Сгорел лишь деревянный амбар. Но переполох был большой. Сбежались жители со всего хутора. Тут же неподалеку от тлеющих разбросанных бревен лежала на кожаной куртке Кронида его жена. Ночевала в амбаре, задохнулась в дыму.

- Ведут! Поймали!

Заслонив низко вставшее над озером солнце, два всадпика ехали по улице рядом, между ними шел человек. Это был тот рослый парень, который ушел вечером от Кронида.

- В логу прятался, - сказал один всадник, позевывая.

- Брешешь, не прятался я! - закричал парень. Руки его были привязаны к седлам, он склонил на плечо голову, вытирая окровавленную щеку.

Кронид отвязал его руки и, щурясь, спросил ласково:

- Так ты платишь своим друзьям? Не стыдно тебе их? - Он повернул голову к девушкам и парням, своим работникам.

- Не поджигал я. Вы еще ответите за побои.

- Втоптать его в землю! Мало за войну пожаров было!

Толпа вооруженных баграми, топорами, вилами людей.

только что погасивших пожар, окружила парня. По злобным лицам, по перешептыванию мужиков видно было, что участь этого человека решена. Больно заныло мое сердце.

Самосуд страшнее всякой войны.

Я сжимал руку старика - она наливалась смертным холодом. Лицо светлело и как бы молодело. Видно, он решался на что-то очень важное...

Кронид вышел из толпы, сказал, указывая на пария:

- Воля ваша, делайте с ним, что хотите. Я в стороне.

Немой пастух, расталкивая людей, полез к парню, подняв дубину над головой.

- He oн поджег! - хриплым голосом крикнул Алдоким.

Люди окружили его. Маленький, сухонький, оп стоял бесстрашно среди озлобленных, ц какал-то странная отрешенная улыбка проступала на его лине.

- Говори, старик, правду, назови негодяя!

Алдоня снял котомку со своей спины, повесил ее на мое плечо.

- Ну, Андрияш, настал срок прощаться. Иди и не оглядывайся.

Кронид потянул меня к дому, закрывая мою голову полой кожаной куртки. Я вырвался и вскочил на крыльцо.

- Я поджег двоедушного! - вызывающе сказал Алдоня. Седая голова его белела в толпе.

- Ага! А вы мне морду кровенили! - закричал парень. - За что? Бейте вредного старика.

Я бросился к мужикам.

- Не верьте дедушке, он заговаривается...

Одни немели в черной лютости, другие недоумевали, третьи испуганно переглядывались. Кто-то сунул в руки парня палку. Лицо его исказилось злобой и страхом, ои зажмурился и ударил старика по голове. Палка выпала из рук. Тогда Алдоня поднял ее, поцеловал и протянул парню.

- Держи крепче...

Парень с дурным криком вырвался из толпы и побежал по улице. Настя зажала уши ладонями.

- Прости людям их злобу и дурь несусветную, - слышалась мольба старика.

Когда он остался один лежать на дороге, мы с Настей подняли его. Совхоз находился недалеко, за рекой, с вечера видны были его сады, постройки. Но мы добирались до него всю ночь. Под руки вели Алдокима, и он едва переставлял ноги.

6

Мы жили в отдельной комнате саманного барака. Записались на одну фамилию - Ручьевы. Мы с Настей - брат и сестра. Ее величали по моему отцу Ивановной, никто не знал прежней Акулинишны. Алдоким был наш родной дед. Настя работала скотницей, я - учеником слесаря в мастерских. Дед числился разнорабочим. Он таял на глазах, но был спокоен.

- Хоть перед кончиной пожпву среди людей, - говорил он. - Тут должно быть меньше жадности и жестокосердия. Потому что не твое - мое, а общее все. А твое - мое делает человека зверем.

Все лето и всю зиму жизнь наша шла хорошо. Пооделись мы, запасли картошки, капусты. Жить бы да жить, но все испортил я...

Не понимаю, что творилось со мной в ту пору: жестокость ли. нетерпимость лп к людским слабостям овладели мною, но только я никого не жалел, и особенно слабых и несчастных. Меньше всего жалел близких мне людей, связанных со мной тяжкими испытаниями. Не знаю почему, я все дальше и дальше уходил от духовного мира Насти.

Временами я страдал от этого и люто злился на нее, как будто она была виновата во всем, что происходило в душе моей...

Многие рабочие держалп птицу, свиней и даже коров на даровых совхозных кормах. Я не понимал, зачем они это делают, зачем тайком продают мужикам инструменты.

ПЛУГИ, сено. Почему некоторые хвастаются тем, что мало работают. Врагами представлялись мне эти люди, и я говорил Алдокпму, что их нужно разогнать.

- Не мешало бы разогнать, - соглашался оп, по потом озабоченно спрашивал: - А где возьмем святую рать?

Ты примечай, Андрияш, какой богобоязненный стал человек после войны и голода. Бога боится, а все тянет к себе.

Наша Настя развела кур, кормила их зерном, которое потаенно таскала из амбара. Не советуясь со стариком, я отравил птицу.

- Перед смертью дядя Ваня назвал меня своей дочерью, - сказала Настя, значит, ты мой брат. А ты как себя держишь? Чужой! Если мы с дедом надоели тебе, можешь идти на все четыре стороны.

- Ох, Настя, с перцем ты. - вмешался Алдоким. - Парень закружился, запутался. Помочь надо парню.

Я вылез из-за стола и в каком-то исступлений прочитал:

Но верь мне. погасит людской

Я не желал... Я был чужой

Для них навек, как зверь степной;

И если бы минутный крик

Мне изменил, - клянусь, старик,

Я б иырвэл слабый мой язык!

Настя захохотала:

- Глянь, похлебка в голову ударила! За такие слова на самом деле язык надо оторвать. Да разве ты зверь? Ты крещеный.

Алдоня, к моему удивлению, попросил меня:

- Ну-ка, еще расскажи. Складно придумано.

Ему особенно полюбились слова: "Он встретил смерть лицом к лицу, как в битве следует бойцу".

- Это про меня. Я вот так же гордо жил, над людьми себя ставил, - тихо сказал Алдоким, - ходил, как зверь...

Настя обняла меня, строго потребовала:

- Рассказывай, что с тобой творится? За что невзлюбил наш дом?

Что со мной творится, я не знал. Врать пока не умел.

оставалось только молчать, и я молчал.

