Александр Владимирович Бурьяк Василий Шукшин как латентный абсурдист, которого однажды прорвало

Василий Макарович Шукшин (1929–1974) — харизматическая фигура в советском кинематографе и советской литературе. О Шукшине говорят исключительно с пиететом, в крайнем случае не интересуются им вовсе.

Биография у Шукшина (с той точки зрения, на которой твёрдо стоял известный автор скандальных книг о дегенерации и евреях Григорий Климов) — подозрительная, но не очень:

ну, не смог автомобильный техникум закончить;

ну, приобрёл язву желудка в молодом возрасте;

ну, женился целых четыре раза;

ну, порывался снять апологетический фильм о Степане Разине;

ну, любил работать по ночам, а не по дням;

ну, пил несколько больше, чем принято;

ну, помер в 46 лет вроде бы как от сердца (ближе к этому возрасту Шукшину вдобавок стало тяжело ходить, жаловался на ноги).


С другой стороны, служил он не где-нибудь, а на флоте. Экстерном сдал экзамен на аттестат зрелости, «работал учителем русского языка и словесности в Сросткинской школе сельской молодёжи» и некоторое время даже был директором этой школы. Получил Государственную премию СССР, Государственную премию РСФСР, главную награду на Международном кинофестивале в Венеции, орден Трудового Красного Знамени, Ленинскую премию (посмертно). В доносчиках он, вроде, не числился и всяких писем за или против диссидентов не подписывал. Можно сказать, это был незапятнанный национальный герой — почти как Юрий Гагарин.

Но если называть вещи своими именами, то Шукшин был человек довольно припыленный. Разумеется, харизматику без припыленности — никак. Но припыленных много (хотя далеко не все из них — гении), поэтому много и родственных душ, высказывающихся о Шукшине в благоговейном ключе. Припыленность бывает разная. У Шукшина имела место припыленность бесшабашного, безответственного, «безбашенного» типа. Впрочем, намеренным деструктором он не был, а просто лелеял в себе русскую широту души, понимаемую упрощённо. Всё развернуться порывался, всё свой могучий потенциал демонстрировал.

А ещё наверняка была у Шукшина хитрость мужицкая: знал, когда помолчать. Без неё до получения Государственных премий дело бы не дошло. Да и на Венецианский кинофестиваль шукшинский фильм не попал бы.

Найти в интернете худо-бедный прилично оформленный «негатив» на Шукшина очень трудно: непочтительные высказывания местами встречаются, но вскользь, и выглядят они неубедительно. Короче, певец деревни Шукшин пусть уже и не в числе самых ярких звёзд, но всё ещё авторитет и народный любимец.

* * *

«Сибиряк» — это был такой раскрученный брэнд в СССР. Сибиряков было принято считать людьми особо русскими, особо крепкими, особо качественными, опорой державы. В табели биологической ценности сибиряки шли сразу же за москвичами, ленинградцами и одесситами.

Потом ещё зарождалась в то время мода на писателей-деревенщиков, представлявшая собой лёгкую форму фрондирования.

И вот на этом культурном фоне появился в Москве симпатичный и напористый сибиряк-деревенщик с пролетарским стажем, бывший моряк, не дурак выпить, уверенный в своих талантах. К тому же сын репрессированного отца (расстрелянного в 1933 г.), что тоже ценилось в определённых интеллигентских кругах. Москве просто ничего не оставалось делать, кроме как лечь к его ногам, обутым в кирзовые сапоги.

Писатель мог в то время быстро раскрутиться либо в правоверном партийно-комсомольском потоке, либо как просто еврей, прирождённый русский литератор, либо как полуфрондёр, нелюбитель сталинских репрессий. Шукшину был на роду написан третий вариант.

Шукшиных делали фигурами совестливые интеллигенты в столицах. Путь восхождения Шукшина схож с тем, какой был у Есенина: не в последнюю очередь имела место эксплуатация чувства долга потомственных столичных интеллектуалов перед провинциальной народной массой, особенно деревенской. Интеллигенция сознавала свою оторванность от здоровой почвы, морально страдала от этого и хотела держать некоторых представителей почвы рядом, чтобы упражняться на них в добрых делах и изучать народ.

Первый опубликованный рассказ Шукшина назывался не лишь бы как, а «Двое на телеге», первая книга — «Сельские жители» (1963).

* * *

Из телепередачи о Василии Шукшине «Последний день», сделанной с Борисом Щербаковым в качестве ведущего, 2016 г.

Из автомобильного техникума Шукшин был отчислен за неуспеваемость.

Директором школы в Сростках он работал только несколько месяцев.

На экзамене во ВГИК выяснилось, что Шукшин, преподававший в сельской школе русский язык и литературу, не читал «Войны и мира» Л. Н. Толстого — из-за того, что эта книга «слишком толстая».

Во ВГИКе Шукшин из карьерных соображений шустрил по комсомольской линии (в КПСС этот студент, сын репрессированного, пролез в 1955 году, то есть, аж в 26-летнем возрасте — по-видимому, как «комсомольский вожак».)

Отец первой жены Шукшина, Марии Шумской, приехал в Москву выяснять отношения с зятем и чуть не зарезал оного (блудного Василия спас сосед по комнате, в последний момент схвативший сурового тестя за руку). Жена в разводе отказала, и тогда Шукшин «потерял паспорт».

(После знакомства с приватной стороной шукшинских успехов людям нередко приходит мысль, что Шукшина в Стеньке Разине привлекала не в последнюю очередь лёгкость, с какой тот избавился от женщины, которая стала помехой в карьере.)

Отцом второй как бы жены Шукшина (в 1963–1964 гг.) — Виктории Софроновой — был дважды лауреат Сталинской премии, Герой Соц. Труда, секретарь Союза писателей в 1948–1953 гг., а в 1953–1986 гг. — редактор журнала «Огонёк», в который Шукшин, наверное, таскал свои рассказики, а их там не печатали.

В свой первый последипломный фильм «Живёт такой парень» (1964) Шукшин пригласил поэтессу Беллу Ахмадулину (1937–2010), отец которой как бы случайно был «крупным ответственным работником Государственного таможенного комитета СССР». Шукшин пережил с Беллой бурный роман, наставив рога писателю Юрию Нагибину, который кино снимать не умел.

