Жорж Сименон ВДОВЕЦ

I В ЧЕТЫРЕХ СТЕНАХ

1



Он также мало предчувствовал все это, как те пассажиры, которые за несколько секунд до крушения поезда обедают в вагоне-ресторане, читают, болтают, дремлют или любуются мелькающими за окном пейзажами. Он шел по Парижу, не удивляясь тому, что город с каждым днем выглядит все более пустынным. Так ведь бывало каждый год в пору летних отпусков — те же томительно-жаркие дни, то же неприятное ощущение липнущей к телу одежды.

В шесть часов вечера он все еще пребывал в состоянии какой-то отрешенности, в каком-то вакууме. Что мог бы он ответить, если бы его внезапно спросили, о чем он думает, когда своей раскачивающейся походкой широко ступает по тротуару, на целую голову возвышаясь над большинством прохожих.

Что видел он на своем пути, пока шел с улицы Франциска Первого, где более часа провел в отделах редакции, обсуждая свои макеты, до предместья Сент-Оноре, где получил деньги, потом до типографии Биржи и, добираясь, наконец, домой, к воротам Сен-Дени?

Ему трудно было бы ответить на этот вопрос. Да, конечно, он видел машины туристов, больше всего около церкви Мадлен и у Оперы. Он знал это, потому что сейчас был сезон туризма, но ни одна из них не привлекала его внимания, и он не мог бы сказать, какого цвета они были. Должно быть, синие, красные, желтые. А на тротуарах — мужчины без пиджаков, без галстуков, в рубашках с короткими рукавами, с распахнутым воротом. Среди них попадались американцы в белых или кремовых костюмах.

Он не запомнил ничего определенного. Хотя нет, кое-что запомнил. На улице Четвертого Сентября он в первый раз остановился, чтобы вытереть пот. Он сильно потел и всегда носил один и тот же костюм — и зимой, и летом. От застенчивости, из скромности, он сделал вид, будто рассматривает витрину, случайно оказавшуюся витриной шляпного магазина, и взгляд его упал на канотье, единственное, которое там было, и напомнившее ему канотье, какое носил его отец в Рубе в те далекие времена, когда по воскресеньям еще водил своих детей гулять, держа их за руки. На миг он задал себе вопрос, не придавая ему, впрочем, особого значения, — уж не вернулась ли мода на канотье, не поддастся ли он ей, и если да, то как он будет выглядеть в этом головном уборе.

Второй раз он остановился перед красным огнем светофора и в веренице медленно движущихся машин проследил взглядом за человеком, катившим ручную тележку с ящиком таких размеров, что в нем могло бы уместиться пианино. Несколько секунд мысли его были заняты пианино, потом он заметил девушку, которая сидела одна в огромной открытой машине, и покачал головой — на девушке почти не было одежды.

Он не связывал эти образы между собой, никак не осмысливал их. Конечно, он видел столики кафе на тротуаре, проходя мимо, ощущал всякий раз запах пива. Но что еще мог бы он вспомнить, если бы даже очень постарался? Он как бы и не жил в те часы.

А в своем квартале, где все было ему еще более привычно, где все вокруг примелькалось, — здесь он уже вовсе ничего не видел.

В свою квартиру на третьем этаже дома по бульвару Сен-Дени, расположенного между пивной и большим ювелирным магазином, торгующим часами, он мог попасть через два разных входа. Он мог войти со стороны бульвара. Под низкой сводчатой аркой, совсем рядом с пивной, мрачный, сырой проход — с улицы даже не сразу замечали его — вел в мощеный дворик площадью два на три метра, где за грязными стеклами у консьержки круглый год горела лампа.

Он мог войти и с улицы Сент-Аполлин и, миновав мастерскую упаковщика, пройти коридором, который был все-таки больше похож на вход в настоящий дом.

Если бы несколькими месяцами позже, где-нибудь, к примеру в Суде Присяжных, его спросили, каким из этих двух входов он воспользовался в тот день, и от его ответа зависела бы чья-то жизнь или смерть, он вряд ли смог бы показать под присягой, какой именно дорогой он шел.

Этого не случилось. Такой вопрос не возник. Избранный им путь не имел значения, как и то, сидела в это время консьержка в своей конуре или нет.

Лестница была темная. Одни ступеньки скрипели сильнее, другие — слабее. Он хорошо знал их. С незапамятных времен он знал эти уныло-желтые стены и две коричневые двери на втором этаже. На правой была эмалевая дощечка: Мэтр Гамбье — судебный исполнитель. За левой всегда слышался смех, обрывки песен. Иногда ему случалось видеть эту дверь открытой, и он знал, что десяток молоденьких девушек лет пятнадцати-шестнадцати работают там — делают искусственные цветы.

Он поднимался по лестнице тем же медлительным размеренным шагом, каким шел по улице. Те, кто думал, будто он старается таким образом придать себе внушительный вид, ошибались. Его походка не зависела также ни от его комплекции, ни от его веса. Он приспособился ходить так лет в двенадцать, когда ему надоело слышать от товарищей, что он колченогий.

— Почему вы не отдадите его в сапожники? — спросила при нем однажды у его матери одна из соседок. — Большинство хромых становятся сапожниками.

Он не был по-настоящему хромым. Просто одна ног была у него от рождения короче другой, и еще в детстве родители купили ему ортопедические башмаки, причем на одном из них имелась металлическая подковка.

Никому ничего не говоря, он выработал для себя определенную походку и через несколько лет мог уже носить ботинки, по виду ничем не отличающиеся от обычных. Больше он не хромал.

В тот день он не думал об этом и вообще не думал ни о чем определенном. Он не чувствовал усталости. Не испытывал жажды, хотя не заходил по дороге ни в одно кафе.

Ни на улице Франциска Первого, ни в редакции «Искусство и жизнь», где принимали его макеты, ни у братьев Блюмштейн в предместье Сент-Оноре, где он получил деньги, с ним не произошло ничего неприятного. И тем более в типографии Биржи, где в почти пустых мастерских он закончил просмотр верстки рекламной брошюрки.

Дойдя до своей площадки, он стал вынимать из кармана цепочку с ключом. Ведь Жанна дома. Он нажал на дверную ручку. Почувствовав сквозняк, он понял, что одно из окон открыто, но и это его не удивило. Грохот бульвара Сен-Дени еще усиливался из-за низких потолков комнат, и так как он к нему привык, это уже не мешало ему. Он вообще был нечувствителен к шуму. И к сквознякам тоже. А вечером и ночью он уже не замечал фиолетовой неоновой вывески часового магазина, которая через определенные интервалы мигала, как маяк.

Положив на чертежный стол кожаный портфель, потом шляпу, он сказал, как обычно:

— Это я.

Должно быть, тут-то все и началось — во всяком случае, для него. Он ожидал услышать в ответ звук отодвигаемого стула из столовой, дверь которой стояла открытой, шаги, голос Жанны.

Неподвижный, удивленный, но нисколько еще не встревоженный, он ждал.

— Ты здесь?

Даже если она была сейчас на кухне, хоть какой-то звук должен обнаружить ее присутствие, потому что квартирка была небольшой, кроме главной комнаты, которую он именовал своей мастерской.

Впоследствии он не мог припомнить, о чем подумал в эту минуту. Постояв, он направился в столовую, и вид ее чем-то неприятно поразил его.

Если его мастерская, служившая ему также спальней, не была настоящей мастерской, то и столовая не была настоящей столовой.

Разумеется, здесь ели и пили, но у стены стояла железная складная кровать Жанны, плохо замаскированная старенькой скатертью из красного бархата. В углу, рядом с приемником, стояла швейная машина, и в иные дни гладильная доска, которая вынималась из стенного шкафа.

Он должен был увидеть здесь хоть какой-нибудь беспорядок, смотря по тому, чем занималась Жанна в этот день: крышку, снятую со швейной машины, на которой оставались обрезки ткани, обрывки ниток, брошенную на стол выкройку из коричневой бумаги, журналы, стручки зеленого горошка, приготовленные для вылущивания.

Крошечная кухня с круглым слуховым оконцем вместо окна была пуста — ни одной кастрюли на газовой плите, ничего в раковине, не было даже ножа для чистки овощей на клетчатой клеенке стола.

Утром она ему ничего не сказала. Ее не оказалось и в ванной комнате, которую шесть лет назад он с таким трудом соорудил из чулана.

Он вернулся к себе, то есть в мастерскую, повесил шляпу на место — за дверью, над плащом, который он не надевал уже три недели.

Прежде чем сесть, он тщательно вытер пот; взгляд его блуждал по крышам автобусов, которые тянулись вереницей, образуя сплошную массу, по группе людей, которая на углу бульвара, на перекрестке, внезапно распадалась, чтобы броситься потом в разные стороны.

По правде говоря, он не знал, что делать. Сидя в своем кожаном кресле, вытянув ноги, он смотрел на висевшие перед ним часы с медным маятником: они показывали половину седьмого. Машинально рука его поискала на столе вечернюю газету — ведь около пяти часов Жанна обычно спускалась на улицу, чтобы купить газету заодно с продуктами, которых недоставало к обеду.

Все это было необъяснимо. Пока еще не тревожно, не трагично. Просто он испытывал неприятное ощущение. Он не привык, что кто-нибудь сбивал его с толку, не любил, чтобы его спокойствие зависело от кого бы то ни было, в том числе и от Жанны…

Он закурил папиросу. В день он выкуривал десять: него было чувствительное горло, и, не будучи болезненно мнительным, он все-таки заботился о своем здоровье. Время от времени он вздрагивал: шумы, проникавшие о квартиру, были сегодня более громкими, чем всегда, Обычно в этот час он бывал погружен в чтение газеты и докуривал свою папиросу, восьмую, оставляя последние две на после обеда.

Не хватало звука шагов, хождения на кухне, силуэта Жанны в дверях, когда она иногда появлялась на пороге, чтобы молча взглянуть на него.

Правда, разговаривали они мало, но каждый из них в любую минуту знал, где именно находится другой в квартире и что делает.

«Она поднялась к мадемуазель Кувер!» — подумал он с облегчением.

Как глупо, что он не догадался сразу. Мадемуазель Кувер, которой было лет шестьдесят пять и которая из-за плохого зрения никогда не выходила из дому, жила как раз над ними, и вот уже четыре года какой-то мальчик, очевидно, ее родственник, сирота, если правильно понял Жанте, поселился вместе с ней.

У него были смутные сведения об этом ребенке, потому что он лишь краем уха слушал рассказы о нем — не столько из равнодушия к людям, сколько из деликатности, из какой-то застенчивости.

