышать, у него рука закрывает нос. Почему?
— Не знаю, — повторил Людо, словно впервые увидел свой рисунок. — Сегодня почтальон принес кучу писем…
— Да, но для тебя ничего нет. Ты ведь уже спрашивал.
— Если мать мне напишет, — тихо проговорил он, — отдайте письмо мне, не нужно отдавать его детям.
Мадемуазель Ракофф быстрым движением схватила его за подбородок.
— Ты ведь не думаешь, что ответ придет так быстро, а? И потом, если твои родители приедут в воскресенье, зачем им писать?.. А вот что действительно важно, так это то, что ты нам нарисовал великолепного чужого. Я такого не часто видала.
Она коротко свистнула в свисток, и все головы повернулись в их сторону.
— Так, дети, сдавайте ваши работы, пора принимать душ…
И с пафосом добавила:
— Людовик нарисовал нам сегодня замечательного чужого…
Когда дети вышли, она еще раз всмотрелась в эту аллегорию несчастья: рука, словно дающая пощечину небытию, волосы, блестящие и алые, как кровь.
Кровь.
Она немедленно приказала Дуду позвать Людо.
— Я хотела объявить тебе, что вывешу твой рисунок в столовой… Это настоящая удача.
— А ты? — рассеяно проговорил он.
— Только вот волосы… скажи–ка мне… что с ними?
Она разглядывала рану у него на лбу, которая уже начала заживать.
— Это нос. Когда я сильно задумываюсь, у меня кровь идет из носа.
Она приедет в воскресенье… я не дам ей ожерелье я даже не буду с ней разговаривать надо было приезжать в прошлый раз… надо было мне ответить и если сегодня придет письмо я дам ей ожерелье… наплевать что она не едет я напишу ей еще и скажу что она может не приезжать… я скажу что ничего не прошу скажу что я уже большой и могу сам приехать в Бюиссоне… я скажу езжай в Пейлак там где мы были в кафе на берегу и где ты опрокинула свой стакан на виду у всех.
— Отвечай же, когда к тебе обращаются, а не выдергивай брови! О чем это ты думаешь?
Ей вдруг показалась, что она говорит в пустоту, скрывавшуюся заделанным вниманием.
— Мы с Татавом ходили ловить навозных жуков. Мать не хотела, чтобы мы брали ложки из буфета.
— При всем при том, — оборвала его мадемуазель Ракофф, — ты мне сделаешь одолжение, если не будешь рисовать носом… Я также слышала, что ты упражняешься в живописи на стенах своей комнаты. Советую тебе прекратить. И еще… похоже, ты заинтересовался… Лиз…
Она сложила руки, и ее голос зазвучал вкрадчиво.
— Не доверяй ей… И вообще, будь осторожен с девочками.
Этот нетронутый гарем, где все обитательницы не имели никаких осознанных желаний, зачаровывал ее. Все девственницы! Эта мысль не давала ей покоя ни днем, ни ночью. Все чистые, не знающие чувственных наслаждений. Все девственницы, обреченные испытывать, подобно морю, периодический прилив крови, которой одной дозволено осквернять их чрево и сообщать их взгляду греховный блеск.
Странная улыбка вдруг осветила ее черты.
— Ты, стало быть, находишь ее такой красивой… эту Лиз?.. Несмотря на заячью губу?..
— А почему, — неожиданно спросил он, — почему вы не хотите поговорить с моей матерью?
— Что это ты говоришь… Я совсем не против, чтобы поговорить с твоей матерью. Но для этого ей надо потрудиться приехать.
В следующее воскресенье к Людо снова никто не приехал. Он написал еще одно письмо в Бюиссоне.
На днях приезжал мой отец. Он снова приедет в следующее воскресенье. Ты тоже должна приехать. Он сказал что хочет с тобой поговорить чтобы я учился ремеслу. Дама из центра тоже хочет с тобой поговорить. У меня тут самые красивые рисунки. И раз я пишу письма значит я умею писать. Кухарка покажет мне как делают варенье так что я смогу варить ежевичное варенье в Бюиссоне. А еще я видел негра я не верил когда Татав говорил что они есть на самом деле.
Спустя две недели из дому по–прежнему не было никаких вестей. Мадемуазель Ракофф говорила ему, что не следует беспокоиться. Одилон. проконсультировавшись с барометром, сообщил, что Людо больше никогда не увидит своих родителей, и стал уверять его в своей дружбе. И вдруг как–то в пятницу вечером, когда уже начинало темнеть. Людо вызвали в комнату для свиданий: приехали Мишо и Татав. Он увидел их издали через открытую дверь и бросился на встречу.
— Все приходит в нужный момент для тех, кто умеет ждать, — торжествующе заявила медсестра.
Не слушая ее. Людо влетел в комнату.
— А где моя мать? — с ходу спросил он у Мишо.
Тот подошел и неловко поцеловал пасынка.
— А знаешь, так здорово тебя снова увидеть!.. Правда, мы с Татавом так рады! Верно, Татав?
— Если не считать дороги… В машине меня чуть не стошнило. А еще мы поблуждали по лесу…
Когда Людо подошел, чтобы обнять его, Татав протянул ему свою вялую руку.
— Забавно видеть тебя здесь. Я и не думал, что у психов все так. А что это за странный запах?
— Правда, мы очень рады, — настаивал Мишо. — А еще мы привезли тебе кой–каких гостинцев.
Он указал на плотно набитую сумку.
— Кроличий паштет, гранатовый сироп… Целая бутылка… А еще башмаки. Твои, похоже, совсем развалились… Радость–то какая однако!
Взгляд его перескакивал с Людо на кузину и снова на Людо.
— Мы хотели приехать на той неделе и даже раньше… но твоя мать болела… Нет, не волнуйся, ничего серьезного!.. Просто нездоровилось!.. Теперь ей лучше.
— Так почему она не приехала? — повторил свой вопрос Людо.
— Ей лучше.. но она еще не совсем поправилась.
Мишо добродушно похлопал его по плечу.
— Она приедет в следующий раз, не волнуйся. К тому же она просила… передать тебе привет… Да что там — поцеловать тебя за нее!..
— Неправда, — прошептал Людо.
Он разглядывал Татава, который, следуя капризам моды, нацепил на себя наряд, совершено не подходивший к его телосложению: черные брюки, черная рубашка и соответствующего цвета ботинки.
— А что. кто–то умер? — спросил Людо с беспокойством.
Мишо прыснул.
— Здесь ты совершенно прав. У него вид как на похоронах. Похоже, такой наряд нравится девушкам. Слава Богу, все живы–здоровы.
Мадемуазель Ракофф в свою очередь добродушно рассмеялась, а затем извинилась, сказав, что вынуждена их оставить: в обычные дни у нее нет ни одной свободной минуты.
— Давай, Людо, покажи гостям парк, пока не стемнело. И свою комнату. А главное, не опоздай на ужин.
— А психи где? — с усмешкой спросил Татав, когда она вышла.
— Моются в душе… Только они не психи. Среди них есть такие, кто умеет читать и писать. Есть даже один… маркиз.
— Надо же, — ты еще больше вырос, — поразился Мишо, обманутый худобой пасынка. — Вырос, но что–то ты бледный… Ладно… давай осмотрим парк…
Спускаясь по лестнице, они никого не встретили.
С тяжелым сердцем Людо безуспешно пытался найти слова, которые обдумывал целый месяц, слова, которые заставили бы их забрать его назад в Бюиссоне.
Мишо разглядывал внушительный фасад замка, казавшегося еще длиннее в наступавших сумерках.
— Смотри–ка, хватает у них на хлеб с маслом!
— По воскресеньям дают пирожные, но они невкусные.
— А деревья! Отличные деревья, такие же красивые, как и у нас!.. А как ты устроился?
— Места маловато, как говорит мадемуазель. Но теперь, раз вы приехали… я могу уехать с вами домой.
Мишо посмотрел на него с удивлением.
— Как это ты можешь уехать?
— Ну да, я уеду с вами… Я знал, что вы за мной приедете.
Мишо ответил не сразу.
— Послушай, малыш, — заговорил он наконец. — Мы ужасно рады с тобой свидеться. И конечно же, приедем и заберем тебя, считай, что я пообещал. Но, видишь ли, придется еще немного подождать… Ты здесь кое–чему учишься, за тобой ухаживают, у тебя приятели, в сущности, тебе здесь неплохо.
Людо сжал кулаки.
— Я мог бы учиться ремеслу, — пробормотал он. — Мадемуазель говорит, что я могу учиться ремеслу.
— Ого! Да вы играете в шары, — перевел разговор Мишо, указывая на площадку прямо перед ними.
— Это чтобы ловить пингвинов.
Людо заметил, как Татав, отвернувшись, скорчил гримасу.
— А там чего интересного? — продолжал Мишо, повернувшись к парку.
— Там корт для машин.
— Корт для машин называется гаражом, — негромко, но отчетливо съязвил Татав.
Они шли по главной аллее, окруженной темными рядами сосен. Царившая в подлеске тишина приглушала их шаги, создавая ощущение близости, отчего им всем было неловко. Начавший моросить дождь пронизал воздух, внезапно наполнившийся прохладой. Перед их глазами предстал окутанный туманом разбитый корт с развалюхой–машиной и опрокинутой, похожей на лодку, ванной.
— Это твоя ванная комната? — ухмыльнулся Татав.
Не двигаясь, они стояли у края площадки, будто на берегу озера.
— Расскажи нам что–нибудь интересное! — попросил Мишо с наигранным весельем в голосе.
— Когда вы за мной приедете?
— Ну, тут надо посоветоваться… поговорить с кузиной… а также… гм…
Последнее слово заменил глубокий вздох.
— Ах черт, начинает холодать, — поеживаясь, проворчал Татав.
Они пошли назад.
— А почему вы не отвечали на мои письма?
Мишо поклялся, что ничего о них не слышал.
— Видно, она забыла мне их показать… Не нарочно, просто забыла… Она изменилась, знаешь!..
Тьма сгустилась внезапно, окутав их мягким и плотным холодным туманом. Они вышли из–под деревьев, и под ногами заскрипел шлак, покрывавший дорожки и террасу. Прямо перед ними слабо светились огни в столовой и над крыльцом.
— Перед отъездом хорошо бы посмотреть, как ты устроился…
— Не хочу я смотреть на психов. — проворчал Татав.
Когда они поднимались по ступенькам, Одилон, облаченный в узкий красный пиджак, вышел им навстречу, словно хозяин замка.
— Добро пожаловать, господа, — церемонно произнес он, отвешивая поклон за поклоном. — Людовик много рассказывал о вас.
Собравшаяся у входа в столовую горстка смущенных воспитанников с явным интересом разглядывала пришельцев.
— Это маркиз д'Эгремон, — шепнул Людо.
Татав сделал вид, что не заметил протянутой ему руки.
— А, так ты продолжаешь малевать на стенах, — воскликнул механик, войдя в комнату Людо. — В остальном… у тебя здесь, пожалуй, недурно!..
Он нарочито громко заявил, что у Людо отличная кровать, можно подумать, что находишься в отеле, и что он охотно остался бы здесь на несколько дней отдохнуть и поправить здоровье. Затем, игриво подмигнув, спросил:
— А где здесь Патер Клозет?
То была его привычная шутка насчет туалета.
— В комнате нет… Но если я буду работать учеником, я стану зарабатывать, я не буду обузой. Так почему она не приехала?
В коридоре послышались беготня и смех, затем раздался длинный свисток. Сидя на кровати, Мишо разглядывал пол.
— Почему она не приехала? — повторил он, озабоченно морща лоб. — Ты же о матери говоришь, да? Да. Конечно да. Она собиралась приехать, знаешь, совсем уже было собралась. Впрочем, мы все ей расскажем, что да как…
— Я не псих, — прошептал Людо.
Татав, стоявший скрестив руки, издал насмешливое покашливание. Людо не успел ответить, как вошла мадемуазель Ракофф.
— Мы садимся за стол. Вы останетесь поужинать с детьми?
— Ей богу, я бы не отказался, — поспешно ответил Мишо. — Как ты думаешь, Татав, может, поужинаем?
— Я не хочу есть. Да и потом, мы же сказали Николь, что быстро обернемся.
— Ну уж нет. — возразил Мишо ворчливым тоном. — я буду поступать так. как захочу!.. Пока еще я не дошел до того, чтобы мной командовала юбка!.. Заруби себе это… Хотя, впрочем, ты прав… Она и в самом деле будет волноваться. Боится оставаться одна. Н–да. А еще дорога… Ну. не страшно… Поужинаем в другой раз.
Упав духом, Людо пошел провожать их в полном оцепенении, забыв все слова, которые хотел произнести, плывя по течению, противостоять которому больше не было сил. Они прошли через столовую, где сидящие за столами дети проводили их аплодисментами. Одилон встал из–за стола якобы для того, чтобы зажечь свет на террасе. Снаружи хлестал дождь с ветром; они молча зашагали к воротам, где Мишо оставил машину.
— Так это же машина моей матери, — воскликнул Людо, рванувшись вперед.
— Верно, — сказал Мишо. — Она хоть и помятая, но бегает быстро.
Прощание было недолгим, тем более, что лило как из ведра. Пока Мишо с Татавом устраивались на своих местах, Людо гладил мокрый кузов и шины. Потом механик включил зажигание и расходящиеся лучи фар пронзили темноту.
— В воскресенье точно приедем, не сомневайся, — уверял Мишо через опущенное стекло. — Мы страшно рады были тебя видеть.
Стуча зубами, Людо обеими руками цеплялся за дверцу и пытался просунуть голову вовнутрь.
— Дворники все так же стучат, — удрученно заметил он. — Надо бы починить. Я мог бы научиться…
— Наверняка мог бы, малыш… И мы точно приедем в воскресенье и обо всем расскажем твоей матери… Не переживай, малыш…
Мишо осторожно поднимал стекло.
— Погоди. — крикнул Людо… — Отдай ей это. как приедешь.
И он протянул ожерелье.
— Скажи, что это я сделал, чтобы надевать на воскресную мессу.