Указанный первый фильм Шукшина с дочкой сановника как-то вдруг сразу (в 1964 году) попал на Международный кинофестиваль в Венеции и получил там первый приз — пусть и в номинации «фильм для детей».

В 1964 по 1967 гг. имел место как бы брак Шукшина с Лидией Александровой, которая потом рассказывала, что Шукшин, выпив, слишком шумел, матерщинничал и стучал кулаком по одному и тому же шкафу, так что их попросили выселиться из общежития ВГИК. Она же рассказывала, как тщательно Шукшин изображал человека из сибирского народа, например, при потреблении чая в нужной компании: лил чай в блюдце, потом звучно втягивал в себя, похрустывая сахаром вприкуску.

С 1964 г. лауреат премии кинофестиваля параллельно сожительствовал ещё и с актрисой Лидией Федосеевой: сибиряцких сил хватало на всё. Потом, конечно же, алкоголь, табак и кофе начали брать своё, и сожительствовать становилось всё труднее…

Кстати, заметим себе, что некоторые пьют и курят не просто от слабости, но и в карьерных целях: как бы нечаянно и между делом снюхиваются с нужными людьми — правда, только пьюще-курящими.

* * *

Сергей Залыгин в очерке «Герой в кирзовых сапогах»:

«…припомним Егора Прокудина из повести и фильма „Калина красная“. Егор непоследователен: то умиленно-лиричен и обнимает одну за другой березки, то груб, то он ерник и забулдыга, любитель попоек „на большой палец“, то он добряк, то бандит.»

«Непоследовательность Прокудина вовсе не так уж проста, стихийна и ничем не обусловлена, она отнюдь не пустое место и не отсутствие характера. Прокудин ведь последовательно непоследователен, а это уже нечто другое. Это уже логика. Его логика не наша логика, она не может, а наверное, и не должна быть нами принята и разделена, но это вовсе не значит, что ее нет, что она не в состоянии перед нами открыться и быть нами понята.»

«Прокудин дает нам понимание не только самого себя, но и своего художника — Василия Шукшина.»

«Ясным и пронзительно отчетливым, хотя с нашей точки зрения это бессмысленно — вот так идти навстречу своей смерти, вот так отправить в сторону единственного свидетеля, вот так упасть на землю со смертельной раной.

Но тут-то мы и понимаем, что этот человек только так и должен был поступить — об этом заговорила вся предыдущая его непоследовательность.

А понять человека — значит уже сочувствовать ему, мысленно участвовать в его судьбе, сопереживать ее. Тем более что Прокудин как раз этого и ждал от нас — понимания. Ни любви, ни жалости, ни покровительства, ни помощи, ничего он от нас не принял бы, а вот наше понимание ему необходимо. Необходимо опять-таки по-своему — он ведь все время этому пониманию сопротивляется, недаром он и был столь непоследователен и выкидывал колена, но все это именно потому, что наше понимание было ему необходимо. Он как бы и умер потому, что хотел его.»

«И надо было быть Шукшиным и жить его напряженной, безоглядной, беспощадной по отношению к самому себе жизнью, надо было, просыпаясь каждое утро, идти „на вы“ — на множество замыслов, сюжетов, деталей, сцен, диалогов, всех без исключения окружающих тебя событий и предметов, чтобы вот так, как прошел он, пройти по вспаханным тобою же бороздам навстречу своей смерти.»

«Мы не хироманты, и не предсказатели судеб, и когда читали, и когда смотрели „Калину красную“, ни о чем не догадывались. И хорошо, наверное, это такт самой жизни, как правило, избавляющий нас от такого рода догадок, это требование и самого художника — ему отчетливая догадка была бы ни к чему, ни в себе самом, ни тем более в нас, в массе его читателей и зрителей. Но теперь-то, когда художника не стало, задним числом, многое становится на свои места. Теперь мы, кажется, знаем, почему Шукшин смог пройти по пашне так, как он прошел.»

В общем, Шукшин стремился беспощадным к себе способом донести до всех — через умилённо-лиричных ерников и непоследовательных забулдыг — какую-то расплывчатую абсурдную художественную правду непонятно зачем. Те, до кого ему удавалось её донести (к примеру, С. Залыгин), приходили от неё в восторг, но сформулировать её в пригодном для обсуждения виде они были тоже не в состоянии, потому как являли собой таких же благонамеренных путаников, растекавшихся в художественных образах, как и Шукшин.

* * *

Шукшин таки любил шушукаться про евреев, КГБ, лагеря и репрессии. Василий Белов в «Тяжести креста» рассказывает об этом следующее:

«А меня списали с корабля из-за язвы желудка, — сказал Макарыч. — Приехал домой с язвой, лечился медом. Мать говорила: сходил бы ты к еврею… — Он опять засмеялся. — К какому еврею, мама? Они там чуть не все евреи. В кино, говорю, их еще больше.»

«Разговоры о евреях, заполонивших кинематограф, и раньше приходилось вести вполголоса, заканчивались они всегда кэгэбэшной темой. Здесь, в моей родной тайге, никто нас не мог слышать, и мы раскрепостились, но какой-то привычный ограничитель все еще действовал на обоих.»

«Для чего дятлы долбят? Мы поговорили о головной боли, которая почему-то никогда не преследует эту нарядную птицу, но тайга навевала Шукшину другие, более трагические темы. Он говорил о народных страданиях, связанных с лагерной темой. Мы снова уперлись в Андропова.»