Мальчика звали Пьер, ему было десять лет, и он часто просил позволения спуститься в нижнюю квартиру. Здесь, сидя напротив Жанны, он готовил уроки.

А иногда Жанна поднималась наверх, чтобы помочь старой деве, которая еще могла немного шить, но уже не решалась кроить.

Это так просто. Ему стоит только взглянуть на стол в столовой. Наверное, она оставила ему записку, как всегда в подобных случаях: «Я у мадемуазель Кувер. Сейчас приду».

Он был настолько уверен в этом, что, прежде чем пройти в соседнюю комнату, еще сделал несколько затяжек. Записки там не оказалось. Он заглянул в платяной шкаф. У его жены было не так много платьев, чтобы он затруднился сказать, в каком она ушла сегодня. Кроме того, она ведь шила свои платья и пальто сама, и перед тем, как все эти ткани принимали определенную форму, он видел их в течение нескольких дней, а то и недель.

Так или иначе, она не надела ничего нарядного, ничего «выходного», ибо оба ее красивых платья висели в шкафу, так же как и летний светло-желтый костюм. Очевидно, на ней сейчас то скромное черное платье, которое она донашивает уже только дома, и старые разношенные туфли. Значит, она где-то недалеко, в своем квартале, или поднялась наверх, но забыла оставить ему записку. Можно было бы подняться, постучать в дверь мадемуазель Кувер. Но он этого ни разу не делал, и его приход показался бы ей чем-то необычным.

Он мог также спуститься и спросить консьержку. Правда, Жанна никогда с ней не разговаривала, к тому же при выходе на улицу Сент-Аполлин им не надо было проходить мимо привратницкой. Их дом был не такой, как другие. И консьержка была не настоящей консьержкой. Большую часть времени она проводила в сыром дворе и занималась тем, что помогала мужу менять обивку на стульях. Так что в привратницкой, в сущности, только принимали почту жильцов.

Раз он все равно встал, то пошел на кухню выпить стакан воды, причем долго держал кран открытым, чтобы струя стала похолоднее.

Ему и в голову не приходило заняться работой или чтением. Он не решался снова сесть в кресло. Мастерская казалась ему сегодня не такой уютной, как обычно. А ведь видит бог, он знал ее вдоль и поперек! Он сам размещал здесь каждую вещь, вплоть до мелочей, стараясь устроить все как можно удобнее, и это ему удалось.

Из четырех стен, вернее, из шести, так как в той стороне, что выходила на улицу Сент-Аполлин, было еще углубление вроде алькова, где стоял диван, служивший ему кроватью, он сумел создать себе некую вселенную, которая его удовлетворяла и казалась ему созданной именно для него.

Стены были иссиня-белые, как в монашеской келье, и два чертежных стола — один большой, другой маленький — говорили о труде мастера, — медлительном, спокойном, безупречном.

Он, правда, не писал Деву Марию, как Фра Анжелико, но с не меньшим пылом выписывал шрифты, заглавия для роскошных журналов типа «Искусство и жизнь», крупные литеры и виньетки для книг, выходящих ограниченным тиражом.

Кроме того, вот уже несколько лет, как он занимался одним кропотливым делом — созданием нового типографского шрифта, какой рождается раз в двадцать или даже в пятьдесят лет, шрифта, которому будет присвоено его имя.

В типографиях, в газетах будут просто говорить: шрифт Жанте, как говорят — шрифт Эльзевира, Ориоля, Нодена…

Некоторые буквы, выписанные крупно, красиво обведенные черной тушью, уже начали украшать стены.

Но он не смотрел на них, не смотрел и на серебристые спины автобусов, которые сверху напоминали китов, не смотрел на ворота Сен-Дени, которые солнце заливало сейчас коричневато-золотистой глазурью.

Наконец он решился сесть. «Его» кресло, которое он откопал на Блошином рынке после нескольких месяцев поисков, имело свою историю. У каждой вещи здесь была своя история, в том числе и у стенных часов эпохи Луи-Филиппа с серо-зеленым циферблатом и римскими цифрами. Сейчас они показывали семь.

Его часто принимали за слабосильного, он знал это, и, действительно, его большое тело казалось каким-то непрочным. Он не был толстым, еще менее того — тучным, но производил такое впечатление, будто у него отсутствовал твердый костяк. Все линии его фигуры были какими-то неопределенными, расплывчатыми, и так было уже тогда, когда мальчишкой он ходил в школу и на переменах начинал задыхаться быстрее, чем другие дети.

Люди не догадывались, что он был столь же чувствителен, как и они, быть может, даже более, что при малейшем душевном волнении его охватывал какой-то внутренний трепет. Кровь, казалось, отклонялась в такие минуты от своего обычного течения, что-то смутное, непонятное шевелилось в груди. Порой у него вдруг заболевал палец, словно бы от судороги, или внезапно застывало плечо, и почти каждый раз это кончалось неприятным ощущением у основания черепа, голова словно горела.

Он не пугался, никому ни о чем не рассказывал, даже врачу, а тем более — Жанне. Он успокаивался сам. Впрочем, это давно уже с ним не случалось, а если и случалось, то в очень слабой степени, — после какой-нибудь неприятности, а особенно после пережитого унижения. Нет, это не совсем то. Если выразиться точнее, приступ появлялся тогда, когда он чувствовал, что его недооценивают, что его несправедливо притесняют, что хотят причинить ему боль.

Ему довольно было сказать одно слово. Он искал это слово, силился найти в себе мужество произнести его, и именно это вот ощущение бессилия и вызывало внезапный кризис.

Но сейчас было не так. Ничего не случилось. Жанна скоро вернется. Он прислушивался, подстерегал на лестнице ее шаги. Мысленно он видел, как она поднимается по ступенькам, останавливается на площадке, открывает сумочку…

И вдруг его поразила одна мысль: ему не пришлось вынимать ключ, чтобы войти. А ведь он не помнил ни одного случая, когда Жанна вышла бы, не заперев на два поворота.

— В таком квартале, как наш… — говорила она.

Он-то никогда не боялся воров.

Он ждал уже больше часа, следовательно, уже больше часа ее не было дома. Что-то все-таки произошло — не обязательно что-то серьезное, но неожиданное. Он больше не мог усидеть в кресле. Чтобы промочить пересохшее горло, он пошел в кухню, выпил второй стакан воды, потом вышел, не взяв шляпу, не заперев дверь.

Еще не решаясь подняться к мадемуазель Кувер, он спустился на три этажа и вышел во дворик, где лампа привратницкой светилась желтоватым пятном за грязным стеклом. Он постучался, не заглядывая внутрь, потому что мельком заметил, что муж, сидя на стуле, принимает ножную ванну возле стола, на котором стояли тарелки для обеда.

— Мелани! — крикнул мужчина, не двигаясь с места.

— Чего тебе? — раздался голос из-за занавески, служившей перегородкой.

— Жилец.

— Что ему надо?

— Не знаю.

Это был первый повод для удивления: он словно сделал для себя открытие. Правда, ему редко приходилось стучать в дверь привратницкой. Он вдруг обнаружил два человеческих существа, которые живут в этой полутемной конуре, в двадцати метрах от толпы, разгуливающей по Бульвару, и от людей, которые пьют за столиками перед пивной, где по субботним и воскресным вечерам играл оркестр из четырех-пяти музыкантов.

Женщина выступила из мрака, маленькая, жалкая, с жестким взглядом испуганного животного. Она не открыла дверь, только отодвинула стекло, образующее форточку.

— Если бы у меня была для вас почта, я бы поднялась к вам.

— Я хотел спросить у вас…

— Ну так спрашивайте! Что вам нужно?

Он сразу пал духом.

— Я только хотел спросить, вы не видели мою жену, когда она выходила?..

— Я не обращаю внимания, кто из жильцов входит, а кто выходит, а до женщин мне вовсе нет дела.

— Видимо, она ничего вам не говорила?

— Если бы говорила, я бы вам сказала.

— Благодарю вас.

Он произнес эти слова без иронии, по привычке, — таков был его характер. Сейчас она без причины обидела его. Но он на нее не сердится. Если кто-нибудь был виноват, так это он — он сам. Он вступил в темный коридор, дошел до светящегося выхода на Бульвар и, чтобы унять нетерпение, сделал круг, обойдя ворота Сен-Дени и вернувшись обратно через улицу Сент-Аполлин.

Это была как бы лицевая сторона этих мест и их изнанка. Одни и те же здания выходили на две стороны. Бульвар Сен-Дени — завлекательные витрины, ресторан с позолотой, а по вечерам — вакханалия светящихся реклам всех цветов.

Улица Сент-Аполлин — ремесленники, упаковщики, подальше — будка сапожника рядом с прачечной, где женщины гладили целыми днями, в то время как на тротуаре, напротив, две-три проститутки на высоченных каблуках ходили взад и вперед перед гостиницей, а мужчины играли в карты в полусвете маленького бара.

Его никто не знал. Зато он знал каждую фигуру, каждое лицо, потому что наблюдал за ними из своего окна, того самого, которое находилось над его диваном.

Может быть, Жанна успела вернуться за то время, пока он делал этот круг? Чтобы иметь больше шансов, он решил сделать второй круг, третий. Во время третьего обхода он остановился у молочной, где Жанна покупала продукты. Лавка была еще открыта. Здесь торговали не только маслом, яйцами, сыром, но и вареными овощами для тех, кому некогда готовить или кто, живя в гостинице, не имел на это права.

— Полагаю, вы не видели мою жену, госпожа Дорен?

— Нет, только утром, когда она приходила за покупками.

— Благодарю вас.

— Но вы не беспокоитесь, скажите?

— Нет. Конечно нет.

Говоря это, он готов был заплакать от волнения.

Это было то самое чувство бессилия, которое всегда так мучительно угнетало его. Жанна куда-то ушла. Право же, в этом не было ничего особенного: недоразумение, случайность, задержка. Она забыла написать записку.

Что мешает ему до ее прихода подняться к себе, пообедать тем, что найдется в ящике для провизии? Или зайти в первый попавшийся ресторанчик? Или же, если ему не хочется есть, пойти домой и почитать в своем кресле?

Забыв купить вечернюю газету, он вернулся в свою квартиру, где все еще никого не было и где одно окно стало совсем красным. Этот день казался ему длиннее других. Было около восьми часов, а солнце никак не могло зайти, люди на тротуарах по-прежнему пили пиво и аперитивы, мужчины все еще ходили без пиджаков.

