- Привет, Вова! Ты почти не изменился, только полысел, ну да мужика это только красит, значит, с гормонами нормалёк. А как Марианночка, все такая же стройная, юркая, как ящерка, вся цветет и пахнет, небось?
И не дожидаясь ответа, Соня, облаченная в темное платье в белый мелкий горошек, пододвинула Владимиру Михайловичу пачку импортного печенья:
- Не стесняйся, бери. Угощайтесь, пожалуйста. Борис Владимирович, а вы чего же не берете? Это очень вкусные сырные крекеры, я на всех принесла. Сейчас будем чай пить. Вот только оформим Владимиру Михайловичу кое-какие документы и передохнем.
Владимир Михайлович сел на обшарпанный стул около облупленного стола главбуха и передал Соне свой паспорт, который предусмотрительно всегда носил с собой, но сегодня захватил его с собой ещё и по указанию гендиректора. В стране готовилась новая пенсионная реформа, каждому работающему должны были присвоить особый личный номер и собирались вести особо строгий учет заработков, с которых следовало начислять пенсию, а допреж того и главное - платить взносы, и Гордин, конечно, не ждал от реформаторов и следовательно от готовящегося нововведения ничего хорошего. Скорее всего и пенсионный возраст отодвинут лет на пять, как за границей, с которой новая Россия раболепно как бы брала пример, но только в худшем, не видя очевидных добрых примеров жизненных благ, и что сможет получить человек... Так, какие-то копейки, на которые жить невозможно.
Через несколько минут Соня покончила с процедурой заполнения документа и дала его подписать Гордину.
- Борис Владимирович, а Волков так и не принес паспорт, хотя и обещал, и Пильштейн никак не объявляется, - доложила она директору.
- Да, знаю, знаю, я сам ему несколько раз звонил. Видимо, нет его в Москве, сидит, наверное, на даче в Рязанской губернии, яблоки караулит. Бог с ним, если не объявится ещё два дня, отдадим документы в пенсионный фонд без него. Пусть потом попрыгает или попляшет, вечный разиня, - устало констатировал Борис Владимирович и обратился к Гордину: - Ну, что, пошли, покурим.
Некурящий Гордин, оставив с сожалением "дипломат" в кабинете, вышел за Безъязычным на улицу, пронаблюдав тот же ответственный ритуал отпирания и запирания двери в ажурной решетке (предусмотрительность в отношении бомжей или бандитов, а может самоизоляция). Говорить им было не о чем, Гордин давно отошел от рутинных издательских дел, тем более не получая около года и так мизерную зарплату, перекинулись ничего не значащими фразами об экономической ситуации в стране, о новых, будоражащих многих, назначениях в администрации президента. Фразы были банальные, затертые, как медные деньги, равно как и чувства, их диктовавшие. Если раньше, при застое, каждый рядовой гражданин был для государства как бы винтиком, то сейчас он скорее всего мог уподобиться изогнутому от постоянного битья по голове гвоздю, выброшенному за ненадобностью на обочину жизни.
Вернувшись в кабинет, Безъязычный и Гордин выпили каждый свое, первый - чаю, второй - кофе, и похрустели крекерами на радость Соне. И стали собираться восвояси. Гендиректор, вспомнив об обязанностях, дал внятные указания подчиненным феминам, в частности сообщил в деталях свой завтрашний маршрут передвижений по городу и сам ознакомился с распорядком дня главбуха и секретарши.
- Слушай, а ты займись-ка новыми изданиями, у нас ещё энциклопедический словарь не распродан до конца, и потом Барканов и двухтомник Урлацкого осели на складе. Тиражи их практически не двигались, а вбитые в издание деньги надо отбивать, не так ли.
Гордин взял образцы, положил их в черную тканевую сумку, поскольку "дипломат" был уже переполнен купленными в "Ракурсе" книжками, среди которых выделялась "Энциклопедия российского мошенничества", (в автобусе и метро он освоил аж одиннадцатую главку "Недвижимость", остановившись на двенадцатой "Органы", и не предполагая актуальность для него именно последней), и издатели-други тронулись в путь.
- Ну, я сейчас дальше, а ты куда - в метро? Прямо домой намылился или ещё побегаешь по книжным? - вроде как пошутил Безъязычный.
- Да ещё нет, не домой. Постараюсь на Тверскую в "сотый" заехать с образцами. Да вот сейчас ещё на лоток гляну, что там из печатной продукции пулей улетает, - откликнулся Гордин, не сумев развить начальственную шутку своей.
Он развернулся, прошел назад несколько метров, совершенно не предполагая, что давно стал объектом слежки, объектом пристального внимания современных мошенников, вооруженных "Макаровым" и алыми служебными удостоверениями, добывающими им основной прокорм в отличие от скудного государева пайка, внимания того ока, от которого храни вас Господь.
В это мгновение к нему обратилась миловидная девушка, оказавшаяся рядом. Она спросила, не знает ли он какой-то магазин с мудреным названием, которое Гордин не понял и не запомнил. Он вежливо признался в незнании и в свою очередь спросил, что за чудо-товары продаются в этом чудо-магазине.
- А там всего понемножку: одежда, косметика, обувь, бижутерия и даже книги - ответила девушка, явно стараясь продлить разговор, во время которого она вместе с Гординым отошла с центра асфальтированной площадки возле метро и продолжала осматриваться.
- А какие вы любите книги? Дамские романы, детективы, наверное, Александру Маринину или Викторию Токареву, а может, поэзию? - привычно затронул любимую тему Гордин. О книгах он был готов говорить с кем угодно, где угодно и сколько угодно, в отличие от Марианны Петровны не считая это большим грехом.
Солнце по-прежнему безмятежно светило с высоты и гладило июльскими лучами лысеющую голову незадачливого издателя.
- Ой, как вы угадали? Я действительно люблю читать стихи, только они сейчас мне давно не попадались. Может, уже поэты перестали их сочинять, время-то отнюдь не поэтическое, - ответила девушка, смотря на Гордина вызывающим и в то же время покорным взглядом. Словно льдинка таяла в кипятке. "А глаза-то у неё чайного цвета и такие огромные, не глаза, а прямо-таки глазища в поллица", - подумал Владимир Михайлович. Впрочем, может, это все он тут же и присочинил, может, она вовсе и не смотрела на него, а по-прежнему искала взглядом остро необходимый магазин, где продается всякая всячина, так дорогая сердцу и кошельку прекрасной половины человечества.
- Это почему же не сочиняют, вот я, например, пишу. Хотите, прочитаю.
- Хочу. Только давайте, пойдем по дорожке, кажется, нужный магазин в том направлении. Вы не против? А как, кстати, ваша фамилия? Может быть, я читала вас? - ответила вопросом на вопрос девушка. Извечная современная привычка.
И Гордин, заведя глаза то ли небу, то ли долу, начал читать наизусть одно из своих "коронных" философических стихотворений: "Неумолим к мечтам возможностей предел. Не помню, кто сказал про пальцы брадобрея. Я прожил эту жизнь не так, как я хотел. Пусть к дочери судьба окажется добрее. Уходит день и час, и не остановить мгновенье, и нельзя надеяться на случай. Сердца соединить едва ли сможет нить взаимности простой, когда ты невезучий". При чтении он слегка шепелявил, потому что потерял верхний протез, и сейчас ещё старательно прикрывал верхней губой отсутствующие зубы, что сообщало серьезному стихотворению вообще-то несвойственный ему комический эффект. Во время чтения они переместились по асфальтовой дорожке, словно танцуя замысловатые па. Гордин держал в левой руке сумку с издательскими образцами, а в правой - излюбленный "атташе-кейс" с купленными в "Ракурсе" книгами. Ах, "Энциклопедия российского мошенничества"! Какая иллюстрация к ней меж тем разворачивалась на асфальтированной площадке возле метро!
Стихотворение закончилось неожиданно быстро.
- Ну, как вам стихи? - спросил Гордин, в общем-то предполагая ответ.
- Прекрасно. Великолепно. А как все-таки ваша фамилия? - продолжала настаивать девушка.
- Вы все равно не знаете, я последнее время мало печатаюсь, - ответил Гордин.
- Что ж так, не берут? Или у других лучше? - тон разговора сменился, видимо, девушку обидел отказ назвать свою фамилию.
Она энергично встряхнула головкой, так что белокурые волосы брызнули одуванчиковым оперением, и пошла по асфальтовой дорожке, даже не простившись. Гордин хотел было крикнуть вслед, но тут же перестроился с поэзии на прозу, мысленно махнул рукой на непонятливую Лику, благо, на самом деле обе руки были заняты поклажей и повернул к станции метро.
Буквально через два-три метра его остановили два молодых парня; один в белой рубашке и джинсах, выше его ростом, небритый, махнул какой-то красной книжечкой и потребовал предъявить документы. Рядом стоял, набычившись, низкорослый крепыш со среднеазиатским абрисом лица и довольно недружелюбно смотрел на Гордина.
Владимир Михайлович испытал прилив раздражения. Спесь и неудовольствие потревоженного небожителя, видимо, отчетливо отразились на его также небритой сегодня физиономии, и он машинально потребовал у парня в белой рубашке промелькнувшую красную книжечку.
Ему снова раскрыли чуть помедленнее удостоверение, из которого он запомнил только звание "лейтенант", поскольку заветная книжечка, блеснув белыми страничками, снова красной блесной нырнула в недра карманов оперативника.
Гордин достал из "дипломата" свое удостоверение журналиста с раздражающей надписью "Пресса", что, видимо, разозлило начинающего опера. Рыбалка могла сорваться, ведь судя по легкому подпитию милицейской пары им срочно требовался дополнительный допинг, хотя бы в образе законопослушной жертвы.
- Предъявите паспорт, - настоятельно потребовал парень, облизав при этом сухие потрескавшиеся губы.
Гордин снова непроизвольно покосился на угрюмого крепыша, держащего руки в карманах, и неясная тревога царапнула его быстровоспламеняющееся воображение.
- Давайте пройдем в отделение милиции в метро, там только я и покажу вам паспорт, - безапелляционно заявил он, уже отчетливо делая оперативников врагами. Из легкой добычи, незадачливого лоха с толстым бумажником, Гордин превращался в сопротивленца, которого надо было немедленно сломать и поставить на колени.
Втроем за минуту дошли до метро. Вошли в вестибюль станции. Гордина ввели в комнатку транспортной милиции. Люди в форме, поняв суть дела, послушно освободили место одетым в гражданское оперативникам. Началась новая страница оперы с подзаголовком "жизнь", увертюра явно закончилась. Гордин сел на предложенный стул и достал паспорт. Оперативник в белой рубашке, сидя за столом, напротив задержанного, цепко пролистал его, выписал основные данные на отдельный листок бумаги и вложил этот листок в документ.
- А о чем это вы беседовали с девушкой? - неожиданно спросил он Гордина.
- А это мое личное дело, - ответил Гордин.
- Что, не "дала" сразу, пришлось уговаривать или, может, вы ей стихи читали? - был следующий ехидный вопрос.
- Может, и стихи, - лаконично произнес Гордин.
- Значит, не хотите правду сказать? Не содействуете органам, - с угрозой спросил оперативник.
- Мне отвечать нечего. Я что-то нарушил? - спросил в свою очередь Гордин.
- Я же вижу, что вы врете, - безапелляционно продолжал опер. Показали бы вы мне сразу паспорт и сказали, что пытались познакомиться, но отлуп получили, я бы вас сразу отпустил. Но вы врете нагло, чего-то изворачиваетесь, меня за дурака держите, не уважаете. А ведь я могу легко показать вам Кузькину мать. Заметьте, легко и пяткой в лоб, - уже с нескрываемой озлобленностью давил на психику оперативник в белой рубашке. Финал такой оперы вполне мог быть плачевным. И все-таки Гордин нутром чувствовал, что нельзя соглашаться с опером и повторять за ним слова с явным наговором и может быть даже самообвинением. Черт его знает, может, у него диктофон включен. Что-то он чересчур активно прессует меня. Почему-то Гордину не пришло в голову, что пришла пора откупаться, что оперативник ждет денег в качестве платы за освобождение, поэтому они и были оставлены наедине и уже пять минут никто не заглядывал в комнатку, видимо, снаружи на стреме стоял крепыш.
Гордин с удивлением посмотрел на опера и сказал:
- Но я же сразу показал вам членский билет журналиста.
- А это ваш пропуск на работу, к тому же вполне может быть поддельным. Мне нужен паспорт.
- Но я же показал сейчас паспорт. Какие ещё проблемы?
- Проблемы не у меня, а у вас, интеллигентный вы наш. Почему не показал сразу? Почему не признаешься, что "клеил" подругу? Почему не отвечаешь правдиво на мои вопросы, сука?
- Не показал паспорт на улице, потому что у вас подозрительный вид, особенно у вашего спутника, в гражданке и потом ваши "корочки" тоже могли оказаться подделкой. В этот момент крепыш вошел в комнату и услышав отзыв о себе почти сразу же взбеленился и забегал по кабинетику. Через мгновение он заявил Гордину, что он вошь, которую ногтем можно пришлепнуть, мол, раньше так жиды не борзели, а уж оперов уважали куда как. Судя по тому, что крепыш годился Гордину явно в сыновья, их временные параметры восприятия не очень-то совпадали. Впрочем, побегав и повозмущавшись, крепыш опять вышел.
- Так о чем вы говорили с девушкой? Куда она пошла? - продолжил расспросы оперативник в белой рубашке. От него отчетливей запахло алкоголем, видимо, адреналин добавил возбуждение.
- Ни о чем не говорил. Ни о чем существенном для вас. А пошла она в какой-то магазин - ответил Гордин, уже устав от бессмысленного объяснения, которое излишне затягивалось.
- Значит, не хотите по-хорошему. Не хотите меня понять и уважить. Вот я вас сейчас задержу по подозрению в преступлении, узнаете тогда почем фунт лиха - пригрозил Гордину опер.
- В каком-таком преступлении?
- А я вам подыщу потяжелее, у нас тут полно убийств с сексуальными извращениями, вот мы вам какое-нибудь и примерим.
Гордину происходящий разговор казался дурным сном, затянувшейся избитой шуткой, но события только набирали обороты.
