III

IX

С вершины холма они разглядели городишко Сан-Кулебра-дель-Порко[161], который тянулся вдоль берега, порт с двумя суденышками и толпу, циркулирующую по набережным; отсюда было видно хорошо. Перед спуском они ненадолго остановились. Проводники сели и замолкли под своими широкими шляпами. Жак и Рубядзян спрыгнули с лошадей и закурили по сигарете.

Они немного поговорили о том, что собирались делать в Сан-Кулебре-дель-Порко.

Они далеко отбросили окурки и вновь тронулись в путь, сопровождаемые своей аппаратурой, конвоируемой без особого рвения. Время от времени копыта лошадей скользили из-за крутого наклона тропы. Солнце поднималось, набухая и распаляясь. Пыли становилось все больше и больше.

Они подъехали к городу со стороны предместий, как это обычно и происходит. Дети кричали им вслед, и камни пролетали рядом с лицами путешественников. Всадники проехали конечную трамвайную остановку и сам трамвай, в который усаживались негры, китайцы, индейцы. Уатман[162] сидел на корточках и что-то жевал.

Жак и Рубядзян намеревались переночевать у консула, господина Сталя, господина Оливейро Сталя, у консула, представлявшего здесь все европейские, азиатские, африканские, океанические и большую часть американских стран, у консула, жившего в двухэтажном и обалконенном доме, где, несмотря на вентиляторы, было так же жарко, как и везде.

Их колонна из шести лошадиных сил затормозила у консульского жилища. Жак и Рубядзян вошли. У обоих были солидные бороды, поскольку они провели шесть месяцев с индейцами борхерос, снимая о них документальный фильм для продюсерской компании Й.К.Л.М. Служанка-мулатка восхищенно и несколько удивленно уставилась на бороды и с помощью соответствующей жестикуляции объяснила им, что патрон, перепивший прошлой ночью, еще спит. Она провела их в комнату, где очкастый писарь потел над пристегивающимся крахмальным воротничком и грудой писанины, подлежащей официальному штемпелированию. Заговорить с ними он не соизволил.

Проводники расселись в тени. Жак вышел, чтобы отдать им распоряжение о разгрузке аппаратуры. Они медленно, но уважительно встали. После чего снова сели. Жак вернулся в кабинет. Рубядзян успел снять сапоги и теперь предавался самосозерцанию, выискивая яйца (между пальцами на ногах), которые могли отложить насекомые. Жак предложил ему свою помощь, которую тот отверг; тогда по глоточку рома? Тот согласился. Жак также сделал большой и долгий глоток. Убрал фляжку в задний карман.

— Ну и скучища же здесь, — сказал Рубядзян на английском языке.

После чего натянул сапоги.

— И потом, что это за манера принимать гостей, — добавил он на том же наречии.

Жак пожал плечами. Сел и начал набивать трубку. Рубядзян принялся насвистывать зажигательный мотив. Бюрократ посмотрел на него с презрением. Затем вновь уткнулся в консульскую писанину.

— Нужно быть полным извращенцем, чтобы жить в такой дыре, — сказал Рубядзян, используя преднамеренные англицизмы.

Он незаметно кивнул в сторону чиновника:

— Думаете, он способен прочухать инглиш?

Жак пожал плечами. Чиновник промокнул официально заверенный документ массивным бюваром.

— Lo comprendo mejor que le hablo, — said the zombi in english[163].

Рубядзян вытащил пачку сигарет и протянул ему одну.

— Gracias señor, — el bárbaro respondió[164].

После чего оскалил зубы и чиркнул по ним спичкой. Та зажглась, и он запалил свою кэмелину.

— Неплохо, — сказал Рубядзян. — Надо взять на заметку.

— Пить будете?

Жак протянул ему флягу с ромом. Обратно получил ее полупустой.

— Итак, — сказал Рубядзян.

— Я — el señor Estábamos[165], — said the zombi. — Вы еще не видели господина Сталя? «Нет». Нет? En verdad[166] вы увидите редкостного carejo (мудака).

В открывшуюся дверь вошел Сталь.

— Господа, — сказал он, низко кланяясь.

И пошел навстречу, протягивая руку кинематографическим исследователям.

— Жак Сердоболь.

Но спутник Жака представиться не успел: рухнул на пол, а из открытого рта у него пошла пена. Он засучил ногами, задергался, закричал. Сколько пены! Как будто наелся мыла, хорошего фокейского[167] мыла.

Трое присутствующих смотрят на него.

— Малярия ему впрок не пошла, — сказал Жак.

— Это то, что называют «высокой болезнью»[168]? — preguntó Estábamos[169].

— Точно.

Жаку пришлось заняться товарищем, его выхаживать; аппаратурой, ее раскладывать; хозяином, развлекать его беседой; самим собой, устраивать себе сиесту.

С наступлением сумерек Рубядзян, по-прежнему лежащий пластом, так и не почувствовал в себе настроения выходить. Сталь повел Жака ужинать в хороший местный ресторан «Король Франции», основанный в 1692 году дворянским бастардом, чьи различным образом скрещенные потомки как раз и составляли местную элиту кулинарных деятелей. Приличные обитатели Сан-Кулебра-дель-Порко особенно ценили это заведение, поскольку удобства, устроенные прямо в зале и отделенные от него всего лишь половинчатой створкой, позволяли пользователям продолжать разговор, начатый за столом, что представляло определенные выгоды во время деловых ужинов, ну а дела в Сан-Кулебра-дель-Порко делались вовсю.

Жак и консул сели за маленький столик и заказали официанту блюда местной кухни; алоэ под луковым соусом, канарейка в тесте по-гвиански, ласточкины гнезда[170], томный щавель, пирожные и имбирь, мокко в янтарных чашечках. Вина: токайское, калифорнийское бургундское, никарагуанский марк, сенегальская кислятина[171]. После всего этого пиршества, в течение которого речь шла лишь о незначительных мимолетностях, они перебрались в «Saint James Infirmary[172] Bar». Там клиентура была разнообразная, но сплошь кошелькастая; присутствовали китайцы, головорезы, коммивояжеры; пили в основном уиски. Были и женщины. Был и пианист, игравший в чикагском стиле, вместе с трубачом, демонстрировавшим весьма неплохой уровень исполнения, но в манере слишком уж армстронговской, чтобы ее можно было назвать оригинальной.

Вентиляторы работали с полной отдачей. Консул и Жак сели на прохладную плетеную банкетку, официант в белом чесучовом пиджаке подошел к ним и принял заказ. В результате им принесли джин-физз[173]. На площадке танцевало пять-шесть пар. Некоторые женщины были довольно красивы.

После нескольких глотков у Сталя пробудился интерес к личности собеседника. До этого он рассказывал лишь о том, что касалось его самого, его, консула всех стран в Сан-Кулебра-дель-Порко. Он успел поведать гостю о различных стадиях своего сифилиса, своей малярии, своих гепатических колик, своей тоски, своего алкоголизма, своего одиночества, своей желтой лихорадки, своей гонореи, своего отчаяния и теперь вопрошал сам. Он спросил, что станет итогом этой экспедиции. Фильм. Несомненно. Документалка о борхерос, индейцах необычайно диких. И как же прошло путешествие. Бог ты мой, обычные заморочки. Не говоря уже о крокодилах, тиграх и ягуарах, были комары, желтая лихорадка, черная рвота, стрелы с курарой, не говоря уже об отсутствии женщин, которое создает, конечно, благоприятный климат для борьбы с венерическими заболеваниями, но все же, не говоря уже об отсутствии женщин. Сталь это понимал. Сейчас пригласим сюда двух. Он подозвал официанта в белом чесучовом пиджаке, сообщил ему о своем спешном пожелании заполучить еще два напитка и попросил его попросить двух приятных и одиноких особ присесть за их столик. Подошли две девушки, высокие, на редкость хорошо сложенные, в платьях на голу кожу. Они сели, понадобились дополнительные напитки. Так как оркестр опять взялся за дело, они сказали, может, потанцуем, но кавалеров это не особенно интересовало, и девушки принялись курить и болтать меж собой.