Жанна никогда не болела. Мало вероятно, чтобы она потеряла на улице сознание. Но даже если бы это случилось, разве не было у нее с собой удостоверения личности? Вот уже два года, как в их квартире поставили телефон.

Нахмурив брови, он пристально посмотрел на аппарат на столе. Если ее где-то задержали, если у нее какое-то затруднение, почему она не позвонит?

Из этого можно было сделать следующий вывод: уверенная в том, что он поднимется к мадемуазель Кувер, она оставила у нее записку.

Он не очень верил в это, но все же поднялся по незнакомой ему части лестницы и увидел цинковую дощечку, на которой выгравированы были фамилия старой девы и слово «Портниха».

Пока он топтался на соломенном коврике, не решаясь постучать, он слышал звон тарелок, а также голос мальчика Пьера, который настойчиво спрашивал:

— По-твоему, я смогу пойти туда?

— Еще не знаю. Возможно.

— Но как, по-твоему, скорее да, чем нет?

— Может быть. Я бы предпочла сразу сказать тебе — да.

— Так почему же не говоришь?

Смущенный тем, что невольно подслушивает их разговор, он постучал.

— Иду! — крикнул мальчик.

Дверь сразу же распахнулась, страницы иллюстрированного журнала на круглом столике затрепыхались, вздрогнули седые волосы старой девы, которая перестала есть.

— Это господин Бернар! — объявил Пьер.

— Извините, пожалуйста… Я подумал, не оставила ли вам случайно жена записочки для меня…

Мальчик посмотрел на него необычайно острым для его лет взглядом, потом взглянул на мадемуазель Кувер, не зная, закрывать дверь или нет.

— Она не вернулась? — с удивлением спросила портниха.

— Нет. Вот это и удивляет меня…

К чему объяснять? У них с Жанной были привычки, не слишком подвластные логике и способные вызвать улыбку. Среда была его днем — днем, когда он делал обход фирм, где работал, как проделал его и сегодня.

Если Жанне надо было пойти по делам, почему бы ей тоже не уйти из дому в тот же самый день, но фактически за все восемь лет, насколько он знал, этого никогда не бывало.

К тому же, она редко выходила за пределы своего квартала, и в тех случаях, когда речь шла о более или менее важных покупках в больших магазинах на улице Лафайет или где-нибудь в другом месте, говорила ему об этом заранее, за несколько дней.

И она не пошла бы туда в своем стареньком черном платье.

— Вы не зайдете на минутку?

— Нет, спасибо. Должно быть, пока я поднимался к вам, она уже пришла…

Ее еще не было, и свет в квартире менялся по мере того, как двигались черные стрелки на циферблате часов. В небе, над крышами, холодный зеленый цвет постепенно сменил розовые краски заката, и только несколько легких облачков еще несли на себе его отблеск.

Это испугало его, внушило почти физическое чувство страха, и, больше не в силах сдерживаться, он снял с гвоздя шляпу, спустился вниз и ринулся в толпу, шагая быстрее, чем обычно, и потому немного прихрамывая.

Другим людям все это было бы легко: им стоило только обратиться к родным, к сестре или свояченице, к друзьям, сослуживцам.

Ему — нет. У него не было никого, кроме мадемуазель Кувер и мальчика, который только что проводил его задумчивым взглядом.

Прохожие — парами, семьями — занимали всю ширину тротуаров и двигались вперед с медлительностью реки, еще более замедляя шаг в тех местах, где столики кафе, загораживая дорогу, образовывали заторы. Машин становилось меньше. Было еще светло, но кинотеатры уже сверкали огнями, и перед окошечками касс начинали выстраиваться небольшие очереди.

Свернув с Бульвара, он углубился в более тихие улицы, где там и сям сидели на вынесенных стульях пожилые люди, хотевшие подышать воздухом. Из лавок, что были еще открыты, доносились разнообразные запахи; отовсюду слышались голоса, обрывки фраз.

Он дошел до улицы Торель, увидел серую стену административного здания, флаг, висевший на древке, служащих на велосипедах, заметил двух полицейских, которые выходили, застегивая пояса. Один из них посмотрел на него так внимательно, словно его лицо о чем-то напомнило ему, потом сел на велосипед, по-видимому, так ничего и не вспомнив.

Он вошел в полицейский участок, где, как и у консьержки, горели лампы и где плавал дым трубок и папирос. Мужчина неопределенного возраста пытался объясниться поверх черного деревянного барьера, из-за которого виднелось чье-то кепи.

— Так есть у вас письменное разрешение работать или нет?

— Господин полицейский…

Это были, пожалуй, единственные слова, которые этот человек мог выговорить по-французски. Все остальное он произносил на каком-то непонятном наречии, жестикулировал, горячился, протягивал дрожащей рукой какие-то бумаги — скомканные, рваные, со следами грязных пальцев, без конца вытаскивая их из глубины карманов.

— …сказал, что…

— Кто сказал?

Тот жестами пытался объяснить, что речь идет о персоне очень высокой или же очень важной.

— …господин…

— Но он не сказал, что тебе разрешается работать?

Ни одна бумага не удовлетворяла полицейского чиновника. Среди них были белые, розовые, на французском и еще бог весть на каком иностранном языке.

— Сколько у тебя денег?

Он не понял даже слово «деньги», и женщина, стоявшая сзади, нетерпеливо топнула ногой, делая полицейскому знаки.

Человеку показали бумажные деньги. Он понял, вытащил из кармана целую пригоршню мятых, липких бумажек, потом несколько монет и выложил все это на барьер.

— Может, этого и достаточно, чтобы тебя не обвинили и бродяжничестве, но с такой суммой ты далеко не уйдешь, и тебя снова отправят за границу. Откуда у тебя деньги?

— Послушайте, бригадир, — перебила полицейского молодая женщина, — мне надо без четверти девять быть в театре, и я…

На ней было почти прозрачное платье.

— Пойди, посиди там, — сказал полицейский, указывая человеку на скамейку у стены.

Тот направился к скамье, покорный, ничего не поняв, не зная, что с ним будет. Он тоже пришел неизвестно откуда и по причине, ведомой ему одному.

Жанте закусил губу. Вот женщина — та знала, чего хочет.

— Мне только надо заверить подпись.

— Вы живете в этом квартале? Есть у вас свидетельство о местожительстве?

— Вот оно, с подписью консьержки.

Она открыла сумочку, и оттуда вырвался сильный запах духов.

— Я еду на гастроли, и мне необходим паспорт. Поэтому…

— На гастроли!.. Что ж!.. Приходите завтра утром… В это время начальник здесь не бывает.

Два других полицейских, сидя каждый за своим столиком, ничего не делали, не шевелились.

— А вы? В чем дело?

— Скажите, пожалуйста, не было ли сегодня днем несчастного случая?

— Какого рода?

— Не знаю. Может быть… дорожное происшествие?

Вошел еще один человек, но не с той стороны, которая предназначалась для посетителей, а с другой — толстый, с лицом, лоснящимся от пота, в шляпе. Он поздоровался с другими полицейскими за руку, потом, сквозь пелену дыма от своей трубки, стал смотреть на Жанте.

— Такого рода случаи бывают ежедневно. А почему вы спрашиваете?

— У меня жена не вернулась домой.

— Сколько времени ее нет?

— Я с ней расстался в два часа.

— Чем она занимается, ваша жена?

— Ничем… Хозяйством.

— У хозяев?

— Нет, дома.

— Ей пятьдесят два года?

— Ей двадцать восемь.

— Ну тогда это не то. Той, что сегодня в четыре часа десять минут попала под автобус на улице Абукир, было пятьдесят два. Ее фамилия Позетти…

Все то же ощущение собственного бессилия! Он даже не знал, как спросить. Ему не помогали. Все лица были равнодушны.

— И часто она у вас сбегает?

— Нет.

— Так почему же вы беспокоитесь?

Пока он старался понять их, кто-то за спиной — тот, кто только что вошел с лоснящейся от пота физиономией и чья трубка пахла так сильно, обратился к нему:

— Скажите, вы живете на бульваре Сен-Дени?

— Да, я живу на бульваре Сен-Дени.

— На третьем этаже, над часовым магазином?

— Да.

— Вы не узнаете меня?

Жанте силился вспомнить, но вот уже несколько часов, как все казалось ему нереальным. Он уже видел когда-то это лицо, это выражение грубоватой самоуверенности, в котором было и добродушие и в то же время какая-то агрессивность.

— Инспектор Горд — это имя ничего вам не говорит?

Бернар густо покраснел.

— Говорит.

— Однажды я уже оказал вам услугу, хоть вы и не пожелали последовать моим советам. А что у вас стряслось сегодня?

— С ней произошло какое-то несчастье.

— Речь идет о той самой?

— Да.

— Когда?

— Сегодня днем.

— Где?

— Не знаю. Чтобы узнать это, я и пришел сюда.

— Вы хотите сказать, что она не вернулась домой?

Он опустил голову. Больше вынести он не мог. Он видел улыбки на всех лицах. Не улыбался только иностранец. Сидя на скамье без спинки, он все еще перебирал свои бумажки, белые, синие и розовые, силясь понять, почему они не годятся.

2

Быть может, они вовсе не злые и просто видят жизнь под другим углом? Быть может, даже у них чисто профессиональный подход и та атмосфера, суровая и в то же время напряженная, которая кажется Жанте нереальной и заставляет его терять почву под ногами, является для них обычной, повседневной?

Возможно, что у них, как и у всех членов определенной корпорации, есть свой профессиональный жаргон, слова и выражения, употребляемые ими в другом смысле или понятные им одним, как например те, которыми пользуются в типографии Биржи, — большое и малое «очко», цицеро, перль, заключки. А разве нет таких людей, которым чугунная доска для набора, тяжелые наборные формы, свинцовые литеры, перебираемые потемневшими пальцами, и вообще все это представляется чем-то унылым или мрачным, даже зловещим?

Он ни на кого не сердился и, подобно тому иностранцу на скамье, пытался сделать так, чтобы его поняли, пытался найти точки соприкосновения. Но вскоре он почувствовал, что говорит в пустоту, что его губы движутся, но как будто не издают ни звука.

— Послушайте, господин инспектор…

Этот черный барьер, который преградил путь десяткам тысяч человеческих желаний, стеснял его, стеснял также взгляд трех безмолвных полицейских, которые, казалось, были статистами в какой-то знакомой пьесе.

