Коновалов Григорий Иванович Вчера

Григорий Иванович Коновалов

ВЧЕРА

ПОВЕСТЬ

Часть первая

1

Будни сливались в одно серое, не отлагаясь в моей памяти, запоминалось только праздничное, особенное, поэтому, может быть, зима с ее метелями, заносившими нашу глинобитную избу по самую трубу, с ее поздними дымными рассветами и ранними сумерками, с ее морозами, запушившими окна, кажется мне каким-то длинным ненастноунылым днем. Но в один из таких сумеречных дней случилось такое, что осталось на всю жизнь в моей памяти...

Перед вечером мы с дедом запрягли гнедого мерина Старшину в сани с плетейной из краснотала кошевкой и доехали иа гумпо за соломой. Мне было уже пять лет, я помогал деду, в чем он, человек гордый, все же признавался встречным людям:

- Теперь легко жить: Андрюшка за дело взялся, - и посмеивался в заиндевелую бороду.

Я стоял на дне кошевки, держась за вожжп, смотрел на толстые двигавшиеся ляжки Старшины, старался догадаться о том, что думает копь. Старшина был очень сметливый. Любил спрямлять путь, под гору спускался шагом, и если даже сильно накатывал на него воз, Старшина садился, но не бежал. По мосту через речку всегда ходил осторожно, обнюхивая настил. Если упадет с его спины человек, Старшина остановится и будет ждать, когда снова сядут на него. После кормежки оп с.-м становился в оглобли, охотно подставлял шею, чтобы захомутали. Старшина любил людей, и только этим моя;по объяснить его привычку просовывать летом в окно голову и как бы невзначай стянуть кусок хлеба со стола.

Иногда я думал огорченно: почему Старшину не назначают царем над всеми лошадьми? Вид у него был важный: большое брюхо, передние ноги по щиколотку в чулках, на лбу звезда. "Умен, все понимает, только не говорит", - любил повторять о Старшине дедушка. Я же был убежден, что Старшина умел говорить даже на многих языках: на коровьем, овечьем и своем, лошадином.

Я верил, что если остаться на ночь в конюшне, то можно легко научиться разговаривать по-лошадиному.

Старшина был не только умный, но и смелый: не боялся по ночам открыть двери конюшни и уйти на гумно к сену. Осенью, когда загорелась соседская рига, он так расхрабрился, что вместе с бочкой чуть не въехал в огопь.

Хорошо, что люди остановили. Вот и сейчас Старшина не испугался, когда от омета под ноги порскнули два горбатых русака; он лишь повел одним ухом, не считая нужным тревожить другое.

Пока дедушка клал в кошевку солому, я зашел на подветренную сторону омета. За спиной у меня поднимались горы, а за рекой бескрайняя степь разбегалась в волнистых сугробах. Небо заслонено хмурыми облаками, и только над мельницей меж седых деревьев тепло голубело в прогале туч. Неотрывно смотрел я на этот клочок неба и вспоминал жаркое лето. Казалось, расплеснется сейчас эта горячая голубизна по всей степи, и тогда, мотая головами, выплывут в разлив зеленых трав табуны киргизских лошадей; как из-под земли, вырастут из-за курганов островерхие шапки наездников. У каменной горы зацветут сумерками пахучие костры киргизских кочевий, а дедушка посадит меня на свою жилистую, волосатую шею, и мы придем в гости, сядем на кошму перед медным котлом. В войлочной кибитке зазвенят глуховато струны, свитые из бараньих кишок...

- Замерз, сердешный?! - услышал я голос деда. - Дай-ка сосульки-то под носом обломлю.

Мы сели с дедом на кошевку, поехали домой. За рекой над мельницей стелилась размытая ветром темная туча.

Из-под навеса тучи одна за другой выехало несколько подвод. Опережая их, густой буран задернул село, деревья, нашу дымящуюся кузницу, каменную бабу на развилке дорог. Побелели борода дедушки, спина Старшины. Старшина решил сократить дорогу, свернул вправо.

- Кажись, падаем, сынок, - успел сказать дедушка, и мы полетели головой в сугроб, очутились под соломой в кромешной темноте.

- Жив, Андрейка? - спросил дед весело. - Ну вот и хорошо, сейчас, как цыплята, вылупимся на свет божий.

Когда мы приехали домой, весь двор был заставлен подводами. Люди в чепанах и тулупах выпрягали лошадей. Лошади были косматые, толстоногие. Их хвосты и гривы забило снегом. Злые глаза поблескивали в сумерках.

Приезжие были работниками гуртоправа Корнея Енговатова с глухого степного хутора Калмык-Качерган.

Они возвращались с базара и к нам заехали потому, что среди них был родной брат дедушки Данила, маленький старичок в поношенном тулупе, в волчьей шапке и подшитых валенках. Енговатовские работники расположились на кухне, на полатях, а Данила с дедом сели в горнице перед голландкой.

Бабушка кормила меня щами, приговаривая ласково:

- Ешь, сынок, ешь, большим будешь. Кто щи не ест, тот маленьким, с рукавицу, бывает. Такого и ворона унесет в гнездо на подстилку, и суслик в нору уташит. Ешь.

Я из сил выбивался, но ел, спрашивая бабушку, буду ли я большим, как наш дом.

- Выше дома будешь. Поясом вровень с лесом, голова в облаках. Тучей оденешься, грозой подпояшешься.

Слово молвишь - гром загремит, грудью вздохнешь - ветер дунет. Где ногой наступишь - родники потекут, - не спеша устало говорила бабушка, выпростав ухо из-под кокошника, наверное, для того, чтобы слышать разговор дедушки и Данилы. А я, не переставая, ездил в чашку большой деревянной ложкой, на черенке которой дедушка вырезал крестик.

Данила жаловался дедушке:

- В одночасье родились мы с тобой двойняшкой, Ерема. А жизнь у нас разная. Ты - хозяин, я - батрак.

Твоя жена в здравии при тебе находится, а моя, царствие ей небесное, горемыке, в сырой земле. Ты на внука радуешься, сын у тебя послушный, а мой Васька разве человек? Одно слово - он есть Догони Ветер. Плохая пошла молодежь. Помнишь, как мы с тобой женились?

Сорок колодцев по найму вырыли, тогда батя сказал:

"Справьте себе наряды, женить буду". Ноги-то застудили на всю жизнь, в пояснице разогнуться нет силы.

А Васька все заработки на наряды мотает. Перед хозяйкой зоб надувает.

- Зачем же так? Чай, невеста есть в деревне.

- Парень молодой, перед грехом слаб. Хозяйка кровей горячих. А Енговатов сырой, на корню гниет, мохом зацветает. Сам он виноват: двух жен сбелосветнл, на третьей не надо бы жениться. Он ведь ее умчал от самого Сабита. Пока от погони отбился, трех лошадей насмерть запалил... Сабпта лошадь к кибитке привезла мертвым.

Киргизы искали душегуба, да след-то его простыл.

- Это грех Енговатова, зачем же Ваське брать на себя чужой грех?

- А если бы не Васька, Енговатов не уволок бы киргизку. За Васькой-то она и согласилась бежать и веру другую принять.

- Жени скорей Ваську - и дело с концом.

- Енговатов не отпускает. Господи, чем только кончится эта канитель? Вот-вот приедут хозяин с Васькой, так ты, Ерема, потолкуй с Васькой-то. Крестный ты ему.

- А мы покличем невесту, задержим его на неделю и женим.

Данила, кряхтя, встал, посадил меня к себе на колени.

С надворья кто-то закрывал окна скрипевшими на морозе ставнями, а мне казалось, что это Сабит просится в избу. В проталине я увидел большие красные руки и прижался к Даниле.

- Что ты, милый, это отец твой закрывает. Отстучался в кузнице, домой пришел. Видишь, метель-то какая! Как бы Васька не заплутался. Беда!

В горницу вошли мать и отец. Пахло от них дымом и гарью. Оба они крупные, веселые, белокурые. После ужина мать начала взбивать подушки на кровати, а я смотрел на ее большие, проворно двигавшиеся руки и очень злился на Данилу за то, что он, видимо, считал меня вовсе глупым, щекотал жесткими пальцами, просил:

- Дай табачку понюхать, Андреи Иванович.

Я складывал пальцы щепотью, подпоспл их к горбатому Данилипу носу, из ноздрей которого кустились волосы.

- Аи да табак! - громко чихал и восклицал Данила.

- Милый Юшенька, ложись спать, - сказала мама, склоняясь ко мне и целуя, как всегда, в левую щеку, где темнела в копейку родинка.

- Не хочу спать. Буду ждать Ваську Догони Ветер.

- Не замай, Анисья, - сказал дедушка. - Мы с Андреем работали вместе, а теперь будем читать книгу.

Он сел за стол, и вся семья разместилась под висячей керосиновой лампой: мать с пошивкой, бабушка с чулком, отец вязал бредень. У порога на кухню и на кухне расположились подводчики. Дедушка раскрыл толстую книгу в кожаном переплете, прожженном в нескольких местах и закапанном воском. Он читал медленно, низко склонив голову с расчесанными на прямой пробор седыми волосами. Книга рассказывала о человеке богатом, прославленном и жадном. Вышел этот человек в глухую полночь с фонарем на крыльцо своего дома, и чей-то голос из темноты сказал ему, что его заживо съедят черви.

Бабушка вздыхала, отец на минутку переставал вязать, что-то говорил, и я снова видел двигавшуюся по стене тень его руки с деревянной игличкой.

Легко, как на крыльях, подняли меня материнские руки, отнесли на кровать. Я прислушался к ветру, протяжно гудевшему за стеноп, и мне вспомнился маленький волчонок, летом пойманный дедушкой, и казалось, что это он, озябший и одинокий, плачет на студеном ветру.

И я, встав под одеялом на четвереньки, начал подвывать ему: "У-у-у-о!"

Большая ласковая мама легла рядом со мной, я спрятал голову к пей под мышку, прижался щекой к ее теплой груди и, вспомнив что-то очень далекое, почмокал губами и тут же заснул.

Ночью я открыл глаза и увидел привернутую лампу.

Спавший на лавке Данила проворно вскочил и начрл обуваться.

- Кто-то подъехал к воротам, - сказал он. - Выйдем, Вапя, посмотрим.

За окнамп раскатилось конское ржанье. По-прежнему завывала вьюга. Отец надел полушубок, шапку, зажег фонарь, и они оба с Данилой, осторожно обходя спящих на полу людей, вышли из дома.

Отец вернулся скоро.

- Пропал Баська вместе с хозяином, - говорпл ОБ тревожным шепотом. Замерзли пли убили их. К вoротам пришла пристяжная лошадь, постромки обрезаны, узды нет.

- Где Данила? - спросил дедушка, слезая с печки,

- Ходит с фонарем на дороге.

Долго сквозь вой метели слышался замирающий голос:

- Сыно-о-о-к! Э-э-э-й!

Снова я проснулся на рассвете. Бабушка затопила печь, люди, кряхтя, вставали. Данила сидел на лавке, в руке его покачивался фонарь. Лицо Данилы было серым, глаза неподвижные, как у мерзлого судака. В седой бороде шевелились обветренные блеклые губы.

- Как у злодеев рука поднялась? Купец Енговатов еще туда-сюда, богат, а работника зачем губить? Бабу и дите зачем? Чем они виноваты, а?

Когда поутихла метель и посветлело над степью, люди вышли с лопатами на поиски пропавших. Впереди бежали собаки, обнюхивая снег. Недалеко от села торчали из сугроба оглобли.

- Вот где нашел сынок свою могилу, - сказал Данила и первым пустил лопату в ход.

Сначала показались полозья опрокинутых саней, потом ковровая обшивка. Под сапями лежали в тулупах люди, как будто кто-то поклал их в одну кучу. Они были теплые, крепко спали. Енговатова тут не было. А Васька Догони Ветер, будто пользуясь отсутствием хозяина, прижал к груди дочку и жену Енговатова. Долго трясли сонных, но они не сразу открыли глаза. Взгляды их были блуждающие, как у помешанных, лица бледные.

Женщину и девочку увела бабушка в баню. Васька зашел в избу.

После стакана водки он, растирая снегом крупные вспухшие пальцы, сказал с тоской:

- Э, черт, чуть не доехали до села!

Дедушка плотнее прикрыл дверь на кухню, строго сказал:

- Ты, Вася, не крутись, говори, как было?

Данила схватил сына за плечи, запричитал умоляюще:

- Не бери греха на душу! Не бери!

Черные крутые брови Василия взлетели вверх, почти исчезнув под тяжелыми кольцами кудрей.

- Сядь, батя, - сказал он Даниле. - Ведь как было?

Метель-то бешеная. Сбылись с дороги, кони измотались вконец. Одни бы были - ничего, а тут ребенок, Надюшка. Говорю: "Корней Касьяныч, давай заночуем под снегом, утром найдут нас". А он одно свое наладил: "Лошадей жалко бросать, волки зарежут. Оставайся с моими, а я поеду дорогу искать". Сел верхом на коренника и уехал.

Пристяжная одна не стонт. Обрезал я постромки - побежала за хозяином. Мы с Анютой, то есть с Анной Сабитовной, перевернули сани, подняли оглобли, отдали себя на волю господа бога... Боялись, как бы Надюшка не замерзла.

Тут вошел в горницу мой отец, посмотрел на Василия и нахмурился.

- Коренник нашелся, - сказал он. - На гумне у омета стоял. Вожжи почему-то к гужам привязаны, под снег ушли. Потянул я - не тут-то было, зацепились за чего-то. Копаю лопатой, вижу: лежит под снегом сам Енговатов. Замерз.

- О господи! Что же это, а? - испуганно сказал Данила.

- Видно, упал Енговатов с лошади. Грузный был, царствие ему небесное, сказал Василий, с улыбкой посматривая на отца.

- Крупный старик, - согласился отец. - Лежит сейчас на дворе в санях, пологом прикрыт. И как он мог замерзнуть, такой жирный?

Дедушка и Данила вышли, крестясь на ходу. Отец мой тихо сказал:

- Ну, Вася, твое счастье, что я первый наткнулся на Енговатова.

- К чему это ты, Ваня?

- Енговатов-то удушен вожжами. Ловко они захлестнули горло. Видно, кто-то непромашно накинул на шею вожжи и пугнул коня.

- Врешь! Докажи! - злая усмешка приоткрыла белые острые зубы Василия.

Он вскочил. И тут я понял, почему его зовут Догони Ветер: худой, горбоносый, он, как кошка, прыгнул на отца. Но у отца были тяжелые кулаки молотобойца, и Васька отлетел к порогу.

...Вдова Енговатова с дочерью и Василий жили у нас три дня, пока староста и урядник писали какие-то бумаги. Староста просил вдову, чтобы она оказала честь селу:

похоронила покойника на нашем кладбище.

Скуластое лицо женщины было обычно спокойным, и только глаза, длинные и диковатые, вопрошающе смотрели на Ваську.

- Зачем же Корнея Касьяновича хоронить на чужой земле? - ответил Василий. - У него своя есть. На хуторе Калмык-Качерган похоронены две жены его, и ему лежать рядом с ними веселее будет.

