Но пока что с Длинного базара мы вернулись к трамваю, и, когда тряский вагон уносил нас к Вжещу, я опять думал о новом мяче Петра, о пасах Шимека и о том, что еще в тот же день мы будем играть после обеда на лужайке у прусских казарм. И действительно – мы играли в тот же день, только то был не обычный матч: если бы он был обычный, такой, как все, и если бы не был связан с Вайзером, я не вспоминал бы о нем. Но все по порядку. Пока я шатался с Элькой и Вайзером, ребята играли на траве у прусских казарм, наслаждаясь ударами по настоящему кожаному мячу. Именно с него начались несчастья того дня, еще раз повторю, чтобы не было сомнений: несчастья того дня, а не несчастья вообще. На стадион где-то через час игры пришли армейские. Конечно, не солдаты в мундирах, а всего лишь мальчишки, жившие в новых корпусах за казармами – их отцы были военными. Они были чуть старше нас и лучше одеты и вечно строили из себя важных персон. Наверно, потому, что у их матерей были стиральные машины и собственные ванные, не то что у нас – у нас, как я уже упоминал, была одна ванная на этаж, а стиральная машина – только у отца Лешека Жвирелло. Так что те страшно важничали, но такого мяча, как у нас, у них не было, и глаза у них жадно заблестели. Сначала они стояли сбоку и смотрели, как мы гоняем мяч, и каждую минуту мешали, бросали камешки или громко смеялись, зачем, мол, нам такой мяч, раз мы не умеем играть, покрикивали, что лучше дадут нам обыкновенный тряпичный, хорошего для нас жалко. Это разозлило Шимека, он подошел к их главарю и сказал, чтобы они сыграли с нами, тогда и посмотрим. Те были хитрые. «Идет, – сказали они, – но, если проиграете – мяч наш». Наши согласились, и Петр тоже согласился, речь тут шла не о мяче, а о чести, как на войне.

Разбились на команды по шестеро плюс вратарь и решили, что матч будет настоящим, то есть в двух таймах, один с утра, а другой после обеда, когда чуть-чуть посвежеет. И хотя Шимек двоился и троился, Петр превзошел самого себя, а Стась Остапюк пасовал Кшисеку точно, как никогда, армейские выиграли первый тайм четыре – один. И как раз когда я, возвращаясь домой, проходил мимо бетонной тумбы, на которой месяцами болтались обрывки одних и тех же афиш, я увидел, как они плелись, унылые, не надеясь победить во втором тайме. Шимек рассказал мне, в чем дело. И после обеда мы вернулись на лужайку, где паслась корова, поедая пучки высохшей травы. Противники пришли чуть позже, уверенные, что мяч у них в кармане. Начали играть. Петр послал длинный пас на левый край Лешеку, тот обвел двух армейских и приблизился к их штрафной площадке, но тут защитник отобрал у него мяч и сильным ударом отправил на нашу половину, где у нас остались только Кшисек, наш вратарь – и четверо ихних. Те обвели Кшисека и погнали к нашим воротам, – и уже через секунду счет стал пять – один. Шимек ничего не говорил, а у Петра слезы блестели в глазах: помимо чести, он терял все, вернее, свой мяч, который получил от богатого дяди. И тогда произошло нечто неожиданное – то, что, собственно говоря, произойти не могло никак. С маленького холма к нам спустился Вайзер, которого мы увидели только теперь, и сказал, что мы выиграем этот мяч, если возьмем его в команду и если будем без споров выполнять его приказы. Шимек был капитаном и заколебался, но времени на размышления не было, армейские уже поторапливали.

Тут началось великолепное зрелище, и хотя у нас не было ни ста тысяч болельщиков, ни даже одинаковых футболок, а Кшисек и я играли босиком, но любой тренер пришел бы в абсолютный восторг. Ибо то не была обычная игра, обычные удары, подачи, пасы, обводки, то была настоящая поэма с пятью актерами в главных ролях и всеведущим автором, которым оказался Вайзер. Прежде всего, он толково расставил нас, и мы не бегали уже за мячом гурьбой. Левый край – Шимек, правый – я, в центре Вайзер и в нескольких метрах позади – Петр. В защите на нашей половине остались Кшисек Барский и Лешек Жвирелло, а на воротах, как всегда, стоял Янек Липский, в длинноватой отцовской майке. С края поля кисло наблюдал за этими переменами Стась Остапюк, ему пришлось уступить место Вайзеру, но дулся он недолго, до первой штуки, которую заделал армейским Шимек, когда я с правого края послал мяч Вайзеру. Тот обвел двоих ихних и, вместо того чтобы идти сразу на вратаря, обхитрил его, подав пяткой мяч назад для удара, что Шимек тотчас же понял и отлично выполнил. Счет стал пять – два. Но это было только начало. Вайзер, к нашему удивлению, играл прекрасно, а еще лучше руководил нами на поле и ничего не упускал из виду. Входя на половину армейских, он сначала медлил и затягивал игру, дожидаясь, пока его окружат обманутые его мнимой растерянностью противники. И тогда, как бы забавляясь с ними, зафутболивал мяч вверх, свечой, а потом головой отправлял на левый или на правый край и кричал Шимеку или мне: сразу! сразу! – а мы только и ждали этой возможности, чтобы тут же врезать армейским очередной гол. Третью штуку влепил я, именно с такой подачи, а четвертую – четвертую закатал Петр, когда Вайзер сначала подал Шимеку, тот обратно ему, а Вайзер так же, как перед вторым голом, мчась к воротам, перекинул мяч для удара назад, на этот раз Петру, который уж не упустил случая. Пятая, сравнявшая счет штука влетела со свободного удара, и тут Вайзер показал, что он умеет: мяч поднялся буквально на сантиметр над головами стенки армейских и влетел между деревянными колышками ворот на глазах беспомощного вратаря. Элька бешено вопила и размахивала руками, а Стась Остапюк дергался рядом с ней в диком танце болельщика и показывал нам задранный вверх большой палец. До конца матча оставалось еще пять минут, но Вайзер успокоил нас движением руки. Он явно ждал момента, чтобы продемонстрировать свой коронный номер, и, хотя играл с нами один-единственный раз, мы долго еще потом говорили об этом номере. В чем его суть? Петр, который неожиданно очутился на левом фланге рядом с Шимеком, выбил мяч из-под ног армейского и дал свечу, только чуть-чуть переборщил, и Вайзер никаким спринтом не поспел бы к мячу – ему не хватало целых полметра. Но он согнулся в пружину и на бегу сделал сальто, и, когда оказался в вертикальном положении – руки его почти касались травы, а ноги торчали вверх, как жерди для фасоли, – он ударил изо всей силы одной жердью по мячу и мягко спланировал на траву, и то был наш шестой, победный, гол. Элька выла со своего места, а армейские до конца матча боялись нашего мяча.

А когда вышло время и ничто уже не могло их спасти, к нам подошел их верзила-главарь и сказал: «Все равно вы говнюки, слышите, все равно вы банда вонючих засранцев». А мы искали Вайзера, чтобы пронести его вокруг поля. Но он, не обращая на нас внимания, будто и в самом деле никогда не интересовался футболом, надел штаны и пошел с Элькой в сторону дома. Вожак армейских тем временем схватил сокровище Петра и отскочил с ним к кусту, где у них была сложена одежда. Мгновенно достал из рюкзака нож, продырявил наш мяч и бросил нам, крикнув: «Вот ваше говно!» И его дружки ржали, просто рычали от смеха и повторяли «говно» и «говнюки», словно уже ничего другого не могли придумать. Мы стояли растерянные, ведь их с болельщиками было вдвое больше, да и невооруженным глазом было видно, что ели они посытнее нашего. Я смотрел туда, где должен был быть Вайзер, и все тоже повернули головы в ту сторону, так как мы вдруг поняли, что единственный, кто мог бы чем-нибудь нам помочь, был только он, тощий, сутулый Вайзер, который никогда не играл с нами в футбол и не плавал в Елиткове. Но он исчез за казармами – что ему наши счеты? Он завершил выступление и, как настоящий артист, пренебрег аплодисментами толпы. Ушел со сцены, оставив нам горькие крохи своей славы. Таким я его вижу сегодня: играл он вовсе не из-за мяча Петра и тем более вовсе не для того, чтобы спасти нашу честь, он играл, чтобы показать нам, что может делать это лучше и что во всем он лучше нас. И было это не простое бахвальство, а нечто вроде вызова: ну что, вы говорили, я не умею играть в футбол, потому что никогда не гонял с вами по стадиону, – вот вы и посмотрели. А если бы кто-нибудь из нас спросил, будет ли он играть с нами еще, наверняка он ответил бы: это меня совершенно не интересует. Я подозреваю, что в таком заявлении, которое ему приписываю, кроется суть его натуры.

Сидя на складном стуле в школьной канцелярии, когда Шимека задерживали в кабинете подозрительно долго, я размышлял, почему Вайзер все эти годы предпочитал выглядеть в наших глазах недотепой, не сыграв хотя бы разок в футбол или не доплыв с нами до красного буйка в Елиткове. И уже когда мы возвращались со стадиона у прусских казарм с продырявленным мячом Петра, но ужасно счастливые, – уже тогда охватило нас что-то вроде беспокойства. Ведь если Вайзер скрывал от нас свои способности, если никогда не показывал, как он может обвести сразу трех игроков или поднять мяч с земли носком ботинка, взять его на подъем, потом поддать коленом вверх и отправить головой на правый или левый край, если он никогда не показывал нам этого и часто сидел на краю поля, глядя, как мы делаем это намного хуже, чем он, у него были для этого какие-то причины, которых мы не знали. Ну и почему Вайзер решил сыграть с нами, открыться именно в этот раз? Шимек повторил фразу Эльки, что Вайзер все может, и теперь уже никто над этим не смеялся, мы помнили вчерашний зоопарк и черную пантеру, а я еще и знал, что Вайзер с Элькой не играли в доктора и пациента на краю взлетной полосы, хотя и не очень-то понимал, в чем там было дело. Только когда стенные часы пробили девять, меня осенила очень простая мысль: Вайзер задирал Элькино красное платье с помощью сверкающего корпуса самолета, потому что не хотел делать это сам; видимо, это было для него слишком просто, а может, слишком вульгарно. И когда двери кабинета открылись и появился наконец Шимек, я еще раз увидел серебристую тушу «Ила» над кустами дрока, поднятые колени Эльки, ее поднимающиеся и опускающиеся бедра, между которыми маячила треугольная мягкая чернота, и вспомнил ее лицо с открытым ртом, словно она старалась перекричать страшный рев приземляющейся машины. Я не говорил, кажется, до сих пор, что Элька потом нашлась и долго жила среди нас, пока не уехала навсегда в Германию. Но ни тогда, ни позже, когда я писал ей письма, ни даже когда поехал в Германию только затем, чтобы с ней увидеться, так вот – никогда она ничего не говорила о Вайзере и о том, что случилось в последний день над Стрижей. Она молчала, а врачи объясняли ее упорство психическим шоком, частичной амнезией и так далее, и только я знал и знаю, что это неправда. Потому что одна Элька знает, кем был или продолжает быть Вайзер. Ее молчание и сейчас, когда я снова пишу письма в Мангейм, позабыв, что произошло между нами во время моего визита, ее упорное молчание свидетельствует о том вполне определенно. Да, когда я вспоминаю Вайзера в подвале заброшенного кирпичного завода, даже сегодня волосы у меня поднимаются дыбом. Мы были там только однажды, Элька же наверняка ассистировала ему много раз. И все взрывы в ложбине за стрельбищем устраивались, похоже, исключительно для нее. Но я не пишу книгу о Вайзере, которая могла бы начинаться со сцены на заброшенном заводе. Я не делаю этого. Я только выясняю факты и обстоятельства, и поэтому Шимек сидит сейчас на складном стуле рядом со мной, и я слышу свою фамилию: «Хеллер, теперь ты», – и медленно встаю, припадая на затекшую ногу, иду к двери, обитой стеганым дерматином, иду и боюсь М-ского, точнее, истязаний, которые он применит на этой стадии допроса.

Мужчина в форме расстегнул две пуговицы синей гимнастерки, и я увидел, что под ней у него сетчатая майка, сквозь мелкие ячейки которой пробиваются густые черные волосы. Мне сразу вспомнился шимпанзе из оливского зоопарка, у которого на груди были такие же лохмы, и я подумал, что забавно было бы увидеть на его месте сержанта милиции, увидеть, как он швыряет песком в публику, злобно верещит и время от времени мочится в первые ряды веселящейся публики. И я улыбнулся ему, а он принял это за чистую монету и ответил мне тоже улыбкой и, указав рукой на стул, сказал: «Можешь сесть». М-ский подозрительно косился в мою сторону, директор же манипулировал своим галстуком, который теперь не напоминал ни якобинскую кокарду, ни шарфик, а только мокрую тряпку, порядочно выжатую и выкрученную.

– Мы хотим все знать о взрывах за стрельбищем, – начал М-ский. – Сколько их было и в какие дни? Где ваш дружок взял взрывчатку? Что это было – тротил? Порох? Откуда он это доставал – из гильз? Из неразорвавшихся снарядов? И мы хотим, чтобы ты еще раз рассказал нам о последнем взрыве, когда Вайзер и ваша подружка погибли. Ничего не бойся, расскажи правду. Может, вы нашли на том месте кусок рубашки или тела? Может, на каком-нибудь дереве?

Все эти вопросы М-ский задавал быстро, и звучали они как темы в увертюре – сразу, один за другим. И в самом деле, допрос только начинался.

– Да, – вздохнул мужчина в форме. – Ну так скажи нам, когда был первый взрыв, когда это было?

– Где-то в начале августа, – с готовностью ответил я.

– А точней? – вмешался директор.

– Точней не помню, но наверняка в начале августа, когда ксендз начинал богослужения.

– При чем тут богослужения?! – подскочил как ошпаренный М-ский. – При чем тут богослужения? Вы слышите, товарищ директор? Они продолжают свое. – И снова повернулся ко мне: – Что за богослужения?

– Молитвы о благополучии крестьян и рыбаков, пан учитель, – отвечал я вежливо. – А именно о дожде, чтобы он очистил залив и оросил поля, ведь была жуткая засуха, и ксендз Дудак говорил, что это Божья кара за грехи.

– Чьи грехи? – вставил тот, что в форме.