Оперативник вызвал по телефону милицейскую машину и патруль, передал паспорт с вложенной бумажкой старшему патруля и сказал ему, не стесняясь Гордина, чтобы он доставил задержанного в милицейскую часть и написал рапорт.
Гордин то ли тогда, в момент его передачи, то ли ранее сказал оперу, что он занимается ерундой и использует свое служебное положение в жалких личных целях, для удовлетворения амбиций, что, конечно, только подлило масла в огонь. Жаль только, что он не успел прочитать главу "Органы" в "Энциклопедии российского мошенничества", где на 23 страницах доходчиво рассказывалось о том, как "моя милиция меня бережет", и как правильно занять самооборону. Если при себе нет документов или "корочки" покажутся подозрительными, милиция конечно, имеет право задержать вас на три часа, куда почему-то не входит ночное время с 23 до 6 утра, не входит и период нахождения в кабинете у оперативника или ожидания под дверью кабинета. Гордина задержали в 17 вечера. Для него-то счет шел на секунды и на минуты, но вылился он в долгие-долгие часы.
Кстати, в случае подобного задержания гражданин имеет право на телефонный звонок и вправе требовать предоставить ему телефон. Действительно, человека могут задержать по подозрению или обвинению в совершении преступления. Но только в случае, если приписываемое преступление тянет на срок и только тогда, когда подозреваемый или обвиняемый застигнут на месте преступления или же сразу после него. При задержании обязательно составляется протокол оснований и мотивов задержания, указывается время и место задержания, время составления протокола. Срок задержания - до трех суток. Прокурор данной местности должен быть извещен о задержании в первые 24 часа. По его санкции задержанного можно оставить в заключении до 10 суток, в течение которых гражданину должно быть предъявлено конкретное обвинение - в ином случае подозреваемый подлежит освобождению.
Ничего этого бедный Гордин не знал и, даже имея справочник под рукой, не удосужился его посмотреть. Позже, анализируя возникшую ситуацию, он будет удивлен, что его же постоянно допрашивали о Безъязычном, куда он пошел, почему пошел дальше, почему они расстались, то есть за ними определенно следили на их пути до метро. Скорее всего, в довольно громкой их беседе, да ещё о книжках, об образцах, о необходимой реализации мелькали сладкие для оперов слова "прибыль", "баксы", "тысячи рублей". Ребяткам с удостоверениями показалось, что они приловили увесистых карасей из частной издательской конторы и можно их будет пожарить и подоить, "икряные" мужики шли, особенно Гордин с его брюхом. И может быть девушка была подставной, почему-то её не задержали, не остановили. Когда Гордин в последующем разговоре сказанул, что, мол, саму девушку надо об этом спросить, его "успокоили", дескать её ищут и ему предъявят, хотя, забегая вперед, заметим, что никакой девушки ему не предъявили.
Его привезли в отделение, поставили у стойки, паспорт передали дежурному по отделению, усталому капитану с приветливым смышленым лицом, а старший патруля нацарапал на листке бумаги лаконичный рапорт о подозрении в преступлении, не указывая конкретно, в каком. Досужие милиционеры спросили Гордина не пил ли он и не писал, он даже и не подумал, что эти два противоправных действия могли быть причиной задержания, принял вопрос буквально и сказал, что не делал ни того и ни другого. На все его редкие расспросы о своей дальнейшей судьбе, ответ был краток: вот придет опер, разберется. Гордин, кстати узнал позывные бдительного сыщика, которые тот упорно отказывался сообщить ему: Никифор Викторович Кожемяка... Такой вот былинный богатырь, окончивший милицейскую школу всего месяц назад и с упоением кинувшийся в рыночную экономику для дальнейшего быстрейшего процветания. На страны, а себя лично, любимого и как бы чересчур образованного.
Через несколько минут Гордина предоставили самому себе, отпустили в дальний коридор, где Гордин сел на свободный стул, но от волнения не смог ни читать, ни писать. В принципе он вообще мог уйти из здания милиции, его никто не бдил, но как законопослушный гражданин он не решился на особенно далекие передвижения. Прошло больше часа, Гордин дважды подходил к дежурному, тот разыскивал по рации опера, но дозвониться не мог.
Появившись через час оперативник в белой рубашке взял паспорт Гордина и повел его на третий этаж вместе с вещами, где два часа задавал ему все те же глупые (с точки зрения задержанного несправедливо) вопросы о генеральном директоре и его дальнейшем пути, о девушке и её дальнейшей судьбе и наконец заполнил якобы со слов Гордина объяснение, которое читать без смеху было невозможно. И не только потому, что оно пестрило грамматическими ошибками, а потому, что не было ни логики в сцеплении фактов, ни намека на повод задержания. Гордин был вынужден перечислить свои передвижения в течение неудачного дня до момента задержания. Он судорожно вспоминал, что вроде бы, лучше ничего вообще не подписывать, но расслабился, испугался раздразнить опера, хотел побыстрее освободиться и подписал весь этот бред о своих передвижениях в течение июльского жаркого уже во всех смыслах дня. Его не обыскивали, только опер Кожемяка осмотрел в своем кабинете содержимое сумки и "дипломата", стараясь ничего не касаться своими руками. Он довольно долго бурчал недовольно, что Гордина не наблюдали, предоставив относительной свободе до прихода Никифора Викторовича. В его кабинет постоянно входили и выходили коллеги, практически юноши, преисполненные необыкновенной важности и значимости в собственных глазах. Речь их была убога, примитивна как по форме изложения и словарному запасу, так и по мотивам языковой коммуникации. Они были озабочены прежде всего своими бытовыми проблемами, планировали предстоящий вечер, как лучше "оттянуться", кого бы "трахнуть", быстро пронюхав, что Кожемяке попался в руки странноватый субъект "писатель", они повторяли это определение прямо ему в лицо, словно бы слово это было синонимом слова "прокаженный", третируя Гордина своим видом и обращением и обронив пару раз уничижительные фразы по адресу прессы вообще и жидов в частности. Определенно, из-за аристократической картавости и родовитости происхождения Гордин казался им разбогатевшим евреем-выскочкой, перетрахавшим при помощи своего, конечно же, толстого бумажника всех лучших девочек столицы, отказывавших им в этом приятном занятии по причине отсутствия наличных, хотя они ого-го какие жеребцы. Впрямую денег у него не вымогали, хотя в разговорах по телефону за соседним столом у коллег Кожемяки мелькали неприкрытые намеки на участие в "отмазке" то родни, то соседей, мол, все можно решить при хорошем взаимопонимании.
Ужасна наша юридическая безграмотность. Будучи на своей собственный аршин законопослушным гражданином, Гордин и думать не мог, что его в трезвом уме и здравой памяти арестуют, подвергнут насильственному заточению. И действительно - легко. Ну, понятно, в пьяной драке или случайной аварии, вообще, в России от сумы и от тюрьмы не зарекается никто. Но вот сейчас от Гордина требовали признания в какой-то ерунде, чепухе на постном масле, мол, он хотел познакомиться с женщиной, а она дала ему отлуп, а он рассердился и хотел догнать незнакомку, а у него плохо в семье, плохо с женой, у него бесконечные сексуальные комплексы и проблемы, а не состоит ли он на учете у психиатра... Гордин был поглощен с одной стороны своим внутренним состоянием полуступора, с другой стороны - изучением нового желанного для него мира. Ему последний месяц постоянно снились, как оказалось, вещие сны, он пытался писать повесть "Гордиев узел", но путался в неизвестных ему реалиях, он не мог выстроить должным образом занимательный сюжет, не знал главное, как заканчивается заточение, ведь во сне он-таки устроился в камере, плохо ли, хорошо, но ему было понятно, что чувствует человек, очутившись изолированным от обычной жизни, затворенным за стальной дверью то ли с зарешетченным, то ли с сейфовым оконцем. А с него требовали признания. Признания в том, чего не было, чего он не совершал. Впрочем, издевательство было достаточно сдержанным, без излишеств, аккуратным, видимо, журналистская "ксива" все-таки сдерживала мучителя.
Гордин сначала недоумевал, потом надеялся, что раз его личность установлена, его через три часа отпустят, этот-то срок он знал и помнил, зря что ли он прочел не одну дюжину романов Николая Леонова, Данила Корецкого и Александры Марининой, эдакой русской Агаты Кристи, ведь документы у него в полном порядке и вины он за собой не чувствовал и конкретного обвинения ему не предъявляли, а жали на то, что надо помогать милиции в её нелегкой работе, что можно было истолковать не только двояко, а с множеством любых психологических и экономических нюансов.
Пока он находился в дежурной части, он успел насмотреться на будничную работу отделения. Было несколько задержанных за мелкие проступки, но и таких, у кого не было документов, всех спрашивали, сколько у них денег и брали штраф, либо по максимуму - 41 тысяча, либо добровольно, сколько кто даст и сколько есть денег. Так у одного приезжего было всего 8 тысяч 100 рублей, и это сгодилось и послужило причиной его немедленного освобождения. Гордин и рад был бы откупиться, но он боялся принципиального опера, а вдруг да и припишут ему подкуп должностного лица, что просто позволит мошеннику с удостоверением увеличить сумму мзды. Сидя в коридоре, он слышал, как кто-то за приотворенной дверью распекал собеседника, мол, как ты посмел так мало дать, ну ты поплатишься, кровью умоешься, и мимо него мелькнула фигура "чурки" или лица "кавказской национальности", которого перевели на другой этаж, подальше от ненужных свидетелей. Впрочем, Гордина не замечали, к нему моментально привыкли, как к детали служебного интерьера, и преспокойно прямо на виду у него обделывали свои малочистоплотные привычки. И он собственно не обращал на эти делишки особого внимания, озабоченный лишь собой. К нему "менты" отнеслись и относились в дальнейшем сверхпрекрасно, они сочувствовали ему, как действительно невиновному, попавшему по непонятной причине, как кур в ощип какому-то сосунку-оперу, который и работает-то всего первый месяц, а уж оборзел чересчур и не по чину берет. Вообще, между сотрудниками отделения, дежурными милиционерами и оперативниками, сотрудниками криминальной полиции, существовало явное противостояние, так всегда было и в царское время, и в годы советской власти, и сейчас при "демократах". Просто питательная среда, "кормушка" была почти одна, а подход и возможности у каждого разные, что, собственно, и рождало противоречия и разногласия.
Незадолго перед приходом опера, в отделение пришли с жалобой два замызганных алкаша: муж и жена - с жалобой на пьяного соседа по коммунальной квартире, которых их матерно оскорбил и чуть ли не выбил дверь в их комнате. Участковый через несколько минут привел этого соседа, крупного мужика в джинсовом костюме, с татуировкой на руках, которого довольно быстро поместили в железную клетку, где находился другой задержанный, молодой парень в спортивном костюме, а в соседней клетке на деревянной, выкрашенном в светлозеленую краску топчане сидела женщина неясных средних лет, задержанная за торговлю в неположенном месте.
Кожемяка после оформления объяснения, видя непонятливость и неподатливость "писателя", заявил:
- А сейчас мы тебе пальчики откатаем. До сих пор не судим? Так будешь. Вот поиграешь на нашем "рояле", мы тебе статейку-то подберем. Не может быть, чтобы нигде ты не засветился. Уж больно похож на разыскиваемого насильника, вот и фоторобот: крупный мужчина лет сорока-пятидесяти, в очках, с усами, с короткой стрижкой...
- Этот, что ли? - спросил Гордин и показал на отпечаток ксерокса, где был изображен совершенно непохожий на него субъект в вязаной шапочке, с худым скуластым лицом.
- Ну, это же фоторобот, а при соответствующей доводке он вполне может совпасть с твоим портретом. У нас есть понятливые свидетели.
- А вы не боитесь заиграться? Существует ведь и прокурорский надзор.
- А что ты, писатель, писать хочешь? Да у нас тут без конца жалобы пишут и все без толку, имей в виду.
И Гордина перевели в другую комнату на том же этаже, где сидели ещё три человека. Один из них поднялся и подошел к Гордину.
- Ну что, поиграем на рояле, разомнем пальчики. Тебе ещё не снимали отпечатки? Вот будет фокус, если в картотеке поможешь загадки разгадать, улыбаясь, говорил крепыш в черной рубашке и черных брюках. От него попахивало слегка алкоголем. Что ж, пиво пить на службе пока не запрещено.
В углу комнаты стоял стол, на котором лежал лист бумаги, покрытый густой черной пастой. Крепыш взял валик, который потом постоянно сваливался с держателя, прокатал его по черной краске и начал смолить большой палец. Кожемяка подвел Гордина к другому столу, на котором лежали три дактилоскопических карты и посоветовав ему расслабить кисть, аккуратно перекатил палец с боку на бок и посмотрел на отпечаток. Увиденным он остался доволен: отпечаток был отчетливым, борозды-морщины хорошо различались на фоне бумаги. Рисунок походил на географическую штриховку на старых военных картах. "Вот она, топография жизни!" - философически и одновременно отстраненно подумал как бы не о себе Гордин.
Процедура заняла неожиданно много времени. Краска была плохой. Валик забирал её на себя неохотно, отпечатков нужно было сделать немало: трижды десять - это тридцать касаний, тридцать намазываний, тридцать подходов и отходов. Пришлось искать краску, но её не оказалось. Снабжение, как и вообще по стране, было отвратительным. Денег на нее, видимо, как и на другую оргтехнику не выделялось. Последние отпечатки всех ладоней делались таким образом: крепыш в черной рубашке клал гординскую ладонь на лист с краской и двумя руками давил на тыльную сторону, пытаясь заставить краску зацепиться за кожу ладоней. Гордин вообразил, что крепыш готов уже попрыгать на кисти, чтобы краска пристала прочнее. Внимание оперативников ослабло, на одной из карт в средние отпечатки больших пальцев вместо должной пары всадили дважды один правый палец. Гордин заметил ошибку, но не стал обращать внимание. Эдак пришлось бы переделывать все десять отпечатков + два + обе ладони. Наконец, процедура закончилась.
Все это время третий оперативник "сидел" на телефоне, общаясь, видимо, со своей теткой, радостно убеждая её, что её сын, а соответственно его двоюродный брат пойдет не обвиняемым, а только свидетелем.