Василий все эти дни был пьян, весел и насторожен.

Он ласкал девочку, а когда наши уходили из дома, то обнимал женщину, ворковал басовито. Она испуганно зыркала глазами, качала головой. Мне казалось, что женщина боится не угодить ему.

Перед отцом моим Василий заискивал, но я видел, что улыбка его была особенной, невеселой: обнажались зубы, в глазах же полыхал недобрый огонек. Василий брал меня за руки, спрашивал воркующим басом:

- А что, Андреи, возьмешь Надьку замуж, как вырастешь?

Я молчал, смутно догадываясь, что он шутит. Мне очень хотелось потрогать яркую голубую ленточку в черных волосах девочки, но я боялся ев матери: она все время молчала, глаза ее горели жарко и тревожно. Такие же черные глаза были и у Нади, только светились они приветливо и весело.

Когда Енговатовы, собираясь в дорогу, стали надевать шубы, я почувствовал себя несчастным.

- Сейчас хочу жениться, сейчас, - сказал я, хватая девочку за рукав шубы.

В эту ночь снились мне черные, в косой прорези глала девочки и яркая лента в ее кудрях, таких же упругих, как у Василия Догони Ветер.

2

Утром пришла к нам Кузиха, о которой соседские ребята рассказывали, будто опа варит из детей мыло. Кузпха была набожная старушка, покинутая сыновьями. Она ходила с большой клюкой, держала пабок голову на топкой свихнутой шее. Моя мать жалела ее, а бабушка называла остробородой ведьмой. Но сейчас бабушки не было дома, и мама угостила Кузиху капустным пирогом.

Нищая быстро оглядела горлицу и, крестясь и приговаривая: "Голубушка моя родпс-нькая", села на лавку и принялась есть. Острый подбородок ее двигался быстро, почти соединяясь с кончиком носа. Старуха оперлась на клюку и начала рассказывать притчу о бедной матери, покинутой сыновьями.

- И вот они, милая, сыновья-то единоутробные, отреклись от нее, а она... плачет. - Кузиха смолкла. По ее морщинистому длинному лицу потекли слезы.

Мама, подперев ладонью щеку, стояла у печи и грустно смотрела на меня. Сердце у меня замирало от страшного рассказа старухи.

- И захворала эта мать, вовсе занемогла. Позвали добрые люди детей ее и сказали: "Ни стыда в вас, ни совести, бросили вы старого человека, а ведь она вам жизнь дала, поила-кормила, подыхаючп на работе". А старшойто отвечает: "Мы-де лучше собаку будем кормить, чем эту старую ведьму".

- И что ж, Анисья Николаевна, - продолжала Кузиха, строго глядя на меня, - с той поры у сыновей-то в этом месте, в самой мякоти, в самых ляжках, сидят маленькие собачки и поедом едят пх. Так-то, Апдрепка, измываться да изгаляться над матерью родной.

И мне представилось, будто бы моя мама стала слепой старухой, а я большой, как Кузихин сын, покинул свою мать. Я подбежал к маме, обпял ее ноги, запутавшись а подоле широкой юбки, и заплакал.

- Я не буду, пе буду, маменька, не умирай!

Мать гладила мою голову, а я все стоял и плакал.

- Где он? Где Андрюшка-пичужка? - услыхал я, и чьи-то жесткие добрые пальцы коснулись моего затылка. Я поднял голову и увидел моего сивобородого дедушку. Он только что вернулся пз церкви и протягивал мне ломоть просвиры. Черствый, пахнувший елейным маслом хлеб и веселое румяное лицо деда отвлекли меня от грустных мыслей. Я улыбнулся и попросил дедушку покачать меня на ноге.

Но с этого дня я с затаенным страхом и враждой всматривался в здоровенных угрюмых сыновей Кузпхп, когда они вечерами, задав скотине корму на ночь, приходили к пам покурить. Тяжелое недоумение рождалось в душе моей: почему сыновья бросили убогую мать? "Не поладили что-то", говорил дедушка, а бабушка, каквсегда, чеканила определенно: "Гордая старуха, от гордости и помрет".

Много нищих ходило в ту пору, нагоняя на меня тоску своим внезапным появлением и исчезновением. Однажды летом, в теплый облачный день, по селу ехала крытая презентом кибитка с иконой на дверцах и крестом на дуге: собирали зерно для монастыря. Старший горбатый монашек в черном, как оперение ворона, наряде правил парой здоровых лошадей. А молодой дураковатый верзила бегал по дворам с пудовкой, стучал в окна и требовал:

- Подайте на божий храм! Ну, слышите?!

Получив меру пшеницы, он высыпал ее в мешок, стоящий в темной внутренности кибитки, и снова бежал, жуя на ходу хлеб. Его спрашивали, что он умеет делать.

- Хлеб жевать, чиляк таскать и вот еще что! - При этом он дрыгал ногами и, раскрыв редкозубый рот, ржал косячным жеребцом так громко, что спящие в пыли куры с кудахтаньем разлетались по сторонам, люди смеялись украдкой, а верзила бежал к следующему двору, ухитряясь ударить себя по заднице толстыми, как лошадиные копыта, пятками.

Я не понимал, почему женщины говорили о жизни этого дурака с завистью:

- Вот это жизнь: ни работы, ни заботы. Знай свое - жрет. Потому и гладкий, как налим.

Кибитка скрылась за селом, увозя счастливых людей:

горбатого и глупого.

Со степи подул ветер, заклубились тучи, над цветущими подсолнечниками взвихрились желтые лепестки, с тревожным гулом устремились в ульи пчелы. Белокаменная гора за выгоном еще сияла ослепительно под солнцем, а над плотиной уже повисли белесые нити дождя.

Глухо перекатывался гром. Ветер донес влажный запах.

Мы, ребятишки, бросились к дому под навес. Порхнули воробьи под крышу. Лишь коршун, окруженный ласточками, распластав крылья, вился у лохматого края тучи. Па дороге внезапно вырос, встав на дыбы, черный вихрь. Мы знали, что в центре вихря беснуется дьявол.

Смелый человек может кинуть наотмашь нож, ц тогда нож упадет на землю в крови. Сын бабки Кузихи рассказывал однажды, будто он попал ножом в ягодицу черта и будто тот крикнул:

- Иди ты, дурак, к черту!

Зажав в руке перочинный пож, я ждал, когда вихрь поравняется с нами.

- Нож, нас не трожь, пусти черту кровь, а мы уйдем под кров! прокричал я и бросил нож наотмашь. Закрыв глаза ладонями, мы упали на землю. Вихрь проплясал над нами, задирая рубахи, обдав лица колючей пылью.

И вдруг, будто просыпали горох, дробно застучал дождь по крышам, стебанул по нашим спинам. Мы вскочили и онемели от страха: над нами склонялся высокий бородатый человек.

- Это твой, что ли? - спросил он ласково, подавая мне мой нож. - Возьми.

Он так же незаметно исчез в дождевой мгле, как т:

появился. И мы забыли о нем, выбежали на дорогу и начали кружиться по грязи.

- Дождик, дождик, припусти!

- Мы поедем во кусты! - орали мы, пока наши бабки не покликали нас домой. Бабушка вытряхнула меня из мокрой одежды, завернула в теплую дерюгу, и я скоро заснул за печкой.

Проснулся я от людского говора, заполнившего избу.

Надо мной наклонилась мать. Я не видел ее неделю:

работала в степи. Я обнял ее шею, прижался губами к лицу, соленому от пота, пахнувшему полынью.

- А мы тебе хлебушка привезли, лисичка в поле испекла, - сказала мать, украдкой целуя меня: она боялась бабушки, которая часто ворчала: "Ишъ, разнежились!"

Я сел на подоконник и начал грызть "лиспчкпп" сухарь, пахнувший солнечным теплом и степными травами.

Любил я вот так летними сумерками сидеть на подоконнике и смотреть, как линяет на закате небо, смуглые пастухи с длинными кнутами, дубинками и котомками гонят стада коров и овец, мужик с вязанкой дров переходит вброд речку на перекате, краснорожий парень проезжает на телеге со свежей травой и играючи стегает кнутом идущую мимо девку, бегут скликанные матерями ребятишки, отводившие лошадей на ночь в луга, суетятся на берегу женщины, заваривая на ужин уху. Вскоре по всему берегу среди кустов тальника разгораются костры.

Оттуда доносятся запахи дыма и рыбы, Из лугов пришел с уздечкой отец в бязевой рубахе, сел на каменное корыто около хлева. Улыбаясь, подкручивая усы цвета овсяной соломы, он говорил что-то маме.

которая доила в хлеву пеструю корову. Из окна я видел загорелую щеку и светлый ус отца, повязанную платком голову матери и белый пах коровы. Хорошо и радостно было мне оттого, что я вижу моих родителей веселыми, чую ядреный запах хмелевых дрожжей - бабушка замешивает хлебы на кухне, слышу гулкие удары молотка со железу - дед орудует в кузнице.

Переваливаясь большим животом, мама понесла ведро с молоком к погребице, но отец взял у нее ведро и сказал:

- Берегись, Анисья! - и погладил ладонью ее плечо.

Мама процедила молоко, налила в плошку коту, который ластился у ее ног, мяукая. Потом она подошла к открытому окну и подала мне глиняную кружку с молоком.

Когда зажглп свет на кухне, я увпдел чужого человека, стоявшего у порога. На широких плечах его был короткий зипун с обтрепанными рукавами, на ногах избитые лапти, в больших руках он мял старенький картуз.

И тут я узнал того, кто днем так внезапно скрылся в дождевой белесой мгле.

- Люди добрые, пустите ночь переспать, - скг-.мл он, глядя на мою мать, видимо чувствуя, что она в этом доме самая мягкосердечная.

- Ты кто? - спросил его дедушка, нахмурив лохматые брови.

- Иду в ссылку в Голодную степь. Больше суток нельзя оставаться в одном селе. У старосты был я.

- Ночуй, чего там толковать. Нелегкая жизнъ-то по волчьему билету?

- Привык. Иду от самого Петербурга. - Странник помялся, вышел в сени и сел на порожек. Я видел в открытые двери его согнутую широкую спину, и мне было очень жалко странника. И я тянул и прятал кусочки мяса, чтобы потом дать страннику.

- Оставь ему щей, - сказал отец.

- Как бы староста не взбранился. Человек бог его знает какой, лица не перекрестил, - возразила бабушка.

- Старенький, умаялся за дорогу, - сказала мама, - нелегко живется.

- У него жизнь - хуже не придумаешь, врагу Ее пожелаешь: волчок он, любой может убпть его и не отвечать за это, - сказал дедушка и громко позвал: - Эй, брат, жди ужинать.

- Спасибо, сыт я.

- Иди уж, чего там, - грубовато-ласково приказала бабушка, наливая щп в большую деревянную чашку. И тайно положил в нее куски мяса.

Человек сел за стол, глубоко вздохнул, вызвав ответный вздох и мамы и бабушки.

- Как зовут тебя? - спросила бабушка.

- Касьяном.

Касьян ел неторопливо, основательно, как человек, которому редко приходилось поесть досыта. Когда он съел щи и кашу, мать дала ему кусок рыбного пирога. Сытыми, посоловелыми глазами оглядывал Касьян кухню, и я, поняв, что он хочет пить, принес ему ковш холодной воды.

- Моя бабушка не страшная и не злая, - сказал я Касьяну.

Он засмеялся и, поглаживая мою щеку тыловой стороной ладони,сказал:

- Эх ты, человек!

Мама и бабушка сели за прялки, отец, дедушка и Касьян легли на глиняном полу, застланном полынком и чернобылом. Я не понимал их речей и следил только за выражением лиц, за жестами. Когда дедушка спросил Касьяна о чем-то, тот взял горсть полынка, скрутил в жгут и бросил под порог.

- Вот что будет с нашим братом. А на войне, как на огне, все сгорит, сказал он.

Дедушка почесал затылок и, кивнув на отца, сказал:

- Его заберут, а что Анисья с этим огольцом делать будет? - Он посмотрел на меня. - А там она другим ходит. Я уже не работник, стянуло всего, не разогнусь.

Касьян заговорил полушепотом, и я чувствовал, что слова его успокаивают дедушку.

- Легко сказка говорится, да нелегко дело делается, - сказал отец.

Заснул я на руке Касьяна, а утром его уже не было.

С этой ночи все в нашем доме стали тихими и задумчивыми, как будто помер кто. Приезжал в село офицер.

закупил десятка два верховых лошадей. Женщины все чаще смотрели из-под руки на вечерние закаты, сокрушенно говорили о войне.

Сумасшедший Перфил, проходя по улицам в длинной холщовой рубахе и лохматой овчинной шапке, вдруг надал на дорогу к, прислонив к земле ухо, ощерившись, кричал:

- Ройте могилы!

L-тарухп крестились. А Иерфил вскакивал и бежал в луга. Мать хватала меня за руку, волокла домой. Приглушенные говоры людей, их озабоченные лица, пожары полыхавших за рекой закатов, рев коровьего стада сумерками все наполняло меня ожиданием чего-то тревожного, сказочного, заманчивого.

На войну отца взяли зимой. Жалости к нему я не испытывал: он был здоровый, сильный человек, и мне казалось, что ему хочется воевать. Несколько подвод ехало по деревне, новобранцы шли сбочь дороги, отец и мать в шубах шли за санями, в которых сидели такие же, как я, ребята. Вдруг мать заплакала. Отец высадил меня на снег, а сам прыгнул в сани. Пьяные новобранцы погнали лошадей, распевая песни. Когда мы пришли с матерью домой, изба показалась мне темной и неуютной. В люльке орал мой маленький братишка Тимка. Бабушка сердито разрубала кизяки и бросала их в печь.

3

Вряд ли кто в нашем селе работал больше моего деда.

О нем говорили, будто он в молодости на заработанные по найму деньги купил сапоги, в которых и пошел под венец со своей Марьей. С тех пор прошло более сорока лет, но сапоги все еще были целые, потому что дедушка надевал их только на пороге церкви, чтобы простоять обедню.

В обычные же дни он ходил в лаптях, валенках, а летом босиком. Как я стал помнить его, он всегда сутулился, покряхтывал, ел очень мало, в самые лютые морозы не надевал варежек, шапку носил за пазухой, на всякий случай. Зимою голова его серебрилась инеем.

Никто раньше деда не выезжал на полевые работы.

В страду он ночами возил снопы, первым отмолачивался, первым поднимал зябь, всегда по чернотропу до снегопадов свозил сено из степи, первым обновлял санный путь. Старик любил работать, все делал неторопливо, без шума, часто напевая тонким голосом одну и ту же песеику:

Овечушки-косматушки,

Ах, кто вас пасет, мои матушки?

Многое умел делать этот веселый человек: наонвал мельничные камни, вырезал из липы чашки, ковши, мог подковать любого коня. Непонятно было одно: почему бабушка Маша не любила дедушку.

Красивая, синеглазая, она гордо не замечала его и хотя спала на одной печи с ним, но отгораживалась валенками.