Сталь возобновил прерванный разговор. Стало быть (стало быть), жить в такой затерянной дыре, как эта, невозможно, однако он в ней все-таки жил. А почему? Из-за чего? Он был здесь, потому что сам этого захотел. Захотел, вот и все объяснение. Он был здесь потому что. Короче, история печальная с самого начала. История, связанная с женщиной. Жить в такой затерянной дыре, как эта, невозможно, сказал Сталь, однако он в ней все-таки живет. Можно спросить почему. Смотришь на всех этих типов, европейцев, которые живут в Сан-Кулебра-дель-Порко, и спрашиваешь себя, как они могут жить в Сан-Кулебра-дель-Порко с ее лихорадками, комарами, татуированным солнцем, в ужасной скуке этой тропической, влажной и суррогатной жизни. Он, Сталь, здесь, потому что сам этого захотел, ну, в общем, захотел, вот и все объяснение, и потому что, вот еще одно объяснение. Жить в эдакой стране вот так вот без причины все же невозможно, а его причина это женщина. А вы? Можете даже не отвечать. Все всегда из-за этого. Всегда одна и та же причина, всегда один и тот же повод. Какая-нибудь печальная история. Какая-нибудь история, связанная с женщиной. Какая-нибудь печальная история, связанная с женщиной. Ах эти женщины, мсье.

Да уж, приехать в Сан-Кулебра-дель-Порко, чтобы выслушивать здесь все это.

— Вы ведь тоже, не правда ли, ну признайтесь.

— Точно. Я — тоже.

— Вас обманула женщина?

— Нет. Я ее любил, а она меня нет.

— О-ля-ля, что я и говорил. Что за жизнь. Всегда одна и та же история. Одна и та же тягомотина. А вас не утомляет все время страдать из-за женщин?

— Еще как, — вздохнул Жак.

— Как все это банально.

— А женщины, — спросил Жак, — женщины, которые живут здесь, они здесь тоже из-за каких-нибудь мужчин?

— Мне по фигу, — сказал Сталь.

— Потанцуем? — спросила одна из приглашенных за стол.

— Я — нет, — сказал Сталь.

Жак встал. Девушка, которую он выбрал, ему улыбнулась, и они упорхнули, скользя по лакированной танцплощадке.

— Я слышала ваш разговор со Сталем, — сказала цыпочка. — Старый мудак.

— Это почему же?

— Любовь это прекрасно, даже если от нее страдаешь.

— Вы действительно так думаете?

— Вовсе нет. Я сказала это только для того, чтобы сказать, что Сталь — старый мудак.

— Понятно.

— Нет, кроме шуток, скажите мне, ну что может быть для мужчин интереснее историй, связанных с женщинами, а для женщин — историй, связанных с мужчинами?

— Не знаю.

— А что вы здесь делаете?

— Я только что провел полгода в диких лесах, где снимал борхеросов, индейцев, как вам конечно же известно, необычайно диких.

— Нужно быть полным извращенцем, чтобы выделывать подобные штуки.

— Точно. Или на душе должно быть тяжело.

— Из-за женщины.

— Точно. Сталь считает это банальным. А я с этим ничего не могу поделать.

— Ты ее любил?

— Вроде того.

— Оказалась злюкой? Вертихвосткой? Стервой?

— Я бы не сказал.

— Изменила? Оскорбила? Бросила?

— Я уже и сам не понимаю.

— Бедный мальчик.

Ногтем указательного пальца она щекочет ему ладонь. Музыка закончилась. Они вернулись за стол.

— Ну как, — спросил Сталь. — Жизнь бурлит?

— Спасибо, — сказал Жак.

Сталь и его подруга возобновили серьезную дискуссию по поводу наркотиков. Вторая пара вернулась к своим сентиментальностям.

— Значит, это была сильная любовь.

— Похоже на то, — сказал Жак. — Но только с моей стороны.

— Понятно.

— Подруга детства.

— Даже так?

— Даже так.

Она вздохнула:

— Что тут поделаешь? Поезжай хоть в Сан-Кулебра-дель-Порко, все равно ничего не изменишь.

— Что я и констатирую.

Драммер[174] выдал заключительную барабанную дробь, и воцарилась тишина. Управляющий объявил о начале шоу. Вновь заиграла музыка, на танцевальную площадку выбежала дюжина темнокожих и представительных герлз[175], чьи мускулистые ягодицы сразу же образовали правильный двенадцатиугольник. Герлз были одеты в штормовки бретонских рыбаков, что в этом заведении и в этих краях, естессно, казалось невероятной экзотикой. Когда их дерганье замедлилось, появилась тринадцатая танцовщица, она вынесла плетеную клетку и поставила ее на столик ad hoc[176]. Затем на сцену вышел пожилой господин: красный жилет, монокль в глазу и трость под мышкой.

Жак взирал на все это пустым взглядом.

— Ты все еще думаешь о ней? — спрашептала его поверенная.

— О ней? Да.

— Как ее звали?

— Доминика.

— Красивое имя.

— А тебя как зовут?

— Люлю Думер.

Зазвучала музыка, означающая пора заткнуться. Пожилой господин открыл плетеную клетку и вытащил оттуда внушительных размеров омара, который начал с трудом перебирать по гладкому полу своими многочисленными неловкими ножками. Очередная оркестровая трель объявила выход нового персонажа, а именно индейца борхерос, одетого почему-то моряком, ну а относительно всего остального, неимоверно варварского вида. После нескольких очень зрелищных прыжков вправо и влево борхерос бросился к животному, ловко его схватил, отломал ему кончик хвоста и принялся пережевывать добычу с помощью на редкость развитого зубного аппарата. На следующем этапе он сожрал клешню. Жертва продолжала с трудом перебирать по гладкому полу своими многочисленными неловкими ножками.

— Он съест его целиком, — сказала Люлю Думер.

— Ты уже видела этот номер?

— Нет, это в первый раз.

— Любопытно, не правда ли? — сказал Сталь.

Оркестр заиграл классику. Борхерос кусанул еще разок, вскоре от ракообразного осталась одна голова. Голова лежала на столе и, несмотря на увечность, шевелила обгрызенными усиками.

— Несколько затянуто, — сказала Люлю Думер, — уже надоело.

— Самое трудное уже сделано, — сказал Сталь.

И действительно, минут через десять борхерос покончил со всем остальным, включая панцирь. Зал зааплодировал.

— В конце концов, едят же живьем устриц, — сказал Сталь.

— И все же, — сказала Люлю Думер, — стоило сюда приезжать, чтобы увидеть такое. Ну и духотища.

— Разумеется, — сказал Жак, — при такой температуре достаточно, чтобы омар чуть-чуть залежался, и тип запросто подохнет в своей же блевотине.

После экзита[177] герлз оркестр заиграл снова, и Жак опять вывел Люлю Думер на танцплощадку.

— Так ты не против? — спрашивает Жак.

— Нет. К тому же ты мне и так понравился.

Они немного покружили.

— Ты из Парижа? — спрашивает Люлю Думер.

— Почти. Из пригорода. Как далеко кажется отсюда пригород Парижа.

— Из какого пригорода?

— Из западного. Из Рюэйля.

— Правда? Я была в Рюэйле. Мальмезон. Лес Сен-Кукуфа.