- Ну, не могу я, тетя Нина, допустить, чтобы моего брата засудили. Нет, денег пока не надо. Впрочем, я не знаю, сколько понадобится. Но приняли меня хорошо, когда узнали кто я. Я завтра снова поеду, цветы повезу. Да, я сам думал, что запросят ой-ё-ёй. Нет-нет, пока ничего не надо. Все равно вам придется потратиться, только начни. Да, я потом к вам заеду, все расскажу, посоветую, как себя вести.
Гордин не дослушал конца разговора, ему надоело прислушиваться, а вскоре его перевели, видимо, к начальству. Кабинет был по объему такой же, но почище и понаряднее. Столы были другие, телефонные аппараты, стояли сейфы, видимо, с оружием и документами. Дверь была металлической. Когда Гордина завели, её не только захлопнули, но и закрыли на замок.
Видимо, более опытный сотрудник Геннадий, тоже весь в темном, крепенький, наверное и "черный пояс" каратэ имеет, сидел в кресле и изучал "писателя". В принципе, охотничьего азарта, как у Кожемяки, у новых оперов не было заметно. Гордин спросил Геннадия попозже, не старший ли он опер. "Нет, просто опер", - был лаконичный ответ. Только второй крепыш что-то бубнил почти антисемитское, мол, развелось тут коммерсантов немеряно, всякие Файфманы, Пильманы, Кацнельсоны и представьте себе, у каждого почти по три высших образования, а тут, мол, одно получить никак не можешь. Гордин тактично молчал, его три высших образования тут только бы подлили масла, а может это на него намекали, получив разработку или справку, как там у них называется подобный документ.
- Ну что, Владимир Михайлович, говорят, вы на нас прокурору жаловаться собираетесь? Недовольны обращением Кожемяки? Вот, кстати, почитайте снова свое объяснение, ничего там лишнего нет и все ли правильно записал наш сотрудник?
Гордин был вынужден снова пробежать глазами объяснение и одобрить работу начинающего опера. Текст был бредовый: "Ко мне подошла девушка и спросила как пройти к какому-то магазину. А я стал читать ей стихи". Относительно светлый крепыш, словно следуя мыслью за читающим свое объяснение Гординым неожиданно спросил:
- А вы всегда незнакомым женщинам стихи на улицах читаете? Это у вас хобби такое? Вы случайно на учете у психиатра не состоите? Нет, говорите? Напрасно. Лучше состоять, можно тюрьмы избежать. А куда, кстати, делать девушка? Может, и её уже вы того, успели? А, не могли? Ну как же, ведь вы человек способный, талантливый. Вот и Кожемяка вас заметил и никак расстаться не может. Наша служба, кстати, давно закончилась, а мы тут с вами уже три часа возимся, вот как интересно. Не каждый день к нам писатели попадают.
Гордин осмелел и сказал, что он готов к ним ещё раз зайти. Мол, если они сюжетик подбросят, поделятся сокровенным, историями жуткими.
- Не любим мы прессу. Вот Андрей Кивинов - это настоящий писатель. Знаете такого?
На предположение Гордина, что это питерский фантаст, усмехнулись коллективно. Какой он фантаст, он настоящий реалист, детективщик. Умница, каких мало. Гордин припомнил, что в кабинете у Кожемяки прямо на дверце сейфа наклеена вроде бы остроумная цитата, смысл которой сводился к тому, что главное не качественно делать дело, а вовремя забивать баки начальству и подпись: Андрей Кивинов. Такая трафаретка висела чуть ли не в каждом кабинете. Интеллектуалы у нас оперы, любители хорошей качественной литературы.
- А вы не против, Владимир Михайлович, если мы вас ночевать оставим, до 10 утра? Не против говорите? А что вы раньше Кожемякой возмущались? Ах, говорите, с системой не сражаетесь. Это мы-то система? Что вы собственно имеете в виду? Ах, ничего особенного. Ну и на том спасибо. Значит, переночуете. Может быть и для творчества будет полезно. Ну, всего доброго, - попрощался с Гординым Геннадий, и его вывели из кабинета, проводили вниз и перепоручили дежурным по отделению. Вещи у него не забрали. Милиционеры в форме завели его в арестантское помещение, где слева располагались две железные клетки из прутьев толщиной в палец, двери которых были заперты. В одной находилась женщина, которую осудили на трое суток за торговлю в неположенном месте и должны были в течение часа увезти в поселок Северный, где проведут ей профилактику педикулеза и тому подобное. В соседней клетке находились двое мужчин: молодой человек в спортивном костюме, сразу запросивший дать ему воды, но его сосед запретил ему обращаться к Гордину, дескать, и его могут наказать. Соседом этим был пьяный сосед-дебошир из коммунальной квартиры. Гордину, кстати, перед заселением дали пустую пластиковую бутылку и посоветовали набрать воды из умывальника в туалете. По другой стороне располагались две пустые камеры с открытыми настежь дверьми, в одной из которых был глазок-иллюминатор размером с кулак, застекленный и прикрытый металлическим щитком на стержне, позволявшем открывать и закрывать оконце, во второй двери было оконце размерами 20 на 30 сантиметров, забранное решеткой из железных брусков в два пальца толщиной. Затем шла дверь в туалет, описание которого излишне: сортир как сортир, примерно пятидесятых годов на железнодорожной станции маленького городка. Стоило только открыть дверь и резкий запах аммиака отрезвлял не хуже нашатырного спирта. И ещё одна дверь - в кабинетик или подсобку личного состава. Туда шныряли за едой, там переодевались, там "поддавали" после сдачи смены, сдачи дежурства.
Гордин сел на стул с отломанной спинкой около двери в подсобку, достал листки бумаги и, положив их на "дипломат", начал записывать по порядку впечатления и события последних пяти-шести часов. Выдуманный сюжет полугодовой давности обрел живые черты, задвигался. Интересно только, куда выведет кривая, какой продиктует конец жизнь, какую развязку? Обычно гордиев узел нужно было рассекать мечом, но может быть его можно и распутать, развязать, пусть и расцарапав в кровь усталые пальцы...
Мимо Гордина время от времени шмыгали милиционеры в туалет. Они на удивление добродушно и с сочувствием отнеслись к нему. Причем в сочувствии этом не было ни подхалимажа, ни искусственности. Они, насмотревшись здесь всякого и сами будучи не ангелами, прекрасно понимали несправедливость его заточения, к тому же сказывалась нелюбовь к другой ветви службы. Всегда ведь армия не любит ментов, менты не жалуют кэгэбэшников или сейчас фээсбэшников, хоть как переименуй, а последние высокомерно презирают всех подряд. Ему предложили на выбор занять любую камеру, предупредив, что не будут запирать дверь. Каждый проходивший мимо предлагал передохнуть, поспать, но Гордин водил шариковой ручкой по бумаге, дело шло. Изредка его отвлекали разговоры с мужиками в клетке. Женщину из соседней клетки быстро увезли.
Внезапно Гордин не то задремал, не то задумался и в этом странном забытьи ему привиделись другие события и другие люди, но все равно он участвовал в параллельном мире в том же досадном облике жертвы, агнец несчастный. Видно, так уж было написано ему на роду Отцом Небесным. Умирать и рождаться снова для бесконечных мук. Христа распяли только однажды, его же распинали ежесекундно и непрестанно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Жизнь человека, как свеча на ветру. И запомните еще, пожалуйста, после того не значит - вследствие того. Но бывают странные сближения. После того, как Гордин попал в страшную аварию два года тому назад и повредил правое плечо и нос, он сильно переменился, исчезла куда-то всегдашняя нервозность, он почти перестал писать стихи и стал писать прозу, находя в этом неизъяснимое удовольствие, охладел к накопительству раритетов, словом, превратился совершенно в другого человека.
Но никому он не рассказывал, что в момент столкновения машин, когда его физическое тело вылетело через лобовое стекло, его астральное тело отделилось от физического и какое-то время находилось на некотором отдалении, наблюдая суету и суматоху вокруг разбитых машин. Сначала он даже пытался помочь самому себе, неподвижно лежащему на земле, пытался повернуть физическое тело, уложить его поудобнее, остановить кровь, но это не получилось. Астральный Гордин был слишком слаб, руки его соскальзывали, реальные предметы и конечности лежащего без сознания Гордина проходили сквозь астральные очертания, как сквозь туман.
Когда же прибывшие, наконец, санитары положили физическое тело на носилки и задвинули вглубь "скорой помощи", астральное тело неожиданно почувствовало, как напряглись невидимые скрепы и словно сильная пружина вдвинула его бесшумно и незаметно снова внутрь физического тела, распростертого на носилках. В это самое мгновение Гордин открыл глаза и пробормотал нечто невразумительное.
- Вроде что-то про небесный колодец бормочет и ещё про свет на дне колодца, ты, Ваня, не слышал? - обратился один санитар к другому, сидящему напротив на узкой боковой скамейке, тянущейся вдоль борта машины.
- Нет, только стон какой-то, - откликнулся напарник, посмотрев на лежащего опять неподвижно Гордина.
Его привезли и сдали в приемный покой знаменитой "Склифасовки".
Он же, очнувшись на другой день, был свято уверен в возвращении, на своих ногах домой, в первой помощи, оказанной женой и дочерью, и уверенность эта только подкреплялась постоянно освежаемым воспоминанием и снами, искаженно рисующими основную реальность. Но ведь основная и виртуальная реальности не отменяли совершенно непознанные миры.
II
Начало летних дней ознаменовалось скоротечными грозами и дождями. Бывало, ещё весело догромыхивал гром, словно на телеге везли пустые ведра или бидоны, а солнце уже играло вовсю в невысохших лужицах и влажноватых чуточку зеленоватых стеклах окон.
Коротышка Корольков был несказанно удивлен, когда узнал, что я начал писать, вернее, уже написал роман о себе самом, любимом, и вдобавок нагло устроил ауто-да-фе для нескольких добрых знакомых, в том числе, осмелился задеть его священную персону "картофельного эльфа", а что тут странного? Я ведь писал всю сознательную жизнь, писал, в основном в уме, разыгрывал спектакли-хеппенинги для самого себя, любимого зрителя и единственного настоящего читателя, я бессознательно самовыражался, чтобы излечиться от жесточайших приступов хандры и недовольства миром и самим собой, что требовало устранения хотя бы одного из составляющих. Устранить мир я естественно не мог иным способом, нежели выключить собственную жизнь, как надоевшую лампочку, висящую без достойного абажура на голом шнуре под облезлым потолком. Мне, графу, претило стать наемным щелкопером, графоманом, обслуживающим вялые духовные запросы сограждан, что напоминало мне оральный секс с паралитиком. Я был не брезглив от природы и воспитания, мог оказать первую медицинскую помощь, но рот в рот, нос в нос? Впрочем, чем рот чище другого органа, одних микробов, живущих в носоглотке, больше, чем населения в современной России, стараниями псевдодемократов стремящегося к тотальному вымиранию. Я жил и писал бессознательно, но когда жестокий удар встряхнул мой испорченный мозг, замкнулись какие-то другие важные связи и, цветной радугой полыхнув перед глазами, прежняя жизнь попрощалась со мной и наступило второе рождение. Пришло новое сознание уходящей, быстро утекающей жизни, струящейся как песок в песочных часах, как вода в клепсидре, требовалось немедленно заткнуть отверстие, схватить жадными скрюченными подагрическими пальцами неизвестного поэта эту жалкую, но прекрасную уходящим сверканием, точно осколок бутылочного стекла на изломе, затмевающий зеленью изумруд, на две трети прожитую жизнь. Заранее соглашусь с одним из своих литературных учителей: чтобы я ни написал, это будет прежде всего автобиография с массовыми казнями добрых и недобрых знакомых; конечно, я тоже перетасую факты и чувства, переоформлю их, разжую и отрыгну и, завязав в сухую чистую тряпицу отжевыш, дам его новорожденному младенцу заменителем материнского молока, которого не смогу при всем желании выцедить, будучи существом другого, всего-навсего оплодотворяющего начала. Разжую и отрыгну, если получится, если не засну после сытного ужина и не засплю чудные идеи, мириадами светляков мелькающие в компьютерном мозгу человека-машины, попавшего в аварию, нового кентавра Ха-Ха века, вынужденного нередко выдумывать сновидения, повелевая легионами слов, муравьями снующих по муравейникам толковых и этимологических словарей.
Карлик видел себя Карлом Карловичем Царевым, упоенно дергавшим за языки десятки, а то и сотни колоколов на всемирной колокольне, в то время, как это были в лучшем случае связки надутых шаров, издававших громкий хлопок при лопании, а я, грешный, думал о Владимире Михайловиче Гордине, которым был вынужден стать по неумолимой воле Создателя, и о Владимире Степановиче Гордине, который время от времени попадался мне на жизненном пути. По документам нас различал совершенный пустяк - отчество, но ведь отечество было одно, и когда я переехал в столицу, то с существованием своего двойника пришлось сталкиваться чуть ли не ежедневно. Сознаюсь, был у меня пунктик среди множества других легкомысленных пунктиков: ежедневно ездить с окраины, где я работал в поликлинике окулистом, в центр, чтобы безмятежно прогуляться по Тверской, которая называлась тогда улицей Горького, поглазеть на красивых девушек, любящих сладкую жизнь, и обязательно зайти на Главтелеграф, в котором чувствовал немало родственного и родового: особняк серого камня, облицованного красноватым гранитом, начищенные бронзовые ручки парадного подъезда, как и у моих предков в Петербурге, и даже банальная рифма моего сословного положения, родового титула, в чем тогда, находившийся под ласковым присмотром КГБ, я не мог признаться даже себе самому. Ну, какой я граф, двадцативосьмилетний дипломированный лекарь, ещё безусый, правда, уже с глубокими залысинами, полноватый субъект в любимых темных очках (знак неразделенной любви к отечеству) и огромным портфелем в руках (не портфель, а маленький сарайчик, - радостно констатировал мой приятель о ту пору, сокурсник по филологическим штудиям Вадим Врунов, бывший одно время главным редактором журнала "Тихий Нил" и достойным учеником Степана Шорохова, автора одноименного загадочного романа о походе русских казаков в Африку и службе их у императора Эфиопии, который пытался покорить Египет)!