Однажды зимой дедушка ходил на прорубь за мокнувшими лыками и нечаянно попал в полынью. К вечеру он слег в жару. Бабушка натерла спину и ноги его редечным соком, приговаривая грубовато:

- Дурак носатый, право дурак! Вот подохнешь - плакать никто не будет по тебе, несуразный.

Эти слова сильно огорчили меня, потому что я одинаково любил стариков.

Ночью я проснулся на полатях и услыхал чей-то шепот. Свесившись с полатей, я увидел бабушку: в тусклом свете луны она, в белой рубахе, стояла на коленях перед иконой в переднем углу.

- Царица небесная! Пантелеймон мученик, спаси, исцели его. Прости меня, окаянную грешницу. - Послышались глухие рыдания, бабушка грузно упала перед иконой и долго лежала распростертая на полу.

Под рождество не растелилась наша корова. Я был этому рад, потому что корову дедушка прирезал, и мы до самого покоса ели солонину.

В этот сенокос дедушка нанялся к вдове Ентоватовой.

Нанимать косарей приезжал Васька Догони Ветер. Одет он был в чесучовый бешмет, в красную шелковую рубаху, в мягкие на низком каблуке сапоги. На кудрявой голове чудом держалась шитая бисером тюбетейка. На загорелом узком лице его ярко светились серые глаза. Под усами поблескивали в невеселой улыбке зубы.

- Ты, дяденька, будешь вроде главного на луговом покосе, - говорил он густым голосом, похлопывая дедушку по плечу. - В степях я смахну косилками, а в лугах косами приходится брать. А косари какие нопче? Лодыри.

Я пущу тебя первым, зато и получишь вдвойне. Андрюшку тоже захвати, буду платить ему кашеварские.

Мне очень хотелось знать, увижу ли я Надьку, но нарядный вид Василия и холодный блеск его глаз удерживали меня от расспросов.

Рано утром мы запрягли в рыдван Старшину и выехали за село. Шли пешком, ехали в повозках нанятые Василием косари - русские, башкиры, хохлы-переселенцы.

Я был недоволен тем, что с нами ехала мама: не хотелось нянчиться с Тимкоп.

- Чаи, я мальчишка, а пе девчонка. Зачем обижаете:

заставляете нянчиться?

Но обиды свои я помнил, пока не перевалили знакомую гору и глазам моим не открылась Калмык-Качерганская степь. Волнами колыхались высокие травы. Пахнувший цветами и медом воздух распирал грудь, и тогда казалось, что у меня отрастают крылья и я могу взвиться вон к тому одинокому снежной белизны облаку. Радостно было смотреть то на табун кобылиц с жеребятками, то на равнины и увалы в зеленом пырее или ковыле, то на сгорбленную широкую спину дедушки с заплатой на холщовой рубахе, то на маму, которая сидела подле меня, покачивая на коленях Тимку и ласково поблескивая глазами из-под белого в крапинках платка.

В полдень за двугорбой горой открылась березовая роща, меж деревьев блеснула река. Мы проехали мимо енговатовскоп усадьбы: белый двухэтажный дом в садах:

на берегу пруда, вокруг - амбары, конюшни, дома. Пониже шумела водяная мельница. Я напряженно смотрел в темные, проплывавшие мимо окна большого дома, во Надька, с голубой лентой в тугих кудрях, так и не показалась. А зря она пе показалась, потому что я тогда очень любил ее, наверняка взял бы с собой на покос, научил бы варить кашу. Мне казалось, что льнула она сердцем вон к тому беленькому мальчишке, который науськал на наш обоз свору желтых, остервенело лаявших псов.

Остановились мы на высоком круглом холмо, под тягл расстилались луга, блестел под солнцем родник, а рядом с ним похитнулись два палочных креста - когда-то убило грозой пастухов на этом месте, люди поставили тут два креста.

Сенокос - веселая пора! В лугах непролазная сочная трава, на каждом шагу вылетают стрепеты. Сытый волк бродит по буеракам, заросшим кустарником, жаворонки поют в чистом небе - еще не пришло желтое знойное лето, не посохли травы даже на сурчинах, не потрескалась земля от жары, не потянуло пз степей чадным суховеем.

По лугу двигались в белых рубахах косари, взмахивал литовками, а там, где лишь вчера сникла под косами трава, женщины в пестрых кофтах сгребали сено.

Косари ворчали на дедушку за то, что он, ил л голозним, забирает слишком широкий ряд, быстро ц без остановки тянет круг. Непонятно было, как полусогнутый старик со впалым животом мог изматывать здоровенных мужиков. Казалось, он не уставал, был весел, отбивал и точил косы молодым париям, напевая свою песепку про овечушек. Но косари но любили его за то, что ему "не было износа", что он мало спал, не пил водку, почти не потел.

Однажды во время послеобеденного сна косарей я видел, как один из них, крупный и рыхлый, украдкой подошел к дедушкиной косе и несколько раз провел медным пятаком по лезвию.

Вторую половину дня дедушка едва дотянул: бледный, пошатываясь, он пришел к табору неверным шагом, лег под рыдван. Грудь его высоко вздымалась, как у запаленного. На следующий день он работал медленнее прежнего, без радости, и все косари были довольны им.

Особенно хорошо на покосе вечером: схлынет жара, звучнее становится вжиньканье кос по траве, в борщевке кричит перепел, с пригорка доносится запах клубники.

Прибежит мама в холщовых нарукавниках кормить Тимку, а я набираю сухой травы и разжигаю огонь под котлом, висящим на оглобле. Запашистый дым обдает мои ноздри. Из темноты, переговариваясь, выходят к табору мужики с косами на плечах. Дедушка дает мне ядреную борщевку, потом, пока доваривается каша, он отбивает и точит косы. Молодые парии барахтаются на копнах, девки идут к роднику умываться. И почему-то хорошо и весело становится на душе. Забывается утомленный знойный полдень, и ты, поужинав, ложишься на свежее, волглое от росы сено. Тихо под звездным степным небом. И хотя тесе всего семь лет, душа твоя сладко бредит далекими воспоминаниями: вот мама, улыбаясь ласковыми глазами, дает мне грудь, обмазанную чем-то горьким, я плачу, но снова тянусь к соску и опять плачу. Так, помнится, давно когдато отучали меня от материнского молока, отрывали от матери, приучая к лишениям и горестям жпзнп. Живо представляется, как бабушка в кокошнике поддерживала меня за подол красной рубахи, когда я учился ходить.

Теперь, гляля на звезды, вспоминается еще что-то более далекое. Давным-давно вплел я эти звезды. Белл, нэдяр?м же рассказывала мама, что родился я в степи ночью. Наверно, вот так же светили звезды, а за крестцами снопов выли волки. Иаверпое, тогда и заглянули в ыаза мои эти звезды. Засыпаю я под обрывочный говор косарей, под тихни звон обмываемого матерью котла, под едва уловимый далекий волчий вой. Звезда упала на ресницы, и я очутился в каком-то светлом саду.

Счастливая сенокосная пора! Хорошее время, когда кажется, что тебя все любят, потому что ты никому еще не надоел ни расспросами, ни поучениями, когда самый большой проступок твои против общества заключался в том, что ты, оставив в траве годовалого братишку "орать до пузырей", залез в енговатовский огород.

С нетерпением ждал я того момента, когда дедушка поведет на водопой к роднику Старшину, сидя на нем както боком. Я бросался за дедом, хватаясь за его пятку. Он нагибался с коня, брал меня и сажал впереди себя. Мне хотелось галопом скакать с горы, но дед вырывал из моих рук поводья. Зато на обратном пути я ехал один, а дед, зачерпнув ведром воду, шел позади. Необыкновенное чувство рождалось в груди моей, когда я ощущал ногами напрягающиеся мускулы лошади: большим и сильным казался я сам себе. А как увижу белую палатку, маму, так к хочется промчаться на копе, как на крыльях. Но Старшина лучше меня знает, что нужно делать: несмотря нд то что я бью его пятками по бокам, дергаю за поводья, оп только притворяется, будто хочет бежать, на самом же деле семенит своими кривыми избитыми ногами.

Сенокос подходил к концу. Очевидно, вырос я за две недели, потому что дедушка доверил мне одному поехать на водопой. Я подвел Старшину к рыдвану, сел на его острую, как ребро ладони, спину. Мне казалось, что я еду не к роднику, а в какой-то неведомый край с необыкновенно важным поручением. Когда я проехал могилу пастухов, путь мой преградила рессорная пролетка, запряженная парой белых лошадей. В пролетке сиделп Василии Догони Ветер и красивая смуглая девочка. Она держала над своей черной кудрявой головой розовый зонтик. То была, несомненно, она, Надька, по теперь бы я не мог назвать ее так, потому что в ее волосах не было голубенькой ленточки и она смотрела на меня, как поргапстып теленок на котенка: с величественным добродушием.

- Дядя Вася, - сказал я, чтобы обратить ее внимание на меня.

Василий остановил лошадей, легко соскочил с пролетки и, порывшись в кармане, дал мне пятак.

- Какой ты большой, крестничек, - сказал он.

Я смотрел на девочку, она тоже смотрела на меня.

- Почему у мальчика волосы как солома? - спросила она Василия. - Он кто?

- Андрюшка он, понимаешь, просто Андрюшка.

Пролетка скрылась за холмом. Я подъехал к роднику.

Ключи били из-под песчаного камня, образуя ступенчатый каскад, переходящий в небольшое озерцо. Пока Старшина, раскинув передние ноги, пил, я смотрел на наше с ним отражение. П вдруг я услышал тяжелый гул, казалось, шедший откуда-то пз глубины земли. Старшина поднял голову, навострил уши. Вдруг в зеркальном отражении, кроме нас со Старшиной, появилась на вершине горы лошадь, потом другая, третья. Можно было подумать, что кони выплывают откуда-то из глубины родниковых вол.

Раздалось громкое ржание. С гор в пыли мчался темной тучей огромный табун лошадей. Впереди, пригибая голову, бежал жеребец. Лавина катилась на иас. Старшина проворно вытащил ноги из грязи, засеменил к табору. Я слышал позади себя стонущую под ударами копыт землю.

От табора, размахивая горящей головней, бежал ко мне дедушка. Я вцепился в гриву Старшины. Налетевшие лошади грудью сшибли Старшину, и оп упал на колени.

Я полетел через его голову. Последнее, что я запомнил, была удушливая пыль, забившая мой рот, удары надо мной тяжелых копыт и ржание... Потом видел одним глазом грудь дедушки, залитую кровью: старик нес меня на руках. Потом опять темное забытье. Кто-то очень долго стучал не то молотком, не то камнем по моему затылку.

Когда я пришел в себя, меня отвезли в татарское селение Гумерово, к старому хромому лекарю Усману. Он долго лечил меня травами, кумысом и медом. После молотьбы приехал за мной дедушка. Он отвязал от телеги бычка-годовичка, снял с его коротких рогов налыгу, и бычок ушел под плоскую крышу Усманова сарая. В ответ на это Усман поставил в телегу деда туесок меда.

- Хорош малай, - говорил Усман, ощупывая мою голову. - Теперь долго жить будет, потому что табун лошадей по нему пробежал. Я башку починил, ноги починил.

Мал-мал хромать будет. Как я. На войну не возьмут.

Я никогда не забуду прохладного сумрака в глиняной сакле Усмана, мягкие кошмы, ласковую заботу старика и его жены, называвших меня по-татарски Энвером, и еще никогда не забуду предсказаний Усмана насчет того, что меня не возьмут на войну, - вся моя жизнь была войной.

4

Микеша Поднавознов был старше меня на три года, но учились мы с ним в одном классе, потому что Микеша третью зиму не расставался с букварем. Он хорошо знал закон божий, боялся Илью-пророка. Частенько вместо того чтобы идти на уроки, Микеша зарывался в солому на гумне, спал, пока не окончатся занятия в школе, а потом, стряхивая мякину со своей косматой головы, присоединялся к ученикам.

- Ну, у кого что пожрать осталось? - спрашивал Микеша. - Выворачивай сумки!

Одноклассники боялись его, отдавая свои завтраки, которыми он кормил черную кривую собаку Терзая.

- Андрюшка, не водись с Микешкои, не человек он, а петля. Непутевый, говорила бабушка.

- А в кого ему быть путевым? - спрашивал дедушка. - Чай, знаешь, какие отец с матерью: картежники, трубокуры, выпивохи. Запьянцовские люди. Кто чего украл - им несут. Спрячут, продадут - и концы в воду.

Однажды в воскресенье утром я пришел к Подпавозновым и застал их в великом горе. На глиняном полу разостлана коровья шкура, бурая шерсть ее полосато вычернена сажей. Вся семья сидела вокруг шкуры, плакала.

Только сам дядя Никанор Поднавознов в ватной куртке, в узких самотканых штанах стоял у стены, расставив длинные, как жерди, ноги, и пел с пьяной хрипотцой:

Мать сыночку говорила:

Не водись с ворами,

А то в каторгу пойдешь,

Скуют кандалами.

- Перестань выть, жердяй несчастный! - закричала тетя Катя. Поплевывая на шкуру, стирая передником пятна сажи, она запричитала: - Кормилица наша, Буренушка! Сгубил тебя долгоногий дурак!

Никанор налил в кружку самогонки, по выпить не успел: старший сын, глухонемой Санька, вырвал из его рук кружку.

Мне очень нравился этот парень. Он один кормил семью Поднавозновых: делал ведра, лампы, паял, слесарил, клал печки. Родители его стыдились.

- Ну, ну, Саня, не бунтуй, - сказал Никанор и снова налил самогонки, и они вместе с женой выпили. Он обнял ее и запел:

Эй ты, Катенька,

Распузатенька,

В трубу лазала,

Щеки мазала,

На улицу выходила,

Сажей брови подводила,

На камушек села,

Три лепешки съела,

Еще захотела.

Никанор умолк: в избу вошел мой дед. Никанор ладонью смахнул со шкуры капли крови.

- Беда, Еремей Николаевич. Шарлыцкие ловко подковали меня на все четыре, - говорил он, восхищаясь ловкостью обманувших его людей. Стучатся ночью:

"Дядя Миканор, принимай корову". - "Заводите под сарай, жалко, что ли. Вы воровали, мое дело зарезать. Я не в ответе". Завели, я с фонариком вокруг нее - чудная животина, масть бурая, а по бокам черные полосы. Морда тоже полосатая. "Режь, дядя, мясо пополам: нам задок, тебе передок". Я поторговался насчет гуська и шкуры.

"Ладно, говорят, бери себе весь сбой". Прикрутили рога к пряслу, занес я ножик над теменем, обушок приподнял, а сердце у самого уж так и ноет! Корова глядит на меня.

руку лижет. "Чего губы-то распустил? Коли!" Подвалил корову, она только мыкнуть успела. Быстро освежевали в три пожа, разрубили тушу. Взвалили они свою часть на розвальни, укатили. Подвесил я передок под перекладину, в кути задремал. Тут-то и налетела на меня Катюха с пятеркой огольцов и давай лупить: "Дети, бейте его, ирода, он с ума спятил, Буренку зарезал!" Насилу я вырвался. И что же оказалось? Шарлыцкие разукрасили сажей мою же корову, подсунули мне. А я поднял нож. дурак...

