Нет, я не напишу сейчас, что сердца у нас сжались от ужаса, или что душа ушла в пятки, или еще лучше – сердце подскочило к горлу. Не напишу, потому что такие слова годятся для книг, такие слова и такие сцены наилучшим образом подходят для нравоучительного романа. В первый момент я подумал, что это Вайзер забавляется, проверяет, не рванем ли мы случайно через Буковую горку домой. Сократив путь, он мог оказаться здесь минут на пятнадцать раньше нас. Однако сразу же мне пришла в голову другая мысль, более трезвая: это не в стиле Вайзера, этот ночной сполох колоколов, пронизывающий лес, гудящий под искрящимся куполом неба, грубо и дерзко раздирающий тишину нагретого воздуха. Действительно, это не был замысел Вайзера и не его рука дергала все три каната между трухлявыми балками колокольни. Это был Желтокрылый. Как только мы, притаившись за кустами орешника, узнали его, возникло желание вернуться домой.

– Однажды нам уже влетело из-за него, – припомнил Шимек. – Сейчас сюда примчится кто-нибудь из приходского дома и наткнется на нас.

Я не был в этом так уж уверен:

– Среди ночи? Сейчас?

Но Петр указал рукой на дом, примыкающий к костелу:

– Гляньте-ка!

Между ветками вдали блеснул свет, сначала в одном, а потом и в другом окне. Тем временем Желтокрылый подскакивал вверх, раскачивался, приседал на корточки, и все это в ритме набирающего мощь колокольного гула. Он был похож на привязанный к веревкам манекен, немного смешной, немного страшный. На нем уже не было больничного халата, и его костюм состоял из тиковых штанов, наверно где-то украденных, и такой же куртки. Мы не могли оторвать от него глаз, каждый раз, потянув за веревки, он что-то выкрикивал, но слова пропадали в металлическом трех-голосии. Может, именно из-за этого звона мы не двинулись с места, даже когда увидели двух подбегающих мужчин – причетника и ксендза здешнего костела, который ничем не напоминал нашего ксендза Дудака. Может быть, этого и добивался Желтокрылый – выманить их из дому и обратить на себя внимание: он подождал, пока те подбегут поближе, после чего отпустил веревки и, нырнув в ближайшие заросли, побежал в сторону Брентова.

– Уважаемый ксендз, – громко сопя, проговорил причетник, – возвращайтесь в приход и звоните в милицию, а я побегу за ним!

Мужчины разделились – причетник, сопя еще громче, двинулся за беглецом, ксендз затрусил к приходу. Теперь, дело ясное, мы не могли отступить. Нужно было дождаться конца этой истории, и, хотя на Желтокрылого нам было, собственно, наплевать, очень хотелось узнать, чем кончится облава.

Мы двинулись вслед за причетником едва видной тропкой, которая терялась в разросшейся крапиве и папоротнике. У Желтокрылого было метров тридцать форы, и он лучше ориентировался на местности. Он скакал от дерева к дереву, прятался между склепами, а когда нам казалось, что он исчез в одном из них, выскакивал вдруг как из-под земли и мчался вперед. Он явно играл с причетником. Наконец он достиг края кладбища, стал на треснувшую плиту и закричал в сторону преследователя: «Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э – э-э-э-э-э-э-э-э-э – эге – э-э-э-э-э-э-э-э-э-э!!!» Причетник прибавил шагу. Но Желтокрылый был уже далеко. Он бежал в сторону первых строений Брентова, где разбуженные люди высовывались из окон, высматривая причину ночной суматохи. «Люди! Люди-и-и-и! – кричал причетник. – Хватайте его, хватайте психа, держите его!» И все больше окон освещалось, словно вспыхнул пожар или началась война.

Желтокрылый добежал до первого дома и по громоотводу вскарабкался на крутую крышу. Теперь он стоял на остром коньке, широко раскинув руки, точно приветствуя народ, который начал собираться перед домом. Мужчины, в пижамах, в стоптанных тапочках, а то и босиком, некоторые в куцых кальсонах, показывали на него пальцами.

– Люди! – Причетник наконец добежал до толпы. – Это он, тот самый, что пугает на кладбище ваших жен и детей, он удрал из психушки и не дает вам покоя, нужно его поймать, сейчас приедет милиция, возьмите лестницу и схватите его, только быстро, а то он снова убежит, ловите его, чего вы ждете?!?

Мужчины, однако, не слишком рвались ловить сумасшедшего, к тому же на крыше. Стояли в нерешительности, переступая с ноги на ногу, поглядывая один на другого. Несколько женщин подобрались поближе. Гомон все усиливался – разговоры, шепот, отрывочный смех, – когда Желтокрылый вдруг подал голос.

Собственно, то был не голос, а звук, звук музыкальный, поскольку что все, что теперь звучало, было мелодией, распевом целых фраз, которые нарастали, взрывались и стихали одна за другой с небольшими промежутками.

– Горе вам, жители края приморского! Горе вам! Слово Господне вошло в мое ухо и глаголет устами моими! Близок великий день Господень, близок и очень скор глас дня Господня, тогда и владыка горько стенать будет! – Произнося это, Желтокрылый поднимался на цыпочки и простирал руки вверх, а его длинные спутанные волосы похожи были на бороду Моисея – я хорошо помнил ее по картинке, которую ксендз Дудак на уроке Закона Божьего показывал нам, рассказывая о переходе через Красное море.

«Упадет – не упадет – пожалуй что свалится», – шептались внизу, но последующие сентенции Желтокрылого заткнули рты зевакам.

– И тогда нашлет Он ужас на людей, и ходить они будут подобно слепцам!!! – Его рука показывала теперь на головы столпившихся внизу. – И кровь их будет разбрызгана, как прах, и внутренности их разбросаны, как грязь!!! И ни серебро, ни золото не спасет вас в день гнева Божия, ибо огонь гнева Его поглотит всю землю!!! Воистину страшный конец и гибель уготовит Он всем обитателям земли!!!

Это последнее «земли!!!» звучало особенно долго и пронзительно. Некоторые из женщин со страхом крестились, а мужчины стояли, задрав головы, словно увидели в небе комету.

– Я наслал также сушь на почву и на горы – на все, что земля родит, на все труды рук людских. – Голос становился все мощнее и звучал громче, чем все три брентовские колокола вместе. – Горе вам, обитатели края приморского! Вот уж небо удержало свои росы над вами, и земля отказывается давать свой урожай вам!

Причетник беспомощно разводил руками наподобие Понтия Пилата, но наконец, побелев от ярости, закричал как оглашенный, едва отзвучала надрывная мелодия очередной фразы:

– Люди! Христиане! Не слушайте его! Это живой антихрист, еретик, безумец, сумасшедший, говорю вам – смертный грех слушать такие речи! Лучше схватите его, ну, вперед, живо!!!

Но никто не сделал даже полшага вперед. Желтокрылый торжествовал.

– Время ли, – обратился он к людям внизу еще громче, – время ли вам жить в домах, выложенных изразцами, когда дом Господень лежит в руинах? Вы надеялись на большее, но получили мало, а когда внесли это малое в дом, я и то развеял. Почему? Говорит Господь Всемогущий: «Из-за дома моего, что лежит в руинах, когда каждый из вас ревностно хлопочет вокруг своего дома!!!»

Вдруг мы услышали со стороны города слабый вой сирены, а минутой позже на рембеховском шоссе замаячили огни машины.

– Милиция едет! – закричал обрадованный причетник. – Окружите дом, чтобы он не убежал!

Но и на этот раз никто не спешил пошевелиться. Желтокрылый простер руки навстречу приближающимся огням.

– Горе тому, – голос стал еще грознее, чем минуту назад, – кто копит из того, что ему не принадлежит! Сердце разорвется, колено о колено биться будет, и хворь поразит бедра ваши, и лица у всех почернеют!

Из машины выскочили четыре милиционера, вооруженные дубинками и пистолетами. Командиром патруля был темноволосый поручик.

– Разойтись! – бросил он коротко и энергично. – Не мешайте, граждане!!

Однако Желтокрылый, у которого пока еще был шанс удрать, учитывая темноту и доскональное знание местности, ощутил новый подъем духа. Наклонившись в сторону поручика, он певуче выкрикнул:

– Горе тому, кто на крови строит город и укрепляет его беззаконием! В день жертвы Господней настигну всех, которые облачатся в одежды чужеземные! Горе кровавому городу! Всё в нем ложь, и полон он награбленного, и нет в нем предела насилию!

Милиционеры сбились тесной кучкой вокруг поручика, а тот отдавал распоряжения. Потом командир поднял голову к крыше, откуда Желтокрылый метал все более страшные проклятия, на этот раз на головы людей в мундирах:

– Твоих щенят пожрет меч! И положу конец твоему разбою в стране, и не будут больше слушать голоса посланцев твоих!!! Самые худшие из народов приведу, дабы овладели они вашими домами, и положу конец вашему надменному могуществу!!! Когда придет беда, станете искать мира, но не обрящете его! Поступлю с вами как вы поступаете с другими и осужу вас согласно вашим законам!

– Слезай сейчас же с крыши, – прервал его резкий голос поручика. – Слезай, не то я буду вынужден применить силу!

– Служители твои подобны саранче, – звучал в ответ напев Желтокрылого, – неизлечимы раны твои, все, кто о. тебе услышит, будут бить в ладоши, ибо кого же миновала неуемная жестокость твоя?1! Как ты обобрал множество народов, так и тебя ограбят другие из-за пролитой крови человеческой и насилия, совершенного над страной!!!

Мы увидели, что два милиционера обходят дом с тыла, а поручик вынимает из кобуры пистолет.

– Слезай! – повторил он приказ. – Слезай, или буду стрелять!!!

– И забросаю тебя мерзостью, – загремел в ответ Желтокрылый, – и опозорю тебя, и сделаю тебя посмешищем, и любой, кто тебя узрит, отвергнет тебя!!! Поглотит тебя огонь, пронзит тебя меч, пожрет, как саранча!!!

Последнее слово, точнее, его последняя гласная звучала долго и совпала со звуком выстрела. Поручик пальнул для устрашения в воздух, люди, столпившиеся в подворотне соседнего дома и высунувшиеся из окон, невольно втянули головы в плечи, а два милиционера, зашедшие Желтокрылому в тыл, вскочили на карниз и быстро взбирались наверх. Секунды его свободы казались считанными. Еще раз воздел он руки к небу, как бы призывая звезды в свидетели своей невиновности, и с криком «Господь Всемогущий есть сила моя!» ринулся навстречу милиционерам, которые были уже на крыше. Их белые дубинки, занесенные для удара, грозно выделялись на черном небе. Желтокрылый, однако, не обладал духом Христа и, вместо того чтобы поддаться людям в мундирах и спокойно принять удары, спихнул обоих милиционеров с крыши одним решительным движением локтей. Звон падающих черепиц, крики милиционеров и новый напев Желтокрылого слились теперь воедино. «Господь Всемогущий есть сила моя! – повторил он радостно. – Он делает ноги мои подобными ногам лани и по местам высоким проводит меня!!!» Произнося это, Желтокрылый спрыгнул с крыши на мягкую землю палисадника и быстро помчался к кладбищу. Малость потрепанные милиционеры побежали за ним. «Стой! – кричал поручик. – Стой, стрелять буду!» Но Желтокрылый и не думал останавливаться. Воздух разодрали очередные выстрелы, такие же, как первый, – вверх, для устрашения.

На этом бы все и закончилось, если бы беглец и преследователи не бежали прямо на нас. Мы удирали со всех ног, но Желтокрылый бежал быстрее, и через секунду мы уже чувствовали на затылках его дыхание. Он ни о чем не спросил и, видя, что мы, как и он, убегаем, показал рукой, чтобы мы разделились. Однако это было невозможно. Со стороны Буковой горки, с противоположного края кладбища бежали к нам фигуры в белых развевающихся одеждах. По сей день не знаю, кто вызвал санитаров из больницы, а главное, почему они появились с той стороны, отрезая нам и Желтокрылому путь к отступлению. Может быть, ксендз брентовского костела, вызвав милицию, позвонил еще на всякий случай в больницу, и сейчас у нас за спиной были милиционеры, сумасшедший и люди в белых халатах. Впервые я почувствовал себя как загнанный зверь и лихорадочно перебирал обрывки фраз, которыми мы будем оправдываться. Арестуют ли нас? А если да, то посчитают ли соучастниками Желтокрылого? Кольцо облавы сжималось, и уже казалось, ничто нас не спасет, когда Петр схватил меня за руку. «Склеп! Там нас не найдут!» Это была замечательная идея. Мы бросились к насыпи, где находилось наше укрытие, и за нами Желтокрылый. Лаз, как обычно, был чуть-чуть приоткрыт, и мы могли пробраться внутрь без шума.

Но этим в тот вечер, точнее, в ту ночь все не закончилось, моя память спустя столько лет подсказывает мне, что, когда разочарованные преследователи уже разошлись и когда мы вместе с Шимеком и Петром поспешно покинули склеп, оставив там Желтокрылого, когда я миновал уже Буковую горку и Кметью улицу, которая вела от леса к нашему дому, когда постучал в двери нашей квартиры, – открыл мне отец, в пижаме, с ремнем в руке, без единого слова положил к себе на колено, и количество ударов, обрушившихся на мои ягодицы, достигло астрономической цифры. Когда у отца уставала рука, он делал перерыв и вздыхал: «Бью тебя не за то, что не был дома, а за то, что мать глаза по тебе выплакала, сопляк!» И была это, пожалуй, самая трогательная фраза, которую мне приходилось слышать от отца, потому что именно она крепко засела в моей памяти. Но тогда я не придал этому никакого значения, так же как и порке, от которой у меня распух зад, – ведь у нас был Вайзер, скорее, мы с той ночи были у него в кулаке, хотя я не знал, что это продлится недолго. Зачем я написал о Желтокрылом? Почему не закончил на провалившемся прогнившем настиле или на светлячках? Написал, словно это имело какую-то связь с Вайзером. Но и вправду, на следующий день, когда выяснилось, что не только у меня появились багровые полосы на седалище и не только мой отец оказался таким чутким педагогом, так вот, на следующий день, как только мы встретились трое, и Петр предложил отправиться в склеп и проверить, нет ли там Желтокрылого, – Шимек тут же добавил, что обо всем нужно рассказать Вайзеру и даже спросить у него, что он думает о психах, и в частности о Желтокрылом. Странно, что, когда Вайзер выходил из подворотни, никто из нас не подошел к нему, будто бы назначенный им час – шесть – был сроком аудиенции, который невозможно нарушить. Не стали следить мы и за Элькой, которая выбежала за ним. Вчерашние приключения связали нас нитью некоего соглашения, но соглашение это было односторонним, и по-своему мы эту специфику ощущали. В конце концов, это Вайзер соизволил условиться с нами, а не наоборот. И нужно было отнестись к этому с уважением. Так же как и к тому, что мы видели на заброшенном заводе. И когда Элька исчезла за афишной тумбой, к нам подошел Янек Липский, тот самый, который был с нами в зоопарке и играл в знаменитом матче с армейскими, и спросил:

– Ну что, дождались их тогда или нет? – Янек был последним, кто ушел из склепа, не дождавшись Вайзера.

