Тихо в покоях великого князя Василия Ивановича. Ни звука вокруг великокняжеского дворца. Безмолвие по всей Москве, многоязыкой и шумной днём. Даже стражники, мерно вышагивающие по кремлёвской стене, стараются не греметь бердышами:[1] гневен и строг государь к нерадивым слугам. Оттого и тишина на Москве.
Почему же Василий Иванович спит беспокойно, то замотает во сне головой, то глухо застонет? Вот он открыл затуманенные сном глаза и испуганно оглядел стены опочивальни. Пелена сна, застилавшая глаза, прорвалась, князь увидел искусно выточенные балясы [2] своей кровати, ковёр, подаренный казанским ханом Шиг-Алеем, и облегчённо вздохнул. Рукавом исподней рубахи смахнул проступивший на лбу пот, тяжело поднялся с постели. Сердце билось учащённо, в ушах звенело, Василий долго вглядывался в озарённые подрагивающим светом лампад строгие лики святых.
«Господи, за что ты караешь меня, грешного, за что посылаешь мне это страшное испытание, терзая душу мою сомнениями и страданиями''».
С душевным трепетом вспомнил князь ужасные видения, явившиеся ему. Это был один из многих страшных снов, виденных им за последнее время. Будто шёл он в безлюдной пустыне один. Долго шёл. И когда стал выбиваться из сил, услышал тихие шаги за спиной. Оглянулся, видит — сухая сгорбленная старуха остановилась неподалёку от него. Присмотревшись, князь заметил, что зубов у неё не было, один только клык торчал из провалившегося морщинистого рта, отчего искривлённое лицо выражало угрозу.
Собравшись с силами, Василий торопливо зашагал вперёд. И снова сзади послышались тихие мерные шаги, своей неотвратимостью порождавшие страх и липкую слабость во всём теле. Князь оглянулся: старуха не отставала ни на шаг.
— Что тебе надо? Ответа не последовало.
— Ты нищая? Вновь молчание.
Дрожащей рукой нащупал полушку [3] и бросил её под ноги старухи. Та даже не глянула на неё. Когда же князь опять побрёл вперёд, шаркающие старческие шаги зазвучали отчётливее, громче. Окончательно выбившись из сил, Василий остановился возле одиноко росшего дерева, зажал уши руками. И всё равно он отчётливо услышал слова, произнесённые старухой:
— Ну вот, великий князь всея Руси, мы и встретились!
Подумалось Василию, что это его судьба, от которой никуда не уйти, ничем не загородиться. Князь понурил голову и тут только заметил под ногами огромную чёрную яму.
«Могила!» — мелькнуло в затуманенной голове. Померещилось князю, будто солнце вдруг померкло, а небо начало падать вниз. Нет, это вовсе не небо, а купол Успенского собора, в котором происходило поставление Василия в великокняжеский сан: те же ангелы в белых и розовых одеждах, тот же хор звучит под сводами.
«Господи, да они же отпевают меня! А я живой, живой, живой…» — Василий силился крикнуть — и не мог.
Старуха же совсем близко подступила к нему и вдруг захохотала дико и зловеще. От её отвратительного хохота, отражённого и усиленного сводами, задрожали стены Успенского собора. Неожиданно смех резко оборвался, хор умолк, установилась чуткая, пугающая тишина.
— Ну вот, Василий, мы и встретились. Ты, наверно, догадался, кто я. Отчего же трепещет сердце твоё? И последний смерд, и великий князь — все равны передо мной, все, умирая, становятся добычей червей и гадов земных. А ты решил откупиться от меня! И чем же? Полушкой! Не дорого же стоит твоя великокняжеская жизнь. Ха-ха… О, я знаю причину твоего трепета. Не я страшна для тебя. Ты думал обо мне, и не раз. Сына у тебя нет — вот что страшно! Кому доверишь царство-государство после себя? Братьям — Юрию или Андрею? Сам знаешь им цену через своих видоков [4] и послухов [5]. Взять хотя бы Юрия[6]: и с литовцами супротив тебя сносился, и деревни, тебе принадлежащие, разрешал грабить своим людям. Некому царством-государством после тебя править, вот ты и трепещешь передо мной. Ха-ха-ха. Ха-аа…
Снова храм загудел и задрожал от дикого хохота. Почудилось Василию, что проваливается он в тартарары. Тесно становится ему и душно. Из последних сил рванулся князь к свету и проснулся.
«Господи, Господи! Давно молю тебя послать мне сына, но ты не внемлешь стонам раба своего… У орла родится орлёнок, у червя — червь. Дуб рассыпает множество жёлудей, и из каждого жёлудя вырастает такой же дуб. И только я одинок в печали своей. Чего ради трудился я столько времени, воздвигая новые города, покоряя врагов своих, объединяя в великую силу русскую землю? Господи, ты даруешь жизнь всему новому. Молю тебя, не мучь пыткой жестокой душу мою, ведь и моя осень не за горами. Может, провинился я, в чём перед тобой? Но в чём же, в чём?..»
Мысли путались в голове.
«Да что же я, — вдруг пришло на ум, — словно еретик какой вопрошаю Господа Бога?»
Голубовато-сероватыми пятнами обозначились в душной опочивальне слюдяные окна. Таинственно перемигиваются подвешенные на золотых цепочках лампады. В голубоватых отсветах просыпающегося дня их свет стал рудо-жёлтым. Долго молился Василий Иванович, но молитва не принесла душе его успокоения, в висках стучало в теле ощущалась слабость. Трясущейся рукой князь толкнул дверь и прошёл на гульбище [7].
Свежий предутренний ветерок принёс аромат сена, сосновой смолы, речных испарений. Солнце показалось из-за дальнего леса. Подожжённые снизу облака напоминали огромную стаю жар-птиц. Кажется, будто несутся они навстречу солнцу и чем ближе к нему, тем меньше и меньше их размеры, словно лучи солнца постепенно расплавляют их, превращают в капли золотого дождя.
Туман, распластавшийся над водами Москвы-реки, Яузы и Неглинной, постепенно редеет. Рассеиваются и мрачные мысли в голове князя. Любит Василий Москву. Широко раздались её посады и слободы. Спокойно и плавно несёт свои воды, отражающие великий город, Москва-река.
Вот задымились волоковые оконца посадских изб. Поднимаясь выше, солнце добралось до слюдяных окон боярских хором, позолотив окна сначала третьего, а потом второго и первого жила [8].
Где-то хлопнула дверь. Василий, вспомнив, что стоит в непотребном виде, направился в великокняжеские покои.
Митрополит положил на стол чистый лист бумаги, намереваясь писать грамоту своему преемнику, игумену Иосифо-Волоколамского монастыря Нифонту.
«Благословение Даниила, митрополита всея Руси в пречистые Богородица обитель Иосифов монастырь игумену Нифонту, старцу Касьяну, старцу Ионе, старцу Арсению, старцу Гурию, старцу Геронтию, старцу Тимофею, старцу Тихону Ленкову, старцу Галасию, старцу Селивану, старцу Савве-келарю, старцу Зосиме-казначею, старцу Герасиму Ленкову, старцу Афанасию высокому, старцу Савве-уставщику и всем другим братьям во Христе…»
Даниил отложил перо в сторону и задумался. Ему вспомнились стены, купола, звонница Иосифо-Волоколамского монастыря. Высоко ныне вознёсся он, а нет-нет да и вспомнит годы, когда был игуменом обители, основанной самим Иосифом Волоцким. Попроще там было, поспокойнее. Здесь, в Москве, куда как трудно! Но митрополит доволен собой. За три года, прошедшие после падения его предшественника митрополита Варлаама, ему удалось сделать многое. Ныне среди архиепископов, епископов, архимандритов и игуменов наиболее крупных монастырей почти не стало горлопанов нестяжателей [9]. Повсюду сторонники дела Иосифа Волоцкого. Только что церковный собор осудил Максима Грека, опасного для иосифлян [10] своими познаниями, вольнодумством. Заточение его в Иосифо-Волоколамский монастырь заставит и других нестяжателей, возглавляемых Вассианом Косым, поджать хвосты и прикусить языки. Теперь крепко подумают, прежде чем идти встречу [11] митрополиту!
Так же решительно действовал он и будучи игуменом: искоренял ересь, неукоснительно следовал в жизни мыслям Иосифа Волоцкого. Ему удалось собрать вокруг себя немало надёжных людей. Всем ли он послал своё благословение?
Даниил пробежал глазами написанное.
Заменивший его на посту игумена Нифонт хоть и немощен телом, да духом твёрд. Пастырское слово его не от собственного разумения, а всегда от Божественных писаний. Так же поучали паству и он, Даниил, и покойный Иосиф, приводивший в умиление слушателей прекрасным знанием священных книг. В любом начинании поддержит митрополита старец Нифонт.
Или вот братья Ленковы. Им поручен надзор за еретиками, упрятанными в темницу Иосифо-Волоколамского монастыря. Надёжные, проверенные люди. Правда, он отметил в своём послании только двоих: благообразного, розовощёкого Тихона, старшего из трёх братьев Ленковых, да высокого, рослого Герасима. Младшего из братьев Ленковых, Феогноста, Даниил не упомянул. Не раз доносили ему о прегрешениях Феогностовых. Нередко тайно покидал он святую обитель и под покровом темноты пробирался в близлежащее село Круговское, где его охотно принимали бабы-распутницы. Грешен Феогност, да и в богослужении не особливо ретив. Вот почему митрополит и обошёл его своим благословением.
Даниилу вдруг припомнился гостиник [12] Иосифо-Волоколамского монастыря — высокий и тощий старец с редкой козлиной бородкой. Митрополит взялся было за перо, чтобы дописать и его имя, но раздумал. Гостиник чем-то не нравился ему, внушал неосознанное беспокойство.
«Прославленный, благочестивый и христолюбивый великий самодержец и государь великий князь всея Руси Василий Иванович, — продолжал писать митрополит, — с нашим смирением, с епископами и со всем священным собором осудил богопротивного, мерзостного и лукаво-мудрого инока Максима Грека, который хулу возводит на Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа».
Даниил всегда неодобрительно относился к греческому монаху, явившемуся с Афона на Русь для перевода церковных книг. Максим Грек немало повидал на своём веку, много и охотно рассказывал о латинстве, о порядках, заведённых в греческих монастырях, о разных народах. Через надёжных послухов митрополит доподлинно знал о том, что говорилось в келье пришлого монаха. Беседы, затягивавшиеся нередко до заутрени, вызывали у него глухое раздражение и лютую ненависть.
Не так давно Максим сказывал: церковь служит Богу красногласным пением, шумом доброгласных колоколов и вонями благоуханными, облекает его в золотые ризы и золотой венец, но всё это приносится ему от неправедных и богомерзких лихв, от хищения чужих имений, дары эти смешаны со слезами сирот и бедных вдовиц да кровями убогих, получены путём обременения братии непосильной работой.
Гнусная клевета на святую церковь! Мерзкая ересь!
Митрополит резко поднялся из-за стола. Одетый во все чёрное, он казался нахохлившимся вороном. Крупный нос, резко выделявшийся на вытянутом бледном лице, усиливал это сходство.
Да, многие вины свойственны иноку Максиму. Утверждает он, будто русским митрополитам нельзя поставляться своими епископами, а следует ходить в мусульманскую турецкую державу, чтобы получить поставление от неверного и безбожного царя. Словно бы и не ведает, сколько бед выпало на долю Руси от нехристей бусурманских. Ныне, когда мы сбросили с себя татарское иго, когда Русь крепка и могуча, пастырь русской православной церкви не может обращаться за милостью к турку Сулейману — это было бы величайшим грехом! К тому же следует вспомнить, почему русские митрополиты перестали ходить за поставлением в Царьград: царьградский патриарх Григорий повиновался римскому папе на осьмом Вселенском соборе. Это он подталкивал проклятого Богом митрополита Исидора [13] к подписанию флорентийской церковной унии. За совершённое святотатство митрополита Исидора отринули от сана, и на его место собором русских епископов был возведён Иона [14]. С той поры русские митрополиты перестали ходить за поставлением в Царьград и никогда уже не пойдут туда. Справившись с волнением, Даниил сел за стол, вновь взялся за перо.
«Приказываем и повелеваем тебе, игумену Нифонту, а также всем старцам и братьям во Христе содержать его внутри монастыря с великой крепостью и множайшим опасением. Следует заточить еретика в глухую келью, откуда не распространялось бы его слово. Пусть не беседует ни с кем: ни с церковными, ни с мирянами, ни с монахами вашего или иного монастыря. Не разрешается ему писать, учить кого-либо, направлять кому-либо послания или получать их. Пусть сидит в молчании и кается в своём безумии и еретичестве. Дать ему из верных православных иноков священника, чтобы он исповедовался перед ним и каялся. А тот пусть смотрит и испытывает, насколько истинно и прилежно покаяние его. Если же заболеет или будет при смерти, разрешаем причаститься. Когда же выздоровеет, да пребывает без причастия. Разрешаем читать книги, только нами указанные. От других пусть воздержится и не мудрствует, ибо мудрствование есть козни демонские. Подобает с большим вниманием следить за жизнью его. Тому, кто заключён вместе с ним будет, следует с великим опасением беречь себя от того, чтобы не быть прельщённым. Так же должен поступать и священник. Да не воспримут от него учения, писания, слова приказного или посьшаемого ни к инокам, ни к мирянам, ни в ближние, ни в дальние страны. Если будет обращение его к православной вере к Господу Спасу нашему Иисусу Христу истинным, тогда священный собор с советом православного и благочестивого самодержца великого князя всея Руси Василия Ивановича подумает о нём. Те же, кто через запрещение наше дерзнут к нему послания писать, беседовать, учиться или иначе приобщаться, пусть помнят слова священного Златоуста: «Если кто хочет другом быть безбожным, враг Божий есть». Тем от нашего смирения и от всего священного собора епитимья [15] и отлучение, а от православного и благочестивого великого князя всея Руси Василия Ивановича — страшная и грозная казнь без помилования».
Даниил ещё раз прочитал написанное и потянулся. Чуть слышно скрипнула дверь. На пороге показался верный чернец. Митрополит вопросительно взглянул на него.
— Великий князь потребовал к себе старца Чудова монастыря Вассиана.
Даниил досадливо крякнул.
«Вместо того чтобы посоветоваться о деле с митрополитом, великий князь приглашает к себе его злейшего врага, ближайшего сподвижника осуждённого нами еретика Максима Грека», — с горечью подумал он.
Митрополит отослал чернеца прочь и приблизился к окну. По направлению к красному крыльцу великокняжеского дворца, уверенно стуча по деревянной мостовой посохом, шёл Вассиан Патрикеев, представительный и крепкий ещё старик. Небольшие глаза его пытливо всматривались во встречных, которые; едва заметив старца, снимали шапки и низко кланялись.
Раздражённый митрополит сгрёб исписанные листы, швырнул их в стоявший на столе ларец.
Подойдя к красному крыльцу великокняжеского дворца, Вассиан замедлил шаги. Для чего государь позвал его? Ему, ближнему к Василию Ивановичу человеку, было привычным являться по зову великого князя. Но сегодня неясная тревога томила его. Отчего бы это? Может, старость даёт о себе знать? Ведь лет позади немало…
Деда своего, Юрия Патрикеева, выходца из рода знаменитых господарей литовских, Вассиан не помнил. Из рассказов отца знал, что дед породнился с московскими великими князьями, женившись на дочери Василия Дмитриевича Анне, и стал доверенным человеком сначала своего тестя, а затем его сына Василия Васильевича Тёмного.
К отцу Вассиан всегда испытывал чувство глубокого почтения. По-разному вспоминается он теперь: то облачённым в воинские доспехи, то вдумчиво читающим грамоты, то в окружении бояр, перебранивающихся из-за места. При великом князе Иване Васильевиче был он воеводой, вершил судебные и посольские дела. Иван Юрьевич Патрикеев участвовал в переговорах Москвы с Новгородом, закончившихся подчинением Новгорода Москве.
С отцом интересно было говорить обо всём. Любое его суждение отличалось особой ясностью, свойственной людям умудрённым жизнью, и в то же время обычно содержало нечто новое, о чём собеседник не успевал ещё подумать.
В те далёкие годы Вассиана звали Василием. Уверовав в непоколебимость своего положения при великокняжеском дворе, он был смел и дерзок. Ничто, казалось, не предвещало беды. Да и мог ли думать о бедах лихой воевода, который вместе со своим двоюродным братом князем Даниилом Щеней водил русские полки на Вязьму и покорил этот город? После их удачного похода литовцы поспешили заключить с Москвой мир[16].
Едва завершились мирные переговоры с Литвой, он, Василий Патрикеев, вместе с князем Семёном Ряполовским ездили в Вильно для утверждения мирного договора. Этот договор надлежало скрепить браком дочери Ивана Васильевича Елены и великого князя литовского Александра.
Ах, какая это была замечательная поездка! Жених приветливо улыбался сватам, щедро одаривал русских послов дорогими поминками [17], вино лилось рекой. И у Василия и у Семёна в Литве имелось немало знакомых, каждый норовил зазвать их к себе. Особенно настойчиво набивался в друзья маршалок Станислав Петрович. В день Аграфены Купальницы [18] после обеда у великого князя Александра он пригласил к себе Василия Патрикеева. Изрядно же тогда они выпили! Не обошлось и без очаровательных литовских панночек, таких ласковых и щедрых на любовь.
Воспоминания о событиях тридцатилетней давности смутили старца, вызвали в душе волнение, но он справился с ним, и мысли его вновь устремились в прошлое.
Ему, Василию, сама мысль о возможной опале показалась бы тогда нелепой, вздорной. Думалось: вся жизнь его, так удачно начатая, будет сплошной чередой великокняжеских милостей. Государь и впрямь не скупился на них: через два года после похода на Вязьму Василий Иванович Патрикеев был пожалован в бояре.
В том же году началась война со шведами. Его, Василия, назначили воеводой большого полка. Он воспринял это назначение как должное, как признание своих заслуг в ратном деле. По его приказу русские полки выступили в поход зимой 1496 года, а в марте совершенно неожиданно для противника оказались в Финляндии. Побив немало шведов, они с большим полоном возвратились в Новгород. После этого великий князь поручил ему вместе с отцом вершить судебные дела.
Для тех, кто знал о верной службе Патрикеевых, о прочных связях их с великокняжеским домом, полной неожиданностью была опала, которая оборвала блестяще начатое молодым князем восхождение к власти. Да и сами Патрикеевы не ожидали этого.
Пожалуй, всё началось после скоропостижной смерти старшего сына Ивана Васильевича, тридцатидвухлетнего Ивана Ивановича. Иван Молодой разболелся ломотою в ногах и вскоре умер. Оказалось, что на великокняжеский престол претендуют двое: внук Ивана Васильевича Дмитрий и второй сын великого князя Василий. Страсти накалили их матери — Елена Волошанка и Софья Палеолог, вторая жена государя. Великий князь, казалось, равнодушно взирал на соперничество жены и невестки, поэтому бояре не ведали, какой стороны им держаться. Иные, по своему обыкновению, двурушничали, тайно клялись в верности и Елене и Софье. Взять, к примеру, Михаилу Тучкова. Хоть и говорят про него, будто он не боялся идти встречу самому великому князю Ивану Васильевичу, да Вассиан не особенно верит тем россказням. Хитёр боярин Тучков, осторожен. Заведомо знает, когда встречу можно идти, а когда рот наглухо замкнуть.
Не то Патрикеевы. Посоветовавшись между собой, отец с сыном решили держаться Дмитрия Ивановича и Елены Стефановны. Ведь по закону так положено: сын наследует отцу. Выходит, внук имеет больше прав на великокняжеский престол, нежели второй сын великого князя, особенно если учесть, что Иван Молодой, отец Дмитрия, уже назывался великим князем.
Вообще-то Василий, как возможный великий князь, казался Патрикеевым, да и многим другим, более предпочтительным, нежели юный Дмитрий. Он был не только взрослее, но и серьёзнее, дельнее великокняжеского внука. Но это в расчёт почти никем не принималось, потому как смотрели не столько на наследников, сколько на их матерей.
Пышнотелая Софья Фоминична знатным боярам была не по нраву. Они не могли простить ей введение новин, многие из которых были им ненавистны. С её появлением в Москве бояре связали перемену в Иване Васильевиче, ставшем гневливее и строже по отношению к ним. Немало людей казнил он после второго брака, и тень от тех казней несмываемым пятном легла на его велеречивую супругу. К тому же многие сомневались в истинности веры Софьи, зная, что длительное время она жила в Риме под покровительством папы Павла II, который и предложил её в жёны овдовевшему великому князю, лелея тайную надежду обратить русских людей в латинство.
Елена Стефановна казалась боярам совсем иной: проста, обходительна, новин не замышляет. С утра до вечера, как и подобает настоящей женщине, занята рукоделием. Её искусной рукой вышито немало пелен, поражавших своим совершенством. А по матери и сынок всем мил. Не беда, что молод, все равно всеми делами в государстве заправляет его дед Иван Васильевич.
К тому же Софья с Василием встали на путь заговора, а заговор тот в 1497 году был раскрыт. Иван Васильевич сильно разгневался на свою супругу, наложил на неё и сына опалу. Дмитрий же был объявлен наследником престола и торжественно венчан на царство.
Казалось, все совершается так, как предвидели Патрикеевы, но… прав оказался Михайло Тучков. Везёт же этому Тучкову! Вон и сын у него, Васька, совсем недавно под стол пешком ходивший, в какого красавца вымахал! Книжками зачитывается. Да к тому же скромен, как девица. А он, Вассиан, как голый сук на дереве…
Лицо старца мгновение выражало досаду: щёки порозовели, тонкие ноздри узкого хрящеватого носа нервно затрепетали. Почему так властвует над человеком его прошлое?
Оно является в виде воспоминаний самым неожиданным образом: бессонной ночью или во время молитвы, в трапезной или, как сейчас, на крыльце великокняжеского дворца.
Недолго пришлось властвовать Дмитрию. Да и властвовал ли он? Но прежде чем его устранили от дел, великая опала постигла Патрикеевых и их зятя Семёна Ряполовского, с которым Василий ездил в Вильно для утверждения мирного договора. 5 февраля 1499 года на Москве-реке Семёну отсекли голову, а их, Патрикеевых, спасло от смерти лишь заступничество митрополита Симона. Отец с сыном стали монахами.
Как такое могло случиться? Почему они, с величайшим рвением служившие великому князю, имевшие во владении более пятидесяти вотчин, сёл, селец и деревень, оказались на краю пропасти? Долгими зимними вечерами молодой постриженник Кирилло-Белозерского монастыря, меряя убогую келью шагами, напряжённо искал ответы на эти не дававшие ему покоя вопросы.
Великий князь обвинил их в том, что они, находясь в Литве в качестве послов, высокоумничали, делали не так, как им было велено, пили вино небережно. Оттого поруху [19] и бесчестие ему учинили. Первоначально эти обвинения показались Василию смехотворными. Вино пили небережно? Так ведь кто его не пьёт по молодости лет? Неужто за это казнить нужно? Государю бесчестие учинили? Почему же им сразу не сказали об этом? Пять лет минуло с той поры, как они в Литве были. За это время государь не раз поощрял их.
Но чем больше размышлял он о делах минувших, тем всё отчётливее понимал: да, вина была, и немалая, причём провинность их стала очевидна лишь со временем.
…Отдавая свою дочь в жёны литовскому великому князю Александру, Иван Васильевич потребовал от своего будущего зятя грамоту, что он не будет принуждать Елену к латинству. Александр не хотел давать такой грамоты. К тому же его тяготил титул тестя: государь всея Руси, великий князь владимирский, московский, новгородский, псковский, тверской, югорский, болгарский и иных. Сам же он был назван в грамоте лишь великим князем литовским. После длительных споров Александр обещал дать грамоту относительно непринуждения будущей жены к перемене веры. В свою очередь Василий Патрикеев и Семён Ряполовский согласились поступиться полным именем государя, полагая, что в том особой беды нет, поскольку и раньше грамоты так подписывались.
С того времени литовские послы стали называть Ивана Васильевича просто «великим князем». Как ни пытался он исправить ошибку, допущенную Семёном и Василием, ничего не получилось. К тому же и первое большое дело оказалось порушенным: до Москвы дошли достоверные слухи, будто Александр понуждает жену к перемене веры. При заключении договора он обещал построить в своём дворце православную церковь, чтобы Елена Ивановна могла пользоваться ею, но так и не выполнил своего обещания. Выходит, он вероломно обманул их, русских послов, и они ничего, кроме бесчестья государю, не добились. А ведь ко времени заключения мирного договора Литва была ой как слаба! Отнюдь не случайно Александр стал искать тогда руки дочери русского великого князя. Искать-то искал, а сам всё время мыслил, как бы навредить тестю. И, нужно сказать, преуспел в этом.
Вместе со своими братьями, королём польским Яном Ольбрахтом и королём венгерским Владиславом, Александр начал воевать Молдавию. Молдавский господарь Стефан, отец Елены — невестки русского великого князя, обратился к Ивану Васильевичу с просьбой о заступничестве, и тот направил к Александру своих послов с требованием, чтобы Александр и Стефан были в миру и докончанье [20]. Стремясь укрепить дружбу с Молдавией, Иван Васильевич провозгласил своего и Стефанова внука Дмитрия великим князем. Это случилось 4 февраля 1498 года, а в июле того же года Молдавия, потерпев сокрушительное поражение от трёх Ягеллонов — Яна Ольбрахта, Александра и Владислава, заключила с ними вассальный договор и не могла уже быть впредь союзницей Руси.
Иван Васильевич узнал о заключении этого договора от своего зятя Александра литовского и, читая его послание, полное ядовитой насмешки, не смог скрыть своего гнева.
«Как ты прежде через своих и наших послов наказывал нам быть со Стефаном, воеводой волоцким, в миру, в любви, в докончанье и в единстве, так мы и поступили по твоему, брата нашего, слову: учинили приязнь с ним и вечный — мир и докончанье взяли».
— Чего ради искал я союза со Стефаном и Александром, учинил с ними родство? — грозно вопрошал великий князь своих ближних бояр, среди которых был и отец Василия. — Для чего провозгласил своим наследником неблагодарного Стефанова внука, потребовавшего на днях, чтобы его величали не просто великим князем, а великим князем всея Руси? Но что он сам и все его родичи — господарь Стефан и мать Елена Волошанка — сделали полезного для Руси? Кто виноват во всём этом? Кто советовал мне искать дружбы и родства с вероломным Александром и беспомощным господарем молдавским?!
Так закатилась звезда Семёна Ряполовского и князей Патрикеевых. Да, это было тяжёлое время для Василия. Неожиданная опала, казалось, выбила почву из-под его ног. Пострижение в Кирилло-Белозерском монастыре было для него равносильно наступлению ночи среди бела дня. Однако молодость, избыток телесных и душевных сил помогли ему одолеть беду.
Вскоре после пострижения проведал Василий, ставший в иночестве Вассианом, что в пятнадцати верстах от Кирилло-Белозерского монастыря живёт отшельник, основатель скитского жития Нил Сорский. Несколько лет провёл он на Афонской горе и в монастырях константинопольских, изучая творения отцов пустынных, призывавших к созерцательной жизни. Возвратившись в отечество, он основал свой собственный скит и устав скитского жития.
Проведав о знаменитом старце, Вассиан загорелся желанием встретиться и поговорить с ним. Эти беседы навсегда запечатлелись в его сердце, ибо многое из того, о чём говорил Нил Сорский, совпадало с его собственными мыслями.
— В монастырях, — говорил Вассиану старец, — жительствуют иноки, отказавшиеся от мира. Чем меньше инок связан с миром, тем совершеннее жизнь в монастыре. Потому не должно быть у монастырей вотчин. Надлежит чернецам жить по пустыням и кормиться трудом рук своих.
Присмотревшись к монашеской жизни, Вассиан с удивлением обнаружил явное несоответствие между словом и делом. Проповедуя любовь к ближнему, монахи нещадным образом грабили крестьян, а тех, кто не мог заплатить долги, подвергали изощрённым и жестоким наказаниям. Многие монастырские старцы давали в рост деньги и хлеб. Святое ли это дело? А ведь иные из этих старцев ныне почитаются святыми угодниками. Взять хоть Пафнутия Боровского: и сёла держал, и слуг имел, и хлеб с деньгами в рост давал, а недоимщиков сам судил и кнутом бил. Вот так святой старец! И Вассиан под влиянием речей Нила Сорского и собственных наблюдений писал в своих трудах:
«Где в евангельских, апостольских и отеческих преданиях велено инокам иметь сёла многонародные, приобретать и порабощать крестьян, с них неправедно серебро и золото собирать? Вшедши в монастырь, не перестаём чужое себе присваивать всяческим образом, сёла, имения, то с бесстыдным ласкательством выпрашиваем у вельмож, то покупаем. Вместо того чтобы безмолвствовать и рукоделием питаться, беспрестанно разъезжаем по городам, смотрим в руки богачей, ласкаем, раболепно угождаем им, чтоб выманить или деревнишку, или серебришко. Господь повелевает раздавать милостыню нищим, а мы братьев наших убогих, живущих в сёлах наших, различным способом оскорбляем, если не могут заплатить — корову или лошадку отнимаем, самих же с жёнами и детьми как осквернённых от пределов своих отгоняем, некоторых же светской власти предавши, доводим до конечного истребления, обижаем, грабим, продаём христиан, нашу братию, бичом их истязуем, как зверей диких. Считающие себя чудотворцами повелевают нещадно мучить крестьян, не отдающих монастырских долгов, только не внутри монастыря, а перед воротами: думают, что вне монастыря не грех казнить христианина!..»
Да только не все церковники думали так, как он, Вассиан. Нашлись заступники и у новоявленных чудотворцев. Среди них главным был игумен Волоколамского монастыря Иосиф. Тому, кто ополчался против монастырских вотчин, он отвечал так:
— Если мы лишим монастыри наделов и имущества, то как честному и благородному человеку постричься? Не станет тогда доброродных старцев для поставления в епископы, архиепископы и митрополиты. Уподобится православная церковь стаду без пастуха, и не будет в ней ни порядка, ни силы!
Выходит, бояре постригаются в монастыри не для смирения страстей и спасения души, а чтобы по-прежнему быть богатыми людьми. Как в миру, хотят они окружить себя роскошью, золотыми и серебряными украшениями, потому отписывают монастырям крупные вклады. Правильно ли это? И Вассиан пишет своему противнику:
«О том же пишу тебе, Иосифе, о чём и Иван Златоустый писал: не подобает церкви украшать, а нищих и убогих обижать, но лучше есть нищим и убогим давать, нежели церкви украшать».
Не об украшении церквей золотыми и серебряными побрякушками, не о подачках ей со стороны сильных мира сего думал Вассиан. Его привлекало другое богатство: неограниченная власть церкви над душами и судьбами людей. Посему всячески защищал он независимость церкви от великокняжеской власти.
А что же Иосиф? Он стал утверждать, будто царь естеством сходен со всеми людьми, властью же подобен Всевышнему. Сам Бог посадил его вместо себя и передал ему власть над мирянами и духовными лицами. Никто не может перечить его суду.
Разошлись их взгляды и в отношении еретиков. Вассиан считал, что к раскаявшимся еретикам нужно быть снисходительными, их не следует предавать смертной казни. А Иосиф Волоцкий заявил, что для древних святых было едино — убить еретика руками или молитвою. Его противник не преминул язвительно посмеяться над этим: ты-то, Иосиф, не последуешь примеру древних святых, не взойдёшь вместе с еретиками на костёр, чтобы явить чудо — остаться невредимым. А мы бы тебя, из пламени исшедшего, приняли с почётом!
Десять лет минуло с той поры, как не стало Иосифа Волоцкого, но его последователи не только не ослабли, но и укрепились. Ныне митрополией завладел Даниил, бывший до этого игуменом Иосифо-Волоколамского монастыря, ярый продолжатель дела Иосифа. Вассиан неодобрительно глянул в сторону митрополичьего подворья. Вон ведь как иосифляне расправились с Максимом Греком: обвинили во всех смертных грехах. И хоть была бы в тех обвинениях крупица правды! С помощью гнусных видоков и послухов Даниил так сумел облить грязью премудрого старца, что тот долго ещё не отмоется от неё.
Посох сердито застучал по ступенькам великокняжеского дворца. После долгих лет иноческой жизни сохранилось в высокой фигуре Вассиана нечто величественное, проскальзывающее порой и в гордой осанке, и в каком-то особом положении руки на посохе, и в выражении небольших косых глаз, которые, казалось, видели нечто такое, что простым смертным никогда не узреть.
Василий Иванович, узнав о прибытии старца Вассиана, поспешил встретить его и, приняв благословение, повёл во внутренние покои.
— Позвал я тебя, святой старец, ради беседы душевной, — тихо начал Василий Иванович. — Всё мне не в утешение, крутом одна скорбь. Но ты, великий старец, будь опорой державе моей и умягчением сердцу моему, дай истинное слово из уст своих…
Вассиан милостиво склонил голову.
— Великий государь, — мягким голосом отвечал он, — многие обители святых отцов просияли в державе твоей, изомножились благодаря твоим заботам. Мне ли, недостойному, слушать речи твои?
— Не так давно привиделось мне во сне, будто ехал я в поле один-одинёшенек и встретил по дороге странного старца. Подошёл он ко мне и говорит: «Зачем ты женился на Соломонии Сабуровой? Ведь все потомки Рюрика были женаты всегда или на своих родственниках, или на дочерях царской крови, а Соломония ведь простая дворянка. Я тебе потому и не даю потомка. Сын Софьи Палеолог — и женился на простой дворянке! Великий князь не должен был так поступать!» — покачал старец головой и исчез. А когда я проснулся, великий страх напал на меня: неужели и вправду не буду иметь наследника?
Слова великого князя задели Вассиана за живое. Ему вдруг захотелось крикнуть в лицо Василию Ивановичу: «А разве я сам имею сына? Нет у меня никого: ни жены, ни детей! И только потому, что к власти пришёл ты, а не твой племянник Дмитрий!»
Сдержав себя, Вассиан вместо этого спокойно произнёс:
— Никогда в книжном писании не встречал я такого воспрошения, как ты просишь из уст моих, а потому я, грешный, как разумею, так и отвечаю тебе, великому государю…
— Хочу разлучения первого брака с княгиней Соломонией ради бесчадия и хочу второй брак принять ради чадородия, чтобы семя владимирских прародителей наших не извелось, — перебил Вассиана Василий Иванович.
Поспешность великого князя не понравилась гордому старцу. Он твёрдо решил: что бы ни случилось, его благословения делу, задуманному Василием Ивановичем, не будет.
— Ой, не спеши, государь! Думается мне, что явился тебе ночью сатана в образе человеческом и начал смущать тебя своими сатанинскими искушениями. В Писании, государь, говорится: Бог сочетал, человек да не разлучает…
Вассиан знал: опасно в нынешние времена идти встречу великому князю. С тех пор как Василий Иванович докончил то, что начал отец его, Иван Васильевич, а именно — отнял у удельных князей их города и укрепления, перевелись в Москве люди, решавшиеся перечить ему. Даже на церковь распространялась его власть. Василий Иванович обращался с духовенством так же, как и с мирянами. И чем дальше, тем хуже. Будущее представлялось Вассиану ещё более мрачным. Он был глубоко убеждён, что во всём этом виноваты стяжатели-иосифляне, алчность и ненасытность которых способны подчинить церковь не только великому князю, но и самому сатане. За золото и земельные наделы они могут простить Василию Ивановичу любой грех, любое притеснение и оскорбление церкви.
— Если ты отлучишь от себя первый брак, а второй примешь, то наречешься прелюбодеем. За этот грех Бог наведёт варварский плен всем христианам. Воинству же твоему ратовать будет невозможно, ибо ничто не может устоять против силы Святого Духа. Придёт гнев Божий на град твой варварским нахождением, огненным падением или трясением. Куда главе твоей деться?
Вассиан говорил так, исходя из следующих соображений. Будучи влиятельным человеком, он не считал нужным скрывать своих мыслей и поступков. Откровенен был Вассиан и с великим князем. Милости и внимания к себе не просил, нестяжательство претило тому. Опалы его также не боялся, потому как однажды был уже пострижен в монахи. Бесчестных и неправедных поступков не совершал, мысли свои считал угодными Богу. Кроме того, он полагал, что лишь Бог ведает, быть бабе неплодной или способной родить, а сама мысль о расторжении брака из-за бесплодия казалась ему греховной.
— Если хочешь, государь, желаемый ответ получить, учини собор [21] с отцом митрополитом Даниилом о таком превеликом деле. Он, может быть, поколеблется в уме и сотворит тебе по твоей воле. — Вассиан явно издевался над митрополитом. Это не понравилось великому князю.
— Напрасно хулу возводишь на митрополита Даниила. Много печётся он о благе земли русской.
— Иосифляне денно и нощно пекутся о сохранении в неприкосновенности вотчинных прав монастырей!
— Слышал я то, и не раз. Но те же самые иосифляне власть великого князя утверждают в нынешнее смутное время. А что ж нестяжатели? Видать, им милее боярская смута, строптивость удельных князей да нестроение земли нашей.
— Неверно то, государь! — искренне воспротивился Вассиан.
— Нет, верно! Али забыл о недавнем соборе, осудившем Максима Грека? С кем якшался он? С проклятым Берсенем [22], ругательски поносившим своего государя.
Василий Иванович был прав и не прав. Действительно, поборник нестяжательства Максим Грек неоднократно беседовал в своей келье с Берсень-Беклемишевым. Но ведь ни Максим, ни он, Вассиан, никогда не были сторонниками боярской смуты и своеволия удельных князей, всегда поддерживали великого князя в его устремлениях создать прочную державу. Именно поэтому князья Патрикеевы в своё время твёрдо приняли сторону внука Ивана Васильевича Дмитрия, а не стали двурушничать, как другие бояре. За то и поплатились, когда Софья Фоминична с сыном Василием одолели Елену Волошанку с Дмитрием. Но лучше сейчас не говорить об этом случае приверженности Патрикеевых сильной великокняжеской власти.
— Нестяжатели, государь, всегда стояли и стоят на том, чтобы ты отобрал у монастырей их обширные владения. Эти земли ты мог бы раздать верным служилым людям, от того польза была бы тебе немалая.
— Дело это отнюдь не простое. Помнится, мой отец пытался убедить в том один из соборов [23], да собор не поддержал его. Прощай, святой старец, видать, зря я посылал за тобой.
Быстрее ветра, птицы и лесного зверя разносится по миру молва человеческая. Едва старец вышел из великокняжеских покоев, а митрополит Даниил уже знал о размолвке Василия Ивановича с Вассианом. Из приоткрытого окна ему хорошо было видно строптивого старца. С жадным любопытством вглядывался он в него, стараясь уловить на лице страх, — и не видел страха. Только посох чаще, чем обычно, стучал по деревянной мостовой Кремля.
— Ничего, ты ещё содрогнёшься у меня! — чуть слышно проговорил Даниил. Долго и упорно боролся он с нестяжателями, и лишь недавно ему удалось нанести им крупное поражение — заточить в Иосифо-Волоколамский монастырь одного из главных поборников нестяжательства Максима Грека. Тот был в единомыслии с Вассианом Патрикеевым. Велико было желание Даниила расправиться на соборе и с ним. Да, видать, его время ещё не пришло, большую силу имеет Вассиан над Василием Ивановичем. Великий князь и слышать не хотел о предании Вассиана Косого церковному суду. А грешков накопилось за ним немало.
Взялся старец с разрешения бывшего митрополита Варлаама и священного собора за составление новой Кормчей [24]. При этом указано было ему, чтобы из прежней Кормчей «ничего не выставляти». Этим указанием Вассиан безбожно пренебрёг, исключив из Кормчей те писания, на которые особенно опирались защитники монастырского землевладения. Вместо них он включил в новую Кормчую свой труд «Собрание некоего старца», в котором осуждал монастыри за то, что они владеют сёлами многолюдными, да ещё вставил «Сказание инока Святой горы» Максима Грека.
«Нестяжатели обвиняют нас в том, что мы власть над церковью отдали в руки великого князя, признав устами Иосифа Волоцкого, что сам Бог посадил его и суд и милость передал ему вместе с властью над церковью и государством. Но ведь сами мы не хотели этого. Однако нам пришлось говорить так ради спасения монастырского богатства, на которое не раз покушался отец нынешнего государя Иван Васильевич. И мы спасли монастырям вотчины и богатство! Ныне мы все ближе и ближе к своей цели. Максим Грек для нас уже не опасен. Вассиан поссорился с великим князем. Нужно как можно быстрее убедить самодержца и государя нашего в том, что Вассиан Косой — его недруг».
Тихо вошёл чернец.
— Владыка, прибыл архимандрит Чудова монастыря Иона.
— Зови.
В дверях показался низкорослый старец с жёлтым, словно восковым, лицом. Небольшие, беспокойные глаза его выражали подобострастие.
— Зачем изволил звать, святой отец? Даниил молча указал на лавку против себя.
— Позвал я тебя, Иона, чтобы благодарствовать за слова, сказанные на соборе против еретиков Максима Грека, Саввы Святогорцева да Михаля Медоварцева. Ересь надо искоренять полностью, без остатка. А что получается? Инок твоего монастыря Вассиан совокуплялся в единомыслии с еретиками, нами осуждёнными. Вместе с ними творил он укоризну государю нашему, вникал в мерзкие сословия, утверждал, будто имущество монастырей со слезами сирот, бедных вдовиц и убогих смешано. Это ли не богоотступничество? Это ли не ересь, Иона?
Архимандрит согласно кивал головой.
— Надлежит установить негласный и строгий надзор за старцем Вассианом и сообщать мне обо всём, что говорит он супротив государя нашего Василия Ивановича. А уж я постараюсь заставить великого князя по-иному взглянуть на злобствующего еретика. Аминь!
Митрополит Даниил вошёл в покои государя. Василий Иванович сидел, глубоко задумавшись, опершись правой рукой на подлокотник кресла. В этот миг он очень походил на своего отца: такой же крупный с горбинкой нос, те же огромные глаза, смотревшие на собеседника внимательно и строго. В отличие от отца Василий Иванович больше времени уделял своей внешности: волосы, усы, борода его были аккуратно подстрижены, даже широких бровей коснулись зубья гребешка. Длинные пальцы лежали на рукописи, в которой Даниил сразу же признал труд Спиридона «Сказание о князьях владимирских». После митрополичьего благословения речь зашла о творении Спиридоновом.
— Премного благодарен, отец Даниил, за эту рукопись. Очень полезна она для государства нашего.
— Не я трудился над ней, государь, не меня и благодарить.
— Не скромничай ложно, отец Даниил. Хоть и не ты писал сей труд, но мыслю, что и твоё старание к нему приложено. Обозначено на рукописи, что трудился над ней некто Спиридон. Хотел бы я знать, кто доброписец сей?
— Много всего пришлось испытать в жизни старцу Спиридону. Патриарх царьградский Кир Рафаил по благословению Вселенского собора поставил его митрополитом, но поставление это оказалось неудачным для Спиридона. Отправился он было в Литву, но король Казимир не принял его, приказал схватить и посадить за сторожи. Выбравшись наконец из литовского заключения, Спиридон с радостью в сердце возвратился на родину и принял пострижение в Ферапонтовом монастыре, где много и усердно занимался доброписью. Ныне он стар и немощен… — Даниил умолчал о том, что Спиридон, будучи в заточении, неоднократно обращался к отцу Василия Ивановича, но великий князь по совету митрополита и пальцем не шевельнул ради его спасения. Когда же старец «с радостию в сердце» возвратился на Русь, то и здесь угодил в заточение. В интересах ли митрополита посвящать государя в эти тонкости, порочить перед ним святую церковь? — Три года назад наведывался я в Ферапонтов монастырь, где мне привелось свидеться со Спиридоном. Большого ума старец! Не много встречал я таких на своём веку.
— И я так думаю, отец Даниил. Сей труд мог написать только человек, заботящийся о процветании государства нашего. Новые времена настали для нас, а многие удельные князья продолжают настаивать на своих правах, давно утерянных. Пределы владений наших вон как раздвинулись! Черниговские земли, Псков, Смоленск — везде ныне власть едина — от Москвы. На всей земле русской должен быть один хозяин. В этом — сила Руси. Пусть ныне меня вольным самодержцем и царём великой Руси называет монах Спиридон. Пройдёт время, и новый государь будет править вместо меня, но он обязательно должен быть царём всея Руси. Никто не должен стоять на одной ступени с ним, ибо его власть от Бога.
— Великий князь всея Руси по праву называется царём. Ведь ещё Владимир Мономах венчался на царство.
— Но не всем пока ведомо об этом праве. Ещё раз хвала Спиридону за то, что он поведал это миру. Если представится оказия, не запамятуй, отец Даниил, передать мудрому старцу мой поклон и благодарность. Мало у нас таких людей.
— Ой мало, государь! — оживился митрополит. — Всё больше супротивников и еретиков проклятых. На днях ты, пресветлый, благочестивый и христолюбивый государь, с нашим смирением и со всем священным собором покарал Максима Грека со товарищами. Но есть и другие, которые творят укоризну государству твоему, вникают в мерзкие сословия.
— Нещадно карайте еретиков!.. А ещё я хотел спросить тебя, святой отец, вот о чём…
Василий Иванович рассказал Даниилу свой страшный сон и попросил благословить расторжение брака с Соломонией Сабуровой.
— Ведаю, государь, о печали твоей и всей душой сочувствую тебе. Но не могу я дать благословения такому делу, потому как следует прежде обратиться к святым отцам — патриархам Антиохийскому, Иерусалимскому, Александрийскому и Царьградскому.
Князь понурил голову, но тотчас же выпрямился.
— Добро, отец Даниил, сегодня же пошлём к ним гонцов.
Скучно и душно. Узкое оконце открыто во всю ширь, но от этого ничуть не легче. За окном белесое, словно выцветшее от жары небо. Внизу, невидимая, звенит, скрипит, бранится, хохочет, многоголосо шумит Москва. И если бы не эти привычные звуки, можно было бы подумать, что за окном знойная степь, поросшая душистым разнотравьем. В степи бывало так тихо, что Соломонии — иногда казалось, будто она оглохла.
Два с половиной десятка лет прошло с той поры, как её отцу Юрию Константиновичу Сабурову было приказано оставить наместничество в Кореле [25] — самом северном крошечном городке Новгородского края — и перебраться на юг для охраны рубежей Руси от набегов татар. Тут-то она впервые и свиделась со своим будущим мужем Василием.
Великий князь Иван Васильевич, имевший обыкновение ежегодно объезжать свои владения, побывал у Сабуровых незадолго до своей смерти. Вместе с ним был сын Василий. Какая девушка не мечтала бы стать женой великого князя? Соломония и сейчас помнит, как забилось её сердце, когда она впервые увидела молодого княжича. А Василий как глянул на Соломонию, так и не сводил с неё своих огромных глазищ.
Ни слова не было сказано между ними в тот день. Наутро великий князь с сыном уехали. В щёлку своего оконца Соломония видела, как князья садились на коней, как Василий, насупив густые брови, грустно оглядывал окна их дома, а сердце её так сладко замирало, словно ему было тесно в груди. Сердце верило в новую встречу.
Целый год прошёл в томительном ожидании, в сомнениях, в тревогах, в слезах и сладостных мечтах. Великий князь, однако, больше не приехал. Вместо него из Москвы прибыл гонец, поведавший о тяжёлой болезни государя. Гонец долго беседовал с отцом с глазу на глаз, а когда уехал, Юрий Константинович взволнованно произнёс:
— Ну, дочка, вынимай лучшие свои наряды. В Москву поедем, авось великой княгиней станешь.
Никто по-настоящему не верил, что она, дочь безвестного на Москве человека, который даже боярином-то не был, вдруг станет женой Василия Ивановича. Больше всех верила и суетилась, готовясь к поездке, тётка Соломонии Евдокия Ивановна, заменившая ей рано скончавшуюся мать. Вечерами, сидя у постели пятнадцатилетней девушки, она вытирала на её глазах слёзы неверия и шептала:
— Ну полно, полно тебе реветь, Соломония. Погляди-ка на себя в зерцало: и шейка у тебя лебединая, и губки как две алые ленточки, и глаза твои огнём сердце молодецкое обжигают. Не много таких красавиц в Русском государстве! Не беда, что нарядов маловато: ни каменьев дорогих, ни тканей особенных. Истинную красоту каменья не украшают, а затмевают. Да и княжичу ты полюбилась. Сама, чай, помнишь, как он глазел на тебя в тот раз.
— Мало ли таких, как я! Забыл он меня. Кабы не забыл, приехал бы…
— Может, дела не позволили. Отец-то ныне плох стал. Гонец сказывал, будто прошлой осенью повздорил он по пустяшному поводу с троицким игуменом Серапионом, а после того отнялись у него рука и нога. Вот она, жизнь наша… — Евдокия Ивановна задумалась о чём-то своём.
Она родилась в Переяславле-Залесском, что притаился у озера в дремучих лесах. На всю жизнь запомнились ей поблёскивающие в лесной глуши маковки древнего Спасо-Преображенского монастыря. Город деревянный, с двойной стеной и двенадцатью башнями-стрельнями. А вокруг города сплошной земляной вал.
Соломония знает, как мила тётке далёкая родина. По рассказам Евдокии Ивановны тот лесной северный край казался ей царством, где живут добрые и злые духи: баба-яга, лесовик, водяной, русалки. А ещё знает Соломония: хоть недолго прожила тётка на рубеже с Полем, но всем сердцем возненавидела она степь, раскинувшуюся без конца и края. Вот и хлопочет теперь о поездке в Москву.
— Не бойся ничего, Соломоныошка! — жарко шепчет в самоё ухо девушки. — Заробеешь — всё пропало, никто тогда твоей красоты не заметит, а красоте той равной нет, поверь моему слову!
Но как было не заробеть скромной девице, явившейся из степной глуши в величественную Грановитую палату? Даже во сне никогда не видела Соломония такой роскоши и красоты. Поддерживаемая отцом, она прошла через обширные сени, с трудом поднялась по широкой лестнице, устланной мягкими пушистыми коврами, и очутилась в огромном сводчатом зале с четырёхгранным столпом в центре. Напротив входа у стены под изображением какого-то святого на возвышении стояли сиденья для великого князя и его сына. Вокруг Соломонии громко шушукались, шелестели богатые наряды, приятно пахло редкими благовониями.
Едва она огляделась и пришла в себя, шум неожиданно прекратился, а толпа раздвинулась. По образовавшемуся проходу, грузно опираясь на посох, волоча левую ногу, медленно шёл князь Иван Васильевич, сопровождаемый сыном Василием и толпой знатнейших бояр. Соломонию поразил вид великого князя, так сильно он изменился за два года!
Пока они шли, пока рассаживались по своим местам, Соломония украдкой следила — за молодым княжичем. Василий казался утомлённым и озабоченным. Он равнодушно покосился в сторону притихшей толпы и сёл чуть ниже отца с левой стороны.
По знаку Ивана Васильевича появился высокий стройный дьяк в голубом кафтане и по списку стал громко вызывать невест для показа. Каждая девушка, совершая круг по палате, должна была пройти близко от князей и поклониться им.
У Соломонии рябило в глазах, в висках стучало. Не то от волнения, не то от усталости ноги подкашивались. Она даже не расслышала, когда дьяк в голубом кафтане выкрикнул её имя.
— Соломония Сабурова! — громко повторил он.
— Ну иди же, дочка, иди! — услышала девушка тревожный шёпот отца и, ни о чём не думая, неуверенно ступила вперёд. Ноги плохо повиновались ей. Пройдя несколько шагов, она попыталась оглядеться по сторонам, но ничего не увидела, кроме безликой разноцветно-пёстрой толпы. И вдруг Соломония заметила знакомые глаза, внимательно смотревшие на неё. Как заплутавшийся в зимней ночи путник спешит на огонёк, так и она быстро-быстро пошла навстречу обжигавшим её глазам. От её внимания не ускользнуло движение княжича, приподнявшегося со своего места. Вот он сел и что-то сказал отцу. Иван Васильевич, усмехнувшись в курчавую седую бороду, кивнул головой не то одобрительно, не то осуждающе. Безжизненный глаз его смотрел куда-то в сторону, и казалось, будто происходящее в зале государя вовсе не волнует.
Больше в этот день Соломония ничего не запомнила. А утром следующего дня стало известно, что из более чем пятисот явившихся на смотрины невест первоначально было отобрано десять девиц. Василий Иванович отдал предпочтение Соломонии, дочери безвестного в Москве человека, который спустя семь лет [26] стал боярином и в том же возвысившем его 1512 году умер, намного пережив свою жену.
Душно в опочивальне великой княгини. С тревогой выглянула она в окно. Нагретый воздух струился от раскалённой земли, отчего все вдали казалось неясным, расплывчатым. Пахло гарью. Но в тусклом от дыма небе появились кучевые облака — предвестники скорой грозы. Вот было бы чудо! Шум внизу заметно утих, — наверно, весь народ попрятался от жары по домам. Отчётливо слышно, как звенят, разрезая воздух, стрижи.
Сердце защемило с новой силой. Соломония со стоном уткнулась в подушку, затем сползла на пол и встала на коленях перед иконой. Думала ли она тогда, двадцать лет назад, что её замужество окажется таким тяжёлым? Сначала — лютая ненависть завистников-бояр. Но, слава Богу, рука великого князя сильна, вовремя наказал врагов явных и припугнул тайных. Потом — бесплодие. Знает она, как желает иметь наследника Василий. Да и ей не первую ночь снится, будто рядом с ней шевелится родное дитё.
Сколько молилась Соломония, сколько поклонов отбила перед иконами, сколько даров пожертвовали они с великим князем в монастыри. Совсем недавно в Троицыну обитель подарили они покров с изображением основателя монастыря Сергия Радонежского да икону с молением о чадородии. На той иконе написано было: «Подай же им, Господи, плод чрева». Сколько снадобий и святой воды приняла она ради чадородия, не счесть знахарок, коих переводила к ней тайно тётушка Евдокия Ивановна. Ничто не помогло. Как вешний снег — что ни день, то быстрей таяла любовь мужа, все реже встречались они, словно невидимая преграда возникла между ними.
«Что же дальше: монастырь или смерть?» — думала она, хотя в её представлении это было одно и то же. Ибо мало того, что Соломония, будучи великой княгиней, привыкла к своему выскому положению и утратила чувство смирения и кротости, она все ещё по-настоящему горячо и преданно любила Василия Ивановича.
За дверью послышались шаги.
«Он!» — мелькнуло в голове. Княгиня метнулась к двери, торопливо оправила летник [27].
В дверях показалась дородная фигура Евдокии Ивановны. Зоркими ещё глазами тётка строго посмотрела на Соломонию. Давно уже — поди, с той поры как брат стал боярином — переменила она привычный убрусец [28] на нарядную высокую кику [29] с крупным бисером, а сарафан — на тёмно-синий из фряжского сукна опашень, расшитый по подолу голубым шёлком. Громко стуча клюкой, Евдокия Ивановна прошла к скамье, застланной пушистым ковром, и, тяжело опустившись на неё, тихо, но отчётливо спросила:
— Опять, поди, убивалась?
Соломония, уткнувшись в её колени, громко всхлипнула.
— Ну полно, полно тебе реветь, Соломония! Погляди-ка на себя в зерцало, на кого похожа стала? Великой ли княгине так истязать себя. Не доставляй радости врагам нашим, крепись! Давно ли Василий Иванович не навещал тебя?
— Поди, уж седмицу…
— Да перестань ты реветь! Слезами горю не поможешь, мужнюю любовь не вернёшь. Не в слезах сила.
— Уж и не знаю, тётушка, что мне и делать. Может, к отцу Даниилу сходить, попросить у него помощи?
— Вряд ли поможет тебе митрополит. Он хоть и добр на словах, на деле поступает так, как великому князю желательно. Повстречала я нынче двоюродного братца твоего Ивана, сына Даниловича, он к иноку Максиму был вхож. Сказывал мне твой братец, будто сослали Селивана-чернеца в Соловки, а самого Максима Грека — в обитель пречистая Иосифова монастыря.
— За что же это их?
— Они будто бы книги церковные перевирали.
— Господи, до чего же крут стал государь, чуть что — в Соловки, в монастырь.
— А вчерась, говорят, Василий Иванович был гневен на старца Вассиана.
— Да за что же на него-то прогневался государь?
— Будто бы супротив воли великого князя пошёл, не хотел, вишь, с ним соглашаться. Крут, крут стал Василий Иванович! Слезами его не проймёшь. На днях поведали мне об одной старушке, коя заговор знает от бесчадия и мужнюю любовь приворожить может. Так Иван Данилович разыскал её и на своём дворе держит. Договорилась я, чтобы пришла она к тебе.
— Боюсь я, тётушка! Вдруг Василий Иванович проведает о ней? Пуще огня страшится он чёрного глаза и всякой нечисти. Коли дознается, не быть мне больше великой княгиней. Тогда уж ни Бог, ни сатана не поможет!
— А не страшно тебе, что наши родичи, приблизившиеся к государю благодаря твоим стараниям, ныне в безвестье уходят? Разошлют их по городам и весям вроде Корелы, где мы маялись, там они и сгинут. Видать, не жалко братца своего кровного Ванюшку, коего за красоту да стать Василий Иванович в рындах [30] пока держит. Пора бы знать тебе: великий князь добивается расторжения брака с тобой. Из-за тебя и старец Вассиан пострадал, не согласился он благословить Василия Ивановича на такое дело.
— Господи, неужели это правда? — тихо проговорила Соломония, бледнея. — Не может быть, слышь, тётушка, не может этого быть! Всё сказанное тобой — неправда! Ну откуда тебе знать?
— Да тише ты… Земля слухом полнится. Так кликнуть, что ли, старушку-то?
— Зови… — почти беззвучно прошептала Соломония.
В опочивальню вошла чистенькая розовощёкая старушка. Низко поклонившись Соломонии, она проворно выпрямилась и по-свойски, как будто давным-давно знает её, улыбнулась. Много знахарок перебывало у княгини, но у тех глаза были либо злыми, либо хитрущими. Слова они произносили непонятные, плевались через плечо, многозначительно совершали своё дело. А эта старушка походила на обыкновенную крестьянку, ничто не указывало на её тайное ремесло. И говорила она совсем не так, как искушённые знахарки:
— Ведомо мне, государыня, о горе твоём. Просили меня помочь тебе, да сумлевалась я. А ныне решила попытать счастья. Известна мне землица целебная, коя силу свою бабам передаёт. На той земле трава особенная растёт, она тоже от бесчадия помогает. Ты, голубушка, сыми-ка наряды, чтобы дело своё я могла делать.
Евдокия Ивановна встала у дверей: не дай Бог, кто ненароком заскочит в палату! Соломония, смущённая своей наготой, предстала перед старушкой.
— Экая ты ладная да прекрасная! Сдаётся мне, должна ты принести Василию Ивановичу молодого княжича. — Старушка быстро ощупывала тело Соломонии мягкими тёплыми руками. — Верю я: поможет тебе моё средство. Ты уж не сумлевайся! А пока прими-ка вот это зелье.
Откуда-то появился небольшой глиняный горшочек, из которого Соломония отпила несколько глотков. Тотчас же по всему телу распространилось тепло. На душе стало легко и покойно.
— Ну вот и ладушки, — приговаривала старушка, — а теперь ложись.
Соломония прилегла на лавку. Краем глаза она видела, как старушка развязала уголок холстины, заключавшей в себе нечто тёмно-бурое.
«Да это же целебная земля, которая силу свою бабам передаёт», — догадалась княгиня.
Земля была жирная, влажная. Знахарка брала её в ладони, слегка разминала и прикладывала к животу Соломонии. Но та уже ничего не видела и не чувствовала. Лишь в ушах продолжало звучать: «Вот и ладушки, ладушки…»
Громадная чёрная туча быстро надвигалась на Москву со стороны Неглинной. Она охватила уже значительную часть неба, и, словно немея перед страшным чудовищем, Москва постепенно затихала. Замешкавшиеся торговые людишки, косясь в сторону тучи и торопливо крестясь, запирали лавки, разбегались по своим дворам. Приезжие крестьяне, нахлёстывая лошадей, спешили найти приют на время ненастья у знакомых.
Андрейка Попонкин даже рот разинул: так быстро в его отсутствие изменилась торговая площадь. Увидев отца, суетившегося вокруг лошадей, он бросился помогать ему.
— И где только тебя леший носит? Не видишь, всё небо обложило, сейчас лить почнет, а ты всё шляешься да на купецкие терема любуешься! Али вожжей давно не пробовал? — на всю опустевшую площадь кричал Илья Попонкин.
Провинившийся вскочил на вторую телегу и в сердцах хлестнул сивую клячу вожжами.
— Эй, берегись! Не зевай! — предупреждал Илья запоздавших торговцев, спешно покидавших свои лавки.
Лошади старательно переставляли ноги, но ходу не прибавляли — мешали бесконечные повороты то в одну, то в другую сторону. Рядом с каменными погребами и лавками на московском торжище было много деревянных лавок и просто скамей. Казалось, в этом скопище торговых построек, ярком и пёстром, не существовало ни малейшего порядка. Так мог подумать несведущий человек. На самом деле здесь для каждого товара существовал свой ряд, своё место, минуя которое во всей огромной Москве нельзя было продать или купить этот товар.
