Это было зимой. Знаменитая тёмная борода Фиделя Кастро сливалась с чёрной норковой шапкой, которыми были тогда увенчаны головы высоких партийных и советских чиновников. Но и в этом непривычном головном уборе Кастро оставался самим собой. Никому из зарубежных гостей, каких мне доводилось сопровождать, не оказывали столь горячего и искреннего приёма.
Народное признание выражалось в такой популярной в то время частушке:
По-кубински он Хвидель,
А по-русски Федя.
Весь он чёрный, как кобель,
К нам в Воронеж едя.
Люди слушали и смотрели на Фиделя как на самую большую знаменитость, прощая его слабость говорить многочасовые речи. В сибирских городах, где морозы за тридцать, никто не покидал митингов. Но было и другое. Помню, в Киеве после посещения театра местные власти решили осчастливить высокого гостя обществом "гарной дивчины", роль которой исполняла актриса, естественно, проверенная и проинструктированная высшими инстанциями.
Ответственным за эту акцию был секретарь ЦК КПУ по идеологии (кажется, Маланчук).
На утро в вестибюле резиденции, где поселили Кастро, я слышал такую реплику раздосадованного секретаря КПУ:
— Ай, не в коня корм!
И этот прискорбный случай был, пожалуй, единственным, который выбивался из образа героического Кастро. Никто не мог понять, почему национальный герой свободолюбивой Кубы, штурмовавший крепость Монкадо, "спасовал перед украинской дивчиной?"
Меня поразило это особенно. Здоровенный мужик при таком харче и постоянной выпивке и… Ведь Фидель мой ровесник. Ему едва перевалило за тридцать. Благословенный возраст!
— Если такие конфузы оттого, что он Вождь и Герой, то лучше быть простым смертным, — злословили журналисты, сопровождавшие делегацию.
С тех пор минуло почти полвека. Смотрю на последние кадры съёмок кубинского вождя по ТВ. На острове Свободы теперь разрешено празднование Рождества. Кубинцы готовятся к встрече Папы Римского.
Невероятно! Да и Фидель уже не тот. Вылиняла смоль его бороды, поблёк некогда огненный взгляд, захрип громовой кастровский голос…
Такими же стариками стали все мы, кого тогда разрывала молодость. А иных уже нет, сошли под сени… Грустно конечно, но никакой трагедии… C'est la vie! Так и должно быть… Трагедия у тех, у кого нет детей и кто не слышит оправдывающих старость звонких голосов внуков.
Вожди и Герои часто лишены этих радостей, и им труднее.
Очень ярко высвечивается встреча с шахом Ирана Реза Пехлеви и шахиней Сорией в Сталинграде.
После запальной гонки с передачей отчётов и репортажей в Москву о прибытии делегации и её встрече в городе так приятно расслабиться и отдыхать несколько часов в сверкающих чистотой салонах волжского лайнера за бокалом доброго вина.
Дружеское общение налаживается моментально. Замкнутое пространство палуб, лёгкий хмель в голове и профессиональное любопытство журналиста, и ты уже в дружбе с человеком, которого увидел всего час назад.
Такое произошло у меня с молодым генералом из свиты шаха, который свободно говорил по-русски, так как учился в нашей военной академии. Выяснилось, что многие высшие офицеры в армии шаха получили военное образование в нашей стране.
— Это давняя традиция, — говорил молодой генерал, — учиться военному делу в России. Особую цену в нашей армии имеют офицеры, окончившие академию Генерального Штаба в Москве. Я тоже её выпускник…
Мы сидим на открытой палубе под тентом за столиком, на котором фрукты, напитки и лёгкие закуски. Предупредительный официант белой тенью скользит меж столиков, поправляя сервировку. Чтобы раззадорить генерала, задаю дурацкий вопрос:
— А отчего это вся свита при появлении шаха опускает глаза? Даже вы, военные…
— Нельзя, — улыбается мой собеседник. — На солнце смотреть нельзя. Шах – это солнце…
Наш пароход уже отвернул от первого шлюза Волго-Дона и идёт вверх по Волге.