Он не увидел, какое изумление отразилось на лице механика.
— Конечно, передам, — пробормотал он. — Она будет ужасно довольна.
Стекло полностью закрылось. Татав махал рукой, Мишо еще что–то говорил, но Людо больше ничего не слышал. Он уже не держался за машину, и она, подпрыгивая, катилась по песчаной дороге. Когда замелькали только красные огоньки, он понял, что остается один, и ему захотелось побежать за машиной и догнать ее, захотелось крикнуть, что его забыли, что он не сумасшедший, но в этот момент «Флорида», прибавив ходу, пересекла черту, за которой находился другой, внешний мир, и огни ее исчезли в темноте.
— У нас уже десерт, — раздраженно бросила ему мадемуазель Ракофф, когда он вошел.
Ничего не ответив, Людо сел на свое место рядом с карликом.
— Опаздывать запрещается, — подхватил тот назидательным тоном.
— Плевать, — сказал Людо так громко, что медсестра услышала.
— Ты просто грубиян, и в наказание будешь лишен ванильного крема… И коль скоро визит родственников приводит тебя в подобное состояние, я сегодня же напишу им, чтобы они не приезжали до особого распоряжения.
Над столами воцарилась тревожная тишина, только было слышно, как Грасьен громко хлебает из своей чашки.
— А еще запрещается перечить мадемуазель, — продолжал свои поучения Одилон.
В эту минуту Людо увидел, что из нагрудного кармана красного пиджака карлика торчит фотография, которую он тотчас же узнал: фотография Николь, — а он–то думал, что она в полной безопасности лежит у него под матрасом. Он набросился на карлика, тот покатился на пол и стал звать на помощь. Услышав свисток, в столовую ворвался Дуду и чуть не оглушил Людо, чтобы тот отпустил свою жертву.
— Из–за тебя, — с пеной у рта шипела медсестра, — мне придется дать им двойную дозу успокоительного. Теперь они травмированы на многие месяцы.
Одилон рыдал, утираясь огромным клетчатым платком.
— Довольно… Успокойтесь, господин маркиз! Людо при всех принесет вам свои извинения и отправится спать без ужина.
— Он украл мою фотографию, — протестовал Людо. удерживаемый негром за шею.
— Отпустите его. Дуду… Какую фотографию?
Людо разгладил скомканный и влажный от пота снимок, на котором была запечатлена Николь в платье для первого причастия с букетом цветов в руках.
— Это моя мать, — гордо объявил он. — Вот какая она красивая!..
Он с вызовом смотрел на мадемуазель Ракофф.
— Однако она не приехала тебя навестить… К тому же, я бы хотела быть уверенной в том, что это правда.
Одилон, без конца поправляя свой пострадавший в свалке пиджак, заголосил:
— Какой стыд! Это моя фотография!.. И вот доказательство… Разве я не на первом месте в яслях?
— Ты — просто вор! — выкрикнул Людо, и негру снова пришлось схватить его.
— Известно ли тебе, — заговорила мадемуазель Ракофф почти шепотом, — что ты не имеешь права повышать здесь голос? Я накажу твой голос, который осквернил тишину… а возможно, и солгал. Ты не будешь разговаривать шесть дней. И никто с тобой не заговорит. А раз вы не можете поделить фотографию, она останется у меня…
— Но это же моя мать, — продолжал реветь Людо, но тут Дуду так сжал его шею, что у него перехватило дыхание.
Медсестра устремила на мальчика ангельский взгляд:
— Знаешь, фотография ведь совершенно помятая… И даже если это твоя мать, что с того?.. Надеюсь, что ее образ ты носишь в своем сердце, а это единственное, что по–настоящему важно.
Людо не спал. Он сбросил одеяло и пижаму и. прижавшись к подушке, посасывал ее уголок. Устремив глаза в черное небо, он видел незнакомца, державшего за руку девочку с фотографии первого причастия — оба они, легкие и далекие, ступали по голубой, как море, дороге, а он изо всех сил бежал за ними, пытаясь догнать, падал в грязь, умолял подождать его, но каждый раз прибегал слишком поздно, когда красные огни «Флориды» исчезали в конце пирса. Ему также слышалось, как гвоздь царапает стену, но только то была не стена, а шкура лежащего на пляже мертвого барашка, и чем больше он расцарапывал бок барашка, тем призрачнее становился песок и тем свежее становилась ночь. Он прижимал глаз к свежей ране и, как в подзорной трубе, снова видел незнакомца и девочку, шагавших по пенистым гребням волн и уносимых в океанские дали. Людо казалось, что стоит ему закрыть глаза, как это видение навсегда исчезнет и никогда больше перед его взором не зашагает незнакомец, которому достаточно было обернуться, чтобы спасти ему жизнь. Она не приехала она им сказала поцеловать меня за нее… она сказала ты славный Людо когда я положил веточку вереска на поднос… она никогда не говорила кто мой отец и потом неправда все это… и даже то что она якобы сказала Мишо не надо туда ехать и что надо побыстрее обернуться и что им попадет… Татав смотрел на меня как будто я настоящий псих но психи не умеют чинить дворники на машине Николь а я знаю что надо заменить резиновые щетки но черта с два скажу… может они уже приехали в Бюиссоне и она спросила как там я… ведь Мишо дал ей мое ожерелье а она конечно его примерила и она приедет в следующий раз… но когда же они приедут и заберут меня насовсем.
Он проснулся. Шаги — настоящие, живые шаги — доносились снаружи, кто–то ступал осторожно, едва слышно, делая долгие остановки. Он представил, как карлик тайком пробирается в ясли, и кровь застучала у него в висках. Карлик. Вор. Фотография. Людо как был, нагишом, бросился в коридор — никого. Мирно подрагивал свет ночника. Ровное дыхание спящих наполняло полумрак. Он вернулся в комнату, натянул брюки, прошел в конец коридора и провел рукой по поверхности закрытой двери, преграждавшей ему путь, не решаясь применить силу. Вдруг рука его нащупала дверную ручку, поддавшуюся без малейшего усилия, и он оказался в столовой, погруженной в синий полумрак.
Дождь прекратился. Осторожно огибая столы, он достиг вестибюля, узнал темную лестницу, ведущую в кабинет мадемуазель Ракофф, а рядом — двойную зарешеченную дверь, выходящую в парк. Он повернул ключ и вышел. Резкий холод апрельской ночи пронзил его голые грудь и спину. Едва сделав несколько шагов в направлении леса, он остановился. В сонном оцепенении ночи скрип шлака под ногами отдавался по всей округе. Людо вернулся. У самого фасада тянулась заросшая клумба, и он бесшумно направился вдоль замка, безотчетно, словно зверь в лесу, радуясь полному слиянию с окружающей темнотой.
На севере медленно заходил лунный серп, касаясь горизонта и заливая его муаровым светом; белесые завитки облаков плыли над сосняком. Поравнявшись с открытым окном, Людо встал на цыпочки и заглянул вовнутрь. В кромешной темноте невозможно было что–либо различить. Он собирался пойти дальше, когда последний луч заходящей луны осветил комнату и посреди измятой постели он увидел Фин с едва затененной, свесившейся на сторону обнаженной грудью, а на другом краю — черную матовую спину спящего Дуду. Потрясенный увиденным, Людо отвернулся. Его охватили грусть и острое ощущение одиночества. Забыв об осторожности, он зашагал напрямик по террасе и по главной аллее углубился в лес. Его пижама промокла насквозь. Он, должно быть, поранился, и его босые ноги саднили, но он принимал боль как усладу. Дойдя до корта, он обошел вокруг «Версаля», открыл дверцу и сел за руль. В машине стоял запах гнили; пружины вонзались ему в спину. Он переключал скорости, жал на педали, беззвучно нажимал на клаксон, на кнопки приборной доски, надеясь тронуться с места. Ну и поразится же она если я приеду на машине побольше чем у нее… впрочем пора бы моей матери остричь волосы к тому же у нее иногда на губе что–то вскакивает.
Он вылез из машины и подошел к опрокинутой на бок ванне. Она была заполнена водой, на поверхности которой подрагивали масляные разводы. В Бюиссоне ему строго запрещалось мыться в ванне, впрочем, пользоваться ею Николь не разрешала никому. Он шагнул в воду и погрузился по шею. Дыхание его перехватило, мышцы, казалось, окаменели, тысячи ледяных иголок впились в кожу, выступившие слезы застилали все вокруг. Потом ему стало лучше. Разомкнув оцепеневшие руки, он погрузил ладони на самое дно, в слой грязи, показавшийся ему теплым. Тогда к нему вернулась уверенность и он, закрыв глаза, задержал дыхание и погрузился с головой в воду. Прошло несколько секунд. Кровь прихлынула к его глазам, волны накатывались на красный песок — красные волны, слышался крик, доносились удары. Может она все же права… может я и псих… я никогда ей не говорил что она права… а нужно было… если бы я это сказал все бы наладилось… я вернусь домой… и неважно что я псих… Мишо это не смущало… я ей напишу что она права… Он уже терял сознание, но принятое решение спасло ему жизнь. Все еще бредя, он поднял голову к небу, и воздух хлынул в его легкие.
Голый, обессиленный, он брел по теннисному корту, пытаясь вспомнить, о чем только что думал, как вспоминают о том, куда положили ключи. Он едва не потерялся, возвращаясь к замку, и по–настоящему пришел в себя, лишь когда увидел свет на втором этаже: мадемуазель Ракофф не спала. Он прошел по дорожке, посыпанной шлаком, не отрывая глаз от освещенного окна, ожидая, что его вот–вот окликнут, что грянет скандал, но все обошлось. Осторожно вытерев ноги у входа, он, никем не замеченный, пробрался в свою комнату.
Шесть дней он пролежал в жесточайшей лихорадке, не переставая бредить. Он разбил термометр, который Фин хотела поставить ему в анальное отверстие, и нес околесицу в ответ на задаваемые вопросы.
— Он просто хитрец, — заявила мадемуазель Ракофф, — наверное, наелся зубной пасты или мыла…
Людо ужасно ерзал и сконфуженно прыскал, когда она пыталась ощупать его лимфатические узлы в паху и под мышками, и забивался под одеяло, когда Дуду приходил помочь ему сменить мокрую от пота пижаму.
Дети заглядывали в окно и делали ему знаки. Лиз клала руки на стекло и улыбалась. Однажды вечером зашел Максанс и тайком передал ему от нее цветок — украденную из вазы в кабинете медсестры гвоздику. Смутившись. Людо спрятал ее под матрац: смятый цветок стал похож на губы Лиз.
В послеобеденные часы мадемуазель Ракофф подолгу сидела у его постели, держа за руку.
— Известна ли тебе чудесная история святого Мартина, разделившего свои одежды с нищим?
И по несколько раз в день святой Мартин делился своей одеждой, святая Бландина умасливала хищных зверей, святой Франциск обхаживал рыб. Людо охотно слушал эти жизнеописания, служившие прекрасным предлогом для ухода от разговора. Однажды вечером он принялся откровенно клевать носом в то время, как святая Шанталь основывала монастырь ордена Визитации, и медсестра обиделась:
— Очень прискорбно, мой дорогой, что жития праведников наводят на тебя скуку!
Он встал на шестой день, обессиленный, но выздоровевший и, еще не вполне придя в себя, завтракал с Фин.
— Ну и как спалось?
Она резала хлеб, прижав его к своей груди. Тайком от мадемуазель Ракофф она готовила для Людо изумительные тартинки со сметаной.
— Отвечай же, когда я с тобой говорю!
— Мне нельзя разговаривать. Я наказан.
— С Фин всегда можно разговаривать. Ну… что это ты загрустил?
Людо бросил на нее взгляд исподлобья, затем снова уткнулся в чашку. Ему и в самом деле было грустно. Как когда–то на чердаке, когда он заглядывал в комнату сквозь щели в полу.
— А почему мадемуазель Ракофф не замужем?
Фин пожала плечами, продолжая помешивать горячий шоколад на плите.
— Так уж в жизни устроено, каждому свое… Чтобы выйти замуж, нужно найти мужа.
— А ты почему не замужем?
— Скажи–ка, пожалуйста… больно ты любопытен для больного!.. Не всегда бывает, как хочется… Теперь–то я уж состарилась, и потом, знаю я, что это такое — замужество, — ох, хорошо знаю!.. Где любовь, там и напасть!.. Молодки скачут, старухи плачут!..
Людо помог Фин поставить кастрюли на тележку.
— Так ты не выйдешь за Дуду?..
— С чего это вдруг ты об этом заговорил? — спросила она и вся напряглась.
Людо недоверчиво покачал головой. Он не узнавал в этой грузной кухарке с тугим узлом на затылке обнаженную женщину, которую застал с Дуду.
— Значит… у вас с Дуду не будет детей?
— Надоел ты мне со своими дурацкими вопросами. Вижу, мадемуазель знала, что делает, когда запретила тебе разговаривать.
Спустя несколько минут, словно детектив, скрывающий свои намерения, Людо безразлично спросил:
— А у мадемуазель Ракофф тоже нет детей?
— Чего нет — того нет! Если только не считать всех детей Центра, а это еще тот выводок…
— А куда она ездит в субботу после обеда?
— Откуда ты знаешь, что она ездит?
— Слышно машину…
— Куда надо, туда и ездит. Договаривается с поставщиками. Ну ладно, поболтали — и хватит.
День прошел для Людо в полной праздности — он все еще был наказан. Дети, помня, что ему нельзя разговаривать, приходили к нему и с симпатией пожимали руку. Даже Одилон рассыпался в навязчивых проявлениях любезности, и Людо в конце концов заключил с ним мир по поводу украденной фотографии.
Весна несмело вступала в свои права, удлиняя вечера, но не согревая их. Косые лучи падали на стену столовой и, скрещиваясь, опутывали золотистой паутиной сгущающийся полумрак, в котором обычная столовая утварь принимала призрачный вид; можно было чуть не воочию наблюдать, как вечер постепенно отступает под натиском ночи.