Подковы лошадей бодро застучали по деревянной мостовой Варварки. По обе стороны улицы теснились лавки, относящиеся к москотильному, железному, седельному и масляному рядам. А вот и хорошо знакомый Андрею Варварский крестец [31] — самоё оживлённое место московского торжища. Обычно здесь трудно протиснуться сквозь плотную толпу людей. Нынче же непривычно пустынно, можно спокойно рассмотреть всё вокруг. Напротив церкви Варвары стоит Панский двор [32] — большая усадьба, обнесённая забором с сосновыми воротами, возле которых подслеповато глядит на прохожих и проезжих приворотная избёнка для сторожа.
— Андрюха, смотри мешки не оброни с телеги].
Но Андрей не слышит: стоя на телеге, он рассматривает внутренность Панского двора. В середине палата и два жила с сенями и крыльцом, а рядом горница позёмная и многочисленные службы: две белые и две чёрные избы, поварни, конюшни. За постройками видны плодовые деревья — яблони, груши, сливы. Но самое интересное — на крыльце стоят два длинных тощих пана в непривычных для русского человека узких в обтяжку портах и коротких кафтанах. Озабоченно поглядывая на небо, они о чём-то тихо переговариваются между собой.
«Смешно, — думает Андрей, — такие же люди, как и мы, а одеваются совсем по-иному. Интересно было бы нарядиться в панскую одежду и с важным видом пройтись по Морозову. Всё село сбежалось бы поглазеть на важного господина… Говорят, будто за литовской землёй, далеко-далеко от Москвы, лежит море. А что это такое — море?.. Хоть бы одним глазком взглянуть, как там живут. Наверно, не только одежда, а и дома там иные, чем в Москве…»
Далёкий гром, прозвучавший, казалось, из-под земли, прервал Андрюхины размышления. Он увидел отца, усердно отбивавшего поклоны в сторону ветхой древней церквушки Максима Исповедника, приютившейся на краю холма, круто подступившего к Зарядью. Церквушка была так стара, что Андрею почудилось: дунь ветер посильнее — и она покатится вниз по Васильеву лугу и шлёпнется в Москву-реку.
— Андрюха, пошевеливай лошадей, из-за тебя, поганца, под грозу угодим.
Лошади затрусили быстрее, и вскоре обе подводы выехали к Варварским воротам Китай-города, за которыми открылась обширная, хорошо утоптанная и унавоженная Конская площадь. Местность тут сырая, болотистая, но в то засушливое лето пересохшая земля уподобилась твёрдому камню. Обычно многолюдная и шумная, Конская площадь была непривычно тихой и пустынной. Лишь чья-то отбившаяся собачонка с обрубленным хвостом, скуля, бестолково металась из стороны в сторону.
За Конской площадью начался Большой Посад. В отличие от Китай-города дворы стоят здесь редко, деревянные избы отделены друг от друга садами. Обширные сады укрыли крутой склон, взметнувшийся за Конской площадью, напротив Варварских ворот. Лошади повернули направо и по Солянке вскоре выехали к Яузе.
Между тем туча заволокла уже большую часть неба. На мгновение стало удивительно тихо, словно вся природа насторожённо прислушивалась к чему-то такому, что недоступно человеку. От этого на душе Андрея стало тревожно. Сильный порыв ветра обрушился совсем неожиданно, пригнув деревья к самой земле. Вокруг засвистело, заухало, завыло. От поднятой пыли сделалось темно, как ночью. Лошади беспокойно заржали и остановились.
Андрей, протирая глаза, даже сквозь сомкнутые веки увидел зарево, охватившее всё небо. Почти одновременно так загремело, как будто с высоты посыпались огромные листы железа. При свете очередной молнии он увидел отца, яростно нахлестывавшего лошадь.
С нарастающим шумом что-то быстро нагоняло припозднившихся ездоков. Андрею сделалось страшно, он хотел было оглянуться, но тут словно река обрушилась на него. Вмиг на теле не стало ни единой сухой нитки. Подводы одна за другой въехали в предусмотрительно распахнутые ворота и остановились возле деревянной избы.
— Наконец-то приехали! А мы было отчаялись вас дождаться, думали, где-нибудь в другом месте решили переждать ненастье. Проходите, гости дорогие, в избу, небось до нитки промокли. Господи, да с вас так и льёт. Илюша, друг мой сердечный, давай по русскому обычаю облобызаемся… Сынок-то, сынок-то у тебя как вымахал. Вишь, какой красавец!
— Здравствуй, Петя! Из-за этого красавца мы и угодили под ливень. Большой вымахал, а разуму-то что у курицы. Гроза находит, а он по Москве шляется да на терема, разиня рот, смотрит.
— Да вы раздевайтесь, снимайте с себя всё. Жена, чего же ты стоишь, накрывай, скорее на стол, гости, поди, с голоду умирают. А ты, Ульяша, подай сухую одёжу: рубахи, порты да ширинку [33], чтоб утереться.
Андрей, отвернувшись в угол, разделся. Ему было неловко своей наготы. Ульяна, подавая сухую одежду, тоже вся зарделась и голову опустила.
— Вы что же друг перед дружкой краснеете? Прошлым летом каждый день на Яузе нагишом купались, а ныне вдруг стесняться начали, — заметил хозяин.
— Значит, замуж выдавать да женить время, — усмехнулся Илья.
Между тем хозяйка проворно ставила на стол закуски, калачи и хлебы московские.
— Авдотьюшка как поживает?
— Живём Божьими заботами, не жалуемся, — с поклоном отвечала хозяйка. — Садитесь, гости дорогие, не побрезгуйте харчами нашими. Чем богаты, тем и рады.
— Да вы бы не хлопотали так по незваным да незнатным.
— Полно, Илюша, привередничать да глумиться. С каких это пор стал ты для нас незваным да нежданным гостем? Али думаешь, забыл я, чем обязан тебе? Нет, друг, такое не забывается! А потому мой дом — твой дом, мой хлеб — твой хлеб.
— Ишь, что помянул. С того смоленского походу, поди, поболе десятка лет миновало. Что было, то прошло да быльём поросло.
— Сколько бы лет ни прошло, а такое до гроба не должно забываться. Коли б не ты, как раз утоп бы я вместе со многими другими в реке Крапивне или в полон к литовцам угодил бы. А потому не перечь хозяевам, садись в красный угол, отведай хлебов наших.
Был Пётр Аникин сапожником, шил обувь на заказ, чинил старую. Ремесло своё ведал хорошо, потому московские щёголи, много забот проявлявшие о красоте сапожной, нередко заказывали у него «сапогы вельми червлены и малы зело, якоже и ногам своим велику нужу терпети от тесноты съгнетения их». Сапожный промысел позволял ему жить безбедно.
Андрей Попонкин с вожделением поглядывал на стол, уставленный едой.
— Вынь, мать, из тайника сулею [34] заветную!
— Бог с тобой, Пётр! А ну как кто ненароком увидит да голове [35] донесёт? [36]
— Авось не увидит да не донесёт. Выпьем же мы не для веселья, а чтобы гости наши дорогие, под дождь угодившие, не захворали.
— Ну смотри, Пётр, борони тебя Бог!
— Бог-то он Бог, да и сам не будь плох.
Мужики, крестясь, сели за стол. Ульяша примостилась в углу, за прялкой. Отсюда хорошо был виден стол, освещённый лучиной. Тихое жужжание веретена не заглушало слов говоривших. Гость в доме, кто бы он ни был, всегда вызывает живой интерес домочадцев, потому на Руси хлебосольство великое испокон веков. Девушка с любопытством рассматривала Андрея: до чего же изменился он за год, возмужал, раздался в плечах. Прошлым летом вместе с соседскими ребятами они бегали на Москву-реку и Яузу купаться. Накупавшись до синевы, до куриной кожи, зарывались в тёплый белый песок. Помнится, ещё раньше, когда они только что научились плавать, Уля едва не утонула, если бы не Андрюшка. Ох, и перепугалась она тогда! Чуть шагнула от берега, а вода уж по шейку. Хотела двинуться назад, да сил не хватает, течением потянуло на глубину. Девочка изо всех сил цеплялась ногой за подвернувшийся камень, но опора была ненадёжной, скользкой. Андрей, сам ещё только научившийся плавать, сильно ботая ногами, заплыл сзади и подтолкнул её к берегу. Ох, и смешной он тогда был. А теперь ну нисколечко не похож на того Андрюху.
Ульяне захотелось, чтобы Андрей оглянулся, посмотрел в её сторону, но он как будто забыл про неё, внимательно вслушиваясь в разговор мужиков.
— Хоть и строг великий князь, да всё не то ныне, как при удельных князьях. Во всём порядку больше. Вон и татары почти не докучают. А то ведь жизни никакой от них не стало, всё им, распроклятым, отдай. Людей русских, загубленных татарами, не счесть. Последний раз четыре лета тому назад были под Москвой из Крыма. Страсть, что творилось тогда в Москве! Множество людей устремилось в Кремль, и в воротах кремлёвских началась великая давка. Москва-то вон как разрослась, людей в ней видимо-невидимо. И всё в Кремле искали спасения. Многие из тех, кто через Фроловские [37] ворота хотел пройти, в ров попадали, а ломившиеся в Троицкие ворота — в Неглинной реке искупались. Много горя и бед принесло москвичам то татарское нашествие. Сколько людей в Крым угнали! Дома пограбили да подожгли. У соседей девка была на выданье, спряталась при виде татар среди дров в сарае. Так трое воров разыскали её, выволокли из сарая и… — Голос хозяина сделался тихим и неразборчивым. — Теперь вон бегает по двору татарчонок. А у неё какая жизнь? Замуж такую никто не возьмёт, разве горбун какой…
— Вы-то как от татар спаслись?
— Мы в ту пору в Андроньевом монастыре успели затвориться, там и переждали татарское нашествие. Возвратились домой, а дома-то ничего и нет, всё подчистую выгребли! Пришлось начинать всё сызнова. Если бы не было единовластия на Руси, до сих пор жили бы мы в полону у татар.
— Верно, Петя, молвил, немало заботится государь о защите отечества. Только и то следует помнить, что поборов у нас слишком много. Вот взять хоть нас, крестьян. Платим мы волостелю [38], тиуну [39], праветчику [40] и доводчику [41] три раза в год: на Рождество Христово, на Светлое воскресенье и на Петров день. Прошлым летом волостель у нас сменился, так новому опять неси, сколько можешь. Весной душегубство в волости [42] случилось, а душегубца не сыскали. Так опять нам, крестьянам, пришлось наместнику [43] четыре рубля виры [44] платить.
— Много поборов и у нас, Илюша. Да ты ешь побольше, вон окорок с хреном, огурчики солёные. Скоро, чай, свеженьких попробуем.
— Нынешним летом не особливо распробуешься. Сушь такая стоит, что всё повыгорело. Хлеба низкорослые, редкие. Третьего дня, на Николу Кочанного [45], пошёл в огород капусту проведать. Пора бы уж ей в вилки завиваться. Только вот беда — завиваться-то нечему. Не иначе как голод зимой случится…
При этих словах все притихли, задумались. В наступившей тишине Ульяна явственно услышала далёкий стон набата. Мужики поднялись из-за стола, перекрестились.
— Никак беда где-то случилась, — вздохнула Авдотья.
— Не приведи, Господи, пожару быть! Вся Москва как стог сена вспыхнет. — Хозяин посмурнел лицом. — Пойдёмте-ка на двор, узнаем, что там подеялось.
С шумом высыпали на двор. Ночь была такой тёмной, что на расстоянии вытянутой руки ничего не было видно. Невидимые в темноте, мимо спешили люди.
— Что стряслось, братцы?
— Ослеп, что ли? Не видишь, пожар занялся!
Едва Андрей выскочил за ворота, толпа подхватила и понесла его к Китай-городу. На душе было тревожно, любопытно и даже весело. Не так уж часто бывает он в Москве, и, уж конечно, не каждый день случаются здесь пожары. В своём родном Морозове он не веселился бы во время пожара. Здесь же совсем не то. Его дело молодецкое. Где, как не на пожаре, показать свою силу да удаль? Пусть люди дивятся! И не просто люди, а та девица, которую давеча он увидел в Китай-городе. Из-за неё, признаться, они с отцом и угодили под ливень. Как узрел её на гульбище, так и глаз не мог отвести. Случись она сейчас там, на пожаре, Андрей, не задумываясь, шагнёт в самое пекло. Пусть видит, какой он отчаянный. А то заметила, что он ошалел от одного её вида, и давай потешаться: то язык высунет, а то обе руки к носу приставит. Экая срамота! Ему бы повернуться да уйти от бесчестья, а в ногах сил нет, будто они к земле приросли.
Чем ближе к пожару, тем больше было людей. Андрей с трудом протиснулся сквозь толпу и оказался поблизости от горевшего дома. Из темноты возникали и вновь исчезали озарённые багровыми отсветами фигуры с бадьями.
— Отчего загорелось-то?
— Говорят, молонья в конёк ударила.
Люди таскали из ближних колодцев воду, лили её на стены, но огонь не унимался.
Недалеко от горевшего дома Андрей увидел молодого человека в богатой и нарядной одежде. Он не глазел с любопытством, не суетился, как другие, а, казалось, напряжённо о чем-то думал. Внимательно присмотревшись к нему, Андрей с удивлением заметил на его щеках слезы.
— Кто это? — спросил он у пробегавшего мимо с пустой бадьёй парня. У того на вымазанном сажей лице весело сверкнули белки глаз.
— Никак с луны свалился?
— Не, я из Морозова, — простодушно ответил Андрей.
— То-то, что из Морозова. А это молодой княжич Василий, сын боярина Михаила Васильевича Тучкова. Слыхивал ли о нём?
— Как не слыхивать, слыхивал я…
Андрей, разумеется, не ведал о боярине Тучкове. А соврал он, чтобы отвязаться от насмешливого москвича. Его сейчас больше занимали переживания княжича. Добро бы все постройки сгорели, а то ведь одна изба только. Стоит ли нюниться из-за неё? У князей да бояр добра видимо-невидимо. Им и заново отстроиться нетрудно.
Откуда Андрею было знать, что горела не простая изба, а богатое и известное на Москве книгохранилище? Имелись в нём очень древние рукописи, ценившиеся чрезвычайно дорого. Ничто не могло утешить теперь княжича Василия. С малых лет полюбилось ему читать древние книги, впитывать хранившуюся в них мудрость.
До Василия доносится зычный голос отца, управляющего всей этой суматошной толпой людей, помогавших, с любопытством глазевших, мешавших друг другу. Взять хоть вон того парня, уставившегося на него с открытым ртом и не замечающего, что мешает людям тушить пожар.
Андрею и в самом деле всё было в диковинку. Увидев пробегавшего мимо насмешливого черномазого москвича, он несмело спросил его:
— Почто княжич так убивается? Подумаешь, изба какая-то сгорела…
— Ха-ха! Ну и сказанул, заселшина! [46] Это не изба, а терем, где грамотки дорогие хранились. Только теперь эти грамотки тю-тю… — И побежал дальше.
Андрей знал, о каких грамотках идёт речь. Сегодня утром, блуждая среди множества торговых рядов, он вышел к каменному мосту, перекинутому через ров возле Фроловских ворот. Здесь были лавки, в которых продавались книги. Одни были попроще, их с любопытством рассматривали. Внимание Андрея привлекла большущая книга в кожаном переплёте, украшенная драгоценными камнями. Рядом с ней лежала другая, открытая посередине. На левом листе под тонкой вязью заглавия, напоминавшего Андрею прозрачное розовое кружево, ровными стёжками пролегли мелкие буквицы. Особенно красивой была заглавная буквица, изображавшая страшное чудище, опутанное жгутами. Чудище скалило зубы, изрыгая изо рта пламя, а из ноздрей клубы дыма. Всё тело его напряглось в тщетной попытке вырваться из надёжных пут. Видать, очень искусный писец трудился над этой книгой. А на правой стороне наверху было нарисовано множество церквей, к которым приближался важный всадник на белом стройном коне. Его почтительно приветствовали бородатые монахи в чёрных одеяниях. Один из них склонился перед всадником в земном поклоне. — То Дмитрий Донской едет к преподобному Сергию Радонежскому за советом, — проговорил кто-то сзади Андрея.
Андрюха потянулся было посмотреть эту книгу, но купец сердито шикнул на него и отодвинул её подальше. Наверно, у княжича Тучкова в сундуках много таких красивых и дорогих книг. Ему жаль их, вот он и плачет.
Андрей понял, что нужно делать. Выхватив из чьих-то рук бадью с водой, он опрокинул её на себя и ринулся в огонь. От едкого дыма заслезились глаза, жар перехватил дыхание. Первое время юноша ничего не видел. Но вот посреди дыма проступили очертания сундуков, стоящих вдоль стен. Андрей откинул крышку ближайшего из них. Он увидел пожелтевшие от времени свитки и книги в позеленевших переплётах. Среди них не было ни одной, похожей на увиденную сегодня в книжной лавке. Не раздумывая больше, Андрюха сгрёб книги в охапку и кинулся сквозь огонь наружу.
Княжич стоял на том же месте, скрестив на груди руки. Андрей свалил рукописи у его ног, глотнул свежего воздуха и вновь устремился в пекло. Он не помнил, сколько раз побывал в книгохранилище: может быть, пять, а может быть, десять раз. Когда юноша в очередной раз хотел броситься в огонь, кругом закричали, и чьи-то руки крепко обхватили его за пояс. В это время стропила затрещали — и пылающая крыша рухнула.
Только тут Андрей понял, какой опасности подвергался. Тело его обмякло, ноги подкосились.
«Кто же это уберёг меня от погибели?» — подумал он и осмотрелся по сторонам. Рядом с ним стоял Василий Тучков.
— Спасибо тебе, добрый молодец. Много дорогих для меня книг спас ты. Как звать тебя да откуда ты родом?
— Андрюха Попонкин я. А родом из Морозова. Крестьяне мы.
— Хочется мне, Андрюха, отблагодарить тебя за смелость и отвагу. Пойдёшь ко мне послужильцем? На коня посажу, одежду дам, харч и плату назначу хорошую. Послужильцем быть — не навоз возить. Всяк бы рад.
Андрей обомлел от счастья: останется он в этой большой и красивой Москве, наденет сапожки с острыми носками, красный кафтан с узорами. Ну чем не добрый молодец? Все девки будут на него засматриваться, даже та насмешница. В Морозове ему никогда не видать такой жизни.
— Что же молчишь, Андрюха? Или не согласен?
— Я-то согласен, только ведь боярин меня не отпустит.
— Твой-то боярин Иван Григорьевич Поплевин-Морозов?
У Андрея от удивления даже рот открылся: как это княжич сумел узнать имя его боярина? От Москвы до Морозова путь не близкий, потому казалось ему, что о его родном селе мало кому известно. Уж не колдун ли княжич Тучков?
— Откуда тебе ведомо, кто мой боярин? — испуганно пролепетал он.
Вид юноши развеселил Василия, он впервые улыбнулся.
— Что ж в этом удивительного? Иван Григорьевич доводится мне родичем. Я его сёла наперечёт знаю. Так что мы с ним легко столкуемся.
Тяжело ступая, подошёл старый князь. Был он грузен и величав. Небольшие глаза посматривали по сторонам внимательно, по-хозяйски.
— Ну вот, Вася, справились как будто с пожаром. С большим трудом, но отстояли хоромы. Да ты, я вижу, по книгам своим всё убиваешься. Не горюй, новые купим или доброписцу велим переписать.
— Много книг погибло, отец. И воротить из небытия некоторые из них уже не удастся, ибо нет больше нигде таких книг. Кое-что спас от огня этот молодец. Если бы не он, всё бы сгорело. Глянь, сколько вынес он из полымя. Хочу взять его в послужильцы.
— Этого-то? — Глаза Михаила Васильевича споткнулись на неказистой фигуре Андрея в обгоревшей и вымазанной сажей одежде. — Из грязи да в князи?
— Ничего, что из грязи. Был бы верным человеком, это главное.
— Поступай как знаешь, Василий. Только я бы не торопился. Человека можно отблагодарить по-разному. Излишняя доброта к добру не приводит.
— Знаю о том, отец. Только он ради бесценных для меня книг чуть было в огне не погиб.
В дальнем конце улицы послышался конский топот. Люди вокруг заволновались:
— Никак сам государь пожаловал!
Из-за поворота показалась группа всадников с факелами в руках. Впереди на белом коне ехал великий князь. Михаил Васильевич, ничего не ответив сыну, поспешил встретить его.
— Что сгорело-то? — не слезая с коня, спросил Василий Иванович.
— Сгорел терем с редкими книгами, государь. Сын мой, Васька, большой любитель их, уж больно убивается.
— Остальное всё цело?
— Цело, государь, не изволь беспокоиться. Благодарствую за внимание.
— Хорошо ли управились с огнём? Как бы не перекинулся он на другие строения.
— Пожар больше не опасен.
Василий Иванович удовлетворённо кивнул головой.
— А о книгах сын твой пусть не горюет. Утром велю прислать книги из моего книгохранилища. Государству нашему грамотные люди нужны.
— Премного благодарны, государь, за внимание и заботу. Василий Тучков обрадовался. Ему хорошо были известны богатства великокняжеского книгохранилища, в котором находились редчайшие латинские и греческие сочинения. Здесь можно было увидеть творения Тита Ливия, Цицерона, Светония, Юлия Цезаря, Полибия, комедии Аристофана, сатиры Сира, своды законов римских и византийских. Сам Максим Грек, долгое время живший в Италии, Франции и Греции, посетивший наиболее крупные книгохранилища Европы, с восхищением рассказывал Василию Тучкову о собрании книг Василия Ивановича.
Великий князь высоко ценил своего окольничего Тучкова, посылал его с важными делами то в Крым, то в Казань. И каждый раз Михаил Васильевич добивался того, чего он хотел. Тем не менее между Василием Ивановичем и окольничим особой близости не было. Иногда государя раздражало высокоумие боярина, однако это раздражение обычно не прорывалось наружу. Род Тучковых вёл своё начало от влиятельных Морозовых. Морозовы в свой черёд были в родстве со столь же знатными Захарьиными, Курбскими, Патрикеевыми…
— Покойной ночи, боярин! — Василий Иванович развернул коня, и всадники, освещённые неровным светом факелов, устремились по направлению к Кремлю.
Василий Иванович подъехал к великокняжескому дворцу успокоенным. Страшная гроза промчалась, пожар удалось предотвратить. Теперь можно и отдохнуть. Приблизившись, однако, к своей опочивальне, князь остановился, а затем нерешительно пошёл дальше по слабо освещённым сеням.
«Поди, и не ждёт меня», — подумал он, отыскивая ручку двери, в которую давно уже не заходил.
Дверь легко подалась, и Василий Иванович сразу же понял, что его ждут. Мягкие руки обвили шею, волосы, пахнущие благовониями, захлестнули лицо. Голова захмелела от запаха волос, тело, как в молодости, налилось силой. Василий Иванович подхватил Соломонию и понёс её в глубь покоев точно так же, как носил когда-то сразу же после свадьбы.
И не понять, почему всё так произошло. Может быть, виновата эта гроза, пронёсшаяся над Москвой, или эта тёплая, благоухающая после ливня июльская ночь. Впервые за много дней государь почувствовал в душе спокойствие. Он спал без тревожных сновидений, и рядом с ним была Соломония, которая не сомкнула глаз, охраняя его сон.
Вот и стал Андрюха послужильцем князей Тучковых. Натянул малиновый с золотым шитьём кафтан, сапоги остроносые, шапку, отороченную мехом. Лепота![47] Одно плохо: новые товарищи в свой круг не принимают, насмешничают над ним, разными ехидными прозвищами обзывают.
Да и может ли он, заселшина, со щёголями городскими тягаться? Раньше ему думалось, что красные остроносые сапоги — несбыточная для него мечта. Оказалось, что у его сослуживцев сапоги особым образом шёлком шитые. У многих на руках перстни, а под рубахами пояса с золотом и серебром. Очень удивился Андрюха, узнав, что некоторые щёголи при помощи особых щипчиков удаляют с корнем волосы на лице, румянятся, обливают себя благовониями, словно девицы.
Плохо одинокому человеку. Раньше в Морозове у Андрея было много друзей, а здесь, в большой и многолюдной Москве, как в глухом лесу: вроде бы кругом люди и в то же время нет никого. Каждый сам по себе. Хорошо хоть, что княжич Василий его из всех послужильцев выделяет, часто приглашает в свои покои. Пока он читает, Андрюха занятные картинки в книгах рассматривает. Окликнет его Василий Михайлович, попросит подать ему ту или иную книгу, а прежнюю на место положить. Иногда начнёт рассказывать о разных чудесах, в книгах описанных, о далёких странах и народах. Только Андрюха не всё понимает, о чём княжич говорит. Однако внимание его ему приятно. Да и сам княжич люб: высокий, стройный, лицом бел, смотрит на собеседника внимательно, движения неторопливые, голос спокойный, мягкий. Иной раз, кажется, будто и не похож он вовсе на отца своего Михаила Васильевича.
Предан ему Андрюха как верный пёс, всё готов сделать для своего благодетеля. Тот видит его усердие и поощряет. Иной раз начнёт объяснять, как книги читать следует. Сначала Андрюха не мог взять в толк, что от него требуется, уловил лишь, что слова из буквиц складываются, но никакого смысла в том не видел. Потом вдруг как-то неожиданно понял суть дела. Едва кликнет его Василий Михайлович, усядется Андрюха в укромном уголке и читает по толкам [48]книги. Оказывается, в них не только картинки занимательны.
Вот и сегодня, войдя в боярские покои, отбил поклон и хотел было книжицей завладеть. Однако Василий Михайлович остановил его и, пристально посмотрев в глаза, спросил:
— Верно ли ты служишь мне, Андрюха? Тот от удивления даже рот открыл.
— Всю жизнь готов служить тебе. Заместо отца ты мне стал. Всё, что велишь, исполню.
— Верю тебе, Андрюха. Пойдёшь сейчас, никому не говоря о том, в Чудов монастырь. Там разыщешь юродивого Митю и передашь ему незаметно для других вот эту грамоту. Затем поедешь в Волоколамск, в Иосифов монастырь. Найдёшь там гостиника и после поклона спроси: «Не жительствует ли в монастыре старец Никодим?» Гостиник должен ответить тебе: «Старец Никодим живёт здесь, да отлучился, будет к вечеру». Как получишь такой ответ, попроси гостиника передать Никодиму вот эту грамоту. Если же ответ будет иным, грамоты не передавай. Понял?
Далеко убежала окрест слава Иосифо-Волоколамского монастыря. Был он знаменит и богат. Множество товаров закупали монахи этой обители в разных местах: сукна — в Можайске, рыбу — в Москве, поделки из кожи — в Волоколамске, мыло, олифу, сохи деревянные и скалки — в Твери. Кое-что покупалось также в сёлах Стратилатском, Покровском и многих других. Иосифову монастырю принадлежало Круговское село, жители которого продавали ему драницы, доски и тесины. В самом монастыре работало около трёх десятков ремесленников: шесть портных, четыре сапожника, три плотника, два кожевника…
Едва Андрюха миновал ворота монастыря и спешился, к нему с ласковой улыбкой направился благообразный старец.
— Откуда пожаловал, добрый молодец?
Андрей, решив, что это и есть гостиник, чуть было не сказал правды, но вспомнил о наставлениях княжича Василия и ответил по-иному:
— Из Твери я.
— Да что ты говоришь! Вот радость-то! Неужто из самой Твери?
— Ну да, из Твери, — неуверенно произнёс Андрей.
— Так ведь и я тоже оттуда. Земляк, значит… — Старец весь светился от радости видеть земляка-тверитина — А ты у кого там служишь?
— Боярина Аввакума Григорьевича Сильвестрова послужилец я.
— Боярина Сильвестрова, говоришь? Что-то такого я не припомню, хотя всех тверских бояр знаю.
— Так он ведь в Твери-то без году неделя. Из Пскова туда перебрался. — Довольный своей выдумкой, Андрюха весело засмеялся.
— Из Пскова, говоришь, родом боярин Сильвестров? Во Пскове будучи, никогда не приходилось мне слышать о боярах Сильвестровых.
— Да ты в здравом ли уме, дед? Бояр Сильвестровых во Пскове всяк знает. Кого хошь спроси, любой псковитин их дом покажет!
— А ты не шуми, не шуми. Вижу, верный ты слуга своего господина. А зачем, добрый молодец, к нам пожаловал?
— Переночую у вас и снова в путь отправлюсь. Не ты ли гостиником тут служишь?
— Не… Гостиник — вон тот долговязый старец. К нему обратись, он скажет тебе, где переночевать. А куда путь-то ты держишь, добрый молодец?
— Еду в Вязьму к родственникам боярина Сильвестрова. Известие везу им: внук у него народился.
— Вона какое дело… Ну, будь здоров. — Старец увидел въезжающего во двор монастыря нового всадника и, казалось, утратил интерес к Андрюхиной особе.
Андрей, ведя в поводу коня, приблизился к высокому тощему гостинику с редкой, но длинной бородкой.
— Не жительствует ли в монастыре старец Никодим? Гостиник насторожённо осмотрелся по сторонам и сквозь зубы чуть слышно произнёс:
— Потише ори, не глухой, чай.
Андрюха оглянулся. Лёгкость, с которой он отделался от любопытного старца, сделала его неосмотрительным. Тот стоял довольно близко и внимательно прислушивался к их разговору.
— Если кого ищешь, добрый молодец, то опосля найдёшь. А пока отведи лошадь в конюшню да устраивайся на жительство в келье. Скоро ужинать будем.
По выходе из конюшни Андрей вновь столкнулся с долговязым гостиником. Проходя мимо, тот негромко произнёс:
— Старец Никодим живёт здесь, но отлучился, будет к вечеру.
Андрюха вытащил из-за пазухи небольшую грамоту и молча передал её гостинику. Едва уловимым движением тот подхватил её и спрятал под рясой.
Юноше вовсе не хотелось ночевать в этом мрачном монастыре. То ли дело в развесёлой Москве! Он вернулся в конюшню и, забрав своего коня, выехал на московскую дорогу. Даже натупающая ночь не испугала его.
После вечерней трапезы и молитвы в келье старца Герасима Ленкова собрались его братья. Пышная белая борода придавала старшему из них, Тихону, благодушный и благообразный вид. Сложив на выпирающем животике короткопалые розовые ручки, он внимательно прислушивался к тому, что говорил хозяин кельи, средний брат Герасим. Тот ростом повыше, с мосластыми крупными руками. Младший из Ленковых, Феогност, казалось, не принимал участия в разговоре. Он с нетерпением посматривал в узкое окно кельи.
«И чего рассудачились? Как будто важные государевы дела решают. Не сбежит отсюда ни Максим Грек, ни кто иной. Кончайте уж скорей свои тары-бары. А то ведь Марьюшка-вдовица в Круговском селе, поди, совсем заждалась своего Феогностушку». — Тут младший из Ленковых вспомнил горячие Марьюшкины ласки и нетерпеливо заёрзал по лавке.
— Митрополит Даниил, — говорил в это время Герасим, — строго-настрого приказал нам зорко следить за Максимом. У него в миру много доброхотов. Денно и нощно думают они, как бы послать весточку своему возлюбленному еретику.
— Ну и пусть себе посылают! Сбежать-то он всё равно не сбежит, — не выдержал Феогност.
— Сбежать не сбежит, так ведь мыслями своими еретическими через доброхотов навредить может и государю, и митрополиту, благодетелю нашему. Надо бы нам узнать, кто эти доброхоты, а уж государь с митрополитом жестоко их покарают. Ты, Феогност, посерьёзнее будь!
— Так я и стараюсь…
— Знаю я, как ты стараешься! Поди, опять к своей Марье-срамнице сигануть собрался. Только кто за тебя проверять ночных сторожей будет?
— Сам проверю. Головой поручусь, не сбежит отсюда инок Максим.
— То-то, что головой. Ну, а ежели сбежит? Хорошо это будет для благодетеля нашего митрополита Даниила?
— Даниил был игуменом нашего монастыря и хорошо ведает: сбежать отсюда невозможно. Сам он порядки устанавливал для стражи.
В пререкания младших братьев вмешался Тихон:
— Будет вам перечить друг другу. Ты, Феогност, послушайся Герасима, дело он говорит. Нужно зорко следить за супостатами. А ты всё о жёнках бесстыдных думаешь.
— Сами-то хороши! — рассвирепел Феогност. — Давно ли ты, Тихон, к своей Аннушке бегать перестал?
Тихон сделался красным как рак.
— Полно тебе дурь-то молоть! Согрешил раз в жизни, так после того сколько уж лет прошло? Нечего старшего брата срамить. Я о том говорю, что осторожность не помешает. Сегодня под вечер появился у нас на подворье конный молодец. Сказался послужильцем тверского боярина Сильвестрова. Так ведь я поимённо всех тверских бояр ведаю, нет среди них оного. Когда я сказал о том молодцу, он мне ответил, будто боярин Сильвестров из Пскова в Тверь не так давно перебрался. Чудно это: не слышал я, чтобы из Пскова в Тверь в последнее время кто-то из бояр переезжал. К тому же и среди псковских бояр Сильвестровых как будто нет. Может, ты, Герасим, о таковых наслышан?
— Нет, не припомню среди псковских и тверских бояр Сильвестровых.
— Странно и то, что добрый молодец намеревался в монастыре ночевать, а сам на ночь глядя из обители выехал.
— Не иначе как по тайному делу в монастырь приезжал. С кем он разговаривал в монастыре?
— Я его к гостинику направил, тот с ним и говорил. И опять есть над чем подумать. Подошёл он к гостинику и спросил, не проживает ли в монастыре старец Никодим.
— А тот что ответил?
— Ежели кого ищешь, добрый молодец, потом найдёшь. А пока, говорит, устраивайся на ночлег.
— Ничего такого особенного в их разговоре нет, — сердито проговорил Феогност, — в каждом прохожем видите вы тайного супостата!
— Не горячись, Феогност, ишь, взбеленился! Может быть, и не ворог тот молодец, да только бережёного Бог бережёт, — рассудительно заметил Герасим. — Ты, Тихон, утресь проверь, уехал ли молодец из монастыря. Может, на ночь глядя он все же в обитель вернулся. Заодно загляни в келью гостиника, не оставил ли гость какой грамоты для старца Никодима. Я же проведаю Максима Грека.
Максим Грек проснулся, когда первый свет серого сентябрьского утра едва озарил землю. По тревожному гусиному гоготу он догадался, что сегодня день Никиты-репореза, или Никиты-гусятника [49]. По всей Руси в этот день подаются к обеду жареные гуси. А ему, как обычно, принесут мутную бурду, приготовленную невесть из чего.
Но не от недостатка пищи телесной страдает Максим в Иосифо-Волоколамском монастыре. Гораздо большую нужду терпит он от отсутствия пищи духовной. Митрополитом Даниилом разрешено ему читать лишь немногие книги духовного содержания. Другие же книги, имеющиеся в монастыре, недоступны для него. Не позволил митрополит Максиму и излагать свои мысли на бумаге. А мысли его обильные текут одна за другой, словно льдины во время ледохода по Москве-реке. Мысли эти незаметно поглощают время, и, занятый ими, Максим не замечает ни убогости своего жилища, ни скудости пищи, ни грубости тюремщиков. Сожалеет он лишь о том, что мысли его уходят в небытие, как льдины, растаявшие в тёплой воде. Память человеческая убога: что помнил вчера, сегодня подверглось забвению. И горько Максиму оттого, что свои плавно бегущие мысли не может он закрепить на бумаге.
Много диковинного повидал инок на своём веку, испытал он и удачи и ужасающее горе. Как было бы хорошо возвратиться в далёкие счастливые годы детства, прошедшие в знатной и богатой греческой семье Триволисов, проживавшей в солнечном адриатическом городе Арте! Звали тогда Максима Михаилом.
Тринадцать лет Михаил Триволис учился в университетах Италии и Франции, жадно поглощая крупицы знаний. Что осталось в памяти от тех давних лет? Наверно, ощущение безбрежности познания. Читаешь один трактат за другим и в каждом находишь для себя нечто новое. И чем обширнее становятся свои собственные познания, тем яснее осознаёшь, как ничтожны они по сравнению с истинным знанием о травах, звёздах, реках, самом человеке. Ты словно песчинка, а истинное знание — безбрежное море.
Так и продолжал бы Михаил Триволис учиться всяким премудростям, если бы не эта встреча в прекрасном итальянском городе Флоренции. До него уже доходили слухи о проповеднике монастыря Святого Марка Джироламо Савонароле, но когда он сам услышал его пламенную речь, она поразила его подобно молнии. Да, истина, написанная на бумаге, и истина, произнесённая с кафедры собора, отнюдь не одно и то же. Совершенно по-разному могут звучать и одинаковые слова, сказанные двумя людьми. Слова, вырвавшиеся из уст Савонаролы, словно раскалённые угли, жгли душу, заставляя людей плакать и смеяться. Как гневно бичевал он пороки высшего латинского духовенства! Как был непримирим к сребролюбию, чревоугодию, пьянству, разврату. Речи Джироламо оставили глубокий след в душе впечатлительного и легко увлекающегося Михаила Триволиса. Как губка впитывал он его мысли. Но вскоре случилась беда: папа Александр VI Борджиа предал главного своего обличителя огню.
Трагическая и мученическая смерть потрясла Триволиса. Мысли Савонаролы упали на благодатную почву и проросли мыслями самого Михаила, решившего навсегда порвать с миром и стать монахом того же флорентийского монастыря, в котором совсем недавно проповедовал Савонарола.
Память, память! Ты и учитель, и судья, и великая радость. Не будь тебя, человек совершал бы одну и ту же ошибку множество раз. Но ты же нещадно казнишь человека за совершённые им ошибки, за минуты слабости и падения духа. Казнишь всю жизнь!
Первоначально Михаил думал, что нужно во всём следовать примеру Савонаролы, так же решительно обличать перед народом князей церкви, искоренять свойственные им пороки. Но всё оказалось куда сложнее. Едва осмелился он в своей первой проповеди заикнуться об этом, как тут же кто-то подбросил ему грамоту, в которой было написано: «Не миновать тебе огня Божьего!»
Нет, он не устрашился этой грамоты и продолжал следовать примеру учителя. И тогда трое неизвестных в сутанах подстерегли его, возвращающегося поздним вечером из древней церкви Сан-Миньято аль Монте, и избили так, что он только под утро пришёл в себя. Флоренция была по-прежнему прекрасна: ярко светило солнце, весело пели птицы, а цветы распространяли удивительные ароматы. Первые торговцы спешили с корзинами на торжище, и их шаги гулко отдавались в пустынных ещё улочках. Но ему, такому жадному до жизни, любопытному ко всему совершающемуся в мире, впервые ничто не было мило: ни величественная пьяцца делла Синьория, ни возвышающиеся на ней прекрасные сооружения — лоджия деи Ланци, дворец Медичи-Риккарди, палаццо делла Синьория. Мрачным исполином возвышалась посреди площади не завершённая ещё скульптура Давида, над которой усердно трудился молодой, но уже прославившийся Микеланджело Буонарроти. Едва доплёлся Михаил до монастыря Святого Марка, а вскоре решил навсегда расстаться с латинством и вернуться в лоно православия, став монахом афонского монастыря.
На Афоне встретили его приветливо. Михаил был человеком общительным, незлобивым, умеющим живо и интересно рассказывать. А рассказать ему было о чём. Неудивительно, что афонским старцам он пришёлся по нраву.
Неспешно текла жизнь в афонском монастыре, совсем не так, как во Флоренции. И все было бы хорошо, не загорись он желанием пуститься в новое путешествие, на этот раз в Москву.
Все началось с того, что русский государь Василий Иванович десять лет назад отправил на Афон своего посла Василия Копыла с грамотой к настоятелю афонской горы Симеону с просьбой прислать на время в Москву из Ватопедского монастыря старца Савву для перевода греческих книг, имевшихся в книгохранилище великого князя. В ту пору в Москве и Новгороде укрепились еретики, которые в спорах нередко ссылались на церковные книги, малоизвестные русскому духовенству.
Савва был стар и немощен, болен ногами, а потому не решился отправиться в столь далёкое путешествие. И тогда афонские старцы, посовещавшись между собой, договорились послать в Москву монаха Максима, молодого, но уже прославившегося своей учёностью. Максим был лёгок на подъём, а потому охотно согласился отправиться в Москву по зову великого князя. На Руси пришлось испытать ему и успехи, и жестокие поражения. Здесь он написал основные свои труды.
Поселили Максима в кремлёвском Чудовом монастыре. Разные люди посещали его келью. Были у него не только духовные, но и миряне: двоюродный брат великой княгини Иван Данилович Сабуров, князь Андрей Холмский, двоюродный брат опального боярина Василия Даниловича Холмского, князь Иван Токмак, боярин Иван Никитич Берсень-Беклемишев, сын боярина Михаила Васильевича Тучкова Василий. Среди ближайших друзей Максима Грека был Вассиан Патрикеев, переведённый из Кирилло-Белозерского монастыря сначала в Симонов, а затем в Чудов монастырь.
О чём они говорили? О разном. Обсуждали древние и новые книги, царьградские обычаи, порядки в афонских монастырях. Особенно запомнились Максиму горячие речи Берсень-Беклемишева. Поблёскивая тёмными татарскими глазами, он запальчиво ругал существующие на Руси порядки, обвиняя во всём мать Василия Ивановича Софью Фоминичну Палеолог.
— Как пришли сюда греки, так наша земля и замешалась, а до тех пор жили мы в тишине и в миру. Но вот явилась сюда мать великого князя, великая княгиня София с греками, так и начались большие нестроения, как у вас в Царьграде.
Непристойно было Максиму слушать такие речи, и он возражал Берсеню:
— Господине! Мать великого князя, великая княгиня София, с обеих сторон была рода великого, по отце царского рода константинопольского, а по матери происходит от великого герцога Феррарского Италийской страны.
Берсень распалялся пуще прежнего:
— Какова бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. Которая земля перестраивает свои обычаи, та земля стоит недолго, а здесь у нас старые обычаи великий князь переменил. Так какого добра от нас ждать? Лучше старых обычаев держаться и людей жаловать. А теперь государь наш, запершись сам-третей, у постели всякие дела делает. Отец его, Иван Васильевич, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всём. А нынешний государь не таков, людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит.
Случалось, строптивый боярин ругал в присутствии Максима митрополита.
— Вот у вас в Царьграде цари теперь бусурманские, гонители; настали для вас злые времена. И как-то вы с ними перебиваетесь?
— Правда, — отвечал на это Максим, — цари у нас нечестивые, однако в церковные дела они не вступаются.
— Хоть у вас цари и нечестивые, но ежели они так поступают, стало быть, у вас ещё есть Бог. А вот у нас Бога нет. Митрополит наш в угоду государю не ходатайствует перед ним за опальных.
Порицание Берсенем великого князя и митрополита вызывало в душе Максима новые опасения, поэтому он старался говорить с ним наедине, без видоков и послухов. Но это и было поставлено ему в вину, когда судили строптивца. Во время допросов о речах Берсеневых Максим перепугался и рассказал всё как было, без утайки. И вот Берсеня не стало. Кат [50] отрубил ему голову.
Узнав об этом, Максим опечалился. Умолчи он о его крамольных речах, и, кто знает, может быть, боярин остался бы в живых. Но мог ли он не сказать обо всём, когда страх сковал его разум и волю, тот самый отвратительный и ужасный страх, который заставил его отступиться от заветов учителя Джироламо Савонаролы. Никто не ведает, почему он переменил веру, никто не обвиняет его в гибели Берсеня, но собственная память всё знает. Словно раскалённым железом жжёт она душу бессонными ночами за слабодушие.
«Доверчив я был по прибытии на Русь, — с сожалением думает Максим, сидя в убогой келье Иосифо-Волоколамского монастыря. — Не ведал, что каждый мой шаг, каждое моё слово становились известными митрополиту Даниилу. А ведь мы говорили обо всём, и отнюдь не всегда наши речи были угодны ему и великому князю».
Вскоре после суда над Берсень-Беклемишевым церковный собор осудил и его, Максима. И вновь на душе неспокойно: достойно ли вёл он себя на этом судилище? Память не спешит с успокоительным «да», но где-то в глубине души набатом громыхает: «Нет, нет, нет!» Считая себя невиновным, Максим пытался отказываться от некоторых своих суждений. Он не предполагал тогда, что митрополит Даниил через своих видоков и послухов столь осведомлён обо всём, говорившемся в его келье.
«Келейник-то мой, Афанасий, каков? Всё выложил на соборе и приврал немало, не покраснев. Лишь о своём спасении мыслил. А ведь тоже грек!»
Как монах греческого монастыря, Максим был подсуден только суду вселенского патриарха, но не суду русских епископов. Даниил презрел это правило. Он выдвинул против монаха обвинение в общении с опальным Берсень-Беклемишевым и турецким послом Скиндером, которые поносили великого князя. И хотя в самом этом общении ничего преступного не было, оно позволило Даниилу, вопреки существовавшим правилам, поставить его перед собором русских епископов.
«Да, хитёр и коварен митрополит Даниил! Вельми жесток он в борьбе с инакомыслящими. Мольбы поверженных противников не проникают в его сердце. А потому надлежит укреплять дух свой, чтобы достойно встретить новые притеснения митрополитовы».
Тут мысли Максима направились по иному пути. В споре между стяжателями и нестяжателями он недвусмысленно высказался против иосифлян.
«Можно ли согласиться с митрополитом, ратующим за обогащение монастырей? Иосифляне говорят, будто богатства монастырей принадлежат не одному, а всем инокам. Это, как они мыслят, оправдывает монастырскую роскошь. Но ведь точно так же и лихие разбойники оправдываются на пытке. Вступив в шайку и награбив богатства, они, будучи пойманными, говорят, а я, дескать, для себя ничего не брал…»
Размышления Максима прервали осторожные шаги за дверью. Едва слышно прозвучал троекратный условный стук в дверь. Монах приглушённо кашлянул в ответ. Тотчас же в дверную щель просунулась небольшая, свёрнутая в рулон записка и покатилась к ногам узника.
«Благодарение Господу Богу, благодетели не забывают обо мне и справляются о моём здравии. А мне и написать-то им нечем. Грамотку эту, однако, надобно припрятать подальше. Беда приключится, ежели её духовный отец Иона или братья Ленковы обнаружат. Со света сживут, окаянные!»
Максим спрятал грамоту в потайном месте очень кстати. Неожиданно дверь распахнулась, и в келью кошачьей походкой вошёл Герасим Ленков. Внимательно осмотрев все щели, он приблизился к узнику.
— Как спалось, Максимушка?
— Как всегда, Герасим. Что это ты ищешь?
— Весточку для старца Никодима. Не слыхивал ли о таковом?
— Нет, не слыхивал.
— А правду ли говоришь, Максимушка?
— Всю жизнь стараюсь говорить правду.
— Знаем мы, какую правду вы, нестяжатели, говорите! До сих пор мы милостиво относились к тебе, Максимушка, но можем и по-другому поговорить. Скажешь тогда и подлинные речи, и подноготную правду [51]. А молчать будешь, железом раскалённым отметим…
Максим с омерзением смотрел на этого ката в монашеском одеянии.
— Бог милостив, не допустит несправедливости.
— Верно, Бог милостив. Только милость его на еретиков не распространяется. Калёным железом велел он ересь-то выжигать. Так что мы караем еретиков по воле Божьей.
— Бороться с ересью нужно, да не так, как вы, иосифляне. Вы ведь давно настаиваете на том, чтобы еретиков казнить — жечь да вешать. А вот старец Вассиан Патрикеев по-иному мыслит: надобно наказывать еретиков, говорит он, но не казнить смертию. Скажите нам, которого из древних еретиков или мечом убили, или огнём сожгли, или в глубине утопили? Не всех ли святые отцы собором анафеме предавали, а благочестивые цари заточали?
— По твоему дружку, такому же еретику, как и ты, давно верёвка плачет!
— Не там, Герасим, ты ересь ищешь. Вот послушай и поразмысли, где ересь-то. Бог повелел монастырям раздавать имущество на прокормление голодающим и нищим. С этим и Иосиф Волоцкий был согласен. Но он же призывал монастыри к обогащению. К чему монастырю сохранять свои поместья, коли он обязан всё раздать нищим? Выходит, монастырь сам есть суть нищий, коему властелины дают имения.
Герасим озадаченно уставился на узника.
— Вздор ты мелешь, Максимушка, монастырь не может быть нищим.
Максим с тоской подумал о том, насколько бесполезно убеждать в чём-либо этого недалёкого монаха-тюремщика, монаха-ката. Можно было бы вести спор с самим Иосифом Волоцким, но не с его тупоумными последователями. Между тем Герасим вновь стал наскакивать на него.
— Ты мне зубы не заговаривай! Скажи лучше, куда грамоту припрятал?
— Да какую грамоту ты ищешь?
— Не прикидывайся невинной овечкой! Ту, что тебе гостиник передал. Люди видели, как он около твоей двери шастал.
— Сюда никто, кроме тебя, не заходил.
— Знаем мы вас, еретиков! Доброхоты ваши не дремлют. Только ведь и мы не лыком шиты.
— Будет тебе, Герасим, глумиться, не заходил сюда гостиник. Исполни лучше мою просьбу: вели принести перо да чернила с бумагой, хочу написать прошение митрополиту о помиловании.
— Прошение о помиловании, говоришь? — Герасим довольно ухмыльнулся. — Так уж и быть, Максимушка, принесу тебе чернила и бумагу.
Монах-надзиратель знал: митрополит Даниил бессонными ночами любит читать прошения узников Иосифо-Волоколамского монастыря. Обычно они свидетельствуют о крахе его противников.
Вассиан бодро прошёлся по небольшой келье. Хоть лет позади и немало, он не чувствовал ещё старческой усталости в своём теле. Вассиан не иссушал плоть, как некоторые фанатики, длительными постами, непосильной работой, но и не грешил, как многие монахи, ибо полагал, что поучать других может лишь тот, кто сам безупречен.
Через узкое, закрытое толстой решёткой окно в келью вливается свежий сентябрьский воздух. Пахнет увядающей травой, спелыми яблоками, дымом и ещё чем-то непонятным, осенним. Эти запахи бередят душу, напоминают о днях молодости, о том, что безвозвратно ушло в прошлое.
Прислушавшись, Вассиан уловил за дверью тихое движение. Мягкой походкой старец приблизился к двери и резким движением распахнул её. На пороге стоял известный всем москвичам юродивый Митяй. Взглянув на Вассиана безумными глазами, он молча сунул ему крохотную записку и удалился.
В записке сообщалось:
«Святые отцы, патриархи Антиохийский, Иерусалимский, Александрийский и Царьградский, отказались благословить дело, задуманное великим князем. Митрополит Даниил взял грех на себя. Ныне золотую пташку хотят упрятать в клетку, мастерами суздальскими изготовленную. Новая пташка совсем близко».
Полученное известие взволновало Вассиана. Оно означало: несмотря на возражения вселенских патриархов, великий князь собирается в скором времени заточить свою жену в какой-то суздальский, скорее всего в Покровский женский, монастырь. На самое ближайшее время назначена новая свадьба.
«Митрополит-то каков! Вопреки воле вселенских патриархов благословил великого князя на столь постыдное деяние. Вот они, стяжатели: за золото и поместья готовы простить государю любой грех, любое оскорбление и притеснение церкви. Благословение Даниилово — что поцелуй Иуды. Едва ли оно принесёт государю счастье. Поправ устои святой церкви, Василий Иванович обретёт лишь беды: дурные деяния отцов — соблазн и погибель для детей. Омут вседозволенности дна не имеет… Нужно как можно быстрее оповестить доброхотов, пусть берегут Соломонию от всякой всячины. Много бед подстерегает человека, попавшего в опалу…»
Вассиан повертел записку в руках, пытаясь узнать, кто же из доброхотов прислал её.
«С тех пор как случилась размолвка с великим князем, многие из бывших друзей отшатнулись от меня. Никто из знатных бояр не заглядывает в мою келью. Совсем недавно не так было: всяк искал моей милости. Ныне же многие не боятся идти встречу. А иные, оставшись верными мне, вступают в сношения лишь тайно. Виной тому слуги митрополитовы. Распустили они слух, будто государь грозился сослать меня в заточение. Стяжателям не привыкать говорить кривду. Отринув от меня знатных, они чернь против себя настроили. Благословение Даниилом расторжения брака великого князя многим людям откроет глаза…»
Вассиан вновь осмотрел записку со всех сторон. «Думается мне, что писал её Василий Тучков с ведома своего отца. Дивиться тому не следует: Тучковы с давних времён в родстве с Патрикеевыми. Только тут дело не в родственных узах. Чего-то страшится Михайло Тучков! Но чего?..»
Соломония проснулась с ощущением большой радости. Снилось ей, будто шли они вместе с Василием посреди огромного цветущего луга. А рядом с ними с венком из пронзительно-синих васильков на голове резвился крошечный мальчонка. Счастливые, они оба внимательно следили за ним. Сердце Соломонии беспокойно замирало, когда головка, украшенная васильками, вдруг исчезала в высокой траве.
Но не этот сон был причиной радости Соломонии. Такие сны она видела не раз и раньше. И всегда просыпалась с ощущением несбыточности своих желаний, внутренней пустоты, недоступности счастья. Сегодня совсем не то. Незадолго до рассвета она почувствовала лёгкие толчки в левом боку и вся замерла, не веря своему счастью. Толчки повторились ещё раза три. Соломония стала тщательно вспоминать другие приметы, о которых в молодости дотошно расспрашивала рожавших женщин. Все они указывали на то, что в её теле зародилась новая жизнь.
Соломония осторожно поднялась с постели, подошла к окну. На дворе было белым-бело от первого снега, а он всё падал и падал на истомлённую летним зноем землю. От этого бесконечного падения снежинок на душе было тепло и покойно. После жестокой засухи обильный снегопад был очень кстати. «Снегу надует, хлеба прибудет, вода разольётся, сена наберётся», — говаривали в народе.
Скоро уж седмица, как великий князь возвратился из объезда своих владений. Соломонию больно задело и обеспокоило, что государь отправился в поездку по монастырям один, без неё. Во время его отсутствия, продолжавшегося целых два месяца, она измаялась, плохо спала по ночам. При встрече Василий был хмур и неприветлив, за всё время ни разу не навестил её. Теперь Соломония надеялась, что всё станет по-прежнему, как в молодости.
«Но отчего так тихо во дворце, словно все поумирали? Почему тётушка долго не заявляется? — Тревога закралась в сердце княгини, но она отмахнулась от неё, радость была так велика! — Вот уж порадуется моя разлюбезная тётушка приятной вести. А Василий Иванович и того больше!»
К дворцовому крыльцу подкатил чёрный, какие бывают лишь в монастырях, возок. Сердце Соломонии сжалось от недоброго предчувствия. С тревожным вмиманием наблюдала она, как двое в чёрных облачениях выбрались из возка и направились во дворец.
«Господи, да есть ли кто живой во дворце? Почему такая тишь в сенях? Чу! Шаги чьи-то… Это те двое приближаются сюда. Неужели ко мне?»
Дверь распахнулась. Двое в чёрном вошли в покои великой княгини. Присмотревшись, в одном из них Соломония признала князя Ивана Юрьевича Шигону-Поджогина, самого ближнего к Василию Ивановичу человека.
— Иван Юрьевич, отчего во дворце тишь такая? Уж не случилось ли что с великим князем?
— Собирайся, государыня, с нами поедешь, — не отвечая на вопрос, сухо промолвил Шигона.
— Нет, ты скажи, жив ли великий князь? — Напуганная Соломония не уловила особого смысла в словах Шигоны. Только бы поскорее увидеть ей великого князя, рассказать ему обо всём. То-то он обрадуется! И тогда всё образуется, дворец наполнится привычным шумом, появится её тётка Евдокия Ивановна, исчезнет этот мрачный возок. Соломония стала бестолково одеваться, прикладывая к себе наряды, отбрасывая их в сторону и примеряя новые.
— Побыстрее, государыня, — поторопил её Шигона.
Наконец сборы закончились. По пустынным сеням вышли они на крыльцо. Свежий, пахнущий первым снегом воздух наполнил грудь, но Соломония, тревожась, не заметила этого. Едва она села в чёрный возок, он тотчас же покатил по припорошенной снегом деревянной мостовой Кремля.
Соломония не знала, что ей никогда больше не придётся увидеться с мужем. Василий Иванович был во дворце и из окна своей опочивальни наблюдал, как растерянная княгиня вышла на крыльцо и сёла в монастырскую повозку. Сердце его сжалось от предстоящей разлуки. Позади двадцать лет совместно прожитой жизни. За это время они научились с полуслова понимать друг друга. Любил ли он Соломонию? Конечно же любил! Из пятисот явившихся на смотрины невест он выбрал её ради лепоты лица и стати, презрев настойчивые уговоры ближних бояр, советовавших ему жениться на девице знатного рода, а не на дворянке. Казалось, он не ошибся. Сколько счастливых дней и ночей провели они вместе! Как тягостны были даже самые непродолжительные разлуки! Будет ли ему так же хорошо с новой женой?..
Рядом с Соломонией видит князь Шигону. Долгое время был он в опале, но остался предан ему и за то снова вошёл в милость. Ещё в начале лета Василий Иванович спросил своих ближних людей: «Кому по мне царствовать на Русской земле и во всех городах моих и пределах? Братьям отдать? Но они и своих уделов устроить не умеют». И Шигона, преданно глядя ему в глаза, чётко ответил: «Государь, князь великий! Неплодную смоковницу посекают и измещут из винограда». Этот совет был по душе ему. С тех пор приблизил он к себе Шигону, поручает ему такие дела, которые не всякому можно доверить.
Чёрный возок скрылся за поворотом. Василий Иванович отошёл от окна, взял в руки зерцало. На него глянули встревоженные, блестящие от волнения глаза. Князь потёр пальцами виски, провёл под глазами.
«Завтра же велю поправить усы, укоротить бороду. Хоть ты и великий князь, — обращаясь к своему отражению, мысленно говорил Василий Иванович, — однако молодая жена должна любить тебя не за титул высокий, а за самые обычные человеческие достоинства…»
Насчёт Соломонии всё было решено давно и обстоятельно. Ничто не должно помешать её пострижению. Хотя святые старцы — патриархи Антиохийский, Иерусалимский, Александрийский и Царьградский, как и следовало ожидать, ответили отказом, однако митрополит Даниил решил не препятствовать ему в расторжении брака с Соломонией и взять грех на свою душу. Прочитав послание Марка Иерусалимского, в котором тот писал, что не подобает государю творить такое, что и челяди правила святых отцов запрещают, митрополит произнёс:
— В своей стране имеет нечестивого царя и блажит его, а нашего государя православного укоряет. Тебе, сын мой Василий, говорю: учиним мы тебе благословение, возьмём грех на себя и всем Вселенским собором благословим тебя делать так, как хочешь.
Василий Иванович понимал: митрополит и ближние бояре хотят, чтобы престол наследовался его сыном, а не братьями. Приход их к власти означал бы для большинства его приближённых устранение от государственных дел. Так что, потрафляя великому князю, они, скорее всего, заботились о себе.
С митрополитом и ближними боярами был решён и вопрос о будущей жене. По совету Ивана Юрьевича Шнгоны он остановил своё внимание на Елене Глинской, дочери умершего князя Василия Львовича Глинского. Седмицу назад, на Филиппово заговенье [52], Шигона устроил встречу Василия Ивановича с Еленой. Это произошло в церкви, куда великий князь пришёл помолиться и раздать милостыню нищей братии. Елена стояла на женской половине чуть сбоку от толпы, гордо держа красивую голову. Короткая соболья шубка, сшитая наподобие летника, без разреза спереди и с такими же висячими рукавами, не скрывала, а, напротив, подчёркивала красоту её стана. В отличие от других женщин, лица которых были густо покрыты белилами и румянами, Елена лишь слегка подрумянила щёки. Белила же ей совсем не потребовались. Да и соболиных бровей не коснулся уголёк. После этой встречи князь просыпался и отходил ко сну с думой о молодой жене. Василий вновь посмотрел в окно. Чёрного возка уже давно не было видно. Мягкие пушистые хлопья снега запорошили его следы, как будто он и не проезжал вовсе. Только вот сердце почему-то ноет…
Чёрный возок выехал из Кремля и, переваливаясь с боку на бок, медленно пополз по неровной грязной московской улице. Довольно скоро лошади остановились возле мрачных ворот. Соломония выглянула наружу и ойкнула. Она сразу же поняла, куда и зачем её привезли. За мрачными воротами виднелись постройки Рождественского девичьего монастыря, где они не раз бывали вместе с Василием.
— Да куда же вы меня привезли? Не хочу я, не хочу!.. — закричала она и упала в беспамятстве.
Ворота монастыря медленно, со скрипом отворились, возок проследовал во двор и остановился у крыльца. Сильные руки подхватили Соломонию, понесли в церковь.
Очнувшись, Соломония прежде всего увидела митрополита Даниила. Холодный и неприступный, с отрешённым взглядом он стоял возле иконостаса. Рядом с ним были Иван Юрьевич Шигона и игумен Давид. У дальней стены, куда едва проникал колеблющийся свет лампад и свечей, словно нахохлившиеся вороны чёрных мрачных куколях [53], стояли монахини.
Игумен Давид с ножницами в руках приблизился к великой княгине.
— Святой отец, — с дрожью в голосе обратилась Соломония к митрополиту, — умоляю тебя не совершать задуманное. Не хочу и не могу я быть инокиней.
