По мнению некоторых национально-озабоченных истинно русских людей Василий Шукшин умер не сам по себе, а был уморен — предположительно евреями или КГБ — за стремление снять почему-то особо нежелательный для некоторых фильм о Степане Разине. Про основание этой версии, можно почитать, к примеру, у Юрия Данилова, статья «Василия Шукшина убили?» (сайт culturavrn.ru):
«Вечером 1 октября 1974 года Шукшин вместе с другом и коллегой Георгием Бурковым сходили в баню, потом вернулись на теплоход „Дунай“. До глубокой ночи смотрели по телевизору хоккейный матч СССР — Канада. Затем разошлись по своим каютам.
Василий Шукшин из своей каюты больше не вышел. „Умер от сердечной недостаточности“, — сказали врачи. Георгий Бурков говорил: „Я думаю, они его убили. Кто они? Люди — людишки нашей системы, про кого он нередко писал. Ну, не крестьяне же, а городские прохиндеи… сволочи-чинуши…“
Главный патологоанатом Москвы, прилетевший для вскрытия, в анамнезе написал: „Сердечная недостаточность“. Но у вдовы Лидии Федосеевой-Шукшиной до сих пор хранятся кардиограммы кремлевских врачей, снятые за месяц до событий, которые показывают, что сердце писателя было здоровым.
Перед смертью Шукшин был у тещи в Ленинграде по издательским делам, и выглядел он прекрасно: свежий, красивый, молодой. „Тело его играло. Он не был усталым, погашенным“.
Вспоминает Александр Панкратов-Черный:
— Жора Бурков говорил мне, что не верит, что Шукшин умер своей смертью. Василий Макарыч и Жора в ту ночь стояли на палубе. И так получилось, что после разговора Шукшин прожил всего 15 минут. Василий Макарыч ушел к себе в каюту веселым, жизнерадостным. И сказал Буркову: „Ну тебя, Жорка, к черту, пойду попишу“. Потом Бурков рассказывал, что в каюте чувствовался запах корицы. Запах, который бывает, когда пускают „инфарктный“ газ. Шукшин не кричал, а его рукописи, когда его не стало, были разбросаны по каюте. Причем было уже прохладно, и, вернувшись в каюту, ему нужно было снять сапоги, галифе, гимнастерку: Василия Макарыча нашли в нижнем белье, в кальсонах солдатских. Он лежал на кровати, только ноги на полу. Все говорили, что Шукшин был очень аккуратным человеком».
«Инфарктный газ» почему-то фигурирует в интернете только в связи с представленным выше эпизодом. Ещё заметим, что для курильщика и выпивальщика, чрезмерно отдающегося работе, вдобавок любителя кофе («Шукшин выпивал по банке кофе за ночь»), умереть в 45 лет от внезапной сердечной недостаточности — это нормально.
Вот отрывок из автобиографической повести Юрия Нагибина (1920–1994) «Тьма в конце туннеля», рассказывающий о том, как Нагибин совершил насилие над Василием Шукшиным на почве межэтнических отношений:
«В Доме кино состоялась премьера фильма Виталия Шурпина „Такая вот жизнь“, в котором Гелла играла небольшую, но важную роль журналистки. С этого блистательного дебюта началось головокружительное восхождение этого необыкновенного человека, равно талантливого во всех своих ипостасях: режиссера, писателя, актера. И был то, наверное, последний день бедности Шурпина, он не мог даже устроить положенного после премьеры банкета. Но чествование Шурпина все же состоялось, об этом позаботились мы с Геллой.
В конце хорошего вечера появился мой старый друг режиссер Шредель, он приехал из Ленинграда и остановился у нас. Он был в восторге от шурпинской картины и взволнованно говорил ему об этом. Вышли мы вместе, я был без машины, и мы пошли на стоянку такси. Геллу пошатывало, Шурпин печатал шаг по-солдатски, но был еще пьянее ее.
На стоянке грудилась толпа, пытающаяся стать очередью, но, поскольку она состояла в основном из киношников, порядок был невозможен. И все-таки джентльменство не вовсе угасло в косматых душах — при виде шатающейся Геллы толпа расступилась. Такси как раз подъехало, я распахнул дверцу, и Гелла рухнула на заднее сиденье. Я убрал ее ноги, чтобы сесть рядом, оставив переднее место Шределю. Но мы и оглянуться не успели, как рядом с шофером плюхнулся Шурпин.