Может быть, все началось с моего знакомства с дочерью механика Лидой Муравиной. Однажды как-то механик мастерских Николай Степанович, красивый черноусый человек, велел мне отнести примус к нему на квартиру. Тут-то я и увидел эту особенную девчонку:

бездонные черные глаза с грустинкой, как и у отца ее, были правдивы, спокойны. Первый раз в жизни я видел, что люди живут иначе, чем жили мы. Много книг, две картины, просторно и тихо в квартире. И девочка спокойно и внимательно смотрела на меня. Говорила она тихим голосом, показывая мне книги. Никогда никто так спокойно и ласково не говорил со мной. Пахла она неведомыми запахами. Удивительно, что я доверчиво рассказал ей о себе.

Тогда-то подумалось, что есть иная жизнь, отличная от нашей.

У нас в бараке за дощатой перегородкой жили холостые сезонные рабочие. Ругались к делу и не к делу. Иногда дрались. Как-то зимней ночью они подняли с нар подростка сироту Федю Совхозова и выкинули на мороз.

- Чтобы под себя не мочился, стервец.

Среди этих рабочих были кулацкие сынки, нанимались они лишь на месяц-два, тихопько тащили домой сбрую, инструменты.

Работали плохо, лениво, абы день прошел.

Иная жизнь была у постоянных рабочих, особенно слесарей, токарей мастерских. Они с подозрением относились к сезонникам.

Я работал учеником слесаря и незаметно для себя перенял от мастеровых высокомерный взгляд на обитателей барака. Механика Муравина я любил, может быть, за то, что был он справедлив, ровен и внимателен. Он никогда пе повышал голоса, не бранился, ни разу не видел я его выпившим. С каждым днем я все с меньшей охотой возвращался после работы в нашу комнату. Бойкая, разбитная Настя была шумливая, часто допоздна гуляла с девками и парнями на берегу реки или в лугах. Мне было стыдно есть уток, которых, я знал это, дарил ей конюх Семен Игнатов. Настя смеялась над тем, что я читаю книги, и дразнила меня "блажной курс антик". Но если кто другой подсмеивался надо мной, Настя защищала меня, давая полную волю своему острому языку.

Праздниками были для меня те дни, когда случайно встречался с Лидой, обязательно что-нибудь да слышал от нее новое. Она охотно давала мне книги.

Однажды весной воскресным днем подростки играли в небольшом лесу у оврага, по дну которого бойко бежал ручеек. Была тут и Лида в коричневом пальто с коричневым каракулевым воротником. Этот воротник и вязаная шапочка очень шли к ее бледно-смуглому лицу, к этим удивительным глазам. Был тут и мой новый друг, тайный соперник, Миша Дежнев, красивый стройный паренек лет шестнадцати, умный, дерзкий. Он учился в сельскохозяйственной школе и приехал на весенние каникулы к своей матери, недавно вышедшей замуж за главного бухгалтера совхоза.

При людях я никогда не подходил к Лиде, если опа сама не подзывала меня. Я слышал, как она хвалила подснежники, росшие по крутому склону оврага. Дежнев пошел было за подснежниками, но, испачкав ботинки, вернулся. Придерживаясь за ветви осинника, я стал спускаться за цветами, скользя по влажному склону оврага.

Подснежники я нарвал, но вылезти на гривок оврага мне йе удалось: я наступил на припорошенный землей ледок и покатился вниз, прямо в вешний ручей.

Тут-то и явилась моя нареченная сестра Настя. Старый вязаный платок, как всегда, сдвинут на затылок, шуба моей покойной матери распахнута на - груди.

- Вымазался, как глупый поросенок! Иди домой, бездельник! - кричала она, размахивая руками. Потом вдруг насыпалась на Мишу и Лиду: - Чего ты смеешься? Отрастил поповские волосья, побледнел от книг, так, думаешь, красив? И ты, Лидка, пе наставляй на меня глазпщи - все равпо у коровы больше твоих. Вы чтоб не заманивали моего братца. Он хоть неученый дурак, а насмешек я не буду сносить!

Как стыдно мне было за Настю, за себя! Я готов был сказать Лиде и Мише, что Настя не сестра мне, а совершенно чужой человек. Ребята и девчата смеялись нее громче. Настя начала гоняться за ними с палкой.

Тогда я побежал по оврагу вдоль теклины, бросая в грязь лиловые цветы. Потом я снял сапоги и залез в снеговую синюю лужу. Холодная вода ломила ноги, сводя судорогой.

"Пускай простужусь, обезножу, ей же будет хуже", - думал я мстительно. И в то же время представлял живо, как горюют Настя и старик надо мной, калекой. Я сам страдал и очень жалел их. И вдруг услыхал деловитый грубый голос:

- На первый раз хватит прохлаждаться. Завтра подольше покупаешься.

Настя сняла с себя ботинки и почти силой обула меня в них. До барака шла босиком, ругалась. Я молчал.

С каждым днем наша жизнь становилась все разобщеннее и скучнее. Алдоня хворал. Грустно смотрели на нас выцветающие глаза его, и видно было, что хочется ему завести душевный разговор...

Настя поставила на стол чугунок вареной картошки, обрывисто позвала нас к обеду. Алдоня, будто чужой, присел с краю стола. Руки его тряслись. Молча и угрюмо проходил наш обед. А ведь, бывало, радовались, встречаясь после работы за столом. Настя становилась все раздраженнее. Не знаю, как старику, а мне была известна причина ее раздражения. Однажды я нечаянно увидел.

как Настя, просяще заглядывая снизу вверх в телячьи глаза молодого конюха Семена Игнатова, упрекала его:

- Как же я буду жить-то? Совести в тебе нет, сироту обманываешь.

Засунув руки за фартук, он отвечал лениво:

- Больно уж доверчива, как кошка. Проучить тебя подо чтобы другой раз пе верила людям.

- Не Пленишься - утоплюсь.

- Куда торопиться? Успею, надену хомут на шею себе. А не захочу топись, жалко, что ль.

Я презирал Настю именно за то, что обманул ее этот глупый и вздорный человек. Несчастной представлялась она мне сейчас. В слове "брошенная" было что-то унизительное, бессильное и отталкивающее. Плакать бы ей надо, а она еще злится на старика и на меня. Теперь чужим казалось мне ее выточенное, прежде такое милое лицо. Я знал, что Настя справедлива со мной и даже по-своему любит меня, как сестра меньшого брата. Но эта-то справедливость и эта любовь вызывали во мне глухой протест.

Я не знал, чего искал в людях, но только все известное мне. старое в них я ненавидел...

За окном в запущенном саду послышался свист.