— Забавно. Ты была в Рюэйле.

— Забавно.

Они немного покружили.

— Мы могли запросто встретиться в Рюэйле, — говорит Люлю Думер. — Ты когда там был?

Жак высчитывает.

— Мы могли запросто встретиться, — говорит Люлю Думер.

Они немного покружили.

— А знаешь, — говорит Люлю Думер, — может быть, в Рюэйле ты встречал де Цикаду? Поэта.

— Конечно. Еще бы. Де Цикаду. А как же. Поэта.

— Еще тот тип, а?

— Особенно для Рюэйля. Чтобы поразить рюэйльских обитателей, вовсе не обязательно быть таким уж выдающимся.

— Говорят, он великий поэт.

— Непризнанный. Но бывает, что все меняется.

— И великий больной, ко всему прочему. Ты когда-нибудь видел его во время приступа? Ну и зрелище!

— Да. Но я его почти вылечил. Когда был инженером-ветеринаром.

— Тем лучше для него.

— А моих родителей ты не знала? Сердоболь. Трикотажное производство. «Нет». Ты родилась в Рюэйле? «Нет». А что ты делала в Рюэйле?

— Домработницей была. С тех пор кое-чего достигла. Сам видишь.

— Но все равно: для такой славной девушки, как ты, Сан-Кулебра-дель-Порко — место далеко не идеальное.

— Выехала-то я правильно, но немного запуталась по дороге.

— Это дело надо исправить.

— Не все так просто.

— Что бы ты сказала, если бы очутилась на моем месте.

— Но ты ведь, похоже, и сам еще ничего не исправил.

— Конечно нет.

Оркестр закончил играть. Теперь за столом Сталя уже сидит целая компания: мужчина в красном жилете и его индеец борхерос, а с другой стороны Рубядзян, оклемавшийся после приступа и уже накачавшийся уиски. Треп крепчает. Жак и Люлю Думер садятся.

— А вот у вас вши были? — спрашивают у них.

А они и отвечают «Естессно».

— Я их даже разводил, — говорит Жак. — Я хотел вывести породу очень больших, очень жирных и очень сильных вшей. Перед тем как работать в кино, я занимался зоотехникой.

— Как интересно, — говорит мужчина в красном жилете, наклоняясь к Жаку.

— Очень любопытно, — добавляет индеец борхерос, который говорит по-французски так же хорошо, как папаша и мамаша Берлиц[178], вместе взятые.

Жак вглядывается в лица двух чудиков.

— Ну, так что с этими гигантскими вшами?

Это переспросил мужчина в красном жилете.

— Времени не хватило, — говорит Жак.

Индеец борхерос делает такое же разочарованное выражение, как и его хозяин.

— Я все бросил и ушел с труппой бродячих комедиантов, — говорит Жак.

— Из-за женщины, — говорит Сталь.

— Естессно.

— Из-за той, о которой ты только что рассказывал? — спрашивает Люлю Думер.

— Нет. Из-за ее сестры.

— Еще одна подруга детства?

— Точно.

Рубядзян смотрит на Люлю Думер и находит, что она очень даже мила.

— Совсем как у меня, — говорит мужчина в красном жилете. — Десять лет я был викарием в Сен-Брен-ле-Коломбен, и вот однажды мимо проезжал цирк. Я влюбился в наездницу. Чтобы увидеть эту женщину, я переоделся в светскую одежду, пришел на спектакль и уселся в первом ряду. Естественно, все меня узнали.

— Для этого следовало быть редкостным нахалом, — сказал индеец борхерос.

Индеец борхерос уже сто раз слышал эту историю, еще в ту пору, когда работал официантом в «Пети Кардиналь», но сия реплика была как бы частью совместного номера, а посему он выдавал ее так же хорошо в Сан-Кулебра-дель-Порко, как в Макао[179], Сомюре[180] или Альжирзирасе[181].

Жак даже не вздрогнул. Для него подобные встречи совсем не желательны. Он склонился к Рубядзяну и шепнул ему на ухо:

— Если ты не прекратишь так смотреть на эту девушку, я набью тебе рожу.

Мужчина в красном жилете продолжал:

— Через две недели я нагнал цирк и устроился в нем клоуном. У меня оказался талант клоуна, а я об этом даже и не подозревал. Что до наездницы, до чего ж красивая была, стерва. Я не жалею о том, что сделал.

Жак вновь склоняется к Рубядзяну.

— Слушай-ка, ты, извращенец, — выдает он ему по-английски, — if you take one more peak at my doll I break your neck[182].

Но Рубядзян, уже поднявший себе настроение вискарем, эту угрозу всерьез не воспринимает. Он продолжает пялиться на Люлю Думер.

— Как пришел к вам этот талант? — спрашивает Сталь у индейца борхерос.

И тут Рубядзян получает…

— Еще когда я был официантом, — отвечает индеец борхерос, — то поражал посетителей…

…прямо в пятак…

— …тем, что пережевывал ножки омаров, ракушки улиток и даже маренских устриц. Но вот раскусить португальские так ни разу и не смог.

…сокрушительный…

— А однажды один очень образованный молодой человек, который часто приходил к нам обедать, даже сравнил меня с вэгэ[183], ну, с поэтом, знаете.

…удар.

Рубядзян падает на пол. Его поднимают. Ему промакивают шнобель. И он начинает распускать нюни.

Былиж они два старых приятеля прожилиж шесть месяцев в диких лесах среди индейцев борхерос исключительно диких и вот тебе на из-за женщины конец старой дружбе, былиж два старых приятеля прожилиж шесть месяцев вместе в диких лесах среди…

— Смени пластинку, — сказала Люлю Думер. — А потом, мне эта музыка не нравится.

— Сваливаем отсюда? — предложил Жак.

Они ушли вместе.

X

Могильщики принялись сеять землей поверх опущенного гроба, снег падал туда же и даже на самое дно; крышка покрывалась белыми пятнами. Де Цикада всхлипывает в последний раз, Сердоболь и Предлаже отрывают его от этого зрелища, де Цикада утирает слезы, они медленно выходят с кладбища. Их окутывает снежный вихрь, машину Сердоболя уже полностью замело. Неподалеку от них Валерианов холм морозит свой горб в свинцовом небе. Не слышно ни звука. Трое мужчин садятся в машину Сердоболя.

— Ну и погода, — говорит Предлаже.

— Сегодняшний вечер вы проведете у меня, — говорит Сердоболь де Цикаде. — Вы останетесь у нас ужинать.

— Соглашаюсь охотно, — говорит де Цикада. — У вас, Сердоболь, чувствительная душа, хотя вы и не поэт.

— Я — ваш друг, де Цикада, — говорит Сердоболь.

— У меня такая тоска, — говорит де Цикада. — Уверяю вас, сейчас мне совсем не хочется писать стихи. Ах, черт возьми, только подумать, что она будет гнить как падаль, от этого у меня сердце разрывается. А всем остальным до этого нет никакого дела, черт возьми, черт возьми, черт возьми.

— Не переживайте так, де Цикада, — говорит Сердоболь.

Он наконец завел машину, «дворники» начали медленно счищать снежные хлопья, машина тихо тронулась.

— Легко сказать: не переживайте. Но ведь ничего уже не поделаешь. Какой ужас!

— Увы, — сказал Предлаже, не раз уже тронутый траурной скорбью.

— Уверяю вас, когда я вернусь домой, мне совсем не захочется писать стихи. Что за жизнь, что за жизнь.

— Это забудется, — сказал Предлаже.

Де Цикада повернулся к нему:

— Вы так думаете?

— Увы, — сказал Предлаже.