— Вас отвезти? — спросил я, прикидывая, как бы сдвинуть Геллу, чтобы сзади поместился тучный Шредель.
— Куда еще везти? — слишком саркастично для пьяного спросил Шурпин.
— Едем к вам.
— К нам нельзя. Гелле плохо. Праздник кончился.
— Жиду можно, а мне нельзя? — едко сказал дебютант о своем старшем собрате.
— Ну вот, — устало произнес Шредель, — я так и знал, что этим кончится.
И меня охватила тоска: вечно одно и то же. Какая во всем этом безнадега, невыносимая, рвотная духота! Еще не будучи знаком с Шурпиным, я прочел его рассказы — с подачи Геллы, — написал ему восторженное письмо и помог их напечатать. Мы устроили сегодня ему праздник, наговорили столько добрых слов (я еще не знал в тот момент, что он куда комплекснее обслужен нашей семьей), но вот подвернулась возможность — и полезла смрадная черная пена.
Я взял его за ворот, под коленки и вынул из машины. „Садись!“ — сказал я Шределю. И тут, за какие-то мгновения, во мне разыгралось сложное драматическое действо. Я держал на руках маленькое, легкое тело притихшего и будто враз постаревшего человечка, и это походило на „Снятие с креста“ одного старого немецкого художника: человек, держащий тело Христа — я не удосужился узнать, кто это, благочестивый Симон или апостол Иоанн, — выглядит растерянным, словно не знает, что ему делать с бесценной и горестной ношей. Я тоже не знал, ибо в моем обостренном и сбитом алкоголем сознании происходила стремительная смена образов: еврей истинный, которым я признавал себя некогда, требовал прислонить его бережно к стене, русский, которым я и тогда был, не зная о том, хотел размозжить его об эту стену, еврей, которого я, воспитанный в долгом рабстве, тайно нес в себе и сейчас, просил о пощаде, русский, каким я грозил стать, толкал под руку размозжить Шределя, а сородича взять с собой и уложить в постель. И тут легкую тяжесть его тела я почувствовал как бы через ощущение моей жены и все понял про него и Геллу. И сразу исчезла гнусная муть, остались человек против человека. И тот человек, который истинно был во мне, мог бы прикончить Шурпина, если б не понял каким-то счастливым, освобождающим чувством, что уже не любит Геллу страстью. Это сняло с души много тяжелого, освободило от собственной вины и обязанности играть в то, чего уж нет. Я с какой-то нежностью ощущал кошачий вес Шурпина на своих руках. Тут я увидел испуганное лицо моего старшего друга, режиссера Донского, что-то, видать, ухватившего в происходящем. В молодости он играл в футбол — вратарем, я крикнул ему: „Держите!“ — и метнул тело Шурпина. Он поступил вполне профессионально: пружинно присев, выбросив вперед согнутые в локтях руки, принял послание в гнездо между ляжками и грудобрюшной преградой.
Я сел в машину, и мы уехали.
В толпе на стоянке находился Валерий Зилов, злой карлик. Он стал распространять слухи, что я избил пьяного, беспомощного Шурпина. А что же он не вмешался, что же не вмешались многочисленные свидетели этой сцены?..
Я встретился с Шурпиным через много лет на заседании редколлегии журнала „Наш сотрапезник“, тогда еще честного и талантливого. Это была совсем другая жизнь, из которой ушла Гелла и многие другие, обременявшие мне душу. Главный редактор журнала Дикулов представлял нам нового члена редколлегии. Шурпин, знаменитый, вознесенный выше неба, трезвый как стеклышко — он бросил пить и сейчас добивал свой разрушенный организм крепчайшим черным кофе, курением и бессонной работой, — обходил всех нас, с искусственным актерским радушием пожимая руки. Дошло дело до меня.
— Калитин, — неуверенным голосом произнес Дикулов, видимо, проинформированный Зиловым о моем зверском поступке.
— Не надо, — улыбнулся Шурпин своей прекрасной улыбкой. — Это мой литературный крестный.
И поскольку я сидел, он наклонился и поцеловал меня в голову…»
Ну, это, разумеется, лишь версия одной из сторон. Всё же обратим здесь внимание на «маленькое, легкое тело». Похоже, некрепок был Василий Макарыч наш… Но — «мал клоп, да вонюч».