Я вздрогнул: давно ждал этого очень важного для меня условного знака. Воровато оглядываясь на лежавшего на деревянных козлах Алдоню, я снял со стены клетку со снегирем и вышел из комнаты. В саду, в тени старого тополя, покуривал Миша Дежнев. Вот уже три месяца, как оп приехал на каникулы и покорил меня своим умом и знаниями. Не было в моей жизни человека, которого бы я так беззаветно любил и которому бы так безоглядно верил.

- Если тебе жалко птицу, то все можно отложить, - сказал он, с усмешкой глядя в мои глаза.

Я любил снегиря, прпручил его к себе: выпущу из клетки - он полетит на волю, потом сядет на мою голову.

выбирая клювом пшено из кудрей.

- Берн, чего там, - сказал я Мише. - Только перед дедом стыдно: врать придется.

, - Эх ты! Дипломатом надо быть. Голая правда никому не нужна. Жить при ней людям нельзя. Правда нужна маленькая, а большая только портит людям жизнь.

- А какая большая правда?

- Все живое смертно. Вечного нет ничего. Ну, а зачем эта большая правда? Тоска от нее у людей. Эх, Андрюша, с тобой говорить надо с опаской: уж больно ты словам веришь. Пойми: словами человек форсит, а живет совсем иначе.

Мы пересекли сад и вышли к большому дому, в котором жили заведующий совхозом и главный бухгалтер, отчим Миши Дежнева. Двери квартиры открыла полная черноволосая холеная женщина в белой кофте и серой юбке.

Это была красивая женщина с черным пушком на верхней губе. И мне казалось непростительной вольностью то, кок Миша, потершись щекой о ее сдобную белую руку, сказал уж слишком развязно:

- Мамочка сегодня хороша! - Затем поднял палец и с непонятной значительностью произнес: - Мамуля, вот этот друг подарил мне птицу!

Недоверчиво щупая мои волосы, она заговорила неожиданно баском:

- Это настоящие? Каной каракуль! Мишук. - обратилась она к сыну, сейчас решается твоя судьба. Не уходи, возможно, будешь нужен.

Дверь комнаты налево открылась, и я увидел бухгалтера - длинного нескладного человека в просторном рыжем пиджаке.

- Важно не помешать Мише, пусть школу кончит.

Грамотные нужны любой власти, - сказал он другому человеку, толстому, красному, в рубахе белого льняного полотна. Тот, сердито сопя мясистым носом, упираясь в бухгалтера тяжелым псподлобным взглядом, проворчал:

- Нет уж, я сам позабочусь о Мише. Школьной мудрости хватит с него! Пусть идет на сцену. В конце концов, я ему родной отец! Женя, иди сюда, иди сюда! - крикнул он женщине, и когда та вошла в комнату, оп резко захлопнул дверь.

- Это мои папаши, - с улыбкой сказал Миша, - вернее, один из них отчим, это бухгалтер. Родной не может лань с нами. Он талант и мама талант, а жить в одной семье двум талантам - гибель. Хватит того, что мамуля пожертвовала собой ради меня. Могла бы на первых ролях петь, по сейчас не до искусства. И все-таки я буду артистом и уеду за границу. Знаешь, Андрюшка, смотрю я на тебя, и мне как-то странно все: имя мое может загреметь на весь мир, а ты так и не узнаешь об этом. Ну кем ты будешь тут?

- Не знаю, наверное, механиком, - ответил я, любуясь Мишей. Глаза его горели, лицо бледнело.

- Ну, механик, пойдем к Лидии, она, кажется, на реке.

К крыльцу подъехал верхом на поджаром рыжем жеребце Кронид Титыч в своей обшарпанной: кожаной куртке, в плоской, блином, кепке. Спешившись и привязав к перилам коня, он плетью сбил пыль с сапог, впрнщурку посмотрел на нас умными сердитыми глазами.

- Ручьев, когда придешь жить ко мне? Не торопись с ответом, все равно придешь, - сказал Кронид самоуверенно. И тут же с плутоватой почтительностью к Мише: - Погуляй до страды, а там за дело. У меня не заскучаете.

Ха-ха-ха!

И он ушел в дом, тяжко топая по ступенькам толстыми ногами.

- Знаешь его? - спросил меня Миша.

- Знаю малость.

- Сила! Уговаривает меня жениться на его племяннице и отдает в приданое все хозяйство. Советует вступить в комсомол. Может быть, я и не пойду на сцену.

Лиду нашли на берегу - сидела с удочкой, но больше глядела в книгу, чем на поплавок.

- Позову ее на лодку, и мы с тобой квиты, - сказал Миша. - Не понимаю, что хорошего нашел в ней? У нее хилая шея и кривые ноги.

- Она умная и добрая.

Я сел за весла, зная заранее, что Миша не уступит руля. На средней банке, обхватив руками колени, сидела Лида в голубом платье. Косынка обтягивала ее голову, четко окаймляла тонкое темнобровое лицо. Лпда все время говорила со мной, почти не глядя на Мишу.

- Лпда, ты знаешь: Андрюшка считает тебя сказочной царевной, - сказал Мнша, пересаживаясь с боку на бок, креня лодку. - Он часто видит тебя во сне.

- Не вертись! - бросил я, налегая на весла.

- Лида, - не унимался Миша, - посмотри: ведь здорово Андрюшка похож на девочку, а?

Лида ласково, примиряюще улыбнулась.

- Вы повздорили, что ли, ребята?

- Нет, ты посмотри, Лнда, у него и нос девичий, и голова кудрявая, как у девочки.

- Слышишь, герои, давай прыгнем в речку и поплывем к берегу, а?

- Андрей, не дури! - встревожилась Лида.

Миша успокоил ее:

- Перед тобой форсит. Не умеет плавать. Ои только фантазировать может... воображала!

- Я доплыву, а ты, кривляка, сразу пойдешь на дно.

- Ручьев не переваривает меня. Между прочим, из-за тебя, Лида.

- Дежнев, ты обманщик! Говорю прп ней и отвечаю за своп слова.

- Ну, уж разошелся. Греби к берегу, а то, чего доброго, сдуру-то махнешь в речку. Ведь ты же ненормальный...

Между нами завязалась борьба: Миша норовил рулем повернуть к берегу, я гнал веслами лодку на быстрое стремя.

Лиду, видно, потешало это единоборство влюбленных в нее дурачков.

- Знаешь, Лида, этот упрямый кудрявый барашек хвастался, что его отец...

- Если еще слово сбрешешь, я смажу тебя веслом! - Однако я опустил весла, встал на нос лодки.

- Не вздумай прыгать, Ручьев, - сказала Лида.

- Форсит он.

- Умненькие, катайтесь, - сказал я и прыгнул в речку вниз головой...