Только что случилось ЧП, переполошившее всех гостей. Даже на нашу верхнюю палубу вышел шах Реза Пехлеви, очень стройный, по-военному подтянутый. За ним суетно семенит заскорузлый, тёмный, как огарок, Анастас Микоян – в то время председатель Президиума Верховного Совета, сопровождавший шаха.
Оказывается, порыв ветра сорвал с головы белолицей красавицы шахини Сории роскошную шляпу. Шляпа упала на лёгкую зыбь вспененной реки, и её понесло течением. Пароход тут же начал разворачиваться, но взбудораженные мощными винтами волны захлестнули головной убор шахини, и он пошёл ко дну.
Всё произошло так быстро, что на судне не нашлось смельчаков, которые бросились бы за борт и спасли шляпу её высочества. По палубам прошёл ропот: "В шляпе шахини дорогая заколка с бриллиантом! Сория очень расстроилась и тут же ушла в свою каюту!"
— Чепуха! — сказал мой собеседник-генерал. — Расстроилась шахиня не из-за какой-то заколки или броши. У неё этого добра горы. Опечалилась Сория из-за дурной приметы. Потеряв шляпу, береги голову!
И генерал, склонившись ко мне, поведал "тайну двора шаха".
Подданные его высочества в смятении. Зреет заговор. Шахиня в большой опасности. Мохаммеду Реза Пехлеви* уже тридцать семь, а у него до сих пор нет наследника. И виновата Сория. Народ ропщет… А тут этот случай со шляпой. Поневоле загрустишь.
Генерал отшатнулся от меня и, скрестив руки на груди, умолк.
— А может, не в Сории причина? — Теперь уже я склонился к его креслу.
— Нет… — отрицательно покачал он головой. — Проверено. И не раз. Сория…
— Проверяли в гареме?
— И на гареме тоже, — улыбнулся генерал. — У Мохаммеда всё о'кей! Шахиня виновата… Народ не доволен. Может всё плохо кончиться. А если с Сорией что случится – и до войны не далеко. Она – дочь влиятельнейшего в Иране человека. Богатейший клан…
Думаю, опасения иранского генерала оказались не напрасными. Вскоре мир узнал, а вслед за ним и мы в СССР, что шахиня тайно бежала из Ирана. Гражданской войны, которой боялся мой собеседник-генерал, не случилось.
Позже дошли сведения, что экс-шахиня Сория снималась в фильмах в Европе. И, кажется, в Голливуде. Но для успеха её артистической карьеры одной красоты (а она была действительно ослепительно красива!) оказалось мало. Фильмы с её участием не имели успеха.
А что же шах Ирана Мохаммед Реза Пехлеви, племянник старого шаха Реза Пехлеви? Как решилась проблема с наследником престола после бегства Сории? Не ведаю.
В 1978 году исламская революция в стране смела шахский трон. Самому шаху отрубили голову и тем самым разрешили проблему престолонаследия. Мохаммед Реза Пехлеви был последним монархом в более чем тысячелетней истории Ирана.
Я жил уже в Москве, когда пришло сообщение о низложении шаха Ирана. Вспомнилась та, двадцатилетней давности, встреча с его генералом и наша беседа на пароходе. Какой была судьба генерала? Судя по иронии, какая слышалась в его сравнении шаха с солнцем, он мог и участвовать в низложении государя. И мне вдруг стало жалко шаха. Не того верховного правителя страны, которого, как и нашего царя, называли кровавым, а человека, которого я видел и даже говорил с ним, когда брал у него интервью о его впечатлениях от пребывания в Сталинграде. Переводчиком был генерал. Что говорил шах? Вероятно, обычные слова о героизме защитников города и мужестве тех, кто его возрождает…
Но запомнилась не эта короткая беседа, а прогулка по Волге. По пути на ГЭС была остановка для купания. Изморённые жарой почти все пассажиры высыпали на пляж. Пароход не покинули только первые лица и их охрана.