— …Я уверен, что это несчастный случай… Возможно, это произошло во II округе…

— Вы в III-й уже обращались?

Их дом находился почти на рубеже двух административных округов.

— Нет… Я надеялся, что отсюда смогут навести справку, позвонить…

V инспектора, конечно, был свой, отдельный кабинет. Почему же он не пригласил Жанте зайти туда? Не потому ли, что в участке сейчас было пусто и другим полицейским, сидящим в своих кепи, нечем было развлечься?

Когда он впервые познакомился с Гордом, восемь лет назад, тот был почти худощавым, и вначале он принял его за репортера или коммивояжера. Горд уже тогда был развязен, самоуверен. Он был одним из тех, кто часами просиживает в кафе, и, очевидно, именно из-за того, что ему постоянно приходилось есть и пить, особенно — пить, он так растолстел.

— Корню, соедини-ка меня с Центральной.

В его устах то, что могло быть любезностью, превращалось в угрозу. Усевшись одной ягодицей на столик полицейского в форменной одежде, он взял у него из рук трубку.

— Центральная?.. Это ты, Маньер? Я сразу узнал твой голос… Да, жарко… Здесь тоже… Как жизнь? Как твои ребята? Мой в конце недели уезжает с матерью на каникулы. Как всегда, к бабушке… Скажи-ка, сегодня среди других дорожных происшествий не было там женщины лет тридцати?..

Во время разговора он, не отрываясь, смотрел на Жанте и теперь обратился к нему:

— В чем она была? — спросил он у него.

— В черном платье, довольно поношенном.

— В черном платье… Особая примета — шрам на щеке. Да, клеймо… Именно так.

И снова к Жанте:

— На левой щеке или на правой?

— На левой.

— На левой щеке, старина… Да, да, на память… Одному господину кое-что не понравилось… Так у тебя ничего? Все в порядке? Нет, я как раз заступаю на дежурство… Спасибо. Да… Я непременно ему передам.

Он повесил трубку и, закуривая, отрицательно покачал головой.

Жанте сделал еще одну попытку.

— А не могло случиться, что прохожие отвезли ее прямо в больницу?

— При несчастных случаях обязательно составляется протокол. В больницу попадают не так просто, как в кино.

— Но если это срочно?.. Предположим, она упала, и какие-то незнакомые люди подняли ее…

Он почувствовал, что эта версия не годится, не так следовало говорить, особенно здесь.

— Ладно. Корню! Соедини меня с больницей Отель-Дьё…

Потом настала очередь больницы Сент-Антуан и больницы Сен-Луи.

— Ну, теперь убедились?

Инспектор проделал все это не из сочувствия к нему, не из желания помочь, а для того, чтобы доказать Жанте, что он прав. В Париже были и другие больницы, но разве могла Жанна уйти так далеко от своего квартала в таком виде?

Он больше не смел настаивать. Горду как профессионалу дело представлялось по-другому:

— Они не заставили ее заплатить тогда, после того, как вы подобрали ее?

Все, что он говорил, было неверно, это была лишь карикатура на то, что произошло в действительности. Жанте отрицательно покачал головой.

— А ведь я вас предупреждал, что она обязана заплатить. Мужчина не отпустит даром женщину, которая работает на него. В их среде это считается для него позором.

Ему нечего было ответить. Он хотел поскорее уйти. У него вдруг возникла полная уверенность, что Жанна уже дома, и теперь он злился, что своей нетерпеливостью сам заставил всплыть на поверхность всю эту грязь.

— Она не просила у вас денег? Скажем, четверть миллиона или полмиллиона?

— Нет.

— Значит, она раздобыла эту сумму в другом месте. Она часто уходила?

— Никогда.

Он еще раз покраснел — ведь он уверял в том, в чем не был уверен сам.

— У вас есть приятели? Богатые?..

— Либо она уже пришла, пока я сижу здесь, либо с ней случилось несчастье.

— Ну, как хотите. Приходите завтра, расскажете.

Перед полицейским участком остановилась машина. Хлопнула дверца. Двери распахнулись, и два полицейских в форме вытолкнули на середину комнаты двух мужчин — одного в наручниках, другого с окровавленным лицом. Оба арестованных были смуглы, черноволосы. Видимо, это были иностранцы — испанцы или итальянцы. Жанте так и не узнал этого, потому что при нем они еще не начали говорить.

Для него это осталось лишь минутным видением — два молодых полицейских с безупречной осанкой, пышущие здоровьем и напоминавшие атлетов на стадионе, и двое других, приблизительно того же возраста, покрытые пылью, в разорванных рубашках, с жестким затравленным взглядом.

Тот, который был окровавлен, видимо, этого не замечал, и кровь стекала у него с подбородка, пачкая рубашку. В тот момент, когда Жанте выходил, один из полицейских положил на барьер раскрытый нож, и человек на скамье, оторвавшись на миг от своих бумажек, поднял голову, глядя на вновь прибывших и как бы снова силясь что-то понять.

Понять что? Почему люди причиняют зло друг другу?

На пороге Жанте с удивлением увидел дневной свет и долго смотрел на голубя, что-то клевавшего на краю тротуара. Он запретил себе идти быстро. Ему хотелось, чтобы прошло как можно больше времени, ибо каждая минута давала Жанне лишний шанс вернуться домой.

Улицы сделались более спокойными, более безлюдными, звуки стали приглушеннее. Хозяин пивной на бульваре Сен-Дени стоял, наблюдая за своими столиками. Это был маленький, лысый, хладнокровный человек, который долгое время служил официантом кафе в Страсбурге или в Мюльгаузене. Интересно, какими он видит перекресток, круглые столики, кружки пива и даже начинающее хмуриться небо, — видит ли он все это теми же глазами, что и его клиенты, сидящие за столиками?

Он уже давно знал это. И именно потому, что так хорошо это знал, постарался ограничить свои владении и окружить их защитным барьером. Он выбрал все самое скромное, самое простое, что только мог, чтобы угроза отнять его достояние была наименьшей, и вдруг, с каждым часом, почти с каждой минутой, все начинало расшатываться вокруг него.

У него тоже, наверное, был свой язык, свой взгляд на жизнь, на людей. Да и каждый посетитель, сидевший в сумерках за столиком, тоже жил, в сущности, в своем, особом мирке, недоступном для тех, кто сидел рядом.

Он поднялся, перепрыгнул через две ступеньки, резко распахнул дверь, словно бросая жребий.

Никого!

Тогда он упал в свое кресло и с широко раскрытыми глазами, не зная сам, на что он так пристально смотрит, застыл, не шевелясь.

Он не хотел есть, не хотел пить, ему не было холодно и не было жарко. Он не чувствовал усталости и, собственно говоря, даже и не страдал.

Однако, мало-помалу, это становилось нестерпимым: глубоко запрятанная тревога начала проявляться в каких-то спазмах, в каких-то таинственных движениях во всем теле.

— Не надо!

Он не отдавал себе отчета, что произнес это вслух в пустой квартире, куда через открытые окна по-прежнему доносился уличный шум. Не надо выбегать из дому на поиски Жанны. Инстинкт толкал его бежать. Невероятным усилием воли он заставил себя остаться в кресле, и при этом вид у него был еще более вялый, более расслабленный, чем когда бы то ни было.

Если это не несчастный случай, значит, это преступление. Разве не то же самое подумал инспектор Горд? Жанте чуть было не заговорил с ним об этом. Ему помешало то, что слова для каждого из них приобретали слишком различный смысл. Слова Горда загрязнили все.

Жанна не заплатила тогда потому, что он, Жанте, сказал ей, что платить не надо, и, кроме того, потому, что он не мог бы дать ей столько денег. В те времена, восемь лет назад, ему только что исполнилось тридцать два года. Он еще не успел купить кресло и две чертежных доски, а чулан, служивший когда-то бродячему фотографу, не был еще превращен в ванную комнату.

Кстати, все это произошло тоже в среду — ведь он тогда уже выбрал этот день для своего так называемого «обхода».

В тот день он пообедал один в столовой, тогда еще пустой, и, помнится, по дороге домой заходил к госпоже Дорен купить сыру и вареных овощей.

Это было летом, но позднее, чем теперь, в конце августа, и большинство парижан, особенно в их квартале, уже вернулись из отпусков. Окна были открыты, и почти те же звуки, что сейчас, доносились снаружи.

В те времена он сиживал в плетеном кресле и жадно поглощал все книги о великих научных исследованиях, какие ему удавалось раздобыть в библиотеке Арсенала и у букинистов. В тот день он читал допоздна, почти до часу ночи, потом, погасив лампу, облокотился на окно, выходившее на улицу Сент-Аполлин.

Их было только двое у входа в гостиницу, откуда свет четырехугольником падал на тротуар. Ставни маленького бара, чуть подальше, были уже закрыты. Одна из женщин, очень белокурая, была в бледно-голубом платье, другая — в черном.

Какой-то мужчина вышел из-за угла нерешительной походкой, потом вдруг отважился и перешел на другую сторону, чтобы разглядеть девиц поближе. Он прошел мимо них; та, что была в голубом, побежала за ним следом, и после довольно длительных переговоров повела его в гостиницу, где тотчас же осветилось одно окно.

Когда, двумя неделями позже, инспектор пришел, чтобы поговорить относительно Жанны, он подошел к окну, с понимающим видом посмотрел на дом напротив, потом бросил быстрый взгляд на Жанте.

Нетрудно было понять, о чем он думал, и уже тогда он был неправ. Улица Сент-Аполлин, гостиница, хождение по тротуару проституток и их клиентов — все это было лишь обрамлением его мирка, почти частью его, но по утрам он точно так же наблюдал в другое окно за официантами, расставлявшими столики, за бочонками с пивом, которые рабочие катили поперек тротуара, чтобы спустить через люк в погреб.

Остальное произошло быстро. Мужчина, оставшийся невидимым где-то в углу, очевидно, подстерегал момент, когда улица опустеет, и Жанте не заметил, когда он появился. Гибкий, безмолвный, он вдруг оказался в нескольких шагах от девицы в черном. Она заметила его в тот же самый миг, что и он, Жанте, сделала шаг, чтобы убежать, и застыла на месте.

Эта немая сцена длилась лишь несколько секунд, и все-таки каждый жест запечатлелся в памяти Жанте: мужчина остановился перед женщиной, постоял, потом не спеша отхлестал ее по щекам, причем она не успела даже прикрыть руками лицо.

Вслед за этим он схватил ее левой рукой за волосы — движением, которое было скорее рассчитанным, чем резким, и, вынув из кармана правую руку, с поразительной медлительностью нанес ей удар в лицо.