- Не тужи, - сказал дедушка, - это, чай, первая промашка. А так-то много порезал ты краденого?

- Не считал. Это они в отместку за лошадь: продал однажды я ихнего третьяка, а деньги забыл вернуть.

Мы с дедом ушли, а через час Поднавозповы дрались:

сначала Иикаиор бегал по улице за Катей, потом она гонялась за Никанором, под конец оба они, вооружившись метлой и чапельником, преследовали Микешу, громко крича:

- Провались ты сквозь землю! Кидай ему чапельник под ноги, кидай!

Микеша ночевал у нас.

В моих глазах он был герой, потому что не боялся родителей, курил и, главное, в любое время мог избить меня.

То грозя, то заискивая, он приставал ко мне со своей дружбой. Я ненавидел этого тонкогубого грязного мальчишку и все же подчинялся ему. Он взял надо мной такую власть, что без его разрешения я не смел уйти с улицы, дружить со своими сверстниками.

Была морозная, сухая, бесснежная осень. Давно отмолотились, отпахались, сараи перекрыли свежей соломой.

Холодные ясные дни стояли всю осень, робко греющее солнце низко проходило над голой степью, потом пылала заря - тихая, подрумяненная морозом. Из лугов с вязанками чилиги вечерами возвращались краснощекие солдатки и подростки. Пруды, окаймленные желтыми камышами, отсвечивали чистым зеленовато-голубым льдом. В тишине вечера звучно отдавался звон оброненной трости, конька, полоснувшего лед.

Каждый день, вернувшись из школы, я брал свои деревянные коньки, окованные проволокой, совал за пазуху горячие пироги с осердием и бежал через огороды по редким почерневшим будыльям подсолнуха. За красными облетевшими талами маячил заячий малахай Микеши Поднавознова.

- Ешь! - кричал я, разламывая пирог пополам.

Он очень любил жирное, пироги поедал с волчьей жадностью, чавкая, облизывая свои грязные тонкие пальцы.

В старом отцовском полушубке, подпоясанный кушаком, в больших сапогах, Микеша мчался по льду, едва поспевая за мной. За камышом мы ложились на лед и рассматривали плавающих подо льдом рыб.

- Ты должен всегда ходить со мной, куда я позову.

А не пойдешь, буду бить тебя. А если матери скажешь - убью. Вот сейчас пырну тростью под сердце! - говорил Микеша, приставляя к моей груди острую с расплющенным концом трость. - Если крикнешь, я решу тебя!

Я видел мелькавших за камышом ребят, слышал звучное скольжение коньков по льду и тихо плакал.

- Все равно убью тебя, раз ты не хочешь дружить со мной.

- А если мама не велит.

- Ты должен слушаться меня, а не мать, потому я могу тебя убить, и мать не узнает.

Все возвращались домой радостные, один я убитый, задавленный.

- Принеси семечки, - говорил Микеша, подавая мне мешочек.

Тихонько пробрался я в избу, потом на печь, где сушились семечки, нагреб полный мешочек и, спрятав его под полой, выбежал на зады к Микеше.

День ото дня все труднее становилось мне жить. Много кое-чего перетаскал я Микеше.

Весной Микеша приказал мне воровать яйца из куриных гнезд. Я сделал это. Потом он велел:

- Принеси наседку с цыплятами.

- Ты дурак, - возразил я, - разве наседку можно утащить?

Он повалил меня на землю и бил каблуками по голове и по лицу. Может быть, он и убил бы меня, если бы не помешал его брат глухой Санька.

Братья умыли меня и натерли медным пятаком синяки.

- Идп домой, скажи матери, что упал с кручи, - сказал Микеша.

Я еле добрался до дома. Увидав меня, мать ахнула.

- Это Петля тебя избил? - спросила бабушка.

Я отрицательно качал головой.

Мать плакала, потому что я упорно лгал. А когда все заснули, я просил у бога смертн.

Однажды Микеша перехватил меня на полпути из школы домой, и мы зашли с ним в соседский пустой сарай.

- Дай мне присягу: слушаться будешь только меня.

Я твой друг, и ты пойдешь за меня в огонь и в воду.

Никогда еще я не чувствовал себя таким подавленным! И хотя рядом был наш дом, дедушка ходил по двору, мне казалось, что вся моя жизнь в руках Мпкешки.

"Как избавиться от него? Зачем я пошел с ним? Когда все это началось? За что он мучает меня? Ведь никому я не сделал зла", - думал я.

Взгляд мой упал на камень - и в голове моей мелькнула страшная мысль, но я испугался этой мысли и отбросил ногой камень.

- Больше терпеть не буду, - сказал я. - Расскажу о тебе учителю и дедушке.

- Жалуются только трусы и ябедники. Я тебе зла по желаю. Я люблю тебя. Можешь ли помочь мне, Андрейка?

- Помочь - это другое дело.

Микеша поправил воротничок моей рубахи, тяжело вздохнул.

- Понимаешь, Андреика, мне нужна рыба свежая...

Мать захворала. Угостить надо ее. А твой дед наловил рыбу. Под сараем она вялится на веревочке. Последний раз уважь, а?

- Только последний раз, - сказал я, пряча его мешок за пазуху.

Словно в бреду, шел я к сараю. Нужно незаметно пройти мимо дедушки, вытащить из-за пазухи мешок, положить в него карасей и так же незаметно отнести з кусты. Это не только страшно, ото гадко, унизительно, но зато последний раз. А потом начнется другая жизнь.

Едва я вошел под сарай, как в дверях появился дедушка. Участливо взглянув в глаза мои, он спросил:

- Хвораешь, Андреика? Белый с лица-то.

- Ни-ничего, - запинаясь, ответил я. И заметил, как взгляд деда скользит по моему лицу вниз. Я невольно проследил за этим щупающим взглядом и увидел, что из-за пазухи торчит мешок.

- Это что за тряпка? - небрежно спросил дедушка, выдергивая мешок. Что-то жесткое сверкнуло в его серых глазах.

Страх перед Микешей и ненависть к нему, угроза разоблачения, сознание своей вины оглушили меня. Будто сквозь сон, слышал я слова деда:

- Что ты делаешь, Андрей?

И та самая костлявая рука, которую я всегда любил, угрожающе поднялась над моей головой. Я зажмурился но рука легко опустилась на мое плечо. Лучше бы дед ударил, чем обнял.

- Пойдем, внук, хворосту нарежем, - весело сказал дед и. не дожидаясь моего согласия, взял меня за руку.

На берегу пристал к нам Микеша. Меня удивило то нагловатое спокойствие и достоинство, с каким он сказал:

- Еремей Николаевич, ты очень нсмолодел.

- А чего мне стареть, - ответил дедушка, загадочно блестя глазами. Он срывал по пути щавель, угощал нас.

"Почему они притворяются? Ведь оба знают, что я вор, а, видишь, как весело говорят", - думал я. И мне хотелось, чтобы ничего не было: ни мешка, ни воровства, ни унижения, ни притворства, - а были бы только вот эта зелень луга, голубизна неба, солнце, сочная трава и луговой чеснок под ногами, шиповник в душистых розовых цветах.

Подошли к кустам краснотала. Дедушка достал из кармана складной нож. Нагибаясь, он срезал прутья, почти не глядя на них. Я следил за его руками, большими, костлявыми, и удивлялся тому, что они, словно зрячие, безошибочно выбирали в кустах прямые тонкие талинки. Нарезав два больших пучка, дедушка выпрямился.

- Ребята, подойдите ближе, - позвал он.

С полной готовностью понести любое наказание я подошел к дедушке и, опустив руки, прикусив нижнюю губу, смотрел на его брови снизу вверх.

Поднавознов остановился в двух шагах от старика, вынул свой нож и, усмехаясь, кривя губы, спросил:

- Тебе помочь, Еремей Николаевич?

Дедушка вытащил из кармана мешок и, встряхнув его перед глазами Микеши, спросил:

- Твой?

Микеша побледнел, и теперь чужой казалась улыбка на его губах.

Старик наотмашь ударил его хворостиной по спине.

Микеша упал на четвереньки, карабкаясь на песчаный взлобок. Дед взял его за шею двумя пальцами, как берут котят. Я зажмурился. Я слышал ноющий свист хворостин, дурной рев Микеши. Два обжигающих удара по спине заставили меня подпрыгнуть. Потом все затихло, и я открыл глаза.

Дедушка сидел на берегу, опустив голову, легкий ветер колыхал его волосы. Нахмурив брови, дед сказал:

- Я вас образую, шалопаи! Цацкаются с вами. Андрюшка, какой ты, к черту, парень, если не заехал ему в рыло? На тюремные дела толкает он тебя, а ты идешь овца овцой.

Дедушка взял пучки хвороста, спрятал мешок в карман своих холщовых штанов и пошел домой, ни разу не оглянувшись.

- Вовек не прощу я ему и тебе, - сказал Поднавознов.

Я шагнул к нему и ударил его в лицо. Он удивленно посмотрел на меня, сплевывая розовую слюну.

- Эх, Андрюшка, стукну я тебя разок кастетом, и склеенная башка твоя разлетится, как горшок, - сказал Микеша уже без прежней уверенности.

Утром мы с дедушкой, положив на рыдван борону, лагун с водой, поехали сеять. Бабка поставила в пшеницу горшок кислого молока. Гладкий перелинявший Старшина понесся рысью по ровной степной дороге.

Встречались крестьяне и, сняв шапку, спрашивали:

- С помощником едешь?

- Да, не видя подрос!

Остановились у межевого столба, на котором белел лошадиный череп. Дед запряг Старшину в борону, насыпал полную кошелку пшеницы, повесил через плечо ремень и пошел по полю, разбрасывая зерна. Когда он обошел два круга, я сел верхом на лошадь и поехал по пашне.

Так я ездил до обеда, три раза по одному следу.

День был теплый, тпхпй. Я слушал пение жаворонка нал голым полем, старую дедушкину песню, которую он тянул тонким голосом:

По увалам, по долпнушке

Сеял хлебушко Илья Муромец.

Крепко пахло черноземом, конским потом, ремнями.

С какой радостью после работы я садился на землю перед котлом, ел сливную кашу, немного пригоревшую, пахнувшую дымком. На вечерней заре ложился спать, накрывшись до подбородка жестким зипуном. Меркло над степью небо, прохладный чистый воздух овевал лицо. Засыпал я быстро, едва поймав взглядом звезду.

Теплым полднем в субботу возвращались домой.

Лошадь легко бежала по накатанной, слегка пылившей дороге. За неделю пыль забила дедушке бороду, уши, изрезанную морщинами шею. Передав мне вожжи, оп развалился на соломе и довольно пел про овечушек-косматушек.

Из-за горы блеснула мутная убывающая река с жидкой зеленью леса по берегам. На огороде дымилась баня, пахло березовым веником. Мама, улыбаясь, торопливо открыла ворота. Я сам въехал во двор, не задев осью стояков.

- Кормилец ты мой, какой ловкий! - воскликнула бабушка.

Я сам выпряг Старшину, сам влез с телеги на него верхом и отвел пастись на выгон, спутав передние ноги.

Вместе с натосковавшейся по дому собакой обежал все свои владения и всюду увидел большие перемены, свершившиеся за время полевых работ. На огородах чернели взрытые грядки, в старом бурьяне лопушился репейник, в стебель пошел чернобыл, пустующий соседский двор завеленел подорожником, улицы просохли. Старики, привязав чилижные веники к палкам, отметали сор от домов.

У нас на кухне за печью наседка вывела цыплят в старой дедушкиной шапке. Мать, подвязав передник, остригла наголо овечьими ножницами Тпмку. Хотела и меня, но я сходил к соседу. Тот за два яйца, выпрошенных мною у матери, из кудрей моих выкроил форсистый чубчик.

- С бабами в баню не пойду, - сказал я матери, - чай, большой.

Мать посмотрела на меня и вполне серьезно согласилась со мной.

- И то большой, - и подала мне прокатанное рубелем льняное белье, как всегда подавала отцу.

В бане я забрался на полок, парился, потом, охая, выбежал в предбанник и упал ничком, ловя ртом воздушную струю: вел себя, как подобает большому.

Сумерками на берегу реки бабушка наварила пз пресного пшеничного теста тонкие, как лпст бумаги, сочни.

Я выстругал из хвороста вилки, и мы уселись вокруг деревянной миски. То там, то тут по всему берегу зацвели огоньки, у которых ужинали приехавшие пз степи ЛЮДЕ, А после ужина, надев ботинки и пиджак, я пошел к скамейке под окном, лузгая семечки. Лицо, грудь и ноги горели, как это бывает после бани, сытого ужина и роботы.

В избе у раскрытого окна, низко спустив на проволоке лампу, мама шила мне кепку. Была она мастерица на все руки, и стоило ей увидеть вещь нового покроя, будь это платье, френч или галифе, она тут же бралась за пошивку, и все выходило у нее ловко, крепко и красиво. И мне радостно было слышать лязг ножниц, шорох протягиваемой через сукно нитки, вздох или возглас матери. А через улицу у дома тихо разговаривали мужики о войне, о посеве, о предстоящем ремонте мельницы.

Подошел Микеша Поднавознов, белолицый, пезагорелыи.

- На тебе, Микеша, семечки. В степи был?

- Тятька сдал меня в подпаски, а я убежал. Пойдем на игрище.

- Некогда мне бездельничать. Спать надо, завтра на рыбалку с дедушкой.

- Гляди у меня. Я тебя прихрулю в темном-то месте.

- Пойдем сейчас в то темное место. - Я встал, взял в замок Микешу, оторвал от земли и завертел вокруг себя.

- Ты большой стал, - сказал он, - давай на пару ребятишек бить.

- Иди ты к шайтану, не буду я с людьми драться...

5

Тихими морозными ночами в окна светила огромная, прокаленная холодами луна. Глубоким сном спали мама и старики, наработавшиеся за день. Спала под порогом овца со своими двумя недавно родившимися ягнятами.

Не спалось только мне: я думал о своем отце, думал упорно, днем и ночью.

Недавно вернулся с фронта сосед-инвалид, служивший вместе с моим отцом. Дедушка позвал его в гости на блины, поставил на стол мутно-желтую самогонку в четверти. У инвалида не было обеих рук, но самогонку он пил очень ловко: нагнется, схватит зубами стакан со стола и, запрокинув голову, выпивает. Опьянев, он стал рассказывать о войне, о том, что, по его мнению, мой отец погиб.

- А может быть, и нет, живой, - сказал он тут же.

Потом запел жалобным дискантом:

Умер бедняга в больнице военной,

Долго родимый страдал.

Мама и бабушка заплакали, а инвалид подлетел к плакату с изображением царей и королей всех стран мира.

- Негодяй! - закричал он, плюнул в лицо царя Николая Второго, схватил зубами плакат и изорвал его.

Провожая инвалида, дедушка упрашивал его:

- Ты, Митяй, волостному скажи о смерти сынка моего, волостному. Так, мол, и так, собственноручно видел.

На улице инвалид вырвался из рук своей жены, побежал. Шинель слетела с его плеч, пустые рукава гимнастерки трепыхались на ветру, как изломанные крылья.