Доехав до Пастушьей площади, они повернули налево и поехали вверх по авеню Жоржа Клемансо[184].

— И потом, — сказал Сердоболь, — она уже столько лет не является вашей женой. Это должно вас немного утешить.

— Именно это я никак не могу переварить.

Они замолчали до самой Шаровой площади. Еще немного, и они будут в Рюэйле.

— Только подумать, — воскликнул де Цикада, — только подумать, что черви уже начали ее жрать!

— Не надо преувеличивать, — сказал Предлаже.

— То есть?

— Мадам де Цикаду предали земле в зимнее время и в герметично закрытом гробу, а посему можно с максимальной вероятностью утверждать, что ни одна личинка насекомого не успеет вылупиться на ее теле, которое будет разлагаться медленно в соответствии с законами естественной ферментации и в итоге превратится таким образом в прах, так и не став жертвой тех, кого мы, энтомологи, называем образно и почти что поэтически работниками смерти, а именно скромных членистых, весьма полезное призвание коих состоит в том, чтобы на наших широтах уничтожать остающиеся на свежем воздухе трупы, преимущественно животных, поскольку человеческие останки, по обычаю, предаются земле, как это мы, увы, только что имели возможность наблюдать.

Де Цикада подавил всхлип.

— Мысль о том, что она мало-помалу высушится и превратится в прах, меня немного утешила. Спасибо, Предлаже.

— Вот положительная сторона науки, — произнес с некоторой завистью Сердоболь.

— А, — спросил де Цикада, — что на самом деле представляют собой могильные черви?

— Я кое-что знаю по этому поводу, — сказал Предлаже, — поскольку изучал вопрос вместе с одним ученым, доктором Мененом. Это действительно — по крайней мере, в начальный период загнивания — личиночные червячки, ибо речь идет о личинках диптеров, в частности, Calliphora vomitoria, проще говоря, самой обыкновенной синей жирной мухи, Curtonerva stabulans, то есть ее сельской разновидности, а также Phora atterrima и Ophyra cadaverica, которые появляются лишь после того, как бутириновое и казеозное[185] брожение переходит в аммиачное.

— Как это все весело, — сказал Сердоболь.

— А еще мы не должны забывать о Rhizophagus parallelocollis, которые являются колеоптерами[186], и о Philantus ebeninus, которые являются стафилинидами[187]. Кстати, отметим, что форы предпочитают худые трупы, а ризофаги — жирные.

— Удивительно, — сказал Сердоболь, — что эти маленькие твари, совсем как люди, имеют свои предпочтения.

— Каждому свое, — сказал де Цикада, — а вообще-то, если я обожаю жирную ветчину, это вовсе не дает вам права сравнивать меня с какими-то тризнафагами.

— Ризофагами, — сказал Предлаже.

Они доехали до трикотажного предприятия.

— Зайдите выпить с нами по рюмочке, — предложил Сердоболь гербористу. — Согреетесь.

— Нет, спасибо. Торговля не ждет.

Уговаривать не стали.

Мадам Сердоболь выдала из своего арсенала несколько растроганных фраз. Де Цикада поблагодарил. В камине вовсю горели дрова. Запылал пунш.

— До чего ж подкован этот Предлаже, — сказал де Цикада. — Вот я, например, все эти естественные науки никогда не зубрил. И, впрочем, зря, так как сейчас мне кажется, что из них могла бы исходить поэзия с каким-то особенным ароматом.

— Мсье де Цикада, вы напишете стихи о смерти этой несчастной мадам де Цикады? — спросила мадам Сердоболь, которая в этот момент вязала пару носков для своего мужа, так как недолюбливала фабричные изделия.

— Нет, мадам, глубокое горе безмолвно.

— А вот я, когда обжигаюсь, не могу оставаться безмолвной. Я тогда кричу «уй».

— Да ты что, лапушка, — сказал Сердоболь, — как же можно такое сравнивать.

— Нет, мадам, — продолжил де Цикада. — Пусть любовь, питаемая к ней, и разочарование, испытанное впоследствии, навеяли некоторые из моих самых удачных произведений, но целомудрие, должен вам признаться, запрещает мне использовать в эстетических целях скорбное событие, которое так угнетает меня сегодня.

— Это значит, что стихов вы писать не будете? — спросила мадам Сердоболь.

— Он только что тебе это объяснил, — сказал Сердоболь.

— У поэтов капризный нрав, — сказала мадам Сердоболь.

— Это и есть поэзия, — сказал де Цикада.

— А не сыграть ли нам в жаке́[188]? — предложил Сердоболь.

— Почему бы и нет? — сказал де Цикада. — Это нас отвлечет.

Сердоболь принес коробку, и вот уже по доске стали перекатываться кости, жетоны составляться в пирамиды, и лишь время от времени тишину нарушало высказанное по ходу игры замечание или урчание автомобиля в заснеженной мгле. Когда пробило семь часов, мадам Сердоболь встала и сказала: сейчас будем ужинать. Мужчины закончили партию, и все сели за стол. Служанка внесла супницу, и в этот момент раздался звонок в дверь.

— Вот те на, — сказали все, — кто это может быть?

Никого не ждали. Служанка пошла посмотреть.

Мадам Сердоболь уже начала разливать суп, но прервала это занятие и, застыв с поднятой поварешкой в руке, вытянула барабанные перепонки в сторону двери, ибо что-то там происходило. Послышались чьи-то голоса. Там что-то происходит, но что же там может происходить?

Вбегает перепуганная служанка:

— Там дама, которая говорит, что она мадам Сердоболь, и маленький мальчик, который…

А вот и маленький мальчик. На нем куртка с капюшоном, запорошенная снегом, тяжелые башмаки, перепачканные грязью; ему лет шесть. Он бросается к де Цикаде с криком «здравствуй, дедуля!», обнимает его, затем бежит к мадам Сердоболь с воплем «здравствуй, бабуля!». Ошибка, которую он совершил при идентификации дедушки, ситуацию отнюдь не прояснила. А вот и дама. На ней жалкий плащик и та еще шляпенция. Запорошена она не меньше, чем ребенок.

— Я ваша дочь! — восклицает она.

И, указывая на мальчугана:

— А это ваш внук!

Она скидывает свой плащ и отдает его служанке.

— Мишу! Иди сюда, я тебя раздену. Ну и наследил же ты своими грязными башмаками! К счастью, у нас в чемодане тапки.

Служанке:

— Принесите мой чемодан.

Служанка бежит за чемоданом.

Наконец Сердоболь произносит:

— Я хотел бы знать, мадам…

— Насилу отыскали дом. Мишу, погрей ноги. Посмотри, как красиво горят дрова. Я уж думала, никогда не найдем, все в кромешной тьме, да еще этот снег.

— Мадам…

— Ну, чего? Еще не догадались, кто я такая? Может, еще скажете, что не знали о моем существовании? Ну же!

— Значит, это вы, — спокойно говорит мадам Сердоболь.

— Кто из них мой дедушка? — спрашивает Мишу.

— Это я, заинька, — говорит Сердоболь.

— Какой славный мальчик, — говорит де Цикада.

— Вы ведь с нами поужинаете? — говорит мадам Сердоболь.

— И не только поужинаем, — говорит Сюзанна. — Я пришла просить у вас крова.

— Все равно сначала поужинаем, — говорит мадам Сердоболь. — Суп остывает.

Принести дополнительные тарелки и приборы было совсем нетрудно.

— Не люблю суп, — сказал Мишу.

— Только не изводи нас своими капризами, — сказала Сюзанна.

— Не заставлять же его есть суп, если он не любит, — сказал Сердоболь. — Правда, малыш?

— Да, дедуля. Дедушка — хороший чувак.