Вытащил меня полуживого Семен Игнатов, купавший лошадей в речке. Я забился в кусты, чтобы не видели товарищи, как рвало меня кровью. До барака едва дошел, так кружило голову.

Переступив порог комнаты, я оторопел: Настя сидела на лавке, а Миша говорил что-то испуганным голосом.

Увидев меня, замолк.

- Говори, Мишка, ты честный парень, а не как этот мерзавец, - сказала Настя, комкая в руках полотенце.

- Говорю правду: Андрюшка хотел утопиться...

- Почему хотел утопиться? - голос Насти зазвенел.

- А тебе что за дело? Прыгнул - и все.

- Из-за девчонки он прыгнул.

- Предатель, - бросил я вдогонку своему товарищу.

Настя захлопнула двери, бурно дыша. Видно, закипели в ней и давняя досада на меня за мою "непонятную ей душу", и боль только что пережитого страха за мою жизнь. Она сшибла меня с ног и ударила сломанным удилищем. Я запищал беспомощно, и писк этот еще сильнее разжег ее бешенство. Она била обломком удилища по моей спине, громко проклиная свою пропащую жизнь.

Спрятав голову в колени, я сжался в комок...

Но вот Алдоня распахнул дверь, повис на руке Насти.

- Пусти, убью! - рычала она. - И себя убью! Нельзя с вами жить, Христосики окаянные!

Старик оттолкнул ее плечом, помог мне подняться. Перед окном он задрал мою рубаху на спине.

- Ужасть... За что она тебя, милай?

- Сама она не знает. С горя, наверно.

- Зверь-девка, иди, ужаснись на свое палачество.

Настя сидела на лавке, уронив голову на блюдо своих ладоней. Плечи ее вздрагивали.

- Не виновата она, - сказал я. - Все мы виноваты...

- Виноваты? - спросила Настя, вскидывая голову. - Все вы виноваты? А я не виновата! Живите одни, кайтесь, как грешники в аду, а я поищу другой жизни. Зачем только связалась с такими телятами?! Один от книжки глаз не отрывает, другой бормочет, как святой дурачок. А люди кругом живут для себя. Смеются над вами.

Настя вытряхнула из тюфяка солому, поклала в него свое добро.

- Простите меня, - сказала она.

- Иди, иди, - ответил Алдоня.

Настя ушла к Семену Игнатову.

7

На другой день к нам поселился новый жилец: высокий, сутуловатый, в красноармейской гимнастерке и красноармейском шлеме. Все добро его состояло из плетеной повои корзины да потрепанной шинели. Он был глуховат от контузии и, может быть, поэтому застенчив. Пористое лицо с толстой нижней губой в черных крапинках - както разорвалась гильза, порох впился в кожу лица. Было в облике этого крупного, очевидно, сильного человека чтото смирное и даже этакое вахлацкое, что ли. Большие, с махорочной зеленцой глаза с грустной виноватостью смотрели не таясь. И говорил он как-то странно:

- Вот. Здравствуйте, стало быть. Так иль нет, да?

Петров я, Иван Яковлевич.

Вернувшись с работы, я не узнал нашу комнату: старая дымившая печка сломана, вместо нее сложена маленькая с плитой. Иван Яковлевич обмазывал чело. Мы с дедом молча взялись выносить битый кирпич, мыть полы.

- По печному делу, значит? - спросил за ужином Алдокпм.

- Чего? Печка-то без дров чего стоит? Не хитро сложить. А ведь ты, ковыль - белые кудри, наверно, комсомолец? - обратился ко мне Петров с едва заметной усмешкой в глазах.

Я сказал, что и не думаю комсомолиться, пусть занимаются зтим ученые, а меня под телегой оглоблей воспитывали. Отвесив нижнюю губу, он задумался, глядя мимо меня. Потом быстро стал хлебать кулеш. Встал, потянулся всем сильным телом, сел у порога и медленно стал свертывать цигарку. Таких огромных пальцев я ип у кого не видал.

- Вот, дедушка, за старое держишься и внука к себе пришил. Так иль нет, да?

- У меня, мплай, что старого, что нового - все в одну сумку положишь. Парню с таким ли багажом версты верстать по жизни?

И снова замолчали. Иван Яковлевич удивлял меня каждый день. В мастерских он посмотрел на работу токаря своими наивными глазами, потом встал за станок, и все, кто видел это, поняли: знает человек дело. Между тем он пока не определялся, а все ходил по хозяйству, осматривал в машинных сараях жнейки, плуги, вместе с механиком Муравгшым долго топтался вокруг паровой молотилки. С каждым днем Иван Яковлевич, улыбаясь, незлобиво задирал Алдокима:

- Внука-то, может, перед богом на коленки ставишь?

Чего?

- Ревнуешь к богу-то? К славе-то его? Окажи свою силу, мудростью удиви, покори человека - и в тебя поверят. Аль Андрпяшка покоя тебе не дает, петлн-то словесные мечешь кругом?

- Злится не на тех. Ворами считает всех подряд. Так иль нет, Андрей?

Загадочность этого вислогубого богатыря дразнила мое любопытство, и мне захотелось пощеголять перед ним своей грубой прямотой:

- Воровать всем хочется, только многие боятся, воруют лихие.

- И ты? - с неожиданностью спросил Иван Яковлевич, не прибегая к своим глупым "так иль нет, да?".

- Я уйду из совхоза, потому что не умею воровать.

Поначалу мне казалось, что я сказал это, чтобы удивить и огорчить Ивана Яковлевича. Потом мне понравилось мое намерение, и я всерьез заговорил об этом со стариком. Хотелось учиться, пожить среди настоящих людей, а не этих надоевших сквернословов. Механик Муравин одобрял мои планы.

- Пусть недотепы живут и радуются куску хлеба, а ты паренек с башкой. Пока горит душа, рвись вперед. Кому же учиться, как не сыну красного героя, - говорил он.

М уравин был старшим в мастерской, не позволял гонять меня за самогонкой, охотно рассказывал мне об устройстве движка, станков, а вечерами мы занимались с ним геометрией и алгеброй. В прошлом машинист паровоза, он за год до революции нанялся к помещику, чтобы подлечить кумысом легкие. Да так и остался.

- Организовали отряд, охраняли имение, а то бы растащили, - с неприязнью говорил он о мужиках.

По его мнению, рабочие совхоза - самые худшие из мужиков, лодыри, не умеющие и не желающие работать.

Живя в скотской грязи, они и не хотят изменять свою жизнь. Совхоза они не любят, каждый мечтает стать хозяйчиком, разбогатеть, батраков поднанять. Поэтому совхоз убыточен. Кто такой Петров? Коммунист-мученик.