Микоян снял пиджак и ботинки и сидел в кресле на верхней палубе. Потом он снял и носки, повесил их перед собой на перила ограждения…
Сцена поразительная. Сидит чёрный, обугленный, как головешка, старичок в белом плетёном кресле, он же "президент великой страны", как его величали иностранцы, и сушит на солнце носки.
Шах приблизился к трапу, но на берег не сошёл, а стоял и смотрел на купающихся подданных из своей свиты и на нас, грешных.
В светлом военном мундире, перехваченном в тонкой талии широким золотым ремнём, роста невысокого, почти вровень с шахиней Сорией. Она тоже ненадолго вышла полюбоваться купанием уже в другой шляпе. Шахиня скоро исчезла. А шах продолжал стоять, положив лёгкую левую руку на бортик ограждения. Прямой, стройный, с ладной, точёной выправкой, какая удаётся только молодым офицерам и почти никогда – генералам.
Лицо тонкое, почти европейское, нос с восточной смуглостью, глаза живые, острые. Я смотрел в них, когда сидел напротив во время беседы в резиденции, и не заметил в них ничего царского или "шахского". Взгляд обычного вежливого и учтивого человека, который ничем не подчёркивает своё величие.
Таким мне и запомнился этот человек, он же шах.
Несоответствие официального "образа" и "оригинала", как я уже говорил, открылось для меня давно. Ещё в беззаботные студенческие годы, в 1947 году, я был участником парада физкультурников в Москве. Так вот тогда дважды мне довелось видеть Сталина и его соратников.
Первый раз – на правительственной трибуне стадиона "Динамо" (трибуна и сейчас на том же месте), а мы, спортсмены, лицезрели вождей с гаревой дорожки, когда в парадном строю проходили мимо них. А затем – с поля стадиона, когда выступали со спортивными номерами.
Через несколько дней увидел великого вождя и членов Политбюро уже в Георгиевском зале, в Кремле, на правительственном приёме в честь Дня физкультурника. Здесь я рассмотрел Сталина (ел глазами только его!) уже подробнее. И был в шоке. Я видел стареющего рыжеватого коротышку с нездоровым, побитым оспой лицом…
Впечатление настолько несуразно-страшное, что я десятилетие, вплоть до разоблачения культа личности Сталина, боялся кому-либо и заикнуться об этом. Через несколько лет, как великую тайну, рассказал брату Виктору. А для него мои "страхи" никакой тайной не были.
— А чего ты хотел? Он и есть коротышка! Рост всего полтора метра с кепкой. А вот что ботинки на высоком каблуке – не знал… А что рябой, так у него и кличка такая была… Рябой!
Как ушатом холодной воды окатил меня этими подробностями брат. А узнал он их за три года немецкого и девять лет нашего плена.
После этого разговора я перестал удивляться и к "зримому несоответствию" относился уже спокойно.
На размалёванные, дышащие здоровьем и молодостью портреты партийных вождей на центральных площадях в городах, где я жил, смотрел со спасительной долей скепсиса и иронии.
Когда менялся порядок в ранжире портретов вокруг Первого лица (Сталин, Хрущёв, Брежнев…) или какой исчезал, а на его месте появлялся новый портрет подкрашенного здоровяка, особых волнений не вызывало. Всё шло своим чередом…
Однако были и исключения в этой меняющейся череде. Где-то к концу правления Сталина, после XIX съезда партии, резко расширилось Политбюро (кажется, тогда уже президиум ЦК!). В него вошли такие молодые функционеры, как Сабуров, Игнатов, Шепилов… В мелкорослом окружении Сталина появились обычные люди, на голову, а то и на две, как Шепилов, возвышающиеся над Первым лицом.