– Ну, за людские грехи. – Я не очень знал, что ответить. – Ксендз говорил, что люди отступаются от Бога и от святой католической веры, так вот Бог наслал эту засуху как знамение, чтобы люди исправились, а если нет…

– Ну-ну, – подхватил директор, все больше перекручивая галстук. – Если нет – тогда что?

– Если не исправятся, то Бог сделает с нами то же самое, что в Содоме и Гоморре, сожжет города и людей и…

– Хватит! – рявкнул М-ский. – Достаточно. Вы слышите, сержант? Это же настоящее Средневековье, они не щадят даже детей, – и мы должны в таких условиях работать, да? Жаль, что этого не слышал прокурор, это, пожалуй, подпадает под какую-нибудь статью!

Мужчина в форме остановил его жестом:

– Мы должны работать спокойно, товарищ М-ский, эмоции – наихудший советчик в таких делах. – Он снова повернулся ко мне. – Так ты говоришь, приятель, что это было в начале августа, да?

– Да, это было в начале августа, – подтвердил я.

– Хорошо, а откуда вы узнали, что Вайзер будет что-то такое делать?

– Он сам нам сказал.

– Как это было?

– Мы играли в Брентове, а он пришел и сказал, если мы хотим увидеть кое-что классное, то можем пойти с ним, и привел нас в ту ложбину за стрельбищем.

– А Вишневская, – вспомнил он фамилию Эльки. – Была тогда с ним Вишневская?

– Да, была, она с ним всюду была.

– Всюду, значит, где еще?

– Ну так, вообще, ходила с ним повсюду, я не знаю, куда еще, но они ходили всегда вместе.

Я увидел, что сержант расстегивает очередную пуговицу своей гимнастерки и волосы еще больше полезли сквозь его сетчатую майку.

– Хорошо, – сказал он, – значит, вы просто пошли с ним, точнее, с ними, так как Вишневская была с Вайзером, и что же было дальше?

– Мы пришли, и Вайзер сказал, что будет взрыв и чтобы мы его во всем слушались, иначе может произойти какое-нибудь несчастье. Он приказал нам залечь в окопе, а потом стал что-то делать с проводами от… от…

– От генератора, – вставил тот, что в форме.

– Да, от генератора, а потом сказал: «Внимание» – и покрутил ручку, и вдруг грохнуло, и нам на голову посыпались песок и трава.

– И это все?

– Да. Вайзер спрятал куда-то генератор и сказал, что мы уже можем идти домой.

– Погоди, из того, что ты говоришь, следует, что, когда вы шли на место взрыва, у Вайзера не было с собой заряда? Так?

– Да. Каждый раз, когда мы ходили смотреть взрыв, эта мина уже была закопана в землю, а при нас он только подсоединял провода к генератору, – значит, все было приготовлено заранее.

– То есть он закладывал заряд и провода без вас, понимаю. Скажи мне теперь, как долго лежала мина от закапывания до взрыва – час, два, целый день?

– Не знаю, – ответил я. – Этого не знал никто, Вайзер ничего не объяснял и на взрыв приводил нас всегда в последнюю минуту.

Человек в форме почесал в затылке и посмотрел на директора, потом на М-ского.

– Ну хорошо, а не подмывало вас пойти туда без него и посмотреть, не приготовлен ли очередной заряд?

Я учуял, как изо рта сержанта, который с последними словами наклонился ко мне слишком близко, выплывает тоненькой струйкой запах чеснока, такой же, как от соленых огурчиков, хотя в то лето было их мало, как и укропа и чеснока в огороде возле нашего дома.

– Нет, Вайзер запретил нам ходить туда без него и сказал, что вся ложбина заминирована.

– И вы ему поверили?

– Он никогда не врал, да и взрывы происходили в разных местах ложбины, и мы боялись на такую мину наступить…

Директор резким движением, вместо того чтобы ослабить галстук, затянул его крепче.

– Узнаешь это? – Сержант показал мне фотографию черного ящика с рукояткой и рычажком, напоминавшим держалку от штопора.

– Да, узнаю, это тот генератор, который Вайзер всегда куда-то прятал после взрыва.

– А где он его взял? – быстро спросил М-ский.

– Не знаю, может, нашел вместе со всем остальным на кирпичном заводе.

– Кстати, а что у него было там, на заводе, что он вам показывал, когда вы туда ходили?

– Мы туда не ходили, на заводе мы встретились с Вайзером только один раз.

– А как это было? – подхватил сержант.

– Где-то после второго или третьего взрыва Элька пришла к нам и сказала, если мы хотим заиметь настоящий автомат, то есть настоящий автомат для игры, то можем пойти с ней. Она не сказала куда и повела нас на старый кирпичный завод, где ждал Вайзер, и он дал нам ржавый автомат и немецкую каску – мы тогда все время играли в партизан, и Вайзер сказал, что это для нас. И ничего больше нам не показывал.

– Так-так, это в какой же части завода вы тогда были?

– Возле печей, там, где вагонетки и рельсы.

– И вы не видели ни подвала, ни боеприпасов, которые он там хранил?

– Нет, только когда начались поиски и милиция нашла этот заваленный подвал, только тогда мы узнали, что там Вайзер хранил.

– А раньше ни о чем не догадывались? Откуда, например, он – взял генератор и порох для зарядов? Не спрашивали у него? Ни разу?

– Спрашивали, но Вайзер сказал, что каска и автомат – награда за то, что мы умеем держать язык за зубами, и когда он проникнется к нам доверием – именно так он и сказал: проникнется к нам доверием, – то мы получим что-то классное, но не раньше. Мы и не спрашивали.

– Ну хорошо. – Сержант был явно разочарован. – А Вайзер в партизан с вами не играл?

– Нет, когда нельзя было купаться, мы ходили на кладбище в Брентово, и он приходил иногда, но в войну никогда с нами не играл.

– Войну он сам себе устраивал, но в другом месте, – вставил М-ский, и директор кивнул, но ничего не сказал.

– А вам не приходило в голову, что обо всем этом надо было рассказать кому-нибудь из взрослых? – продолжал сержант. – Что это может для всех вас плохо кончиться?

Я молчал: что я мог ему, человеку в гимнастерке и сетчатой майке, волосатому, как Тарзан, на такой вопрос ответить? И наконец выдавил из себя то, чего он ждал:

– Да, сейчас я думаю, что мы должны были это сделать.

– Вот именно, только сейчас, – вмешался М-ский, но сержант прервал его:

– Как вам пришло в голову этот старый автомат и каску дать в руки сбежавшему из больницы пациенту? Разве вы не знали, что он психически болен? Бегал по округе и пугал людей – ну, кто до этого додумался?

– Это было не так. Каску и автомат после игры, когда уже возвращались домой, мы всегда прятали в пустом склепе, в самом углу кладбища. А один раз пришли – нет ни каски, ни автомата. И только потом кто-то нам сказал, что этот псих носится по Брентову в нашей каске и с нашим автоматом, но его самого мы не видели.

– Если бы только это, – вздохнул директор, расслабляя галстук, который теперь напоминал цветастую косынку пани Коротковой. – Если бы только это, мальчики!.. Господи, что мне с вами делать… – но он не договорил, так как М-ский посмотрел на него грозно, и директор замолчал, как по мановению волшебной палочки, а сержант продолжал спрашивать:

– А теперь скажи, сколько было всего взрывов и чем они отличались один от другого?

– Сейчас, – подсчитывал я в уме, – взрывов было шесть, каждый раз по одному. Все были похожи, и только последний, о котором я уже рассказывал в прошлый раз, только тот, последний, был очень сильный, то есть сильнее всех остальных.

– Та-а-а-ак, – протянул сержант. – Ну хорошо, а теперь, приятель, еще раз опиши подробно, что произошло в ложбине в этот последний раз.

Я говорил то же, что прежде, когда М-ский сделал мне «хобот», говорил медленно, чтоб не ошибиться, и все слушали внимательно, будто слова, вылетающие из моего рта, были червячками и каждого из них они разглядывали под лупой со всех сторон. А когда я закончил на том, как Элька и Вайзер исчезли за холмом, М-ский не выдержал и рявкнул:

– Как вы могли их видеть, ведь они тогда уже погибли. Или ты хочешь нас убедить, что вы видели две души, улетающие на небо, а?

И он наклонился ко мне угрожающе близко, но сержант придержал его и велел мне подойти к столу, где он разложил военную карту, на которой ложбина была обозначена черными горизонтальными линиями.

– Вы стояли здесь, возле ямы, да?

– Да, совершенно верно, – подтвердил я.

– А гора, о которой ты говоришь, это склон ложбины, да?

– Да, – кивнул я.

– Но вас отделяло от подножья ровно сто метров, как же ты можешь утверждать со всей уверенностью, что это были Вайзер и Вишневская? Может, вам только казалось, что вы их видите, а? Может, вы боялись подумать, что они взлетели на воздух, и кто-то, возможно Королевский, сказал: «О, вон они идут там, в гору», – и со страху вы увидели их, так как очень хотели увидеть, верно? Ну признайся же, наконец.

Я молчал, сбитый с толку картой и дотошностью сержанта. Это выглядело так, будто я признавал его правоту, и он сразу же завершил:

– Из того, что ты говорил, следует, что ты не знаешь точно, где находились Вайзер и ваша подружка в момент взрыва. Ты сказал: «Вайзер велел нам ждать у лиственниц, а когда увидел, что мы там, пересек ложбину и помахал нам рукой, чтобы мы легли, и сразу после этого земля задрожала от взрыва и на голову нам посыпался песок» – так ты говорил, да?

Я кивнул. Запах чеснока усилился, и мне захотелось соленого огурчика.

– Ну-ка, посмотри сюда. – Сержант ткнул карандашом в карту. – Посмотри внимательно. Вы стоите у лиственниц, вот здесь. Вайзер видит вас, он в каких-нибудь двадцати метрах от вас, вот здесь. Потом направляется к мине – «пересек ложбину», как ты сказал, – значит, отдаляется от вас в сторону заряда. Вишневскую в это время вы не видите, так как она идет вот здесь, за кустами орешника. А теперь смотри внимательно, это самое важное. Вайзер вот отсюда подает вам знак, и вы лежите, не поднимая головы, стало быть, не можете видеть, что в эту самую минуту к нему подходит ваша подружка. И что происходит? Сразу же после знака происходит взрыв. А откуда Вайзер махал рукой? Да, этот красный кружок обозначает место взрыва – там, где яма. Вайзер махал вам именно оттуда, с того места, где была заложена мина. Было так: Вайзер сперва помахал рукой, а когда вы уже лежали лицом в землю, наклонился над зарядом, чтобы проверить провода. Потом он должен был вместе с Вишневской подойти к генератору, который находился вот здесь, именно здесь мы его нашли, но на этот раз заряд взорвался сам, без прокрутки ручкой и без нажатия рычага. Возможно, это был снаряд, а не мина, сконструированная вашим приятелем. При прежних взрывах – вы сами говорили – от сигнала Вайзера до детонации проходило обычно две минуты. Примерно столько времени требовалось, чтобы отойти от заряда в безопасное место, где был спрятан генератор. Ведь Вайзер каждый раз, хоть заряды были заложены в разных местах, делал одно и то же. Сначала подавал знак, чтобы вы залегли тут, или тут, или тут, потом проверял в последний раз подсоединение проводов к запалу бомбы – все ли в порядке, – после этого шел к генератору туда, или туда, или туда и только тогда крутил ручку генератора и нажимал на рычаг. На этот же раз он проверил провода – после знака рукой могло пройти не больше пятнадцати секунд – и пошел к генератору, вот сюда, но не дошел, так как заряд взорвался сам. Он взлетел на воздух вместе с Вишневской, а вы очень хотели их увидеть, ну и увидели, но только якобы. И поверили, что они идут вот здесь в гору, когда уже на самом деле они стояли возле ямы, хотя это в ста метрах от того места. Разве не так было?

Я стоял у стола и удивлялся, что все в его рассказе так складно сходится. Слишком складно, чтобы быть правдой. Но я не говорил ничего, ведь человек в форме не знал, что на следующий день над Стрижей мы встретились опять, теперь уж действительно в последний раз. Не знал ничего он и о черной пантере, о нашем матче с армейскими на лужайке у прусских казарм, не видел Вайзера в подвале старого завода, и волосы не поднимались у него на голове дыбом, во всяком случае, не от того. Он вздохнул, и я снова почувствовал струйку чесночного запаха, а М-ский сказал:

– Все сходится, и ты даже не знаешь, кто подтвердил, что над Стрижей вас видели днем раньше, а? – Я молчал, и М-ский закончил: – Видел вас причетник брентовского костела. – Впервые в этот день М-ский торжествующе улыбнулся, а вздохнул на этот раз я, так как улика была серьезная. Видно, когда у причетника спрашивали, он перепутал числа. Тем лучше, подумал я, если у них все начинает как-то складываться. Но до конца допроса было еще далеко. Сержант снова сел в кресло, а М-ский подошел ко мне.

– Еще одно мы должны выяснить – где вы спрятали останки Вайзера и Вишневской? Говори!

Я молчал.

– Это уголовное дело, – добавил директор. – Вы не заявили ни о том, что случилось, ни об этом кошмарном подвале. – Голос его набухал угрозой. – Как вы могли так поступить? Это отвратительно! Это… это хуже каннибализма, – выпалил он наконец. – Совести у вас, нет, что ли, чему вас, в конце концов, учат на уроках Закона Божьего?

– Говори сейчас же, что с этими… этими… останками, – вмешался сержант. – Должны же вы были найти кусок тела или одежды, а?

Я стоял, опустив голову, и представлял себе, как держу на ладони глаз Вайзера, а у Шимека в руке – лоскут от платья, и мы складываем все в нашу ямку, а Петр тянет: «Господи, упокой их душу…» – потом мы засыпаем ямку, утаптываем ее каблуками, но глаз Вайзера подмигивает нам из-под земли, и будет мигать до конца света и усмирять нас, как черную пантеру за решеткой оливского зоопарка. Это было страшно. Я дрожал всем телом. М-ский схватил меня за волосы у самого уха, в том месте, где сейчас начинается щетина, и слегка потянул вверх, но короткие волоски выскользнули у него из пальцев, он схватил еще раз, чуть повыше, и началось «ощипывание гуся».

– Где-вы-это-за-ко-па-ли! – скандировал он и при каждом слоге тянул вверх, и я поднимался все выше, пока наконец не встал на самые кончики пальцев, качаясь, как пингвин, а М-ский тянул еще сильнее, собственно, уже выдергивал мои волосы. – Где-вы-это-за-ко-па-ли! Ска-жи на-ко-нец! или! оторвать! тебе! голову! что ли?!