После ужина мадемуазель Ракофф вызвала Людо к себе в кабинет, послав за ним карлика, прямо–таки возликовавшего от такого поручения. Когда Людо вошел, она оставила его стоять, не удостоив ни взглядом, ни словом. Голубоватые отблески пробегали по седым волнам ее волос, которые она то и дело поглаживала кончиками пальцев с блестящими, тщательно отполированными ногтями. Наконец она соизволила заметить присутствие Людо, и лицо ее просияло:
— Я помню, что тебе запрещается разговаривать до завтрашнего вечера, и не буду докучать долгими речами. Однако мне не хотелось бы оставлять тебя в неведении относительно некоторых вещей. Я написала твоим родителям. Не волнуйся, я ничего не сообщила им о твоей давешней выходке в отношении бедного маркиза. Но все же я попросила их отложить ближайшее посещение до конца июня. Ты еще слишком привязан к внешнему миру, дорогой Людовик. Немного затворничества поможет тебе адаптироваться. Обычно для этого хватает двух месяцев. Пиши, сколько тебе заблагорассудится, рисуй, обучайся ткачеству, помогай детям, которых Бог не наделил твоим умом, но только не внушай себе, что судьба к тебе несправедлива и что настоящая твоя жизнь… уж не знаю где. Я наблюдала за тобой только что, во время музыкального часа. Ты выглядел так, будто попал в рай. Это была «Маленькая ночная серенада» Моцарта. Я выбрала ее специально для тебя. Ты очень чувствителен, Людовик, но тут уж ничего не поделаешь, ты не чужой. Ты — невинный, и ты нашел свою семью… Чего же ты ждешь, чтобы возрадоваться?.. Лучше подумай о тех, кого держат в психушке и кто дорого бы дал, чтобы оказаться на твоем месте.
Она провела рукой по волосам, приветливо улыбнулась и извлекла то, что осталось от фотографии Николь.
— Так ты говоришь, это твоя мать?.. Не знаю, не знаю. Нет никаких доказательств. К тому же, меня не пригласили на свадьбу… Конечно, можно спросить у Мишо, когда он приедет в следующий раз, но она здесь такая молоденькая, что он ее наверняка не узнает.
Она спрятала фотографию, затем встала, обошла вокруг стола и устремила свой взгляд прямо в глаза мальчика. Она так и стояла, опершись о край стола, не обращая внимания на неловкое молчание и стараясь уловить в зеленых глазах Людо смятение, которое бы ее успокоило.
— Вот и все, — сказала она нараспев, — можешь идти.
И уже обычным тоном добавила:
— Твой барашек в яслях занимает не лучшее место… Если мне не изменяет память, он в самом хвосте. Но я не сомневаюсь, что в ближайшие два месяца ты постараешься улучшить его положение… И последнее: кое–кто видел, как ты расхаживал посреди ночи по коридору. Это строжайше запрещено. Я требую, чтобы впредь не было никаких хождений.
Опять Одилон, подумал Людо, спускаясь по лестнице. Поди скажи мадемуазель Ракофф что это не твоя фотография… скажи что она моя к тому же на ней не твоя мать да тебе и не нужно ее фото… если ты так скажешь то мы пойдем в лес прокатиться на подводной лодке с Татавом… а кроме того твой барашек в яслях наверняка будет впереди всех.
Столы были накрыты, близилось время ужина. Войдя в комнату для игр, Людо отшатнулся. Нет, никогда он не сможет к этому привыкнуть! Все дети были в сборе — скованные, поникшие, каждый во власти своей врожденной мании: кто–то бормотал и тихонько вскрикивал, кто–то блаженно смотрел в пустоту; одни стояли, прислонившись спиной к стене, другие толпились вокруг стола и убивали, как могли, время, возясь с обрывками шерстяных ниток и обмениваясь заговорщическими взглядами; один из воспитанников разглядывал звездный атлас, тыча в галактики дрожащим пальцем.
Заканчивался еще один день их жизни. Они бросали кольца, прибирали дорожки, вырезали фигурки из картона, рисовали чужих, возносили хвалу Небу, слушали «Маленькую ночную серенаду» — «да нет же, Бенуа, Моцарт не чужой, это великий музыкант, один из детей, если угодно…». Они послушно принимали все: Моцарта, пингвинов, пюре на ужин, белые таблетки снотворного, свистки, тысячи ничем не заполненных мгновений, тысячи никуда не ведущих шагов, — и отходили ко сну, не ведая, что такое сон. Людо увидел, как они все повернулись в его сторону, прижав палец к губам и торжественно прошив: «Тс–с–с». В ответ он закричал, и крику тому, казалось, не было конца.
Центр Сен–Поль, апрель
К чему упорствовать в нежелании увидеть положение вещей в истинном свете? Не лучше ли сегодня же прояснить разделяющее нас разногласие. Я был болен, но теперь мне уже лучше. Лучше с головой. Ты была права, но я не совсем чокнутый. Хотя, может быть, я немного им был. Мишо говорил, что ты тоже болела и поэтому не приехала. Я передал ему для тебя подарок. Я сам это сделал из ракушек и хорошенько все промыл жавелевой водой. Здесь учат ткать салфетки и петь. Дуду говорит, что у меня хороший голос, потому что большая грудь, а мадемуазель Ракофф ставит нам пластинку Моцарта про маленькую серенаду. В маленькой серенаде нет фисгармонии. Она говорит, что это скрипки. Она показывала фото скрипки. У нее панцирь и дыры для дыхания. Если хочешь, чтобы я стал матросом, я буду матросом. Здесь и вправду не так уж плохо. Но моря не видно. Здесь не все дети, есть и старики, но их так называют. Они не такие злые, как в школе. Я самый сильный и развожу бачки с какао. Когда я перестану быть чокнутым, то смогу вернуться домой и буду замшей полировать машину. Дворники ни к черту! Погода налаживается. Нам давали шоколадные золотые рыбки, но карлик у меня их спер. Мы учим названия цветов. Остается еще два месяца, и тогда в воскресенье вы за мной приедете. Полагаясь на незамедлительное выполнение Вами контрактных обязательств, направляю Вам, Татаву, тебе и Мишо, выражение совершеннейшего моего почтения.
Людо захлопнул одолженное у Максанса «Пособие по эпистолярному жанру» и принялся перечитывать письмо с самого начала. Он был весь красный от распиравшей его гордости и от усталости. Было совсем как в книге и даже лучше. Он прочитал письмо вслух, потом снова перечитал, но уже медленнее, положил его в конверт, затем опять достал, чтобы насладиться им еще раз.
Внезапно дверь открылась и вошла мадемуазель Ракофф.
— Ты все еще не спишь? Ты и в самом деле хочешь меня рассердить?
— Не хочу я спать.
— Ну–ну, что за истории! Глотай–ка вот это и баиньки!
Не успела она выйти, как он вынул таблетку из–под языка и спрятал ее в коробку со скелетиками.
Это Максанс научил его, как поступать с таблетками, которыми их без конца пичкали. Успокоительными, седативными, тонизирующими. Их давали сообразно моменту, времени года, для создания в коллективе ровного настроения и для предупреждения всякой блажи, способной возмутить общее спокойствие. Копилка Максанса в виде огромного красного гипсового яблока была доверху набита этой фармацевтической мелочью, скопленной за десять лет.
Письмо для Николь стояло вертикально на тумбочке у чашки с утренним кофе.
— Невесте пишешь? — лукаво поддразнила Фин.
— Нет, — ответил Людо с таинственным видом.
— Тогда кому же?
Людо покраснел.
— Я не пишу, а отвечаю.
Сидя напротив него, Фин кидала крошки хлеба в пенящиеся сливки на поверхности кофе.
— Если отвечаешь, можешь сказать кому.
— Матери. Она все время мне пишет. Надо же разок и ответить.
— Если это правда, то ты, конечно, прав. И прав, даже если это неправда. А почему она не приехала в прошлый раз?
— Я не захотел. Похоже, она беременна. Не люблю я этого.
Он пристально посмотрел на нее.
— Сама знаешь, когда живешь с кем–нибудь, надо следить, чтобы не подзалететь. А сколько Дуду лет?
— Надоел ты мне со своим Дуду! Сам у него спроси.
Она встала и стала надевать халат; Людо не сводил с нее глаз.
— Чего это ты на меня так смотришь?
— Неправда, совсем и не смотрю. — возразил он едва слышно.
Она рассмеялась:
— А как же, не смотришь, дурачок!.. Но я тебе клянусь: не так давно на меня еще как смотрели… Так что ты там пишешь своей матери?
— Ничего.
Фин подкралась к нему из–за спины и, как бы играя, быстро вытянула руку и схватила письмо, на какое–то мгновение прижавшись к Людо грудью.
— Отдай, — пробормотал Людо не двигаясь.
Он выглядел потрясенным и отупело смотрел на кухарку, не успевшую поправить свою блузку и игриво потрясавшую письмом. В вырезе халата проглядывала обнаженная кожа.
— Да что с тобой? — спросила она наконец. — У тебя глазищи величиной с очки. Вот твое письмо, не собиралась же я его съесть!
Людо протянул за письмом дрожащую руку.
В последующие дни Людо, верный своим решениям, являл собой образец невинности — идеальный ребенок с меланхолической улыбкой; он так быстро догонял остальных, что его барашек в яслях занимал всё лучшие места к великому огорчению карлика. Казалось, Людо был этим доволен. Каждый день он толкался вместе с другими детьми возле камина, стремясь побыстрее узнать о том, какое место занял его барашек на этот раз. За два месяца жизни в Центре Людо поправился на два килограмма. Взгляд его зеленых глаз потускнел. Временами он вдруг начинал пускать слюни, опрокидывать тарелки, спотыкаться на ровной аллее; походка его утратила привычную гибкость. Его кольца теперь летали мимо пингвинов; он жадно набрасывался на десерт и уплетал за обе щеки. Иногда подходил к мадемуазель Ракофф и показывал на свои развязавшиеся шнурки, с видимым удовольствием выслушивая ее мягкие укоры: «Ну–ка быстренько завяжи их. хитрец!» Если в первое время он ни за что не хотел носить шапочку, то теперь больше с ней не расставался.
Однажды вечером он повздорил с Бастьеном за право мыть пол в столовой, так что Дуду пришлось их разнимать. Мадемуазель Ракофф объяснила, что уборка помещений уже не один год была привилегией Бастьена, а Людо можно поручить ухаживать за парком. Людо принялся ровнять граблями террасу и дорожки и делал это с таким рвением, что оголил огромные сосновые корни; он уже собирался их выдернуть, не подумав, что деревья могут упасть и кого–нибудь убить, но его вовремя отстранили от этой работы.
Вскоре в Центр приехали психиатр и дантист, чтобы провести очередной медосмотр. Психиатр доктор Уай, обслуживавший Центр Сен–Поль, подверг Людо различным тестам и записал в карточке: «Небольшое слабоумие. Характер неустойчивый. Временами агрессивен, необщителен. Требуется наблюдение в специализированном лечебном учреждении».
После стычки с Одилоном в столовой дети относились к Людо с боязливым уважением. Разукрашенные стены его комнаты, напоминавшей святилище инков, приводили их в восторг. Дембеля незаметно выносили из столовой тарелки с дымящейся едой и ставили их у него под дверью. Его приход вызывал аплодисменты, а когда мадемуазель Ракофф задавала какой–нибудь вопрос, все головы поворачивались в его сторону.
Это усиливающееся влияние, к которому Людо вовсе не стремился, вызывало отчаянную злобу у Одилона, видевшего в этом покушение на свою власть. Напрасно карлик вынюхивал и шпионил, напрасно расточал любезности, ничто в поведении Людо не давало повода для доносов. Каждый вечер карлик пробирался в комнату Людо и, потягивая гранатовый сироп с водой, прищелкивал языком, будто дегустировал первоклассный коньяк:
— Отличный сироп… Прекрасный цвет, а какой букет!
Людо покорно выслушивал сплетни и разглагольствования о музыке, в которых карлик щеголял учеными словами — вырванные из первоначального контекста, эти слова теряли всякий смысл. Людо уже не прерывал его рассказами о подводной лодке, о фисгармонии или Татаве. Иногда Одилон вдруг резко менял тему:
— Рисовать на стенах запрещается… Я так ничего не скажу, но другие… девчонки… К счастью, они сюда не суются!
Девчонки! Было очевидно, что они хорошо относились к Людо, однако он не позволял себе разговаривать с ними. Иногда он замечал устремленный на него задумчивый взгляд Лиз. Значит, и она за ним следила. Она выходила в парк как раз тогда, когда он прогуливался там, устраивала так, чтобы он заметил ее присутствие, но никогда с ним не заговаривала. В него летели мелкие камешки, он слышал смех. Но никого не видел. В часовне или в столовой, чувствуя себя в безопасности в окружении других детей, она осмеливалась улыбаться ему. И почти каждый день Людо находил у себя под подушкой леденцы от кашля, разноцветные ленты или миниатюрные яйца из хлебного мякиша. Однажды он нашел белый платок — своего рода безмолвное любовное послание. На стенах его комнаты вокруг прикрытых рукой лиц красовались нарисованные красным карандашом вензеля и губы.
От Максанса не ускользнули перемены, произошедшие с Людо. Вечером, дождавшись ухода Одилона, он появился в комнате Людо.
— Ты совсем не такой, как раньше, — жалобно повторял он. — Я же знаю… Совсем не такой.
— Какой же я был? — спросил Людо.
Максанс беспомощно развел руками.
— Да я не знаю… Только когда ты приехал, я снова увидел свой дом. Увидел мать, сестру матери, аллею, обсаженную гортензиями, слева от нее — вольер, а дальше — террасу над озером. Там после обеда мы ели бисквиты с корицей… А еще там была моя мама…
— А моя мать, — перебил его Людо, — варит варенье из ежевики… Она приносит мне завтрак в постель… А машину ее я вожу…
Максанс был единственным ребенком у своих родителей, но они рано умерли. И он с упоением делился с Людо воспоминаниями детства, воспоминаниями о событиях, которые никогда не происходили в действительности.