«Макарыч поведал мне об одном своем замысле: „Вот бы что снять!“ Он имел в виду массовое восстание заключенных. Они разоружили лагерную охрану. Кажется, эта история произошла где-то близко к Чукотке, потому что лагерь двинулся к Берингову проливу, чтобы перейти на Аляску. Макарыч оживился, перестал оглядываться: кто мог, кроме дятла, нас услышать? Конечно, никто. Сколько народу шло на Аляску, и сколько верст им удалось пройти по летней тайге? Войск для преследования у начальства не было, дорог в тайге тоже. Но Берия (или Менжинский) послали в таежное небо вертолеты: Геликоптеры, как их тогда называли, с малой высоты расстреляли почти всех беглецов. Макарыч задыхался не от усталости, а от гнева. Расстрелянные мужики представились и мне. Поверженные зэки, так четко обрисованные в прозе Шаламова, были еще мне не известны. Читал я всего лишь одного Дьякова. Шукшин рассказал мне свою мечту снять фильм о восставшем лагере. Он, сибиряк, в подробностях видел смертный таежный путь, он видел в этом пути родного отца Макара, крестьянина из деревни Сростки.»

«Разговор о них, о „французах“, как тогда говорилось [о евреях — А. Б.], продолжался уже в моем обширном доме, где все было, как и прежде.»

«Мы продолжили День колхозника уже вдвоем. Сидели за столом у окошка и пели. Спелись в прямом смысле: где забывал слова я, там вспоминал их Макарыч, где забывал он, там подсоблял я. И сейчас помню глуховатый его голос. Спели „По диким степям“, „Александровский централ“, „Шумел, горел пожар московский“ и еще что-то. Так оставленная в шкафу чекушка разбередила Шукшину душу, он не выдержал одиночества и прибежал в дом, где плясали женщины.»

«На следующий день я истопил для Макарыча баню и повесил ему на печь керосиновую лампу. Вновь зашла речь „о них“. Кто был Андропов, который Дамокловым мечом висел над нашими темечками? Бог знает. Шукшин в тот вечер прочитал кое-что из моих писаний и посоветовал закопать их где-нибудь в доме, где нет пола. (Позднее я так и сделал.) Сидя внизу, я слышал, как Макарыч рванул на груди рубаху.»

Хорошо же надо рвануть на себе рубаху «вверху», чтобы «внизу» это услышали. Рвануть вовсю: так, чтоб пуговицы брызнули в разные стороны. Но при чём здесь рубаха, тем более — своя, которая ближе к телу? А при том, что есть жест такой русский! Все истинно русские люди должны пить водку, носить сапоги, танцевать вприсядку, проникновенно петь «Из-за острова на стрежень…» под балалайку и эпизодически рвать на себе рубахи. Через это они достигают чувства национальной идентичности и соответственно глубокого удовлетворения.

* * *

Говорят, со Сростками у Шукшина что-то не срослось: он-то к своей «малой Родине» тянулся, а вот она к нему — не очень. Сростчане его не особо любили (хотя фильмы его смотреть ходили охотно). Вроде, это было не столько из зависти, сколько из-за того, что Макарыч в свои наезды с целью припадания к истокам слишком уж интенсивно макал перо в правду: всё подслушивал-подсматривал сюжетики, чёрточки и выражения разные, чтобы потом делать на них деньги.

Некоторые заявляют, что не совсем любовь односельчан к Шукшину имела место больше из-за того, что его отец был репрессированным «врагом народа». Так вот, это вряд ли: не настолько колхозное крестьянство было умственно недоразвитым, чтобы не разбираться, кого и за что репрессировали в его деревне.

Полагаю, сельская общественность частью завидовала деньгам Шукшина, частью испытывала неприязнь к нему как к выскочке, частью не прощала ему того, как он поступил с законной супругой (по сути нагадил и смылся, существенно подпортил жизнь невинному человеку). Потом есть ведь некоторый антагонизм между образованными и необразованными, городскими и деревенскими.

* * *

С Владимиром Высоцким Василий Шукшин, оказывается, не дружил, хотя и мог бы. Высоцковед Марк Цыбульский пишет про это так:

«Об участии Высоцкого в последующих фильмах Шукшина речь также не заходила. Почему? Видимо, по причине неприятия Шукшиным того, что делал в кино Высоцкий. Хорошо ведь известно, как старались помочь друг другу приятели с Большого Каретного. Скажем, Л. Кочарян попросил режиссёра Э. Кеосаяна снять Высоцкого в фильме „Стряпуха“. Высоцкий, в свою очередь, предложил Кочаряну снимать в картине „Один шанс из тысячи“ их общего друга О. Халимонова. К тому же, в 1960-е годы у Высоцкого, обременённого двумя детьми и неработающей женой, с деньгами было, мягко говоря, напряжённо. Тогда он взялся бы за любую роль, даже не заглядывая в сценарий (и брался — жизнь заставляла). От Шукшина, однако, предложений не последовало, что вряд ли свидетельствует о близкой дружбе, да и о признании Шукшиным дарования Высоцкого-актёра.»

«Л. Абрамова заметила однажды в интервью: „Сейчас все склонны несколько переоценивать Володину дружбу с Андреем Тарковским и Василием Шукшиным… Хотя и Тарковский, и Шукшин очень хорошо к нему относились, — что тут говорить, — но близости и простоты отношений у них не было. И не был Володя им необходим как актёр“.»

«Известно лишь одно высказывание Шукшина об актёрской работе Высоцкого. Как вспоминает Л. Федосеева-Шукшина, „я помню такую фразу Василия Макаровича, когда он после премьеры „Гамлета“ пришёл домой. Я спросила: „Как спектакль?“ Он ответил: „Гамлет с Плющихи“.“ После такой оценки делается понятным, почему не снимал Шукшин Высоцкого.»

Получается, Высоцкий к Шукшину тянулся всей душою, а Шукшин к Высоцкому — не очень. Причина такой асимметрии состояла, по-видимому, в том, что Высоцкий мог усилиться Шукшиным, а Шукшин Высоцким — нет. Шукшин был на 9 лет старше Высоцкого и уже добился известности. Высоцкий мог вырасти в конкурента Шукшину, потому что претендовал на такой же харизматический образ бесшабашной личности из народа, бросающей вызов не вполне определённому чему-то там. Схожего у Шукшина и Высоцкого было много: оба эпатировали выверенной прямолинейностью (за не вполне выверенную тогда всё ещё сажали), оба играли в кино по большей части самих себя, оба идейно подпитывались в одной и той же компании, оба эстетически обслуживали один и тот же контингент читателей-слушателей-зрителей: не вполне лояльный, куряще-пьющий и склонный к загулам. А ещё можно предположить, что Шукшину было неприятно в Высоцком еврейство оного.