Известий об отце по-прежнему не получали. Мама гадала. Она закрыла паука в горшке, и он там сдох, не свив паутину. Это значило, что отца нет в живых. Два раза вызывал дедушку урядннк. Дед возвращался домой еще более сгорбленный злой и подавленный, - Ну и солдатики пошли нынче: один изгрыз портреты всех царей и императоров, другой бунтует... - Дедушка, оглянувшись на меня, прикрикнул: - Что ты уши-то навострил? Всегда там, где большие. Не знаю, что из тебя получится, если ты, сосунок, суешь свой нос во всякие дела.

С той поры я перестал верить в смерть отца. Душа моя переполнилась ожиданием встречи с ним. Все чаще вскакивал я ночами, прислушиваясь к шорохам и шагам за стеной. С необычайной быстротой и силой овладела мною тоска по отцу.

В эту ночь разбудила меня луна, коснувшись лучами моего лица. Я осторожно перелез через спящего рядом Тимку, спустился с печки на пол. Под ногами шуршала солома - еще с вечера принес ее дедушка. Пахнуло от согревшейся соломы летним солнцем, степью, лошадью.

Через проталины в окне лился тревожный свет луны, куда-то зовущий меня. И мне казалось, что свет этот пахнет так же дымком кузницы, как пахли, бывало, большие руки отца. Я шел к окну на цыпочках, стараясь ступать на золотистую холстину лунного света, как на мостки через речку. Горячо дышал я на стекло, пока проталина не расширилась в половину окна. Мне открылось звездное небо, сиявшие на церкви кресты, взблескивающая искристым инеем дорога. Дорога эта уходила в бескрайнюю степь, и верилось, что сейчас появится на снежной равнине высокий, веселый мой отец. Но никого не посылала степь в наше село. Только сторож в тулупе, хрустя валенком и деревяшкой по снегу, прошел со своей собакой к крайнему двору самогонщицы Поднавозновой, остановился. Из трубы Поднавозновых выполз черный змий дыма и, покачиваясь, полетел к звездам. Сторож постоял минуту, потом вошел во двор.

Мое сознание пропускало через себя все эти явления, как песок воду, задерживая осадок, тревожный и таинственный. Мысли улетали к отцу, и тогда глаза не видели ни улицы, ни ночи в холодном сиянии звезд: передо мной было веселое лицо отца.

Тяжелые нечеловеческие шаги, густое сопение и тень, заслонившая луну, оторвали меня от моих дум. Я поднял голову: в окно гляделась рогатая морда зверя.

Мой крик разбудил дедушку и маму. Она уташпла меня в постель, тревожно спрашивая:

- Что с тобой, Андрюша? Зачем ты ночью у окна?

Дедушка, выбегавший на улпцу, вернулся, зажег лампу.

- Поднавозновы распустили свою скотину. Корова сорвала соломенные вязки с окна, - ворчал он.

- Тоска по отцу сломила, задавила меня. В школу я перестал ходить. Не хотелось видеть людей и разговаривать с ними, потому что они мешали мне думать об отце. Я залезал на печь и подолгу смотрел на стену. Легкой дымкой, как утренним туманом, заволакивалась стена, а из тумана проступало милое лицо отца, сначала неясно, будто из-за дождя, потом все определеннее. Отец улыбался ласковыми глазами, подкручивая усы. Мы обменивались улыбками.

- Андрейка, хватит тебе сидеть на печке, поедем верхом на Старшине, а? - говорпл отец.

- Я сейчас, тятя, моментом соберусь.

Мы разговаривали весело, пока отец внезапно не исчезал, а на его месте не появлялся дедушка. Бабушка и мать крестились, шепча молитвы.

- Андрейка, что с тобой?

Я молчал или плакал, и тогда мне невыносимо жалко становилось солдат вроде соседа-инвалида. Родные стали относиться ко мне, как к больному.

Вечерами приходили солдатки, рассказывали друг другу о крылатых змиях, прплетающпх к ним с искусптельными греховодными побуждениями, о том, как избавиться от черта, навещающего тоскующих.

- Он, черт-то, иногда является в образе родного человека, вот тут, поди, и разберись в нем. К Насте как-то повадился сатана, а обличье-то взял на себя ее мужа.

Она села на печь, в подол насыпала конопляного семени, сама чешет гребешком голову, из-под волос поглядывает на двери. Входит он, а к печке боится подойти: огонь свят!

Настю-то манит, зазывает пальцем. А она грызет конопляное семя, хрустит, говорит вслух: "Вшей грызу, тоску лечу, черта поколочу!" И что же, мать моя? Перестал ходить. Так-то и вы своего Андрюшку спасайте от нечистого духа. Много развелось за войну чертей, прямо табунами ходят, косяками! А сколько самоубивскпх душ скитается, счесть нельзя.

Солдатки до того увлекались жуткими рассказами, что потом боялись идти по домам, и дедушка провожал их.

Меня повезли к лекарю. Я настолько ослаб, что едва сидел в полах шубы матери. Свет казался мне текучим, бледным. Я запомнил белого зайца, бежавшего по белому косогору, одинокую унылую ворону на придорожном заиндевелом кусту.

Когда мы с матерью вернулись домой, там ожидала меня большая радость. Надька Енговатова приехала со своей матерью жить в село. Поселились они в доме одинокой старухи. Я радовался тому, что Енговатовы разорились. В моих глазах какой-то дальний родственник покойного Енговатова был герой, потому что он забрал хутор у вдовы, а ее с дочерью выпроводил в село. Правда, говорили, что если вернется с фронта Васька Догони Ветер, то он снова заберет Надьку с матерью и поселится на хуторе. Я не имел злого чувства к смелому человеку Василию, но мне хотелось, чтобы он пропал без вести или чтобы ранили его: инвалид не будет драться за хутор.

Стесняясь зайти к Енговатовым, я глядел в дырочку в стене на их двор, видел, как Анна Сабитовна, тоненькая, маленькая, в плюшевой кофте, то ходила в погреб, то садилась у сепеп и что-то шила. Говорят, она шила башмаки из брезента на подошве пз сыромятной кожи, тем и кормилась, сбывая их крестьянам. Я любовался ее строгим лицом с большими диковато-грустными глазами. Надю пока не встречал.

Однажды дедушка дал мае кусок кожи, сказал:

- Попроси Анну Сабитовну смастерить тебе башмачки. Ходишь босяк босяком.

Во дворе меня ветре-шла Анна Сабптовна. Не смея поднять глаз, я смотрел на свои разбитые лапти, сгорая от стыда.

- Какой хороший и несмелый мальчик, - тихо сказала Анна Сабптовна. Приходи к нам. Чей ты? - спросила она, когда мы вошлп в дом.

- Мама, это же Андрейка, тети Анисьи сын, - послышался детский веселый голос за оранжевой занавеской, скрывавшей кровать.

"Это Надя", - подумал я. Голова моя закружилась, и я привалился спиной к косяку дверей. Потом я увидал тоненькую смуглую руку, черную кудрявую голову и смуглое личико с удлиненными черными глазами. Девочка спрыгнула на пол и встала рядом со мной. Я смотрел ва нее молча, почти не дыша. Была она мила какой-то нездешней, чужой красотой: у нее был маленький рот, нижняя губа полнее верхней, а на подбородке - ямочка.

В душе моей что-то словно запело, заговорило, и мне казалось, что я очнулся от долгого вязкого, как смола, сна.

Надя глядела на меня внимательно, серьезно.

- Мама, ему туфли надо сшнть, - сказала она и взяла из моих рук кожу.

- Ладно. Ты, Надя, сбегай обери гнезда: куры кудахтали, - сказала Анна Сабитовна.

Надя прикрыла плечи цветным платком, выбежала во двор. Пока Анна Сабитовна обмеряла мою ногу, Надя обыскала гнезда и явилась с двумя яйцами.

- Еще теплые! - сказала она, прикладывая их к своим, а потом и к моим щекам.

- Сшить, что ли, тебе на память, - сказала Анпа Сабитовна. - А то ведь мы уедем скоро в Ауле-Ата.

Сердце мое замерло. Лучше бы я не заходил к ним!

Надя отклеила от оконной рамы сверенную из бересты жвачку и начала жевать ее быстро-быстро своими белыми зубами.

На улице я оглянулся. Надя смотрела в окно, приплюснув свой нос к стеклу, отчего лицо ее исказилось и стало отвратительно. Мне хотелось треснуть ее по лбу, чтобы она вновь стала такой же милой, какой была в то время, когда прикладывала к смуглым щекам белые, еще теплые куриные яйца.

На следующий день я увидел Надю. Она улыбалась дружелюбно и спросила, почему я прихрамываю, а она нет, и почему у нее нет такого же рубца у правого виска, какой есть у меня. Я сразу почувствовал себя обладателем тайны.

- Расскажи, расскажи! - приставала Надя, прыгая вокруг меня, как собачонка, а я стоял, расставив ноги и опустив голову, с таким же мудрым видом, какой бывал у нашего кривоногого Старшины, когда он, глотнув раз, другой воды, вдруг впадал в глубочайшую задумчивость.

- Надо мной промчалась тысяча коней, - сказал я.

Девочка испугалась и, слегка заикаясь, спросила:

- А где они?

- Убежали в степь. Я был на волосок от смерти. Меня лечил Усман. Он называл меня Энвером.

- Слушай его, он еще не такое набрешет, - услыхал я голос за моей спиной. Микеша Поднавознов вертел в руках стреляные гильзы, усмехаясь тонкими губами.

- Хочешь гильзы? - спросил он Надю.

Она посмотрела на меня, на Микешу, потом взяла гильзы, а взамен подарила моему сопернику пенал.

- Андрюшка ничего парень, только врет без конца.

Он еще будет рассказывать, что отца своего видит каждый день. А как он может видеть? Отца-то его убили...

Я молча ушел домой. С жадностью голодного волчонка я поедал за ужином картошку с постным маслом. Родные не узнавали меня. Спал я мертвым сном, а утром отправился в школу. Там за первой партой рядом с Поднавозновым сидела Паля Енговатова. На ней была форменная одежда гимназистки, все же другие ученики, даже дети богатых родителей, были одеты в рубахи и кофты из холста. В перемену мы с Микешей признались друг другу, что любим Надю. Я дал себе слово быть первым учеником, победить Микешу. Поднавознов стал ласково относиться ко мне, просил, чтобы я уговаривал Надю ходить с нами вместе на ледяную гору. Она ходила, но всякий раз дралась, если Микеша очень близко подбирался к ней.

- Он щиплется, - сказала она мне, а потом добавила: - Пахнет от него погребом.

6

Теплый сырой ветер шумел над степями, лиловые, чреватые грозой тучи заслоняли небо, темнели, оседая, сугробы у стволов деревьев, на бугорках вытаивала в дымке земля, конским навозом чернела дорога в селе и за селом, с крыш давно поскидали снег, окна обтаяли, в избе стало светлее и как бы просторнее. Галки разгуливали по спинам лошадей и коров, собирая линючий волос для гнезда. За гумном бродили волчьи стаи, и об этом с особенным интересом говорили не только дети, но и взрослые.

Школьники дольше обычного задерживались на переменах, все еще продолжая обсуждать необычное событие - свержение иаря. Возвращаясь домой из школы, я заставал своих за работой: дед плел лапти, бабушка пряла лен, а мать ткала холст на кроснах, быстро гоняя челнок с одного края основы к другому.

- Никак, брат, не привыкнешь, - говорил дедушка Еремей, улыбаясь. - Был царь-император - ц вдруг ни царя, ни самодержца. Триста лет и четыре года стоял дом Романовых - и вдруг опрокинули. Понимаешь, легко опрокинули, будто кошелку с мякиной. - Старик умолкал, а потом раздумчиво заканчивал, садясь за стол к постным капустным щам: - Одначе и временные правители не шьют, не порют, все временят, войну тянут, солдат не спущают по домам.

- Поунял бы гордыню-то, - говорила бабушка, - ве ликий пост, а у тебя не сходит с языка поганое.

Дедушка поражал мое воображение своим исхудавшим теперь лицом, глубоко запавшими серыми глазами, приветливо, с грустинкой смотревшими на людей из-под нависших седоватых бровей, своей кроткой незлобивостью. К концу поста он так отощал, что кости широких плеч его торчали пз-под холщовой рубашки, сухопарый стан усох вовсе, и дед постоянно придерживал рукой самотканые штаны с длинной мотней. Горе ли, что от отца до сих пор не было известий, сознание ли своих грехов, жесткая ли дума-забота о нашем будущем изнуряли его, по только часто вечерами, когда все спали, он молился богу. Я впдел с полатей его сгорбленную фигуру, стоящую на коленях, освещенную тускло-желтым светом трещавшей лампады. Он кланялся и его лохматая тень на стене повторяла все движения за ним. Он долго молился, всхлипывая, потом взбирался ко мне на полати и ложился рядом.

- Ты не спишь? - спрашивал он с тревогой.

Старик пе любил, чтобы другие видели его моление.

- Спал, сейчас проснулся, - отвечал я. Мне вспомнилось, как дед отстегал прутьями Микешу Поднавознова, к я подумал: наверно, грех давит его душу. Дед, стиснув зубы, кряхтел, ворочаясь на досках. Он вообще был сдержан, не то что бабушка, шумливая и резкая. Чуть занеможется ей, она начинает жалобно стонать. И говела бабка со скрипом и все жаловалась, что работы много, а силы нет, часто повышала голос, при людях плакала об отце моем и о старшем сыне Григории, которого убили осенью на германском фронте.

Мы с матерью пошли говеть в последнюю неделю поста. Она сама почти ничего не ела и мне не давала. На пустота в желудке, сосущая и точно буравом сверлят?д, не угнетала меня, потому что теперь каждый день я видел Надю Енговатову и ее крещеную мать Анну Сабнтовну, которые также ходили в церковь.

Новая церковь пахла сосной. Мы стояли в левой половине, у большой иконы божьей матери. Вокруг нас стояли на коленях женщины и мужчины, старики и старухи, и все притворялись, будто не узнают друг друга, каждый, казалось, думал, что, кроме него, никого тут нет. Я все смотрел по сторонам, оглядывался на Енговатовых, пока не получил удар по затылку. Опаслпво повернув голову, я увидел старосту, готовившегося вторично стукнуть меня костлявыми пальцамп. Я опустился иа колени и подвинулся вперед, но староста удержал меня за шиворот и, улыбнувшись, сказал тихо:

- Грех оглядываться, молись, как молится твоя матушка.

Наклонившись лицом к полу, я искоса одним глазом следпл за старухой слева. То была кривая Кузиха.

Бот она упала на колени, оперлась о пол лпловымп морщинистыми руками, и я сделал то же, приподняв кверху зад. Уронив голову на пол, она долго что-то шептала и не выпрямлялась. И я лежал, косясь на нее. Лоб замерз от холодного пола, но я не поднимался. В нескольких вершках от моей головы, почтп подле моего уха, упал и затрепетал яркий солнечный луч, и скоро от пригретого пола пошел пар. Мысли мои улетелп далеко-далеко: мне вспомнился огород с высокими желтыми подсолнухами.

душные луга жарким летом, Надя в пролетке с Васькой Догони Ветер.