Из депо. Хочет создать ячейки - партийную и комсомольскую. Живет на гроши, которые платят ему, как председателю рабочкома... А членов профсоюза - он да я.

- Так что, Андрей, делать тебе тут нечего, езжай в город. Подальше от мужицкого муравейника, недолго осталось им жить. Вот рабочие поокрепнут, машин понаделают, да и разворошат весь этот муравейник, - Такими словами заканчивал Муравин всякий раз наш разговор.

Будто железными пальцами сжимал он мое сердце, вырывал из него несказанно дорогое, впитанное с молоком матери. Было в его тоне что-то обидное для меня. И всетаки я прикипал душой к этому человеку и все чаще засиживался в его тихой, богатой квартире. Молчаливая раздобревшая жена Николая Степановича лишь изредка позволяла себе заметить ему:

- Зачем накаляешь воображение мальчика? На какие средства будет он учиться? А ты, Андрюша, пускай корни здесь. Будешь слесарить за милую душу. - И, как все знакомые мпе женщины, добавляла: - Женишься.

О чем другом, а уж о женитьбе я совершенно не думал тогда. Голова была занята подвигами великих личностей:

путешественников, ученых, полководцев, революционеров, - войнами прошлого, о которых знал я по книгам.

И еще сладостно томилась душа, порываясь в бесконечные миры вселенной. Один раз я, свершив мысленно массу подвигов, осчастливив человечество, вдруг застыдился своего величия. Совесть шепнула мне. что пора ц честь знать, и я написал первое и последнее сочинение - некролог "Кончина Андрея Ручьева". Величаво-грустный тон не прослезил меня, а лпшь укрепил суровое смирение моего духа перед судьбой. Какая уж тут женитьба и вообще девушки при моей гордой жертвенности и отрешенпости от житейских корыстей!

Николай Степанович будто глядел в мою душу, возражая жене своей:

- Коли грозная судьбина вырвала Андрюшку из крестьянского быта, незачем ему цепляться корнями за тот назем. Он махнет выше: к машинам. Жарко у машинто! Вытапливают из человека жир, сжигают в душе дремучую дикость... Дальше Муравин залезал в такие таинственные дебри, что жена, вздохнув, уходила в спальню, а я, ничего не понимая, только чувствовал, как вдохновенный холодок волнами проходит по моей сшше, шевелит на голове волосы.

Какие только машины не виделись мне в мечтах во сне!

Самолеты везут на тросах огромный плуг, и он опрокидывает наизнанку черноземный пласт верстовой ширины.

Какая-то необыкновенная сноповязалка, лучше той, что стояла в сарае, одновременно косит и молотит пшеницу.

размалывает зерно и, дыша голубым вкусным дымком, выбрасывает румяные булки в зеленую телегу нашей пекарихи тетки Махорки. Краснее помидора рдеют от смущенной робости ее скулы, колышется перетянутый белым передником живот.

Алдокпм стукнул меня ложкой по лбу.

- Над чем застыл в думах-то?

Я вылез из-за стола.

- Надо уходить, дедушка.

- Это куда еще? - встревожился старик. - Чем тут не жизня? С деревенской не сравнишь. Там у любого мужика душа ноет днем и ночью: как бы изба не сгорела, корова не околела, градом не побило посев. А тут вольготно: ничего твоего нет, стало быть, не нудься душой.

Захворал - тебе опять же деньги дают. Жалостливые тут люди.

Петров сутулил широкие плечи, крапленное синим порохом липо стыдливо краснело, скорбным гневом наливались глаза. И вдруг, тыча в грудь свою толстым, как бычий рог, пальнем, с горькой злостью кидал благообразному старику:

- Вот где враг-то наш. Головы поклали, кровь излили за свою власть, а теперь в черную палочку играем. Подавай нам избу теплую, еду сладкую, как есть мы новые паразиты. Добро гниет, изба горит общая - хрен с ней, не моя. Как суслики, сожрем на корню хозяйство, а потом подыхать? Так, не так, да?

Старик ловко увернулся от острого, как нож, вопроса:

- Свет не клином сошелся, Иванушка. Мир человеческий боль-шо-о-ой, людей по пальцам не пересчитаешь, жизню пешком не исходишь. Всему своя пора: была пора кровавая - дрались, наступила передышка - пьют, едят, про запас копят. Придет время - все будут умные. И рад бы на дурака посмотреть, да не найдешь его. А коли б нашелся - на самое высокое место посадили б, потому как одним-то умным скукота без глупых. Не торопи человека, сам доспеет до своего предназначения. Так-то, Иван.

- Твоя речь, дедушка, как маковое поле в цвету: в глазах пестрит, а намолоту нет. Вот так, - сказал Петров. - Мякину по ветру кидаешь: половы много, а зерна не вижу.

- Поживи с мое, пройди, что я прошел, и вымолотят из тебя все до зерна, - обиделся Алдоня, однако тут же примиряюще добавил: - Про мякину словесную ты верно сболтал: полова да охвостья, а зерно-то раз в сто лет попадет.

8

Суматошный звон колокола встряхнул всех жителей.

Рабочие спешили к высокому каменному сараю, не зная, что случилось. Я шел вместе с мастеровыми! У раскрытых дверей шорной жена шорника, выкатывая глаза, рассказывала:

- Мой-то дегтярный мужик как услыхал эту чуду, так и побег прямо с хомутом. Кажись, на себя надел. Видано лп, что сотворилось-содеялось на глазыньках мопх.

Стою это я вот тута, ыажу дегтем постромки, и вдруг стучат колеса, песняка поют. Глянула, а это сам заведующий вместе с кучером на тарантасе летят что есть духу с горы.

Лошадей-то негу! Оглобли задраны. Утрось уезжали на паре, а вертаются на чем? Видно, нечистая сила запряглась. Прокатили мимо и прямо в речку. Страх господень!

Я видел, как татарин - подросток Исмет прогнал из степи табун лошадей. Без узды и седла спдел он на чалом Антихристе, и тот сам с сатанинской, злой разумностью гуртов а л коней, догонял отбившихся, кусал за ляжку.

На солнцепеке на каждом шагу дремали собаки, смпрлые и ленивые - хоть на язык наступай, не пошевелятся.

Но вдруг и они взволновались, точно какой-то самый смышленый из них пес сообщил им о чудесах. Собаки стаями потянули к сараю.

- Вот бы на собаках пахать, сколько бы посеяли! - праздно сказал кузнец Золотов.