Шепилов руководил идеологией, и впоследствии, когда Хрущёв громил антипартийную группу Маленкова, Молотова, Кагановича, Булганина… длинный ряд "этих отщепенцев" замыкала фамилия молодого идеолога. В официальных документах по антипартийной группе это звучало так: "…и примкнувший к ним Шепилов". В народе это добавление окрестили как самую длинную фамилию в СССР.
Я встретил этого человека года через два-три после его снятия в санатории имени Ленина в Сочи. Работал он, кажется, тогда в Центральном архиве, но имел право отдыхать в санатории Управделами ЦК КПСС.
Мы стояли в очереди к санаторному парикмахеру, и я разглядел этого высокого и респектабельного человека. Рассматривая его вблизи, я подумал: "Такого красавца наверняка любят женщины". И тут же: "Как же крепко цепляется старое за новую жизнь. Низкорослый Сталин подбирал в своё окружение коротышек-подхалимов. А к концу жизни поумнел. Но тут опять незадача. Колобок Хрущёв разогнал от себя нормальных людей".
— Да и вины-то за Шепиловым никакой не было, — вспомнил я рассказ человека, хорошо знавшего "кремлёвскую кухню" (о нём речь пойдёт ниже), — только что умный, да не молчал, говорил правду. Прошёл войну, закончил генералом. Я его ещё по Академии наук знал. Он членкор. Когда его ещё при Сталине избрали в секретари ЦК, Хрущёв дружил с ним. Правду от умного всегда интересно услышать, пока он не начинает говорить о тебе. А Шепилов говорил Хрущёву: "У власти должны стоять образованные, грамотные люди. Время самоучек ушло со Сталиным". Ну, как же всё это могло понравиться Никите с приходским образованием?"
Я продолжал рассматривать Дмитрия Шепилова. Он стоял на крылечке одноэтажного домика, во дворе санатория, где разместилась парикмахерская, а я отошёл и сел на скамейку в тенёчке.
Красивое, спокойное лицо, статная, богатырская фигура начинающего полнеть атлета. Сходство с теми портретами, которые ещё недавно красовались на площадях, во дворцах куьтуры, школах, красных уголках и прочее… было приблизительным. Невероятно! Но оригинал выглядел лучше, чем портрет. Ха! Да его подретушировали фотографы-художники, чтобы он не выделялся из общего ряда наших правителей. Усреднили…
Моя догадка не далека была от истины. Когда через несколько лет меня брали на работу в аппарат ЦК КПСС, то я впервые побывал в том самом фотоателье, где стряпались все эти портреты. Оно располагалось в торце ГУМа, выходящем на улицу Куйбышева. Перед дверью никакой вывески, только крохотная кнопка звонка, спрятанная от глаз прохожих. Огромные окна высоко закрашены белым.
С крохотной бумажкой, какую мне вручили в хозотделе Управления делами, разыскал эту дверь и нажал потаённую кнопку. Меня впустили в небольшой высокий зал. Глухая стена, отделяющая его от магазина, была увешана теми самыми портретами членов и кандидатов Политбюро и секретарей ЦК, которые в миллионных экземплярах растекались по стране.
Здесь висели цветные фотооригиналы, отретушированные художниками. А на необъятных просторах Родины были литогравюры с них.
Меня усадили перед ящиком из красного дерева на высокой треноге. Фотограф, здоровенный детина лет пятидесяти, поколдовал с посадкой моей головы, навёл объектив и, как старые фотографы, снял массивную чёрную крышку с объектива.
— Придёте завтра в это же время за фото.
Это всё, что проронил этот человек. Фотография делалась на удостоверение. Их выдано мне было, кажется, две или три. Не распечатывая пакета, я был обязан передать фото в Управление делами, что я и сделал на следующий день.
За десять лет службы в аппарате ЦК мне раза три довелось побывать в этом фотоателье. Один раз меняли удостоверения, потому что заведующего управделами Павлова сменил печально известный Кручина. Это он в связи со скандалом вокруг денег ЦК КПСС в разгар перестройки выбросился (а может, выбросили?) из окна своей квартиры.