— Грешны слова твои, дочь моя. Каждый человек должен быть рад и счастлив от сознания, что посвящает себя служению Господу Богу. А ты противишься этому.
— Великий князь хочет моего пострижения, потому что я бесплодна. Но это не так. Пройдёт немного времени, и все убедятся в этом.
— Великий князь ждал наследника двадцать лет. Больше ждать он не в силах, да и ни к чему это.
— Но ведь в моём чреве зародилось дитё! — со слезами в голосе выкрикнула Соломония и упала к ногам митрополита. — Не за себя, за него прошу, святой отец, отложи пострижение в иночество!
Даниил заколебался.
«А вдруг окажется, что великая княгиня и в самом деле носит в своём чреве дитё? Святое ли дело свершится? Только вряд ли правдивы её слова. Если бы всё было так, как она говорит, великий князь во время вчерашней беседы обмолвился бы об этом. Скорее всего, она придумала эту ложь только сегодня в надежде помешать пострижению. Хитро удумала: ежели я отложу пострижение, она попытается умолить Василия Ивановича совсем отменить его. Едва ли государь будет доволен таким оборотом дела. К тому же всё многократно обдумано, всё идёт своим чередом. Изменить ничего уже нельзя…»
— Господь Бог изъявил свою волю, и воля его в том, чтобы быть тебе бесплодной во веки веков и служить ему до окончания дней своих молитвами. Аминь!
Игумен Давид понял слова митрополита как приказ начать пострижение. Он подхватил русые волосы Соломонии и стал быстро отрезать их.
— Да что же вы делаете? Не хочу я, не хочу!.. — громко кричала княгиня. Слёзы лились из её глаз.
Закончив своё дело, Давид встал на прежнее место. К Соломонии, держа на вытянутых руках куколь, приблизился митрополит. Безысходное отчаяние и ярость родились в душе постригаемой. Она вырвала из рук Даниила куколь и стала топтать его ногами.
Первосвятитель пополовел [54] от такой дерзости. Монахини громко и возмущённо зароптали. К Соломонии скорым шагом подошёл Шигона и огрел её плёткой.
— Да как ты смеешь противиться воле государя и не слушать его повеления!
— А ты, — дерзко отвечала Соломония, — по какому праву смеешь бить меня?
Тело её дрожало, огромные глаза полыхали гневом.
— По приказанию государя!
— Свидетельствую перед всеми, — громко сказала тогда княгиня, — что не желаю пострижения и на меня насильно надевают куколь! Пусть Господь Бог отомстит за такое оскорбление!
— Помолимся, братья и сёстры, за рабу Господа Бога Софью, — перебивая Соломонию, громко произнёс игумен Давид.
Печальное пение огласило церковь, приглушив стоны и рыдания бывшей великой княгини Соломонии Сабуровой, ставшей в иночестве Софьей.
Через несколько дней, едва установился санный путь, из ворот Рождественского монастыря выехал каптан [55], в котором инокиню Софью везли в Суздаль, в Покровский девичий монастырь. Возок проследовал через Мясницкие ворота, мимо Красного Села, выбрался на Стромынку, которая вела к Юрьеву-Польскому и Суздалю. На всём пути на почтительном расстоянии его сопровождал одинокий всадник. Это был Андрюха Попонкин, которому Тучковы поручили зорко оберегать от всяких случайностей опальную жену великого князя. Ничего неожиданного, однако, не произошло. Возок и всадник вскоре прибыли в Суздаль.
Игуменья Покровского девичьего монастыря Ульянея во время заутрени почувствовала боль в стегне [56]. Боль всё усиливалась, и мать Ульянея с большим нетерпением ожидала конца службы. Было душно. Золотисто-жёлтое пламя множества свечей озаряло церковь, а игуменье почему-то казалось, будто наступил вечер знойного летнего дня и всё вокруг залито неповторимым светом вечерней зари.
«Видать, старость пришла, выстоять службы и то стало трудно. Ах, как было бы славно, если бы на дворе и впрямь стояла летняя теплынь! Идёшь себе посреди поля, вдыхаешь запахи трав, касаешься босыми ногами прогретой земли, и кажется, будто ничего лучше на свете нет. — От этой мысли у Ульянеи защемило сердце. — Сколько ещё мне осталось ходить по земле? Может быть, прошедшее лето было последним, вон ведь как стегно-то разболелось!»
В это время служба закончилась, и Ульянея, облегчённо вздохнув, направилась во главе процессии к выходу. Около церковных ворот её поджидала молчаливая рябая келейница с чадящим витенем [57], который едва-едва освещал дорогу. Две юные белицы [58] подхватили игуменью под руки, чтобы она, не приведи Господи, не поскользнулась.
Справа шла Марфуша, стройная миловидная девушка. Длинные ресницы у неё обычно скромно опущены вниз, но, когда распахнутся, открываются большие серые глаза. Марфуша — любимая белица Ульянеи. Никто не слышал, чтобы игуменья, не очень-то любезно обходившаяся с монахинями и белицами, повысила на неё голос.
Марфушина подружка Аннушка отличалась озорством, непоседливостью. Всем она весело и открыто улыбалась. За озорство нередко попадало Аннушке от матушки Ульянеи, но зла между ними не было.
— По всему Суждалю, матушка, только и разговоры, что об Афоньке-разбойнике. Позавчерась, говорят, опять купчишек пограбил да и наозоровал вволю. Двоих убили, а троих поранили. Кровищи на Московской дороге было!
Тут из темноты вынырнул незнакомый, нарядно одетый молодец. Аннушка дурашливо вскрикнула, за что получила от матушки Ульянеи два увесистых тумака.
— Полно тебе глотку-то драть, будто и впрямь испужалась. Знаю я тебя! А ты куда прёшь, не видишь, игуменья идёт?
Андрюха, почтительно склонившись перед Ульянеей, незаметно озорно подмигнул Марфуше. Ту как огнём обдало.
— Старец Филофей с Белоозера просил передать тебе, матушка, низкий поклон.
Никакого старца Филофея Андрюха никогда и знать не знал. Это была условная речь, на которую игуменья отвечала так же условно:
— Старца Филофея я почитала и почитать буду. В добром ли он здравии?
— Жив-здоров, матушка, чего и тебе желает.
— Ну и слава Богу. Пойдёшь в мою келью и доподлинно расскажешь мне о нём.
В келье, куда они вошли, было тепло и уютно. Мать Ульянея сбросила шубу на руки шустрой келейницы и взглядом указала ей на дверь. Повторять приказание не пришлось. Игуменья села на обитую красным аксамитом [59] скамью и застонала от боли.
— Стегно что-то ноет, сил нет, — пожаловалась она Андрюхе. — Присядь-ка рядком, расскажи что к чему. Да не ори на весь монастырь.
— Велено мне, матушка, передать грамотку.
— И только-то?
— Больше ничего.
— Ну так давай её.
Андрюха вытащил из-за пазухи тщательно завёрнутую в тряпицу небольшую грамоту и передал игуменье. Та приблизила к себе свечу и, шевеля губами, стала с трудом разбирать написанное.
— Стара стала, глаза совсем ничего не видят, — проворчала она и вдруг вся преобразилась: глаза по-молодому заблестели, на щеках проступил румянец. — Ты ступай, ступай, добрый молодец. Завтра после заутрени зайдёшь за ответом. Келейница Евфимия проводит тебя в трапезную.
Ульянея хлопнула в ладоши и торопливо распорядилась насчёт трапезы.
Едва Андрей вышел, игуменья так и впилась глазами в каждую буквицу. Да и как было не впиться, если грамота была написана самим Василием Патрикеевым, первой и последней любовью боярыни Агриппины Пронской, в иночестве Ульянеи!
Какой же он был тогда статный да удалой, когда они встретились в Москве, весёлый, сильный, насмешливый. Агриппина с первой же встречи без памяти влюбилась в Василия. Как жаль, что их счастье было таким коротким!
«Сколько лет минуло с той поры, казалось бы, всё поросло травой забвения, горькой полынькой-травой, ан нет, сердце ничего не запамятовало, словно вчерась была эта Сырная седмица [60]…»
Она увидела его во встречу — в первый день масленицы. Шла с подругами по Лубянке и возле Гребенской церкви повстречала ватагу добрых молодцев. Тот, что был впереди, заступил ей дорогу.
— Куда спешишь, красавица?
— К дружку своему косолапому, — созорничала она, а сама ошалела от хмельного взгляда слегка раскосых глаз.
— Косолапый далеко живёт, пока дойдёшь, ноги натрудишь.
— Я мигом домчу и устать не успею.
— А ежели я не пущу тебя к косолапому?
— Где уж тебе за мной угнаться? В шубе ногами запутаешься, грохнешься об дорогу, да и дух вон.
Кругом все весело засмеялись.
— Ай да боярышня! Такой палец в рот не клади.
— А ну, красавица, давай потягаемся! — Василий, сбросив шубу, остался в белой сорочке из тончайшего батиста и в чёрных портах, заправленных в зелёные сафьяновые сапожки.
Девушки загалдели, заверещали. Воспользовавшись суматохой, Агриппина спряталась за спины подруг, а потом припустилась бежать к дому. Только было вознамерилась проскользнуть в калитку, да сильная рука преградила дорогу.
— Неужто здесь твой косолапый живёт?
— Ну да, вишь, он на тебя оскалился.
Василий заглянул во двор и невольно отпрянул: возле крыльца на задних лапах стоял медведь и внимательно смотрел круглыми блестящими глазками в их сторону. Она отпихнула опешившего Василия и, юркнув во двор, задвинула засов.
— Ну и ловка девка! — Как приятен ей его голос! — Придёшь завтра на Неглинную?
Агриппина ничего не ответила. Сердце её бешено колотилось в груди.
Странное дело: куда бы она ни направлялась на той седмице, всюду появлялся и Василий.
На заигрыши пошли они с подругами на горку кататься на санках. Огляделась по сторонам — нигде его нет. Перекрестившись, села в сани и устремилась вниз. От встречного ветра глаза заслезились. Протёрла их варежкой, глянула, а он уж тут как тут, катит с дружками в санках. Сани столкнулись, опрокинулись. Что крику-то, смеху-то! Она и не разобрала сначала, что это её губы обожгло. А потом ещё раз. Тут Агриппина Василия от себя отпихнула, он покатился под горку да угодил головой в сугроб. Вот хохоту-то было!
На лакомку отправились они на Пожар [61]. Там скоморохи с медведями людей потешали. Агриппина до слёз хохотала, глядя на косолапого, который по просьбе хозяина показывал, как тёща про зятя блины пекла, как у тёщи головушка болит, как зять-то удал тёще спасибо сказал. И вот когда медведь пнул лапой скомороха под зад, а тот кубарем покатился по снегу, она почувствовала сзади горячее дыхание и сразу же догадалась, кто это объявился. Догадалась, потому что всё время ждала Василия. Толпа, глазевшая на скоморохов, качнулась и сдавила их, и Агриппина почувствовала, как сильно бьётся его сердце. Василий нежно сжал её руки, и она впервые не воспротивилась ему.
А в широкий четверг Агриппина была грустной: отец велел ей не отлучаться из дома. После обеда к крыльцу подкатили сани, запряжённые разукрашенными лошадьми. С какой радостью в былые годы ждала она этой поездки всей семьёй по праздничной Москве! Сегодня же ничто не было мило: ни толпы скоморохов, ни кулачные бои на Москве-реке, ни резвый бег лошадей. На Варварском крестце саней скопилось великое множество, и они долго ждали, когда можно будет проехать в Замоскворечье. И только тут Агриппина вновь испытала радость: оглянувшись, она увидела улыбающегося Василия. Он ехал в лёгком возке совсем рядом и показывал руками, что вечером будет ждать её около дома.
Агриппина знала, что уже четвёртый вечер Василий сторожит её у ворот их дома, но страшилась выйти к нему. Не отца с матерью страшилась, боялась себя, своей впервые вспыхнувшей страсти. Да только, видать, чему быть, тому не миновать: в тёщины вечёрки она пришла к нему…
А на золовкины посиделки на Неглинной реке ребятня выстроила огромный снежный город с высокими стенами, башнями-стрельнями и воротами. Едва Агриппина с подругами закрылась в этом городе, как со стороны Тверской улицы и Арбата стали надвигаться толпы «ворогов». Сердце девушки радостно забилось, когда она увидела Василия. Ей вдруг подумалось, что он спешит ворваться в снежный город, чтобы спасти её от похитителей. И тогда Агриппина полезла на стену и стала размахивать оттуда руками, чтобы Василий знал, где она. Он, конечно же, увидел её и побежал ещё быстрее, хотя комья снега градом осыпали его. Казалось, Василий не замечал их, радостно улыбался ей, махал рукой. Вот под напором тел рухнули снежные ворота. Слёзы радости застили глаза. Где же он? Ах вон, в самой середине городка, совсем близко от неё.
Но что это? И нападавшие и осаждённые перестали швырять снежки, кинулись на Василия Патрикеева и поволокли его к проруби. Таков обычай: воевода одолевшей стороны должен побывать в ледяной купели. Агриппина знает, что ничего с её возлюбленным не случится, но она всё равно тревожится за него. Вот его искупали, вот вынули из дымящейся проруби, вот завернули в медвежью шкуру и положили в сани. А он лишь смеётся, норовит глянуть в её сторону, вырваться из цепких рук. Кто-то взмахнул кнутом, лошади понеслись и исчезли за поворотом.
Сколько раз после этого видела Агриппина один и тот же ужасный сон: Василий радостно улыбается, тянется к ней руками, он совсем близко, но откуда-то появляется толпа разъярённых людей, которые хватают его, куда-то волокут. И Василий бесследно исчезает.
Никогда больше не привелось Агриппине Пронской увидеться со своим возлюбленным. Дошёл до неё слух, будто насильно постригли его в монахи. А когда слух этот подтвердился, она и сама последовала в монастырь. До Ульянеи доходили вести о возвращении Василия, ставшего в иночестве Вассианом, в Москву, где он, будучи монахом Чудова монастыря, стал оказывать большое влияние на государя. Несколько раз приезжала она в Москву по монастырским делам, но встретиться им не привелось. Да и не очень она, признаться, хотела увидеться с ним. Особые заботы загородили от неё Василия Патрикеева.
Воспоминания взволновали Ульянею. Голова её горела, но сознание было ясным. Она всё более удивлялась своей памяти, которая, оказывается, сохранила в течение десятилетий каждый миг той давней счастливой седмицы, каждый взгляд Василия, каждое прикосновение его сильных, жадных рук. Игуменья закрыла глаза и застонала не то от воспоминаний, не то от боли.
«Господи, прости меня, грешную! Помоги мне одолеть козни демонские…»
Немного успокоившись, Ульянея вновь принялась за чтение письма. Вассиан заклинал её всячески оберегать от бед и напастей опальную жену великого князя Соломонию.
«Не сумлевайся, сокол мой ясный, все сделаю, как велишь!» Тут только Ульянея подумала о том, что её «ясный сокол», наверно, как и она, стар и немощен. Горько усмехнувшись и покачав головой, она кликнула келейницу Евфимию и приказала привести новоприбывшую инокиню Софью.
Софья бесшумно вошла в келью игуменьи, молча поклонилась и застыла у дверей. Игуменья с трудом поднялась с лавки и, прихрамывая, приблизилась к ней.
— Что молчишь-то? Вижу, не рада пострижению. Только ведь назад в мир отсюда пути нет. Так что хоть плачь, хоть смейся, ничего не изменишь. Вот так-то… — Губы Ульянеи задрожали, и она на мгновение отвернулась к стене, чтобы справиться с волнением, вызванным собственными воспоминаниями. — Ну ничего, жить везде можно. Тепло ли у тебя в келье?
— Тепло, матушка, благодарю за заботу. Только и вправду немило мне пострижение…
— А я тебе говорю: жить везде можно, не только в великокняжеских палатах. Чего их жалеть? Одна маета там, мышиная возня боярская. Не так ли? А тут ты успокоишься наедине с Господом Богом, силу духовную обретёшь.
— Не о великокняжеских палатах сожалею я, матушка, не о нарядах и драгоценностях. Дитё своё кровное мне жаль!
— Какое ещё дитё? Да ты в уме ли, Софья? Великий князь отринул тебя и возвёл в иноческий сан из-за того, что ты стала заматеревшей [62]. О каком же дитё ты говоришь?
— О том, что в чреве моём, — ответила Софья и прикрыла живот рукой.
— Не может этого быть. Двадцать лет дитё не рождалось, и вот, когда заматеревшую жену решили отправить в монастырь, она вдруг понесла? Ты говорила об этом при пострижении?
— Я говорила, да митрополит Даниил не внял моим речам. — Голос Софьи задрожал, из глаз полились слёзы.
— И правильно сделал, что не внял. Байки всё это. Ты могла говорить эту кривду при пострижении, дабы остаться в миру. Неясно, зачем мне-то ты её повторяешь? Если бы даже я поверила тебе, всё одно ничего не изменить.
— Матушка, да правду, правду я говорю, а не кривду! Провалиться мне сей же миг в геенну огненную, если это не так!
Ульянея оторопело уставилась на Софью, словно ожидая жестокой кары. Ничего, однако, не произошло, и игуменья успокоилась.
— А откуда тебе ведомо, что в чреве твоём дитё зародилось?
Соломония подробно рассказала о приметах, явившихся ей. Ульянея понимающе кивала головой. Когда та кончила говорить, она с возмущением запричитала:
— Ах, еретики, постригли в монастырь мать с дитем. Вот беда-то на мою головушку! Как же быть-то теперь?
— Может, дать знать о том великому князю? Игуменья прекратила причитать. Голос её зазвучал вдруг зловеще и строго:
— Ежели мы обнародуем, что у тебя дитё должно народиться, не сносить тебе, голубушка, головы. Да и дитё твоё, едва на свет появившись, смерть примет. Это уж верно. Не успеет государь и рта открыть, как сюда враги устремятся искать твоей погибели. Да и не ясно, как к этой вести великий князь отнесётся. Он уж, поди, сватов к молодой невесте послал. Захочет ли вмешиваться? А ежели и захочет, то сделать ничего не сможет: ты теперь невеста Христова и путь в мир тебе заказан. К тому же великий князь может не признать твоё дитя своим сыном, дабы не было в государстве смуты. Так что куда ни кинь, везде клин.
— Не может быть, чтобы Василий Иванович не признал своё дитё, — он так жаждал иметь наследника!
— А как ты докажешь, что это его сын? Может, ты по дороге сюда с кем дело имела.
— Клянусь Господом Богом — ни в чём не виновна я перед государем. К тому же монахиня теперь я.
— Монахини тоже живые люди. Поживёшь в обители, убедишься в том. Ты вот что сделай, сшей манатью [63] пошире, в ней никто до поры до времени не проведает о твоём деле. А я постараюсь отвадить любопытствующих от твоей кельи. Когда же дитё родится, тогда что-нибудь придумаем. А пока ступай в свою келью и успокойся.
Андрей проснулся от хорошо знакомых звуков: струя молока со звоном мерно ударяла в дно деревянной бадьи Точно так же и его мать в эту раннюю пору доила корову, ласково приговаривая:
— Ну будя, будя тебе лизаться! Ишь ведь как за ночь соскучилась…
В ответ корова лишь шумно вздыхала.
Вот скрипнула дверь — и вместе с морозным воздухом в избу вошёл хозяин Фёдор Аверьянов, принёсший полную бадью воды. Андрей припомнил, что сегодня Васильев день [64], а это значит, хозяйка будет варить гречневую кашу. Куль с крупой, поди, уж возвышается на столе. Андрей приподнял голову — так и есть, тётка Лукерья ещё спозаранок позаботилась о крупе. Теперь не приведи Господи кому ненароком дотронуться до воды и крупы! Обязательно случится худое.
Всем домочадцам пора вставать, скоро начнётся обряд затирания каши. Лёгким движением Андрей поднялся с лавки, вставил в сапоги нож и в одной рубахе выскочил на двор. Здесь было ещё совсем темно, лишь кое-где подслеповато краснели оконца, пахло дымом, навозом, свежим снегом. Снег крупными хлопьями падал из невидимых облаков, и от этого все звуки — квохтанье кур, мычание коров, стук бадьи о сруб колодца — казались приглушёнными. Всё вокруг было точно таким же, как в его родном Морозове, всё совершалось по давно установленному порядку.
Андрей потянулся до хруста костей, глубоко вдохнул чистый, слегка морозный воздух. До чего же хорошо чувствовать себя в добром здравии, сильным и ловким! Где-то в глубине души юноша уловил ещё одну причину своей радости: вчера, покидая покои игуменьи Ульянеи, он лицом к лицу столкнулся с озорными белицами.
— Марфуша, глянь-ка на этого московита, у него уши на затылке растут!
— А у тебя, суждальская затворница, на носу бородавка вскочила. Здоровущая!
— Ой, — вскричала Аннушка, хватаясь за нос, — брешешь ты. Ишь, какой враль!
Андрея рассмешила её простота.
— Не вралее тебя!
Во время их перепалки Марфуша стояла потупившись, но когда Аннушка стала ощупывать свой нос, прикрыла лицо рукавицей и сдержанно рассмеялась. Андрею вдруг показалось, будто где-то далеко-далеко рассыпалась нежная соловьиная трель. Он хотел было сказать девушкам что-то ласковое, приятное, но тех уж и след простыл. И лишь откуда-то издалека до него донёсся звонкий голос Аннушки:
— Пошли, Марфуша, погадаем на Васильев день [65], авось всё сбудется, что привидится.
«Сегодня я обязательно должен их увидеть!» — подумал Андрюха и только тут почувствовал знобящий холод во всем теле. Он радостно засмеялся и толкнул ногой дверь избы. Там все уже собрались вокруг стола.
Едва постоялец присоединился к домочадцам, тётка Лукерья приступила к обряду затирания каши. Она размешивала её в большом горшке и тихо, но отчётливо произносила:
— Сеяли-растили гречу во всё лето; уродилась наша греча и крупна и румяна; звали-позывали нашу гречу во Царь-град побывать, на княжеский пир пировать; поехала греча во Царьград побывать со князьями, со боярами, с честным овсом, золотым ячменём; ждали гречу, поджидали у каменных врат; встречали гречу князья и бояре, сажали за дубовый стол пир пировать; приехала греча и к нам гостевать.
С этими словами все встали из-за стола, а хозяйка, предварительно поклонившись, сунула горшок в печь. Домочадцы снова сели за стол в ожидании каши.
Младший сын Лукерьи и Фёдора пятилетний Гришутка дёрнул мать за рукав.
— Ма, расскажи, как греча на Русь попала.
— Некогда мне, отец пусть расскажет.
Фёдор долго отнекивался, его смущало присутствие в избе постояльца из Москвы. Дети, однако, настойчиво упрашивали, и он уступил.
— За синими морями, за крутыми горами жил-был князь с княгинею. На старости лет родилась у них дочь несказанной красоты. Стали родители думу думать, как назвать своё детище. Долго они спорили, так и эдак прикидывали. Все имена, которые князь предлагал, княгиня отринула, дескать, боярские дочки точно так же прозываются. А ей хотелось дать такое имя, которого ну ни у кого бы не было. Порешили тогда князь с княгиней снарядить ближнего боярина на перекрёсток дорог узнать имя первого встречного человека. Два дня сидел боярин на перекрёстке. На исходе третьего дня на дороге показалась древняя старуха, направлявшаяся в град Киев. Он и говорит ей:
— Бог в помощь, старый человек. Скажи, как тебя звать по имени да величать по отчеству?
Молвила в ответ старушка:
— Осударь ты мой, боярин милостивый, как народилась я на белый свет, нарекли меня отец с матерью Крупеничкою, а имени батюшки родимого я в сиротстве не помню.
Удивился боярин необычному имени, усомнился в словах старухи и стал пытать её:
— Уж не выжила ли ты из ума, старая? Или, может, на тебя дурь нашла? Да слыхано ли, чтобы человека таким именем называли? Лучше покайся, что неправду сказала, иначе не ходить тебе по сырой земле!
Взмолилась старушка:
— Осударь ты мой, боярин милостивый! Не вели казнить, вели слово молвить. Поведала я тебе всю правду без утайки. Клянусь тебе всеми святыми угодниками. Пусти душу на покаяние, не дай в грехах умереть.
Подумал боярин: никак правду говорит старая. Отпустил её в Киев-град, наделив золотой казной. Возвратился он в боярские палаты и рассказал боярам всё как было. Подивились те и решили доложить князю. Выслушал их князь и молвил: быть делу тому так, как всё вышло. И нарекли князь с княгиней детище своё Крупеничкой.
Росла Крупеничка не по дням, а по часам, на лету схватывала мудрость книжную. Мудростью своей она превзошла древних стариков. Задумались князь с княгиней, кому отдать своё детище в жёны. Снарядили они послов во все царства-государства и королевства искать себе зятя, а Крупеничке мужа.
В это время, однако, напала на князя Золотая Орда бусурманская. Вместе со всеми боярами выступил князь в поход супротив Орды. Да не посчастливилось ему: сложил князь голову вместе со всем своим воинством. Ворвались татары в град княжеский, увели в полон всех женщин вместе с детьми и стариками. А дома их предали огню. Так что пусто стало на том месте. Досталась Крупеничка злому татарину. Начал он понуждать её перейти в веру бусурманскую. За это обещал татарин: будешь ходить в чистом злате, спать в пуховой постели, есть яства лебединые. Но не смутили Крупеничку речи татарина, ни словом не ответила ему. И тогда решил он отдать её в неволю, сломить упорство тяжкой работой. Три года, поди, страдала Крупеничка, но так и не сменила своей веры. В ту пору проходила древняя старуха из Киева через Орду Золотую. Увидела она Крупеничку в тяжёлой работе и пожалела её. Превратила старуха Крупеничку в гречишное зерно, положила его в свою калиту [66]. Дальняя дорога вывела её наконец на Русь. Здесь старуха схоронила гречишное зерно в землю, на широком поле привольном. И учало [67] то зёрнышко в рост идтить. Вот и выросла из него греча о семидесяти семи зёрнах. Повеяли ветры со всех четырёх сторон, разнесли те семьдесят семь зёрен на семьдесят семь полей. С той поры на святой Руси расплодилась греча.
— А дальше-то что было, тятя?
— А дальше тебе мать расскажет.
Тётка Лукерья засуетилась возле печки. Вынимая горшок с кашей, хозяйка каким-то не своим тонким голосом пропела:
— Милости просим к нам на двор со своим добром. Все привстали с мест, чтобы лучше рассмотреть кашу в горшке. Не приведи Господи, если каша вылезает из горшка вон. Это предвещает скорую и неминуемую беду всему дому. Ещё хуже, если горшок треснул.
Андрей с облегчением вздохнул: трещин нет, и каши в горшке в самый раз.
Хозяин дома взял ложку и стал снимать пенку. Все вновь навострили уши: если под пенкой каша окажется мелкая, белая, то это опять-таки предвещало беду, такую кашу обычно выбрасывали в реку. Когда Фёдор снял пенку, домочадцы довольно заулыбались: каша оказалась красной, полной. Это обещало всему дому счастье, хороший урожай или умную красивую дочь.
Ложки дружно застучали по горшку.
Когда Андрей, нарядившись в лучшие свои одежды, вышел из избы Аверьяновых, ярко светило солнце. Нестерпимо полыхали белые-белые снега. Их огненное сияние придавало всему городку праздничный вид.
Андрюха неторопливо прошагал вдоль торговых рядов и через северные ворота вышел к городскому рву. Прямо перед ним высилась колокольня Ризположенского монастыря. Чуть левее и дальше выделялись постройки Александровского монастыря. А ещё дальше и левее на низменном берегу реки Каменки виднелись стены Покровской обители.
Но тут внимание Андрея привлекли две цепочки людей, двигавшихся за рвом навстречу друг другу. Со стороны Ризположенского монастыря цепочка была чёрного цвета, то шли монахи. Со стороны посада цепочка была пёстрой. Это были городские жители. Справа и слева от них расположились зеваки: бабы, дети, старики, девки в нарядных платках. Вот противники вплотную приблизились друг к другу, взметнулись вверх кулаки, и началась потасовка. Зеваки громкими криками подбадривали кулачных бойцов.
Сначала обе стенки бились на равных, то одна двинется вперёд, то другая. Но издали Андрею хорошо видно: монастырские дерутся более слаженно. Среди них выделялись трое, которые составляли как бы костяк стенки монастырских бойцов. Они в трёх местах таранили стенку городских, разрывая её, сея беспорядок. Постепенно преимущество монастырских стало явным, они всё дальше и дальше теснили городских в сторону посада.
Андрей не раз участвовал в кулачных боях у себя в Морозове. Но там драка была не такой яростной. Здесь же и постороннему человеку нетрудно было заметить: вражда между городскими и монастырскими не шутейная. Уж очень ожесточённо кидались друг на друга противники. Там и тут пламенели на снегу пятна крови.
— Не на жизнь, а на смерть бьются удатные! Оглянувшись, Андрей увидел стоявшего поблизости от него горбуна в монашеской рясе, который с явным удовольствием смотрел в сторону кулачного боя. Рот его приоткрылся, обнажив щербатые жёлтые зубы.
— Чего это они так?
— Ты, мил человек, видать, не тутошний?
— Из Москвы я.
— То-то, что из Москвы. Впервой тебя вижу. — Взгляд у горбуна цепкий, прилипчивый. Андрюхе стало даже как-то не по себе. — Монастырские с городскими давно враждуют. Ещё дед мой, пока его монахи не изувечили, в стенке бился. Он у меня кожевником был, в Каменке скотьи кожи вымачивал. А от тех кож рыбка в реке дохнет. Раньше, сказывают, какой только рыбы тут не водилось. Ныне же одни пескаришки с окунишками остались. Монахам оттого большая поруха. Они-то ведь рыбицу для трапезы добывают. Сколько раз дрались они смертно с кожевниками! А те, хоть и битыми многажды были, на своём стоят. Им ведь тоже жить надо. Ты, мил человек, не удумай в драку лезть — изувечат, убьют!
Андрей поначалу и не думал в кулачный бой ввязываться, не для того отправился он за город. Но как удержаться в сторонке, если чувствуешь в руках недюжинную силу, а в сердце — удаль молодецкую? Не утерпел он, перескочил через ров, вклинился в цепочку городских.
— А ну, ребята, бей монастырских!
Крики бойцов, рёв зевак оглушили его, но довольно быстро он стал различать в этом шуме отдельные слова, предостережения соседей по стенке.
— Ой, смотри-ка, москвич вместе с городскими бьётся! Хотя Андрею и было не до зевак, он все же успел глянуть в их сторону и даже рассмотреть две знакомые фигуры. Кровь прилила к его лицу. С ещё большей яростью напал он на монастырских, нанося удары направо и налево. Вокруг него собрались самые отчаянные из городских. Они дружно вклинились в стенку противника — и казалось, вот-вот обратят его в бегство.
Монахи, однако, сумели перестроиться. Андрей не заметил, как переглянулись между собой те трое и начали пробиваться к нему с трёх сторон. Почти одновременно они оказались рядом с ним. Монах, появившийся справа, свирепо оскалился и изо всех сил замахнулся своим кулачищем. Андрей ловко увернулся, но в тот же миг неожиданный удар слева опрокинул его навзничь. Падая в снег, он отчётливо услышал пронзительный крик:
— Убили!
Красные круги поплыли перед глазами. Кто-то совсем тихо произнёс:
— Москвича убили!
Сперва Андрюха не понял, о ком идёт речь. Потом подумал: москвич — это ведь он и есть. Почему-то вдруг стало очень жаль себя.
«А каша-то была красной, — пришло на ум, — видать, не сбылось предсказание…»
Больше он ничего не помнил.
Очнувшись, Андрей прежде всего ощутил ласковое прикосновение к своей щеке. Чья-то лёгкая рука нежно поглаживала его лицо. Первой явилась мысль о матери, так ласкала она его, когда он был совсем маленьким. Но как же матушка оказалась здесь, в Суздале? Ощущение было совсем необычным, и Андрей весь сжался, боясь вспугнуть ласкавшую его руку, прервать миг блаженства. Осторожно приоткрыл один глаз. Вокруг было совсем темно, лишь напротив обозначились рудо-жёлтые полоски. Значит, на дворе уже вечер.
Затем Андрей ощутил тонкий аромат сена и догадался, что находится в каком-то сарае. Свет зари проникает через щели в стене, вот она и разрисована рудо-жёлтыми полосками. Лёгкая рука оказалась возле самого носа, она едва уловимо пахла ладаном. Сердце Андрея радостно дрогнуло. Кто это: Марфуша или Аннушка? Юноша внимательно всмотрелся в наклонённое над ним лицо и чуть не задохнулся от счастья: рядом была Марфуша!
Теперь каждое прикосновение нежной руки приобрело особый смысл. Оно рождало в его теле ни разу не испытанное волнение, нервную дрожь. Больше всего он боялся не выдержать при очередном прикосновении Марфушиной руки, громко закричать от переполнивших его чувств, и тогда всё кончится.
Неожиданно рука перестала двигаться. Марфуша как будто к чему-то прислушалась. Потом стала тормошить его голову.
— Очнись, молодец, очнись! Ты слышишь меня? Андрей старательно хранил молчание.
— Господи, да он же умер, дышать совсем перестал! — Голос у Марфуши жалобный, беспомощный, как у совсем ещё маленькой девочки. Вот она наклонилась над ним. Что-то солоноватое упало ему на губы, и Андрей догадался, что девушка плачет. Больше он не мог уже притворяться, это было выше его сил. Отыскав в темноте пухлые девичьи губы, попытался поцеловать их. Марфуша ловко увернулась.
— Так ты, оказывается, притворился мёртвым, а сам ишь что удумал! — Но тотчас же радость переполнила её. — Живой, живой! Как же я испужалась, решив, что ты умер!
Андрей едва не задохнулся от нахлынувших чувств. Он хотел что-то сказать, но девушка приложила палец к его губам.
— Чу! Сюда кто-то идёт.
Дверь сарая скрипнула. В проёме двери показалась Аннушка:
— Марфуша, ты тут?
— Тут.
— Не очухался ещё москвич?
— Очухался, только плох ещё. — Марфуша тоненько рассмеялась.
— А в обители матушка Ульянея такой переполох устроила, такой переполох, ну прямо страх! Тебя, поди, по всему Суждалю ищут.
— Ой, я и забыла обо всем на свете. Андрей, обопрись на меня, мы тебя до Аверьяновых проводим.
— Ничего, я сам.
Едва они вышли из сарая и направились в сторону посада, как их сразу же окружили всадники с чадящими витенями в руках.
— Вон они, оказывается, где, а мы-то их по всей округе ищем! Быстрей садитесь в сани да поспешим к матушке Ульянее, она так гневается, ну просто беда.
— Надо бы проводить москвича в посад, он ещё плох.
— Пусть москвич тоже едет в монастырь, мы его быстро поставим на ноги!
В ответ раздался озорной смех монахов. Андрей всмотрелся в лицо говорившего и признал в нём того самого кулачного бойца, который давеча нападал на него с озверевшим лицом. Сейчас монах глядел на него доброжелательно, улыбчиво.
Всех троих усадили в сани. Около Александровского монастыря всадники свернули направо, в сторону Спасо-Евфимиевской обители, а сани проследовали в ворота Покровского девичьего монастыря. Монастыри располагались по разные стороны реки Каменки. При прощании было сказано немало шутливых слов и весёлых приглашений.
Едва Евфимия доложила о прибытии запропастившихся белиц, Ульянея велела немедленно позвать Марфушу. Робко потупившись, та скромно встала возле самых дверей. Игуменья приподнялась с лавки и, прихрамывая, приблизилась к провинившейся.
— Ну, рассказывай, что там подеялось?
— С утра мы с Аннушкой пошли посмотреть на кулачный бой. Монастырские одолели городских, но тут вмешался наш гость московский. Монахи так озверели, что чуть было не убили его. Мы с Аннушкой оттащили москвича в сарай, там он лишь к вечеру очухался. А когда пошли проводить его в посад, то повстречали людей, тобой, матушка, посланных. Они нас и привезли в обитель.
— Всё ли поведала, дочь моя?
— Всё, матушка.
— А отчего у тебя губы покусаны? Или вы с Аннушкой тоже на кулачки дрались?
— Как можно, матушка? Не девичье это дело, на кулачки драться. Мы с Аннушкой так за московского гостя переживали, что все губы себе перекусали.
— Скажи, дочь моя, почему это вы за московского гостя так волновались? Может, приглянулся он вам?
— Ну как же, матушка, не волноваться, коли человека чуть было не сгубили? Жалко ведь всякого.
— Ну не скажи… А что это московский гость таким слабаком оказался, что его монастырские чуть не убили?
— Он совсем не слабак, матушка. Когда городские монастырским спину показали, он чуть было всё не переиначил. Как пошёл молотить монастырских, те едва было не побежали. Но тут на него сразу с трёх сторон напали. Это же нечестно — троим одного избивать!
— Ну ладно. Эй, Евфимия, кликни ко мне московского гостя.
— Мне можно удалиться, матушка?
— Нет, останься. Хочу его спросить кое о чём в твоём присутствии… Ну хорош! Ишь ведь как тебя монастырские иконописцы расписали! И поделом: где две собаки дерутся, третьей делать нечего. Вельми болит, чай?
— Нет, матушка, совсем уж зажило.
— Видать, хороший лекарь попался тебе, быстро поставил на ноги. А у меня стегно разболелось, мочи нет терпеть. Так ты присоветуй, к какому лекарю мне пойти.
— Лекаря я никакого не ведаю. Мне Марфуша с Аннушкой дюже помогли.
— Чем же они тебя выходили? Нет, ты скажи, скажи! Чего потупился? Али стыдно стало? Поди, любовными зельями поили? Тебя сюда по делу послали, а ты в драку полез, с белицами по тёмным сараям шастаешь. Хорош гусь! Ты вот завтра назад в Москву отправишься, а им-то куда от сраму податься? Поди, не думал о том?
Андрей стоял потупившись, красный как рак. Ему показалось, будто игуменья проведала обо всем, что было у них с Марфушей. И как бы оправдывая её и себя, вдруг бухнул:
— Матушка, не изволь гневаться, но я так люблю Марфушу, сил моих больше нет!
Игуменья опешила от столь простодушного и неожиданного признания.
— Да ты в уме ли, голубчик? Здесь ведь Божья обитель, а не… — Ульянея замешкалась, подбирая нужное слово. — Да ведаешь ли ты, что такое любовь? Сильно сумлеваюсь я в твоей любви, потому как ты лишь раз узрел девицу — и сразу же голову потерял. Не любовь это, а блажь. Вот тебе, добрый молодец, грамотка, передай её кому надобно. Завтра же отправишься в Москву. А пока ступай, не оскверняй грешными речами стены святой обители.
Едва Андрей вышел, Ульянея повернулась к Марфуше.
— А тебе, ослушнице, вздумавшей обманывать меня, впредь запрещаю покидать пределы монастыря. Ступай в келью и моли Господа Бога о прощении своих прегрешений.
Подъезжая к Москве, Андрей всё время слышал скрип полозьев, всхрапывание лошадей, разговоры возниц, отправившихся в город ни свет ни заря, чтобы пораньше попасть на торг. Зимний день короток: едва распродал товар, купил, что нужно по хозяйству, надо спешить домой, иначе возвратишься далеко за полночь. А это по нынешним временам небезопасно. Год выдался трудный, голодный, по окрестным лесам волков расплодилось видимо-невидимо. Да и лихие люди стали пошаливать.
Полная луна далеко высветлила наезженную Стромынку. Голубовато-серые тени деревьев пролегли среди снегов. Андрею, однако, не до красот земных: ушибленные места побаливали, да и разлука с Марфушей бередила душу. И хотя матушка Ульянея строго-настрого приказала как можно быстрее передать грамоту князю Михаилу Васильевичу, ему сейчас очень не хотелось являться на тучковское подворье.
Как хорошо было бы оказаться в родном Морозове, где всё мило его сердцу! Уже полгода минуло с той поры, как он последний раз видел своих родных. Что-то сейчас поделывает его милая матушка? А отец? Может быть, он приехал в Москву на торг и, как всегда, остановился у Аникиных?
Месяц повис над самым краем неба и стал туманно-красным. Оттого вокруг потемнело, но зато заметнее обозначились в небе звёзды. Казалось, будто они подвешены к чему-то невидимому на тонких золотых нитях. Впереди вдоль дороги загорелись редкие огоньки. Рядом кто-то произнёс:
— А вон и Красное Село показалось!
Андрей вспомнил: недалеко от Красного Села можно свернуть на дорогу, ведущую в Сыромятники, и стал пристально всматриваться в темноту, чтобы не пропустить поворот.
К дому Аникиных Андрей подъехал ещё затемно. Войдя в избу, он застал всех домочадцев за столом.
— Хвала дому сему.
При виде гостя все встали, а Пётр Аникин, раскинув руки и радостно улыбаясь, поспешил к Андрею.
— Здравствуй, здравствуй, добрый молодец! Рады видеть тебя в нашем доме. Ишь ведь какой нарядный да статный стал!
Андрей попытался было прикрыть рукой синяк на правой щеке, но внимательный хозяин уже успел всё подметить.
— Да на тебя никак лихие люди напали?
— Не… В кулачном бою поколотили.
— Ах вон оно что! Ну, в кулачном бою и не то бывает. Хорошо хоть, что голова цела. Сымай-ка кафтан да садись вместе с нами за стол. Ульяна, помоги гостю умыться.
Во время разговора отца с Андреем Ульяна стояла к ним боком, слегка потупившись, зардевшись, растерянно теребя пышную косу. Когда отец обратился к ней, она поклонилась Андрею как положено, коснувшись рукой пола. Одной рукой девушка зачерпнула братиной [68] из бадьи ледяной воды, другой высвободила из светца [69] горящую лучину и стала лить воду. Вода стекала с Андреевых рук в кадку под горящей лучиной.
— Не обессудь, Андрюшка, скудость и убогость нашу. Нынче на торгу всё страшно вздорожало. Прошлой зимой пирог с вязигой стоил две деньги, теперича гони десять, а то и больше. Даже нам, умельцам-сапожникам, жить стало трудно. Видать, чем-то шибко прогневили мы Бога.
— Вестимо дело, прогневили, — вмешалась в разговор немногословная жена Петра Авдотья, — великой-то князь Василий Иванович уж столь греховное дело удумал, аж волосья на голове дыбком встают. Законную свою супружницу Соломонию, с которой, поди, два десятка лет прожил, в монастырь заточил, а сам на молоденькой девице, говорят, женится. Благочестивое ли то дело? Оттого и беды мы терпим…
— Нынче как раз и свадьба, — прервал жену Пётр. — Всем на свадебный поезд великого князя поглазеть охота. Оттого и поднялись ни свет ни заря.
— Тогда и мне поспешать нужно, иначе я князей Тучковых не застану, а у меня к ним срочное дело.
Все уважительно посмотрели на него и тоже поднялись из-за стола.
— Коли у тебя срочное дело, задерживать не буду. Но помни: ты для нас всегда гость дорогой и желанный.
На подворье князей Тучковых царили суматоха и бестолковая суета. Окольничий Михаил Васильевич Тучков вместе с сыном и женой были приглашены на свадьбу великого князя. Оттого и суетились все вокруг: вынимали из сундуков рухлядь [70], снаряжали самых лучших лошадей, до блеска чистили предназначенные для особо торжественных выездов сани. Неудивительно, что никто не заметил появления на подворье Андрея Попонкина. Тот отвёл в конюшню притомившегося коня, задал ему корму и направился в горницу княжича.
Василий сидел за столом нарядный, красивый и внимательно читал древнюю книгу, словно вся эта суматоха, царившая в дому, его совершенно не касается.
Андрей остановился у порога и, чтобы привлечь к себе внимание, кашлянул. Василий поднял голову. Его лицо несколько мгновений выражало неудовольствие, потом прояснилось. Брови вопросительно поднялись вверх.
— Матушка Ульянея просила срочно передать Михаилу Васильевичу вот эту грамоту.
— Не до грамот сейчас батюшке, видишь, кутерьма какая заварилась. Вперёд сам прочту, а там посмотрим, как поступить.
Прочитав грамоту, Василий торопливо направился к двери, но та распахнулась раньше, чем он коснулся её. Тяжело ступая, в горницу вошёл окольничий.
— Готов ли к выезду, сын мой?
— Давно готов, отец. Да тут вот Андрюха привёз тебе грамоту от матушки Ульянеи, игуменья просила срочно передать её тебе.
Михаил Васильевич молча указал Андрею на дверь.
— Что же пишет нам матушка Ульянея?
— Дивную весть поведала она, будто инокиня Софья, бывшая великая княгиня Соломония, на сносях.
Старый князь подошёл к оконцу, затянутому слюдой, и, далеко отставив от себя грамоту, стал внимательно читать.
— Ну и дела!
— Отец! Нужно как можно скорее сообщить эту весть великому князю. Ведь он так жаждал иметь наследника!
Михаил Васильевич задумчиво барабанил пальцами по слюде.
— Нет, сын мой, мы не скажем великому князю о том, что инокиня Софья на сносях. Она — инокиня! И никакая сила уже не возвратит её в мир. Мы с тобой не можем предотвратить этой свадьбы. Всё идёт своим чередом. Митрополит Даниил в Успенском соборе уже приготовился венчать молодых. Ежели мы сейчас обнародуем полученную от матушки Ульянеи весть, Соломония вскоре погибнет от рук Глинских и дитё её никогда не появится на белый свет. Да и нам с тобой не поздоровится. Вот почему, — Михаил Васильевич стал мерно расхаживать по горнице, — мы должны, напротив, сберечь тайну, поведанную нам Ульянеей. Кто знает, может быть, новая жена великого князя тоже окажется бесплодной. Сохранив сына Соломонии и заручившись его расположением, мы после смерти Василия Ивановича можем стать первыми из первых среди бояр. Имей в виду, сын мой, что после свадьбы Глинские постараются отпихнуть от государя тех, кто был рядом с ним раньше. Родится сын у Елены — власть Глинских ещё больше укрепится. Сын Соломонии — да пошлёт ей Господь именно сына — поможет нам в будущей борьбе с Глинскими. Борьба же та неизбежна, и мы должны готовиться к ней заранее.
Михаил Васильевич приблизился к сыну, крепко сжал его плечи.
— Любезный сын мой! Все мои помыслы направлены на процветание рода нашего. Жизнь человеческая скоротечна. Но и после смерти моей Тучковы должны быть в числе первых людей при государе. Верю, ты успешно продолжишь дело, начатое мною, и пойдёшь дальше, чем я.
Князь вновь отошёл к окну и раздумчиво произнёс:
— В той борьбе, которую ведём мы, нельзя забывать о черни. Чернь должна делать грязную, чёрную работу, а мы — собирать сочные, зрелые плоды. Сегодня великий князь женится на Елене Глинской. Чернь должна быть против этого брака. Глинские неприятны нам, да и всем другим знатным боярам, ибо государь предпочёл исконно русской невесте дочь перебежчика литовского. Тем самым он оскорбил и унизил родовитых бояр русских. Оскорбление для нас и в том, что великий князь насильно постриг свою законную супругу Соломонию. Понял ли ты меня?
— Понял, отец.
— Ну вот и хорошо. А теперь пора ехать на свадьбу.
Василий Иванович вместе со своим свадебным поездом находился в Столовой брусяной избе, соединённой сенями со Средней Золотой палатой, предназначенной для свадебного обряда. В ожидании известия о прибытии в Среднюю царскую палату невесты ближние бояре вели негромкую беседу, вспоминали разные истории, случавшиеся во время свадеб известных им людей.
— Собрался Константин Острожский вступить во второй брак с княжной Александрой Слуцкой, а тут как раз пришёл от Жигамонта [71] приказ: немедленно выступить к Минску. Что было делать храброму гетману? Решил он отложить свадьбу. Невесте же дал запись, дескать, он обязывается вступить в брак сразу же, как только возвратится с королевской службы, если тому не воспрепятствует болезнь или новое королевское дело…
Василий Иванович внимательно посмотрел в сторону сидевших рядом братьев Бельских: Семёна, Ивана и Дмитрия. Криво ухмыляясь, о Константине Острожском рассказывал Семён. Будучи выходцем из Литвы, он хорошо знал людей из окружения Сигизмунда. Верная служба гетмана Острожского, его высокое положение при дворе литовского князя вызывали раздражение и зависть у Семёна. Ему, уверовавшему в свои исключительные способности, всегда казалось, что ни Сигизмунд, ни он, Василий, не оценили по достоинству его заслуг. Неудовлетворённое тщеславие побуждало Бельского к злословию относительно более удачливых придворных. Бельские почитают себя потомками великого князя Гедимина, оттого они и спесивы, особенно Семён, с давних пор нелюбовь у них с Шуйскими. Род Шуйских не менее древен и знаменит, ведёт своё начало от самого Рюрика, поэтому братья Василий да Иван Шуйские не намерены склонять голов перед Бельскими, явившимися к нему на службу из Литвы.
— Прохвост этот Острожский, — чуть слышно проворчал Иван Бельский — Угодив в засаду на Митьковом поле, на речке Ведроше [72], Костантин присягнул служить великому князю всея Руси Ивану Васильевичу, а сам при первой же возможности убежал в Литву к Жигимонту.[73]
Василий Иванович уловил в словах Ивана Бельского слабый намёк на допущенную его отцом оплошку, но смолчал.
«Хотелось отцу привлечь храброго гетмана на свою сторону, да он оказался верен Жигимонту, не прельстили его ни деньги, ни земли. Так ли верны мне мои воеводы, как предан Константин Острожский королю? Василий Шуйский неплохо показал себя под Смоленском, когда Острожский попытался отнять у него этот город, да ныне стар стал. Иван Бельский вроде бы и дельный воевода, однако менее удачлив, чем Василий Шуйский, не всегда ратное дело до угодного мне конца доводит. Много пагубы терпим мы от несогласия между воеводами. Почему Острожский, имея в два раза меньше ратников, одолел русское войско под Оршей?[74] Да потому, что он напал сначала на войско Михаилы Голицы, а Иван Челяднин из зависти не помог ему. Когда же гетман стал биться с Челядниным, Голица не пришёл Ивану на помощь. Можно ли одолеть ворогов при таком несогласии?»
Рассказ о свадебной записи литовского гетмана не вызвал интереса у находившихся в Столовой избе. Упоминание же о княжне Александре Слуцкой направило разговор по иному пути. Дружка со стороны жениха, добродушный, толстяк Дмитрий Фёдорович Бельский, более других братьев нравившийся Василию Ивановичу осторожностью в суждениях и поступках, произнёс:
— Константину Острожскому удалось миром взять то, что не пришлось добыть Михаилу Львовичу Глинскому силой оружия. Уж как ему хотелось овладеть Слуцком и жениться на княгине Анастасии!
— Ещё бы не хотеть, — перебил брата Семён. — Ведь предки князей Слуцких некогда владели Киевом! Доведись Михаилу Глинскому жениться на Анастасии, право на владение Киевом перешло бы к нему.
Упоминание о Глинском заставило Василия Ивановича призадуматься. Новая жена доводится Михаилу Львовичу племянницей. Сразу же после свадьбы она наверняка станет просить выпустить своего родственника из темницы, где он томится уже десять лет[75] после неудачной попытки переметнуться на сторону Жигимонта. А и без племянницы ходатаев за Михаила Львовича предостаточно. Человек он бывалый, известный во многих землях. Император Максимилиан через своего посла Сигизмунда Герберштейна просил его, Василия Ивановича, выпустить Михаила Глинского из темницы. Император напомнил, что князь воспитывался при его дворе, а затем служил верную службу родственнику его, Альберту, курфюрсту саксонскому. Если Глинский и виноват, говорил Герберштейн, то уже довольно наказан пребыванием в темнице. Василий Иванович, однако, не спешил удовлетворить просьбу Максимилиана: выпустить-то Михаила Львовича легко, да как бы хуже не получилось. Потому велел он Сигизмунду Герберштейну передать императору:
«Глинский по своим делам заслуживал большого наказания, и мы велели уже его казнить, но он, вспомнивши, что отец и мать его были греческого закона, а он, учась в Италии, по молодости лет отстал от греческого закона и пристал к римскому, бил челом митрополиту, чтоб ему опять быть в греческом законе. Митрополит взял его у нас от казни и допытывается, не поневоле ли он приступает к нашей вере, уговаривает его, чтоб подумал хорошенько. Ни в чём другом мы брату нашему не отказали бы, но Глинского нам отпустить к нему нельзя…»
Жене своей, Елене, так не скажешь. На первых порах придётся приказать снять с Михаила Львовича оковы, а затем уж, если будет к тому повод, даровать полную свободу.
Василий Иванович прикрыл глаза и мысленно представил ход событий, связанных с его собственной свадьбой, который он тщательно обдумал вместе с митрополитом Даниилом и ближними боярами.
…Вот окольничий Михайло Тучков вошёл в покои невесты и, поклонившись, передал ей просьбу великого князя явиться в Среднюю царскую палату. Невеста, выслушав гонца, встала и рука об руку с женой тысяцкого направилась к выходу. Тысяцким был назначен брат Андрей Иванович, но, поскольку он оказался ещё неженатым, пришлось попросить быть женой тысяцкого дородную княгиню Тучкову. Рядом с невестой и женой тысяцкого идут дружки невесты, князья Михаил Васильевич и Борис Иванович Горбатые, свахи Авдотья Шуйская, жена Ивана, и жена Юрия Захарьина Варвара, а также наиболее знатные боярыни. Перед свадебным поездом невесты несут огромные — одна в два, а другая в три пуда — брачные свечи в фонарях и караваи с золотыми монетами, положенными сверху. Свадебный поезд невесты проследовал по Боярской площадке, повернул к Красному крыльцу и направился в сени, ведущие в Среднюю Золотую палату.
Василий Иванович мысленно обогнал поезд невесты, и перед ним предстала палата, предназначенная для свадебного торжества. Здесь по его приказу было сооружено возвышенное место, обтянутое бархатом и камками [76], с широкими изголовьями, на которых лежало по сороку соболей.
Елену Глинскую посадили на приготовленное возвышение. Рядом с ней на место, которое должен занимать он, Василий, временно пристроили сестру невесты Анастасию. По левую сторону встали боярыни, нёсшие караваи. Все остальные боярыни сели по лавкам.
Вот в палату вошёл брат государя Юрий Иванович, назначенный на время свадьбы посажённым, и стал приглашать явившихся с ним бояр сесть на то или иное место. С давних пор на время великокняжеской свадьбы строжайшим образом запрещены перебранки из-за места. Ослушавшегося можно предать смерти. И тем не менее Василий Иванович, перекрестившись, мысленно пожелал брату, которого не очень-то жаловал, успеха в его деле.
Дверь брусяной избы распахнулась, и на пороге показался дородный окольничий Тучков. Михаил Васильевич, низко поклонившись великому князю, произнёс:
— Государь, князь Юрий Иванович велел тебе говорить: иди с Богом на дело.
Василий Иванович легко поднялся и, продолжая тревожиться, спросил:
— Всё ли совершается по нашему усмотрению?
— Всё идёт хорошо, государь.
Чёткий ответ Тучкова успокоил князя. Свадебный поезд жениха также направился в Среднюю царскую палату.
Войдя в палату, Василий Иванович свёл Анастасию с занимаемого места и сел рядом с Еленой. Монотонно звучал голос священника, читавшего молитву, да потрескивали свечи.
Князь искоса взглянул на невесту. Она была более бледной, чем обычно, а оттого казалась совсем юной, хрупкой и такой красивой, что ему, представившему на мгновение себя рядом с ней, стало неловко.
Сегодня утром Василий Иванович приказал сбрить бороду, чего никогда не делал ни он сам, ни его отец, ни дед. Можно было бы велеть брадобрею повыдергать из головы седые волосы, но страшно стало: вместо великого князя явилась бы на свет Божий ощипанная курица! И от морщин никуда не денешься… Много всяких снадобий для омоложения предлагают простачкам шарлатаны, да не бывало ещё такого, чтобы старый человек опять молодым стал.
Василий Иванович вновь покосился на невесту. Та сидела совершенно прямо, вперив взор в стол, уставленный калачами и солью. Мысли великого князя всё о том же: уж слишком юна для него невеста, ей бы в мужья кого помоложе. Князь пристально посмотрел в тот конец палаты, где толпились дети боярские. Первым, кого он приметил, был Василий Тучков: княжич выделялся тем, что не пялил глаза на новобрачных, а о чём-то сосредоточенно думал.
«Добрый сын растёт у окольничего Тучкова. В грамоте толк разумеет, древними книгами зачитывается. Ой как нужны мне такие люди для устроения Руси!..»
Рядом с Василием Тучковым великий князь увидел сына конюшего [77], воеводы Фёдора Васильевича Овчины-Телепнева-Оболенского Ивана. Иван Овчина был на голову выше своего друга Василия Тучкова и шире в плечах. Задорная улыбка озаряла его чистое мужественное лицо, от которого Василию Ивановичу трудно было оторвать глаза.
Недалеко от Ивана стоит его сестра, дородная красавица Аграфена Челяднина, недавно схоронившая своего мужа Василия Андреевича.
В это время жена тысяцкого княгиня Тучкова приблизилась к новобрачным, чтобы расчёсывать им волосы. Хотя священник протянул между женихом и невестой кусок тафты, на обоих концах которого вышито по большому кресту, государю видно, что волосы у Елены пышные, длинные. При расчёсывании под ними временами открывалось маленькое розовое ушко. Оно словно дразнило Василия Ивановича, привлекало его внимание. Но вот княгиня Тучкова надела на голову Елены кику с навешенным на ней покровом, а затем осыпала жениха хмелем из большой миски, в которой кроме хмеля лежали соболя и шёлковые платки. Теперь можно отправляться в Успенский собор.
Путь до Успенского собора был недальним: предстояло лишь пересечь Соборную площадь, однако жених пожелал, чтобы свадебный обряд, установленный с незапамятных времён, был соблюдён полностью. Возле Красного крыльца конюший Фёдор Васильевич Овчина подал ему коня. Невесту вместе с женой тысяцкого и большими свахами усадили в сани.
Венчание совершал митрополит Даниил. Поздравив молодых, он поднёс им стеклянный бокал с фряжским вином. Великий князь выпил вино до дна, бросил бокал под ноги и сапогом раздавил осколки. Стройные голоса певчих зазвучали под сводами Успенского собора.
В этот январский день, казалось, все москвичи высыпали на узкие улочки города. Всем хотелось поглазеть на свадебный поезд жениха и невесты. Едва государь покинул пределы Успенского собора, нищая братия, похватав разбросанные на снегу монетки, устремилась к ближайшим монастырям в надежде воспользоваться великокняжеской милостью дважды. Туда же потянулись и другие москвичи.
Андрей Попонкин решил податься в сторону Чудова монастыря. Уж его-то великий князь никак не минует. Любопытных, однако, оказалось так много, что он с большим трудом протиснулся к дороге, ведущей в монастырь.
Напряжённо ожидая появления свадебного поезда, москвичи не сразу заметили, что из монастырских ворот показался странный человек в драной накидке, наброшенной на одно плечо. Босые ноги его привычно ступали по снегу.
— Митяй, блаженный Митяй идёт! — послышалось в толпе.
Юродивый громко разговаривал сам с собой:
— Идёт Митя — князь грязи. Сердцем ликую: грязи-то вона сколько! — Остановившись недалеко от Андрея, юродивый широко распахнутыми безумными глазами впился в толпу.
От его пристального взгляда люди попятились, стали прятаться друг за друга.
— Вот и я глаголю: грязи-то ой как много! Всю грязь соберу я в единую кучу… — Митяй расселся посреди дороги и стал складывать в кучу лошадиные катыши. В это время из-за поворота показался свадебный поезд жениха.
— С дороги, с дороги! — тревожно закричали со всех сторон.
Юродивый, однако, продолжал спокойно сидеть посреди улицы и собирать конский навоз. Когда же свадебный поезд остановился, плечи его зашлись мелкой дрожью.
— Гля-кось, как блаженный-то плачет, — скорбно прошептала стоявшая рядом с Андреем старушка, — видать, не рад этой свадьбе!
Но тут юродивый поднял голову, и все увидели, что Митяй смеётся. Показывая в сторону кучи собранного им навоза, он громко закричал:
— Зрите, люди добрые! Великий князь грязи боится! Ха-ха!.. — Юродивый резко оборвал смех и, повернувшись к жениху, совсем другим, каким-то утробным голосом произнёс: — А может, тебе, Василий, княгинюшка Соломония привиделась? Вот ты и застыл как вкопанный.
У Андрея от этих слов мурашки побежали по спине. Он успел приметить, что лицо у великого князя пошло красными пятнами. Василий Иванович глянул на появившегося возле него Шигону и слегка кивнул головой. Тот махнул рукой, стражники устремились к юродивому.
— Помогите, люди добрые! — громко закричал Митяй, набрасывая на себя лохмотья.
Толпа прихлынула к нему и на какое-то мгновение закрыла от стражников. Когда же стражники разогнали людей, на месте, где он только что был, валялась лишь драная накидка. Один из стражников концом бердыша брезгливо перевернул её, и все воочую убедились: юродивый исчез.
Андрюха пристально всматривался в толпу, стараясь по малейшему движению в ней обнаружить след Митяя, но безуспешно.
— Гля-кось, вознесён! — услышал совсем близко от себя Андрей. Рядом стоял лысый старик, указывавший заскорузлым пальцем в небо. Все стали пристально всматриваться туда, куда показывал старик.