Только ночью, гуляя под звездным небом, Людо вновь становился самим собой. По голосам, по скрипу панцирных сеток он мог определить, кто спит, кто еще бодрствует, и достаточно ли глубок сон воспитанников, чтобы выйти наружу незамеченным. Однако нередко дверь в конце коридора оказывалась запертой, и ему приходилось отказываться от своих намерений.
Впрочем, он не был единственным, кого снедала тайная страсть к ночным прогулкам. Ночью в Центре Сен–Поль появлялись свои кочевники, свои скитальцы, и если отбой отправлял в объятия Морфея детей, одурманенных снотворным, то, казалось, он выпускал на свободу тайных демонов, скрывавшихся под обличьем нормальных обитателей Центра. Иногда Людо замечал тень мадемуазель Ракофф и принимался за ней следить. Она двигалась широкими стремительными шагами, будто спешила прийти куда–то к назначенному сроку, углублялась в аллеи, но затем возвращалась назад, не дойдя до конца, и Людо, опьяненный собственной смелостью, уже не боялся ее и представлял, как заговорит с этой безоружной тенью, бормотавшей на ходу какой–то вздор.
Фин также вела ночную жизнь. Неф приходил к ней несколько раз в неделю. В постели они спорили. Кто–то из них хотел, кто–то нет. Как Николь и Мишо. Однажды, к изумлению Людо, Дуду, спасаясь от медсестры, пришедшей спросить у Фин через дверь, не слышала ли та какой–то шум, спешно вылез через окно, у которого мальчик устроил свою засаду.
Иногда кухарка не спала в своей комнате, и Людо недоумевал, где же она проводит ночь.
В тот вечер он тоже ждал. Повсюду царило спокойствие. Сердце его глухо стучало. Ночь делала неразличимыми пальмовые ветви и рыбьи плавники на обоях. Набравшись терпения, Людо слушал шум леса и западного ветра, который шептал об океане. Я стану моряком как ты и сказала впрочем мне уже лучше… со мной что–то не так но все налаживается и когда ты приедешь ко мне в июне ты меня не узнаешь скажешь что это не я. Он сделал глубокий вдох и вышел в коридор. Это был самый опасный момент. Надо было пройти участок, освещенный ночником, и тайком войти в комнату Одилона, находившуюся через две двери по коридору. Босые ноги прилипали к полу, и Людо продвигался, приноравливаясь к ритму доносившегося из комнат храпа. Дверь в комнату карлика бесшумно отворилась, и он вошел.
Одилон спал, посасывая большой палец; он был так плотно завернут в одеяло, что напоминал мумию. Людо подошел к креслу, на котором под толстым молитвенником лежала аккуратно сложенная одежда, обшарил карманы красного пиджака — безрезультатно. В карманах брюк тоже ничего не оказалось. Людо снова приблизился к кровати. Залитый лунным светом, карлик, будто грызун, издавал тихое и тонкое посапывание — он лежал на боку и держал руку под подушкой.
Людо впервые отважился проникнуть к нему ночью. Сейчас он мог воочию убедиться в усыпляющем действии трех таблеток, подмешанных к гранатовому напитку, которым так любил наслаждаться карлик. Подойдя совсем близко, Людо опустился на колени и, нащупав под подушкой сжатый кулак, вытащил его наружу. Разжимая пальцы, чтобы забрать ключ от коридора, он вдруг увидел прямо перед собой широко открытые изумленные, но не видящие глаза карлика. Людо застыл в оцепенении и затаил дыхание. Жалобно всхлипнув, Одилон снова закрыл глаза. Тогда Людо рванул ключ и вышел из комнаты.
Открыв дверь столовой, он испытал ощущение всемогущества и едва удержался от дикого победного крика. Он был свободен. Центр Сен–Поль со всеми его обитателями растаял как сон, и Людо остался наедине с ночью, полной таинственной жизни. Он подошел к яслям, протянул руку к размытым силуэтам барашков и, убрав фигурку, принадлежавшую Одилону, поставил на ее место один из пластмассовых скелетиков Татава.
Выходя из столовой, он задумчиво посмотрел на дверь, ведущую на девичью половину, и подумал, можно ли ее открыть его ключом.
Снаружи Людо обдало свежим ветром. Резкий холод распространялся в ночи подобно запаху. Небо и земля купались в океане лунного света, среди которого глухо стонал лес цвета коралловых рифов. Людо прошел шагов двадцать вдоль замка в северном направлении и перешел, будто реку вброд, террасу, через которую он заранее тайком проложил тропинку из сосновых иголок. Почувствовав под босыми ногами холодный песок, Людо обернулся. На фоне светлого неба чернели силуэты строений. На первом этаже светилось одно из окон.
Он быстро зашагал по аллее, раскачивая головой и размахивая руками, взахлеб вдыхая ледяной воздух, радостно подставляя его потокам свое нагое тело и непокрытую голову — наконец–то он был свободен. Спустившись к реке и оставив на берегу пижаму и барашка, залез в воду. Он разговаривал сам с собой, плескался в свежей проточной воде, брызгая на прибрежный ольшаник, затем, пренебрегая опасностью, направился к середине реки.
Когда он вышел и лег на траву, глядя в звездное небо, по его телу, покрытому гусиной кожей, пробежала чувственная дрожь. Мерцающие созвездия… Он всегда любил эти огни, горящие в ночи без дыма и пламени, хотя и не мог объяснить, жажду чего утолял их созерцанием. Какая сегодня сутра погода… в сущности Людо ты добрый… подай–ка мне поднос пока все не остыло… так что бы тебе доставило удовольствие… знаешь возможно ты хороший мальчик…
Он рысцой добежал до теннисного корта. Осмотрел машину и подумал, что в будущем мог бы найти себе дело по механической части. Багажник был пуст, он спрятал там принадлежавшего карлику барашка и вдруг нащупал какой–то тряпичный комок. Оказалось, что это были скомканные, влажные старые брюки. Вывернув карманы, он обнаружил аккуратно сложенный листок.
Ему по–прежнему не хотелось спать. Он вернулся к зданию Центра и, подгоняемый воспоминанием о Фин в объятьях Дуду, пересек террасу. Пройдя вдоль фасада, спрятался под ее окном, затем осторожно приподнялся и приник к щели в ставнях. Внутри, в пляшущих тенях, все предметы потеряли свой цвет и очертания. На выступающем в темноте одном из набалдашников кровати, казалось, колыхалась медуза, и Людо узнал знаменитую на весь Центр шапочку Грасьена. Больше он ничего не разглядел и ушел с тяжелым сердцем.
Одилон по–прежнему спал, когда Людо положил ему ключ назад под подушку. Затем зашел к Грасьену, увидел пустую разобранную постель и вернулся в свою комнату совершенно обессиленным. Ему хотелось тепла, хотелось поплакать, поговорить. Хотелось пойти к Максансу и спросить, ставила ли ему мать банки, когда он простуживался. Снимая запачканную песком пижаму, Людо выронил листок, найденный в машине. Это было письмо, истлевшее от влаги и порвавшееся на две части сверху вниз, только на левой стороне можно было что–то прочесть.
Поймите, Брюно, любимый, что я
Где же ваши прекрасные обещ
И вот уже три года как вы от
Момент, когда вы скажете Луизе правду.
Вы мужчина и офицер
Так чтобы я надела вашу форму.
отказываюсь от жизни, посвятив ее де
вы не решаетесь причинить ей страда
мальчиков после разрыва
и что вы основали Центр Сен–Поль
та любовь, в которой мы клянемся каж
вам наконец решиться выполнить ваши обя
чтобы она узнала правду от други
моя жизнь, моя любовь, моя стра
ваша Элен, любящая вас на
Людо свернулся калачиком на полу и закрыл глаза. Все кого–то любят: родители — своих детей. Фин — Дуду и Грасьена, мадемуазель Ракофф пишет любовные письма. Только его никто не любит, только он всегда один.
Наутро двойное происшествие: исчезновение барашка и появление на его месте скелета — привело Центр в крайнее возбуждение. Мадемуазель Ракофф допросила по очереди всех детей. Людо молчал, как и все остальные. Карлику, у которого эта черная магия вызвала панический страх, он высказал предположение, что тот наверняка совершил смертный грех, обман или кражу и что его барашек возвратится лишь после того, как он сознается в своем преступлении.
В начале мая с приходом первых жарких дней Центр Сен–Поль охватила нервозность. Когда жара разражалась грозой, то ливень снимал нервное напряжение, но случалось и так, что дети часами наблюдали за тем, как бледные молнии напрасно царапают нависшее над неподвижными соснами небо.
За обедом и ужином девочки ссорились из–за пустяков, то и дело вспыхивали нелепые бунты, которые нужно было немедленно усмирять. Мадемуазель Ракофф разрешила перейти на летнюю одежду, а в один из дней, когда жара была особенно невыносимой, стала изгонять ее знойный дух с помощью рассказа о Сахаре с демонстрацией документального фильма. На экране сменялись безжизненно застывшие хижины, высохшие оазисы, чужестранцы, изнуренные песчаными бурями, опустошающими край, называемый страной жажды… Медсестра тут же заметила, что детям необыкновенно повезло: ведь они никогда не испытывали жажды. Проповедь закончилась раздачей прохладной воды; было два часа дня.
Вечером обнаружилось, что исчез Максанс. На поиски был мобилизован весь Центр. Под руководством Фин, мадемуазель Ракофф и Дуду три группы слегка перепуганных воспитанников обыскивали замок и прочесывали парк. Все было напрасно. Медсестра, предчувствуя худший исход — побег — решилась предупредить полицию. В этот момент она услышала через открытое окно крики Людо. Голос его доносился с теннисного корта; она бросилась туда и прибежала вслед за Дуду, уже возившимся у открытой задней дверцы машины. Внизу, между передним и задним сиденьями, в пыли, среди невыносимого тошнотворного запаха, угадывалось человеческое тело.
— Скорее доставайте его оттуда! — закричала она.
Людо и Дуду вытащили некое подобие тряпичного саркофага. То был Максанс — без сознания, завернутый в три одеяла. Он надел всю свою зимнюю одежду, несколько пар носков, брюк, все свои свитера, перчатки, шарф, а на голову натянул две альпинистские шапки, причем одну — задом наперед.
В столовой, после рюмки вина, он пришел в себя и стал мило улыбаться воспитанникам. Мадемуазель Ракофф поинтересовалась, какая муха его укусила. Максанс ответил, что хочет вскоре отправиться в Сахару, но сначала ему надо привыкнуть к жаркому климату.
Людо в конце концов перестал выходить по воскресеньям. Чужие родители приводили его в уныние. Он оставался лежать на полу своей комнаты, разглядывая безрадостный карнавал масок, взиравших на него со стен. Он придумывал сказочные зрелища, читал книги, которые Фин наугад брала ему из библиотеки полковника, проклятого места, куда мадемуазель Ракофф строжайше запрещала входить. В его руки попали «Маленький принц», диссертация по хирургии о психологии взаимоотношений между стоматологом и пациентом и «Поездка Сюзанны в Судан». Его приводили в восторг все эти загадочные слова, еще более таинственные, чем ночные звезды.
Под видом дружеского предупреждения Одилон пытался его запугать:
— Чтение книг в Сен–Поле запрещено. Всем, кроме Люсьена. Энциклопедии — пожалуйста, но только не другие книги. Представьте, что будет, если вас застанет мадемуазель Ракофф! Или кто–нибудь донесет… Например, одна из девчонок!..
И он сильно взмахивал рукой, будто хотел стряхнуть с нее воду.
— А где твой барашек? — говорил в ответ Людо. — В аду? Когда родственники воспитанников уезжали, он с наступлением
сумерек бродил по парку, впитывая ауру, оставленную посетителями, которым он завидовал, как избранной касте.
Наконец настал и его день. Еще до восхода солнца Людо закончил свой утренний туалет и, когда на заре Фин отперла коридор, он уже стоял под ночником с букетиком примул в руке.
— Это для моей матери, — сказал он почти враждебно. — Теперь вы увидите, что это мой снимок…
Он не оставлял надежды до самого вечера и продолжал стоять у ворот, отказываясь от еды, борясь с предчувствием, что она не приедет, и даже с любовью провожал взглядом светло–голубую «Флориду», надеясь на чудо и зная, что заблуждается.
В девять часов вечера появился Мишо — один. К этому времени все родители уже разъехались. Увидев его. Людо не испытал никакого удовольствия. Его появление не вписывалось в магический круг любовно лелеемого ожидания, длившегося вот уже пятьдесят один день. Он даже не спросил, приехали ли Николь и Татав. Механик был пьян.
— А вот и ты, малыш, — еле выговорил он. — Ай–яй–яй! Коли где и есть такой молодец, так это точно ты…
Он лавировал между столами, накрытыми на террасе, и, пьяно улыбаясь, умилялся до слез при виде воспитанников, заинтригованных столь шумным пришельцем.
— И вы, дети, тоже славные ребята!.. Такие молодцы, каких и не сыщешь… Мне все в вас чертовски нравится: и ваши шапочки, и ваши славные личики, и ваши милые улыбки. И пусть вы немного с приветом, что ж, это не важно! Все лучше, чем быть женатым на чертовой бабе, которая и близко не заслуживает иметь такого парнишку!..
Он взял Людо за плечи и показал его всем собравшимся.
— Потому что этот парень, скажу я вам, пусть только кто тронет хоть волос с его головы… узнает что почем!..
В эту минуту мадемуазель Ракофф вышла навстречу своему кузену, делая вид, что не замечает, что он навеселе.
— Уж не помню, знаком ли ты с моими помощниками Фин и Дуду…
Мишо пожал руку негру и объявил, что сенегальские стрелки, с которыми ему доводилось иметь дело в армии, были единственными, кто не сачковал.
— Надеемся, что вы будете приезжать сюда чаще, — с притворной любезностью сказала кухарка. — Правда, Людо?
Но тот, казалось, утратил дар речи. В этот момент сзади подошел Максанс.
— А, вот и твои приехали, — сказал он, тщательно выговаривая слова. — А то я уже было начал волноваться. Твоя мать здесь?..