– И-и-и-и, где там, – спас положение Шимек. – А что? – Короткое молчание сопровождалось взглядами, полными недоверия.

– Ну так что вы видели?

– Ничего особенного, не стоило и ждать, – врал как по нотам Шимек, – они ловили рыбу в прудах.

– Свистишь.

– И-и-и-и-и, ну так лети быстро за ними, Фома неверующий, а нам уже неохота.

Этот аргумент перевесил. И мы даже не заметили, как с этим первым враньем возникло между нами тайное взаимопонимание во всем, что касалось Вайзера. Пока что у нас была другая забота.

Желтокрылого мы застали в склепе – он не покидал своего укрытия со вчерашнего дня. Можно было об этом догадаться по тому, как жадно поедал он кусок рогалика, который ему дал Петр. Герой прошлой ночи дрожал всем телом от страха, и мы не могли понять, как этот необычный человек, который произносил прекрасные речи и сбрасывал милиционеров с крыши, как этот человек переменился за неполные двенадцать часов. Когда он увидел нас, склонившихся над ним и нарушивших его беспокойный сон, он заслонил лицо, словно ожидая удара. Объяснялся он с нами невразумительными междометиями: ээ – аа – угм, – и если бы не его вчерашнее выступление и то, предыдущее, когда мы встретили М-ского с Arnica montana, если бы не те возвышенные напевные полнозвучные фразы, можно было подумать, что этот небритый мужчина в рваной одежке – немой бродяга, ищущий в нашем склепе временное укрытие. Нынче я догадываюсь, в чем тут секрет, и, хотя это всего лишь предположение, очевидно, Желтокрылый мог возглашать только те страшные фразы, угрожающие карами, кровью и гибелью. В этом были его болезнь и величие одновременно.

Петр спросил, не хочет ли он остаться здесь. Тот кивнул. Шимек предложил доставлять ему еду. Он улыбнулся, и из горла вместо ответа или благодарности вырвался неразборчивый звук, означавший одобрение. Итак, обязанности были распределены. Петр должен был организовать еду, Шимек – какую-нибудь одежду, а я – курево, поскольку Желтокрылый жестом показал, что очень в нем нуждается. Мы отправились через Буковую горку по своим домам, то есть в один и тот же дом, только в разные квартиры, и нам даже в голову не пришло, что мы собираемся делать нечто противозаконное. Чем-то этот так называемый закон оскорбляем и заслуживаем наказания. Не хочу сказать, что закону мы противопоставили дух Христов, о котором столько раз вспоминал ксендз Дудак, нет, такого сказать я не могу, поскольку это не соответствовало бы истине. Должен, однако, пояснить, что, если бы в ту минуту нас посетило сомнение и мы бы уразумели, что помогаем опасному безумцу, котррый оказал активное сопротивление милиционерам, то все равно Петр стянул бы из кладовки буханку хлеба, сыр и кусок сала, Шимек принес бы перелицованные брюки и фланелевую клетчатую рубаху, а я схимичил бы сигареты «Грюнвальд», те же, что курил мой отец и которые я покупал для него в магазине Пирсона, так как о киоске «Руха»[6] в нашем районе тогда никто еще и не мечтал. Итак, был хлеб, были сало, сыр, перелицованные штаны, фланелевая клетчатая рубаха, были сигареты «Грюнвальд» и была также пламенная улыбка Желтокрылого, когда мы вернулись в склеп с полными руками. Он ел и курил наперегонки. А когда под конец Петр вытащил из холщового мешка по одной бутылке лимонада для нас и две для Желтокрылого и мы пили этот пузырящийся нектар, наше знакомство с чудаком упрочилось. Я помню, что только в моей бутылке оказался красный лимонад, и помню также, что я не спросил у Петра, откуда он взял деньги на эти расходы. Ведь пять бутылок лимонада – это пять злотых, а пять злотых не такая уж маленькая сумма. Никогда, однако, я не спрашивал у Петра, откуда он взял столько денег, никогда, пока мы учились в одной школе, и позже, когда наши пути разошлись, и даже когда я приходил на его могилу поболтать, потому что если кто по ту сторону, то не следует приставать к нему с такими вещами. Итак, мы пили сладкий пенящийся напиток, размазывая с наслаждением его капли по нёбу, а Желтокрылый удовлетворенно причмокивал и улыбался нам, словно мы были его лучшими друзьями.


Который это мог быть час? Который час на циферблате и который час следствия? Когда Петр еще мучился за дверьми директорского кабинета, а я вспоминал вкус освежающего лимонада, который мы потягивали в склепе как амброзию, именно тогда начали бить настенные часы, возвещая, что все проходит, как время, отмеряемое медным механизмом. Однако я был слишком голоден, испуган и слишком хотел пить, чтобы смотреть, который час показывают стрелки. В конце концов, не это было важно, мрак, разлившийся за окнами, говорил, что уже очень поздно. Так именно я подумал: уже очень поздно, а те трое, должно быть, здорово устали. И хотя я не знаю, что они там говорят, следствие скоро закончится. Даже если они не добьются своей цели, если картина событий, которую они старались сконструировать, не будет исчерпывающей, все равно они перенесут допросы на следующий день. А завтра воскресенье, так что даже не на следующий день, а на понедельник. Ясно, что нас не запрут здесь, а отпустят домой, и тогда… Тогда мы договоримся обо всем до последней мелочи, установим точно, где мы сожгли лоскут красного платья, который остался от Эльки. И хотя ни Вайзер, ни Элька не были разорваны снарядом, мы это подтвердим во имя святого покоя. Все будут довольны – директор, сержант, М-ский, доволен будет прокурор, и больше всех Вайзер, который наверняка одобрительно следит, как мы пытаемся выкрутиться. Вдруг под прикрытыми веками я увидел, как подмигивает мне треугольное око Бога, маячащее в тучах. Как на картинке, которую показывал ксендз Дудак. «Помните, – говорил он, поднимая палец вверх, – оно обо всем знает и все видит, когда вы обманываете родителей, когда отбираете у приятеля карандаш или забываете перекреститься, проходя мимо распятия или часовенки. Ничего не забывает, обо всем помнит, о каждом грехе и каждом благородном поступке. А когда ваши души предстанут пред лицем Его, Он припомнит вам то, что делали вы на земле». Да, ксендз Дудак обладал несомненным педагогическим талантом, так как часто, когда я по мелочам привирал матери или оставлял себе сдачу с покупок, треугольное око не давало мне покоя. И сейчас я вспомнил о его существовании, тем более что показания наши не были мелким враньем, это была целая система, выстроенная нами, целое здание лжи ради выгоды – вот ради чьей выгоды, этого я толком не понимал, и это не давало мне покоя. Кому нужна была эта ложь? Тем, сидящим за дверью, обитой стеганым дерматином? Нам самим? Или Вайзеру, который приказал нам поклясться, что мы никогда ничего никому не расскажем? Но если так, если это вранье возникло прежде всего во имя Вайзера, то как быть с треугольным оком, взирающим на каждый жест и слушающим каждое слово со своих запредельных высот? На чьей стороне в этом случае Господь Бог? – думал я. Если на нашей, и прежде всего Вайзера, то Он должен простить нам грех. А что, если на другой? Что, если Вайзер коварно связал нас клятвой? И тут я испугался не на шутку, так как впервые почудилось мне, что Вайзер мог оказаться нечистой силой, которая подвергла нас испытанию, опутав сетью соблазнов.

Теперь я вспоминаю, что ксендз Дудак рассказывал о дьяволе: «О да, не всегда он выглядит грозно. Иногда приятель говорит тебе, чтобы ты не шел в костел, и это нашептывание дьявола, который, в ущерб долгу, обольщает тебя картиной фальшивых удовольствий. Иногда, вместо того чтобы помочь родителям, ты идешь на пляж, ибо какой-то голос подсказал тебе, что это интересней. Да… – ксендз делал драматическую паузу, как во время проповеди, – таким способом дьявол искушает даже детей, но помните, мои милые, ничто не укроется пред лицем Господа, и кара за грехи может оказаться страшной. Посмотрите только, – ксендз начинал почти кричать, доставая следующую картинку, – какие муки ждут грешников, которые не послушались голоса справедливости, которые не опомнились вовремя, посмотрите только, как они будут страдать, и не сто, двести или пятьсот лет, а целую вечность!!!» И нашему взору представала сотворенная рукой художника картина адской бездны, куда косматые черти швыряли голых грешников. Их тела, падающие вниз, скрюченные, исколотые вилами, исцарапанные когтями, лизали языки пламени, которое доставало до них с самого дна преисподней. Когда ксендз прятал репродукцию, у нас не оставалось сомнений, что ад выглядит именно так. И теперь, сидя рядом с Шимеком на складном стуле, я вовсе не был уверен, не припомнит ли нам треугольное око наше вранье, когда мы предстанем перед ним один на один и когда уже ничего невозможно будет скрыть, как прежде от М-ского или человека в форме.

Сегодня я знаю, что эти размышления свидетельствовали об упадке духа, и с того момента следствие стало для меня еще большим мучением. Я раздумывал, не рассказать ли честно о событиях последнего дня над Стрижей. Ну и что, если они не поверят, думал я. В конце концов, это дело Вайзера и Эльки, и больше ничье. А правда была бы спасена, правда, которую и так никто не захотел бы принять. Конечно, я не собирался выдавать все тайны Вайзера, к которым мы были допущены. Достаточно последовательно, минута за минутой, рассказать, что делали Вайзер и Элька, когда мы стояли по щиколотку в воде, под ярким солнцем, и когда Вайзер сказал, чтобы мы их подождали. А может, Вайзер имел в виду какое-то другое ожидание, совершенно не похожее на то, когда ждешь прибытия поезда, или открытия магазина, или начала каникул? Этого я знать не мог. Из кабинета сквозь закрытую дверь до нас донесся крик М-ского, а минутой позже – Петра. Должно быть, они применили к нему что-то экстраординарное, может, это было «вытягивание хобота», объединенное с «ощипыванием гуся», а может, что-то совсем другое, чего даже нельзя было предположить? Шимек пошевелился на стуле, а я почувствовал, что нога у меня все больше немеет. Не знаю, почему я вспомнил ту самую песню, которую мы пели в тот год в праздник Тела Господня, вышагивая вслед за ксендзом Дудаком и дароносицей: «Слава Иису-су, Сы-ну Ма-ри-и, Ты истинный Бог, пребывающий в Пресвятой Евхаристии». И даже не эти слова, которым я не придавал тогда особого значения, а только мелодию, медленную, приятную мелодию, тянущуюся тонкой струйкой памяти, словно облачко кадильного дыма, и та ностальгическая мелодия подействовала на меня успокоительно. Что было дальше?


До шести у нас оставалось еще много времени. Желтокрылый был обеспечен, а в компании он не нуждался. От скуки рождались в наших головах странные идеи, все, конечно, связанные с Вайзером. Что он нам покажет? А может – что с нами сделает? Может, научит нас летать над землей, а может, превратит бабочку в лягушку или наоборот? А что, если спросить у него, зачем это он плясал в подвале заброшенного завода? Петр согласился, что это было бы интересно, но не лучше ли попросить у него еще один ржавый «шмайсер»? Если он знает весь лес аж до Оливы или еще дальше, он мог немало выгрести из немецких окопов. А может, Вайзер захочет сыграть с нами в настоящую военную игру? Зачем бы он присматривался к нашим играм тогда, на брентовском кладбище? Уже после обеда, сидя на прогнившей скамье между веревками с бельем, мы вспоминали каждый его жест, каждое слово. Почему он не ходил с нами в костел? Зачем ему Элька? Кто его научил укрощать зверей? Наши рассуждения прервала на минуту пани Короткова, которая из окна вышвыривала вещи своего мужа. «Паршивец этакий, пьяница, – кричала она, – убирайся сейчас же и больше не возвращайся! Чтоб глаза мои тебя не видели, чтоб уши не слышали!» На землю уже спланировала рубашка, пара штанов, ботинки, и вдруг из подъезда вышел пан Коротек. Неуверенными шагами подошел он к кучке своих вещей и, как ни в чем не бывало, начал одеваться, поскольку гнев жены выгнал его из дому в одних трусах и босиком. «Эй! – крикнул он наверх. – А носки чего зажала?» Пани Короткова не знала пощады, она захлопнула окно, и мы наблюдали, как пан Коротек, сидя теперь на земле, надевал ботинки на босые ноги и как правая нога у него попадает в левый ботинок и наоборот. Наконец, управившись с обуванием, он покинул двор матросской походкой, при этом распевая, в общем-то недурно: «Адье, моя любимая, адье, моя мулатка дорогая!!!» Пани Короткова, однако, не была мулаткой, и, по-видимому, ее муж пел просто так, для поднятия духа. Хорошо – но где Вайзер научился играть в футбол, да еще так классно? Наш разговор крутился вокруг одного и того же. Если в матче с армейскими он показал такой класс, то почему никогда прежде мы не видели в нем футболиста, почему он всегда стоял в стороне, когда учитель физкультуры делил нас на две команды и велел играть? С какой целью он утаивал свои способности? И умел ли он еще что-нибудь, что-то, о чем мы даже понятия не имели? От таких вопросов мурашки бежали по коже, но тем охотнее мы их задавали.

Над крышей дома мелькали ласточки с характерным звуком – не то писком, не то свистом, небо, как и во все дни того лета, напоминало выцветший кусок лазури, пан Коротек уже успел вернуться из бара «Лилипут», надравшись до предела человеческих возможностей, а мы все продолжали разговор, в котором условное наклонение и вопросительный знак были главными элементами. Через несколько дней июль кончался – значит, половина каникул позади, однако ни это, ни «уха» в заливе, ни даже номера пана Коротека не могли отвлечь нашего внимания от основного дела.