Одним толчком он швырнул свою жертву на тротуар и, удовлетворенный, с видом человека, выполнившего свой долг, бесшумно направился к улице Сен-Дени и быстро исчез за поворотом. Тень среди теней. Ни звука.

Ничто не шевелилось больше на улице, только одна нога распростертой на земле женщины виднелась в свете, который отбрасывало окно гостиницы.

Как знать? Возможно, будь у него в ту пору телефон, он ограничился бы тем, что позвонил в полицию? Вместо того он надел брюки, пиджак и без галстука, в комнатных туфлях, спустился на улицу.

Когда он подходил к противоположному тротуару, женщина как раз пыталась встать на ноги, медленно, без единого стона, без единого вздоха. Она еще стояла на коленях, одной рукой опираясь о землю, как вдруг ее испуганный взгляд остановился на неожиданно возникшей перед ней фигуре.

Кровь покрывала ее щеку и шею, но так же, как недавно тот мужчина в полиции, она, видимо, даже не замечала этого.

Он протянул руки, чтобы помочь ей. Она с вызовом поднялась сама и теперь, уже стоя на ногах, но еще не вспомнив о сумочке, валявшейся неподалеку, спросила:

— Ну, а вам что надо?

— Вы ранены…

— И что из этого? Вам какое дело?

Что ж, такая же, как другие! И все-таки на этот раз он не отступил.

— Вам нужна помощь…

— Без вас обойдусь.

Он поднял сумочку и подал ей. Она вынула носовой платок, провела им по щекам и только теперь, увидев столько крови, вздрогнула от испуга. Глаза ее расширились, взгляд застыл. Он едва успел подхватить ее — она была близка к обмороку.

Первой его мыслью было дотащить ее до коридора гостиницы, позвать ночного сторожа или любого другого человека. Он уже сделал несколько шагов, но тут она пришла в себя и начала протестовать, вырываться из его рук.

— Только не туда!

— Почему?

— Они вызовут полицию!

— Куда же вас отвести?

— Никуда.

— Вы живете в этом квартале?

Кажется, эта фраза произвела на женщину какое-то странное впечатление, словно он заговорил с ней на незнакомом языке.

Она повторила — скорее с иронией, чем с горечью:

— …живу…

— Но не можете же вы стоять так, истекая кровью?.. — смущенно пробормотал он. — На Бульваре есть аптека, она открыта…

— А напротив аптеки — шпик!

Он поднял голову к своему окну.

— Идемте ко мне. Я посмотрю хорошенько, серьезная ли у вас рана и надо ли вызвать врача…

Он показал на свой дом.

— Вот здесь… На третьем… Не бойтесь…

— А чего мне бояться?

Он вдруг подумал: не пьяна ли она? Она смотрела на него так, словно он принадлежал к другой человеческой породе, не к той, к какой принадлежала она сама. На лестнице она спотыкалась. А в комнате, когда она наконец увидела его при свете, ему показалось, что сейчас она расхохочется.

— Подождите… Сейчас я принесу воды и вату…

Она осматривалась по сторонам, нахмурив брови.

— А зеркала тут нет?

У него было только одно, маленькое, в металлической оправе, которое висело на оконном шпингалете у него в умывальной и перед которым он брился.

— Не шевелитесь… Я не сделаю вам больно…

Во время военных сборов он выполнял обязанности помощника санитара. Он сразу же понял, что хотя рана и довольно глубокая, щека не проколота насквозь. В сущности, это были две раны, слившиеся в одну. Лезвие ножа просто начертило на щеке крест размером примерно в пять сантиметров.

— У меня под рукой есть только настойка йода… Будет жечь. А потом надо будет зайти к врачу, и он наложит шов…

— Чтобы он донес на меня в полицию!

— Ну, если вы попросите его ничего не говорить…

— Они обязаны! Я их знаю.

Ей было лет двадцать, не больше. Брюнетка, маленького роста, ни красива, ни некрасива, а в ее вульгарности было что-то наигранное, так же, как и в ее уверенном тоне.

— Вы знаете того, кто это сделал?

Он был на двенадцать лет старше ее, считал себя человеком зрелым, но в ту ночь старшей чувствовала себя она.

— Хватит об этом! Но все-таки спасибо за хлопоты!

— Но вы ведь не уйдете так?

— А что мне остается делать?

— Вы не боитесь?

Да, да, она боялась, она испугалась внезапно — возможно оттого, что увидела в окно улицу Сент-Аполлин, а на противоположном тротуаре блондинку в голубом платье, — та уже снова была на посту. На углу двое мужчин, чьи папиросы вспыхивали во мраке, словно светлячки, по-видимому, наблюдали за этим участком улицы.

— Они ищут вас?

— Не знаю.

— Вам не кажется, что будет лучше, если вы проведете ночь здесь?

Он помнил ее взгляд, взгляд еще более тягостный от непонимания, от какого-то нелепого подозрения, чем могли быть любые неловкие слова.

Он поспешил добавить:

— Здесь есть другая комната, там, за дверью… А я буду спать в кресле…

— Я не хочу спать.

— Сейчас вам захочется. Как щека — не болит?

— Начинает болеть.

— Минутку. Я дам вам две таблетки аспирина.

— У меня есть, в сумочке.

Он перетащил плетеное кресло в ту комнату, которая впоследствии превратилась в столовую, и часов около трех, наконец, задремал. Впервые в его квартире спала женщина, и это приводило его в смятение, потому что он всегда думал, что всю жизнь будет один.

Наутро у нее поднялась температура. Он не спросил, как ее фамилия, ни даже, как ее имя. Пропитанное пылью черное платье валялось на полу рядом с потемневшими от пота туфлями со сбитыми каблучками. Грязные ноги торчали из-под одеяла. Волосы слиплись от крови, один глаз был окружен синевой.

— Никто не приходил?

— Нет.

— Посмотрите в окно. Меня никто не должен видеть. Не шатается ли по тротуару какой-либо мужчина?

Она потеряла свою уверенность прошлой ночью и тревожно вскакивала всякий раз, когда на лестнице слышались чьи-нибудь шаги.

— Это предупреждение.

— Что?

— То, что он мне сделал.

— Так вы знаете его?

Прошло две недели. На третий день он купил у старьевщика на улице Тампль небольшую складную железную кровать и по вечерам ставил ее в столовой. Ему приходилось просовывать ноги сквозь прутья решетки: ведь сначала на этой короткой кровати спал он.

Она уже бродила по квартире, босиком, в его халате, который заколола на себе булавками, как вдруг однажды утром, часов около одиннадцати, кто-то постучал в дверь. Приложив палец к губам и умоляюще взглянув на Жанте, она убежала и заперлась в умывальной.

Посетителем оказался Горд, тогда еще не такой толстый, не такой потный, потому что в тот день шел прохладный дождь. Еще не раскрыв рта, он оценивающим взглядом осмотрел комнату. Показав на дверь в столовую, он спросил:

— Она там?

— О ком вы говорите?

Он с презрительным видом протянул ему свое удостоверение.

— Девица Муссю. Жанна Муссю. Та, которую две недели назад заклеймил ее дружок. Что вы намерены с ней делать?

Он ничего не ответил, потому что в эту минуту еще не мог найти никакого ответа.

— Сегодня пятница, и вот вчера она уже во второй раз пропустила осмотр.

Жанте наивно спросил:

— Какой осмотр?

Горд посмотрел на него так, словно никогда в жизни не встречал подобного чудака.

— Медицинский осмотр. Уже не должен ли я подробно рассказать вам, что это такое? Когда женщина зарегистрирована как проститутка…

Жанте был уверен, что Жанна подслушивает за дверью, и это смущало его.

— А если она больше не хочет быть проституткой?

— Если так, то это уже будет не мое дело. Ей придется обратиться в полицию нравов, на набережной Орфевр, придется найти серьезного поручителя, средства к существованию, а также придется выполнить целый ряд формальностей…

— Но это возможно?

— Да, да! Все возможно, даже и это. У вас есть постоянная работа?

С насмешливой улыбкой он осматривал типографские буквы, уже тогда украшавшие стены.

— Так чем же вы, в сущности, занимаетесь?

— Я чертежник.

— И что это дает?

— Довольно, чтобы существовать.

— Холостяк?

Не снимая шляпы, инспектор ходил по комнате взад и вперед, зная не хуже, чем это знал его собеседник, что Жанна стоит за дверью. Он намеренно подходил время от времени к самой двери и останавливался, не открывая ее.

— Ну, как хотите… — вздохнул он, наконец.

Вот тут-то он и выглянул в окно, выходившее на улицу Сент-Аполлин, посмотрел на гостиницу напротив, потом перевел взгляд на покрасневшее лицо Жанте.

И вдруг сделал вывод:

— Но все это не мое дело… Этот фокус удается один раз на тысячу, и вы, как и все, имеете право попытать счастья… Пусть она зайдет к комиссару Депре, и лучше будет, если вместе с ней пойдете вы, захватив ваши документы, включая и справки от людей, у которых вы работаете… Не забудьте и справку о несудимости. Ну, а когда явится молодчик, вам останется только найти деньги, чтобы заплатить…

— За что заплатить?

— Эта публика… Знаете, когда у мужчины отнимают его женщину, тем самым у него отнимают заработок. Естественно, что надо возместить…

Дверь открылась, и Жанна сказала:

— Перестань, Бернар… Инспектор прав.

Было ровно три дня, как они стали говорить другу «ты», и после того, как это случилось впервые, он провел несколько часов, шагая по тротуарам и пытаясь осмыслить, что с ним произошло.

За эти восемь лет он нередко встречал на улице инспектора и каждый раз старался по возможности избегать его взгляда.

В течение нескольких месяцев они с Жанной жили взаперти, почти как в крепости, и когда она, наконец, вышла с ним на улицу, ее охватило настоящее головокружение.

А поженились они только спустя полтора года в мэрии II округа, причем свидетелей, по совету одного из служащих муниципалитета, нашли в соседнем бистро. Эти люди с одинаковым успехом бывали свидетелями и на рождениях, и на свадьбах, и на похоронах, и мэр или же его помощник делали вид, что не узнают их.

Неоновая вывеска подмигивала, автобусы еще изредка проходили под окнами, убыстряя ход по мере того, как дорога становилась пустынней, и теперь, в тишине ночи, голоса прохожих звучали громче.

Разумеется, там, напротив, женщины, две или три, новенькие или бывалые, прогуливались у дверей гостиницы, где порой освещалось одно из окон.