* * *

Произведение Василия Шукшина «До третьих петухов». Типа сатирическая сказочка. Вообще говоря, вещь для него не характерная: то ли сбой, то ли прорыв. Я полагаю, что прорыв — того, что пряталось за всякими культурными наслоениями. Такая вещь (с явными признаками талантливости, да) вполне могла бы выйти из-под пера дегенерата Даниила Хармса.

Завязка сюжета сказочки:

«Как-то в одной библиотеке, вечером, часов этак в шесть, заспорили персонажи русской классической литературы. (…)

— Позвольте? — это спрашивала Бедная Лиза.

— Давай, Лиза, — сказал Лысый.

— Я сама тоже из крестьян, — начала Бедная Лиза, — вы все знаете, какая я бедная…

— Знаем, знаем! — зашумели все. — Давай короче!

— Мне стыдно, — горячо продолжала Бедная Лиза, — что Иван-дурак находится вместе с нами. Сколько можно?! До каких пор он будет позорить наши ряды?

— Выгнать! — крикнули с места.

— Тихо! — строго сказал Лысый конторский. — Что ты предлагаешь, Лиза?

— Пускай достанет справку, что он умный, — сказала Лиза.

Тут все одобрительно зашумели.

— Правильно!

— Пускай достанет! Или пускай убирается!..»

И отправляется Иван-дурак делать себе «до третьих петухов» справку.

Вот мнение одного знатока из интернета:

«Опыт Василия Шукшина в фантастике ограничился, насколько мне известно, этой замечательной смешной сказкой из разряда „путешествие в страну литературных героев“. Едкий „народный“ язык, множество сатирических моментов и даже рискованные эротические эпизодики — всё это уморительно и вкусно.»

На самом деле там нет ничего смешного, а есть только абсурдистские кривляния и вульгарные претензии на остроумие. Ну кого или что Шукшин там пытается выставить в смешном виде? Может, он на справки и печати покушается? Те, кто утверждают, что там смешно, пусть предъявят провоцирующие смех места.

Абсурдисты, как правило, выдают свою уродливую чушь за юмор или сатиру. Вот только получается не весело. Бывает, пишут люди вещи неприличные, но СМЕШНЫЕ. Своим детям такое не покажешь, зато сам посмеёшься от души. Но одно дело — неприличие, и другое — уродство: у абсурдистов даже неприличное уродство — не смешное. Литературный абсурдизм — это вроде пирсинга на невзрачной морде: нарочитое уродование по образцу с целью вписаться в коллектив, в котором красиво сделать не могут, поэтому стараются убедить себя и других, что уродливое — это тоже хорошее, но только при взгляде с альтернативной, более передовой эстетической позиции.

Из аннотации к одному сборнику шукшинских мастерписов:

«Шукшин Василий Макарович. „До третьих петухов“. Рассказы и повесть. Серия рекомендована Управлением общего среднего образования Министерства общего и профессионального образования Российской Федерации. В сборник Василия Макаровича Шукшина вошли рассказы „Дядя Ермолай“, „Верую!“, „Упорный“, „Забуксовал“ и другие и повесть „До третьих петухов“. Тихие, занозистые, злые и беспечные — герои его произведений походят друг на друга. Все заводные и талантливые. Эта похожесть в том, что все они болеют авторской, шукшинской мыслью, живут его талантом, его волей и нетерпением. По существу, он писал непрерывную автобиографию страждущей своей души и мысли. Черно-белые иллюстрации П. Пинкисевича.»

Совать такую пошлятину русским киндерам — это вполне в русле антинародной политики нынешних российских властей. Кстати, когда подобное непотребство иллюстрируется евреем, это только льёт воду на мельницу русского антисемитизма, поскольку у некоторых национально-озабоченных русских складывается впечатление, что евреи намеренно поддерживают в русском народе нездоровые тенденции, чтобы его ослабить, а потом ещё больше поработить и т. д.

Кстати, эти «До третьих петухов» не понравились не только мне. Из предисловия супруги Георгия Буркова к его опубликованным дневникам «Хроника сердца»:

«Шукшин и Жора приехали на гастроли в Горький. Сам Шукшин читал „До третьих петухов“ труппе театра Станиславского. Реакция была более чем странной. Несколько вялых фраз. То ли труппа была измучена сменой режиссеров, то ли авторитет Шукшина так сработал. Но Василий Макарыч был озадачен, и Жоре пришлось долго его уговаривать продолжить работу.»

(Надо же, у некоторых странной была не шукшинская «сказка», а реакция на неё опытных людей, привыкших разбираться со всяким новым «драматургическим материалом».)

В 1977 г., уже после смерти Шукшина, Бурков ещё раз попробовал пропихнуть «сказку» на сцену (в театре имени Станиславского и пр.), но дело снова не пошло. Там же:

«Вскоре Жора начинает репетиции „До третьих петухов“. Сразу же стало ясно, что ни театр, ни актеры не готовы к воплощению замысла. Не буду искать виноватых. Эта постановка не получилась и в других театрах. Я знаю причину. Слишком ответственно это было для Буркова. Поставить просто очередной спектакль, даже хороший, он не хотел. Нужно было открытие, откровение, переворот. Я знаю, что спектакль сделан на бумаге, скрупулезно, дотошно. Расписан весь по мизансценам. Но увы! Только на бумаге.»

Русско-еврейский театральный народ сопротивлялся шукшинской драматургии…

Можно, разумеется объяснить эту неудачу с шукшинским творением и обыкновенной конкуренцией, и сионистскими происками, и даже завистью к талантищу, хотя пьесы других талантищ, вроде, ставятся вопреки зависти. Супруга Буркова выбрала в качестве объяснения чрезмерный перфекционизм постановщика.

* * *

Из упомянутого шукшинского шедевра — народное, для детей:

(Илья Муромец:)

— А я тебя не спрашивал. И спрашивать не собираюсь. Закрой хлебало, а то враз заставлю чернила пить. И промокашкой закусывать. Крыса конторская.