И пару-тройку раз я взял грех на душу, получая письма "до востребования" на имя Владимира Гордина на К-9, без указания отчества и отечества, когда по ошибке выдавались не мне адресованные письма. Возвращать вскрытые конверты было нелепо, читать их стыдно, но увлекательно, чувствуя себя не просто соглядатаем чужой жизни, летящей мимо, как восточный экспресс, мигающий огнями, но частным детективом, сыщиком, напавшим на верный след.
Владимир Степанович Гордин был моим погодком, судя по письмам, не то на год старше, не то на столько же моложе. В столицу он переехал из Саратова, был не чужд музам, после окончания университета работал журналистом, сначала на радио, потом в газетах, часто разъезжал по командировкам. Семья у него была, видимо, традиционная: жена, дочь, но вот ходок он был, судя опять же по письмам, отменный. Романы у него были длительные, многолетние. Жаль, что я не сохранил их предусмотрительно, забавные образчики трепетных обращений к нему любящих женщин, они могли бы украсить новейший письмовник. Я-то, признаюсь честно, по женской части слабак, личный опыт у меня совершенно ничтожен, только из книг знаю я приблизительно о разных типах любви, впрочем, другой доли не искал и не представляю себя без Марианны Петровны и Златы, которые в свою очередь относятся ко мне жалостливо, но высокомерно, как к безнадежно больному. А я, что там я, если бы высшие или низшие силы предложили бы мне новый выбор в начале жизненного распутья, то я выбрал бы тот же путь, какой отшагал уже на две трети.
Саратовский Владимир Гордин не входил в круг моих знакомых довольно долго, хотя я начал различать довольно отчетливые контуры биографии моего невыносимого двойника. Кстати, у Королькова была такая же история с романистом, отличавшимся от него только отчеством, ну и естественно, литературным голосом, но кажется, двойник его уже почил в бозе, мир праху его. Во время моего кратковременного пребывания в "Макулатурке" Степаныч устроился собственным корреспондентом "Комсомольской плавки" в Казахстане, куда, кстати, приглашали вначале меня, но попытав полдня в ЦК ВЛКСМ, мол, что я хотел сотворить с замечательным органом печати и изрядно попугав меня и поручившихся за меня людей, отстали, обвинив напоследок в антисоветчине и потребовав искупительной поездки на БАМ, что через какое-то время я, склонный к конформизму, и выполнил. Затем мой двойник перешел в "Макулатуру и жизнь", откуда я благополучно уволился, изрядно скомпрометированный зловещим Сержантовым. Яйцещемящее ему за то спасибо! Талант мой не окислился в царской водке желтобульварной газеты, а мог бы, мог бы вполне я превратиться ещё в одного литературного хрюнделя, благополучно обделывающего мерзопакостные делишки. Судьба Владимира хранила! Шло время и мы, Владимиры Гордины, не пересекаясь, ходили почти по одним и тем же орбитам, только в разные годы.
Господи, какие влюбленные письма писали ему женщины, которые есть ещё в русских селеньях! Я за всю свою жизнь не читал в свой адрес ничего подобного. Определенно, Степаныч был из породы "везунчиков", настоящих коммунистов. В Казахстане, как поведали мне злые языки, его единогласно приняли в местный Союз писателей в основном за мои публикации в столичной периодике, где не имели обыкновение указывать отчество автора, в отличие от книг. А он был горазд мастерски втереть очки, даром, что тоже был близорук, только не был окулистом. Но и мне, каюсь, несколько раз повезло оказаться в его личине. Газета "Комсомольская плавка" напечатала в трудное для меня время огромный цикл его стихов с фотографией, где по странной случайности он оказался необыкновенно похож на меня, видимо, странный ракурс и провинциальная размытость исполнения довершили камуфляж.
И вот почти в разгар моего служебного падения, общественного забвения и отлучения от литературы к удивлению и ужасу моих врагов (у Сержантова даже случился разрыв мочевого пузыря) над стихами, мягко сказать, среднего уровня появляется одиозная в узких кругах фамилия и имя Ваньки-встаньки, то бишь меня (признаюсь, на самом деле и это очередная маска, почти псевдоним, так как является фамилией отчима), и вот уже девушки на Тверской, пардон, на улице Горького, узнавая меня не в мое лицо, почти падают в объятия и жаждут продолжения стихов. Тогда девушки любили поэтов больше иных, больше ученых, спортсменов, певцов, разве только космонавты могли нас превзойти или иностранцы, но последних боялись не меньше, чем КГБ.
Стоило мне написать эти строки, работая, как обычно, на коленке, в дороге, как поезд метро остановился на моей станции, пришлось с сожалением остановить бег шариковой ручки по финской бумаге, и проходящая мимо девушка в светлом клетчатом костюме и черных колготках как-то особо заинтересованно, я бы даже сказал: плотоядно, вгляделась в мою литературную стряпню.
Спрятав поспешно листки в кейс, я пошел рядом, примериваясь взглядом и желая во что бы то ни стало выпытать причину внезапного интереса. Поэт издалека заводит речь, поэта далеко заводит речь. Зашел, как водится, издалека:
- Извините, вы бываете в Доме художника?
- Крайне редко. Всего раза четыре. Последний раз - год назад на выставке Айвазовского. А что?
- А вас случайно не Кларой зовут?
- Нет, а почему именно Кларой?
- Разве вы не играете на кларнете?
- Нет, с чего вы взяли?
- У вас губы сложены трубочкой. Простите великодушно, если помешал. А у вас найдется две минуты на эскалаторе для беседы?
- О чем?
- Обо всем и ни о чем. Кто вы по знаку Зодиака?
- А как вы думаете? Угадайте.
- Козерог?
- Никогда. Я не такая нервно-заносчивая.
- Дева?
- Нет, я вовсе не мнительно-кокетливая. Ну, последняя попытка.
- Погожу. Но совершенно уверен, что вы интересуетесь литературой профессионально. Кто, кстати, вы по профессии?
- Психиатр.
- ???
- Но вы угадали, я собиралась поступать в Литературный институт, но меня не приняли.
- Творческий конкурс не прошли?
- Его-то как раз и прошла, но не разрешили бесплатно получать второе образование, особенно, когда я не закончила ещё и мединститут.
- Странно, раньше разрешали.
- Ну то было раньше, когда государство не считало копейки. А сейчас считает. А вас зовут, случайно, не Карл?
- Почему именно Карл?
- Но ведь именно Карл украл у Клары кораллы, которая в свою очередь беззастенчиво украла у него кларнет.
- Один-один. А что вы пишете?
- А кто ректор Литинститута, вы знаете?
- Есин.
- А как его зовут?
- Сергей.
- Правильно. А отчество?
- Не помню его отчества, я с ним только шапочно знаком, и общался без отчества.
- А вы что пишете?
- Все. Сейчас преимущественно прозу, а чаще стихи.
- И я стихи. Чаще всего эпиграммы на своих однокурсников.
- Не прочитаете ли.
- Пожалуйста. Он - удивительный петух, повсюду дамам строит куры, хотя огонь в глазах потух до окончанья процедуры. Он - просто жалкий лицедей, а не орел и не стервятник, пускай закончил он лицей, но не освоил он курятник. Как?
- Забавно.
Я вгляделся в собеседницу. Передо мной под дешевеньким зонтиком стояла полубезумная девушка с тусклым знакомым огоньком в глазах, курносый нос был вызывающе задран вверх, волосы полусожженной паклей торчали над наморщенным лбом. Но ноги, действительно, были стройными. А лицо все-таки отталкивало.
- Какие у вас дальнейшие планы?
- Надо сдавать госэкзамены. И потом я работаю, больные ждут. Простите, вот и мой автобус.
И она ринулась вперед, последний раз мелькнув притягательными черными колготками. Я понял, кого она мне напоминала: п-скую Ниночку и одновременно её полубезумную мать. Во всяком случае усталое лицо двадцатидвухлетней девушки впитало изрядное количество убийственных эмоций. Ведь с кем поведешься, от того и наберешься. Поэтому предусмотрительно я и не стал психиатром, хотя желание было. Зато психиатром стал Виталий Белов, мой товарищ по мединституту. Сейчас он директор оздоровительного центра в Филадельфии, эмигрировав со своей полуеврейкой-женой Заремой Зильберштейн, киноведом и медсестрой по совместительству. Как киновед, она посещает профессиональные тусовки и издала книгу о Занусси, а как медсестра лечила собственного мужа и работает с ним бок о бок в профилактории. С меня в свое время хватило несколько недель студенческой обязательной практики. Когда один из пациентов, историю болезни которого я обязан был заполнить, начал мне чрезвычайно убедительно рассказывать о том, что ему некие органы перекрыли все выходы, я поинтересовался, какие выходы? Так у вас тоже часть перекрыта, неужели не замечаете? - вежливо поинтересовался больной. И я понял, что ещё парочка таких больных и я точно свихнусь. Недаром, все преподаватели страдали не только особого рода речью, лицо каждого из них было мучнисто-отечным, словно недопеченное тесто, какие в то время были у диссидентов, вылеченных при помощи инсулинового шока.
Виталий Белов - особ статья, мы были неразлучны лет пять, курса со второго. Он пробовал писать стихи, но быстро выдохся, зато любил читать те же книги, что и я, и жил практически теми же интересами. Только с женщинами он был достаточно робок, и когда я познакомил его с Заремой, которая на тот момент служила в областной библиотеке и являла для меня загадочный тип свободолюбивой порочной женщины, совершенно не стеснявшейся своих грехов: она пила, курила и бравировала близкими отношениями с великими современниками - Андреем Тарковским, Андреем Вознесенским, Андреем Битовым, была, видимо, у неё такая андреемания, из покойных классиков она выше всех ставила Андрея Белого. Внешне она была совершенно неавантажна: коротконогая, с отвислым животом и размазанными лепешками грудей, носатая женщина в очках, но губы у неё были постоянно в сладострастном движении, как трущиеся друг о друга дождевые черви, что одновременно пугало и притягивало, во всяком случае завораживало. Счастье мое, что я не поддался животному гипнозу самки, в отличие от моего друга, который немедленно стал курить, пить дешевое плодово-ягодное вино и, видимо, спать с Заремой, что окончилось его женитьбой на ней через месяц после знакомства, полным переходом под её духовную, а не только физическую опеку, их общей враждебностью по отношению ко мне, что со стороны Заремы Зильберштейн вполне объяснимо, ибо я пытался помешать её женскому счастью, нечаянно его поначалу устроив. Я усугубил наши отношения быстротечным романом с двоюродной сестрой Заремы Светланой, муж которой был на срочной службе в армии. Светлана работала в детском саду воспитательницей, отличалась длинноногостью и любовью к черным чулкам (колготок тогда ещё не было в изобилии), также курила как паровоз и целоваться с ней было все равно, что лизать пепельницу, но охота пуще неволи, а дурная голова ногам покоя не давала.
Меня спасала боязнь брачных уз и удивительная способность мгновенно забывать об объекте вожделения, как только он пропадал с глаз. И мгновенное новое увлечение новым объектом, оказавшимся в визуальной досягаемости.
На самом деле основным моим занятием была словесная лаборатория, которой я отдавался до изнеможения и в гордом одиночестве. Редко кто разделял мои увлечение Велемиром Хлебниковым, палиндромным стихом, например, куллинар ранил лук, рвал лавр, бел хлеб, но мил лимон. Заметьте, именно мил лимон, а не то, чтобы - да, но мил лимонад. Никакой химии, сплошная естественность. Никаких крашеных блондинок. Мне нравилась строка сейчас забытого автора, может быть, он тоже слинял в Израиль: "И слово "Обувь", как "Любовь" я прочитал на магазине". Моя несравненная Марианна Петровна по иронии судьбы жила как раз на третьем этаже дома, первый этаж которого занимал самый лучший городской магазин "Обувь". Толпы страждущих земляков стояли в три кольца вокруг дома не только днем, но и ночью. Все хотели носить чешскую обувь марки "Цебо", немецкую (предел мечтаний) марки "Саламандра", а получали чаще всего ленинградский или кунгурский "Скороход".
Мне довелось жить в этом доме, когда уже никакой импортной обуви не было в магазине не только в свободной продаже (ее, в основном, распродавали из-под прилавка), но и в помине, а когда я уехал в столицу, то, вернувшись через несколько лет в командировку, обнаружил вместо обувного магазина салон художественной продукции: линогравюры, живопись, графика и скульптура малых форм заполнили его доотказа.
III
Любовь одноглаза, ненависть слепа. Расследование аварии показало, что она не была случайной: взорвалась мина, заложенная в багажник. Кого хотели уничтожить: Гордина или владельца машины, было неизвестно. Велось расследование.
Владимир Михайлович Гордин оказался в палате двенадцатым по счету пациентом, быстро пришел в себя и на следующий день уже сочинял центонный роман-хеппенинг "В другое время в другом месте", который опубликовал автор этих строк.
Любопытно, что я оказался сейчас как бы третьим лишним в выяснении отношений между Гордиными-двойниками, тем не менее по каким-то параметрам будучи им весьма близким по занятиям и образу жизни, нося, впрочем, другое имя и фамилию. А то не миновать бы тройной разборки!
Интересно, кстати, пересечение силовых линий традиций и новаторства, своего и чужого. Надеюсь, вы помните, что лев состоит из переваренной баранины. А двадцать лет тому назад Гордин, работая в газете "Макулатура и жизнь" получил накануне 8-го марта письмо от жительницы далекого уральского городка Чердынь, где в свое время падал из окна Осип Мандельштам. Письмо это его необычайно тронуло, он попытался подготовить его к печати, но косность коллег и быстрый уход из газеты помешали публикации. Оно и сегодня, на мой взгляд, поражает безыскусным глубокомыслием и подумалось: "А что, если это проза да и смешная?"
Приведу хотя бы фрагмент письма:
"...В свое время некий известный художник, чуть ли не Брюллов, отравился парами ртути в процессе приготовления краски. А Риман (друг и коллега М.В. Ломоносова) был убит молнией во время опытов по изучению атмосферного электричества. Старый человек - нередко переполненный мешок опыта.
Упомянутые выше люди занимались весьма нужным и полезным делом, их старания заслуживают одобрения, а безвременная кончина - искреннего сожаления, но вот если иной человек "обжигается" на пустяках и притом ради забавы, то ему в самый раз "сочувствие" Демьяна Бедного из басни "Свеча": "...сам на себя пеняй и сам себя жалей, а мне тебя не жаль, польстившись на пустой подарок, что заслужил, то получи - заместо сотенной свечи копеечный огарок".