И я бы наверняка в этот момент закричал благим матом и, может, выкричал бы, как было на самом деле, если бы не зазвонил телефон на столе директора. М-ский отпустил мои бачки и посмотрел в ту сторону, а директор, сняв трубку, сказал сержанту:

– Это вас.

На минуту повисло молчание, все плыло у меня в глазах – от «ощипывания гусей» болела голова, и щека, и лоб, и виски, а сержант кивал и произносил только: «Да-да, хорошо, да-да, разумеется, да, хорошо, конечно, ну конечно, хорошо, хорошо». Хотя я до сих пор не знаю, кто тогда разговаривал с человеком в форме в девять часов вечера, но испытываю к этому неизвестному огромную благодарность. Ведь это благодаря ему М-ский перестал меня мучить. И когда сержант положил трубку, оказалось, что им надо посоветоваться, и меня отослали обратно в канцелярию на складной стул, рейки которого ужасно впивались в зад. И мы снова сидели втроем под присмотром сторожа, и я смотрел на часы, и мне казалось, что медный кружок на конце маятника такого же цвета, как кадило ксендза Дудака, из которого он выпускал клубы седого дыма, когда мы пели «Да благословен будь святой хлеб вечной жизни».


Такие же часы с медным диском маятника я видел в Мангейме в квартире Эльки, когда много лет спустя поехал в Германию, чтобы встретиться с ней. Разумеется, я ей не сказал, какова цель моего путешествия. Услышав мой голос в телефонной трубке, вернее услышав мою фамилию, она ответила не сразу. Возможно, у нее перед глазами встали все письма, которые я посылал в Мангейм и которые она бросала в корзину. Этого я не знаю, но молчала она добрую минуту, после чего я услышал совершенно трезвый вопрос:

– А откуда ты звонишь?

– С вокзала, – закричал я в трубку. – С вокзала, и хотел бы с тобой увидеться!

Она снова помолчала с минуту.

– Ну хорошо, я весь день дома, – ответила так, будто мы виделись только вчера. – Знаешь, как доехать?

Конечно я знал, как доехать, все к этой встрече у меня было приготовлено, все спланировано и предусмотрено до мелочей: вопросы, темы разговора, фотография могилы Петра, – и все это коварно было направлено, вернее, должно было быть направлено на особу Вайзера. Такси, в котором я ехал по городу, вел усатый турок. Он лез с разговорами, почуяв, что я не немец, но мыслями я был уже с Элькой и вспоминал сентябрьское утро семьдесят пятого года, когда я провожал ее на морской вокзал в Гдыню, откуда она отплывала в Гамбург.

– Элька, – спросил я в последний раз, – так ты правда не помнишь, что тогда произошло? Правда не знаешь, как это все было? Ведь Вайзер вел тебя за руку. Ты что-то скрываешь, все время скрывала. Скажи хотя бы сейчас, я тебя очень прошу, скажи, раз уж ты уезжаешь навсегда, что именно случилось в тот день над Стрижей? – И мой голос поднимался до крика, пока Элька подходила все ближе к таможенному барьеру, и наконец она сказала:

– Не кричи, люди смотрят.

Это были ее последние слова, никаких «до свиданья», «держитесь» – только: «не кричи, люди смотрят»! А потом не отвечала на мои письма, так же как не желала разговаривать о Вайзере перед отъездом. Так что теперь, когда я ехал на такси через центр Мангейма, я думал, что второй раз не сделаю такой ошибки, и, когда машина остановилась у светофора, я уже знал, что начну совершенно иначе и долго буду кружить, долго ждать подходящего момента, чтобы наконец припереть ее к стенке, вынуждая к признаниям.

Эльке первые полтора года жилось здесь нелегко. Работала она прислугой у тетки, дальней родственницы, отвратительно злобной старухи. Та называла Эльку коммунисткой и попрекала на каждом шагу, но Элька стискивала зубы, так как тетка была богата и должна была оставить ей немного денег. Когда распечатали завещание, Эльке пришлось еще хуже – тетка не оставила ей ни копейки. Она надрывалась в две смены, по утрам прибирала частные квартиры, а вечерами мыла полы в ресторане, владельцем которого был теткин знакомый. И там она познакомилась с Хорстом – он потерял жену в автомобильной катастрофе где-то в Гессене и теперь, вместо того чтобы заниматься делами своей фирмы, пил до самого закрытия ресторана, до поздней ночи. Она вышла за него без всяких колебаний, он не был ни старым, ни уродливым, а главное – торговал лошадьми, владел собственной фирмой, и Элька уже могла не мыть полы в ресторане и в частных квартирах. Хорст часто уезжает, и Элька тогда сидит целыми днями одна: у Хорста, кроме нее, нет никаких родных, и сама она не любит наносить визиты и принимать гостей. Иногда они едут вместе, когда Хорст там не слишком занят, отпуск проводят на юге в горах. Но обо всем этом я узнал несколькими минутами позже, когда такси выехало уже из центра, когда мы с усатым турком миновали несколько перекрестков и когда я сидел напротив Эльки, прихлебывая кофе, а она показывала мне фотографии Хорста из последнего отпуска, который они провели в Баварии. На стенах просторной комнаты висели акварели, изображающие всадников и лошадей, в центре же – часы, точно такие, как в канцелярии нашей школы, с медным диском на конце длинного маятника. Этого Элька, естественно, не могла помнить. Я показал ей фотографию надгробия Петра. Элька была на могиле несколько раз, но плиты, конечно, не видела, и я рассказал, какие с ней были проблемы – ни один каменщик не соглашался выдолбить надпись «убитый», и в конце концов написали «трагически погиб». Все знакомые сбросились на эту плиту, и то был, собственно, наш общий памятник Петру, хотя Петр не участвовал в демонстрации и стычках, просто вышел на улицу посмотреть, что происходит. Но об этом мы вспоминали уже за гренками, которые Элька делала прекрасно – с кетчупом, листьями салата, перьями лука, кружочками помидоров, тмином, со сладким и острым перцем и уж не знаю, с чем еще, – горячими, прямо из духовки. Гренки, правда, смешали мои планы, но я поныне помню их вкус. И вдруг Элька сказала неожиданно:

– Я не отвечала на твои письма, как и на все другие. Понимаешь, если ты здесь, – объяснила она, – то невозможно быть одновременно и там. Я не умею быть и тут, и там.

Я уже хотел что-то вставить, вроде бы безразлично, чтобы она продолжала, но она быстро сменила тему, да так ловко, что я вынужден был рассказывать о себе, точнее, о своей нынешней жизни, в которой не было ничего интересного и прекрасного. Так что рассказ мой оказался серым и нудным, однако Элька не показывала, что она об этом думает, даже прерывала иногда, спрашивая о какой-нибудь детали, или о человеке, или случае. Я чувствовал, что делает она это из вежливости. Поинтересовалась в конце, чем я занимаюсь в Германии, и спросила, должен ли я уже сегодня возвращаться в Мюнхен, откуда приехал, чтобы ее навестить. Да, действительно, две недели я провел в Мюнхене и собирался побыть там еще несколько дней, у родственника, который из лагеря военнопленных в Польшу не вернулся, так как, по его мнению, это была не Польша, а бутафория, да еще из плохого театра. Я не объяснял Эльке этих сложностей, только сказал, что не должен – и я действительно не должен был, но главное, что наш разговор о Вайзере не вошел даже в стадию предварительного обсуждения погоды.

– Вот и прекрасно. – На этот раз она обрадовалась искренне. – Если захочешь остаться на несколько дней – нет проблем, и Хорст будет рад, когда вернется, – сказала она. – Сейчас он в отъезде.

И хотя я не очень понимал, чему должен радоваться ее муж, согласился остаться до следующего дня. К счастью, у меня были деньги, и, когда мы поехали в город, я мог не считать каждую марку. Но пока Элька выводила машину из гаража, я осмотрел их дом – как все дома в этом районе, прямоугольный, с маленьким садиком, тремя комнатами наверху, столовой и кухней на первом этаже. И я подумал, что после двух лет мытья полов это очень много, но для всей жизни, пожалуй, маловато, хотя газон перед входом был пушистый, как ковер, а мебель, обои и панели, как мне показалось, хорошего вкуса и качества.

Так вот – когда же, собственно, началась игра между мной и Элькой, игра вокруг Вайзера, в которой мы оба подходили друг к другу на цыпочках, затаив дыхание, всегда против ветра, никогда по ветру, когда началась наша игра, которая в известном смысле продолжается по сей день? Сейчас я знаю, что Элька играла с самого начала, с момента, когда я позвонил с вокзала, – она уже тогда поняла, что мне надо, и уже тогда наверняка составила план или его общие контуры. Но тогда, в Мангейме, я позволил провести себя, не задумался даже, зачем она хочет меня задержать, не сориентировался сразу, что Элька видит меня насквозь, и, хотя я думал, что поймаю ее в сеть ассоциаций, вопросов, вроде бы ничего не значащих утверждений, на самом деле это она коварно поймала меня в более искусно расставленную ловушку. Таким образом, мы играли с самого начала. Потому что Элька, когда я уже завершил осмотр дома и сада, сказала: «Подожди, для такого случая нужно надеть что-нибудь особенное», – и через минуту я увидел ее в красном платье, разумеется, не в ситцевом, как то, а в хорошо скроенном и из дорогой ткани, и все же не мог отделаться от впечатления, что это то же самое платье, в котором я видел ее тогда над Стрижей, где она течет в узком туннеле под насыпью не существующей со времен войны узкоколейки.

Да, садясь в машину, Элька знала, что я чувствовал, а когда уже за городом мы миновали фабричные склады «Даймлер-Бенц Верке», спросила, не хочу ли я проехаться вдоль Рейна, она хотела бы посмотреть на течение. Мы стояли потом на одном из бетонных выступов дамбы, и Элька бросала вниз прутики, а у меня в голове вертелось: была ли эта «амнезия», о которой говорили врачи, от начала и до конца замыслом Вайзера или Элька додумалась сама. Обедать она повезла меня в ресторан, из окон которого мы видели стены Фридрихсбурга, и до десерта успела рассказать историю города, вычитанную когда-то из путеводителя, чего не скрывала. За мороженым разговор перешел неизвестно почему на животных.

– Вот чего я терпеть не могу, – сказала она, облизывая ложечку. – В местных зоопарках существует отвратительный обычай – так называемое кормление львов. В каждом городе, где только есть зоопарк, люди сбегаются в определенный час и глазеют, как сторожа швыряют зверям истекающие кровью куски мяса, и самая большая радость – когда львы вырывают эти объедки друг у друга. – И сразу же добавила: – У вас это не практикуется, верно?

– У нас это не практикуется, – сказал я. – А помнишь наш поход в зоопарк в Оливе?

Элька кивнула:

– Да, кажется, зоопарк стоит в лесу, и мы возвращались тогда, вроде, лесом.

– А помнишь клетку с пантерой? – не отступался я.

– Да, – ответила она быстро, – пантера разозлилась, это я помню, сторож подошел тогда к нам и сказал, чтобы мы отошли от клетки.

– Нет, было не так, не было вообще никакого сторожа, – я отложил свою ложечку, – было не так, ведь Вайзер, тот Вайзер, из-за которого было столько шуму…

Она прервала меня:

– Все время ты о нем спрашиваешь, ох как это мучительно, и в конце концов не будем спорить о мелочах, правда?

– Это не мелочь! – запротестовал я. – Ведь ты нашлась, не знаю как, но нашлась, – а он?

Элька меланхолично улыбнулась:

– Я упала с насыпи и разбила голову. Раз ты так хорошо все помнишь, то должен знать, что два месяца я пролежала в больнице, верно?

– Да, да, знаю, но ты ведь не падала с насыпи, – запальчиво возразил я.

На что Элька, подзывая официанта, пояснила – собственно, не пояснила, а только запутала все еще больше:

– Ну да, ты, кажется, из тех людей, которые все знают лучше, но чем же я могу помочь?

И так было до вечера, одно и то же: когда я заговаривал об аэродроме – конечно, она запускала там змея, может, и с Вайзером, если я так утверждаю, но и с другими мальчишками тоже, это точно; когда же я вспомнил о матче с армейскими – так ведь в футбол мы играли беспрерывно, как все мальчишки на свете, может ли она помнить именно этот матч? И только при напоминании о старом кирпичном заводе она не сказала ничего, а по поводу взрывов согласилась, что это было потрясающе. По мнению Эльки, Вайзер, должно быть, взлетел на воздух, а она свалилась на другой день с насыпи, когда мы играли над Стрижей. Но это она сказала уже позже, не в ресторане, а дома, когда мы вместе приготовили ужин и, опустошив бутылку красного, принялись за белый вермут, и я почувствовал, что во мне поднимается гнев и агрессия, ведь я понимал, что она водит меня за нос и мой приезд в Мангейм был бессмысленным, как и письма, которые я посылал до последнего дня с упорством, достойным лучшего применения. Я пошел наверх, где Элька приготовила мне постель, улегся на голубое белье и услышал, как она кричит мне что-то снизу, извиняясь, что, кажется, о чем-то забыла. И только когда я подошел к лестнице и глянул вниз, я удивился и испугался одновременно. Элька сыграла со мной злую шутку. Диван, стоявший в столовой у окна, теперь был передвинут в центр комнаты и выглядел как продолжение лестницы. А сама она лежала на диване – одна подушка под головой, другая на уровне поясницы, – слегка раздвинув ноги, и красное платье колыхалось на них в ритме всего тела. Никакая сила не могла меня удержать от шага вперед, то есть от шага вниз, ведь я стоял на верхней ступеньке лестницы. И на этом был основан сатанинский замысел Эльки. Ибо с каждым шагом мои ноги оказывали все меньшее сопротивление, как бы отрывались от земли, и где-то на середине пути я понял наконец, что мое тело плывет вниз и это уже не мое тело, а сверкающий в лучах солнца корпус самолета, а мои руки уже вовсе не руки, а каждая из них – серебристое крыло, и я не видел уже дивана, а только начало взлетной полосы, миновал холмы на южной окраине города, пролетел низко над красными крышами домов, скользнул над шоссе у виадука и теперь видел уже только раздвинутые бедра Эльки, ее вздымающееся платье и в волнующемся дыхании воздуха обнаженную черноту и мягкость, к которой я приближался с гулом и дрожью. Но серебристый корпус приземлился в этот раз не на бетонные плиты полосы – он входил в кущи с мощным напором массы и желания, со свистом рассекая воздух, входил в непорочную мягкость, и она принимала его холод пружинистым встречным движением и криком, который тонул в грохоте машины. Да, Элька спровоцировала авиакатастрофу и, одержимая безумством разрушения, заставляла меня, когда я уже возвращался наверх, снова и снова превращать тело в сверкающий фюзеляж и повторять приземление, и не один раз, но в конце концов конструкция стальной птицы не выдержала череды длительных взлетов и падений между небом и землей и свалилась, разбитая, со сломанными крыльями, в кущи дрока, который пах миндалем. Элька вцепилась пальцами в мои волосы, а мне казалось, что я слышу вопли Желтокрылого о гибели мира и его обитателей, и сразу вслед за этим почувствовал кислое дыхание ксендза Дудака из-за решетки исповедальни, когда он не отпускал мне грехи. Но страх и фантазии заглушали друг друга, а единственным голосом был голос Эльки, шепчущей не мое имя, и единственным запахом был запах ее тела, в котором смешались ветер, соль и миндальный крем. Игра вокруг Вайзера была закончена, и я не вышел из нее ни чистым, ни победившим.