Ровно в шесть мы были на краю леса, там, где когда-то начинались склады разрушенного кирпичного завода. Его здание, которое ночью напоминало старый замок, теперь выглядело невинно, как развалюха, каких полно было в предместьях Вжеща и Оливы. Ко входу мы пробирались через заросший пыреем, лебедой и другими сорняками участок, на который много лет не ложился ни один кирпич. Внутри царила приятная прохлада, но, к нашему удивлению, там никого не было. Груды ржавого металлолома, перевернутые вагонетки и разобранная на три четверти печь – это было все. На полу валялись банки из-под краски, обрывки мешков и куски полусгнившего, воняющего плесенью картона. Прошло пять минут, долгих, как пять часов. Петр пинал банки, Шимек заглядывал в печь, а я пытался сдвинуть одну из вагонеток. Я уже начал сомневаться, ждет ли нас тут что-нибудь интересное, когда у входа за нашими спинами услышал голос Вайзера:

– Первое условие выполнили – пришли одни. Хорошо. А теперь второе. Идите за мной.

Без слова мы двинулись вниз, по тем самым ступенькам, которые обвалились вместе с деревянным полом прошлой ночью. Но следов катастрофы мы не обнаружили – люк, ступени и пол были в полном порядке. Ни одной свежей доски, ни одного следа рубанка. Мы спустились на глиняный пол подвала.

– Теперь надо дать клятву. Вы готовы? Разумеется, мы не были готовы, но разве Вайзеру можно было возражать?

– А на чем будем клясться? – спросил Шимек. – Если на распятии, то, наверно, и взаправду дело важное.

– А ты думал, не важное? – спросил Вайзер, и наступило тягостное молчание – мы ведь не знали, какой еще сюрприз припас Вайзер, и были перепуганы.

– Так на чем будем клясться? – повторил вопрос Шимек.

– Зачем спрашивать на чем, не лучше ли спросить – зачем? – сказал Вайзер.

– Ну, известно, – сказал Петр, – чтобы не выдать тайну. Для того и клянутся.

– Хорошо, – ответил Вайзер, – чтобы не выдать тайну. Тогда скажите, вы верите в загробную жизнь?

Мы оторопели – никто не спрашивал у нас об этом так прямо. Действительность, когда ее пригвоздят таким вопросом, может показаться сомнительной даже опытному человеку, а что уж говорить о нас тогда, в подвале заброшенного завода, когда наше ожидание было вроде лихорадки, сжигающей сердце и воображение.

– Вообще-то да, – ответил я за всех, – почему бы нам не верить?

– Вот и хорошо, – заключил Вайзер, – так поклянитесь загробной жизнью: о том, что я вам покажу здесь или где-нибудь еще, вы никому не проболтаетесь, и рассказывать сможете только то, что я разрешу, если спросят! А если проговоритесь – умрете и не будет у вас загробной жизни, в наказание за раскрытие тайны. Поняли?

Мы молча кивнули. Вайзер приказал нам положить правую ладонь на свою левую руку и, когда мы это сделали, каждому по очереди велел сказать: «Клянусь!»

После этого он подошел к одной из стен, легонько толкнул ее – и нашим глазам открылся узкий проход, ведущий в просторное помещение. Был это длинный зал, образованный тремя или четырьмя пивными погребами, в которых были убраны разделяющие их стены – остатки перегородок обозначались на полу обломками кирпичей. Сразу у входа, по левую сторону, стояли два ящика, возле которых мы увидели Эльку. Помещение освещалось двумя яркими лампами, свисающими с потолка на изолированных проводах. Тогда я не обратил на это никакого внимания, но сегодня уверен, что Вайзер сделал всю проводку сам, протянув провода от дороги на Матемблево, что требовало немалого опыта и сноровки. Кто бы, однако, обращал внимание на такие пустяки, если Элька открыла первый ящик и мы увидели в нем настоящее оружие? Да, это было самое настоящее оружие: три немецких «шмайсера», русский ППШ, два парабеллума и два нагана, которыми пользовались советские офицеры наряду с чаще встречавшимися пистолетами ТТ. Шимек восхищенно свистнул, а Петр взял в руки парабеллум и попробовал вынуть магазин.

– Не так! – Элька забрала у него пистолет и показала: – Вот так. А вот так заряжают и снимают с предохранителя.

Мы стояли как малые дети перед витриной с игрушками, и, хотя были детьми постарше, наше изумление и желание коснуться всего этого собственными руками было таким же нетерпеливым и жадным. Когда же мы стали дотрагиваться до всех этих чудес, восхищаясь отполированными стволами, сверкающими оливковым блеском прикладами, проверяя курки и бойки, когда мы с головой погрузились в это занятие, Вайзер достал из другого ящика коробку с патронами и из правого угла, на который мы раньше не обращали внимания, притащил картонные макеты.

Элька ткнула в меня пальцем:

– Будешь стрелять первым. Оставьте один парабеллум, остальные заверните в тряпки и положите в ящик.

Мы выполнили приказ безропотно. Элька зарядила пистолет, приказала всем стать у меня за спиной и, когда Вайзер вернулся от дальней стены, где он устанавливал макеты, вручила мне готовый к стрельбе парабеллум.

– Можешь стрелять, – сказала она, и прозвучало это как очередной приказ.

Если бы не насмотрелся я в кинотеатре «Трамвайщик» военных фильмов, я бы не знал, какую принять позу, что делать с левой рукой и как смотреть сквозь прорезь на кончик мушки. Но я знал все это, по крайней мере теоретически, и хотел проделать как можно лучше, однако, когда направил дуло в сторону макета, рука и ноги у меня задрожали от страха, а на шее и висках выступили капли пота. Во всех фильмах цель была ясно обозначена: подпольщик стрелял в агента гестапо, эсэсовец – в еврея, партизан – в жандарма, советский солдат – в немецкого и наоборот; а тут я увидел нечто, чего не мог определить, нечто, испугавшее меня не на шутку, словно я должен был стрелять в живого человека. Макет, который я увидел сквозь прорезь прицела, изображал бюст М-ского, нарисованный акварелью. Но то не был обыкновенный М-ский, то есть такой, каким мы видели его в школе, на демонстрациях или на одной из полян оливского леса. У картонного М-ского были дорисованы пышные усы, а выразительные дуги бровей и расположение глаз не оставляли сомнений в том, на кого он похож. Да, хотя с определенного времени огромные, как простыни, портреты исчезли с улиц и витрин нашего города, я почувствовал жуткий страх. Вдобавок, будто этого было мало, на голове у мужчины, в которого я целился, была фуражка офицера вермахта. Такое придумать мог только Вайзер.

– Ты стреляешь или нет? – Слова Эльки звучали издевательски.

И я выстрелил – раз, другой, третий, четвертый, пока не опустошил магазин, и все пули попали в стену выше или сбоку от макета, только одна, последняя, просверлила дырку точнехонько в том месте, где на фуражке с высокой тульей виднелся немецкий орел со свастикой.

– В краб попал, в краб! – кричал Петр, а Вайзер, словно не поверив, подошел к М-скому и сунул палец в дырку от выстрела.

– Попал в кружок, но орел не тронут, – сказал он, возвращаясь к нам, а я тем временем расправлял пальцы, судорожно сжимавшие рукоятку, дергающуюся при каждом выстреле. Парабеллум, впрочем, как любой настоящий пистолет, был тяжеловат для наших мальчишеских рук, так что выстрелы Петра и Шимека были ненамного точнее моих. Первый попал только два раза в лоб, второй отстрелил кусочек левого уса и поцеловал М-ского в правую щеку.

Надо ли подчеркивать, что один только Вайзер показал высший класс? Не знаю, как долго он тренировался здесь или где-нибудь в лесу, не знаю, сколько гильз упало на землю, прежде чем он достиг такого совершенства. Вайзер сделал шесть выстрелов, один за другим, и мы увидели на лице М-ского два равносторонних треугольника, сложенных так, что образовывали нечто вроде звезды. Элька заменила макет. На этот раз он тоже изображал М-ского, но в мундире американского генерала времен Второй мировой войны. Одна только деталь соответствовала крабу с предыдущей фуражки: у М-ского-американца под воротничком рубашки, там, где у солдата узел галстука, висел железный крест, такой же, какой мы видели во многих военных фильмах. Стреляли мы по очереди – и снова не лучшим образом, и снова Вайзер нас превзошел. На этот раз он выбил на лице макета две буквы – US, разделенные носом М-ского. Вылавливая из памяти тот вечер, ощущаю на нёбе вкус кирпичной пыли и слышу в ушах грохот выстрелов, слышу звяканье падающих на глиняный пол гильз, но так и не знаю толком, какая была у Вайзера политическая ориентация. И интересовался ли он политикой вообще. Ничто, кроме макетов, на это не указывает. Ибо что может объединять М-ского, Сталина и генерала Эйзенхауэра в одном лице? Нет в этом никакой логики. И скорее всего не было. Кроме краба и железного креста, разумеется.

Но то было не все. Когда Элька убрала макеты, Вайзер достал из ящика с патронами кляссер – да, самый настоящий кляссер в твердой обложке, с картонными листами, пересеченными, словно полосками света, ленточками целлофановых кармашков. Каждый, кто, как Петр, собирал в те годы марки, при виде такого сокровища широко раскрыл бы глаза. Внутри почти на всех страницах лежали ровными рядами марки генерал-губернаторства двух родов: одни изображали Гитлера, другие – двор Вавельского замка, где в годы оккупации находилась резиденция Ганса Франка.[7] Марки были без штемпеля, и рука Вайзера разложила их по цвету: сначала шли красно-коричневые, дальше – зеленовато-бурые, потом – зеленые и в конце коллекции – серо-голубые. Марок с Гитлером было значительно больше, почти со всех страниц, размноженная в ровных шеренгах, как на параде, смотрела на нас мрачная усатая физиономия.

– За «адольфов», – прошептал Петр, – в магазине дают за штуку два злотых!

Действительно, такие марки скупал филателистический магазин в Старом городе, а на языке коллекционеров они назывались просто «адольфами».

Но коллекция Вайзера не была обычной коллекцией марок. Когда мы уже просмотрели весь альбом, он вынул пять красно-коричневых изображений канцлера, закрыл кляссер и, подойдя к противоположной стене, приклеил марки к кирпичам, послюнив перед тем каждую.

– Хорошая работа, – сказала Элька, когда Вайзер вернулся. – Клей держит как новый!

Вайзер тем временем проверил магазин и встал расставив ноги, совсем как на соревнованиях. При каждом выстреле он прицеливался не дольше трех секунд, так что вся операция продолжалась не дольше двадцати секунд, считая по одному выстрелу на марку. Помню, когда мы подошли к стене, потребовалось немало усилий, чтобы отыскать места, где приклеен был канцлер Третьего рейха. Пуля, попадая в марку, разрывала ее напрочь, и только кое-где оставался одиночный зубчик или кусочек цветной бумаги не больше спичечной головки. Из пяти «адольфов» не уцелел ни один.

– Он мог бы выступать на олимпиаде, – с гордостью сказала Элька.

Вайзер положил парабеллум в ящик и приказал нам возвращаться домой.

– Через несколько дней дам вам знать, тогда придете сюда, а пока возьмите вот это, – и он вручил Шимеку какую-то книжечку, – и вот это, – и протянул мне парабеллум.

Еще не дойдя до леса, мы осмотрели пистолет и книжечку. То была довоенная инструкция по стрельбе из короткоствольного оружия. Парабеллум оказался без магазина и курка. Да, Вайзер не сказал: «Учитесь стрелять и делайте это так, чтобы никто не видел». Взял с нас клятву, дал инструкцию и обезвреженный пистолет. Кто себя ведет таким образом? Я не мог этого знать в школьной канцелярии, но сегодня думаю, что он таким образом затушевывал свою истинную деятельность. Ибо в тот день, когда мы увидели, как он танцует под звуки флейты Пана и как поднимается в воздух, когда мы стали свидетелями его транса, – тогда он не ожидал нас, не хотел иметь никаких свидетелей, кроме Эльки. Что ему оставалось делать в той ситуации? Он дал нам в руки игрушки и время от времени проверял, научились ли мы заводить их механизмы.

Но я ведь предполагал, что все время он ждал нашего появления – как же могло быть иначе! Возможно, однако, он не ожидал, что мы выследим его так быстро, возможно, это должно было произойти позднее, совсем в других обстоятельствах! А теперь он обезвредил наше любопытство и направил его совсем по другому пути. Фактически мы никогда не спрашивали у него, а тем более у Эльки, о той ночи и о безумном танце. Мы не поняли, что, давая нам пистолет, показывая свое стрельбище, он отстраняет нас от самого главного. Ибо чем, по сравнению с вещанием чужим голосом на непонятном языке, чем, по сравнению с левитацией, была его демонстрация меткой стрельбы? Да, мы могли с тех пор считать Вайзера своим вожаком, могли надеяться, что станем его партизанами, могли даже допустить, что все закончится восстанием, только нам нельзя было задумываться, как это может человек левитировать в полуметре от земли. Вайзер впустил нас в преддверие своего святилища – употребим здесь такое сравнение – и занавеску показал как глухую стену.

Только что он хотел доказать нам, в чем убедить нас, ни в чем не сведущих? Эту тему бесполезно было обсуждать с Шимеком или с Элькой, оставался только Петр, с которым мы никогда не говорили о Вайзере. Только два года назад, а точнее, два года и один месяц (так как сейчас, когда я пишу, кончается октябрь), так вот, двадцать пять месяцев назад я решился завести такой разговор. Всегда, приходя к Петру, я сажусь на край надгробной плиты и с минуту храню молчание. Каждый из нас привыкает тогда к присутствию другого. Так же было и в тот сентябрьский день – сначала я сгреб с цемента листья, песок и сосновые иглы и только через минуту спросил:

– Ты там?

– Да, а что – уже День всех святых?

– Нет.

– Зачем же пришел? И молчишь…

– Шимека арестовали!

– Что случилось?

– Он печатал листовки и сидит. Почему ты ничего не отвечаешь? Тебе все равно?

– Кто занимается политикой, должен учитывать такую возможность.

– Говоришь как чужой.

– А я и есть чужой.

– Говоришь, будто тебя ничто не волнует.

– Здесь мало что может взволновать.

– Не верю.

– Сам когда-нибудь убедишься.

– Не пугай меня.

– Вовсе я не пугаю, это очевидные вещи.