— И правда! Вознёсся наш Митяй во-о-н с тем облачком, — убеждённо произнесла старуха, которой только что показалось, будто юродивый плачет.
Андрей, как ни всматривался в небо, никакого облачка не обнаружил. Он подозрительно покосился на старика и в уголках его глаз заметил хитрую усмешку. Старик показался ему удивительно похожим на юродивого Митяя.
«Взбредёт же в голову всякая дурь», — подумал Андрей и на всякий случай перекрестился.
— Не бывать добра русским людям от этой нечестивой свадьбы, совершаемой в неделю блудную! [78] — прозвучало вслед поезду.
Свадебный поезд жениха возвратился из поездки по монастырям лишь к вечеру. Василий Иванович сразу же приказал Михаилу Тучкову звать Елену вместе с её поездом к столу.
Государь слез с коня, взял его под уздцы и передал старому, но статному ещё воеводе Фёдору Васильевичу Овчине-Телепневу-Оболенскому. Вместе с сопровождавшими его боярами он прошёл в палату, где были накрыты свадебные столы. Проголодавшиеся бояре дружно принялись за еду. Но вот перед новобрачными поставили блюдо с жареной курицей. Добродушно улыбаясь, с места поднялся дружка жениха Дмитрий Фёдорович Бельский. Он завернул курицу в ширинку и, переваливаясь с боку на бок, направился в спальню. Это означало, что молодым пора уединиться.
Постель для них была постлана на двадцати семи снопах в особой горенке, называемой «сенник». Стены её обтянуты тканями, а по углам воткнуты стрелы, на которых висело по сороку соболей. Под соболями на лавках возвышались оловянные сосуды с пивным мёдом. У постели молодых поджидала жена тысяцкого. Пышнотелая княгиня в двух шубах, одна из которых была вывернута наизнанку, показалась Василию Ивановичу похожей на пузатую кадку с пшеницей, стоявшую в изголовье постели. Боярыня Тучкова осыпала молодых хмелем.
Наконец жених с невестой остались наедине друг с другом. Они сидели на лавке совсем рядом, но казалось, будто глухая стена разделяет их. Длительный и утомительный свадебный обряд отнюдь не способствовал сближению. Оттого, наверно, в душе Василия Ивановича возникло едва уловимое чувство досады. Ему вдруг вспомнилась первая брачная ночь с Соломонией. Тогда его не особенно занимали тонкости свадебного обряда. Почему же сейчас он был таким ретивым и предусмотрительным во всем? Наверно, потому, что жизнь научила его делать любое дело, пусть даже самое ничтожное, основательно, тщательно. А может, он просто опасался, что малейшее отступление от установленного порядка каким-то образом повредит его будущему наследнику? Но будет ли у него наследник?
Первой молчание нарушила Елена. Она повернулась к мужу, ладонями обхватила его лицо и несколько мгновений молча пристально разглядывала. Потом бережно провела ладонями по щекам.
— Любезный муж мой, — взволнованно произнесла она, — отныне надлежит мне стремиться облегчить бремя забот твоих. Всегда и во всем я буду послушна тебе. Я стану любить тебя до конца дней своих!
Елена обняла Василия, прильнула к его губам…
Всю ночь конюший Фёдор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский кружил на жеребце вокруг сенника с обнажённой саблей, охраняя покой новобрачных.
Наутро Василий Иванович с самыми ближними боярами отправился в мыльню [79]. Среди бояр был молодой сын конюшего Иван Овчина, отличавшийся красотой, статью, недюжинной силой. В глубине души государь мечтал о том, чтобы иметь такого же стройного с мужественным и ясным лицом сына. По этой причине он всегда отличал Ивана от других боярских отроков.
На Егорьев день [80] великий князь назначил посещение древнейшего в Москве Богоявленского монастыря. Дорога предстояла недальняя, но, как всегда, выезд великокняжеской четы был торжественным и неспешным. Василий Иванович, сопровождаемый ближними боярами, ехал на коне, а Елена — в колымаге, покрытой красным сукном и украшенной мехами.
Путники покинули Кремль через Фроловскую башню. От Фроловских ворот до Китай-города дорога была выстлана обтёсанными плоскими брусьями, поэтому колымага некоторое время катила довольно плавно. В самом же Китай-городе, где улицы вымощены кругляшами, её трясло немилосердным образом.
Направо от дороги теснились многочисленные купеческие лавки. Когда показались лавки ветошного ряда [81], процессия остановилась — ветошный ряд находился в непосредственной близости от стен Богоявленского монастыря.
Василий Иванович слез с коня и об руку с Еленой в сопровождении небольшой свиты направился к воротам. Монастырский двор хорошо прогревался солнцем, стены задерживали тепло, поэтому здесь особенно чувствовался приход весны: на пригорках нежно зеленела трава, а деревья украсились узорчатым кружевом листвы.
— Дух-то какой хороший! — умилился Василий Шуйский.
— Теплынь! — в тон ему произнёс Дмитрий Бельский.
Василий Иванович с улыбкой покосился в их сторону.
Оба боярина дородны, грузны, идут вперевалочку в толстых бобровых шубах, словно две копны. Только у Шуйского борода во всю грудь, а у Бельского свисает вниз наподобие мартовской сосульки.
— В народе говорят так ежели на Егория лист в полушку, на Илью клади хлеб в кадушку. — Это голос Михаилы Тучкова.
— Хорошо бы так-то, Михайло Васильич. А то ведь летось такая сушь была, в поле всё повыгорело. Людишки совсем оголодались, озлобились.
— Правду ли слышал я, Василий Васильевич, будто в твоих заволжских владениях зимой народ взбунтовался?
— Было такое дело: разграбили людишки амбары, а тиуна порешили.
— Неужто бунтовщикам всё сошло с рук?
— У меня не сойдёт! — Короткопалая пятерня сжалась в кулак. — Как проведал я о смуте, тотчас же послал в Заволжье верных людишек. Они бунтовщиков вмиг усмирили: кого в поруб бросили, а иных кнутьем били. Надолго запомнится им боярское добро, на которое они прельстились! Жаль только, что самый главный их заводила, Елфимом его кличут, в леса утёк. Таких смертию казнить нужно, чтоб других в искушение не вводили!
— Это ты верно молвил. Бунтовщикам спуску давать не следует. У меня под Ростовом в селе Дебала зимой тоже было неспокойно.
Василий Иванович внимательно прислушивался к разговору бояр. Год и впрямь выдался трудным, голодным. Озлобившиеся люди во многих местах покушались на боярское добро. Но не они беспокоили князя, с бунтовщиками бояре и сами совладают. Послухи доносили: появились в Москве невесть откуда старцы и старицы, возводящие хулу на него, Василия. Будто народ терпит беды за его прегрешения, за то, что он заточил в монастырь жену Соломонию.
Внимание Василия Ивановича привлёк человек, сидевший возле дороги, ведущей к церкви. Он занимался тем, что складывал в кучку камешки. Сердце князя сжалось от недоброго предчувствия, но он продолжал идти к церкви.
— Все наши беды от ведения и неведения. Кто много ведает, тот ничего не ведает, — донёсся приглушённый голос юродивого. — Песчинки ведения рассеяны в море неведения. Но я соберу их вот так… Соберу я крупицы ведения и вымощу ими дорогу в неведение. Нет, лучше разрушу я всё! Мне страшно… Мне страшно, когда начинает редеть туман неведения. Уж лучше не знать ничего!
Сопровождавшие великокняжескую чету с жадностью внимали словам юродивого. Тот вдруг вскочил и оглядел всех безумными глазами.
— Государь! — заорал Митяй на весь Китай-город. — Радость-то какая приключилась! Соломоньюшка-то, жена твоя, Богом данная, нынешней ночью принесла на свет Божий младенца. Зришь ли, как все радуются вокруг: и солнце, и трава, и вода. А ты-то чего посмурнел? Али не рад сыну своему кровному?
Василий Иванович искоса взглянул на жену. Та стояла бледная, с трясущимися губами. Князь бережно взял её за руку и повёл в церковь.
— Не следует слушать его, пса ехиднина, ядом рыкающего, ибо устами его враги наши глаголют.
Поездка в монастырь омрачила великого князя. Он верил в сказанное Елене: устами юродивого говорят враги если не его самого, то по крайней мере Глинских. А потому веры его словам нет. Однако в душе осталось сомнение: вдруг юродивый сказал правду? Василий Иванович не любил сомнений. Сомнения проистекают из неведения. Но может ли быть достойным правителем государства несведущий человек? Выходит, нужно установить истину. Кому же поручить дело, не требующее огласки? Не мчаться же сломя голову в Суздаль самому? Перебирая в памяти своих приближённых, князь остановился на молчаливом и исполнительном Иване Юрьевиче Шигоне и велел немедленно позвать его.
— Слышал ли ты, Шигона, что давеча в монастыре блаженный глаголил?
Шигона помолчал, выбирая ответ, угодный великому князю. Он мог бы сказать «нет», дескать, был в это время далеко. Но этот дурак так орал, что его слова, поди, и глухие услышали.
— Да, я слышал, мой государь.
— Что же ты думаешь по этому поводу?
— Надо бы его сначала на дыбу, а потом глотку расплавленной смолой залить, чтобы не нёс всякую околесицу.
— Я не о том, Шигона. Могла ли Соломония родить сына?
Шигона вновь задумался. Он хорошо помнил день пострижения Соломонии, как яростно противилась она принятию иноческого сана, как настойчиво говорила митрополиту о беременности. Ведает ли обо всем этом великий князь? Митрополит Даниил едва ли посвящал его в тонкости пострижения Соломонии. Ни к чему это ему. Да и он, Шигона, ничего не рассказал тогда Василию Ивановичу. Побывав в немилости, Иван Юрьевич стремился лишь к тому, чтобы как можно лучше исполнить любое приказание государя. А тут открылось такое дело… Скажи о нём великому князю, тот мог бы разгневаться тем, что его беременную жену в монастырь заточили. Вот все и молчали, и он, Шигона, в том числе. Но дело сейчас не в этом. Государь спрашивает: могла ли Соломония родить сына. А почему бы и нет?
— Думается мне, Соломония могла принести младенца.
Глаза Василия Ивановича расширились, он пристально уставился в лицо Шигоны.
— А почему тебе так думается?
— Сегодня из Суздаля возвратились с богомолья жены казначея Юрия Малого да постельничего Якова Мансурова. Трезвонят они, будто видели Соломонию и от неё самой достоверно проведали о рождении сына.
Василий Иванович резко поднялся со своего места.
— Вот, оказывается, кто пустил вредоносный слух! Блаженный лишь вторил злоязычным бабам. Сегодня же велю бичевать их!
Князь вплотную приблизился к Шигоне, внимательно глянул в глаза. Иван Юрьевич боялся этого испытующего взгляда. Так государь смотрел на тех, кем был недоволен.
— Ну а ты, Шигона, разве ничего не ведал о Соломонии? Ведь тебе, ближнему к государю человеку, положено знать всё!
Иван Юрьевич не выдержал пристального взгляда Василия Ивановича, отвёл глаза в сторону.
— Вижу, что-то ты знал, да утаил от меня. Говори!
— Соломония Юрьевна сказывала при пострижении, будто ждёт дитё, да никто тому не поверил.
— Вон оно что! Оказывается, она уже тогда знала, что будет младенец. Как же вы могли постричь её в инокини?
— Не я, государь, постригал, а митрополит Даниил. Ему-то Соломония Юрьевна и сказывала про младенца.
— Митрополит, может быть, и виноват, но и ты, Шигона, не меньше! Тебе, как самому ближнему человеку, доверял я свои тайны. Потому всегда и во всем обязан был ты блюсти интересы государя. Сам я не мог присутствовать при пострижении, но ты-то ведь был! Почему не отложил пострижения, проведав о таком деле? Мало того, ты утаил от своего государя поведанное Соломонией! Нет тебе прощения!
Иван Юрьевич всем телом ощутил гнев великого князя. Бледное лицо его стало серым.
— Виноват я, государь! Не по злому умыслу, а по недомыслию умолчал о словах Соломонии, думал, неправду она говорит, желая избегнуть пострижения…
— Ступай прочь, Шигона! Ты мне не надобен.
После ухода Ивана Юрьевича Василий Иванович успокоился не сразу. Он долго ещё ходил по палате, раздумывая о случившемся.
«Шигона, конечно, достоин опалы, да и митрополит Даниил не без вины. А я сам разве не виноват в случившемся? Почему не попрощался с Соломонией перед пострижением, как положено было проститься людям, прожившим в любви и согласии два десятка лет? Испугался её слёз? Трусость никогда до добра не доводит! Но в самом ли деле она родила младенца? Не ложный ли слух распустили Сабуровы? Хотел было послать в Суздаль Шигону, да ненадёжным он оказался…»
Мысли Василия Ивановича вновь о Соломонии. Виноват он перед ней, ой как виноват! Может, Господь Бог смилостивился наконец над ними, послал им сына, да он поторопился заточить свою жену в монастырь. Князю вспомнилась вдруг кратковременная ужасная гроза, приключившаяся посреди засушливого лета, тёплая июльская ночь, запах волос Соломонии, её нежные ласковые руки. Будет ли у него сын от Елены? Кто знает! А Соломония родила сына, о котором он столько лет мечтал, которому мог бы передать своё государство. Но может быть, всё это неправда, может, придумала Соломония байку о сыне, желая навредить ему, поссорить с Еленой? Кого же ему послать в Суздаль? Лучше всего снарядить кого-то из дьяков. Дьяки народ дотошный, обо всем проведают досконально. К тому же и неприметны они.
Мысленно перебирая придворных дьяков, Василий Иванович остановил свой выбор на двоих: умном, исполнительном Григории Меньшом Путятине и молчаливом, немного угрюмом Третьяке Ракове. Их-то он и пошлёт в Суздаль разузнать правду. Если же дьяков спросят, зачем они посланы в Суздаль, пусть отвечают: государь пожаловал старицу Софью селом Вышеславским до её живота. Так он и напишет в своей грамоте.
Василий Иванович сел за стол, взял в руки перо. «Се яз князь великий Василий Иванович всея Руси пожаловал есми старицу Софью в Суздале своим селом Вышеславским с деревнями и с починками, со всем тем, что бы к тому селу и к деревням и к починкам исстари потягало, до её живота; а после её живота, ино то село Вышеславское в дом Пречистые Покрову святой Богородице игуменье Ульяне и всем сёстрам, или по ней иная игуменья будет в том монастыре, в прок им».
В это же время в покоях Елены собрались близкие родственники великой княгини: мать Анна, сестра Анастасия и трое братьев — Юрий, Михаил и Иван. Тихий и молчаливый Иван пристроился на лавке в дальнем углу. Непоседливый и решительный Юрий, заложив за спину руки, расхаживал по палате из угла в угол. Михаил задумчиво смотрел в оконце. Среди братьев он слыл за самого дельного, движениями и внешностью был похож на знаменитого дядю Михаила Львовича.
Лицо у Елены бледное, осунувшееся, сидела она прямо, напружинившись. Рядом с ней пристроилась с рукодельем Анастасия. Напротив Елены, под образами, положив на стол беспокойные руки, сидела их мать княгиня Анна. Временами она поводила крючковатым носом, словно принюхиваясь, при этом чёрные выпуклые глаза её торопливо обегали присутствующих.
— Да, — прервала она, наконец затянувшееся молчание, — не хватает здесь славного Михаила Львовича. Муж он многоопытный, а потому очень помог бы нам своими дельными советами.
— В нашем деле, матушка, дядя Михаил Львович мало чем мог бы помочь, — возразила Елена.
— Ты, дорогая, плохо знаешь своего дядю. Его достоинства воистину велики.
— Если бы дядюшка действительно, был столь умён, как все в нашей семье говорят, он едва ли угодил бы в темницу.
— А ты не хули его, не хули! Всяк в беду попасть может. Ты бы лучше умолила муженька освободить Михаилу Львовича из темницы. До сих пор не чувствую я, что моя дочь стала великой княгиней!
— Говорила я Василию Ивановичу о бедствиях, которые Михаил Львович терпит в заключении, и великий князь незамедлительно велел снять с него оковы.
— И только-то?
— Василий Иванович сказал также, что скоро выпустит его на поруки, а затем и вовсе помилует.
— Хитёр государь! Вроде бы и уступил жёнушке, а сам своё гнёт.
— Великий князь московский, — вмешался в разговор Михаил, — не чета ясновельможным панам литовским, многие из которых под каблуками своих жён находятся.
— Не о том вы все говорите! — закричал Юрий.
— Тише ты! — шикнула на него княгиня Анна и, уставившись пронзительным взглядом на Михаила, спросила: — Веришь ли ты в поведанное блаженным? Не выдумка ли это ворогов наших?
— А почему бы не верить, матушка? Надёжные люди сказывали, будто при пострижении Соломония уверяла митрополита Даниила, что беременна, только митрополит, торопясь выполнить волю государя, не внял её словам.
— О рождении Соломонией сына известно не только со слов блаженного. — Анастасия отложила в сторону рукоделье. — Мои сенные девки слышали об этом от жены казначея Юрия Малого, только что возвратившейся из Суздаля с богомолья.
— Что же мы должны делать?
— А разве ты, матушка, не знаешь, что нужно делать? — ехидно спросила Анастасия. — И ты, и дядюшка наш разлюбезный, Михайло Львович, поднаторели в подобных делах. Или забыла, как дядюшка поступил со своим заклятым врагом Яном Заберезским? [82] Жигимонт до сих пор уверяет всех, будто Михаил Львович посягнул на здоровье его брата, Александра, и своими чарами свёл в могилу.
— Ушам бы моим гнусных речей твоих не слышать!
— Опять вы не о том судачите! — вмешался Юрий. — Мы должны решить, кто должен ехать в Суздаль.
— Уж не желаешь ли ты сам помчаться сломя голову в Суздаль, чтобы лишить живота Соломонию вместе с её младенцем?
При этих словах Анастасии Иван боязливо поёжился в своём углу.
— Я думаю, — продолжала Анастасия, — у нашей матушки найдутся для этой цели подходящие люди. Не так ли, матушка?
— Люди-то у меня найдутся, да не ведаю я, как ими лучше распорядиться.
— А чего тут думать? Пусть дадут они Соломонии зелья, от которого заснёт она на веки вечные.
Михаил недовольно поморщился.
— Много ли в том проку, если Соломонии не станет? Дело сейчас не в ней, а в младенце, если он действительно родился, а не является злым вымыслом Сабуровых. Грудного младенца кормят материнским молоком, его не так-то просто опоить зельем. К тому же, если Соломонии не станет, великий князь, вполне возможно, захочет взять младенца на воспитание. Это не в наших интересах. Мне думается, следует похитить дитё у Соломонии.
— И я так же думаю, дети мои. Есть у меня на примете одна бывшая монашка. Сегодня же пошлю её в Суздаль.
Михаил Васильевич Тучков не любил делиться своими мыслями с кем бы то ни было, кроме сына. Так казалось ему безопаснее. Князю вскоре стало известно, что Глинские собрались в покоях Елены. Не осталось тайной и решение, принятое ими.
— Сын мой, нужно срочно послать верного человека в Суздаль оповестить матушку Ульянею о беде, грозящей Соломонии. Пусть поспешает.
Василий согласно кивнул головой.
— Как же матушка Ульянея отведёт от Соломонии беду?
— Мне видится только один путь к тому: надо разлучить Соломонию с младенцем. Его следует спрятать у надёжных людей в местах, где некогда жила Соломония. У неё, думается мне, остались там и родичи и верные люди.
Даниил был сильно обеспокоен словами юродивого. Если сказанное им окажется правдой, ему не миновать гнева великого князя. От этой мысли митрополиту стало холодно и неуютно. Успокаивало его лишь то, что от игуменьи Ульянеи до сих пор никаких вестей не поступало. Случись такое в монастыре, митрополита обязательно оповестили бы.
«К тому же сам государь ратовал за пострижение Соломонии, а я лишь выполнил его волю. Не послать ли своего человека в Суздаль? Нет, лучше пока выждать. Ни к чему плодить пересуды и домыслы».
В палату тихо вошёл чернец.
— Что нового у великого князя?
— Государь беседовал с глазу на глаз с Иваном Юрьевичем Шигоной.
— Не собирается ли Шигона куда-нибудь ехать?
— Ехать он не намеревается. По выходе из покоев государя на нём лица не было. После встречи с Шигоной Василий Иванович приказал явиться к нему дьякам Григорию Меньшому Путятину да Третьяку Ракову.
Митрополит понимающе кивнул головой.
— А у Глинских как?
— Княгиня Анна в своей горнице вела тайную беседу с инокиней Аглаей.
— Не та ли это инокиня, которую обвиняли в употреблении приворотных да ядовитых зелий?
— Она самая.
«Нужно сделать так, чтобы Григорий Путятин и Третьяк Раков не очень спешили в Суздаль».
Даниил мысленно представил себе весь путь от Москвы до Суздаля. Где же удобнее всего задержать дьяков? Красное Село… Черкизово… Стромынь… Киржач… Не так давно митрополиту пришлось побывать в киржачском Благовещенском монастыре, вести длительные доверительные беседы с игуменом Саввой, горячим сторонником дела Иосифа Волоцкого.
— Немедля отправишься к игумену киржачского Благовещенского монастыря Савве с грамотой.
Чернец низко поклонился.
Митрополит перекрестился и окончательно успокоился.
Весть о рождении ребёнка инокиней Софьей взбудоражила обитателей Покровского монастыря. Слыханное ли дело, чтобы в святой обители дети рождались? Тревога, ожидание чего-то необычного охватили всех. И лишь игуменья Ульянея казалась внешне спокойной, будто ничего не случилось. Это многих удивило — игуменья отличалась крутым нравом и твёрдо придерживалась установленных порядков. Любопытным инокиням не терпелось проведать, что же думает о случившемся их грозная игуменья. Та отрезала:
— Я, что ли, вводила в иночество Софью? Её сам митрополит Даниил постригал! Пусть он и думает теперь, как поступить. А ежели вам не терпится узнать его мысли, скатертью дорога: ступайте в Москву и спросите отца нашего Даниила, что он намерен делать.
От этих слов монашки поёжились.
— На всё воля Божья! А вам, ударившимся в искушение, следует больше о своих грехах мыслить и молить Господа Бога нашего об их прощении!
С тем и ушли от неё многодумные монашки.
В душе же Ульянея сильно тревожилась. Шила в мешке не утаишь. Поди, по Москве уже трезвонят о случившемся, о том, что инокиня Софья в ночь на Зелёного Егория разрешилась от бремени. Теперь с минуты на минуту жди гостей прошеных и непрошеных, тайных и явных.
Ульянея и так и эдак прикидывала, как можно помочь Соломонии, уберечь чадо её от верной гибели, но ничего не предпринимала, выжидая, пока доброхоты не присоветуют что-нибудь. Вынужденное бездействие тяготило игуменью. Вот почему, едва рябая Евфимия сообщила о прибытии из Москвы Андрея, она велела незамедлительно позвать его.
Андрюха вошёл в знакомую палату сильно волнуясь. Грузная игуменья, легко поднявшись — болезнь к весне отпустила её, — приблизилась к нему и благословила. Она молча приняла тайную грамоту и, быстро пробежав глазами, швырнула на стол с таким видом, будто ничего интересного в ней не содержалось. Ульянея вновь подошла к Андрею, пытливо уставилась в его глаза.
— Как живёшь-поживаешь, добрый молодец? Давненько не навещал нас. Поди, забыл, по весёлой да шумной Москве гуляючи, о любви своей?
— Нет, матушка, не забыл. Днём и ночью о славной Марфуше думаю, даже во сне не раз её видел.
— Ну? — удивилась игуменья. — Неужто в Москве пригожее нет?
— Нет, матушка.
Ульянея помолчала минуту, потом, впившись в него глазами, спросила:
— А по-серьёзному ли ты любишь её? Хочешь ли ты в жёны взять Марфушу или просто так побаловаться решил?
— Если бы Марфуша стала моей женой, то о большем счастье я не мечтал бы.
— Коли так, ступай пока и будь готов выехать из обители в любой миг.
Едва Андрей вышел, игуменья приказала Евфимии позвать Марфушу.
— Что-то ты бледной да печальной стала, дочь моя?
— Отчего же мне веселиться, матушка? Наказано мне не отлучаться из кельи ни на един миг. С утра до вечера всё одна да одна, даже милой Аннушке не велено навещать меня. По указанию твоему все книги священные читаю. Тем только и занимаюсь.
Ульянея нежно обняла Марфушу.
— Не печалься, навеселишься ещё вволю. Поди, не забыла московского молодца, в кулачном бою побитого?
Марфуша покраснела до корней волос и промолчала.
— Он вон вновь заявился, говорит, жить без тебя не может.
От этих слов из глаз Марфуши полились слёзы.
— Что ж ты, глупая, плачешь? Радоваться должна, что добрый молодец по тебе так страдает.
— Радости мало в том, матушка, всё равно не сможем мы быть вместе. Ждёт меня пострижение в инокини и служение Господу Богу до конца дней своих.
— Пока что ты не инокиня, а белица, потому путь в мир тебе не заказан. А может, не люб он тебе? Что ж ты молчишь? Говори: люб или не люб?
— Люб, люб, матушка! Каждый день молюсь о том, чтобы забыть о нём, а он всё на уме. Грешна я!
Ульянея прошлась по палате, пыталась справиться с охватившим её волнением. Потом приблизилась к Марфуше, обняла её и зашептала:
— Дочь моя милая, горячо любимая! Жаль расставаться с тобой, да, видать, иначе быть не можно. Отпускаю тебя в мир вместе с Андреем, мужем твоим, будьте счастливы до конца дней своих, живите в любви да согласии!
Марфуша ничего не могла понять.
— Правду ли, матушка, слышат уши мои?
— Правду, правду, Марфушенька! Беру грех тяжкий на душу, чтобы избегнуть ещё большего греха, злодейства великого. — Игуменья протёрла глаза. — Будь внимательна, дочь моя, и сделай так, как я велю. Поклянись прежде, что никто и никогда не проведает о словах моих.
— Христом-Богом клянусь, матушка!
— В нашей обители грех приключился. У одной из монахинь дитё народилось. Ведаешь ли о том?
— Ведаю, матушка. Почудилось ночью, будто где-то поблизости младенец плачет.
— Младенцу этому, чаду беззащитному, беда грозит неминучая. Ежели оставить его в монастыре, погибнет он. Ты должна взять дитё с собой в мир и заботиться о нём как родная мать. Согласна ли поступить по воле моей?
Марфуша помолчала, обдумывая слова игуменьи.
— Я согласна, матушка, только смогу ли сохранить его в живых?
— Я научу тебя, как заботиться о нём, как кормить и пеленать. Нынешней ночью Евфимия принесёт младенца в твою келью, и вы с Андреем тайно покинете обитель.
— А согласен ли Андрей заботиться о младенце?
— О том я с ним ещё не говорила. Но чует моё сердце: человек он добрый, сильный, и тебе и младенцу станет надёжной опорой и защитой. А пока ступай, дочь моя, собирайся в дорогу. Вечор я позову тебя и скажу, куда вы должны путь править, покинув обитель. Денно и нощно помни: ежели младенец погибнет, грех тяжкий, незамолимый падёт на твою душу!
Закрыв глаза, игуменья некоторое время сидела неподвижно, потом встряхнулась и хлопнула в ладоши. В дверь заглянула келейница Евфимия. Ульянея поманила её пальцем.
— Ты вот что сделай сейчас. Пойдёшь на торг, в тот ряд, где игрушки продают. Купи куклу, на дитё человеческое похожую. По дороге загляни к плотнику и вели до заутрени доставить на монастырский двор гроб самый малый.
Келейница, привыкшая беспрекословно выполнять любые поручения игуменьи, не стерпела и спросила:
— Да разве у нас кто умер, матушка?
— Не твоего ума дело! — отрезала игуменья. — После плотника навестишь каменщика. Прикажи явиться ко мне до заутрени. Да пусть что нужно для работы захватит с собой. Всё ли упомнила?
— Всё сделаю, матушка, ничего не запамятую.
— Ступай с Богом.
Ульянея покинула свои покои вслед за Евфимией и направилась к келье, расположенной в дальнем конце монастыря. Прислушиваясь, постояла возле двери, затем шагнула через порог.
Соломония повернулась на скрип двери и, увидев игуменью, встала, чтобы принять благословение.
— Спит? — Ульянея кивнула головой в сторону ребёнка.
— Спит, матушка.
— Не надумала, как назвать его?
— Хочется мне назвать его Георгием в честь святого, в день которого он явился на свет Божий.
— Хорошо удумала, Софья, пусть необорим сын твой будет, как Георгий Победоносец! Сама-то как?
— Благодарствую, матушка. Ниспослал мне Господь радость великую, словами трудно выразимую. Никогда ранее, даже в палатах великокняжеских живучи, не ведала я такого счастья. Раньше вот мужа своего, Василия Ивановича, власти да богатства лишиться боялась. Ныне ничего мне не надобно, был бы лишь он рядом. Прижму сына к себе и нежность чувствую великую, небывалую!
— Понятно мне счастье твоё, Софьюшка! Только чует моё сердце: быть беде великой, неправедной. Дошли до меня вести, будто Глинские замышляют против сына твоего недоброе. Им ведь он поперёк горла встал, потому готовы они на любую мерзость.
— Да я каждому, кто на сына моего покусится, горло перегрызу, глаза выцарапаю!
— Верю, Софьюшка, словам твоим. Только не сможешь ты противостоять всем ворогам, сил у нас с тобой мало, ох как мало! Много ли нужно, чтобы жизнь у младенца отнять? Ты вот по нужде отлучишься, а тут зайдёт кто да отравит его, или задушит, или с собой унесёт.
Глаза Соломонии тревожно расширились, светлое лицо посмурнело.
— Что же мне делать, матушка? Научи, как беду отвести от безвинной души.
— Видится мне лишь один путь к спасению его: нужно вам разлучиться.
— Ну уж нет, никогда не бывать тому! Кто его защитит и спасёт, как не я? Если нас разлучить, от тоски я умру!
Соломония как ни крепилась, не смогла сдержать рыданий.
— Да не плачь ты, слезами горю не поможешь! Человек ты не глупый, а потому, подумав, согласишься со мной. Тебе ли не знать наших бояр — зверей лютых? Вот почитай, что доброхоты мне из Москвы пишут.
Соломония внимательно прочитала тайную грамоту, присланную Тучковыми.
— Поняла ли теперь мой умысел?
— Начинаю понимать, матушка.
— Вот и хорошо. Подумай, кто из твоих родичей живёт от Москвы подальше. Да выбирай побезвестнее, ибо ежели младенец окажется в семье знатных Сабуровых, на это все обратят внимание, будут думать: а не сын ли это Соломонии?
— Есть у меня такие родичи в граде Николы Зарайского [83].
— Ты напиши им грамоту, а в той грамоте поведай: придут в град Николы Зарайского верные люди с сыном твоим кровным. Пусть помогут им избу срубить да прижиться на новом месте. Мы же скажем всем, будто дитё твоё скончалось от болести, и схороним вместо него куклу.
— Грех-то какой, матушка!
— Ещё больший грех совершим, ежели позволим лихим людям лишить живота безвинного младенца. А как схороним куклу, все вороги от нас отринут. Только дело это непростое!
Ещё до заутрени в келье инокини Софьи раздался громкий плач. Все обитатели монастыря насторожились и готовы были незамедлительно устремиться к дальней келье, чтобы удовлетворить своё любопытство. Но в это время раздался зычный голос игуменьи:
— Куда это ты торопишься? Не видишь, горе приключилось, дитё малое Богу душу отдало! Ступай в келью и молись Господу Богу о спасении сей души. Эй, Евфимия, тащи сюда гроб. После заутрени хоронить будем.
Вот гроб установили в церкви. Всем не терпится поглазеть на малютку. Но там, где должно быть личико младенца, всё закрыто тонкой кружевной тканью. Хор монашек жалобно вытягивает:
— Господи, помилуй…
При этих словах подобает глаза устремлять под купол церкви на изображение Бога, а они так и норовят заглянуть под кружевное покрывало.
Вся напряжённая, словно клуша над цыплёнком при виде ястреба, Ульянея готова отпихнуть от гроба всякого, кто осмелится прикоснуться к нему. До чего же медленно совершается отпевание «умершего»!
Внимание игуменьи привлекла незнакомая баба в монашеском одеянии с бегающими воровскими глазами, выглянувшая из-за спины Соломонии. Вот она уже рядом с гробиком, жёлтая жилистая рука норовит откинуть кружевную ткань. Ульянея опустила свою тяжёлую стопу на монашкину ногу. Та застонала от боли и присела.
«Будешь знать, ведьма, как лезть куда не просят, — злорадно подумала игуменья. Недалеко от входной двери она приметила высокого человека в чёрном одеянии. От его проницательного изучающего взгляда Ульянее стало не посебе. — Неспроста, ой неспроста пожаловал сей человек в монастырь! Да он, оказывается, не один, а с дружком. Рядом с ним эвон какой бирюк, так и буравит всех своими глазищами… Слетаются вороны на пир кровавый. Только поздновато вы прилетели, жертва ваша уже далече».
Наконец-то священник закончил отпевание и бросил в гроб горсть песку, тело предано земле. Ульянея взмахнула рукой. Незамедлительно появилась крышка гроба. Вот гроб закрыли. Гулким эхом прокатились по церкви удары молотка, забивающего гвозди.
Игуменья, облегчённо вздохнув, приблизилась к Соломонии, взяла её за руку и повела следом за гробом в подклет [84]. Здесь было сумрачно. Свет едва проникал сквозь небольшие оконца. Гробик опустили в углубление. Тяжёлая плита из белого камня придавила его, схоронив великую тайну. Соломония была неутешна в своём горе.
Долог и труден был путь Марфуши и Андрея к Зарайску. По дороге приходилось делать частые остановки в селениях, чтобы напоить Георгия молоком кормящей женщины. В середине лета путники покинули Коломну и, переправившись через Оку, оказались в рязанских местах. Июльская жара изнуряла, обессиливала, не верилось, что когда-нибудь дорога приведёт наконец к незнакомому и чужому для них Зарайску.
Незадолго до полудня беглецы вышли к небольшой речке, поросшей ольхой. Здесь, в кустарниковых зарослях, они решили переждать полуденный зной. Марфуша с Георгием на руках задремала под кустом, а Андрей, решив выкупаться, сбросил с себя одежду и зашёл в воду. Дно реки оказалось илистым, поросшим корневищами кувшинок, от прогретой воды пахнуло водорослями.
— Ой, да тут кто-то есть! — послышался на берегу женский голос.
Андрей оглянулся. Недалеко от берега стояли два воза, гружённые снопами ржи. На переднем возу сидел высокий молодой крестьянин в синей рубахе и таких же портах. Андрей, выбравшись из воды, торопливо оделся и поспешил к тому месту, где были Марфуша с Георгием. Возле них он застал крестьянку в белой сорочке, украшенной вышивкой.
— Видать, издалека идетя?
— Издалека, — тихо ответила Марфуша.
— Гринька, подь сюды, — закричала женщина, — отдохни маненько, а то ить жара какая.
Подошёл Григорий, степенно поклонился Андрею с Марфушей.
— Ты бы корзину со снедью принёс, вишь, люди издалека идуть, отощали, поди.
Григорий кинулся к возу.
— Меня Парашей кличуть. Да вы садитесь вместе с нами, не стесняйтесь.
Параша вытащила из корзины краюху хлеба, кринку топлёного молока, пучок зелёного лука, варёные яйца. Григорий острым ножом нарезал духовитые ломти хлеба.
— Ешьте, ешьте, дорогия, — приговаривала Параша, жалостливо поглядывая на крохотного Георгия. — Дожили мы до Силина дня [85], тепереча засилья прибавится, всякой еды вволю. А откелева вы идетя?
— С Владимирщины мы, из Юрьева-Польского, погорельцы. На Фёдора Стратилата [86] изба наша загорелась.
— Фёдор Стратилат угрозами богат. Поди, от грозы изба-то занялась.
— Кто его знает, ночью загорелась, спали мы. В чём спали, в том и на двор выбегли. Хорошо хоть сами спаслись.
— А ныне куда путь держите?
— Идём в Зарайск, там хотим остановиться. Говорят, под Зарайском земли свободной, никем не занятой много.
— Земли-то у нас много, да и земля всё добрая, хлебородная. Пашем мы её наездом, всей семьёй выезжаем за десять, а то и больше вёрст от Зарайска, выбираем поле с хорошей землёй подальше от людей. Только вот татарва замучила. Что ни год, пруть, окаянныя, из Крыма. Коли прихватять в стороне от города — бяда, в полон угонять. Ой, — встрепенулась Параша, — пора нам в путь, не то затемно домой воротимся. Нынче ведь день не простой, в Силин день ведьмы коров до смерти задаивають. Боюсь я за нашу бурёнку.
— Не бойся, — успокоил Парашу Андрей, — ежели ведьма молоком обопьётся, то обязательно обомрёт. Тут её ничем не разбудить. Хватай тогда солому и жги ведьме пяты, будет впредь знать, как коров доить!
Параша с уважением посмотрела на него.
— Садитесь-ка с нами, люди добрые, довезём мы вас до Зарайска да и ночевать у себя оставим, а то куда вы на ночь глядя пойдетя?
Она пристроила возле себя Марфушу с Георгием. Андрей сел рядом с Григорием. Поскрипывая осями, тяжело гружённые телеги медленно покатили по узкой и пыльной просёлочной дороге.
Впервые за весь долгий путь на душе Андрея стало покойно и хорошо. Ему было приятно сидеть рядом с молчаливым крестьянским парнем, который совсем ненамного старше его, нравилось, как тот уверенно держит в крупной мосластой руке вожжи. Андрей родился и вырос в крестьянской семье, хорошо знал и любил нелёгкую сельскую работу.
— Далеко ли нам ещё ехать? — спросил он, прервав затянувшееся молчание.
Григорий глянул на него немного смущённо. Андрей совсем близко увидел чистое сухощавое остроносое лицо, обрамлённое тёмно-русой бородкой.
— Да нет, вон уж церковь Николы видна.
Внимание Андрея переметнулось на город, открывшийся перед ним. Он стоял на правом высоком берегу реки, окружённый деревянными стенами с воротами и башнями. В самой середине города среди сотни дворов возвышался громоздкий и внушительный храм Николы Зарайского. В отличие от других городов, возникших по соседству с Полем, Зарайск имел большой посад. За пределами крепостной стены располагалось не меньше полутора сотен дворов. Среди посадских изб выделялись монастырские постройки — церковь, кельи, трапезная палата.
— То Рождественский монастырь, — пояснил Григорий.
— А речку как называют?
— Осётром величают. По ней купцы до Каширы, Коломны и даже до самой Москвы добираются.
Лошади повернули к ближним воротам и остановились возле одной из изб.
Наутро Андрей с Марфушей и Георгием отправились к наместнику, двор которого находился недалеко от храма Николы. Около церкви они увидели небольшую толпу людей, окруживших седовласого гусляра в серой от пыли однорядке. Морщинистой рукой он касался струн, заставляя их издавать глухие и печальные звуки. Хрипловатым голосом он вторил им, нараспев произнося слова:
Уж что это у нас в Москве приуныло,
Заунывно в большой колокол звонили?
Уж как князь на княгиню прогневился,
Он ссылает княгиню с очей дале,
Как в тот ли во город во Суздаль,
Как в тот ли монастырь во Покровский…
— Грех-то какой сотворил великий князь! — произнесла стоявшая поблизости старушка. — На днях был у нас человек, ходивший на богомолье в Троицын монастырь, так он сказывал, будто по прибытии в Суздаль великая княгиня Соломония дитё родила, наречённое Георгием. Да только дитё скончалось то ли от болести, то ли от злых происков людишек новой жены государя. И Василий Иванович по тому случаю повелел поставить в Москве у Фроловских ворот церковь каменну во имя Георгия.
При этих словах Марфуша перекрестилась и потянула мужа за рукав.
— Как-то там матушка Ульянея поживает? Она хоть и строгая на вид, но такая добрая! — прошептала Марфуша. — А ты видел великую княгиню, ту, что в опалу попала?
— Видел.
— А ведомо ли тебе, что сын у неё народился?
— Слышал о том.
— Так вот он!
От удивления Андрей даже рот открыл.
— Вишь, крест на нём такой необычный, на кресте буквица «С» обозначена, «Соломония» или «Софья», значит. Только ты никому-никому не говори об этом, не то беда приключится!
— А не врёшь ты, Марфуша? Неужто великая княгиня нам сына своего доверила?
— Матушка Ульянея сказывала: она страсть как боялась за малютку, в монастыре его обязательно бы прикончили.
— Да за что же губить дитё несмышлёное? Кому помешало оно?
— Глинским, родичам новой жены государевой, вот кому. Они, говорят, люты как звери, а мать великой княгини Елены сущая ведьма.
Андрею вспомнился день великокняжеской свадьбы. Завидев свадебный поезд невесты, кто-то в толпе громко произнёс:
— А мать-то, мать-то невестина — сущая ведьма! Старуха, с важным видом шествовавшая позади невесты, повела крючковатым носом, словно принюхиваясь, пронзительный взгляд чёрных выпуклых глаз впился в толпу.
— Вишь, как зыркает, чернокнижница! — не унимался смельчак.
Да, от таких людей, как княгиня Анна, всего можно ожидать. У Андрея даже испарина проступила на лице, когда он осознал, — какую ношу они с Марфушей взвалили на свои плечи. Покидая Суздаль, Марфуша сказала ему о Георгии, что его мать умерла при родах, родственников у неё не оказалось, поэтому посторонние люди принесли младенца в монастырскую странноприемницу и оставили там в надежде на помощь. Матушка Ульянея проведала, однако, что в Зарайске живёт сестра скончавшейся, и велела Марфуше отнести младенца к его тётке. А тут вон что открылось! Ну а ежели дитё умрёт? Вон оно какое слабенькое, истощённое, заморённое дальней дорогой.
— Как же ты, Марфуша, решилась взять сына великокняжеского? А ну как он скончается по болести? Не сносить тогда нам головы!
— Всю дорогу лютый страх одолевал, потому и таила от тебя правду. К чему обоим-то было тревожиться? Не чаяла дойти до этого самого Зарайска. — Марфуша извлекла из-за пазухи небольшую грамоту. — Эту грамоту передашь наместнику зарайскому, родственнику инокини Софьи. Теперь нам нечего бояться, самоё трудное мы одолели.
Изба наместника в два яруса с высоким крыльцом посередине, к которому с двух сторон вели крытые лестницы. Окна избы украшены резными наличниками, а охлуп [87] — русалкой с чешуйчатым хвостом. Ко второму ярусу прилепились крошечные башенки.
Данилу Ивановича Ляпунова, рослого и сурового на вид, гости застали в небольшой и небогато обставленной горнице. Он вопросительно глянул на вошедших.
— Мы пришли из Суздаля с грамотой от инокини Софьи.
Наместник распахнул дверь и зычно позвал:
— Евлаша!
Тотчас в горнице показалась жена его, двоюродная сестра Соломонии.
— Тут тебе весточку от Соломонии принесли. Евлампия засуетилась, поудобнее усаживая гостей, неловко приняла грамоту, повертела в руках и передала мужу.
— Стара стала, буквиц разглядеть не могу. Ты уж почитай мне, Данилушка.
Данила Иванович сорвал с грамоты печать и, сдвинув густые брови, начал читать. Вскоре лицо его пошло пятнами, руки задрожали.
— Что-нибудь случилось, Данилушка?
— Да нет, ничего пока не случилось. Я тебе потом всё расскажу. — Наместник подошёл к Марфуше, пристально уставился на спящего Георгия. Потом заговорил непривычно мягким и ласковым голосом: — В грамоте велено мне позаботиться о вас. Сегодня же плотники начнут рубить вашу избу. Пока же вы у нас поживёте седмицу. Евлаша вас и накормит, и напоит.
Новая изба получилась на славу. Она состояла из двух покоев. В первом громоздилась печь, топившаяся по-чёрному. Второй, задний покой, или горница, был в полтора раза больше первого. В избе стоял духовитый запах свежеструганого дерева. Вокруг дома возвышался забор из вбитых в землю заострённых в верхней части брёвен. Возле забора строители соорудили погреб для хранения снеди.
Счастливые новосёлы обошли все постройки, любовно расставили по избе столы и лавки. Выглянув в раскрытое оконце, Марфуша приметила гостей.
— Никак Данила Иванович с тётушкой Евлампией идут. Пойдём-ка их встречать.
Наместник провёл через распахнутые ворота резвого коня.
— Вот тебе, Андрей, верный друг. Будешь любить да холить, из любой беды выручит.
Следом показалась Евлампия. Она вела чёрную с белыми пятнами корову. По старинному крестьянскому обычаю Марфуша до земли поклонилась корове со словами:
— Матушка-корова, на старый двор не ходи, у нас живи!
Андрей удивлённо глянул на жену: ну откуда бы монастырской затворнице знать крестьянские обычаи? Между тем слуги посадника принесли всякую снедь, впустили во двор кур, свинью и козу.
Едва наместник с посадницей ушли, Марфуша заволновалась:
— Андрей, живности у нас цельный двор, а вот чем кормить её будем? Да у нас вся живность с голоду ноги протянет! Ты бы хоть травы накосил.
— Какая ты у меня заботливая! — Андрей, подхватив Марфушу, стал целовать её.
— Пусти, пусти, не слышишь, корова хозяйку зовёт? — Лёгкая Марфушина рука нежно гладила его по спине.
Андрюха схватил мешок и хотел было побежать на луг, но тут в ворота постучали.
— Эй, хозяева, пустите на одну ночку переночевать! Марфуша выглянула за ворота и рассмеялась, увидев Парашу и Григория рядом с возом сена.
— А мы прослышали, что у вас живности полон двор, и решили помочь сенцом.
Марфуша кинулась обнимать подругу. Андрей с Григорием степенно поклонились друг другу, коснувшись рукой земли.
Дел в новом доме было немало. Бабы подоили корову, накормили живность, вымыли полы, а потом принялись готовить еду для мужиков. У тех свои дела: коня осмотрели, загоны построили. Андрею было любо смотреть, как ловко молчаливый Григорий работает топором, очищая жердь для загона. Он делал всё основательно, как будто для самого себя. Глядя на него, Андрею стало так хорошо, что комок подступил к горлу.
— Спасибо тебе, Гриша, — сказал он, взяв его за руку.
— Чего там, — Григорий смущённо глянул Андрею в глаза, — у нас здесь все друг другу подсобляють, потому как живём всегда по суседству с бядой.
— Эй, мужики, куда вы запропастились? Идите-ка за стол.
После трапезы завязалась беседа. Хозяева рассказали о злоключениях, выпавших на их долю по дороге к Зарайску.
— А однажды нам пришлось заночевать в лесу. Шли, шли и ни одной избушки за цельный день не встретили. Темно стало. Мы залезли под ёлку, прижались друг к другу и затаились. Андрей уснул, а у меня от страху зубы стучат. Вдруг вижу: в небе огненная птица показалась. Села на верхушку соседнего дерева, потом прыг да скок, стала все ниже и ниже спускаться. Ну, думаю, не иначе как жар-птица пожаловала. Толкнула локтем Андрея. Тот проснулся да понять ничего не может, думал, ему всё ещё сон снится. А птица совсем уж близко. Осторожно так к нам подкрадывается. Тут Андрей выскочил из-под ёлки, чуть-чуть не схватил её за крыло, да жар-птица ловчей его оказалась: вспорхнула и улетела.
— Надо же, — восхищённо произнесла Параша, — а я думала, жар-птицы только в сказках бывають. Счастливые вы: саму жар-птицу видели да чуть было не добыли её. А со мной однажды вот что приключилось. Иду как-то под вечер из лесу. Вдруг слышу, скрипить что-то, скрип да скрип. Я перепужалась и припустилась бежать. Бежала, бежала, аж задохлась. Только встала дух перевести, а рядом как скрипнеть! Я так и обомлела. Опять побежала. До самой опушки как на крыльях летела. Ну, думаю, теперича меня скрип-скрип не догонить. Остановилась я, хотела отдышаться. А тут опять как скрипнеть! Помнилось, конец мне пришёл. Вознамерилась бежать, а ноги как тряпичные, ни взад ни вперёд. Домой чуть не на карачках приползла.
— Нашла чего бояться, — добродушно улыбаясь, вмешался в разговор Григорий, — в лесу всегда есть деревья, которые скрипять. Старухи бають, будто в тех деревьях душа человеческая мучится. Ежели кто срубит скрипучее дерево, душе негде будет жить, и она может изувечить или даже сгубить того человека.
— Не дай Бог, ежели скрипучее дерево положено в стену новой избы. — Параша испуганно осмотрелась по сторонам.
Андрей кашлянул.
— Ой, он уже кашляеть! В вашей избе наверняка есть скрипучее дерево.
Андрей рассмеялся.
— Да я понарошку кашлянул, хотел тебя испужать.
Параша недоверчиво посмотрела на него.
— А ещё бають, — продолжал Гриша, — ежели на дереве наросты есть, то у кого-то из семьи обязательно появятся колтуны [88]. А вот когда избу построять из дерева со снятой корой — скот будет падать. Когда же избу сложать из сушины — в семье заболеють сухотами [89].
— Ещё страшней, — перебила Гришу Параша, — ежели избу сложить из деревьев, бурей поваленных: обязательно изба загорится или развалится во время грозы. Когда мы поехали к вам, Гринькина матушка строго-настрого приказала положить вот это в передний угол. Тогда ничего с вами не приключится.
Параша достала что-то завёрнутое в тряпицу и положила в красный угол.
— Ну, нам пора. Благодарим хозяев за хлеб да соль. Будьте счастливы в новом доме.
Гости уехали. Марфуша с Андреем уселись на крыльце своего дома, прижались друг к другу. Где-то далеко звучала песня. Это молодые девушки и ребята вышли в поле провожать закат солнца [90]. Вечер пришёл росный, прохладный. Крупные звёзды высыпали в тёмном августовском небе. Пахло спелыми яблоками.
— Смотри, Андрюшенька, звезда с неба упала?
— Ты что-нибудь загадала?
— Я подумала о том, чтобы всю жизнь, до конца дней наших, было бы нам так же хорошо, как нынче!
Спустя ровно год, в августе 1527 года, через Зарайск проследовали послы крымского хана Саадат-Гирея. Они вели себя развязно и надменно. Глава посольства Чабык с любопытством рассматривал стены крепости.
— Не к добру то, — тихо промолвил Данила Иванович, — теперь жди непрошеных гостей.
— Может быть, обойдётся, — попытался успокоить его Андрей.
— Вряд ли. Знаю я этих татар. После того как Мухаммед-Гирей захватил Астрахань, они опять подняли голову. Правда, ногайские князьки, помогавшие Мухаммед-Гирею, вскоре изменили ему. Прикончив хана, они вторглись в Крым и разорили его. Да ныне в Крыму укрепился брат убиенного Саадат-Гирей. Требует он от великого князя Василия Ивановича уплаты шестидесяти тысяч алтын да покоя для казанского хана Сагиб-Гирея. Государь, думается мне, не согласится ни на то, ни на другое. А потому прихода татар нам не миновать.
И в самом деле, через две седмицы тревожные огни заполыхали в степи, а утром к дому наместника на взмыленном коне примчался воин из полевой охраны.
— Беда, Данила Иванович! Племянник хана Саадат-Гирея Ислам-Гирей с большой силой идёт на Русь. Мне едва удалось уйти от татарского разъезда.
Наместник круто повернулся к Андрею.
— Ты ведь в Москве жил и знаешь, поди, московских воевод. Поспешай, друже, в Коломну, там сейчас наша рать должна быть. Передай большому воеводе грамоту да и устно скажи: татары близко! Чует моё сердце, сюда направляется главная вражья сила. Мы тут продержимся — сколько сможем.
Каждую весну, лишь только южные окраины Русского государства становились доступными для конных набегов татар, значительные силы собирались на Оке на «береговую службу». В Серпухове, Калуге, Кашире, Коломне и Алексине располагались русские полки: большой, правой руки, левой руки, передовой и сторожевой. Если татарского набега не случалось, эти полки стояли в указанных местах до глубокой осени, пока распутица не являлась им на смену посторожить Русь от внешних врагов.
В Луков день [91] Андрей подъезжал к Коломне. Ещё издали он увидел каменные стены кремля, возведённые лишь наполовину [92]. К крепости примыкали многочисленные слободки посада. Миновав их, всадник оказался перед воротами, возле которых толпились ратники.
— Эй, вой, как мне проехать к большому воеводе?
— А пошто тебе? — ответил рослый ратник, с любопытством оглядывая Андрея.
— У меня к нему срочное дело.
— Татары, что ли, пожаловали?
— Они самые.
— Давненько их ждём. А ты сам-то откуда?
— Из Зарайска.
— Дня через два будут здесь, окаянные.
Ратники загалдели, обсуждая новость, и, казалось, забыли о гонце.
— Так как же мне проехать к большому воеводе? — напомнил о себе Андрей.
Ему ответил ратник, державший в поводу небольшого лохматого конька. Огромные усы придавали ему суровый и даже устрашающий вид.
— Поезжай, друже, прямо, пока по правую руку не повстречаешь двор воеводы Ивана Бельского. Завернёшь за угол и увидишь Девичий монастырь. Только в том монастыре доброму молодцу делать нечего: жительствует в Девичьем монастыре брадатая братия. Недалече от монастыря стоит владычин двор. От него рукой подать до государева двора. Минуешь его, тут тебе и будет двор большого воеводы. Спросишь воеводу Фёдора Васильевича Лопату. Он вчера приехал от великого князя из Коломенского.
Поблагодарив воя, Андрей тронул коня. Вскоре он увидел большие хоромы со множеством пристроек. Большинство этих пристроек пустовало, а сами хоромы были запущенными, ветхими. Повернув за угол, Андрей приметил монастырскую ограду, за которой конному человеку был виден десяток убогих келий. А вот и двор коломенского епископа, окружённый заметом [93]. За заметом была брусяная изба, а рядом с ней амбары, сараи, конюшня.
Чуть дальше Андрей обнаружил государев двор с обширными хоромами. Проезжая мимо него, гонец подивился столовой брусяной избе, сложенной из огромных брёвен, что придавало особую внушительность всей постройке. Брусяная изба стояла на подклети. В неё вели сени, перед которыми помещалось красное крыльцо с шатровым верхом. Переходы вели в сложенный из дубовых брёвен летний светлый покой с двумя десятками больших окон. Под ним находилась каменная палата, а перед ней — другое красное крыльцо с тремя шатровыми верхами. Брусяная изба и летний покой были окружены строениями, соединёнными переходами. К хоромам примыкала дворцовая церковь.
Двор большого воеводы Андрей узнал по скоплению людей воинского чину. Одни выходили из хором, другие входили, поспешно бежали к лошадям гонцы. Звенело оружие, всхрапывали пришпоренные лошади. Андрей растерянно остановился посреди двора, намереваясь спросить кого-нибудь, где ему отыскать воеводу. Но тут на высоком крыльце показалась толпа нарядно одетых людей, среди которых Андрей признал Ивана Овчину, которого нередко видел вместе с Василием Тучковым. Лил проливной дождь, а он, словно не замечая его, нёс в правой руке блестящий шлем. Рядом с Иваном грузно шагал его двоюродный брат Фёдор Васильевич Лопата. На нём были латы, поверх которых накинут охабень [94] из дорогого шёлка розовой окраски, отороченный горностаевым мехом. Сбоку висели меч, лук и колчан со стрелами. Воеводы продолжали беседу, начатую ещё в хоромах. До Андрея доносились обрывки слов.
— Великий князь повелел узнать, в каком месте Ислам намерен перелезать Оку. К тому месту тотчас же должны устремиться полки из Каширы и Коломны. Так ты бы, Иван, послал людей проведать наши заставы на перелазах, пускай не дремлют. Ворог вот-вот должен объявиться.
Лицо у старого воеводы, помеченное шрамом, озабоченное, хмурое. Иван, напротив, улыбчив и как будто доволен приближением драки.
— Не так-то легко будет Исламу перелезать через Оку, прибыльной воды в реке многовато.
— Что верно, то верно, видать, Бог нам помогает, третий день подряд льёт как из ведра, оттого и вода в реке поднялась. И всё же, надеясь на Бога, нужно и самим не плошать. Надлежит нам укрепить Коломну — так повелел Василий Иванович. Сегодня же прикажи всем посажанам перебираться в город. Перелезет Ислам через Оку, они могут не успеть засесть в крепости.
Взгляд воеводы остановился на Андрее, который тотчас же шагнул вперёд.
— Чего тебе, молодец?
— Я гонец зарайского наместника. Данила Иванович просил срочно передать грамоту.
— Грамоту я потом прочту. Татар видел?
— Когда выезжал из Зарайска, они приближались к городу.
— Выходит, дня через два вороги выйдут к Оке. Мы должны точно узнать, где Ислам намеревается перелезать реку. Слышишь, Иван?
— Сегодня же пошлю за Оку воев проведать, где татары и куда они путь правят.
— А можно мне с воями отправиться за Оку?
— Куда тебе? Отоспись прежде. — Старый воевода с сожалением смотрел на Андрея.
— Мне в Зарайск позарез нужно.
— Ты послужильцем у Тучковых служишь. Так ведь? — Иван пристально глянул Андрею в глаза. Тот, удивлённый памятливостью молодого воеводы, кивнул головой. — Что за нужда гонит тебя в Зарайск?
— Жена у меня там.
— Ах вон оно что… Понять тебя можно, добрый молодец, но разрешить возвращаться в Зарайск я не могу. Понимаешь: татары там повсюду рыщут. Говорят, тыщ пятьдесят ведёт Ислам к Оке. — Фёдор Васильевич тяжело вздохнул. — Поедешь — обязательно угодишь в полон или смерть примешь. Так что лучше тебе побыть пока здесь. А как разобьём ворогов, скатертью дорога, скачи к своей милой в Зарайск.
Андрей, понуря голову, покинул двор воеводы.
— Что приуныл, друже? — услышал он знакомый голос. Рядом стоял усатый ратник, который давеча подробно рассказывал ему, как найти двор главного воеводы.
— Спешил я из Зарайска с вестью о приходе татар, намеревался сразу же обратный путь держать. Воевода же говорит: поживи здесь. А у меня душа болит за жену с дитем малым. Как-то они там, в Зарайске?
— Не тужи, друже, может, всё обойдётся. А воевода тебе правду молвил: минуя татар, в Зарайск не проехать. Да что же мы стоим? Пойдём со мной, у костерка покалякаем.
Они вышли за пределы крепости. Здесь, на берегу Оки, расположилась конница — главная сила русского войска. В середине лагеря стояли нарядные шатры начальных людей. Ратник, с которым познакомился Андрей, жил в шалаше, сплетённом из ивовых прутьев. Поверх прутьев был наброшен войлок.
Хозяин извлёк из шалаша сухие щепки, трут, медный котёл и мешок с мукой. Долго раздувал огонь — нудный холодный дождь мешал заняться ему. Но вот щепки всё же разгорелись. Ратник поставил на огонь котелок с водой, затем бросил в воду головку лука и горсть муки.
— Меня Афоней кличут, — представился он, помешивая болтушку деревянной ложкой.
— А меня Андреем, — отозвался гость и посетовал: — Когда только лить перестанет?
— Дождь для нас благо. Вишь, как Ока вздулась? Татарам не так-то легко будет одолеть её. Ты, видать, с татарами никогда в бою не сходился?
— Ни разу не доводилось. А тебе, Афоня?
— Да почитай, каждый год, как на службу пошёл. Если не с крымцами, то с казанцами. Три года назад ходил на Казань.
— С Овчиной?
— Не, воеводой у нас Иван Фёдорович Бельской был. Да ты ешь, дорогой, не стесняйся. Мы, вой, снедью не избалованы. Чем богаты, тем и рады.
Андрей взял протянутую ложку и только тут осознал, как он проголодался. Нехитрое варево показалось ему очень вкусным.
— Ты бы, Афоня, рассказал, как на Казань ходил.
— Коли охота, слушай… Сели мы в Нижнем Новгороде на суда и поплыли к Казани. Воевода Хабар Симской с конницей выступил сухим путём, а Иван Палецкий должен был следом за нами идти на судах, в коих везли наряд [95] да снедь. Прибыли мы на место, разбили стан у Гостиного острова и три седмицы ждали, когда придёт конница. А её всё нет и нет. Тут татарам на беду занялась огнём деревянная стена Казань-города. Нам бы воспользоваться этим, ан нет: воевода Бельской сидит как пень-колода и ни туда и ни сюда. Лишь в конце июля приказал перенести стан на берег Казанки. Между тем конница как в воду канула. Да и судов с нарядом и снедью нет. Прокормиться же на месте не стало никакой возможности: черемисы опустошили всё вокруг и нападали на ратников, пытавшихся добыть еды.
— Да куда же конница и суда с нарядом запропастились?
— А вот слушай. Рать Хабара Симского дважды боролась с татарами на Свияге и оба раза их одолела, вот и припозднилась. До нас же дошёл слух, будто конница разбита и ждать её не след. От этого слуха большое брожение приключилось среди ратников. Многие упали духом и говорили: нужно отступиться от Казани. Князь Бельской так и хотел сделать, да тут конница подоспела. Тогда Бельской всё же решил воевать Казань, велел обложить город. Татарва отстреливалась, да нам опять повезло: кто-то пушкаря ихнего укокошил. А был тот пушкарь, говорят, единственный на всю Казань. Тут казанцы мира запросили, поклялись сейе час отправить послов в Москву с челобитьей. Бельской уши развесил да и поверил им, велел снять осаду. А в народе трезвонят, — Афоня заговорил в самое ухо гостя, — будто переметнулся Бельской на сторону татар.
