Раймон Кено Вдали от Рюэйля[1]

I

I

Помои вывалились из металлического ведра и ухнули в мусорный бак: яичная скорлупа, огрызки, очистки, засаленные обрывки. Низвержению сопутствовал вялый, — но не такой уж и отвратительный, — гниловатый запах, подобный запаху влажного мха в лесной чаще, правда, слегка отдающий цинком из-за самой емкости, стоящей подле тележки, на которой ее каждое утро выкатывают к краю тротуара перед приездом мусорщиков. Ведро, избавленное от содержимого, повисло на мужественной руке, уже готовое к возвращению на седьмой этаж, когда появилась служанка. Она считала, что мусор выкидывать дело не мужское, но из деликатности смолчала, не желая комментировать вид призрачного персонажа в халате, почтившего своим присутствием черную лестницу.

Джентльмен предложил свою помощь, поскольку ему показалось, что служанка несла что-то тяжелое, но та отказалась. А еще он спросил, давно ли она здесь служит, нет, сегодня первый день как. Он был в курсе, ибо знал всю прислугу в доме, ее нравы и обычаи, ее отъезды и приезды. Они поднялись вместе. Дошли до последнего этажа; он, облаченный в узорчатый шелк, обитал под самой крышей, питая слабость к мастерским художников в мансардах, хотя сам художником не был.

Он предложил девушке зайти к нему на минутку. Экий вы, однако, прыткий, возмутилась она. Он пожал плечами. Да за кого она его принимает? Он прошел дальше, к другой двери, тихонько постучал и напел несколько тактов из «Травиаты»[2]. На пороге появилась молодая особа с упругими формами, которая, недолго думая, предложила партию в белот[3] на троих, спросив, так это ты новенькая. Меня зовут Тереза, добавила особа, а ее, ответила новенькая, зовут Люлю[4] Думер[5].

Тип переспросил, так как она, Люлю Думер, насчет партии в белот на троих? Она не умеет играть. Он открыл дверь своей обители, и они вошли. Электрический свет явил взору Люлю то, что за всю свою недолгую жизнь она еще не имела возможности видеть воочию, а именно артистический интерьер: мягкий ковер, твердые подушки, китайские безделушки, приглушенное освещение, средневековые алебарды, бретонские кресты, фотографии акрополей, предметы, столь же фольк-, сколь и фальш- лорные, и уйма прочих штуковин того же пошиба.

Классно здесь, сказала Люлю Думер с высоты своих четырнадцати лет.

— Обалдеть можно, да? — спросила Тереза. — Причем весь этот бардак это тебе не туфта. Только оцени, насколько шикарна каждая фигня.

— Здорово, — ответила Люлю Думер, — просто здорово.

— Такие квартирки нечасто встретишь, — сказала ей Тереза. — Не все ведь поэты.

И не всех зовут Лу-Фифи. Так знакомые упрощали имя Луи-Филиппа де Цикада[6], который тем временем в шкафчике шуровал. Он достал оттуда бутылку алкоголя и рюмки, поставил их на поднос. Положил печенье. Тереза взяла Люлю Думер под руку и увлекла в сторону закутка, где покоилась могильная бездна дивана, от которой поднимался тяжелый дух.

Они уселись, прохрустели печеньем, выпили, и Люлю Думер, распарив желудок неразбавленным марком[7], внезапно почувствовала себя ну совершенно в своей тарелке. Де Цикада расстелил зеленую скатерть и раскрыл колоду карт.

— Жалко, что она не умеет играть в белот, — произнес де Цикада.

— Ну не в батай[8] же играть, — сказала Тереза.

— Она наверняка и в бридж не умеет, — произнес де Цикада.

— Нет, мсье, — ответила Люлю Думер.

— Как и я, — сказала Тереза. — Всякий раз, когда ты начинал меня учить, я засыпала.

— Ты — лентяйка, — сказал де Цикада, тщательно перемешивая карты. — Ну так что будем делать?

— Я могу вам погадать, — предложила Люлю Думер.

— Ты умеешь? — спросила Тереза.

— Да.

— Я тоже, — призналась Тереза.

— Этот талант ты от меня скрывала, — заметил де Цикада, передавая карты Люлю Думер.

— Кому сначала? — спросила Люлю Думер.

— Ему, — ответила Тереза.

— Мне, — подтвердил де Цикада.

— Снимите три раза левой рукой, — сказала Люлю Думер.

— Снял, — сказал де Цикада.

— В последний раз было всего две карты, — заметила Тереза.

— Ничего, — ответила Люлю Думер.

— Я в таких случаях прошу снять заново, — сказала Тереза.

— У каждого свой метод, — сказал де Цикада. — Не сбивай ее.

— Это вы, — объявила Люлю Думер, вытаскивая червового короля.

Де Цикада кивнул.

— Блондинка, — продолжала Люлю Думер. — Тридцать пять лет. Профессия? Ну-ка посмотрим. Белошвейка? Нет. Ага, бубновая восьмерка: она держит парикмахерскую.

— Вы узнали все это из карт? — спросил де Цикада.

— Она тебя сразила наповал, — сказала Тереза.

— Сходится? — спросила Люлю Думер.

— Я действительно знаю одну даму этой профессии, — ответил де Цикада.

— Продолжим. Червовая десятка: вы ее любите. Червовая девятка: безумно. Пиковая девятка: она вас не любит. Крестовая семерка: неужели это ваша дама?

— Продолжай, — сказал де Цикада.

— Бубновая восьмерка: она любит другого человека. Бубновая дама: черт, ничего не понимаю! Это женщина!

— Не понимаешь?! — воскликнула Тереза. — Понять не трудно, просто ты еще слишком молода.

— Из того, что ты рассказала, ничего нового я не узнал, — произнес де Цикада.

Люлю Думер смешала карты.

— Не обижайся, — сказал ей де Цикада.

— Можно разложить заново, — сказала Тереза.

— Теперь ваш черед, — предложила ей Люлю Думер.

— Спасибо, — сказал де Цикада. — С меня довольно.

— Тогда мне, — сказала Люлю Думер.

Тереза попросила ее сдвинуть карты левой рукой всего один раз. Она читала карты по-другому. Де Цикада молча и мрачно курил, а Тереза вещала об утраченных предметах, доброжелательных дальних родственниках, выгодных путешествиях и болезнях, на которые не стоит обращать внимание. В общем, все оказалось не так уж и мрачно.

— Не так уж и весело, — промолвил де Цикада. — Да и как предсказание жизни может быть веселее самой жизни? На два дня раньше или на три месяца позже, одна и та же тягомотина. Когда играешь, ненадолго забываешь об этом, но если игра лишь напоминает о прошлых неудачах, ну ее к чертям собачьим!

— Просто в ваших картах оказались пики, — сказала Люлю Думер.

— Ну что, Лу-Фифи, тогда, может, сыграем в экарте[9]? — предложила Тереза. — Вдвоем.

— Мне уже не хочется.

— Вы меня рано прервали, — сказала Люлю Думер. — Может быть, дальше пришли бы хорошие карты.

— Может быть.

— Похоже, вы мне не верите.

— Лу-Фифи не верит, — вмешалась Тереза, — это из-за его болезни.

— А что с вами? — спросила Люлю Думер.

— Онталгия[10], — ответила Тереза.

— Он — что?

— Онталгия.

— А что это такое?

— Экзистенциальная болезнь, — ответила Тереза, — похоже на астму, но только более изысканная.

— Вы здорово подкованы по этой части, — сказала Люлю Думер.

— Это он мне все объяснил.

Де Цикада набивает трубку и закуривает. Его движения основательны и размеренны. Люлю Думер наблюдает за ним, а Тереза начинает раскладывать пасьянс.

— Ты откуда? — спрашивает она у Люлю.

— Из Танкарвиля[11], под Гавром.

— А-я-ис-Пари-и-и-жа, — растягивает Тереза.

Де Цикада степенно вынимает изо рта свою трубку. Он произносит:

— Из Парижа, что близ Понтуаза[12].

Выдав это, он важно вминает свой мундштук обратно в рот.

— Я ездила в Гавр один раз, — говорит Тереза, — посмотреть на море и на корабли. Забавно.

Де Цикада выдавливает изо рта свой наргиле:

— Вот именно что забавно.

Де Цикада обратно вдавливает свой чубук.

— А вот я, — говорит Люлю Думер, — представьте себе, я тоже была там всего один раз, чтобы сесть на поезд до Парижа. Я даже моря не увидела.

— А вот я, — говорит Тереза, — я знаю в Рюэйле таких людей, которые никогда не видели собор Парижской Богоматери.

Де Цикада вытаскивает свою носогрейку, отводит ее на несколько миллиметров ото рта и, выпустив дым, подтверждает:

— Точно.

Затем вновь стискивает губами свой курительный прибор.

— Здесь, в вашей дыре, не развлечешься, — говорит Люлю Думер.

— Место тихое, ничего не скажешь, — соглашается Тереза. — По воскресеньям — кино. А если захочешь потанцевать, то можешь доехать до Сюрен[13], там готовят мидий, и картошка фри вкусная. А что тебе еще надо? Я налью еще по одной?

Де Цикада утвердительно склоняет голову. Тереза снова наполняет рюмки.

— А еще есть музей, — продолжает она, — в Мальмезоне[14]. Там полно всяких штук времен Императора. Именно туда он заслал свою Жозефину, когда она начала его доставать. Все ж какой мерзавец этот Наполевон, хотя мужики все такие. Принесут в жертву бедную женщину, лишь бы добиться почета, и даже не задумаются. Поэтому я тебе и говорю, мы, женщины, никогда не должны доверять типам с амбициями; рано или поздно такой обязательно бросит.

— А почему бы мне самой не-дабица-пачота? — вопрошает Люлю Думер.

— Говорю же, он тебя бросит.

— А почему бы не попробовать дабица-пачота одной? Я тоже желаю быть ик богатой ик-ик почитаемой.

Де Цикада вытряхивает пепел на тарелку.

— Тогда надо идти в шлюхи.

— Фигурка у нее ничего, — оценивает Тереза. — Как ты думаешь, Лу-Фифи?

Де Цикада переводит взгляд на Люлю Думер.

— Ничего, — нравоучительно изрекает он.

— А почему, — вопрошает Люлю Думер, — в меня не может влюбиться какой-нибудь богатей, может, даже какой-нибудь принц? Такое же случается.

— Случается, — авторитетно подтверждает Тереза.

— Индийский принц? — спрашивает де Цикада.

— Почему бы и нет? Они самые богатые, у них белые слоны и брюлики размером с яблоко.

— Он увезет тебя к себе.

— На своей собственной яхте.

— На бело-золотой, я видела такие в бухте Коммерс в Гавре.

— У меня будут слуги, драгоценности и право на жизнь и смерть моих подданных.

— Ты там заскучаешь и захочешь обратно в Понтуаз.

— Вот еще! А потом, я смогу запросто возвращаться во Францию, когда пожелаю.

— Если этого захочет твой раджа.

— О! Он захочет то, чего захочу я.

Де Цикада смотрит на нее и улыбается.

— Голова у нее на месте, — по-отечески изрекает он и добавляет: — Такая милашка далеко пойдет.

— В Аргентину, — подсказывает Тереза.

Люлю Думер улыбается в потолок.

— Любуется своим принцем, витающим в воздухе, — комментирует Тереза.

Люлю Думер смотрит непонятно куда. Указательным пальцем она изящно скребет голову.

— У тебя что, вши? — спрашивает у нее Тереза.

Люлю Думер не отвечает: она очень далеко отсюда.

— У тебя вши? — кричит ей в ухо Тереза.

— У меня? Нет! — отзывается Люлю Думер.

— А у меня были, — говорит Тереза.

— Ну уж поменьше, чем у меня, — говорит де Цикада.

— Лу-Фифи, не хвастайся, — говорит Тереза.

— У меня тоже они были, — говорит Люлю Думер, — когда я была маленькой.

— У меня — в школе, — говорит Тереза.

— У меня — в армии, — говорит де Цикада.

— Возвращаюсь я как-то домой. А мать мне и говорит, Люлю, до чего же ты растрепанная. Причесывает меня. И что же обнаруживает на расческе? Вошь. Причем не одну.

— А мне мать все время говорила, Тереза, что ты все время чешешь голову? Потому что я действительно чесала себе голову. Наконец, она посмотрела, что у меня в волосах. Бог ты мой, сказала мама, да ведь это же вошки!