— Значит, вот как вы собираетесь его воспитывать, — сказала Сюзанна.

— Детям следует предоставлять хотя бы немного свободы, — сказал де Цикада.

— А вы что, наш родственник? — спросила Сюзанна, смерив его взглядом с головы до ног. — Нас еще не представили друг другу, — добавила она более любезно.

— Господин Луи-Филипп де Цикада — поэт, — сказал Сердоболь.

— А, так это вы — де Цикада. Жак мне часто о вас рассказывал. Вам помогло лекарство, которое он вам прислал?

— Я очень суеверен. Стоит мне сказать, что лекарство помогает, и потом оно уже не производит никакого эффекта.

— Я вас понимаю. У Жака тоже были такие бзики. Я с трудом понимала, чем же он занимается. Он утверждал, что если расскажет, то этим все испортит.

— Он был таким еще в детстве, — сказала мадам Сердоболь, — немного скрытным.

— Он был не то чтобы скрытным, — сказала Сюзанна, — скорее, не очень-то доверчивым.

— Я хочу дольку чеснока, — сказал Мишу, потому что в этот момент принесли ягнятину.

— Ну конечно же, заинька, — сказал Сердоболь.

— В детстве он мне доверял, — сказала мадам Сердоболь. — Он говорил мне: вот увидишь, мама, я стану профессором, и объяснял как, или же врачом, и объяснял как. Когда ему было уже лет тринадцать, вот тогда он перестал мне рассказывать, что у него на уме.

— Мне хотелось, чтобы он перенял мое дело, — сказал Сердоболь, — но он захотел стать врачом-паразитологом, главным образом, чтобы изучать вшей.

— Хи-хи, — хихикнул Мишу. — Вшей.

— Как тебя зовут, мое дитятко? — спросил Сердоболь.

— Мишель, — ответила Сюзанна.

— Мишу, — ответил Мишу.

— А сколько тебе лет, сладкий ты мой? — спросил де Цикада.

— Шесть лет. Дядя, а почему у тебя такой большой галстук?

— Какой очаровательный ребенок, — сказал Сердоболь.

— Ну просто живая копия, — сказал де Цикада.

— Он хорошо учится? — спросила мадам Сердоболь.

— Неплохо, — сказала Сюзанна, — только вот вшей подцепил.

— Вот те на, — сказал Сердоболь.

— Дедушка, — сказал Мишу, — я хочу еще дольку чеснока.

— Сорванец в духе Генриха IV[189], — сказал де Цикада.

— Будьте с ним начеку, — сказала Сюзанна.

— Я никак не могу вспомнить, любил ли Жак чеснок, — сказал Сердоболь.

— А вы ведь трикотаж производите, мсье Сердоболь? — спросила Сюзанна.

— Да, мадам, — сказал Сердоболь.

— Мальчику нужно будет справить теплую одежду и носки, — сказала Сюзанна.

— И самокат, — сказал Мишу.

— До чего же потешный мальчишка, — воскликнул де Цикада.

— Будет у тебя самокат, — сказал Сердоболь.

— А еще мне бы машину с педалями, — сказал Мишу.

— Я покатаю тебя на своей, — сказал Сердоболь, — на большой, на настоящей.

— Мама, вот здорово, у дедушки есть машина.

— Ты доволен, деточка? — расчувствовалась мадам Сердоболь.

И так далее и так миленько и так славненько, что ужин подошел к концу.

Де Цикада из деликатности пожелал непременно удалиться. Сердоболь захотел его обязательно проводить. Тем временем мадам Сердоболь показала Сюзанне ее комнату. Туда поставили маленькую кровать, на которую не без труда уложили протестующего Мишу. После чего женщины спустились к камину.

Вернулся Сердоболь. Было слышно, как он топает ногами, чтобы стряхнуть снег. В коридоре трикотажник задержался, чтобы снять обувь и надеть шлепанцы. Вошел и сел между женщинами.

— Итак, дочь моя, — сказал он.

Сюзанна подняла голову.

— Мы ждем, когда вы нам поведаете вашу историю (прошлое) и введете нас в курс дела относительно ваших намерений (будущее). Ну а пока (настоящее) вы здесь у себя дома, если вы и вправду супруга нашего сына.

— Я родилась, — сказала Сюзанна, — двадцать тире тридцать лет тому назад в маленькой деревушке в районе О-Керси[190]. Мои родители были испольщиками, а ферма, довольно замызганная, принадлежала графу де Виженев. Когда мне исполнилось пять лет, никто уже не сомневался, что я — его дочь, то бишь моя мать, женщина небольшого росточка, согрешила с нашим аристократическим хозяином. Мой отец, тоже не особенно высокий, сделал вид, будто ничего не произошло, так как боялся получить тумаков от своей супруги (рука у нее была тяжелая) и потерять работу. Со мной же он особенно не церемонился. И вот, когда мне не было и семи лет, он попытался в первый раз меня изнасиловать. К счастью, в этот момент появился один графский слуга, и моему отцу пришлось обратно застегивать штаны, ворча и не очень любезно чертыхаясь. Слугу звали Теодюльф, и именно он через три недели после этого лишил меня девственности, против моей воли, разумеется. Уже в то время сельская жизнь меня не очень-то прельщала. Меня отправляли в школу за шесть километров от дома. Ну и дрались же мы с мальчишками! Когда я стала чуть взрослее, они собирались по пять-шесть человек, чтобы потискать мне груди и посмотреть мое естественное устройство. Что до папаши, я имею в виду ненастоящего, то он все время подкарауливал меня в темноте, чтобы совершить-таки со мной инцест, который, впрочем, инцестом все равно бы не стал, поскольку папаша не был моим настоящим отцом, а настоящий, кстати, тем временем успел погибнуть в результате несчастного случая на охоте. Нужно ли добавлять, что мой папенька, тот, ненастоящий, к этому приложил руку, мерзавец. Его, маминого мужа, звали Бордье, я чуть не забыла вам сказать, а меня зовут Сюзанна Бордье. В четырнадцать лет ферма Бордье меня достала окончательно. В трех километрах от фермы находились вольфрамовые шахты и бараки, в которых жили рабочие, в основном арабы из Северной Африки. Я мечтала работать официанткой у них в бистро, там целый день хрипел патефон и готовился кускус[191], знаете, что это такое?

— Нет, — сказали старенькие родители.

— Там пили белое вино без закуски, да так, что часто вытаскивались ножи и бритвы, и тогда дело доходило до шрамов. В среднем получалось по два зарезанных в неделю. В один прекрасный день когда папаша Бордье повел себя особенно гнусно похотливо и настойчиво я взяла чемодан положила туда пару шелковых чулок пояс для подвязок гигроскопическую вату и попрощавшись с этими склизкими и загаженными стенами которые меня так часто видели жертвой разных сатиров вылетела из гнезда в сторону других чуть более цивилизованных цивилизаций. Стоит ли говорить что хозяин бистро и слышать ничего не хотел и выставил меня за дверь: он слишком боялся папашу Бордье. Что мне оставалось делать? Один араб, у которого был мотоцикл, сказал мне: «Ти малишка красивий» каковой я скажем без ложной скромности и была и предложил прокатиться с ним в соседний городок; я согласилась. Итак забралась я на его аппарат и в дорогу. Мотоцикл знаете ли это что-то потрясающее.

— Никогда не ездили, — сказали старенькие родители.