— Карга старая, — сказал Иван. — Ишь ты, какой невод завела! Иванушкой она звать будет. А я на тебя буду горб гнуть? А ху-ху не хо-хо, бабуленька?

— А-а, — зловеще протянула Баба-Яга, — теперь я поняла, с кем имею дело; симулянт, проходимец… тип. Мы таких — знаешь, что делаем? — зажариваем. Ну-ка, кто там?! — И Яга трижды хлопнула в ладоши. — Стража! Взять этого дурака, связать — мы его будем немножко жарить.

Стражники, четыре здоровых лба, схватили Ивана, связали и положили на лавку.

— Последний раз спрашиваю, — еще попыталась Баба-Яга, — будешь коттеджик строить?

— Будь ты проклята! — сказал гордо связанный Иван. — Чучело огородное… У тебя в носу волосы растут.

— В печь его! — заорала Яга. И затопала ногами. — Мерзавец! Хам!

— От хамки слышу! — тоже заорал Иван. — Ехидна! У тебя не только в носу, у тебя на языке шерсть растет!.. Дармоедка!

— В огонь! — вовсе зашлась Яга. — В ого-онь!… Ивана сгребли и стали толкать в печь, в огонь.

— Ох, брил я тебя на завалинке! — запел Иван. — Подарила ты мене чулки-валенки!.. Оп-тирдарпупия! Мне в огне не гореть, карга! Так что я иду смело!



А Иван шел опять темным лесом… И дороги опять никакой не было, а была малая звериная тропка Шел, шел Иван, сел на поваленную лесину и закручинился.

— В душу как вроде удобрения свалили, — грустно сказал он. — Вот же как тяжко! Достанется мне эта справка…



Несмеяна тихо зверела от скуки.

Сперва она лежала просто так… Лежала, лежала и взвыла.

— Повешусь! — заявила она.

Были тут еще какие-то молодые люди, парни и девушки. Им тоже было скучно. Лежали в купальных костюмах среди фикусов под кварцевыми лампами — загорали. И всем было страшно скучно.

— Повешу-усь! — закричала Несмеяна. — Не могу больше!

Молодые люди выключили транзисторы.

— Ну, пусть, — сказал один. — А что?

— Принеси веревку, — попросила его. Этот, которого попросили, полежал-полежал… сел. — А потом — стремянку? — сказал он.

— А потом — крюк искать? Я лучше пойду ей по морде дам.

— Не надо, — сказали. — Пусть вешается — может, интересно будет.

Одна девица встала и принесла веревку. А парень принес стремянку и поставил ее под крюк, на котором висела люстра.

— Люстру сними пока, — посоветовали.

— Сам снимай! — огрызнулся парень.

Тогда тот, который посоветовал снять люстру, встал и полез на стремянку — снимать люстру. Мало-помалу задвигались… Дело появилось.

— Веревку-то надо намылить.

— Да, веревку намыливают… Где мыло?

Пошли искать мыло.

— Есть мыло?

— Хозяйственное…

— Ничего?

— Какая разница! Держи веревку. Не оборвется?

— Сколько в тебе, Алка? — Алка это и есть Несмеяна. — Сколько весишь?

— Восемьдесят.

— Выдержит. Намыливай.

Намылили веревку, сделали петлю, привязали конец к крюку… Слезли со стремянки.

— Давай, Алка.

Алка-Несмеяна вяло поднялась… зевнула и полезла на стремянку. Влезла…

— Скажи последнее слово, — попросил кто-то.

— Ой, только не надо! — запротестовали все остальные. — Не надо, Алка, не говори.

— Этого только не хватает!

— Умоляю, Алка!.. Не надо слов. Лучше спой.

— Ни петь, ни говорить я не собираюсь, — сказала Алка.

— Умница! Давай.

Алка надела на шею петлю… Постояла.

— Стремянку потом ногой толкни.

Но Алка вдруг села на стремянку и опять взвыла:

— Тоже скучно-о!.. — не то пропела она, не то заплакала. — Не смешно-о! С ней согласились.

— Действительно…

— Ничего нового: было-перебыло.

— К тому же патология.

— Натурализм.



— Это примитив! Это юмор каменного века! Все глупо, начиная с ребра и кончая вашим стремлением… Ха-ха-ха!.. О-о-о!.. — И тут старичок пукнул, так это — по-старчески, негромко дал, и сам очень испугался, весь встрепенулся и съежился.



Дочка Бабы-Яги вдруг внимательно посмотрела на Ивана.

— Слушай, — сказала она, — хочешь стать моим любовником? А?

Иван оторопел поначалу, но невольно оглядел усатую невесту: усатая-то она усатая, но остальное-то все при ней, и даже больше — и грудь, и все такое. Да и усы-то… это ведь… что значит усы? Темная полоска на губе, какие это, в сущности, усы, это не усы, а так — признак.

(…)

— Пошли, — решился Иван. — У меня полчаса есть еще. Побалуемся.



— У-а-а, у-а-а, — поплакал Иван. — Жратеньки хочу-у, жратеньки хочу-у!..

Дочь Бабы-Яги засмеялась:

— А-а, жратеньки захотели? Жратеньки захотел наш сынуленька… Ну, вот… мы и спеленали нашего маленького. Счас мы ему жратеньки дадим… все дадим.



Горыныч улыбался всеми тремя головами.

— Не любите папочку? Не любят, наверно, папочку, не любят… Презирают. Тогда папочка будет вас жратеньки. Хавать вас будет папочка… С косточками! — Горыныч перестал улыбаться. — С усами! С какашками! Страсти разыгрались?! — загремел он хором. — Похоть свою чесать вздумали?! Игры затеяли?! Представления?.. Я проглочу весь этот балаган за один раз!


Впрочем, если имеется куча восторженных поклонников у Хармса, Шагала, Кандинского и им подобных, то не мудрено, что есть они и у Василия Шукшина — не вопреки таким вот «жемчужинам» творчества, а как раз благодаря им.

* * *

Есенин писал о Емельяне Пугачёве, Шукшин — о Степане Разине.