— А я в армии как-то опускаю рассеянный взгляд на свою тумбочку.

— Меня обмазали какой-то жирной мазью, и она испачкала мне всю подушку.

— Мне выбрили наголо голову и натерли каким-то черным мылом. Было больно, я плакала. А потом надо мной смеялись девчонки, и мальчишки тоже.

— И что же я вижу на этой самой тумбочке?

— В конце концов, всех вшей извели, но потом мне пришлось спать на вонючей подушке.

— Не весело девчонке ходить с бритой головой.

— Но эта вошь была не моя, она перебежала ко мне от соседа, очень неряшливого парня, которого непонятно почему звали Трескаль.

— Странные твари, — замечает Люлю Думер. — И зачем их только Бог создал?

— Это еще что, — замечает де Цикада, — вы знаете только вшей телесных. А если бы вы, как и я, познакомились с бельевой вошью, так вот от нее, дети мои, от нее, милые мои, нет никакого избавления. Приходится убивать их поодиночке или кипятить всю одежду, а это дело нешуточное.

— Проще всего, — говорит Тереза, — давить их ногтем.

— Они при этом хрустят, фу! — поморщилась Люлю Думер.

— Все насекомые хрустят, когда их давишь, — заметила Тереза.

— Люди тоже хрустят, когда их давишь, — заметил де Цикада. — Представь, малышка, что тебя кладут под копер, и если он на тебя упадет, ты тоже хрустнешь.

— Какой ужас! — воскликнула Люлю Думер, поправляя непослушный локон.

Тереза внимательно приглядывается к де Цикаде добрых пять минут, после чего спрашивает:

— С тобой все в порядке?

Де Цикада не отвечает. Тереза переспрашивает:

— Лу-Фифи, с тобой все в порядке?

Вот уже добрые пять минут он выглядел как-то странно. Он мрачнел. Черты его лица обострялись, удлинялись, вытягивались. Люлю Думер ничего не замечала, потому что была не в курсе.

— С тобой все в порядке, Лу-Фифи?

Он трясет головой, что означает «нет». Он дышит совершенно ненормально. Говорить не хочет. Может быть, даже не может. Может быть, даже если бы захотел.

— Хочешь, я сделаю укол?

Он трясет головой, что означает «нет». Теперь он сидит согнувшись, упираясь руками в колени.

— Зря. Ты же сам знаешь, что каждый раз все заканчивается уколом.

Она поясняет Люлю Думер:

— Он каждый раз думает, что онталгия быстро отпустит, но она не отпускает, он каждый раз надеется, ждет до последней минуты, но в итоге все равно приходится прибегать к наркотикам.

Люлю не очень врубается в то, что происходит, но ей становится не по себе. Она боится, что дядька шлепнется на пол и изо рта у него потечет слюна, как это иногда случается с людьми на улице.

Луи-Филипп де Цикада, обоими кулаками опираясь на колени, Луи-Филипп де Цикада, согнувшись, дышит просто ненормально, то есть начинает осознавать свое дыхание из-за того, что в данный момент оно работает неважно. Нельзя сказать, что он, Луи-Филипп де Цикада, задыхается, нет, так сказать нельзя, но в данный момент он удручен; в момент, последовавший за осознанием своего затрудненного дыхания, Луи-Филипп де Цикада удручен сужением легких, легочных мышц, легочных нервов, легочных каналов, легочных сосудов, это что-то вроде удушья, но не того, что сдавливает горло, сжимает глотку сверху, а удушье, которое начинается снизу, которое охватывает одновременно с обеих сторон, это удушье всей грудной клетки, полное сковывание дыхательных путей. А теперь, а теперь становится еще хуже. Это удушье берет не за горло, как если бы мощные руки сжимали шею, нет, это удушье поднимается из мрака диафрагмы, распространяясь от самого паха до трахей, а еще это удушье тоски, крах настроения, кризис сознания. А теперь, а теперь становится еще хуже, ибо это страшнее, чем сковывание, страшнее, чем сдавливание, это — физиологическая пропасть, анатомический кошмар, метафизический ужас, возмущение, стон; сердце бьется слишком быстро, руки судорожно сжимаются, кожа потеет. Луи-Филипп де Цикада подобен рыбе, брошенной на дно лодки, он в отчаянии разевает рот, поскольку чувствует, что сейчас умрет, поскольку чувствует, что уже умирает. Но Луи-Филипп де Цикада, неподвижно застывший в кресле, заброшен в мир, где людям дышится труднее, чем рыбам, выуженным из воды, Луи-Филипп де Цикада не умрет, хотя чувствует, что умирает, он не умрет, по крайней мере, на этот раз, он дышит все глубже и глубже, но его дыхание замирает, уже ничто не проникает в грудь, кажется, он больше не выдержит, и все же он держится. Большой атмосфере, окружающей земной шар, на котором живет Луи-Филипп де Цикада размером с вошь, этой большой атмосфере не удается, хотя он судорожно открывает пасть, беспрестанно увеличивая амплитуду, этой большой атмосфере никак не удается просочиться в его глубины, в глубины человека размером с вошь; там внутри есть маленькое пространство, куда она, большая атмосфера, не проникает вовсе, маленькое, разветвленное, словно два сросшихся дерева, пространство, которое отторгает большую атмосферу.

Тереза настаивает:

— Ну что? Сделать тебе укол?

Он что-то сипит. Кивает.

— Филонтин или ничтотин?[15]

О, ему уже все равно.

Люлю Думер смотрит на него с жалостью. Бедный дяденька, думает она, даже не в силах выбрать себе лекарство, а ведь лечение — штука серьезная. Тереза идет за шприцем и снадобьем, Тереза идет кипятить воду. Все это время Лу-Фифи продолжает борьбу, свой одиночный бой, свои легочные маневры; обильно течет едкий пот. Взгляд Лу-Фифи уходит в такие дали, которые невозможно даже представить. Бедный, бедный дяденька, думает она, Люлю Думер.

— Готово! — кричит Тереза.

Он встает. Опираясь на стул, стол, доходит до кровати. Отстегивает подтяжки, расстегивает ширинку, задирает халат, спускает штаны, затем трусы и ложится, продемонстрировав свои ягодицы Люлю Думер, которая думает, да-а, ну и оригиналы же они здесь.

Тереза щупает ягодицу, ищет удобное место, которое в итоге находит, трет кожу ватой, пропитанной спиртом, и раз! втыкает иглу, после чего наркотик медленно вливается в кровь. Бездыханный де Цикада экзальтированно таращится в потолок; у него отсутствующий вид. Выбитый из колеи переживаемой агонией, он истекает потом и судорожно сжимает пальцы. Кажется, он сейчас умрет, судя по его глазам, он уже очень далеко. Нет, он не умрет, нет, он не умрет; проходят удручающие минуты, постепенно удушье отпускает, сжимавшийся панцирь, сдавливавший грудь, дает слабину, и время от времени де Цикаде удается глубоко вздохнуть; проходит еще несколько минут, распростертый плашмя де Цикада дышит более или менее нормально, в забитых слизью легких начинает свистеть и булькать. Лу-Фифи лежит молча и неподвижно.

— Оставить тебя одного? — спрашивает у него Тереза.

Он закрывает глаза, затем их снова открывает, торжественно. Тереза накрывает его одеялом. Уводит Люлю Думер.

Из комнаты Терезы видны бурлящие и блестящие парижские холмы, Люлю Думер смотрит и заявляет:

— Как здесь классно! Провинция может отдыхать.

Тереза достает из-под кровати бутылку шартреза[16].

Протягивает Люлю Думер маленькую чашечку, себе наливает в стакан из-под зубной щетки.

— Сколько сейчас времени? — спрашивает Люлю Думер.

— Одиннадцать часов.

— Уже одиннадцать. И часто тебе приходится его колоть?

— Говори тише, не то разбудишь. Когда он чувствует, что болезнь подступает, или когда я ему нужна, он стучит в стенку, и если я здесь, то иду к нему. Но обычно его прихватывает ночью, а ночью я почти всегда здесь.

— Он тебе платит?

— Он делает мне маленькие подарки, но я бы ухаживала за ним и без этого. По-дружески.

— А что с ним происходит? Штрангулеты[17]?

— Что?

— Штрангулеты. Так это называется у нас в Танкарвиле, в районе Нижней Сены.

— Нет, эта болезнь вряд ли известна вашей деревенщине, поскольку она совсем новая, к тому же экзистенциальная.

— А как ты можешь это объяснить?

— Говорю же тебе, экзистенциальная. Название известно, а вылечить невозможно.

— А вши — тоже болезнь?

— Может быть. Не исключено, что тоже экзистенциальная. Надо спросить у доктора.

— Что бы там ни было, но, судя по всему, бедный старик ужасно страдает.

— Он не такой уж и старый.

— А кто он по профессии?

— Поэт.

— Как Малларме?

— Да.

— Такой же знаменитый?

— В Рюэйле — очень известный, в Нантере[18] и Сюрене — чуть меньше.

— Слушай, а это правда, то, что я прочла в картах?

— Да. Жена его бросила, но не ради другого мужчины.

— А ради чего?

— Подумай.

— Я даже не знала, что такое бывает.

— Да уж, пакость, конечно, но на белом свете чего только не бывает.

— А он все еще любит ее, ну, ту женщину?

— Похоже на то.

Раздается глухой стук в стену.

— Он меня зовет, — сказала Тереза.

Они допили шартрез.

— Извини, малышка, — сказала Тереза, — пойду посмотрю, что ему от меня надо.

Они вышли. Люлю Думер пошла к своей комнате, Тереза вошла к де Цикаде. Лампа у изголовья освещала лицо утопленника, которого вытащили на берег. Де Цикада закрыл глаза.

— Плохо, да? — тихо спросила Тереза.

Де Цикада даже не пошевелился.

— Лу-Фифи, — вполголоса позвала Тереза.

Де Цикада открыл глаза.

— Плохо, да?

— Морфин, — произнес де Цикада.

— Ты хочешь, чтобы я тебя прикончила?

— Морфин, — произнес де Цикада.

— Не хочешь подождать? Может, пройдет само?

— Морфин, — произнес де Цикада.

— Хорошо, сейчас мы тебя доконаем.

— Спасибо, — прошептал де Цикада и устроился поудобнее, вытянувшись во весь рост в расширившемся от укола, экстатическом пространстве.


Наутро у него внутри еще что-то хрипит, нечто с металлическим, вернее, с металлоидным, чуть ли не с серным привкусом, а солнышко уже плывет высоко в небе. Де Цикада, напевая, встает, к раковине идет, наспех умывается, гигиена это не для поэтов, тщательно и изысканно одевается, выходит и недоверчиво принюхивается к свежему воздуху; решается наконец на улицу, в меру проворно, приветствует людей направо-налево, входит в кафе к Артюру, приличное, кстати, заведение, подсаживается за столик к уже сидящему там Сердоболю[19], поскольку тот всегда платит за выпивку, они поздравляют друг друга с хорошей погодой в такой и до чего ж славный денек и заказывают самый крепкий аперитив, известный на тот час.

— Как поживают твои носки? — спрашивает де Цикада.

— Скорее неплохо, — отвечает Сердоболь, который их производит и не имеет на этот счет никаких предрассудков.

Когда-то давным-давно Сердоболь породил на свет оду, одну-единственную оду — было ему лет восемнадцать, он взял в руки перо и целый месяц корпел над восьмисложниками, — с тех пор питал слабость к искусствам, благоговел пред поэзией, пред интеллектуалами, а посему восхищался де Цикадой тем паче, что тот был, похоже, единственным великим человеком в Рюэйле, пусть и не слишком знаменитым, поскольку слава его, судя по всему, не простиралась за пределы этого посредственно пригородного местечка.

— Коль носки поживают неплохо, то неплохо и все остальное, — изрек де Цикада.

— Черт возьми! — рассмеялся Сердоболь. — Носок — один из признаков общественного процветания.

— Прекрасно! — воскликнул де Цикада. — Прекрасно, Сердоболь! А как же поэзия?

— Оставляю ее вам, де Цикада. Вы прекрасно знаете, что я всего лишь бедный мелкий производитель, заурядный буржуа.

Сердоболь искренне восхищался представительностью собеседника, изяществом его плаща, белизной гетра, узлом галстука, длиной волос, шириной черного фетра.