- Андрюша, что ты делаешь? - услыхал я над собой голос матери и поднял голову. Рядом стояла старушка и.

устремив к алтарю скорбный взгляд, поджав тонкую нитку губ, с торжественным и укоризненным липом, видимо желая пристыдить меня, творила молитву, с громким вздохом произнося имя господне.

На амвон вышел красивый молодой поп с пышными русыми волосами и белым румяным лицом. Он рассказывал об Иоанне Крестителе, который ходил в звериных шкурах. Когда батюшка окончил рассказ, наши девки и ребята, стоявшие кучкой на клпросе, запели молптвы, похожие на песни. Старушка закрестилась чаще, а мать моя, наклонив голову, осеняла крестом свое прекрасное лицо.

Я то смотрел на прямой нежный профиль ее. то оглядывался назад, встречался с нерусскими глазами Нади и от радости начинал так быстро махать рукой вокруг лица, что староста хватал меня за локоть.

- Размахался! Чай, не на балалайке играешь. Безотцовщина.

Самым торжественным и страшным днем был день исповеди. Первой в комнату-исповедальню зашла мама. Она долго там пробыла, вышла с заплаканными глазами.

- А вы, Григорьевна, положитесь на бога, человек в его власти. - сказал батюшка, потом обратился ко мне: - Заходи, чадо.

Когда я вошел в маленькую комнату, он закрыл двери, положил на мою голову руку и накрыл чем-то черным.

Я ничего не видал, кроме его блестящих сапог.

- Воровал? - строго спросил священник. - Почему молчишь? Воровал? Разорял гнезда птиц? Обманывал отца, мать? Дедушку ругал?

- Грешник, батюшка, - сказал я. Дальше я с такой легкостью и поспешностью стал признавать себя грешником во всем решительно, опережая вопросы, что батюшка рассмеялся, и я увидел, как в двух вершках от моего носа заколыхался его сытый, перетянутый поясом живот.

- Батюшка, я злой грешник. Я хотел камнем убить Микешку Поднавознова, потому что он мучит и тиранит меня.

- Проси господа бога, чтобы он простил тебя.

- Прости меня, боже. Еще я хотел умереть, потому что так мне жалко тятю.

- Грех умирать до времени. Каждому назначен свой смертный час. Кайся!

- Господи, прости и укрепи меня. А еще грешен я:

люблю Надю. - Я перевел дух, потом попросил: - Святой батюшка, обвенчай меня с Надеждой Енговатовой.

Я и деньги собрал.

Священник сдернул с меня покрывало, пристально посмотрел в глаза мои и, погладив голову, сказал:

- Ишь какой белый да кудрявый, весь в мать. Слушайся родных, мальчик. Иди. Бог услыхал твою горячую молитву, вот подрастешь, и я обвенчаю тебя с девицей Надеждой. Так велит бог.

Легко все-таки, когда избавишься от грехов, поверишь в счастье.

У дверей я встретил Надю, взял за полу пальто и, потянув ее к стене, сказал:

- Все не веришь мне. Спроси хоть у батюшки, узнаешь, что я люблю тебя.

В субботу накануне пасхп во всех избах заканчивалась уборка к празднику, всюду, то в раскрытых окнах, то на крылечках суетились босоногие бабы. К вечеру люди вымылись в банях, надели чистые рубахи и, встретив с выгонов скотину, полегли спать, едва наступили сумерки.

В ночь под пасху Надя ночевала у нас. Я, она и мой трехлетний братишка Тимка легли спать на чистом полу на разостланной дедом для нас дерюге. Тимка, боясь, что его не возьмут в церковь, привязал мою ногу к своей и обнял меня. В избе осторожно ходили, разговаривая вполголоса. В полночь меня и Надю разбудили тихо, чтобы не потревожить Тимку, которого решили не брать в церковь.

Мы быстро умылись холодной водой, оделись - Надя в розовое платье и плисовое пальто, я - в льняную рубаху и пиджак. Мы уже бросили последний взгляд на белую голову Тимки, как вдруг он вскочил. Прежде чем услышать его пронзительный крик, я увидал широко раскрытый зубастый, как у волчонка, рот.

- Одевайся, одевайся, белый, - успокаивала Тимку бабушка. Но он схватил свое пальтишко и выбежал в сени, очевидно боясь, что его снова обманут.

Во тьме весенней ночи шумела разлившаяся река, oт земли поднимался сырой крепкий запах, и было так тепло, что хотелось раздеться. Кто-то схватил мою руку и повел меня вдоль домов по улице. В темноте отсвечивали лужи, слышались голоса идущих людей.

- Не спотыкайся, Андрейка, - сказала мать, и я тут только понял, что это она меня вела сквозь тьму. Иногда передо мной вырастала огромная, до неба, стена, но, вглядевшись лучше, я видел всего лишь невысокий плетень или ворота. Вот засветились огни в три яруса - это церковь. Дедушка остановился и сказал раздумчиво:

- В небе казарки летят.

И мы снова тронулись. Подходя к ограде, я увидал подводы.

- С хуторов понаехали, - сказала мать.

За оградой толпились люди, слышался смешок и говор девок и ребят. Дедушка перекрестился на церковь, снял лапти, надел сапоги и стал подниматься по каменным порожкам. Мы тронулись за ним. За первыми же дверями я увидал много огней и почуял запах воска и ладана. Церковь была полна народу. Тихим голосом читал дьякон за аналоем.

В тепле меня разморило, я сел на пол, прислонив голову к стене. Тяжелая вязкая дрема закрыла глаза, залила сознание сладкой тьмой. Разбудил меня сердитый шум.

Я вскочил и ослеп от множества огней. Свечи горели всюду: под потолком, перед иконами, в руках людей, отражаясь в окнах. Рядом со мной стоял дедушка и держал свечку в своей черной руке, горячий воск капал на пальцы но он не замечал этого и все шептал что-то и крестился.

Надя также держала свечку и застенчиво улыбалась.

Мать дала и мне зажженную свечу. Тпмка проснулся и стал отнимать ее у меня. Мать отрезала ему половину моей. Я не успел стукнуть его: на амвон вышел в ярких ризах поп, похожий на бога, окруженный с двух сторон стариками. Он поднял над головой ветвистый, как оленьи рога, подсвечник с пятью горящими свечами, воскликнул:

- Христос воскрес!

- Воистину воскрес! - закричали отовсюду.

Тимка уронил свечку. Где-то под сводами запели молитву, на колокольне затрезвонили плясовой перезвон, и кто-то за моей спиной сказал: "Архип отрывает, умелец".

Все расступились. Старики вышли к прогалу, поставили на пол пасхи на разостланных скатерках, и батюшка двинулся между куличами, что-то восклицая, размахивая кропильницей налево и направо. Потом все завернули куличи в узлы и, толкая друг друга в узких дверях, валом повалплп на улицу.

В редеющем сумраке уже проступали мокрые крыши домов и надворных построек. За селом занималась над степью заря, позолотив глаза людей.

- Андрюшенька, давай похрпстосываемся, сынаръ мой, - сказала мама, а когда склонилась она ко мне, я припал губами к ее нежной щеке.

- Надюшку поздравь.

Я шагнул к Енговатовон и остановился в нерешительности. Надя поднялась ступенькой выше, сдвинула платок на затылок, тряхнула черноволосой головой и, зажмурившись, поцеловала меня в подбородок, потом бросилась к своей матери, забыв на ступеньке узелок с куличом.

За оградой встретился Микеша Поднавознов в отцовском пиджаке, свисавшем с его худеньких плеч. Был и о-в хорош в это утро: умытое лицо светилось весельем.

- Еремей Николаевич, с праздником вас! А я сам приходил святить. Тятька хворает, - сказал Мпкеша.

- Знаю, чем хворает твой отец, - сурово ответил дедушка, по тут же смягчился и похристосовался с Микешеи.

Хорошо, легко и радостно было в это праздничное утро. Микеша улыбался во весь свой широкий рот, и я не чувствовал в нем своего заклятого мучителя.

Дома бабушка встретила нас ворчливо:

- Овцу кто-то зарезал. Мясо унесли, требуху оставили.

Дедушка нахмурился, потом махнул рукой и сказал коротко и ласково:

- Давайте разговляться.

7

После пасхального завтрака наши легли отдыхать, а я пошел к Подпавозновым, чувствуя себя молодцом в новой с блестящим козырьком фуражке, в починенных ботинках - дедушка подбил к одному из них высокий каблук, и теперь я хромал почти незаметно.

С колокольни сыпался, не умолкая, трезвон, играло над полноводной рекой разгоравшееся пз-под сизой крылатой тучи солнце, пригретые скаты камышовых и тесовых крыш обсыхали, затененные стороны их ртутно отблескивали изморосью.

Я открыл кособокую почернелую калитку и очутился на задернутом прохладной тенью дворе Поднавозновых.

В прогале между сараем и мазанкой лился солнечный поток, освещая наискосок открытые двери погреба. Оттуда доносились голоса и глухие удары топора - такие слышатся, когда рубят мясо. Я со страхом и отвагой заглянул в двери погреба в то время, когда Никанор с засученными по локоть рукавами рубахи, напачканной кровью, разрубив топором на чурбане овечью ляжку, совал ее в чьи-то руки, высунувшиеся из темного зева погребной ямы.

Увидав меня, Никанор уронил мясо. Я встретился с его черными глазами и испугался их выражения растерянности и жестокости. Он нахмурился, с силой вонзив топор в чурбан.

- Кто там? Кто? - тревожно спросила тетка Катя, высунув из погреба простоволосую голову. Водянистые глаза ее мигали на свету.

- Андрюшка, залягай тебя куры, - сказал Никанор, сдвигая мне фуражку на глаза, - не серчай, так все кличут твоего деда. Человек он добрый, две ругачки на языке: дери тебя горой да залягай тебя куры. Иди, Андрюшка, к Микешке, иди.

Микешка надел красную холщовую рубаху, как у меня, взял два позелененных яйца, и мы, разувшись, повесив ботинки через плечо, побежали к берегу реки, радостно ощущая голыми ногами шершавую прохладную землю.

По берегу гуляли нарядные парни и девки. Старики стояли в сторонке, поглаживая бороды. У качелей, поставленных вчера местным фотографом, гуртовалась молодежь. Фотограф в землемерской фуражке взимал дань - по два яйца или по четыре копейки с головы.

Мы с Микешкой сели в люльку, висевшую на металлических тросах, напротив нас встал на сиденье Степан Лежачий, старый холостяк, пьяница, нанявшийся к фотографу за четверть водки на всю пасху. Сдвинув зеленую фуражку набекрень, посмеиваясь, он раскачивал люльку.

С каждым взмахом все выше и выше возносились мы к небу. А Степан Лежачий, приседая на кривых ногах (будто через бочку гнули те ноги), скалил зубы по-волчьи, взвизгивал, норовя напугать нас. Люлька взметывалась выше перекладины. Микеша жмурился, как квелая курица. А когда он лег на дно люльки, вцепившись руками в ее борта, я подумал: почему же все-таки он командует мной уже много лет, отравляя мою жизнь?!

- А ты смельчак, Еремкин внук! - крикнул Степан, еще сильнее раскачивая люльку.

Металлические тросы звенели, воздух резал лицо, а я чувствовал себя крылатым. И очень верилось: оторвемся от перекладины и взовьемся к тому вон облачку, у края которого, ловя воздушную струю, парил орел. А на других качелях взвихривались голубые, красные, зеленые юбки и кофты взвизгивающих девок.

Мелькали в глазах то голубоватое небо, то блеснувшая на солнце золотом река, а то церковь с сияющим, как бы брызнувшим искрами крестом, то бегущая вздыбленная под нами земля.

Мы прокатали все деньга и даже задолжали десять копеек. Было хорошо и отрадно, но одна мысль не давала мне покоя, как только я слез с качелей: надо сказать дяде Никанору, что я все знаю и не выдам его. Я уже не замечал людей, потому что память мою заполнила страшная картина расправы со стариком Постниковым: прошлым летом Постников украл муку. Мужики привязали к его спине мешок с камнями и повели вора кругом села по улицам. Я увидел его, когда он уже был в крови, разлохмаченная кудрявая голова была выбелена мукой, а люди все еще били его, норовя ударить сзади и сбоку, чтобы он не заметил. Я стоял у рубленой стены амбара и не мог оторвать взгляда от его подгибавшихся в опорках ног. Вор не дошел до колодца двух шагов: выпрямился, вскинул к небу в муке и крови лицо и опрокинулся навзничь на мешок с камнями. Старуха села у его ног.

- Бери его, Фекла, выживет - твой, помрет - похоронишь, - сказал староста.

Все это вспомнилось мне, и я тревожно подумал: вдруг Никанора поведут по селу, как только узнают, что он украл нашу овцу. Надо предупредить его! Когда Мпкеша заигрался в мячик, перестав следить за мной, я пустился к их дому.

На завалинках, лузгая семечки, нарядные солдатки пели:

Я посею оольше маку,

По головке буду рвать,

Провожу мила в солдаты,

По годочку буду ждать.

Из-за плетня безрукий инвалид Митяй заорал, выкатив пьяные глаза:

- Довоюемся! Всех забреют, и тебя, хромой демоненок, на войну заберут. Эх вы, временные правптели-губители!

- Митя, ты потише, - урезонила его жена. - Они хоть и временные, а насолить могут на всю жизнь.

- Долой свободу! Спасай детей!

Я пробежал задами прямиком к сеням Поднавозновых.

Никанор и тетка Катя отдыхали на кровати, тихо переговариваясь.

- Дядя Никанор, поскорее спрячь резаную овечку в другое место. Ты не бойся меня. Я никому не скажу, что ты украл нашу овечку.

Никанор усмехнулся побелевшими и задрожавшими губами.

- О какой овечке толкуешь?

Мне не нравилось его притворство, и я твердо сказал:

- Ты нашу овцу зарезал. Мясо в погреб спрятал.

- Как ты, негодяй, смеешь врать на старых людей! - закричала тетка Катя. - Я вот поведу тебя к матери и деду. Они тебе распишут задницу-то ременным кнутом.

- Замолчи, мать. Мы сейчас с Андрюшкой поговорим, он мальчишка толковый. - И Никанор обнял меня и вывел во двор.

Поравнявшись с низкой мазанкой, Нпканор втолкнул меня в нее, быстро подпер на задвижку дверп и вплотную придвинулся ко мне. В щели в дверях золотыми клиньями рубили темноту солнечные лучи.

- Ты что, Андрейка, во сне, что ли, видел про овцу? - шептал Никанор. Я никуда не ходил ночью, хворал.

- А мясо-то чье прятал в погреб? - спросил я, глядя на его сурово сведенные брови.

Никанор деланно засмеялся. Усадив меня на верстак, он долго разубеждал меня, а потом ласково-вкрадчиво спросил:

- Ну, теперь ты не думаешь, что я вашу овну зарезал?

- Пусти, дядя Нпканор, я пойду на улицу.

Он преградил мне дорогу. Луч упал на его руку, и я увидел в этой заскорузлой руке железный расплющенный молоток. Наши глаза встретились, и я почувствовал, что он мог пристукнуть меня одним ударом. Но я сел снова на верстак и глубоко вздохнул.