- Зачем сеять, когда гниет зерно, - возразил Муравин, морща бледный нос.

Затхлым духом слежалой пшеницы несло из окоп красивого с колоннами дома. За наличниками и даже в трубах вывели галки птенцов, резкий крик не умолкал над домом.

Чудо и этот звон колокола встревожили даже старых.

Какая-то ветхая бабушка, подоткнув юбку, переходила лужу, а дед Алдокнм довольно игриво урезонивал ее:

- Ты бы подол-то еще б до головы вздернула. Срамница. Куда тянешь?

- Да ведь бают, какой-то человек на незримой колеснице приехал.

- Все равно он тобой любоваться не будет, конфет не подарит, голубушкой не назовет.

Давно я не видел в глазах деда такой молодой синевы.

Он плутовато подмигнул мне, пошел рядом. Весело было даже оттого, что парень, молодецки заломив фуражку, преградил красивой девке дорогу:

- Улыбнись, а то осерчаю.

- Боюсь, аж дрожу вся! Много ли тебя в земле, а наруже-то невысок бугорок.

Около сарая сидел на козлах тарантаса наш зять, Настин муж Семен Игнатов, окруженный посмеивающимися рабочими. С похмелья глаза как у угорелого. Покуривая, пуская дым из маленьких ноздрей своего утиного носа, он уже в который раз рассказывал охрипшим голосом.

- Свертай на лужок! - говорит сам Гервасий Сидорыч, заведующий, значит. - Пусть кони травку поедят, а мы с тобой на радостях выпьем.

- У него радость семь раз в неделю. Иногда по два раза в день.

- Не перебивай, зараза. Вынул он из багажника огромадную книжку, на корке написано "Устав". Что-то покрутил, и оказалось, что это вовсе не книжка, а обыкновенная жестяная банка, только под книжку сработана. Подвалились мы к этому "Уставу" на лугу под деревом. Лошади пасутся на вожжах, а вожжами захлестнул я себя поперек пуза. Думаю: запоет начальник, лошади кинутся с перепугу и меня потащат, так я и доеду на своей сахарнице.

- Ты скажи, куда конп-то запропастнлись? - спросил шорник, сидя на хомуте.

- Не мешай мне каяться, гужеед несчастный! Я сам пе помню, как запрягли. Едем домой, а Гервасий Спдорыч жалится: "Не знаешь, Сенька, какая умная моя жена. Я вот командую вами, и все конюхи, слесаришки и прочая сила рабочая слушается меня. А жена вцепится в мой чуб и будет ликом моим полы вытирать". И как он ударится в слезы, и я, глядючи на пего, заревел. Только уймемся, даже песню затянем, но как вспомним своих равноправных баб, обнимемся и зальемся слезой. У спуска с горы очень уж плакали, будто толкнут нас в тюрьму и двери захлопнут на веки веков. Вот тут-то я хватился, а лошадей в упряжке нет! Вожжи за оглобли привязаны. Натяну - они задираются под самое небо. Хоть портки суши на них. Что за чертовщина! Коней нет, а мы едем. Вот какбыстро, братцы, едем, аж в глазах рябит. Кричу своему комиссару Гервасию Сидорычу, мол, спасайся, мотрн, сатана запрягся в тарантас. А он свое: "Гони, я давно на чертях не ездил!" Мчимся с горы, земля крутится, избы вниз крышами. Бултых в речку. Я спасать хозяина, а он свой "Устав" ищет в тине. Гляднм, лошадей ведет в поводу Петров Иван Яковлевич. Хитрый, глухой черт, выпряг лошадей, а мы и не заметили.

На этом собрании Иван Яковлевич покорил меня свопм загадочным умом, спрятанным за какими-то несуразными словами, своей особенной простоватой и непостижимой хитростью. Он поднялся на подмостки и долго говорил вроде того, что надо всем вместе за дело браться, а у нас этого вместе не получается. Ночью тайком повезли хлеб за реку на трех подводах. Он сел на коня, ружье за плечи и - айда вдогонку. Трогай, белоногий, столбовой большой дорогой. Догнал; назад оглобли! Обозники на дыбки взвились, мол, хлеб везем в помощь трудовому земледельцу.

Поводырь ихний тихонечко за ружьем моим потянулся.

Я ему: "Ружьишко злое, кусается)).

Он так и не назвал обозников по имени. Хватит с них испугу.

Иван Яковлевич представил нам нового заведующего; невысокий, плотный, смуглое красивое лицо.

- Здорово бывали, - сказал он.

- Если здоров, давай спробуем, кто кого осилит.

- А что ж, уберемся по хозяйству, осенью справим праздники и поборемся, - озорно ответил на шутку новый человек.

- Правильная речь. Говоришь, как мой безмен в кладовой.

С этого дня началась новая жпзнь. Вместе со всемз:

рабочими заведующий Пилюгин и Иван Яковлевич строили столовую, ремонтировали большой дом. К праздникам открыли клуб. Все радовались этому. Только Алдоня, работавший в саду, грустнее становился с каждым летом.

Все лихо давно позади, а он вянул и блекнул среди буйно цветущей жизни.

9

Женщины с вечера обмыли тело Алдони, обрядили в белую рубаху и портки, положили в гроб. Сумерками она покинули сторожку, и при покойнике остались лишь заведующий совхозом Пилюгин, рабочком Петров, да я забился в темный угол.

- Ты, кажись, сердишься на меня, Иван Яковлевич? - спросил Пилюгин Петрова, закуривая у раскрытого окна.

- Чего?

- Говорю, напрасно сердишься. Ты понятливый, без моих слов разберешься во всем, - громко, с расчетом на тугоухость Петрова сказал Пилюгин.

- Вот, вот. Старика-то нету. На чьи руки сад сдадим? - сказал Петров и, как всегда, добавил прпзычно: - Так пль нет, да? - Подобрал отвисшую нижнюю губу, уставился на заведующего большими наивными глазами.

- Настю бы в сады, она баба увертливая, работящая.

Только Семка, зверь, грозился убить или сжечь в сторожке. Ну?

- Поговорю с Семеном, так иль нет, да?

- Не особенно круто бери, может яблони порубить.

Ищет случая сесть в тюрьму, да никак не найдет. Запутался вконец, извертелся малый, грех о дня остался...

Мне стало нестерпимо гадко от этих разговоров тут, при мертвом человеке.

- Нашли место для разговора, - сказал я.

Заведующий и Петров переглянулись. Молча встали, поклонились покойнику и молча вышли.