— Ну-ну, только без ложной скромности. Уж один-то сонет вы наверняка породили за свою жизнь, нет такого человека, который бы не породил сонета за свою жизнь, хотя бы одного, даже в наше время полного поэтического маразма.

Сердоболю ничего не оставалось, как сознаться в своей оде.

— Вот видите! — воскликнул де Цикада. — Вы должны мне ее показать.

Сердоболь ее давно кремировал.

— Жаль, — выдал де Цикада.

— Я же знаю, что она ничего не стоила, не то что ваша, та, которую вы написали о лесах Сен-Кукуфа[20] и Императорской дороге. Здорово!

— Приятно слышать.

— А ваша эпикалама[21] на свадьбу мадемуазель Предлаже и младшего Морельена из «Морельен Младший и К°», до чего же это было трогательно!

— Старался по мере сил.

— А эклога[22] о ресторанчике папаши Вош: просто умора!

— Должен признать, она пришлась кстати.

— Вы можете писать стихи на любые темы.

— Даже о носках. Носок тоже достоин воспевания.

— Интересно, как к вам приходит вдохновение?

— Обычно когда я сдерживаю мочеиспускание.

— А что, это как-то связано?

— Непосредственно. Напряжением.

Тут подходит Предлаже. Он садится за их столик, поскольку тоже знает о привычке Сердоболя угощать выпивкой местных интеллектуалов. Предлаже — энтомолог. Все поздравляют друг друга с хорошей погодой в такой и до чего ж славный денек, и Предлаже заказывает самый крепкий аперитив, известный на тот час.

— Возвращаясь к разговору обо мне, — заявляет де Цикада, — я — живой парадокс.

— Прокомментируйте нам это заявление, — просит Предлаже.

— Хорошо! Вопреки пословице «нет пророка в своем отечестве», я здесь пользуюсь авторитетом. Мною восхищаются. Мною восхищается мэр. Мною восхищается помощник мэра. Мною восхищается главный редактор «Рюэйльских хроник». Мною восхищается Сердоболь. Мною восхищается Предлаже. Мною восхищается бакалейщик. Мною восхищается лесник. Мною восхищается весь Рюэйль, и даже Нантер, Сюрэн и Курбевуа[23]. Увы, как только переезжаешь Сену, там я уже никому не известен, а поэты тех областей меня и знать не хотят. Например, при упоминании моего имени поэты Парижа и даже Нейи[24] усмехаются, что, впрочем, с ними никогда не случалось раньше; они даже смеяться не умеют — невежи!

— Мы живем так далеко от столицы, — произносит Сердоболь.

— Да и потом, подобно Юлию Цезарю, я предпочитаю быть первым в Рюэйле, чем каким-нибудь — цатым-сятым в Париже.

— А почему бы вам не стать первым и в Париже? — восторженно восклицает Сердоболь.


— Явился! Ты хоть знаешь, сколько сейчас времени?! — спрашивает жена.

— Действительно, запоздал. Представь себе, лапушка, я засиделся у Артюра, аперитивничая с де Цикадой.

— Общение с богемой тебе явно не на пользу. А теперь еще и рожа как у алкоголика!

— Тсс, тсс! Здесь же ребенок. Здравствуй, Жако!

II

Жако отвечает классическим «Здравствуй, папа»; выбегает горничная с традиционным «Кушать подано».

— Представь себе, — продолжает Сердоболь, — в самый разгар разговора де Цикада заявляет «носок тоже достоин воспевания», как это мило с его стороны, ты не находишь?

— И что это значит?

— А это значит, лапушка, что я предложу ему написать маленькое стихотворение, прославляющее мои носки. Заплачу ему, скажем, луидор[25].

— Ты с ума сошел! Двадцать франков! Чтобы покрыть эти расходы, сколько же придется продать носков?

— Но подумай, ведь это стихотворение самого де Цикады. Жако, не клади локти на стол и скажи мне, какой вид стихотворения я мог бы у него попросить?

— Например, рондо[26].

— Расскажи-ка нам, что это такое.

— Рондо — это стихотворная форма, подчиняющаяся жестким правилам: тринадцатистишие с двумя повторяющимися рифмами и паузой в пятой и восьмой строке, где начальное слово или начальные слова повторяются после восьмой и тринадцатой строки, но сами полноправной строкой не являются.

— До чего умный ребенок! — восклицает Сердоболь. — Не удивительно, что ты всегда первый в классе по грамматике.

— Может, это и стоит луидора.

— Можешь не сомневаться, я семь раз отмерю толщину кошелька, прежде чем отдать деньги.

— А вот сочинит тебе какую-нибудь глупость — и плакал твой луидор.

— Сначала пускай покажет. Хотя этот де Цикада все-таки талантлив. Почитай его эпикаламу на свадьбу мадемуазель Нузьер[27] и молодого Морельена из «Морельен Младший и К°».

— …-таламу, — поправил Жако. — Та-, папа, не ка-, а та-, папа!

— Да ты у нас просто юный ученый! — восторженно воскликнул Сердоболь.

После закуски подоспело пареное первое, затем жареное второе. Их почтили-с вниманием-с.

— Все это, конечно, хорошо и прекрасно, — заявила мадам Сердоболь, — но ведь он ничего не смыслит в трикотажном деле, твой поэт. Он хоть знает, как изготавливаются носки? Он хоть знает, что у нас за клиентура? Готова поспорить, что нет.

Сердоболь пережевывает свои раздумья.

— Возможно, лапушка, ты и права. Я мог бы дать ему какие-нибудь указания в письменном виде, но боюсь, это его заденет.

— Но ведь надо его ввести в курс дела.

— Он благородных кровей. Не только поэт, но еще и дворянин.

— У него есть титул?

— Он — граф, лапушка. Граф.

— Граф де Цикада? — осмелился спросить Жако.

— Да, сын мой, и очень древнего рода, который восходит к Нуа и Бруа[28].


Все же удивительно, что он, Жак Сердоболь, не граф, не герцог и не принц. Ничто не мешает ему в один прекрасный день стать Папой Римским, королем Франции или великим ламой, но все же поразительно, что он не родился ни герцогом, ни графом, а почему, кстати, почему, собственно говоря, не. В графстве, например, нет ничего такого уж сенсационного, ведь де Цикада — граф, хотя и разгуливает по улицам Рюэйля со всем своим поэтическим реквизитом за исключением непонятно где припрятанной лиры. Жако считает, что этот граф просто смешон, Жако полагает, что дворянский титул подошел бы лучше ему самому, чем этому дядьке, Жако всегда ощущал себя аристократом. Вот почему, когда однажды, встав из-за стола не дотянув (-шись) до десерта, он прошмыгнул в кабинет матери, вскрыл ее секретер и обнаружил корреспонденцию, явно доказывающую его, Жако, внебрачное и де-цикадное происхождение, он ничуть не удивился. Таким образом, оказывалось, что он сродни Бруа и Нуа. С некоторой генеалогической натяжкой эта линия связала его с герцогами де Сен-Симон[29], от них — с королевскими бастардами[30], а в итоге и с самим Филиппом Красивым[31], который в качестве предка нравился Жаку Сердоболю больше всех. А там уж было совсем недалеко и до Гуго Капета[32]. Таким образом, в нем, Жаке Сердоболе, текла не просто голубая, а прямо-таки королевская кровь. К своему совершеннолетию он получает в наследство замок Амбуаз[33] и в скором времени женится на дочери итальянского короля. Тем временем граф Парижский[34] признает его право на корону, отрекается в его пользу, происходит смена власти, и вот уже он, Жак Сердоболь, возносится на престол Франции под именем Жака Первого, родоначальника и основателя династии Сердоболингов. Его коронуют, как короновали Карла X и Карла VII[35], чьи миропомазания по-разному освещаются в учебниках по истории Франции. Но в этот момент отец — не тот, настоящий, де Цикада, а этот, фальшивый, Теодор Сердоболь, — вздыхая над ванильным муссом, произносит:

— Как только подумаешь, что этому несчастному де Цикаде, поэту и дворянину, жена наставила рога, да еще таким оригинальным образом…

— Тсс! Тсс! При ребенке!

Жако опускает голову, разумеется, ему известно значение этого выражения, и уж конечно, ему их никогда не наставят, эти рога. Итальянская принцесса, например, ему верна. Она любит его безумно. Король Италии умирает, и он, Жак, естессно, вступает в наследство и становится кёнигом[36] ломбардов. На этот раз его коронует уже сам Папа Римский, причем не где-нибудь, а в Риме, как Карла Великого[37]. Он превращает остров Эльба в независимое королевство с бонапартистским наместником и дарует Корсике независимость; становится ее королем под именем Жакопо Примо. И тут узнает, что, несмотря на его тройную корону, итальянская принцесса ему изменила. Она завела себе любовника, некоего генерала, какого еще генерала? ну, какого-то там генерала, генерала императорской гвардии, маршала Пастореля[38], почему Пастореля? а почему бы и не Пастореля? Однажды он, Жак, возвращается с охоты и застает их вдвоем под цветущей яблоней; выстрелом из карабина он убивает вояку, после чего стреляет вслед убегающей супруге. Итальянская принцесса с изувеченным крупной дробью задом удаляется в монастырь, где и остается до скончания своих дней. И ночей. Честь спасена. Ха-ха.

— Ты чего это разулыбался? — спрашивает у него мать.

— Не знаю, мам.

— Порой я задумываюсь, а может, мальчишка немного того?

— Да ты что, лапушка, как ты можешь такое говорить? У тебя в роду никогда не было сумасшедших, у меня — тоже.

Вот уж не повезло так не повезло — ведь, чтобы стать гением, нет ничего лучше, чем гены придурковатого дяди или полоумной бабки. Хи-хи.

— Ну вот, теперь он уже давится со смеху.

— Оставь ребенка в покое, лапушка. Ты зря его мучаешь.

— Пап, — произносит Жако.

— Да, сын мой.

— Можно я пойду в кинематограф?

— Ты уроки сделал?

— Да, пап.

— Тогда иди в кинематограф, сын мой.

— И не болтайся там после сеанса, — напоминает мать.

На улице его уже ждал Люка.

Они пустились в путь ровным шагом, а потом забавы ради стали маршировать в ногу.

— Раз-два, раз-два, — командовал Люка.

— Стой! — крикнул Жако.

Они остановились, щелкнув каблуками, и отдали честь.

— Вперед, шагом арш! — гаркнул Жако.

— Раз-два, раз-два, — отсчитывал Люка.

Дойдя до центральной улицы, они перешли на обычный шаг, так как не хотели, чтобы другие ребята над ними смеялись. Такие игры им были уже не по возрасту.

Они подошли к «Рюэйль-Палласу». Возбужденные подростки толпились у входа, дожидаясь, когда начнут запускать.

— Во, должно быть, классно! — переговаривались они, разглядывая афиши.

Дочка Бешю[39] начинает продавать билеты по десять и двадцать су[40]. Дети толкаются. Дикой ватагой бросаются на лучшие места, поближе к экрану, как будто все близорукие. Перекликаются, так как все друг друга знают. Кто-то балуется, кто-то уже дерется. Жак и Люка тоже бегут к первым рядам.

Наконец под аплодисменты присутствующих появляется мамаша Бешю; она садится за старое пианино и принимается терзать дюжину фальшивых нот в верхнем регистре, исполняя какой-то дерганый и разнахляпистый[41] музыкальный отрывок, который когда-то был, наверное, очень популярным. Начинается документальный фильм про лов сардины. Смотреть документалку детям скучно, да еще как. Тем более что терпения у них ни на грош. Зал возбуждается, поднимается гвалт и крик, так что немногочисленные взрослые теряют возможность насладиться Бешюевыми гармониями, даже если бы им, пентюхам, этого хотелось. Потом в атмосфере общего галдежа сардины уплывают с экрана. Зажигается свет. Дети вертятся, перестреливаясь шариками жеваной бумаги и липкими карамельками. Наконец свет снова гаснет. Воцаряется тишина. Начинается первый фильм.