- Мясо я купил, - сказал Никанор.

Жалость и злоба к нему, боязнь за свою жизнь и какая-то безрассудная смелость, желание сделать доброе этому человеку и презрение к его тупому стремлению скрыть правду - все слилось в моей душе. Я схватил руку Никанора и зашептал:

- Я ведь сам пришел к вам. Мне жалко тебя, дядя, поэтому я пришел. Я... по глазам заметил, что ты украл.

Вдруг он упал на колени, стал обнимать меня, плакать и что-то говорить. Я обхватил руками его голову, поцеловал пахнувшую потом шею и заплакал. Теперь я уже не хотел чтобы он признавался, чтобы он знал, что я знаю, мне хотелось только одного: чтобы он забыл все и жил спокойно.

- Я ничего не знаю, дядя Никанор. Мне дурь в голову пришла. Ведь голова-то порченая, конями топтанная...

Он вывел меня из мазанки, похлопал по плечу и засмеялся со слезами на глазах. Я бежал по переулку к реке, прыгал, махал руками, оглядываясь на следы своих босых ног на влажной земле, и что-то кричал. А небо и заречные дали голубым потоком текли навстречу, ветер шумел моей рубахой. Большим, сильным и красивым казался я себе в эти минуты, любил всех людей, весь мир.

8

- Андрейка, сынок! - остановил меня голос матери, который узнал бы я из тысячи голосов.

В кашемировой кофте и небесном полушалке, накинутом на плечи и высокую грудь, она стояла у глинобитной стены, разговаривая с Кузихоп. Я не сдержал разбега и налетел на маму, чуть не свалив ее с ног. Она сжала ладонями мои щеки, запрокинула мое лицо, сказала:

- С Чего v тебя глаза такие шальные? Как у теленка на первом выпасе.

- Виноват, оттого и шальные, - сказала Кузиха.

- А вот сейчас он сам скажет правду. - - Тревожный голос матери обварил меня, как варом. Я взглянул все карпе, до боли погрустневшие глаза, и сердце мое заныло:

показалось, что мать и старуха знают о моем разговоре с Никанором Поднавозновым.

- Ищь, как побелел! Будто мелом вымазан. Куда сейчас бегал, а? ворчливо сказала Кузпха, подперев батожком острый подбородок. - Молчишь. Тогда я скажу:

камнями кидался, безотцовщина.

- Играл я с ребятами, а камнями не кидался.

Стыдно и горько было мне: мимо проходили товарищи, девочки, доносились голоса людей с берега от качелей, по глиняной стене, по летошним будыльям чернобыла ползали муравьи, красные в черных крапинках божьи коровки, а я выслушивал незаслуженные упреки.

- Врешь ты, бабушка. И на сыновей своих тоже врала, будто они тебя бросили. Ты злая...

Мать дернула меня за руку, и мы, обходя лужу посредине улицы, подошли к деревяному дому сыновей бабки Кузихи. Одно из окон было выбито, заткнуто красной подушкой, на завалинке поблескивало на солнце битое стекло. Из дома доносились пьяные мужские голоса. Я догадался, что это спорят старший сын, вернувшийся с фронта после отравленпя газами, и меньший сын, которого на войну не брали, потому что он был синюшный, то есть всякий раз лицо его синело, как только врачебная комиссия вызывала его на осмотр.

- Молчи, синегубый! - хрипло кричал отравленный газом. - Ты моей коровой расплатился с докторами-то!..

Заиграла гармонь в избе, и кто-то запел:

Зх, милка моя,

Очень интересная.

- Ты разбил окно? - спросила меня мать.

- Он разбил, окромя некому! - закричала Кузиха.

- Не бросал я камни.

- Сама я своими глазоньками видела: ты разбил!

Вот таким голышом пужанул.

В это время, распахнув окно, выпрыгнул на улицу синегубый, в него из дома полетела табуретка. Сипегубый пригнулся, потом наскочил на меня, вцепился в мои волосы. Я закричал. Из соседнего дома прибежали игравшие в карты пьяные братья Бастриковы, которые за свою жизнь не пропустили ни одной драки.

- Чего? Окна бить? Поймали!

Первый раз в жизни я попал в жесткие клещи клеветы. Клевета эта сначала изумила меня, потом напугала и возмутила. Она так унизила взрослых людей в моих глазах, что я на всю жизнь запомнил топтавшихся по грязи бородатых мужиков, лишь позавчера ходивших к попу исповедоваться, а теперь лгавших с горячностью помешанного Порфирия. Кто-то кричал, что солдатки распустили своих сукиных сынов. Мало бьют их, а потому и вырастают из безотцовщины воры и бандиты.

Меня окружала все увеличивающаяся толпа пахнущих самогонкой краснорожих, с пьяно косящими глазами, сопящих и орущих мужиков. Опи хватали друг друга за грудки, наступая сапогами на мои ноги. Громче всех визжала бабка Кузиха, протягивая к моему уху крючковатые, с черными ногтями пальцы. Я чувствовал: темная, злая и страшная сила, которая уничтожила прошлым летом вора Постникова, вот-вот прикончит и меня, втопчет в грязь. И как цыпленок, почуявший смерть в падающем с небес коршуне, кидается под крыло наседки, так и я бросился к своей матери, ища у нее защиты. Но маму оттеснили к плетню. Тогда-то слезы обиды, злости и бессилия горячим клубком подступили к моему горлу.

Маленький, в австрийской шинели церковный попечитель, по-уличному Крпкунок, схватил меня за руку, больно сдавливая пальцы.

- Учить вас, подлецов, надо!

Его скопцеватое лицо, ощеренный рот с гнилыми зубами напугали меня.

- Брешете все вы!

Многие на мгновение онемели. Я согнулся и врезался головой в толпу, норовя протаранить ее. Как о камень, треснулся я носом о чье-то колено и присел на корточки.

Крикунок швырнул меня на середину круга.

- Куса-а-ается! - закричал он, поднимая над головой испачканную, очевидно, моей кровью руку. Кто-то двинул его в затылок, и он, икнув, упал рядом со мной, у чьих-то огромных подкованных сапог. Кузиху тоже сбили с ног.

- Вора поймали, - слышались голоса.

- Он овцу украл у Еремы. Беи его!

Уже замелькали в воздухе кулаки, кое-кто выдернул колья из плетня, чтобы под шумок ахнуть своего недруга уже братья Бастриковы изорвали не одну рубаху на ком попало, как вдруг сильный властный голос охладил всех:

- Стой! Всех покалечу!

Толпа развалилась, и ко мне подошел, пряча пистолет в карман, Никанор Поднавознов. Он поднял меня, вытер шапкой кровь с моего лица и, страшно вращая черными глазами, спросил людей:

- За что обижаете сироту?

Все молчали, недоуменно пожимая плечами, только бабка Кузиха сказала сквозь слезы:

- Где теперь стекло-то купишь? А он разбил.

- Ври больше, ведьма одноглазая. Андрей был у меня, твоего окна не трогал. Не такой он парень.

- Не таких родителей сын, чтобы баловаться, - подхватил Крпкунок. Поблазнилось тебе, бабка, ты и других в трех ввергнула.

Все начали расходиться. Мы с мамой ушли домой.

В горнице она схватила меня за плечи и, глядя в глаза мои, спросила:

- Ты разбил?

- Нет.

- Господи, пропадем мы без отца.

Проснулся я утром. По камышовой крыше умиротворенно шумел тихий дождь, у порога под навесом стояли мокрые петух и куры. На улице ревела вернувшаяся с раннего выгона скотина. С надворья пришел в зипуне и в лаптях дедушка, охая, потирая поясницу. Седые волосы его, торчавшие из-под фуражки, были мокры.

- Иди, внук, погреемся, - сказал дедушка.

Мы легли с ним на печи, скоро влезли к нам бабушка и Тимка.

- Где теперь Ваня-сыпок! Мокнет, кормилец, з окопах, или косточки его белые полощет дождем, - сказала бабушка.

В сенях постучались, и в избу вошел сгорбленный человек с палкой и сумочкой. Он перекрестился на образа и глухим голосом сказал:

- Люди добрые, пустите ночевать странника?

- Чего же, кормилец, оставайся, - ласково ответила бабушка.

Странник присел у порожка, опустив голову.

- Откуда будешь? - спросил дедушка.

- Милостыню собираю, отец родной, милостыню.

Бабушка слезла с печи, налила горячих щей в чашку и пригласила странника за стол.

- Спасибо, матушка, я не хочу! - бойко ответил странник голосом моей матери, срывая с себя шапку. Мы узнали мать и засмеялись.

- Ах, шишига тебя возьми! Обманула нас! - беззлобно сказал дедушка.

Мать часто от тоскп шутила над стариками, развлекая и себя.

9

Я очень любил Надю, каждый день ходил к нпм, и мы играли с нею в черную палочку и рассказывали друг другу сказки. Иногда засиживался до темноты, и тогда Анна Сабитовна, выпроваживая меня, ласково приговаривала:

- Как привязались, водой вас не разольешь, арканом не растащишь...

Наде нравилось повязывать волосы лентами, и я решил подарить ей такую ленту, чтобы помнила всю жизнь.

Мне снились ленты самых необычных, ярких цветов.

Иногда, глядя на закат или восход солнца, я мечтал о несбыточном: вырезать бы ленту из пурпурного облака.

Звездное небо казалось мне черным бархатом, усеянным золотыми самоцветами.

Как только я оставался дома один, я в поисках необычайной ленты начинал переворачивать белье в сундучке бабушки и матери. Однажды напал на мамину голубую кофту. Охваченный каким-то внутренним огнем, я схватил ножницы. В голове мелькали мысли, что делаю плохое, но остановиться уже не мог: от одной полы до другой откромсал от кофты широкую ленту. Я не боялся, что меня уличат в преступлении, боялся другого: понравится ли лента Наде. Ради нее я готов был украсть, зарезать, умереть.

Спрятав ленту за ошкур штанов, я побежал к Енговатовым.

Мать и дочь обедали. Как ни приглашала меня за стол Анна Сабитовна, я не сел. Очевидно, догадавшись, что я пришел с чем-то очень важным, Надя, хлебнув ложки две, выскочила из-за стола. Мое волнение передалось ей, и она резкими движениями надела ботинки, накинула платок, и мы выбежали во двор. Но тут она вдруг притворилась совсем спокойной, даже не глядела на меня.

- Я что-то принес. Только пойдем за горку, там покажу.

- Фу, что ты можешь принести? - сказала Надя, нехотя идя за мной.

Когда мы скрылись за увалом, я задрал рубаху и вытащил ленту - она засияла на солнце. Надя попятилась испуганно.

- Хорошая! Ты украл?

- Возьми. Не твое дело.

Она повязала голову лептой.

- Мне к лицу эта лента. Да?

- Хочешь юбку? Я принесу. Зеленая, с крючками.

- Юбку потом, когда будем большие.

- Пойдем на речку, Надя.

- Мама не велит, берега обваливаются, полая вода не сошла.

- Пойдем, дикпх уток посмотрим.

Я схватил ее за руку. Она упиралась ногами в землю, потом встряхнула головой и побежала впереди меня.

Прихрамывая, я едва поспевал за ней.

- Ты никогда меня не догонишь, потому что я здоровая, а ты хромой, сказала Надя.

- Зато я буду обваливать берега, - сказал я и, найдя надтреснутую кручу, надавил ногой. Большой пласт отопревшего берега упал в воду, взметнув мутные волны.

- Андрюшка! Зачем балуешься? Упадешь!

- Упаду так упаду, - ответил я и снова ударил каблуком по краю берега.

- Возьми обратно свою ленту.

- Да перестань ты кобениться-то, - сказал я, обнял Надю и поцеловал в раскрытые губы.

Она с треском рванула ленту вместе с волосами, бросила мне в лицо.

- Вор ты и дурак! - крикнула Надя и кинулась к дому. Ветер сорвал с головы платок, развевал ее вороные волосы. Я гнался за ней и видел, как взблескивали ее ноги.

Когда я подкрался к их домику, из сеней вышла Анна Сабитовна. Она вырвала из моих рук Надин платок, сверкнув черными глазами.

- Мальчик, не ходи к нам. Надя тебе не ровня. Она киргизка, ты - у рус. Ты будешь пахать землю, она - кочевать в степи. Сейчас я бедная, но я буду богатая.

Мой брат не знает счета лошадям и овцам. Иди домой.

Я ушел и спрятал в жестяную банку голубую ленту, в узелке которой остались черные волосы.

С этого дня во мне проснулась какая-то непонятная, темная, озорная, жестокая сила, и я, подчиняясь этой силе, сам не узнавая себя, совершал поступки один хлеще другого. Снова сошелся с Мнкешей. Теперь он заискивал передо мной, поощрял и разжигал мои слепые желания...

На первый день троицы мы с Микешкой собрали ватагу ребят, какие поотчаяннее, засели у мостков через реку в кустах бересклета в розово-белом цвету. Запахи цветущего шиповника дурманили голову. Из лугов доносились звонкие переливы гармошки.

- Никто не пройдет по мосткам, - сказал я. забравшись на самую высокую, ветвистую иву, наклонившуюся над водой. Грачиные гнезда густо облепили иву, но мы не разоряли их, потому что у нас была более значительная цель: поджидали девок, которые должны были пройти по мосткам в луга.

- Не жалейте девок, все они до единой брехуньи и ведьмы, - говорил я каждому мальчишке с цинизмом и жестокостью человека, обманутого в самых лучших надеждах.

Когда нарядные девушки цепочкой растянулись по мосткам, держась за перила, мы выскочили из кустов с обоих берегов и отрезали им пути вперед и назад.

- Стойте!

Очевидно, наша угроза потешала дезок, и они улыбались мп л о и насмешливо:

- Огонь! - крикнул я команду.

Камни, куски земли, палки полетели в реку с обеих сторон мостков, обдавая девок брызгами воды.

Девки упрашивали нас, бранили, грозились, но от этого мы больше смелели и ожесточались. Приятно было, что вдоровые, рослые девушки не могут совладать с молокососами, как обзывали они нас.

Дикарский разгул опьянил меня. Я залез по пузо в реку и пригоршнями брызгал воду на девок.

- Тащи их за погп в речку!

Девки опрокинули наше охранение мосткоз, вышли на берег. Я плохо соображал, что делал, все мои поступки, необъяснимо путаные, кажется мне, были разбужены этой буйной, цветущей, весной, запахами бересклета, тяжелым духом земной плоти, дразняще-голубым сиянием неба.

блеском воды в лучах солнца. Я подлетел к пухлой белой девушке, схватил ее за руку.

- Пойдешь за меня замуж?

Смеясь, она бойко ответила:

- Давно жду, сватайся. Я тебя буду ЯЯНЧЕТЬ, ведь тебе десять!

Вдруг кто-то схватил меня за штаны, поднял в воздух и бросил в речку. Вынырнув из воды, я увидел страшную картину полного разгрома моего войска: одни барахтались в воде, других ловили и кидали в реку.

До заката просидел я на высокой иве и чем больше думал над тем, как вернусь домой, тем меньше находил в себе решимости спуститься на землю.