Но мой "поединок" другого рода, и хоть закончился он 1:0 в пользу потерпевшей (так ведь и должно быть накануне Женского дня), но победа досталась, признаюсь сразу, нелегко.
А начинался он незаметно, польстилась я на соленый арбуз, купила, принесла домой, положила на стол, разрезала его; на вид он казался очень соблазнителен: черные крапинки семечек, раскиданные по ярко-красной сочной мякоти, а на вкус? Яд. Голимая соль. То есть, как говорят, видит око, да зуб неймет.
И помстилось мне, бедной, неладное: а что, если туда добавить сахару? Надо честно сказать, не все мое сознание полностью голосовало "за", но соблазн взял верх, заглушил здравые мысли; и в результате более чем достаточно было опущено сахару в чрево соленого арбуза, воспетого в свое время прозаиком Владимиром Орловым в журнале "Юность", который я люблю читать от корки до корки.
Что там происходило далее (не в журнале, конечно, а в арбузе) неизвестно, а вот что происходит в желудке после того, как спустя некоторое время часть оного снадобья была направлена "по этапу" в желудок, запомнилось мне очень хорошо и, видимо, надолго.
И вот вам новое мое мнение: кто бы подумал, что приправы, которые человек употребляет ежедневно, могут при известной совокупности и концентрации причинить организму сильный вред? А последствия говорят сами за себя.
Две противоположности: соль и сахар учинили в желудке яростную борьбу, одно на "сжатие", другое - на "разрыв": соль - сжать, сахар - разжать, а тело вынуждено дрожать (извините за случайную рифму), но не сразу, тянулось более суток тихо, спокойно, гладко, затем общее недомогание, нарастание температуры 37; 37,5; 38,2; 39,7; 40,3... Но рост температуры мог быть вызван простудой, а все вместе быстро и сильно воздействовало на организм.
Желудок ведь, что ТЭЦ для горожан: не поступает тепло и "тело" города застынет, особенно в сильные морозы.
Вспомнилось, кстати, в то время прочитанное в какой-то книге ещё в школьные годы: "Вот человек, которого мы вчера видели здоровым, сегодня - в жару и без сознания; и тело его содрогается в холода, хотя он укрыт несколькими тулупами". Посмотрела на себя в зеркало и не узнала: очень сильная перемена произошла за двое суток - расплата за эксперимент. Разные методы борьбы не помогали, а может кое-что вредило, как у Прокла ("спускали родимого в прорубь, под курячий клади насест, всему подчинялся, как голубь, а плохо: не пьет и не ест")
От проруби и от насеста, конечно, я была далека, а что касается "не пьет и не ест" - вполне было достаточно. Была на волосок от "скорой помощи", а не решилась только потому что надеялась на русский авось - само пройдет и не хотелось ложиться в больницу. Помогло одно немудреное лекарство, приготовленное по всем правилам медицины, и хотя нельзя сказать, что болезнь как рукой сняло после того, как употребила его три раза, как и требовало предписание на пачке, но прошло быстрее, чем постепенно, и "грозы как будто вовсе не бывало, все как и прежде тихо и спокойно стало" (откуда сия цитата, никак не вспомню, ведь "цитата как цикада", как выразился совершенно точно мой случайный и кратковременный сосед, сосланный за "вредные" стихи в наш гостеприимный городок).
А теперь, почти в заключение, несколько слов о сверхсоленых продуктах вообще. Взять, например, селедку. В детстве я думала по простоте душевной, что данная рыба называется селедкой, потому что она соленая, от слова "соль", "засоленная". Большинство продуктов от порчи сохраняет именно соль, в то же время соль убивает до отвращения натуральные вкусовые качества любого продукта. Случилось мне как-то купить в магазине банку грибов, но они были настолько соленые, что один гриб только и пролез с трудом в горло. И ещё помню два случая: отведала капусты и грибов домашней засолки (примерно в апреле месяце прошлого года), то и другое, что называется, объедение, само в рот лезло. И что удивительно: приготовляли две разные хозяйки, проживающие за тысячи километров друг от друга, а рецепт, вроде, один.
На вопрос многих людей, кому довелось отведать того и другого, рассказать, раскрыть секрет отличной засолки, маринации, почему-то не поделилась ни та, ни другая.
А что, если бросить клич через массовую печать, через "Макулатуру и жизнь", к примеру, откликнуться умельцам, настоящим специалистам по засолке различных продуктов? Пусть была бы дороже продукция, но главное - вкусовое качество!
Если бы древних египтян, которые всегда говорили про капусту, что она залог здоровья, веселья и долголетия, угостить квашеной капустой с прилавка продуктовых магазинов нашего города, они бы тотчас переменили мнение о капусте или хотя бы о специалистах, которые руководили засолкой.
Природа не насыщает солью ничто съедобное, только сахар, везде сахар (найдется крайне редко кислое или горькое), и что ещё было странно, даже мясо рыб и других животных, обитающих в горько-соленой морской воде, остается пресным.
А вообще-то, если и необходима соль организму, то не в таких, наверное, дозах, как мы её употребляем ежедневно с пищей по пословице "на вкус и цвет товарищей нет".
На этом заканчиваю описание частного моего события. В заключение один вопрос на другую тему, причем без шуток. Откуда происходит слово распущенность? Значение его знают все, а о происхождении я что-то слышала, а когда прочитала недавно в календарном листке о своеобразных обычаях у одного из индейских народов, населяющих Бразилию, подумала: наверное оттуда оно к нам и пришло. Написано в календаре так: "Если женщина из племени апина носит длинные волосы, это верный признак, что её муж находится в длительной отлучке. Но как только он возвращается, почтительная супруга тут же укорачивает волосы, собирает их в пучок", и в связи с этим у меня возник ещё один вопрос: муж, уезжая, советует жене носить длинные волосы или это её личное дело? А также: после его возвращения она сама укорачивает волосы или - по совету мужа?
Впрочем, дело ихнее, индейское. Пусть делают, как хотят.
На этом заканчиваю писать о своем и чужом.
3 марта 1979 Надежда Васильевна Витковская".
Смешно ли тебе, дорогой читатель? А Гордину было куда как грустно, совсем другие вопросы шевелились, как мураши, в его голове, но об этом в иной раз.
И не имеет ли поп-певица Алена Апина отношение к этому загадочному индейскому племени?
Гордин не успел ответить ни на то чердынское письмо возможно своей дальней родственнице, ни поразмышлять о певунье, воплотившей облик "Ксюши в юбочке из плюша", ему пришлось превозмогать боль и страдания от ушибов и ранений, постоянно мечтая оказаться в другое время в другом месте.
Тем временем выяснилось, что в той же палате находился на лечении его двойник, Гордин Владимир Степанович, со сквозным пулевым ранением правого плеча и переломом костей носа, полученным в ту же самую злополучную ночь, когда, кстати, убили Влада Листьева.
Оказалось, что Степаныч жил уже несколько лет в Латвии, в Риге, будучи собственным корреспондентом "Макулатурки", но отделение прибалтийских государств заставило его, видимо, окончательно переехать в столицу, где он служил сейчас ответственным секретарем журнала "Влад". Журнал выходил, как положено, раз в месяц и приносил одни убытки. Сотрудники, вернее, руководство журнала выживало за счет сдачи в субаренду двух третей общей площади, выделенной редакции, некоей спортивной фирме, занимающейся помимо большого тенниса экспортом сырой нефти и продуктов её перегонки в Прибалтику и далее - в Западную Европу, а также благодаря щедрым вливаниям иностранных гуманитарных фондов.
Владимир Степанович Гордин, внешне похожий на несколько постаревшего Бориса Немцова, только в очках, зарвался и перестал делиться с главным редактором и двумя его замами, присвоив себе только за последний квартал втихую двадцать восемь тысяч долларов, за что и получил пулю. Живучий его организм однако быстро справился с испугом и работал сейчас на выздоровление. Властные люди все такие, выноси их вперед ногами, все равно оживут и ухватятся за ручку двери или за косяк. Вот, например, Крезина, глава городского школьного образования - пуля ей чуть глаз не выбила, а она через несколько дней уже проводила селекторное совещание с директорами школ и детских садов, боясь хоть на миг выпустить руль управления.
В палате № 9 и произошло наконец знакомство наших двойников. Выяснилось, что у них и впрямь немало общих знакомых: Иван Черпаков, Антон Черепков, Савелий Стульчаков, даже Ионыч и Чимша-Гималайский в разное время пересекались с обоими Гордиными. Только Сержантов был у Владимира Михайловича свой собственный, отдельный враг, как отдельный санузел. И что тут собственно удивительного, только ботинок знает о дырке в носке.
IV
Опять с утра льет дождь, и только во второй половине дня проглядывает солнце, радостно преображая серую унылую действительность. Конечно, мне следовало бы написать классический роман с запоминающимися литературными типами, навроде Обломова или Базарова, с судьбой и любовью, с умными, а подчас и бестолковыми разговорами, а я сочиняю сейчас, как Бог на душу пошлет, вплетая любое лыко в строку.
Читать ничего не могу, кроме газет, а они похожи сегодня точно так же, как и до перестройки. Только раньше газеты были однотипно благостны, а сегодня - мрачно безрадостны. Чужую прозу рассматриваю словно под микроскопом, переползая медленно от слова к слову, от строки к строке, маленькие взрывы мыслей подбрасывают, меня уже трясет как грузовик на ухабах, никакие рессоры не спасают. Неужели это я лихо читал с трех лет и притом целыми абзацами, как англичанин Маколей, со скоростью, необходимой для перевертывания страниц. Куда делось умение быстрого чтения? Как кафкианская сороконожка я разучился ходить, разучился двигать телескопическими глазными яблоками, смотрю только в одну точку.
Стихи тоже не волнуют. Современные поэты резко разучились сочинять, разве эта манная каша или бусы из колючей проволоки - поэзия? Слабо им написать, кибер-поэтам, не просто талантливо и профессионально, а до душевного ожога волнующе! Если Лермонтов действительно первый надсон русской литературы, как заметил мой коллега-энтомолог, то Евтушенко определенно её последний надсон. Сам он подарил мне книгу своих статей с трогательной надписью: "такому-то имярек, последнему человеку, который ещё верит, что я поэт". После моего робкого вопроса-протеста: неужели действительно "последнему"? - он хитро прищурился, осклабил зубы, снова глянул на меня оценивающе: не придуриваюсь ли я, не ерничаю ли, и удовлетворенно вписал: "может быть". Может быть, последнему. Где-то в моей неохватной библиотеке лежит эта книжка с нацарапанным автографом, если, конечно, её не стащили, как на выставке в библиотеке уперли книгу Виктора Астафьева "Кража". И правильно, зачем так называть книгу, это же подталкивает.
Воровать книги, тырить их все ещё не зазорно в нашей интеллигентной среде. Равно как и воровать мысли, коммуниздить их. А что делать, если своих мыслей у многих нет и не предвидится, а у человечества их накоплено не один вагон и даже не один железнодорожный состав?
С моим двойником мы, как сговорившись, не рассуждали о литературе, ни о чужой, ни о собственной, не желая уподобиться Надежде Витковской, чье письмо из Чердыни приведено выше. Зато с упоением рассуждали о НЛО (только не об одноименном журнале для "высоколобых") и телекинезе. Степаныч начал всерьез меня уверять, что может двигать взглядом мелкие предметы: сигаретные пачки, спичечные коробки, карандаши, ручки и ластики, и ещё кучу всякой всячины. Он даже попробовал продемонстрировать мне свое умение, но глаза его быстро заслезились, покраснели от напряжения и у меня глаза тоже зачесались от пристального вглядывания, чуть крыша не поехала и пару раз показалось, что предметы шевельнулись.
Любая встреча - начало разлуки, но умиление, вызванное совпадением не только наших имен и фамилий, но и отдельных жизненных коллизий, привело нас к резонному мужскому желанию "отметить", вспрыснуть знаменательное событие. Нашли гонца (выписывавшегося больного из палаты № 6) и, честно сбросившись, стали дожидаться появления "злодейки с наклейкой". Нам принесли "Кубанскую" и несколько пирожков. Я тотчас забыл, что по отцу я граф, зато вспомнил, что по отчиму казак и лихо срубил водочную пробку.
Спрятавшись от возможных пресекателей, мы распили "живую воду", поделившись с гонцом. Нахлынувшее радостное настроение привело не только к чтению собственных стихов, но и к нестройному пению под сурдинку славянских народных песен "Розпрягайте хлопцы коней" и "Ты ж меня пидманула, ты ж меня подвела" на три голоса.
Тут-то и засекли нас под лестницей "черного" хода бдительные медсестры и, пристыдив, разогнали по палатам, пообещав доложить завотделением и и досрочно выписать. Что ж, наш гонец, немедленно взявший всю вину на себя, уже был готов к отбытию и своей немедленной эвакуацией снял напряжение момента.
Я лежал на кровати и читал "Роман с кларнетистом", сочиненный в сладостные 20-е до сих пор неразгаданным автором-эмигрантом, жившем то ли в Аргентине, то ли в Венесуэле, кажется, он эмигрировал в 1922 году из Перми. Известно также, что он дружил в детстве и юности с Михаилом Осоргиным и жил через дом от него почти в центре губернского города, в котором, кстати, жили и чеховские три сестры. По некоторым признакам именно он перебелил черновую редакцию романа "Тройная могила", приписываемую Тургеневу, о трагической истории графов Витковских, которая потом двадцать восемь лет хранилась в моем архиве (а до этого дважды по двадцать восемь неизвестно у кого) и дожидалась своего часа. Как только застой сменился перестройкой и в России официально появился секс, инцестуозная тема нашла, смею думать, достойного интерпретатора и читателя.
Степаныч после возвращения в палату затих на своей кровати у окна, вроде, заснул. Мой сосед, армянин Эдик, тем временем забавлялся с электронной игрушкой, ожидая победных фанфар, но заветное число выигрыша никак не достигалось.