Ещё раз получали новые партбилеты…
Так вот всё тот же угрюмый, но постаревший детина-фотограф, когда я рассматривал на стене обновлённые после съезда ряд портретов, видно, от скуки заговорил со мной.
— Да, с ними работы много. И нам. И потом, — он кивнул в сторону внутренней двери, — там, в лаборатории. Вот недавно делал портрет Дмитрия Фёдоровича Устинова… Портрет при всех его регалиях в мундире маршала. Я спрашиваю у него: "А почему вы, Дмитрий Фёдорович, никогда и нигде не появлялись при всех ваших наградах?" А ведь он и Герой Союза, и дважды – Соцтруда, орденов Ленина смотри сколько… Так он, знаешь, что мне ответил? "А ты попробуй потаскай такую тяжесть. Грудь разламывается… Ведь почти пуд металла…"
Но вернусь к рассказу о Шепилове. Его позвали из открытой двери в парикмахерскую, а я сидел и продолжал думать об этом импозантном красавце: "Вот что значит его величество случай! Поведи он себя тогда по-другому, не примкни к когорте стариков Политбюро, и был бы сейчас рядом с Хрущёвым. А при его уме, образованности, молодости, возможно, и его преемником… Хотя?"
Наши правители не успевают. Уж какие были мудрецы и Ленин, и Сталин… А не воспитали преемников. Уверенность в себе не позволила.
К тому времени я ещё смутно понимал, как варится "политическая кухня" там, на Верху, но зорко всматривался в людей оттуда и факты, приоткрывавшиеся мне…
В самом начале осени 1957 года, отработав на Всемирном фестивале и Третьих международных спортивных играх в Москве, побывав в отпуске, я с семьёй переехал из тогда ещё Сталинграда в тогда ещё Свердловск.
ТАСС поменял своих собкоров. Это практиковалось и в центральных газетах.
Почти одновременно в Свердловск из Москвы прибыл Владимир Семёнович Кружков, фигура известная в высших эшелонах власти. Членкор Академии наук, директор Института марксизма-ленинизма, ответственный за издания собраний сочинений Ленина и Сталина, зав. отделом пропаганды и агитации ЦК партии и прочее…
Уже при мне срочно провожали на пенсию старейшего редактора газеты "Уральский рабочий" (фамилию запамятовал), и Владимира Семёновича с его московских высот опустили в кресло главного редактора областной газеты.
Корпус собкоров центральной печати состоял на партийном учёте в парторганизации областной газеты. С приездом Кружкова в парторганизации состоялась отчётно-перевыборное собрание, и мы, два новых его члена, оказались в партбюро. Если избрание Кружкова было обязательным, то моё было случайным, возможно, как противовес молодого старому. Этой дозировкой занимался секретарь по идеологии Свердловского обкома некто Куроедов, который осуществлял разработанный им же сценарий партсобрания. Года через два-три "мудрый" партфункционер был призван в Москву и назначен председателем Комитета по религиозной деятельности в СССР (впрочем, эта организация, руководившая церковью, кажется, называлась иначе).
Так вот, волею судеб и партии, мы, два новых человека в Свердловске, оказались в одной упряжке. Но сдружило нас не партбюро, а рыбалка. Кружков оказался страстным рыбаком и не просто, а заядлым зимним рыбаком, которые признают только подлёдный лов и готовятся к нему целый год.
Среди таких отчаянных фанатов мне довелось встретить за всю жизнь только ещё одного человека. По странному стечению обстоятельятв он был тоже высоким номенклатурным работником, прошедшим почти тот же путь в партийной карьере, но уже при Брежневе. Это Борис Иванович Стукалин – председатель Госкомиздата, зав. отделом пропаганды ЦК, посол в Венгрии и прочее. Люди разных поколений и разного времени, но с одной огненной страстью рыбака.
Я тоже рыбак. Выросший на Волге. Но рыбак всесезонный. Однако – где мне до них!