На следующий день я поехал в Мюнхен, где тоже провел игру, на этот раз со своим дядюшкой, и была та игра сугубо политической. Дядя, когда я уже помыл его машину и постриг газон перед его домом, сел напротив меня и сказал: «Как вы можете там жить?» А я отвечал: «Дядя, ущипни меня за ухо», – и он ущипнул, развеселившись. А я говорил: «Вот видишь, вроде ты и прав, однако вовсе не прав». «Это как же, почему?» – спрашивал он с любопытством, а я в ответ – что, мол, если я действительно существую, в чем он мог убедиться, ущипнув меня минуту назад, то не могу быть каким-то там муляжом или бутафорией. А коль скоро я являюсь частью целого, то и всё там тоже не муляж, Польша – не муляж, и вообще, хотя мир больше напоминает бордель, нежели театр, дядя не прав. Да, дорогой дядюшка, сейчас ты уже покоишься в земле и не знаешь, что я тогда приезжал в Германию и к тебе вовсе не на заработки, как тысячи турок, югославов, поляков, не заработать на машину и прочие прелести, а единственной моей целью было встретиться с Элькой и выпытать у нее о Вайзере, а если при случае – в определенном смысле обманывая тебя – я и заработал немного марок, ты, наверно, простишь это своему племяннику.


Что было дальше? М-ский вышел из кабинета, держа в руках большие листы канцелярской бумаги. Дал нам по двойному листу и сказал, что теперь мы должны записать все, что рассказывали, простыми словами и подробно. Должны описать все взрывы Вайзера, включая последний, ничего не пропуская, без всяких выдумок и прикрас. Сторож включил дополнительный свет, и нас рассадили подальше друг от друга, будто мы писали контрольную. Я только жалел, что с нашим творчеством не познакомится пани Регина, единственная учительница в школе, которую мы любили бескорыстно. Пани Регина учила нас польскому языку, никогда не говорила об эксплуатации, не кричала на нас и читала стихи так прекрасно, что мы слушали затаив дыхание, как Ордон взрывал редут вместе с собой и штурмующими москалями или как генерал Совинский погибал, защищаясь шпагой от врагов Отчизны. Да, пани Регина, похоже, не слишком заботилась об учебной программе, и сейчас я ей за это благодарен. Но то другая история. Тогда, в школьной канцелярии, я не очень-то знал, как и что писать. Несколько раз начинал предложение и зачеркивал, сознавая полное свое бессилие и отсутствие изобретательности. Каждому, кто хоть раз в жизни находился под следствием, знакомо такое состояние духа. Потому что одно дело – давать показания устно и совсем другое – писать собственной рукой то, что они хотят узнать. Как написать, чтобы ничего не сказать? Или – как писать, чтобы сказать только то, что можно? Нужно взвешивать каждое слово, каждую запятую и точку, ведь они возьмут это под лупу и будут читать каждое предложение два или три раза.

Отвечая на вопрос М-ского и сказав: «Я видел Вайзера», – я мог сразу же добавить: «Но смутно». А когда тот нахмурил брови, тут же можно было поправиться: «Нет, это в другой раз я видел его смутно, а тогда, в тот день, о котором вы спрашиваете, я видел его как вас, очень ясно». Но лист бумаги в клеточку – нечто совершенно иное. В чем я могу признаться в такой ситуации, а что должен утаить? Не много я мог рассказать. Не много – мог ли я описать им изысканность взрывов, каждый из которых был не похож на предыдущие? Мог ли я рассказать, каким образом Вайзер увлек нас своими идеями? И даже если мог, то заслуживали ли они этого?

Я тронул распухший нос и место на щеке, где сейчас начинается щетина. И там и там было довольно больно. Я подумал, что хотя ни за что не расскажу, что случилось над Стрижей в последний день, но все же что-то сказать, что-то написать на огромном листе должен, чтобы не вызвать у них гнев и злобу. Помню первое предложение: «Давид не играл с нами в войну, потому что его дед не разрешал ему такие игры». Разве не с такой именно фразы должна начинаться книга о Вайзере? Ведь его первый взрыв, который мы наблюдали в ложбине за стрельбищем, не был игрой в войну. Не знаю до сих пор, зачем Вайзер устраивал эти взрывы, зачем они ему были нужны, но, когда я увидел брызнувший в небо голубой фонтан пыли, уже тогда почувствовал, что никакая война здесь ни при чем. Вайзер к каждому заряду добавлял красящее вещество, и, когда детонация содрогала землю, в воздух летел цветной поток. В первый раз взрыв был голубой. Когда на землю уже попадали последние комья глины и сучья, мы увидели, что синеватая дымка еще висит в воздухе; голубое облачко кружило над нашими головами, постепенно поднимаясь все выше и меняя очертания, пока совсем не исчезло из поля зрения. Мы были в абсолютном восторге, и только Вайзер качал головой, словно у него что-то не получилось. Я допускаю, что он все время экспериментировал на наших глазах, а мы были кучкой профанов, допущенных в полную реторт, тиглей и пылающих горелок мастерскую алхимика. Я не утверждаю, что Вайзер интересовался алхимией, этого я не знаю, но именно так все выглядело, и, прежде чем мы оправились от первого впечатления, он приказал нам ждать на том же месте, заложил новый заряд, соединил его проводами с черным ящиком, и снова воздух тряхнуло от гулкого взрыва.

Эффект был еще поразительней: облако, которое повисло в воздухе после взрыва, было отчетливо двухцветным – его нижняя часть переливалась на солнце всеми оттенками фиолетового, а венец вертящегося столба представлял собой красный помпон. На этот раз Вайзер, кажется, остался доволен. Облако неторопливо плавало над ложбиной и только минуты через две или три расплылось в ничто, превратившись перед тем в болотно-зеленый шар. Зрелище было более захватывающим, чем серые облака дыма, которые выпускал ксендз Дудак из золотой кадильницы, мы это отчетливо ощутили, но на этом Вайзер завершил работу, спрятал куда-то черный ящик генератора и сказал, что мы можем идти домой. Сегодня я знаю, что в таких штучках ничего сложного нет, даже татары в свое время выпускали на христианских рыцарей цветные облака, от чего бесились кони, а люди цепенели от страха, но тогда мы считали Вайзера чудотворцем. После того как мы побывали на бездействующем кирпичном заводе, на который наткнулись, выслеживая Эльку, ничто не могло поколебать нашей уверенности в том, что Вайзер, если б только захотел, мог сделать все. Но о том, что мы видели в сыром подвале, я еще расскажу. К этому я должен подготовиться лучше, чем к пасхальной исповеди, когда в страхе перед гневом Божьим и самим ксендзом Дудаком я записывал грехи и заучивал их наизусть, как артист перед генеральной репетицией.

Следующий взрыв, вернее, следующее выступление Вайзера состоялось примерно через неделю и совершенно отличалось от первого. В воздух взлетел столб сверкающих чешуек, которые опускались на землю очень медленно. Самым красивым на этот раз было падение – облако не уплывало вверх, как в прошлый раз, а медленно планировало вниз, оседая на траву и на папоротник, которым ложбина заросла очень густо. На его листья осела серая пыль, и я не мог понять, почему вверху все выглядело так красиво, а тут, внизу, сверкающие минуту назад крупинки напоминали обыкновенную июльскую пыль, которая в то лето покрывала все липким, грязным слоем.

Вайзера не устраивали составы простые и незамысловатые, с каждым разом он стремился ко все более утонченным эффектам, и, хотя я понял это только теперь, через столько лет, так оно, безусловно, и было. В следующий раз, когда земля вздрогнула от взрыва, мы увидели картину, которая превзошла самые смелые ожидания. Что это было? Если я скажу, что французский флаг, я не совру, но не скажу и правду. Если напишу, что напоминало это три вращающихся вокруг своей оси столба разных цветов, это тоже не будет слишком точно и не передаст до конца суть дела. Да можно ли вообще передать суть чего-либо? Боюсь, что нельзя, и потому не пишу книгу, хотя думаю, что ее следовало бы написать давно. Так же, как книгу о Петре и о том декабре, когда над городом летали вертолеты, или о наших отцах, которые чуть ли не поголовно напивались в день зарплаты и, как пан Коротек, поносили Господа Бога за то, что тот все это безобразие допускает. А тогда, в ложбине, Шимек ткнул меня в бок и сказал: «Господи, как красиво! – и сразу добавил: – Как он это делает, жиденок чертов?» Но теперь это не звучало оскорбительно, а было чем-то вроде грубоватого комплимента, с таким же успехом Шимек мог сказать «прохвост чертов», и это было бы то же самое, так я чувствовал тогда, уставясь в небо, на фоне которого вертелись три столба дыма или, вернее, три вытянутых вертикально облака. Одно белое, как полотно, второе синее, а третье алое, как плащ матадора, которым тот заманивает ошалелого быка прямо на смертельный выпад шпаги. Цветные плоскости на этот раз не смешивались между собой, а только поднимались выше и выше, пока не исчезли за вершинами сосен.

В тот день, когда мы возвращались глубоким оврагом, ведущим к Брентову, и Шимек спорил с Петром, что это было: ленты от шляпы или французский флаг, мы встретили М-ского. Сначала в конце глинистого ущелья замаячил знакомый сачок для бабочек, а потом мы увидели самого учителя – он бегом преодолевал крутизну в этом месте откоса, цепляясь руками за плаун. Бабочка, за которой гнался М-ский, спланировала на траву, так что учитель вытянул шею как мог вперед и чуть ли не уткнулся носом в плаун. Когда М-ский был уже на середине склона, бабочка изменила намерения и, сделав над его головой вибрирующее сальто, упорхнула вниз, мельтеша цветными крылышками. М-ский бросился за ней, однако, сбегая по крутизне, не смог притормозить и свалился почти нам под ноги, и мы услышали треск палки, к которой был прикреплен сачок. Но М-ский не заметил ни нас, ни сломанной палки, так как в сетке трепыхалась огромная бабочка.

– Тихо, тихо, малышка, – шептал М-ский и, продолжая лежать, вынул из рюкзака склянку, после чего ловким движением поместил в нее бабочку. – Наконец-то ты моя, – говорил он ей ласково. – Получишь самую красивую булавочку, прелесть моя, – а когда, поднимаясь с колен, увидел нас, вовсе не смутился, а, наоборот, торжествующе улыбнулся. – Ну как, мальчики, – сказал он, – знаете, что это такое? Нет, к сожалению, это не Раrnassius mnemosyne, это было бы чудо, но и так будет что описать. Не знаете, что это за экземпляр? Это, дорогие мои, Pamassius apollo, сам Parnassius apollo, здесь, на севере, в послеледниковой морене! Совсем пропал в Судетах, живет в Апеннинах и Татрах, да-да, мальчики, ни один ученый не поверил бы, что сам аполлон водится и здесь! А я его нашел. И напишу об этом во «Вселенную»! Гусеница аполлона питается заячьей капустой, а вы хоть знаете, как называется на латыни заячья капуста? Отряд Succulentae, a называется Sedum acre, запомните, мальчики, Sedum acre, что означает «капуста заячья острая»!

Мы стояли разинув рты и глядя на склянку, которая напоминала маленький цилиндр, и видели, как бабочка пытается махать крыльями, но у нее слишком мало места в стеклянной ловушке, и она бьется совершенно как рыба в аквариуме, не понимая, в какую беду попала. Разумеется, М-ский, который пошел своей дорогой, не имел ничего общего с трехцветным взрывом Вайзера. Но, выводя очередную фразу моего сочинения на канцелярской бумаге в клеточку, выводя не спеша, обдумывая каждое слово, я думал о том, что Вайзер иногда напоминал такую бабочку, например когда у него что-то не получалось и он нервничал, прикрывая растерянность излишней жестикуляцией. Да, четвертый взрыв получился неудачным, это было ясно, потому что, когда мы услышали взрыв, нашим глазам явилась обыкновенная серая туча пыли, которая быстро осела, и это было все. Вайзер побежал к месту, где был заложен заряд, и, размахивая руками, как Parnassius apollo крыльями, вернулся к нам явно обескураженный. «Надо повторить», – сказал он Эльке. И снова мы услышали скрип рычага, сухой щелчок, но на этот раз взрыва не произошло вообще. «Может, провода порвались», – робко предположил Петр, но Вайзер размахался еще больше. «Этого не может быть, – пояснил он, глядя в небо. – Этого никак не может быть, попробуем еще». – И он снова побежал к заряду, и его руки трепыхались не останавливаясь. На этот раз взрыв произошел, но, кроме желтоватого облачка, которое поднялось ненадолго над фонтаном песка, не было ничего. В тот день Вайзер возвращался домой с нами, и я помню, что он не обмолвился ни словом даже с Элькой.