Ключ к личности Василия Шукшина — его роман о Разине «Я пришёл дать вам волю». Разин был, по-видимому, любимым героем Василия Макаровича, из чего можно предполагать, что Шукшин был человек без внутренней дисциплины и без чувства меры, сдерживавший себя только из конъюнктурных соображений. Или, скорее, сдерживавшийся внешними факторами. Когда такие факторы отсутствуют, личности типа Шукшина раскрывают себя во всю свою ненужную ширь.

Эмпатию Шукшина к Степану Разину я разделять не в состоянии: я не могу простить тому хотя бы и утопление княжны. Ну зачем?!!! Красивую молодую женщину, в отношении которой к тому же возникли определённые моральные обязательства, предполагающие у честных людей, вообще говоря, скорую женитьбу. Эстетизация этого гнусного убийства в известной народной песне с очень русской величественной мелодией — какой-то абсурд, принуждающий относиться к русскости с подозрением. Да какую волю мог принести на Русь Разин? Волю топить невиновных людей, что ли?

Ну и что бы такое особенное отчебучил Василий Шукшин, если бы получил, наконец, «волю»? Сделал бы свой фильм про Степана Разина, конечно. Может, что-то антисоветское написал бы или снял. Разбогател бы, «гулял» бы, спился бы или на дорогом автомобиле разбился.

* * *

В «Степане Разине», на первой же странице:

«Золотыми днями, в августе 1669 года, Степан Разин привел свою ватагу с моря к устью Волги и стал у острова Четырех Бугров. Опасный, затяжной, изнурительный, но на редкость удачливый поход в Персию — позади. Разинцы приползли чуть живые; не они первые, не они последние „сбегали на Хволынь“, но такими богатыми явились оттуда только они.»

Это о грабительском набеге шайки Разина на трудящихся Персии. Ну, и на эксплуататоров трудового народа тоже. Но эксплуататоры потом на народе отыгрываются. Игнорировать это обстоятельство — значит демонстрировать извращённость своей морали.

«…струги донцов ломились от всякого добра, которое молодцы „наторговали“ у „косоглазых“ саблей, мужеством и вероломством. Всех 1200 человек (без пленных). Надо теперь набраться сил — отдохнуть, наесться: И казаки снова было взялись за оружие, но оно не понадобилось. Вчера налетели на учуг митрополита астраханского Иосифа — побрали рыбу соленую, икру, вязигу, хлеб, сколько было. А было — мало. Взяли также лодки, невода, котлы, топоры, багры. Оружие потому не понадобилось, что работные люди с учуга все почти разбежались, а те, что остались, не думали сопротивляться. И атаман не велел никого трогать. Он еще оставил на учуге разную церковную утварь, иконы в дорогих окладах — чтоб в Астрахани наперед знали его доброту и склонность к миру.»

Такой вот был добряк и миролюбец Разин. Ну что в этом можно эстетизировать? Вероломство против «косоглазых»? Кстати, персы в своём большинстве не монголоиды.

А вот ещё очень нравоучительная сцена для русской рабочей молодёжи:

«Среди танцующих — и прекрасная княжна. И нянька ее следом за ней подпрыгивает: все должно плясать и подпрыгивать, раз на то пошло.

— Дюжей! — кричит Разин. — Жги! Чтоб земля чесалась.

К нему подтащили молодого князька, брата полонянки: он отказывался плясать и упирался. Степан глянул на него, показал на круг. Князек качнул головой и залопотал что-то на своем языке. Степан сгреб его за грудки и бросил в костер. Взметнулся вверх сноп искр. Князек пулей выскочил из огня и покатился по земле, гася загоревшуюся одежду. Погасил, вскочил на ноги.

— Танцуй! — крикнул Степан. — Я те, курва, пообзываюсь. Самого, как свинью, в костре зажарю. Танцуй! Не теперь бы князю артачиться, не теперь бы. Да еще и ругаться начал. Тут многие понимали по-персидски.

— Ну? — ждал атаман.

Бандуристы приударили сильней. А князек стоял. Видно, молодая гордость его встрепенулась и восстала, видно, решил, пусть лучше убьют, чем унизят. Может, надеялся, что атаман все же не тронет его — из-за сестры. А может, вспомнил, что совсем недавно сам повелевал людьми, и плясали другие, когда он того хотел: Словом, уперся, и все. Темные глаза его горели гневом и обидой, губы дрожали; на лице отчаяние и упрямство, вместе. Но как ни упрям молодой князь, атаман упрямей его; да и не теперь тягаться с атаманом в упрямстве: разве же допустит он, хмельной, перед лицом своих воинов, чтобы кто-нибудь его одолел в чем-то, в упрямстве в том же.

— Танцуй! — сказал Степан. Он въелся глазами в смуглое тонкое лицо князька. Тот опять заговорил что-то, размахивая руками. Степан потянул саблю. Из круга к атаману подскочила княжна, повисла на его руке.»

Мелочь, конечно. Никто не погиб. Но в подсознании доверчивых читателей отложилась определённая схема поведения, которую они при случае охотно воспроизведут на сельских танцульках.

О том, как вызревают замыслы в буйных русских головёнках:

«Сегодня утром Ларька открылся Федору: он придумал, как умертвить княжну. План был варварски прост и жесток: к княжне разрешалось входить ее брату, молодому гордому князьку, и он иногда — редко — заходил. Пусть он войдет к сестре в шатер и задушит ее подушкой. За это Ларька — клятвенное слово! — сам возьмется освободить его из неволи. Здесь — Астрахань, здесь легко спрятать князька, а уйдут казаки, воеводы переправят его к отцу. Объяснение простое: князек отомстил атаману за обиду. У косоглазых так бывает. Федор изумился такой простоте.

— Да задушит ли? Сестра ведь…

— Задушит, я говорил с им. Ночью через толмача говорил: Только боится, что обману, не выручу.

— А выручишь?

— Не знаю. Можа, выручу. Это — потом, надо сперва эту чернявочку задавить. Как думаешь? Надо ведь!..

— Давай, — после некоторого раздумья сказал Федор.

Так они порешили сегодня утром.»