Он не засыпал, не закрывал глаза, продолжал следить, словно бы видя себя вскрытым на анатомической столе, за судорогами своих нервов, за пульсацией крови в своих жилах.

Нет, не может быть! Все его существо протестовало! Невозможно, чтобы по прошествии восьми лет инспектор Горд оказался прав, а он неправ! Дело было не в том, что происходило между ним и инспектором. Не в борьбе двух противоположных мнений. Проблема была шире этих мнений, даже шире всего, связанного с Жанной, и в голове Жанте она выросла в проблему космического масштаба. Весь мир оказался под вопросом, сама жизнь, и не жизнь одного мужчины и одной женщины, а жизнь — вообще.

За восемь лет они заполнили собой пространство, заключенное между этими стенами, из безымянного жилища они сотворили свою, особую вселенную, каждая деталь, каждая молекула которой была отмечена их печатью и принадлежала им — им одним.

Не ему. Не ей. Обоим.

Ритм их дней не зависел ни от боя часов, ни от восхода или заката солнца. Это был их собственный, глубоко личный ритм, который и создавал бег их времени, ускользавший от всех правил, от всех влияний извне.

Так, например, в эту минуту он бы сидел и читал, слушая, как Жанна готовится ко сну, а потом она подошла бы поцеловать его и прошептала бы почти так же робко, как в первый месяц:

— Не засиживайся слишком поздно.

Не намекнул ли сейчас инспектор, что больше это не повторится — по ее вине, потому что она не хочет, чтобы это повторялось?

Старая мадемуазель Кувер спит сейчас над его головой, в той же комнате, что и Пьер, — он не раз слышал, как мальчик шлепает босиком в те ночи, когда ему не спится. Другие жильцы, еще выше этажом, — он знал их только в лицо, — вероятно, тоже спят. Контора судебного исполнителя пуста — он живет где-то в пригороде.

Это несправедливо. Это неправда. Да, он нашел нужное слово и был уверен, что не ошибся: в основе всех суждений Горда есть какая-то неправда. Какие бы аргументы ни приводил инспектор, невозможно допустить, чтобы он оказался прав.

Жанна не ушла от него. Она не могла отрезать себя от него добровольно, обдуманно. Да, они так и не заплатили этот пресловутый штраф, но что бы там ни думал Горд, никто никогда и не приходил требовать его.

Они долго жили в тревоге, вечно ожидая, что кто-то постучит в дверь. Однако мужчина, имя которого Жанте не пожелал узнать, так и не явился.

Если бы ему, к примеру, помешало прийти тюремное заключение и его недавно выпустили на свободу, разве сегодня полицейский не сказал бы Жанте об этом?

Неправда! Надо найти то, что лживо в корне. Жанна не находится сейчас в какой-то комнате с каким-то мужчиной, но она не одна. И не бродит по улицам. Не села в поезд в своем домашнем черном платьице и в старых туфлях.

Горд звонил в три ближайшие больницы, но ведь в Париже есть и другие. И Жанте встал, неуклюжий, неловкий, словно человек, который выпил, зажег свет и, моргая, начал перелистывать телефонную книжку.

— Алло!.. Больница Божон?.. Извините, мадемуазель… Я хотел бы спросить…

— Вам нужна неотложная медицинская помощь?

— Нет… Не можете ли вы сказать — привозили к вам сегодня днем молодую женщину, Жанну Жанте?

— На операцию?

— Не знаю…

— Назовите имя по буквам.

— Жозеф… Анна…

Потом в больницу Биша, в больницу Бусико…

Это отвлекало его. Он терпеливо повторял:

— Нет, мадемуазель… Не знаю… Жозеф… Анна…

И каждый раз извинялся, благодарил.

— Алло!.. Больница Бретонно?.. Нет, мадемуазель, не насчет неотложной. Я только хотел узнать…

Он пристально смотрел на телефонную трубку, на глазах у него выступили слезы.

— Спасибо, мадемуазель.

Он забыл выкурить две последние из полагающихся ему десяти папирос.

— Алло!.. Больница Брока?..

Потом больница Бруссе… Шошар… Клод-Бернар, Кошен, Красный Крест… Дюбуа… Больница для приютских детей…

От порыва ветра вздрогнула дверь напротив него, и он бы не удивился, если б вошел призрак.

Леннек… Питье… Ларибуазьер…

Сотни, тысячи больничных коек с больными, умирающими… Жертвы несчастного случая, тела, которые разрезали, и покойники, которых спускали в мертвецкую на грузовых лифтах…

Его сестра Бланш работала не в настоящей больнице, а в родильном доме, на бульваре Пор-Руаяль. Она была акушеркой. Она была на три года моложе его и жила одна в квартире у парка Монсури. С тех пор, как он женился на Жанне, они больше не встречались.

У него был и брат, старший, живший с женой и тремя детьми в особнячке в Альфорвиле. Более коренастый, более крепкий, чем он, брат работал механиком в Национальном обществе Французских железных дорог.

У него была даже мать. Она жила в Рубе и, вторично выйдя замуж, осуществила мечту своей жизни — ее новый муж содержал кабачок вблизи канала.

Все эти люди не имели ничего общего ни с ним, ни с его квартиркой на улице Сен-Дени. Никто из них ни разу не переступал ее порога.

…Больница Сен-Жозеф… Сен-Луи… Нет! Инспектор уже звонил в больницу Сен-Луи… Сальпетриер… Тенон… Груссо.

И последняя — больница Вожирар.

— Жозеф… Анна…

На этот раз, когда он открыл рот, чтобы сказать спасибо, у него вырвалось только рыдание, и он уронил голову на сложенные руки.

3

Часов около трех ночи, где-то в стороне улицы Малых Конюшен или улицы Паради, очевидно, произошел сильный пожар, насколько он мог судить об этом. Он еще сидел в своем кресле, когда под окнами промчались две пожарные машины, затем, четверть часа спустя, с еще большим шумом, пронеслась третья. Когда, спустя еще некоторое время, провезли также пожарную лестницу, он подошел к окну и увидел последнюю машину, которая везла к месту происшествия официальных лиц.

На Бульварах было почти пусто, и у подножья ворот Сен-Дени какая-то кошка мяукала всякий раз, как слышала в отдалении шаги. В том направлении, куда уехали пожарные, не видно было ни дыма, ни огня над крышами, но временами оттуда доносился какой-то отдаленный гул, характер которого он не мог себе уяснить.

За ночь он насчитал пять полицейских машин, которые промчались, гудя, по его кварталу. Ни одна из них не остановилась поблизости от его жилья. Ближайшее к нему происшествие, очевидно, случилось на площади Республики, потому что оттуда до него донесся выстрел.

Удалось ли ему задремать — этого он не знал и сам. Когда небо побледнело и первые мусорщики потащили по тротуарам свои ящики, глаза его были широко открыты.

Какое-нибудь сильное болеутоляющее средство или наркотик, например, новокаин или даже опиум, — он не знал, что именно, ибо никогда в жизни не прибегал к ним, — наверное, привели бы его в такое же состояние. Это нельзя было назвать потерей чувствительности, напротив, тело его было сейчас более чувствительным, чем обычно, в особенности веки. И вместе с тем весь он как будто оцепенел нравственно и физически, и временами все казалось ему неясным, смутным — и мысли, и ощущения.

Так прошла ночь. И прошел еще день. Потом еще ночь. Время исчезло, часы стерлись, не было ничего и было все, была пустота, насыщенная ожиданием и какими-то образами — то бесцветными, то яркими.

В котором часу пошел он в кухоньку приготовить себе первую чашечку кофе? За те годы, что он жил не один, он успел забыть, где и что там стоит. Уже светило солнце, слышались разрозненные звуки, повседневная жизнь начиналась там, снаружи, и когда он, стоя, бросил в чашку три куска сахара, размешал их ложечкой, придвинул к губам горячую жидкость, одно слово вдруг промелькнуло в его сознании, слово, которое он, кажется, еще никогда не употреблял: вдовец.

Внезапно его охватила уверенность в том, что он стал вдовцом, и в этом было что-то таинственное.

Он услышал шаги наверху, узнал шаги Пьера, который так любил приходить к ним делать уроки, сидя напротив Жанны.

И вдруг он понял, что у него нет ни одного ее портрета, нет даже маленькой фотографии для паспорта. Им никогда не нужны были паспорта. Они не путешествовали. Ему ни разу не приходила мысль повезти жену куда-нибудь с тех пор, как однажды летом, в первый год женитьбы, они поехали в Дьепп и так намучились, пока достали номер в переполненном отеле, где не встретили ни одного дружеского взгляда.

Плавать он не умел. В жизни не надевал купальных трусов. Животный мир страшил его, он боялся всех — коров, пчел, собак, и на лоне природы, вопреки рассудку, все время находился в каком-то угнетенном состоянии, — ему казалось, будто его теснят какие-то враждебные силы.

Дождавшись восьми часов, он позвонил в полицию. Инспектор Горд на этой неделе дежурил по ночам и уже ушел.

— Сейчас позову инспектора Майяра.

У этого был сочувственный тон.

— Мой коллега ввел меня в курс дела… Нет, конечно, ничего нового… Дайте мне ваш номер телефона, я позвоню вам, если что-нибудь узнаю.

Так что теперь он не только прислушивался к шагам на лестнице, но еще смотрел на черный аппарат, который мог зазвонить в любую минуту.

Около половины десятого сверху послышались детские шаги вприпрыжку, потом раздался робкий стук в дверь. Он открыл мальчику и воспользовался этим, чтобы сойти вниз и взять на площадке бутылку молока и свежую булку.

— Я не помешал вам? — спросил Пьер, стараясь придать себе вид случайного гостя, но не в силах удержаться от пытливого взгляда по сторонам.

Он не смел задать вопрос. Тем не менее, Жанте сказал:

— Она не вернулась.

— Как вы думаете, это несчастный случай?

Он не признался, что звонил во все парижские больницы.

— Должно быть, ничего серьезного, правда? Ведь если бы случилось что-нибудь серьезное, к вам бы пришли и сообщили?

Чувствуя, что неудобно уйти сразу, мальчик посидел еще несколько минут, ничего не делая, ничего не говоря, словно у постели больного, и когда он ушел, с облегчением сбегая по лестнице, Жанте, не раздеваясь, вытянулся на диване и, в конце концов, заснул. Проснувшись, он заметил по звукам, доносившимся снизу, с тротуара, что наступило время завтрака, и поел — выпил молоко, съел бутерброд и ломтик холодной телятины, которую нашел в шкафчике для провизии, висевшем за окном.