— А ты? — ответил Людо.
Одилон рассказал Мишо, что с тех пор, как Людо приехал в Сен–Поль, он сделал огромные успехи.
— И правда. — соглашался механик. — Не знаю в чем, но он изменился. И к тому же вырос. Дети, как фасоль, растут в высоту…
Он обнял Людо за шею.
— Я знаю, о чем ты хочешь спросить, слышь? Я же не дурак какой… Ты хочешь знать, почему Николь не приехала и Татав тоже… Я прекрасно знал, что ты это спросишь, но это все неважно, и потом, я же приехал!.. — Он усмехнулся: — Дело в том, что у твоей матери… у нее в печи есть другие калачи… в общем, еще один малыш!.. Нельзя ее слишком тревожить… Хотя она совсем не растолстела… Ни чуточки! Талия — прямо осиная!.. Ну вот… А у Татава экзамены, не помню уже какие, но они оба просили тебя поцеловать. Ты ведь доволен, что я приехал, а? Ты рад увидеть Мишо?..
Людо неловко согласился, немного поколебался и, глядя в сторону, заявил:
— В июле каникулы… все разъезжаются… мне тоже нужно домой!
Мишо дружески хлопнул его по животу и, словно радуясь сообщить хорошую новость, сказал:
— Вот именно! Очень хорошо, что ты об этом вспомнил. Хочу тебе сказать, что ты возвратишься домой — и даже очень–очень скоро!
Затем обратился к другим воспитанникам:
— И вы тоже, дети, все поедете к морю. Все поедут к морю вместе с моим малышом, все поедут купаться. И если Николь это не понравится, все равно будет так, как я сказал!
Он остался поужинать вместе с мадемуазель Ракофф и Людо, который не притронулся кеде. Мишо хотел все знать о яслях, клялся, что это самая гениальная штука из всех, что он видел:
— Это то, чего не хватает в Бюиссоне! Яслей на камине. А в них — кучи барашков, как велогонщиков!.. Ну да!.. Если бы твоя мать знала, что я здесь, ну и закатила бы она мне!..
За десертом он стал клевать носом и похрапывать. Фин поставила ему раскладушку в углу столовой, на которой он и уснул, пообещав напоследок прямо с завтрашнего утра приступить к обучению детей игре в шары. Посреди ночи он скрылся как вор.
На следующей неделе Людо получил письмо от Николь, подписанное также Татавом и Мишо.
Бюиссоне, 6 июня
Дорогой Людовик!
Ты не часто сообщаешь о себе. Впрочем, кузина держит нас в курсе, и мы рады, что тебе лучше. Я чувствую большую усталость. В апреле у меня был страшный насморк из–за того, что ветер дул, не переставая. И потом, доктор сказал, что мне нужен отдых. Так что не надо быть эгоистом и требовать, чтобы я приезжала к тебе каждый раз. И Мишо не надо заставлять ездить так далеко, ведь он уже немолод. Надо думать о других и помнить, сколько горя ты им принес. Сейчас стоит жара и мы обедаем во дворе. Ладно, посылаю тебе посылку и целую тебя.
Я тоже тебя целую, и правда, надо почаще давать о себе знать.
Я скоро сдаю на права. Отец разрешает мне водить «Флориду» в лесу. Посылаю тебе жвачку, впрочем, я ее больше не жую.
Два дня Людо до боли в глазах читал и перечитывал это письмо, и сердце у него разрывалось.
В следующее воскресенье он помог Фин вынести столы на террасу и остался там вместе со всеми детьми. Стояла жара, в воздухе разносился запах смолы. Приехали многие родственники воспитанников, и в Центре царила атмосфера праздничной ярмарки. Мадемуазель Ракофф с ликующим видом прогуливалась под руку с приезжими дамам и по нагретым солнцем аллеям.
Людо смешивался с этими семейными процессиями, вдыхал запах духов и ловил мельчайшие жесты, обрывки секретных разговоров. Подобно тому, как одинокий путешественник невольно надеется встретить в толпе знакомое лицо, он устремлял умоляющий взор на каждую из проходивших матерей: стоило взять ею за руку — и он бы пошел за первой встречной.
— Кто же ты?.. — спросила у него миловидная женщина, заинтригованная его поведением.
— Людовик, — ответил он со смущением в голосе.
Женщина засмеялась и потрепала его по щеке.
— Очаровательное имя… Ты славно говоришь и уже совсем большой… Тебе нравится здесь?..
У нее были светлые блестящие волосы, как когда–то у Николь.
Опустив голову, он заметил, что снова не завязал шнурки, затем вдруг расплакался с такой непосредственностью, что она обняла его за плечи, а он послушно приник к ней. Они подошли к ее дочери Альетт, страдавшей болезнью Дауна. Глядя на молодую женщину, ласкавшую ребенка, можно было подумать, что это именно она одинока и обездолена.
Вечером мадемуазель Ракофф свистком подала сигнал к отбою и зашла в комнату Людо — тот только что без церемоний выпроводил Одилона. Мальчик сидел на полу и обводил красным фломастером линии своей правой руки.
— Тебе следовало бы уже быть в постели… А я как раз собиралась тебя похвалить.
Она закрыла дверь и обвела стены растроганным взглядом.
— Это же надо!.. Еще немного — и ты перейдешь на потолок!.. Сегодня выдался очень удачный день, все были просто в восторге. В один прекрасный день этот бедный корт не выдержит… Полковник никогда бы не разрешил устроить на нем стоянку…
Она говорила не спеша, делая долгие паузы между фразами; в ее глухом голосе звучала усталость.
— Я совершенно измучена… — вздохнула она, присаживаясь на край кровати. — О чем это я хотела сказать? Ах да, хотела похвалить тебя за то, как ты себя сегодня вел. Раньше ты немного дичился. Тебе у нас начинает нравиться?
Тон ее сделался менторским:
— Центр — это одна семья, дорогой мой Людо. большая прекрасная семья… Когда я говорю: Людовик — один из наших детей, это значит, что Людовик — дитя Центра Сен–Поль, где живут ею братья и сестры и где родители всех детей являются и его родителями.
Людо поднял голову, взгляд его упал на колени мадемуазель Ракофф. Она прикрыла их и улыбнулась.
— Неправда. — проговорил он с ожесточением. — Я сын своей матери, вот и все.
Медсестра презрительно рассмеялась.
— Что ж, поговорим о твоей матери!.. Начнем с того, что она могла бы научить тебя вежливости!.. И потом, если хочешь знать, я каждую неделю пишу твоим родителям. И если они не едут, то я здесь ни при чем. Она, кажется, беременна… Какая чушь! Госпожа Прад тоже беременна, но не пропускает ни одного воскресенья… И госпожа Бернье беременна, но она приезжает и всегда одной из первых…
— Неправда, — выкрикнул Людо с вызовом.
— Госпожа Массена, несмотря на астму, приезжает не реже двух раз в месяц… Господин Мафиоло живет в полтысячи километров, но приезжает к Грасьену каждую неделю… У всех есть обязательства, с которыми приходится считаться… но твоя мать, извини меня, здесь ни разу не показалась! Так перестань с ней носиться, как…
— А ты, — грубо перебил Людо.
Он швырнул фломастер через всю комнату и встал во весь рост.
— Да что с тобой творится!? — воскликнула вышедшая из себя медсестра.
Людо окинул ее с головы до ног дерзким взглядом, задержавшись на волосах и тщательно ухоженных ногтях.
— Ты такая же, как я, — сказал он, подойдя к ней вплотную. — К тебе тоже никто не приезжает. У тебя тоже никого нет: ни ребенка, ни мужа, ни любовника… Твоя мать — три подлюги!..
И вдруг, словно сам устыдившись своего открытия, с отвращением пробормотал:
А еще у тебя все волосы седые. Ты — старуха.
…Старая кляча!.. Мальчишка вскрыл едва затянувшуюся рану. И воспоминания хлынули, словно кровь.
Мадемуазель Ракофф ворочалась в постели. Железная сетка противно скрипела. В ночи раздавались скрипучие звуки. Напрасно она закрывала глаза, досада не давала заснуть. Будто иголка, впившаяся в нерв. Собственное тело мешало ей. Старое тело… Как далеки те времена, когда полковник входил в ее комнату и они занимались любовью в полной темноте, не проронив ни слова. Быстро и тайком — в другом крыле здания мужа ждала законная супруга.
Который час?.. Не меньше трех. Она не смыла макияж, и нос у нее чесался. Было слишком жарко. Кровать скрипела при малейшем движении. Бруно говорил, что ему казалось, будто он занимается любовью в железных доспехах. Сегодня вечером она не переставила барашков в яслях, ничего страшного, Людовик подождет. Теперь она сожалела о том, что дала ему пощечину. Еще вообразит, что она обиделась.
Все волосы седые!.. Старуха!.. А еще он забыл сказать про морщины, складки у рта, дряблые щеки, двойной подбородок, потускневшую кожу, обвисшие груди и заплывшую талию, которую она затягивала в грацию, не позволявшую ей свободно дышать: кретин ничего этого не заметил!
Она встала. Накинула пеньюар на пижаму полковника, которую после его смерти взяла себе, как и саржевые трусы, и теплые тапочки, зажгла карманный фонарик и спустилась по погруженной во мрак лестнице.
В столовой стояла тишина. Она направила свет на стены вокруг яслей, где расположилась гримасничающая галерея грубо раскрашенных рисунков, изображавших чужих. Творение Людо занимало почетное место: она сорвала лист со стены и с горьким смехом смяла его в комок. Она начнет с того, что запретит ему заниматься этой мазней… А что касается посещений, то они ему в ближайшем будущем не грозят…
На террасе было еще жарче, духота была еще невыносимее — из–за влажности, столь любимой комарами. В такой вечер вряд ли стоит спускаться к реке… Она вспомнила, как однажды Брюно решил покатать ее на лодке и они тогда едва не перевернулись. Теперь, наверное, лодка гниет в прибрежном ольшанике.
Она вернулась назад, еще раз обошла зал и, проходя мимо двери мужского дортуара, машинально повернула ручку. Дверь поддалась. Одилон забыл запереть, когда–нибудь это должно было случиться! Однако же этот безмозглый негр должен был проверить. Ну и получат они завтра!.. Хорошо, что у нее есть свои ключи. Она вставила ключ в замочную скважину, но передумав, толкнула дверь и скользнула в темный коридор.
Ей пришлось долго стучать в дверь Дуду, прежде чем он отозвался.
— Извините… я знаю, что уже поздно, — обратилась она к нему, продолжая стоять в дверях. — Но вы знаете, что дверь в коридор не заперта?
— Нет, мамуазель Ракофф.
— Что ж, вас не с чем поздравить!.. Напоминаю вам, что у нас здесь есть дети, уже пытавшиеся убежать, и лунатики.
— Да, мамуазель Ракофф.
Ну и парилка… От духоты и запаха першило в горле, во тьме ничего нельзя было рассмотреть. Слышно было лишь шумное дыхание да тиканье огромного будильника.
— Ладно, оставим это до завтра, я пойду… Только вот что: проветрите комнату, а то у вас тут нечем дышать!
Однако она не сдвинулась с места.
— Да, еще, Дуду, у меня так разболелись зубы, что я никак не могу заснуть… У вас не найдется глифанана?
— Нет, глифанана нет, — пробурчал Дуду после секундного раздумья. — Нет глифанана, есть аспирин.
Можно было подумать, что он взывает к некоему божеству.
— Знаете, аспирин — это при острых болях… — У меня есть только аспирин.
Они не видели друг друга, но голоса их смешивались в темноте.
— А сигаретки. Дуду… у вас не найдется «Голуаз»?
— Конечно нет, мамуазель Ракофф, — пробормотал он, — ведь это запрещено.
Казалось, он был напутан.
— Но тогда чем это у вас так пахнет?
— У меня нет сигарет, мамуазель Ракофф. Полковник запретил курить.
— Послушайте, не валяйте дурака, Дуду, полковник прекрасно знал, что вы курите втихаря… И не забывайте, что я двадцать лет проработала в больнице… Так включите же свет и дайте мне сигарету.
Послышался долгий вздох, затем изголовье кровати осветил слабый свет лампы, накрытой газетой вместо абажура и стоявшей прямо на полу. Первое, что она увидела, был пузатый ночной горшок. Ослепленный светом и крайне озадаченный, Дуду не переставал моргать. Он спал совершенно голым. Она видела его мохнатую грудь и ноги, выглядывавшие из–под овчины, которой он прикрывался, как одевающаяся женщина, застигнутая врасплох. Губы его расплылись в глуповатой улыбке.
— Заметьте… — смущенно проговорила она, — я первая принимаю аспирин от зубной боли.
Она начинала нервничать. Сердце ее билось слишком сильно, слова все труднее сходили с губ. Сколько ему лет? Как и ей, около пятидесяти… Он всегда вызывал у нее отвращение — своим запахом, цветом кожи. Но внезапно она почувствовала невыносимый холод. Она просто умирала от желания скользнуть к нему под овчину, в тепло, и, прижавшись к его телу, спросить, правда ли, что она конченая старуха.
— Разумеется, если у вас нет сигарет…
— У меня есть сигарилло. — засуетился он, — сигарилло «Мурати».
Было видно, что ему передалось ее смятение. Он жестом показал на комод и едва не встал с кровати. Но мадемуазель Ракофф уже отодвигала пачку бисквитов, за которой скрывались сигары.
— Вам тоже дать?..
— Вообще–то я не курю втихаря, ну разве что раз–другой.
Тем не менее он протянул руку ладонью кверху — как нищий. Она смотрела на эту здоровую коричневую лапу с розовой ладонью и испытывала желание прильнуть к ней губами.
— А спички?
Он поднял с пола синий коробок хозяйственных спичек.
— Браво–браво! — воскликнула она, завладев коробком. — Это спички, принадлежащие Центру. Если они вам нужны, попросите!
Она опустилась на табурет около умывальника, поднесла сигару к губам, выпустила длинную струю серого дыма и сладострастно затянулась. Ей стало лучше. Она смотрела на Дуду. Тот сидел с незажженной сигарой в углу рта, не осмеливаясь попросить огня.