— Наступала ночь, одна за другой зажигались звезды. Мы неслись во весь дух сквозь сумерки по национальной дороге 308 Б. Какая поездка. Какое воспоминание. Этот араб, которого звали Бу Аму бен Тоблер[192], привез меня в маленькую гостиницу, где жил сам, он уже давно туда перебрался из барака, так как деньжат у него было побольше, чем у остальных. «Ти спать в моя комната, — сказал он мне, — а я спать в комната мой друг Бу Адду бен Сюшар». Так оно и произошло. Ну, что вы на это скажете? Если это не истинное джентльменство, то пусть прямо сейчас отрежут причиндалы у папаши Бордье, который и так заслуживает, чтобы ему их отрезали.

— Этот сын пустыни повел себя весьма благородно, — сказали старенькие родители.

— Еще бы, но минуточку! После недели тихой и целомудренной жизни по крайней мере моей так как по поводу двух дружбанов я даже не хочу вам намекать на то что они могли промеж собой вытворять…

— О, не стоит нам намекать, — сказали старенькие родители.

— Итак после довольно приятной недели а мы ходили в кино или в кафе вместе без всяких проблем значит после недели как-то утром двое этих курчавых стучат в дверь моей комнаты я спрашиваю «ктотам» и вот они входят. Оба празднично одеты было как раз воскресенье и говорят мне: «Ми очень в тебя влюбиться, малишка красотка, ти вибирать между нас двоих». Ничего не скажешь, все правильно, правда? Естественно я выбрала бен Тоблера который ко мне так порядочно отнесся должна же быть справедливость но где-то приблизительно через месяц он проиграл меня в кости и тогда я стала любовницей бен Сюшара но ненадолго так как он нашел себе хозяина и я тоже в лице Танайски отец которого был русским белогвардейцем а мать черномазой. Этот красивый парень хоть и простой шахтер был непонятно в честь чего в очень хороших отношениях с одним из главных людей города а именно с типом по имени Бапоно который изготавливал месиво для свиней и корм для куриц. Танайски меня пристроил служанкой к Бапоно непонятно зачем так как этот гражданин даже ни разу не попытался ущипнуть меня за задницу.

— Ну вы и шутница, — сказали старенькие родители.

— А вот то что я расскажу вам теперь совсем не смешно потому что в одно прекрасное утро хотите верьте хотите нет Танайски обнаружили серьезно танайсованным. Он прохлаждался в утреннем тумане, профессионально нашпигованный шестью револьверными пулями. Для меня это оказалась большим облегчением, для мсье Бапоно тоже, так как, должна вам сказать, Танайски был совершенно невыносим. В результате этого эпизода Бапоно позолотил мне ручку тысячефранковой бумажкой и попросил меня исчезнуть. Приказ, который я тут же и выполнила, сев на поезд до Парижа, куда я приехала через четыре часа согласно расписанию. Не успела я сделать и трех шагов по асфальту большого города, как тут же один молодой сутенер вызвался меня защищать от невзгод судьбы и полиции, а заодно поддерживать меня в суровой борьбе за выживание, а именно такова жизнь обитателей европейских столиц. Я отказалась, причем в резких выражениях, которые так поразили субъекта, что он осыпал меня бранью, тогда я пригрозила ему зонтиком, и да здравствует независимость!

— Вы поступили очень благоразумно, дочь моя, — сказали старенькие родители.

— Я отправилась ночевать к одной изворотливой подружке, которая на следующий же день нашла мне место. По разным обстоятельствам я была вынуждена часто менять бистро, в которые трудоустраивалась. Последним оказался «Пети Кардиналь», где хозяевами были Дюсейи. Я работала там уже приблизительно полгода, клиентура не так чтобы потрясающая, местные лавочники, служащие, почтальоны, интерес небольшой, когда один молодой студент, совсем недурен собой, вы уже узнали в нем Жака…

— Да, действительно, парень он видный, — ответили старенькие родители.

— …взял за привычку приходить каждое утро завтракать. Он любил лошадей, хозяин тоже, короче, об этом они и беседовали, а с Дядюшкой он говорил обо всем понемногу: искусство, науки, философия. Дядюшка — это дядя мадам Дюсей, разжалованный кюре, который когда-то все бросил ради цирковой наездницы. Не знаю, как это получилось, но однажды Дюсей пригласил Жака за свой стол, и после этого парень получил пансион в «Пети Кардиналь», где кухня, к слову, была неплоха. Он ел с нами, мы — это двое хозяев, Дядюшка, я и официант, официант бывал разный: Альфред, Теодор, Жан, Гораций, кого-то, может, и забыла, ну да не суть. Так получилось, что мы виделись каждый день и в итоге понравились друг другу, Жак и я, и случилось то, что в таких случаях обычно случается: мы сошлись, но о женитьбе в общем-то особенно и не думали, что простительно: молодость.

— Теперь начинаем понимать, — сказали старенькие родители, — а то все как-то не получалось.

— Мы любили друг друга, мы были счастливы, и вот у меня в животе начал расти Мишу, а потом у Жака возникли проблемы, а вы не хотели его видеть.

— Увы, — вздохнули старенькие родители.

— Тут начался облом, непруха, нужда, нищета. Тогда я подумала о Бапоно, написала ему очень вежливо, но решительно и внятно. Он мне ответил, что ему нужен химик. Это устраивало Жака, ну просто лучше быть не может, и мы обосновались в маленьком городишке, где у Бапоно был свой завод. Жак принялся всерьез работать, но вскоре вдруг надумал основать театральную труппу, только подумайте!

— Однако драматическое искусство его никогда особенно не привлекало, — сказали старенькие родители, — как, впрочем, и кино, разве что когда он, Жак, был совсем маленький и ходил смотреть кавбоеф.

— Что бы там ни было, он собрал трех балбесов, двух болванов, каких-то сопляков и вертихвосток, и им взбрело в голову корчить из себя клоунов, играя какую-то пьесу, не знаю кого, наверняка фигню какую-нибудь. Из-за этой истории я была готова от злости зубами скрипеть. Как будто он не мог копаться в своей лаборатории, чтобы стать каким-нибудь Брандером или Пасти[193], великим ученым, в общем.

— Вы сто раз правы, — сказали старенькие родители, — возможно, сейчас он был бы уже знаменит.

— А я должна была сидеть дома, подтирать задницу Мишу и скоблить кастрюли. Спасибо! А ко всему прочему в один прекрасный день мой супруг свалил. Сбежал с гастролирующей труппой, вот так просто, ночью, как ни в чем не бывало, ничего мне не сказав. Честное слово! Это уже было совсем некрасиво. Я даже считаю, что это было офигенно подло и чертовски паскудно. С тех пор я его больше не видела, даже ничего о нем не слышала. Затем я работала на заводе, но тут кризис, работы больше нет, тогда я подумала о вас, ну вот я и здесь, и ваш внук тоже.

— Короче, — сказал Сердоболь, — теперь вы были бы счастливы жить с нами.

— Точно, — сказала Сюзанна.

— Ну, — сказал Сердоболь, — добро пожаловать, дочь моя.

На этом все расцеловались.

— Но это хотя бы правда, все, что вы тут нам порассказали? — спросил Сердоболь.

Сюзанна вытянула руку и разбрызгала немного слюны на ковер[194].

— Наш сын, — сказал отец, — кем же он стал?

Мать вздыхает. Она вяжет. Сюзанна читает детективные романы. Мишу развлекается. В газете печатают последние известия.

— Может быть, он уехал в какую-нибудь колонию? — предполагает семья.

Еще одна пара вязаных чулок, еще один детективный роман, еще одно развлечение, еще одни новости.

— Где он? На острове безвестном, быть может, царствует? — спрашивает семья.

Мишу рисует черных человечков. Они получаются довольно бесформенными.