На экране появляется огромный белый конь и сапоги всадника. Пока еще не понятно, что к чему, мамаша Бешю душераздирающе молотит по клавишам раздолбанного инструмента, а Жак и Люка уже обеими руками вцепились в свои сиденья, как будто превратившиеся в то огромное планиметрическое седло, что тряслось у них перед глазами. Итак, показывается грива однокопытного, показываются штаны в сапоги обутого, затем показываются пистолеты, заткнутые за пояс в штаны одетого, затем показывается мощная грудь колесом обладателя огнестрельного оружия, затем показывается и физиономия персонажа, бравого молодца, крутого парня, которому человека убить все равно что вшу раздавить, и Жако, ничуть не удивившись, признает в нем самого себя, Жака Сердоболя.

Как же он там очутился? Да очень просто. После отречения от престолов по одному ему известной причине Жак граф де Цикада покинул Европу, оказался в Америке и в этих далеких широтах поначалу избрал для себя закононепослушный род деятельности.

В данный момент, например, застыв на скалистом гребне, возвышающимся над прерией, он окидывает зорким взглядом пейзаж и замечает там, на горизонте, что-то пока еще непонятно что. Он делает величественный, чисто декоративный жест, который перечеркивает экран, обещая необычные приключения; нетерпеливо бьющий копытом конь срывается в галоп.

Они несутся по склонам, невероятно отвесным, так как камеру, не предупредив зрителей, задрали объективом вверх. Они перепрыгивают неожиданные препятствия, перелетают через ручьи. Они выскакивают на узкий мостик без перил, связывающий два обрывистых берега горной речки, но у Жака совсем не кружится голова, когда в ста метрах под собой он видит бурлящий поток. После этого перехода, который (в принципе) противоречит всем законам равновесия, наш герой грозно мчится навстречу фургону с запряженными двумя-а-может-тремя мулами, которых погоняет какой-то старик.

Руки вверх, старикашка подчиняется, но тут — о, чудо! — из фургона вылезает прекрасная и невинная светловолосая дива, и черно-белый кинематограф вынужден признать себя бессильным, поскольку не способен передать небесную лазурчатость ее очей. Жак, мужчина галантный, не причинит барышне ни малейшего зла, как, впрочем, и дряхлому стручку, который оказывается ее папенькой. Напротив, Жак будет их защищать. Он сопровождает фургон, гарцует вокруг красавицы, которая начинает привыкать к обществу кавалера. Папаша пытается совладать с эмоциями, заливая глотку уисками; задорный старикан сохранил еще живость в членах и не торопится на тот свет.

Как вдруг — а именно этого все опасались и ожидали — из засады за скалой показываются пятеро или шестеро плохишей. Руки вверх, вопят они, но Жак не теряется: он спрыгивает со своего коня, пусть говорит оружие! Оно не говорит, оно свистит! Нет, не оно, а пули! Свистят. Во всяком случае, один из злоумышленников уже растянулся плашмя: попытался высунуться из укрытия, и хлоп! отдал концы. Второй — не менее странная прихоть — решил перебежать на другое место. Наш герой достает его своим проворным свинцовым жалом, и головорез с ужасной гримасой валится на землю. Готов. Юная особа, укрывшись за фургоном, пускает в ход компактный и элегантный карабин. Один из злодеев — верзила с черными усами — тщательно целится в Жака Сердоболя, бабах! выстрел красавицы-блондинки вырывает ему кусок бицепса. Этот подвиг заставляет агрессоров отступить. Приходит время взаимных поздравлений, и тут вдруг обнаруживается, что старикан-то откинул копыта. Умудрился схлопотать прямо в будку. Вся физия утыкана свинцовой дробью. Его остается только похоронить.

Его хоронят.

Но что же будет с ней, очаровательной сиротой по имени Дэйзи, еще более привлекательной с влажными от слез глазами. Теперь, как никогда, ей требуется защитник, а поскольку она хотела бы добраться до г. Хьюстона (Техас), где проживает ее брат, Жак предлагает себя в провожатые.

Дэйзи согласна, но когда они добираются до города — тут уж не обессудьте, пора и честь знать. Жак подчиняется: вот что такое галантность — либо она есть, либо ее нету. Ладно. Впрочем, девушка, несмотря на свою невинность, не робкого десятка и на чересчур дерзкие предложения способна ответить точным выстрелом (прямо в репу). Она спрашивает, где ее осиротевший (но пока еще не ведающий этого) брательник. Ей говорят, в баре. Она не раздумывает ни секунды. Несмотря на дурную репутацию подобных заведений, она толкает дверные створки и заходит внутрь. Бар оказывается местом суровым. Он огромен и шумен, там пьют пойло, прожигающее нутро; находящиеся там мужчины — сплошь стервозные мерзавцы, а коротко одетые женщины в блестках — мерзкие стервы.

Девушка повсюду ищет брата. Она решает обратиться к хозяину заведения. Вот этот, наверное, хозяин: в сером рединготе и с огромными усищами, что отросли чуть ли не до самого пуза. «Простите, сударь, вы не видели моего брата, сироту Билли?» Хозяин не прочь вникнуть в проблему, он выспрашивает подробности с нескрываемым интересом: сразу понятно почему. Еще один сатир. Пройдите-ка сюда, в уголочек, говорит он барышне, посмотрите, не он ли это, где же он мог спрятаться. Эй, малыш, малыш! Дева следует за ним. Негодяй закрывает дверь каморки и с ввожуделением раскатывает губищи. У! Подлая образина! Малышке наверняка пришлось бы туго, если бы туда якобы случайно не ворвался Жак. Ударом каблука по темени он вырубает вероломного трактирщика. Тот прикусывает ус и скрипит зубами. Нетрудно догадаться, что просто так он этого не спустит и задумает какую-нибудь редкостную пакость.

Жак галантно кланяется: «Чем могу услужить, сударыня?» Дэйзи улыбается и отвечает: «Я ищу своего брата, сироту Билли». Билли? Еще бы он его не знал! Но, увы, у брата дурная репутация. Жак показывает сестре бесстыдного братана. Билли пьянствует на втором этаже, а у него на коленях сидит какая-то кокотка. Какой ужас, восклицает наша юная героиня. Жак выдергивает несчастного сироту из притона, и это еще одна причина и повод для павильонной заварухи.

Все вроде бы улаживается: Жак дарит Дэйзи ранчо, что позволяет малышке щегольнуть на новоселье в широких брюках и белых сапогах.

Но трактирщик так и не сумел переварить публичное оскорбление, нанесенное ему основателем династии Сердоболингов. Он нанимает нескольких апачей и подключает их к операции. Они похищают девушку, и Жак вместе с по-прежнему непросыхающим брательником бросается в погоню. Минут пять они галопируют, минуты три длится потасовка, в итоге он вызволяет красотку, но женитьба его не очень устраивает, так как заканчивать историю еще рано, и он предпочитает получить смертельную пулю, с большой вероятностью последующего воскрешения[42].

— Ну как, Жако, тебе понравился этот прекрасный фильм?

Жако оборачивается. Сзади сидит де Цикада.

— Да, мсье, — ошарашенно отвечает он: ни фига себе, вот он, внебрачно-предполагаемый и титулованный папаша.

— Ты любишь кинематограф?

— Да, мсье.

— Я — тоже. Это искусство — а кино, несомненно, является искусством — позволяет нам забыть о превратностях жизни.

— Да, мсье.

— Хочешь леденец?

— Да, мсье.

— А твой товарищ?

— Да, мсье, — отвечает Люка.

Де Цикада покупает три леденца, один из которых для себя.

— Спасибо, мсье, — благодарят дети.

Де Цикада продолжает разглагольствовать:

— Когда я смотрю фильм, подобный тому, что мы сейчас просмотрели, я каким-то магическим и уж во всяком случае трансцендентальным способом переношусь на экран и осознаю себя одним из героев истории, рассказываемой нам при помощи плоских, но подвижных картинок.

Дети переглядываются.

— Например, в фильме, который только что был явлен нашим зрительным отверстиям… Вот, например, кем из этих персонажей представлял себя ты, Жако?

Жако в растерянности. Вопрос ему кажется ужасно нескромным, и он пытается уклониться от признаний.

— Парнем, который умирает в конце?

— Да, мсье.

— А ты, малыш?

— Я тоже, мсье, — отвечает Люка.

— А вот я, — заявляет де Цикада, — я был Дэйзи.

Он задумчиво сосет свой леденец. Дети переглядываются.

Внимание! Звенит звонок. Антракт заканчивается, в воздухе пролетают последние недососанные леденцы, то тут, то там раздаются запоздалые крики, наконец свет гаснет, и в полной тишине начинает разворачиваться история изобретателя, которого, с одной стороны, обманула жена, а с другой стороны, провели бессовестные прохвосты, овладевшие результатом его открытий. Это всерьез интересует Жака Сердоболя, так как он и сам инженер, который работает над целым рядом сенсационных открытий. После киносеанса он спешно возвращается в свою лабораторию и с еще большим азартом принимается за работу. Его-то уж не проведут, так как он уже научен горьким (чужим) опытом: как можно после этого отрицать пользу немого искусства. Он работает, работает, работает. Даже больше того! Его мозг кипит, бурлит, и вот, в один прекрасный день, ррраз — и вдруг эврикнулось, вот оно, нашел! Нашел что? Да то, что тяжелее, чем воздух, но в нем удерживается.

Он первым пересекает Ла-Манш на аэростате, первым налаживает воздушное сообщение между Парижем и Нью-Йорком, первым облетает весь земной шар. Будучи себе на уме, к тому же наученный горьким (чужим) опытом, он регистрирует кучу патентов, а значит, эксклюзивно производит воздухоплавательные аппараты, организует их серийное производство, становится триллионером, а следовательно, самым могущественным человеком на свете. Он вновь восходит на трон Сердоболингов, и в конце концов его провозглашают Управляющим Земным Шаром. Рогоносный, непризнанный и разоренный изобретатель умирает.

Зажигается свет.

— Что, нюни распустил? — спрашивает Люка.

— Я?! Шутишь? — шмыгая носом, отвечает Жако.


— Ну как, понравилось? — спрашивает его мать.

— Да, мам.

— Что ты смотрел?

— Наверняка какие-нибудь глупости, — обрывает Сердоболь. — Не понимаю, зачем ты вообще спрашиваешь. Кино это сплошная глупость. Только дети и смотрят.

— Сзади меня сидел мсье де Цикада, — произносит Жако.

— Де Цикада?!

— Да, пап. Он ходит в кино два раза в неделю.

— Де Цикада?!

— Да, пап. И к тому же это ему очень нравится. Он предпочитает фильмы о фаруэсте[43] и еще те, где показывают кровавые преступления. Он сам мне сказал.

— Ну и ну! Никогда бы не подумал, что де Цикада…

— Вот видишь, — говорит мадам Сердоболь, — как часто можно ошибаться в людях.

Жако чешет макушку.

— Ты там вшей хотя бы не подхватил? — спрашивает мать.

— Нет, мам. Вроде нет.

— В твоем кино должно быть полно всякого отребья.

— Я же тебе говорю, мама, туда ходит мсье де Цикада.

— Подцепить вшей может кто угодно, — говорит Сердоболь. — Вот я, например…

— Знаем, знаем, — обрывает супруга. — Ты их подцепил в армии.

— Гниды! Они до того меня довели, что я просто рассвирепел. Как поймаю какую-нибудь, да как зацеплю ее меж ногтями, и хрррусть, давай ее мучить до наступления смерти. Ах, мерзкие твари!

— Ой, пупсик, до чего же ты у меня кровожадный!

— Что бы там ни было, я считаю, Жаку предпочтительнее в этом зрелищном зале больше не появляться.

— Но ведь у меня нет вшей!

— Посмотрим, посмотрим.

— Пап, неужели запретишь?

— Я подумаю. Подумаю. Во всяком случае, следующее воскресенье ты проведешь с нами и Маньенами. Мы поедем на прогулку в лес.

— Ну вот!


Сначала он дуется. Старшей сестре, Доминике, начхать, она всем своим видом демонстрирует свою взрослость. Зато Камилла обижается. Потом они отстают от взрослых. Идут молча.

Под деревьями растут какие-то маленькие цветочки, бледненькие, на коротких стебельках. Камилла срывает один из них и сует Жако под нос:

— Понюхай!

Жако ответственно шмыгает носом.

— Не пахнет, — говорит он.

Она срывает другие. Он рассеянно за ней наблюдает.

— Ты не поможешь мне? — спрашивает она.

Он подключается к поискам, которые его мало интересуют. Камилла уже успела набрать целый букет.

— Красивые, — говорит она. — Голубые.

— Тебе идет, — говорит Жако.