– Для меня не такие уж очевидные.

Мы помолчали. Над кладбищем где-то очень высоко гудел самолет, издалека доносились звуки похоронного пения, и ветер нес между рядами каменных надгробий сухую траву и листья.

– Почему мы молчим, Петр?

– Может, потому, что ты не о Шимеке поговорить пришел.

– Ты прав. Не только о нем.

– Ну так что?

– Я должен спросить о Вайзере!

– Должен? Почему?

– Это не дает мне покоя, уж сколько лет, все больше и больше. Для чего мы были ему нужны? Зачем он втянул нас в свои дела? Неужели только затем, чтобы оставить несколько нелепых предположений и вопросов? Чтобы загадать нам загадку на добрый десяток лет? Почему ты не отвечаешь, Петр? Почему притворяешься, будто тебя здесь нет?

– Ты должен был приходить только раз в год и не задавать никаких вопросов, или забыл?

– Не забыл, Петр, но для меня…

– Давай без исключений, а теперь ступай уже, я устал.

Да. Двадцать пять месяцев назад я услыхал от Петра: «…а теперь ступай уже, я устал». И был то последний разговор о Вайзере, который я вел, точнее, пытался вести. Позднее я начал писать, поскольку не было иного способа, который помог бы все прояснить.

Итак, у нас была инструкция и парабеллум без магазина и без курка, а также много добрых намерений и еще лучших предположений. Вайзер перестал быть чудотворцем. С легкостью и свободой, типичными для юного возраста, наши мысли о нем повернулись в сторону Робина Гуда или майора Хубаля,[8] а не в сторону халдейского мага либо ярмарочного фокусника. И ничего с этим не поделаешь.

Тренировки, однако, были отложены. На другой день начиналась неделя молитв за благополучие земледельцев – так назывались богослужения об установлении гармонии в природе, то есть о дожде. Сначала матери во всех домах мыли и наряжали детей. Потом мужья надевали белые рубахи, а некоторые, невзирая на жару, повязывали еще и галстуки и натягивали черные выходные костюмы. Наконец, обрызгавшись одеколоном, который при тридцати двух градусах все равно не забивал запаха пота, они выводили свои семьи на улицу, и пешком или на трамвае все верующие направлялись к оливскому кафедральному собору. Присутствовать на первом торжественном богослужении обещал сам епископ, и всем было интересно, с какими словами обратится он к измученным людям. Последующие службы должны были проходить в отдельных приходах ежедневно в шесть вечера. Все это я узнал от матери, взбудораженной с самого утра. Она не позволила мне даже отлучиться больше чем на полчаса, наверно опасаясь, чтобы я куда-нибудь не запропастился. Уже на подходе к собору я услышал молитвенное пение тысячи голосов. А потом, когда я уже стоял в длинном и узком, как ладья викингов, нефе, пение, молитвы, гудение органа, запах пота, одеколона и кадильного дыма смешались в одно грандиозное моление о дожде и предотвращении неурожая в полях и в заливе. Делегация земледельцев и рыбаков стояла на коленях в первом ряду. Все взгляды были обращены на них, словно их молитвы обладали самой большой силой.

– Во времена языческие, – говорил епископ, утопавший где-то далеко в золотых гирляндах амвона, – когда наступала засуха, наши предки приносили кровавую жертву, чтобы умилостивить своих богов и выпросить у них дождь! Но мы, на которых Бог излил свою милость и любовь в лице Девы Марии и Ее Сына, мы, которые исповедуем Евангелие, свободны от предрассудков и ложной веры. Христос, который за нас пролил кровь, принес жертву великую и всеобъемлющую, Христос выслушает наши покорные просьбы о благополучии земледельцев, рыбаков и всех нас!!!

Загудел орган. «Святый Боже, святый, всемогущий, святый, бессмертный, помилуй нас!» – вырвалось из тысячи глоток. Пели все, и я уверен, что епископы, прелаты и вельможи с больших портретов, которые висели на стенах, пели тогда вместе с нами.

– Возлюбленные во Христе, – продолжал епископ, – грех часто приводит нас на дурной путь и уводит от Бога. И тогда Бог испытывает нас, чтобы мы опомнились, вернулись на стезю добродетели и любви, чтобы мы отбросили лжепророков и всяческие искушения!!!

«От глада, войны и нежданной смерти избавь нас, Господи!» – звучало под высокими, как небо, сводами.

– Задумаемся все вместе, – призывал епископ, – сколько зла, греха и беззакония поселилось в наших сердцах и как сильно разгневало это Господа, который нас испытывает! Сколько из нас стали поклоняться мамоне, разврату, фальшивым идолам, сколько из нас в своем упорстве и глупости отринули веру и Бога ради легкой – как надеялись – жизни? Сколько из вас – спрашиваю я?!?!?! – В соборе наступила глухая тишина. Опущенные головы покорно принимали горькие слова пастыря. – Я отвечу: многие из вас, мои милые, многие из вас грешили против заветов Господа, многие из вас на дурную сошли дорогу! Потому мы молим, с раскаянием и сожалением в сердцах, молим Деву Марию, чтобы выпросила нам прощение у Сына и Отца, просим об обильных милостях небесных, с которыми и земных благ будет предостаточно, аминь!

После слов пастыря еще мощней, с удвоенной силой зазвучал орган, и храм наполнился до краев молитвенным «Слушай, Иисусе, как молит тебя народ, слушай, слушай и сотвори с нами чудо!» Люди украдкой утирали слезы, а я смотрел назад, где ангелы с кривыми, как сабли, трубами, среди огромных вращающихся звезд, с толстощекими, как у купидонов, лицами дули в свистульки, раздували волынки, звонили в колокольчики, гремели треугольниками и тарелками, где все это золотое, серебряное, мраморное и деревянное звучало, двигалось и играло во славу вечную.

Вечером над городом пронеслась гроза, первая в то лето, и все усматривали в этом знак Божий, а также знак особой святости его преосвященства епископа. «Если бы не он, – говорили, – не упало бы ни капли дождя». Но ливень не продлился и получаса, и сразу же после него распогодилось, и все оставалось как прежде – смрад от «рыбного супа» в заливе, духота в воздухе и сушь на земле. На другой день утром я стоял в магазине Пирсона, куда мать послала меня за картошкой, и слушал, что говорят женщины в очереди.

– Да-да, моя золотая, – доказывала одна, – если бы все приняли причастие, лило бы три дня и три ночи.

– Да разве можно людям верить? Кто-то вроде и в костел ходит, будто даже молится Пресвятой Деве, – раскипятилась другая, – а дома и на работе обо всем забывает. После получки напьется как свинья, а когда секретарь спросит насчет убеждений, сразу отвечает, что только в Маркса верит, будто бы для рабочего люда эта вера надежнее, чем Евангелие!

– И это называется католик? – вмешалась третья женщина. – И с таким очутиться в раю – где уж там!!!

– Посмотрите, мука подорожает, и яйца, и картошка, – доказывала первая, – от такой засухи добра не жди!

– Еще и война начнется, – ужаснулась вторая, – раз цены ползут вверх, это наверняка к войне.

Я перестал слушать эти откровения, так как думал теперь, что в соборе вместо епископа среди золотых гирлянд амвона должен бы стоять Желтокрылый и вместо слов надежды и любви лучше бы верующие выслушали жуткие пророчества безумца. Если бы епископ, как Желтокрылый, развернул перед собравшимися грозную картину разрухи и гнева Господня, если бы, как тот, говорил о крови, трупах и каре за безбожие, думал я, наверняка больше бы людей пало на колени и, бия себя в грудь, призналось бы: «Моя вина, моя вина, моя великая вина!!!» Только от чьего имени говорил епископ и от чьего – Желтокрылый? Вместо ответа расскажу, что было дальше.

Накануне Петр спрятал парабеллум в своем погребе, а ключ от замка положил на комод в прихожей. На беду, его отец, уходя на работу, забрал ключ с собой, скорее всего по ошибке. И теперь мы вынуждены были ждать возвращения его папаши, маясь от скуки в высохшем подчистую садике рядом с домом. Где-то около двух я увидел пани Короткову с корзиной белья. «Ой-ой, – говорила она, – что теперь будет, наказание божье с этими мужиками. – Тут она поставила корзину на землю, достала из-за пазухи деревянные прищепки и стала развешивать трусы, рубахи и прочие бебехи. – Наказание божье, – повторила она, – снова нахлещется как свинья, и прощай получка!» И вдруг мы впервые почувствовали солидарность с пани Коротковой и со всеми матерями и женами нашего дома – это ведь был день зарплаты!

– Не вернется он в четыре, – заметил Петр. – А если потеряет ключ? В прошлый раз, – объяснил он, – потерял бумажник и все документы!

– А другого ключа у вас нет?

– Был бы второй ключ от погреба, ослиная ты голова, – возмутился Петр, – сидел бы я тут с утра?

Не нужно было ничего обсуждать, мы знали, что отец Петра, так же как мой или пан Коротек, может вернуться домой как в шесть, так и в двенадцать ночи.

– Весь день пропал, – сказал я, – что будем делать?

Неожиданная помощь пришла к нам от пани Коротковой. Возвращаясь с пустой корзиной, она остановилась возле нас и спросила:

– Что вы тут делаете, ребята?

– Да ничего, просто сидим.

– А обедали уже?

– Да-да, пани Короткова.

– И вам нечего сейчас делать?

– Нечего, пани Короткова!

– А попозже?

– Попозже – это когда?

– Ну, часа в три, полчетвертого.

– Да вроде нечего, пани Короткова!

– Поможете мне, ребята, а?

– Хорошо, только что надо сделать?

– Да ничего, пустяк, сходите в «Лилипут», знаете, где пивом торгуют, и увидите моего, он всегда там сидит. Подойдете к нему и скажете, лучше в сторонке, что я заболела и приехала «скорая», чтобы забрать меня в больницу, хорошо? Сделаете это, сорванцы?

– Сделаем, пани Короткова.

– Так что вы должны сказать моему?

– Что вы заболели, и что «скорая», и что вас забирают в больницу, и чтобы пан Коротек побыстрее шел домой.

– Во-во, именно, золотые вы ребята. – Она широко улыбнулась. – Так не забудете, а?

– Не забудем, пани Короткова, обязательно сходим. – А мысленно мы уже составляли план, как выманить у Петрова отца ключ от погреба, чтобы он ничего не заподозрил. В том, что он будет вместе с паном Коротеком, мы не сомневались.

Бар «Лилипут» помещался напротив прусских казарм, там, где когда-то к ним примыкала гарнизонная, а после войны уже только евангелическая часовня, которую в то лето закрыли и переделывали в новый, большой кинотеатр. Каждый день с утра, особенно в жаркие дни, в баре и небольшом садике при нем собирались любители выпить, а в такой день, как этот, гул голосов был слышен уже издалека. Бар «Лилипут» принадлежал к той категории заведений, в которые обычно не входит ни одна женщина. В «Лилипуте» водку не продавали – клиенты сами приносили ее в портфелях, в карманах пиджаков, за поясом брюк, чтобы, заказав пару кружек пенистого пива, подкрепить его соответственно прозрачной жидкостью. Все мужчины, проживающие в нашей части Верхнего Вжеща, заходили сюда после работы, по крайней мере раз в месяц, и за короткое время освобождались от забот повседневного существования, мыслей о будущем и неприятных воспоминаний. Те, что работали на верфи, в «Лилипут» попадали уже в подпитии. По дороге, сразу же за вторыми воротами, ждал их бар «Под каштанами», и только оттуда они приезжали сюда, трамваем номер два или электричкой.

Когда в двадцать минут четвертого нашим глазам предстала поблекшая желтая вывеска бара, ограда из проволочной сетки была выгнута, как стенка бочки, по причине столпившихся вплотную к ней гомонящих и жестикулирующих мужчин. В самом углу, под кустом бузины, стоял пан Коротек, а рядом с ним отец Петра, мой и еще двое, каждый с кружкой в руке.

– Дерьмо! – кричал пан Коротек. – Ни хрена они мне не сделают! Пусть бригадир занимается дележкой премии, а не морали читает!

– Точно! – поддакивал ему один из незнакомцев. – Что верно, то верно!

Все чокнулись кружками и выпили. Мой отец достал из портфеля бутылку и подлил в каждую кружку немного водки.

– Пока не упились, – предложил Шимек, – послушаем, о чем они говорят.

Мы подошли к кусту бузины со стороны улицы и, стоя в тени листвы, ловили их слова. Но тема, видно, была исчерпана, так как пан Коротек повернулся к нам лицом, расстегнул ширинку и оросил куст бузины мощной желтой струей. Потом он снова повернулся к компаньонам, но ширинку не застегнул. Мы не могли этого видеть, но то, что произошло позже, продемонстрировало нам, каковы могут быть последствия небрежности в одежде и манерах. Кто-то из каменщиков, тех самых, которые занимались перестройкой евангелической часовни в кинотеатр, крикнул пану Коротеку: «Эй, застегни воротничок пониже пояса, не то птичка вылетит!» – и группа стоящих вокруг мужчин радостно заржала.

Пан Коротек допил содержимое кружки, вытер губы рукавом рубахи и ответил:

– А у тебя, говнюк, рука отсохнет!

– Это почему же?

– Потому что у того, кто крест снимает со святого места, рука рано или поздно отсохнет!

Дальнейший обмен репликами, дополненный другими голосами, развивался в бешеном темпе.

– Это лютеранская часовня, немецкая!

– Лютеранская не лютеранская, крест всегда один.

– Ты тоже делаешь что приказывают!

– Гляньте на него, философ!

– Если платят, то делаешь!

– Ты за деньги собственное говно съел бы, а что уж там крест снять!

– Но-но, осторожней на поворотах!

– А то что?

– А то, товарищ, что у тебя елдак отпадет!

– А, так это мы, оказывается, с товарищем калякаем, глядите, как наш товарищ выражается!

– А что, не нравится?!

– Это в партии вас учат так к старшим обращаться?!

– А что ты имеешь против партии?

– Имею или не имею, говнюк, а вежливости могу тебя научить!

– Попробуй только!

– Захочу и попробую!

– Нашелся сраный защитник веры, ха-ха!

– Повтори еще раз!

– А то что?

– Забудешь, курва, как тебя мамочка называла, и Дева Мария тебе не поможет!!!

