II

V

Сюзанна подтерла мальчишку, затем отнесла его в кровать. Жак, утопая в кресле, курил сигарету, пепел с которой регулярно падал на ковер, ковер затрепанный и засаленный. На столе в фиолетовой тени от порожней на три четверти бутылки с нажористым красным винищем остатки продуктов превращались в отходы. От окурка, лежащего на краю тарелки, к сероватому потолку тянулась прямая струйка дыма. Раздается стук в дверь, входит Бютар[82].

И говорит: «Вот те на, а Сюзанны нет».

Он садится.

Жак сообщает ему, что она укладывает мальчишку.

— С Мишу все нормально?

— Да.

Жак встает, выливает себе в бокал остаток вина, выпивает.

И говорит: «Я пойду. Пойду работать. Останусь там на всю ночь».

А Бютар ему и отвечает: «Ну тогда спокойной ночи. Счастливо поработать».

Городишко погружается в сон. Жак проходит мимо ярко освещенных пучин трех-четырех кафе, но не бросается в них. Он доходит до крепостных стен, вдоль которых и идет. Внизу шумит местами бурная речка. Предприятие «Бапоно»[83] расположено на окружной дороге, вне города. Жак звонит, вылезает сторож с болтающимися до колен подтяжками, расстегнутой ширинкой и слипшимися волосами. Он открывает дверь, заявляя при этом о своей готовности вкрадчивыми и тонкими намеками надоумить г-на Бапоно снабдить своего инженера-химика личным ключом. После чего опять уходит дрыхнуть. Жак пересекает двор, скрипит гравий. Жак входит в свою лабораторию и — не обращая внимания на оживление, которое его приход вызвал у крыс, мышей и прочих зверушек, призванных сносить последствия его фармацевтической и ветеринарной деятельности скорее химического, нежели биологического характера, — садится.

Курит сигарету.

Затем, отвлекшись от отсутствия мыслей, встает и обходит лабораторию; отстраненным взором осматривает бутыли, колбы, реторты, пробирки и кристаллизаторы на столе, где сушатся растения, поодаль — клетки с животными для откорма, закармливания, отравления, заражения и даже для излечения. Он обходит свои владения. Через стекло смотрит на спокойствие города, — обильно, но ненавязчиво освещаемого стараниями усердной муниципальной администрации, одним из самых деятельных членов которой, кстати, является Бапоно, — затем на расположение звезд. И по ходу перечисляет названия нескольких созвездий.

Он завершает свой космический экскурс, вновь садится и вновь погружается в отсутствие мыслей, блуждая взглядом по ту сторону стеклянных поверхностей, отражающих его самого согласно непреложным законам геометрической оптики. Тут раздается стук в дверь, входит девушка, а именно Марта, по фамилии Бапоно.

У нее под халатом пижама. Волосы распущены по плечам. Она говорит:

— Я увидела в лаборатории свет. И сразу же подумала, что это вы пришли поработать. Догадаться было нетрудно! Я вас отвлекаю?

Жак из вежливости встает и из нее же отвечает «Нет».

— Не надо условностей, — с воодушевлением говорит Марта, — выставьте меня за дверь, если я вам мешаю.

— Я еще не начал работать, — отвечает Жак, — и у меня впереди вся ночь.

— Вы что, совсем не спите?

— Сплю, но мало и очень интенсивно.

— Как это может быть? — очень серьезно спрашивает Марта.

— Целая техника. Очень сложная.

— О, — взмолилась она, — научите меня!

— После того как вы сдадите оставшиеся экзамены на степень бакалавра.

— Почему вы надо мной смеетесь?

— Ядрена вошь, — шепчет Жак.

— Чему посвящены ваши исследования в настоящий момент? Хотя это, наверное, нескромный вопрос?

— Нет. Ничуть.

Он замолчал.

Она стала прогуливаться по лаборатории, глядя по сторонам.

— Выглядит внушительно, — сказала она. — Должно быть, папа вам очень доверяет, если оплачивает все эти красивые штуки.

— Хотите, чтобы вас очаровать, я изменю цвет лакмусовой бумажки.

— Спасибо. Этот фокус я знаю, мы проходили в школе. А вот что находится здесь, в этой плошке?

— Кишки крота, инфицированные бапонитом, средством, которое изобрел ваш отец.

— Без лаборатории, — сказала Марта.

— Естественно, без лаборатории.

Она остановилась перед клетками.

— А эти бедные зверушки?

— Различная интоксикация. Суть в том, что надо отравить кошек так, чтобы не умертвить мышей, и уничтожить пожирателей салата, не отравив при этом белых червей.

— А вот эта здоровая крыса, она вроде чувствует себя хорошо.

— Я кормлю этого зверя Интегральной Микстурой Бапоно — Защита Крольчатников и Свинарников.

— Но ведь это не кролик и не свинья!

— Его зовут Газдрубал[84]. Не считая симпатии, которую он у меня вызывает, Газдрубал служит в основном для исследований на тему гигантизма среди стебельчатых. Я пытаюсь вывести породу гигантских вшей.

— Что за странная идея, — прошептала девушка.

Она присела.

— Как дела у вашей труппы?

— Очень хорошо, мадемуазель.

— Что вы будете представлять?

— Это секрет, мадемуазель.

— А вы сами играете?

— Нет, мадемуазель. Я руковожу.

— Наш шофер ведь у вас играет, не так ли?

— Томассон, да.

— И секретарша тоже?

— Жинетта Этьен, да.

— Народная труппа.

— Как видите, да.

— Сколько вас?

— Восемь, а со мной — девять.

— И как успехи?

— Поразительные.

Марта замолчала, похоже, в задумчивости, а может, в замешательстве.

— Никак нельзя к вам присоединиться?

— Ядрена вошь, — прошептал он.

Марта внимательно рассматривает расшитые носки своих шлепанцев.

— Мсье Саботье младшему я тоже отказал, — сказал Жак. — Кажется, он даже поет, но меня это не интересует.

— О Тино я у вас не спрашивала, — сказала Марта. — Каково ваше происхождение, мсье Сердоболь?

— То есть?

— Хотя это, наверное, нескромный вопрос?

— Профессия моего отца? Вы это хотели знать? Промышленник. Мать? Она из города Сен-Сезара[85]. Один из моих дядей — монсеньор города Сен-Сезар, архиепископ лионский и примат Галлии, другой — Луи-Филипп, принц де Цикада. Мы находимся в родстве с Нуа и Бруа.

Он кашлянул.

— Но прошу вас, — быстро добавил он, — пускай это останется между нами. Я бы не хотел, чтобы это знал весь город.

— Обещаю вам, — степенно сказала Марта.

Он подвинул маленький, совершенно белый лакированный табурет и сел подле нее, склонился к ней и внезапно замер.

Встал и поклонился.

— Добрый вечер, мсье Бапоно, — вежливо произнес он.

Мсье Бапоно дождался, когда Марта выйдет, и воскликнул:

— Ну и дела! Вот уж чего я никак не ожидал! Ну вы, старина, даете! Без особых церемоний. Приехали два месяца назад и уже обольщаете дочку патрона. Неплохо! Неплохо! А может, заодно и жену? Откуда я знаю?! Может, мой инженер-химик уже наставил мне рога! Черт-те что! Черт-те что! Хороший же я патрон, хорошо заткнутый патрон. Нет, вы мне только скажите, старина, главное, не смущайтесь, а! Серьезно!

Он взял Жака под руку и увлек на прогулку по лаборатории.

— Ну а не считая этого, как продвигаются наши индивидуальные исследования? Получается? Я уверен, что получается. Рационал! Рационал получается? А Митоктон[86] Бапоно? Получается Митоктон Бапоно?

— Я представлю вам отчет в течение этой недели.

— Прекрасно. Великолепно. Но индивидуальные исследования, расскажите-ка мне о них. Хотя, может, это нескромный вопрос?

Он отпустил его руку, отошел на два шага и с восхищением оглядел Жака.

— Послушайте-ка, не знаю, говорил ли я вам уже, но вы — впечатляющий экземпляр. Вы занимались спортом?

— Да. И даже танцами. Балетом.

— Обалдеть. Обалдеть. Обалдеть.

Он смотрел на него с восхищением.

— Я должен был поступить в Оперу, — сказал Жак. — Я давал сольные спектакли в зале «Плейель» и выступал на сцене нескольких мюзик-холлов. Впрочем, у меня это семейное, поскольку моя мать была балериной в кордебалете оперного театра Бордо. Но из уважения к отцу, который был архиепископом, я выбрал химию.

Бапоно вновь взял Сердоболя под руку и увлек в очередной обход лаборатории быстрым шагом.

— Танцор, — восклицал он, — инженер-танцор, танцор-инженер, нет, мне все-таки попался редкий экземпляр. Обалдеть!

Он вновь отпустил руку Жака, чтобы отойти на шаг.

— Вы чертовски хорошо сложены, — продолжил он. — Особенно поразительным я нахожу затылок, он свидетельствует одновременно о силе и уме обладателя. Такой затылок воспринимается как самое настоящее произведение искусства. Вам смешно? Вы — ученый, а я — промышленник, но искусство выше всего, не правда ли? Вот это нас и объединяет.

Он попытался вновь ухватить Жака под руку, но тот незаметно отстранился.

— Мне вот танцы, — сказал Бапоно, — художественные танцы, разумеется, кажутся чем-то феноменальным. Всякий раз когда я оказываюсь в Париже, бегу на балет. Вы даже не догадывались, правда? Вы даже не представляли? Балет — это восхитительно. Балерины — сплошное очарование. А красивые, атлетически сложенные тела в облегающих трико — вот что дает глубокое представление о человеческой анатомии.

Он кашлянул.

— А если вы мне что-нибудь станцуете? — предложил он. — Я бы обеспечил музыкальное сопровождение, а вы бы выделывали свои па.

Он принялся напевать, затем попеременно имитировать струнные и духовые. Жак после некоторого замешательства выдал несколько па, затем перепрыгнул через стол с рьяностью позитрона, вытолкнутого из ядра бора.

Вошла мадам Бапоно.

И сказала: «Не стесняйтесь, господа».

Бапоно прыснул со смеху. Жак сделал достойное лицо и поклонился. Мадам Бапоно была одета так же, как ее дочь, ее шлепанцы были расшиты идентичным образом. Она подвинула стул и села.

— Прошу вас, — сказала она. — Продолжайте.

Она доброжелательно улыбалась.

— Нет-нет, — воскликнул Бапоно, потирая глаза, — на сегодня хватит. Пойдем спать.

— Вы репетировали? — спросила мадам Бапоно.

— О нет, мадам, я руковожу, я сам не играю.

— А какую пьесу вы нам готовите?

— Это секрет, мадам.

— Ладно, все, — сказал Бапоно. — В койку. Дадим молодому человеку возможность поработать.

Он встал и бесцеремонно ссадил супругу.

— Спокойной ночи! — крикнул он. — Спокойной работы!

Еще секунда — и их уже не было.

Жак еще раз обошел лабораторию, погладил Газдрубала, рассеянно посмотрел на пару кристаллизаторов, затем выключил свет и вытянулся на диване в своем кабинете. Он проснулся, когда аппараты для растирания в порошок Интегральной Микстуры Бапоно уже давно урчали. Он услышал, как с полной отдачей стучит пишущая машинка Жинетты.

Он потянулся, встал и решил пойти побриться. В зеркале, висевшем над его письменным столом, он увидел Корбиньона, который усердно трудился согласно полученным инструкциям.

— Который час, Корбиньон? — крикнул он.

— Полдесятого, мсье Сердоболь.

— Я проработал всю ночь, — сказал Жак.

Он посмотрел на себя в зеркало. И окончательно утвердился в своем намерении отправиться в парикмахерскую.

— Все в порядке, Корбиньон?

— Да, мсье.

— Ничего особенного?

— Нет, мсье.

Сказали друг другу они.

Он вышел. В парикмахерской не было ни одного клиента. Он уселся в кресло. Патрон собственноручно начал намыливать ему нижнюю часть лица. После того, как и тот и другой закончили свои дознания относительно семейных дел и метеорологических соображений собеседника, Жак быстро перешел к интересующей его теме, а именно к частной жизни господина Линэра[87], аптекаря и эксклюзивного производителя антионталгина «Беспечный скворец»[88], специфического и радикального средства против онталгии, экзистенциальной тоски, субстанциальной астмы, эссенциальной эпилепсии и прочих околососедствующих напастей. Вот уже полвека Линэр изготавливал лекарство, рецепт которого унаследовал от отца, а тот от своего, и так далее. Относясь к рекламе с презрением, а в душе даже наплевательски, он продавал не более пятидесяти флаконов в год, что и составляло весь объем годового производства, кое было отнюдь не быстрым. Жак отправил один флакон де Цикаде, который объявил себя по-настоящему, да, по-настоящему удовлетворенным; принимая эту смесь, он ощущал ее возбуждающее и позитивное действие, стимулирующее его вдохновение, порой ослабляемое недугом. Итак, Жак полагал, что нашел настоящую жилу для разработки и прочную основу для реализации тех амбициозных планов, что впоследствии могут у него появиться. Но он колебался, не зная, предложить ли дело Бапоно (удивительно, что тот сам до этого еще не додумался) и объединиться с ним или же попытать счастья в одиночку. Что касается первого хода (а именно: убедить Линэра уступить свое производство), это будет, предполагал Жак, делом несложным после того, как он подробно ознакомится с привычками фармацевта. В своем проекте он даже усматривал следы филантропии, ибо собирался, ну конечно же, заинтересовать старика новым альянсом, дабы тот на всю оставшуюся жизнь увяз в богатстве благодаря инициативности и изобретательности Жака Сердоболя.