— Какой ты галантный.

Для солидности Жако вытаскивает из кармана большой складной нож с пилками, крюками и отвертками. Раскрывает большое лезвие и принимается элегантно чистить себе ногти.

— Что ты думаешь о моей сестре? — спрашивает Камилла.

Он решительно запускает свою финку в ствол дерева, но промахивается — оружие падает на землю.

— Плевать я хотел на твою сестру, — говорит он, поднимая нож.

— Сядем? — предлагает Камилла.

Они нашли подходящее местечко. Жако очистил свой участок земли от веточек, которые могли бы создать неудобство для сидения, и уселся. Камилла плюхнулась возле него. Ай! взвизгнула она, после чего принялась вытаскивать из-под себя сучки и камешки и отбрасывать их вдаль. Жако несколько раз вонзает свой кинжал глубоко в перегной — сразу чувствуется запах плоти погибших грибов, — затем, передумав, подбрасывает холодное оружие и ловит его плашмя на ладонь.

— Ты порежешься, — говорит Камилла.

Он даже не пожимает плечами.

— Ты порежешься, — повторяет Камилла.

Он кладет растопыренную пятерню на землю и принимается быстро втыкать нож между пальцами.

— Не хочу даже смотреть, — говорит Камилла.

Она отворачивается. Жак прерывает свою игру.

— Ты ходил в кино на этой неделе? — спрашивает она.

— Да. В четверг. А если бы меня не упекли на прогулку с твоими родителями, то пошел бы и сегодня.

— То, что ты сейчас сказал, не очень-то любезно по отношению ко мне.

— Признайся, ведь невесело гулять с предками.

— Да, но ведь здесь я!

— Да, конечно. Но если бы не ты, какая скучища, какая скучища! К счастью, не все воскресенья такие. На следующей неделе в «Рюэйль-Палласе» будут показывать стоящий фильм, про преступления Борджии[44].

— А о чем это?

— О папах, куртизанках и отравлениях.

— Да ты что!

— Говорю тебе. Эту историю я знаю и уже видел афишу. Так что могу себе представить.

— Я бы хотела посмотреть.

— Хочешь, я свожу тебя тайком?

— Ой, нет! Я боюсь. Если об этом узнают, мне влетит.

— Ну тогда сиди дома. Ты никогда не узнаешь, как Папа Римский ухитрился отравить свою дочь.

— Ты мне потом расскажешь, ладно? А как это у Папы может быть дочь?

— Как? Да так. Папой может быть кто угодно, главное, чтобы избрали.

— А ты мог бы быть Папой?

— Естественно. И ничто мне не мешает когда-нибудь им стать.

— А как же ты тогда на мне женишься? Ведь ты женишься на мне, да? Обещаешь?

— Посуди сама, как только я становлюсь Папой, я — непогрешим и могу издать указ, что Папа имеет право жениться.

Камилла поворачивается к нему:

— Ты сделаешь это ради меня?

— Конечно.

Она прижимается к нему, берет его за руку и целует в щеку.

— Какой ты добрый, — говорит она.

— Это что, — говорит Жак. — Сейчас я тебе покажу, как целуются в фильмах, которые тебе запрещают смотреть.

Он хватает ее и показывает как.

— Ты меня обслюнявил, — отталкивая его, говорит Камилла.

Он показывает еще раз.

— Ты мне в рот слюны напустил! — кричит она. Появляется Доминика.

— Вас искали, — высокомерно объявляет она. Доминика, это еще ничего. Вот папаше Маньену такие штуки совсем бы не понравились. Если когда-нибудь он застанет их за этим делом, то все.

Он их застает:

— Отныне мои дочери не будут общаться с вашим сыном. С вашим сыном, — и добавляет: — С этим подонком!

Затем он переезжает, и прогулки по лесу с Доминикой и Камиллой прекращаются.

Ill

Он играл на трубке, выдувая звуки через нос, и в этот момент прозвенел будильник. Трубка была особенной, она не имела ничего общего с обычной трубкой, как корнет-а-пистон не имеет ничего общего с обычной трубой. Он давал сольный концерт, ему аплодировали. Он дотянулся рукой до будильника и выключил джаз[45]. Еще какое-то время он забавлялся, думая о своем сне, пока не вспомнил, что ему предстоит закончить симфонию в ля-бемоль, так сказать, миноре.

Откинув одеяло, он спрыгнул с кровати и посвятил традиционные полчаса занятиям физической культурой с привлечением гантелей и эспандера. Он так старался, что уже не мог отчетливо воссоздать свое музыкальное детство; воспоминания прояснились, когда щетина на намыленной щеке исчезла под лезвием жиллетт: он увидел себя пятилетним мальчуганом, играющим на пианино перед избранной публикой. Его отец граф де Цикада долго не решался уступить призванию сына, так как предпочитал для него дипломатическую карьеру, но в конце концов уступил. В семь лет Жак играл матери Баха-отца, в восемь — изобрел семидырную сфингу[46], в девять начал сочинять. В пятнадцать лет он снова доказывает свою гениальность раздвоенным концертом с зачесом против шерсти для трубчатой кифары и бирманской свирели (оп. 37).

Окуная голову в таз с теплой водой, он вспоминает о своей знаменитой опере «Артемидор из Дальди, или Власть Грез»[47]; насухо утирая лицо, воссоздает в памяти один из самых блестящих этапов своей карьеры, сотрудничество с Русскими Балетами, которым он подарил Жар-птицу, Петрушку и Весну Священную. Он заканчивает одеваться на только что завершенной греко-китайской синтетической безделице (оп. 236). Затем выходит из дома. Музыка закончилась.

Он стучит в окно консьержке. Заходит, чтобы забрать корреспонденцию. Консьержки нет, зато есть ее муж, который несколько дней назад впал в маразм.

— У меня всесе зашибибись, зашибибись вовсюсю, — заявляет персонаж.

— Спасибо, у меня тоже все в порядке, — отвечает Жак. — Зашибись.

Писем нет. Он смотрит на дяденьку, который раньше был пристойным привратником, а теперь у него руки-ноги тряслись, а изо рта выделялась сопливая пена, которую время от времени он с сифонистым звуком всасывал в себя. И тут он, Жак Сердоболь, вдруг осознал себя этим существом; прочувствовал это так сильно, что сам уселся в кресло напротив полоумного и принялся повторять за ним «у меня всесе зашибибись, зашибибись вовсюсю», дабы увидеть, что будет дальше. А дальше — далеко позади — вся его жизнь предстала перед ним в совершенно новом свете: счастливое детство, наивные амбиции, горькие разочарования, карьера бюрократа, изгнание за халатность, женитьба на стерве, в итоге, после множества все менее блистательных должностей, работа консьержем; вот так, запущенным сифилисом и заканчивается эта грустная жизнь, увы и ах! Для окончательного сходства он затряс руками, и его пальцы затрепетали, словно старые мертвые листья, что дождливый ноябрьский ветер теребит, но еще не торопится срывать с дерев. Эта ситуация доставляла Жаку удовольствие: ведь, возможно, он никогда не достигнет радости, сравнимой с той, которую испытывал сейчас, будучи этим падшим цербером, лепетавшим свое «у меня всесе зашибибись, зашибибись вовсюсю»; тем более что персонаж, увидев себя в этом импровизированном человеческом зеркале, вовсю разулыбался и затрясся еще сильнее, как будто настаивая на глубоком смысле своего бессодержательного лепета.

Дверь открылась, Жак вскочил:

— Здравствуйте, мадам Шок, я зашел за корреспонденцией.

— А вам, мсье Жак, ничего нет.

— Мсье Шок, похоже, чувствует себя не очень хорошо.

— Только посмотрите на него, все рожи корчит. Когда я вижу, как он изгаляется, так и хочется залепить ему метлой по физиономии!

— Может быть, он по-другому не может?

— A-а! Это он-то, старый пень, не может? Старый пердун! Как же! Вся его болезнь — это сплошная показуха! Ах! Если бы я себя не сдерживала…

— У меня всесе зашибибись, — вдруг заявил предмет обсуждения, хранивший до этого молчание, — зашибибись вовсюсю.

— Вы слышали? Он надо мной издевается!

— А вы не обращались к врачу, мадам Шок?

— К врачу?! Да он бы рассмеялся мне в лицо!

— Это почему же, мадам Шок?

— Да потому, что мой муженек здоров-здоровехонек.

— Но выглядит несколько маразматично.

— Какая же это болезнь, мсье Жак? Все этим заканчивают.

— В случае с мсье Шоком, мне кажется, что-то происходит с мозгом.

— Вы так думаете, мсье Жак?

— Мне так кажется. Мсье Шока никогда не кусала вошь?

— Не знаю. Эй ты, дурень, тебя вошь кусала?

— У меня всесе зашибибись, — ответил мсье Шок, — зашибибись вовсюсю.

— Опаснее всего укусы в голову, — сказал Жак.

— Ну что можно узнать у такого придурка? Кусали его или нет. Вот засранец! А вы думаете, что от этого укуса у него в мозгах могло начаться гниение?

— Вошь — исключительно гадкая тварь, — сказал Жак. — Причем наибольший ущерб жертве наносит зловонное дыхание этого членистоногого.

— Вот чем объясняется вонючесть моего супруга. От этого козла здорово шмонит.

И она гаркнула ему в лицо:

— Говнюк!

Из-за спины дамы Жак высунул язык и подмигнул, что вызвало у мсье Шока буйное ликование.

— У меня всесе зашибибись, — закричал он, подпрыгивая в кресле, — зашибибись вовсюсю!

На этом Жак их покинул, радуясь началу хорошего дня.

Он выпивает чашку кофе со сливками в соседнем «Пети Кардиналь».

— Сегодня солнечно, — говорит ему хозяин.

— Да, но воздух прохладный, — отвечает Жак.

— Да, действительно. Утром, бррр, пробирало. Кстати, вы будете в «Спортинге» сегодня вечером?

— Нет, не могу.

— Да вы что?! Сегодня будет Кид Бусико[48] против Теда Сардины. Это должно быть круто. Удивительно, что вас не будет.

— Я не могу. Мне и самому неудобно, потому что мы с Тедом приятели.

— А в полдень пообедаете с нами?

— Я буду здесь в полпервого.

— Только не позже, мсье Жак.

Жак пожал лапищу с почерневшими от общепитовских работ ногтями и вышел.

— Мсье Жак! — окликнул его хозяин. — У вас на примете есть лошадь на сегодняшние бега?

— Попробуйте поставить на Вшивую Шкуру в третьем забеге.

— Спасибо, мсье Жак!

Жак спустился по улице до спортивного зала. Поприветствовал кассиршу, двумя пальцами коснувшись края шляпы, и направился к раздевалке. Там еще никого не было, кроме Клок-Пакля, рассеянно манипулировавшего гимнастическими булавами. Жак переоделся в спортивную форму, вернулся в зал и после нескольких минут пенчинг-болла[49] предложил Клок-Паклю три раунда, на которые тот согласился. Тут подошли Кид Мокрун[50] и мсье Ле Петушо, а когда Жак и Клок-Пакль пролезали между канатами на ринг, прибыл Тед Сардина и профессор Альбер.

— Я буду судить, — сказал Альбер.

Жак весил 70 кило, а его противник всего 67, зато руки у него были длиннее, и он без труда пробил Жаку несколько прямых ударов в грудь. Минуты через три Жак начал выдыхаться.

— Стареешь, — заметил Сардина, — и потом, тебе не мешало бы потренироваться.

— Оставь его, — сказал Альбер, — не так уж все и плохо.

— Ему следовало бы приходить сюда чаще, — сказал мсье Ле Петушо.

Во втором раунде Жак два раза зацепил челюсть Клок-Пакля. В третьем раунде они сошлись в ближнем бою. В итоге Клок-Пакль соперника похвалил.

— Ну что, — спросил Альбер, — выставим его?

— Можно было бы, — сказал Сардина, — но ему не мешало бы потренироваться.

— Ему следовало бы приходить сюда чаще, — сказал мсье Ле Петушо.

Жак пошел в душ, затем переоделся и присоединился к профессионалам.

— Ну что, — спросил Альбер, — ты готов выступать на чемпионате Франции среди любителей в полутяжелом весе?

— Он способен продержаться три раунда против кого угодно, — сказал Клок-Пакль.

— Я не против, — сказал Жак.