– Сраный защитник Девы… – но договорить каменщик уже не смог, так как пан Коротек запустил в него пустой кружкой, которая пролетела над головой противника и попала в кого-то безвинного. На долю секунды шум голосов утих. И – закипело. Приятели пострадавшего бросились на каменщиков, поскольку те стояли ближе. Каменщики, защищая своего, приложили не тому, кому следовало. Грудь касалась груди, кулак сталкивался с кулаком, кружка обрушивалась на голову, нога пинала ногу. Солдаты из ближних казарм сняли свои тяжелые ремни и шпарили всех подряд. Через минуту драка разгорелась и внутри бара, о чем свидетельствовали вылетающие вместе с рамами и дверным косяком обломки стола. Удивленные прохожие замедляли шаг, обмениваясь вопросительными взглядами, но даже дерущиеся не смогли бы объяснить, почему дерутся и зачем. Груда тел перла теперь на ограду, и ржавая сетка лопнула, словно бумажная. Несколько мужчин упали на тротуар. «Милиция! Милиция едет! – крикнул кто-то предостерегающе. – Спасайся, кто может!» И когда со стороны Грюнвальдской уже явственно донесся вой сирены, мы увидели, как из-под кучи пьяных тел выползают по очереди пан Коротек, отец Петра и мой и как они быстро удирают в сторону дома, только бы не угодить в лапы милиции. Благодаря расстегнутой ширинке пан Коротек вернулся домой раньше четырех, хотя и с подбитым глазом и в окровавленной рубахе, а мы через полчаса получили свой парабеллум, и наши тренировки могли начаться.

Так что же было вначале? Было облачко кадильного дыма, из которого неожиданно вынырнул Вайзер. Почему, вместо того чтобы рассказывать дальше, я отступаю, возвращаюсь, повторяюсь? Бывают такие суждения или просто фразы, вроде бы понятные и очевидные, которые, если в них вслушаться, кажутся вдруг неясными, дьявольски сложными, а в конце концов и вовсе непонятными, – например, разные высказывания, которые мы неожиданно вспоминаем и которые не дают нам тогда покоя. Что значит, например, фраза: «Царство мое не от мира сего»? Не один раз объяснял ее ксендз Дудак, не один раз слышал я ее позднее и от людей поумнее, чем он. Что с того, что фраза эта снабжена множеством мудрых комментариев и все в ней надлежащим образом объяснено. Когда я читаю ее громко или тихо, шевеля беззвучно губами, когда я думаю о ней в очередной – и не последний – раз, меня охватывает страх, ужас, и в завершение – отчаяние. Так как вовсе эта фраза не однозначна и далеко не ясная, и чем больше о ней думаешь, тем больше в ней потаенного смысла, и черная дыра без дна открывается перед тобой. То же самое происходило – собственно, происходит и до сих пор – с Вайзером, его кратковременное появление и уход я могу сравнить единственно с такой фразой – на вид ясной и легкой для понимания. Разумеется, это не простая аналогия, Вайзер никогда не высказывался в нашем присутствии на религиозные темы, а что уж говорить о его внутреннем мире, в который никто, как мне думается, не имел доступа. Если, однако, приравнять его жизнь к такой фразе, нужно повторять ее неустанно, в надежде, что непонятное станет в конце концов поразительно простым.

Так на чем я остановился? Да, через полчаса у нас был парабеллум, и мы могли начать тренировку. Но – вопреки нашим стремлениям – не было нам дано в тот день ни разу открыть инструкцию стрелка, а также прицелиться или совместить прорезь с мушкой. Сразу после четырех, когда мы собирались отправиться в сторону Буковой горки, из окна третьего этажа нас окликнула мать Петра: «Вы куда это, мальчики? А ну-ка быстро домой, умыться и переодеться, в шесть служба, забыли?» Ничего не поделаешь, пришлось подчиниться, так как, известное дело, мать Петра говорила как мать любого из нас. Ведь существовало и существует нечто вроде интернационала всех матерей под солнцем, так же как интернационал отцов, напивающихся в день получки. Не буду подробно рассказывать о службе ксендза Дудака. Все на этом свете так или иначе повторяется, и ксендз выступил в тот день как зеркальное отражение его преосвященства епископа. Когда закончились молитвы и песнопения и когда прозвучал уже последний всхлип старенькой фисгармонии, слитый с хриплым фальцетом органиста, мы вышли из костела, собравшись на песчаной дороге, выбегающей здесь прямо из леса. От потока людей отделилась Элька и направилась к нам.

– Ну что? – спросила она, – Как развлекаетесь?

Неизвестно, что она имела в виду – наши упражнения с пистолетом; которые не состоялись ни разу, или службу в костеле, которая с минуту как закончилась.

– А что?

– Есть кое-что для вас. – Она улыбнулась лукаво.

– Если есть, давай и уматывай, нам некогда, – нагло ответил Петр.

Элька засмеялась, показав два ряда ослепительно белых беличьих зубов.

– Ну и дураки же вы! У меня сообщение!

– От Вайзера?

Она кивнула.

– Завтра в пять будьте в ложбине за стрельбищем, а это, – она сложила пальцы в виде пистолета, – принесите с собой. Ясно?

Все было тогда ясно, кроме того, что покажет нам Вайзер или что прикажет делать. Мы знали только, что первый месяц каникул у нас уже за спиной, и никто даже не предполагал, что до конца нашего знакомства осталось совсем мало дней.

На следующий день мы не обнаружили Желтокрылого на кладбище. «Пошел куда-то – или его поймали – но не тут, никаких следов нет», – обмен мнениями был кратким. «Тогда за работу», – скомандовал Шимек. И через минуту можно было услышать отрывистые указания знатока: «Как стоишь? Не так. Выше руку. Не подпирать, говорю тебе, не подпирать! Теперь прицел и мушка, спускай курок, хорошо, еще раз, слишком долго целишься, нужно нажимать сразу, как увидишь цель на линии выстрела, вот так, хорошо. Теперь я!» Солнце давно миновало свою наивысшую точку, а мы без устали, до тошноты повторяли одно и то же, принимая правильные позы, прицеливаясь и нажимая неподвижный курок обшарпанного парабеллума. Время от времени Шимек залезал на склеп и осматривал окрестности через французский бинокль: ведь все, что мы делали, было конспиративной подготовкой к настоящему бою. Потом мы упражнялись в выстрелах с колена, с бедра и лежа, в точности как учила довоенная инструкция. «Теперь мы могли бы ограбить банк, – заявил Петр, – только б заиметь настоящий пистолет». Шимек был другого мнения – партизаны и повстанцы не грабят банки, но я напомнил им о фильме, в котором подпольщики с оружием в руках опорожняют стальные сейфы, добывая деньги для организации. «Так ведь тогда была оккупация, и все отбирали у немцев, а сейчас, – не сдавался Шимек, – сейчас что?» Его вопрос остался без ответа. Окончательное решение мог принять Вайзер, и ему мы оставили планы на будущее. После обеда мы снова пришли на кладбище, поскольку до пяти часов оставалось еще порядочно времени.

Но недолго мы упражнялись. По насыпи в сторону Брентова шел М-ский, без сачка для бабочек и без коробки для растений. Если бы не отсутствие его постоянного снаряжения, мы не пошли бы за ним, но пустые руки и быстрый шаг очень заинтриговали нас. М-ский прошел по насыпи до самого взорванного моста, где мертвая железнодорожная линия пересекается с рембеховским шоссе. Он миновал асфальтовую полосу, но не стал взбираться обратно на высокую в этом месте насыпь, а пошел дальше тропинкой, бегущей вдоль нее. Наконец он достиг места, где под железной дорогой в узком туннеле протекает Стрижа, и двинулся вверх по течению, не оглядываясь назад. «О! – показал рукой Шимек. – Кто-то его ждет!» Действительно, пройдя еще каких-то триста метров, на маленькой полянке среди густого орешника и ольхи, которыми заросли берега реки, М-ский остановился возле какой-то фигуры. Мы подошли ближе, последние двадцать метров преодолев ползком на животе. М-ский сидел на траве рядом с темноволосой женщиной, похожей на домохозяйку, которую минуту назад оторвали от готовки или глажки. Рука учителя нырнула ей под фартук.

– Нет, – сказала женщина, – сейчас нет, говорила тебе, чтобы больше не приходил сюда! Лучше встречаться где-нибудь в другом месте!

– Так зачем пришла? – М-ский уже снял с нее фартук, и его рука гладила бедро женщины, как щетка автомобильного дворника, туда-сюда, туда-сюда. – Еще раз, – просил он, – еще один раз.

– Ох, нет-нет, – сказала женщина, но расстегнула М-скому брюки. – Как всегда? – спросила, понизив голос.

– Как всегда, – отвечал М-ский, и тогда женщина поднялась, и М-ский тоже встал, женщина сняла платье, М-ский – смешные белые кальсоны, которые оказались у него под брюками, и женщина изо всех сил ударила М-ского по лицу, раз и другой, наотмашь.

– Ох, – услышали мы стон, – еще! – Женщина била теперь М-ского по лицу без устали, и мы видели, как его крапленные веснушками плечи поднимались и опускались при каждом ударе. – Еще, еще немного! – сопел М-ский. Женщина сменила руку и продолжала хлестать учителя по лицу. Вдруг М-ский выпрямился как струна, по его телу пробежала дрожь, и мы увидели, как задрожали у него ягодицы. – Ох! – вздохнул учитель.

– Все, – сказала женщина и надела платье, потом фартук, а М-ский стоя натягивал спущенные кальсоны и брюки, из которых вынул затем сложенную банкноту и вручил женщине, как вручают кондуктору билет.

– В следующий раз, – сказала женщина, – не ищи меня здесь.

– А где? – томно спросил М-ский.

– Там, где в прошлый раз.

– Хорошо, но ты придешь?

– Приду, приду, – отвечала женщина и пошла вверх по реке, откуда, по-видимому, пришла, М-ский же, поправив рубашку и брюки, не попрощавшись, двинулся в обратный путь.

– Вот так потеха! – говорил Шимек, когда мы быстро шагали в сторону Брентова. – Что он – нормально лапать ее не мог? Что-то тут не то, ведь он даже не лег на нее!

– Лег или нет, – возмутился Петр, – но это свинство!

– Чепуха, – протянул Шимек. – Видели б вы, что сестра Янека вытворяла со своим парнем у нас на чердаке, – вот тогда поняли бы, как это делается по-настоящему!!!

– А почему они не пошли в лес, – спросил я, – а занимались этим на чердаке?

– А зима была, кочерыжка ты глупая! – Шимек ткнул меня в бок. – А теперь помчали, скоро пять!

Мы бежали в гору по мореновому склону наискось, и только высокая трава, достигающая колен, замедляла наше движение. Слева, далеко внизу, маячили контуры армейского стрельбища, справа за стеной леса виднелось голубое, как на картинке, море. «Топаете как стадо слонов, – съязвила Элька вместо приветствия. – Мы вас ждем уже четверть часа!» Никто, однако, не объяснил, что было причиной нашего опоздания. «А теперь, – сказала Элька, – теперь вы увидите то, что должно научить вас уважению!» – и больше ничего говорить не стала. Вайзер покрутил ручку генератора, и тогда, лежа на краю ложбины, увидели мы первый взрыв, о котором я уже писал: он напоминал облако в форме вертикально вращающегося столба голубого цвета. Да, это был первый взрыв Вайзера, который он нам продемонстрировал в ложбине за стрельбищем. Когда мы спешили на встречу в условленном месте, нам и в голову не приходило предположить что-нибудь в этом роде. В конце концов, мы были готовы к экзамену по стрельбе, а Вайзер поразил нас снова чем-то абсолютно неожиданным. Когда же он заложил следующий заряд и воздух снова разорвал грохот взрыва, а вверху завертелось двухцветное облако, и когда через несколько минут оно исчезло, растаяв, как утренний туман, мы готовы были поклясться Вайзеру не один, а десять раз на чем угодно, что бы он ни потребовал, и сделать все, чего бы он ни захотел. Но он вовсе не торопился и ничего пока не требовал. Элька забрала у нас инструкцию и обшарпанный парабеллум, и это было все – если не считать того, что Вайзер назначил новую встречу на кирпичном заводе, на завтра сразу после полудня. Мы стояли немного растерянные, ожидая, что будет дальше.

– Можете идти домой, – сказал Вайзер, – на сегодня достаточно!

– А завтра будем стрелять, правда? – робко спросил Шимек. Вайзер не отвечал, зато Элька выскочила:

– Не морочьте ему голову, – словно Шимек сказал что-то лишнее. – У него есть дела поважнее вашего стреляния! Слушайте и ни о чем не спрашивайте, ясно?

Можно ли было что-нибудь добавить? Вечером, маясь от безделья, мы стреляли из рогаток по банкам, расставив их на мусорном ящике, и вели такую примерно беседу:

– Говорю тебе, он затевает что-то грандиозное.

– Но что?

– Не знаю, ну что-то такое, о чем весь город будет говорить, и про нас напишут в газетах!

– Дурак! В газетах не пишут про таких, как мы!

– А вот напишут!

– Но что он такое задумал?

– Если нас поймают, наверняка посадят.

– За что?

– А оружие? Это тебе не хрен собачий! И генератор, и взрывы – тоже.

– Так ведь не наше всё!

– Наше не наше, а мы были с ним!

– Но что именно он сделает?

– Восстание!

– Ха, восстание! Восстание устраивают в городе, нужны баррикады!

– Ну так организует партизанский отряд!

– С одними нами? Пятерых слишком мало.

– А откуда ты знаешь, что только с нами? Может, у него таких, как мы, целая куча, и только для конспирации никто не знает друг о друге?

– Ну!

– А может, он сломает ворота в зоопарке и все клетки и выпустит зверей на волю?

– Вот это было бы да, лев шагает по Грюнвальдской!

– Не шагает, а бросается на мать с ребенком, а мы выбегаем – трах! – и нет льва – трах! – нет тигра – трах! – нет черной пантеры!

– Черную пантеру – он сам!

– Ну ладно, укокошим всех диких зверей, а потом нас сфотографируют в газету, представляете? Ученики шестьдесят шестой школы спасли прохожих от диких зверей!

– Я думаю, тут пахнет кораблем.

– Каким кораблем?

– Как только нас вышколит, уведем пароход из порта!

– Не из порта, а с рейда!

– Хорошо, пускай с рейда, и пожалте – он на мостике, на нас – каюты и трюм, и – даешь Канаду!

– Вперед, в Африку!

– Не в Африку, говорю тебе – в Канаду!