Аптека папаши Линэра выглядела довольно представительно, хотя и не так блестяще, как заведение недавно обосновавшегося конкурента. Жак заходил туда редко — купить пачку аспирина да увидеть физию персонажа, чтобы понять, как его зацепить. Старый хрыч коллекционировал клещей; подступиться к нему с этой стороны было бы просто, но, ничуть не сомневаясь в своих способностях за неделю поднабраться достаточно глубоких знаний в этой интереснейшей области, чтобы суметь разговорить Линэра и даже озадачить его парой заковыристых вопросов, Жак гнушался применять подобные методы и предпочитал использовать более быстрые и энергичные средства, если таковые оказывались в распоряжении.

В лабораторию вошла Жинетта. Жак был один. Он рассматривал под микроскопом маленькие ошметки колорадского жука; следовало сделать более эффективным Дорифоровор[89] Бапоно, чья недостаточность по части дорифоротрудикации[90] уже начинала беспокоить всех сельскохозяйственников департамента.

— Что вам от меня нужно в этой истории с Линэром? — спросила Жинетта.

Она пыталась продемонстрировать высокомерие, но Жак прекрасно знал, что она славная девушка. Одевалась неплохо, красилась, насколько возможно в этом захолустье, чтобы не выглядеть шлюхой, и носила шелковые чулки в обтяжку.

— Жинетта, что вы думаете обо мне? — спросил Жак.

Он находил ее милой, но не больше, и никакого желания не испытывал.

— Что я думаю о вас? Что я думаю о вас?

Она была явно в затруднении.

— О, я в вас не влюблена, — наконец с раздражением выдала она.

— Так. Хорошо. Но, может быть, вы считаете меня хорошим товарищем.

— Это да. Даже отличным.

— Хорошо. Так вот, сегодня вечером мы все втроем пойдем к Линэру.

— Кто это — втроем?

— Вы, я и ваша младшая сестренка Пьеретта.

— Вы не посмеете! — воскликнула она.

— Ничего страшного с ней не произойдет, — спокойно произнес Жак.

— А что Линэр скажет, когда вас увидит?

— Пускай говорит что хочет. Назначьте ему свидание на один из ближайших дней.

— А если нас увидят?

— Я буду ждать вас у калитки из переулка, который выходит на улицу де ла Пьер-де-Мор. Там никто никогда не ходит. Соседей напротив нет. Это стена винокурни Саботье. Я осмотрел это место.

— Но откуда вы знаете, что…

— Мои секретные источники.

— А почему вы хотите…

— Не беспокойтесь. Я просто прошу вас оказать мне маленькую услугу.

— Какая-то сомнительная история[91].

— В общем, подумайте, — резко ответил Жак. — Мне надо работать. Вы дадите мне ответ на днях.

На днях, когда он, например, пойдет в кино.

Перед входом в кинотеатр комдельной и отпактной группой о том о сем беседуют Бапоно и Саботье. Жак элегантно раскланивается с дамами, с различной степенью уважения пожимает руки господам. Тино держит себя очень приветливо, Жак про себя усмехается. У него спрашивают, как продвигается постановка пьесы, и он ловко переводит разговор на тему Концертного зала. Бапоно хлопает себя по лбу: чуть не забыл! Перед сформулированным таким образом запросом мэру Саботье ничего не остается, как пообещать все, что от него хотят. Звенит звонок, пора заходить и занимать места. Жак оказывается между мсье Бапоно и мадам Бапоно, деликатная ситуация, которая предписывает ему отказаться от обоих подлокотников и свести ноги вместе, прямо перед собой. Лучше не уклоняться ни вправо, ни влево. Наступает мрак, а вместе с ним документальный фильм о ловле сардины. В то время как на экране в трюм судна вываливаются потоки биомассы, Жак чувствует, что Бапоно незаметно завоевывает территорию. Жаку интересно, что мадам Бапоно сделала бы на его месте, учитывая, что он — не Бапоно. Он перемещает ногу в сторону мадам и прикасается к мясистой икре. Икра тут же отстраняется, как будто исчезает. Жак использует тот же прием в сторону мсье Бапоно. Патрон принимает приличную позу. Отныне все идет превосходно, и так — до финального заполнения консервных банок маленькими рыбками и зажигания света.

— Познавательно, — степенно изрекает Бапоно, с высокой колокольни плюющий на позвоночных, которых нельзя ни отравить, ни откормить.

Жак поворачивается к мадам Бапоно, которая бросает на него строгий взгляд. Марта, сидящая рядом с мадам Саботье, уже вся извелась. Тино болтает с отцом. Жак задумывается на тему бог знает чего. Он оглядывает зал и замечает Линэра, а неподалеку от него Пьеретту с сестрой.

— Кого это вы там высматриваете? — спрашивает Бапоно. — Какую-нибудь козочку?

Жак категорически отнекивается. Он уже подумывает о том, что с его стороны было бы вежливо наврать два-три комплимента мадам Бапоно, но в этот момент тьма вновь побеждает свет, на этот раз для проекции новостей. Ничуть не удивляясь, Жак видит, как он сам принимает парад парижского гарнизона, поднимается на вершину Гауризанкара[92], управляет спортивной гоночной машиной в Индианаполисе и, будучи министром спорта, выступает на торжественном открытии бассейна в окрестностях Парижа. Все это время Бапоно вел себя спокойно.

В антракте мужчины встали и пошли отметиться у писсуаров, покуривая сигареты. Дамы остались сидеть, посасывая леденцы.

— Мы как-нибудь еще поговорим о танцах, — сказал Жаку Бапоно, ухватывая его под руку, чтобы не потерять в толпе. — Это меня страстно увлекает. Послушайте-ка, — воскликнул он с восхищением, — ну и бицепсы же у вас. Обалдеть, обалдеть, обалдеть, ах как приятно щупать.

Саботье нужно было что-то сказать своему помощнику. Перед писсуарами по соседству с Жаком оказался Тино, который, поливая разверстую пред ним чашу, спросил:

— Ну, Сердоболь, как репетиции?

— Неплохо.

Он выплюнул окурок на сухой участок чаши и прицельной струей его погасил.

— Знаете, — продолжил Тино, — я считаю, что вы вредничаете.

— Не может быть, — ответил Жак.

Они вышли вместе.

— Да, — продолжил Тино. — Ведь я тоже люблю театр. Это мое призвание. Было бы здорово, если бы вы позволили мне дебютировать в труппе, но больше всего я бы хотел выступать один. У меня хороший тенор, мне об этом говорили. Как вы нашли меня в прошлый раз у Бапоно?

Жак мрачно на него посмотрел и ничего не ответил. Проходящие люди разделили их. Жак внезапно оказался перед Жинеттой.

— Ну?

— Мы обе идем туда сегодня вечером, — сказала Жинетта.

— И я.

— И вы, разумеется, — сказала Жинетта.

— Вы будете ждать меня в условленном месте?

— Да, — сказала Жинетта.

Он оставил ее. Тино вновь к нему пристроился и продолжил:

— Кроме шуток, я хочу стать певцом, оперным тенором. Мой отец разорется, ну и что с того? Вот вы сами, вы ведь не находите это смешным, правда?

— Это занятие действительно не глупее других.

— Я говорю об этом с вами, — сказал Тино, — потому что вижу вас насквозь.

Жак из осторожности улыбнулся, но на хвастающегося персонажа взглянул уже по-другому, да и существование вышеупомянутого себя оценил по-новому.

— Да, — продолжил Тино. — Вы-то должны меня понять. У вас, у вас есть амбиции. Вы не намерены всю жизнь здесь киснуть. Правда? И я тоже! Я все время представляю себе, как пою арию из «Фауста»[93] в опере, а весь зал взрывается аплодисментами. Это идея, всего лишь идея, но когда-нибудь все так и будет, так, как я сказал, как я захотел.

Прозвонили конец антракта.

— Мое имя будет напечатано крупными заглавными буквами на афишах. Я буду объезжать столицы, получать фантастические гонорары, я даже смогу откладывать деньги на когда стану старым. А еще у меня будут женщины. Столько, сколько захочется. Великий тенор только посмотрит на какую-нибудь женщину, и раз, она уже падает ему в объятья. Ах, какая жизнь! Какая будет жизнь! А вы не такой? Вы никогда не представляете себе, что с вами происходит то, чего вам бы хотелось?

— Нет, — сказал Жак. — Никогда.

Тино недоверчиво смотрит на него:

— Да ладно!

В этот момент Жак:

— Вы знаете Линэра?

— Да. Но мы все всегда покупаем у Страби[94].

— Что вы о нем знаете?

— О Линэре?

— Да. О Линэре.

— Ничего. Он, знаете ли, производит одно лекарство. Кажется, против эпилепсии. Но ничего особенного. Это и сравниться не может с ветеринарией мсье Бапоно.

— Он женат?

— Да. Этот тип вас интересует? Любопытно почему. Здесь он не интересует никого. О нем здесь почти никогда не говорят.

Они направились к своим местам. Предваряющая музыка уже заиграла, но экран антрактно хранил белизну.

— А-а-а! — протянул тут Тино.

Жак повернулся к нему.

— Я понял, — сказал Тино, — почему вы им интересуетесь. Но знаете, другие об этом уже думали до вас.

Они остановились у своего ряда.

— Я ничего не скажу, — прошептал Тино на ухо Жаку, который сел на свое место рядом с мадам Бапоно.

Патрон и Саботье еще не вернулись на свои места. Жак был вынужден выдать мадам Бапоно несколько располагающих глупостей типа «вы любите кино» или «кто играет в следующем фильме», «вам он нравится — мне не очень». Губы мадам Саботье, соседствующей с Мартой, усердно шевелились: должно быть, трепались о помолвке. Затем свет погас в третий раз.

Начальные титры уже заканчивались, когда отдувающиеся Бапоно и Саботье наконец уселись. Тут начался фильм, довольно любопытная история. Речь шла о докторе, который днем был врачом, а ночью — злодеем. Днем он вел себя очень хорошо, но ночью ходил по притонам, посещал дурных девиц и кокошил фраеров. Эта сказка вызывала недоумение, а временами и недоверчивый смех у зрителей, но Жак знал, что такое двойная жизнь, да и не являлся ли он сам главарем опасной шайки, скрывающейся под видом актеров самодеятельной труппы? От лаборатории подземный ход вел к потайному гаражу, где находился мощный автомобиль, который доставлял их на места преступлений, как правило, в замки для ограбления, а иногда даже в Париж. Когда в полночь Жак Сердоболь заходил со своими единомышленниками в «Табарэн»[95], кто мог распознать в них преступников, совершивших столько грабежей и убийств, да еще и угадать, что один из них — всего лишь скромный провинциальный инженер-химик, другой — секретарь мэрии, третий — сын танцовщицы кабаре и т. п.

Но тут Жак вновь чувствует, как его теснит плечо Бапоно. Он поворачивается к патрону, который заснул или делал вид, что. Что до соседки, то фильм ее так захватил, что она даже не заметила, как Жак вытянул и прижал свою ногу к ее ноге. Когда главный актер после всяких гримас наконец-то умер и электрические лампы вновь осветили зал, мадам Бапоно на этот раз не бросила на него строгого взгляда. Что за история, боже мой, что за история[96].

Затем вся толпа шагает в темноте, и Марта наконец оказывается рядом с Жаком.

— Что вы думаете о фильме?

Жак отвечает не сразу. Он все еще бьется в муках агонии, отравленный психагогическим[97] эликсиром, который тайно изобрел в лаборатории Предприятия Бапоно. Наконец:

— Неплохой, но совершенно неправдоподобный, правда?

— Вы так говорите, чтобы меня провести! Я прекрасно знаю, что вы не из таких.

— Не из таких каких?

— Не из тех, что считают эту историю неправдоподобной. Я в нее верю. Подобные приключения могут случаться, вы так не думаете?

Жак ответил жестом неведения, и эта мимика растворилась в тени, проплывающей меж двух фонарей. Не услышав ответа, Марта продолжила:

— Я все время думала о вас. Я представляла вас в вашей лаборатории, и в моем воображении эту микстуру приготовили вы сами.

— И я стал таким же отвратительным, как тот тип на экране?

Смех Марты привлек Тино.

— Я вам не помешал?

— Тино, — весело спросила Марта, — вам не кажется, что мсье Сердоболь чем-то похож на героя фильма?

— Конечно, — услужливо ответил Тино.

— Вы никогда не видели, как он манипулирует своими склянками?

— Нет, — сказал Тино. — Мне закрыт доступ к лаборатории точно так же, как и к театральной труппе.

— Вы работаете сегодня ночью?

— Нет, — сказал Жак.

Девчонки ждали его в темном уголке. Они открыли калитку, и длинный черный проход привел их к двери, в которую они постучались.

VI

Линэр открывает. Сначала он видит только двух девочек. Он поспешно приглашает их войти. Выражает свою радость. Рассыпается в любезностях. Но тут видит, как появляется третий лишний. У Линэра странно перекашивает рожу. Он спадает с лица. Девочки не решаются даже улыбнуться.

— Я вам не помешал? — спрашивает Жак, кладя шляпу на стул. — Я собирался к вам заглянуть и подумал, что удобнее это сделать после киносеанса, а тут как раз встретил мадемуазель Этьен, которая шла как раз к вам. Вы ведь в курсе, что мадемуазель Этьен работает вместе со мной у Бапоно?

— Не в курсе, — отвечает Линэр замогильным голосом.