— О, простите, Дуду! — сказала она, заговорщически рассмеявшись, и поднялась с табурета.
Вместо кровати Дуду спал прямо на полу, на матрасе; мадемуазель Ракофф попыталась наклониться, но в конце концов ей пришлось присесть, чтобы дотянуться зажженной спичкой до сигары Дуду. Направляя пламя, неф коснулся ее руки.
— Когда болят зубы, — пробормотала она изменившимся голосом, — ничто не помогает так, как табак… Полковник, при всем уважении к правилам распорядка, был заядлым курильщиком… Правда, трубка не так вредна… Вы любили полковника де Муассака?.. То есть я хочу сказать, любили ли вы его как начальника?..
Какое облегчение в самом звучании слова «любить'"!
— Да, мамуазель Ракофф.
— Знаете, Дуду, теперь, когда я состарилась и думаю обо всем этом… я вижу вещи в ином свете. С возрастом и по прошествии времени становишься, как бы это сказать, проницательнее.
Дуду приподнялся на подушке и обрел некоторую уверенность. Теперь он старался встретиться глазами с мадемуазель Ракофф, которая приняла подчеркнуто добродетельный вид.
— Я действительно стара?..
Вопрос, казалось, не был ни к кому обращен, и он не ответил.
— Нет, правда, Дуду, я старая?
— Нет, мамуазель Ракофф.
Не очень–то он уверенно это сказал, скотина.
— Так значит, вы его любили…
— Да, мамуазель Ракофф.
Какой жуткий акцент… А у полковника был такой благородный голос. Что за вид у этого толстого негра, завернувшегося в свою овчину и курящего вонючие сигары — кажется, что он курит один из своих пальцев!
Она снова села на табурет.
— Я тоже его любила… То есть уважала. Видите ли, он был мужчиной, настоящим мужчиной. Верным долгу, истинным ценностям и, к тому же, таким преданным, набожным… А с другой стороны — восхитительный эгоист, как и все мужчины… Это жена его погубила.
Она больше уже не обращалась к Дуду, а разговаривала со своей памятью.
— Никогда не забуду, с каким видом она меня встретила, когда я появилась в Центре. А как важничала… Не отпускала его ни на шаг… Ревновала, понимаете?.. Вообразила, что между полковником и мной… Мы действительно были друзьями, уважали друг друга… Конечно, полковник был очарователен, а я молода…
Почему он так на нее смотрит?.. Совершенно ошеломлен. Хотя… ну и видок, должно быть, у них: вдвоем, да еще с сигарами. Он — совершенно голый в своей постели, слегка перепуганный, она — в пеньюаре на колченогом табурете, в тапочках полковника.
— А вы, Дуду, чем занимались в молодости?
— Полковник все знал обо мне. Я работал на сахарном заводе, и вдруг один тип как бросится на меня с ножом, тогда я…
— Верно, верно, грустная история, не будем об этом… А вы никогда не чувствовали себя немного одиноким, никогда не думали жениться?
— О нет!.. Жениться — нет… Чтобы жениться, нужна любовь!
Да что он знал о любви, этот недотепа?.. И как обходился без нее столько лет? Наверное, желание умерло под его черной кожей, пропало с течением времени; она надеялась, что и у нее оно когда–нибудь пропадет и она наконец заснет, не желая прикоснуться к другому телу, неважно чьему.
— Ну что ж, я вас оставлю, — вздохнула она и нехотя встала. Ее взгляд пробежал по стенам и наткнулся на лубочные картинки, нарисованные на тряпках.
— Это я их нарисовать. — гордо сказал Дуду. — Я рисовать ночью.
— А тряпки, где вы берете тряпки?
— На кухне, мамуазель Ракофф. Только это старые, использованные тряпки, это…
— Тряпка, мой дорогой Дуду, чем старее, тем лучше вытирает. Поэтому я попрошу вас впредь отказаться от вашего творчества…
— Но я рисовать чужих, мамуазель Ракофф, как дети.
Мадемуазель Ракофф, казалось, потеряла терпение.
— Ваши чужие — негры, они меня не интересуют. Лучше смотрите за тем, чтобы двери были хорошо заперты. Все же спасибо за сигару.
После ее ухода Дуду принялся яростно расчесывать давно зудевшие грудь и правую голень, задаваясь вопросом, не был ли это визит привидения.
Прошла неделя. Все это время мадемуазель Ракофф была холодна как лед с Дуду, с девочками, а по отношению к Людо проявляла язвительную вежливость.
Людо написал письма матери, Татаву и Мишо. Но медсестра отказалась их отправлять, если он не оплатит марки. Людо вытащил из тайника, которым ему служил носок, три пятифранковые монеты и принес их в ее кабинет. Она обозвала его вором, забрала деньги и заявила, что пусть он и не надеется, что она отправит письма при таких обстоятельствах!
— А мой снимок? — вдруг потребовал он.
— Какой снимок?
— Снимок моей матери. Одилон сказал, что он мой. И что вам он тоже сказал, что он мой.
На лице медсестры появилось хитровато–торжествующее выражение.
— Ты же не думаешь, что я тебе его отдам? Расскажи–ка лучше об украденном барашке. Может, он сам возвратился в ясли?.. Если хочешь получить назад свой снимок, то вначале ты должен во всем сознаться и, прежде всего, рассказать, откуда взялись эти деньги!
— Мне их мать дала.
— Обманщик! Твоя мать не дала бы тебе и гроша. Впрочем, теперь, когда у вас дома есть телефон, это очень легко проверить.
Она протянула руку к аппарату, полистала толстый справочник и набрала номер. Когда голос в трубке ей ответил, она улыбнулась Людо.
— Алло… Позовите, пожалуйста, госпожу Боссар. А, это вы, Николь… Это ваша кузина Элен Ракофф из Центра Сен–Поль… Да… Нет. ничего серьезного, не волнуйтесь… Я просто хотела кое–что выяснить по поводу Людовика… Да нет, вовсе нет… Правда ли, что вы ему давали с собой деньги?.. Нет?.. Я так и думала… В Центре запрещено иметь деньги и… Что? У вас перед его отъездом исчезли пятифранковые монеты?.. Нет, я имела в виду бумажную купюру, однако же!.. В конце концов, возможно, что ему ее дал Мишо… Ну что ж, я вам очень признательна… Может, хотите ему что–нибудь сказать, он как раз рядом… Да–да, понимаю… Я вас прекрасно понимаю… Что ж, до свидания… Надеюсь, до скорого.
Она повесила трубку, посмотрела на Людо и с размаху, будто игральные кости, швырнула монеты на стол.
— Ничего себе!.. Сколько лет твоей матери?
— Не знаю, — потерянно ответил он.
— Ладно, вообще–то у нее молодой голос… Ты слышал, что она говорила?
— Когда она за мной приедет? — выдохнул он.
Мадемуазель Ракофф сложила руки, и на лице ее появилась вкрадчивая улыбка.
Наверняка очень скоро: на той неделе начинаются каникулы. Конечно, при условии, что я разрешу тебе уехать… Сегодня можешь считать, что тебе повезло, так как я ничего не сказала о… монетах… Она брюнетка, блондинка?
— У нее теперь стриженые волосы. На фотографии они нестрижены.
— В общем, она не старуха!.. Так, но это не все. Я оставляю у себя украденные деньги. И, конечно, требую, чтобы ты принес и остальную часть своей… добычи. Я распоряжусь, чтобы эти деньги вычли из платы за твое содержание.
Вечером Людо вручил мадемуазель Ракофф четвертую часть монет. В носке осталось сто франков.
В следующее воскресенье большинство воспитанников разъехалось по домам. По их мрачному виду, с каким они прощались с Людо, нельзя было сказать, что они сильно радовались отъезду из Центра. Антуан, прижав к груди своего барашка, спрятался на дереве, надеясь, что родители не найдут его и не увезут домой. Шоферу в ливрее, приехавшему за Мириам на роскошном американском автомобиле, пришлось чуть ли не силой заставить ее сесть в машину.
К середине июля в Центре оставалось не более десятка воспитанников, напуганных своей малочисленностью, оскорбленных в своих стадных чувствах, запутавшихся в череде вяло текущих дней, словно в слишком большой одежде.
Каждый день Людо ожидал приезда своих, и каждый день мадемуазель Ракофф говорила ему, что он должен быть готов к отъезду.
Занятия проходили в вялом ритме, свисток раздавался не часто, пингвины были забыты, медсестра ходила с обнаженными руками. Она занимала детей легкими садовыми работами, сбором цветов вдоль придорожных кюветов. В опустевшей столовой гулко разносились малейшие звуки; к столу подавали оранжад, на десерт баловали сладостями; в яслях все барашки стояли вокруг Иисуса; музыку больше не слушали, разве только если шел дождь. И Людо с нетерпением ждал наступления плохой погоды.
Он часто встречал обращенный на него взгляд Лиз. Его комната по–прежнему служила для них тайным местом, где они оставляли друг другу свои загадочные послания: то белый камешек, перевязанный черным волосом, то две сплетенные травинки, образующие два кольца.
Он получил письмо от Мишо.
Дорогой Людовик!
Знаешь, то, что я узнал, меня здорово расстроило. Кузина написала, мол, пятифранковые монеты из копилки — твоя работа. Твоя мать в этом не сомневается, а я не уверен, но это, правда, дрянная история. Похоже также, что ты доставляешь там кучу неприятностей и ведешь себя невежливо. Она говорит, что если так будет продолжаться, то она не сможет тебя там держать и тебя придется перевести в другое место. Но я не думаю, что ты этого хочешь. Я тоже этого не хочу. А мать твоя была беременна, но потеряла малыша и говорит, что это из–за того, что у нее было слишком много хлопот с тобой. А доктор говорит, что ей нужен прежде всего покой. Значит, не удивляйся, если я не приеду вскорости, я, конечно, приеду, но с возвращением в Бюиссоне придется подождать до августа. Целуем тебя.
Да, посылаю тебе пятьдесят франков, чтобы ты больше не наделал глупостей.
Однажды утром Людо просто так не побрился. Мадемуазель Ракофф вначале решила, что это из–за небрежности, и заметила ему, что он выглядит как старый козел. Но прошла неделя, а Людо по–прежнему отказывался бриться, и чем больше его лицо зарастало, тем больше он замыкался в себе; брови, которые он раньше выщипывал, буйно закустились. Дети при встрече с ним тянулись рукой к своим щекам.
С появлением растительности на лице изменилось и его поведение. Он стал замкнутым. Мог неподвижно сидеть в стороне часами, и окружающие, считая, что он отсутствует, в конце концов о нем забывали. Он по–прежнему завтракал с Фин. но больше ни о чем ее не расспрашивал. Его взгляд, потускневший от бессонницы, следовал за ней повсюду, это был взгляд судьи или ревнивого любовника, замкнувшегося в горьких переживаниях. Он стал агрессивен даже с Максансом. Когда тот пытался разговорить его и обменяться вымышленными воспоминаниями о материнской нежности, Людо со злостью обрывал его:
— Я ничего не знаю. Не знаю даже, кто была моя мать. Меня вырастил отец…
Его мучили кошмары, снились безумные сны. То его обвиняли в том, что он подложил рыбьи потроха в бельевой шкаф своей матери — целые кучи белых потрохов, которые находили даже среди простыней. То Николь, склонившись над его постелью, улыбалась ему с такой любовью, как не улыбалась никогда в жизни. И тогда внезапно у нее начинали выпадать волосы и зубы, в открытом рту появлялись маленькие кровоточащие раны, на месте улыбающихся губ образовывалась черная дыра, как у черепа.
Днем от безделья Людо занимался поисками. Обследовав все закоулки парка, прочесав все заросли, он нашел несколько вилок, разбитых чашек, изъеденную кость, затонувшую и скрытую ольшаником плоскодонку полковника де Муассака.
Он писал своей матери письма, но не отправлял их. Для этой переписки он использовал тетрадь по катехизису — своеобразный бортовой журнал, где сочинял полученные якобы от нее ответы, выплескивая на бумагу чувства, в которых ему было отказано.
Всем сердцем он дожидался августа, но месяц проходил день за днем, а новостей из Бюиссоне не было. Как ни пытался, он не мог убежать от реальности; в его ушах звучали слова, которые он запрещал себе слушать: его бросили. В отражении своих глаз он видел мать и поэтому избегал смотреть в зеркало, избегал погружаться в воспоминания и, чувствуя свое поражение, упорно гнал мысль, очевидную для него с самого раннего детства: его бросили.
В лесу случился пожар. После обеда двор вокруг Центра заполнили красные пожарные машины с воющими сиренами. Опасаясь, что замок вот–вот загорится, детей срочно стали эвакуировать. В южной стороне над соснами курились серо–черные клубы дыма, легкий ветер доносил до Центра запах гари. В автобусе Лиз села рядом с Людо. Одилон. держа в руках свой барометр, умолял шофера поскорее трогаться. Однако ветер внезапно изменил направление, опасность миновала, и струи брандспойтов утихомирили мечущийся в растерянности огонь.
Спустя два часа мадемуазель Ракофф свистком оповестила об отбое тревоги и дети вышли из автобуса. Молитва на террасе, где в воздухе все еще стоял запах паленого, вознесла к небесам благодарность воспитанников. А вечером, перед раздачей успокоительного, был показан фильм о великих реках.
Утром в субботу, проходя после завтрака по безлюдному вестибюлю, Людо обнаружил, что дверь на девичью половину широко распахнута, и не удержался от того, чтобы не проникнуть в запретный мир. В воздухе стоял сладковатый запах, во всем крыле, казалось, никого не было. В комнате, похожей на его собственную, он увидел на стенах цветные фотографии красивых мужчин в ковбойских шляпах. Он открыл ящик стола и принялся листать тетрадь, перевязанную шелковой розовой ленточкой. На ее страницах бесконечно повторялось одно и то же слово, написанное непослушным почерком: «Лиз». Километры «Лиз» бежали вплотную вдоль строчек — и так до самого конца тетради, внутренняя сторона обложки которой была покрыта теми же заклинаниями.