После отбоя и "дежурных" анекдотов наша палата перешла к коллективному молчанию и сопению. Я заснул внезапно, как провалился в стог. И приснился мне забавный сон, дескать, дожди приняли настолько затяжной характер, что дом мой отрезало от соседнего здания нежданное половодье. Вода залила подвал и зашла нагло в квартиру, к счастью, на несколько сантиметров, но нижние полки и стеллажи с книгами все-таки пострадали. Животные (три кошки и пес) вскочили на диван в гостиной и стали активно подавать звуковые сигналы о спасении, мяукая и лая. Я же сидел, почему-то обутый в валенки, в пустой ванне, в шапке-ушанке и держал над собой раскрытый зонт. В ванную комнату заглянула сердитая Марианна Петровна и со значением произнесла: От мытья в розовой воде чеснок все равно не потеряет острого запаха.
Я задумался, о чем это она, не пароль ли это? И тут же внешняя вода хлынула бурным потоком, зонтик вырвался из рук, как птица, и, помахивая черными крыльями, зонтик-нетопырь улетел в неизвестность. Валенки и шапка моментально промокли, и я сбросил их прямо в ванную, полную воды, и поплыл по-собачьи к выходу. Дураки растут без полива, но и в воде дурак испытывает жажду. Я плыл, плыл и плыл бесконечно, выход отодвигался, мне хотелось зверски пить, но окружающая вода не внушала доверие.
V
Утром обнаружилось, что Степаныч исчез. Вернее, его сначала не сразу хватились, считая, что он просто где-то шляется и находится все-таки в здании клиники. Но после обеда доподлинно выяснилось, что он каким-то образом самовыписался.
Владимир Михайлович без особых эмоций зафиксировал этот странный факт, тем более, что после вчерашней поддачи болела голова-головушка, мучила жажда, и он уже выпил безрезультатно полграфина кипяченой воды, граф несчастный, пасынок казачьего сына.
День шел своим чередом. Исправно отбыв все положенные процедуры, Гордин вечером был неожиданно вызван в ординаторскую, где его встретили помимо дежурного врача три человека в штатском с безликими физиономиями, похожие друг на друга как капли воды. Врач при появлении Гордина вопросительно посмотрел на старшего группы и встретив утвердительный кивок, вышел из комнаты. После чего этот же человек, старшой, которого отличала внутренняя властность и пышная седая шевелюра, как у попугая породы "нимфа-карел", внимательно посмотрел на Гордина и без тени сомнения спросил:
- Вы, Гордин Владимир Степанович, одна тысяча девятьсот сорок четвертого года рождения, ответственный секретарь журнала "Влад", а на самом деле его владелец, ведь вы через подставных лиц скупили контрольный пакет акций, не так ли?
- Никак нет, - по-военному строго хотел гаркнуть в пандан ему Владимир Михайлович, но от странного внезапного испуга только пискнул и уже шепелявым детским голоском заканючил:
- Это не я, это он, а я - Владимир Михайлович!
- Не понял. Вы - журналист Гордин?
- Я, я. Но не Владимир Степанович, а Владимир Михайлович.
- Что за чертовщина? В одной палате мало того, что сразу два Владимира Гордина и оба - журналисты? Недоработка, понимаешь, товарищи! - и седовласый начальник укоризненно посмотрел на своих сопровождающих. Они явственно съежились, словно из них, как из резиновых кукол, подвыпустили воздух.
- А чем докажете? - он снова обратился к Гордину.
- Все мои документы здесь, в больнице, у завотделением.
- А ну-ка быстро сюда дежурного врача - приказал седоголовый одному из подчиненных.
Тот только что не отдал честь, молодцевато развернулся и строевым шагом вышел из комнаты, куда вернулся буквально через пару минут с дежурным врачом.
Врач открыл сейф, стоящий в углу кабинета, перебрал стопочку документов и подал нужный паспорт седоголовому. Начальник раскрыл его, посмотрел на фото и сверил взглядом с Гординым, затем угрожающе произнес:
- Ну что же вы, милейший? Вот же ваш паспорт на имя Владимира Степановича Гордина. Что же вы мне голову морочите?
И повернувшись снова к врачу, спросил:
- А где второй Гордин?
- Владимир Михайлович Гордин выписался вчера поздно вечером, в полночь. Ему пришла телеграмма с просьбой прибыть на похороны в город П. И мой коллега, дежуривший передо мной, срочно его выписал.
Гордин переводил взгляд с одного собеседника на другого. Действо, происходившее в ординаторской, казалось ему наваждением, сценой из фильма ужасов, наконец, кошмарным сном. Но проснуться, увы, не удалось.
Он попытался снова обратиться к седоголовому с просьбой разобраться в этой путанице, но тот перебил его на полуслове:
- Не морочьте мне голову. Мы берем вас с собой. Если начнете фокусничать, сопротивляться, наденем наручники. Вы обещаете вести себя хорошо?
- Обещаю, - тихо отозвался Гордин и покорно пошел к выходу. Его даже не переодели, и прямо в больничной пижаме и тапочках он был усажен в служебную "Волгу" с затемненными стеклами. Вместе с ним на заднем сиденье устроились подчиненные седоголового, по обе стороны от задержанного. Седоголовый сел впереди, рядом с водителем. Документы Степаныча он положил себе в карман.
Ехали молча и недолго. Буквально через несколько минут машина свернула с Садового кольца и, петляя тихими московскими переулками, въехала во двор огороженного массивным забором особняка. Все, в том числе и Гордин, вышли и гуськом отправились в здание.
Через полчаса примерно такой же процедуры оформления, что и в больнице или гостинице, Гордин находился в камере, но уже совершенно один. Сев на табурет, привинченный к полу, около так же закрепленного стола, он погрузился в тяжелое раздумье. Совершенно ясно было, что он жертва чудовищной ошибки.
Ступор, в который он впал, длился может час, может два. Наконец Гордин очнулся и стал оглядывать новое жилище, жизнь-то ведь продолжалась. Камера была небольшой: три на три метра. Кроме стола и стула в ней находился топчан, скорее всего металлический. Пол был бетонный. В углу около двери находился белый фаянсовый сосуд, о предназначении которого вы уже, конечно, догадались. Потолок отстоял от пола от силы на два метра и в центре потолка был укреплен светильник "дневного света", надежно прикрытый подобием металлического сита, через которое скудно цедился свет. Конечно, никаких окон не было и в помине. Массивная дверь была заподлицо с одной из стен. В двери имелось небольшое окошко наподобие сейфового. Створка скрывала, кто он и откуда, почему оказался в этой мышеловке. И он явственно представил в руках ключ со множеством бороздок и выступов наподобие подарочного, какие Гордину дарили во многих городах куда он приезжал в командировки. Ключ серебристо-холодный, как лунный серп. Эх, если бы ещё подобрать ключ к самому себе!
VI
Я ещё не вызывался на допрос, но в окошко мне выдали бумагу и ручку, разрешив писать все, что хочется. Я не говорил с Корольковым или с Царевым, я сам себе граф, я разграфил бумагу и пишу поперек. Я не хочу думать о графе рождения. Я не могу заполнить графу рождения правильно, все равно ошибусь. Я ни разу в жизни не видел родного отца и только графа об образовании не может вместить перечисления моих умственных заслуг, от которых мне тем не менее ни жарко ни холодно. Я долго не увижусь с Карлом Карловичем и Яном Яновичем. У меня другие увлечения. У меня вообще странный вкус. Я полирую свой вкус как металл, как благородное дерево. Я полирую вкус, видоизменяя его. Что ж, если впереди вечность, нет предела совершенству. Если же осталось немного жить, не все ли равно откуда у меня такое чувство, что все ещё впереди, что впереди долгие годы самосовершенствования и обретенного счастья? Может быть и вправду душа моя прожила тысячи лет и сподобилась благодати? Впрочем, грешен аз, дай Бог, менее чем многие, но тоже не удержался от соблазнов. Я лгал и крал, блудил и убивал, не почитал святых и лицемерил, все сущее бесовской меркой мерил и мне заказан райский сеновал. Но все-таки, зачем я написал несколько лет назад: а я как не жил, словно жить не начинал?
Пишу и мучаюсь, и надеюсь, даю каждой своей новой вещи три попытки, как в спорте. В нас самих живет ещё он, старый идольский жрец. Он жарит наше лучшее себе на пир. Он так славно жрал, что жрецом назван по праву. Я хотел первенствовать, а кому как не первенцам быть жертвою? К тому же я Овен, агнец самим фактом рождения и временем его обреченный. Недаром мой второй роман так и называется "Обреченные смолоду". Тут-то клинописная память моя и дала сбой. Рука моя неожиданно нащупала в правом кармане пижамы, в которой я был переправлен из палаты в камеру, какой-то бумажный комок. Когда я достал истрепанный конверт, на котором адресатом значился Владимир Степанович Гордин, то понял, что обложен уже со всех сторон, и достав письмо, стал читать его почти без удивления:
"Добрый день, дорогой братец Владимир Степанович!
Решил все-таки написать Вам небольшое письмецо относительно наших с дедом Родионом Павловичем отношений и ещё о последних днях нашей дорогой и несчастной бабушки Прасковьи Павловны. Да, с Родионом Павловичем я прервал связи больше года тому назад. Причина предельно проста. Во-первых, мои давнишние догадки о том, что ни одному его слову верить нельзя, стали окончательно очевидными (жаль, что понял я это столь поздно). Во-вторых, это то (и это самое главное, дорогой братец!), что после смерти Антонины Петровны полностью раскрылась его развратная и слабовольная душа. Горько сознавать и говорить это, но истина неумолима, и страшная кровь течет в наших жилах, дорогой братец. Иногда мне становится так тяжко, что так бы и наложил на себя руки, но жаль родных и близких, которых бы я огорчил своим безвременным уходом.
Знали бы Вы, дорогой братец, в какой притон мерзких алкоголичек и распутниц превратил он прадедовский дом! Стыдно по Челябе ходить. А он все не унимается, в чем ему особенно способствует хорошо тебе известная Нина Скальпиди.
Что такое Нина сегодня? Спившаяся в стельку многомесячно немытая особа неопределенного возраста, хотя она, кажется, наших с тобой лет. Сколько "пятерок" и "десяток" выманила она у него за определенные услуги и продолжает выманивать только лишь для того, чтобы тут же пропить их где-нибудь в обшарпанных кустах с первым, а то и с первыми попавшимися пьяницами и проходимцами. Мало того, она снова и снова идет к нему в самом непристойном виде, да ещё и ведет за собой какую-нибудь (а то и похлеще) тварь. А потом новая пьянка, гнусная ругань и мордобитие, хорошо, если пьяный сон и... недержание всего на свете... Распутная жизнь так расслабила все её мышцы, что мерзкое содержимое гнойника, по ошибке считающегося человеком, выплескивается наружу.
И он, Родион Павлович, полный кавалер ордена Славы и сын генерала, следовательно, сам потомственный дворянин, выносит послушно на просушку загаженные подушки, одеяла, белье и одежду. Да это только один штрих.
Короче, превратил себя Родион Павлович во всеобщее посмешище. Вот такие-то дела. Впрочем, хватит о нем.
Теперь несколько слов обмолвлюсь о дорогой Прасковье Павловне. Ну, то, что и Ваша, и моя вина неоспоримы в таком вот плачевном её жизненном конце - то это факт! Если бы только тогда была у меня такая квартира, как сейчас (трехкомнатная с лоджией, ванной и отдельным туалетом), разве бы я позволил ей жить с коварной сестричкой? Да никогда!
А то сам ютился в старом прогнившем бараке, болезнь почек нажил. Лишь только и было одно успокоение: ходить к ней почти каждый Божий день, что-нибудь принести ей вкусненького (конфет или халвы, а на все цитрусовые у нее, дорогой братец, если помнишь была аллергия), приласкать добрым словом. И наплачемся с ней бывало вдоволь; да и расстанемся до следующего моего прихода.
Как она была рада мне! Да, удивительно доброй души была наша Прасковьюшка! Как она истово молилась у старых наших икон, как исправно следила за полнотой постоянно горевшей лампадки! Только вот Родион Павлович и Лида не могли не шпынять её, атеисты упертые. Как же тяжело пришлось ей доживать!
Видели бы Вы, дорогой братец, какой её положили в домовину неструганую сестричка с братиком! Я пришел утром и... о Господи! Лежит моя Прасковьюшка вся грязненькая. Как опустилась она вся перед концом, так её и положили. Личико все захватанное и ручки, и ножки. Долго я приводил её тело в порядок. Нагрел водички и мокрой тряпицей протер всю её, все её ноготочки.
Но когда я обнаружил одно дело, то еле-еле ушел от нервного припадка. Скрепил всю свою волю до скрежета в зубах и быстро ушел домой, чтобы не прибить наших милосердных родственничков.
А дело вот какое. Когда я привел тело бабани в божеский вид, то вышел в первую комнатушку и сел передохнуть чуть правее входных дверей. Глядь, а на спинке её кровати привязана грязная бечева и наскоро засунуты концы под подушку... Меня осенила мысль, как страшным холодом обдала. "Помогли умереть, - думаю, - сволочи". Бабаня, видимо, металась в агонии. Как бывает в таких случаях, человек старается бессознательно лечь на пол. Но её же потом подымать надо. А так проще: примотал крест-накрест бечевой - и все.
Точно так оно и было. Ни малейшего сомнения.
А в какое неописуемое замешательство привел сестричку мой вопрос насчет этой самой бечевы! Описать невозможно. Недели через три, придя к Родиону Павловичу, я задал ему неожиданно этот же вопрос и высказал в продуманной форме свое мучительное предположение.
"А что, помогли умереть сестричке... Ха-ха-ха", - было его красноречивым ответом.
Ну, Вы, дорогой братец, знаете, как он это умеет, раскатисто и заразительно смешок пустить. Ну, думаю, черти! Я прав в своих выводах, вот те крест!
"А хлорофосик, - говорю, - деданя, тут не принял участия?"
И снова в ответ заливистое: "Да она, знаешь, какая Лида-то... Ха-ха-ха. Устала она с ней. Прасковья-то чуть чего под кровать залазила, а её, понимаешь, надо поднимать. Бежит тогда Лида ко мне в ночь-полночь помоги. А проклятая, хоть и спала в теле, а все равно тяжелая... Ха-ха-ха".