— Да как же так можно?
— А вот как. Кое-кто видел, будто казанцы послов тайных снарядили к Бельскому. Те пообещали ему много дорогой казны, ежели он не причинит их городу большого вреда. Вот он и поспешил отступить от Казани.
— Не верится мне, — раздумчиво возразил Андрей, — ведь всё у человека есть: и власть и богатство. Великий князь ему вон какую честь оказал! Да к тому же и русский он, за землю свою должен стеной стоять.
— Эх, мил человек, богатство, оно как хмельная брага: чем больше пьёшь, тем сильнее пить хочется. Оттого, наверно, бояре и падки на казну. И дела им нет, откуда та казна: от великого ли князя русского, от литовского ли господаря или казанского царя, им всё равно. Ох, заболтались мы с тобой, Андрюха! Глянь, почти все уже спят. И нам пора. Перед дракой с татарами надо обязательно хорошенько выспаться.
Наутро по-прежнему лил дождь. Ратники сидели по шалашам, лениво переговариваясь, и, если бы не вереница посажан, устремившихся к распахнутым воротам крепости, можно было подумать, что никакой опасности не существует. К полудню поднялся ветер. Он растрепал набухшие от воды облака, и между ними проглянуло бирюзовое, сочное, словно тщательно отмытое перед праздником небо. А когда появилось солнце и на дальних косогорах чистейшим золотом засияли клёны и берёзы, стало совсем празднично. Глядя на эту красоту, Андрей никак не мог представить себе, что там, за речными лесами, спешат к Оке жестокие и жадные вороги.
— Не могу я так больше, Афоня, душа совсем истерзалась. Поеду к своим в Зарайск!
— Куда же ты, друже, поедешь? Да тебя сразу же татары прикончат или в полон возьмут. Их ведь тьма идёт!
— Завижу татар, под кустом отсижусь. Мало ли в лесу тайников, где схорониться можно!
— У татар леса и впрямь не в чести. Только ведь до Зарайска путь по открытым местам лежит. А в чистом поле от ворогов не схоронишься. Хорошие леса лишь в начале пути от Коломны до Луховиц тянутся. Дальше же только изредка попадаются.
— Так я сторожко поеду. К тому же и путь предстоит недальний. За полдня одолеть можно.
— О том подумай ещё, Андрюха: ну явишься ты к своим в Зарайск, а дальше-то что? Неужто один оборонишь жену с дитем от тьмы ворогов?
— Поеду я, Афоня! — упрямо мотнул головой Андрей — Будь что будет. Прощай!
— Прощай, друже. Вижу, не отговорить тебя ничем. — Серые глаза Афони смотрели из-под густых бровей жалостливо, по-доброму. — Авось когда свидимся.
— Доведётся проезжать Зарайском, разыщи мою избу, рад буду тебе, Афоня! — Андрей взметнулся в седло, махнул рукой другу и устремился к перелазу через Оку.
За Окой начинался большой путь к Переяславлю-Рязанскому [96]. Год назад, когда они с Марфушей шли к Зарайску, этот путь поразил их многолюдством, шумом. Взад и вперёд катили возы со всякой всячиной, шли монахи и монахини, калики перехожие, крестьяне из окрестных селений. Сегодня же было совсем не то. И хотя в сторону Коломны катили телеги с беженцами и убогим скарбом, а в придорожных кустах то и дело мелькали головы торопливо шагавших людей, чуткая тишина царила вокруг. Стоило хрустнуть сухой валежине, звякнуть подкове, как люди испуганно вздрагивали, оглядывались и пристально всматривались в даль, готовые в любое мгновение юркнуть в лес. Они с удивлением рассматривали одинокого всадника, направлявшегося в противоположную сторону, откуда вот-вот должны были показаться татары.
Чем дальше ехал Андрей, тем меньше попадалось ему беженцев. Безлюдными были придорожные селения. Хозяева покинули свои избы и притаились в лесной чащобе, среди болот, куда можно было пробраться только по трудно проходимым, едва заметным тропкам. От этого безлюдства и чуткой тишины всаднику стало не по себе. Но вот и Луховицы. Переяславль-Рязанская дорога надвое рассекла это шумное село. Ныне же в домах ни души, на дверях церкви — увесистый замок. Заслышав цокот копыт, луховицкие собаки устроили переполох.
Миновав Луховицы, Андрей повернул направо. Дорога на Зарайск была совсем безлюдной, лошадиные ноги вязли в грязи, пришлось держаться дерновины. Выметнувшись на высокое место, он вдруг оторопел. Внизу, насколько видели глаза, ползло нечто тёмно-бурое, ужасное в своей неотвратимости. Казалось, будто огромная змея распростёрла своё жирное тело с севера на юг. Головы и хвоста змеи не было видно, они находились за краем неба. Словно зачарованный смотрел Андрей, как движется татарская конница. Она шла по открытому месту, огибая лес.
«Напрямик к Оке прут. Хотят перелезать через реку выше Коломны. Проведали ли о том воеводы?»
Размышления его прервал странный звук, как будто кто-то тоненько свистнул над самым ухом. Оглянувшись, Андрей увидел троих татар, натягивавших тетивы луков. Не раздумывая, пришпорил коня. Тот рванулся под уклон, где татарские стрелы не могли их достать, затем повернул налево и устремился к ближнему лесу.
«Спасибо тебе, Данила Иванович, хорошего коня подарил. Коли б не он, не уйти бы мне от ворогов».
То, что Андрей принял за лес, оказалось небольшой рощицей, довольно редкой. Проехав две версты, он очутился на опушке, откуда виднелся настоящий лес, в котором можно было укрыться от татар.
Андрей осторожно тронул коня, но в это время неведомая сила вырвала его из седла, повлекла по кочкам и лужам. Перед глазами мельтешили копыта лошади. Вот она встала, татарин соскочил на землю, наклонился над пленником, зацокал языком:
— Якши, бик якши [97], урус!
Подъехал второй татарин, поймавший Андреева коня. Оба были довольны добычей.
— Вставай, урус!
Андрей, пошатываясь, поднялся. Татарин накинул ему на шею петлю, тронул коня.
Вечерело, когда они прибыли в какое-то селение. Андрея втолкнули в сарай, наполненный людьми.
— Ещё кого-то привели нехристи, — послышалось в темноте. — Ты откуда будешь, полонянничек?
— Из Зарайска я.
— А говоришь не по-нашенски, не по-рязански.
— До Зарайска в Москве жил.
— То-то, что в Москве. Мне сразу же подумалось, что оттелева ты. Сам я из Венева-городка родом.
— Слышь, рязанец, а далеко ли отсюда до Коломны?
— Да вёрст сорок будет.
— Господи, Господи, за что ты караешь меня, грешного? За что посылаешь мне столь тяжкие испытания? — Голос был старческий, жалобный, со слезой.
— Не одного тебя, старче, карает Господь Бог. Вона сколько нас тут набилось.
— Никому из вас, сердешные, не выпало столько горя, сколько мне испытать пришлось. Шесть лет назад приходил на Русь царь Магмет. Помните ли то нашествие?
— Помним, старче.
— Как не помнить!
— Так в ту пору я в Коломне жил, в Свищовской слободке. Там что ни двор, все плотницкий. Струги мы рубили. Отлучился я, сердешные, за город, лес нужно было привезти, а татары тут как тут. Схватили меня и уволокли в свой поганый Крым. Уж чего только я там не натерпелся! Туда нас, русских, видимо-невидимо пригнали. Многих в Кафе в неволю продали, в туретчину или ещё куда, где русскую речь вовек не услышишь. Вот и я был продан купцу-турку. Посадил он меня на судно за вёсла. Да тут буря налетела. Судно наше на скалу швырнуло, оно и потопло. Чудом выбрался я на берег и устремился на Русь святую. Сколько всего перетерпел, чтобы её увидеть! И вот после шести лет скитаний пришёл я на Рязанщину. Как глянул на маковки церковные, аж прослезился. Иду- и всему-то душа радуется: и русской речи, и летнему дождику, и избам, и плачу дитяти. До родной Коломны всего лишь сорок вёрст осталось. И на тебе: опять в татарский полон угодил! Видать, судьбина у меня такая: подохнуть подобно бездомной собаке на чужбине.
В наступившей тишине слышны были всхлипывания коломенского плотника.
— Да не плачь ты, сердешный, — заговорил рязанец, — можеть, всё обойдётся. Бывает, великий князь выкупаеть полонянников. А иные сами из полона убегають.
— Когда я был помоложе да посильнее, тоже всё надеялся из полона вырваться. А теперь-то разве по силам мне убегнуть из Крыма? Ой, горе мне, горемычному…
— Хватит, старче, причитать! — строго прозвучал молодой голос- Не зря говорят: утро вечера мудренее. Придёт утро, там посмотрим, как быть. За шесть лет после нашествия Магмета мы, русские, многому научились. Слышал я, хорошие поминки приготовлены для Ислам-Гирея на Оке. Так что рано нам с жизнью прощаться.
Наутро после поднесеньева дня [98] на берегу Оки под Коломной взревели трубы и сурны [99], загрохотали литавры. Воины повыскакивали из своих укрытий, стали поспешно вооружаться да снаряжать лошадей. Никто толком не знал, чем вызвана тревога. Ясно было одно: татары близко. Но где они?
В окружении небольшой свиты из ворот крепости выехал Иван Овчина и направился к конникам. Воевода весело улыбался, и при виде его спокойной улыбки у многих воинов отлегло от сердца.
— Что, молодцы, заждались дорогих гостей?
— Ой заждались, воевода!
Афоня ухмыльнулся: всегда среди воинов отыщется острословец, готовый поддержать шутку начальника.
— А хорошо ли столы накрыты?
— Лучше некуда! Так и ломятся от изысканных яств.
— Зря старались, хозяева. Вои Фёдора Мстиславского ловчей вас оказались. К ним и пошли гости дорогие.
— Так у них и есть-то нечего, воевода!
— А мы поможем воям Фёдора Мстиславского накормить гостей так, чтобы им после обеда земля стала пухом! Вперёд, други!
Вновь взревели трубы и сурны. Конница устремилась по берегу Оки к перелазу под Ростиславлем. Там вовсю уже кипел бой. Воины Фёдора Мстиславского, молодого ещё воеводы, год назад отъехавшего на Русь из Литвы, храбро бились с наседавшими на них татарами. Весь противоположный берег реки до самого края неба был тёмным от скопления всадников. Казалось, будто грязно-бурый поток вливается в Оку. Те, кто только что зашёл в воду, не могли уже повернуть назад, напором сзади их несло сначала на середину реки под ливень русских стрел, а затем дальше, к левому берегу реки, где шла жестокая сеча. Звенело оружие, вопили раненые, надрывно ржали перепуганные кони, лишившиеся седоков. Не сразу можно было заметить, что татары постепенно оттесняют русских всадников, стоявших в воде, к берегу.
Прибывшие из Коломны ратники Ивана Овчины натянули луки и стали осыпать неприятеля стрелами, а когда стрелы кончились, пошли на подмогу тем, кто бился в воде.
Афоня рубился недалеко от Овчины и дивился тому, как ловко молодой воевода расправляется с татарами. Его меч без устали разил их. Да только незаметно было, что ворогов убыло. Много трупов плыло вниз, к Коломне, но всё новые и новые всадники сходили с берега в воду. Высокая вода мешала татарам быстро преодолевать реку, и это было на руку русским.
К полудню подоспела подмога со стороны Каширы, но лишь к вечеру татары повернули восвояси.
С наступлением дня в сарае посветлело, и Андрей смог рассмотреть полонянников. У коломенского плотника, сидевшего с закрытыми глазами, лицо измождённое, жёлтое, волосы седые. Рязанец устроился в своём углу домовито, как будто татарская неволя его не особенно пугала. Но больше всех Андрея поразил широкоплечий молодец, сидевший рядом с рязанцем. Лицо у него открытое, смелое, а глаза какие-то странные, словно он давным-давно знаком со всеми обитателями сарая и хорошо знает свойственные им слабости. Потому, наверно, хотя и был он самым молодым, если не считать Андрея, все относились к нему с почтением.
— Ты бы, мил человек, рассказал нам о себе, — полюбопытствовал рязанец.
— А что обо мне рассказывать? Елфимом меня кличут. Из Заволжья я. Жил в поместье московского боярина Василия Шуйского да утёк от него.
— Пошто утёк-то?
— Красного петуха ему подпустил, вот и пришлось в леса податься. Из заволжских лесов сюда, в рязанские места, решил уйти. Сказывали, будто по соседству с Полем бояре не так своевольничают.
— Раньше, мил человек, в рязанских местах повольнее жилось, потому как земли свободной, никем не занятой, много было. А ныне совсем не то стало. Великий князь свободные-то земли норовить своим служилым людям роздать. В прошлом году прибежал к нему на службу от Жигимонта князь Мстиславский, так ему в наших рязанских местах немало вотчин перепало. В том граде, где я живу, в Веневе, вотчины у него на посаде и около посаду.
— Вот и я так же мыслю: мало стало воли по соседству с Полем. К тому же и крымцы донимают. Бежал я от боярских оков, угодил в оковы татарские.
— За что же ты петуха-то боярину своему подпустил?
— А вот за что. Позапрошлое лето, коли помнишь, сухменным было. Ни в поле, ни на огороде ничего не уродилось. Народ от голоду помирать стал. А боярский тиун своё гнёт: дать-подать боярину жита. Люди ему говорят: нешто не видишь, что с голоду дохнем, креста на тебе нет! А он в ответ: не для себя собираю, а для боярина, не соберу подати, мне Шуйские голову сымут. Тут людишки совсем обозлились, боярские житницы открыли да и взяли жита себе на прокорм. Не успели поесть как следует, скачут из Москвы блюдолизы боярские. Кого в поруб побросали, кого плетьми выпороли. Тогда-то я и ушёл в лес.
— Смелый ты, видать. А ну как кто на тебя донесёт?
— Уж не татарам ли? Вперёд выбраться отсюда нужно.
— Тише вы там! — заволновался коломенский плотник- Нешто не слышите, шум какой-то?
— И впрямь шумят где-тось. Андрюха, что там в щёлочку-то видать?
— Татары сюда скачут.
— Чует моё сердце, быть беде!
— Да перестань ты, верста коломенская, скулить! Послушай лучше, о чём они там кудахчут. Или татарскую речь в полоне не усвоил?
— Усвоил, усвоил, любезный… О, горе нам, горемычным!
— Чего опять прослезился?
— Да они… они хотят нас живьём спалить!
Все насторожились. Андрею в щёлку было видно, как татары, спешившись, торопливо таскали из ближнего стога к стенам сарая солому.
— Торопятся, окаянные. Что же нам делать-то?
— Солому запалили!
— А ну, ребятушки, навалимся дружно на дверь! — приказал Елфим.
Под тяжестью тел дверь заскрипела, но не поддалась. Через щели повалил едкий дым. Татары, видать, чуяли, что полонянники попробуют выломать дверь, поэтому запалили сарай со стороны входа. Вот уж не дым, а языки пламени начали проникать в сарай.
— Чтоб вам самим сгореть в геенне огненной, душегубцы! Елфим тронул Андрея рукой.
— Давай попробуем разобрать крышу.
— Достанем ли?
— А ты становись мне на плечи.
Андрей взобрался на Елфима, упёрся руками в тесину. Напрягся так, что в глазах потемнело. Скрипнули гвозди, тесина приподнялась. Вторая подалась легче. Через образовавшуюся дыру проник свежий воздух.
— Лезь на крышу и тащи полонянников. Я их тебе подавать буду. Коломна, ты где?
— Тута я.
— Лезь на крышу!
— Боюсь я, боюсь…
Елфим легко приподнял коломенского плотника, подал его Андрею. Так вытащили на крышу всех полонянников. Елфим выбрался из сарая последним.
— Куда татары-то запропастились?
— Ты, рязанец, видать, сильно соскучился по ним! Прыгай подальше в лужу. В солому не угоди, Коломна!
Не успели очухаться, послышались громкие крики, топот множества лошадей. Из-за ближней рощицы показались всадники.
— Наши, наши едуть! — радостно завопил рязанец. Впереди на резвом рыжем с белыми ногами коне ехал воин в блестящем шлеме. Присмотревшись, Андрей признал в нём воеводу Ивана Овчину. Сзади на татарском гривастом коньке скакал знакомый усатый ратник.
— Афоня!
Воин, услышав крик, подъехал к Андрею.
— Вот уж не ждал увидеть тебя здесь, друже! Думал, в Зарайске ты. Рад, что живым остался и в полон к татарам не угодил. Очень тревожился за тебя.
Андрей смущённо хмыкнул.
— Чуть было живьём не спалили нас в сарае. Вовремя вы прогнали нехристей, иначе не быть бы нам живу.
— От татар милости ждать не приходится. Дали мы им по мослам на перелазе под Ростиславлем, не скоро очухаются. А теперича к твоему Зарайску путь правим. Ежели дальше, на Дон, не пойдём, погощу у тебя. А пока прощай.
— Прощай и ты, Афоня! — Андрей повернулся к Елфиму — Эх, жаль, татары коня увели, придётся пешим домой возвращаться. А ты, Елфим, куда пойдёшь? Может, по пути нам?
— Нет, Андрей. Ворочусь я к Оке, она тут недалече, спущусь по ней до матушки-Волги. Там, говорят, воли побольше. Да к тому же и казанцы посмирнее крымцев. Так что прощай, друг.
Вечером следующего дня Андрей подходил к Зарайску. Ещё издали он увидел церковь Николы, одиноко торчащую из безжизненной черни пожарищ. Через пролом в стене прошёл на пепелище. Странная тишина, прерываемая лишь вороньим граем да печальным скрипом качающейся на ветру двери, встретила его. Возле церкви вперемешку лежали тела русских воинов и татар. В тени церковной ограды Андрей обнаружил несколько полуобгорелых обнажённых женских тел. Среди них было тело наместницы Евлампии. По-видимому, женщины закрылись в каменной церкви. Татары долго не могли проникнуть внутрь и стали швырять через окна горящие поленья и доски.
Не найдя возле церкви тела Марфуши, Андрей поспешил к своей избе. Там, где она стояла, валялись чёрные головешки. Среди множества трупов лежало тело Данилы Ивановича, израненное во многих местах. Губы наместника плотно сомкнуты, некогда сильная рука продолжала сжимать меч. Рядом распростёрся воин в хорошо знакомой синей рубахе.
— Гриша, славный друг мой! — тихо простонал Андрей. Слёзы полились из его глаз.
Григорий лежал, раскинув руки, и словно удивлялся чему-то неведомому. Андрей никак не мог поверить в его смерть. Ему всё казалось: Гриша крепко уснул, утомлённый боем, но вот-вот откроет глаза и посмотрит на него добрым, немного смущённым взглядом. Холодный сентябрьский ветер шевелил мягкие русые волосы. Андрей протянул руку, намереваясь погладить их, и только тут заметил тело Параши. Правая рука её обнимала шею мужа, а левая сжимала рукоятку острого кинжала, кончик которого обозначился на спине, окружённый красным пятном.
Сражённый горем, Андрей в беспамятстве повалился на землю. Очнулся он то ли от прикосновения чьей-то руки, то ли от обращённого к нему старческого голоса.
— Что же ты стонешь? Поди, раны покоя не дають. Хорошо хоть, что очухался, когда эти злыдни утекли в свой поганый Крым, а то бы и тебя прикончили. Теперича с Божьей помощью отхожу травами.
Андрей приподнял голову и увидел мать Григория с растрёпанными волосами, с блуждающим взглядом. Горький комок подступил к горлу.
— Молоденький ещё совсем, моложе моего Гришутки… Да ведь это никак Андрюшка? Где рана-то твоя, добрый молодец?
— Нет у меня, тётя Мокрида, никакой раны. Душа моя надрывается при виде всего этого.
— А у меня уж и слёз нет, — сурово произнесла мать Григория, — вчерась все слёзы выплакала. Хотела вот Гришутку с Парашей земле предать, да сил не хватает: ни поднять, ни потащить не могу.
— Ты-то как спаслась, тётя Мокрида?
— Уж лучше бы мне умереть вместе со всеми и не видеть ничего. Я уж давно свою смертушку повстречать хочу. Позапрошлой зимой приказала Гришутке домовину [100] мне сколотить. С тех пор и стояла она на чердаке. Как татары полезли через стену, я в домовину свою забралась и крышкой закрылась. А в щёлочку за всем наблюдаю, мне с чердака далеко было видно. Наши все отчаянно дрались, да татар-то видимо-невидимо, так и лезуть, так и лезуть, окаянные, со всех сторон. Один за другим попадали наши вой на сыру землю. Наместник Данила Иванович с самыми удатными ратниками, среди коих и Гришутка мой был, отошли к твоей избе. Место там не особливо удачное для драки, да, видать, делать было нечего. Мой Гришутка хоть тихий, а в ратном деле преуспел. Много ворогов пало от его меча. Парашка вместе с Марфуткой твоей и дитем в погребе сховались. Вдруг вижу: дверь погреба распахнулась, и Парашка стрелой за ворота выскочила. Узрела, родимая, что Гришутку вороги подсекли. Обхватила за шею мужа, да, видно, поздно было, смертушка его прибрала. Тут Парашенька острый нож выхватила, наставила его на сердце и со всего маху на землю грянулась. Не захотела принять татарского полону, с Гришуткой навек осталась, родимая…
Мокрида замолчала, словно забыв, о чём она говорила. Глаза старухи безумно блуждали. Андрей никак не решался спросить её о своих, всё боялся услышать самоё страшное.
— Любила она Гришутку беспамятно, — вновь услышал он старческий голос, — дня без него прожить не могла. Словно не в себе была, ежели он куда отлучался. А уж как ласкалась к нему! Дивилась я любви той. Гришутка хоть и не слабак, да всё ж не красавец писаный. Да к тому же и тихий, мухи, бывало, не обидит. Нынешние девки не таких любят. Им подавай статных, купавых да удатных.
— Ну а с Марфушей-то что сталось?
— С Марфушей, говоришь? А с ней вот что было. Как все наши вой полегли на сыру землю, тут татары по избам да амбарам полезли. Всё подчистую повыгребли. Один из них, рослый такой, не в пример другим, сунулся в погреб и выволок оттуда Марфушу с дитем. Вырывалась она, бедная, да рази сладишь. Одел татарин Марфуше петлю на шею да и поехал, поволок её в свой поганый Крым. А тут и до меня черёд дошёл. Слышу, по чердаку нашему двое татар шастают. Сняли они крышку и вытряхнули меня из домовины. Думали, поди, невесть какое богатство в домовине спрятано. Не найдя ничего, антихристы домовину мою осквернили. Дух нехороший по всему чердаку пошёл. Пришлось мне с чердака во двор спуститься. Только я с чердака сползла, занялась наша изба, да и другие избы тоже, огнём.
Андрей вместе с Мокридой до самой ночи сидели молча, понурив головы. К утру из окрестных лесов пришли в город уцелевшие во время нашествия люди. С их помощью Андрей похоронил павших. Долго стоял он над могилой друзей своих Гриши и Параши, над могилой Данилы Ивановича и Евлампии. Горестные мысли его прервал призывный стон набата. Все поспешили к церкви Николы Зарайского. На церковном крыльце стоял похожий на грека долгоносый поп с чёрными как смоль волосами. Он тихо переговаривался о чём-то с приезжим дьяком. Дьяков конь стоял у коновязи. Мокрые бока его тяжело вздымались. Когда все собрались, поп произнёс густым басом:
— Внемлите, жители Зарайска! Великий князь всея Руси Василий Иванович, много заботящийся о процветании своего отечества, явил нам свою милость!
Приезжий дьяк шагнул к краю крыльца.
— Великий князь и государь всея Руси Василий Иванович повелел: поставить в Зарайске, сожжённом татарами, крепость каменну. Быть Зарайску надёжным щитом Руси от набегов вражеских!
Радостные крики зарайцев огласили пепелище.
Холодный октябрьский ветер гонит совсем низко над землёй стаи набухших, тяжёлых облаков. Они цепляются за купола церквей и, будучи вспороты укреплёнными на них крестами, обдают москвичей потоками ледяных брызг. В такую непогодь хорошо сидеть в натопленной избе, коротать время за бесконечными разговорами о житье-бытье, о далёкой старине и новинах. Москвичам, однако, не до мирных бесед возле тихо потрескивающей лучины. Возбуждённые и озлобленные, они толпами бредут по грязным улицам к Крымскому двору, притаившемуся на многошумной и людной Ордынке.
Крымский двор — пристанище приезжающих в Москву посланников и гонцов крымского хана. Для них и была сооружена украшенная затейливой резьбой изба в три жила. Напротив этой избы построено несколько одноярусных изб, крытых дранкой, а также множество сараев, амбаров, клетушек, расположенных в страшном беспорядке. На Крымском дворе останавливались не только послы, но и татарские купцы, привозившие в Москву восточные товары. Сюда же доставлялись освобождённые русские пленники. Здесь они жили несколько дней, пока их не забирали родственники или знакомые.
Увидев толпу людей, осадивших Крымский двор, Андрей, медленно ехавший по грязной Ордынке на попутной телеге, соскочил на землю. Слабая надежда затеплилась в его сердце: если москвичи собрались возле Крымского двора по случаю прибытия освобождённых полонянников, то, может статься, и Марфуша с Георгием тут! Вид толпы, однако, отрезвил его. Кругом озлобленные, искажённые гневом лица. Люди громко кричали, чего-то требовали. Наконец стало ясно: москвичи требуют выдачи послов хана Саадат-Гирея.
— Чабыка! Чабыка сюда! — сжимая огромные кулачищи, хрипло орал стоявший рядом с Андреем кожемяка.
Андрей вспомнил, как надменно и развязно вели себя в Зарайске послы крымского хана. Яростная злоба опалила его.
— Чабыка, Чабыка сюда! — закричал он, охваченный одним желанием — отомстить кому-то за крах своей семьи, за порушенные мечты о счастье.
Вместе с десятком дюжих молодцов он ворвался в трёхъярусную избу. Узкие лесенки застонали под могучими ногами. Андрей поочерёдно заглядывал во все покои, но они были пусты: слуги заранее покинули своих господ. Наконец в одной из горниц он увидел насмерть перепуганного плюгавенького человечка с плоским носом, крохотными глазками и редкой, словно выщипанной бородёнкой.
— Вот он, Чабык! — заорал Андрей.
Москвичи подхватили упиравшегося, жалобно скулившего посла, выволокли его на улицу.
Едва толпа отхлынула от Крымского двора, в трёхъярусную избу ворвались люди, явившиеся сюда ради грабежа. Они вспарывали тюки, запихивали за пазуху дорогие ткани, жадно хватали серебряные и золотые кубки, набивали карманы монетами и пряностями.
На улице Чабыка вместе с другими людьми крымского хана связали и поволокли к Москве-реке. С середины моста их швырнули в студёную воду. Толпа притихла, жадно всматриваясь в глубину реки. Но лишь пузырьки воздуха долго буравили свинцовую воду.
Только тут Андрей понял, как он устал. Возбуждение покинуло его, и он разрыдался, уткнув лицо в колени.
На подворье Тучковых Андрей прибыл уже под вечер. В горнице княжича Василия, куда он вскоре вошёл, было тепло и уютно. Трепетное пламя десятка свечей озаряло горницу. Отец с сыном вели неторопливую беседу о событиях минувшего дня.
— Был я нынче, отец, у друга своего Ивана Овчины. Он только что воротился с береговой службы. Рассказывал, будто русские вои, преследуя татар, достигли самого Дона. Побили они ворогов видимо-невидимо, весь полон отбили. А в бою под Зарайском полонили любимца Исламова мурзу Янглича. Так что с великим срамом воротился Ислам в Крым. Иван слышал от угодившего в полон Янглича, будто Ислам жаловался ему, что мы, русские, проведали о его нашествии за две седмицы, а потому успели хорошо подготовиться к драке.
— Не совсем так, сын мой, — лукаво улыбнулся отец — Ты, может быть, помнишь, что когда-то я сопровождал в Крым царицу Нур-Салтан и пробыл в логове вражеском целых четыре года. Всё это время татары не беспокоили Русь, и великий князь успешно воевал с Жигимонтом, взял Смоленск. Главнейшей моей заботой в Крыму были вестовщики, которые оповещали бы великого князя о намерениях татар. Едва Ислам замыслил своё чёрное дело, как путивльские казаки, бывшие для вестей в Черкассах, прознали об этом от полонянников, пришедших из Царьграда, и через вестовщиков дали знать государю, что Ислам готовится к нападению на русские украйны. Так что мы давно уже ведали о замыслах Ислама, потому и успели хорошо подготовиться к встрече ворогов. Удача сопутствует на поле брани тому, кто много знает о помыслах неприятеля.
— Довелось нам с Иваном увидеть, как чернь Крымский двор разоряла. Чабыка, посла крымского хана, в Москве-реке утопили.
— На то была воля великого князя, сын мой. Василий удивлённо глянул на отца.
— Боюсь, как бы Саадат-Гирей в отместку за это на Русь не пошёл.
— Великое зло учинили татары по южным украйнам государства нашего. Мог ли Василий Иванович оставить то зло неотмщенным? Когда же наши послы пойдут к Саадату, государь велит сказать крымскому хану. «Как Ислам приходил на государя нашего украйны, и тогда государь сам вышел на своё дело, а Чабыка с товарищами приказал своим приказным людям беречь. Да пришли чёрные люди, силой забрали Чабыка у приказных людей и побили, а рухлядь их всю разнесли. И ныне ту рухлядь где сыскать? А государя нашего посла Ивана Колычёва в Крыму ограбили. И то теперь где сыскать?»
Отец с сыном засмеялись, представив русских послов, оправдывавших в Крыму убийство Чабыка. В это время и вошёл в горницу их бывший послужилец.
— Никак Андрюха к нам заявился! Каким ветром принесло тебя из Зарайска в Москву? — весело спросил Василий, но, всмотревшись в его лицо, сменил тон на серьёзный. — Что стряслось, Андрюха?
Тот коротко рассказал о своих злоключениях.
— Говорил я: опасно посылать их на украйну по соседству с Полем, — недовольно проворчал Михаил Васильевич.
— На то была воля инокини Софьи, — оправдывался княжич. — Да ты успокойся, Андрей, может, всё обойдётся. Ведомо ведь тебе, что полонянники нередко возвращаются из неволи в родные места. Одни убегают из полона, других великий князь откупает у крымского хана. К тому же воевода Иван Овчина, преследовавший крымцев до самого Дона, заверил меня, будто русские вои весь полон у татар отбили. Может статься, что, пока ты добирался до Москвы, твоя жена уже воротилась в Зарайск. Вновь заживёте в любви и согласии. Если же она не вернулась, мы постараемся помочь тебе. При случае отец попросит Аппак-мурзу отыскать в Крыму твоих близких.
Василий вопросительно глянул на отца. Тот неопределённо махнул рукой и, сутулясь, вышел из горницы. Игра, затеянная вокруг сына Соломонии, казалась ему безнадёжно проигранной.
В потайной келье Иосифо-Волоколамского монастыря братья Ленковы пытали гостиника. Возвращаясь ранним утром из Круговского села от вдовицы Марьюшки, Феогност неожиданно увидел старца и затаился. С чего бы это гостинику шататься по монастырю в эдакую рань? Уж не уподобился ли он ему, Феогносту? Монах-надзиратель ухмыльнулся, представив, как будут поражены братья во Христе, прознав о любовных похождениях гостиника. Уж он-то сумеет расписать их так, что после его россказней бедным монахам долго придётся маяться бессонными ночами!
Проходя мимо кельи Максима Грека, гостиник подозрительно кашлянул и на мгновение остановился. Феогност напряжённо следил за ним. Он увидел, как монах наклонился, что-то поднял с пола и быстро спрятал под одеждой. Когда гостиник подошёл к своей келье, его уже поджидали братья Ленковы. Герасим скрутил руки, а Тихон, быстро ощупав монаха, извлёк тайную грамоту. Кому предназначалась она, из написанного в ней было неясно. Этого и допытывались у гостиника братья Ленковы.
— Скажешь ты наконец, пёс смердящий, кому должен был передать эту грамоту?
Гостиник стонал от длительных побоев, но не называл доброхотов Максима Грека: он не знал, кто должен был явиться за грамотой и кому она предназначалась.
— Феогност, подпали-ка дружку еретика бороду!
Младший из Ленковых взял со стола свечу, поднёс к лицу гостиника. В келье запахло горелыми волосами. Дикий вопль огласил стены подземелья.
— Так ты всё молчишь, козлиная борода? Сейчас и пониже подпалим, не так взвоешь!
— Не ведомо мне, кто должен за грамотой явиться. Невиновен я!
— Это ты-то невиновен! Вот тебе, вот! — Увесистым кулаком Герасим наносил удары по лицу и в живот. Гостиник без чувств рухнул на пол.
— Феогност, плесни-ка водицы… Довольно, вишь глазки-то открыл. Будешь молчать или скажешь всю правду? Не скажешь, раздавим тебя как вошь! Подтащите-ка его к двери… Теперь суй пальцы в щель, а я прикрою.
Раздался хруст костей. Гостиник вновь лишился чувств. Феогност вылил на его голову бадью холодной воды. Пытаемый приоткрыл глаза и, едва раздирая спёкшиеся губы, прошептал:
— Кровопийцы вы, душегубы, а ещё в обители Божьей живёте!
Герасим так и подскочил от возмущения.
— Ах ты, иуда! Да твоё ли дело судить нас, верных слуг митрополичьих? Навек запомнятся тебе твои слова. Подай, Феогност, смолу кипящую, а ты, Тихон, потяни за бороду, открой рот богохульный…
Странный звук раздался в подземелье и резко оборвался. Некоторое время тело гостиника судорожно извивалось по грязному полу, а потом застыло. Только пальцы рук продолжали сжимать горло.
Чем внимательней вчитывался митрополит в донесение братьев Ленковых о поведении Максима Грека, тем больше злоба охватывала его. Швырнув грамоту, Даниил подошёл к окну.
«Как случилось, что злобствующий еретик вопреки моему строжайшему запрещению получил в руки бумагу и чернила? Сегодня же пошлю игумену Нифонту грамоту с указанием установить надзор за братьями Ленковыми и духовным отцом еретика Ионой. Не впали ли они в искушение, не поддались ли вредоносному влиянию?»
Даниилу представился вдруг гостиник, которого он хорошо знал, будучи игуменом Иосифо-Волоколамского монастыря. Тот всегда внушал ему неосознанное беспокойство, недоверие, хотя никаких доказательств неверности гостиника у Даниила не было.
«Собаке собачья смерть. Так мы поступим с каждым, кто встанет на нашем пути!»
Дверь тихо скрипнула, на пороге появился чернец. Митрополит вопросительно глянул на него.
— Дьякам Посольского приказа стало ведомо о скоропостижной кончине в нашем граде посла турецкого султана Скиндера.
— Искандеря? — Митрополит сделал круг по палате, мысли вихрем замельтешили в его голове.
«Максим Грек не раз встречался с послом Искандерем. Но когда церковный собор судил его, нам, по правде говоря, не удалось доказать его вины. Ныне, когда посол турецкого султана мёртв, вина инока Максима может стать очевидной, а это позволит нам вторично поставить еретика перед церковным собором. И не только его. Вместе с ним мы будем судить и дружка Максимова Вассиана Косого. Уж теперь-то великий князь не станет его защищать!»
Сердце Даниила билось учащённо. Наконец-то он окончательно разделается с ненавистными ему нестяжателями!
— Вели дьякам хорошенько обыскать двор Искандеря. Пусть досконально проведают, не имел ли он грамот к турецкому султану от Максима Грека и его сообщников. Да загляни ещё на двор князей Тучковых и передай мой приказ Михаиле Васильевичу немедля явиться ко мне. Надлежит ещё вызвать из Пафнутьева-Боровского монастыря Афанасия — бывшего келейника Максима Грека. Снаряди также гонца ко владыке крутицкому Досифею. Пусть прибудет ко мне.
Михаил Васильевич был озадачен приглашением срочно навестить митрополита. Уж не проведал ли Даниил о его сношениях с Максимом Греком или Вассианом?
Первосвятитель сухо встретил Тучкова, его голос гулко звучал под сводами палаты:
— Ведомо ли тебе, князь, что в нашем граде преставился посол турецкого султана Искандерь?
— Слышал о том, святой отец.
— У этого самого Искандеря дьяки нашли грамоты известного тебе еретика Максима Грека, в коих он хулил государя нашего, великого князя всея Руси Василия Ивановича, и призывал турецкого султана к войне с нами. Находясь в заточении в Иосифо-Волоколамском монастыре, Максим Грек не исправился, а продолжает, как пишут о том верные люди, пребывать в ереси. Вопреки строжайшему моему запрещению, посылает он своим доброхотам тайные грамоты. — Митрополит указал на записку, лежащую на его столе.
«Не нам ли писана сия грамота?» — испугался Михаил Васильевич.
— Всё это побуждает меня обратиться к великому князю с просьбой вторично судить Максима Грека на церковном суде. Всем ведомо: до осуждения, будучи иноком Чудова монастыря, еретик многократно принимал в своей келье сына твоего Василия и совокуплялся с ним в единомыслии. — Даниил сделал многозначительную паузу и угрожающе закончил: — Мыслю я, великий князь наложит на сына твоего за его дружбу с Максимом Греком опалу.
Окольничий стоял красный как рак, пот струйками стекал по его спине.
— Мой сын по недомыслию, по молодости лет в самом деле бывал в келье Максима Грека. Это, однако, не означает, что он вредил государю нашему Василию Ивановичу. Да разве он один заходил к нему? Ведомо ведь тебе, святой отец, многие люди навещали Максима до его осуждения.
— Те, кто бывал в келье еретика, давно уже покаялись перед государем в своей вине и поведали ему о пагубе, распространяемой Максимом Греком. Сын же твой, впав в гордыню, до сих пор у государя не был, хотя наверняка слышал хульные речи Максима и видел, как и многие другие, греческие грамоты в его келье. Вина Василия явная, а потому опала неизбежна.
Митрополит говорил так уверенно, что у князя Тучкова не возникло ни малейшего сомнения в правдивости его слов.
— Святой отец! Мой сын совершил дурное не по умыслу, а по глупости, по молодости лет. Молю тебя, помоги избегнуть ему опалы государя нашего Василия Ивановича. Век буду благодарен тебе!
— Так уж и быть, боярин, помогу я тебе, — снисходительно ответил митрополит, — ежели сын твой, осознав великую вину свою перед государем, преступит через гордыню. Сегодня же ударь челом великому князю, скажи: сын мой хочет покаяться перед тобой. Пусть Василий признается, что видел у инока Максима греческие грамоты и слышал от него хульные речи о государе. Великий князь вельми добр к тем, кто винится перед ним. Мыслю я, он простит твоему сыну его вины за молодостью лет.
Михаил Васильевич, тяжело ступая, вошёл в горницу сына. Василий, едва взглянув на отца, сразу понял: случилось нечто неприятное.
— Что-то ты сегодня невесел, отец, уж не наложил ли на тебя государь опалу?
— От этого пока Бог уберёг, но, чует моё сердце, до беды недалеко.
Княжич вопросительно посмотрел на отца.
— Был я сегодня у митрополита, сильно гневается он на Максима Грека за его проступки. Говорит, будто у скончавшегося вчера турецкого посла Скиндера нашли грамоты инока Максима к султану, в коих он побуждал нехристя начать войну против нас. Грех-то какой! Мы с тобой и не ведали, что Максим Грек — ворог Руси. Беда приключится, ежели митрополит докопается до наших грамот в Иосифо-Волоколамский монастырь.
— А может, и нет никаких грамот Максима к турецкому султану? Не верю я, что премудрый старец изменником стал. Всегда при мне он добрым словом отзывался о земле нашей, думал, как одолеть нам нехристей татарских, опустошающих Русь.
— Митрополит Даниил уверил меня, будто грамоты те найдены, а потому государь непременно наложит на тебя опалу.
— Да за что же?
— За то, сын мой, что ты видел у Максима греческие грамоты, а государю о том не сказал. Потому, говорит Даниил, ты являешься сообщником еретика и изменника.
— Да не видел я у старца Максима никаких грамот к турецкому султану!
— А ты припомни хорошенько, не было ли у него на столе греческих грамот?
— Греческие грамоты у него были, но все они церковные, писано в них о порядках, установленных в греческих монастырях.
— А не слышал ли ты от Максима хульных слов о государе нашем Василии Ивановиче?
— Максим всегда одобрительно отзывался о великом князе. Тот, кто говорит противное, — бесчестный человек.
— Может быть, Максим и не имел злого умысла против великого князя, однако он человек открытый и мог при случае высказаться о нём неодобрительно. Не припомнишь ли такого?
— Да, был такой случай. Много раз просился он у государя нашего, Василия Ивановича, отпустить его на Афон, а тот всё не отпускает, говорит, поживи ещё. Однажды, получив такой ответ, Максим закручинился и сказал, что не думал он, будто наш государь может поступать так, как иные государи — гонители христианства. Много ли хулы в его словах, отец?
— Это как посмотреть… Собирайся, поедем к великому князю.
— Зачем, отец?
— А затем, чтобы оправдать себя. Митрополит Даниил сказал так: кто бывал в келье Максима Грека, давно уже покаялся перед великим князем и тот простил их. Один ты, видавший у еретика греческие грамоты и слышавший хульные речи Максима о государе, не повинился, а потому гнев Василия Ивановича может пасть на тебя. Сейчас мы поедем к нему, и ты скажешь всё, что поведал мне.
— Да как же так можно, отец? Ведь я глубоко уважаю мудрость старца Максима. И мне и тебе ведомо: пострадал он безвинно из-за нелюбви к нему митрополита. Зачем же нам рыть ему яму?
— Время сейчас такое, сын мой… Коли ты не выроешь кому-то яму, выроют её тебе. Грозит нам беда неминучая, если ты сей миг не поедешь со мной к государю. Никогда не простит тебе митрополит Даниил твой отказ копать яму для Максима Грека.
— Но ведь это бесчестно, отец, посылать льстивые грамоты Максиму Греку и вместе с тем доносить на него великому князю!
— В том, сын мой, я не вижу большого греха. Мудрый человек всегда должен так поступать. Когда был жив отец нынешнего государя Иван Васильевич, между его невесткой Еленой Волошанкой и женой Софьей Фоминичной приключилась свара. Каждая из них считала, что наследовать Ивану Васильевичу должен её сын. Многие бояре твёрдо встали на сторону Дмитрия Ивановича, а потом, когда великим князем стал Василий Иванович, горько сожалели о том. Мы же, Тучковы, были в дружбе и с Еленой Стефановной и с Софьей Палеолог, оттого и не пострадали от их межусобицы… Вассиан Патрикеев после опалы вон как высоко вознёсся, а ныне опять не в чести. Но, может статься, и он войдёт ещё в силу. Потому мы и держим с ним связь, хотя и хороним её от людей. Так что не тумань голову сомнениями, а собирайся не мешкая да пойдём к государю.
Василий Иванович был занят чтением грамот Скиндера, которые тот намеревался отправить турецкому султану. Чтение не доставляло ему радости. Напротив, он всё более и более приходил в ярость от неправедных слов неблагодарного посла. Доносит Скиндер своему государю: когда пришёл в Москву полонянник из Азова и поведал, что венгерский король одолел турок, то будто бы великий князь очень обрадовался и велел звонить в колокола.
«Я давно добиваюсь дружбы с турками, чтобы обезопасить Русь со стороны Крыма, а этот мерзостный человечишко каждым своим словом норовит посеять вражду между мной и Сулейманом. Когда впервые Скиндер прибыл к нам в лето 7030 [101], мы были искренне рады его приезду и с честью встретили посла султанова, приставили к нему пристава, указали подворье для жительства, дали корма великие. Он же нашу милость ни во что поставил. Корм продал, а приставу сказал, будто корму мало, чем немалое бесчестье нанёс нам. А после того как мы отпустили Скиндера, наградив великим жалованьем, он повсюду трезвонил, что государева жалованья ему мало. Говаривают, будто грозился проклятый Скиндер: пусть борода моя будет привязана к собачьему хвосту, ежели я не приведу султана на землю великого князя. И ныне он пишет в грамоте государю своему Сулейману, чтобы не верил ни одному моему слову, а всеми силами поддерживал царей крымского и казанского, которые своими враждебными деяниями ослабляют нас, отчего польза туркам великая».
Василий Иванович, с гневом швырнув грамоту турецкого посланника, поднялся из-за стола. Кто-то тихо вошёл в палату. Оглянувшись, князь признал в вошедшем окольничего Тучкова.
— Чего тебе?
— Бью челом, великий государь Василий Иванович. Соизволь выслушать сына моего Ваську.
— Пусть войдёт.
Несмело ступая, в дверях показался Василий Тучков.
— Великий государь! В бытность на Москве Максима Грека я заходил в его келью…
Василий Иванович поморщился: Максим Грек был в Москве давно, навещали старца многие, к чему этот разговор?
— Видел я у него греческие грамоты…
— А что в тех грамотах было писано, ведаешь?
— Нет.
— Ещё что скажешь?
— Однажды я пришёл в его келью, когда старец Максим только что возвратился от тебя, государь. Просился он отпустить его на Афон, а ты ответил: поживи ещё здесь. Максим Грек был опечален твоим отказом и говорил так: я думал, Василий Иванович благочестивый государь, а он похож на прежних государей, гонителей христианства.
Василий Иванович был взбешён. Только что он познал хулу Скиндера — и вот новое поношение! Успокаивало его лишь то, что один из оскорбителей уже мёртв, а другой терпит лишения за свои зловредные речи в монастырской темнице. Чего же ещё нужно Тучковым?
— Всё?
— Всё, государь.
— Чего же ты хочешь?
— Хочу, чтобы ты простил меня.
— Прощаю тебя, ступай прочь.
Едва Тучковы удалились, в палату государя вошла улыбающаяся Елена. Василий Иванович тут же забыл и о грамотах Скиндера, и о бестолковом доносе Василия Тучкова. Он поспешил навстречу своей жене.
— Как спалось, государыня?
— Прекрасно, муж мой.
Елена приблизилась к нему, взяла его за руку и приложила к своему животу. Василий Иванович уловил слабые толчки.
— Что же ты молчишь, или не рад, что скоро у тебя будет наследник?
— Сомнения мешают мне радоваться.
— И я сама сначала сомневалась, потому долго не решалась поведать тебе о младенце. Ныне сомнений больше нет.
— Береги себя, государыня! — с чувством произнёс великий князь и повернулся к иконам. — Ежели наградишь меня, Боже, сыном, щедро отблагодарю тебя: построю новые храмы, осыплю милостями многие монастыри. Лишь бы сын в здравии появился на свет Божий!
Неожиданно вспомнилась Соломония. Четыре года назад по Москве прошёл слух, будто родила она сына Георгия. Он сразу же послал в Суздаль дьяков Григория Меньшого Путятина да Третьяка Ракова разузнать правду. Вернувшись, дьяки поведали: сын Соломонии после рождения скончался по болести, они самолично видели, как его хоронили. Да, Соломония безвозвратно ушла из его жизни. И хотя он пожаловал старицу Софью селом Вышеславским и, может быть, не раз пожалует впредь, она существовала в каком-то другом мире, с иными надеждами и заботами.
Так размышлял Василий Иванович, направляясь к митрополиту, чтобы поделиться с ним своей великой радостью.
Митрополит Даниил после беседы с Тучковым почувствовал недомогание. Голова его горела, а тело знобило.
«Ох, некстати лихоманка меня одолела! Дел невпроворот, а тут с лекарем придётся беседу держать».
И Даниил приказал позвать к нему Николая Булева.
В палату вошёл старик с тёмным морщинистым лицом, на котором выделялись светло-голубые, словно выцветшие, глаза. Пышные седые волосы придавали ему внушительный вид. В руках старик держал большую книгу в кожаном переплёте.
— Позвал я тебя, Николай, вот почему. С утра здоров был, а потом вдруг сделалось худо. Никогда ещё не было такого: голова огнём горит, а тело от холода стынет, болит вот тут. — Даниил приложил руку к левой стороне груди.
— Знакома мне, святой отец, твоя болезнь. Многое помышляешь ты сделать, потому и горит огнём твоя голова. — Николай говорил спокойно, уверенно, глаза смотрели на больного не мигая. Митрополиту вдруг почудилось, будто заморский лекарь и вправду проведал об его истинных намерениях, и это смутило первосвятителя.
— Верно ты, Николай, молвил: многое хочется успеть сделать на благо отечества. Ведомо, наверно, тебе, что доброписцы Чудова монастыря денно и нощно трудятся над времянными книгами [102]. А за доброписцами глаз да глаз нужен. Вознамерился я с Божьей помощью создать великую времянную книгу [103].
— Многие большие дела замыслены тобой, святой отец. Но бренное тело наше, постоянно разрушаемое временем, не поспевает за помыслами души. Вот и знобит его. К тому же и сердце поражено недугом. Есть травы, унимающие страдания человеческие. Они описаны в сей премудрой книге, о которой упоминал я святому отцу в прошлый раз. Знакомый ганзейский купец привёз мне её как память о моей далёкой родине. — Глаза придворного лекаря увлажнились, он с благоговением подал книгу первосвятителю и, пока тот рассматривал её, невольно погрузился в воспоминания.
Любчанин Николай Булев приступил к изучению лекарского искусства в Ростоке в 1480 году. Через четыре года получил звание магистра и вскоре начал служить при папском дворе.
В 1489 году великий князь Иван Васильевич отправил своего посла грека Юрия Траханиота к императору Фридриху и сыну его Максимилиану с объявлением, что хочет быть с ним в дружбе. Траханиоту был дан также наказ просить Максимилиана, чтобы послал к великому князю лекаря доброго, который бы умел лечить внутренние болезни и раны. Пути молодого папского магистра и Юрия Траханиота пересеклись, и вскоре Николай Булев оказался в Новгороде, где некоторое время служил при дворе архиепископа Геннадия. После составления пасхалии [104] он собирался покинуть пределы Руси, но оказался в Москве. И вот в течение уже сорока лет служит при московском великокняжеском дворе в качестве лекаря и толмача. Родственники Николая Булева через императора Максимилиана, папу, ганзейские города и магистра ливонского ордена пытались добиться возвращения его на родину, но все их попытки оказались тщетными. Впрочем, сам Николай давно уже смирился со своей участью. Ему совсем неплохо жилось при великом князе. С большим уважением относились к нему не только Василий Иванович, но митрополит Даниил и бояре. Правда, митрополит порицал его за пристрастие к астрологии и неднократно говорил ему, что никакие звёзды не могут предсказать судьбу человека. То же самое писал в своих посланиях к лекарю-астрологу и Максим Грек.
— Описана в сей книге трава, вельми помогающая при болестях сердца. Леон Фукс назвал сию траву дигиталис [105]. Цветки её очень похожи на напёрстки. Слышал я в детские годы от матери, будто те цветки носят вместо шапочек крошечные эльфы.
— Есть ли у тебя сия трава, Николай? Немчин развёл руками.
— Просил я ганзейских купцов привезти той травы, но пока не получил её. Искал возле Москвы — не нашёл. Травознаи вместо дигиталиса употребляют настой цветков крина полского [106]. Так называют его русские ведуны. А мои соотечественники посвящали эту траву богине восходящего солнца и лучезарной зари Остаре.
Лекарю вдруг припомнился очень давний тёплый майский вечер, когда он, совсем ещё молодой паренёк, вместе с друзьями и милой его сердцу Мартой отправился в лес под Любеком. Там и тут полыхали костры, вокруг которых парни и девушки танцевали, зажав в горячих руках пучки цветков крина полского. И они с Мартой лихо отплясывали до тех пор, пока цветки не завяли. Нет, они не пожалели об этом, а, напротив, обрадовались. Швырнув завядшие цветки в горящий костёр, они принесли их в жертву Остаре, а потом…
— Ересь впустил в голову, Николай! Есть один только Бог, а Остара — это мерзкое язычество.
— Прости, святой отец, за оплошку. Настойка цветков крина полского дороже есть злата драгого и пристоит ко всем недугам. Ту настойку тотчас же доставлю тебе. Она хорошо помогает от болей в сердце.
— Да пошлёт тебе Господь Бог милость свою. А книга эта вельми полезная. Не мог бы ты, Николай, переиначить её с латинского на русский лад? Нашим лекарям надлежит знать, какие травы от каких болестей помогают.
— Сделаю, как велишь, святой отец.
— А читал ли ты, Николай, наши отечественные травники?
— Читал, святой отец, только в них туману много. Иная трава, хорошо всем известная, так описана, что и не узнаешь её.
Митрополит взял со стола книгу, протянул её Булеву.
— А сей травник тебе ведом?
Лекарь открыл книгу и прочитал заглавие: «Алимма». Книга была незнакома ему.
— Нет, святой отец, впервые вижу сей труд. Кто творец его?
— Это очень редкая книга, Николай. Давно была она написана, очень давно. Может, приходилось слышать тебе, что у киевского князя Владимира Мономаха была внучка Евпраксия. Так эта самая Евпраксия с юных лет познавала целебные травы, употребляла их для лечения раненых воев. Потом её выдали замуж за сына византийского императора Алексея Комнина. Когда короновали Евпраксию в Константинополе, то дали ей греческое имя — Зоя. Та Зоя и сотворила сей труд.
Лекарь с удивлением рассматривал травник, написанный женщиной, притом из такого почитаемого во всех странах рода.
Поспешно вошёл чернец, взволнованно произнёс:
— Государь направляется сюда.
— Прощай, Николай. Не запамятуй о моей просьбе.
Даниил встретил государя, как никогда, торжественно, а узнав, что Елена понесла, взял Василия Ивановича за руку и повёл к иконостасу.
— Помолимся Господу Богу, чтобы дело то превеликое свершилось успешно.
После молитвы первосвятитель усадил великого князя рядом с собой для беседы.
— Нынче принесли дьяки грамоты турецкого посла Скиндера, сильно огорчившие меня. Печёмся мы о дружбе с турецкой державой, а посол клинья вбивает между мной и Сулейманом.
— Премерзостный человек этот Искандерь! Мыслю я, однако, что не своим умом писал он грамоты турецкому султану Сулейману. Ведь кто он есть, Искандерь? Греческий князь Мангупский! Трижды приезжал он к тебе, государь, и всякий раз до заточения в Иосифов монастырь у него бывал инок Чудова монастыря Максим Грек. И не токмо бывал, но и приносил ему поминки. Вот откуда все беды наши! Ведомо стало мне, что Максим Грек посылал через Искандеря грамоты турецкому султану, призывая его начать войну против нас.
Василий Иванович вспомнил о доносе Василия Тучкова.
— Был у меня сегодня сын окольничего Михаилы Тучкова. Поведал, будто видел у Максима какие-то греческие грамоты.
— И другие о том же говорят. А вот почитай, государь, грамоту, присланную старцем Тихоном Ленковым да духовным отцом Максима Ионой, о поведении строптивого старца в Иосифовой обители. Оказывается, инок Максим наши с тобой, государь, приказания презрел и связь с доброхотами установил. Грамоты от них получает тайные, да и сам пишет. Одну из его грамот удалось перехватить, вот она. А эта грамота от новгородского архиепископа Макария. В ней изложены показания старца Вассиана Рушанина против Максима Грека и Вассиана Патрикеева, переводивших житие Богородицы Симеона Метафраста. Много хульных слов в том переводе! Старые вины Максим не замолил, а новые добавил. Потому бью челом, государь: вели поставить Максима Грека перед собором для осуждения его за старые вины, которые он не исправил и исправлять не хочет, и за новые, ныне открывшиеся вины.
— Согласен, святой отец.
— Премного благодарен, пресветлый, благочестивый и христолюбивый великий государь! Бесстрашно вступаешь ты на защиту православной церкви от покушения со стороны еретиков!.. И ещё об одном слёзно молю тебя, государь. Максим Грек прибыл на Русь, не зная наших обычаев и правил, потому приставили мы к нему Вассиана Патрикеева. Старец Вассиан должен был зорко следить за переводом греческих книг, преграждать путь ереси. Он, однако, нашими советами пренебрёг, злыми чарами одолел инока Максима, подчинил своей воле и довёл до грехов тяжких. Хорошо ли будет, ежели мы осудим на соборе одного Максима, а Вассиана оставим в почёте? Между тем за старцем Вассианом грехов накопилось немало. Поведали мне верные люди, будто юродивый Митяй часто бывает в келье Вассиана Патрикеева в Чудовом монастыре. И старец Вассиан, наведя чары на блаженного, внушает ему всякие мерзости. Выйдя на Пожар, выкликивает тот Митяй речи, великому князю неугодные.
Точно рассчитанный удар угодил в цель. Василий Иванович вспомнил о мало приятных встречах с юродивым, в его душе родилось недовольство Вассианом.
— Старец Вассиан, — продолжал митрополит, — должен был следить за переводом греческих книг. Однако, презрев наши указания, он вместе с Максимом Греком вносил в церковные книги исправления по своему усмотрению. А то есть грех тяжкий! Потому молю, великий государь, предать церковному суду не токмо Максима Грека, но и Вассиана Патрикеева.
Василий Иванович надолго задумался. Ему припомнились продолжительные беседы с премудрым старцем, но этим воспоминаниям что-то мешало: мысль всё время перескакивала на юродивого Митяя.
— Добро, святой отец!
Келейник Максима Афанасий прибыл в Москву только к вечеру. Войдя в митрополичью палату, он распростёрся по полу и стал униженно целовать ноги Даниила.
— Встань, Афанасий! — строго приказал митрополит — Когда церковный собор в лето 7033 судил тебя, ты обещал нам сказать всю правду об иноке Максиме. Мы поверили тебе, а потому наказание твоё не было суровым. Ныне же оказалось, что о многих грехах Максимовых, известных тебе, ты умолчал. А потому намерены мы сызнова поставить тебя вместе с Максимом Греком перед церковным священным собором. И тот собор не будет к тебе столь милостивым!
Афанасий испуганно смотрел на митрополита и ничего не мог понять. Разве на прошлом церковном соборе он не сказал всей правды? Да и кривды, угодной митрополиту, пришлось поведать немало. И вот теперь его снова собираются судить за единомыслие с Максимом.
— Помилуй, святой отец! Всё, что ведомо было мне о старце Максиме, я рассказал на том церковном соборе без утайки. Ну а коли запамятовал о чём, так это не по злому умыслу, а от хилости памяти человеческой, от глупости, от неразумения моего…
— Ныне в нашем городе скончался турецкий посол Искандерь. И у того Искандеря нашли тайные грамоты Максима к султану Сулейману. Ведомо ли было тебе о тех грамотах?
«Ни о каких грамотах Максима к султану Сулейману я и слыхом не слыхивал. Ежели, однако, сказать об этом митрополиту и церковному собору, мне ж будет хуже: грамоты найдены, поэтому моим словам никто не поверит, скажут, укрывает Максима его единоземец и единомышленник. Упрячут тогда в такую келью, из которой света белого невзвидишь».
— Прости, святой отец, запамятовал я о тех грамотах. Однажды Максим вместе с Саввою Святогорцем посылали грамоту кафинскому паше. Видел я их грамоту у дьякона Фёдора, да заглянуть в неё не пришлось. А вот старец Окатей читал её.
— Ну-ну, о чём же писали еретики в той грамоте? — Первосвятитель был явно доволен находчивостью бывшего келейника.
— Говаривал мне старец Окатей, будто Максим с Саввою просили султана послать людей своих на великого князя морем в кораблях. Хотя людей у московского государя много, писали они, но воины из них плохие. И коли от крымского царя князь московский бежал, то от турецкого султана как ему не бежать? Пойдёт на Русь Сулейман, ему или дань платить, или в северных лесах прятаться.
— Да как же ты мог, Афанасий, запамятовать такие зловредные речи? — Митрополит возмущался явно для вида.
— Грешен, святой отец, голова моя подобна дырявому ситу: что нужно забывает, а ненадобное — помнит. Да к тому же надеялся я на старца Окатея, он ведь сам хотел поведать тебе о той грамоте.
— Да, да, старец Окатей говорил мне о ней. Афанасий успокоился, ему стало ясно: сказанная им ложь устраивает митрополита. Вишь ведь как он ухватился за старца Окатея, благо тот далеко от Москвы и не скоро ещё возвратится из святых мест. На всякий случай келейник решил, не прячась за дьякона Фёдора и старца Окатея, добавить кое-что от себя.
— Старец Максим говорил мне: быть на Русской земле Сулейману, потому что турецкие султаны испокон веков не терпят царьградских царей, а ведь князь великий Василий — внук Фомы Аморейского.
Даниил удовлетворённо кивнул головой.
— Всё это ты должен поведать церковному собору, и тогда благодать Господа Бога коснётся тебя!
Последние слова особенно обрадовали Афанасия. Они означали: чем больше он будет чернить на соборе Максима Грека, тем щедрее отблагодарит его митрополит.