Ему не хотелось выходить на улицу, толкаться среди прохожих в поисках Жанны. Он побрился, оделся, попытался сесть за работу, но это ему не удалось. Нечего было и начинать. Он чувствовал себя сносно только в своем кресле, вытянув ноги, полузакрыв глаза.

Телефон по-прежнему молчал, и он был так же далек от мира, как будто в результате эпидемии или массового бегства остался единственным жителем Парижа.

Сколько часов прошло так? Тогда, в среду, сразу после шести часов вечера, возвратясь с улицы Франциска Первого, из предместья Сент-Оноре и из типографии Биржи, он нашел квартиру пустой. В ту пору он был еще оптимистом — ведь снова и снова обходя свой квартал, он каждый раз воображал, будто Жанна за это время успела прийти домой.

Ночь со среды на четверг… Потом длинный день, когда он ничего не делал, оставался в неизвестности… Даже ни о чем не думал, ибо, в сущности, он действительно не думал, и, как ни странно, если какие-то картины и всплывали в его памяти, это были картины его детства в Рубе, на берегу канала, где теперь его мать властвовала за стойкой кабачка… Он хорошо знал этот кабачок, который уже существовал тогда, когда, лет трех или четырех, он начал играть в шарики на тротуаре… Он отчетливо помнил запах можжевеловой водки, смешанный с другим запахом — запахом смолы, которой пропитывали лодки… Моряки, выходившие из кабачка и спотыкавшиеся об эти шарики, пахли смолой и можжевеловой водкой…

Вот и опять шесть часов вечера, и внизу, за столиками кафе, полно посетителей, потеющих и пьющих пиво.

Он снова сварил себе кофе. Слова «кофе» и «вдовец» соединились теперь в его сознании, подобно тому, как смола и водка — в его памяти. Неужели ему придется ежедневно проделывать все это, вновь привыкать к кухне, искать, где лежит сахар, где лежат спички?

В ящике для провизии оставалось три яйца, и когда наступил вечер, он набрался храбрости и сделал себе яичницу.

Инспектор Горд, который, должно быть, уже вышел на дежурство, по-прежнему не звонил. Перед гостиницей на улице Сент-Аполлин прогуливалась в этот вечер девица в белом костюме. Эту он еще никогда не видел, и ее рост, темные волосы, весь ее силуэт немного напоминали Жанну.

В конце вечера, когда толпа уже вышла из кино и нырнула в метро, он решился позвонить в полицию.

— Инспектор делает обход. Пока никаких сигналов не поступало.

Неужели Горд, желая доказать свою правоту, начал искать Жанну, но не среди мертвых, а среди живых?

Он лег на диван и все-таки заснул, не раздеваясь. Таким образом, он намеренно не углублялся в сон — это показалось бы ему бегством. Впрочем, он продолжал и во сне слышать шум автобусов, видеть, как вспыхивают и гаснут вывески, различать голоса прохожих, свистки паровозов на Восточном вокзале, что означало перемену ветра.

Была пятница, Уже прошло тридцать шесть часов с того момента, как исчезла Жанна. Ему пришлось пересчитать дни, чтобы установить это. Около восьми часов опять пришел Пьер, сел на стул. Он выглядел более сосредоточенным, чем накануне.

— Вы ничего не делаете, чтобы найти ее?

— Ничего нельзя сделать.

— А полиция?

— Полицию я известил вчера… Нет, позавчера…

Он путал дни. При ребенке он ходил по комнате взад и вперед, делая вид, что чем-то занят, испытывая неприятное ощущение, что во взгляде мальчика таится упрек. Он даже сказал, словно кто-то обвинял его:

— Я сделал все, чтобы она была счастлива…

Почему Пьер молчит?

— Ты не веришь, что она была счастлива?

— Верю…

Но это «верю» прозвучало не так твердо, как ему бы этого хотелось.

— Она когда-нибудь плакала при тебе?

Он вдруг вспомнил, что Жанна вела с мальчиком более долгие беседы, чем с ним самим. Частенько, работая в своей мастерской, он слышал через полуоткрытую дверь, как они вполголоса болтали, и теперь думал, о чем это они могли разговаривать.

— Она когда-нибудь плакала при тебе? — повторил он, как будто что-то заподозрив.

— Редко.

— Но все-таки иногда плакала?

— Иногда…

— Из-за чего?

— Когда у нее что-нибудь не ладилось…

— Что?

— Не знаю… Ее работа… Неважно что… Ей хотелось, чтобы все было сделано отлично…

— А что она говорила тебе обо мне?

— Что вы добрый.

Голос мальчика звучал холодно, и Жанте с досадой думал, что тот смотрит на него, как судья.

— Она не считала, что мы живем скучно?

— Она считала, что вы добрый.

— А ты?

— Думаю, что да.

— А не было у нее в наших краях каких-нибудь знакомых, которых я никогда не видел?

Он рассердился на себя: это было нечто вроде измены, он как бы невольно солидаризировался с Гордом. И поспешил сам ответить на свой вопрос:

— Нет… Если бы она познакомилась с кем-нибудь, она бы мне сказала… Она говорила мне все…

Ему хотелось, чтобы Пьер подтвердил это, но тот прервал разговор.

— Мне надо идти за покупками.

Ведь это он ходил за покупками для старой портнихи, и в период школьных занятий еще до начала уроков бегал из одной лавки в другую со списком и с сеткой в руках.

Через какое-то время Жанте вдруг заметил, что стенные часы остановились, надо было завести их. Он высунулся в окно, чтобы взглянуть на огромные часы над витриной магазина часовщика, как вдруг раздался звонок, и так как голова его была в эту минуту за окном, он не сразу понял, что это, наконец-то, звонит телефон.

Было семнадцать минут двенадцатого. Ожидание длилось сорок один час.

— Бернар Жанте?

— Да.

— Это говорят из…

— Знаю.

Он узнал голос инспектора Майяра, его манеру говорить. Не смея задать вопрос, он ждал. Пауза была длинной.

— Так вот! Думаю, что все выяснилось… Я позвонил Горду домой, и сейчас он едет туда… Он думает, что вам тоже следует поехать, чтобы опознать ее…

— Умерла?

— Да… То есть… Увидите сами…

— Где она?

На улице Берри, около Елисейских Полей… Вы увидите направо отель с забавным названием «Гостиница Гардения»… Вам лучше поторопиться, потому что, насколько я понял, они не долго будут держать ее там…

Вот! Жанна умерла. Пока до него еще не дошел смысл этих слов. Это было нелепо. Он вышел, захватив шляпу, забыв запереть дверь, которая хлопнула, открывшись от сквозняка, когда он спускался по лестнице. Он прошел мимо консьержки, увидел подвешенную на шнурке лампу, горевшую внутри, мужа, перетягивающего во дворе стул и курившего старую обмотанную проволокой трубку.

Он сел в красное такси, маленькую тесную машину, ударившись при этом головой.

— Улица Берри.

— Какой номер?

— Гостиница…

До чего глупо! Забыл!

— Название какого-то цветка…

— А, знаю. «Гардения»…

Он ехал, словно по чужому городу, совершенно не понимая, куда везет его шофер. Улицы были сплошь залиты солнцем, и, словно через увеличительное стекло, он видел светлые платья, сливающиеся лица.

Машина остановилась. Он заметил полицейского в мундире перед стеклянной дверью, защищенной навесом. Вокруг не было любопытных, не было ни газетчиков, ни фотографов; только две маленькие полицейские машины стояли у тротуара.

Небольшой, но светлый холл с выложенными мрамором стенами, со стойкой красного дерева и зелеными растениями по углам, на ступеньках прикрепленный медными прутьями ковер красивого красного цвета.

Когда вошел Жанте, инспектор Горд стоял у стола и беседовал с дамой в черном шелковом платье с посеребренными волосами.

— Идите сюда, Жанте… Чтобы выиграть время, я попросил моего коллегу позвонить вам… Я был дома, когда мне сообщили…

— Это она?

— Думаю, да.

На голове у него, как всегда, была шляпа, во рту — обычная трубка, но в выражении лица, в глазах, пристально смотревших на Жанте, было что-то новое: казалось, он чего-то не понимает.

Черная решетка лифта захлопнулась за ними, они плавно поднялись на пятый этаж, где на площадке и в коридоре трое или четверо мужчин и две горничные в полосатых блузах молча смотрели друг на друга.

— Сорок четвертый… — тихо подсказал ему инспектор.

Гостиница была невелика, но вся ее атмосфера показалась Жанте изысканной, исполненной уюта. Номера на белых дверях были медные или бронзовые, и здесь тоже лежал красный ковер, стояли комнатные растения.

— Полицейский комиссар этого округа прибыл уже давно.

Горд остановился.

— Я разослал уведомления по всем округам и просил известить меня… К сожалению, это не было сделано сразу… Судебно-медицинский эксперт уже ушел…

Он взглянул на своего спутника, как бы желая убедиться, что тот сможет выдержать ожидающее его потрясение. Прежде чем отворить дверь, он и сам отер пот, снял шляпу.

— Мужайтесь!.. Зрелище не из приятных…

Из-за сильного запаха пришлось распахнуть все окна. Но во избежание любопытных взглядов людей, живших напротив, ставни были опущены и пропускали лишь тоненькие полоски света. Под потолком горела люстра. Сильное дезинфицирующее средство было разбрызгано вокруг.

Первое, что увидел Жанте, было отражение кровати в большом зеркале, и таким образом на секунду зрелище показалось ему каким-то нереальным, словно на нечетком фотографическом снимке. Когда же он, наконец, медленно повернулся к широкой кровати, то застыл без движения, без звука.

Он увидел незнакомое белое платье, ноги, обутые в новые, очень изящные туфли, руки какого-то неописуемого цвета с темно-синими ногтями, а в руках — букет увядших роз. Другие цветы были разбросаны по постели, словно мимо нее проходило торжественное шествие, и кое-где облетевшие лепестки, слипшись, лежали целой кипой.

Ему хотелось сказать:

— Это не она…

Не сказать, а выкрикнуть и убежать, размахивая от радости руками. Но, увы, полицейский комиссар поднял полотенце, закрывавшее лицо, и Жанте замер, глядя на Жанну. Это была она — открытые глаза, волосы, разделенные пробором и лежащие по обе стороны подушки, — Жанна, вся вздувшаяся, с губами, подбородком, залитыми густой темной жидкостью.