Ну, думаю опять, и тут что-то есть. Уж больно опустилась она вся. И вот, видишь, их "помощь" так их самих шокировала, что они не собрались с духом искупать её сами или пригласить для этого кого-то, а пустили на самотек, положили её на четыре табуретки, одев наскоро. А про веревку, точнее старую бечеву, забыли.
Вот такие дела. Шекспировские страсти, дорогой братец. Мне очень тяжело писать Вам обо всем этом. Но и не писать нельзя. Почему я только должен один знать об этом?! Должны знать и Вы, дорогой братец, как умирала Ваша горячо любимая бабушка и как её решили схоронить наши близкие родственники. Я до конца дней своих буду проклинать себя, что не сумел обеспечить человеческий достойный конец для моей любимой Прасковьи Павловны.
Много она для меня сделала, очень много, сама того не подозревая. И не только для меня. И пусть ей земля будет пухом. Царство ей небесное!
Ну вот и все. Думаю, что на этот раз Вы, дорогой братец, не обидитесь на меня. Ведь я всего-навсего этим вот своим письмом к Вам хотел Вам сказать то, о чем Вы, дорогой братец, не знали и быть может никогда не узнали бы. Но ведь Вам, наверное, следует побывать в наших краях, на могиле незабвенной бабани. Не так много времени, сил и денег отнимет дорога. Скажу ещё напоследок, что Прасковьюшка стала являться мне иногда, благодарить за очищение и всегда спрашивает про Вас, дорогой братец, почему Вы не придете к ней на могилку помянуть её по христианскому обычаю, она же Вас и крестить и причащать носила. Неужели Вы совсем забыли горемычную? Понимаю, что из-за границы тяжело выбираться, но надеюсь, Вы, дорогой братец уже сейчас дома.
Всего Вам доброго. С уважением, Ваш сводный брат Алексей Гордин.
Р.S. А Родиону Павловичу обо всем этом сообщать нежелательно бы. Что старика расстраивать и сколько можно в ступе воду толочь".
Осколок чужой, неизвестной дотоле судьбы, отсвет промелькнувшей жизни царапнул душу Гордина, и хлынувшее в ранку сочувствие к неизвестной ему старухе притупила на время остроту собственного несчастья. Он понял, что его двойник скорее всего находится на дороге в Челябинск, на окраине которого по всей видимости и находится кладбище с могилой близкого ему человека.
VII
Новое утро началось с беседы с новыми людьми. Троицы, доставившей Владимира Михайловича в узилище, не было. Конвоиры доставили его в просторный кабинет, где за столом сидел уморительный толстячок, немедленно улыбнувшийся Гордину во всю ротовую щель, напоминавшую вечно разверстый зев почтового ящика.
- А вот и мы! Здравствуйте. Что с Вами случилось? Как это Вы сами себя не помните и не узнаете? Прямо гофманиана какая-то приключилась. Ха-ха-ха! - заверещал толстячок, почему-то подмигивая Гордину левым глазом.
- Здравствуйте. Действительно, произошла нелепая ошибка.
- У нас ошибок не бывает. Вот и документы Ваши на столе лежат. Что Вы паникуете? Подпишите свои показания. Будет суд, самый гуманный суд в мире. Ну получите Вы своих пять-семь лет, отсидите половину, а то и всего треть. Сейчас амнистии за амнистиями пойдут, у новой России тьма новых праздников. Глядишь, ещё и начальство высокое поменяется и опять послабление выйдет. Бросьте, не канючьте. Вы же взрослый мужчина. Умели нашкодить, умейте и ответ держать. Кстати, что это у Вас в кармане пижамы? Что за бумаги? Будьте добры, выложите на стол.
- Да это не мое, это тоже его, Степаныча. Пожалуйста.
И узник покорно выложил конверт на стол.
- Вот и хорошо. Вот и голубчик. Нам же все хорошо известно. Ведь это по Вашей просьбе родственники расправились с несчастной жертвой Ваших наследственных амбиций. Кстати, Вы знаете, что по завещанию Прасковьи Павловны Вам сейчас принадлежит помимо родового поместья ещё и солидный вклад в швейцарском банке? Налейте, налейте себе воды в стакан, пейте, не волнуйтесь. Неужели не знали?
- Не знал я ничего и знать не хочу. Тут какая-то ошибка, какая-то тайна.
- Никакой ошибки, никакой тайны. Просто справедливость торжествует рано или поздно. Это ведь лучше, чем никогда, не правда ли? - толстячок улыбался как чеширский кот и казалось, что его улыбка реет в воздухе как бы сама по себе, заслоняя реалии незапоминающегося лица. - А ведь сердце у вас и вправду вещун. С вами произошла досадная ошибка. Виновные будут наказаны. А вы сейчас же совершенно свободны и можете идти. Думаю, что провожать вас не нужно. Выход перед вами. Внизу вам отдадут ваши документы, одежду, вещи. Доброго пути и больше не попадайтесь. Чудесные освобождения происходят далеко не каждый день. Сказка нуждается в постоянном подпитывании энергией добрых дел, а они сейчас наперечет. Позвольте вам на прощание пожать руку.
С этими словами толстячок протянул короткопалую словно надутую горячим воздухом руку и Гордин, пожав её, почувствовал резиновое тугое шевеление.
Дальнейшие события происходили как бы в тумане. Вернувшись домой, он обнаружил все в том же порядке, Марианна Петровна встретила его как ни в чем ни бывало. Рассказала о предстоящих заботах. Злата и зять улетали на викенд в Женеву, она должна была сидеть у них дома с собакой, везти которую к себе было опасно: могли порвать кошка и молодой кот, которые уже проводили эксперименты в предыдущий приезд. Кроме того, надо было сделать у ребят уборку, помыть окна, которые год не знали прикосновения женских рук. Злата ломала ногу, писала статьи, снималась в телепередачах, сдавала кандидатские экзамены и вообще не могла отвлекаться на хозяйственные мелочи.
Владимир Михайлович должен был следить за кошкой, которая вот-вот должна была родить и следовало утопить выводок, а кто кроме бывшего доктора мог выполнить столь ответственное поручение супруги. Зазеркалье выпустило его, но чуть-чуть сместило контуры и это было не самое страшное испытание.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Гордин встряхнул головой. Видение исчезло. Он снова сидел на стуле с оторванной спинкой в арестантском помещении. Мимо него то и дело шмыгали милиционеры в туалет и каждый раз его окатывало удушливой волной человеческих выделений. Сколько же в человеке пакости, нет, чтобы он благоухал розовым маслом или чабрецом! Плоть начинает разлагаться изнутри. Соузники его, коллеги по несчастью, стали метаться по узкой клетке, где чуть ли не половину пространства занимал деревянный топчан, выкрашенный бледно-зеленой краской. Им хотелось курить. Сигарет у Гордина не было и он не мог им помочь забыться. Мужик в джинсах и с татуировкой на руках начал трясти решетку и кричать. Милиционеры его не слышали или просто не обращали внимание. Когда в помещение зашел сержант, мужик в джинсах обратился к нему с просьбой: взять из изъятых у него при задержании денег тысяч пятьдесят и принести сигарет и еды. Тот ответил отказом, но через какое-то время снова пришел, отомкнул дверь и выпустил мужиков в туалет, дав каждому по сигарете. Гордин от предложения отказался, понимая ценность табачной палочки. Мужик и парень вели себя аккуратно, дымили сначала в туалете, потом по разрешению сержанта подошли к окну, забранному решеткой, нижняя часть которого совпадали снаружи с уровнем земли. Что ж, подвал и есть подвал. Пол помещения был покрыт истончившимся, прорванным во многих местах линолеумом, хлюпал и качался под ногами, видимо, доски под линолеумом давно прогнили. Стены напоминали кожу больного животного, неясного цвета краска давно пошла пузырями, облезла. Потолок на вид был готов рухнуть на голову.
Парень в спортивном костюме был питерский. Он развелся с женой и жил у матери в Рязанской области. Поддал с приятелем и поехал на электричке в столицу, проведать бабушку, но вышел на Таганской, не имея терпежу и на пару с приятелем славно отлил под забором, за что был отловлен доблестными стражами порядка. В отделении выяснилось, что у него нет при себе документов и денег. Ему предложили заплатить штраф. Он попытался звонить по телефонам, которые все равно не помнил, и надеялся только на счастливый случай. Ему днем дала деньги молдаванка, которая расплатилась с милиционерами овощами, фруктами и вином (ей помогли земляки), но когда ей пообещали продлить срок, а парня выпустить, он деньги вернул, не желая зла ближнему.
Мужик в джинсе оказался тезкой Гордина. Ему было пятьдесят, он работал водителем поливальной машины, жил в доме, расположенном в 3-х метрах от отделения, милицейский сосед, и не раз просто по расположению духа поливал асфальтовые джунгли милицейского двора. Участковый его хорошо знал, но отношения с ним были конфликтные. Водитель пару раз послал его на хутор ловить бабочек, когда он пытался урезонить его с приятелями, мешая пить во дворе дома горячительные напитки. Соседи-алкаши достали его давно, уклоняясь от честной оплаты совместных коммунальных услуг. Пока с ним жила жена и двое сыновей, трения как-то угасали, но жена с детьми была сейчас в деревне и он, получив зарплату и поддав как следует, выступил по поводу грязного белья в ванной и вообще, за что очутился в кутузке. Женат он был вторым браком, очень держался за теперешнюю денежную работу и сокрушался, что грозит суд и 5, а то и 10 суток. Значит с работы попрут, а как устроиться хорошо, когда тебе уже полтинник, и требуются только человеки до 35-ти лет. Владимир-водитель был готов откупиться, отдав все четыреста тысяч, которые у него были изъяты, только избежать суда и возможного увольнения с работы.
Гордин спрятал листки в "дипломат", он написал более двадцати страниц, мысли стали пробуксовывать, ему стало скучно подобно акыну описывать происходящее. Сержанта сменил капитан с добродушным лицом, который поведал, что служит он в милиции 23 года, уже три года как на пенсии, но денег не хватает. Получает он полтора "лимона", а пенсия будет в лучшем случае 750 тысяч, разве на это можно жить. Вот его друганы уволились, поступили сразу в частную охрану, получают по "штуке" в долларах, через полгода каждый завел по БМВ и даже "Вольво". Служить тяжко, денег ни на что нет. Даже машина в отделении одна. Всюду только пешком. Ожидается ещё и сокращение после юбилея столицы. А что касается оперов, то это ещё сосунки, месяц назад пришли после школы, вот и выпендриваются. Гордина вообще задерживать было не за что и все беспредел, сплошное нарушение, но он лично не может отпустить, нужно дождаться десяти утра, прихода начальника отделения, подполковника, который и распорядится. Может он придет в 8 или в 9, тогда отпустит раньше. Дежурство капитана заканчивалось в 9 утра. Дежурил он через двое суток, людей не хватает. А положено - через трое суток. И ведь не платят, как положено, в двойном размере. Платили бы, было бы не обидно. Но экономят, денег не хватает. Даже на сигареты, которые особенно ночью летят по пачке в час. И потом каждого угости. Сначала он отказал задержанным курильщикам в сигаретах, но через пяток минут раздобрился, принес пачку, выдал по паре штук на брата. Гордин опять отказался. Экономика должна быть экономной.
Капитану было скучно. Он чесал язык часа три. Оказалось, что милиция располагается в бывшей пивнушке. То-то и пол прогнивший, а денег на ремонт нет. Обещали новое здание построить, но пока руки не дошли. Он утешил водителя Володю тем, что не актировал его якобы взлом двери у соседей, не провел экспертизу степени его опьянения. На возражения водителя, что он не был пьян, авторитетно заявил, что был и нечего лепить горбатого. Парню посоветовал искать деньги, что в три часа утра было просто смешно. Потом ушел. Двери во все камеры и клетки были открыты. Гордин и парень позаходили в камеры из любопытства, попытались прилечь на топчаны в виде буквы "Г", но тут же вскочили, боясь подцепить вшей, хотя капитан и сержант утверждали, что только что была дезинфекция.
Все-таки Володя и парень вздремнули по полчаса-часу, лежа валетом на одном топчане, словно боясь расстаться или уже привыкнув к распорядку. Гордин тоже устраивался в клетке, из которой перевели женщину, но сон не шел. Будущее было неясно. Странно, он не дергался, был совершенно уверен. Милиционеры относились к нему как к свободному человеку, это обнадеживало. Передали ему, кстати, что несколько раз звонила жена и сын. Он поправлял, что, наверное, зять. Да, нет, сын, он так сказал. Гордин не стал спорить.
Милиционеры тоже устали. Пробегая в туалет, они уже не останавливались поговорить да и все темы, вроде, были исчерпаны. Лица у них осоловели. А в 5 утра вызвали водителя Володю и освободили. Он заплатил штраф и на радостях выкупил соседа, парня в спортивном костюме. Гордин остался в помещении один. Он перешел в клетку, которую занимали его коллеги по несчастью, посидел-посидел и положив в изголовье "дипломат", а поверх него сумку с книгами прилег и провалился в короткое забытье, примерно на час.
Разбудили его женские голоса. Пришли две молодые женщины, принесли ведра и тряпки, начали влажную уборку. Сна уже как не бывало. Гордин наблюдал за женщинами из клетки. Выходить не хотелось. Он уже обжил это крохотное пространство. Огляделся. Ему понравилась процарапанная надпись на топчане: "Чем больше говна кладут тем больше нравятся мне звери" и где-то сбоку имя: "Равиль". Он попытался запомнить сентенцию, а потом переписал её наверняка.
Женщины ушли. Гордин искательно заглядывал в окна. Капитан сладострастно считал зеленые "десятки", штук восемь. Это была его законная добыча и хороший приварок. Он перехватил взгляд Гордина, но даже не смутился. Гордин, при всем хорошем отношении к нему и сочувствии, был никем. Малозначащей деталью обстановки. Куском мебели.