И так между партизанскими боями и угоном парохода проходил наш вечер, и попутно мы расстреливали ржавые банки, и все больше камней собиралось под мусоркой, и все сильнее натягивали мы велосипедную резину на рогатках, пока не сгустились сумерки и пришла пора возвращаться домой. Но почему мы не говорили об М-ском? Почему не обсуждали его встречу с черноволосой женщиной у реки, почему не поразил нас вид учителя в спущенных штанах и кальсонах, битого по лицу, того самого М-ского, перед которым мы дрожали на уроках и на переменках, когда он проходил запруженным коридором? Может, Вайзер был нам ближе, чем тайны М-ского? А может, мы не были еще знакомы с пороком?

В ту ночь приснился мне, однако, сон, который я помню до сих пор, цветной, как фильм Диснея, и очень тревожный. Я стоял на берегу моря, светало, и из воды выходили один за другим звери. Таких чудищ бесполезно искать в зоологическом саду или в какой-нибудь книге о фауне заморских стран. Первым показался крылатый лев, струи воды стекали с него на песок. За ним вышел рычащий медведь с костью в зубах, а потом из зеленой бездны выплыла черная пантера о четырех головах, с птичьими крыльями на хребте. Хоровод замыкал самый удивительный монстр – помесь носорога с тигром, с огромными стальными зубищами, со множеством рогов, как у оленя-мутанта. Сколько их торчало над страшной мордой – не помню, может, десять, а может, двенадцать, не это, в конце концов, самое важное, – звери набросились на ближайшие дома рыбаков, выламывали ударами лап двери и ставни, в клочья раздирали разбуженных мужчин, когтями вырывали у женщин волосы, а детям, не сумевшим убежать, разбивали головы о беленые стены. Продолжалось это долго, и страх, который я испытывал, не позволял даже проснуться и вырваться из кошмара. Вдруг на восточной стороне я увидел в солнечных лучах маленького мальчика, одетого в белое. Конечно же, это приближался Вайзер, вытянутой рукой он указывал на кого-то или что-то, чего я не мог разглядеть в мешанине дергающихся тел и изуродованных трупов. Вайзер подошел прежде всего ко льву и вырвал у него орлиные крылья. Зверь упал бездыханным, судорожно колотя по песку хвостом. Потом Вайзер пригнул рукой медведя – и тот бессильно повалился на песок. Третьим было чудовище с рогами – Вайзер повыдергивал их, как былинки, и монстр упал на колени, а потом на брюхо – стальные зубы выпадали у него из пасти и превращались в большие золотые монеты. Под конец Вайзер схватился с черной четырехглавой пантерой с птичьими крыльями на хребте, и это было самым удивительным и самым страшным одновременно: все четыре пары глаз, и четыре носа, и восемь ушей – все это принадлежало М-скому, ибо лица на всех четырех головах бестии были лица М-ского. Никогда не забуду, как отвратительно они выглядели. Так же, как в зоопарке, Вайзер пронзил пантеру взглядом и только ему известным способом превратил ее в перепуганного котенка, который ластился и лизал руку укротителю. Я не слышал, что Вайзер сказал оставшимся в живых рыбакам и их семьям, все заглушал гул прибоя, а также подъезжающий трамвай четвертого маршрута, разворачивающийся, как обычно, с отвратительным скрежетом и визгом на елитковском кругу. Вайзер ловко вскочил на подножку и уехал, словно турист, возвращающийся с пляжа в город. Солнечный луч, отразившийся в окне второго вагона, ослепил меня, я вдруг почувствовал влажную от пота простыню и понял, что лежу в постели, а все остальное – самый обыкновенный сон. Обыкновенный? Лучи солнца проникали в щель между штор и щекотали меня, сквозь закрытую дверь в кухню я слышал, как отец уходит на работу, возле меня еще храпела мать, уставшая от вчерашней целоденной стирки. Над кроватью висела оправленная в бидермайеровскую раму икона Ченстоховской Божьей Матери, а с улицы через открытое окно долетал грохот телеги, направляющейся на. базар в Оливу. Не было ни моря, ни выходящих из него зверей, ни Вайзера в белой одежде, ни растерзанных рыбаков. Вместо этого я услышал шаги в коридоре – сосед прошлепал в ванную. В бывшей немецкой квартире, поделенной на маленькие клетушки тонкими перегородками, все было слышно очень хорошо – даже то, что сосед бреется сейчас, равномерно водя бритвой, и что после вчерашней попойки у него понос. Так что же тот сон? Я ничего не пропустил и ничего не прибавил. Может, он посетил меня вместо вчерашней беседы об М-ском, которая так и не состоялась?

Я так боялся этого сна, что даже когда в последний раз стоял на коленях перед решеткой исповедальни и ксендз Дудак казался мне таким же важным, как Папа Римский или Священная Конгрегация по Делам Веры, – даже тогда я не мог рассказать ему о тех картинах, которые запомнил навсегда. Было это в январе семьдесят первого года, когда я уже точно знал, что произошло с Петром и как выглядели его похороны. Я пришел тогда не исповедоваться в грехах, однако опустился на колени, как всегда, полон смирения и печали перед лицом величия.

– Не горячись, сын мой, приговоры Провидения неисповедимы, и не нам, в самом деле, разгадывать их смысл и значение, – говорил ксендз, а я чувствовал его кислое старческое дыхание, и все больше нарастали во мне отчаяние и слепой гнев.

– Означает ли это, отец, – спросил я, – что Бог хотел его смерти?

– Никогда нельзя так говорить, никогда, – выпалил он на одном дыхании, а я спрашивал дальше:

– Но ведь, отец, все делается по воле Божьей, значит, и эта смерть почему-то была Ему нужна, разве не так?

– Кто меч поднимет – от меча и погибнет, – послышалось из-за решетки.

И тут я уже не сдержался и закричал чуть ли не во всю глотку, аж всполошились все подслушивающие святоши:

– Этого не может быть, отец, Петр не поднял даже камня и ни с кем не воевал, вы сами знаете, как это произошло – по чистой случайности!

– А чего ты, собственно, хочешь? – прервал меня ксендз Дудак. – Нет случайностей там, где правит Бог. Чего бы ты хотел? Чтобы я, Его слуга, открывал тебе, который есть просто прах, Его тайны? С какой это стати Он будет открывать тебе свои замыслы? Грешишь, сын мой, гордыня – тяжкий грех, и большие, чем ты, вопрошали, и им не отвечено. Читал книгу Иова? Сколько ты претерпел в сравнении с ним, что смеешь так спрашивать и еще впадаешь во гнев? Тут требуется дух смирения, сын мой, смирение и терпение всем нам требуется! Вот что!

– У меня хватает смирения, отец, – отвечал я уже тише, – но почему неправедный ходит в почете, глумясь над праведностью богобоязненного? Разве нельзя это изменить?

– Награда вам будет обильна на небесах, а в политику не впутывайся!

– Петр не впутывался!

– Не тебе, сын мой, судить о приговорах Господних. Есть у тебя еще какие грехи?

– Нет никаких, отец, я пришел только спросить, почему все меньше во мне веры.

– Согрешил снова, – прервал он меня, ерзая на своем сиденье, – не только гордыня твой грех, но и сомнение! Перестань думать о своем друге и молись.

– Не могу, – прервал его на этот раз я, – не могу, отец, чем больше думаю, тем меньше во мне веры!

– Кайся в своих грехах!

– Не могу!

– Моли Бога о прощении!

– Не нахожу в себе вины, отец!

– Сатана подстерегает тебя, сын мой, проси прощения!

– Не могу, не могу, не могу!

И с криком я выбежал из костела, ибо перед глазами снова встала сцена из сна об укротителе диких зверей на елитковском пляже.

Итак, снова Вайзер вернулся ко мне – между решетками исповедальни. Быть может, это была еще одна хитрость для усыпления бдительности – его неожиданное вторжение в интимнейшую сферу жизни. К этому, впрочем, мне еще придется вернуться. Я лежал на топчане, приходя в себя после кошмарного сна, мать храпела, измученная вчерашней стиркой, а из ванной доносился звук спускаемой воды. Я подумал, что сегодня Вайзер обязательно проверит, каких успехов добились мы в трудном стрелковом искусстве, и меня порадовала сама мысль о посещении заброшенного завода.


Тем временем… Тем временем? Пусть будет так – тем временем дверь кабинета, не знаю уж в который раз, отворилась, и большая, извергающая свет и табачный дым пасть Левиафана выплюнула худую фигурку Петра. Он был не в себе и явно смущен, понимая, что мы слышали его крики, – он предпочитал бы скрыть от нас свои слезы. Однако Петр сохранял ясность сознания, и, пока мужчина в форме вызывал Шимека, руками изобразил для нас, будто зажигает спичку. Значило это, что на допросе он изложил версию, о которой мы успели договориться: обрывок платья Эльки сгорел в костре, к удовлетворению тех троих и пана прокурора, ожидающего закрытия дела. Мы незаметно кивнули. Только где лежал этот несчастный обрывок, где мы его нашли? Наверняка они вытащат карту и заставят показать с точностью до метра. И еще – где был этот костер? Об этом мы не договорились, а телепатом ни один из нас, к сожалению, не был. Сержант захлопнул за Шимеком дверь, и в канцелярии, где я пересчитал уже во всех возможных комбинациях дощечки паркета: вдоль, поперек и по диагонали, – в канцелярии воцарилась глухая тишина, наполненная мерным тиканьем часов. Я боялся заснуть. После того сна боялся, что если опущу веки, то не смогу отогнать дурные мысли и он повторится. Боялся все последующие дни, до самого конца каникул, и теперь, в канцелярии, боялся еще больше. Почему я не рассказал тогда этот сон Шимеку или Петру? Почему утаил картину странных зверей, выползающих из моря на елитковский пляж, почему не встал, как Желтокрылый, и не открыл свою правду? Только теперь, когда мы сидели на складных стульях при свете единственной лампы на столике сторожа и когда Петр уныло понурил голову и я увидел красные полосы на его руках, – только теперь до меня начал доходить смысл того, что случилось со мной после моего сна, когда мы стреляли из «шмайсера» в ложбине за стрельбищем. Но все по порядку.

В условленный час мы были, конечно, на кирпичном заводе. Вайзер молча достал из кляссера двенадцать зеленовато-бурых «адольфов», прилепил их к стене, вручил нам заряженный парабеллум и сказал: «Каждому по четыре, стреляйте до последнего „адольфа"!» Элька считала количество стреляных гильз и наполняла обоймы. Помню хорошо: лучшим оказался Петр, так как на попадание в четырех канцлеров потратил только шесть патронов, вторым был Шимек – восемь, третьим – я: на четырех «адольфов» мне понадобилось одиннадцать выстрелов. От грохота у меня звенело в ушах. «Неплохо, – сказал Вайзер. – А тебе, – это повернулся он ко мне, – надо еще поупражняться!» И когда Вайзер объявил, что он не ошибся в нас – именно так и сказал – и теперь мы пойдем в ложбину, когда мы шли в зарослях папоротника, крапивы и дрока, минуя перелесок и черные даже днем ели, я подождал, пока он окажется позади всех, и рассказал ему свой сон как великую тайну. Я рассказывал о чудищах, выползавших из моря, и о том, как он укротил их, спасая несчастных рыбаков. Не думаю, что я хотел тогда подлизаться к нему, хотя стрелял хуже всех, нет, во всяком случае, Вайзер так это не воспринял, выслушал, не перебивая, до конца и сказал – помню это в точности: «Хорошо, никому об этом не говори», – но то не была угроза – и, помолчав, добавил: «Будешь менять мишени, очень важное дело». И я шел дальше, счастливый, будто бы особая милость свалилась на меня, несмотря на мою неудачную стрельбу.

Да, если сегодня я пишу, что Вайзер предстал перед нами каким-то совершенно иным, то у меня есть на то веские основания, однако это вовсе не означает, что он не был в то же время нашим вожаком или попросту генералом. Кому, кроме генерала, пришла бы мысль стрелять рядом с армейским стрельбищем, под самым носом у самых настоящих солдат? Подвал на заводе был слишком мал для забав с автоматом. Но где можно было стрелять так, чтобы отголоски выстрелов рано или поздно не привлекли к нам внимание местных жителей или любителей лесной малины? Замысел Вайзера был прост: если на военном стрельбище проходили стрелковые учения, то мы должны были проводить свои учения в тот же час и где-нибудь поблизости. Сразу же за высоким валом стрельбища начиналась ложбина, где прилепившийся к ней перелесок, высокая трава и густой кустарник давали шанс в случае необходимости удрать. В конце ложбина переходила в тянувшуюся на два километра и поросшую сосновым бором расселину, для перекрытия которой солдатами потребовалось бы человек пятьдесят. Все это предусмотрел и тщательно спланировал Вайзер. Мы с восхищением наблюдали, как он приказывает нам занять позиции, заряжает автомат и ждет, когда по другую сторону насыпи раздадутся выстрелы. «Сейчас я покажу вам, – сказал он, готовый нажать на спуск, – как это нужно делать!» И едва мы услышали ударивший в стену леса грохот коротких очередей за валом, Вайзер приложился к автомату и дал такую же короткую очередь, которая прозвучала как эхо той. «Они ни о чем не догадаются, – сказал он, – с той стороны это звучит как эхо, нужно только стрелять в тот же миг».

В этом была вся хитрость – приготовившись к выстрелу, дождаться, пока по другую сторону вала на настоящем стрельбище очередной солдат нажмет на спуск. Так что практически мы стреляли одновременно в тот же самый дерн, которым была обложена насыпь с обеих сторон. Только у солдат были автоматы Калашникова, а у нас немецкий «шмайсер», найденный и сохраненный Вайзером. Самое трудное было приспособиться к ритму. Их очереди, короткие и состоявшие чаще всего из трех частей, редко были одинаковыми. Tax, та-тах, та-та-тах – так было чаще: один, два и три выстрела с краткими паузами. Но бывали и другие комбинации: например, три, два, два, один, или два, три, два, либо один, один, три, а потом неожиданно еще один.

– Стреляют так, будто патронов у них мало, – сказал Шимек. – Не понимаю.

А Вайзер поверх вынутой обоймы улыбнулся, как обычно, почти незаметно и бросил как бы между прочим:

– Святая истина, солдат должен стрелять так, будто у него мало патронов.

Петр поинтересовался почему.

– А сколько патронов ты бы смог притащить на поле боя? – спросила Элька самоуверенно, будто сама все знала. – Сто? Двести? Девяносто штук?