Поздним вечером к Даниилу явился владыка крутицкий Досифей, ученик и племянник самого Иосифа Волоцкого. Старые друзья расцеловались и всю ночь провели в тайной беседе. А говорили они о том, как на предстоящем церковном соборе доконать своих недругов нестяжателей. Даниил и Досифей тщательно продумали все тонкости церковного разбирательства, чтобы у великого князя не возникло ни малейшего сомнения относительно виновности подсудимых. По этой причине среди участников церковного собора должны быть только сторонники Иосифа Волоцкого.
Стяжатели готовились во всеоружии сразиться со своими недругами на церковном соборе. Но государь всё откладывал его то в связи с походом на Казань, то из-за рождения сына. Церковный собор смог собраться только через полтора года.
Конец августа 1530 года выдался необычно тёплым. Золотые пряди украсили зелень берёз. Яркими огнями загорелись над заборами гроздья рябин. Тончайшие паутинки носились в воздухе.
В один из августовских дней вся Москва спешила в Рогожскую слободу встречать русское войско, вернувшееся из похода на Казань. Здесь, в Рогожской слободе, начинался дальний путь к Нижнему Новгороду и Казани.
Андрей вместе с толпой москвичей также отправился встречать русское войско. Но мысли его вовсе не о казанском походе. Бестолковая суета вокруг напоминала ему о делах трёхлетней давности. Вот в такой же августовский день он сидел вместе с Марфушей на порожке своей избы — и казалось, счастью его не будет конца. До сих пор он помнит каждое слово, сказанное Марфушей, каждый её взгляд, каждое прикосновение ласковой руки. Воспоминания так взволновали его, что он обхватил голову руками и сел на землю. Около его ног струились воды Яузы. Толпы людей, спешивших по деревянному мосту в сторону Рогожской слободы, шли мимо, не замечая его. Им сейчас не до него. Каждый торопился узнать о судьбе своих близких или знакомых, отправившихся по велению великого князя под Казань. Многих из них ждёт печальная весть. Горе в обнимку с радостью движутся из Казани в Москву.
Чья-то рука легла на плечо Андрея.
— Ты чего тут уселся? Айда [107] в Рогожскую слободу, говорят, наши совсем уж близко! — Ульяна говорила возбуждённо, радостное волнение переполняло её.
Андрей нехотя поднялся.
— Да ты чего такой кислый? Поди, опять по своей Марфуше убивался? Да нешто можно так печалиться?
Девушка хотела было ещё что-то сказать, но раздумала и, схватив Андрея за руку, повлекла за собой через мост в сторону Рогожской заставы.
А русское войско уже вступило в пределы Москвы. Впереди конной рати в нарядном чёрном кафтане, расшитом золотом, ехал воевода Михаил Львович Глинский. Три года минуло с той поры, как великий князь, уступив настойчивым просьбам жены, выпустил его из нятства [108]. На матово-жёлтом худощавом лице князя выделялись большие чёрные глаза, холодно смотревшие на толпу. Из-под аккуратной собольей шапки выбивались тёмные с проседью волосы. За воеводой беспорядочной толпой ехали всадники. Сзади конницы шла пешая рать, возглавляемая воеводой Иваном Фёдоровичем Бельским.
Из толпы то и дело окликали воинов, и те покидали войско, которое по мере продвижения по улицам Москвы постепенно таяло.
Андрей с Ульяной всматривались в лица воинов, хотя никто из их близких не ходил под Казань. Завидев знакомое усатое лицо, Андрей громко окликнул:
— Афоня!
Всадник, ехавший на небольшой лохматой лошади, оглянулся и, признав Андрея, подъехал к нему. Друзья крепко обнялись.
— Здорово, друже. Ты чего это в Москве, а не в Зарайске? — весело спросил Афоня, но увидев, как изменилось лицо Андрея, тотчас же заговорил серьёзно: — Али беда стряслась? В нашем деле беда всегда рядом.
— Жену у него татары в полон угнали, — вмешалась в разговор Ульяна.
— Ах ты, беда какая! — Афоня хотел было утешить друга, но никак не мог подобрать нужных слов. Серые глаза его из-под густых бровей смотрели растерянно, жалостливо. — Чего же теперича делать-то?
— А чего тут поделаешь? — рассудительно ответила за Андрея Ульяна — В Крымскую орду за женой не побежишь, сам в полон угодишь. Теперича о ней и думать не след, сгинула, и всё тут.
— Так-то оно так, да ведь память из сердца не выбросишь. — Афоня продолжал жалостливо рассматривать Андрея.
Ульяна дёрнула того за руку и тихо шепнула на ухо:
— Ты бы пригласил воя в наш дом, чего так-то стоять?
— И в самом деле, чего это мы встали посреди дороги. Ты, Афоня, откуда родом?
— Из Ростова, друже.
— Вот и хорошо, пойдём-ка к Аникиным, расскажешь нам о казанском деле. Они тут рядом живут.
Пётр Аникин обрадовался, увидев гостей. Во всех домах нынче только и разговору, что о казанском походе. Вот и в его дом послал Бог интересного рассказчика. Правда, на вид гость не больно-то приглянулся сначала хозяину — немного страхолюдный. Да ведь в такой день не на рожу глаза пялить, а рассказ о походе слушать. Его же гость и на Казань не раз ходил, и с крымцами дрался, послушать такого воя одно удовольствие. Вот почему Пётр усадил Афоню рядом с собой в переднем углу и настойчиво потчевал отведать того или иного.
Одобряемый всеобщим вниманием, Афоня преобразился. Серые глаза его весело поглядывали из-под густых бровей на собеседников, но чаще останавливались на Ульяне, которая каждый раз смущённо краснела и опускала голову. Это, по-видимому, особенно забавляло гостя.
— Так вот, начали мы наш поход в день Марфы Рассадницы [109]. Конную рать вёл воевода Михаил Глинский, а пешая рать отправилась на судах с воеводой Иваном Бельским. Казанцы проведали о нашем походе и около реки Булака, недалеко от Казани, успели воздвигнуть деревянный острог, окружённый рвами. Подошли мы к острогу, а там татар да черемис видимо-невидимо. От их завывания земля стоном стонет. Страшно подступиться. Да только молодой воевода Иван Овчина в ночь на Кирика и Улиту [110] овладел острогом. Лихой воевода! Иной из начальных людей норовит подальше от драки быть, а он всё впереди воев. За таким воеводой и на смерть идти не страшно.
— Да когда же он успел воеводой-то стать? Ведь совсем недавно вьюношей безусым был.
— Иван Овчина из молодых, да ранний. В ратном деле толк разумеет. Иной воевода до седых волос доживёт, а ратного дела так и не усвоит. Вот послушайте, что дальше-то было. Много татар, черемис и пришедших к ним на помощь ногаев да астраханцев полегло в остроге. После этого начали добывать саму крепость. Тут казанцы били челом о прекращении осады, обещая исполнить волю великого князя. Наши же большие воеводы сплоховали. Им бы не тары-бары вести с татарами, а брать крепость, благо та совсем беззащитной осталась, все людишки из неё утекли. Часа три ворота крепости настежь были распахнуты. Да только у наших больших воевод мозги оказались куриные: затеяли перед воротами крепости спор о местах, кому первому въезжать в город. Пока эдак они пререкались на глазах простых ратников, огромная туча насунулась и такой сильный ливень приключился, коего я ещё не видывал. посошные [111] и стрельцы, привёзшие на телегах наряд к городу, испужались и убежали, оставив наряд казанцам. Так что те не только город за собой сохранили, но и пушки приобрели. К тому же в суматохе некоторых наших воевод загубили. Тогда Иван Бельской велел палить по городу из пушек, да было уже поздно, крепость взять нам не удалось. Говорят, казанцы дали воеводам клятву не изменять великому князю московскому, не брать себе царя иначе как из его рук. С тем мы и ушли от Казани. Да только, думается, мало пользы от нашего похода. Ведомо всем, как татары свою клятву блюдут. Случись что, опять пакостить начнут.
— Вестимо, начнут, — согласился Пётр, — от них добра ждать не приходится.
— Прошлый раз, говорят, государь был гневен на воеводу Бельского за то, что дела своего не довёл до конца. А и нынешний поход, поди, не в радость.
— Василию Ивановичу нынче не до казанского похода. Жена его, Елена, вот-вот родить должна. Пошли, Господи, государю нашему наследника! — Пётр перекрестился. Ему всё больше нравился этот рассудительный, суровый на вид воин. — Слыхал я, будто родом ты из Ростова?
— Оттуда, хозяин.
— Поди, жена с детишками заждались?
— Мать у меня там, два брата меньших да сестрица. Соскучился я по ним. А жениться пока не привелось, всё в походах да в походах.
— Пора бы уж и жениться, не то все стоящие девки замуж выскочат, останутся одни бобылки. Да и детишек заводить следует, пока сам молодой.
— Да рази я старый?
— Три с половиной десятка, поди?
— Скинь десяток, в самый раз будет.
— Ну, — удивился Пётр, — твои усищи на десять лет потянули!
Все весело засмеялись.
— Не пора ли нам, гости дорогие, на боковую? День-то нынче вон какой маятной. Да и Афонюшка наш, наверно, притомился с дороги.
— Да, заболтались мы, не заметили, как ночь наступила. — Афоня потянулся до хруста костей.
— Авдотьюшка, ты бы постелила гостям на сеновале. Сено нынче сухое, духовитое. Там им вольготно будет.
— А не застудятся они на сеновале, Пётр? Днём-то вроде тепло, а ночью прохладно, дело-то к осени идёт. У меня с утра поясница ноет и ноет, видать, быть ненастью.
— Как, ребятки, не застудитесь на сеновале?
— Сеновал для нас, воев, лучше дворца великокняжеского, привычны мы и к голоду и к холоду.
На сеновале и в самом деле была благодать. Духовито пахли хорошо высушенные травы: подмаренник, лядник, поповник. Андрей повалился на холстину, наброшенную поверх сена, стал жадно вдыхать сенной запах. Где-то поблизости временами бормотали во сне куры, шумно вздыхала корова, гулко переступала по настилу лошадь. Сквозь щели вливался прохладный воздух, примешивая к аромату сена запах созревших яблок, укропа, речных испарений.
Андрею стало знобко, и он с головой укрылся полушубком.
— Великую силу имеет земля. — Афоня заговорил раздумчиво, тихо, как бы про себя. — Каждую осень гибнут все травы, а матушка сыра земля бережёт в себе семена, чтобы по весне напоить их своими соками и взлелеять новые травы. Любая трава хранит в себе великую тайну: та накормит голодного, другая спасёт от погибели болящего, третья девичью косу украсит, четвёртая дорогу к кладу укажет. У нас, в Ростове, в ночь на Ивана Купалу многие люди в леса отправляются искать цвет папоротника, яркий, как пламя…
— А приходилось ли кому находить волшебный цвет?
— Сам я не ведал такого человека, а вот сосед наш рассказывал про одного мужика. Тот накануне Иванова дня искал в лесу свою корову. В самую полночь зацепил он ногой куст папоротника, див-цвет и свалился ему в лапоть. Тотчас же прояснилось мужику всё прошлое, настоящее и будущее. Он легко отыскал пропавшую корову, сведал о многих сокрытых в земле кладах и насмотрелся на проделки ведьм. Когда же воротился в семью, домашние, слыша голос хозяина и не видя его самого, пришли в ужасное смятение, начали бегать по избе. Думали, это лукавый проказничает. Но вот мужик разулся и выронил из лаптя цвет папоротника. И в тот же миг все узрели его. С потерей цветка окончилось и всеведение хозяина: позабыл он про те места, где только что любовался потайными сокровищами.
— Много удивительного про травы в народе бают. Когда мы в Зарайске жили, то слышали о чернобыльнике, будто он лишает человека памяти. Много лет назад русский парень угодил в полон к крымским татарам. Те продали его в рабство. Однажды полонянник увидел, что хозяин варит змею. Когда вода закипела, татарин сменил воду. Так он поступал семь раз. Облитая змеиным отваром трава почернела, превратилась в чернобыльник. Поев, хозяин приказал слуге вымыть горшок. Тот стал мыть и приметил на дне немного змеиной каши. Едва он её отведал, как сразу же стал понимать язык зверей, птиц и трав. Парень пошёл на конюшню и спросил стоявших там коней, какой из них вынесет его на волю. Один конь согласился спасти полонянника. Быстро помчались они по дороге. Хозяин устремился за ними следом, да не смог догнать. Тогда он крикнул:
— Слушай, Иван, как приедешь домой, отвари коренья чернобыльника и выпей, ещё больше ведать будешь, чем теперь!
Возвратившись на Русь, парень последовал худому совету татарина. Тотчас же он лишился волшебного дара, перестал понимать язык зверей, птиц и трав.
Афоня долго молчал, и Андрей начал уже дремать, но вдруг почувствовал прикосновение его руки.
— Ты спишь, Андрюха?
— Почти что заснул.
— А как ты думаешь, наш хозяин добрый?
— Пётр Никоныч? Очень даже добрый. И жена его тоже. Как приедем, бывало, с отцом из Морозова, всегда у них останавливались. И каждый раз они встречали нас как дорогих гостей.
— А Ульяша?
— И Ульяша девушка добрая.
Афоня помолчал, потом смущённо заговорил:
— Ульяна уж больно хороша собой. Как глянет, так и вспыхнет вся. Огонь-девка!
Андрей хотел было что-то ответить, но глаза его смежились, и он оказался в ином мире, мире сновидений.
Наутро москвичей взбудоражил радостный перезвон колоколов в Кремле. Люди высыпали на улицы и спрашивали друг у друга о причине торжества. Никто толком ничего не знал.
— Вы бы, добры молодцы, сбегали к Кремлю да доподлинно проведали бы, что там подеялось, — обратился Пётр к парням.
— Разреши, тятя, и мне к Кремлю сбегать.
— Тебе-то пошто? Ну да ладно, беги, авось все вместе быстрее с вестями воротитесь.
Открытое место около Кремля, именуемое Пожаром, быстро заполнялось народом. Все напряжённо всматривались во Фроловские ворота, ожидая появления бирича [112]. В суматохе никто не заметил, что со стороны Воробьевых гор показалась серо-фиолетовая туча, похожая на разинутую пасть неведомого зверя.
Вот наконец из ворот Фроловской башни вышел бирич с белым знаменем в руках, сопровождаемый двумя десятками нарядно одетых и вооружённых людей. Поднявшись на возвышение, бирич высоко поднял знамя и прокричал:
— Внемли, народ московский!
Люди сгрудились вокруг возвышения, не замечая грозной тучи, охватившей уже полнеба.
— Великий князь Василий Иванович объявляет московскому люду и всему Русскому государству: после долгого и тягостного ожидания Бог явил наконец свою милость к великому князю и ко всем нам. От новой жены государя Елены Васильевны родился сын, которому после молитвы дали имя Иван!
Вестник признес имя новорождённого трижды, каждый раз поворачиваясь в новую сторону и осеняя людей белым знаменем. В это время раскат грома заставил всех поднять головы. Кое-кто поспешил покинуть Пожар.
— Не к добру то, — услышал Андрей громкий голос и, оглянувшись, узнал юродивого Митяя, — ой не к добру! Родилось дитё от иноземки Елены, а не от Богом данной Соломонии, кою в монастырь упекли. Вот Бог-то и гневается.
Стоявшие поблизости старушки запричитали:
— Господи! Спаси нас и помилуй!
Бирич вместе с провожатыми спустился с возвышения и торопливым шагом направился к Кремлю. Несколько молний в разных направлениях пронзили мрачную тучу. На мгновение стало светло, как в ясный солнечный день, и сразу же оглушительные раскаты грома сотрясли землю. Проливной дождь обрушился на толпу.
— Видать, грозный царь народился, — пошутил Афоня и, сбросив с себя лёгкий суконный кафтан, заботливо прикрыл им Ульяну. Лицо девушки зарделось, как маков цвет. Воин стоял в одной сорочке, которая, вмиг пропитавшись водой, плотно облегла его мускулистое тело. Но Афоня, казалось, не замечал непогоды. Он счастливо улыбался, отчего серые глаза его лучились под широкими бровями.
Андрею была приятна радость друга, но вместе с тем он ощутил в душе полынную горечь от неустроенности своей собственной жизни.
— Что же мы стоим? Айда на тучковское подворье, до него отсюда рукой подать.
— Не резон нам к Тучковым идти: отец с матушкой, поди, заждались нас- Ульяна лукаво глянула на Афоню. Тот благодарно сжал её плечо.
— Прощайте тогда…
Андрей свернул к тучковскому подворью, а Ульяна с Афоней медленно направились вдоль Варварки мимо ветхой церквушки Максима Исповедника, готовой вот-вот свалиться под порывом ветра в Москву-реку, через Конскую площадь в сторону Сыромятников.
В Золотой палате великокняжеского дворца собрались воеводы, участвовавшие в походе на Казань. Иные ждали пожалований, новых поместий, продвижения по службе, приближения к великому князю, доброго слова. Другие боялись опалы за своё нерадение и оплошки, допущенные на поле брани. Хотя великий князь самолично не был под Казанью, но через своих видоков и послухов наверняка доподлинно знает обо всем. Одно утешало боявшихся гнева государя: жена его, успешно разрешившись от бремени, подарила Василию Ивановичу долгожданного наследника. Так, может быть, великая радость защитит их головы от опалы?
Иван Фёдорович Бельский стоял впереди других воевод рядом с Михаилом Львовичем Глинским, стараясь не смотреть в его сторону. Мысленно он продолжал спор, начавшийся перед распахнутыми воротами беззащитной казанской крепости. Мог ли он, потомок прославленного Гедимина, пропустить впереди себя этого колодника, которого великий князь освободил из нятства, лишь уступив настойчивым просьбам жены? Нет, он, Иван Бельский, никогда не уступит Глинскому, даже если Василий Иванович велит казнить его.
Дверь распахнулась. В палату ровной вереницей вошли рынды в белоснежных кафтанах, бесшумно встали позади великокняжеского кресла. А вот и сам государь. Воеводы низко склонили головы.
Василий Ивановичем был до глубины души взволнован рождением сына. То, о чём мечтал он столько лет, ныне свершилось. Казалось, будто совсем по-иному стали видеть его глаза; словно открылись перед ним новые, неведомые ранее дали, яснее представилась вся прожитая им жизнь.
Ему, второму сыну великого князя, нечего было и думать о великокняжеском престоле. Отец души не чаял в старшем сыне Иване, рождённом от первого брака. Иван женился на Елене, дочери Стефана, господаря молдавского, которая вскоре принесла ему сына Дмитрия. Поскольку Иван ещё при жизни их отца был объявлен великим князем, Дмитрий имел больше прав на великокняжеский престол, чем он, Василий. К тому же князья и бояре не любили вторую жену Ивана Васильевича, мать Василия, Софью Фоминичну Палеолог, женщину необычайно хитрую, оказывавшую большое влияние на мужа.
В 1490 году старший сын великого князя Иван Иванович Молодой в возрасте тридцати двух лет неожиданно разболелся ломотою в ногах и умер. Иван Васильевич должен был решить, кому после него управлять Русью. Несмотря на все ухищрения Софьи, добиться провозглашения великим князем Василия не удалось, отец назначил наследником Дмитрия.
До сих пор Василия мучает вопрос: почему отец предпочёл ему, своему кровному сыну, несмышлёныша внука? Ведь дело отнюдь не в преимуществе прав Дмитрия на великокняжеский престол. Великий князь мог презреть эти права, и никто, даже самые ярые ненавистники Софьи Палеолог, не смогли бы воспрепятствовать этому.
Василию припомнился отец таким, каким он был в год смерти старшего сына: рослый, статный, сильный. Едва ли в ту пору, в возрасте пятидесяти двух лет, он помышлял о смерти, об устранении от дел. Не испугала ли его серьёзность намерений Василия или чрезмерная напористость жены, решившей во что бы то ни стало добиться провозглашения её сына великим князем? Может быть, отца насторожила неожиданная смерть сына Ивана, в устранении которого он заподозрил Софью? Ведь таким же образом она могла убрать и его самого, провозгласи он наследником сына Василия. Отец частенько ссорился с матерью из-за ворожей, постоянно пребывавших в её покоях, он терпеть не мог всей этой нечисти, вооружённой подозрительными зельями, и, по-видимому, побаивался своей пышнотелой велеречивой супруги, длительное время жившей в Италии и принёсшей в Москву не только утончённость дворцовых нравов, но и жестокость придворных злодеев.
Видя нелюбовь к себе со стороны бояр и князей, Софья Фоминична и он, Василий, стремились заручиться дружбой детей боярских и дьяков. Именно дьяк Фёдор Струмилов первым оповестил его о намерении отца пожаловать великокняжеским титулом внука Дмитрия. Фёдор вместе с Афанасием Яропкиным, Поярковым и другими детьми боярскими начали советовать молодому князю выехать из Москвы, захватить казну в Вологде и на Белоозере и погубить Дмитрия. Заговорщики привлекли на свою сторону и других злоумышленников, тайно привели их к крестному целованию.
Заговор, однако, был раскрыт. В декабре 1497 года по приказанию отца Василий был взят под стражу на своём собственном дворе, а приверженцы его казнены лютой казнью на Москве-реке. Афанасию Яропкину отсекли руки, ноги и голову, Пояркову — руки и голову, двум дьякам — Фёдору Струмилову и Владимиру Гусеву, а также детям боярским — Ивану Палецкому-Хрулю и Щевью-Стравину — отрубили головы. Многих других детей боярских пометали в тюрьмы.
Угодила в немилость и жена Ивана Васильевича княгиня Софья за то, что принимала у себя ворожей с зельем. Лихих баб великий князь приказал сыскать и утопить в Москве-реке.
Василию казалось, что его честолюбивым мечтам никогда не суждено сбыться. Не прошло и двух месяцев после опалы, как радостный перезвон кремлёвских колоколов возвестил о венчании на царство Дмитрия, который был провозглашён великим князем Владимирским, Московским и Новгородским. Через год, однако, отец помиловал Василия, назначив великим князем Новгорода и Пскова, а позднее и великим князем всея Руси. Внука же своего, венценосного Дмитрия, и мать его Елену Иван Васильевич велел посадить за сторожи.
И вновь Василий в недоумении: что заставило отца изменить своё мнение о нём? Хитрые уловки матери или пошатнувшееся здоровье, мысли о скорой кончине и убеждение, что именно сын, а не внук наилучшим образом продолжит начатое им дело устроения Руси?
Василий Иванович всегда с большим почтением относился к своей матери. Она повидала мир, хорошо знала людей и свои познания стремилась передать сыну. С отцом у них были сложные отношения. Будучи женщиной чрезвычайно хитрой, Софья Фоминична оказывала на него сильное влияние, и Иван Васильевич, чувствуя это, сердился, старался поступать вопреки её намерениям и тем не менее делал так, как она хотела. Несмотря на противодействие большинства бояр, его мать сумела убедить великого князя в том, что только сын, а не внук, сможет стать достойным преемником.
Хотя Василий находился в те дни под стражей, ему стало известно, каким образом его мать, сама подвергшаяся опале, смогла добиться своего. Главный удар она направила не на Дмитрия, это вызвало бы раздражение у Ивана Васильевича, а на князей Патрикеевых и Семёна Ряполовского. Софья Фоминична нередко говаривала мужу о своём сожалении относительно того, что стала женой русского великого князя, с которым не считаются другие государи.
— Я отказала в руке своей богатым, сильным князьям и королям ради веры, пошла за тебя замуж, не ведая, что другие государи смеются над тобой. Взять хоть Казимирова отпрыска Александра. Его послы тебя даже великим князем всея Руси не величают. Кто виноват в этом? Твои нерадивые слуги, помышляющие только о бражничестве, а не о чести своего господина!
И вот то, чему Иван Васильевич первоначально не придавал существенного значения, вдруг стало весьма важным. Князья Патрикеевы и Семён Ряполовский, поступившиеся именем государя во время переговоров с литовским господарем Александром, угодили в опалу. Но эта опала лишь обнажила все заблуждения ближайших советников великого князя, которые внушали ему мысль о возможности и необходимости союза с Литвой и Молдавией. После того как Молдавия попала в кабальную зависимость от Ягеллонов, ошибки советников стали очевидными даже для слепого. События развивались так, как предвидела умудрённая житейским опытом Софья, и Иван Васильевич не мог не признать этого. Тогда-то он и снял опалу со своего сына.
Василий Иванович, с готовностью приняв на свои плечи бремя больших и малых забот, считал своим долгом по всем делам советоваться с матерью, Софьей Фоминичной. Казнённый по его приказу боярин Берсень-Беклемишев был прав, говоря Максиму Греку, что теперь государь наш, запершись сам-третей у постели своей матери, всякие дела делает.
Родные братья всю жизнь занозой сидели в его сердце. Умирая, Иван Васильевич наказывал им слушаться старшего брата во всем, почитать его как отца своего. Они же, презрев отцовскую волю, всячески пакостили ему, Василию, держали связь с заклятыми ворогами Руси, грабили принадлежащие ему селения, переманивали на свою сторону его бояр и князей.
Взять хоть Семёна калужского. В 1511 году видоки и послухи поведали великому князю о подготовке удельного князя к бегству в Литву. Он, Василий, велел Семёну незамедлительно явиться в Москву. Тот, догадавшись о намерениях старшего брата, начал просить его через посредство митрополита Варлаама, епископов и других братьев о помиловании. Василий простил провинившегося братца, но переманил у него бояр и детей боярских. Через семь лет Господь Бог прибрал Семёна.
Другой брат, Дмитрий углицкий, также немало бесчестил его, велел людям своим грабить деревни, принадлежавшие князю Ушатому. Когда же Василий Иванович вступился за своего слугу, Дмитрий не соизволил даже ответить ему. Господь Бог прибрал Дмитрия в 1521 году.
Наиболее нелюбим великим князем ныне здравствующий брат Юрий. Ещё в самом начале княжения Василия Ивановича литовский господарь Жигимонт направил к Юрию посольство вроде бы для того, чтобы просить его содействовать примирению между Русью и Литвой. На самом же деле Жигимонтов посол во время тайной беседы поведал удельному князю, что до литовского великого князя дошли достоверные слухи, будто многие князья и бояре, покинув брата его, Василия Ивановича, пристали к нему. Мало того, Жигимонт заверил Юрия, что хочет быть с ним в любви и крестном целовании, готов оказать ему любую помощь в его притязаниях на великокняжеский престол.
Зорко следил Василий Иванович за Юрием. Немало было при дмитровском удельном князе детей боярских, которые через Ивана Яганова постоянно давали знать о замыслах его брата. И когда тот удумал отъехать в Литву, об этом сразу же стало известно в Москве. Юрий был вынужден просить заступничества у Иосифа Волоцкого, пославшего в Москву двух иноков своего монастыря — Кассиана и Иону — ходатайствовать перед великим князем за брата. Василий удовлетворил их слёзную просьбу, простил Юрия. Того, однако, как и горбатого, исправит только могила. По-прежнему чинит он старшему брату великое бесчестие.
Меньше других братьев опасался Василий Иванович козней со стороны Андрея. Старицкий удельный князь всегда был послушен ему, не сносился с ворогами, не бесчестил словами. Труслив и осторожен Андрей Иванович.
Но только ли братья заботят великого князя? А Казань, Крым, Литва, Ливония? Да мало ли других ворогов, готовых зубами вцепиться в принадлежащие ему владения, растерзать Русское государство!
В круговороте больших и малых дел он, жаждавший иметь наследника, не заметил, как пролетели двадцать лет их бездетного брака с Соломонией. Дойдя до опасной черты, переступив которую он потерял бы всякую надежду иметь сына, Василий Иванович деловито и основательно решил свои личные дела: расторг брак с Соломонией и женился на Елене Глинской. Ныне Бог смилостивился наконец над ним, дал ему долгожданного наследника престола. Радость в сердце огромная, безграничная! Но может ли он хотя бы на один день отложить в сторону обычные свои заботы? Он и раньше не сидел сложа руки, много трудился над расширением пределов принадлежавших ему владений, целеустремлённо продолжал начатое отцом и добился многого. Не ему ли премудрый старец Филофей, инок Елизарова монастыря, писал в своём послании: все христианские царства сошлись в твоё единое царство, два Рима пали, третий стоит, а четвёртому не быть. Вон как высоко вознеслась при нём, Василии, Москва! Теперь он будет ещё прилежнее в своих устремлениях. Сын должен получить в наследство сильную державу. Да не склонится голова его ни перед кем! Отныне Василий Иванович будет ещё строже к нерадивым слугам, плохо исполняющим великокняжеские дела.
— Вернувшись из похода на Казань, возликовали мы сердцем, узнав о великой радости, постигшей нашего славного государя и всех нас. Да пошлёт Господь Бог здравия сыну твоему! — торжественно прозвучал в палате скрипучий голос Михаила Львовича Глинского.
— Благодарствую на добром слове, — спокойно ответил Василий Иванович и сразу же перешёл к делу: — Хотел бы я знать, с чем вернулись вы из Казани.
В палате установилась чуткая тишина. Все ждали от Михаила Львовича продолжения успешно начатого разговора с великим князем. Тот, однако, молчал, искоса поглядывая на Ивана Фёдоровича. Бельский хоть и не смотрел в сторону соседа, чувствовал на себе его взгляд и всё больше распалялся гневом.
«Молчишь, старая лиса! Перед воротами казанской крепости ты ни за что не хотел уступить мне право первому войти в город[113], а теперь вон какой тороватый! Боишься, как бы вновь не угодить в темницу?»
— Что ж вы молчите? Али нечего вам поведать своему государю?
Иван Фёдорович понимал: игра в молчанку не в его пользу. Он приосанился, с достоинством глянул на государя и заговорил, стараясь казаться как можно спокойнее:
— Великий государь Василий Иванович! Успешно воевали мы с казанцами, разгромили их острог, сооружённый на реке Булаке, недалеко от Казани, побили много татар, черемис, ногаев и астраханцев. Дали казанцы великую клятву никогда не изменять тебе, славному государю, не брать себе царя иначе как из твоих рук.
— А Казань? Почему вы не взяли крепость, когда она осталась беззащитной?
Всем стало ясно: государь хорошо осведомлён о казанском деле.
— Что ж ты умолк, Иван Фёдорович?
— Когда казанцы покинули крепость, я намеревался немедля устремиться в город, однако Михаил Львович Глинский стал возражать, говоря, что он должен первым въехать в Казань, с чем я не мог согласиться.
— Так вы затеяли спор о местах вместо того, чтобы делать государево дело — добывать крепость? Выходит, вы своё место ставите выше места великого князя! Вы презрели моё дело! — Голос Василия Ивановича набатом громыхал по палате. — Доколе будет продолжаться ваше нерадение? Когда мои спесивые воеводы станут выполнять волю государя неукоснительно, доводить задуманное дело до конца?
— В том, государь, вина не моя, а Михаила Львовича Глинского!
Василий Иванович несколько мгновений презрительно рассматривал Бельского.
— Шесть лет назад я посылал тебя, Иван Фёдорович, на Казань[114]. Когда загорелась крепостная стена, ты не только не сдвинулся с места, чтобы овладеть городом, но позволил казанцам беспрепятственно воздвигнуть новую стену. Кто виноват в этом? Может, и тогда тебе помешал Михаил Львович? Так его в те поры не было под Казанью! Почему ты рукой не пошевелил, когда татары лишились возможности палить из пушек? Сколько казны ты получил от казанцев за своё нерадение?
Бельский вздрогнул как от пощёчины. Рыхлое лицо его стало землистым.
— То на меня поклёп, государь! Всю жизнь, не щадя крови своей, верой и правдой служил я тебе…
— Плохо служил! Ступай, смерд, ты мне не надобен больше!
Гробовая тишина установилась в палате, когда опальный воевода покинул её.
— Знаю я, как вы кровь за государя проливаете! — Взгляд Василия Ивановича на мгновение задержался на лице Михаила Львовича. — Многие воеводы норовят подальше держаться от боя, страшатся, как бы случайно стрелой не оцарапало!
«В былые-то времена великий князь самолично водил в бой свою дружину. А ты в Москве сиднем сидишь!» — хотелось возразить Михаилу Львовичу. Да разве можно сказать такое? С тех пор как казнили неистового Берсень-Беклемишева, перевелись в Москве люди, решавшиеся перечить великому князю.
— Есть, однако, и у нас храбрые воеводы. Бельский говорил здесь о захвате острога. Но тот острог добыл не он и не Михаил Львович Глинский, а Иван Овчина! Вот кто дело великого князя делал так, как тому положено!
У Михаила Львовича от такого оскорбления потемнело в глазах: ему, умудрённому в ратном деле воеводе, поставили в пример молокососа, выскочку! Наверняка это он донёс великому князю о препирательствах главных воевод перед воротами казанской крепости.
«Ну погоди, мы ещё посчитаемся с тобой, Иван Овчина!»
— Великую радость послал нам Всевышний, и на той великой радости решил я пожаловать многих людей опальных: князя Фёдора Михайловича Мстиславского, князя Бориса Ивановича Горбатого, боярина Ивана Васильевича Ляцкого, дворецкого Ивана Юрьевича Шигону и иных князей, бояр и детей боярских. Повелеваю открыть двери темниц и выпустить томящихся в них узников на волю.
— Слава государю всея Руси Василию Ивановичу!
— Слава! Слава! Слава!
Вот и настал день нового церковного собора. Занятый исполнением данных обетов, Василий Иванович всё откладывал судилище над Максимом Греком и Вассианом Патрикеевым. К тому же не хотелось ему омрачать первые дни и месяцы жизни сына суровым приговором. Но поскольку обещание о поставлении еретиков перед церковным собором было дано митрополиту, а тот при каждой встрече непременно напоминал великому князю о данном слове, Василию Ивановичу в конце концов пришлось назначить день суда.
Церковный собор заседал в Средней царской палате, там, где состоялась свадьба Василия Ивановича и Елены Глинской. Теперь на возвышении стояло кресло великого князя, к которому от входных дверей была постлана дорожка из красного сукна. Сзади великокняжеского кресла вдоль стены полукругом расположились участники церковного собора: архиепископы, епископы, архимандриты, игумены и влиятельные старцы ряда монастырей. Ниже возвышения, по левую руку от великого князя, сидели на скамье Максим Грек и Вассиан Патрикеев, а справа от Василия Ивановича стояли шесть других подсудимых, которые вместе с тем выступали на церковном соборе в качестве видоков и послухов: бывший архимандрит московского Спасского монастыря Савва Святогорец, келейник Максима Грека Афанасий Грек, старец Вассиан Рушанин, старец Вассиан Рогатая Вошь, Михаил Медоварцев и каллиграф Исаак Собака.
Напротив великого князя, между входными дверями и возвышением, стоял длинный стол, на котором были разложены церковные книги с закладками в нужных местах. За столом сидели митрополит Даниил и епископ крутицкий Досифей.
Вдоль стены, где во время свадьбы великого князя толпились дети боярские, теперь стояли наиболее знатные князья и бояре. Среди них был и Михаил Тучков с сыном Василием.
Василий Иванович взмахнул рукой, давая знать о начале церковного собора. Митрополит встал и, обращаясь к великому князю, громко произнёс:
— Христолюбивый царь, великий князь всея Руси Василий Иванович! В лето 7033 Божественный священный собор осудил инока Максима Грека за его тяжкие прегрешения. Ныне же мы вновь собрались всем собором, ибо ко многим прежним прегрешениям Максима Грека добавились новые: хулы на Господа Бога нашего и пречистую Богородицу, на церковные законы и уставы, на святых чудотворцев и монастыри. Указано было ему, чтобы во время пребывания в Иосифовом монастыре он был заключён в темницу для покаяния и исправления. Запрещалось Максиму учить, писать, направлять кому-либо послания или принимать их. Он же не покаялся и не исправился, считая себя ни в чём не виновным, многомудрствовал и писал послания своим доброхотам. Увидев, что инок Максим не только не исправился, но совершил многие другие прегрешения, мы обратились к игумену Иосифова монастыря Нифонту и старцам с письмом, в котором просили привезти Максима Грека с Волока на Москву, чтобы вновь поставить перед всем священным собором.
Митрополит повернулся к обвиняемому, голос его зазвучал по-иному — укоризненно, властно:
— Вы пришли от Святой горы из Турецкой державы к благочестивому и христолюбивому государю, великому князю всея Руси Василию Ивановичу ради его милости. И государь жаловал вас своей милостью, многие дары посылал в ваши монастыри, оказывал вам честь великую. За всё это вам следовало молить Бога послать государю нашему здоровья, помочь ему одолеть всех ворогов. А вы с Саввою вместо блага зло великому князю удумали, посылали грамоты к турецким пашам и к самому турецкому султану, поднимая его на христолюбивого государя и великого князя Василия Ивановича и на всю его благочестивую державу. Не вы ли говорили: хочет великий князь покорить Казань, но будет ему лишь сором [115], ибо турецкий султан не потерпит ослабления казанцев. Вам были ведомы советы и похвалы турецкого посла Искандеря, который хотел поднять турецкого султана на великого князя. И ты, Максим, о том всем ведал, а государю и боярам не сказал. Но зато говорил многим людям: быть на земле Русской турецкому султану, потому что султан не любит родственников цареградских царей, а ведь князь Василий внук Фомы Аморейского. Не ты ли, Максим, называл великого князя гонителем и мучителем нечестивым? Да ты же, Максим, сказывал: князь Василий выдал землю крымскому хану [116], и если он от крымского хана бежал, то как же ему от турецкого султана не бежать? Пойдёт турецкий султан, и великому князю либо дань платить, либо в северных лесах прятаться. Не ты ли, Максим, говорил многим: здесь, на Москве, великому князю и митрополиту кличут многолетие и еретиков проклинают, но они сами себя проклинают, потому что творят не по писанию, не по правилам — митрополит поставляется своими епископами на Москве, а не цареградским патриархом…
Максим внимательно слушал речь Даниила. Живые и умные глаза его выражали удивление: в речи митрополита были хитро переплетены полуправда и явная ложь. Никаких грамот к турецкому султану, призывающих его начать поход на Москву, он, Максим, не посылал. Обеспокоило его и явное намерение первосвятителя настроить против него великого князя. Не в первый раз он с сожалением подумал о своей неосмотрительности и неосторожности во время бесед, которые велись в его келье в Чудовом монастыре. Разумеется, ничего плохого о государе им самим не говорилось, но некоторые его высказывания, касающиеся взаимоотношений Русского государства с другими народами, могли быть истолкованы, особенно вне связи со всем строем его бесед, как укоризненные по отношению к великому князю. Речь митрополита и была построена на преднамеренных искажениях его высказываний, произнесённых при обстоятельствах, им, Максимом, часто забытых.
На прошлом соборе его обвиняли в основном в нарушениях церковных законов. Тогда он категорически отрицал многие обвинения, полагая, что митрополит попросту не сможет их доказать, и признавался в совершении лишь незначительных ошибок, описей, сделанных в ранние годы пребывания на Руси, когда он недостаточно хорошо знал русский язык. Но Даниил оказался хитрее, чем Максим думал. Он нашёл таких видоков и послухов, вроде его келейника Афанасия, которые готовы были наговорить на него что угодно. И ныне, по-видимому, митрополит намерен опираться на их лживые показания.
Максим обвёл взглядом участников церковного собора. Многие неведомы ему, а те, кто знаком, — сплошь ярые стяжатели. Великий князь спокойно и равнодушно смотрит прямо перед собой. Наслушавшись речей митрополита, он едва ли захочет вступиться за него. Нестяжательство, видать по всему, больше не занимает его. Даже бывшего своего любимца старца Вассиана позволил иосифлянам поставить перед церковным собором. Не от кого ныне ждать милости, не на кого надеяться, кроме как на свою голову.
— Когда ты жил в Иосифовом монастыре, приказано было надзирать за тобой Тихону Ленкову да отцу духовному священнику Ионе. И ты, Максим, им говорил: ведаю всё везде, где что делается. Так это есть не что иное, как волхвование эллинское и еретическое. Когда Симон-волхв убедил себя во всеведении и в колдовских мечтах вознёсся с помощью демонов ввысь, верховный апостол Пётр с воздушной высоты поверг его на землю, предав смерти. А Илиодора-волхва святой Лев, епископ катанский, своими руками связал священным омофором [117] и предал огню. Также и иные многочисленные еритицы говорят о своём всеведении, прельщая и губя народы. И ты, Максим, уподобился им, своими речами прельщая и губя людей. Да ты же, Максим, святые Божьи апостольские церкви и монастыри укоряешь и хулишь за то, что они занимаются стяжательством и людей, и доходы, и сёла имеют. А разве в ваших монастырях на Святой горе и в иных местах у церквей и монастырей сёл нет? Да к тому же и в писаниях и в житиях отечественных велено святым монастырям и церквам иметь села. Да ты же, Максим, святых чудотворцев Петра, Алексея, Иону, митрополитов всея Руси, и святых преподобных чудотворцев — Сергия, Варлаама и Кирилла, Пафнутия и Макария укоряешь и хулишь, а говоришь так: поскольку они держали города, волости, сёла, взимали пошлины, оброки и дани и оттого имели огромные богатства, нельзя их почитать за чудотворцев. Когда поставили тебя прошлый раз перед великим Божественным собором, перед князем Василием, нами, архиепископами, всеми священными мужами в палате великого князя, где находились в то время братья государя и всё боярство, прочтены были тебе многие свидетельства из Божественных писаний, чтобы ввести тебя в познание и разум истинный и исправление. Но ты всем этим пренебрёг и, будучи в Иосифовом монастыре, говорил старцу Тихону Ленкову и отцу своему духовному священнику Ионе: чист я от рождения и доныне от всякого греха и не имею за собой вины, а потому напрасно меня держат в темнице. И ты, Максим, везде себя оправдываешь, и возносишь, и хвалишь, и не признаёшь за собой ни единого греха и вины. Собор запретил тебе учить и писать, ты должен был лишь исповедоваться и каяться с прилежным плачем и слезами о своих еретических хулах на Бога, Пречистую Богородицу, святых чудотворцев, церковные чины, уставы, законы и монастыри. И за то, что хулил великого князя и государя нашего христолюбивого Василия, посылал грамоты к турецкому султану и пашам его, поднимая и призывая на разорение православной веры, на святые церкви, на всё православное христианство и на всю землю Русскую!
Митрополит кончил свою обвинительную речь. В палате послышались покашливания, одобрительные возгласы. Иосифлянам явно по душе пришлась его речь, в которой он не забыл упомянуть ни об одном прегрешении Максима Грека. Дождавшись тишины, Даниил вновь обратился к подсудимому:
— Итак, Максим, многие вины числятся за тобой. И ты скажи нам, что со своими единомышленниками и советниками мудрствовал, мыслил и действовал против православной церкви.
Вассиан Патрикеев внимательно слушал, что же ответит Даниилу Максим: будет ли униженно просить его о помиловании, слёзно каяться в совершённых прегрешениях или станет обвинять во всем своих бывших друзей, коих митрополит назвал единомышленниками и советниками? Слыхивал Вассиан о порядках, учреждённых для осуждённых монахов в Иосифовом монастыре. Поди, не сладко пришлось там Максиму.
— Ни с кем, господине, хулы на Бога, Пречистую Богородицу, православную церковь не говаривал, не писал и не велел писать. — Голос обвиняемого звучал твёрдо и убедительно.
— Ныне ты говоришь, что хулы на Бога, Пречистую Богородицу, православную церковь не говаривал, не писал и не велел писать. Между тем старец Вассиан Рушанин, ученик и советник ваш, на вас доносит… — Митрополит взял со стола лист бумаги и стал читать: — «Говорил я про хульные строки перевода Васьяну Патрикееву. И тот мне ответил: я того не знаю, и послал за Максимом. Поговорив с ним, старец Васьян мне молвил: так, дескать, и надобно».
Пока Даниил зачитывал его донос, Вассиан Рушанин, невысокого роста монах с длинным, словно восковым, лицом, стоял сгорбившись, как будто придавленный незримой тяжестью. Максим пристально рассматривал его.
«С чего бы это старцу потребовалось грамоту писать? Боязно, видать, говорить перед народом лживые речи. А бумага, она всё стерпит. Крепко запугал митрополит своих послухов, коли готовы они говорить любую кривду, угодную ему».
— То, господине, писано на меня ложно, я так не говорил о той строке ни с Вассианом Патрикеевым, ни с Вассианом Рушаниным.
Митрополит был озадачен твёрдостью подсудимого.
«Плохо потрудились братья Ленковы да духовный отец еретика Иона, не сломили строптивого упрямца. Упорство его ой как нежелательно! И грамота Вассиана Рушанина мало помогла. Надо бы поставить его перед Максимом с очей на очи, да боязно, уж больно труслив старец, хуже бы не было».
— Скажи, Вассиан Рушанин, правду Максиму! Нетвёрдой походкой старец приблизился к подсудимому и заученно пробормотал:
— Спрашивал я тебя и Вассиана Патрикеева о той строке, и вы мне ответили: так то и надо, то есть истина. — Слова послуха звучали очень неубедительно. Вассиан почувствовал это и, испугавшись гнева митрополита, жалобно залепетал: — Да ещё и другие спрашивали о той строке, и ты им отвечал так же…
Максим Грек презрительно посмотрел на Рушанина.
— Пусть совесть твоя будет тебе судьёй!
Вассиан втянул голову в плечи и пошатываясь пошёл на своё место. Жалкий вид свидетеля спутал планы Даниила, возлагавшего на него большие надежды. С помощью Вассиана Рушанина он надеялся втянуть в судебное разбирательство своего противника Вассиана Патрикеева. Первоначально первосвятитель намеревался устроить очную ставку между ними, но в самый последний момент раздумал: грозный вид высокородного старца мог окончательно доконать перепуганного Рушанина и он, чего доброго, не начал бы болтать лишнее. По этой причине митрополит сам обратился к Вассиану Косому:
— Слышал ли ты, Вассиан, что писал про тебя Рушанин?
Тот величественно поднялся и, свысока глядя на Даниила, промолвил:
— Мне до Максима нет никакого дела, я с ним ни о чём таком не говорил. А Вассиан Рушанин вольный человек, что хочет, то и говорит, и что хочет, то и пишет. А я ему ни с Максимом, ни без Максима не говорил ничего, и дела до них мне нет!
Лицо митрополита покрылось красными пятнами. Его не на шутку встревожило твёрдое отрицание подсудимыми своей вины, открытое презрение их к свидетелям обвинения, неуверенность видоков и послухов. Даниил велел Досифею, крутицкому епископу, допросить Максима об обвинениях, предъявленных ему на прошлом соборе.
— Книги наши с греческих же книг переведены и писаны, — пророкотал Досифей, — а ты их чернил, говоря, что книги наши здесь, на Руси, не прямы. И где было написано «бесстрашно божество», ты зачеркнул и вместо того написал «нестрашно божество».
— То, господине, есть опись, и опись ту допустил писец. Так вы такие описи исправляйте сами.
— Для чего говорил ты многим людям так «Христос, взойдя на небеса, тело своё на земле оставил, и то тело между неких гор ходит по пустым местам, а от солнца погорело и почернело, как головня».
— То, господине, на меня ложь, я так не говорил. Обвинение Досифея подтвердили Михаил Медоварцев, старец Вассиан Рушанин и келейник Максима Афанасий. Максим Грек с трудом припомнил о разговоре, случившемся в его келье вскоре после приезда на Русь. Тогда он рассказал своим гостям, жадно внимавшим свежему человеку, повидавшему мир, об еретиках, думающих, будто тело Христа, уподобившись головне, блуждает между гор. Ныне лживые послухи то ли по глупости, то ли питая лютую ненависть к нему, обвинили его самого в этой ереси. Зачем он обольщался вниманием глупцов?
— В том, господине, виноват, что ту речь свою запамятовал. Сказывал я им о неверных лихих людях, клевещущих на Христа. Сам же я так не думаю.
— Подали на тебя, Максим, жалобу протопоп Афанасий, протодиакон Иван Чушка, поп Василий. Пишут они, что ты, дескать, нашей земли Русской святых книг никогда не хвалишь, а говоришь, будто здесь, на Руси, никаких книг нет, ни Евангелия, ни Апостола, ни Псалтыри, ни правил, ни уставов, ни отеческих, ни пророческих. А те протопопы перед тобой.
В палату вошли доносчики. Ослеплённые величием церковного собора, они робко встали у дверей, низко кланяясь и крестясь. Максим Грек громко обратился к ним:
— Вы на меня лжёте, я того не говаривал, а молвил, что книги здешние на Руси не прямы, иные книги переводчики испортили, не умея их перевести, а другие писцы повредили.
Перепуганные послухи, не смея возразить ему, стали кланяться и креститься ещё усерднее. Досифей раздражённо махнул рукой, веля им удалиться.
— Говорил ты многим людям: митрополиты у нас здесь, на Москве, поставляются своими епископами русскими без благословения патриарха царьградского. И не приемлют они патриаршего благословения от гордыни.
— Выяснял я, господине, здесь, почему не ставятся митрополиты русские по-прежнему, по старому обычаю, у патриарха царьградского. И сказали мне: патриарх дал благословенную грамоту русским митрополитам, чтобы они поставлялись своими епископами на Руси. Но я, сколько ни просил показать мне ту грамоту, не видел её. И я сказал: коли здесь у них грамоты патриарха царьградского нет, то они от гордости не ставятся по-прежнему, по старому обычаю и уставу.
— Почему же ты прежде не признавался в своих речах о том, будто митрополиты ставятся на Руси неправильно? На прошлом священном соборе старец Афанасий Сербии, поставленный перед тобой с очей на очи, говорил про тебя то же самоё. Также и архимандрит симоновский Герасим и многие другие доносили. А ты заперся и сказывал, что ничего такого не говорил.
Максим на мгновение задумался. Да, он считал и считает существующий порядок поставления митрополитов неправильным, проявлением гордыни. Турецкое завоевание не могло нарушить святости греческой церкви. Почему же на прошлом соборе он говорил по-другому, отказывался от своих речей? Тогда он надеялся на благополучный для себя исход дела, не ожидал столь сурового приговора. Потому-то и старался представить свои высказывания самым невинным образом. Теперь, после шестилетнего пребывания в Иосифо-Волоколамском монастыре, он может не скрывать своих мыслей.
— Да, я говорил, что митрополиты поставляются на Москве своими епископами из-за гордыни.
— Почему ты плохо сказывал про здешних русских чудотворцев, будто они не чудотворцы, а смутотворцы и резоимцы? [118]— Не говорил я такого, господине.
— Позовите сюда Фёдора Сербина.
В палату вошёл высокий черноволосый монах.
— Слыхивал ли ты, Фёдор, от Максима хулу на русских чудотворцев?
— Слышал, господине.
— То ведаешь ты, а я того не говорил! Фёдор Сербии ответил спокойно:
— О том, Максим, я с тобой не раз спорил. Когда я сказал тебе о здешних чудотворцах, от которых слепые прозревают, глухие слух обретают, хромые в пляс пускаются, а прокажённые очищаются, то услышал брань, дескать, ты, Фёдор, такой же московитин, а все московяне и сербияне — безверники.
— Не говорил я того, господине.
— А я утверждаю: Максим так говорил, а я то слышал!
— Нет, я того не сказывал. Пусть совесть тебя осудит.
— Господине Максим, подумай и вспомни, что говорил про всех русских чудотворцев хульные речи и про Пафнутия Боровского, будто нельзя ему быть чудотворцем.
Фёдор не случайно упомянул о Пафнутии Боровском. О нём много дурного говорилось в келье Максима Грека. Особенно резко осуждал его Вассиан Патрикеев, да и все нестяжатели неодобрительно относились к нему, в том числе и он, Максим.
— Против чудотворцев Петра, Алексея, Сергия, Кирилла я ничего никогда не говорил. А про Пафнутия в самом деле молвил так, потому что он сёла держал и деньги в рост давал и имел слуг, а людей своих судил и кнутом бил. Как же ему чудотворцем быть?
Ропот возмущения пронёсся по палате. Совсем недавно, в начале мая 1531 года, Пафнутия Боровского канонизировали, и вот теперь приходится слушать хулу на новоявленного святого. К тому же всем было ведомо о благосклонном отношении великого князя к Пафнутьево-Боровскому монастырю. В прошлом году повелением Василия Ивановича великая княгиня Елена подарила этому монастырю церковный покров с изображением основателя монастыря Пафнутия. Досифей поднялся из-за стола.
— Кто тебе сказывал, что Пафнутии сёла держал, слуг имел и хлеб в рост давал, судил и кнутом бил?
— О том, господине, писано в житии его.
— Кто тебе житие Пафнутия давал читать?
— Житие Пафнутиево давал мне читать старец Вассиан княж Иванов сын Юрьевич. Старец Вассиан всегда говорил о Пафнутии, что он сёла имел, слуг держал, росты имал, судил и кнутом бил.
— Так ли это, Вассиан?
— Я никаких слов о Пафнутии Боровском Максиму не говорил и читать жития не давал.
Максим укоризненно глянул в сторону Вассиана Патрикеева, но промолчал. Не из трусливых старец, да и он, видать, испугался открыто хулить новоявленного чудотворца.
— Сказывал ли ты, Вассиан, хулу на чудотворца митрополита Иону?
— Я не ведаю, был ли Иона чудотворцем!
Вновь ропот возмущения пронёсся по палате. Иона почитался на Руси вслед за митрополитами Петром и Алексеем, а Вассиан Патрикеев усомнился в том, был ли он чудотворцем. Неслыханная ересь!
— Сказывали про тебя, Вассиан, будто ты и Макария Калязинского укоряешь и хулишь. Так ли это?
— Макарий Калязинский что за чудотворец? Сказывают, будто в Калязине Макарий чудеса творил, а мужик был простой, сельский. Но если вам любо почитать Макария Калязинского чудотворцем, вы так и поступайте.
— Благодать Господа Бога нисходит на всякого: на царя, священника и раба — все равны во Христе! — торжественно произнёс Даниил.
Вассиан в ответ усмехнулся: стяжателям ли говорить о равенстве во Христе?
— То, господине, ведает Бог да ты со своими чудотворцами.
Досифей обратился вновь к Максиму Греку:
— Скажи, Максим, в вашей земле греческой есть ли у монастырей сёла?
Подсудимый знал: в Греции монастыри владеют сёлами. Но скажи он об этом на соборе, его слова стали бы новым оружием в устах иосифлян в их борьбе с нестяжателями. Поэтому Максим ответил уклончиво:
— Я, господине, в игуменах и строителях не бывал, того не ведаю.
— Сказываешь ты, что не ведаешь, есть ли в греческой земле у монастырей сёла. Между тем принесли вы сюда, в Москву, из Афона житие святого Саввы, архиепископа сербского, а в том житии писано: сёла у монастырей есть. Эти сёла давали монастырям государи и иные христолюбцы.
— О том, господине, я запамятовал.
— А которые вам государи сёла давали в монастыри ваши, разве вы их не держите?
— Те сёла, которые государи и иные христолюбцы в наши монастыри давали, целы и нерушимы.
Досифей удовлетворённо кивнул головой и, повернувшись в сторону бояр и князей, обратился к дворецкому Михаилу Юрьевичу Захарьину. Вперёд вышел дородный большелобый боярин, один из самых ближних к великому князю людей. Митрополит Даниил считал своим большим успехом привлечение в качестве свидетеля по делу Максима Грека этого влиятельного боярина.
— Слышал я от многих достоверных послухов, что был Максим Грек в Риме в учениках у некоего учителя. Тех учеников было много, более двухсот. Учились они любомудрию философскому и всякой премудрости, но уклонились и ударились в ересь жидовскую. И папа римский, узнав об этом, повелел их поймать и предать казни. Всех этих учеников сожгли, лишь восемь человек убежали на Святую гору. Среди них был и Максим Грек.
Подсудимый вздрогнул от этих слов. Он отчётливо представил казнь своего учителя — проповедника монастыря Святого Марка Джироламо Савонаролы. Смерть учителя так сильно поразила его, что вскоре после прибытия на Русь он описал в одном из самых ярких своих творений, «Повести страшной и достопамятной и о совершенном иноческом житии», Флоренцию, монастырь Святого Марка и мученическую гибель Савонаролы. В этой повести он обличал широко распространённые пороки монашества: пьянство, чревоугодие, сребролюбие, праздность, сквернословие, подкупы и мздоимство при выборе игуменов. Как бы враги не припомнили ему сейчас его слова о Савонароле! Похоже, однако, что боярин Захарьин пользовался лишь безымянными слухами. Вместо Флоренции он назвал по неведению Рим. Огромные пространства, простёршиеся от холодной Москвы до солнечной Италии, сильно исказили подлинную картину гибели Савонаролы: казнь учителя и двух его учеников превратилась в гигантский костёр, на котором погибло около двухсот учеников.
Воспоминания так сильно поглотили Максима, что он не сразу услышал обращённый к нему голос Досифея:
— Бывал ли ты в Риме в учениках у некоего учителя, и сколько вас было у того учителя в училище, и было ли на вас слово от папы римского?
Как ответить на этот вопрос? Следует ли убеждать неправедных судей в казни не двухсот, а только двух учеников Савонаролы? Кто ему поверит!..
— Видишь, господине, и сам меня, в какой есть я ныне скорби, в беде и печали. И от многих напастей ни ума, ни памяти нет, ничего не помню, господине.
По этому обвинению никто из присутствующих не мог что-либо добавить, поэтому Досифей перешёл к вопросу о грамотах, которые Максим якобы посылал турецкому султану. В обвинительной речи митрополит очень уверенно го ворил об этих грамотах, однако отсутствие прямых доказательств заставило его прибегнуть к помощи лживых видоков и послухов. В их числе оказался и Василий Тучков.
Когда Досифей назвал его имя, Василию показалось, будто в палате стало темнее. Он выбрался из толпы бояр и неуверенной походкой приблизился к столу, за которым сидели митрополит Даниил и епископ крутицкий Досифей.
— Отец твой Михайло Васильевич Тучков бил челом великому князю в том, чтобы допросить тебя. Видел ли ты у Максима грамоты греческие?
Василий обратился к великому князю:
— Я, государь, приходил в келью Максима Грека, и он показывал мне грамоту греческую. И просился, государь, отпустить его на Святую гору, а ты его не отпустил, но молвил: поживи ещё здесь. Закручинился Максим и сказал: не думал я, будто благочестивый государь может поступать так, как другие государи — гонители христианства.
Большие глаза подсудимого смотрели на молодого послуха пристально, с удивлением. Василий не мог выдержать этого взгляда.
— Слыхал ли, Максим, что Василий Тучков про тебя сказывал?
— Грамоту греческую церковную я ему показывал, а про великого князя так не говорил.
Василию стало до слёз обидно. Ему почудилось, будто со всех сторон на него смотрят неодобрительно, как на лжеца и доносчика. Но ведь он в самом деле слышал от Максима сетования на государя! Досада на иноземного монаха, вызванная его отказом от собственных слов, возбудила в душе княжича чувство неприязни к нему. Теперь он уже с нетерпением стал ожидать, когда Досифей велит зачитать тайные грамоты Максима и Саввы кафинскому паше, о которых сказывал митрополит.
Этого, однако, не произошло. По поводу грамот крутицкий епископ стал допрашивать Афанасия, бывшего келейника Максима. Афанасий Грек говорил бойко, взахлёб, он хорошо знал, чего хочет от него митрополит Даниил.
— Максим да Савва писали грамоту кафинскому паше, чтобы тот надоумил турецкого султана послать людей своих на землю великого князя морем в кораблях. Дескать, людей у московского князя много, да воины из них плохие. Ту грамоту я видел у дьякона Фёдора, но не читал. Читывал её и сказывал мне о ней старец Окатей. — Послух на мгновение задумался. Ни дьякона Фёдора, ни старца Окатея допрашивать на соборе не станут: нет их в Москве. Для него это хорошо, но в то же время и плохо. Много ли веры человеку, передавшему чужие слова? Надо бы и от себя что-нибудь добавить: — А ещё слышал я разговор Саввы с Максимом промеж собой: как только люди турецкого султана пойдут на Русскую землю, великому князю придётся либо дань платить, либо в северные леса бежать.
Василий Тучков внимательно слушал показания Афанасия. Он понял, что бывший келейник Максима говорит кривду, является таким же ложным видоком, как и он сам. В душе, однако, оставалась надежда: вот сейчас Досифей велит позвать дьякона Фёдора или старца Окатея, которых он, Василий, совсем не знает, и они подтвердят сказанное Афанасием.
Пока княжич так размышлял, между Афанасием и Максимом шла перебранка. Подсудимый решительно отверг обвинения в посылке грамот кафинскому паше. Когда же бывший келейник повторил свои показания, он презрительно бросил ему:
— Пусть совесть твоя будет тебе судьёй!
Лицо Афанасия раскраснелось, он продолжал давать показания, но уже не о грамотах, а совсем о другом. О грамотах речи больше не было.
«Выходит, — с недоумением размышлял Василий, — тех грамот не было! Не было и быть не могло, потому что Максим любит Русскую землю как свою родину. Не он ли многократно предостерегал нас беречься от татар? Значит, я вместе с Афанасием говорил кривду, угодную митрополиту!»
Во рту Василия пересохло, на душе сделалось мерзко. Ему захотелось тотчас же покинуть палату, где происходило это постыдное судилище, вдохнуть свежего воздуха.
Решение церковного собора зачитывал сам митрополит. Василий Тучков напряжённо всматривался в лица главных обвиняемых и не видел на них страха. Максим внимательно слушал Даниила, а Вассиан Патрикеев равнодушно и гордо глядел поверх голов в окно, через которое в палату вливался свет послеполуденного солнца. Казалось, происходящее вокруг не волнует его.