Он прилег на кровать и сразу увидел свою мать. Ему достаточно было закрыть глаза, чтобы встретиться с ней. Ничуть не изменившееся лицо, каким оно сохранилось в его чуткой памяти, где продолжали звучать слова и голоса, которых он больше не слышал наяву.
Внезапный смех разбудил его, однако он никого не увидел. В коридоре было так же пусто и тихо, как и когда он вошел. В задумчивости он направился к выходу. В дремотной тишине гулко разносился отдаленный стук шаров на шлаковом покрытии террасы. Внимание Людо вдруг привлекла зияющая черная дыра под лестницей — открытый лаз со ступенями, спускавшимися в темноту. Мадемуазель Ракофф у ехала из Центра на машине, Фин и Дуду играли с воспитанниками на террасе; Людо ухватился за веревку, служившую перилами, и спустился вниз.
Он оказался в подвале: раньше Людо и не подозревал, что в замке есть такое подземелье. Шею обдало прохладой, в воздухе пахло прогорклой влагой, где–то, словно часы, отстукивающие тик–так, падали капли воды. Он углубился в темный проход, двигаясь ощупью вдоль шероховатых стен. Тишину нарушали едва различимые шорохи, источник которых ему не удавалось определить. Он уже собирался вернуться, когда его пальцы нащупали округлость металлической ручки; он повернул ее, и дверь со скрипом открылась.
Вначале он увидел лишь подвальное окошко в форме полумесяца и сделал несколько шагов вперед по темной каморке, пол которой был усеян беспорядочно разбросанными папками и бумагами. Попятившись к выходу, он вдруг различил во мраке чей–то силуэт и невольно вздрогнул. Неясная тень двинулась в сторону окна, свет от которого упал на лицо, и ошеломленный Людо прошептал: ''Лиз…». Она по–детски прыснула в кулак, как бы скрепляя своим смехом тайный сговор, и шагнула ему навстречу. В этом грязно–пепельном полумраке до Людо стало медленно доходить, что он оказался наедине с Лиз, что они были одни в подвале, и эта мысль вначале привела его в смятение. Он услышал шум моря, но то был шум их дыхания, разгоряченного от волнения. Наконец их глаза нашли друг друга, руки соединились, и Людо не заметил, как они, обнявшись, упали на устилавшие пол сотни фотографий, на которых беззаботно смеялись давно умершие люди.
В начале сентября все воспитанники вернулись с каникул и в Центре по этому случаю устроили маленький праздник. Мадемуазель Ракофф произнесла приветственную речь, которую полковник де Муассак составил в честь открытия Центра и которой теперь открывали каждый учебный год, предавая детей в руки Господа.
Людо заставили покрасить стены в его комнате, которые, по словам медсестры, способны были напугать даже буйно помешанного. На выполнение этого приказа у него ушло три дня. Он оставлял на ночь банки с краской открытыми и засыпал, опьяненный ядовитыми испарениями; никогда еще сон его не был таким глубоким. Вечером, при электрическом освещении, замазанные рисунки оживали, а потеки краски образовывали крупные слезы, струившиеся между пальцами.
Одилон не прекращал за ним шпионить. Его медоточивая злоба, замаскированная самыми благими намерениями, его предупредительность и пронырливость таили угрозу, которая неожиданно воплощалась в жизнь. Мадемуазель Ракофф регулярно требовала, чтобы Людо признался в распространении всякой чуши на ее счет. Откуда исходили эти обвинения?.. Она уклончиво отвечала, что ей полагается все знать:
— Готова поспорить, что ты называешь меня старухой!
Когда он думал о Лиз, его охватывала тревога. Они встречались в подвале по субботам в послеобеденное время при пособничестве других девочек. Все эти девочки, чью чувственность подавляли запретами, составили целый заговор в защиту любви и, как только мадемуазель Ракофф уезжала, собирались у входа, наблюдая за окрестностями и не давая карлику приближаться.
На полу чтобы можно было лечь. Людо и Лиз стелили старые шерстяные веши, шедшие на ветошь. Ласки, которые они расточали друг другу, не приводили к наслаждению. Разговаривали они мало, прижимались, совершенно одетые, друг к другу и так, в обнимку, дремали. Людо не различал губ Лиз. но прикасался к ним. Изуродованные губы, казалось, излечивала темнота.
Однажды Лиз захотела увидеть его обнаженным. Она зажгла принесенный им огарок свечи, торжественно сняла с него одежду и, ни слова не говоря, провела свечой вдоль его тела.
Ночью, в комнате, он рассматривал свой болезненно напряженный член, воображая, что Лиз рядом, и желая ее. Затем выходил во двор и стучал в ее темное окно, покрывая поцелуями разделявшее их стекло. Он по–прежнему подглядывал за утехами Фин и Дуду, пытаясь понять, что за колдовство могло превращать в сон разделенное наслаждение.
Когда он встречал свою подругу днем, то видел неуклюжую девчонку, скрывавшую свою женственность под хмурым видом.
В октябре пришло письмо от Мишо.
Дорогой Людовик,
Кое–кто говорит, что жизнь похожа на бутерброд, намазанный сам знаешь чем, и что едят его понемногу каждый день. Так что всякого дерьма здесь хватает с лихвой. Я не тот человек, кто станет о ком–нибудь говорить плохо. И потом, надо и вправду стать на место твоей матери — не очень–то весело, когда ждешь ребенка, а он возьми да и помри. Даже для меня это был еще тот удар. Но чего жаловаться, так не бывает, чтобы в жизни все было гладко. Все. что я могу сказать, так это то. что у меня с твоей матерью не клеится. Разладилось аккурат после аварии. Правда, я тебе не говорил, но только она слетела в кювет на своей чертовой тачке, это ж надо, такое наказание на нашу голову! Твоей–то матери ничего, а тот тип на мопеде остался без глаза. А так как она выпила лишнего, смекаешь, что к чему. Первый раз в жизни я буду в суде, и кто его знает, как там все обойдется. Она говорит.
что это из–за меня, тут уж я ничего не понимаю, я ждал ее к ужину, когда все произошло. Татав говорит, что перестал тебе писать, потому что ты ему не отвечаешь. И с матерью та же история, ты никогда не отвечаешь. Ладно, как только будет время, я заскочу к тебе, а пока посылаю посылку. Целуем тебя.
Людо посчитал, что находится в Центре Сен–Поль уже десять месяцев. Почти год.
Мать так и не приехала его навестить, он так и не съездил на каникулы, Татав не любил его, Мишо постоянно обещал забрать его в Бюиссоне, но грош цена была тем обещаниям. Людо почувствовал физическую тоску по дому: он вновь ощутил запахи, разносившиеся вечерами по чердаку, вспомнил свои ночные бдения у комнаты Николь, послеполуденные часы у моря, завтраки, оскорбления — все эти воспоминания, приятные и тягостные, были одинаково дороги его сердцу, и всю накопившуюся горечь он стал изливать на детей.
Будущее свое он видел только за воротами Центра, но не находил способа изменить свою судьбу. Может, для того, чтобы ему улыбнулась удача и исполнились его желания, требовались другие стены?.. Может, Николь и Мишо с радостью примут его, если в один прекрасный день он вдруг появится в Бюиссоне?.. Что может помешать ему вернуться в свой дом, в свое иглу, слушать фисгармонию, вернуться к жизни, которая начиналась там, в неогороженном лесу, ведущем в мир чужих?.. Но всякий раз, когда надо было действовать, он отступал, боясь правды, ожидавшей его на воле.
Две недели он не ходил в подвал, затем снова пошел — из любопытства. Лиз была там, серьезная и молчаливая, черты ее лица скрадывала темнота. Они не пробыли вместе и минуты, как Людо вскочил.
— Что случилось? — шепотом спросила она.
— Здесь кто–то есть, — ответил он
Он не осмеливался зажечь свечу, боясь, что свет заметят снаружи.
— Здесь кто–то есть. — повторил он.
Но слышно ничего не было. Кромешная тьма застилала глаза. С того места, где он стоял, он уже не видел даже Лиз.
Недоброе предчувствие охватило его. В подвале кто–то был — кто–то, тихо притаившийся в темноте, несущий угрозу. Людо взял спички и свечу, переступил порог и направился вдоль прохода. Зубы его стучали. Он с трудом зажег свечу. В желтом свете качнулись пол и свод подвала, метнулись смутные тени. Охваченный внезапным страхом, он принялся во все стороны водить свечой, пытаясь разорвать холодную, давящую тьму. Вдруг совсем близко он услышал чье–то дыхание, опустил голову и узнал Одилона в его красном пиджаке. Распластанный, как жаба, у стены, с широко раскрытыми от восхищения глазами, он напряженно следил за Людо. Затем его тело задергалось в приступе злобного смеха и он бросился к выходу.
Холодный пот прошиб Людо. Огарок свечи потух в его руке, но он не почувствовал боли от ожога и продолжал неподвижно стоять, когда Лиз подошла к нему.
— Что это было? — спросила она, тронув его за руку.
— Я так и знал, — мрачно ответил он, — здесь кто–то был.
С этой поры Людо постоянно был начеку. Он боялся, что карлик донесет на него, паниковал, заметив мадемуазель Ракофф, избегал Лиз и, несмотря на ее умоляющий вид, перестал спускаться в подвал, с тревогой думая каждую субботу о том, что она напрасно его там ждет.
До Рождества оставался месяц, но весь Центр уже готовился к празднику. Фин учила детей петь гимны, мадемуазель Ракофф старалась пробудить их интерес, читая назидательные рассказы о Рождестве. Утром, увидев посеребренные инеем сосны, дети пришли в восторг. Мадемуазель Ракофф раздала воспитанникам теплые шарфы, а вечером показала фильм о ледниках и вечных снегах.
Рождество было самым большим праздником в Центре Сен–Поль. Праздником Иисуса, Бога невинных. По этому случаю Дуду ставил в столовой елку с подарками, дети украшали ясли и стены гирляндами и фонариками, изготовленными в мастерской; на праздник съезжались родители, аббат Менар в семь часов вечера служил полуночную мессу, после которой начинался праздничный ужин.
Как–то в субботу мадемуазель Ракофф поделилась со своими подопечными секретом:
— Мне не следовало бы вам этого говорить, потому что это секрет… но я все же скажу. У нас будет концерт фортепьянной музыки… Прямо в рождественский вечер.
Одилон. считавший себя знатоком, спросил, кто будет играть, случайно ли не Корто?
— Играть будет госпожа Алис Турнаш, мама Мивонн. Это прекрасная пианистка. Она выступает с концертами по всему побережью, у нее первая премия консерватории Ангулема… кстати, я там родилась. Я хочу, чтобы вы хорошенько принарядились в ее честь. Есть ли вопросы?
Максанс спросил, будет ли пианино.
— Конечно, будет. Мать Антуана согласилась одолжить нам свой рояль.
Антуан встал и с гордым видом раскланялся.
— Вы слышали? — сказал Одилон Людо. — Концерт!.. Раньше я ходил на все концерты.
— Что такое концерт?
— Ну, это когда артист играет на каком–нибудь инструменте. Концерт — это чудесно!
— Мой отец — тоже концерт. Он играет на фисгармонии.
Одилон проводил Людо до его комнаты и деланным тоном спросил:
— Кстати… Вы пойдете на прогулку после обеда?
— Почему же я не пойду?
— Но обычно вы же не ходите.
Людо насупился.
— Неправда, в прошлый раз я был. И в позапрошлый тоже.
Одилон хитро улыбнулся и отступил подальше.
— Мне, конечно, все равно… Вы можете поступать так, как вам угодно… впрочем, я ничего не сказал мадемуазель Ракофф.
После обеда Людо снова решил не встречаться с Лиз. Он рисовал в комнате для игр, когда туда вошел Одилон:
— А! Вы здесь… Мы с Дуду идем в лес… Пойдете с нами?..
Людо вначале промямлил, что догонит их. но затем, спохватившись, заявил, что должен делать фигурки святых к Рождеству.
— Я буду в часовне с Фин… Я обещал…
Одилон по–мушкетерски откланялся, широко улыбнулся и вышел.
Людо не двигался. В окно он видел удаляющуюся процессию гуляющих во главе с Дуду и, различив среди них красный пиджак карлика, почувствовал, как его охватывает замешательство. Он просидел в задумчивости еще несколько минут, затем вышел в коридор. Никого. Столовая была пуста, дверь вестибюля закрыта на ключ. Казалось, во всем здании никого нет и Людо заперли совершенно случайно. Он позвал Фин, но та не откликнулась, впрочем, он знал, что она в часовне, где занимается фигурками святых. Крышка лаза под лестницей была опущена. Он отбросил ее, заглянул в темное отверстие и спустился вниз. Его окружила плотная тишина подземелья. Уже не впервые он испытывал ощущение абсолютного одиночества, когда спускался к Лиз; каждый раз казалось, что она заставляет пустоту смыкаться у него на пути, и прячется в ней, как маленькая колдунья.
Людо нащупал пальцами дверь и с бьющимся сердцем открыл ее. Внезапный страх приковал его прямо к порогу. В неверном свете подвального окна, спиной к нему, стоял мужчина. На нем была военная форма, на ногах — сапоги, на голове — фуражка, в руке — сабля. Офицер медленно повернулся лицом к Людо. Глаза его закрывал козырек, на лице с неподвижными чертами застыла улыбка. Церемонно обнажив голову, военный развел руками в белых облегающих перчатках и принялся театрально снимать их: медленно, один за другим освобождая пальцы, — а в конце хлестко ударил перчаткой по голой ладони. Он подошел поближе. Темные глаза пристально смотрели на Людо, словно силясь его околдовать. Глухой стук упавшей на разбросанные бумаги сабли заставил мальчика вздрогнуть. В этом подземелье, обладавшем магической таинственностью, Людо увидел раскрашенное лицо, пунцовые губы, подрагивающие под вытянутыми в ниточку, словно брови, усами. Меж ярко–красных губ тускло желтели зубы. От незнакомца пахло средством от моли и одеколоном. Сухощавый палец коснулся его щеки.