Я не утверждаю, что у него было что-то общее с бабочками, но сравнение это, когда часы в приемной пробили десять, а я дописывал только первую страницу, – сравнение это показалось мне намного удачнее, чем сегодня, когда воображение мое уже совсем не то, каким было много лет назад. Но бабочку и трехцветное облако я тогда сохранил для себя, так же как Шимек и Петр. Я не написал ни слова ни об экспериментах Вайзера, ни о том, как действительно выглядел последний взрыв. Я писал просто, чего и требовали те трое, укрывшиеся за дверью, обитой стеганым дерматином. Писал, что каждый раз Вайзер шел к генератору на другую сторону ложбины, что во время взрывов мы прижимали головы к самой земле и что взрывы, собственно, ничем не отличались один от другого, за исключением силы детонации. А когда сторож вышел на минуту, Шимек поднял голову от своего листка и шепнул: «Я это напишу, – и мы с Петром уже знали что, прежде чем Шимек добавил еще тише: – Напишу, что мы нашли обрывок красного платья Эльки и выбросили его в помойку, и все… или нет, – поправился он тут же, – мы сожгли его на костре». Я знал, так же как Шимек и Петр, что это их устроит, поскольку у них была своя картина случившегося и от нас они добивались единственно ее подтверждения. Сторож вернулся из уборной, а я думал, как описать последний взрыв, за день до того, что случилось над Стрижей, взрыв, который для Вайзера должен был иметь особое значение, в чем я убежден и сегодня. В тот раз речь шла не о цветовом эффекте, а о чем-то более замысловатом. Как обычно в таких случаях, мне не хватает шкалы сравнений. На что это было похоже? Если бы я попытался определить это тогда, я сказал бы, что на воронку, через которую моя мать вливала в бутылку малиновый сок, – туча пыли, поднявшаяся после взрыва, была совершенно черная, узкая внизу, расширяясь кверху, она вращалась вокруг своей оси. Хотя это была вовсе не воронка, а уж скорее мощный смерч из черных крупиц. Он предстал перед нашими глазами сразу после взрыва и носился кругами над ложбиной добрую минуту, прежде чем исчез, расплывшись в воздухе. Только спустя годы пришло мне на ум сравнение Вайзеровой воронки с Архангелом, борющимся со змием. Я не сомневался, что фантастические складки одеяния святого, его распростертые крылья и весь сонм небесных воителей – все это вмещалось в черную вертящуюся тучу, хотя Вайзер, возможно, никогда подобной гравюры и не видел, да и мы тогда понятия не имели ни о каком искусстве. «Такой смерч все может засосать, – уверенно сказал Шимек, – хоть целого человека». А Элька, как обычно склонная к преувеличениям, добавила: «Ты что, не только человека, он может засосать целый дом и перенести его далеко-далеко». И когда я закончил эту последнюю фразу в моих письменных показаниях, я подумал, что Вайзер ведь мог бы наслать такой смерч, чтобы он сорвал с места нашу школу и перенес ее куда-нибудь за Буковую горку, в район старого кладбища или еще лучше – в ложбину за стрельбищем, и только тогда М-ский, директор и сержант поняли бы, что тут произошло нечто другое, а не просто несчастный случай со снарядом. Но Вайзер из своего, только ему известного места не торопился с помощью, так что я поставил точку и ждал, что будет дальше. Сторож собрал наши сочинения. А я снова подумал о пани Регине, которая учила нас польскому языку и прекрасно читала стихи. Особенно стихотворение о преступной женщине, которая убила своего мужа, застряло в моей памяти: едва пани Регина дошла до схватки двух братьев, когда в костеле появляется дух в доспехах и взывает голосом как из подземелья и когда костел с грохотом проваливается, в классе стало тихо, как никогда, никто не разговаривал, никто не проливал чернила, и было еще праздничней, чем во время причащения, когда ксендз Дудак поднимал вверх круглую, как солнце, облатку и пел на латыни. Если бы пани Регина приказала нам написать сочинение о Вайзере, оно было бы совершенно не таким, как то, которое я отдал сторожу. Может быть, я не написал бы всего, но наверняка рядом с черной пантерой оказался бы замечательный матч, а над рыбным месивом в заливе завертелся бы смерч, засасывая всю эту мерзость в мощную воронку, и на другой день мы могли бы купаться, как каждый год.

Тем временем мы продолжали сидеть на складных стульях, рейки которых впивались в зад, а сторож, не прикрыв за собой дверь, исчез в бездне кабинета. «Теперь вы должны подождать, – объявил он нам, вернувшись через минуту. – Если все будет в порядке, подпишете показания и пойдете по домам. Но разговаривать еще нельзя», – добавил он, грозно поглядев на Петра, который наклонился ко мне. Так что мы и не разговаривали, как и все то время, которое прошло с момента, когда нас привели сюда, и я слышал, что в желудке у Шимека, так же как у меня и у Петра, бурчит все сильнее, поскольку они, конечно, ничего не дали нам поесть. Сторож включил радио, и из деревянного ящичка зажурчала народная музыка. «Сейчас будут новости», – сказал он сам себе и принялся уплетать очередной бутерброд. Действительно, музыка прекратилась, и диктор объявил, что сейчас будут фрагменты из выступления Владислава Гомулки, лысина которого засияла в последнее время на портретах во всех классах. Смешной, немного писклявый голос говорил что-то о порядке в нашем общем доме, а я удивлялся, почему взрослые произносят имя этого человека с таким благоговением, если он говорит скучно, скучнее даже ксендза Дудака на воскресной обедне. Кто, однако, постигнет тайны политических меандров? Сегодня, когда я уже знаю, почему люди восхищались Владиславом Гомулкой (по крайней мере, могу это понять), я вспоминаю тех самых взрослых, которые восторгались словами его преемника, в частности тем, что он говорил на верфи, когда еще свежа была земля на могиле Петра, – он тоже говорил о порядке и общем доме. Да, сегодня я считаюсь взрослым и, хотя не интересуюсь политикой, никогда не впадаю в энтузиазм по отношению к вождю, который начинает с общего дома и порядка. Но хватит об этом, ведь не о том я хотел рассказать. Речь идет о Вайзере. Только о кем. И пока еще очень далеко до ясности. Игра не закончена. Игра? Не могу назвать это иначе. Допускаю, что так же, как тогда, когда мы сидели втроем, ожидая завершения следствия, так же точно теперь Вайзер играет со мной и наблюдает за моими действиями черными глазами. Но об этом рассказ впереди.


Что было после памятного матча с армейскими? Самым важным была погода. Солнце яростно жгло город и залив, листья на деревьях пожухли, как в начале осени, а птицы вообще уже почти не пели, замученные жаром, льющимся с неба. Как-то раз мы поехали в Елитково проверить состояние «рыбного супа», и то, что мы увидели, превосходило самые мрачные ожидания. Кроме колюшки, в стоящей без движения воде залегали сотни полудохлых камбал, угрей, сельдей и другой рыбы, названия которой не знаю до сих пор. Все это, полусгнившее и страшно вонючее, шевелилось в конвульсиях. Угри, самые сильные из рыб, умирали дольше всех, их извивающиеся тела сохранились в моей памяти как символ того лета. Рыбаки вылезали из своих хибар и целые дни просиживали перед ними на лавках, дымя сигаретами и проклиная свою судьбу. Один из них окликнул нас, когда мы шли между пустыми ящиками.

– Зачем вы сюда ходите, пацаны, – проговорил он меланхолично, – нечего вам тут делать. – И сразу же, никем не спрошенный, разговорился: – Это иприт, все из-за этого проклятого иприта, говорю вам, пацаны, чертово прусское свинство. – А когда понял, что мы не очень-то смекаем, о чем речь, объяснил: – Вы что, не слышали про иприт с немецкой подлодки? Она затонула в последние дни войны недалеко от Хеля и вся была начинена ипритом, как бочка сельдью, ну и вот, получили теперь, помойка, а не залив!

– Ну-ну, Игнац, не морочь ребятишкам голову, все знают, никакая тут не подлодка, а русские проводили маневры на святого Иоанна, ну и напустили в воду дряни какой-то, от нее и подохнем все, как рыба!

Рыбак разозлился не на шутку:

– Не мели ерунду, старуха, – рявкнул он на жену и, обращаясь к нам, повторил: – Подлодка, вот и все, проржавела, и из банок потекло это свинство, проклятые гитлерюги, мало нам бед натворили, так еще и это теперь!

Мы сразу разделились на два лагеря, и, пока в ожидании трамвая возле круга кипел громкий спор между сторонниками подлодки и советских маневров, я смотрел в небо, раскаленное добела, смотрел на шар солнца и знал, что не подлодка и не советские маневры в заливе всему этому причина. Если бы, однако, кто-нибудь спросил меня тогда или теперь, что было причиной «рыбного супа», я не смог бы и не смогу дать ясный ответ. Наверно, не грехи человеческие и не гнев Божий, как считал ксендз Дудак, а за ним многие жильцы нашего дома. Они собирались по вечерам во дворе и разговаривали, понизив голос, будто боялись накликать более страшные беды. И странные вещи можно было от них услышать: и что над водами залива видели рыбаки из Хеля оранжевый шар, похожий на шаровую молнию, и что Матерь Божия из Матемблева явилась одной женщине, когда та шла лесом в Брентово, и что моряки видели собственными глазами парусник без матросов, плывущий ночью между пароходами на рейде. Были и такие, что видели комету в форме лошадиной головы, как она кружила над городом, и те, кто ее видел, клялись, что комета вернется, облетев Землю, и обрушится на нас со страшной силой.

Тем временем каждый следующий день казался жарче предыдущего, и мы не играли даже в футбол у прусских казарм из-за жары и облаков едкой пыли, которые вздымались от сгоревшей травы. Что было делать? Несмотря на угрозы М-ского, мы ходили на брентовское кладбище. В тени старых буков было прохладней. Только у нас уже не было каски и ржавого «шмайсера», а Желтокрылого и след простыл. Мы предполагали, что его поймали где-то поблизости и наше оружие было конфисковано. Игра в немцев и партизан без этих атрибутов казалась нам скучной, и тоска все прочнее поселялась в наших сердцах. Если бы Вайзер захотел прийти сюда как тогда, думали мы, может, принес бы с собой что-то интересное, что-нибудь, что позволило бы нам возобновить свои войны с еще большим запалом. Но Вайзер и не думал приходить. Его выступление в матче было последним знаком, который он нам дал, и теперь ждал, что мы придем к нему. Постепенно мы дозревали до этой мысли, но не слишком быстро. Как-то раз Петр, лежа в тени орешника, сказал: «Пляж закрыт, стадион на хрен годится, чего нам тут делать?» Неизвестно, что он имел в виду – кладбище или вообще город, задыхающийся под раскаленным шаром солнца, но именно с этой фразы, которая не была адресована ни одному из нас и которая повисла в воздухе, – с этой именно фразы началось наше приключение с Вайзером. С минуту помолчав, как обычно, Шимек выплюнул пережеванную травинку и сказал: «Вайзер бы что-нибудь придумал». И все мы поддакнули: о да, Вайзер наверняка что-нибудь придумал бы, Вайзер – это не кто-нибудь, в этом были мы уже уверены, вот только как бы к нему подкатиться, чтобы не показаться дурачками, которые сами уже ничего не способны придумать. С другой стороны, Вайзер придумщик и мог бы с нами чем-нибудь поделиться, ясно, что не игрой в чижика или лапту, то были вещи обычные и будничные, а жара усилила нашу естественную неприязнь к вещам обычным и будничным. Да, мы жаждали перемен, и кто знает, не было ли то подсознательным стремлением бросить вызов судьбе, которое часто возникает у мальчишек, разглядывающих карту или читающих «Графа Монте-Кристо». Тяга к переменам жгла наши души, удрученные смертельной скукой. Вдруг мы поняли, что перемены может принести нам только Вайзер. «Нужно пару раз пойти за ними», – предложил Шимек. А Петр сообщил, что Элька с Вайзером ходят теперь не на аэродром, а куда-то за Брентово и там исчезают, часто на полдня. В общем, порешили на том, что завтра мы с самого утра затаимся за углом нашего дома и выследим, чем они занимаются, куда ходят, а также почему избегают нашей компании.

Но оказалось это не так просто, как мы думали. Уже с самого начала трудности множились, точно грибы после дождя. Во-первых, Шимек забыл свой французский бинокль и вынужден был вернуться за ним в тот момент, когда Вайзер уже выходил с Элькой из подъезда. Во-вторых, они словно специально изменили в тот день свои планы и вместо того, чтобы пойти – как мы думали – по улице прямо в направлении Буковой горки, свернули на дорожку между изгородями и пошли в сторону аэродрома. В-третьих, следить сразу большой группой неудобно, а в тот день нас было пятеро или шестеро. Каждую минуту приходилось останавливаться и кого-то утихомиривать, и тогда мы теряли их из виду. Около трамвайного круга нас догнал Шимек. «Я говорил! Они идут на аэродром!» И никто почему-то не сказал ему, что ведь ничего такого он не говорил. С минуту я дрожал в надежде увидеть еще раз игру с самолетом, но только с минуту, потому что Элька с Вайзером спустились по лестнице вниз, на станцию электрички, которая тогда называлась Гданьск-Аэродром. И прежде чем мы успели сориентироваться, уехали в желто-голубом вагоне в сторону Сопота, и в тот день это было, собственно, все. «Одурачили нас как маленьких, – подытожил Петр, – можно идти домой». Мы стояли на мосту, поджидая, чтоб нас осенила какая-нибудь идея, но идеи не было. Вместо нее мы увидели в небе биплан, который поднимался ввысь с натужным хрипом мотора.

– О, биплан, – сказал Петр.

– Какой там биплан, просто кукурузник, – поправил Шимек и вытащил из футляра свой французский бинокль. – Посмотрим чуть-чуть!