Это два положительных героя задумали спасти казачий коллектив от раздора.

Чуть далее, те же положительные герои:

«Посмотрели на княжну. Княжна грустила по няньке своей, которую решил этой ночью Фрол Минаев. Няньку так и не вытащили из воды — оттолкнули плыть.»

Неужели благонамеренным почитателям Шукшина не понятно, что подобными описаниями закладывается в мозги пренебрежительное отношение к чужой жизни? Это никакой не реализм и даже не литературное выпендривание, а самовыражение порочной личности, которая не очень опасна лишь при условии, что милиция худо-бедно исполняет свои обязанности в обществе.

И наконец вот она, кульминация, ради которой пришлось просматривать эту шукшинскую писанину:

«— Будет про это, — сказал Степан. Помолчал: Посмотрел на реку, на безоблачное небо, промолвил, вроде как с сожалением: — Ясно-то как!.. Господи! Конец лету. — Глянул на есаулов, остался недоволен. — Ну, пошли глаза пялить! Вёдро, говорю, стоит! Стало быть, хорошо! И нечего глаза пялить… Есаулы молчали. Таким они своего атамана еще не видели: на глазах двоился — то ужас внушал, то жалость. Степан поднялся, пошел в нос струга. На ходу легко взял княжну, поднял и кинул в воду. Она даже не успела вскрикнуть. Степан прошел дальше, в самый нос, позвал: — Идите ко мне!»

Как два пальца обмочил (в Волге). Всё. Княжны нет. Проехали, то есть проплыли.

Я полагаю, что уже в одном только в шукшинском «Степане Разине» достаточно материала, чтобы заключить, что популярный русский писатель Василий Макарович Шукшин не только абсурдист, но ещё и моральный урод. Я даже подозреваю, что Шукшин втайне мечтал стать уголовником (причём низкопробным: насильником, грабителем и душителем), но боялся, что разбитый язвой желудок в тюрьме не выдержит. В литературных и экранных шукшинских произведениях эта мечта прорывалась наружу. Тянущиеся к Шукшину читатели-зрители — это родственные душонки: латентные или уже состоявшиеся «казаки». А если женщины, то мазохистки и дуры.

Кстати, по поводу Стеньки, воли и т. п. Иван Бунин в «Окаянных днях» приводит следующий отрывок из Костомарова:

«Народ пошёл за Стенькой обманываемый, разжигаемый, многого не понимая толком… Были посулы, привады, а уж возле них всегда капкан… Поднялись все азиатцы, всё язычество, зыряне, мордва, чуваши, черемисы, башкиры, которые бунтовались и резались, сами не зная за что… Шли „прелестные письма“ Стеньки — „иду на бояр, приказных и всякую власть, учиню равенство…“. Дозволен был полный грабёж… Стенька, его присные, его воинство были пьяны от вина и крови… возненавидели законы, общество, религию, всё, что стесняло личные побуждения… дышали местью и завистью… составились из беглых воров, лентяев… Всей этой сволочи и черни Стенька обещал во всём полную волю, а на деле забрал в кабалу, в рабство, малейшее ослушание наказывал смертью истязательной, всех величал братьями, а все падали ниц перед ним…» (4 мая 1919 г.)

Ещё у Бунина:

«Уголовная антропология выделяет преступников случайных: это случайно совершившие преступление, „люди, чуждые антисоциальных инстинктов“. Но совершенно другое, говорит она, преступники „инстинктивные“. Эти всегда как дети, как животные, и главнейший их признак, коренная черта — жажда разрушения, антисоциальность.»

«В мирное время мы забываем, что мир кишит этими выродками, в мирное время они сидят по тюрьмам, по желтым домам. Но вот наступает время, когда „державный народ“ восторжествовал. Двери тюрем и желтых домов раскрываются, архивы сыскных отделений жгутся — начинается вакханалия. Русская вакханалия превзошла все до нее бывшие — и весьма изумила и огорчила даже тех, кто много лет звал на Стенькин Утес, — послушать „то, что думал Степан“. Странное изумление! Степан не мог думать о социальном, Степан был „прирожденный“ — как раз из той злодейской породы, с которой, может быть, и в самом деле предстоит новая долголетняя борьба.» («Окаянные дни», 11 июня 1919 г.)

Да уж, Иван Бунин — очень нерасположенный к шукшинизму автор.

* * *

В недавние времена было вылито много чего на головы чеченцев по поводу их «набеговой» экономики. Любопытно, а какая экономика — если не «набеговая» — была у донских казаков во времена Степана Разина, а также чуть раньше и чуть позже? И не только у донских. Вообще, «двойные стандарты», «двойная мораль» — это типично русское, в чём убеждаешься уже через несколько минут общения на темы политики с любым патриотическим русаком. Поэтому когда праведствующая «русня» начинает гневаться по поводу применения к русским «двойных стандартов», у меня случается недобрый смех: да чем боролись, на то и напоролись, други!

Дело ведь даже не в справедливости, а в здравости. Если плюхаться в приятных эмоциях типа обиды на весь свет («У России только два настоящих друга: русская армия и русский флот») вместо того, чтобы трезво, рационально, утилитарно смотреть на вещи, никакое сложное и действительно нужное дело не удастся. Хуже того, не возникнет даже понимания того, что такое дело возможно и нужно.

Националист (не только русский) считает, что для нации важно быть не справедливой, а сильной. Если ты силён, не имеет значения, справедлив ли ты в общем мнении: у тебя будет возможность навязать всем свой вариант справедливости. Но проблема в том, что попытка навязывания обычно заканчивается тем, что либо слабые объединяются и совместно ставят сильного на место (или вовсе уничтожают его), либо сильный начинает заниматься самоуничтожением: притеснением и истреблением лучших «своих», которые выступают за более дифференцированный и более дальновидный подход к разным сложностям. Внешняя политика и внутренняя политика всегда делаются по одним и тем же правилам, потому что задают её одни и те же люди, с одним и тем же мусором в головах. Поэтому если во внешних действиях нация начинает руководствоваться принципом «кто сильнее, тот и прав», она сползает к нему и во внутренней политике. Вплоть до абсурдных массовых репрессий и последующего зряшного пускания покаянных соплей ещё лет сто.