Пригнали стадо из степи в село, и тогда под покровом поднятой им пыли я воровато пошел домой. Я хотел, чтобы меня скорее наказали, а потом простили. В сенях, накинув на голову платок, стояла мама. Я заметил в ее руках палку и инстинктивно отпрянул назад. Но жажда понести наказание удержала меня от трусливого шага, и я переступил порог. Мать уронила палку, взяла меня за плечи и внимательно и грустно посмотрела в глаза. Я уткнулся головой в ее грудь. Несколько раз пробовал просить прощения, но глубокое рыдание сжало мое горло. Мать увела меня в мазанку и положила на камышовую постель.

Утром я проснулся с болью в сердце. Мне все казалось, что я не прощен и простить меня нельзя, даже если бы и захотели. Бабушка позвала меня завтракать необычным для нее бодрым голосом.

Я вошел в дом. На кухне за столом сидела вся семья и еще новый человек - в военной гимнастерке, бритый, с большими усами и большой лысой головой.

Это был отец, вернувшийся с фронта ночью. Я бросился к нему, но тут же опешил, встретившись с пронзительными серыми глазами.

- Иди сюда, - строго сказал он, снимая с себя широкий солдатский пояс.

- Не замай, не замай, - закрпчал дедушка, - Ишь, какие кобылы, девки-то! Обидел их мальчонка! Иди сюда, Андрей Иванович, помощничек ты мой! - И дед протянул ко мне руки.

Но я уклонился от его объятпй и упал в ногп отсу.

Тот ударил меня по спине поясом, потом поднял за плечи.

Сурово смотрели на меня его глаза. Он поцеловал меня, обдав непривычным крепким запахом махорки.

- Иди за лошадью, - сказал он, - Сейчас поедем разговаривать с помещиком Шахобаловым.

Я схватил уздечку и побежал в степь. Радость прощения, радость встречи с отцом окрыляла меня. Обратно я скакал галопом и всем встречным крпчал:

- Тятя пришел! Сейчас пойдут с Шахобаловым разговаривать!

Через два дня многпе мужики привели в своп гшзкпе сараи породистых коров, чистокровных лошадей, а наиболее решительные привезли из имений Шахобалова и Енговатова зеркала, рояли, столы, кровати, посуду.

Как-то под вечер прикатил на тропке борзых в огромном тарантасе Васька Догони Ветер. Из-под распахнутой шинели сиял на нем парчовый кафтан, торчала костяная рукоятка кинжала. Прикрикивая хрпповатым басом, Васька перетаскивал в глиняную пзбепку мешки с добром, два сундука, потом откинул с мокрого лба кудри, схватил на руки Анну и Надю.

- Вот все, что ухватил, остальное пылом пошло, - сказал он Анне, кпвнув на звереподобных, с густыми длинными гривамп и хвостами коней.

Мой отец ничего не привез. Вернулся он на своем гнедом Старшине злой, молчаливый: глаза засорил.

Дедушка покачал головой, вздохнул:

- Простофилей был, простофилей остался. А еще кавалер георгиевский. Вон Боженовы - богатеи, и то по паре рысаков привели.

- Скверно, помещика упуетшш, добро растянули.

А надо бы наоборот: помещика поймать, а имение сохранить для народа и для новой власти, - сказал отец.

Дед снял лапти со свопх ревматических ног и, кряхтя, спросил:

- Какой еше новой власти? Хватит. Повластвовали и временные, беспорядки развели, пора и царя звать на троп. Оя, царь-то, хоть и с простецой был, умом не блестел, не говорил так много, как этот Керенский, все же порядки были. Не знаю, какую еще власть выдумываешь, Ваня.

- Не выдумываю я ничего, а говорю, что будет скоро пг-ша власть, рабочих и крестьян. Ленин-то еще в апреле говорил об этом в Петрограде. А эти временные - то же самые буржуп и помещики.

- уж чего говорить! Все на слова прыткие. Свобода!

Заря! А какая мне заря, если хлеба не хватит мышам на прокорм, лошадь от старости ослепла, спотыкается на каждом шагу. - Дедушка умолк, потирая искривленные ступнп ног, потом продолжал сквозь слезы: - Свобода!

Одного сына убилп, ты израненный, а туда же лезешь:

"новую власть сделаем". Из дома глядишь, как волк.

А сеять по двору работать опять я? До каких же это пор буду я кормить ваших детей, а?

° - Не расстраивайся, батя. Я тоже не на печке лежал, а в окопах мок, вшей кормил, кровь лил свою. Знаешь, какая вша: снимешь рубаху, а она шевелится на земле. Вот погоди немного: установим власть, землю дадим крестьянам, замиримся с народами, и тогда подсажу я тебя с мамашей на печку и буду кормить.

- Ты сначала землю дай, мир дай. а кормить-то я сам десятерых прокормлю. - Дедушка поднял вверх глаза и.

увидел меня: я сидел на воротах под навесом из камыша. - И всегда ты, Андрюха, тут как тут. Ну, скажи ты, без тебя не только разговора, думу не подумаешь, сна не увидишь! Что из тебя выйдет, если ты с таких лет штопором ввинчиваешься во всякие дела! Слазь! - вдруг сердито крикнул дед и запустил в меня лаптем.

10

День ото дня все тревожнее и напряженнее становилась жизнь нашего села. Возвратившихся домой фронтовиков, даже старших возрастов, снова мобилизовали на войну; Керенский издал приказ о возвращении помещикам земли, имений и власти. Помещики привели на свои хутора отряды калмыков и казаков. Отряды эти уже совершили набеги на соседние села, отобрали скот и выпороли плетями мужиков. На наше село они пока не решались налетать, и мужики объясняли это тем, что у нас много фронтовиков. Однако никто из крестьян не ночевал в поле. Каждый вечер подводы стекались в село. Огней по вечерам не зажигали, спать уходили на огороды и в подсолнухи. Теплыми лунными ночами сладко пахло спеющими дынями, на заре булгачил людей гулкий утиный кряк, гусачье гоготанье в камышах, переливчатое пение кочетов. Всю ночь по селу ездили конные патрули. Дороги, мост охранялись "секретами" из трех - пяти человек на каждом въезде, вооруженных берданками и винтовками, привезенными Васькой Догони Ветер. Ни днем, ни ночью не затухал горн в кузнице: ковались пики, ножи, клинки. Эта таинственная ночная жизнь, полная тревожных ожиданий, радовала меня.

Отец мой исчезал из дома каждую ночь, возвращаясь на заре в сопровождении двух человек. Он тихонько снимал с себя пояс, гимнастерку и ложился спать рядом со мной. Раз как-то я увидал: он вынул из кармана черный револьвер и положил его себе под голову. Не терпелось поговорить с отцом об оружии, но я сдержал себя, подчинившись той особенной скрытности и таинственности, которая пропитала всю жизнь людей нашего села.

Однажды ночью неподалеку от подсолнухов, в которых мы спали, послышались глухие удары лопат об землю, шорох выбрасываемой из ямы земли. А утром я увидал взрытую свежую грядку, по которой мама высаживала зеленый лук.

- Зачем пересадили сюда лук? - спросил я.

- На той грядке червяк завелся, вот я и пересадила? - ответила мама и, взяв лейку, начала поливать саженцы. - Он, червяк-то, какой? Жрет и жрет.

Иногда казалось, что происходящее ночью: разъезды, шорохи, сдержанные голоса, появление и исчезновение отца с двумя неизвестными - все это лишь сон, что днем все как ни в чем не бывало работали в поле, на гумнах.

И никто даже словом не оговаривался о той таинственной ночной жизни, которая наступала вместе с сумерками.

С темнотой жизнь менялась, преображалась: то конник проедет в конце улицы и как бы прочертит пикой по желто-дымной полосе заката, то волчьими глазами вспыхнут у моста цигарки сидящих в "секрете", приглушенный окрик раздастся в темноте: "Кто идет?" - и щелкнет затвор винтовки. Сказочная ночная жизнь разжигала мое воображение, и мне представлялось, будто полосуются кинжалами, секутся топорами силачи в лесу, вихрятся в бешеной скачке всадники в заколдованной лунным светом степи.

А встанешь утром, взглянешь на умытые росой травы, на освещенные солнцем дома, на старух, провожавших телят к выгону, услышишь брань Поднавозновых, плач соседской девки-вековухи, проливающей слезы у ворот, в злую насмешку испятнанных дегтем каким-то отчаюгой.

И ночная жизнь отойдет в твоем сознании в тот далекий и темный погребок памяти, куда откладываются лишь детские сновидения.

Однажды в полдень я рыбачил у моста под ветлой, кинувшей тень на тихий омуток. Вдруг рядом с тенью ветлы на воду легла ушастая тень лошадиной головы. Я взглянул наверх и увидел двух всадников на гнедых длиннохвостых конях. Оба су глинисто-темны от загара, один с бородой, другой с усами.

- Подь-ка сюда, малец, - позвал меня усатый.

Я воткнул удочки под корневище покрепче, поднялся к верховым на песчаный берег.

- Тебя как зовут? - спросил усатый, нагнувшись с седла и надавив пальцами на мою голову.

- Ну, Андрюшка, а что? - сказал я таким глуповатым тоном, что сам даже удивился.

- А что, Андрей, рыба клюет?

- Окунь клюет, а сазанчнкн нет.

- Пойдем, я тебе поймаю сазана. - Усач передал лошадь своему товарищу, а сам, придерживая шашку, сиганул с кручи к воде, присел на корточки и взял удочку.

Бородатый товарищ его свел лошадей в ивняк, влез на сучок тон самой огромной ивы, на которой весной устраивали мы гнездо, и стал рассматривать в бинокль наше село.

- Кто это крючок тебе такой делал? - спросил усатый.

- Поднавознов Санька, глухой.

- Плохо. Вот я умею пики ковать, шашки. Смотри, какую я себе смастерил! - сказал усатый, выхватывая из ножен клинок. - А ведь ты, поди, и шашки-то не видел?

А? - Он косил на меня своими маленькими черными глазами.

- Не видал. У нас ведь нет оружия-то, - сказал я.

- Нету? Вот беда! - огорченно воскликнул он, пряча шашку в ножны. - А мы думали у вас в селе купить оружие.

- Вы при оружии, на что вам еще-то?

- Нам надо много, - ответил усатый, кидая в воду голый крючок. - А вам разве не надо? Казаков-то быть разве не собираются ваши мужики?

Я глядел на его порыжевший на солнце чуб и притворялся, будто не догадываюсь, что имею дело с казаком.

- А зачем их бить-то?

- Да ты, малый, дурак, я вижу, не знаешь, что вагля мужики собралась бить казаков, а мы вот приехали к ним помочь, вашим мужпкам-то. Слышишь, Сусликов, пареньто вовсе дурачок. Езжай!

Бородатый сел на коня и шагом поехал по мосту.

Я стал сматывать удочки, но усатый остановил меня.

- Погодп, не тороппсь. На вот гильзу, а то ты, поди, и гильзы не видал. А?

- У нас этим не балуются.

Я выдержал сверлящий взгляд казака, добавил:

- Мы в бабки, то есть в казанки, играем. А чтобы там патроны пли гильзы, так этого и в помине не бывает...

- Вот что, придурок, сиди тут, разевай рот, пока не стемнеет, - сказал усатый и быстро влез на кручу. Оттуда он погрозил плетью, потом, сунув два пальца в рот, надувая коричневые щеки, просверлил воздух таким пронзительным свистом, что у меня в ушах засвербело.

К реке выехало несколько конников на потных, запыленных лошадях. Лошади заржали и потянулись к воле.

Но всаднпки рвали удилами, въезжали на мост. Чубы, бороды, мохнатые шапкп с красным верхом побурели от пылп. В первом ряду ехал молодой бритый офицер с погонами на френче, в белых перчатках, в фуражке с кокардой. Под козырьком блестели белками раскосые глаза.

За мостом под кручей скопилось человек сорок казаков, кпргпзов и калмыков. Офицер крикнул, и они, вдруг выхватив шашкп, помчались на село, огабая его веером.

Я побежал в село.

От дома к дому ходил староста, стуча палкой в окно, вызывая хозяев на сходку к церкви.

- Где ты носишься, демон летучий? - ворчливо встретила меня во дворе бабушка.

Я кинул на крышу амбара удочкп, подошел к отцу и деду, которые сиделп на каменных ступеньках сенечного крылечка и тихо говорили. Отец обнял меня тяжелой рукой, и я прижался к нему головой.

- Я, что ли, пойду на сход, - говорил дедушка, - вам, молодым, делать там нечего. Ишъ, понаехали с ружьями, нечистая сила! Ты спрятался бы, не ровен час.

- На сход пойду я, - спокойно-медленно ответпл отец.

Я с любовью смотрел, как оп умывался, поливая воду на загорелую шею, на крупную лысую голову, как он п0- том надел вылинявшую гимнастерку, пришпилил Георгиевский крест, туго затянулся поясом и, медленно свернув цпгарку, закурил. Он стал выше, стройнее, строже, красивее.

- И ты пойдешь со мной, Андрейка, - сказал он, угадав мои желания.

- Не бери его! - возразила бабушка. - Конем стопчут, антихристы.

- Не бери, Ваня, - тихо попросила мама, - Ничего, пусть привыкает, - с улыбкой ответпл отец. Он поправил фуражку, подкрутил усы и, сжав мою руку в своей огромной черной руке, зашагал по улице, прямо держа голову. Я с гордостью посматривал на своих сверстников, которые выглядывали из ворот. "А вот у вас нет такого отца", - хотелось мне крикнуть, но вместо этого я лишь заглядывал снизу вверх в любимое лицо с тугим подбородком.

За нами потянулись крестьяне, солдатки, фронтовики.

На площади перед школой и церковью гуртовались спешившиеся калмыки и казаки, привязанные к церковной ограде кони чесались о стояки; на тразе сидело несколько киргизов, поджав калачиком ноги. Отец поздоровался с казаками, приложив к виску вытянутые пальцы. Одна казак торопливо отдал честь, два других засмеялись, глумливо глядя на отца.

- Вы что, не знаете военного устава? - строго спросил отец. - Почему честь не отдаете?

- А ты кто такой? - подлетел к отцу старик в чекмене, замахиваясь плетью, но другой схватил его за руку.

- Ослеп, что ли? Не видишь, крестик на груди?

Герой!

С любопытством смотрел я на подходивших и рассаживающихся перед школой на бревне и траве мужиков в рубахах и сыромятных ремнях, съехавших ниже пупа, на бородатых воинственного вида казаков в ладных чекменях, с ружьями за плечами, с шашками на боку, на спокойно-бесстрастных, как из меди выкованных калмыков, сидевших, поджав под себя ноги, перед мордами своих лошадей. И особенно весело было оттого, что мой отец выделялся среди всех этих людей: в простиранной гимнастерке, фуражке, с Георгиевским крестом на широкой груди, он, казалось мне, потому сидит на ступеньке школьного крыльца, что никого не боится. Мне хотелось рассказать всем о том, что отец на фронте в разведку ходил, взял в плен немецкого офицера, очень толстого и сердитого.

Загрузка...