Мы выстроились в очередь к биноклю вдоль железных перил моста, самолет тем временем удалялся от нас в направлении залива. Шимек, хотя и неохотно, пустил бинокль по кругу. Кукурузник, набрав соответствующую высоту, развернулся к городу. Он летел с выключенным двигателем и постреливал свободным пропеллером: тррах – трах-трах – трах-трррах. Вдруг, когда грязно-зеленый корпус миновал кладбище на Заспе, с моста казавшееся просто купой деревьев, из самолета выпорхнул грибок парашюта. Один, и через несколько секунд еще один, и еще один, а за ними еще два – всего пять парашютистов спускались теперь вниз, прямо на траву аэродрома. Самолет пролетел над нашими головами, повернул, выровнял курс и приземлился рядом с ангарами. В этом не было ничего необычайного, каждую весну и лето раз или два раза в неделю здесь тренировались парашютисты, и рокот бипланов над нашим районом я помню с тех времен как неизменный киношный рефрен. Но тогда выбора у нас не было, и парашютисты нам очень понравились, мы стояли на мосту, биплан взлетал и приземлялся, белые купола расцветали в небе, а за спиной у нас каждые шесть минут грохотала желто-голубая электричка, вагоны которой наш город унаследовал от берлинского метро. Я написал «унаследовал» – разве это плохо? Не написал бы так, если бы все это складывалось в книгу о Вайзере, а если в книгу, то, значит, для издательства, там сразу подчеркивают такие выражения и спрашивают: «Как это – унаследовал?! Ханс Юрген Хупка, Гоншорек, Чайя, они ждут таких формулировок и потирают руки. «Это наше, – говорят они, – это все наше, немецкое!» – и ответственный редактор немедленно вычеркивает это слово, зачем лить воду на мельницу реваншистов? И я уже вижу, как на моем манускрипте рука редактора пишет: «Заменить другой формулировкой». А за нашей спиной каждые шесть минут грохотали желто-голубые вагоны электрички, которые попали в наш прекрасный древний город благодаря братству по оружию героической польской и непобедимой советской армий, в совместном штурме разгромивших берлинского гада. Ну, может, я немного переборщил, сегодня ни один редактор так бы не написал, и вместо зачеркнутого «унаследовал» я бы обнаружил «получил как военную репарацию». Но я не сочиняю книгу о Вайзере. «Живу для того, чтобы писать, и считаю, что, невзирая на обстоятельства, нужно посвятить жизнь исследованию хаоса, равно как и порядка». Не помню уже, кто это сказал. И хотя первая часть этой фразы грешит безвкусицей и я вовсе не живу, чтобы писать, но вторая часть кажется важной сейчас, когда я исписываю страницу за страницей в надежде, что наконец пойму то, чего понять не могу, что наконец увижу то, чего раньше не замечал. Что отделю порядок от хаоса или в хаосе проявится какой-то иной, совершенно незнакомый лад. Да, именно об этом речь. Поэтому тут столько запутанных нитей. Поэтому также я не заменю уже написанное слово никаким другим, даже лучше звучащим.

Итак, мы стояли на мосту и наблюдали за прыжками парашютистов. Имело ли это какое-нибудь отношение к Вайзеру? И да и нет. Если я вспоминаю ту минуту жаркого лета, то прежде всего потому, что вернулся однажды к ней в разговоре с Петром. Каждый год я прихожу к нему на кладбище, и, когда уже уйдут оттуда все люди, все взрослые люди, которые верят в Бога, но не верят в духов, когда они оставят на могилах цветы, венки, черные ленты и зажженные свечи, я сажусь на каменную плиту и разговариваю с Петром, иногда мы даже ссоримся из-за мелочей, словно все еще ходим в ту самую школу в Верхнем Вжеще. Однажды я присел на краешек плиты, смахнул засохшие листья, и Петр спросил у меня сразу:

– Ну, что новенького в городе?

И я ответил ему, что, собственно, ничего особенного, только вот с сообщением сложности.

– Какие сложности?

– Ну да, ты ведь отсюда никуда не ездишь, – говорю я примирительно. – Электричку обновляют.

– Как это обновляют?

– Ну, меняют вагоны, – отвечаю, – старые, те, из берлинского метро, на лом пойдут, а вместо них будут курсировать новые, такие же, как во всей Польше, под Варшавой, Лодзью или Краковом, это тоже электричка, но на три тысячи вольт, а та была на девятьсот.

– Девятьсот? – говорит недоверчиво Петр. – Та электричка была не на девятьсот, а на восемьсот вольт.

– Нет, – говорю я Петру, – ты забыл, точно не восемьсот, а девятьсот!

«Восемьсот» – Петр, «Девятьсот» – я, «Точно восемьсот» – снова Петр, «Нет, точно девятьсот, – снова я, – ведь заменяют всю тягу, чтобы соединить этот участок непосредственно с Быдгощем», на что Петр: «Это не аргумент, тягу так или иначе должны переделать, но я тебе говорю, та, старая, была на восемьсот!» И так мы спорим, как два хороших друга, а последние старые составы еще курсируют между Гданьском и Вейхеровом с нерегулярными интервалами, так как работы не прекращаются даже в праздничные дни. А когда я уже спускался по крутой аллейке кладбища вниз, теперь уже в целом море ярких огней, в ароматном облаке тысячи свечей, я вспоминал тот день, когда мы стояли, опершись о железные перила моста и наблюдая за тренировкой парашютистов, когда мы уже почти забыли о Вайзере и за спиной у нас проносились желто-голубые вагоны электрички из берлинского метро. Память у Петра оказалась лучше: у той электрички тяга действительно была восемьсот вольт.

Тем временем кукурузник приземлился на траву в последний раз, парашютисты исчезли в глубинах ангара, и бинокль из-под Вердена нырнул из рук Петра прямо в кожаный футляр. Шимек смачно сплюнул вниз. «Нечего нам тут делать, – сказал он решительно, – пошли домой!» И снова разговор вернулся к Вайзеру. Только о чем и что мы говорили? Уже не помню. Но точно о нем, уже только о нем, страстно и горячо вели мы споры, как к нему подкатиться, чем его убедить, как заставить чем-нибудь заняться с нами.

Прошло еще два дня, страшно скучные и бесплодные. Вайзер каждый раз ускользал от нашего бдительного ока, однажды исчез где-то рядом с костелом Воскресения, а в другой раз мы потеряли его из виду на вершине Буковой горки. Тогда мы решили подстеречь его у старой насыпи, так как если он действительно ходит с Элькой аж за Брентово, то должен изрядный кусок дороги проходить именно там. С утра мы сидели на кладбище, в том месте, где одним из своих углов оно примыкает к старой железнодорожной линии.

Сегодня, когда я силюсь восстановить течение того дня, остается много белых пятен, однако с картографической точностью выплывает из тумана та железнодорожная линия, которой, собственно, и не было. Ее трасса изгибалась дугой в юго-западном направлении. Отходя на уровне станции Гданьск-Аэродром от главной артерии города, она опорами взорванных мостов пересекала улицы Грюнвальдскую, Вита Ствоша, Полянки, затем бежала вдоль леса мимо костела Воскресения, проходя через туннель в овраге, дальше, миновав брентовское кладбище, снова перепрыгивала по взорванным опорам виадука шоссе, ведущее в Рембехов, и через каких-нибудь полкилометра, на уровне дурдома, ныряла в более глубокий овраг сразу за тем местом, где Стрижа текла под насыпью в узком туннеле. Оттуда она убегала в незнакомые нам дали, мы только знали, что и там взорванные мосты сопровождают ее неизменно с непостижимым упорством. Трудно было понять, почему среди стольких взорванных мостов уцелели лишь те, которые сегодня совершенно бесполезны, как тот, например, что между костелом ксендза Дудака и брентовским кладбищем, фантастически высокий, связывающий берега откосов, заросших травой, дроком и дикой малиной.

Но тогда не это было самой важной проблемой. Мы поджидали Вайзера в пустом склепе, скрытом в зарослях крапивы и папоротника и служившем отличным тайником. Шимек не отрывал глаз от бинокля, а мы лежали на животе, жевали травинки и время от времени лениво обменивались словом-другим среди жужжания ос и шмелей. Жара потихоньку проникала и сюда, внутрь склепа, так что запах прелой гнили и холодного цемента все больше смешивался с удушливым ароматом цветов. Солнце поднималось все выше, и где-то около полудня Шимек, отложив бинокль, сказал, что мы лежим тут неизвестно зачем, потому что если Вайзер не появился до сих пор, то наверняка уже не придет. А может, он вообще пошел другой дорогой? Может, он обошел это место через каменоломню и гору, которую мы называли вулканом за ее куполообразную форму и вогнутую вершину? А может, он сидит сейчас в кустах дрока на аэродроме и ждет с Элькой приземляющийся самолет? Все было возможно. Ничего невероятного не было. Наверно, поэтому я подумал тогда, что через минуту мы услышим из-за бугра стук стальных колес, протяжный гудок, и в клубах пара с шипеньем и грохотом появится перед нами паровоз, который ведет Вайзер в железнодорожной фуражке. Он остановит машину, спрыгнет с крутых ступенек железной лесенки, помашет нам рукой, чтобы мы садились, и сейчас же поедет дальше. Поршни загрохочут в ускоренном ритме, пар зашипит в клапанах, и мы двинемся вперед, аж за Стрижу и за последний взорванный мост из красного кирпича, туда, где появятся наконец настоящие рельсы и стрелки. Я верил тогда, что насыпь ведет к такому месту, и представлял себе, как мы едем с Вайзером, проскакивая заброшенные полустанки, ржавые семафоры и заросшие бурьяном будки стрелочников, и Вайзер, как капитан корабля, назначает меня дозорным, чтобы я следил за коварными и незаметными в буйной траве разъездами, от которых предательски ответвляются тупиковые пути. Все это я рассказывал вслух, сам не знаю почему, но никто не смеялся и не считал, что это глупо. В конце концов – что такое взорванные мосты и отсутствие рельсов по сравнению с возможностями Вайзера? Его локомотив мог бы с успехом появиться здесь в клубах пара и умчать нас в неизвестность. Но Вайзер не приходил, и время тянулось ужасно медленно.

Не помню, кого мы послали за лимонадом в магазин Цирсона, а кого – принести булки или утащить что-нибудь поесть из дому. Не могу также вспомнить, сколько было бутылок лимонада и из всех ли выходил маленькими пузырьками газ. Моя придумка с Вайзером или, точнее, с паровозом Вайзера, очень понравилась, меня заставили еще раз повторить все с начала, и каждый из слушателей добавлял что-то от себя, и так родилась наша легенда о необычном паровозе мертвой железнодорожной линии. Пока последние капли лимонада высыхали на 'зеленых бутылках, а крошки от булок на наших глазах растаскивали красные муравьи, мы придумывали дополнительные детали этой истории, прекрасные, как нам казалось, и исключительно возвышенные. Так, паровоз с удивительным машинистом появлялся всегда при полной луне. С зажженными огнями, выбрасывая снопы искр, он медленно двигался со стороны Вжеща, проскакивая взорванные мосты легко и свободно. На маленьком мостике возле костела Воскресения он на минуту останавливался, и тогда можно было увидеть, как из ризницы выбегает крадучись человечек в куцем фраке. Человечек подходил к сопящей машине и передавал машинисту кошелек со звонкими монетами. Паровоз трогался, попрощавшись с человечком коротким свистком, а тот убегал рысцой в темный еловый лес на другой стороне насыпи. За что уплачено машинисту? Все имеет свои причины – паровоз, въезжая теперь в глубокий овраг, сильно разгонялся, быстро проносился под сводом каменного моста и скрежетал, тормозя у края кладбища, где мы теперь сидели, все это придумывая. Вайзер тянул за рычаг и пронзительно свистел три раза. И вдруг при бледном свете луны открывались заросшие склепы, отодвигались потрескавшиеся плиты, и мертвецы, постукивая костями, вылезали из могил и роем спешили к паровозу. Когда уже все были готовы в путь, машинист впускал их на платформу и отправлялся дальше, пролетая следующие взорванные мосты и невидимые стрелки. Так бывало каждый месяц, в каждое полнолуние, независимо от времени года. Машинист возвращался под утро, усталые путешественники расходились по склепам, а паровоз исчезал где-то в районе станции Аэродром, где старая насыпь подходила к настоящим рельсам. Некоторые жители отдаленных предместий видели все это и, трясясь от страха, рассказывали надежным людям. Нашлось несколько смельчаков, пожелавших проникнуть в тайну, но за любопытство приходится дорого платить. Однажды брат причетника вскочил на платформу и вместе с мертвецами поехал к Стриже. И никому уже не рассказал о том, что видел, ибо, когда паровоз вернулся обратно и приостановился возле кладбища, скелеты подхватили его под руки и увели с собой, в один из склепов. Оттуда слышно в безветренные ночи, как наполовину живой, наполовину мертвый брат причетника взывает: «Выпустите меня отсюда! Выпустите меня!» – но неизвестно, где спрятали его мертвецы, да и крик такой страшный, что никто не отважился бы искать пропавшего.

Может быть, не все детали этой истории я повторяю в точности, но сейчас, так же как в школьной канцелярии, когда мы ожидали результатов наших письменных показаний, я думаю, что это, в общем-то, повесть не хуже той, которую читала нам пани Регина на уроке польского. В конце концов, там тоже все происходит ночью, и мертвец встает из могилы и обращается к живым. И хотя мы не слишком боялись кладбища и был полдень, но, когда все уже было придумано и рассказано хором перебивающих друг друга голосов, когда вся эта история прозвучала в тишине заброшенного склепа, нам стало не по себе. Как будто в самом деле то, что было рассказано, могло стать реальностью, вопреки здравому смыслу и мудрым рассуждениям.

Но Вайзер все не появлялся в поле нашего зрения. В ложбине напротив кладбища, по другую сторону насыпи брентовский крестьянин косил траву. Распряженная лошадь щипала клевер, а ее хозяин время от времени прерывал свое занятие, распрямлял плечи, доставал из кармана оселок и точил косу. Металлический звон лениво расплывался в разогретом воздухе, а нас становилось все меньше, так как многие усомнились, стоит ли ждать, и каждую минуту кто-нибудь отправлялся домой по дороге через Буковую горку, покидая склеп и надежду.

– Взыскуйте и обрящете, – поучительно сказал Шимек, подражая голосу ксендза Дудака.

– Как это, – удивился Петр, – разве Господь Бог занимается такими делами?

– Какими делами? – спросил я.

– Ну, разве он сделает так, чтобы Вайзер появился здесь, если мы очень попросим? – пояснил Петр, но Шимек быстро развеял его сомнения:

– Думаешь, у Господа Бога нет более важных занятий? И вообще, чего тут говорить, Вайзер – еврей, и это совсем другой коленкор!

– Иисус Христос тоже был евреем, – не сдавался Петр, – а так как он был сыном Господа Бога, значит, Господь Бог тоже еврей, правильно? Если твой отец поляк, – повернулся он к Шимеку, – то и ты родишься поляком, а если бы он был немцем, то и ты родился бы немцем, верно?

– Если бы да кабы да во рту росли грибы, – буркнул Шимек неохотно и больше не говорил на эту тему.