Все стоят неподвижно в полной тишине.

— Возможно, мы вам помешали, — говорит Сердоболь.

Линэр вздрагивает.

— Входите уж.

Он провел их в столовую. На столе стоял торт, весь в креме и мороженом, а также бокалы, тарелки и приборы на троих. Жинетта и Пьеретта сели, а Линэр полез в буфет за бокалом и прибором для Жака. Пьеретта, сложа руки, выглядела очень послушной девочкой. У нее на ногах были длинные, до колен, гольфы. А на лице совершенно беспристрастное выражение. Линэр посматривал на нее украдкой, не осмеливаясь задержаться взглядом. Он слегка дрожал, ставя на стол тарелку, вилку, ложку. Жак тоже посматривал на Пьеретту. Он понимал, почему Линэр влюблен. Жак был еще слишком молод, чтобы влюбиться в столь хрупкую девчушку, он предпочитал блондинок с сочными формами, таких, как Сюзанна или мадам Бапоно, но в общем-то и Пьеретта была не лишена очарования. Жинетта непринужденно положила ногу на ногу, но Жак угадывал в ее глазах беспокойство и даже смятение.

— Хотите кусочек торта? — внезапно спросил Линэр. — Вы любите сладости?

— С удовольствием, — сказал Жак.

— Я его разрежу, — сказала нетерпеливая Жинетта.

— Могу предложить вам лимонад, — сказал Линэр. — Я подумал, что для мадемуазель…

Он чуть склонился к Пьеретте, раскатывая губы в улыбке.

— Ничего плохого в лимонаде я не вижу, — сказал Жак.

— А мне он даже нравится, — сказала Жинетта. Жажду утоляет.

— Я надеялась, что будет шампанское, — сказала негодница Пьеретта.

Жинетта пнула ее под столом.

— Ай, — айкнула девочка.

Жак подмигнул и одобрительно закивал головой.

— Шампанское! — воскликнул Линэр. — Шампанское! Я об этом не подумал. Обещаю вам, в следующий раз будет.

— Вот видишь, — сказала сестре Пьеретта.

Жинетта раскладывает куски торта. Все начинают облизывать ложки. Линэр смотрит на Пьеретту и не упускает из виду ни одной крошки. Время от времени поглядывает на гольфы. Это волнует его еще больше, чем крем, хотя он и взбитый.

Жак незаметно подает знак Пьеретте, и та неожиданно и звонко спрашивает:

— Мсье Линэр, а мадам Линэр, как она себя чувствует, мадам Линэр?

В смятении Жинетта роняет кусок торта на ковер.

И извиняется: «Ой! Извините».

И соскребает крем ложкой, топорща ковровый ворс.

Линэр смотрит на Жинетту:

— Она чувствует себя хорошо. Спасибо. Она уже легла. Она ложится рано. Она так привыкла. Она ложится рано. Она уже легла. Спасибо. Она чувствует себя хорошо.

— Мадам Линэр рано ложится по собственному желанию, — спрашивает Жак, — или это вы ей советуете из гигиенических соображений?

— Вне всякого сомнения, для здоровья правильно ложиться рано, — степенно отвечает аптекарь.

— А мы и не сомневались, — говорит Жак.

Пауза для ликвидации грязных тарелок, после которой Линэр, глухо кашлянув, задает следующий вопрос:

— Но мсье… мсье?

— Сердоболь, — говорит Жак.

— Мсье Сердоболь, вы только что сказали, что работаете у Бапоно? Я не ошибся?

— Точно. Я — химик.

— Работа продвигается?

— Продвигается. Мы разрабатываем несколько новых препаратов. А еще я провожу индивидуальные исследования.

— Это он вас сюда прислал?

— Кто? Куда?

— Бапоно. Ко мне.

— Зачем ему меня куда-то посылать?

— Ладно, не стройте из себя идиота.

Линэр говорит это раздраженным тоном. Жак резко встает, чуть не опрокинув стул.

— Мсье, — произносит он дрожащим голосом, — мсье, я никогда никому, даже пожилым аптекарям, не позволял называть себя идиотом.

Девочки смотрят на него восторженно, Линэр — устало.

— Мсье Линэр, — продолжает Жак, — людям, которые называют меня идиотом, я обычно бью морду.

— Он был чемпионом Парижа среди любителей, — шепчет Жинетта.

Это было сказано в адрес Линэра, для справки. Но аптекарь не испытывал страха. Он не знал, что такое бокс, он не дрался вот уже сорок пять лет и посему воспринимал сказанное не как гипотетический мордобой, а всего лишь как пустые слова.

— Я могу принести вам свои извинения, — пропел он с безразличием. — Но сначала сядьте и прекратите так кричать.

— Я принимаю ваши извинения, — сказал Жак.

Он сел.

— Итак, я продолжаю, — сказал Линэр. — Вас сюда послал Бапоно.

— Нет.

— Вы пришли не за эликсиром? Бапоно давно на него имеет виды.

— Я сопровождал этих барышень, — сказал Жак.

Линэр насупился:

— Вы вмешиваетесь в то, что вас не касается.

— Я не хотел быть нескромным.

— Однако вы нескромны, черт возьми! Вы нескромны! Я вас не приглашал, черт возьми, черт побери!

Линэр разозлился. Это было не только слышно, но и видно: по тому, как топорщилась его борода и морщились уши, первая подобно листве, которую колышет ветер, вторые подобно глади озера, которую волнует бриз.

— Не понимаю, в чем именно заключается моя нескромность, — ответил Жак. — Вы можете запросто беседовать с этими барышнями в моем присутствии. Полагаю, у вас ведь нет никаких секретов?

— О нет, — сказала Жинетта.

— Каких секретов? — спросила Пьеретта.

Она теребила один из гольфов, тот, что все время норовил сползти гармошкой. Линэр искоса поглядывал.

— Пьеретта, — строго произнес Жак, — оставьте в покое ваши гольфы.

Девочка улыбнулась и повиновалась. Линэр, перестав коситься, разинул рот.

— Вы же знаете, что я работаю секретаршей у Бапоно, — сказала ему Жинетта.

— Я тоже буду работать у Бапоно, — сказала Пьеретта, разглядывая свои ногти, которые пока еще не решалась красить, но уже и не грызла.

— Кроме того, — сказал Жак, — я работаю над средством против колорадских жуков.

И добавил торжественно:

— Тяжкий труд.

Затем, доверительно:

— А еще я пытаюсь вывести породу гигантских вшей.

— Удачная идея, — мрачно отозвался Линэр.

Он встал. Направился к буфету:

— Желаете дижестив[98]? Для барышень у меня есть кое-что легкое. Мсье Сердоболь, вы выпьете рюмку марка?

— Разумеется, — сказал Жак.

— А мне можно попробовать марка? — спросила Пьеретта.

— Нет, — ответил Жак. — Возможно, в другой раз.

Линэр разносил напитки.

— А вы знаете, у нас создана театральная труппа, — сказала ему Жинетта. — Я играю роль Селимены в «Мизантропе»[99].

— Очень хорошо, очень хорошо.

Он уже не слушал, о чем говорили вокруг.

Пьеретта непонятно от чего хохотнула. Жак продолжил:

— Я направлялся к вам, дабы переговорить с вами об одном деле, а этих барышень встретил у ваших дверей. Поскольку они мне сказали, что я им не помешаю, я подумал, что не помешаю и вам. Меня не касается, зачем вы приглашаете этих барышень к себе на торт после киносеанса, хотя, как руководитель «Блистательного Театра»[100], я обязан присматривать за членами своей труппы, в частности за Жинеттой. В сей поздний час она уже давно должна была бы спать, а не болтаться с визитами к горожанам.

— Я могла бы прийти и одна, — сказала Пьеретта, потупив взор.

Линэр что-то пробурчал, но его не услышали.

— Ведь я уже хорошо выучила свою роль, — сказала Жинетта.

— Речь идет совсем не об этом, — сказал Жак, — а о том, почему я очутился здесь. Жинетта, вы не возражаете, если я поговорю с мсье Линэром прямо сейчас?

— Не имею ничего против, — сказала Жинетта.

— Я — тоже, — сказала Пьеретта, подтягивая гольфы.

— Оставьте в покое ваши гольфы, — сказал Жак.

— Ничего предосудительного в этом нет, — вдруг язвительно брякнул Линэр.

— Мсье Линэр, — объявил Жак, — я пришел к вам по поводу эликсира «Беспечный скворец». Это уникальное лекарство, которое может сделать вас богатым, но…

Он замолчал, чтобы посмотреть, какое выражение лица будет у Линэра, но аптекарь обошелся без выражений.

— Но, — продолжил Жак, — до настоящего времени вы даже и не думали разрабатывать это замечательное открытие современными методами.

Линэр даже не пошевелился, Жак продолжил:

— Кроме того, распространение знания о лекарстве столь эффективном против болезней столь опасных стало бы делом весьма гуманным.

Жак продолжил:

— Короче, двойная выгода. Выгода для вас, выгода для человечества.

— Уже, — ответил Линэр, — лет пятнадцать, как Бапоно мне про это талдычит. Да плевать ему на человечество! Им движет одно тщеславие! Не хочет оставаться в ветеринарии, хочет пролезть в фармацевтику. Этот выскочка считает ее более изысканной. Так вот, плевал я на его тщеславие. Пусть остается в ветеринарии! Так ему, подлецу, и надо!

— Хорошо, а как же быть со мной? Ведь я же не Бапоно.

— Вы работаете на него.

— А если бы я на него не работал?

— А кто вы такой вообще?

— Друг этих барышень, — сказал Жак, широко улыбаясь.

Пьеретта прыснула со смеху, а ее сестра принялась внимательно рассматривать одну из фарфоровых ваз, украшавших камин, конкретно ту, что справа.

Линэр пожал плечами, придвинул свой стул к стулу Пьеретты и добродушно сказал:

— Нигде нет покоя. Приходят и надоедают даже в собственном доме. Я ни у кого ничего не прошу, пусть оставят меня в покое с моим эликсиром, который я продаю, как мне хочется и кому хочется. Ах!

Он повысил голос.

— Ах! Вы хотите прославить мой эликсир? Большое спасибо! Чтобы потом начались бесконечные неприятности. Большое спасибо! Мне все это уже знакомо. Видите ли, мсье Сердоболь, вы молоды, вы, похоже, не глупы, вы меня поймете. Представьте себе, в двадцать восемь лет я открыл лекарство, которое могло окончательно излечивать близорукость: всего лишь несколько капель, и уже не нужны очки. Могу даже вам сказать, из чего я готовил этот миопицид[101]: из малабарских бобов[102]. Итак, всего лишь несколько капель, и уже не нужны очки. Добавлю: уже не нужны окулисты, уже не нужны оптики. А значит: разорение для всех окулистов и всех оптиков. Так вот, мой дорогой мсье Сердоболь, за эту историю я чуть было не заплатил слишком дорого: о-ля-ля! своею жизнью! Всего-навсего. Меня хотели убить. Прекрасно. А продавцы черепаховых оправ хотели отрезать мне уши! Когда я все понял, то сразу же похерил свой миопицид и приехал сюда, в это тихое место, где просто и бесхитростно начал производить эликсир.

Представьте, что я начну на нем делать деньги! Так вот, повторится та же история. Представьте себе на секунду, я излечиваю от экзистенциальной онталгии, субстанциальной тоски, эссенциальной эпилепсии; что станет с врачами, теологами, фармацевтами, философами, хирургами? Все разорятся! Все загнутся! Конец Ватикану! Конец медицинскому факультету! О, я их прекрасно знаю, как только они узнают об излечении, они не оставят меня в покое и в итоге сотрут с лица земли, где мне совсем неплохо, особенно в этот момент, когда я сижу напротив такой славной малышки, как эта.

Он протянул руку и ущипнул ее за подбородок. Жинетта кашлянула, он отдернул руку.

— Я прекрасно вас понимаю, мсье Линэр, — сказал Жак, — но если бы эликсиром занимался я, то набросились бы на меня, а не на вас. Напали бы на меня, а вас, вас оставили бы в покое.

— Как знать, — сказал аптекарь, вновь придвигая свой стул к стулу Пьеретты.

— Я возьму на себя весь риск, — сказал Жак, — вы получите все выгоды, или почти все.

— Вы так полагаете?

— Мы объединимся с Бапоно.

Аптекарь рьяно зачесал затылок, дабы продемонстрировать озадаченность, в которую его повергло предложение Сердоболя. Но Пьеретта, чьи девичьи ножки сформировались уже куда лучше, чем представления о приличиях, интерпретировала жестикуляцию самым конкретным образом и воскликнула:

— Мсье Линэр, неужели у вас вши?

— Пьеретта! — снэпапельнула[103] Жинетта и сняла ногу с ноги.

— Пьеретта, — назидательно произнес Жак, — полагаю, что вам пора спать. Я отведу вас к вашей матери.

Вопрос Пьеретты несколько озадачил Линэра, но он не рассердился, поскольку чересчур ей симпатизировал, этой малышке.

Он обратился к Сердоболю:

— Можно было бы сделать целое состояние на хорошем средстве для выведения вшей, а вы вместо этого их разводите.

И он еще ближе придвинул свой стул к стулу Пьеретты, теперь их колени разделяло сантиметра три, не больше.

— Нет ничего позорного в том, что у тебя вши, — вызывающе заявила Пьеретта.

— Конечно же нет, — сказал Жак.

— У меня они были в школе, — сказала Жинетта. — Мне их вывели какой-то черной пастой, которая заляпала всю подушку.