После этого вопроса, на который так никто и не дал ответа, мы окончательно уверились, что Вайзер готовит нечто грандиозное, и вдруг почувствовали себя славными бойцами Фиделя Кастро, которые год назад, второго декабря, высадились на берег в провинции Ориенте и боролись с ненавистным Батистой, прислужником империализма, о чем увлекательно рассказывал М-ский целый урок естествознания.

– Жаль, – прошептал Шимек, когда мы лежали в зарослях папоротника, поскольку на той стороне был как раз перерыв, – жаль, что у нас нет такого Батисты!

– А тебе что?· – спросила Элька.

– Не понимаешь, – пояснил Петр, – мы бы ему дали жару! Высаживаемся с моря на пляж, атакуем казармы, и по всей стране начинается революция, настоящая революция с партизанами, и вообще!

Элька расхохоталась так громко, что даже Вайзер посмотрел на нее укоризненно.

– Болтуны вы и дураки, – сказала она, подавив смех, – ну как можно устроить революцию во второй раз?

Но времени объяснить Эльке, как сильно она ошибалась, не было: Вайзер велел мне идти на насыпь, а остальные стали готовиться к следующей серии выстрелов.

Мишени, по которым мы стреляли, не были, к сожалению, Батистой. На упаковочной бумаге черной краской был нарисован М-ский с усами, как в прошлый раз в подвале кирпичного завода, напоминавший хотя уже и меньших размеров, но достаточно большие портреты, которые мы носили еще во втором классе на первомайской демонстрации. И тут произошло то, что долго оставалось мне непонятным и только в школьной канцелярии каким-то образом стало ясным и неслучайным. Когда я придавил лист бумаги последним камнем, на другой стороне раздались выстрелы. «Tax, та-тах, та-та-тах», – застучало по стене леса. Это была очередь в один, два и три выстрела. «Скорей! – крикнула мне Элька. – Спускайся, уже начинается!» И я понял, что необходимо быстро исчезнуть из зоны выстрелов, так как теперь автомат был у Вайзера и он нетерпеливо ждал следующей очереди с той стороны, – она должна прозвучать не больше чем через десять секунд. Так что у меня было десять секунд, чтобы сойти с вала и пробежать узкой тропкой вдоль него до конца, откуда можно было вернуться к ребятам по краю ложбины, в стороне от зоны стрельбы. Я бежал во всю мочь, но был еще только на полпути, когда за валом снова зазвучала канонада. Неужели Вайзер решил, что я уже достаточно далеко от мишени и он, лучший из нас, уже может стрелять? Так я подумал несколькими секундами позже, когда почувствовал легкий щипок пониже левой щиколотки, над самой пяткой, и решил, что какая-то колючка или камень оцарапали мне кожу, – но через мгновенье я лежал уже на траве и боль не позволяла мне встать и сделать хотя бы шаг. Наши выбежали из папоротника, бросив автомат.

– Рикошет, – кричал Вайзер, – рикошет, не двигайся, не двигайся! – И вмиг все были около меня.

Элька сняла с меня сандалию, а Вайзер поднял ногу и осмотрел ее. Это и в самом деле был рикошет, пуля только скользнула по стопе, вырвав кусочек мяса.

– Все в порядке, – сказал Вайзер, – кость не повреждена, нужно перевязать, чтобы не было заражения!

– До дому слишком далеко, – заметила Элька, – а тут у нас нет даже перекиси водорода!

Я смотрел на капли крови, застывающие на песке темными сгустками, но не мог сделать даже двух шагов без помощи Шимека и Петра, которые подставили мне плечи.

– На завод! – скомандовал Вайзер, и мы действительно вдруг почувствовали себя на настоящей войне. С другой стороны вала доносился грохот стрельбы, и свист пуль, которые пробивали щиты и увязали в песке, доходил даже сюда, а я был самый настоящий раненый, и нога у меня очень болела. Впереди шагал Вайзер, за ним ковыляла наша тройка, замыкала же колонну Элька, немного отставшая, так как Вайзер велел ей забрать использованные мишени и автомат, завернутый в старый холщовый мешок.

В подвале завода было холодно, и на минуту боль вроде бы утихла, но только на минуту, так как, когда Элька дотронулась до моей пятки, я дико заорал: «Что ты делаешь, ненормальная?» И она отступила, отчасти от испуга, а отчасти из уважения к моей ране, из которой все еще сочилась кровь. Меня уложили на большой ящик.

– Загрязнилось песком, – сказал Вайзер, – нехорошо! – Конечно, он имел в виду дырку в ноге, а не ящик. – Принеси воды, – приказал он Эльке и, когда она исчезла, достал из другого ящика спиртовку. – Вода только для начала, – обратился он неизвестно к кому, – потом придется прижечь. – Вслед за спиртовкой он извлек из ящика сломанный немецкий штык, тоже, наверное, где-то найденный. Элька принесла в консервной банке воду и платком промыла дырку.

– Больно? – спросила она.

Я ничего не ответил. Я смотрел, что делает Вайзер. Он поставил спиртовку на два кирпича, зажег горелку и теперь, поворачивая, купал в голубоватой струе огня острие штыка.

– Это единственный способ, – сказал он, не отрывая глаз от горелки, – чтобы не началась гангрена. Нет у нас тут ничего, кроме этого.

Шимек навалился на меня и крепко прижал к ящику, Петр ухватил за правую, здоровую ногу и тоже навалился на нее, чтобы не дергалась, а Вайзер зажал мою левую голень под мышкой, как заправский фельдшер, и, вооружившись штыком с раскаленным острием, приступил к операции. Стопу он поднял поближе к свету, и все время, пока он ковырял острием штыка в дырке, я видел его руку.

– Этот «шмайсер», – проговорил он спокойно, ковыряя кончиком штыка в дырке, – никуда уже не годится! Я знал, что он немного сносит, но чтоб такой разлет – с этим нельзя смириться. – Так и сказал: смириться. И сразу же, когда острие вошло в рану глубже, добавил: – Пойдет на лом, а замок, магазин и курок вынем. – К кому он обращался? Все, как и я, молчали, и только чад горелой кожи разносился по подвалу. – Хорошо, – сказал он, откладывая штык, – теперь приложи ему платок, и через минуту можете проводить его домой.

Элька исполнила приказ, бережно обвязав мокрым лоскутом стопу, хотя могла вовсе не церемониться, потому что, когда Вайзер убрал из раны острие штыка, я не чувствовал уже ничего, будто ноги вовсе не было или она была не моя, а деревянная.

– Я останусь здесь, – заявил он и повернулся к Эльке, – а ты иди с ними.

Когда мы были уже на скрипучей лестнице, он задержал нас еще на минуту:

– Наверно, тебе придется посидеть дома, – сказал он на этот раз мне, – если спросят, что случилось, скажи, наступил на ржавую колючую проволоку. Да, ржавая колючая проволока, – повторил он спокойно, – а теперь идите!

Не помню в точности, какой дорогой мы возвращались домой, может быть, как всегда, через пригорок у армейского стрельбища, а может, через поляну, на которой были разбросаны большие эрратические валуны и которую поэтому мы называли карьером. Уже тогда слова Вайзера показались мне странными. Автомат, из которого мы стреляли, совсем не сносил, коль скоро даже я в последней стрельбе попал в М-ского целых пять раз. А если даже и сносил, то, согласно законам оружейного искусства, вверх либо вниз от цели, но никак не вбок.

«Тебе придется посидеть дома» – вспомнил я его фразу уже в школьной канцелярии и вдруг понял, что дело было именно в этом, именно это задумал Вайзер: чтобы в ближайшие дни меня с ними не было, и чтобы узнавал обо всем я только от Шимека или Петра. Вайзер отстранил меня сознательно, и не по причине слабых результатов в стрельбе. Может, он хотел меня остеречь? Но от чего? В любом случае каникулы эта история с ногой мне испортила, и даже теперь, когда пишу эти слова и поглядываю на ногу, я знаю, что на два сантиметра ниже щиколотки сохранился шрам от вайзеровского рикошета и прижигания раны. Знаю также, что, как только ветер с залива сменит направление, я почувствую слабую, едва ощутимую, как тонкая струйка, боль в левой стопе, и я никогда не смогу забыть того, что произошло в ложбине за стрельбищем, и Вайзера, и все то жаркое лето, когда засуха опустошала поля, вонючая «уха» заполнила залив, епископ и ксендз вместе с верующими молили Бога о смене погоды, люди видели комету в форме лошадиной головы, Желтокрылый сбежал из дурдома и за ним гонялась милиция, каменщики перестраивали евангелическую часовню в новый кинотеатр напротив бара «Лилипут», а мужчины из нашего дома заслушивались речами Владислава Гомулки и говорили, что такого вождя у рабочих еще не было и не будет. Все, что видели тогда мои глаза и чего касались мои руки, все это заключено в том шраме повыше пятки, шраме длиной в сантиметр, шириной в полсантиметра, к которому я прикасаюсь, когда теряю нить или задумываюсь, все ли тогда было на самом деле, как была на самом деле наша улица, вымощенная булыжником, магазин Цирсона, дымящая колбасная фабричка и казармы, возле которых мы играли в футбол, или когда меня охватывают сомнения, не было ли все это сном мальчишки о собственном детстве или о грозном учителе естествознания М-ском и ненормальном, одержимом странными маниями внуке Авраама Вайзера, портного. Да, именно тогда я наклоняюсь к левой стопе и пальцами правой руки потираю этот шрам, и убеждаюсь, что Вайзер существовал на самом деле, что взрывы в ложбине были настоящими взрывами и что ничего в этой истории не выдумано, ни одна фраза и ни одно мгновение того лета и того следствия. И снова вижу, словно опять очутился там, ксендза Дудака с золотой кадильницей, чую запах горелого янтаря и слышу: «Славься, Иисус, Сын Девы Марии», и вижу, как Вайзер выныривает неожиданно из сизого облака, пахнущего вечностью и милосердием, вижу, как он смотрит на все это своим неподвижным взглядом, а потом слышу: «Давид-Давидек не ходит в костел!» И его клетчатая рубаха порхает в воздухе, Элька сражается как разъяренная львица, и только мы не можем ничего понять. А впрочем, о чем можно сказать «я это понимаю»? О чем вообще и о чем из того, что касается этой истории? Понимаю ли я, например, почему Вайзер отстранил меня на какое-то время? Или каким образом Петр, покоясь под землей, может со мной разговаривать? Ни одна теория этого не объяснит. Единственное, что можно сделать, – это рассказывать дальше.

Да, если Вайзер, по известным только ему причинам, старался подольше задержать меня дома, ему вполне удалось осуществить свой замысел. Заражения не было, но и без этого стопа на другой день распухла, как пузырь, и ранка загноилась. Мать потащила меня к врачу, который промыл рану, прописал компрессы и рекомендовал поменьше ходить. Теперь я был обречен целый день чистить картошку, следить за кипящей лапшой и слушать, как мать жалуется на отца и на всех мужчин: такая уж у меня была мать – добрая и ворчливая. Покалеченная нога была, по ее мнению, карой за непослушание и постоянные шатания вне дома. Вдобавок в доме с утра до вечера было включено радио – и, чистя картошку или раскатывая тесто для лапши, чего я не выносил больше всего, так как это стопроцентно бабское занятие, – так вот, при всем при этом в кухне наяривал народный оркестр то из Опочно, то из Ловича, а когда он умолкал, сразу же начинались оперные арии из «Бориса Годунова» или «Травиаты», скучные, длинные и тяжелые, перемежающиеся время от времени фрагментом какой-нибудь увертюры. Я жалел, что у нас нет такого радио, как у пана Коротека, которое можно переключать на разные диапазоны, наш же репродуктор передавал только одну программу, и эбонитовой ручкой можно было, самое большее, приглушить визгливый голос исполнительницы народных песен или мощный баритон русского певца. Выключать репродуктор мать не разрешала, так как иногда, случалось, передавали танцевальную музыку или, совсем уж редко, американский джаз. Тогда она крутила эбонитовую ручку до упора, забирала из моих рук скалку или нож для чистки картошки и делала всю работу за меня, притопывая, подпевая и улыбаясь. Я знал, что мать очень любит танцевать, но, сколько помню, отец никуда ее с собой не брал. Приходя уставшим с работы, он после второго блюда обычно засыпал над газетой, а в воскресенье, вернувшись из костела, ложился на кровать и мог так дремать целый день, если кто-нибудь из приятелей или соседей не вытащит его в бар «Лилипут». В общем, я ужасно скучал, тем более что единственной книжкой, кроме кулинарной, была у нас в доме почему-то «Кукла» Пруса, которую я бросил после первой же главы. Я умирал от любопытства, что-то сейчас поделывают ребята, но мать не разрешала мне торчать у окна, я не мог даже окликнуть Шимека или Петра, когда они проходили по двору. Два дня они не подавали признаков жизни, словно Вайзер запретил им приходить в нашу квартиру. Только на третий день утром Петр постучался в дверь. Нам пришлось разговаривать шепотом, так как в нашей квартирке, кроме комнаты и кухни, других помещений не было, а мать курсировала из одной в другую, стирая и готовя одновременно.

– Вчера он показал нам новый трюк, – сказал Петр без особого энтузиазма.

– А что такое? – Меня прямо распирало от любопытства. – Что это было?

– Ничего особенного, ну, знаешь, с огнем.

– С каким еще огнем?

– Мы жгли костер.

– Где? – нетерпеливо спросил я.

– Недалеко от завода, там есть такая поляна в орешнике, – мямлил Петр.

– Но что это был за трюк?

И, атакованный моими вопросами, Петр рассказал, что сначала стреляли из нагана, как обычно, в подвале, и было это труднее, чем из парабеллума и «шмайсера», потому что наган – нудил Петр, – чертовски отдает, и бьет вбок, и сносит, как ни одно оружие. Потом Вайзер сказал им про этот костер, и они пришли в условленное место вечером. Тогда он и заявил, что когда мы увидели в подвале завода, как он танцует и поднимается в воздух, то, наверно, приняли его за сумасшедшего, и он за это на нас не сердится, потому что в подобной ситуации сам бы так подумал. Но то было вовсе не сумасшествие, просто, как он сказал, – тянул Петр, – он хочет стать цирковым артистом. Я не поверил.

– Цирковым артистом, – повторил Петр, поедая принесенные матерью на фарфоровой тарелочке вишни. – Как только он отработает несколько классных номеров, даст драпака из школы, и любой директор цирка примет его с распростертыми объятиями, даже без свидетельства об окончании седьмого класса, а Элька будет его ассистенткой.