Где-то далеко за холмами Медвежатника загудел самолет. Мы, уже оставшись втроем, долго молчали, никому не хотелось без толку молоть языком. Я так же, как они, думал, что Вайзер сегодня не придет, и мы спокойно можем идти домой, а если поспешим, то мы еще успеем сдать бутылки из-под лимонада до закрытия магазина Цирсона. Солнце стояло уже низко, и длинные тени сосен пересекали насыпь, как балки, переброшенные через ручей. Освещенные стволы выглядели неестественно красными, как на картине ярмарочного художника. За насыпью мужик закончил сгребать скошенную траву в маленькие копенки, после чего запряг лошадь и поехал в сторону построек. Мы почувствовали запах сена, смешанный с запахом конского пота, воздух застыл в неподвижности, незыблемой с тех пор, как «рыбный суп» заполнил залив. «А может, придем сюда ночью?*· – прервал молчание Петр. «Это еще зачем?» – спросил Шимек. И тогда Петр сказал, что стоило бы проверить, действительно ли в двенадцать ночи мертвецы встают из могил или, по меньшей мере, разговаривают между собой. Люди так говорят, и неизвестно, сколько в этом правды. Может, говорят, потому, что знают, а может, потому, что попросту боятся и сами никогда не проверяли. Так мы могли бы проверить. «Ну хорошо, – согласился Шимек. – Но кто пойдет? На кладбище ночью нужно идти одному, покойники чуют, когда ты не один, совсем как животные, – говорил он, – и тогда все впустую». Решили тянуть жребий – пойдем мы, конечно, втроем, но перед кладбищем тот, на кого выпадет, перекрестится и дальше пойдет один. И будет не меньше пятнадцати минут ждать в самом центре кладбища возле каменных ангелов с обломанными крыльями. Но жребий не бросили.

– Смотрите, – зашептал Шимек, выползая из склепа, – идут, вон там!

Действительно, по насыпи шел Вайзер, а на полшага сзади с каким-то свертком в руках следовала Элька, подпрыгивая, как маленькая девочка. Мы быстро вышли из склепа, прячась за густыми кустами боярышника, который рос не больше чем в пяти метрах от насыпи. Они прошли мимо нас и свернули на проселочную дорогу, направляясь к стрельбищу. Когда они исчезли в устье глинистого оврага, мы двинулись за ними. Это был тот самый овраг, в котором мы потом встретили М-ского с сачком для бабочек, когда он ловил своего аполлона. Мы были как псы, спущенные после долгого ожидания с поводка, псы, учуявшие зверя и рвущиеся вперед, чтобы не потерять след. Там, где кончается овраг, дорога слегка поднимается вверх. Мы притаились у этого подъема, наблюдая, как Вайзер с Элькой взбираются теперь краем морены на плато. Мы подкрадывались к ним с соблюдением всех правил военного искусства, и это была непростая задача – у них было преимущество высоты. Лежа за разросшимися кустами дрока, мы следили за каждым их шагом и жестом. Но они держались необычайно спокойно. Усевшись в наивысшей точке плато лицом к морю, разговаривали о чем-то, похоже, не слишком серьезном, судя по выражению Элькиного лица. Тогда мы думали, что Элька с Вайзером ждут какого-то знака, чего-то важного, что вырвет их и нас из напряженного ожидания, но сегодня я знаю, что они просто ждали заката. Ибо то, что случилось чуть позже, могло произойти только после захода солнца. Оранжевый шар исчез наконец за лесом, на небе запылало зарево, на фоне которого мелькали с ошеломительной скоростью черные точечки насекомых, и тогда Вайзер встал, подал Эльке руку, и они пошли дальше, к стрельбищу. Мы крались за ними, как духи, – быстро и бесшумно. Шли старой посадкой, дальше вдоль ложбины за стрельбищем, откуда по узкой тропке взобрались в гору среди мрачных буков и орешника, потом путь нам пересекло рембеховское шоссе, и дальше дорога уже без перерыва вела нас лесом в неизвестном направлении, удаляясь от построек Брентова. В разогретом воздухе слышался запах смолы и сухой коры, который не развеивал никакой, даже самый слабый, порыв ветра. В темную безлунную ночь, когда только звезды смотрели на нас молча, здание бездействующего кирпичного завода, неожиданно выросшего перед нами, показалось огромным – с высоченной башней трубы, черными провалами окон и покатой крышей, страшные обнаженные стропила которой напоминали ребра громадного зверя.

Мы робко стояли на краю леса, и только гулкий голос Вайзера вернул нас к действительности. Он говорил что-то Эльке, и она отвечала ему отрывисто. Слова доносились откуда-то из глубины, усиленные эхом, гулявшим в пустых стенах. Было ясно, что они где-то внизу, похоже в подвале. На цыпочках мы прошли мимо чугунных вагонеток и устья печи для обжига кирпича. В той части помещения, откуда слышались голоса, пол был деревянным и вдобавок трухлявым. Взяв ботинки в руки, бесшумно крадучись, подошли мы к открытому люку, откуда вниз спускалась лестница. Вдруг под нами засветилось пламя спички, а потом свечи, которую Элька поставила у стены. Мы прильнули к доскам; щели, к счастью, были настолько широки, что мы видели все как на ладони. Элька уселась по-турецки у стены рядом со свечой. Посреди подвала, тоже на полу, сидел Вайзер, как-то съежившись, будто молился. Они молчали, а я глотал слюну и чувствовал, что сейчас случится что-то страшное. Я слышал, как кровь Ниагарой шумела в каждой моей жилке.

Элька развернула сверток. В мерцающем свете свечи я увидел у нее в руках странный музыкальный инструмент – несколько соединенных между собой свистулек разной длины, – который она приложила к губам, ожидая от Вайзера какого-то сигнала. Наконец, когда он поднял голову, мы услышали первые звуки, странно далекие, как будто кто-то играл на вершине горы медленную и полную тоски мелодию. Тембр инструмента был мягкий и обволакивающий. Вайзер встал. Поднял руки, с минуту постоял в такой позе. Мелодия становилась все живее, фразы то и дело обрывались, возвращаясь, однако, к главной теме. А Вайзер, тот самый Вайзер, которого мы увидели в праздник Тела Господня в облаке кадильного дыма, тот самый Вайзер с аэродрома и из зоопарка в Оливе, Вайзер, который выиграл матч с армейскими, танцевал теперь при свече под мелодию, лившуюся из смешных дудок. Танцевал в подвале разрушенного завода, поднимая облака пыли, выбрасывая руки вверх и в стороны, наклоняя голову то туда, то сюда. Танцевал все быстрее и резче, словно мелодия, неимоверно ускоряющаяся с каждым тактом, повелевала им. Танцевал, будто им овладели демоны выкрутасов и скачков, танцевал с полузакрытыми глазами, будто изрядно подвыпивший свадебный гость, танцевал, как одержимый, как безумец, не знающий меры и предела усталости, он танцевал, а наши зрачки расширялись все больше и больше, потому что мы увидели вдруг совершенно нового Вайзера. Это был уже не тот Вайзер, наш школьный приятель из одиннадцатой квартиры на втором этаже, внук Авраама Вайзера, портного. Это был скорее кто-то пугающе незнакомый, тревожаще чужой, кто-то, лишь по случайному стечению обстоятельств принявший человеческий облик, который явно ограничивал его движения, стремящийся к освобождению от невидимых пут тела.

Неожиданно музыка стихла. Это было еще страшнее, чем если бы, заглушая звуки пищалок, вдруг загудел орган или охотничий рог. Вайзер упал на пол. Красноватое облако взметнулось вокруг него, и при свете свечи я увидел вращающиеся полосы пыли того же цвета. Не успел я подумать, что это тишина звучит так ужасно и зловеще, как Вайзер открыл рот, будто хотел перевести дыхание, и мы услышали низкий голос мужчины, произносящий на непонятном языке какие-то обрывки фраз. Казалось, чья-то рука касается моей спины, – конечно, эта иллюзия возникла из-за страха, так как голос, совершенно чужой и суровый, исходил из горла Вайзера, будто он говорил, сам не зная о том. Глаза у него были закрыты. Его стиснутые кулаки сжимались и разжимались при каждом слове. Он был похож на измученного человека, который проталкивает звуки через опухшее горло с неимоверными усилиями и против воли. Только когда он умолк – и вид у него теперь был как у мертвеца, – я посмотрел на Эльку. Она неподвижно сидела у стены и была уже не Элька, а деревянная кукла. Ее глаза, вперенные в Вайзера, напоминали стеклянные бусинки марионеток из детского театра. Мы не пошевелились и даже не вздрогнули, когда Вайзер наконец поднялся на колени и переставил свечу ближе к центру подвала. И тогда это произошло. Вайзер поднялся на ноги, распростер руки как для полета и стоял так, глядя в пламя свечи, очень долго. Не знаю, в какой момент, но спустя некоторое время я заметил, что его ноги уже не касаются глиняного пола. Сначала я воспринял это как мираж, но стопы Вайзера все заметней поднимались над полом. Да, все тело его висело теперь в воздухе сначала в тридцати, может быть, сорока сантиметрах от земли и медленно поднималось еще выше, покачиваемое невидимой рукой. «Господи Иисусе, – услышал я шепот Шимека, – Господи Иисусе, что он делает?» Вайзер парил в воздухе над грязным полом, и его тело уже не было напряжено. Пальцы Петра стиснули мое плечо.

Итак, что же это было на самом деле? Могло ли то, что мы видели в подвале кирпичного завода, быть только миражом? Могло ли нам только казаться, что Вайзер поднимается над полом, или он действительно левитировал при свете мерцающей свечи? Через двадцать три года тот же вопрос я задавал Шимеку, когда мы сидели друг против друга в его солнечной квартире, в совершенно другом городе и – что необходимо подчеркнуть – в совершенно иной эпохе. Под нашими окнами шла демонстрация. На транспарантах виднелись новые или почти новые лозунги. «Требуем регистрации» – прочитал я на одном из них. «Пресса лжет» – значилось на другом. «Да здравствует Гданьск»[5] – заметил я также где-то в толпе, рядом с большим портретом Папы, который несла молодая девушка. Шимек, ясное дело, уже не был тем Шимеком с французским биноклем из-под Вердена, но все же я не ожидал такой перемены, большей, чем дистанция в двадцать три года и разделяющие наши города километры. Он интересовался текущими событиями и настойчиво выпытывал у меня подробности о Гданьске. Я долго объяснял ему, как это все выглядело у нас, и еще дольше мне пришлось рассказывать, как выглядели в те дни ворота верфи и деревянный крест, к которому люди прикрепляли изображения Черной Мадонны и приносили цветы.

– На этот раз не стреляли, – радостно констатировал он, – но что будет дальше?

Я не знал, что будет дальше, никто, в конце концов, не мог этого предвидеть – от Татр до пляжа в Елиткове, – и только злился, что мои вопросы о Вайзере остаются без ответа, как и проблемы большой политики, над которыми ломали себе головы корреспонденты всех газет мира.

– В конце концов, разве теперь это так уж важно, – говорил Шимек, – после стольких лет и именно сейчас, когда такое творится?

Я никак не мог его убедить, что, конечно, для меня это самое важное.

– Так как же все-таки было на самом деле, – не сдавался я, – Вайзер левитировал или мы поддались массовому психозу?

Шимек открывал бутылки пива, которое на юге вкуснее, и с сомнением качал головой. Говорил он, как всегда, спокойно.

– Если ты читаешь в книге, что ее автору явился Бог в образе огненного столпа и в шуме крыльев, ты ведь не знаешь, было так на самом деле или автору только казалось, что так было. Разумеется, – добавил он, опустошив стакан, – мы должны исключить явную мистификацию.

– А там, в подвале, – спрашивал я, – там Вайзер поднимался в воздух или только казалось, что поднимается?

Шимек закурил сигарету.

– Не знаю, – произнес он через минуту. – Может, он действительно левитировал, а может, мы только поддались массовому психозу, это, в конце концов, случается чаще, чем порхание над землей, ты не считаешь?

И так было на протяжении всего визита к нему, единственного, впрочем, за все эти годы. У Шимека не было определенного мнения насчет Вайзера, и все вопросы, поставленные мной, он решал в том же духе: «Могло быть так, а могло быть и иначе», – отвечал он каждый раз. Столько лет прошло, а наша память ведь так ненадежна. А когда он узнал, что три года назад я был в Мюнхене у Эльки, то спросил, какая у нее машина и как у нее дела. Нет-нет, он не догадался, зачем я к ней ездил, и не интересовался, сказала ли мне Элька что-нибудь насчет Вайзера. Шимек одно помнил очень хорошо – инструмент, на котором она аккомпанировала Вайзеру, когда он танцевал в подвале старого завода. «Флейта Пана – это действительно необычный звук, удивительная музыка, – сказал он мне оживленно, – откуда она раздобыла этот инструмент?»

Я, конечно, знал откуда, поскольку исследовал дело очень подробно в тот самый год, когда просматривал школьные бумаги Вайзера, и разговаривал даже с наглой неутомимой учительницей музыки. Она подтвердила, что из коллекции народных инструментов пропала в тот год флейта Пана, и она так и не смогла себе объяснить, как это случилось – почему из школьной витрины, гордости ее кабинета, где рядом с ксилофоном можно было увидеть укулеле, балалайку, скандинавскую скрипку и кучу других экспонатов, пропала именно флейта Пана. «Кому это понадобилось? – пожимала она плечами, уже чуть сгорбленными от постоянного дирижирования на репетициях хора. – Кто на ней сумел бы сыграть?» Но обо всем этом я не говорил Шимеку. А когда мы допивали последнюю бутылку пива и через открытое окно доносился уже обычный уличный шум и пение птиц и когда жена Шимека внесла огромное, как поднос, блюдо тартинок, я спросил наконец, что он думает о том дне над Стрижей, когда Вайзер последний раз разговаривал с нами, и почему Элька обнаружилась через несколько дней, а Вайзер – нет. И что могла означать ее амнезия, которая давала о себе знать лишь тогда, когда речь заходила о Вайзере?