— В армии, — сказал Жак, — у некоторых моих сослуживцев они тоже были.

— Кстати, — сказал Линэр, обращаясь в особенности к Пьеретте, — кстати, — сказал Линэр, облизывая губы, — кстати, существуют не только вши на голове, об этом, малышка, следует знать, существуют еще и вши на теле, на некоторых органах тела, на некоторых особенных, очень особенных органах.

— На каких органах? — вежливо спросила Пьеретта, которую эта тема не особенно интересовала.

— Ладно, ладно, мсье Линэр, — сказал Жак, — только без фривольностей.

— Фтириус пубис[104], — начал Линэр.

Жинетта встала.

— Да, — сказал Жак, — вот именно. Уже пора домой.

Пьеретта повиновалась. Линэр последовал за выходящими, предлагая им остаться еще, но в конце концов его покинули с благодарностями, обещаниями вновь свидеться и пожеланиями спокойной ночи.

— Я вас провожу, — сказал Жак девочкам. — Видите, ничего особенного не произошло.

— До чего же гадкий старик, — сказала Пьеретта.

— В общем-то он вел себя прилично, — сказала Жинетта.

— Но я был рядом, — сказал Жак.

Они еще раз втроем прокомментировали вечер. Затем замолчали. Город спал под звездами. Город был невелик, и вскоре они очутились у дверей мадам Этьен. Шепотом пожелали друг другу спокойной ночи.

— Вы пойдете в Концертный зал в субботу? — спросила у Жака Жинетта.

— На эту мюзик-холльную труппу? Все эти гастролирующие спектакли обычно оказываются дрянными: один маскарад.

— Будет конкурс на лучшего исполнителя, — сказала Жинетта.

— Ну и пусть.

Он обнял девочек и прижал к себе. Целомудренно поцеловал в лоб:

— Спокойной ночи, ангелочки.

— Мсье Жак, вы должны мне дать свою фотографию, — сказала Пьеретта. — Я ее приколю. Над кроватью.


Труппа «Провинс’Фолли»[105] прибыла в субботу после полудня. Когда происходило это событие, Жак был на вокзале. Он контролировал отправку нескольких квинталов[106] смеси «Margaritaz ante Porkos»[107] в соседний район. Вот в клубах пара остановился прибывший из большого города поезд, и из вагонов начали выходить люди с чемоданами и пакетами. Из купейного вагона второго класса на перрон выплеснулся высокий и хлипкий тип в никерзах[108], на него вывалилась целая лавина саквояжей, а за ним вытянулась вереница персонажей, в которых Жак угадал актеров «Провинс’Фолли». Наконец появилась пара шелковых чулок невероятной тонкости и облаченное в них создание. Которое, посудил Жак, могло быть только звездой. Ее звали Рожана Понтез, если верить расклеенным на городских стенах афишам, которые рассказывали о ней много хорошего и представляли ее реалистической певицей. Она сразу же поразила Жака, но не соизволила уделить ему внимания. Группа собралась, их было около дюжины. Викторен, шофер автобуса от гостиницы «Золотой Лев», наконец-то их нашел и помог перенести багаж. Оставались еще сундуки в багажном вагоне. Нужно было подождать. Жак предложил свои услуги; на вокзал он приехал на машине Бапоно, поэтому мог подвезти в город пятерых-шестерых человек. Предложение приняли; с ним поехала, разумеется, звезда, две другие женщины, высокий спрутообразный тип и пухлый весельчак.

— Позвольте мне угостить вас бокалом вина в «Золотом Льве», — сказал Жак.

— Отказываться не будем, — сказал весельчак.

— Что здесь за местечко? — спросил высокий спрутообразный тип.

— Славный городишко, — сказал Жак. — Здесь спектакли любят.

— Думаете, пройдет успешно?

— Вас ждут с нетерпением. Должен вам признаться, что объявление конкурса очень воодушевило местные молодые театральные таланты.

— Они здесь есть? — спросил весельчак.

— Несколько человек. Я сам.

— Вы поете? — спросила одна из женщин.

— О нет.

— Танцуете? — спросил весельчак.

— Тоже нет. Я создал здесь маленькую театральную труппу, и вскоре мы будем играть «Мизантропа».

— Поздравляем! — закричали гастролеры.

— Значит, мы имеем дело с коллегой, — сказала женщина, которая сидела рядом с ним.

Звезда оставалась безмолвной, и Жак, сидя за рулем, не мог ее видеть.

— Вы — здешний? — спросила его соседка, грациозно скрывающая лет пятьдесят под сверкающей косметикой.

— Нет. Из Парижа. Точнее, из пригорода. Из Рюэйля, что близ Понтуаза.

— А, — сказала звезда. — Из Рюэйля.

— Вам знаком Рюэйль? — спросил Жак, прислушиваясь к детским отголоскам, звучащим в этом охрипшем, как водится у жанровой певицы, голосе.

Она ответила:

— Как и всем.

Жак обернулся, в эту минуту они проезжали перед источником городского освещения, и его лицо осветилось, после чего вновь ушло в тень, но теперь Рожана Понтез уже не могла не обратить на него хотя бы толики внимания. Жак вновь принял классическую позу внимательного шофера, но уже не мог не признать в себе зарождение страстной любви. Однако он довольно быстро заметил, что звезда была любовницей или, возможно, даже законной женой высокого спрутообразного типа, тоже певца, Робертиуса, но певца комического, а не реалистического. Весельчак-коротышка также подавал себя как комика, его звали Граксоном. Пятидесятилетняя женщина, мадам Фамадус, заведовала кассой, казной и счетами. Другая женщина танцевала на выбор французский канкан, качучу[109] и матчиш[110]. Остальная часть труппы подвалила уже ко второму кругу аперитива, за который снова заплатил Жак; так он смог познакомиться с двумя другими танцовщицами, монмартрским певцом Фамадусом, певицей с поставленным голосом и музыкантами. К сожалению, возлияния пришлось довольно быстро прекратить. Предстояло ужинать, осваивать зал, ставить декорации.

После торопливо поглощенного ужина Жак быстро смылся. Сюзанна не пожелала составить ему компанию; зная такие заведения, как «Европеец», «Бобино» и «Концерт Пакра»[111], она плевать хотела на «Провинс’Фолли». Несколько аборигенов слонялось по маленькой площади, поглядывая на Концертный зал и раздумывая, заходить туда или нет. Местные актеры-любители стояли маленькой плотной группой; отсутствовал Бютар, зато присутствовал Тино Саботье. Они громко разговаривали и подстрекали друг друга; они были возбуждены предстоящим конкурсом. Жак присоединился к ним. Тем временем вокруг них редкие горстки склеивались в набухающую толпу, которая принимала все более студенистый вид и начинала перетекать по направлению к входу, где мадам Фамадус уже устроилась с кассой. Они последовали за всеобщим движением и шумно расселись на двух рядах.

Как и следовало ожидать, представление было посредственным, исключение, и то лишь на худой конец, могла бы составить Рожана Понтез. Ее репертуар при абсолютном отсутствии испанистости не претендовал на оригинальность, музыканты не попадали в такт, ее котурны[112] казались несколько избитыми, но она убедительно воспевала судьбу моряков и легионеров, а также горести пригородной жизни. К тому же она была довольно красива, даже слишком красива для таких жалких декораций. Между двух песен, под аплодисменты, она улыбнулась в зал, и когда Сердоболь понял, что улыбка предназначалась ему, это его поразительно поразило. Отныне он уже не мог представить свою жизнь без нее.

Наконец наступило время конкурса. Тино Саботье опозорился, так же как и двое-трое других неудачников и неудачниц. Местная труппа решила себя не компрометировать: было понятно, что следует спасать репутацию. После триумфального концерта Жак бросил своих приятелей и улизнул к артистам, которые встретили его по-братски, поскольку предчувствовали угощение выпивкой, которое он не преминул предложить. Итак, все побрели во мраке в сторону кафе. Две танцовщицы уцепились за Жака, так как боялись подвернуть ногу на грязной мостовой; Жак вел дам под руку, но их нависающая близость его не интересовала. Из соседней группы до него иногда доносился голос Рожаны, которая спрашивала, хороша ли выручка, и ругалась «черт!», когда оступалась и едва удерживалась от падения на землю, обгаженную коровами.

В «Золотом Льве» ему предоставили право сесть рядом со звездой. Он был очень взволнован и боялся покраснеть. Рожана, похоже, не обращала внимание на Жака, зато Бабетта, одна из танцовщиц, бесстыдно строила ему глазки, и это его смущало. Он пробормотал несколько комплиментов, сказал, что ему очень понравилась песня про собак из Аньер[113]. Она его особенно растрогала, потому что он хорошо знал это место, а еще потому что песня была хорошо спета. Возможно, она ответила бы ему что-нибудь интересное, но им не дали поговорить, и беседа стала всеобщей. Речь шла о гастролях, о достоинствах и недостатках конкурсов, об особенностях различных городов и их зрителей, о театральном искусстве, о гостиничных блохах, клопах и даже вшах! и когда Жаку в результате нечаянного (или почти) движения случалось прикоснуться к плотской сути своей соседки, его горло сжималось еще сильнее, а голос пропадал.

Он напился.

Актеры пошли спать.

Робертиус был конечно же любовником Рожаны.

Бабетта предложилась. Сердоболь не пожелал. Он удалился в ночной мрак. Домой возвращаться не хотелось. Он пошел спать в лабораторию, но света не зажигал, опасаясь привлечь семейство Бапоно. Воскресная репетиция была отложена, после обеда он собирался вернуться в Концертный зал. Он заехал домой утром, но Сюзанну и Мишу не застал. В «Золотой Лев» пришел задолго до аперитива и присоединился к трем-четырем участникам труппы, но Рожану не увидел. Пообедал с Мишу и Сюзанной, которая начала задавать ему неприятные вопросы: ей уже много чего порассказали на его счет, она считала себя хорошо проинформированной и представляла себе разные разности. По ее настрою Жак почувствовал, что она нарывалась на ссору, это его начало доставать, он прикончил бутылку красного вина и свалил. Некоторые из его товарищей повторно, как и он, пришли на концерт. Рожана была так же бесподобна, как и накануне, но улыбнуться ему забыла, отчего он закис. Конкурс получился гниловатым: выступило без особого изящества несколько мужланов. После концерта пошли выпивать, но Жак довольно скоро бросил приятелей и отправился в «Золотой Лев», где столкнулся с труппой, и на этот раз Рожана была с ними. К семи часам вечера стало уже заметно, что Жак пьян. Он отужинал с гастролерами. Дошел с ними до Концертного зала, поднялся на сцену.

Бютар постучал в дверь. Сюзанна открыла.

— Ребенок спит? — спросил он.

А она ответила «Не переживай».

И он вошел. Они пылко поцеловались.

— Жак дурит вовсю, — сказал Бютар, отклеившись от Сюзанны.

— Только не говори мне об этом типе, — ответила Сюзанна, увлекая его к кровати.

В пол-одиннадцатого Бютар начал одеваться.

— Почему ты сказал, что он дурит вовсю? — спросила Сюзанна.

— Он спутался с труппой актеров и выделывает номера.

— И это смешно?

— Все смеются. Ему много аплодируют.

— До чего же люди глупы. Несчастное человечество.

— Ты права, — сказал Бютар. — Несчастное человечество.

— Что же он такое делает, чтобы всех смешить? — задумчиво произнесла Сюзанна.

— Невозможно объяснить, — сказал Бютар. — Жесты. Физиономия. Слова.

— Ну и экземпляр, — вздохнула Сюзанна. — Что это на него нашло?

— Непонятно, — сказал Бютар.

— Тебе пора уходить, — сказала Сюзанна.

— Уже ухожу, — сказал Бютар, не сходя с места.

— Если он тебя здесь застанет, то побьет.

— Это правда, что он был чемпионом Франции среди любителей?

— Похоже.

Бютар немного подумал и сказал:

— Он такой пьяный, что сюда спать не придет.

— Не обольщайся.

Она добавила:

— А потом, мне надоели твои вопросы. Проваливай.

— Хорошо, хорошо.

Он ушел.

Она тоже думала, что он не вернется домой. И быстро уснула. Но Жак заявился в три часа ночи. Ему удалось чуть-чуть поспать в лаборатории и, поплескав в лицо водой, более или менее прийти в себя. Он подошел к шкафу в коридоре, достал чемодан, принес в комнату и начал набивать его вещами. Сюзанна так и не проснулась, хотя он включил свет. Он взял белье, зубную щетку, что-то еще, закрыл чемодан и вынес его на лестницу. Выключил свет, затем зашел в комнатку, где спал Мишу. Он включил свет, но Мишу не проснулся. Он засмотрелся на ребенка. Мишу раскрылся. Жак поправил одеяло. Малыш вздохнул, поворочался, но не проснулся. Жак склонился и поцеловал его. От ребенка слегка пахло мочой, поскольку Сюзанна за ним не очень хорошо смотрела. Жак еще раз поцеловал его и еще немного на него посмотрел.

Наконец решился. Выключил свет и ушел.

Один, с чемоданом в руке он дошел до вокзала. Никого не встретил по дороге, разве что кошек. Лег на скамью на террасе кафе. Задремал. Около пяти часов утра услышал, как со скрипом подъезжает автобус гостиницы «Золотой Лев».

Поезд отходил в 5.33.

Были еще другие: в 7.15, в 19.36, в 21.44, в 18.12, в 0.01, в 13.61, пассажирские, скорые, переполненные, забитые, пустые, расхлябанные, выцветшие, электрические, были еще длинные, короткие, тощие, новые, старые, но никогда не было спальных, никогда пульмановских, не было даже первого класса, всегда один и тот же третий класс за неимением скотовозок.