Время от шести до девяти утра тянулось бесконечно и изматывающе. Как Гордин не сдерживал себя, он обращался то к капитану, то к сержанту с вопросами: "Не пора ли?", "А пришел ли начальник?". Начальник пришел в начале десятого, сел в гражданском одеянии за телефоны и провел селекторное совещание. Лишь часов в 10 он ушел переодеваться и Гордин его больше не видел. Сдавшая дежурство смена, шныряя туда-сюда, постепенно сосредоточилась в подсобке, куда занесли сковородку, накрытую крышкой, сумки, видимо, с напитками и стали отмечать передачу дежурства. Видимо, это было утренней традицией. Сержант в светло-зеленой рубашке и брюках стал как-то выше ростом, быстро осоловел и "потек", алкоголь действовал на него моментально. Уже через полчаса он не мог говорить и мычал нечто нечленораздельное. Капитан, переодевший в рубашку стального цвета и такие же брюки, стал медлительнее в движениях и что-то решал с начальством. Гордина он пару раз успокоил предположениями, но как-то отъединился от него. Да, никогда не забудет Гордин, как после того, как отпустили в пять утра пару его коллег, сержант принес ему майорскую шинель и предложил послать под себя или накрыться. Гордин, поблагодарив, отказался, но это, я вам скажу, был жест. Может, все-таки и вправду наша милиция нас бережет? Хотя бы от самих себя.
Гордин через стену слышал звонки. Он предполагал, что звонят жена и зять, справляясь о сроке его выпуска. Так оно и было на самом деле. Но на него уже не обращали внимания.
Без пятнадцать одиннадцать к нему зашел опер. Кожемяка выглядел уже не таким энергичным, вместо белой рубашки на нем была какая-то трикотажная в полоску, сминающаяся в гармошку и так же в гармошку было смято его лицо. Видимо, вчера все-таки он "добавил".
В руках опер держал два чистых бланка протоколов допроса. Пошли снова на третий этаж в кабинет Кожемяки. Когда опер отпирал дверь, к нему подошел молодой низкорослый парнишка (кстати, все-таки почти все оперативники, за исключением Кожемяки, были коротышки) и улыбнувшись, произнес, увидев Гордина: "А, пи-и-сатель!"
Гордин сел на тот же стул между двух столов. Поставил на пол "дипломат" и сумку с книгами, и с ужасом подумал, что ещё ничего не кончилось и неизвестно, что ещё впереди. Кстати, ночью он, хоронясь и от сотоварищей по несчастью, и тем более милиционеров, вырвал из ежедневника все заполненные листы, где было полно телефонов, фамилий, зачеркнутых и незачеркнутых дел, встреч и событий, крадучись, несколько раз сходил в туалет и заталкивая правую руку под локоть (благо, был в рубашке с короткими рукавами) в сток, заталкивал исписанные листки далеко в слив и спускал воду, боясь, как бы не засорился унитаз и крамольное содержание не поплыло перед глазами очередного посетителя в форме. Но Бог милостив, уничтожение бумаг прошло успешно. Все-таки плохо учат оперов сыщицкой деятельности, пугать они горазды, а ручки приложить ленятся. На тетрадь даже не обратили внимания, хотя дважды обыскивали поздно вечером. И Гордин боялся, что на трезвую голову с утра они могут дотумкать.
Кожемяка сел за стол, ещё раз прогладил сгиб протокола и стал его заполнять, поглядывая на текст объяснения. Гордин пригляделся: ниже обозначения бланка мелкими буквами в скобках значилось "свидетеля". На сердце у него полегчало. Лепят все-таки не обвинение. Из-под объяснения выглядывала дактилоскопическая карта. Одна. Где две другие стоило только догадываться.
Когда лицевая часть бланка была заполнена, Кожемяка протянул листок Гордину:
- Прочитайте и распишитесь внизу. Но это я взял из объяснения.
Гордин прочитал и расписался. Счет внутри шел уже не на секунды, а на мельчайшие доли времени. Жизнь остановилась. Что ж, могут и на трое суток задержать, чтобы оправдаться. Что они ему будут инкриминировать? Неужели на полном серьезе убийство на сексуальной почве? Он снова вспомнил, как прикладывая его ладони к дактилоскопическим картам, Кожемяка удовлетворенно повторил несколько раз: "А руки у вас, писатель, сильные. Далеко пойдете".
Кожемяка перевернул страницу, снова провел ладонью по сгибу и, написав строчку, сказал:
- А у вас хорошая память? Вообще, вы в церковных праздниках разбираетесь? Знаете, когда было Благовещенье? Нет? Ну, за неделю до Пасхи. Пасха в этом году была 13 апреля, а Благовещенье, следовательно, 6 апреля. Помните? Так вот, что вы делали 7 апреля, в понедельник? Опишите свои передвижения.
Гордин ответил:
- Не помню. А вы вот помните, что вы делали. Нет, я не помню. Ничего не помню.
В этот момент он вспомнил, что утопил вырванные страницы ежедневника, а ведь они могли ему помочь, он ведь мог объяснить, где он был или мог быть. Но дело было сделано. Опять прокол. Пытается сделать, как лучше, а получается, как всегда. Великую фразу сказал Черномырдин. На века останется. Тоже характеристика русского характера.
Опер попытался зайти то с одного конца, то с другого. Гордин не вспоминал. Ему действительно ничего не припоминалось. Вот день своего рождения, 19 апреля, он ещё кое-как помнил, но что было вокруг, не помнил, убей его Бог. Тогда Кожемяка снова ткнул ручкой в написанную строку и сказал:
- Распишитесь, что вы ознакомлены со статьей Конституции, которая, во-первых, обязывает вас давать показания и содействовать следствию, а во-вторых, освобождает от необходимости давать показания против себя самого и своих ближайших родственников.
Гордин взял в руки бланк и вгляделся. Помимо написанных рукой опера строк, где указывались статьи Конституции, за ознакомление с содержанием которых следовало расписаться, выше были набраны типографским шрифтом ещё какие-то статьи УК РФ. Внезапно он разозлился.
- Не буду подписывать. Дайте мне Конституцию прочитать.
Кожемяка остолбенел:
- Да где я вам Конституцию возьму? Она, что, у меня всегда под рукой? Я что вас обманывать буду? Подписывайте, это же проформа.
- Не буду. Хочу сначала прочитать Конституцию, - сказал упрямо Гордин.
Кожемяка выбежал из кабинета. В отдалении послышался его возбужденный голос. Через пару минут он зашел в кабинет, собрал бумаги и стоя над сидящим Гординым, спокойно и буднично произнес:
- Все. Вы можете идти. Я вас отпускаю.
Гордин был ошеломлен. Уже приготовился к длительной осаде. К трем суткам. А то и 30. Сидению в настоящей камере, а не в игрушечной, которую обследовал ночью. Может быть, в блат-хате, где его будут "опускать" тертые уголовнички, лучшие друзья следователей и сыщиков. За сигареты и чифир рвущие пасть и "очко".
Гордин встал. Взял в левую руку "дипломат" и сумку с книгами, а правую неожиданно для себя самого протянул оперу. Тот пожал её. Следом Гордин спросил:
- Скажите все-таки на прощание, что вы ко мне прицепились. Потому, что я вам сразу паспорт не показал?
И тут же понял, что ответа не будет. Ответа просто не может быть. Разве сможет опер рассказать, что спонтанные движения его были продиктованы сложным коктейлем чувств, о которых можно было только догадываться. Ну, показалось ему с напарником, что Гордин и Безъязычный настоящие серьезные книжные коммерсанты и их можно "подоить". Ну, остановили они Гордина, надеясь быстро с ним договориться по-хорошему. А он оборзел, повел их в комнату милиции на станции метро, не догадался откупиться, стал выеживаться, не испугался, придурок, ведь каждый нормальный человек давно бы в штаны наложил, с органами связываться. Может, действительно, у него есть волосатая лапа. Согласился ночь провести в отделении, вернее, не возмутился. И сейчас права качает. Что, оперу больше делать нечего, чтобы только свои амбиции личные удовлетворять? И так сколько вчера потеряно времени, да и сегодня, а время - деньги. Вернее, неполученные деньги. Ему вот государство платит по 20 тысяч в день, а что можно сделать на 20 тысяч, ни одеться, ни даже покушать, как следует. Вот и приходится вертеться самому. А у этого хрюнделя даже взять нечего кроме поганых книжек, за которые гроша ломаного сегодня не дадут. Пусть уебывает и больше не попадается. И Бога благодарит, что легко отделался. Подумаешь, 18 часов потерял. Эх, подержать бы еще, но уже за 24 часа нужно брать санкцию прокурора. А что ему скажешь, чем аргументируешь? Опять же, писатель, журналист, вша чернильная.
Гордин пошел к выходу. Спустился, не встретив никого из знакомых уже оперов на лестнице и в коридоре, подошел к стойке дежурного на первом этаже. Все милиционеры в форме были незнакомы и заняты рутинной работой: звонил телефон, сидел посетитель. Гордин сказал, обращаясь сразу ко всем:
- Меня отпустили. Верните, пожалуйста, мой паспорт.
Ему никто не сказал ни слова. Один из милиционеров, старшина, подошел к сейфу высотой выше человека, отпер его, достал потрепанный красный документ и молча протянул его Гордину. Взяв свой паспорт, Гордин пошел на выход, растерялся и спросил кого-то, как выйти на улицу. Пришлось подняться из полуподвала по лестнице на один пролет вверх и он сразу же очутился на улице. Около здания стояло несколько милиционеров и среди них тот напарник Кожемяки в "гражданке", причем, выражение его лица показалось Гордину вполне добродушным, ни следа вчерашней озлобленности. Владимир Михайлович опять спросил всех сразу:
- Как пройти к метро?
Ему молча показали рукой вперед и он увидел козырек станции, выглядывающий сквозь нагромождение ларьков и павильончиков. Только станция была другая, не "кольцевая", а "радиальная". Гордин, не оглядываясь, пошел к метро. Он спустился вниз, наменял жетоны для метро и для таксофона. Попытался позвонить домой (в отделении в звонке ему отказали, телефон был занят), но аппарат нагло сожрал жетон и не проронил ни звука.
"Ничего, я быстрее дома буду, нежели дозвонюсь", - подумал Гордин и поехал в центр, к "Пушкинской". Вагон был полон радостными людьми и никому из них были неинтересны радости и горести человека, скоротавшего бессонную ночь описанием жалкого кусочка своей жалкой судьбы. Даром, что поэта Божьей милостью. Как там он читал оперативникам по их просьбе стихотворение, якобы прочитанное им незнакомке? Им-то он читал, а ей нет. Лучше бы наоборот. И Гордин снова повторил окончание стихотворения:
Двойное бытие прекрасно на словах, как радуга зимой, слепит двойное зренье, но бедная любовь тотчас потерпит крах, не выдержав тоски двойного притяженья.
Я локон отверну, как кокон разверну: знакомое лицо, как бабочка, взовьется...
Я верю, что ещё успею и верну на крылышки пыльцу с волшебной позолотцей...
2-5 июля 1997
УРАЛЬСКИЙ ДЕКАМЕРОН
Вакха в сосудах дары и в корзинах цветы принесите,
Пусть непрестанно звучит Вакха достойный пеан.
Ян Панноний
Едва ли приходится сомневаться в том, что элегия Яна Паннония возникла под влиянием горацианских образов, но правы были бы также утверждающие её оригинальность. Вернее всего будет, если мы скажем, что большая традиция латинской поэзии слилась органически с личным вдохновеньем, "Fons Bandusiae" не является источником подражания, но подателем энергии, приводящим в движение фантазию. Это наблюдение наводит нас ещё раз на мысль о сложности самого термина "влияние", которым следует пользоваться с должной осторожностью.
И.Н. Голенищев-Кутузов.
Гораций в эпоху Возрождения
I
Друг мой, все на свете не ново, все повторяется... Что ж, вот и я давно женат и женат накрепко! Как выразился иностранный классик, чувственность с годами гаснет, простатит торжествует, наслаждение, увы, больше не радует, приключение не привлекает, только воспоминания обретают виртуальную реальность, источая блеск и ярость. А что ещё остается делать, господа-товарищи, молодость вообще быстро проходит, как хорошая погода, но ещё быстрее растут долги...
Случилось так, что 23-х лет от роду меня призвали на воинскую службу, совершенно несправедливо, ибо "броня" из Министерства здравоохранения была уже в пути и опоздала, увы, на 12 дней, когда я уже был облачен в п/ш, увенчан погонами и кокардой, и незаметно отбарабанил положенные мне 2 года даже с лихвой, прихватив месяца два, увы, невосстановимой жизни. За это время я не столько освоил приемы стрельбы и досконально выучил требования Устава, сколько приобщился духу офицерской вольницы, помимо бросания женских ног на погоны выучился играть в преферанс и в очко и, будучи азартным от природы, спустил подчистую нехитрый родительский скарб. С увольнением из армии проблемы мои не только не разрешились, а скорее усугубились; я задолжал крупную сумму денег (аж 50 000 ещё не "деревянных" рублей, что на тот момент равнялось, пожалуй, нынешним 100 000 американских долларов, которые, впрочем, тогда ещё не были разрешены к свободному обращению, так что вполне можно обойтись без двояковыпуклого сравнения). Отдать долг заимодавцам не представлялось решительно никакой возможности. Я решил, было, наложить на себя руки, хотя это помимо сожаления о неиспробованных удовольствиях являлось тягчайшим грехом даже для такого легкомысленного христианина, каковым я был тогда в отличие от сегодняшнего времени, но вовремя одумался, чай, не нехристь какой-то - крещеный и причащенный дважды предусмотрительной бабкой Василисой, тогда как вторая моя бабушка, графиня Романова, была уже на другом берегу Стикса, убитая безвременно озверевшими солдатами в 1918 году. Отец мой, которому она доверила свою жгучую тайну трех карт (в отличие от пушкинских - шестерка, король, туз), пропал без вести на фронтах Великой Отечественной, и меня соответственно воспитывал неблагородный отчим, который даже в подкидного дурака не умел сыграть как положено, а любимой его карточной забавой была ветхозаветная "Акулька" (нечто вроде карточной "русской рулетки", когда вместо крутящегося барабана с одним боевым патроном требовалось выдергивать друг у друга по карте, сбрасывая парные. Проигрывал тот, у кого на руках оставалась пиковая дама Акулина, сбрасывать которую не разрешалось. Проигравшего ославливали хоровым припевом: "Акулина Савишна, не вчерашня, давешня", нарекали торжественно Акулькой, словом, издевались, как хотели).