— Расставшись с кругом тесным для лучших стран?[195]

Семья вздыхает. Скорей бы дождаться, когда закончится зима, а за ней весенние холода. Семья читает семья вяжет семья беседует семья бегает по саду не такому уж и большому. Рядом фабрика что построена во времена Тьера а может Греви[196] не позже довольно добротная патриархальная кустарная корпоративная. Там производят теплую одежду для бедных сельчан.

— Он никогда не хотел перенять мое дело. Это его никогда не интересовало.

Сердоболь показал Сюзанне свои мастерские, один раз. Сюзанна заявила, что удовлетворена просмотром, но о повторной экскурсии не заикалась. Она читает еще один детективный роман. Мадам Сердоболь вяжет еще одну пару носков.

— Мой папа — генерал в Китае, — объявляет Мишу.

— Он очень любил стратегию, — говорит Сердоболь. — Он изучал ее в специальных книгах. Он разрабатывал планы и рисовал прямоугольники, которые затем закрашивал разными цветами, в зависимости от того, чьи это полки: уланы, зуавы, галлы или императорская гвардия. Он говорил, что поступит в Военное училище.

— Мой папа — Папа Римский, — утверждает Мишу.

— Его первое причастие было безукоризненным. У него были хорошие результаты по латыни, которую он учил, чтобы позднее читать свой требник. Конфирмация его воодушевила, особенно епископ. Я бы ничего не имел против, если бы он стал священником, хотя и предпочитаю иметь внука. Два месяца подряд только и было разговоров о семинарии. Затем он перестал об этом думать. Начал превращаться в атеиста.

— А что это такое, дедушка? — спрашивает Мишу.

— Не лезь куда не надо, — отвечает Сюзанна, не поднимая глаз.

Она читает еще один детективный роман. Но мадам Сердоболь не всегда вяжет еще одну пару носков, иногда это какая-нибудь без рук кафка.

— Мой папа — пират, — говорит Мишу.

— После того как мы съездили в Гавр и посмотрели на трансатлантические пароходы, он грезил только об одном: о море. Он все время рисовал корабли и учился распознавать звезды. Но потом заинтересовался посольствами.

— У пиратов — сокровища, — говорит Мишу.

— Не вижу себя в роли жены посла, — говорит Сюзанна.

Когда без рук кафка готова, ей на смену зачинается шерстяной шлем, хотя никакой необходимости в этом нет. Мишу чувствует в себе призвание инженера.

— Мой папа — изобретатель, — заявляет Мишу.

— Идеи у него были. В десять лет он изобрел мухоловку, в двенадцать — новый способ накачивать велосипедные шины, в четырнадцать — аппарат для раздачи игральных карт.

— В общем, ничего серьезного, — говорит Сюзанна.

Когда наступает осень, семья говорит себе, что Жак вероятнее всего не стал вообще никем.

— Хоть бы он не попал на каторгу, — думает семья.

Но в присутствии Мишу об этом не говорят вслух.

А зима уж опять на носу. Нет Жак Сердоболь так никем и не стал даже международным жуликом даже знаменитым убийцей даже известным бандитом. Должно быть неприметно работает в какой-нибудь конторе иль на каком-нибудь заводе а то на ферме даже ну откуда нам-то знать. Не мог ли он, гипотеза другая, скончаться? Покоится ли он[197] в далекой и забытой деревушке под скромной гробовой плитой на тесном кладбище где отвечает нам лишь эхо а ива осенью листву теряет и нищий что у старого моста ей песнь свою наивно-заунывную поет?

— Трусливо бросил жену и ребенка, — говорит Сюзанна, — вот его самый великий подвиг.

— Он был страшным эгоистом, — говорит отец, в то время как опавшие листья скучиваются на улице.

— Ты преувеличиваешь, преувеличиваешь, — говорит мадам Сердоболь.

— Бросить жену это еще можно простить такое случается но оставить ребенка: нет!

Мадам Сердоболь вздыхает.

На его счет никогда не было особенных иллюзий. А теперь их нет вообще, никаких. При Мишу от любых комментариев воздерживаются. Ему подарили так называемые географические кубики, он еще слишком мал, чтобы оценить картографическую науку, но это позволяет ему путешествовать вместе со своим отцом.

Семья продолжает кто свой детективный роман кто свое вязание кто свой кроссворд кто свои игры а зима потихоньку приближается прыгая с ветки на ветку с крыши на крышу скользя по водосточным трубам в канавы мертвые ветки серые крыши разорванные трубы замерзшие канавы. Мишу возвращается из школы со своим большим ранцем, он разворачивает свою науку под лампой, в то время как остальная семья пристраивается у гудящего обогревателя.

Мишу учится хорошо: он первый по всем предметам — арифметика, рисование, социальная гигиена, каллиграфия — всегда первый. А посему в награду ему разрешают часто ходить в кино. Но ходит он туда не с дедушкой-бабушкой которые презирают кина искусство и не с матерью которую трудно расшевелить. Туда его водит де Цикада. Они вместе комментируют просмотренные картины, восторгаются актерами, критикуют. В газетах все чаще говорят о некоем Джеймсе Чэрити[198] американском актере вроде бы французского происхождения фильм с которым как утверждают демонстрируется в ближайшие дни в Париже фильм по-французски хотя и сфабрикованный в СэШэА.

В саду после обеда Сюзанна читает детективный роман а мадам Сердоболь вяжет а ее супруг дремлет а Мишу учится он хорошо учится Мишу а де Цикада после длительного и уединенного взращивания своей скорби так что из нее вырос эдакий скользкий сгусток который порой теснит ему сердце и поднимаясь застревает в горле де Цикада теперь ежедневный посетитель Сердоболей смотрит поверх кино-газеты которую пролистывает не без интереса на ноги Сюзанны ибо увы увы дело житейское Сюзанна в его глазах имеет много очаровательных достоинств от макушки до пяток и от чулочного шва до серебристого перманента.

— Э… э… вот любопытная штука.

Это сказал он.

— Я сейчас вам прочту.

Он начинает.

Тут спицы скрещиваются детективный роман закрывается с заложенным на недочитанной странице пальцем и изучения предметов откладываются подальше от глаза уставшего от слюды и сланца.

«Владение Джеймса Чэрити, в стиле ренессанс, на вершине холма расположено, а обширный парк его окружает. Большая машина великого актера, заехавшая за нами в гостиницу, останавливается наконец. Джеймс Чэрити встречает нас на пороге, в окружении секретарей и прислуги. Пройдя просторную залу для бильярда, поскольку наш соотечественник — страстный любитель этой игры, почти спорта, мы оказываемся в тихом патио, чью тишину если и нарушает, то лишь тонкая текучая струйка маленького фонтана».

— Для того чтобы все это иметь, надо быть богатым, — говорит Сюзанна.

— Подождите, подождите! Самое главное впереди. Я продолжаю.

«Мы усаживаемся перед минт-джалепсами»[199].

— А это еще что такое?

— Цветы?

— Раковины?

— Им следовало бы пояснять непонятные слова. Я продолжаю: «И мы приступаем к нашему нелегкому делу:

— Джеймс Чэрити, ведь вы, не так ли? французского происхождения, не так ли?

— Почти парижского даже ибо рожден в Рюэйле был я городе благородном что близ Понтуаза раскинувшегося недалеко от Сюрены». Ну, что вы об этом думаете? Вот к чему я вел: наш земляк.

— Однако, — говорит мадам Сердоболь, — вокруг нас я не знаю никаких Чэрити.

— Однако тут написано черным по белому. Этот тип из Рюэйля, как и я. Я продолжаю.

«— Вы были несомненно в детстве эдаким несносным ребенком?

— Нет я думаю. Я бы сказал: склонным к прогуливанию школы. Уже тогда, в возрасте малом еще, посещал прилежно затемненные залы.