И все это, чтобы в итоге оказаться в Париже с запекшимися губами, усохшими ресницами, затертыми ногами, соответствующим чемоданом и приблизительно такими словами:

— Все. Я больше туда не вернусь.

VII

— Так будет лучше. Все это бессмысленно.

Он боялся сказать это, но, в конце концов, сказать это следовало, и он это сказал:

— Значит, все кончено?

— Все кончено.

Он взял шляпу и с последним прощай, на которое она не ответила, ушел. Медленно спустился по лестнице, забыв о лифте. Очутился на улице, улице Пигаль, у двери гостиницы. Посмотрел на север, на юг, не зная, куда идти, какому течению толпы отдаться. Делать ему было нечего. Его нигде не ждали, его не тянуло ни в ту, ни в другую сторону. Он решился идти на юг, но на углу улицы Фонтэн его потянуло на север. Приближался час аперитива, аперитива октябрьского и уже сумрачного. Жак сел на террасе кафе на площади Бланш.

Больше всего его удивляло то, что он совсем не страдал. Отупение, в котором он пребывал, совершенно его не терзало. После такой констатации он решил больше не думать об этой истории, по крайней мере в эти первые минуты. Довольно трусливо он предоставил целому букету чувств, инцидентов и анекдотов смениться венком мелких неприятных фактов, который Рожана презрительно даровала его памяти. Итак, он оставил горьковатую стезю отвергнутой любви, дабы более внимательно рассмотреть свое положение социального существа, наделенного или, скорее, обделенного профессией. Так вот, с этой точки зрения он мало что собой представлял. Точнее, он вообще ничего собой не представлял с того момента, как театр, где он играл немую роль слуги, роль, полученную лишь благодаря протекции Рожаны, закрылся через неделю после открытия. Теперь он остался один, причем в Париже, без друзей, без связей, имея в кармане сумму, которую можно было растянуть от силы недели на две.

Эта принадлежность к никакому классу немного задевала Жака, тем более что он, еще молодой человек, начинал подумывать о том, что его будущее, как поговаривал его хитроватый папаша, было уже позади.

Перед его мысленным взором, словно процессия совершенно сформировавшихся миниатюрных эмбрионов, проходила череда образов — нереализованных зачатков социальных ролей. Он отматывал пленку на семь-восемь лет назад, и вот он уже капитан голландской армии, директор завода, атташе при посольстве в Пекине, банкир, клоун (знаменитый), художник (знаменитый), архивист-палеограф, курсант флота (на борту последнего парусника), гонщик-велосипедист (победитель Тура Европы), чемпион мира по шахматам (изобретатель гамбита Сердоболя и дебюта f2-f3, h7-h5[114]), джентльмен-фермер в Австралии (и сколько же он извел этих кроликов), бармен (в Рице), астроном (открыватель первой планеты вне Солнечной системы, спутника а Кентавра), депутат (самый молодой во Франции), журналист (репортер редкой изворотливости и несокрушимого мужества), акробат (впервые сделавший опасный шестерной прыжок назад без разбега), факир в хрустальном шаре (старая цыганка открыла ему все тайны магии), врач (психоаналитик), врач (иглотерапевт), врач (остеопат), врач (хиропрактик), врач (хирург-стоматолог), исследователь (астронавт, иначе где же еще исследовать и что именно?), золотоискатель (естественно, разбогатевший), искатель сокровищ (в затонувших кораблях или в древних замках), английский лорд (в результате усыновления), великий лама (по призванию), президент Республики Никарагуа (в результате голосования), президент Республики Коста-Рика (в результате восстания), президент Республики Гватемала (в результате узурпации чужих полномочий), отныне он забывает про амбиции, ведь есть столько других возможностей, триумвир[115], улан, сантехник, тетрарх[116], ретиарий[117], шах, соляной контрабандист[118], белый слон (в результате магического превращения), нарушающая супружескую верность саранча[119], китайский пеплум[120], кубик сахара, кусочек смывающегося мыла. Вот так он и растворялся, медленно, в маленьком бокале воды, причем грязной, так как какой-то субъект ополоснул там пальцы.

Он оплатил счет, встал и ушел, продолжая на ходу впитывать все эти судьбы. Движение навело его на соображения практического характера. Не будет же он скулить теперь над прошлым, словно ребенок, оставшийся без мамочки? Что касается химии, то надежд было мало, так как он в общем-то ничего в ней не смыслил; что касается театра, он мог бы пристроиться на несколько массовок: не так чтобы блестяще, но это бы подтолкнуло его в сторону дальнейшего существования. В какой уже раз не так чтобы блестяще, ну а что же делать? Завербоваться в восемнадцать лет в голландскую армию, чтобы стать капитаном? быстро карабкаться по бюрократической лестнице завода, дабы вскоре стать его директором? поступить учиться в Сьянс По[121] ради посольства в Китае? и так далее? он уже был готов заново раскрутить процессию, но ужин давно закончился, и он пригласил себя на киносеанс, который развеял его карнавальные мысли какой-то мрачной историей какого-то мрачного убийства.

Жак усадил себя на лучшие места, в бархатистое кресло рядом с бельэтажем, там, где начинает ощущаться кондиционированный воздух, а потолок раскрывается, являя взору звезды, воспеваемые подфонограммным тенором[122]. Естессно, в этой части кинотеатрального пространства публика очень утонченная: промышленники в твиде, буржуазия в шелковых чулках и короткоузком нижнем белье, отборная гомосекия, ну, в общем, здесь не дешево. Избавившись от различных судеб, в которых он мог бы погрязнуть, Жак теперь купался в крови, преследуемый полицией в силу своей невероятно развитой преступности. Однако вся эта незаконная деятельность не помешала ему отметить по соседству со своей левой ногой чью-то теплую и упитанную плоть. Он придвинулся. Какое-то время плоть благосклонно принимала эту почесть, затем, словно оскорбившись, отдернулась. Преследовать Жак не осмелился. Впрочем, в этот момент он пал, сраженный многочисленными пулями.

Когда включили свет, он посмотрел на женщину, которая по соседству с ним располагала этой теплой упитанной плотью, и узнал Доминику, а Доминика узнала его. И они сказали друг другу «вы», и Доминика представила Жака своему мужу, мсье Морсому[123], и друзьям, которые отреагировали на Жака вежливо и безразлично, и Доминика радушно предложила Жаку как-нибудь ей позвонить, и Жак вытащил клочок бумаги и с серьезным видом записал номер телефона. Затем они расстались. И Жак удалился, решительно настроенный никогда не подвергать циферблат автомата семикратной ротации с различными амплитудами, соответствующими трем буквам и четырем цифрам указанного номера.

Позднее он испытал утонченные муки просителя и деликатные унижения претендента на должность. В конце концов одна молодая труппа взяла его на маленькую роль в пьесе Жана Жироньо[124]. Он получил право на две реплики и маленький гонорар. Не так чтобы блестяще, но удавалось не подохнуть с голоду, хотя в общем-то до этого было недалеко. Мало-помалу он вошел во вкус ситуации и, освобожденный таким образом от определенной части своей сути, стал питать иные амбиции. Долгие дни, не занятые работой, он распределил согласно различным видам бездеятельности и вскоре сумел исключить из своего распорядка какое-либо заполнение и очистить свое существование от желательных и нежелательных инцидентов, которые позволяют верить в то, что это и есть жизнь. Но подобно тому, как на самом дне улиточных раковин все равно остаются столь ценимые гурманами выделения, внутри Жака по-прежнему сохранялся осадок, который вылился в визит к Доминике.

Она написала Жаку на адрес театра, на сцене которого однажды не без удивления его заметила. Вторая встреча повлекла за собой третью, а та — остальные: по желанию. В один из февральских дней, в час, когда падает снег, дрожа от холода по причине убогой экипировки, Жак предстал у дверей роскошной квартиры, где жила Доминика. Горничная его впустила и приняла его жалкое пальтецо. Низведенный до многонедельного целомудрия, он невзначай провел рукой по мускулистым ягодицам прислужки, хотя в результате своего последнего разочарования решил напрочь отказаться от любви с ее помпезными шаблонами и маневрами и мухлевал с установкой на аскезу.

Служанка ввела его в студию, где, естессно, никто никогда ничего не штудировал, зато обустроенную фоно, радио, баром и украшенную цветами. Ожидавшая Доминика вышла навстречу гостю, и они комфортабельно сели друг напротив друга.

— Я не осмеливаюсь обращаться к вам на «ты», — сказала Доминика.

— Понимаю. Можно обращаться и на «вы». В крайнем случае — использовать форму третьего лица, другого решения я не вижу.

Она рассмеялась.

— Итак, — сказал Жак, — Доминика Маньен замужем?

— Да. А вы не знали?

— Знал. Рожана мне об этом рассказала.

— Как она?

— Вы хотели меня видеть только для того, чтобы узнать, как она?

Доминика улыбнулась:

— Отчасти и для этого.

— Я вряд ли смогу сообщить вам что-то новое. Я больше с ней не вижусь. Между нами все кончено.

— Я не знала, — сказала Доминика.

Жак встает и делает несколько шагов. Рассматривает убранство.

— Да, кончено. Уже три месяца как.

И добавляет:

— Впрочем, это длилось недолго.

Он снова благоразумно садится на свое место, в кресло.

И добавляет:

— Ведь это она вам написала, что мы встретились, правда?

— Это было единственным письмом, которое она мне написала за четыре года.

— Как я польщен. Следует признать, что по части совпадений это было еще то совпадение. Не удивительно, что я влюбился.

— В совпадение?

— В Камиллу.

— Вы ее все еще любите?

— Я мучительно стараюсь о ней забыть, и, думаю, у меня это получается.

— Бедная Камилла! — вздохнула Доминика.

— Вы хотите сказать, бедный Жак. Она никогда меня не любила. Ведь в письме она вам наверняка не писала, что любит меня.

Доминика не ответила. Жак продолжил:

— Вы помните наши прогулки по лесу Сен-Кукуфа и Валерианову холму[125], а позднее купания в Сен-Клуйском клубе и теннисные партии у ваших друзей в Сюрене? А сколько еще очаровательных воспоминаний? Камилле было на все это наплевать. Мы никогда об этом не говорили. Она совершенно не сентиментальна, вы не знали? А потом, мадемуазель Камиллы Маньен для нее больше не существовало, осталась одна лишь Рожана Понтез.

— Она талантлива?

Он пожал плечами:

— Не высший класс. Уровень провинциальных гастролей, не больше. Максимум, первое отделение в «Пети Казино»[126], ну а в «Европейце» даже не знаю.

— Бедная Камилла, — вздохнула Доминика.

— Вредина, вот и все, — сказал Жак.

— Тогда вы должны недолюбливать и ее сестру.

— Это не одно и то же. Вовсе нет.

— Правда? Жак, я всегда чувствовала к вам дружеское расположение.

— Вы не всегда его выказывали, когда мы были детьми, — рассмеялся Жак.

— Но ведь мы уже не дети.

— Какую фигню, ой, простите, какую чушь я нес, когда был ребенком.

— Это почему же?

— Ну! Я тогда рассказывал Камилле всякие небылицы. Я строил невероятные прожекты, и эта стерва все припомнила мне позднее, когда я стал всего лишь бедным комедиантом. Она вспоминала мои детские россказни и пересказывала их мне, чтобы унизить. Она хотела меня раздавить. Она напоминала мне, что когда-то я представлял себя Папой Римским, академиком, императором! А поскольку я никем из них не стал, то ей было над чем посмеяться. Она никогда не отказывала себе в этом удовольствии, а в итоге выставила меня за дверь. Но знаете, Доминика, что происходит сейчас? Что происходит со мной? Я становлюсь смиренным, я хочу стать смиренным. Не скромным. Смиренным. Впрочем, это очень трудно, очень сложно. Совсем не просто. Я и сам не очень хорошо понимаю. Но я и так достаточно вам наговорил, по крайней мере на сегодня.

Он улыбнулся:

— Благодарю вас за то, что вы выслушали меня с таким вниманием.

Он встал.

— Неужели вы уже уходите?

— Простите меня…

— Ведь вас нигде не ждут, я уверена.

— Это правда.

— Жак, побудьте еще немного. Объясните мне, что вы называете смирением.

— Я не знаю. Да я вообще мало что знаю.

— Это ведь и есть смирение, нет?

— Возможно. Но понимаете, вся загвоздка в том, что назвать себя смиренным значит уже не быть таковым, даже подумать об этом значит уже таковым не быть[127]. Язык мешает. А я только начал.

— Начал что?

— Ну… ничего. Это.

Он придумывал на ходу, по мере того как говорил. Он уже не очень хорошо понимал, куда это его заведет. Ему следовало перевести дыхание. Он уклонился.

— Кто этот мсье Морсом? — спросил он ни с того ни с сего. — Может, это нескромный вопрос.

Она пригласила его прийти в следующий раз на ужин. Он согласился: как-никак сэкономит на кормежке, и откланялся.

Он спустился по авеню Версай до ворот Сен-Клу, чтобы сесть в метро и доехать до дому, где перед спектаклем он ужинал разогретым на жире рисом, который заготавливал сразу в большом количестве и которого хватало на целую неделю. Он не ходил в рестораны и почитал себя вегетарианцем. К тому же принял решение пить только воду, но никак не решался отказаться от табака. Что касается плотской любви, то отставка, которую ему дала жестокая Камилла, расстроила его до такой степени, что он не испытывал более никакого желания. Но все это относилось скорее к диете, чем к смирению. Первый акт подобного свойства он совершил по дороге на ужин к Доминике. Он опаздывал без какой-либо явной причины и в переходе на станции Марбеф толкнул какого-то коротышку, который завопил ему вслед. Жак обернулся, чтобы рассмотреть хама, и презрительно показал ему язык. Затем продолжил свой путь.