— Молодец, — сказал Альбер.

— Тебе нужно потренироваться, — сказал Сардина.

— И приходить сюда чаще, — сказал мсье Ле Петушо.

— И воздерживаться по части потасовок, — сказал Альбер.

— У вас на примете есть лошадь на сегодняшние бега? — спросил мсье Ле Петушо.

— Вшивая Шкура в третьем забеге, — сказал Альбер.

— Весенник[51], — сказал Жак.

— Ты думаешь? — засомневался Клок-Пакль.

— Я бы поставил на Вшивую Шкуру, — сказал мсье Ле Петушо. — Это напоминает мне то время, когда они у меня были. Вша — это к счастью, совсем как вляпаться в дерьмо[52] или найти листик клевера с четырьмя лепестками.

— С чего это он взял? — удивился Сардина.

— Всякий раз, когда я находил вшу, — сказал мсье Ле Петушо, — со мной приключалось что-нибудь хорошее.

— Если бы вши приносили счастье, — сказал Кид Мокрун, — счастливыми были бы все. Они у всех были.

— Более или менее, — сказал Альбер.

— Я поставлю на Весенника, — сказал Клок-Пакль.

— Ну что, я записываю тебя на чемпионат, — сказал Альбер.

— Хорошо, — сказал Жак.

— Ты придешь сегодня вечером? — спросил Сардина.

— Не могу, — ответил Жак. — Важная встреча.

— Обломщик, — сказал Сардина.

Жак распрощался с душевной компанией, которая напоследок еще раз порекомендовала ему продолжать тренировки с большим усердием.

Он последовал совету и даже дал понять своей подружке, что должен на какое-то время воздержаться от любовных перегрузок. Таким образом он блестяще прошел отборочные и, став претендентом, сразил чемпиона. К тому времени у него в запасе уже были: опасный удар правой, сокрушительный левой и невероятно быстрая реакция. С такими показателями — ну как не стать профессионалом? Он им стал. Сначала он встретился с Тото[53] Могилой, выстоявшим пятнадцать раундов против самого Кида Тухляка[54]. Тото Могила продержался недолго; во втором раунде Жак несравненным прямым в челюсть свалил его на ковер. Затем он по очереди уложил Мишеля Альбиноса, Бенара Пухляка, Деде[55] Сток де Плюмба, Боба Ноэля. Галл Лимар[56] оказался орешком покрепче, но в седьмом раунде Жак неотразимым ударом левой достал его в солнечное сплетение. Он громил всех подряд. Потом был чемпионат Франции, чемпионат Европы, чемпионат мира, организованный в Мэдисон-Сквере[57] (Нью-Йорк-Сити). Чемпионат мира… В течение нескольких лет Жак удерживает чемпионский титул, а затем добровольно от него отказывается. Он уезжает в Техас, женится, выращивает хлопок и курит опиум, покупает шхуну, совершает кругосветное путешествие, погибает во время кораблекрушения, затем его выплывший из Тихого океана призрак медленно дрейфует до берегов Китая, оттуда уже по суше пускается в паломничество через все воспоминания и не спеша добирается до города Парижа, административного центра департамента Сены, близ тех мест, где открылось миру боксерское призвание Жака Сердоболя, который в этот момент оглядывается по сторонам. Ему навстречу шагает пожилой господин с двумя девочками, на противоположной стороне улицы по тротуару идет дама с маленьким мальчиком, за ними кюре. Кто из них достоин призрака? Иногда Жак следует за каким-нибудь уличным персонажем не столько ради того, чтобы за ним следить, сколько для того, чтобы примерить его на себя. Но в это утро он не находит достойной жертвы. Он продолжает идти своей дорогой, он знает, куда идет[58], и вот внезапно уже не знает, ибо перед ним появляется искомый объект в облике абсолютно заурядного гражданина. Жак увязывается за ним; тот идет мерным шагом, километра три в час, медленнее тащатся только зеваки. Чем занят этот тип? Непонятно. Он не останавливается перед витринами, не оборачивается вслед женщинам, не подзывает мяу кошек, гав собак, эй такси, не треплет по щекам детей, не пытается переступать щели мощеного тротуара, не спрашивает у полицейских, как пройти, не заходит в Веспассиановы заведения[59], не переходит улицу, не посмотрев сначала налево, потом направо, не чихает, не рыгает, не пукает, не оступается, не кидает хлебные крошки маленьким воробьям и жирным голубям, не ждет ни трамвая, ни автобуса, не спускается в метро, не ковыряет пальцем в носу, не размахивает руками при ходьбе, не чешет ни затылок, ни зад, не вынимает платок ни чтобы вытереть лицо, ни чтобы высморкаться, не плюет на землю, не курит, не сует руки в карманы, не бросает в канаву бумажные клочки, автобусные и трамвайные билетики, не хромает, не дергается и не подпрыгивает при ходьбе, он кажется до такой степени комильфо[60], что Жак уже задумывается о том, как бы ему самому достичь такой вот совершенной безликости и незаметности, но в этот момент гражданин бросается к даме, выхватывает у нее сумочку и быстро убегает. Тетенька кричит, за воришкой припускает полицейский, звучно провозглашая, что он был бы безмерно рад добровольному содействию налогоплательщиков в поимке опасного правонарушителя, но последний, явно не дурак, забегает во двор, где, как известно Жаку, уже давно занимающемуся методичным исследованием столицы, имеется сквозной проход на другую улицу.

Более не беспокоясь за судьбу этой загадочной личности, Жак, не имеющий ни малейшего желания вмешиваться в столь же примитивную, сколь и тщетную деятельность полиции, возобновляет следование по своему маршруту, приостановленное внезапно предпринятым преследованием. Он тихонько посмеивается. Здорово он их всех обманул и larvatus prodéé[61]. Кто мог себе представить, что тем карманником был он сам. Но этот вид спорта в общем-то не требовал ни гениальности, ни оригинальности, а предполагал лишь хорошо смазанные суставы нижних конечностей — короче, гордиться нечем. А посему, оказавшись в дверях «Твин-Твин Бара», он без сожаления оборвал карьеру, которая в итоге все равно не привела бы ни к чему сенсационному.

Он заметил мсье Жоржа, который сидел на высоком табурете и беседовал о том о сем с мсье Робером. После приветствий Жак угостил себя как-ты-элем.

— Ставлю сто франков на лошадку, — сказал он. — Возьмете?

— Да. На какую?

— На Вшивую Шкуру в третьем.

— Получится двадцать против одного, если выиграет.

— Да уж не меньше.

Он протянул банкноту, и мсье Жорж записал пари на маленьком клочке бумаги.

— Я бы и гроша не поставил на такую кличку, — сказал мсье Робер.

— Не суй свой шнобель не в свое дело, — сказал мсье Жорж.

— А мне это имя нравится, — сказал Жак.

— Нужно быть полным мудаком, чтобы ставить на такую кличку, — сказал мсье Робер.

Он не успел услышать от мсье Жоржа его повторное «не суй свой шнобель не в свое дело», поскольку уже лежал в полном отрубе, получив от Жака решительный удар правой прямо в пятак.

— А ты, — сказал Жак, обращаясь к мсье Жоржу, — верни мои пять луидоров.

— Почему это, — сказал мсье Жорж. — Я-то здесь при чем?

— Гони сто монет немедленно.

— Только без историй, — сказал бармен, срезая цедру с лимона.

Мсье Робер молча приходил в себя. Мсье Жорж бросил банкноту на стойку.

— Я угощаю присутствующих, — сказал Жак бармену.

— У вас отвратительный характер, — сказал мсье Жорж.

Мсье Робер утирал шнобель шелковым носовым платком и от комментариев воздерживался.

Жак забрал сдачу, оставил царские чаевые и молча вышел. Он немного сожалел о том, что не подверг обидчика какому-нибудь отборному и самолично изобретенному истязанию из своей разнообразной коллекции; самые невинные наказания он назначал, к примеру, тем, чья внешность ему просто не нравилась. Но все это отвлекало его от Вшивой Шкуры, на которую он до сих пор так и не поставил. Он не мог приехать на ипподром после обеда, а свои двадцать франков видел именно в ногах этого животного. Он поймал такси, доехал до бара «Меридьен», доверил свои пять луидоров на Вшивую Шкуру мсье Ришару, после чего спустился в подвал, чтобы позвонить Белепину[62], как договаривались.

— Я еду к де Цикаде после обеда. Все остается в силе? Сорок франков за страницу?

— Ага. Он даст много?

— Не знаю.

— Уж постарайтесь. Кстати, стихи мамаши Жопосла я получил, а башли — нет.

— Я их отдам вам завтра вместе с деньгами де Цикады, если получится из него что-нибудь вытянуть.

— Никаких «если», вы должны мне их выбить.

— Постараюсь.

— Надеюсь. И, главное, не забудьте принести деньги этой тетки.

— Не беспокойтесь.

— Тогда до вечера, в «Твин-Твин Баре».

— Нет. Я только что вмазал мсье Роберу. Лучше где-нибудь в другом месте.

— Как вы меня утомляете демонстрациями своего физического превосходства.

— Я бы предпочел в «Меридьен». Мне там надо будет получить выигрыш с забега.

Белепин ответил «ага», и они повесили трубки.

В «Пети Кардиналь» все уже сидели за столом и в ожидании грызли редис.

— Вы проштрафились, мсье Жак, — крикнула хозяйка.

Он сел напротив нее, между Дядюшкой и официанткой Сюзанной; мсье Дюсэй и официант Гораций обрамляли хозяйку.

— Родольф меня уверял, что вы ставите на Вшивую Шкуру в третьем забеге, — сказал Дядюшка.

— Точно.

— Безумие! — воскликнул Дядюшка. — Безумие! Две пятерки потеряли! Честное слово!

— Две! Вы хотели сказать двадцать!

Дядюшка чуть не подавился. Хозяйка наполнила его бокал вином.

— Запейкавотлутшэ, — сказала она.

Он запил и прохрипел:

— Двадцать пятерок!

— Да, действительно, мсье Жак, вы неблагоразумны, — сказала хозяйка. — У вас ничего не останется.

— А если я выиграю?

— Ну-у-у, мсье Жак, вы же прекрасно знаете, что с вами это никогда не случается.

— А Баклан, который принес мне двадцать пять против одного?

— Кто же не помнит, — сказал официант, — в тот день мсье Жак угощал шампанским.

— А потом, эта Вшивая Шкура, — сказал Дядюшка, — как можно рисковать своими деньгами ради клячи, которую кличут так вонюче!

— Мне это имя нравится, — сказал Жак.

— Сразу видно, что у вас их никогда не было, — сказал Гораций.

— У меня они были в школе, — сказала Сюзанна.

— Нашла чем хвастаться, — сказала хозяйка.

— Для кого-то это происшествие, — сказал хозяин, — а для кого-то самое важное событие в жизни.

— Вам бы обо мне только гадости говорить, — сказала Сюзанна.

— У меня они были в армии, — сказал Гораций. — Они разгуливали по тумбочке.

— А мне намазали голову какой-то мазью, причем жирной. А на подушку положили полотенце.

— До чего же цепкая живность.

— Да, упрямая.

— И зачем их, черт возьми, только Бог создал?

— Бельевые вши еще хуже, чем телесные.

— Приходится кипятить всю одежду. Или убивать их поодиночке.

— Они хрустят.

— Хи-хи-хи.

— А их никогда не пытались приручить? — спросил Жак у Дядюшки.

— Среди членистоногих я знаю только насчет блох. Пауки приручаются, но не дрессируются. Очень горделивый характер, совсем как у кошек.

— Я никогда не видела дрессированных блох, — сказала Сюзанна.

— Я видел, — сказал хозяин. — Очень смешное зрелище. Они стреляют из пушки.

— Я тоже, — сказала мадам Дюсэй. — Просто невероятно. Особенно когда они скачут в своей маленькой карете.

— Хотя ничего мудреного в их дрессировке нет, — сказал Дядюшка, — их берут ором, как и других животных.

— И людей, — сказал Гораций.

— В основном этим занимаются женщины, у них от этого все ноги в красных пятнышках, потому что они должны их кормить, понимаете. Им, женщинам, это придает особый шарм.

— Ничего себе, — сказал Гораций.

— А в семинарии, — спросил Жак у Дядюшки, у вас были паразиты?

— Никогда!

— Хотя иногда встречаются удивительно неопрятные семинаристы, — сказал официант.