— Проявлялось уже, в возрасте малом еще, ваше призвание к так сказать энному искусству?

— Да конечно черт возьми. Ах немые ковбои, безмолвные вампиры, бессловесные макслиндеры, афонические чарличаплины, до чего же увлечен я был страстно действием их, в жанре эпическом, я бы сказал».

— Для американца он треплется совсем неплохо, — говорит Сюзанна.

— Кроме вас, мсье де Цикада, я больше никого не знаю, кто бы мог так красиво изъясняться, — говорит мадам Сердоболь.

— Стоит признать, закручено ладно. Я продолжаю.

«— А о вашей семье, родителях, братьях и сестрах, подробностей несколько вы несомненно сообщить могли бы утоляя наше и их то есть ее публику я имею в виду хотя и простительное, но чрезмерное любопытство? не так ли?

— Ничто не скрою я в происхождении моем. В носочном бизнесе отец, ничем не примечательная мать, ни братьев, ни сестер, вот вся моя родня, по отношению к которой я, однако, тем не менее поныне и сейчас привязанности некие питаю».

— Но ведь, насколько мне известно, я единственный трикотажник в Рюэйле! — воскликнул Сердоболь. — Ничего не понимаю!

— Немыслимо, — говорит мадам Сердоболь.

— Подождите, сейчас будет самое любопытное. «И каким, — это спрашивает журналист, — и каким конечно же путем окольным кинематограф достигали вы не так ли?

— Путем окольным же конечно: уместный термин ибо путь чрез множество профессий пролегал и в том числе агрономическую химию что время некое практиковал я в городишке скромном где мало о сколь мало представлялось мне возможностей благоприятствующих призванья и способностей развитию заметим артистических моих.

— Сколь путан из этой скажем так дыры был путь сказал бы я не так ли?

— Бросившись в комедийный поток который течет по венам дорожным моей отчизны родной под видом гастролей, циркаческих и цыганских более или менее. Однажды ушел с труппой бродячей и с тех пор не видали меня дядья как впрочем и совокупно жена дети родители собаки теленок корова[200] и выводок цыплячий».

— Из этого можно хоть что-то понять? — спросила Сюзанна.

— Этот парень — типа Жака, нашего родного Жака. Только вот он пробился. А наш…

Мсье Сердоболь вздыхает, его жена тоже. Сюзанна следует их примеру. Мишу стыдливо опускает глаза.

— Я продолжаю, — говорит де Цикада со дна самого глубокого молчания. «Таким образом, — это спрашивает журналист, — у вас была сказал бы я ну так сказать какая именно нога не важно правая иль левая ступня ну в общем если можно так сказать уж в стремени не так ли?

— А то. Но мне тогда наверняка конечно было цели далеко до. В кинематографе о сколь мои дебюты сколь скромны вначале были. Статистом заурядным вот я согласился быть кем хоть и знал уже актером величайшим что должен стать однажды, вот сейчас».

— Ну, достал, — говорит Сюзанна, — просто замучил своим жаргоном, и кого он из себя только не строит, даже противно.

— Я думал, это вас позабавит, — говорит де Цикада. — Впрочем, продолжение тоже интересное. Он был у индейцев борхерос.

— Ой, прочти нам это, Лу-Фифи, — говорит Мишу.

Ведь он сам уже столько раз был у индейцев и не только борхерос но еще и у живарос зунис команчей ирокезов. Но все же это путешествие в Сан-Кулебрадель-Порко в духе Помбала[201] его впечатляет. Какой все же этот Джеймс Чэрити! Герой! Великий человек! Какой актер!

Озвученный по-французски Джеймс Чэрити мало-помалу потихоньку полегоньку не спеша не торопясь все-таки добрался до Рюэйль-Палласа. Мишу увлекает туда де Цикаду. Сюзанну вытянуть так и не удалось. Сначала зрителей пичкают новостями, затем документальным фильмом о сардине, затем наступает антракт с брикетами эскимо и его рекламой, и, наконец, вот оно, «Рэйман Киноу Компани» представляет «Шкуру Грез»[202] с Джеймсом Чэрити и Люлю Сердоболь в главных ролях.

— Смотри-ка, — говорит Мишу, — у нее фамилия Сердоболь. Как у меня. Как у папы.

Де Цикада ничего не отвечает.

Фильм начинается. Дело происходит во Франции: новобранцы в форменных красных штанах, маленькие и нервозные господа в цилиндрах и с усами, телеги с сеном, управляемые извозчиками в рабочих блузах. Первый кинематограф: ангар, скамейки, для звукового сопровождения — фонограф, после каждого ролика просмотр приостанавливается. В ангаре сидит целая толпа ребятишек, объектив выделяет одного из них, один из его приятелей ему кричит: «эй Джеймс!» другой «эй Чэрити!». Понятно: этот маленький симпатичный мальчишка с темными кучерявыми волосами и есть будущий великий актер Джеймс Чэрити.

Показывают ковбойский фильм с Вильямом Хартом[203]. Воодушевление детей. Один из них, это Джеймс Чэрити, встает, поднимается на сцену и попадает на экран. Он вырос, он стал мужчиной, теперь он одет ковбоем, вот он прыгает на коня и скачет. Преследования, револьверные выстрелы, светловолосые девушки в сапожках, которых крадут темноволосые предатели в ботфортах, индейцы в перьях, насильственные смерти. Действие заканчивается. Джеймс целует героиню в губы, затем сходит с экрана, спускается со сцены и опять, маленьким мальчиком, садится на свое место.

— Я ничего не понимаю, — говорит Мишу.

Джеймс взрослеет, по-прежнему уносимый грезами. Вот он уже исследователь, изобретатель, артист, боксер, вор, он все мечтает и мечтает, к чему все это его приведет? А вот появляются судебные приставы. Зрители трепещут.

— Его же не посадят в тюрьму? — спрашивает Мишу.

Де Цикада на него шикает.

И вот опять мечты: он присоединяется к провинциальной театральной труппе, комический роман. Случай приводит его к первым массовкам. Бал Вшей, на котором Джеймс играет роль плохого парня. И вот уже другие фильмы, где на разных стадиях он появляется то исследователем, то изобретателем, то артистом, то боксером, то вором. Он едет к индейцам борхерос исключительно диким. В Сан-Кулебра-дель-Порко встречается с молодой актрисой Люлю Сердоболь. Они вместе едут в Голливуд попробовать, не получится ли там что-нибудь. И очень быстро успех слава триумф. В итоге Джеймс женится на Люлю Сердоболь и, целуя ее в губы, подписывает (свободной рукой) королевский контракт на свою говорящую и многоязычную «Шкуру Грез».

Конец.

— Красивый фильм, — говорит Мишу.

Вернувшись домой, де Цикада закуривает трубку и принимается пролистывать свои стихотворения. Прочитывает то одно, то другое. Находит их не такими уж плохими, например, вот это, которое могло бы появиться в антологии Жака Сердоболя, если бы она когда-нибудь появилась. Он вздыхает, пускает несколько колец табачного дыма в потолок. Звонят. Он идет открывать. Сюзанна. Он ее целует.

— Ну как, фильм понравился? — спрашивает она.

И начинает раздеваться.

— Очень, — говорит де Цикада.

Он на нее смотрит. Она снимает чулки.

— Кое-что мне показалось странным, — продолжает он, — актеры новые, но у меня такое ощущение, что где-то я их уже видел.

— Иногда себе и не такое представишь, — говорит Сюзанна, растягиваясь на кровати.

— Это уж точно, — говорит де Цикада. — Это уж точно.

Он убирает свою рукопись в ящик и закрывает его на ключ. А затем идет к кровати.

Загрузка...