Зимняя рыбала – дело коллективное. Ездят на неё в компаниях, с друзьями. У Кружкова всего этого не было, и он приглядел меня. Поехали на двух машинах. Он – на редакционной, я – на тассовской.
Я предложил Кружкову не самое рыбное, но потрясающей красоты Синарское озеро, километрах в пятидесяти от Свердловска. Крутые гранитные берега, отроги гор, опушённые лесом, заснеженная гладь причудливой формы самого озера, раскинувшегося на добрую сотню гектаров. Швейцария!
На рыбалке есть священные моменты, которые по эмоциональному накалу не уступают самому отчаянному клёву. Это когда рыбаки сбиваются в тесный кружок, достают из своих рыбацких ящиков и сумок заботливо приготовленную жёнами закусь и, естественно, водку. Под веселящий звон кружек, колпачков от термосов начинаются неспешные разговоры. У каждого (и это святое!) пол-литра. Этого, как правило, на всю рыбалку, особенно в морозные дни, не хватает, и самые предусмотрительные имеют "заначку", которая расценивается всеми как ниспослание божьей благодати. А её обладатель как герой дня.
Когда мы рыбачили вдвоём (непьющие шофёры не в счёт), до "заначки" дело доходило редко. Но основной запас в три-четыре присеста за день мы приканчивали. И вот тут шли те задушевные разговоры.
Экипировка наша легко выдерживала уральские морозы до тридцати и выше градусов. Мы оба обзавелись одеждой полярных лётчиков. Лунки бурили рядом, и после очередного "сугрева" текли наши беседы.
Владимир Семёнович – человек скрытный и, что называется, "тёртый", побывавший в разный переплётах, разговорился только во вторую или в третью зиму наших совместных поездок, когда уже своим мудрым "рентгенвзглядом" проглядел меня насквозь.
Выпивал он всегда дозированно "свою норму". И даже когда возбуждался в беседах, в нём будто срабатывал тормоз, который глушил или напрочь обрывал его откровения. Поэтому почти всегда его рассказы оставались недосказанными.
Вначале по своей наивности я добивался продолжения, но моя настырность ни к чему не приводила. Кружков легко и деликатно переводил разговор на другие темы, часто в шуточное русло.
Ездили мы на рыбалки зим пять или шесть, пока у Кружкова не окончилась его уральская опала, и он вернулся в Москву. Вернулся, конечно, на скромную должность директора Института истории кино, где проработал до самой кончины, кажется, до середины восьмидесятых.
Через два или три года перебрался в Москву и я. Мы встречались несколько раз на совещаниях, просмотрах фильмов, премьерах… Перезванивались редко. Интересов общих уже не было. Да и разница в возрасте, Владимир Семёнович был почти вдвое старше, не позволила продолжить нашу уральскую дружбу. Просто из неё выпал цемент – зимняя рыбалка, на котором она и держалась в Свердловске.
Вот те рассказы "о кухне" в высших эшелонах власти, какие мне довелось слышать от Владимира Семёновича Кружкова.
Когда зашёл разговор об антипартийной группе, на моё удивление, как такой умный и дальновидный политик, как Шепилов, оказался в этой компании, Кружков ответил:
— Да ведь в ней оказалось всё старое сталинское Политбюро. И Хрущёва оно сняло с поста Первого секретаря. Никиту спасла Фурцева. Когда Маленков, Молотов, Каганович, Булганин, Ворошилов и другие старики, посчитав, что дело сделано, ушли спать, Фурцева всю ночь названивала в области и республики секретарям, членам ЦК и срочно созывала их в Москву спасать Хрущева. Звонили в первую очередь тем молодым, кого Никита успел назначить уже после Сталина.
На другой день начинается Пленум. Маленков докладывает о решении Политбюро, а хрущёвская когорта со страшной силой начинает "нести" стариков. За ночь и речи уже написали. Не спал и Никита, и выступил с разгромным докладом против отступников и антиленинцев.