Он мирно ожидал прибытия поезда, когда на платформе возник и разорался тот самый коротышка. Естественно, Жак не раздумывая ответил ему, чтобы тот отправлялся в задницу, причем не откладывая, и верхом, если пешком слишком низко. Вопреки всяким предположениям, вместо того чтобы ответить классическим «эй, послушайте-ка, вы» и, учитывая внушительное телосложение противника, ретироваться в область умеренных вербальных реваншей, коротышка поднялся на цыпочки и отвесил Жаку пару затрещин. Очевидцы оценили подвиг по достоинству и затихли в ожидании ответной реакции. Ее не последовало. Все были удивлены. Некоторые зрители, слишком глупые, чтобы удивляться, задумались, не воспользоваться ли и им этой неожиданной возможностью, чтобы кому-нибудь вмазать, не опасаясь нарваться на ответный мордобой. При виде подобной трусости присутствующие дамы сделали презрительные лица.

Но Жак в душе ликовал, поскольку первый раз в жизни совершил акт смирения. Чемпион (Франции) по (среди любителей) боксу (в полутяжелом весе) позволил себя побить только потому, что не хотел демонстрировать свое превосходство. От восторженного чувства, которое Жак испытывал внутри, путь во мраке снаружи представился ему надушенным розами. Он прибыл к Морсомам в чудесном настроении. Дверь ему открыла та же самая горничная, он радостно ущипнул ее за бок и прошел в студию, где несколько человек крутились вокруг бара, попивая как-ты-эли. Доминика подошла к нему привлекательная, очаровательная, улыбательная, миловательная. Муж Морсом оказался зажиточным пухляком с фальшиво властным выражением лица. Персонаж не радовал. Что до остальных присутствующих, то Жаку (на момент представления) их имена ни о чем не говорили. Он чопорно поклонился всей этой клике, которая выглядела ох как богато, и принял предложенный ему бокал, дабы не снискать репутацию непьющего сноба, не выделяться и не нарушать самые элементарные правила самого элементарного и самого смиренного смирения.

Какое-то время Доминика составляла ему компанию, затем оставила его бикоз[128] прибытия очередных гостей, которых уже было столько, которых было уже столько! Жак, один на один со своим бокалом, скучал невообразимо и злился, проклиная себя за то, что пришел. Но, поймав себя на этих нездоровых мыслях, он приложил максимум истинно ангельских усилий и принял тошную ситуацию с безграничным спокойствием. Тут, как будто для того, чтобы вознаградить его за эту добровольность, горничная объявила, что кушать подано. За столом оказалось человек пятнадцать: какое торжество! какое пиршество! и в честь чего? кого? просто в голове не укладывается! и так каждую среду? такой обычай? по крайней мере, факт! а почему по средам? И возникал еще один вопрос, на который Жак был не в состоянии ответить: неужели эти люди не знали, что он был бедным и совершенно ничтожным типом? Похоже, что нет. Они говорили ему любезные слова, потому что он играл в пьесе Жана Жироньо, которым в их кругах было принято восхищаться. Разговор проходил в галопирующем ритме и чаще всего оставлял Жака далеко позади. Бизнес его удивлял: он чувствовал себя довольно необразованным и невоспитанным по этой части. Временами, раздирая на куски морской язык или пулярку под соусом Берри[129], он уже был почти готов приобщиться к блестящей плеяде биржевых дельцов[130], которые украшали своими энергичными манишками столовую супругов Морсом. Идея для обдумывания: снабдить такси специальными радио (принимающими) устройствами. Это могло принести сто тысяч франков не преувеличивая двести тысяч возможно триста тысяч и тогда прощай театр и да здравствует свобода, предохраняемая от всевозможных ударов судьбы подушечками с банкнотами[131]. Но Жак не позволял себе увлекаться; как только зарождалась подобная история, он тут же схватывал ее и скручивал ей шею. Смирение требует еще и того, чтобы не переполняло внутри. Удивление, вызываемое этими горделивыми соображениями с онейроцидными последствиями[132], на мгновение прерывало методичное движение вилки и ножа; но лишь на мгновение, после чего Жак вновь принимался с упоением ужираться, пропуская через себя искрящийся золотом поток экономических, промышленных и коммерческих речей приятелей четы Морсом. Изредка — когда заговаривали о кино, вшах или путешествиях — Жак осмеливался подкинуть какую-нибудь застольную реплику, и, как правило, она с хрустом перемалывалась челюстями соседствующих горлопанов. Но Жак не обижался: учитывая свои новые амбиции, он бы сам себя упрекнул в том, что блеснул. Если заходила речь о разнообразных гостиницах и клубах, он затыкался окончательно, поскольку еще не дошел до той стадии, когда предпочитают выставляться на смех, а не удовлетворяться собственной посредственностью. Что касается женщин, они большей частью были склонны к кокетству, возможно, к траханью до одури и, предположительно, к коллективным оргиям. Две-три из них заинтересовались Жаком, поскольку — актер, но, увидев, насколько скромен, оставили в покое. Вся эта компания ужинала очень поздно. Жак выходил на сцену лишь во втором акте, но иногда ему все равно приходилось смываться, не дожидаясь десерта.

Общение с богатеями преисполняло его довольством, ибо именно в этом контрастном фоне он отныне нуждался. Так он довольно быстро стал предпочитать вспученному существованию капралов от большого бизнеса тихие, спокойные, неторопливые, неяркие и нечеткие формы бытия. Тем более что некогда, в пятнадцать лет, вместо того чтобы продолжать учебу, он пошел работать рассыльным на трикотажное предприятие своего отца. После службы в армии стал папиным секретарем. Потом получил в наследство… Нет, это еще одно неправомочное вознесение. Он видит себя скорее банковским служащим всего-навсего с загородным домиком, а в нем — Сюзанну и Мишу. По субботам и воскресеньям он отдыхает, и если стоит хорошая погода, вся семья обедает в саду. Летом иногда на пленэре удается даже поужинать. Такая пропасть счастья вызывает головокружение. Нет, опять не то. Нет. Он — сапожник Жак Сердоболь. Ему семьдесят лет. Уже пятьдесят лет, как он сидит в своей лавочке. Он всегда здесь сидел. Из Парижа он не выезжает. По воскресеньям работает до полудня, затем садится на скамейку и, ни о чем не думая, смотрит, как проплывает будущее. Он не женат. У него нет ни родственников, ни друзей. Он готовит себе сам. Ест мало. Не пьет. Не курит. Не занимается сексом. Он — сапожник.

Рассмотрение столь счастливых перспектив его ослепляло. Но, упорствуя в своих исканиях, он быстро обнаружил, что подобные самореализации не лишали его скрыто галлюцинирующей гордыни. Бесполезно быть сапожником-затворником, если по-прежнему помнишь, что был боксером, химиком, актером, а от резкой смены деятельности даже получаешь удовольствие. Стезя смирения нелегка: западни для легковеров, ловушки для простаков, крючки для разинь и даже просто собственное лукавство. Когда актер, игравший главную роль в пьесе Жана Жироньо, заболел, директор предложил Жаку его заменить. Жак отказался: он чувствовал себя не в силах вынести эту чересчур тяжелую маску. Но вечером в своей уродливой комнате, в который уж раз дегустируя свой подогретый рис, он не мог объяснить свой отказ скромностью, поскольку очень быстро и очень непредвзято счел себя достойным предложенной роли. Поэтому, когда один друг мадам Морсом, который был кем-то в кино, предложил ему поработать статистом на съемках готовящегося фильма, он согласился.

Больше всего во всем этом ему нравилась доброта Доминики по отношению к нему. Конечно, этот еженедельный ужин представлял собой самое большое унижение: что это было, если не продовольственная милостыня для бедняги, который не всегда мог поесть досыта? Доминика, несомненно, воспринимала это именно так, и именно так представлял себе это Жак, который с наслаждением сносил женскую жалость и упивался горьким молоком попрошайничанья[133], кстати, приятным на вкус. Теперь, когда Доминика регулярно приглашала его на ужин, он уже не мог говорить с ней так же просто, как в первый день; однако немного удивлялся тому, что она ничуть не удивлялась тому, что он совсем не удивлялся.

— До следующей среды, — сказала она.

Ему надо было идти: театр.

— Не знаю, смогу ли я в следующую среду.

— Постарайтесь смочь.

— Зачем?

Доминика посмотрела на него с удивлением:

— Я буду рада вас видеть.

— А вы не хотите в другой день и наедине?

Доминика посмотрела на него с изумлением.

— Я позвоню вам, — сказал Жак.

Он нажал на маленькую кнопку и быстро очутился на первом этаже. Это был очень красивый лифт, лифт в доме, где жила Морсом.

Жак выждал три недели перед тем, как объявиться. В одно из утр они отправились на прогулку в Лес. Съемки закончились, Жак уже не работал статистом.

— За это время у меня были милые занятия: слуга епископа, каторжник на галере, студент, бунтовщик, шпик, в результате я познакомился с монсеньором Мирбелем, Жаном Вальжаном, Энжольрасом и Жавером[134]. Я даже дублировал последнего во время преследования по катакомбам: видите, какая честь. Когда я говорю «я познакомился», то имею в виду, что видел их очень близко, потому что обычно они нас сторонятся. Монсеньор Мирбель особенно, он такой позер. Женщины более приветливы. Ну в общем, я хорошо развлекся.

— Вы уже устроились работать на другую картину? — спросила Доминика.

— Пока еще нет. Но мое имя записали. Похоже, я был неплох. Впрочем, то, что от меня требовалось, было совершенно нетрудным.

— Не скромничайте.

— Чистая и неприкрытая правда. Я знаю, чего я стою. Хотя, на самом деле, заявлять, что знаешь, чего стоишь, это опять хвастовство.

— Вам нравится ваша профессия?

— Какая профессия?

— Профессия актера.

— Но я ведь не актер! Я всего лишь статист. А статист — это не профессия. И даже если бы это было профессией, она бы не стала моей. Я не намерен заниматься этим всю свою жизнь.

— Чем же вы хотите заниматься?

— Ничем. Ничто очень выгодно. Ничто не вызывает ни малейшего повода к тщеславию. Но в моем возрасте возникают проблемы. Если я буду просить подаяние, меня арестуют. Значит, я должен найти оправдание, прикрытие. Актер — это слишком. Невозможно помешать себе хотеть казаться. Даже когда ты просто статист. Я ищу мелкую должность.

— Такую найти нетрудно, — сказала Доминика.

— Я пока еще всерьез этим не занимался, — признался Жак.

— Вот оно что! Вы для этого не предпринимаете никаких усилий.

— Вы меня подначиваете?

— О нет. Мне кажется, во всем этом нет такой уж необходимости.

— Понятно. Вы не воспринимаете меня всерьез.

— Да нет же, воспринимаю.

— Да нет же, не воспринимаете. Хотя в жизни я совершал и серьезные поступки. Я бросил жену. Это очень серьезно.

— Вы знаете, что с ней?

— Нет. Она, должно быть, живет с Бютаром, секретарем из мэрии.

— Она не пыталась вас разыскивать?

— Если даже и пыталась, то у нее это не получилось.

— Она знает ваших родителей?

— Нет. Она знает только, что они живут в Рюэйле. Может быть, она попыталась найти их адрес, написать им. Я уже давно с ними не виделся.

Он замолчал, оценивая окружающий пейзаж, еще довольно морозное начало марта с редкими птицами, виднеющимися меж веток и гуляющими там-сям в количестве небольшом. Чуть дальше по аллее Акаций сновали автомобили. Легкий сухой ветерок дул Жаку прямо в спину. На одежде Доминики меховые дорожки иногда укладывались, чтобы затем медленно вставать дыбом.

Пристально рассмотрев заигрывающую с ним природу, Жак повернулся к Доминике и ее беличьей шубке.

— Я спрашиваю себя, — сказал он, — способен ли я стать совершенно ничем. Я вовсе не уверен, что у меня это получится.

Доминика засмеялась (довольно глупо, показалось ему) и ласково взяла его под руку, что едва не вызвало у него желание отстраниться. Но он сдержался. Они снова побрели, совсем близко друг от друга.

— Я рада, что вы нашлись, — сказала Доминика. — Я постоянно задумывалась, что могло статься с Жаком Сердоболем, который рассказывал истории. И чего я только себе не представляла насчет вас. Чаще всего я склонялась к мысли, что вы царите[135], может быть, на острове далеком и безвестном.

— И ради лучшей доли я покинул вас, расставшись с кругом тесным, но сами видите, о сколь она бесплодна.

Он вздохнул:

— Я так хотел стать святым.

И продолжил:

— Я пощусь, отныне это мой обычный режим. Прошу вас: больше не приглашайте меня перекусывать вместе с вашими буржуа.