— Это правда, — сказала хозяйка.

— Теперь уже меньше, — сказал хозяин, — потому что сейчас они начинают заниматься спортом.

— Я никогда вам об этом не рассказывал, — сказал Жак, — но я чуть не постригся в монахи.

— Безумие! — воскликнул Дядюшка. — Безумие! Извращение!

— А почему бы и нет? Я мог бы стать епископом и — кто знает — возможно, кардиналом. Или даже Папой Римским.

— А вот мне бы совсем не хотелось стать Папой, — сказал официант.

— А вы сами, — спросил Жак у Дядюшки, — вы сами как долго были кюре?

— Десять лет, сын мой. Не считая семинарии.

— Расскажи ему, как это закончилось.

— Это, наверное, нескромный вопрос, — сказал Жак.

— В моей жизни секретов нет. Как это закончилось? Ну конечно же из-за женщины.

— Готов поспорить, что из-за наездницы.

— Конечно. В то время я был викарием в Сен-Усрале-да-Запомете[63]. Однажды приехал цирк. По улицам города проскакала кавалькада. Я увидел наездницу — и все, втюрился, старина, и втюрился крепко. В тот же вечер я пришел на представление в гражданской одежде и уселся в первом ряду, чтобы любоваться своей возлюбленной. Естественно, все меня узнали.

— Для этого надо иметь редкостное нахальство, — сказал официант.

— А оно у меня было. Потом цирк уехал. Через две недели я его нагнал и устроился в нем клоуном. У меня оказался талант клоуна, а я об этом даже не подозревал.

— Как он нас смешит, когда пародирует мессу, — сказала мадам Дюсей.

— А наездница?

— Естественно, я ею овладел. Бог ты мой, до чего ж красива была, зараза. Я ни о чем не жалел: она стоила краха любой карьеры.

— Траха? — переспросил Гораций.

— Только без пошлостей, — сказала хозяйка.

— Когда вы еще были священником, вам никогда не приходило в голову, что вы можете стать Папой?

— Возможно. Я уже не помню. Зато знаю точно, что когда я был клоуном, то думал, что когда-нибудь выступлю на арене «Медрано»[64], что, впрочем, так и не произошло.

Так, за разговором, они покончили с жареным тунцом, кроликом в горчице и спаржей. Время от времени Сюзанна или Гораций вставали, чтобы обслужить клиентов. Проходя мимо, Сюзанна всякий раз задевала Жака. В итоге он обратил внимание на упругость ее грудей и ягодиц. От нее исходил приятный запах слегка надушенной и чуть запотевающей брюнетки. Он стал посматривать на нее с интересом. Она была совсем даже ничего, волоокая и сочногубая. Когда Сюзанна принесла кофе, он эксперимента ради ущипнул ее за ягодицу. Ему понравилось. Она промолчала.

— Вы будете ужинать здесь? — спросил мсье Дюсэй.

— Сегодня — нет.

— Свидание с подружкой, да? — спросил Дядюшка.

Жак удивился, что после стольких лет тот по-прежнему сохраняет свои кюрешные замашки, и поздравил себя с тем, что не выбрал эту профессию, которая накладывает на людей столь неприятный отпечаток. Впрочем, его не интересовала никакая профессия. Он чувствовал отвращение к специализации и долгим карьерам, от которых всегда остается отпечаток и морщины.

— Ну вот, опять размечтался, — умилилась мадам Дюсей.

— Дядюшка задал вам вопрос, — добавил, посмеиваясь, хозяин.

— Конечно, — ответил Жак. — Свидание с подружкой.

— Я так и знал, — сказал Дядюшка с деланым удовлетворением, так как ему было в общем-то по фигу. — Вы идете в сторону Сент-Женевьев[65]?

— Нет, — сказал Жак. — Я поеду на метро.

— На какой станции сядете?

— Да тебе-то какое дело, — сказала хозяйка, — мсье Жак не обязан перед тобой отчитываться.

— Я еду к великому поэту Луи-Филиппу де Цикаде, — сказал Жак. — Он живет в Рюэйле.

— Не знаю такого, — сказал официант.

Жак встал и выразил желание увидеть всех присутствующих на следующий день.

— До завтра, мсье Жак, — ответили все присутствующие.

IV

Он спустился к Сене, которую пересек благодаря предусмотренному для этой цели мосту. Чуть дальше находилась станция метро, куда он зашел. Он никогда не садился в вагоны второго класса, которые — как ему казалось — не обещали никаких встреч, вот и сейчас, сразу же устроился в первом, хотя должен был избегать любых увлечений и приключений, если хотел приехать на встречу вовремя, а он этого хотел. Итак, дабы скоротать время в этом подземном путешествии, он принялся проверять свои познания в метрологии, уточняя, находится ли выход на той или иной остановке у первого или последнего вагона, повторяя названия всех следующих в нужном порядке станций на разных линиях, разрабатывая самые короткие маршруты, короче, перебирая в голове все сведения, которые могут иметь серьезное значение, когда в силу разных обстоятельств ритм твоей жизни оказывается достаточно напряженным.

На станции Порт-Майо он вышел и поднялся на поверхность. Пересек площадь, чтобы сесть на трамвай, который шел до Рюэйля. Перед луна-парком идущая ему навстречу девушка улыбнулась. Он убавил шаг. Она остановилась. Он остановился. Он ее не узнал.

— Здравствуй, Жак, ты меня не узнаешь?

Она тут же покраснела из-за обращения на «ты». В следующих фразах она перейдет на «вы».

— Здравствуйте, мадемуазель, — сказал он. — А, Камилла. Чем вы теперь занимаетесь?

— Учусь в консерватории. По классу вокала.

— Здорово.

Они посмотрели друг на друга.

— Как дела у ваших родителей?

— О, очень хорошо. А у ваших?

— Спасибо, тоже очень хорошо.

Они посмотрели друг на друга. Они отдаленно и смутно предвидели, куда может завести глупость человеческого языка.

— Я как раз еду в Рюэйль, — сказал Жак. — Извините. Я могу опоздать на трамвай.

Он побежал, чтобы успеть.

Он вошел в трамвай, но не стал садиться. Заплатил за проезд. В мыслительных каналах движение замерло. Минуты отупения.

Внезапно он ощутил неимоверный интерес к кондукторше, статной женщине, которая не отличалась уродством. У нее на голове задорно топорщился маленький служебный головной убор, и она, похоже, прочно стояла на своих ногах, мощных, но гармонично вылепленных колоннах, героически поддерживающих дерзко выпирающие надстройки.

Жак решается с ней заговорить.

И спрашивает у нее: «Вы меня не узнаете?»

А она отвечает: «Нет».

Будешь тут обращать внимание на всех пассажиров, которые прихватывают тебя за задницу и предлагают как-нибудь встретиться.

Он говорит с нежностью: «Доминика».

Она смотрит на него.

Он представляется.

И произносит: «Принц де Цикада».

А она удивляется: «Вы? Принц?»

А он опять спрашивает: «Теперь узнаете?»

А она и говорит: «О да, принц».

— А Камилла? Как у нее дела?

— У нее нормально, она хочет стать певицей, учится в консерватории.

— А как дела у ваших родителей?

— Благодарю вас, принц, хорошо.

— А вы сами, Доминика, как же так случилось, что вы стали трамвайной кондукторшей? Доминика! Доминика?

Она опускает голову.

И отвечает: «У меня были неприятности».

— Какие?

— Давайте не будем об этом, — говорит она.

И вот, в тот же вечер, в час, когда на отдых встают[66] трамваи до Рюэйля, он приглашает ее поужинать «У Максима»[67]. И вот почему: юный принц де Цикада, более известный в мире изящных искусств и словесности под псевдонимом Жак Сердоболь, в детстве, — проведенном в замке Блуа[68], выкупленном у государства его родителями, как известно, мультимиллиардерами, — в детстве, примечательном во многих отношениях, а именно дарованиями, которые юный принц довольно рано продемонстрировал в таких областях, как лирическая поэзия, акварель, фехтование, конный спорт, а также ощущением счастья вкупе с осознанием крупного состояния, коим это детство было полностью пропитано, — итак, в детстве юный принц дружил с двумя девочками по имени Камилла и Доминика, дочерьми управляющего. Камилла его любила, а он питал слабость к Доминике, той, которую только что встретил под видом трамвайной кондукторши и с которой ужинал сейчас «У Максима». Она рассказала ему про свои невзгоды. Какие? Какая разница! Он — принц; она, может (вполне) быть, — трамвайная кондукторша. Она так хотела стать балериной. Но почему нет, Доминика? Он покупает ей маленькую современно комфортабельную и чисто-белую студию с хромированной террасой, он оплачивает ее уроки хореографии, ее платья, ее украшения. Но из уважения даже не прикасается к ней. И вот однажды — сольный спектакль в зале «Плейель»[69], огромный успех, изумление публики, восторженные крики, и в тот же вечер она ему отдается.

— Конечная остановка, мсье, — говорит ему она.

— Извините.

Она с нетерпеливым и пренебрежительным видом дожидалась, пока он выйдет. Только сейчас он вспомнил, что забыл спросить про Доминику у Камиллы. А потом, ну чем эта атлетичка могла напоминать Доминику? Он долго задавался этим вопросом, но ответа так и не нашел.

Он сделал крюк, чтобы не проходить перед отчим домом. Хотя и так в городишке будут об этом болтать, подхалимы растреплют, и до него довольно быстро донесется эхо пересудов в виде папиного письма, полного упреков, саркастических замечаний, а под конец плаксивых излияний.

Де Цикада с мрачной рожей ожидал его, завернувшись в шелка.

— Заходи же малыш И извини меня Видишь Этой ночью мне было как-то особенно плохо и я еще до сих пор немного прибит наркотиками Те что я принимаю на меня как-то странно действуют Они отрезают меня от внешнего мира Который меня больше не интересует Ничем Видишь в общем-то время от времени это совсем неплохо наркотики Болезнь тоже играет свою роль Но я не буду донимать тебя своей болезнью Хочешь что-нибудь выпить Вермут Сейчас дам тебе лед Вермут на полдник очень даже неплохо А ты что у тебя нового Когда я встречаю твоего отца он говорит о тебе с гордостью Похоже ты становишься великим ученым и получаешь дипломы один за другим Поздравляю тебя мой мальчик Трудись трудись что-нибудь да останется Обычно мало что остается В пятьдесят лет не очень-то помнишь чему хотел научиться в двадцать В конце концов я поэт а это совсем другое дело Ну значит ты приехал ко мне с конкретной целью Объясни-ка мне Что тебе от меня нужно.

— Вот, мсье. Один из моих друзей по имени Белепин готовит антологию великих современных непризнанных поэтов.

— А именно?

— Анатоль де Сен-Симфонифуйя, Адальбер Мирюс[70], Симплекс де ля Руин-Эгаль.

— Знать не знаю этих чудиков.

— Урсула Жопосла, Полинетта Вагон, Элиана де Транс-Маис.

— Знать не знаю этих чертовых синих чулок.

— Естественно, потому что они непризнанны.

— Непризнанны! Непризнанны! Как будто может возникнуть дюжина непризнанных одновременно! Нет! нет! для отдельно взятой эпохи может существовать только один-единственный непризнанный! а для данной эпохи! той, в которую живем мы! в данный момент! этот непризнанный! это я!

— Я признаю это, но для антологии требуется несколько имен.

— И ты подумал обо мне?

— Для этого я к вам и приехал.

Де Цикада молча рассмотрел вопрос.

— А сколько платят? — спросил он наконец.

— Дело в том, — сказал Жак, — что у нас огромные расходы. Чтобы организовать издание такого уровня, мы вынуждены просить наших соавторов оказать нам финансовую поддержку.

— А-а…

Луи-Филипп де Цикада, запустив руку по плечо в амбразуру халата, через рубашку почесал правую сторону груди. Он задумчиво рассматривал Жака.

— Как ты думаешь, сколько мне лет? — спросил он.

— Вы еще молоды, мсье де Цикада.