Тогда Хрущев предложил: никаких репрессий против антипартийной группы не применять, а только исключить главных зачинщиков из партии и послать их на хозяйственную работу в области.
Маленкова – директором электростанции в Сибирь, Кагановича – на Урал, директором Астбестовсокго горно-обогатительного комбината, Молотова – послом в Монголию, Сабурова – в ГДР… Рассовали их, рабов Божьих, в разные стороны, подальше от Москвы. А старика Ворошилова после его раскаяния со слезами оставили в Политбюро как безвредного.
Из стариков-сталинцев уцелел и Микоян, да ещё и стал Председателем Президиума Верховного Совета. Ну, этот при любых поворотах оказывался на поверхности. Он был даже двадцать седьмым бакинским коммисаром. И там выплыл…**
А Шепилов погорел по-глупому. Он даже не поддерживал решение Политбюро о снятии Хрущёва, а только сказал, что в руководстве должны произойти преобразования… Микоян отмолчался, а он высказался…
В минуты откровения, подкреплённого постоянным стремлением "сугрева" на жестоких уральских морозах, Владимир Семёнович часто восклицал:
— Эх, Володя, тёзка ты мой зелёный, держись подальше от этих сильных мира сего. Уж слишком паскудная у них жизнь при ближайшем рассмотрении. Постоянный страх, зависть, угодничество перед теми, кто выше тебя… Мерзость! Заклинаю! Держись подальше.
— Да меня никто и не подпускает! — хохотал я.
— Э-э-э! Не скажи. Ты молодой. В академию собираешься… Всё может быть. Но, попомни меня, лучше, чем это! — И он, вытащив руки из меховых варежек, свисавших на цветной поворозке из-за поднятого стоймя цигейкового ворота лётчицкой куртки, вскакивал с ящика и разводил ими, широко охватывая заснеженную ширь озера и его серо-зелёное обрамление из гранитных скал и хвойного леса. — Запомни, тёзка, лучшего состояния, чем молодость и свобода, у человека не бывает!
— Почему? — шутливо возразил я. — А женщины?
И Владимир Семёнович не без удовольствия подхватывал новую тему нашего разговора.
Слушая меня, он неожиданно спрашивал:
— А коленки у неё были с ямочками? — И, видя мои затруднения с ответом, безнадёжно махал выхваченной из варежки рукой. — Эх, молодёжь! Ну, разве ж можно быть такими невнимательными? Кошмар!
Я знал о ходившей в партийных кругах версии, почему академик Георгий Фёдорович Александров, член ЦК и главный редактор газеты "Культура и жизнь", а также Владимир Семёнович Кружков и другие столпы идеологии были разжалованы Хрущёвым и высланы из Москвы. Говорили, что у этой группы был чуть ли коллективный гарем из молодых актрис и других деятельниц культуры, делавших скорую карьеру. Думаю, если что и было отдалённо похожее, но всё-таки пострадали они не за это.
Хрущёв сам был "ходок" не из последних. Почти вся страна знала о его связи с Фурцевой (он благоволил ей попасть в секретари ЦК, а затем в члены Политбюро).
Наверняка были более серьёзные причины. Я помню чересчур смелые по тем временам статьи академика Александрова в "Правде" и в "Культуре и жизни", где он был главным редактором. Последняя тогда была самым смелым и интересным изданием. Здесь громили бюрократизм, инертность властей, нередко затрагивая и партийные сферы. А газета – орган ЦК!
Но время "оттепели" было на излёте. Хрущёв уже громил художников-модернистов и диссидентствующих поэтов. События в Венгрии, а раньше в ГДР и Польше подталкивали его к жёстким мерам. Противостояние с Америкой и дискуссия с Китаем нарастали, и Хрущёву ничего не оставалось, как вернуться к старому методу "завинчивания гаек".