* * *

О том, как воспринимала Шукшина при его жизни значительная часть народа — далеко не самая худшая, наверное. Шукшин пишет («Нравственность есть Правда»):

«Как у всякого, что-то делающего в искусстве, у меня с читателями и зрителями есть еще отношения „интимные“ — письма. Пишут. Требуют. Требуют красивого героя. Ругают за грубость героев, за их выпивки и т. п. Удивляет, конечно, известная категоричность, с какой требуют и ругают. Действительно, редкая уверенность в собственной правоте. Но больше удивляет искренность и злость, с какой это делается. Просто поразительно! Чуть не анонимки с угрозой убить из-за угла кирпичом. А ведь чего требуют? Чтобы я выдумывал. У него, дьявола, живет за стенкой сосед, который работает, выпивает по выходным (иногда — шумно), бывает, ссорится с женой… В него он не верит, отрицает, а поверит, если я навру с три короба; благодарен будет, всплакнет у телевизора, умиленный, и ляжет спать со спокойной душой. Есть „культурная“ тетя у меня в деревне, та все возмущается: „Одна ругань! Писатель!“ Мать моя не знает, куда глаза девать от стыда. Есть тети в штанах: „грубый мужик“. А невдомек им: если бы мои „мужики“ не были бы грубыми, они не были бы нежными. В общем, требуют нравственного героя.»

«Философия, которая — вот уж скоро сорок лет — норма моей жизни, есть философия мужественная. Так почему я, читатель, зритель, должен отказывать себе в счастье — прямо смотреть в глаза правде? Разве не смогу я отличить, когда мне рассказывают про жизнь, какая она есть, а когда хотят зачем-то обмануть? Я не политик, легко могу запутаться в сложных вопросах, но как рядовой член партии коммунистов СССР я верю, что принадлежу к партии деятельной и справедливой; а как художник я не могу обманывать свой народ — показывать жизнь только счастливой, например. Правда бывает и горькой. Если я ее буду скрывать, буду твердить, что все хорошо, все прекрасно, то в конце концов я и партию свою подведу.»

Вот, оказывается, почему Шукшин в своих творениях выводил в люди всяких психических уродов: не хотел подвести родную коммунистическую партию. Обсуждать идеал человека он мог позволить себе, наверное, только в лесу — с В. Беловым.

Если люди с явными психическими дефектами (шукшинские психопаты, к примеру) демонстрируются часто и без чёткой отрицательной оценки, это всего лишь прививает массе представление о них как о приемлемом феномене, даже как о норме. Такая «правда» — это малая часть правды. А показывать только худшую малую часть правды — значит лгать и заниматься подрывной работой. Если бы Шукшин был тайным врагом русского народа, это ещё можно было бы посчитать нравственным, а так — увы.

* * *

Можно сравнить писательскую карьеру Василия Шукшина с писательской карьерой его ровесника Валентина Пикуля (1928–1990), тоже флотского человека и тоже очень русского, много пившего в молодости, только выступавшего в другом варианте русскости.

Оба не диссидентствовали и не пресмыкались, но по-разному. Оба были русские патриоты, но Пикуль был, можно сказать, больше патриот, а Шукшин — больше русский (в дурном смысле).

Так вот, творчество Пикуля — охранительное. У Пикуля — другая припыленность. И Пикуль физиономией не вышел. И кино с собой в главных ролях он не снимал (но могли ведь про него снять другие!). И официальное внимание к Пикулю в 1960-е и 1970-е было куда меньшее, чем к Шукшину, хотя как писатель Пикуль много шире и занимательнее.

Из Википедии:

«По утверждениям родственников и знакомых, Пикуля часто преследовали угрозами, а после опубликования романа „Нечистая сила“ он был жестоко избит. (…) за Пикулем был установлен негласный надзор по личному распоряжению М. Суслова.»

Шукшина за его правду, вроде, не били. Потому что ту правду, за которую могли побить, он доверял разве что Василию Белову, да и то в лесу. А публично он нёс только ту правду, за которую давали Государственные премии.

* * *

Есть факт: Василий Шукшин был популярен, причём добился этого в основном сам, то есть без решающей помощи еврейства, партийных органов и т. п. Объяснить это можно, среди прочего, тем, что в обществе была довольно значительная доля «шукшинского контингента»: людей энергичных, но не очень образованных, не довольных своим местом под солнцем, не склонных к упорному простому труду и гораздых на всякие вредные удовольствия. Поскольку казачество, каким оно было при Степане Разине, давно в Лету кануло, а «озорничать» по лесам стало уже несподручно ввиду значительной вырубки оных, податься этим людям было некуда — разве что в Сибирь на заработки. Или в кино — смотреть на себя в очередном фильме Шукшина.

Ещё одна причина популярности Шукшина — индустриализация: появилось большое количество горожан в первом-втором поколениях, а Шукшин как раз выражал их глубокую печаль по оставленным «малым Родинам».

Наконец, симпатяга он был, но без приторности. Самое то, что надо. «Бабам» нравился.

* * *

Я верю, что Шукшин «макал перо в правду»: он всего лишь понимал её несколько своеобразно, в меру своей неглубокости и своей приабсурженности.

Если выбросить художественное наследие Шукшина из российского кино и русской литературы, потеря почувствуется немногими и не лучшими. А дети в школах даже получат облегчение. Впрочем, из русской литературы можно выбросить почти любого: она великая и выдержит.

Отношение к Шукшину — не вопрос личного выбора, сводящийся к «нравится — не нравится»: это вопрос о том, какую русскость пропагандировать, то есть в какую сторону трансформировать русское массовое сознание. Одно дело — не препятствовать распространению произведений Шукшина (кроме совсем уж уродливых «До третьих петухов», разумеется) на общих основаниях, другое — совать его школьникам как образчик чего-то якобы хорошего. Полагаю, что в компактный багаж среднего образования можно (точнее, НУЖНО) поместить куда более ценные и более занимательные вещи, чем шукшинские колхозно-уголовные шедевры.

Загрузка...