Долго глядел я на величаво-спокойное лицо Алдони с высоким красивым лбом, и в душе моей устанавливалась новая ясность жизни. На лице этом не было и следа страданий, горьких ошибок, несбывшихся надежд. Кажется, человек долго шел-шел, наконец, усталый, достиг родника в знойной степи, напился, лег и заснул незаметно.

Оставил он о себе впечатление яркое, противоречивое.

С мягкой, как воск, душой, он прошел жизнь многотрудную, искал свою правду. У него хватило сил выжить войны с иноземцами и войну междоусобную, голод, но не осталось в душе ничего, чем можно было бы врасти в новую жпзнь.

Лампа, высосав весь керосин, начала гаснуть. В окно ялынул ветерок, пошевелил покрывало на груди покойного.

Из темных сеней, поскрипывая половицами, тихо вошла женщина с ребенком на руках.

- Есть, что ли, кто тута? - спросила она, останавливаясь.

- Два человека нас, - ответил я, прибавляя свет.

Это была Настя со своей дочерью.

- Где же два? Один ты, Андрей, а этот уж не человек.

Красивое смуглое от загара лицо Насти сливалось с темным платком. В полусумраке блестели глаза да зубы.

- Ох, Андрюшенька, не узнал бы тебя сейчас отец:

высокий, плечи не обхватишь, а ручищи какие! Не тяжело на тракторе-то?

- Привык, Настя. Ну, а ты-то как живешь? Слыхал, ва сады тебя ставят. Так?

- Ставят, только мужик мой пристукнет меня сразу.

- Бьет он тебя? - с тихим бешенством спросил я.

- Не особенно, а так вот, вцепится в волосы да и стукает головой об стенку. Зло берет его, что я не плачу.

- Почему же терпишь, Настя?

- А что попусту жаловаться? Ну, засудят его, а там он еще и нож в ход пустит. Если бы одна была, давно бы подол в зубы - и айда. А то ведь ребенок, не говорит, а понимает все. Напуган, потому и не говорит. Раз ночью пьяный Семка стучится. Залезла в сундук, сижу ни жива ни мертва. Он на печке, под кроватью поискал, заскрипел зубами: "Ладно убежала, я бы ее убил!" Это родному дитю!

- Да о чего же он такой бешеный?

- Запутался. Виновата я: волю дала большую. А оа спознался с племянницей Кронида. Родила она. Приходила. "Отдай, говорит, мне Семку". Эх, Андрейка, тут ведь спектакли были, да и только. Я беру ситец в лавке, а она тут же. Не смей, говорит, ему покупать. Я сама одену, обую Сеню! Настя горько улыбнулась. - Глаза у него непутевые стали, сам не свой. Пьет... воровать начал. Поговорил бы с ним, а? О господи, о чем мы толкуем при покойнике... Эх, Алдоким, Алдоким, хороший ты был человек, всем сулил добро-счастье, да вот не сбылись твои слова.

Я проводил Настю до калитки и, прощаясь с ней, сказал, что на днях зайду к ним мирить ее с мужем. Вернувшись в сторожку, я прилег на лавку головой к гробу и вскоре задремал. Пришла старуха, которая ухаживала последние дни за больным Алдокимом.

- Спишь, Иваныч? Наработался, сердешный. Иди уж, отдыхай, я одна посижу. Увидала - спишь, легко стало, не боязно. - Она вытянула старческие губы, дунула на лампу. И сразу стало светло от луны, смотревшей прямо в окно.

Лег я на лопасе на копну сена. Луна светила в лицо.

Влажная тишина ночи как бы вливалась в мое сердце, будила давно умершую боль, тревожные мысли о том, что коротка человеческая жизнь.

Но вот кто-то разбудил грачей на ветлах, из сада долетел чей-то нежный шепот, и мне вспомнились мои товарищи на полевом стане и то, что завтра нужно пахать пары.

В степи зрела пшеница, горьковатой завязью яблок пахло из сада. Золотыми плодами созревали звезды. Одна отсветила свое - сорвалась и рассыпалась огненной пылью. Запахи овечьей отары, остывающей земли, клейких сосновых досок - может быть, Алдонина гроба - все наполняло радостью, только не как прежде порывистой и восторженной, а тихой и глубокой радостью. В глубине души помимо моей воли рождались ответные звуки и движения живому миру. По-новому, уже без горечи, вспомнился нежный голос матери, кроткие глаза ее, улыбающийся отец. Зазвенела струна мандолины, заскрипела лестница, и на лопас залез Миша Дежнев.

- Зря ты, Андрюха, не пошел с нами в степь. Есть что-то невыразимое в степи в лунную ночь.

- Давай спать, мне рано вставать.

- Я не могу заснуть в такую ночь! Давай слушать пение кочетов, а?

Миша лег рядом со мной, подпер голову рукой и, покуривая папироску, стал рассказывать о Лидии Муравпной:

- Знаешь, я смеялся прежде, а теперь, кажется, влюбился.

Я и прежде догадывался об этом, и все-таки признание Дежнева угнетало меня. Хорошо, что он скоро заснул, подтянув колени к животу. Я прпкрыл его зипуном. Не хотелось думать о том, что он сказал, - боялся думать, чтобы не нарушить нового строя души.

Когда занялась заря, я взял лопату и ушел в степь на курган. Могилу вырыл я в пояс, когда пришел Петров и встал рядом со мной.

После завтрака похоронили с музыкой одинокого, умного и беспокойного человека.

10

Когда-то с нетерпением ждал я свои шестнадцать лет, верил, что буду умный и жизнь моя пойдет без ошибок и раскаяний. Теперь мне пошел семнадцатый год, а я стал еще глупее и чаще прежнего оступался, раскаивался.

Каждую утреннюю зарю с великим трудом отрывался ото сна и, охая, разминая кости, выползал из тракторного вагончика на белый свет. В душе я клял себя за то, что вчера до полуночи прошатался с парнями на стогометку, болтал с девками, таскал за ногу уснувших у омета рабочих. Но проходил тяжелый рабочий день, спадала со степи жара, в траве начинали перекличку перепела, и я снова, наскоро поужинав, накинув на плечи пиджачишко, прихрамывая, тянул с товарищами в луга. И опять чуть не до зари плясали и дурачились у реки. Потом, высоко поднимая ноги, проходили залитую по пояс туманом нпзину. Забывались коротким сном. Садились за тракторы.

Мы с Настей работали на тракторе в одной смене. Потому ли, что она была бойкая, или потому, что ушла от мужа, по только многие сильно заигрывали с ней.

- Ой, ты мне нравишься, терпежу нету, - много раз говорил пожилой сутулый слесарь.