— Бедненький Людо, такой неразговорчивый, — услышал он странный шепот. — Такой несчастненький, потому что у него нет мамочки. Потому что он не знает материнской ласки…
Он остолбенел, не веря в происходящее и не в состоянии совместить медоточивый голос мадемуазель Ракофф с фигурой старого солдата, разукрашенного как клоун.
— Она и вправду не очень–то ласкова с тобой, твоя мать, — продолжала мадемуазель Ракофф, медленно отклеивая вначале один ус, затем второй и осторожно прикрепляя их к лицу мальчика. — Бедный котеночек… даже не замечает, как его любят в Сен–Поле… Ты заставляешь меня страдать, моя киска… очень сильно страдать.
Она говорила, как во сне, с мурлыкающими интонациями, тихо нашептывая ему на ухо, прижавшись щекой к его щеке.
— Знаешь, я тебе здесь как мама… Я могу дать тебе ту любовь, которой тебе не хватает…
— Неправда, — воскликнул он, оттолкнув ее так сильно, что она отлетела назад и рухнула на бумаги. — Ты не моя мать… Моя мать красивая!.. Я не хочу, чтобы ты была моей матерью!..
Она поднялась, изменившаяся до неузнаваемости, и заговорила низким, дрожащим голосом, предвещавшим истерику:
— Что это ты вообразил, несчастный маньяк?.. Что это ты себе воображаешь? Осточертел уже со своей матерью и своими грязными выходками!..
Она повернула выключатель. Яркий свет залил подземелье. Людо отшатнулся при виде этой разукрашенной фурии в расстегнутом до пупа мундире старшего офицера.
— Представь себе, Одилон мне все рассказал!.. Ты что же думаешь? Что я здесь оказалась случайно? Что я здесь просто прогуливалась?.. Он видел тебя в подвале голым с девицей!.. И ты мне скажешь, кто была эта самка!
На последних словах она чуть не зашлась от крика. Не было уже ни нежности, ни улыбки, только ненависть, выплеснувшаяся в этом крике.
— Раз ты не признаешься, то все девицы заплатят за это!.. И ее обязательно выдадут, но только другие…
— Я был один, — выдохнул Людо.
— Думаешь, я тебе так и поверила?!.. Я!?.. Старуха!?.. Ты был совершенно голый с девицей!
— Неправда. — прошептал он.
Насмешливо ухмыляясь, она брезгливо, будто грязь, рукавом вытирала свой грим.
— Хотела бы я взглянуть на это… — Она брызгала слюной ему прямо в лицо. — Ты, конечно, забыл, что я взяла тебя из милости, да–да, из милости, и как же я ошиблась!.. С такой матерью, как у тебя, надо было быть начеку… Да, хорошие детки рождаются у потаскух!.. А какие они прекрасные матери, потаскухи!..
Она дышала ему прямо в лицо:
— Расскажи–ка мне лучше, что вы тут вытворяли в подвале, как кобель с сукой!.. Ну!.. Говори… В любом случае тебе — крышка, понял? Крышка… Я тебя выгоняю!..
— Я вернусь домой, — пробормотал Людо, у которого уже кругом шла голова от стольких переживаний.
— Домой?.. Да у тебя нет дома, кретин!.. Ты отправишься в сумасшедший дом, да–да! В психбольницу! И немедленно.
— Я не поеду, — ответил он.
Она опешила.
— Не поедешь?..
— Моя мать приедет и заберет меня.
— Нет, ты окончательно сбрендил из–за своей матери!.. Уж кто–кто, а твоя мать так точно не приедет. Ты еще будешь локти кусать! Там тебе не позволят пакостничать. Там для таких свихнувшихся, как ты, есть смирительная рубашка! Я, к сожалению, не успею отправить тебя туда до Рождества, а если ты будешь продолжать выпендриваться, я вызову полицию и…
— Она приедет на Рождество, — оборвал он ее, тоже разнервничавшись. — На Рождество!.. На Рождество!.. На Рождество!..
И бросился к выходу, горланя как пьяный.
Добежав до лестницы, он услышал смех, обернулся и увидел, как мадемуазель Ракофф вынула саблю из ножен и с размаху, словно копье, метнула ее в него.
Он побежал к себе в комнату, не переставая повторять расстроенным голосом:
— На Рождество, она приедет на Рождество, уж это точно!..
Он весь дрожал. Его мать была повсюду: на стене, на кровати, на столе, и ее отражение вспыхивало и искрилось. Он вырвал лист из тетради по катехизису и принялся писать:
Я уже большой. Я хочу знать, что со мной происходит. Скажи мне, что со мной происходит. Ты никогда ничего мне не говорила. Ты выдворила меня с чердака. Выдворила из дома. Заставила уехать Нанетт и ни разу не приехала сюда навестить меня. Теперь эта женщина хочет меня выгнать. Она хочет отправить меня к настоящим психам. Я туда не поеду. Я не настоящий псих. Я твой сын. Ты никогда не говорила мне про отца, и я ничего не знаю. Я хочу вернуться в Бюиссоне, хочу остаться с тобой. Ты должна приехать на Рождество. Ты должна приехать за мной, если ты не приедешь, она отправит меня к психам. Все родители приезжают на праздник. Если ты не приедешь, мне ничего не останется, я буду совсем один, но даже дети не бывают одни. Она приедет на Рождество, это точно, а еще я прошу у тебя прощения.
Письмо было отправлено в тот же день. Мадемуазель Ракофф, которая больше не разговаривала с Людо, передала ему с Дуду записку, где написала его будущий адрес в психиатрической больнице Вальминьяка. На случай, если он захочет сам сообщить его своим родителям.
В последующие дни Людо жил в настоящей прострации, отказываясь от любых контактов с детьми, пропуская занятия в мастерской, коллективные мероприятия, лишь на короткое время появляясь в столовой и не реагируя на свистки. Однако медсестра не обращала внимания на его одинокий бунт: он больше не принадлежал к сообществу детей и жил в ожидании отсроченного изгнания.
Фин сообщила ему, что машина из психиатрической больницы приедет за ним в понедельник, сразу после Рождества:
— Говорят, тебя застали с девицей… Надо было мне сказать, я бы все уладила. Мы же не звери… Дуду тоже бы все уладил…
Людо с ужасом наблюдал за приготовлениями к празднику. Он не любил Рождество. Ему вспоминались брошенные на дороге елки, подарки с подвохом, ссоры, и он спрашивал себя, какая опасность ожидает его на этот раз. Боясь мести Людо, Одилон больше не спал в своей комнате. Забрав свой барометр, он уходил на ночь в котельную, отапливающую мастерские, и забивался в раскаленный закуток между котлом и стеной, где засыпал, обливаясь потом. Людо по ночам отыгрывался на стенах его комнаты, поливая их мочой. Днем он видел карлика, но только издали, тот вел себя как дикое животное, которое, подчиняясь инстинкту самосохранения, никого не подпускает к себе.
На Рождество, с самого утра, в Центре Сен–Поль воспевали Господа, для чего в вестибюле установили проигрыватель. Вокруг столовой развесили гирлянды, елку (которой служила срубленная сосна) украсили покрытыми золотистым и серебристым инеем шарами, а в яслях расставили фигурки святых; мальчики и девочки, которым позволили в честь Искупления стоять рядом, репетировали песнопения перед мессой. Как и каждый год, Дуду надел свой наряд Деда Мороза и приладил к подбородку белую бороду. Фин принесла заранее приготовленных каплунов и рождественские торты, и день для детей прошел в восторженном нетерпении, которым сопровождались последние приготовления. Людо же разравнивал террасу вокруг замка.
После обеда привезли рояль для ожидавшегося концерта. Мадемуазель Ракофф распорядилась поместить его в часовне, превращенной по случаю Рождества в концертный зал с подобием сцены и расставленными вокруг стульями. Людо никогда прежде не видел рояля. Его восхитило это подводное чудовище с черной блестящей кожей, чье изогнутое тело было похоже на застывшую волну. Рояль был еще прекраснее фисгармонии.
Сердце его вздрогнуло, когда он увидел на дверях фотографию пианистки: длинные огненные волосы обрамляли лицо, на котором выделялись миндалевидные глаза; он узнал молодую женщину, утешавшую его в одно из воскресений.
С наступлением вечера все надели свою лучшую одежду, приготовленную еще накануне.
Родители — человек двадцать — прибыли почти одновременно. Они демонстративно прятали за спиной таинственные свертки, которые затем сложили в кабинете медсестры.
Одиноко расхаживая в темноте у распахнутых ворот, Людо, с гладко выбритыми щеками, следил за тем, как вдалеке на дороге вспыхивали фары, и, дрожа от нетерпения, встречал приближающиеся огни, неизменно развенчивающие его надежды.
— Твоя мама еще не приехала? — с притворным сочувствием осведомилась мадемуазель Ракофф, когда все собрались.
— Не поеду я к психам! — огрызнулся Людо
— Еще как поедешь, дорогуша!.. Но все же счастливого тебе Рождества!
Никто так и не приехал. Людо, храня упорное молчание, наблюдал за праздником. Во время мессы он стал в очередь причащающихся и, получив облатку, разразился про себя богохульствами. Наконец начался концерт. Людо со злым видом смотрел на мадемуазель Ракофф, объявлявшую названия произведений Баха и Моцарта в исполнении Алис Турнаш. Затем магия всего действа зачаровала его: тишина, рояль с откинутой крышкой и музыка, которая, казалось, живительным потоком лилась из окружавшей его беспросветности, чтобы утешить его. Он смотрел на исполнительницу и не видел ее. Он чувствовал себя как корабль в ночи с потушенными огнями, несомый волной, накатывавшей в унисон его тоске, и плыл против течения дней, вслушиваясь в зов истоков и возвращаясь ощупью, словно незрячий, в самое отдаленное прошлое.
Когда музыка закончилась, он не зааплодировал, чем шокировал своих ближайших соседей, и ушел, ощущая такую сильную тоску, что на глазах его выступили слезы. Проходя под навесом у входа, он украдкой снял с двери снимок пианистки и спрятал его у себя под рубашкой.
За столом он ни разу не взглянул на Лиз. чтобы не вызвать подозрений. Он был голоден, но ничего не ел. К нему обращались, но он никого не удостаивал ответом. За столом было шумно и весело, но для него обед проходил в мертвой тишине: все лица казались лицами мертвецов, а все крики и взрывы смеха напоминали бульканье зловонной массы. Когда, во время десерта, мадемуазель Ракофф попросила его разрезать рождественский торт, он резко вскочил и, глядя в потолок, заявил:
— Я не хочу ехать к психам…
Наступила неловкая тишина, продлившаяся буквально мгновение, затем смущенные родители отвели от него взгляды и жужжание голосов возобновилось с новой силой. По знаку мадемуазель Ракофф Дуду, по–прежнему изображавший Деда Мороза, подошел к Людо и отвел его в комнату.
Притихшая ночь простиралась вокруг Людо подобно озеру. Центр наконец погрузился в сон; смолкли пьяные разглагольствования Деда Мороза. Людо бесшумно встал с постели. Он надел на себя двое брюк, сложил свои немногочисленные пожитки в одеяло и завязал его узлом. Затем прикрепил к поясу носок с монетами, накинул куртку и вышел. Коридор был заперт, но в этот вечер Дуду забыл вынуть ключ из замка: тем лучше, чтобы выйти наружу, не нужно искать карлика.
В холодном воздухе столовой все еще стоял запах табака. В глубине, освещенные цветными фонариками, слабо светились ясли, похожие на ночной бивуак, разбитый вокруг костра; снаружи, в соснах, завывал ветер.
Тьма стояла такая, что стен не было видно, а окна казались прорубленными в самой ночи. Лавируя между столами, Людо подошел к камину и споткнулся о неожиданное препятствие. Он чиркнул спичкой и осветил золотистые пакеты -— подарки для детей. Он зажег еще одну спичку и усмехнулся. У самого края яслей выстроились башмаки: двадцать красивых башмачков, похожих на двадцать маленьких лодочек, ставших по ветру в глубине бухты. Он посветил спичкой внутри кукольного грота. Какой плутоватый вид у всех этих барашков — этих фальшивых барашков в фальшивых яслях, вокруг фальшивой сцены Рождества. Он схватил розовую колыбель, в которой лежал, раскинув руки и улыбаясь, голыш, и положил ее в один из башмаков. Вот так–то лучше! В эту ночь маленький Иисус стоил не больше него.
Догоревшая спичка упала на солому, и в камине снова сгустилась тьма. Но вдруг на месте падения спички засветился розовый светлячок. Почувствовался запах дыма. Угасший было огонек стал понемногу заниматься. В недвижной темноте проступили формы, разбуженные красной волной разгорающегося огня, и вот уже все убранство камина заметалось в дикой пляске. Людо наблюдал за осмелевшими языками пламени, лизавшими ноги первых барашков, светившихся, казалось, изнутри. Он говорил себе: «Сейчас затушу», но и ничего не предпринимал. Огонь разгорался, его языки мерно покачивались, жженая бумага скручивалась, выделяя едкий дым и разбрасывая искры, будто конфетти. «Слишком поздно, — ликовал он, — все сгорит дотла». Его приводила в восторг та скорость, с которой пожар, начинавший глухо гудеть, распространялся вдоль очага, отбрасывая полосы света на стены столовой.
— Шайка завистников, — цедил он сквозь зубы, представляя, как мадемуазель Ракофф, его мать и все остальные задохнутся в пламени и обратятся в дым.
Нехотя, он отошел к двери столовой, в последний раз посмотрел на пожар — его пожар, а затем, гордый тем, что устроил себе наконец праздник Рождества, растворился в ночи.
… Он так сильно дрожал, перелезая через ворота, что ему пришлось передохнуть, посидев немного на них верхом. Затем скатился на землю по другую сторону ограды. Он ничего не видел в ночи, но был наконец свободен, и черная дорога, подобно туннелю, открывалась перед ним.