Когда митрополит сообщил, что Максим Грек отсылается до заповеди вины в заточение в Тверь, Василий перевёл взгляд на тверского епископа Акакия. Акакий получил своё место через год после водворения на митрополию Даниила. Дружба у них давняя, скреплённая общностью мыслей. Будучи иосифлянином, тверской епископ избегал, однако, резких высказываний против нестяжателей. Среди церковников он слыл за умеренного, начитанного и умного человека.
«Едва ли старцу Максиму будет хуже в Твери, нежели в Иосифовом монастыре», — подумалось Василию.
—..А Савву, архимандрита, — продолжал митрополит, — в Левкеин монастырь и держать в великой крепости безысходно. А Максимова келейника Афанасия Грека и Вассиана Рушанина митрополиту держать у себя на дворе в крепости великой безысходно.
«Вот оно, наказание для иуд, оклеветавших Максима: митрополит приблизил их к себе, чтобы иметь под рукой верных послушных слуг, готовых на любую мерзость».
—..А старца Вассиана Патрикеева послать в Иосифов монастырь к игумену Нифонту и старцам Касьяну, Ионе, Гурию и прочим и держать в крепости великой безысходно.
Из всех осуждённых бывшему любимцу великого князя выпало наиболее суровое наказание. Ему предстоял путь в самоё логово презлых иосифлян.
Василий вновь глянул в сторону Вассиана. Ничто не изменилось в его лице после оглашения приговора. Спокойно и бесстрастно смотрел он поверх голов в окно великокняжеской палаты.
«Весь этот церковный собор понадобился митрополиту лишь для того, чтобы расправиться с неугодным ему нестяжателем Вассианом Патрикеевым. — Со слов отца Василию были известны превратности судьбы старца. Удачливый воевода, умный посол, справедливый судья, почитаемый всеми нестяжателями монах — кем бы ни был, Вассиан всегда оставался незаурядным человеком. Даже на этом неправедном судилище он вёл себя достойно. — А я? Достойно ли я вёл себя на церковном соборе? Почему позволил митрополиту втянуть себя в это мерзкое и постыдное дело? Нет мне, ничтожному, оправдания!»
Василий Тучков покинул великокняжеский дворец сильно огорчённым. Возле Боровицкой башни Кремля ему стало нехорошо, и он прислонился спиной к холодной стене.
— Друже Василий, уж не задремал ли ты? Поди, всю ночь книжицы читал, вот глаза-то и слиплись, — послышался весёлый голос. Рядом стоял Иван Овчина, рослый, крепкий, задорно улыбающийся. На нём белая, из тончайшего батиста рубаха, ладно сшитые порты, заправленные в нарядные, из зелёного сафьяна сапожки. Простота одежды подчёркивала красоту молодого воеводы. Был он широк в плечах и тонок в поясе. — Что-то ты, друже, бледен нынче? Уж не захворал ли?
— Нет, Ваня, не захворал. Случилось мне быть на церковном соборе, и так нехорошо на душе стало, руки на себя готов наложить!
— Что так?
— Судили на том соборе старцев Вассиана Патрикеева и Максима Грека. И я против Максима показания давал. А ведь старцы те — украшение земли Русской, ибо познания их необычайно велики. Мыслью своей проникают они в глубь незнания, рассеивая его, как лучи солнца разгоняют утренний туман. А митрополит Даниил, вооружась показаниями видоков и послухов вроде меня, никчёмного, в грязь их втаптывал. Оттого и скорбит моя душа.
— Не дело доброму молодцу вникать в спор святых старцев. У тебя одни заботы, у них — другие. Норовят старцы доказать друг другу, что есть истина. А истина, она велика, как небо или земля. И один человек никогда не постигнет всей истины. Старец Вассиан вкупе с Максимом тщатся повернуть церковь на путь нестяжательства. Доброе то дело, да не свершится оно никогда, потому что были и будут среди монахов и попов стяжатели. И их всегда больше, чем нестяжателей, которые нужны церкви как совесть человеку.
— Так зачем же совесть-то истязать?
— Истязают не совесть, а людей совестливых, ибо сильно мешают они поступать вопреки справедливости и правде.
— Ты, Ваня, глумишься над святой церковью.
— А не ты ли сказывал мне, что митрополит втаптывал в грязь премудрых старцев?
— Митрополиты меняются, церковь же существует вечно.
— Вовсе не вечно! У нас на Руси церкви стали строить со времени киевского князя Владимира. А до того русичи идолам Перуновым поклонялись и веру ту считали истинной.
— Грешно так мыслить, Ваня.
— Грешно не мыслить, если мысль человеку дадена. Старцы на церковном соборе об истине спорили. И не случайно: в старости истина уж больно многоликой кажется. А в молодости они об истине, поди, не спорили, всё ясным-ясно было. В чём истина для доброго молодца? Да в том, чтобы любить и самому любимым быть, чтобы жену и детей иметь, чтобы землю свою от ворогов боронить. Вот в чём истина есть! Выкинь, Вася, из головы дурные мысли, не думай о перепалке святых старцев. Доживём до их лет, тогда и станем об истине спорить. А сейчас какой в том толк? Тебе, друже, перво-наперво жениться нужно. Жена отвадит тебя от вредного мудрствования.
Мысли Василия переметнулись на жену Ивана. Его друг женился пять лет назад. В положенный срок жена родила сына Федьку. Была она красива собой, но почему-то Иван никогда не хвалил её, хотя и не хулил тоже. Василию иногда казалось, что в душе Иван недоволен своей женой.
— Вот ты, Ваня, женился, а доволен ли тем?
Иван не ожидал такого вопроса. Он долго молчал, взрывая носком сапога ореховую шелуху, во множестве скопившуюся возле Боровицких ворот.
— Ведомы тебе, Вася, наши порядки. Добрый молодец не сам приводит в дом полюбившуюся девицу, а родители подбирают ему по своему вкусу и местничеству. Рассуждают при этом так: привыкнут друг к другу — слюбятся. А не всегда любовь сбывается. Отец мой отыскал невесту знатную, честь свою сохранившую да и лицом пригожую. Чего, дескать, Ваньке моему ещё надо? А я молод был, неопытен, глянул на невесту, отцом выбранную: на лицо хоть куда! Загорелось моё сердце, обвенчали нас, Федька народился. Да только любви у нас так и не получилось. Приласкаюсь я к ней, а она в ответ: отстань, я ещё молитву не кончила. А то сошлётся на усталость или ещё на что. Любит она книги церковные читать. Ей бы твоей женой быть, вы с ней вместе книжки читали бы…
«Выходит, не любит она Ваню? А ведь трудно найти красивее да удалее его. Какого же мужа ей ещё надобно?» — недоумевал Василий.
— А почему ты не в Туле, Ваня? Иван Овчина досадливо махнул рукой.
— Послал государь в Тулу трёх Иванов: меня да Воротынского с Ляцким. Две седмицы мы там пробыли, как вдруг является нам на смену четвёртый Иван сын Фомин Лазарев. Вместе с ним из Москвы прибыл дьяк Афанасий Курицын. Он-то и привёз нас в стольный град на суд великого князя.
— Да за что же тебя-то судить? В прошлом году ты вон как отличился под Казанью! Государь тебя дюже хвалил.
— Уж лучше бы не хвалил он меня, Вася. Ты ведь знаешь наших бояр, из зависти готовых друг другу горло перегрызть. Среди них Михаил Львович Глинский истинный зверь. Государю следовало бы наказать его, как и Ивана Фёдоровича Бельского, ведь только из-за их глупого спора не взяли мы тогда Казань. Василий Иванович, однако, пожалел его по случаю рождения сына, как-никак женин дядя. Михаил Львович эту милость ни во что поставил. Всех готов обвинить он в неуспехах ратных, но только не самого себя. Особенно обозлился Глинский на меня. Похвала государя ему поперёк горла встала. Вот он и постарался послать меня в Тулу вместе со своими дружками Иваном Михайловичем Воротынским да Иваном Васильевичем Ляцким, такими же перебежчиками литовскими, как и сам Глинский. По прибытии в Тулу дружки его стали надзирать за мной да отписывать государю. Дескать, к ратному делу я нерадив, лишь о жёнках бесстыдных да вине думаю. Вот государь и вызвал нас на суд свой праведный. Спрашивает меня: «Вино с дружками пил?» — «Пил», — говорю. «К жёнкам бесстыдным ходил?» — «Ходил», — отвечаю. «О ратном деле радеешь?» — «Как не радеть, государь, ведь ради того и послал ты нас в Тулу!» Задумался великий князь на миг, а потом говорит Воротынскому с Ляцким: «Не успели явиться к месту службы, как свару, междусобицу затеяли! Сколько же бед терпит Русская земля от несогласия моих воевод! Не о государевом деле, не о земле Русской ваши помыслы, неугоден вам Иван Овчина, вот вы и ополчились супротив него. Сами-то небось в молодости ой как грешили, а нынче прикинулись святыми угодниками. Не могу я доверять вам охрану рубежей государевых. Ступайте прочь!» С тем и ушли от него Воротынский с Ляцким. Да что о них говорить! Пойдём, Вася, к нам, не могу я тебя такого печального одного оставить.
В большой горнице старый конюший, воевода Фёдор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский играл с пятилетним внуком Фёдором.
— Посылает тебя, Федьку, государь крепость татарскую воевать. А крепость та, — воевода опрокинул набок скамейку, — окружена высокими каменными стенами с башнями. Вместе с тобой великий князь отправил в поход пеших ратников, конных людей и наряд огневой.
Фёдор Васильевич расставил игрушечных всадников, пеших воинов и деревянные пушечки.
— Вот вместе с войском ты подошёл к вражеской крепости. Что теперь станешь делать?
— Я сяду на боевого коня и впереди конной рати поскачу на крепость! — сверкая глазёнками, звонким голосом воскликнул Федя.
Дед легонько потрепал его за вихры.
— Да разве сможет конница одолеть высокие каменные стены?
— Конечно, сможет! Мне бабушка вчера сказку рассказывала про Илью Муромца. Его конь скакал повыше лесу стоячего, чуть пониже облака ходячего!
— Так то Илья Муромец! В сказках, дружок, всё возможно. Обычный же конь крепостную стену не одолеет. Как же нам быть-то?
— Придумал, деда! Я прикажу пешим воям вырыть подкоп под крепостную стену. По этому подкопу мы проберёмся в татарскую крепость и перебьём всех ворогов!
— Когда пешие вой станут подкоп рыть, будут ли татары сидеть сложа руки? Они почнут метать с крепостных стен камни да стрелы летучие, лить смолу горючую. Всех воев твоих могут перебить.
Федя вновь задумался.
— Что ж ты про наряд-то огневой запамятовал?
— Верно, деда, нужно выкатить вперёд пушки. Они к-а-а-к вдарят! Татары-то со стен горохом посыплются. Да и стены крепостные рухнут. Тогда я на коне вместе с конной и пешей ратью въеду в город. Вот так! — Малыш вскочил верхом на деда. — Но, но, лошадка!
В это время дверь распахнулась, и в горницу вошли Иван с Василием Тучковым.
— Тятька, тятька пришёл! — радостно закричал Федя и, оставив деда, повис на отце. Тот высоко его подбросил, отчего малыш радостно взвизгнул.
Горница ходуном заходила, когда отец с сыном затеяли резвые игры. Василий с улыбкой наблюдал за ними. Он любил бывать в этом доме, где жили красивые, жизнерадостные люди, полные здоровья и особой доброты, свойственной натурам сильным и независимым.
— Ну довольно, Федька, — натешившись, проговорил Иван, — ступай к дяде Василию, развесели его, а то вишь, он какой печальный сидит.
Мальчик доверчиво забрался к гостю на руки.
— Дядя Василий, рассказать тебе байку?
— Расскажи.
— «Телеш, телеш,
Куда бредёшь?» —
«В лес волков есть».
— «Смотри, телеш,
Тебя допрежь!»
Федя так забавно изобразил храброго телёнка, что все весело рассмеялись. Иван присел рядом с другом, заботливо заглянул в глаза.
— Вижу, печаль твоя ещё не растаяла, хочешь, прокатимся на конях за город? Денёк-то нынче вон какой славный!
Василий развёл руками.
— Одёжка моя не для конной езды.
— Одёжку свою, в коей ты на церковном соборе был, оставь здесь. Ты, Вася, не стесняйся, смело разболокайся [119], тут мужики одни.
Княжич разделся, оставшись в белой сорочке и чёрных портах, заправленных в чёрные же сапожки. Иван повёл его в конюшню.
— Какой конь приглянется, того и бери.
Василий выбрал крупного жеребца с белой звездочой на лбу, показавшегося ему более спокойным. Конюхи поспешно оседлали лошадей.
— Ну что, друже, поехали? — Иван Овчина ловко вскочил на коня палевой масти и лукаво посмотрел на друга.
— Поехали, Ваня, только не очень шибко гони, не задавить бы кого.
Всадники спустились к Москве-реке, по мосту перебрались в Замоскворечье и устремились сначала по Ордынке, а затем по Серпуховской дороге. Солнце клонилось за Воробьевы горы, тёплый воздух нежно ласкал лица всадников.
Едва кончились пределы Москвы, Иван, лихо гикнув, пустил коня вскачь. Жеребец Василия без всякого понукания со стороны седока также прибавил ходу. Княжич, вцепившись в луку седла, с трудом выносил дикую скачку. Белая рубаха пузырилась на спине Ивана. Ловко повернувшись в седле задом наперёд, он закричал:
— Что же ты, Васенька, еле ползёшь? Да ты огрей своего олуха плёткой, пусть пошустрее переставляет ноги!
«Куда там шустрее, — озабоченно подумал Василий, — и так стрелой мчит, не задавить бы кого, да и самому из седла не выпасть бы…»
— Не пора ли нам повернуть назад?
— Да мы ещё не приехали куда нужно.
«Куда это ему нужно? Ночь скоро наступит…»
Всадники миновали поворот в сторону Коломенского и продолжали бешеную скачку по Серпуховской дороге. Повернули направо. Впереди показались избы села Ясенево. Иван не спеша поехал вдоль опушки леса. Казалось, он прислушивается к чему-то. Вот кони встали, и до Василия откуда-то издалека донеслось согласное пение девушек.
— Приехали, — тихо промолвил Иван, загадочно улыбаясь, — повеселимся малость.
Он тронул коня, и тот по едва заметной тропинке шагнул под сень деревьев. Голоса девушек звучали всё громче и громче. Вскоре сквозь поредевшую листву Василий увидел поляну, посреди которой стоял Перун. Недалеко от деревянного божества юные берёзки образовали нарядную бело-зелёную дугу, девушки связали их верхушки разноцветными платками и лентами. Под берёзками на разостланных платках лежала кукушка, сплетённая из побегов ласа [120]. Девушки попарно ходили вокруг берёзок навстречу друг другу и задушевными голосами пели:
Ты, кукушка ряба,
Ты кому же кума?
Покумимся, кумушка,
Покумимся, голубушка,
Чтобы жить нам, не браниться,
Чтоб друг с дружкой не свариться.
Когда девушки прекратили пение и стали попарно целоваться, Иван, лихо свистнув, выметнулся на коне на середину поляны. Перепуганные кумушки бросились врассыпную, но, признав всадника, весело затараторили:
— Гля-кось, Яр-Хмель заявился!
— Да ныне он не один, с ним ещё какой-то молодец!
— Давненько ты, Яр-Хмель, к нам не наведывался. — К Ивану приблизилась стройная большеглазая девушка с длинной косой, перекинутой через плечо. — Мы уж думали-гадали, совсем нас забыл.
— Да разве забудешь таких красуль? Лучше вас во всем белом свете нет, вот ей-ей!
Кумушкам пришлась по душе похвала молодого воеводы.
— А не сыграть ли нам в горелки?
— Как не сыграть! Сыграем…
Укромная лесная поляна, охраняемая забытым и не почитаемым почти Перуном, наполнилась весёлым смехом, шумом, беготнёй.
— Приметил ли себе красулю? — пробегая мимо Василия, тихо спросил Иван.
Княжичу пришлась по душе девушка, которая первая обратилась к его другу. Движения у неё плавные, неторопливые, так что казалось, будто белая лебёдушка скользит по поверхности озера, наполненного зелёной травой. А дивный грудной голос, звучавший то в одном, то в другом конце поляны, вызывал в душе какое-то особое приятное волнение.
Внимание княжича не осталось незамеченным. Когда ему случалось быть недалеко от обладательницы пленительного голоса, он чувствовал на себе её изучающий взгляд.
Между тем на поляне становилось всё темнее. Вечерняя заря, похожая на янтарные соты, догорала за деревьями. Как-то незаметно прекратилась игра. Где-то за кустами зазвучала задушевная девичья песня.
Василий растерянно осмотрелся по сторонам: Иван бесследно исчез.
— Ты никак кого-то ищешь, добрый молодец? Княжич вздрогнул, заслышав взволновавший его голос.
Большеглазая девушка смотрела лукаво, но руки, теребившие пышную косу, выдавали её волнение.
— Да, ищу, — неожиданно для самого себя смело ответил Василий.
— Кого же?
— Тебя!
Девушка стояла совсем близко, поэтому вечерние сумерки не могли скрыть, как малиновым цветом зарделись её щёки.
— Как тебя звать?
— Любашей кличут.
Волосы девушки пахли цветами. Этот запах одурманивал, пьянил. Горячей рукой Василий коснулся руки, теребившей косу. Любаша не отстранилась.
Ах, какие короткие ночи бывают в конце июня! Едва вечерняя заря ушла на покой, а уж утренняя заря занялась над лесом, в клочья разрывая задремавший на полянах туман. Василий лежал поверх вороха свежескошенной травы. Всё тело болело от дикой скачки, от резвых игр.
— Жив ли, друже? — послышался весёлый голос.
— Жив пока. — Василий приподнялся.
— Пора нам в Москву возвращаться.
Из кустов, едва различимых в тумане, показался сначала сам Иван, а затем две лошадиные головы. Василий Тучков с трудом забрался на своего жеребца и оглянулся. Любаша провожала его грустным взглядом. Он махнул ей рукой, тронул коня. Прохладный утренний воздух легко и свободно вливался в грудь. Вокруг становилось всё светлее и светлее.
Всадники спешились во дворе Оболенских. Иван сбросил рубаху и, вытащив из колодца бадью воды, опрокинул на голову. Василий зябко поёжился.
— Замёрз, Васюшка? Сейчас тебе жарко станет! — Сильными руками Иван обхватил друга, легко оторвал от земли. Мелкие капли, запутавшиеся в усах и кучерявой бородке, переливались на солнце всеми цветами радуги. — Хочешь помериться силушкой?
— Упаси меня Бог бороться с тобой! Да разве кто тебя одолеет?
Иван весело рассмеялся.
— Видать, ясеневские девки все силы у тебя отняли. А ведь всё равно, поди, доволен поездкой?
Василий смущённо потупился.
— Грешно так-то, Ваня.
— Не согрешишь — не покаешься, не покаешься — в рай не попадёшь. — Иван весело глянул в глаза друга. — Вижу, забыл ты о перепалке святых старцев.
В это время дверь дома распахнулась, на пороге показалась сестра Ивана Аграфена Челяднина. Красивая, полнотелая, с чистым ясным лицом, она очень походила на брата. Увидев друзей, Аграфена сначала удивилась, потом расхохоталась:
— Ого, кого видят глаза мои в эдакую рань? Никак добры молодцы в Петрову ночь [121] с девками весну провожали.-
Аграфена спустилась с крыльца. — Да ведь это никак Васенька Тучков! Вот уж не думала, что он такой греховодник. От многих доводилось слышать, будто княжич Василий и днём и ночью книжки читает. Теперь не верю тому! Вон ведь как его девицы разрисовали, сладенький, видать, больно, ну прямо-таки мёд медвяный!
Княжич смущённо прикрыл рукой шею.
— Ну, Василию Тучкову то простительно, он птица вольная. А ты-то, Ванюша чего от жены молодой по девкам шастаешь? Жена-то, поди, всю ночь не спала, ждала мужика своего разлюбезного.
— Нужен ей мужик…
— Мужик, может, не надобен, муж нужен.
— Ты-то чего поднялась ни свет ни заря?
— А я вчера побывала на могилке своего мужа Василия Андреевича, а с кладбища к Челядниным не пошла, решила в доме родном заночевать. А поднялась ни свет ни заря, чтобы сына великокняжеского, Ивана Васильевича, проведать. Государь миловал меня быть своему сыну мамкой. Ох, заболталась я с вами! Иван Васильевич, наверно, проснулся, меня к себе требует. Побегу я.
Аграфена чмокнула Ивана в щёку, легонько потрепала его за волосы и неторопливо поплыла по направлению к Кремлю.
— Ты у нас переспишь или домой пойдёшь?
— Домой пойду, боюсь, тревожиться бы обо мне не стали. Иван сходил в дом, вынес одежду. Василий, торопливо одевшись, зашагал к своему дому. Всё казалось ему непривычным: и молчаливые, залитые солнцем дома, и пустынные улицы, и даже самого себя он воспринимал нынче совсем по-другому. На какое-то мгновение вспомнился вчерашний церковный собор, но думать о нём не хотелось, и воспоминание растаяло, ускользнуло из головы.
Василий Иванович, проснувшись, некоторое время лежал в постели, обдумывая дела, которыми предстояло заняться сегодня. Прежде всего нужно повидать жену и детей. Через десяток дней старшенькому, Ване, исполнится три года. По этому случаю князь приготовил подарок — искусно вырезанного из белого дерева коня на колёсиках. Младшему, Юрию, пошёл второй год. Забота о наследовании престола больше не докучает великому князю.
Воспоминания о детях вызвали в душе нежное чувство к жене Елене. Благодарен он ей сверх всякой меры, любое желание спешит исполнить незамедлительно.
Василий Иванович поднялся с постели, вышел на гульбище. На небе ни облачка, но солнца не видно из-за пыли и смрадной гари, окутавшей город. Вот уже полтора месяца с конца июня на землю не упало ни капли дождя. От жары пересохли болота, иссякли ключи, горят подмосковные леса. Такая же сушь стояла и восемь лет назад, когда он затеял развод с Соломонией. И вновь юродивые пророчат скорый конец света. В страхе глазеют москвичи на ночное небо, где зловеще распростёрлась хвостатая звезда. Василий, однако, спокоен: уж сколько раз являлись на небе хвостатые звёзды, да и засухи случаются нередко, а жизнь идёт своим чередом. Источник его спокойствия в сыновьях: случись что, есть кому продолжить начатые им дела. Не тот, так другой станет великим князем.
Первого сына Василий назвал Иваном. Испокон веку на Руси повелось давать первенцу имя деда, ведь он — главный продолжатель своего рода. Второго сына нарёк Юрием. На Руси Юрий и Георгий — одно имя. Может, случайно так вышло, что второй сын Елены получил имя скончавшегося по болести сына Соломонии?
Великому князю ведомо: злые языки распускают по Москве ядовитый слух, будто сын Соломонии остался жив и растёт у верных людей. Только всё это заведомая ложь. Посланные им в Суздаль дьяки Григорий Меньшой Путятин да Третьяк Раков самолично видели, как хоронили сына Соломонии. Георгия нет, и ничто не помешает Ивану стать после него, Василия, великим князем.
Василий Иванович крепко сжал руками перила гульбища: ему ли, полному жизненных сил, помышлять о смерти?
Намереваясь идти к детям, князь покосился в сторону деревянного коня, которого он хотел подарить старшему сыну в день его именин, и залюбовался искусной резьбой. Пожалуй, он прихватит его с собой сейчас, не идти же к детям с пустыми руками.
Василий Иванович, улыбаясь, тихо приоткрыл дверь в покои жены. Елена сидела на лавке возле окна и влюблёнными глазами смотрела на спавшего у неё на руках Юрия. Аграфена Челяднина наряжала Ивана в новый кафтанчик.
— Ну чем не добрый молодец? Вот сядет наш Ванечка на лихого коня и поедет во чисто поле славы себе добывать.
— А какая она, слава?
Мамка весело рассмеялась.
— Слава бывает разная: худая и добрая.
— Худая слава кусачая?
— Кусачая, малютка, ой какая кусачая!
Ваня, на минутку задумавшись, упрямо тряхнул головой.
— Поеду я во чисто поле и одолею худую славу, пусть никого не кусает!
— Худую славу ничем не одолеть: ни мечом, ни стрелой. Её сторониться нужно, Ванечка.
— А где она живёт: в лесу или в поле?
— Худую славу злые языки рождают.
— Когда я стану большим, велю отрезать злые языки, вот и не будет худой славы!
Василий Иванович перестал улыбаться. Не в первый раз приходится ему слышать о жестоких намерениях сына. На днях, бегая по двору, он споткнулся о нежившуюся под солнцем кошку и, рассвирепев, набросился на неё с палкой. Подобные замашки сына не нравились великому князю, и он как-то сказал об этом Елене. Та лишь весело рассмеялась.
— Побил кошку палкой? Что за беда, муж мой? Люди зельем травят друг друга, головы секут, вешают, на кострищах сжигают, живьём в землю закапывают. А Ванечка кошку побил за дело: из-за неё коленочку сильно зашиб. К тому же будущему государю не подобает быть добреньким да покладистым. Эдак недолго и власти лишиться.
Василий пристально всмотрелся в лицо жены и впервые заметил нечто новое. Раньше ему всё казалось прекрасным: и длинные шелковистые волосы, и розовые, такие милые ушки, и словно изваянные искусным мастером нос и губы. А тут он впервые обратил внимание на то, что нижняя губа капризно отвисла, обнажив мелкие ровные губы, а в больших тёмных глазах зыблется не то равнодушие, не то холод.
Прав ли он, порицая жестокие замашки сына? Ему ли не знать, как свирепа борьба за власть, как глубока бездна людской ненависти, как преуспели в своём сатанинском ремесле каты? Разве не постиг он сам всей премудрости обладания высшей властью? Не по его ли приказу казнили бесноватого Берсень-Беклемишева, а дьяка Фёдора Жареного били кнутьем и лишили языка?
Да, и его руки обагрены кровью. Но это кровь не безвинных жертв. Берсень-Беклемишев дошёл до того, что стал поучать его, великого князя, как он должен управлять своей землёй. Все новины, вводимые им, поносились строптивым боярином чуть ли не всенародно.
Но не он ли помиловал Вассиана Патрикеева, постриженного по приказу его отца в монахи Кирилло-Белозерского монастыря, позволил ему оказывать сильное влияние на ход церковных дел? А ведь великий князь хорошо знал, что он угодил в отцову немилость из-за оплошек, допущенных при заключении мирного договора с Литвой, что Вассиан содействовал приходу к власти его племянника Дмитрия.
Всю жизнь сторонился Василий Иванович худой славы. Родные братья ой как досаждали ему! Поставь иного перед судом, и доносов на него хватило бы для самой лютой казни. Но он сумел представить себя в глазах людей щедрым на милость. И даже когда иной из братьев доходил до крайности, до намерения бежать в Литву — и покойный Семён, и ныне здравствующий Юрий были близки к этому, — он всё же прощал их, уступая слёзным просьбам митрополита Варлаама и Иосифа Волоцкого. Прощал и продолжал неусыпно следить за ними через надёжных видоков и послухов. Три года назад он намеревался казнить Ивана Бельского за нерадение в воинском деле, да митрополит Даниил заступился за опального боярина, и Василий внял его просьбе.
Да, он предпочитал уступить церковному пастырю, отменить смертную казнь. Но кто возьмётся утверждать, будто великий князь московский — слабый правитель своего государства? Верные люди, постоянно надзиравшие за послами, прибывшими из разных стран, поведали ему, что посол австрийского императора Максимилиана Сигизмунд Герберштейн дивился власти русского государя над своими подданными. Ни один монарх мира, говорил он, не имеет такой власти над жизнью и имуществом людей, как он, Василий. А ведь иной монарх по самые ноздри утоп в крови. Выходит, не в жестокости сила.
— Ты, Аграфена, глупое молвила моему сыну. — Мамка, не заметившая появления в палате великого князя, опешила от его слов, полное лицо её покрылось красными пятнами.
— Прости, государь, коли лишнее сболтнула! Не по умыслу так сказала, а по неразумению…
— Худую славу рождают не злые языки, а дурные поступки. Потому надо жить так, сын мой, чтобы никто, ни злой, ни добрый человек, не мог сказать о тебе худое слово.
— Да разве на всех угодишь? — вмешалась в разговор Елена. — Иному сколько добра ни делай, всё одно будет про тебя худое нести.
— Не дело государя угождать своим подданным. В его власти казнить или миловать любого холопа, коли он того заслужил. И ежели кто праведный суд государя осуждать станет, тот сам достоин казни. Худую славу рождает не праведный суд, а беспутство, дурные наклонности, леность, пренебрежение к делам. Хорошенько запомни, сын мой, поучение прадеда нашего, Владимира Мономаха. А он говорил так: уклоняйся от зла и делай добро, имей очам управление, языку воздержанность, уму смиренье, телу порабощенье, гневу погибель. Понял?
Ваня ничего не понял из сказанного отцом, но он побаивался его, а потому согласно кивнул головой.
— Вот и хорошо. А теперь ступай за дверь, там тебя верный конь дожидается.
Пока старший сын занялся игрушкой, Василий Иванович подошёл к Елене, ласково глянул на Юрия.
— Ну как его Бог милует?
— Вчера зубик прорезался, так много плакал, а нынче все спит. Лишь для того просыпается, чтобы поесть.
— Сама-то как? Побаливало у тебя полголовы и ухо или нет?
У Елены третий день болела левая половина головы, но она решила не тревожить мужа.
— Спасибо за заботу, государь, нынче уже лучше. Видать, простыла я…
Василий ничего не ответил, он прислушивался к разговору мамки с Ваней.
— Белый конь, — тихо говорила Аграфена, — появляется в рязанских краях на Святого Василия [122]. В вечернюю пору ходят по земле привидения, на болотах слышен свист, вой и как будто кто-то поёт, а на могилах загораются блуждающие огни. Тут-то и является людям белый конь. Скачет он по лесам, по долам, всадника своего, татарами убитого, ищет и жалобно плачет по нём. Никто не может поймать того белого коня. Старые люди рассказывают, будто в тех местах было кровавое побоище князей русских со злыми татарами. Долго они бились, да только стали одолевать татары русских. И тут появился всадник на белом коне. За ним рать показалась. Напали они на татар и пошли нещадно рубить их. Всех уж почти уложили, да тут подоспел на подмогу окаянный Батый. Он богатыря на землю свалил и убил, а коня его в болота загнал. С той стародавней поры белый конь ищет своего хозяина, а его сотня удалая поёт и свищет, авось откликнется лихой богатырь…
Аграфена замолчала. Никто не проронил ни слова, все задумались о бедах, причинённых русской земле татарами. Неожиданно дверь распахнулась, и в горницу, тяжело ступая, вошёл конюший Фёдор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский.
— Беда, государь… — начал было он и осёкся, заметив гневные искры в глазах великого князя.
— Ступай в мою палату… А ты, Аграфена, за сыном моим лучше доглядывай, случись что с ним, — голову с тебя сниму! — И, повернувшись к жене, совсем иным голосом произнёс: — Тебе же, голубица моя, беречь себя следует, теплее одевайся, чтоб не застудиться. От головной боли, слышал я, чернобыльник хорошо помогает. Завтра Успеньев день,[123] так травознаи по вечерней заре отправятся за этой травой. Тот, кто венок из чернобыльника наденет, весь год от головной боли страдать не будет.
— Благодарствую за заботу, государь. Вчера Михаил Львович прислал ко мне лекаря Николая Булева. Так он присоветовал принимать мятную воду. Ныне, как придёт ко мне лекарь, накажу ему добыть травы чернобыльника.
Василий Иванович поцеловал детей и не спеша отправился в свою палату. Конюший, смущённый допущенной оплошностью, ждал его, понурив седую голову.
— Что, Фёдор, опять татары?
— Татары, государь.
— Из Крыма?
— Оттуда прут, окаянные. Двое племянников крымского хана Ислам-Гирей и Сафа-Гирей идут к московским украйнам.
«Так вот какой поминок преподнёс мне на Святого Василия проклятый Сагиб-Гирей! Аграфена не зря нынче татар поминала, вот и накаркала».
— Кто привёз худую весть? Не ложный ли это слух?
— Только что от волошского воеводы Петра воротился гонец Небольса Кобяков. В дороге он встретил Сафа-Гирея и Ислама, устремившихся к Рязани.
— Велико ли татарское воинство?
— Небольса говорит: сила у татар великая. Тысяч сорок ведут племянники крымского хана.
Василий Иванович нахмурился. С таким войском Сафа-Гирей с Исламом могут натворить немало бед. В дверь тихо постучали.
— Войди! — приказал великий князь и, увидев Михаила Васильевича Тучкова, спросил: — С чем явился, боярин?
— Только что прибыл тайный человек с грамотой от Ислам-Гирея.
Окольничий четыре года провёл в Крыму, хорошо знал повадки татар. Через него Василий Иванович держал связь с нужными людьми. К нему посылали своих людей крымские вельможи и царевичи, враждовавшие друг с другом, доносившие в Москву на своих недругов.
Василий Иванович, внимательно прочитав грамоту Ислама, вопросительно посмотрел на Тучкова.
— Пишет мне Ислам, будто, сговорившись между собой, идут на Русь царь крымский да казанский, а он, дескать, неволею участвует в этом деле, турецкий султан его послал. Иду, уверяет меня Ислам, а тебе дружу. Что ты об этом мыслишь, боярин?
Михаил Васильевич сердито засопел шишковатым носом.
— Лжёт он, государь. Татарские царевичи всегда охотно ходят на русские украйны. Каждый такой поход приносит им великое богатство.
— И я так мыслю: лжёт мне Ислам. Сомневаюсь, однако, в намерениях непрошеных гостей. С такой силой, коей они располагают, можно не только украйны, но и саму Москву попытаться захватить. Поэтому надлежит нам всячески обезопасить себя. Ты, Михаил Васильевич, тотчас же отправь гонцов к братьям моим: в Дмитров к Юрию и в Старицу к Андрею. Пусть немедля поспешают в Москву. А ты, Фёдор Васильевич, распорядись насчёт воевод. Вели воеводам Дмитрию Фёдоровичу Бельскому, Василию Васильевичу Шуйскому, Михаилу Васильевичу Горбатому да боярину Михаилу Семёновичу Воронцову немедля выступать в Коломну. Воеводу Дмитрия Палецкого и сына своего Ивана отправь в поле проведать, где ныне находятся татары, куда путь держат. Сам я на Успение Богородицы буду в Коломенском. В моё отсутствие прикажи расставить в Кремле пушки и пищали на случай прихода татар. Да вели посадским людям перевозить имение в город. Всяко может случиться…
Конюший и окольничий согласно кивали головами.
Андрей Попонкин, направляясь к Аникиным, дивился столпотворению, творившемуся на узких московских улицах. Ещё вчера жизнь шла своим чередом: привычно шумело огромное торжище, судачили у колодцев бабы, а старики, сидя возле своих домов на завалинках, спокойно созерцали происходящее вокруг. Нынче же всё пришло в движение — и Москва уподобилась огромному потревоженному муравейнику. По всем дорогам двигались из ближних подмосковных вотчин воины, по-разному одетые, вооружённые кто копьём, кто мечом, а кто и топором. Навстречу им мчались великокняжеские и боярские гонцы, колыхались повозки, гружённые домашним скарбом, поверх которого восседали женщины, старики, дети. Жители посада спешили укрыться за городскими и монастырскими стенами.
То не чёрная туча зависла над городом, над бурлящим людским морем, а густая пыль да едкий, вызывающий на глазах слёзы дым. Полуденное солнце едва заметным пятном обозначилось на небе, и люди со страхом взирали на него, глубоко убеждённые в том, что это — предвестие грядущих неслыханных бед, ниспосланных Всевышним за грехи человеческие. На всех перекрёстках кликушествовали юродивые, исторгая на онемевших от ужаса людей пророчества одно страшнее другого.
Андрею не до пророчеств юродивых, калик перехожих да невесть откуда явившихся на свет Божий отвратительных старцев. Тучковы послали его в своё родовое поместье Дебала с наказом собрать и привезти в Москву посошных людей. Но может ли он отправиться туда, не повидав друга своего Афоню, ведь тот родом из Ростова, поблизости от которого и находится владение Тучковых. Наверняка Афоня захочет воспользоваться оказией, послать матери, братьям и сёстрам поминки.
Проехав через распахнутые ворота, Андрей немало подивился царившему во дворе беспорядку. Не найдя никого дома, он хотел было сесть на коня и удалиться, да услышал в сарае приглушённый голос хозяйки:
— Что ж ты морду-то от еды воротишь? Ешь, пока я тут, а то придут татарове, угонят тебя в поганый Крым, хлебнёшь там горюшка.
В ответ корова жалобно замычала.
— Кто там свет застил? Ах, это ты, Андрюшка. А мне померещилось сослепу, будто зятёк наш разлюбезный, Афонюшка, воротился. Глянь, Андрюшка, на бурёнку нашу. Кто она? Вестимо, тварь бессловесная. А тоже беду чует, с утра ничего не ест, лишь мычит жалобно.
— Может, прихворнула бурёнка?
— Не похоже… Приключись хвороба, так лежала бы, или хвост задирала бы, или дышала бы тяжело. Иное с ней. Давеча потянулась к моей руке мордой и лизнула. Не иначе как беду почуяла.
— Мужики-то да Ульяша где?
— А они все на Васильев луг подались проводить в поход Афонюшку. И я бы пошла, да кто за домом приглянет? Хоть бы воротился наш соколик ясный целым да невредимым. Господь Бог не дал нам с Петром сына, так мы Афонюшку полюбили как сына родного. Такой же, как и Пётр, хозяйственный, любое дело по дому разумеет. Душа моя исстрадалась по нём. Ну, как не воротится с ратного поля?
— Не плачь, тётя Авдотья, поверь моему слову, вернётся ваш Афоня. Ведь сколько раз ходил он на татар и всегда невредим был.
Твоими бы устами да мёд пить. Только вот сердце моё ноет, беду, видать, чует. А ты пошто хотел Афонюшку видеть?
— В Ростов еду по делу, может, родичей его повидаю.
— В Ростов, говоришь, направляешься? — Авдотья встрепенулась. — Пойдём, голубок, в избу, хочу с тобой сватье поминок послать. Ты уж уважь меня, старую, отвези кое-что.
Откинув крышку сундука, хозяйка стала откладывать в сторону хранившиеся с незапамятных времён вещи.
— Вот эти рубахи братанам Афонюшкиным передай. Они у нас зимой гостили, такие скромные оба да пригожие, уж так нам по сердцу пришлись!.. А эти сапожки сестричке его, может, сгодятся. Не сподобил Господь лицезреть её, но верю: не хуже она своих братьев. Говорят, девица на выданье. Так ты отдай ей от нас ещё вот эти серёжки. Их мне матушка моя незабвенная подарила. Да разве старухе они к лицу? А молодице в самый раз будут.
Авдотья извлекла со дна сундука вишнёво-коричневый платок с серебристым узором и, развернув его, приложила к груди.
— А этот плат мне Пётр в молодости купил. Так ты его сватье нашей разлюбезной вручи. Пусть носит, она ведь ещё не старая…
Привязав узелок с подарками к седлу, Андрей хотел было поехать в сторону Ростова, но раздумал: разве только из-за этого приезжал он к Аникиным? Нужно бы повидаться с верным другом, попрощаться с ним, а то всяко может случиться, с поля брани далеко не все возвращаются. И он погнал коня в сторону Васильева луга.
На Васильевом лугу было такое столпотворение, что Андрей сразу же усомнился в возможности отыскать Афоню. Крики людей, звон оружия, плач женщин и детей оглушили его. Растерянно оглядываясь по сторонам, Андрей медленно продвигался вдоль берега Москвы-реки.
— Андрюша, друг мой любезный, кого это ты высматриваешь по сторонам? — Афоня крепко держал Андреева коня за стремя.
— Тебя ищу.
— Хорошо же ты ищешь: далеко смотришь — да ничего не видишь. А мы тебя уже давно приметили.
Только тут Андрей заметил приветливо улыбавшегося ему Петра Никоныча, Ульяну да уцепившегося за материнскую юбку двухлетнего Якимку. Ульяна за годы замужества сильно изменилась. Она и раньше была недурна собой, но красота её была неприметной, какой-то робкой. Девушкой Ульяна часто смущалась, краснела — может быть, потому Андрей и не находил в ней ничего особенного. Только сейчас он заметил, что жена Афони очень красива. Положив левую руку на Якимкину голову, а правую на слегка выпиравший живот — к весне ожидалось прибавление семейства, — она пристально всматривалась в лицо Афони, как будто стремилась как можно лучше запомнить его.
И вновь в сердце Андрея острой занозой зашевелились воспоминания о Марфуше. Где-то она сейчас? Помнит ли о нём? Не может быть, чтобы не помнила!
— Хотелось бы и мне пойти в поход на татар. Рубил бы их направо и налево, пока не дошёл бы до самого Крыма и не отыскал бы там Марфуши!
— Чудак ты, Андрей! Неужто до сих пор не забыл её?
— Не забыл и вряд ли забуду.
— Да ты, брат, оказывается, однолюб! Плохо придётся тебе.
— А ты разве не однолюб? Может, тебе многие бабы нравятся? — Ульяна лукаво улыбалась. Она говорила так вовсе не из ревности, просто ей захотелось ещё раз услышать от мужа ласковое слово.
Серые глаза Афони под густыми нависшими бровями затеплились нежностью.
— Кроме тебя, Ульяша, никто мне не мил. Умереть придётся, так ты знай: умру с мыслью о тебе.
Ульяна обхватила мужа за шею.
— Глупый ты мой, к чему смертушку помянул?
— Прости, что неосторожным словом потревожил тебя напрасно. Никак тебе нельзя сейчас волноваться. Смертушку же я помянул просто так: когда-нибудь все помрём. — И, обратившись к Андрею, перевёл разговор на другое: — А ты почему в поход на татар не идёшь?
— Тучковы снарядили меня в своё поместье Дебала, велели привести в Москву посошных людей.
Афоня взял Андрея за руку, отвёл в сторону, горячо зашептал:
— Будешь в Ростове, передай мой поклон матушке, братьям и сестрице. Скажи: горячо их люблю всем сердцем. Случится что со мной, позаботься о них, Андрей, слёзно тебя прошу!
— О том не думай, Афоня. Всё, что нужно, исполню. Хочешь, крест поцелую?
— И без крестного целования верю тебе, друже. Тоска меня нынче донимает, всё о смерти думаю. К чему бы это? Раньше сколько бы на татар ни ходил, ничего не боялся, оттого, наверно, и цел-невредим остался. А нынче тоскливо стало…
Андрей обнял друга.
— Это оттого, Афоня, что жена у тебя, дети. Крепко привязали они тебя к жизни. Раньше их не было, вот ты и не думал о смерти.
Вдалеке зарокотал воеводский набат, завыли сурны. Афоня крепко прижал к себе Андрея.
— Как славно, что ты пришёл проводить меня! Теперь я спокоен: случись что, моим близким есть на кого опереться.
— Афоня, а с кем из воевод ты пойдёшь?
— Мне, Андрюша, здорово повезло. Поведёт нас в бой Иван Овчина, с ним воевать не скучно. А вон и он сам, лёгок на помине…
Из ворот Кремля показалась группа нарядно одетых всадников. Андрею не раз приходилось видеть Ивана Овчину в доме Тучковых, поэтому он без труда признал его во всаднике, ехавшем на белом коне впереди всех. Ветер растрепал светлые волосы воеводы, мужественное открытое лицо улыбалось, и при виде этой улыбки у многих воинов отлегла от сердца гнетущая тяжесть, зародилась вера в успех предстоящего дела.
Всадники пересекли площадь и остановились на возвышении, откуда хорошо просматривался Васильев луг. Они о чём-то оживлённо переговаривались между собой.
— Молоденький совсем ещё, — озабоченно вздохнул Пётр Никоныч, — и помощники ему под стать. Кто это рядом с ним, Афонюшка?
— Тот, что справа, носатый такой, — Роман Одоевский, а слева, в латах, — Василий Серебряный.
Совет военачальников закончился. Иван Овчина тронул коня, поднял правую руку. Вновь зарокотал набат. Истошно заголосили женщины.
— Пора нам прощаться, — дрогнувшим голосом произнёс Афоня.
Пётр Никоныч приблизился к зятю, осенил его крестом.
— Вместо сына родного стал ты нам, Афонюшка. Береги себя в ратном деле. Да пошлёт тебе Господь Бог удачу.
— Спасибо, отец, на добром слове. Будьте покойны, не дадим в обиду Русскую землю, не допустим ворогов до Москвы… И ты, Андрюша, прощай. — Друзья крепко обнялись. Сердце Андрея сжала тревога: неужто и Афоне уготована судьба друга его, Григория? И когда Господь Бог покарает татар за обиды, причинённые Русской земле, ему самому? Марфуша, Гриша с Парашей, наместник зарайский Данила Иванович с женой Евлампией… Да разве перечислишь всех, кто погиб от татар на поле брани, угнан в полон, продан в рабство?
Ульяна последней простилась с мужем. Припала лицом к широкой груди и замерла, не издав ни звука. А потом долго смотрела ему вслед, в затуманенное пылью и едкой гарью Замоскворечье, пока не исчезла из вида русская конница.
Иван Овчина-Телепнев-Оболенский с радостью узнал о своём назначении воеводой в поход против татар. На следующий день его рать прибыла в Каширу. В Кашире имелся, хорошо укреплённый деревянный кремль. В этом городе все строения были деревянные, даже соборная церковь Успения. Кремль имел восемь башен и двое ворот. Каширские люди занимались нехитрыми промыслами и торгами. Среди них были хлебники, сапожники, калачники, рыбники. Рыбники ловили «по старине» дорогую осетровую рыбу: осетров, стерлядь, белорыбицу.
По прибытии в Каширу Иван сразу же приказал отправить за Оку несколько отрядов с наказом проведать, где находятся татары, добыть «языков».
На третий Спас [124] к Овчине явился гонец от начальника одного из отрядов. Поглаживая длиннющие усы, он степенно рассказал воеводе о татарах.
— Разъезд наш достиг Переяславля-Рязанского. Татары туда пришли с большой силой, но городом не овладели. Выжгли лишь посады и, рассеявшись по волостям, почали бить, грабить и брать людей в полон.
— Думается мне, Роман, — обратился Иван Овчина к своему другу, молодому князю Одоевскому, — что сил у татар не так уж много. Почему я так мыслю? Да потому, что Переяславль-Рязанский им одолеть не удалось. К тому же спешат вороги грабежом заняться. Видать, недолго на Руси пробыть собираются. Надо не мешкая выступать к Переяславлю-Рязанскому.
— Может, лучше дождаться их прихода сюда? Вдруг ошибёмся? Ежели татары нас одолеют, то двинутся прямиком на Москву. Здесь же, за крепостными стенами, мы в безопасности. К тому же и другие полки располагаются поблизости. Случись что, сразу придут на подмогу.
Иван досадливо махнул рукой…
— Осторожен ты, Роман! А там, под Переяславлем-Рязанским, русские люди гибнут. Вели войску немедля выступать в поход. — Повернувшись к гонцу, он спросил: — Как тебя звать, воин? — Афоней кличут.
— Лицо твоё, Афоня, мне знакомо, а вот где встречаться нам приходилось, не припомню. Афоня радостно заулыбался.
— Лет шесть тому назад приходил Ислам на Русь, так мы секлись с ним на перелазе под Ростиславлем.
— Помню, помню, Афоня. Ловок же ты татар рубить!
— Старался от тебя не отстать, воевода. Негоже простому вою хуже воеводы с ворогами драться.
— Ты, Афоня, останешься при мне за вожа.
В день Флора Распрягальника [125] конная рать Ивана Овчины наткнулась на толпу татар. Русские легко одолели врагов, обратили их в бегство.
— А ведь я прав, Роман! — Разгорячённый боем, воевода довольно улыбался. — Татары рассеялись по нашей земле для грабежа. Ныне самое время бить разбойников.
Иван пришпорил коня и, сопровождаемый небольшим отрядом удальцов, устремился в погоню за татарами. Вскоре его отряд далеко опередил основную рать. Выметнувшись на холм, преследователи неожиданно для себя обнаружили огромное войско татар, которое с двух сторон обходило возвышенное место.
— Ну и втюрились! — Афоня почесал затылок.
— Обычная татарская уловка: притворились, будто спасаются бегством, а сами заманили нас в ловушку. — Роман Одоевский досадливо хмурил густые брови.
— Назад! — скомандовал Овчина, резко поворачивая коня. Он ещё надеялся выскользнуть из клещей, охвативших холм.
Было, однако, поздно: обе половины татарской рати соединились, и в месте их соединения скапливалось всё больше и больше конницы. С небольшим отрядом, сопровождавшим воеводу, нечего было и думать прорваться через этот заслон. Иван Овчина остановил разгорячённого коня. Сверху расположение русских и татар было видно как на ладони…
— Василий Серебряный не слишком спешит нам на помощь.
— Ты не прав, Роман, Василий слишком торопится. Но к чему? Пробившись к нам, он тоже угодит в ловушку — Иван говорил спокойно, рассудительно, как будто не он только что опрометчиво преследовал передовой отряд татар. — Нужно бы Василию Серебряному остановиться да перестроиться, а он, спеша нам на помощь, ведёт людей на погибель.
— Сошлись! — выдохнул кто-то из воинов.
— Сойтись-то сошлись, да как разойтись… Помоги, Господи, нашим одолеть татар!
— Видать, твои слова Господь Бог не услышал, туго нашим приходится.
И впрямь столкновение вышло не в пользу русских: татары легко расчленили сильно растянувшееся войско, немало наших убили, а многих захватили в полон. И только отчаянное сопротивление оставшихся в живых не позволило им заняться попавшими в ловушку.
Вечерние сумерки спустились на землю. Бой прекратился, но татары не шли на приступ холма. Видать, решили отложить это дело до утра: то ли притомились за день, то ли не сомневались в безуспешности попытки русских выбраться из окружения.
Афоня внимательно осмотрелся по сторонам. Там, откуда пришли татары, до самого края неба простёрлась степь, бурая от пожелтевшей травы. Правее еле заметной лентой извивалась крохотная речушка, поросшая кустарником. Три полуобгоревшие избы притаились в лощине. Нашлись же смельчаки, решившие поселиться вдали от города на границе с Полем! Выше изб виднелись чёрные лоскутки полей. К Флору Распрягальнику русские крестьяне спешили посеять озимую рожь. Кто сеял после этого дня, тот урожая не собирал. Всем хорошо ведомо: после поры родятся флоры [126]. Да только здешним поселенцам из-за татарского нашествия не пришлось отсеяться, деревянные сохи остались торчать в не доведённой до края борозде.
С северной стороны в степь острым клином врезался не слишком густой лес. Под его укрытие отступила изрядно потрёпанная русская рать. Вряд ли Василий Серебряный в ближайшее время отважится на новое сражение.
Хорошо бы стать вольной птицей и полететь в родной дом, увидеть своих ближних. В этот вечерний час Ульяна укладывает спать Якимку. Вот она подпёрла рукой лицо и задумалась о нём, Афоне. Тесть наверняка занят лошадьми: Флор-Лавёр до рабочей лошади добёр. С утра, поди, водил их в церковь кропить святой водой, одарил конопаса именинным пирогом, вычистил стойло, тщательно вымыл лошадиные крупы. У тёщи свои заботы. С нынешнего дня начинаются на Руси вечерние бабьи засидки. Не для веселья-безделья собираются бабы, а для совместной работы. Одни супрядничают [127], другие лён теребят, третьи одежду шьют. С Флорова дня засиживаются ретивые, а с Семёна [128] — ленивые. Не забывают русские люди в этот день вдовиц, больных да убогих; на вдовий двор хоть щепку брось… Дорог Афоне запах родного очага, милы обычные трудовые заботы, расписанные народной мудростью на всяк день, любимы им светлые праздники с шумными, удалыми играми, девичьими хороводами да песнями, хватающими за сердце. Взвиться бы птицей в небо да полететь бы в Москву!
Чем гуще становилась темень, тем ярче полыхали в степи костры. Казалось, огненное кольцо опоясало холм. Ветер временами доносил запах варившейся в котлах баранины, гортанные крики татар, ржание лошадей.
— Слушайте меня внимательно! — Голос воеводы звучал тихо, но властно. — Все оберните копыта коней тряпицами. Лишь только татары уснут, будем пробиваться на закат. Здесь сил у ворогов помене. Пробьёмся — повернём берегом реки к своим. Подбираться к татарам будем со стороны табуна. Есть ли среди вас охотники снять стражу, охраняющую табун?
— Есть, воевода, — поспешно ответил Афоня. Иван Овчина пристально всмотрелся в его лицо.
— Добро, Афоня. Возьмёшь с собой человек пять — и за дело. Да смотрите, чтоб раньше времени шума не было. Снимете стражу, шуганите коней. Они татар переполошат и подавят.
Охотников идти с Афоней нашлось немало. Он отобрал наиболее подходящих для дела, велел снять доспехи и мечи, чтоб не гремели, оставив при себе лишь ножи. Снятое оружие погрузили на лошадей.
Яркие звёзды зажглись в августовском небе. В стане противника постепенно водворялась тишина.
— Пора, Афоня, — послышался рядом голос воеводы, — скоро взойдёт луна, а нам при луне уходить несподручно. С Богом!
Воины шагнули в густую траву и исчезли в темноте.
Первое время Афоня чувствовал противную дрожь в руках, то ли прохладно было, то ли сказывалось волнение. Постепенно он успокоился, дрожь перестала донимать, а в голове установилась ясность. Шагов за пятьдесят до костра затаились. Татары тихо переговаривались между собой. Вот один из них замолчал и стал пристально всматриваться в сторону холма. Неужто заметил их? Афоня плотнее вдавился в землю. Он видел, как татарин поднялся и пошёл в его сторону. Не дойдя шагов двадцать, присел под кустом. Стало ясно: татарин ничего не подозревает. Теперь самое время подать знак тем, кто должен шугануть коней. Воин приложил руку ко рту. Протяжный крик неясыти [129] прозвучал в ночи. Татарин, отлучившийся от костра по нужде, зябко передёрнул плечами и повернулся спиной. Молниеносно вскочив, Афоня вонзил нож в его спину. Довольно быстро прикончили остальных татар.
— Ребята, разбрасывай костёр, пали траву!
Огненные змеи, раздуваемые ветром, поползли в сторону неприятеля. Дикие вопли огласили степь. Ошалело заржали кони, земля задрожала от топота множества копыт. Следом за татарскими лошадьми из темноты, беззвучно ступая, показались свои.
— Афоня, держи коня! — послышался знакомый голос. Всё шло по задумке.
— Молодец, что догадался поджечь степь, теперь татары не скоро очухаются. Уйдём к своим, велю наградить тебя, — похвалил Овчина.
— Спасибо на добром слове, воевода. — А в голове мелькнуло: «Спасёмся, и то хорошо будет!»
Всадники мчались в кромешной тьме. Костры остались позади, казалось, никто не преследует беглецов. Но в это время из-за горизонта показался край полной луны. С каждой минутой становилось всё светлее.
«Чёрт бы побрал эту луну! — в сердцах подумал Афоня — Теперь мы как на ладошке».
— Держи прямо к речке, а потом берегом к лесу! — спокойно приказал воевода.
Перед тем как спуститься в низину, Афоня оглянулся: преследователей не было видно.
— Не мешкай, гони вперёд! — вновь прозвучал голос Овчины. — У леса нас перехватить могут.
Луна поднялась уже довольно высоко, осыпая серебристой пылью прибрежные кусты, пожухлую степную траву, когда всадники выметнулись на открытое место. До леса оставалось версты три, но наперерез мчался отряд татар.
— Изготовиться к бою! — приказал воевода.
— Одолеть ли нам татар? Их в десять раз поболе.
— Выбирать не приходится, Роман. Кони притомились, не уйти нам в голой степи от татар. А тут свои, глядишь, подмогут. За землю Русскую постоим, други!
От громких криков воинов дрогнула степь.
— Гля, остановилась татарва!
— Не только остановилась, но и вспять пошла!
— Что, испужались, ироды?!
Из-за леса показалась русская конница, возглавляемая Василием Серебряным. Съехавшись, Иван Овчина крепко обнял его.
— Спасибо, Вася, за подмогу. Тревожился я: ну как спать залегли?
— Не до сна нам было, Ваня. Как увидели, что степь огнём занялась, догадались: не иначе как ваших рук дело. Ждали вас, изготовившись к бою.
..Наутро на помощь Ивану Овчине явился со своим войском воевода Дмитрий Палецкий. Татары, испугавшись встречи с главным великокняжеским войском, шедшим за передовой ратью Дмитрия Палецкого и Ивана Овчины, двинулись назад, в Крым. Русские воеводы устремились было в погоню, но не смогли настичь быстро отступавшего противника.
Отразив нашествие татар, на Луппа Брусничника [130] великий князь возвратился в Москву. Толпы москвичей радостными криками приветствовали его. Однако на следующий день произошло событие, которое сильно омрачило торжества по случаю избавления от опасности.
Евтихов день [131] выдался ясным и тихим. Народ радовался: хорошо, коли Евтихий — тихий, а то не удержать на корню льняное семя, всё дочиста вылущится. В первом часу дня, возвращаясь после торжественной службы из Успенского собора, Василий Иванович вдруг почувствовал странную тревогу. Сначала он не мог понять, в чём дело, но, когда люди стали пристально смотреть на солнце, все понял. Солнечный диск оказался как будто срезанным в верхней части. Средь бела дня наступили сумерки.
— Вот оно, знамение бед наших! — раздался в толпе громкий голос юродивого Митяя — Молитесь, люди добрые, чтобы Господь Бог смилостивился над вами, простил прегрешения ваши.
При этих словах люди попадали на колени, стали неистово креститься.
— И ты, великий князь, молись вместе с нами, ибо это знамение для тебя: многих ты судил, но скоро и сам предстанешь перед судом Всевышнего. Кайся же в грехах своих!
От этих пророческих слов Василию Ивановичу стало не по себе. Глядя в сторону затмившегося светила, он трижды перекрестился.
Василий Иванович в ожидании брата Андрея Старицкого, приглашённого на великокняжескую охоту, задремал, сидя за столом. И вдруг очнулся со странным, щемящим чувством, навеянным явившимися во сне видениями. Привиделось ему, будто в жаркий летний день шёл он рука об руку с Соломонией по берегу Москвы-реки, недалеко от загородного села Воробьёва. Неожиданно Соломония остановилась и, повернувшись к нему, глянула в самую душу своими прекрасными грустными глазами.
— Пошто же ты, Василий, погубил меня?
Он хотел было закричать: «Не губил, не губил я тебя!» — и не смог: язык онемел, сделался вдруг огромным, неповоротливым. Часто случается так во сне: надо бежать — да ноги не слушаются, надо врага разить — руки не двигаются.
— Не губил, говоришь? — Казалось, Соломония читала сокровенные его мысли. — А кто меня с младенцем во чреве в монастырь заточил? Не по твоей ли воле митрополит Даниил надел на мою головушку ненавистный куколь?
И вновь нелепица: знает князь, что Соломония пострижена в монахини, да не монахиня перед ним. На Соломонии яркий нарядный летник, голову украшает волосник [132], вязанный из золотых шёлковых нитей.
— Прости, Соломония, не ведал я о младенце.
— Нет тебе прощения, Василий! Грядёт время, и сын мой, Георгий, отомстит тебе за меня!
— Твой сын мёртв, дьяки Григорий Меньшой Путятин да Третьяк Раков самолично видели, как предали его земле.
— Лживое слово молвили тебе дьяки. Сын мой жив, я храню его у надёжных людей.
— Где ты хранишь нашего сына?
— Ишь, чего захотел! Скажи тебе, так ты своими руками задушишь его.
— Да разве я злодей, Соломония? И в мыслях не было учинить зло твоему сыну.
— Хоть ты, может, и не злодей, Василий, да веры тебе у меня нет. Не ты ли предал меня? Так знай же: растоптав нашу любовь, ты погубил не только меня, но и себя. Глянь на речку. То не белая лодия на волнах качается, а домовина, для тебя предназначенная. Вишь, к берегу её прибило. Так прощай же, Василий…
Соломония сбросила с себя летник, распустила пышные волосы, шагнула в воду. Река подхватила её, понесла на стремнину, и вот уж нет Соломонии, словно растаяла она средь серебристых бликов.
Очнувшись, Василий Иванович долго ещё находился между сном и явью. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь слюдяные окна, падают на бревенчатую стену множеством светлых пятен, так похожих на серебристые блики, приплясывающие на воде. А белая столешница перед ним очень напоминает качающуюся на волнах домовину. Всё зыблется, всё неустойчиво. Это оттого, что он, Василий, тяжко болен. Князь встряхнул головой, напряг память.
На Сергиев день [133] он вместе с женой и детьми отправился в Троицкий монастырь, чтобы отблагодарить Всевышнего за успешное отражение татарского нашествия. Отослав затем жену и детей в Москву, поехал на Волок Ламский с намерением потешиться своей любимой забавой — охотой. На полпути между Троицким монастырём и Дмитровой в селе Озерецкое Василий почувствовал недомогание. Раздевшись перед сном, он обнаружил на левом стегне багровую болячку. На вторые Денисы позимские [134] в большом изнеможении великий князь добрался до Волока и в день прибытия, превозмогая боль, был на пиру у тверского дворецкого.