VIII

Он позволил вклиниться между ними нескольким месяцам, которые принесли с собой летние деньки. Пьесе Жана Жироньо пришел конец. Жара окатывала улицы. Жак звонит Доминике, но мадам отправилась путешествовать, мсье желает поговорить с мсье Морсомом? Нет, большое спасибо. Теперь рис готовится уже даже не на жире, мясной бульон остывает на цинковых стойках, которые распаренные официанты устало вытирают от пота. Вода фонтанов Валлас[136] смывает грязь человеческого уважения. Жак не чтит больше ничто, даже самого себя. Но пока еще не осмеливается просить милостыню, это было бы слишком заметно. Он старается себя выпотрошить, опустошить, иссушить. Он исторгает свое избыточное я, огурец, пересоленный горем. Он выкачивает из себя пинты доброй крови, всерьез[137]. Он истощает себя, открыв зев. Он истребляет в себе всех — ах! где теперь папы римские, исследователи, господари, академики, морские караси[138], разбойники[139]. Жак выметает, выметает, это надо выбрасывать немедленно: ведь при такой температуре даже в тени воспоминание о мертвых гниет быстро и очень скоро начинает отдавать падалью, даже если это мертвые только для тебя, мертвые для личного пользования, бесплотные и бессловесные, подчиненные привидения, прихлопнутые по жизненной необходимости и из-за последствий мечтательности[140]. Жак отрекается. Сдирает с себя шкуру.

Сменяет кожу на лохмотья[141].

Плывет к святости.

Половину оставшихся у него грошей, не меньше, он отдает бедным. Он вяжет шерстяные носки для нищих. Он приходит на помощь нагруженным посыльным, брошенным собакам, избиваемым детям, преследуемым ворам, бездомным, убогим, блаженным, слепым. Если ему наступают на ногу, он подставляет другую. Если его оскорбляют, он не отвечает. Даже больше, он сам ищет презрения самонадеянных, наглых, с хрустом угрызаемых совестью. Он старается сделать так, чтобы его обсчитывали продавцы (с этими ох как нелегко). Ему нравится выглядеть придурком. Ему нравится допускать промахи, оплошности, глупости. Он выставляет себя олухом; даже там, где излишне пытаться им стать, он силится просто им быть. В глазах полицейских, официантов, муниципальных служащих, автобусных кондукторов, контролеров в метро и в кино он выглядит круглым идиотом. Он не боится обвинений, насмешек, оскорблений, которые всегда оставляют его невозмутимым. Но он ни к кому не испытывает высокомерия. Он спешит указать дорогу провинциалам, подносит зажженную спичку к сигаретам самых омерзительных буржуа, сообщает время самым торопливым прохожим, вежливо отвечает проституткам, следует за похоронными процессиями, унимает зуд занудных стариков. Он угодлив и благодушен.

Его вновь позвали играть в массовке. А все благодаря протекции Доминики, которая напомнила о существовании Жака знакомому господину из кинематографической промышленности. На этот раз ему предстоит быть бандитом в фуражке и с бакенбардами. Там Жак встречается со старыми товарищами, которые были, как и он, на баррикадах с Энжольрасом или на каторге с Жаном Вальжаном. Они очень хорошо к нему относятся, поскольку у него, похоже, нет никаких амбиций, тогда как сами они метят в звезды. Жаку на это наплевать. Ему говорят, что так он ничего не достигнет, но, разумеется, все довольны, что он и не стремится ничего достигать, на подъеме — одним меньше, а Жак со своей стороны удивляется, что среди них нет ни одного, кто согласился бы оставаться статистом, всего-навсего простым статистом, кроме, конечно, него самого, который хочет стать всего-навсего святым.

На балу Вшей в районе Менильмуш[142] все крутые и к тому же ух как круто загримированные. Жак выхлебывает свой бокал кислого вина рядом со своей товаркой по несчастью в короткой плиссированной юбчонке, которая забросила медицину ради кина искусства.

И сказала «Прощай» своей копрологии[143]. Всю жизнь совать свой нос в испражнения новорожденных, нет уж, спасибо. Всю жизнь нюхать фекалии, гной, сукровицы, ну уж нет, с меня хватит. А ты-то где учился?

— Нигде.

— Да ты на меня только посмотри, как будто я не вижу, что ты интеллектуал, коллега. Сознайся, что ты хотя бы сдал на бакалавра[144].

— Нет.

— Откуда же ты взялся?

— У меня были неприятности. Я попал в плохую компанию: мне уже из этого никогда не выбраться.

— Ты смеешься надо мной?

Она шутя рассердилась.

— Да, у меня были неприятности, — продолжает Жак. — Я из порядочной семьи, мой отец даже владел конюшней с беговыми лошадьми… но тут… опасные связи… Клерво[145]… Фум-Татауин[146]… И я стал отъявленным хулиганом, мог даже пустить в ход перо. Ну а ты, дитя, откуда ты?

В этот момент заявилась банда Тотора. А Жак массовничал в банде Бебера, вот так. Ну, сейчас будет заваруха. Все начали пихаться, но оказалось, что из рук вон плохо, что совсем неубедительно, что денег не заплатят, если все не возьмутся как следует. Все начинается сначала.

— Ну и работка, — говорит экс-медичка.

— Да, — вздыхает Жак. — Везде над тобой надзиратели. А я-то мечтаю о тихой жизни в собственном домике на берегу речки, о бережке, на котором я бы поставил скамеечку, на которую я бы сел, и ловил бы себе рыбешку.

— Ну и насмешил же ты меня, — сказала она очень серьезно.

Вновь заявилась банда Тотора.

Разыгрывается неплохая потасовка.

— Эй, а вы что? Что вы там делаете? Уснули, что ли?

Эта реплика относится к Жаку.

Раз нужно, значит, нужно. Жак выходит вперед и прямым в челюсть сбивает с ног одного из своих противников, апперкотом в солнечное сплетение укладывает второго, и вот уже с разукрашенной физиономией на пол валится третий. Браво, браво, вопит режиссура. Ну уж нет, протестует массовка. Мы здесь не для того, чтобы получать в рожу по-настоящему, это уже не игра.

Жак садится и задумчиво смотрит, как спорят эти люди.

— Ну, — говорит Мартина, — ну и насмешил же ты меня.

Ее зовут Мартина. Они выходят вместе. Жак извиняется перед коллегами, извиняется с искренним смирением. Одновременно (и однопричинно) получает поздравления и воодушевления. Просто невозможно, чтобы ему не дали какую-нибудь маленькую роль, не большую, маленькую, в следующем фильме.

— Ну, — говорит Мартина, — вот ты уже и выплыл. Теперь полетишь вперед, как на парусах.

— Мне наплевать, — говорит Жак.

— Так всегда говорят, но я в это не верю.

— Уверяю вас.

— Можно перейти на «ты», раз мы оба актеры.

— Если хочешь. Пойдем выпьем чего-нибудь?

— А как же.

Они спустились по улице Коленкур до самых могил[147]. Уселись на террасе.

— От кладбищ в городе больше воздуха, — сказала Мартина, — можно свободно вздохнуть.

— Меня это не смущает, — сказал Жак. — Смерть или что-то другое, мне все равно.

— А ты их много видел, мертвых-то?

— Наверняка меньше, чем ты, — сказал Жак, — ты же препарировала трупы.

— И даже живых, — сказала Мартина, — но только животных.

— А ты препарировала вшей?

— Конечно.

— Иногда я представляю, как препарируют меня самого.

— Очень весело.

— Кроме этого я уже привык думать о своей смерти каждый вечер, укладываясь спать. Я вытягиваюсь на кровати, натягиваю одеяло на лицо, это саван, и потом — все, я мертв, я начинаю гнить, вонять, меня начинают подтачивать черви, я разлагаюсь, я разжижаюсь, я уничтожаюсь, от меня остается только мой скелет, затем мои кости крошатся и мой прах развеивается. Каждый вечер.

— Ты мог бы думать о чем-нибудь другом?

— Мог бы. Запросто. Но я сам хочу думать об этом. Я хочу укротить свою гордыню. Если бы я ее не укрощал, то считал бы себя бессмертным. Ты не замечала, какими бессмертными мы себя ощущаем, когда об этом не думаем?

— Может быть.

— Я, видишь ли, ненавижу тщеславие. Поэтому стараюсь себя унизить.

— Похоже, ты доволен собой.

— Увы! Как ты права! С этим покончить невозможно. От этого никуда не уйдешь.

Он вздохнул:

— Я бы так хотел стать ничем и этим даже не гордиться.

— А это возможно?

— Говорят, что святые были именно такими людьми.

Она серьезно на него посмотрела.

— Ну, — сказала она, — ну и насмешил же ты меня.

Она жила в Латинском квартале, в комнате, украшенной анатомическими муляжами, плакатными парфенонами и кинозвездами. У нее было мило. В то время как Мартина раздевалась, Жак думал об аскетах прошлого, которые могли провести ночь в постели меж двумя обнаженными женщинами и даже пальцем не пошевелить. До этих аскетов Жаку было еще очень далеко.

Мартина считала, что они могли бы жить вместе, но это не совпадало с мнением Жака, который не прекращал своей святоборческой практики и к тому же совсем недавно заметил, что — вполне возможно — влюблен в Доминику, хотя еще не очень четко уяснил, была ли она для него с этой точки зрения сама собой, или же при ближайшем рассмотрении представляла собой лишь некое подобие цели, намеченной им после разрыва с Камиллой и в начале гистрионической[148] карьеры, которую (карьеру) он не воспринимал как таковую, но которая была для него лишь происшествием, случайным эпизодом, последствием рока, занозой судьбы, тем, что не имело ничего общего с его главным предназначением, каковое могло быть, так думал он тогда, эквивалентно кулинарному приготовлению кроликов и зайцев с обдиранием шкуры, свежеванием, потрошением, высшей целью которого была абсолютная и бескорыстная непогрешимость идиота, лишенного обычной для его сородичей нетерпеливости по отношению к исполнению элементарных физиологических потребностей. Почему мудрость нельзя представить в женском образе, почему этот образ не могла бы олицетворить Доминика, буржуазная француженка, высокая брюнетка, конечно, более рослая, чем Камилла, а еще более холодная, более строгая, а еще более элегантная, но менее надушенная, менее шумная, и, короче, куда менее шлюха. Подобная любовь могла, естественно, оставаться совершенно платонической, а доминиканский образ — лишь иллюстрировать и иллюминировать путь, который вел Жака к полному духовному оголению. Так все и шло какое-то время. Затем получилось так, что Жак позвонил Доминике, и они вновь увиделись, но не во время светского ужина: их свидания были уже настоящими свиданиями. Но Доминика, похоже, не замечала, что в этом было не просто радушное продолжение детской дружбы.

Отваренный на неделю вперед рис, простая вода, раскладушка и ничем не занятое время по-прежнему составляли филаскетический режим Жака, хотя он и не мог отметить в этой области никакого продвижения, даже если порой у него получалось верить в то, что именно эта отметка, свидетельствующая об отсутствии, означает улучшение, но, осознавая это улучшение, он полагал, что тем самым сводит на нет всю его значимость, уничтожает значение, подобно тому, как точное измерение абсциссы частицы исключает возможность узнать скорость ее движения якобы.

Свидания с Доминикой имели характер лесопарковый, прогулки в Лес начинались с остановки «Мюра»[149], и если иногда Жаку приходилось ждать, он мог изучать не только сливки общества (тяжелый случай), но еще и игривые журналы, которые подавались в виде бесплатного приложения к булочке и кофе со сливками.

Когда Доминика приходила, то говорила:

— Вы сейчас снимаетесь?

или

— Снег пойдет,

или

— Вы видели последний фильм, о котором так много говорят?

Он отвечает в зависимости от обстоятельств, что они рискуют попасть под дождь или что сейчас он не работает или что будет хорошая погода или что за последнюю неделю он в кино не ходил.

В Лесу уже появляется немало наездников, шоферов, сатиров и лесных духов всякого полу. Жак и Доминика идут в сторону Бют Мортемар[150]. Они говорят мало.

Они знают, что это произойдет сегодня.

— Доминика?

— Ну же, — говорит она, не глядя на него.

— Мне кажется, что да.

— Что — да?

— Я вас люблю.

Она останавливается она не решается на него посмотреть она ищет в ответ что-нибудь подходящее она говорит ему вы с ума сошли ответ в общем-то неплохой могла бы найти что-нибудь и получше но она так и не а поэтому повторяет вы с ума сошли с удрученным видом. Похоже Жак легко выносит всю тяжесть своего безумия за признанием не следует никаких действий не то чтобы ему не хотелось но действия которые он хотел бы предпринять настолько точны и конкретны что он вынужден от них отказаться из-за публики он не прочь заняться любовью с Доминикой прямо здесь на скамейке но раз не получается то он предпочитает вообще ничего не даже ручку пожать. Он держится на расстоянии.

Затем это переходит в диалектику, затем в риторику, затем в софистику, затем в казуистику. То обсуждается, любит ли Жак Доминику по-настоящему или он все это себе придумал. То обсуждается, может ли Доминика полюбить Жака, ибо она замужем. То обсуждается, не любит ли Доминика Жака, сама того не осознавая. То обсуждается, хватит ли любви одного Жака на двоих, следовательно, насколько она заразна. И так далее в том же духе. Эти вопросы они обсуждают не только в этот раз, но и во время следующих свиданий. Они говорили оба и много: Жак — в роли истца, Доминика — ответчицы. Единственная подвижка: теперь Жак уже мог намечать некие действия, естественно весьма умеренные, ибо Доминика была щекотлива в том, что затрагивало ее честь.