Настя отмалчивалась, а однажды облокотилась на крыло трактора, спросила бессовестно:

- Которо место нравится-то? - На потном, в пятна!

масла лице блестели зубы.

Слесарь, воровато зыркая глазами, пытался облаппть Настины плечи.

- Где тебе рыбу есть, когда щербой подавился, - сказала Настя и ударила слесаря в грудь. Он полез было с торцовым ключом на Настю, но я встал между ними.

Слесарь побранился и утих.

После обеда, когда все рабочие спали, попрятавшись в тени будок, бричек, я долго внушал Насте, чтобы не давала она волю своему скверному языку. Она как всегда почтительно выслушала меня, потом оглядела жалостливыми глазами, приказала:

- Снимай рубаху-то! Чинить надо.

И. проворно работая иглой, говорила:

- Растешь ты, братишка, не по дням, а по часам. И одежонка прямо-таки горит на тебе.

До чего же она становилась красивой и нежной, когда субботним днем, вернувшись в имение, брала на руки свою двухлетнюю Аниску...

До вечера река оглашалась гулкими голосами купающихся. Хорошо после тяжелого труда бросить свое тело в прохладную воду. Бронзовые от загара, сильные тела лоснятся на солнце, кувыркаются в реке.

Я купался вместе с Иваном Яковлевичем неподалеку от старой ветлы. Тут несколько лет назад тонул я, бросившись с лодки на глазах Лиды Муравиной и Миши Дежнева. Напрасно я тогда хвастался смелостью: девушка предпочла мне Дежнева. Я, кажется, начал все чаще утешаться мудростью: одной потерей больше или меньше - не все ли равно? Лишь бы пм было хорошо, а мне всегда ладно, как говорил покойный Алдоким...

Вода и солнце делают всех беззаботными, общительными. Не будь мы у реки нагишом, я бы никогда пе осмелился хлопнуть ладонью по груди Ивана Яковлевича.

- Ну и заслон!

- Как у трехгодовалого петуха! - отшутился Иван Яковлевич.

Он сломал ветку бобовника и начал стегать меня по голеням.

- Комар ноги отдавил!

Я взвился, потом козлякнул дурашливо и, подпрыгнув, бросился головой в реку. Мы гонялись друг за другом, ныряли, и обоим было хорошо и радостно оттого, что Настя, уже выкупавшись, кричала с берега:

- Хватит дурачиться, ужинать айдате!

И когда мы, одевшись, подошли к ней, она ласково упрекнула нас:

- Как маленькие!

Я засыпал тогда, счастливый счастьем близких мне людей.

Желто в глазах от спелой пшеницы, от выгоревшей травы, от жаркого солнца. Палило оно нещадно. Трактор накалился, перегревшийся мотор рычал сбивчиво. На поворотах я оглядывался назад и видел рабочих на лобогрейках - устало опущенные плечи темны от пота. Рядом, на другом участке, трактор водила Настя. Мы с ней поспорили, кто раньше свалит пшеницу. Как плохо знал я тогда характер посланной мне судьбой сестры, иначе не спорил бы с ней пли уступил. И как знать, может, она была бы жива. Но в страду, как в охоте, делаешься азартным до безрассудства.

Уже надвигались сумерки, а тут еще поторапливал гром, озорно погромыхивающий за рекой. Миша Дежнев, наш молодой полевод, скакал на кауром мерине то ко мне, то к Насте. Клубилась пыль под копытами коня. Напрасно Миша горячился, закуривал, бросал, упрашивая нас скосить пшеницу до дождя.

Остановив свой трактор, чтобы налить воды в радиатор, я поднял голову и через пот, заливший мне глаза, увидал:

не одолев взвалка, остановился Настин трактор. Полевод что-то кричал, сдерживая танцующего коня, а Настя махала руками на него. Я заглушил мотор и пошел по жнивью к Насте. И хотя ничего особенного не было в том, что остановился ее трактор, не дотянув до конца загона, сердце мое вдруг заныло, и мне стало тоскливо. Я не отвечал на бойкие шутки вязальщиц. Туча заслонила солнце, и тень легла на просторное, уставленное крестцами снопов поле, по которому расторопно ходили рабочие, складывая снопы в скирды.

Подойдя к трактору, я увидел разгневанное лицо полевода Дежнева: он, видимо, только что поцапался с Настеп. Заправляя под косынку до желтизны выгоревшие волосы, она с холодным ожесточением резала:

- Сказано тебе: нет горючего. Может, ты побрызгаешь в бак? От таких ретивых мужиков моча, верно, горит злее бензина.

- Настя, перестань сквернословить, - устало попросил я.

- А ты не лей слезы наземь, впн в радиатор - сгодятся, - огрызнулась Настя. Она сплюнула на докрасил раскаленную выхлопную трубу и вдруг улыбнулась той особенной улыбкой быстро отходчив- о человека, которая делала ее удивительно милой.

- Братишка, уступи мне с ведерко горючего, - попрэсила она, - иначе я не доплетусь до табора.

Пока я ходил к своему трактору, сцеживал в ведро керосин и потом возвращался к Насте, мне стало еще тоскливее. Она почти вырвала ведро из моих рук и, отвинтив пробку бака, стала сливать керосин. Дежнев стоял с другой стороны, заглядывая в отверстие. Уже темнело. Я пошел было к себе, но в это время огненное пламя ослепило меня. Потом уж я узнал, что Дежнев, желая помочь Шсте, зажег спичку, пары из бака рванулись наружу и вспыхнули. Настя опрокинула на себя ведро с керосином.

Ужас сковал меня. По жнивью катался огненный ком.

Из-за шума пламени рвался нечеловеческий крик. Мы срывали с себя одежду, обертывали Настю, сбивая пламя с головы, груди, с ног. Но было поздно. На бричке, не щадя лошадей, мчался я на хутор. Стук колес не мог заглушить крика. И когда я оглядывался, видел не Настю, а что-то черное, и на этом черном - распяленный рот...

Похоронили Настасью у того поля, где сгорела она, на ковыльном, от века не паханном холме. На могиле поставили звезду, сработанную из стали.

Так и ушел из моей жизни вслед за стариком еще один не разгаданный мною человек. Никогда ведь она не рассказывала о себе в точности, а переплавляла факты с домыслом, как ото делал Алдокпм. Недаром глаза у обоих были синие. Раз старик проговорился, что она его внучка.

Осталась на моих руках маленькая Аниска. А Иван Яковлевич Петров вскоре после похорон сказал:

- Девчонке жить надо и тебе. Так иль нет, да?

Вчера было все это, вчера...

Загрузка...