Ивана Юрьевича Шигоны-Поджогина, которого он простил и вновь приблизил к себе вскоре после рождения сына Ивана. На следующий день, однако, Василий Иванович почувствовал себя ещё хуже. Шигона посоветовал ему попариться в мыльне. Князь верил в целительную силу парного духа, поэтому охотно последовал совету дворецкого. С трудом дошёл он до мыльни, но парилка не облегчила его страданий, и Василий Иванович с большой нуждой сидел после неё за столом в постельных хоромах.
Между тем стояла чудесная солнечная погода. Слыша, с каким нетерпением заливаются во дворе гончие, великий князь приказал Шигоне послать за ловчими. Фёдор Нагой и Борис Дятлов незамедлительно явились, и великокняжеский поезд отправился в принадлежащее государю село Колпь. По дороге охота была неудачной, и желание Василия Ивановича оказалось неудовлетворённым. По этой причине он велел звать своего брата Андрея, намереваясь возобновить охоту, и в ожидании его уселся за стол. Тут-то и привиделся ему удивительный сон.
Великий князь ещё раз встряхнул головой и, окончательно придя в себя, заметил тихо стоявшего в дверях брата.
— Что, Андрей, уставился на меня, будто уксусу проглотил?
— Вижу, нездоров ты, государь.
— Да нет, здоров я… — Василий Иванович с трудом поднялся из-за стола. — Притомился с дороги, вот и вздремнулось. А ты, я вижу, раздобрел, женившись. Как, Евфросинию Бог милует?
На бледном вытянутом лице Андрея Старицкого появилась робкая улыбка. В Сретеньев день [135] в хоромах великого князя была свадьба Андрея Ивановича и дочери князя Андрея Хованского. Василий Иванович, будучи длительное время бездетным, не разрешал своим братьям жениться, опасаясь притязаний на великокняжеский престол со стороны их детей. После рождения второго сына Юрия эти опасения отпали, и Андрей Старицкий осмелился бить челом государю о позволении жениться. Василий, давший позволение, за неделю до свадьбы пошёл к обедне в Успенский собор, а затем к митрополиту и, объявив ему о намерении брата, просил благословения. На свадьбе, передавая брату молодую жену, великий князь сказал ему: «Андрей, брат!
Божиим велением и нашим жалованием велел Бог тебе жениться, взять княгиню Евфросинию; и ты, братец Андрей, свою жену, княгиню Евфросинию, держи так, как Бог устроил».
— Господь Бог милует Евфросинию. Седмицу назад призналась, будто дитё понесла.
Василий Иванович удивлённо поднял брови.
— Ловок же ты, братец. Давно ли женился, а уж Всевышний смилостивился над тобой… Пора нам, однако, на охоту.
— Отдохнул бы с дороги, и завтра не поздно потешиться.
— Невмоготу терпеть, братец. Погодка уж больно хороша. Глянь, как солнышко-то играет! Готовы ли ловчие?
Андрей поспешно распахнул дверь, махнул рукой. В горницу вошёл Фёдор Нагой, статный, пышущий здоровьем. Василий Иванович залюбовался его открытым чистым лицом, ясными живыми глазами под соболиными бровями. Такого русича не стыдно показать заморским послам, впрочем, как и некоторых молодых воевод, выдвинувшихся за последнее время: Ивана Овчину, Дмитрия Палецкого.
— Время ли, государь, веселью быть? — низко поклонившись, спросил ловчий.
— Самое время начинать веселье. Псари на месте?
— Все ждут твоего слова, государь.
Василий Иванович вышел на крыльцо. В лицо пахнуло ароматом опавшей, прихваченной первым морозцем листвы. Удивительный это запах: рождённый тленьем, он бодрит, молодит душу, особенно во время охоты. Многие деревья и кустарники сбросили свои листья, стоят голые. Но берёзы не все ещё обнажились, кутаются в рыжие лисьи меха. Да видно, мех тот сносившийся, старый. Налетит сиверко, и будто клоки золотистой шерсти сыплются с берёз на землю.
Василий Иванович, незаметно поддерживаемый Фёдором Нагим, сел на коня, тронул поводья. С какой-то особой жадностью всматривался он нынче в окружавший его мир. Вон шустрая синичка села на перила крыльца и уставилась на него бусинками-глазами. С наступлением холодов синицы покидают мокрые голые леса и перебираются поближе к человеческому жилью.
Внимание князя привлёк старый одинокий клён, стоявший возле дороги. Все листья сбросил он на землю, и лишь один-единственный лист тревожно трепещет на ветру среди голых чёрных ветвей. Глядя на него, Василий Иванович вдруг погрустнел. Трепещущий кленовый лист показался ему таким жалким, безнадёжно слабым! Навалится посильнее ветер, сорвёт припозднившийся лист, и пропадёт он в безвестье.
«Ну и что из того? — мелькнуло в голове. — Придёт весна-красна, и новые листья зародятся на клёне. Будут они украшать его всю весну и всё лето, а с приходом осени вновь опадут и испреют. Не так ли и поколения людей сменяются на земле, как листья на клёне?»
Громкие крики и лай собак отвлекли князя от грустных мыслей. Оказалось, выжлятники [136] напустили гончих на выгнанного из леса матёрого волка. Окружённый со всех сторон собаками, зверь грозно щерился. Несколько мгновений собаки не решались нападать на него, а потом вдруг кинулись скопом, и клубок тел покатился по земле.
— Ну вот, ещё один лист сорвало ветром…
— Ты что-то сказал, государь?
— Да это я так, про себя молвил. Глянь-ка, Андрей, на небо. Такая же синь случается по весне. И облака — словно омытые дождичком… Чую, не дожить мне до новой весны.
— На всё воля Божья. Не велишь ли кончать охоту? Воротимся как раз к обеду.
— Так рвалась душа на потеху! А нынче впервой никакой радости не испытал…
Из Москвы прибыл князь Михаил Львович Глинский с двумя лекарями, немцами Николаем Булевым и Феофилом. Лекари долго советовались между собой и с Михаилом Львовичем, который в молодости изучал лекарское искусство, после чего приложили к болячке пшеничную муку с пресным мёдом и печёным луком. От этого болячка стала ярко-красной и начала загнивать.
Князь прожил в Колпи две недели, а затем пожелал перебраться в Волок. Ехать на лошади он не мог, поэтому отроки боярские и княжата несли его пешком на руках. В Волоке Василий Иванович приказал прикладывать мазь. Из болячки стало выходить много гноя. Боль резко усилилась, в груди стала ощущаться тяжесть. Лекари дали ему чистительное средство, но оно не помогло, есть ничего не хотелось.
«Едва ли придётся подняться, — думал Василий Иванович, — настала пора позаботиться о смерти. А дети мои настолько малы, что не могут защитить себя в годину испытаний. После моей кончины бояре, как псы голодные, начнут рвать Русское государство на части. Да и братья непременно попытаются отнять власть у малолетнего Ивана. Елена слаба, ей с боярами да братьями не справиться. Михаил Львович Глинский, человек властолюбивый, захочет управлять государством через голову Елены и Ивана. На кого опереться? Кому довериться? Как сделать так, чтобы сын мой власть, ему принадлежащую, уберёг?»
Василий Иванович стал мысленно перебирать людей, находившихся вместе с ним в Волоке.
Первым перед его мысленным взором предстал добродушный толстяк Дмитрий Фёдорович Бельский. Тщательно сторонится князь боярских склок. Даже за брата своего, Ивана, находящегося в темнице, не решается вступиться перед государем. Тем угоден ему Дмитрий Бельский.
На смену Бельскому явился Иван Васильевич Шуйский. Не взяв дородством, князь старательно следит за своей внешностью, волоса держит в порядке, опрятно и нарядно одет, холёные пальцы рук унизаны перстнями. Давно знает его государь, а всё не раскусил. Трудно сказать, как поведёт себя Иван Шуйский после его смерти.
Василий Иванович вздрогнул: ему явственно послышался вкрадчивый скрипучий голос Михаила Львовича Глинского. А вот и он сам. Чёрные глаза лихорадочно блестят из-под посеребрённых сединой бровей. Государь знает: не любят бояре родного дядю его жены Елены. Два с половиной десятка лет миновало с того времени, как Василий Иванович известил императора Максимилиана о принятии под своё покровительство Михаила Львовича Глинского, покинувшего Литву, однако по-прежнему смотрят на него исконно русские бояре как на чужака. К тому же злые языки обвиняют Михаила Львовича в великих грехах: и чародей будто бы он, и Александра, великого князя литовского, якобы свёл в могилу. И хотя государь не особенно этим россказням верит, но твёрдо знает: не прост Михаил Львович, честолюбив, властолюбив. В Литве он занимал немалый пост маршалка дворского [137]. Один его брат, Иван, сидел на Киевском воеводстве, а другой, отец Елены, Василий, держал в своих руках староство Берестейское, а затем был наместником в Василишках. Сам Михаил Львович являлся наместником бельским. Незадолго до перехода в русское подданство едва ли не половина великого княжества Литовского находилась в руках Глинских. Поговаривали даже, будто великий князь Александр решал дела только с согласия Михаила Львовича. Вот какого человека пришлось принять под своё покровительство Василию Ивановичу в 1508 году. Вместе с ним на службу русского князя перешли Василий Слепой, Иван и Андрей Дрождь. Князь Михаил Львович получил в вотчину Малый Ярославец и Боровск в кормление [138], а князь Василий — Медынь.
Конечно, Глинскому и на Руси хотелось занимать такое же положение, которое он имел в Литве. Не по душе пришлось ему открытое пренебрежение со стороны родовитых, исконно русских бояр, сильная, никем не ограниченная власть великого князя. После шестилетнего пребывания в русском подданстве решил он переметнуться в Литву и для этого намеревался использовать своё пребывание под Оршей. Непосредственным поводом для бегства явилось неудовлетворённое желание Михаила Львовича стать властелином только что отвоёванного у Литвы Смоленска. Василий Иванович понимал, что без Глинского, привлёкшего на свою сторону многих смолян, ему трудно было бы овладеть этим городом. И, тем не менее, он не мог отдать Михаилу Львовичу драгоценный Смоленск. Город был ключом к Днепровщине, и ключ этот нельзя было вверить в ненадёжные руки литовского перебежчика.
Для Василия Ивановича весть о бегстве Глинского в Литву не была неожиданной. Зная о чрезмерном властолюбии своего нового подданного, он сразу же установил за ним тайный надзор. Опыт в этом деле великий князь приобрёл, надзирая за своими братьями. Едва Глинский вознамерился податься к Жигимонту, его слуга тёмной ночью направился к князю Михаилу Булгакову с вестью, что Михаил Львович выехал в Оршу в расположение вражеской рати. Булгаков немедленно известил об этом конюшего Ивана Челяднина, и тот отправил за беглецом погоню. Глинский с небольшой свитой ехал за версту от своего войска, поэтому его схватили без лишнего шума. При нём были найдены королевские посыльные грамоты, с очевидностью изобличавшие истинные намерения князя. Челяднин отправил его в Дорогобуж на суд государя. По распоряжению великого князя Глинский был закован в кандалы и отправлен в Москву.
Одиннадцать лет провёл Михаил Львович в темнице. Лишь после настойчивых просьб жены, императора Максимилиана и других ходатаев Василий Иванович разрешил снять с него оковы, отпустить на поруки, но лишь через год даровал ему полную свободу.
Кем же ныне доводится Михаил Львович великому князю? Смирил ли в темнице свою гордыню? Что предпримет он после его, Василия, смерти? Государь пристально всматривается в жёлтое желчное лицо, в тёмные, лихорадочно блестящие глаза и никак не может решить, друг или враг перед ним.
Михаил Львович по-прежнему не любим Шуйскими, Челядниными и многими другими ближними боярами. В случае смерти великого князя они сделают всё, чтобы оттеснить Глинского от власти. Выходит, он, Василий, в своей духовной грамоте, да и устно тоже, должен защитить право Михаила Львовича быть опорой и защитой его сыновьям. Лишь бы не вознамерился он похитить у них власть…
Двое дворецких в Волоке: Иван Юрьевич Шигона-Поджогин да Иван Иванович Кубенский. Рослый неповоротливый Иван Кубенский состоит в родстве с великокняжеским домом. Его отец, Иван Семёнович, некогда женился на дочери князя Андрея Васильевича Углицкого. Андрей был родным братом великого князя Ивана Васильевича. Таким образом, дворецкий доводился троюродным братом сыновьям Василия Ивановича. Великий князь не любил своего родича за крутой нрав, недалёкий ум и непоследовательность в поступках. Уступив его настойчивым домогательствам, лет десять назад он дал ему чин дворецкого. В ближнюю же думу вводить не намерен: Иван Кубенский не мог быть надёжной опорой его сыновьям.
На кого же положиться? Кому довериться?
Великий князь недовольно поморщился: всю жизнь тщился он окружить себя надёжными людьми — и вот теперь, когда смерть стоит на пороге, ему некому, оказывается, вверить своих детей. Шигона? Да с ним никто из родовитых бояр считаться не станет! Василий Иванович приблизил его к себе не за знатность, а за усердие.
Как же всё-таки поступить, чтобы дети его власти не лишились? Перво-наперво нужно составить новую духовную грамоту взамен той, которая была написана им десять лет назад, перед отъездом в Новгород и Псков, чтобы братья Юрий и Андрей не удумали воспользоваться ею в своих притязаниях на великокняжеский престол. Кого снарядить в Москву за этой грамотой? Боярам задуманного дела не поручишь. Большой человек всегда на виду, за ним наблюдают сотни глаз. Иное дело дьяки: молчаливые и исполнительные, они не столь заметны. Здесь, в Волоке, находится немало дьяков. Василий Иванович выбрал двоих: стряпчего Андрея Мансурова и дьяка Григория Меньшого Путятина. Григорий пользовался особым его доверием, именно он ездил в Суздаль, чтобы разузнать истину о рождении Соломонией сына.
Дьяки незамедлительно явились и, низко поклонившись, встали у дверей.
— Подойдите ближе… Позвал я вас ради большого дела. Но прежде целуйте крест, что ни одна душа об этом деле не проведает.
— Всю жизнь верно служили мы тебе, государь. Сгореть нам в геенне огненной, ежели разгласим доверенную нам тайну, — ответил Григорий.
— Видать, смерть моя близка, а потому не мешкая отправляйтесь в Москву за духовной грамотой отца и духовной грамотой, написанной мной перед отъездом в Новгород и Псков. Ведаешь ли, Андрюшка, где они хранятся?
— Ведаю, государь.
— Обе грамоты возьмите тайно, чтобы ни жена моя, ни митрополит, никто из бояр не проведали, и привезите ко мне. Поняли?
— Всё сделаем так, как велишь, государь.
— Езжайте с Богом!
Дьяки удалились. Спустя некоторое время в горницу, осторожно ступая, вошёл Шигона. Василий Иванович, с трудом открыв глаза, вопросительно посмотрел на дворецкого.
— Приехал твой брат, государь, князь Юрий Иванович. Василий скривился. Ему очень не хотелось, чтобы Юрий преждевременно увидел его смертельно больным. Опасался, не начал бы вредный братец мутить бояр, сманивать их на свою сторону. Вот покончит он с духовными грамотами, тогда можно было бы и поговорить с ним.
— Зачем он приехал? Разве я звал его?
— Юрий Иванович проведал о твоей болезни, государь, и требует без промедления пустить к себе.
Василий задумался.
— Ну что ж, если князь Юрий горит желанием лицезреть меня, пусть войдёт. Но прежде пошли в Москву за боярином Михаилом Юрьевичем Захарьиным. А теперь помоги мне сесть.
Шигона вышел. Торопливо ступая, в палату вошёл Юрий Дмитровский. Он пристально всматривался в лицо брата.
— Чего уставился? — усмехнулся Василий Иванович — Или давно не видел?
— Ведомо стало мне, будто ты, дорогой брат, тяжко болен. Вот я и приехал.
— Пустяки. Болячка на стегне явилась. Но нынче уже лучше стало. Так что ты напрасно обеспокоился.
— Рад тому, дорогой брат. — Юрий Иванович смотрел недоверчиво. — Не могу ли, однако, я чем-нибудь помочь тебе?
— Помощи мне никакой не нужно. Князь Михаил Львович привёз из Москвы хороших лекарей. Они поставят меня на ноги. Так что ты езжай в Дмитров и не тревожься понапрасну.
— Могу ли я покинуть родного брата в тяжкие для него дни?
— Да о каких тяжких днях ты твердишь? Сказано ведь: лучше мне стало. А нынче дел по хозяйству много, так что тебе лучше быть дома. Обо мне же не изволь беспокоиться.
— Ну, как знаешь, — с обидой в голосе произнёс Юрий и вышел.
Василий Иванович в изнеможении повалился на подушки. В горницу вошли лекари. Они раздели больного. Болячка оказалась сильно вздувшейся от гноя. Феофил острым ножом вскрыл нарыв. Из него в подставленный таз хлынул гной. Вслед за гноем показался белый, похожий на червя стержень.
— Вот она, великий государь, твоя болезнь, — произнёс Николай Булев, показывая стержень, — теперь ты непременно поправишься.
Василий Иванович и впрямь почувствовал некоторое облегчение. Настроение его улучшилось. Врачи смазали больное место и удалились.
Через день явились из Москвы дьяки Андрей Мансуров и Григорий Меньшой Путятин. Василий Иванович, вновь почувствовавший себя хуже, велел без промедления пустить одного Григория. Чем меньше видоков, тем лучше для задуманного дела. Григорий же пользовался его особым доверием.
— Обе ли грамоты привёз, Гришка?
— Обе, государь.
— Читай прежде ту, что написана моим отцом, покойным Иваном Васильевичем. Да не громко чти!
Василий Иванович внимательно вслушивался в каждое слово отцовского завещания. По смерти старшего сына Ивана отец первоначально объявил своим наследником внука Дмитрия, но затем, переменив мнение, отдал великое княжение второму сыну, Василию. Духовная грамота отца не исключала возможности перехода власти к третьему сыну, Юрию, в случае смерти второго сына. Этого-то Василий Иванович и опасался.
— Теперь читай мою грамоту.
Слушая Григория, Василий сморщился, словно от зубной боли. Грамота была написана им за два года до расторжения брака с Соломонией, когда наследника у него и в помине не было. За отсутствием оного в случае его смерти власть перешла бы в руки Юрия. Так Василий и писал в своём завещании.
— Довольно читать, предай грамоту огню. Заново писать будем.
Дьяк перекрестился и швырнул грамоту в топившуюся печь. Она вмиг потемнела, скорчилась и вдруг занялась ярким огнём.
Завещание давно сгорело, а Василий Иванович всё всматривался в пожравший его огонь. Григорий стоял возле печи, не решаясь движением или словом нарушить ход мыслей государя.
— Слышь, Гришка, — чуть слышно спросил князь, — а ты в самом деле видел, как хоронили сына Соломонии?
На лице дьяка мелькнуло удивление. Он уже не раз рассказывал Василию Ивановичу о своей поездке в Суздаль. Зная, с каким вниманием тот слушал его всегда, Григорий не стал отвечать односложно.
— Когда велено было нам с Третьяком Раковым выехать в Суздаль, мы незамедлительно отправились в путь. Через три дня прибыли на место…
— Вы добирались до Суздаля три дня? Уж не пешком ли вы шли туда? — Много раз слушал Василий Иванович рассказ Григория о поездке в Суздаль, но только сейчас обратил внимание на длительность их поездки. — Может, вы с Третьяком пировали где?
— Пировать мы не пировали, а в беду чуть не угодили. Монахи киржачского Благовещенского монастыря задержали нас и, проведав, что мы направляемся в Суздаль, привели к игумсиу Савве. Тот начал слёзно просить отвезти срочную грамоту игумену суздальского Спасо-Евфимиевского монастыря. Мы ни в какую не хотели браться за это дело, твердили, дескать, государь взыщет с нас за нерадение. Савва, однако, уверял нас, что не успеем мы покормиться в трапезной, как грамота будет готова. И в самом деле, едва мы встали из-за стола, как игумен самолично явился в трапезную, неся в руках грамоту. Но тут вбежали монахи и поведали, будто лихие люди увели из конюшни всех лошадей, монастырских и наших тоже. Мы поспешили на двор, да воров и след простыл. К тому же ночь надвигалась. Игумен Савва, стоя перед нами на коленях, умолял простить его. Мы намеревались было пойти в ближнее селение за лошадьми, но игумен нас не отпустил, заверил, что его монахи сами достанут для нас лошадей. К утру пропавшие лошади отыскались. Вот оттого мы и припозднились в Суздаль.
— Об этом ты никогда не говорил мне, Григорий. Почему таился?
— Так ведь никто не спрашивал нас, почему мы три дня ехали в Суздаль.
Василий Иванович недоверчиво покачал головой.
— А не было ли в том злого умысла?
Дьяк, побледнев, опустился на колени. На широком его лице проступили крупные капли.
— Всю жизнь верой и правдой служил я тебе, государь. Никогда и в мыслях не было навредить тебе…
— А игумен Савва? Не по злому ли умыслу задержал он вас?
— За игумена я не ручаюсь. Да только к чему святому старцу было задерживать нас?
— А вот к чему: пока вы коней искали, сына Соломонии прикончить могли!
Григорий побледнел пуще прежнего, но продолжал настаивать на своей невиновности.
— Явившись в Суздаль, мы и впрямь угодили на похороны. В соборной церкви Покровской обители отпевали младенца. Нам с Третьяком тоже сперва подумалось, что неспроста он скончался, потому в тот же день учинили беседу с игуменьей Ульянеей и с самой Соломонией, спрашивали, отчего скончалось дитё. И обе они отвечали одинаково: по болести. Так же и другие инокини сказывали. Соломония крепко берегла младенца, никого в свою келью непускала, кроме игуменьи. Дитё скончалось не насильственной смертью, а по болести. На том готов крест целовать.
— А видел ли ты младенца?
— Нет, государь. Мы с Третьяком явились в церковь к концу отпевания. Народу было много, нам не удалось протолкнуться к гробику.
— Седмицы две назад в Колпи привиделась мне Соломония и поведала, будто сын её жив, прячет она его у верных людей.
— И в народе о том, государь, трезвонят. Да только ложь это: сын Соломонии скончался по болести и похоронен в усыпальнице Покровского монастыря. На том я готов крест целовать.
«А сына ли Соломонии погребли в том монастыре?» — мелькнула мысль. Но Василий Иванович не спросил об этом Григория.
Уверенный ответ дьяка успокоил государя. Он откинулся на подушки, устало закрыл глаза. Немного отдохнув, велел Григорию позвать Шигону.
— Приблизил я вас к себе, держал возле самого сердца не за родовитый корень, не за богатство, а за разум ваш ясный и усердие. Ныне настал мой час явиться на суд Всевышнего, вот-вот смертушка одолеет. И страх великий вселился в душу мою. Видит Господь, читающий души людей, не за себя страшусь, за детей своих малолетних да беззащитных волнуюсь. Как вспомню о них, сердце кровью обливается. Вам ли не знать, как смущает души людей желание обладать высшей властью? Нет такого греха, который не совершил бы человек, поражённый червём властолюбия. Так вы, ближние мои люди, дайте мне, лежащему на смертном одре, великую клятву, что никогда не отступитесь от детей моих, защитите их от похитителей власти, отдадите тела свои на раздробление, но не покинете в трудный час!
— Клянусь, государь, верой и правдой служить сыновьям твоим, как служил я тебе самому. Готов пролить кровь, отдать тело на раздробление ради их благополучия. — Голос Шигоны звучал искренно и торжественно.
— И я, государь, клянусь быть верным слугой детям твоим, надёжной защитой от похитителей власти. Приму смерть, но не отступлюсь от них!
— Так знайте же, мои ближние люди, представ перед Господом Богом, я поведаю ему о вашей клятве. Бойтесь преступить её!.. Намерен я заново писать свою духовную грамоту и в той грамоте укажу на вас как на верных слуг детей моих. И ежели кто после смерти посмеет разлучить вас с детьми, тот нарушит мою волю. — Василий Иванович закрыл глаза, грудь его тяжело вздымалась. Дворецкий с дьяком молча с состраданием смотрели на него.
— Хочу спросить вас, — вновь заговорил Василий Иванович, — кого из бояр следует допустить в думу о духовной, кому приказать государев приказ?
Шигона и Путятин задумались. От данного ими совета будет зависеть многое, и прежде всего судьба их самих. По смерти государя наверняка начнётся грызня за власть, и им, выдвинувшимся своим усердием, а не родовитостью и богатством, придётся ой как нелегко!
Обоим хорошо было известно о расположении великого князя к Михаилу Юрьевичу Захарьину. Верой и правдой служит он государю. В грамоте толк разумеет. Умную беседу поддержать может. Не зря поручает ему Василий Иванович вести переговоры с иноземными послами. К тому же в боярской грызне не замешан, с людьми обходителен. Иван Юрьевич вопросительно глянул в глаза Григория. Тот слегка кивнул головой.
— Коли спрашиваешь нас, государь, о таком превеликом деле, отвечаем: на боярина Захарьина можешь положиться.
Василий Иванович одобрительно покачал головой.
— Давно жду я приезда Михаилы Юрьевича.
— А он уже явился, не успел я сказать о том. — Шигона был рад сообщить государю приятную весть.
— Кого ещё присоветуете?
Григорий был в дружбе с боярином Воронцовым, поэтому осмелился ходатайствовать за него:
— Михаил Семёнович Воронцов твой верный слуга… Шигона с недоумением уставился на дьяка: неужто не знает, что боярин Воронцов благоволит к Михаилу Львовичу, а ведь им ли желать упрочения Глинских? Ежели Михаил Львович окажется у власти, то ни ему, ни Путятину не удержаться в великокняжеском дворце. У него своих людей, понаехавших из Литвы, хватит. Подосадовал Шигона на дьяка, но смолчал. Надеялся, что Василий Иванович неодобрительно отнесётся к опрометчивому совету Григория, отвергнет опального Воронцова. Великий князь долго молчал.
— Пусть будет по-твоему, Григорий, — наконец произнёс он. — Воронцовы по праву занимают место вслед за Кошкиными, из рода которых происходит Михаил Юрьевич Захарьин. К тому же Михаилу Семёновичу ума не занимать. Думаю, моим детям будет от него польза.
Шигона, не ожидавший такого ответа государя, сообразил, что Григорий Путятин, ходатайствуя за Воронцова, заботился прежде всего о своей выгоде, и решил действовать таким же образом:
— Окольничий Михаил Васильевич Тучков из древнего рода Морозовых. Много пользы было от него тебе, государь. И детям твоим он послужит исправно.
Василий Иванович вновь надолго задумался. Правду молвил Шигона: Тучков родовит, да и пользы от него было немало. Удачно ездил и в Крым, и в Казань.
— Согласен с тобой, Шигона. Быть Михаиле Тучкову в ближней думе. Кого ещё назовёте?
Дворецкий с дьяком молчали: много бояр, да друзей средь них маловато. Упаси Господи назвать кого себе во вред!
— Ну а Шуйских почему забыли? Или не нравятся они вам? А ведь их род ведёт начало от самого Рюрика. Без Шуйских никак нельзя обойтись. — Василий Иванович намеревался ввести Шуйских в ближнюю думу не столько из-за древности рода, сколько из-за возможности с их помощью противостоять проискам Михаила Львовича Глинского. Такому властолюбцу ни Шигона, ни Тучков, ни Воронцов, ни Захарьин не помеха. А с Василием да Иваном Шуйскими он вынужден будет считаться.
Григорий не ведал тайных мыслей государя. Он не был в дружбе с Шуйскими, поэтому твёрдое намерение Василия Ивановича ввести их в думу встревожило его.
«С Шуйскими шутки плохи. Не угодишь им, вмиг выставят из великокняжеского дворца, и Михаил Семёнович Воронцов не поможет. Шуйским могут идти встречу только Бельские».
— Мудрые слова молвил, государь. Шуйские будут надёжной опорой твоим детям. Род их древен и знаменит. Хочу напомнить ещё об одном роде, столь же почитаемом, роде Бельских.
«Григорий хотел бы противопоставить в думе Шуйским Бельских. Верно он мыслит, да только не знает, что я намерен приблизить к детям Михаила Львовича. Он-то и будет противовесом Шуйским. Если же я введу вместе с ним в думу Бельских, то выходцы из Литвы получат слишком большую власть, а это опасно. К тому же Иван Бельский в темнице, Семёна я не терплю за спесивость, а Дмитрий хоть и угоден мне, да польза от него детям моим будет невелика».
— Бельским в думе не быть, а вот Михаила Львовича, своего прямого слугу, желаю приблизить к детям. Кто как не он, ближайший их родственник, поможет им?
Дворецкий и дьяк мысленно удивились и обеспокоились, но перечить государю не посмели.
— А братья? — невольно вырвалось у Шигоны.
— Братьям в думе не быть никогда! Довольно об этом. Велите боярам явиться ко мне, хочу с ними совет держать.
— Отдохнул бы, государь.
— Не могу, Шигона, время не терпит, а дел впереди немало.
По знаку Ивана Юрьевича в палату вошли Дмитрий Фёдорович Бельский, Иван Васильевич Шуйский, Михаил Львович Глинский, Михаил Юрьевич Захарьин, Иван Иванович Кубенский. Василий Иванович приподнялся с постели, приветливо кивнул недавно прибывшему из Москвы боярину Захарьину. Тот с искренней жалостью и состраданием смотрел на государя.
— Рад видеть тебя, Михайло Юрьич.
— Как услышал твой зов, государь, немедля пустился в путь. Всю дорогу молил Всевышнего облегчить твои страдания. — Крупная большелобая голова Михаила Юрьевича поникла, но он, сумев овладеть собой, попытался успокоить умирающего. — Господь Бог милостив, минует твоя хвороба.
— Две седмицы томился я в Колпи, да и здесь, в Волоке, прожил немало, всё ждал исцеления. А хвороба между тем усилилась. Понял я: не будет мне исцеления. Поняв же это, ужаснулся. Но не от мысли о предстоящей смерти — никто её не минует, — а от обилия незавершённых дел. Вот и призвал тебя, ближнего своего боярина, помочь мне в завершении оставшихся дел, чтобы успокоенным предстал я перед Всевышним.
По лицу Михаила Юрьевича текли слёзы.
— На всё воля Божья, государь. Услышит Господь стоны и молитвы, увидит слёзы на глазах наших и смилуется, пошлёт тебе исцеление.
— Намерен я возвратиться в Москву, потому как дел много, а сил мало. Так вы, ближние мои бояре, присоветуйте, как ехать.
— Обождал бы, государь, здесь немного. Москвы-реки нам не миновать, а она ещё не стала. С трудом перебрался я на пароме у Дорогомилова.
— Ждать, пока река станет, не могу. Велите городничим наводить мост под Воробьёвым, против Новодевичьего монастыря. А дороги как? Можно ли ехать в каптане?
— Снегу на дорогах довольно, каптан в самый раз будет.
— Михаил Юрьевич, много ли ныне в Москве иноземцев?
— Как никогда много, государь. На торг явились гости из Сурожа [139], Царьграда и Вильны. Ногайские торговые люди пригнали в Москву табуны лошадей. Да и послов иноземных немало. Посол Сагиб-Гирея ещё не отбыл в Крым. Со дня на день ждём приезда посланника литовского Клиновского для переговоров о заключении перемирия.
Василий Иванович сокрушённо покачал головой.
— Раньше времени разнесут по миру весть о моей болезни и кончине. А это нам во вред. Ну да ладно: добраться бы до Воробьёва, а оттуда можно незаметно въехать в Москву. Иноземцам о моей болезни ничего не сказывать!
— Когда, государь, велишь отправляться в путь?
— Завтра утром и поедем. Да вот ещё что… По дороге в Москву хочу навестить Иосифову обитель. Помолюсь о спасении души.
Наутро к покоям великого князя был подан каптан с постелью внутри. Два дюжих молодца — Дмитрий Палецкий и Дмитрий Курлятев вынесли Василия Ивановича на крыльцо и, усадив в каптан, пристроились по бокам с намерением переворачивать его с боку на бок. Больной был очень плох.
Путникам предстояло одолеть вёрст двадцать. Василий Иванович задремал, но вскоре очнулся и с нетерпением стал высматривать впереди высокую, приметную звонницу Иосифова монастыря. Наконец между голыми деревьями, росшими на обочине дороги, показался каменный собор, возвышающийся над прочными монастырскими стенами. Каптан миновал массивные ворота и остановился возле церкви.
Игумен Нифонт, сухонький и немощный, завидев государя, ведомого под руки Палецким и Курлятевым, переполошился и, поддерживая рукой рясу, чтоб не споткнуться, стал торопливо спускаться с крыльца. Следом за ним устремились старцы Касьян, Арсений и Иона, казначей Зосима, уставщик Савва, братья Ленковы.
— Приехал я к вам, святые старцы, помолиться о спасении души своей.
— Желание твоё угодно Господу Богу, — ответил Нифонт, благословляя великого князя. — И мы все помолимся за тебя. Да пошлёт Всевышний тебе здоровья!
Поднимаясь по ступенькам собора, Василий Иванович поравнялся с Тихоном Ленковым и, признав его, негромко спросил:
— Помнишь ли, Тихон, что наказывал я тебе в прошлом году?
— Как не помнить, государь! — Розовое личико старца стало пунцово-красным.
— Передал ли мои слова Феогносту?
— Передал, передал, государь, не сумлевайся! — Пухлые ручки монаха-тюремщика слегка дрожали.
Василий Иванович не заметил волнения Тихона. Два Дмитрия — Палецкий и Курлятев — ввели его в церковь, и внимание князя на мгновение переметнулось на великолепную роспись стен, выполненную полвека назад прославленным Дионисием с сыновьями. И хоть трудно было, он по достоинству оценил творение искусного мастера.
В церкви, наполненной монахами, приглушённо звучал голос дьякона, читавшего ектению [140] за государя. Голос у дьякона неровный, дрожащий. Вот он прервался на полуслове. В наступившей тишине послышались тяжкие вздохи, всхлипывания…
Ектению сменила обедня. Великий князь почувствовал себя совсем плохо, но не покинул церкви, а прилёг на одре, стоявшем на паперти, и в таком виде слушал службу. Совсем обессиленного, его привели в просторную келью, где он вскоре забылся.
В полночь Василий Иванович проснулся. Внимание его привлекла толстая свеча, горевшая ярко и так спокойно, что незаметно было ни малейшего движения пламени.
Повернув голову, князь увидел у противоположной стены лавку, на которой лежал Дмитрий Палецкий. Широкие брови его высоко подняты, а красивые, чётко очерченные губы сложены в улыбку, как будто молодой воевода видел во сне нечто интересное, занятное. Широкая грудь его высоко вздымалась, но дыхание было лёгким, почти неслышным: Василий Иванович терпеть не мог сопевших или храпевших во сне слуг.
— Дмитрий! — тихо позвал он.
Воевода тотчас же открыл глаза, внимательно глянул на великого князя.
— Ступай разыщи старца Феогноста Ленкова.
Палецкий легко поднялся с лавки, исчез за дверью.
Василий Иванович ощутил в душе лёгкое волнение: сейчас свершится то, ради чего он явился в Иосифову обитель. Мысль, что Вассиан Патрикеев пострадал безвинно, явилась ему давно, наверно год назад, но только в Волоке он впервые отчётливо осознал свою вину перед ним. Да, он приехал сюда ради искупления великой вины, очищения своей совести.
В палату, тяжело дыша, вошёл Феогност Ленков.
— Хочу видеть старца Вассиана, — обратился к нему Василий Иванович.
— Какого Вассиана? — Заспанный Феогност не мог взять в толк, кого желает лицезреть великий князь.
— Того самого, коего тебе велено надзирать. Феогност смутился.
— Недостоин сей еретик внимания государя.
— То не твоя забота. Веди нас к Вассиану Патрикееву. Не смея перечить государю, тюремщик запалил свечу и направился к выходу. Опираясь на Дмитрия Палецкого, Василий Иванович пошёл следом за ним. Миновав длинные сени, повернули направо и по стоптанным заплесневелым ступенькам спустились вниз. Феогност остановился возле одной из дверей, вставил в замок ключ.
— Вот здесь и содержим проклятого еретика, — раздражённо проворчал он.
Дверь, открываясь, громко скрипнула.
— Дай свечу мне, а сам останься с Дмитрием здесь — Пригнувшись, Василий Иванович шагнул внутрь. От резкого запаха нечистот и прели закружилась голова. Колеблющееся пламя свечи озарило ворох соломы, поверх которого лежал человек, укрывшийся рваной рогожей.
— Ни днём, ни ночью от вас, душегубцев, покоя нет! — Голос показался Василию Ивановичу знакомым, но он никак не мог признать в человеке, укрытом дерюгой, бывшего своего любимца, могущественного и гордого старца Вассиана Патрикеева.
— Кто здесь? — тихо спросил великий князь.
Дерюга приподнялась, из-под густых нависших бровей глянули небольшие раскосые глаза.
— Ты ли это, Вассиан?
— Дивлюсь твоей памяти, государь: два года всего не виделись, а уж не признаешь. — В голосе старца слышалось злое раздражение. — Или не ждал, что предстану перед тобой в таком непотребном виде?
— И впрямь не чаял увидеть тебя таким.
— Отчего же не чаял? Сам повелел отправить меня в логово презлых иосифлян.
— Церковный собор тебя осудил…
— На собор не кивай. Стяжатели всюду трезвонят: суд великого князя никем не посуждается, потому как это суд Божий. Без твоего, государь, ведома и согласия митрополит Даниил не вправе был судить меня. Да и суд ли это был? Что ни слово, то клевета, поклёп, навет. И ты, государь, спокойно внимал всей этой мерзости, а наслушавшись, судил неправедно. Нет, не от Бога твоя власть, от дьявола, смущающего души людей! Но скоро грядёт суд истинный, Божий, и ты затрепещешь как осиновый лист!
Василий Иванович перекрестился.
— Не для свары с тобой пришёл я сюда, — миролюбиво произнёс он. — Видишь сам: болезнь тяжкая, неизлечимая одолела меня. Скорбя о детях своих малолетних, явился к тебе за прощением. Да не падёт на них, безвинных, гнев Божий за грехи мои. Не чаял я, Вассиан, увидеть в обители Господней такое, не ведал о бедах твоих. Правда, Михайло Тучков сказывал мне однажды, будто терпишь ты тяжкие лишения. В тот же день велел я отправить грамоту братьям Ленковым и в ней наказывал Феогносту беречь тебя. Тихон Ленков, будучи в Москве, заверил меня, что ты жизнью в монастыре доволен и никаких лишений не терпишь.
— Наглые лжецы братья Ленковы! Им что плюнуть, что кривду молвить — всё едино. Нет, не святая обитель здесь, а преисподняя, где лютуют подручные самого сатаны, постигшие все тонкости адова ремесла.
— Вижу, несладко пришлось тебе, Вассиан.
— Что верно, то верно. Дух мой, однако же, твёрд, и палачам меня не сломить. Беды — а их было немало — закалили мой дух. Помнится, постригли меня в Кирилловой обители, и словно ночная темень спустилась средь ясного дня. Молод я был, мирской суеты, власти да любви домогался. И вдруг — монашеский куколь. Руки на себя хотел наложить. Да тут сподобил Господь лицезреть самого Нила Сорского, он в пятнадцати верстах от Кирилловой обители жил. Глянул святой старец в мои глаза, в самую душу и молвил: «Дым есть житие се». — «Научи, — спросил я его, — как избавиться мне от находящих помыслов прежнего мирского жития?» И старец ответил: «Чем пользова мир держащихся его? Аще кои славы, и чести, и богатства имеша, не вся ли сия ни во что же быша и, яко дым, исчезоша?» С тех пор ничто не страшит меня: ни гнев властелинов, ни гнусное ремесло катов. Дым есть житие се, а смерть, завершающая жизнь, подобна сну, который нисходит на всех, кто устал.
Василий недоверчиво покачал головой.
— Старцу Нилу Сорскому были чужды мирские устремления. Ты же, Вассиан, хотя и чтишь себя учеником Нила, однако же не принял целиком его заповеди полного отречения от мира. Мирские страсти всю жизнь волновали тебя. И ты эти мирские страсти перенёс в святые обители. Не ты ли ринулся обличать основателя обители, в коей мы находимся, называя его клеветником святых писаний, развратником истины?
— Полно тебе, государь! И до меня случались в монастырях страсти. А от своих слов об Иосифе Волоцком не отрекаюсь. Он не только сам был клеветником святых писаний и развратником истины, но и учеников наставлял тому же. И они — митрополит Даниил, владыка крутицкий Досифей, игумен Нифонт, братья Ленковы и иже с ними — превзошли в клевете своего учителя.
— Согласиться с тобой не могу, спорить же не хочу. Не для того явился сюда. Ведал ты, Вассиан, дружбу и любовь мою. Не я ли призвал тебя в Москву из Белозерской пустыни, дозволил вершить церковные дела? А ведь мне ли не знать о порухе, учинённой отечеству тобой вместе с Семёном Ряполовским при заключении мирного договора с Литвой? Не ты ли вместе с отцом усердствовал, убеждая государя Ивана Васильевича отдать власть свою моему племяннику Дмитрию, а не мне? В том, однако, я тебя никогда не винил.
Вассиан пристально вгляделся в глаза Василия Ивановича.
— Ишь, что помянул… Сам, государь, ведаешь, что ежели в государстве всё совершается как тому положено, то принято хвалить за то великого князя. Ну а коли учинилась государству поруха, то ищут нерадивых слуг — виновников случившегося. Мы, Патрикеевы, вместе с Семёном Ряполовским и стали оными. Всю жизнь казнил я себя за то, что доверился вероломному Александру литовскому, щедрому и на ласковое слово, и на вино, и на поминки. Не следовало нам верить лживым речам. В том наша вина. Ты, государь, укорил меня тем, что мы с отцом усердствовали в поставлении Дмитрия на великое княжество. На то была воля покойного Ивана Васильевича, и мы следовали ей. Знатные бояре не желали видеть тебя великим князем не потому, что ты сам был им не по нраву, а из-за нелюбви к твоей матушке Софье Фоминичне. К тому же, если по правде, по совести, по закону судить: Дмитрий, а не ты должен был стать великим князем. Испокон веку так ведётся: сын наследует отцу, а ведь отец Дмитрия, Иван Молодой, при жизни Ивана Васильевича почитался великим князем.
Василий Иванович пожал плечами.
— Брат мой, Иван Молодой, лишь назывался великим князем. Все дела вершил наш отец, Иван Васильевич. Когда же старший брат умер, я по воле отца стал государем всея Руси. Уж не мыслишь ли ты, Вассиан, будто я самолично похитил власть у своего племянника?
— Речь не о том, государь. Иван Васильевич волен был одарить властью и тебя, и Дмитрия, а может, ещё кого. Мы, Патрикеевы, верно служили ему на поле брани, верша посольские и судные дела. И благодарностью за нашу верность явилось пострижение в монахи. Да, ты приблизил меня к себе, позволил вершить церковные дела, потому что я был нужен тебе. Иначе ты бы и пальцем не шевельнул ради меня. В начале твоего княжения монастыри ой как разбогатели. Со всех сторон сыпались им вотчины, иные по вкладам, иные за деньги. И ты, видя, как земли и богатства уплывают за прочные монастырские стены, решил противиться этому. На кого же было тебе опереться, как не на нас, нестяжателей, выступавших против вотчинных прав монастырей, обличавших существующие в монастырях порядки? Мы были твоей надёжной опорой. Когда же ты добился своего и вошёл в силу, нестяжательство стало тебе ни к чему. Иосифляне же прельщали тебя россказнями о божественности великокняжеской власти. И ты поступил так, как тебе было выгодно: отвернулся от нестяжателей и приблизил к себе иосифлян. Ловок же ты, государь: хочешь, чтобы тебе помогали, а потом тебя же и благодарили бы. Твоей щедростью сыт я по горло. Вот она, твоя щедрость! — Вассиан показал на ворох гнилой соломы, глаза его сверкнули гневом.
— Властелин волен поступать так, как выгодно его государству. — Василий говорил с трудом, растягивая слова.
— Когда же я перестал быть нужен тебе, ты не просто отринул меня от себя, но предал в руки презренных катов. А ныне, почувствовав близость конца своего, ты явился ко мне за прощением, дабы гнев Божий не пал на головы детей твоих. Но ведомо ли тебе, государь: беззаконие, творимое родителями, умножается их детьми. И коли ты неправедный суд вершил, казнил безвинных, гноил в темницах верных тебе людей, то сын твой превзойдёт тебя в зверствах, попомни мои слова!
— Ты зол, Вассиан, и в злобе своей чернишь меня понапрасну. Вновь говорю: не ведал о бедах твоих…
— Сам молвил: Михайло Тучков сказывал обо мне.
— Да, сказывал. И я тотчас же велел отписать Тихону Ленкову грамоту с наказом беречь тебя. Любая оплошка ставится в вину государю, а разве ему одному уследить за сонмом нерадивых и неверных слуг?
Вассиан надрывно раскашлялся, сплюнул на грязный пол сгусток крови. Лицо его побелело.
— Немедля велю освободить тебя, Вассиан…
— Ни к чему мне твоя милость, — устало проговорил старец, зябко кутаясь в дерюгу. — Поздно уже. Дым есть житие се… Прощай, государь!
Василий Иванович постоял немного, словно ожидая, что Вассиан передумает, благословит его. Тихо потрескивала свеча. В углу скреблась мышь.
— Прощай и ты, Вассиан.
Поднимаясь по стоптанным ступеням, Василий Иванович всё раздумывал о непокорном старце. Может, впрямь велеть освободить его? Благое бы было дело, да только зол он, ой как зол! По злобе детям навредить может. Освободить Вассиана из темницы легко, да как бы хуже не было…
Рядом, шумно дыша, тяжело ступает Феогност Ленков. Василий Иванович покосился на него. Колеблющееся пламя свечи озаряло мощную шею, яркие, словно смазанные салом губы, блудливые, как у козла, глаза. Монах ли перед ним? Великий князь хотел было сказать Феогносту, чтобы берёг он старца Вассиана, но чувство брезгливости, а может, иное что, остановило его, и он, поддерживаемый Дмитрием Палецким, молча проследовал в отведённые для него покои.
Переночевав в монастыре, Василий Иванович направился в Москву. В Веденьев день [141] он прибыл в подмосковное село Воробьёве, где пробыл два дня, мучимый жестокими болями. Здесь его навещали мирополит, епископы, бояре и отроки боярские. Москва-река уже стала, но была покрыта тонким льдом, поэтому напротив Новодевичьего монастыря строители возводили временный мост.
На третий день больного уложили в каптан, запряжённый двумя санниками [142]. Как только лошади ступили на мост, он обломился и каптан едва не погрузился в ледяную воду. Однако отроки боярские успели удержать его от падения, перерубив гужи у санников. Пришлось возвратиться в Воробьёве. Василий Иванович отругал городничих, наблюдавших за постройкой моста, но опалы на них не положил. Для въезда в Москву был использован паром под Дорогомиловом.
Расположившись в великокняжеском дворце, Василий Иванович призвал к себе ближних бояр — Василия Ивановича Шуйского, Михаила Юрьевича Захарьина, Михаила Семёновича Воронцова, казначея Петра Ивановича Головина, дворецкого Шигону — и велел дьякам Григорию Меньшому Путятину и Фёдору Мишурину в их присутствии писать новую духовную грамоту. В ней великий князь передавал всю власть своему трёхлетнему сыну Ивану.
Когда грамота была написана, вновь стали думать, хорошо ли она составлена, нет ли каких изъянов, причём в думу о духовной были допущены новые лица: Иван Васильевич Шуйский, Михаил Львович Глинский.
После составления завещания Василий Иванович призвал к себе митрополита, братьев Юрия и Андрея, всех бояр, намереваясь обратиться к ним с прощальной речью.
— Приказываю, — тихо, но требовательно говорил больной, — своего сына, великого князя Ивана, Богу, Пречистой Богородице, святым чудотворцам и тебе, отцу своему Даниилу, митрополиту всея Руси; а вы, братья мои, князь Юрий и князь Андрей, стойте крепко в своём слове, на чём вы мне крест целовали, о строении и о ратных делах против недругов моего сына и своих стойте сообща, чтоб православных христиан рука была высока над бусурманством; а вы, бояре, боярские дети и княжата, как служили нам, так служите и сыну моему, Ивану, на недругов все будьте заодно, христианство от недругов берегите, служите сыну моему прямо и неподвижно.
Произнеся прощальную речь, великий князь отпустил братьев своих и митрополита. Обращаясь к оставшимся ближним боярам, умирающий сказал:
— Знаете и сами, что государство наше ведётся от великого князя Владимира Киевского, мы вам государи прирождённые, а вы наши извечные бояре; так постойте, братья, крепко, чтоб сын мой учинился на государстве государем, чтобы были в земле правда и в вас розни никакой не было; приказываю вам Михаилу Львовича Глинского, человек он к нам приезжий; но вы не говорите, что он приезжий, держите его за здешнего уроженца, потому что он мне прямой слуга; будьте все сообща, дело земское и сына моего дело берегите и делайте заодно, а ты бы, князь Михайло Глинский, за сына моего Ивана и за жену мою и за сына моего князя Юрия кровь пролил и тело своё на раздробление дал.
Василий Иванович, проникновенно произнеся эти слова, лишился сил и в изнеможении повалился на подушки. В палате стоял тяжёлый, неприятный запах. Бояре один за другим покинули помещение.
Очнувшись, больной приказал боярину Михаилу Юрьевичу Захарьину позвать Михаила Львовича Глинского и лекарей Николая Булева и Феофила. Когда те пришли, государь спросил:
— Присоветуйте, чего бы прикладывать к болячке или пустить в рану, чтобы духу тяжкого не было?
— Государь, князь великий! — попытался утешить его боярин Захарьин. — Обождавши день-другой, когда тебе немного полегчает, пустить бы водки в рану.
В ответ Василий Иванович недоверчиво покачал головой.
— Не будет мне легче, Михайло Юрьич. С женой и детьми проститься пора, потому и хочу, чтоб тяжкого духа не стало.
Больной перевёл взгляд на Николая Булева.
— Брат Николай! Видел ты моё великое жалованье к себе. Можно ли что-нибудь сделать, чтобы облегчить мою болезнь?
Старик горестно покачал седой головой.
— Видел я, государь, к себе великое твоё жалованье. Если б можно было, тело бы своё раздробил для тебя, но не вижу никакого средства, кроме помощи Божьей.
— Братья! Николай узнал мою болезнь: неизлечимая! Надобно, братья, промышлять, чтобы душа не погибла навеки.
Василий Иванович вновь лишился сознания.
Утром больной был так плох, что встать уже не мог. Его приподняли за плечи и усадили, чтобы он немного поел. К одру умирающего тихо подошёл троицкий игумен Иоасаф Скрипицын — невысокий, болезненного вида старец. Увидев его, Василий Иванович сказал:
— Отче! Молись за Русское государство, за моего сына и за бедную мать его. У вас крестил я Иоанна, отдал угоднику Сергию, клал на гроб святого, поручил вам молиться о младенце.
— Все старцы Сергиевой обители денно и нощно молят Господа Бога, чтобы послал он тебе выздоровление.
— Не будет мне выздоровления, не жилец я на белом свете, немного уж мне осталось быть с вами. Так ты, отче, из Москвы не отлучайся.
Великий князь приказал позвать бояр — Ивана Васильевича и Василия Васильевича Шуйских, Михаила Семёновича Воронцова, Михаила Васильевича Тучкова, Михаила Львовича Глинского, Ивана Юрьевича Шигону, а также дьков — Григория Меньшого Путятина и Фёдора Мишурина. Более трёх часов он наказывал им о сыне, об устроении земском, как быть и править государством без него. Затем все удалились, кроме троих: Тучкова, Глинского и Шигоны. Они оставались у государя до самой ночи. Им приказывал Василий Иванович о великой княгине Елене, как ей без него быть, как к ней боярам ходить, как без него царству строиться.
Вечером в палату вошли братья.
— Поел бы чего-нибудь, государь, — обратился Юрий Иванович.
— Не хочется мне ничего, Юрий, душа не принимает.
— Без еды ослабнешь ты. Хоть что-нибудь прикажи принести.
Больной задумался.
— Может быть, каши миндальной отведаю.
Тотчас же с кухни была доставлена миндальная каша. Князь поднёс ложку к губам, но, поморщившись, возвратил её на место.
— Нет, не могу… Хочу остаться один.
Едва братья вышли из палаты, Василий Иванович открыл глаза и тихо сказал Шигоне:
— Зорко следите за братом моим Юрием. Глаз с него не спускайте. С ближними его людьми Иваном Ягановым да Яковом Мещериновым связь держите постоянно.
— А возле Андрея Ивановича есть ли верные видоки да послухи?
Умирающий ответил не сразу:
— Брат Андрей никогда не действовал мне во вред. Конечно, после моей смерти и для него искус велик будет. Да только трусоват он, вряд ли решится отнимать власть у Ивана. А теперь, Шигона, верни сюда Андрея, но без Юрия.
Обращаясь к брату, Глинскому, Тучкову и Шигоне, Василий Иванович произнёс:
— Вижу сам, что скоро должен умереть, хочу послать за сыном Иваном, благословить его крестом Петра Чудотворцева, да хочу послать за женой, наказать ей, как быть после меня… Нет, не хочу посылать за сыном, мал он, а я лежу в такой болезни, испугается…
— Государь, князь великий! — горячо заговорил Андрей Иванович — Пошли за сыном, благослови его. Да и за великой княгиней пошли.
— Ну что ж, позовите их.
Брат великой княгини, Иван Глинский, принёс ребёнка на руках. За ним шла мамка Аграфена Челяднина. Ослабшей рукой Василий Иванович поднял крест, лежавший на его груди.
— Будь на тебе и на детях твоих милость Божья! Как святой Пётр — митрополит благословил этим крестом нашего прародителя, великого князя Ивана Даниловича, так им благословлю тебя, моего сына.
Мальчик со страхом и удивлением смотрел на отца, готовый вот-вот разреветься. Василий Иванович перевёл взгляд на мамку.
— Смотри, Аграфена, от сына моего Ивана не отступай ни пяди!
Когда ребёнка вынесли, ввели великую княгиню. Елена билась и горько рыдала. Андрей Иванович и боярин Иван Юрьевич Челяднин с трудом удерживали её.
— Жена, — тихо проговорил больной, — перестань, не плачь, мне легче, не болит у меня ничего.
Немного справившись с волнением, Елена обратилась к мужу:
— Государь, князь великий! На кого меня оставляешь, кому детей приказываешь?
— Благословил я сына своего Ивана государством и великим княжением, а тебе написал в духовной грамоте, как писалось в древних грамотах отцов и прародителей, как следует, как прежним великим княгиням шло.
— Благослови, государь, и младшего сына Юрия.
— Пусть принесут его.
Благословив Юрия, Василий Иванович вновь обратился к жене:
— Приказал я и в духовной грамоте написал, как следует… Однако Елена разразилась такими рыданиями, что он не смог больше ничего сказать. Умирающий поцеловал жену и попросил оставить его. Она не хотела уходить, бояре с трудом вывели её из палаты.
— Иван Юрьич, — сказал Василий Иванович Шигоне, — ступай к духовнику, к протопопу Алексию, пусть принесёт из церкви дары служебные. Да спроси его, бывал ли он при том, когда душа разлучалась с телом.
Вернувшись, Шигона доложил:
— Протопоп Алексий идёт следом. Он сказал, что бывал при разлучении души с телом, но мало.
Василий Иванович удовлетворённо кивнул головой.
— Стань против меня, — приказал он вошедшему протопопу и поискал глазами старого стряпчего Фёдора Кучецкого. — А ты стань рядом с ним, ибо тебе пришлось видеть преставление отца моего, великого князя Ивана Васильевича.
Когда дьякон Данила запел канон мученице Екатерине, Василий Иванович задремал, но вдруг широко раскрыл глаза и стал говорить так, будто видел перед собой видение:
— Великая Христова мученица Екатерина, пора царствовать; так, госпожа, царствовать…
Бред кончился. Очнувшись совершенно, государь взял образ великомученицы Екатерины, приложился к нему, а затем к мощам той же святой. Взгляд умирающего остановился на Михаиле Семёновиче Воронцове.
— Подойди ко мне, князь, хочу проститься с тобой. Воронцов приблизился, чтобы поцеловаться с Василием Ивановичем. После этого великий князь долго лежал неподвижно, и присутствовавшие в палате заволновались: уж не скончался ли? Протопоп Алексий подошёл к больному якобы для того, чтобы напомнить о причастии. Василий Иванович открыл глаза и слегка раздражённо произнёс:
— Видишь сам, что лежу болен, а в своём разуме. Когда станет душа с телом разлучаться, тогда и дай мне дары. Смотри же рассудительно, не пропусти времени.
В свой последний час великий князь думал о братьях. Он не любил нахрапистого, властолюбивого Юрия, всегда опасался козней с его стороны. Сейчас ему захотелось помириться с ним, хоть как-то смягчить свою давнюю к нему немилость. Отыскав взглядом Юрия, он тихо произнёс:
— Помнишь, брат, как отца нашего, великого князя Ивана, не стало на другой день Дмитрова дня, в понедельник, немощь его томила день и ночь? И мне, брат, также смертный час приближается…
Юрий Дмитровский молча кивнул головой. В его глазах не было сожаления.
«Ко многим я был несправедлив. Вот и жену свою, Соломонию, в монастырь услал. А ведь как она любила меня!»
Мысль о бывшей жене не раз являлась в последние дни. В своей духовной грамоте Василий Иванович пожаловал Покровскому монастырю село Романчуково. Сейчас ему до слёз захотелось, чтобы Соломония оказалась рядом с ним. Он твёрдо уверовал в мысль, мелькнувшую несколько дней назад: будь она рядом с ним, и болезнь отступила бы, покинула бы его. Не бывать, однако, тому. Путь в мир Соломонии заказан. Но если она не может явиться к нему, то в его власти приблизиться к ней, приняв пострижение.
— Видите сами, что я изнемог и к концу приблизился, а желание моё давнее было постричься в Кирилловом монастыре. Позовите игумена этой обители.
— Намерение твоё угодно Господу Богу, — с поклоном ответил митрополит, — но нет в Москве игумена Кириллова монастыря.
— Тогда пусть троицкий игумен Иоасаф пострижёт меня, он был возле меня утром, и я велел ему не отлучаться из Москвы.
Даниил послал за Иоасафом и образами Владимирской Богоматери и Святого Николая Гостунского.
— Великий князь Владимир Киевский умер не в чернецах, — возразил Андрей Иванович, — а нисподобился ли праведного покоя? И иные великие князья не в чернецах преставлялись, а не с праведными ли обрели покой?
— Великий князь Дмитрий Донской, — поддержал Шигона Андрея Старицкого, — скончался мирянином, но своими добродетелями наверняка заслужил царствие небесное.
Василий Иванович подозвал к себе митрополита и сказал ему:
— Исповедал я тебе, отец, свою тайну, что хочу монашества; чего так долежать? Сподоби меня облещись в монашеский чин, постригите меня… — Речь умирающего стала невнятной. Полежав ещё немного, собравшись с силами, Василий Иванович заговорил вновь: — Так ли мне, господине митрополит, лежать?
— Так, государь, — ответил Даниил.
Великий князь стал осенять себя крёстным знамением.
Даниил принял от вошедшего старца Мисаила епитрахиль [143] и через умирающего подал её троицкому игумену Иоасафу. Боярин Воронцов и великокняжеский брат Андрей Иванович с двух сторон ухватились за епитрахиль. Митрополит гневно сверкнул глазами.
— Не благословляю вас ни в сей век, ни в будущий! Никто не отнимет у меня его душу. Хорош сосуд серебряный, но лучше позолоченный.
С пострижением торопились. Впопыхах забыли о мантии для нового инока. Келарь троицкой обители Серапион дал свою. Митрополит сам постриг великого князя. Всем было ясно, что конец государя близок: язык стал отниматься, потом перестала подниматься правая рука. Боярин Михаил Юрьевич Захарьин поднимал её ему, и Василий Иванович не переставал творить на лице крестное знамение, смотря вверх направо, на образ Богородицы, висевший перед ним на стене. В двенадцатом часу ночи третьего декабря 1533 года Василий Иванович, в монашестве Варлаам, скончался. Шигона, стоявший рядом с умирающим, рассказывал потом, будто он видел, как дух вышел из него в виде тонкого облака.
Митрополит Даниил, отведя братьев великого князя Юрия и Андрея в Среднюю царскую палату, взял с них клятву служить великому князю всея Руси Ивану Васильевичу, а также его матери, великой княгине Елене, жить в своих уделах, стоять в правде, на чём крест целовали Василию Ивановичу, а государства под великим князем Иваном не хотеть и людей не отзывать; против недругов, латинства и бусурманства стоять прямо, сообща, заодно.
Андрей Старицкий, потрясённый смертью брата, произнёс слова клятвы срывающимся от волнения голосом. Он говорил без понуждения, искренно. Юрий же молвил клятву неохотно. В его глазах Даниил уловил затаённую надежду на пересмотр дела. Пример скончавшегося брата, ставшего великим князем вместо племянника Дмитрия, горячил его сердце. Митрополит тяжело вздохнул: не бывать спокойствию на Руси!