Прежде чем ответить, Шимек заменил стаканы, и вместо пива на столе появилось домашнее вино. Да, он тоже задумывался над этим уже много лет спустя, никому в этом не признаваясь. Все указывало на то, что Вайзер обладал какими-то скрытыми гипнотическими способностями, о которых мы можем иметь лишь туманное представление. Подтверждение тому – его номер с пантерой, наверняка он мог это использовать и по отношению к людям. Зачем ему нужна была Элька? Это ясно – он использовал ее для экспериментов, поскольку сам тогда только начинал открывать свои не до конца осознанные возможности. Там, в заводском подвале, он проводил над ней разные опыты, и даже мы подчинились необычайной силе внушения. Так что, скорее всего, он не левитировал. Делал вид, что левитирует, а Эльку и нас заставил поверить, что поднимается в воздух. Психологии известны такие случаи, и она объясняет их довольно простыми механизмами внушения. Взрывы? Да, это трудно объяснить, впрочем, у Вайзера, который рос практически один под присмотром чудаковатого старика, могли быть странности и похуже, чем мания преследования. Вайзер был пи-роман, тут нет сомнений. Визуальные эффекты? Прочел пару книжек – вот тебе и весь секрет его познаний. Зачем они ложились с Элькой у посадочной полосы аэродрома? Он приучал ее преодолевать страх – тот, кто полежит несколько раз под брюхом приземляющегося самолета, не будет испытывать страха перед гипнозом и погружением в состояние транса. Над Стрижей в последний день каникул Эльку просто унесла вода, что, должно быть, ускользнуло от нашего внимания. Когда Вайзер понял, что случилось, он спрятался где-то рядом и ждал, пока мы уйдем, а потом начал поиски самостоятельно. Только он переоценил свои возможности и, когда искал ее тело в ближайшем пруде, через который протекает Стрижа, утонул самым обычным образом, а его труп вода унесла в подземный канал, в котором река течет дальше под городской застройкой. Другого варианта нет. Но Элька чудом не утонула, течение прибило ее к прибрежным камышам, и она пролежала там без сознания, пока ее не нашли милиционеры с собаками. Вайзер заплатил за свою опрометчивость. Ведь он не умел плавать, никогда не купался с нами в Елиткове. Каким образом Элька выжила, три дня пролежав в камышах? Это поистине загадка, но скорее из области биологии. Во всяком случае, это вполне правдоподобно, о таких происшествиях писали неоднократно. Да, если бы не опека этого чудаковатого портного, вернее, полное отсутствие опеки, Вайзер стал бы кем-то вроде артиста эстрады, может, даже выступал бы в цирке, где его талант был бы награжден овациями и признанием. Так или иначе, он в каком-то смысле – жертва войны, сиротство, должно быть, спровоцировало серьезные изменения в его психике. Думал ли он когда-нибудь о своих родителях? Без сомнения, но что он мог думать? Кто знает, что рассказывал ему старый Вайзер. Он был похож на угрюмого чудака, который взглядом обвиняет всех людей только за то, что они живы. Такой взгляд не сулит ничего хорошего. Давида явно зациклило на всем немецком, и тот арсенал, который он нашел, а потом спрятал в развалинах завода, – лучшее тому доказательство. Он жаждал убивать немцев, и все, что он проделывал с оружием, было, по-видимому, только подготовкой. В конце концов, в кого или, скорее, во что он целился, когда мы приходили на кирпичный завод? Макеты не оставляют ни малейших сомнений. Буйная фантазия, небывалая смекалка, детская наивность в сочетании с гипнотическими способностями, которых он, впрочем, должен был опасаться больше, чем Элька, – из всего этого складывалась личность Вайзера.

На третьем стаканчике вина Шимек прервал свой монолог. Мне хотелось выспросить у него кое-какие подробности. Например, откуда у него такая уверенность, что Вайзер не умел плавать? Может, тут было то же, что с игрой в футбол? И откуда уверенность, что Эльку унесла вода и что это ускользнуло от нашего внимания? Ведь оба они исчезли одновременно, и то, что утверждал Шимек, не складывалось в целое. Кроме того, тело Вайзера, даже если бы он утонул, не могло попасть в подземный канал, поскольку вход в него в конце пруда был забран железной решеткой… Но Шимек с женой выспрашивали у меня гданьские новости. Памятник, который должны были поставить у ворот верфи, в том самом месте, где прогремели выстрелы, – этот памятник интересовал их больше всего. Они спрашивали, будет ли на нем имя Петра. Я не мог ответить. После того, что пережили его родители, после ночных похорон с бригадой вооруженных могильщиков, которые тело Петра в пластиковом мешке бросили в земляную яму, – после всего этого я сомневался, что грандиозный, красивый монумент хоть как-то вознаградит их за ту зиму. «Да не о том ведь речь», – нетерпеливо перебил меня Шимек. «Да, конечно, не о том», – ответил я машинально и вспомнил, что Петр, по свидетельству его матери, не мог вынести вида вертолетов, круживших в тот день над городом, и пошел пешком в Гданьск (трамваи уже не ходили), чтобы посмотреть, что там происходит. «Его убили с вертолета», – упорно повторяла мать; а когда очевидцы рассказывали ей, что Петр оказался случайно между толпой и отрядом солдат и пуля попала ему прямо в голову, слева, навылет, она махала рукой и говорила, что это неправда, что наверняка стреляли с вертолета, и злилась, когда говорили о солдатах. Для нее это были переодетые милиционеры. Итак, я говорил о памятнике, а Шимек и его жена внимательно меня слушали.

А Вайзер? Вайзер улетучился из нашей беседы, будто его никогда и не было, и, когда я уже сидел в вагоне, равномерно покачивающемся на шпалах и стрелках, мне казалось, что я еду по несуществующей железнодорожной линии через десять взорванных мостов и миную брентовское кладбище с маленьким кирпичным костелом, скрытым в тиши деревьев, а паровоз ведет Вайзер в путейской фуражке, окутанный облаком кадильного дыма, пахнущего, как вечность.


Тем временем в кабинет директора вызвали сторожа. «Так не может продолжаться, – услышал я голос М-ского, – недопустимо, чтобы эти сопляки водили нас за нос! Я говорил вам, товарищ директор, здесь нужны жесткие меры, о, я их знаю, без этого никуда! А вы, – повернулся он к сторожу, – должны посидеть тут с нами еще немного!» Сторож проворчал что-то под нос – слышно было плохо, но тогда я бы голову дал на отсечение, что это была его знаменитая присказка: «Надо так надо», – и, вернувшись в канцелярию, вызвал Петра. Что-то не сходится в наших показаниях и, наверно, М-ский поэтому так злится, подумал я. Ну да, я уже знаю, дело в том платье, точнее, в лоскуте от платья, красного платья Эльки, о котором Шимек ради их же святого покоя написал, что мы сожгли его после последнего взрыва. Да, они не обнаружили этого ни в моем признании, ни у Петра, значит, будут спрашивать, как было с этим платьем. Кто его нашел, где, когда сожгли мы лоскут материи, который остался от нашей подружки. Мы совершили ошибку, надо было сговориться насчет подробностей, когда сторожа не было в канцелярии, и теперь каждый рассказывал бы одно и то же, и они завершили бы следствие в полной уверенности, что было так, как они придумали. Но сторож удобно устроился на своем стуле и не думал оставлять нас одних ни на минуту. По радио уже давно закончили передавать речь Владислава Гомулки, награждаемую бурными аплодисментами, переходящими в овацию. Теперь из динамика неслась опереточная музыка, невыносимо тонкий голос певицы тянул «ох-ох лю-ууу-блю-ууу те-еее-бя-ааа», а мне покоя не давала деревенеющая нога и боль в левой ступне. Этой болью я был обязан – и в определенном смысле обязан до сих пор – Вайзеру. Всегда, когда собирается дождь, я смотрю на маленький шрам пониже щиколотки и знаю, что в сырую погоду буду прихрамывать. Но, не предваряя событий, я возвращаюсь к заброшенному кирпичному заводу, поскольку не все еще выяснено.


– Господи Иисусе, – шепотом сказал Шимек, – что он делает?

Петр стиснул пальцами мое плечо, и через минуту мы услышали ужасный треск ломающихся досок. Вместе с полом и деревянными подпорками, с громом и грохотом мы полетели вниз, прямо на Вайзера и Эльку. Свеча погасла, я слышал только, что они где-то рядом, очень близко, но не говорят ничего и ждут, пока мы отзовемся первыми. Наконец Петр, который раньше нас выбрался из груды досок, сказал робко:

– Элька, не сердись, мы просто так. – И слова застряли у него в горле, так как между досками что-то зашевелилось.

– Есть у вас какой-нибудь огонь? – Голос Вайзера не выражал ни гнева, ни раздражения. – Если есть, посветите!

Шимек достал из кармана бензиновую зажигалку, украденную у старшего брата еще в начале каникул, и тусклый огонек высветлил внутренность подвала. Деревянные ступени были в середине сломаны, и, чтобы выбраться отсюда, нужно было приставить к стене наскоро сколоченную стремянку. Работой командовал Вайзер, и, когда мы были уже наверху, он посмотрел на нас и спросил:

– Умеете держать язык за зубами?

Вместо ответа мы дружно кивнули.

– Ну хорошо, – сказал он, выждав с минуту, – тогда приходите сюда завтра в шесть, но только втроем, ясно?

Вот так, неожиданным образом, добились мы своей цели: Вайзер назначил нам встречу. Но удивительно: когда мы возвращались той же дорогой через Брентово, никому из нас не хотелось говорить о том, что мы видели в старом подвале. Сегодня я понимаю, что это был обычный страх. Не важны уже были кадильное облако, «рыбный суп», приземляющийся самолет, черная пантера, выигранный матч, не важна моя прогулка с Вайзером, во время которой впервые в жизни я услышал о некоем Шопенгауэре и увидел, где стоял немецкий броневик перед зданием Польской почты. Не важно было все, что не соединялось у нас тогда в одну цепь, ведущую к Вайзеру, – достаточно, что мы видели его над полом подвала, и вдруг оказалось, что Вайзер – сначала Давидек, над которым насмехались, потом немного странный заклинатель животных и гениальный футболист, вроде бы тот самый Вайзер, – уже не был, однако, тем самым Вайзером. Я затрудняюсь передать чувство, которое овладело тогда нашими душами. Нет, то не был, как я написал минуту назад, обычный страх. Все же нет. Временами, когда я выпью лишнего или погружаюсь в недобрую мглу, мучает меня странный сон. Я в кухне в квартире моей матери. Стою у окна, а за спиной Петр наливает воду в закопченный чайник. Я оборачиваюсь и вижу, что за мной стоит кто-то совершенно чужой, а вовсе не Петр. Я подхожу к нему, ожидая объяснений, но незнакомец, вместо того чтобы что-то сказать, улыбается снисходительно. Хуже всего, что в его улыбке я узнаю что-то от Петра – та же вздернутая верхняя губа, – и я не знаю, как это объяснить. Так вот, тогда мы чувствовали нечто подобное. Вайзер стал для нас кем-то еще более чужим, чем в прежние школьные годы и в дни каникул, когда мы с ним довольно необычным образом познакомились поближе в праздник Тела Господня, в день выдачи аттестатов по Закону Божьему. Будучи Вайзером, он одновременно им не был. Но кем он становился, когда наступала та минута, в которую он переставал быть собою? А может, вообще не было такой особой минуты, может, он все время только притворялся обыкновенным мальчишкой? И откуда мы могли все это знать, если даже сегодня я не могу распутать эту головоломку. Мы шли в полном молчании и в страхе, что он вдруг вырастет перед нами в свете звезд, на фоне черной стены леса, вырастет так же, как в старом подвале, – в метре или больше от земли, и этот страх замыкал нам рты и отбивал всякую охоту разговаривать. С края морены мы спустились в овраг. Тут было еще темнее, чем на открытом пространстве. На фоне черной башни брентовского костела, который виднелся уже на вылете оврага, замаячили золотые точечки.

– Господи Иисусе! – второй раз воскликнул Шимек. – Звезды падают!

Но то не были звезды. Туча светлячков повисла над нами, как дождь из золотых капель, и было так тихо, что мы слышали собственное дыхание.

– Я думал, – добавил Шимек, – что они светятся только в июне.

И действительно, было в этом что-то странное. Никогда – ни прежде, ни потом – не видел я в наших краях такой массы светлячков в июльскую ночь.

– Это души мертвых, – шепнул совершенно серьезно Петр, – потому и светятся.

– Души мертвых в летающих жучках?! – возмутился Шимек. – Кто тебе это сказал?

Однако Петр не спешил с ответом. Только на железнодорожной насыпи, вблизи костела, он объяснил примерно так: неприкаянные души, когда им удается войти в тело жучка, начинают светиться. Но жучки долго не выдерживают и умирают, поэтому светлячков можно видеть только короткое время, в начале лета.

– Эти души, – сказал Петр, – должно быть, принадлежат великим грешникам и светятся дольше обычного.

Шимек был возмущен, словно речь шла о его бинокле или о футбольных правилах.

– Глупый ты, – возразил он громко, – душу нельзя увидеть, потому что она невидима! Что говорил ксендз Дудак на религии? Ну что?

– Что душа бессмертна, – защищался Петр, – но он совсем не говорил, что ее невозможно увидеть!

– А вот и нет, он говорил: бессмертная и невидимая, и то и другое одинаково важно, да? – С этим вопросом Шимек неожиданно обратился ко мне, призывая меня в свидетели. Я не очень-то знал, что ответить, так же как и сегодня не знаю – можно ли увидеть душу. Если можно, то когда кто-то умирает, она должна быть видна, но в какой форме? Главное, увидеть ее, когда она покидает мертвое тело, которое через день или два зароют в землю. Может, она похожа на облачко пара, а может быть, появится в образе мягкого света, который поднимется вверх, не рассеявшись по дороге. Не знаю. И тогда тоже не знал. Хуже всего, что я должен был рассудить спор, будто я теолог или Папа Римский.

– Ксендз Дудак тоже этого не знает, – сказал я, – а говорит так, потому что…

– Почему? Ну-ну, почему он так говорит? – перебивали они меня нетерпеливо.

– Он так говорит, – объяснял я дальше, – потому что так его научили в семинарии и так велит говорить епископ, а ксендз во всем обязан слушать епископа, у них как в армии, вот и все.

– Как это? – разозлились оба. – Как это ксендз может не знать?

– Этого никто не знает, – утверждал я уверенно, – только когда умрешь, сможешь это проверить.

Мы смотрели на кладбище по правую руку от нас. Обломки статуй и разбитые надгробия выглядели сейчас как склоненные в молитве люди.

– Это ужасно, – вздохнул Шимек. – Умереть, чтобы в чем-то наверняка убедиться, а?

Мы кивнули с пониманием.

В этот самый момент чья-то рука раскачала брентовские колокола, и по лесу в ночи, словно возвещая тревогу, разнесся мощный набатный гул.

– Господи Иисусе! – сказал, вернее, закричал в третий раз Шимек. – Это кто-то там, на кладбище!

Загрузка...