Доминика легко допускала одно: то, что она представляла собой идеал. Ей очень нравилось пусть не собственное обожествление так хотя бы экзальтированное вознесение в область чистых идей этой любви чьей побочной (но от этого не менее действующей не менее конечной и увы! не менее материальной) причиной она являлась. Она платонизировала[151] на полную катушку. Жак в ответ и не меньше ее плотинизировал[152] но считая бытующие представления о морали бессмысленными то бишь лишенными смысла не понимал по какой причине Доминика отказывалась с ним переспать ведь он не мог быть ей отвратителен а их совокупление в земной плоскости ему представлялось бесконечно желанным как некий реализованный образ духовного причастия. Естественно Жак употреблял очень осторожно слова столь нечеткие как земные и духовные пусть всего лишь прилагательные прекрасно осознавая что его аскеза приводила лишь к тому что понятия эти теряли всякое значение. Зато в термине совокупление он ничего расплывчатого не находил. Желая углубить его смысл он обратился к эротологии и закрепляя вместе с Мартиной полученные знания дополнял эти практические занятия соответствующим чтением а в частности изучением посвященных этой науке работ разных специалистов как античного так и нового времени. Поскольку ему не удавалось добиться от Доминики больше двух-трех свиданий в неделю, он предвосхищал эти встречи как минимум суточным воздержанием дабы увеличить число своих побед в случае финального решения. К несчастью Доминика упрямилась и упиралась и оставалась ужасно порядочной и стыдливой даже если в конце концов и снисходила до легкого обжимания но время от времени и в меру позволяя Жаку проводить исполненной восхищения и уважения рукой по груди или бедру поверх корсажа или юбки само собой разумеется.

К тому же приближалась весна. От яростной страсти Жак наверняка бы изошел прыщами, если бы не имел (под рукой) Мартину, с которой практиковался, не переставая думать о Доминике. К тому же этот главный неуспех придавал его существованию прежний душок[153], и мало-помалу Жак отказывался от риса, сваренного на неделю вперед, и воды с привкусом хлорки ради более сочных явств и более радужных напитков. Это объяснялось еще и тем, что его драматические таланты ценились все больше и больше, он часто массовничал и получал денежки. С другой стороны, в это время уже пробовали заставлять экраны говорить[154], а поскольку Жак оказался фоногеничным, его изрядно обнадежили.

— Говорят, вам дали роль в следующем фильме Брунеллески[155], — сказала Доминика.

— Откуда вы знаете? Ах да, от вашего приятеля, влиятельного типа в кинематографической индустрии. Поблагодарите его за то, что он помог мне вначале. Этим я обязан вам, Доминика.

— Когда вы начинаете сниматься?

— Сегодня после обеда. Но знаете, у меня совсем маленькая роль. Я — чемпион мира по боксу, а один молодой боксер, не кто иной, как Вальмег, отправляет меня в нокаут в третьем раунде и становится в свою очередь чемпионом мира. Фильм звуковой. Это вообще первый звуковой фильм Брунеллески: настоящее событие.

— После этого вы пойдете вверх. Как я рада за вас, — сказала Доминика.

— Мне наплевать, — сказал Жак. — Мне на все это наплевать. Доминика, я вас люблю, я вас люблю.

Он уже бредил вовсю, и если бы не проходившие на некоем расстоянии граждане, он бы поимел ее безжалостно.

Она так и не решалась так совсем и не.

Он взял ее за руки и удерживал перед собой, совсем как отец, который отдает под свой единоличный суд своего собственного ребенка.

— Отпустите же меня, — сказала она. — Вы с ума сошли.

Она высвободилась. И выразила глубокую брезгливость. Эта резкая реакция внезапно обескуражила Жака который тем не менее предпринял монолог подразумеваемый одновременно апологетическим и питиатическим[156] который Доминика прервала дабы назидательно объяснить что она не приемлет других почестей кроме как платонических и что между ними не может быть и речи о вульгарных и выделенческих формах реализации плотской любви. Еще какое-то время они это пообсуждали, и их прогулка закончилась.

Настроение у Жака напрочь испорчено. Фильм начинается со сцены, в которой Вальмег пробивается на чемпионат мира, почему именно с этой, Жак даже не задумывался. Его представляют звездуну, который его подбадривает. Разумеется, Вальмег чуть-чуть занимался боксом, но в нем нет ничего от чемпиона даже воображаемого. Жак дал ему несколько советов и показал несколько ударов. В обеденный перерыв он встретился с Мартиной в маленьком ресторанчике по соседству. Мартине показалось, что Жак сердится, в чем дело? неужели это из-за нее? она не понимает почему. Жак вел себя демонстративно нелюбезно.

После обеда снова работали над сценой чемпионата. Но Жак постепенно все больше склонялся к тому, что у Вальмега нагловатый тон и абсолютно невыносимая рожа и что совершенно несправедливо и гнусно, что этот засранец столь незаслуженно отбирает у него титул чемпиона мира. И вот, никого не предупредив, Жак решил отстаивать свой титул всерьез: во втором раунде, вместо того, чтобы получить в челюсть запланированный сценарием хук слева, он отправил своего противника в бессознательный нокаут. Этот акт вызвал у технического персонала протестующие крики. Брунеллески потребовал объяснений, которые превзошли все его ожидания, ибо он предполагал оплошность, но никак не намеренный отказ уступить пальму боксерского и мирового первенства.

— Что за идиотизм, — сказали Жаку. — Получился какой-то комедийный гэг. Как несерьезно. Вы что, обалдели?

В это не могли даже поверить.

И Жак оказался на улице.

— Вот и лопнула моя карьера, — улыбаясь, сказал он Мартине в заключение рассказа о своем подвиге.

— Ну и насмешил же ты меня, — сказала она очень серьезно.

Чтобы отметить событие, хотя оно уже само по себе было незабываемым, они пошли пить перно[157] и ужинать в ресторан несколько лучший, чем обычно, обмениваясь репликами типа:

— А ты веришь в звуковое кино?

Или:

— Да и вообще, все это кино…

Или же:

— А как там твоя Доминика?

Жак пожал плечами.

Официант попался лысый. Было жарко, женщинам удавалось пахнуть сильнее, чем картошка фри. Ужинающие демонстрировали радостное настроение. Пришел какой-то патлатый старикан и, услужливо улыбаясь, запиликал на скрипке.

— Как меня достает этот олух, — сказал Жак.

И пожал плечами.

Пиликальщик подсовывал под нос ужинающим свою плошку для милостыни с видом униженного и все же гордого говнюка.

— Ну до чего ж тошнотный, — сказал Жак, выдав ему десять су.

Он вздохнул.

— Доминика, — сказал он, — ах да. Доминика. Что за жизнь.

— Твоя подруга детства вредничает?

— Говорит, что амурничанье ее не интересует.

— Ну и насмешила же она меня.

— А меня нет. Мне досадно.

— Это пройдет.

— Не уверен.

— Конечно пройдет.

— Ты думаешь?

— Да.

Он задумался. Затем в третий раз пожал плечами и оплатил счет.

После ресторана они решили немного пройтись. Жак, похоже, всерьез задумался, Мартина оставила его в покое.

— А может, съездить в Гавр, — вдруг сказал Жак.

— Я вижу, куда ты клонишь, — сказала Мартина. — Нет, спасибо. Без меня.

Они вышли на какую-то длинную улицу, одну из тех, где консьержей выставляют наружу проветриться вместе с детьми, снующими во все стороны. Они встречали парочки, одни — завязавшиеся недавно, другие — не такие свежие, уже распустившиеся[158].

Мартина взяла Жака под руку и прижалась к нему.

— Нет, — сказал Жак, — я все-таки поеду в Гавр. А ты не хочешь?

Поезд как раз должен был отходить.

— Отправь мне открытку с обратным адресом, — сказала Мартина. — Я тебе пришлю твой чемодан с тряпками и шмотками.

— Спасибо. Ты хорошая.

— Во-во, уж назвал бы просто дурой.

Пассажиров было не очень много. Найти свободное место оказалось нетрудно.

— Я рад, что мы с тобой познакомились, — сказал Жак. — А за меня не переживай. Впрочем, я ни о чем не жалею.

— А я немного жалею, что ты уезжаешь.

Они обнялись; засвистел свисток проводника, и она вышла из вагона. Экспресс тронулся, медленно. Жак помахал рукой, Мартина помахала в ответ, после чего потянулись стрелочные посты и железнодорожные приспособления. Жак сел.

Напротив него вжимались друг в друга молодой господин и молодая дама, оба — вида неимоверно буржуазного. Чтобы занять время, они предавались чтению и манипулировали прессой (периодической).

В районе Сотвиля[159] гражданин поднял голову и сказал:

— Вот и в самом деле, правильно говорят, гора с горой не сходится, а человек с человеком встретится.

Жак бросил на него взгляд, напрочь лишенный приторной любезности. Гражданин протянул руку:

— Люка! Ты меня не узнал? Люка из Рюэйля. Ты ведь Жак Сердоболь.

— Ну привет, — сказал Жак, пожимая пятерню.

Люка представил ему свою жену.

— Мы с Жаком вместе сдавали на бакалавра, — стал объяснять он. — Мы учились в «Пастере» в Нейи, прекрасный лицей, ничего не скажешь. Помнишь 58-й километр, старая железная дорога на Сен-Жермен. Какие шутки мы тогда вытворяли! Помнишь контролера с большими усами? Он от нас чуть с ума не сошел. Помнишь, как мы ему за воротник сыпали волоски от шиповника, а еще как мы раздували чихательный порошок в лицо пассажирам, которые до самой Этуаль не могли прочихаться, сами-то мы выходили раньше, как всегда. Ах, черт возьми, приятно увидеть старого дружбана. Что ты поделываешь с тех пор? Я — с автомобилями. Люблю машины. Я их покупаю, продаю, перекупаю, перепродаю. Красивая тачка — это моя жизнь. А ты, ты-то чем занимаешься?

— Я инженер-химик.

— Я так и знал, — сказал Люка. — Большое предприятие?

— Я руковожу исследовательской лабораторией. Занимаюсь ветеринарными и паразитарными вопросами. Например, вшами.

— Ой! Фу! Фи! — сказала мадам Люка.

— Это поразительно интересное животное, — сказал Жак. — Впрочем, существует даже пословица: «Вошь — не слон, не погладишь»[160].

— Все разыгрываешь, — сказал Люка.

— Но самое классное — это фтириус пубис.

— А это что такое? — спросила мадам Люка.

— Мандавошка, — сказал Жак.

— О-о! — сказала мадам Люка.

— Как ты ее назвал?

— Фтириус пубис.

— Смешно, смешно. Надо рассказать приятелям.

— Удачная идея.

— А как твои родители?

— Спасибо, хорошо. У отца по-прежнему трикотажное дело. У мамы ревматизм, но не очень сильный.

— Ты помнишь, как мы устраивали партии в покер у тебя дома и они нас выгоняли?

— Для родителей главное — нравственность.

— А поэт? Помнишь поэта?

— Де Цикаду? Еще бы.

— Он еще жив?

— Думаю, да.

— Как он нас удивлял своей накидкой и гетрами.

— Как-то в туалете, — сказал Жак, — я нашел клочок газеты. В ней, похоже, о нем довольно лестно отзывались.

— Тьфу! Вся эта поэзия — одно дурилово. А помнишь историю его любви? До чего же это нас веселило. Помнишь? Жена его бросила ради женщины! До нас это долго не доходило. Она была парикмахершей. Де Цикада ездил в Сюрен и торчал перед ее лавкой, прячась за дерево. А когда ее замечал, свою неверную супругу, то незаметно на цыпочках уходил. Помнишь, Сердоболь? Мы не раз за ним подсматривали.

— Да, — сказал Жак.

— А его приятель герборист? Его звали Предлаже, да?

— Да, Предлаже, — сказал Жак.

— Он величал себя президентом Линнейского общества Западного Предместья. Он еще интересовался насекомыми, как это, энтомолог, да? Однажды мы раскрасили голубой акварелью вошь и принесли ее в коробке, как он обрадовался, этот Предлаже, он таких никогда не видел, как завопил «новый вид!» и дал нам по пятьдесят сантимов каждому. Мы их скурили, его двадцать су.

Мадам Люка встала, чтобы выйти в клозет, и, покачиваясь из-за большой скорости скорого поезда, вышла из купе. Сердоболь и Люка остались одни. Люка понизил голос:

— Слушай, а дочки Маньена, помнишь?

— Дочки Маньена? — спросил Жак.

— Ну да. Ты что, забыл? Камилла и Доминика.

— Камилла? Доминика? Ах да.

— Ну, наконец-то. Меня бы удивило, что ты их не помнишь.

— Камилла. Доминика. Ну конечно же, конечно же.

— Знаешь, что с ними стало? «Нет». Так вот, представь себе.

Он еще понизил голос:

— Два или три месяца назад я познакомился с одним типом, у которого несколько своих ремонтных мастерских, с типом по фамилии Морсом. Он пригласил меня поужинать. Мы очутились в баре «Ю.Т. А.», знаешь, где это?

— Нет.

— Он представил мне свою жену, и угадай, кто же была эта мадам Морсом!

— Не имею ни малейшего представления.

— Мы только что о ней говорили.

— Камилла?

— Да нет же! Доминика!

— Не может быть. Доминика?

— Доминика. Именно она.

— И что?

— Она стала красивой бабой, ну знаешь, фигура, надушена и все дела. А сиськи, я тебе скажу, так и торчат, а ноги, я их украдкой рассматривал, при ее довольно короткой юбчонке, чего я только там не увидел, короче, до белья.

— Ну и ну, — сказал Жак.

— Но это когда я ее видел в первый раз, — продолжил Люка, еще больше понижая голос. — Ты же понимаешь, что я не мог на этом остановиться.

— Да?

— Да. Я сразу же понял, что такие экземпляры дают.

— И что?

— Так и действительно: дала.

Загрузка...