— Еще бы! Сорок семь лет! А ты уже списываешь меня в маразматики? Ты считаешь, что я — старый хрыч, сыч, сморчок, стручок? Развалина, вешалка, галоша? Дряхлый, трухлявый, прогнивший, протухший, обветшалый, обрюзгший, немощный, дефектный, придурковатый хрен, короче, полный мудила? Чтобы я, Луи-Филипп де Цикада, платил за то, чтобы увидеть себя напечатанным в соседстве с непризнанными знаменитостями! Ты, Жак Сердоболь, только посмотри на меня как следует! Надо обладать определенной дерзостью, которой я, впрочем, восторгаюсь, чтобы осмелиться предложить мне подобную сделку.

— Извините меня, мсье де Цикада. Поверьте, что…

— Бесполезно извиняться, м.ч., бесполезно.

Он величественно встал. Переместился к окну. Замер перед облаками и крышами.

— Насколько мне известно, — сказал Жак, — вас никогда не включали в антологию.

— Я — непризнан! — с горечью воскликнул де Цикада. — Непризнан!

Теперь он чесал уже спину.

— Но подумайте, мсье де Цикада, наша антология будет все же отличаться от этих пригородных газет, в которых…

— Знаю, знаю, — оборвал его де Цикада.

Он повернулся. Его лицо изменилось. Теперь оно стало странным. Он сел. Чуть склонился вперед, сложив руки на коленях. Он выглядел как перегонный аппарат[71].

— Знаю, — повторил он.

Он поднял руку, так как ему показалось, будто Жак собирается что-то сказать.

— Заткнись.

Добавил он.

— Сиди. Не двигайся. Плохо дело. Я сейчас сделаю себе укол. Начинается приступ. Твои небылицы меня доконали. Эмоции всегда вызывают у меня приступ.

— Извините меня.

— Заткнись, черт возьми!

Де Цикада встал, дотащился до так называемой кухни. Поставил ковш с водой на огонь, принялся что-то искать.

— Я могу вам помочь?

— Заткнись, черт тебя подери!

Из-за его неловких движений вот-вот по комнате разлетятся ампулы, иголки, брызги лекарств, но нет, нет, шприц ловко наполняется фармацевтической жидкостью, затем проносится иголкой вверх до кроватной тумбочки. Уверенным движением де Цикада развязывает шнурок на своих пижамных штанах, которые ниспадают к его ногам. Он растягивается на кровати, задирает свой халат, берет из коробки клочок ваты, откупоривает бутылку эфира, протирает маленький участок эпидермы, откладывает клочок ваты на тумбочку, берет шприц, вкалывает иглу в плоть, вводит туда субстанцию, вытаскивает иглу, кладет шприц на тумбочку, оправляет свой халат, закрывает глаза.

Анатомия пациента и движения санитара смутили Жака, да еще этот запах эфира. Он уже собирался улизнуть, но де Цикада удержал его жестом. Жак вернулся к окну и сел в кресло возле стола, на котором лежало несколько книг по геральдике — вот отчего у простолюдина запросто крышу снесет. Но Жак не утомлял себя тщетными сожалениями, поскольку по собственному усмотрению устанавливал свое благородное происхождение. Какой у него был герб? Его фамилия, как и его имя, требовали, чтобы на гербе были изображены раковины, но с тем же успехом он мог бы корировать-де золотом свой горностаевый крест, как Каэры[72], или маркировать-де красным три морды серебряных борзых, как Тьерри[73]. Он любовался этими красивыми гербами, каждый из которых принадлежал ему, и находил на случайно раскрытых страницах разнообразные генеалогические сведения. Размышляя о радостях геральдирования, он отметил среди тщеславных обладателей частицы «де» порцию очередных жертв для Белепина. Он ему об этом расскажет.

Целый час де Цикада не шевелился лежа плашмя и, быть может, спал. Но наконец наступил тот момент, когда он принял сидячее положение и утер лицо ладонью.

— Интересно, да?

Жак закрыл книгу и положил ее на стол.

— Да. Обычно все эти штуки совершенно неизвестны.

— Не правда ли?

Де Цикада встал, сделал несколько шагов.

— Сейчас я себя чувствую лучше, — сказал он.

— Я очень рад, — сказал Жак.

— Сейчас я себя чувствую очень хорошо.

— Это было не опасно?

— Простое предостережение. Это не сильный приступ, который приходится гасить десятками уколов, в том числе морфия. Легкое предостережение. Сейчас я себя чувствую хорошо, сейчас я даже выйду, сейчас я прогуляюсь, я поеду в Сюрен. Поехали со мной, если ты не торопишься.

— С удовольствием, — сказал Жак. — Обратно я вернусь на прогулочном пароходике.

— Идея удачная и романтическая, — одобрил де Цикада.

Он снял свой халат, продемонстрировав фланелевый жилет, длинные трусы и подвязки для носков. Надевая брюки, он рассказывал:

— Ах, Сюрен. Ах, мой дорогой Жак, ты даже не знаешь, что это для меня значит.

— Я раскрою тебе один секрет, — добавил он, застегивая ширинку. — Если меня так волнует уже одно название, одно лишь название «Сюрен», то только потому, что там живет та, которую я люблю, женщина, которую я люблю, моя женщина, моя жена, моя супруга, которая меня покинула, которая меня оставила, которая меня бросила, она меня подставила, злодейка, после десяти лет супружеской жизни, мерзавка, но я ее все еще люблю, стерву, эх, малыш, иногда я гуляю неподалеку, время от времени я замечаю ее издали, она все такая же красивая, у нее все такая же бесподобная фигура, у нее все такой же свежий цвет лица, у нее парикмахерская в Сюрен, порой я осмеливаюсь подойти, чтобы увидеть ее мельком, вспомнить ее черты, ее формы, но издали, лишь издали, ибо она меня ненавидит, и если увидит, то набросится с кулаками, надает тумаков, как давала когда-то, эта женщина — особенная, не как другие, ах, Жак Сердоболь, ты даже не знаешь, как можно любить в моем возрасте, особенно когда это безнадежно, а оставила она меня, ты, малыш, даже не угадаешь, из-за чего или, точнее, из-за кого, ты еще слишком молод, чтобы знать о таких гнусностях, она меня похерила ради женщины, понял, м.ч., до тебя дошло, удивительно, не правда ли? ах, малыш, такие истории случаются только с поэтами.

Он закончил одеваться. Подробно оглядел себя в зеркале и выбрал трость. Удачно крутанул ее, после чего сунул под мышку.

— В путь! — воскликнул он.

Он хотел поймать фиакр около Мальмезона, но там их не оказалось. Он отважился сесть в автомобиль, ландо, Жак сел позади него. Так, на этом трясучем механизме, они отправились в Сюрен. Сначала они молчали, охваченные радостью от передвижения с такой скоростью по рюэйльскому округу, который оба так хорошо знали. Потом, в тот момент, когда машина зафыркала на подъеме, де Цикада возобновил разговор.

— Ты влюблен?

— Ну, в общем, у меня есть подружка.

— Понимаю. Это еще не любовь. Увидишь позже. Однажды. Как сожмет тебе тисками сердце, как разобьет его — хрясь! — а потом оно будет кровоточить, кровоточить. Всю жизнь. Но вернемся к нашим мериносам[74] (я сказал «к мериносам», дабы избежать общего бараньего места, несколько избитого со времен Панурга[75], избежать общего места — в этом суть всей поэзии, я заявляю тебе это между прочим, я шепчу тебе это между нами, не говори об этом никому! молчок! секрет! могила!), скажи мне, малыш, твоя антология это серьезно?

— Серьезнее и быть не может, мсье де Цикада.

— И надо платить?

— Сорок франков страница, мсье де Цикада.

— Сорок франков страница?

— Сорок франков страница, мсье де Цикада.

— Ну и цены!

— Это на рекламные расходы, мсье де Цикада.

— У вас будет большая рекламная кампания?

— Гигантская, мсье де Цикада.

— Ты мне сделаешь небольшую скидку?

— А наши рекламные расходы, мсье де Цикада?

— Старому другу семьи?

— А наши рекламные расходы, мсье де Цикада?

— У меня на это нет средств, я всего лишь бедный поэт. Ну же, малыш, уступи по тридцать франков за страницу.

— А наши рекламные расходы, мсье де Цикада?

— Я куплю у тебя пятнадцать страниц. Пятнадцать страниц по тридцать франков.

— Сорок, мсье де Цикада.

— Но не могу же я упустить такую возможность!

— Сорок, мсье де Цикада.

— Поклянись, что это всерьез!

— Сорок, мсье де Цикада.

— Ну ладно! ладно! Я куплю у тебя десять страниц! Четыреста франков!

— Оплата наличными.

— Ай!

— А рекламные расходы, мсье де Цикада?

— Старый друг твоего старого отца.

— А рекламные расходы, мсье де Цикада?

— Безжалостная молодежь!

Де Цикада вытащил из кармана толстый суфьяновый[76] бумажник.

— Ты напишешь мне расписку?

— Прямо сейчас!

Они попросили водителя тормознуть, дабы дать возможность одному составить бумаженцию, а другому — выудить из скаредного кошеля востребованную деньгу.

Сделка заключилась, и дрын-дрын тронулся. Де Цикада улыбался с довольным видом, Жак думал уже о другом. Наконец доехали до бульвара де Версай. Де Цикада попросил остановиться около вокзала и улетучился. Жак спустился к Сене.

На пароходике почти никого не было. Жак устроился на скамейке на корме, за его спиной, убегая вдаль, тянулась вереница пейзажей, сменяющихся под мерное движение медленно плывущих барж. Мирно работали заводы, на ветру колыхались деревья Леса[77]. Предгородья были прелестны. До чего же все это казалось продуманно безмятежным. Жак закуривает сигарету, и вдруг волна подхватывает маленький пироскаф и относит его в зону мощного циклона. В метаметеорологическом тумане пролетают долгие часы и наверняка дни. Жак продолжает курить. Затем море успокаивается, и Жак понимает, что остался один. Утонули его попутчики, утонуло все человечество. Он держит штурвал и ведет свое судно в никуда. Тем временем вода начинает нагреваться и закипать: дело в том, что земля приближается к солнцу. Вода кипит, кипит, кипит, и океаны медленно испаряются. Жак продолжает дышать: вне всякого сомнения, его легкие претерпели необходимую трансформацию. В силу внезапной мутации Жак превращается в саламандру, в гелиоколя[78], в несгораемый, живой комочек асбеста. Теперь земля выглядит как булыжник, докрасна раскаленный огнем небесной печки, и, разумеется, конечно же, естественно, уже давным-давно нет и самого пароходика, который разбился, сгорел, сгинул. Позднее, после того как солнце, вдруг задутое каким-нибудь космическим ветром, затухает, сразу же становится очень холодно, и земля раскалывается на тысячи ледяных кусков, которые разлетаются по безднам пространства. На одном из этих осколков находится Жак Сердоболь, правда, в виде споры с очень твердой скорлупой. Но этому семени достаточно толики тепла от какой-нибудь мечты, чтобы вновь пробудилась человеческая форма Жака Сердоболя, который в этот момент просматривает «Спортивный Париж».

— Мне бы никогда не пришло в голову поставить на лошадь с такой кличкой, — сказал Белепин, глядя, как Жак забирает у букмека[79] закобыленный выигрыш.

— Не следует доверять предрассудкам, — сказал Жак.

— Конечно нет, — сказал Белепин. — Но все равно, до чего мерзкие эти паразиты, даже говорить о них противно.

— Вы очень щепетильны, мсье Белепин, — сказал Жак.

— С гигиеной следует все же считаться. Смерть вшам[80] да мошкам! Смерть мандавошкам! Каков слог?

— Хи-хи, — хихикнул Жак.

— Хорош потешаться. Где башли?

Жак вытащил из портмоне банкноты.

— Двести франков мамаши Жопосла и четыреста франков де Цикады.

— Превосходно. Вот ваши десять процентов.

— Сэнк ю.

— Стихи де Цикады у вас?

— Нет. Я забыл у него спросить. Зато вот стихи мамаши Жопосла.

— Впрочем, это не имеет никакого значения, — сказал Белепин, — учитывая то, что я с ними сделаю.

— А что вы с ними сделаете? — спросил Жак.

— Ну разумеется, ничего!

Жак посмотрел на него.

— Это вас удивляет?

— Нисколько. Разумеется, вы с ними ничего не сделаете!

Он доехал на такси до улицы Лувра[81] и послал де Цикаде перевод на четыреста франков. Вернулся пешком.

— Какой же я все-таки дурак.

Он пошел по набережной. Люди возвращались домой. Они возвращались из кинематографа.

Загрузка...