– А стрельбище? А взрывы? А оружие? А похищение парохода? А восстание? Партизанский отряд? Это все фигня?

– Успокойся, – сказал Петр, выплевывая косточки в ладонь, – мы тоже спросили у него, а он сказал, что стреляет просто так, для развлечения, и, ну, может, использует это для какого-нибудь номера, он сам еще не знает, там будет видно. А потом показал нам, – рассказывал он дальше, – трюк с огнем, то есть вынул из костра раскаленные угли, разложил на земле и стал на них босиком, а потом ходил туда-сюда, и ничего, даже не пискнул, и, когда показал стопы, даже следа от ожога не было. Еще есть немного?

Я принес из кухни струящий воду дуршлаг, полный последних в том году вишен.

– А она ему при этом играла?

– Нет, – он снова мямлил, с набитым ртом трудно быстро говорить, – она все время болтала как нанятая, но, верно, потому, что уже это видела.

– И он ничего больше не говорил?

– Нет, а что ему еще говорить, когда мы и так раззявили рты? Такой трюк удается только факирам, а он смог.

– Так почему он сейчас не идет в цирк? Он столько всякого может, что его сразу примут, помнишь пантеру в зоопарке?

– Ихм… – Он снова выплевывал косточки одну за другой, на этот раз в тарелку.

– Может, он еще что-нибудь готовит?

Петр пожал плечами:

– Кто знает, что артисту придет в голову.

– А ты откуда знаешь?

Он выплюнул последние косточки.

– Знаю… так, вообще… Ну, пока. – И он исчез, не сказав даже, какие у них планы.

А я сидел целый вечер и воображал, как Вайзер будет выглядеть во фраке, с бичом в руке, укрощающий львов или, еще лучше, черную пантеру, в лучах прожекторов, кланяющийся публике под бурю аплодисментов. Это могло быть прекрасно – и Элька в костюме, обшитом блестками, сверкающими как алмазы, Элька, которая могла бы держать огненный обруч или засовывать голову в пасть самому свирепому льву, отчего весь зрительный зал замирал бы в ужасе, а пожилые дамы теряли бы сознание, конечно, пока номер не закончится. Тут Вайзер перехитрил нас на все сто: мы поверили в его планы и приняли последний трюк с раскаленными углями как доказательство правдивости его слов. Кто мог предположить, что это был искусный обман? Я не говорю о его босых ногах, ступающих по углям, тут наверняка все было по-настоящему, речь только о переключении внимания в совершенно другом направлении, туда, где не могли уже возникнуть никакие другие догадки.


Часы в канцелярии пробили одиннадцать. Ко мне вернулось ощущение времени. Дверь кабинета вдруг отворилась, и я услышал произнесенную М-ским свою фамилию.

– Садись, – буркнул сержант. – А ты, – обратился он к Шимеку, – возвращайся на свое место!

– Ну так что, – М-ский сразу же приступил к делу, – почему только Королевский написал в своем показании, что обрывок красного платья вы сожгли на костре? Почему ни ты, ни твой другой приятель не написали об этом, а?

– Я боялся.

– Боялся?

– Да.

– Ну так скажи, где вы нашли этот несчастный клочок материи?

– В ложбине за стрельбищем, там, где Вайзер устраивал свои взрывы!

– Это мы уже знаем, – очень мягко сказал директор, – нас интересует подробное описание места, вспомни, и все будет хорошо. – Говоря, директор играл концом своего галстука, который теперь не напоминал уже ни якобинский бант, ни мокрую тряпку, а похож был на петлю со свободным узлом, двигающимся вверх или вниз по веревке.

– Ну, вспомни, – повторил сержант, словно эхо.

– Где-то в папоротнике.

М-ский сухо рассмеялся:

– Кого ты хочешь обмануть? Папоротника там больше, чем деревьев!

Сержант разложил план ложбины на письменном столе.

– Подойди сюда, – сказал он, – и покажи точно где!

Что было делать? Я понятия не имел, какое место указал им Петр, а потом Шимек, так что я ткнул пальцем поближе к крестику, обозначающему точку, где Вайзер закладывал заряды.

– Врешь! – это кричал М-ский. – Опять врешь, и твои приятели тоже врут, все вы заодно, но я вас… – И он уже протянул руку, чтобы схватить меня за ухо, но директор остановил его жестом.

– Минутку, коллега, спросим у него, где был костер, в котором они сожгли обрывки материи.

– Это были вовсе не обрывки, – вмешался я, и все замерли от удивления, ожидая, что я скажу еще. – Это не были обрывки, это был целый кусок платья!

– Королевский ясно написал: обрывок материи. Ну а если не обрывок, то что? – Сержант пододвинулся ко мне, так что я видел струйки пота, стекающие у него с висков. – А может, скажешь, что это было целое платье, а?

– Нет, пан сержант, это не было целое платье, наверняка не целое, но кусок большой, с эту карту, во. – И я показал руками, какой большой был этот кусок, которого никто не видел, так как Элька вовсе не взлетела в воздух. Сержант пододвинулся еще ближе.

– Если так, должен был где-то остаться и кусок тела, а об этом Королевский не написал, так же как ни один из вас.

– Было тело или нет? – рявкнул М-ский. – И не крути!

– Только этот кусок платья, – ответил я, довольный, что сбил их с толку.

Однако они на это не клюнули и сразу вернулись к тому же вопросу.

– Большой или маленький, не важно, – заявил директор, – но ты не сказал нам самого важного: где вы его сожгли?

– Недалеко от железнодорожной насыпи.

– Какой насыпи?

– Ну той, по которой не ходят поезда.

– В каком месте?

– Около взорванного моста.

– Опять крутишь! – М-ский угрожающе приблизился. – Взорванных мостов несколько, возле которого из них точно?!

– За брентовским костелом, там, где насыпь пересекает дорогу на Рембехово!

– Хватит! – крикнул М-ский. – Хватит уже врать, твои приятели показывают другое. – И он схватил меня за оба уха одновременно и поднял вверх, так что я левитировал теперь, как Вайзер в подвале заброшенного завода. – Долго вы еще будете врать? Там было не только платье, верно? Где вы закопали останки своей подружки? – спрашивал он, то поднимая меня, то опуская, а я не мог ему ничего ответить и лишь выкрикнул:

– Пустите меня, пустите! – И он наконец меня отпустил, так как у него заболели руки, и отпихнул к стене, где я смог немного отдышаться.

– Давай сюда руку, – проговорил запыхавшийся М-ский, – может, это прочистит тебе память. – И я увидел, как он вынимает из ящика стола кусок резинового шланга, тот самый, который на уроках естествознания служил стражем порядка. – Подойди ближе, – сказал он, но я не двинулся с места. – Ну, поди сюда, – повторил он, поглядывая на директора и сержанта. – Боишься?

Я продолжал стоять у стены.

– Ну так что, – спросил сержант, – скажешь или нет?

– Я уже все сказал, – всхлипнул я, слезы сами потекли у меня из глаз, но вид их только раздразнил М-ского, который подошел ко мне, схватил за руку, раскрыл мою ладонь, как маленькому ребенку, и отмерил пять ударов, звонких, как цоканье лошадиных копыт по асфальту.

– Говори!

– Это было в том самом месте, где мы видели вас над Стрижей!

– Где? – спросил директор.

– Над Стрижей, она там течет под железнодорожной насыпью!

М-ский замер, но только на миг. Его щеки побагровели.

– Иногда я ловлю там бабочек, – объяснил нам всем, – но это не имеет никакого отношения к делу! – Он снова схватил меня за руку, но я успел его опередить.

– Тогда вы были без сачка, – сказал я, – и без коробки для растений!

Резиновый шланг повис в воздухе и не обрушился на раскрытую ладонь. М-ский посмотрел на меня грозно, но с некоторой опаской.

– Ты в этом уверен?

– Да, пан учитель. – И я нахально усмехнулся, так как карты, по крайней мере частично, были открыты, хотя сержант и директор ничего не поняли.

– Хорошо, – сказал М-ский, – мы над этим подумаем, а сейчас перерыв, – это к остальным, – на чай!

Когда я вышел в приемную, впервые ощущая тошнотворный привкус шантажа, смешанный со слезами, сторож вскочил со стула. «Закончили? – бросил он вопросительно сержанту. – Уже все?» «Нет, – ответил тот, – принесите воды в графине, а вы, – это нам, – ни слова!» Сторож с графином исчез, и мы услышали шарканье его шагов в пустом коридоре, а из кабинета приоткрыли дверь, чтобы мы не могли переговариваться между собой. Все, о чем мы говорили, они могли услышать, если бы напрягли слух, но на этот раз мы не упустили шанс.

– Наш-ли возле старого ду-ба, – шептал Ши-мек, – сож-гли в тот же день ве-че-ром в карь-е-ре. В семь ве-че-ра, ис-ка-ли ме-сто со стра-ху, а сейчас пу-та-ем-ся тоже со стра-ху.

Прежде чем сторож вернулся из пахнувшего тишиной и мастикой коридора, мы успели условиться о самом важном. Да, Шимек знал, что говорил, детали придумал хорошие и, самое главное, правдоподобные. Действительно, старый дуб в ложбине был яркой приметой. Если считать, что Эльку разорвало взрывом, обрывок платья вполне мог долететь до дуба Потом мы не знали, что с этим лоскутом делать. А на поляне с эрратическими валунами, то есть в карьере, от которого до ложбины сорок минут ходу, и вправду лесничий разрешал жечь костры. Так что мы пошли туда – разве это странно? – ну и красный лоскут сгорел в огне. Сторож вернулся с графином, полным воды, и на минуту исчез в кабинете.

– Я на-шел у кор-ней, – шептал Шимек, – ты нес в кар-ма-не, – это мне, – а Петр бро-сал в о-гонь. По-том – до-мой.

Сторож был уже с нами, дверь в кабинет была закрыта, и теперь, вспоминая эту сцену, я думаю, что был это самый замечательный сценический шепот, какой я когда-либо слышал. Одно только оставалось неясным – почему на этот раз за водой послали сторожа, а не кого-нибудь из нас? Оставленные без надзора, даже при открытых дверях кабинета, мы могли без труда обо всем договориться, в чем у сидящих в кабинете не могло быть сомнений. Может, они хотели любой ценой завершить следствие? Или это была интрига М-ского? Об М-ском я, во всяком случае, думал все время, пока они долго пили чай, а мы сидели в канцелярии на складных стульях, которые ужасно впивались в зад.

Перед М-ским теперь встала сложная проблема – он наверняка понял, о чем речь. Незаметно игра между нами сменилась игрой между мною и М-ским, и, хотя я так никогда и не рассказал друзьям про мой первый в жизни шантаж, эта игра продолжалась еще долгие годы после окончания школы, и после смерти Петра тоже не закончилась, и даже – как я сейчас думаю, – возможно, продолжается и поныне совсем в другом месте и времени. Когда я закончил школу, М-ский еще преподавал естествознание и оставался заместителем директора по воспитательной части. Позднее, после семидесятого года, когда два государственных мужа подписали договор, который газеты в Германии и Польше назвали историческим, когда много людей выехало навсегда в страну Георга Вильгельма Фридриха Гегеля, я узнал, что М-ский был среди них. Тогда я просто пожал плечами, однако, как оказалось, рановато. Ибо во время моего визита к Эльке, о котором я написал, что это тоже была игра, только вокруг Вайзера, во время этого визита, под самый его конец, М-ский снова неожиданно возник из небытия, словно ничто не могло произойти без него.

Из большой комнаты внизу, где лежала Элька, я поднялся в спальню. Мои руки больше не были крыльями «Ила», а прочие члены ничем не напоминали его серебристый корпус, задирающий красное платье. Рядом с кроватью стоял маленький переносной телевизор. Я включил его и, не вникая в передачу, совершенно пришибленный, натягивал пижаму Хорста. И тут я увидел на экране лицо М-ского, улыбающееся и толстощекое, отвечающее на вопросы репортера.

– Почему вы так поздно решились вернуться на родину? – спрашивал журналист.

– Ох, это не так просто, – отвечало лицо, – в общих чертах я бы объяснил это политическими причинами.

– Чем вы занимались в Польше?

– Научными исследованиями, – говорило лицо, – а по необходимости также преподавал в школе.

– Почему по необходимости?

– Потому что мои исследования, в которых я подчеркивал исключительность флоры и фауны, – хмурилось лицо, – окружающих Гданьск лесов, эти исследования не получали ни отклика, ни признания.

– По приезде вы опубликовали результаты своей научной работы?

– К сожалению, – на лице появились признаки некоторого нетерпения, – рукопись была конфискована у меня на границе.

– Почему?

– Боюсь, также по причинам политическим, – отвечало без запинки лицо.

– А чем вы занимаетесь сейчас?

– Сейчас, – лицо на минуту задумалось, – сейчас я преподаю в садоводческой школе специальные предметы.

– Продолжаете ли вы сейчас научную работу без помех?

– О да! – Лицо улыбнулось как на рекламе кока-колы. – Безо всяких помех!

– И какие же вы исследования проводите, позвольте спросить?

– Я провожу исследования, – лицо состроило важную мину, – исчезающих видов бабочек в Верхней Баварии.

– Будут ли опубликованы результаты ваших исследований?

– Да, – отвечало лицо, – в самом скором времени!

Я уже хотел выключить телевизор и убрать лицо, по крайней мере на эту ночь, когда на экране появилась фигура канцлера, господина Вилли Брандта. Он выступал в бундестаге, полемизируя с тезисами партии «зеленых». «Вы не знаете даже, – сказал я громко, поскольку в комнате никого не было, – вы даже не знаете, господин канцлер, какого они сейчас приобрели союзника!» – и выключил телевизор, боясь, чтобы с экрана не выскочило вдруг лицо – то самое лицо из прошлого с дорисованными Вайзером усами.

Открытие это пришибло меня окончательно, и, как я уже писал, на следующий день я вернулся в Мюнхен к своему дядюшке, у которого был красивый дом, газон и машина, и ничего больше. Я размышлял о том, почему женщина, выглядевшая как домохозяйка, била М-ского по лицу, и даже сегодня картина эта будит во мне смешанные чувства, ибо если М-ский летом ловит исчезающих бабочек в Нижней или Верхней Баварии, то наверняка встречается там с какой-нибудь баварской домохозяйкой и так же, как над Стрижей, стоит над горным ручьем, который заглушает звук оплеух крепкой немки.

Загрузка...