Газету "Культура и жизнь" закрыли, а группу реформаторов Александрова рассеяли по стране. Сам Александров вскоре умер. Это случилось в шестьдесят втором году, когда ещё Кружков был на Урале. В закрытии газеты была и косвенная польза.
В 1958 году организовывался Союз писателей России, а на базе газеты "Культура и жизнь" появился орган нового союза писателей – "Литература и жизнь".
В это время было создано и бюро ЦК по РСФСР, и возглавлять его уехал в Москву первый секретарь Свердловского обкома, тогда ещё мало кому известный Андрей Павлович Кириленко.
Кружков неохотно включался в мои рассуждения об этих переменах и никогда не оценивал их, отшучиваясь затёртыми репликами: "Пути Господни неисповедимы", а если по-научному – "исторические зигзаги"…
Никогда не заходил у нас разговор о причинах его выпадения из властных структур. А когда до нас на Урал дошла весть о кончине академика Александрова, он отозвался о нём лишь словами "светлая голова" и перевёл разговор на общие рассуждения об "учёном мире", отзываясь о нём очень скептически.
— Настоящие только естественники да математики, а наш брат-гуманитарий так, как вы, молодые, говорите, "лабуда".
Он регулярно ездил на ежегодные общие собрания Академии наук, где избирались новые её члены. Вернувшись, он говорил:
— Ну, вот, тёзка, теперь у нас уже дюжина Платонов и Сократов. К Минцу, Митину, Федосееву и иже с ними добавились ещё философы: Ильичёв, Поспелов… Придётся тебе, Володя, изучать и их труды…
Но чаще Владимир Семёнович из этих поездок привозил пикантные смешные истории вроде следующей.
— Мой коллега, членкор Глушенко (кто такой, не знаю, но фамилию запомнил точно, потому что мой студенческий друг с такой), был на приёме у врача в нашей академической поликлинике. Врачиха молодая, пухленькая склонилась над ним и выслушивает сердце. Груди из-под халатика так и выскакивают. И зарябило в глазах сердечного, и простынка, какой он прикрыт на топчане, вдруг затопорщилась. Глушенко хвать руками за груди, врачиха ойкнула и к двери… — Владимир Семёнович делает долгую паузу, поправляет удочку, выгребает из лунки зашёрхлый ледок и уже другим голосом, со спавшим напряжением, продолжает: – Пока она бежала до двери у бедного профессора промелькнула вся его жизнь. Сейчас поднимут скандал… А дальше – разбор персонального дела на партбюро и собрании, стыдоба, взрослые дети, конец карьеры…
Но щёлкнула задвижка замка, и врачиха уже в расстёгнутом халатике предстала перед похолодевшим профессором. Простынка опала, а бедного пациента пришлось отпаивать сердечными каплями.
Отсюда мораль. Готовь себя, мой юный друг, к любым поворотам судьбы.
Вспоминая сейчас наше многолетнее общение "на чужбине" – выражение Кружкова, я прихожу к выводу, что Владимир Семёнович был типичным функционером той сталинской эпохи, которая так трудно тогда выходила из нас, да и не ушла ещё окончательно и теперь. А в "прогрессисты", вкупе с академиком Александровым, он попал скорее случайно. Однако, человек умный и изворотливый, всё же не сумел вовремя сориентироваться в бурных событиях той партийной закулисы, куда его вынесла судьба.
Его жизнь и карьера легли на две эпохи: сталинскую и хрущёвскую. И хотя последняя была и мягче и демократичнее (это признавал и Кружков), однако, судя по нашим беседам, предпочтение он отдавал сталинской. "Тогда было ясней" – его слова.
Как и у многих его сверстников, у которых не было личных обид на Сталина, он относился к жестокостям вождя "философски", то есть если и не оправдывал их, то всегда находил "объективные причины" конкретных случаев репрессий: "Вынужден был", "обстоятельства диктовали", "защищал завоевания" и т. д…
К самой личности Сталина относился без пиетета, как к живому, но "в последние годы больному и поэтому непредсказуемому человеку".