— Идемте…

Кто-то взял его за руку. Кто-то вел его. Он заметил на лестничной площадке носилки, какой-то грубый мешок. Лифт спускался. В холле зеленые растения задевали его по пути. Они вышли на улицу, на солнце — Горд и он — и Горд, все еще державший его за локоть, толкнул его в темный маленький бар.

— Два коньяка!

Жанте выпил свой стакан.

— Еще?

Он отрицательно покачал головой.

— Гарсон, еще один — для меня.

Горд выпил, расплатился, повел своего спутника к черной машине.

— Они отдали эту машину в мое распоряжение до двенадцати… Воспользуемся ею… У меня в кабинете будет лучше…

За всю дорогу он не задал ни одного вопроса, все время курил и то и дело менял положение своих толстых ног.

Они не стали проходить по комнате с длинным барьером, где виделись в предыдущий раз. Инспектор повел его по пыльной лестнице, они прошли через комнату, где работало несколько человек без пиджаков, и открыл какую-то дверь.

— Садитесь. Я предупредил вас, что зрелище будет не из приятных. Она не подумала о том, что цветы ускорят разложение. Женщины никогда не думают о подобных вещах. Но вы все же узнали ее?

Жанте не подходил близко к кровати, он позволил увести себя, не успев даже молча проститься, — так тяжело было ему видеть это распухшее лицо на подушке.

— Как вы себя чувствуете?

— Не знаю.

— Сказать, чтобы принесли вина?

— Нет, спасибо.

Он еще мог сказать «спасибо», и сам мысленно отметил это.

— Вы рассердились на меня в тот вечер?

— За что?

— За то, что я вам сказал.

— Она умерла.

— А вы знаете, как?

Он покачал головой.

— Она приняла содержимое целого тюбика снотворного. Тюбик нашли потом в ванной комнате, а в стакане на ночном столике — несколько капель очень крепкого раствора.

Он слышал свой голос:

— Когда?

— Это будет известно после вскрытия.

Слово «вскрытие» не резануло его, не вызвало никакой реакции.

— Самоубийство. Это, во всяком случае, не подлежит сомнению.

— Почему?

— Потому что в комнате она была одна.

— С какого дня?

— Со среды.

— С которого часа?

— Она пришла туда в три часа.

Жанте переспросил:

— Одна?

— Одна. В пять часов она заказала бутылку шампанского.

Он перестал что-либо понимать. Кабинет, несмотря на казенную обстановку, начал казаться ему нереальным. Какая-то декорация, окруженная туманом. Пятна, линии, звуки. Он повторил:

— Шампанского?

Это было смехотворно. Они никогда не пили шампанского вместе, даже в день их свадьбы. Ему и в голову тогда не пришло заказать шампанское.

— Если бы вы посмотрели в левый угол комнаты, вы бы увидели почти пустую бутылку, а на столике — один единственный бокал. Люди из Восьмого сидят над этим делом с девяти часов утра.

В пять часов, в среду, он был еще в типографии Биржи, сидел, согнувшись над своей чугунной доской, а Жанна в этот самый момент должна была спуститься на улицу, чтобы купить ему вечернюю газету и то, чего не хватало к обеду.

— Платье… — проговорил он, подняв голову, хмуря брови.

— Которое? Если вы говорите о черном…

— Она была в черном платье…

— Она отдала его горничной вместе со своими старыми туфлями.

— Когда?

— Этого я не знаю. Спрошу у коллег. Они, разумеется, пригласят вас в полицейский участок VIII округа.

— А белое платье?

— Это было ее платье. И другие — тоже.

— Другие? Что другие?

— Другие платья. В шкафу нашли четыре. И белье, халаты, чулки, несколько пар обуви, две или три сумочки.

Ему хотелось встать, возмутиться, крикнуть этому толстяку, который, впрочем, говорил с ним мягким тоном, без всякой иронии: — Вы лжете!

Все происходящее было совершенно неправдоподобно. Уже самое отсутствие Жанны не вязалось с тем ее обликом, который он знал. Что же до ее смерти, то все, что ее окружало, казалось все более и более нелепым.

— Видите ли, Жанте, ваша жена уже давно жила в этой комнате. Больше года!

— Жила?

— Ну, занимала ее, если хотите, держала там свои вещи, регулярно там бывала.

— Она была снята на ее имя?

Он чуть было не поправился: «На мое имя?»

— На имя одного мужчины.

— Чье?

— Я еще не уполномочен назвать его.

— Это был ее любовник?

— Судя по словам гостиничной прислуги, они встречались там раз в неделю.

— Но она всегда ночевала только дома.

— В «Гардении» не обязательно проводить ночь. Это хорошо известная нам гостиница, многие пары встречаются там днем.

— Если так, этот человек мог…

— Нет! Я догадываюсь, что вы хотите сказать. Все слуги опрошены. Его ноги не было там ни в среду, ни тем более сегодня… Ему звонили. Его сейчас нет в Париже… И даже во Франции… Он очень далеко. Никто не входил в сорок четвертый, кроме посыльного, который принес цветы, заказанные лично вашей женой, и официанта, который в пять часов принес ей шампанское. Она приказала, чтобы никто ее не беспокоил… На следующий день, то есть вчера, в четверг, поздно утром, горничная все-таки постучала к ней, но, не получив ответа, решила, что клиентка еще спит. Днем ее сменила другая горничная. Но так как ей не оставили никакого распоряжения, она не входила в сорок четвертый, считая, что там никого нет… И только сегодня утром первая горничная забеспокоилась…

— Так что, возможно, она умерла еще в среду вечером?

— Это мы узнаем сегодня к вечеру, самое позднее — завтра утром.

Инспектор выколотил пепел из своей трубки прямо на пол.

— Это все, что я могу вам сказать. Возможно, мои коллеги из VIII округа сообщат вам что-либо еще. Возможно, что вы, со своей стороны, просмотрите ее вещи и бумаги…

— Какие бумаги?

— Ее переписку… Записную книжку с адресами…

— Она никому не писала.

— Это еще не значит, что никто не писал ей.

— Она никогда не получала писем.

Как могла бы она в их квартирке, где каждая вещь лежала на определенном месте, как могла бы она скрыть от него что бы то ни было? Они жили вместе с утра до ночи и с ночи до утра. Дверь между их комнатами всегда оставалась открытой, и каждый слышал малейшее движение другого, знал о каждом его жесте.

Он вспомнил, например, как однажды, часов около пяти, Жанна сказала ему из соседней комнаты:

— Хватит, Бернар. Это у тебя уже девятая папироса.

Она не видела его. Только слышала чирканье спичек, и, как видно, до нее доходил запах табачного дыма.

Он встал. Лицо его ничего не выражало.

— Я вам больше не нужен?

— Сейчас нет. Повторю лишь то, что уже говорил вам: мужайтесь!

И, провожая его через соседний кабинет, он добавил:

— Помните мои слова… Один случай на тысячу. Да и то…

Неправда! Жанте не стал возражать, зная, что это бесполезно, что никто ему не поверит. Но у него было свое мнение, и он был уверен, что ошибаются они, а не он.

Возможно, что Жанна приняла снотворное. Это было правдоподобно — ведь она умерла. Возможно также, что для храбрости она выпила в одиночестве бутылку шампанского. Возможно также и то, что ей пришло в голову украсить покрывало розами, взять в руку букет, прежде чем…

На лестнице он остановился. Она умерла. Он только сейчас начал понимать это. Даже утром, в комнате на улице Берри, это еще казалось ему нереальным.

Переступая порог, перед которым выстроился ряд велосипедов, он чуть было не сбил с ног входившего в полицейский участок низенького человека и обернулся, чтобы удостовериться, что это был тот самый иностранец с разноцветными бумажками. Этот шел на свой пост один против всех, против законов, против правил, против всей этой канцелярской машины, упорный, уверенный в своей правоте, в своей, только ему одному понятной логике.

Странная вещь — Жанте не думал о любовнике. Из всего того, что ему сообщили, любовник произвел на него наименьшее впечатление. Больше всего его волновало платье, черное платье и старые туфли, которые Жанна отдала горничной. Ему хотелось бы получить их, и если бы он осмелился, то побежал бы в отель, чтобы потребовать их, чтобы выкупить, в случае надобности.

Она оделась в белое. Она умерла в платье, которого он никогда на ней не видел, и причесала волосы по-другому, не так, как при нем.

Она могла бы оставить черное платье в шкафу или где-нибудь в уголке. Не все ли ей было равно, в конце концов?

И вдруг другая мысль поразила его. Он подошел к автобусной остановке, занял место в очереди. Было время завтрака. Ему все еще не хотелось есть. Необходимо было сию же минуту вернуться на улицу Берри, чтобы потребовать письмо. Ибо он был убежден, что Жанна не могла уйти, не написав ему. И тогда все объяснится.

Ему просто забыли отдать это письмо. Возможно, что служащие гостиницы даже не знали, кто он такой. Он остался стоять на площадке, почти успокоившись, — ведь сейчас он все узнает, — и, сойдя с автобуса, вновь обрел свою прежнюю медлительную походку.

У дверей уже не было полицейского. Он вошел. На месте женщины с посеребренными волосами, которая была здесь утром, сидел молодой человек с напомаженной головой и проверял счета с видом хозяина.

— Что угодно?

— Меня зовут Бернар Жанте.

Имя, по-видимому, не произвело на того никакого впечатления.

— Ну и что?

— Я приходил утром вместе с полицией, чтобы опознать тело…

— Вы что-нибудь забыли?

— Та, которая умерла, моя жена.

— Понимаю. Извините меня.

— Я почти уверен, что она оставила для меня письмо, записочку, поручение…

— Вам бы следовало обратиться в полицию, потому что эти господа составили опись того, что было в комнате. Они унесли довольно много вещей и опечатали дверь.

— Вас при этом не было?

— Меня вообще не было в гостинице.

— Вы знаете, кто был там, когда приходила полиция?

— Разумеется, горничная этого этажа — ведь именно она…

— Она еще здесь?

— Сейчас я вызову ее.

Не сводя с него глаз, молодой человек сказал что-то по внутреннему телефону.

— Сейчас она придет, — объяснил он.

Это была одна из тех женщин в форменных платьях, которых Жанте заметил утром на лестничной площадке.

— Господин Жанте желал бы задать вам один вопрос.

— Я узнала господина.

— Вы не знаете, нашла полиция в той комнате какое-нибудь письмо?

— Или записку… Какую-нибудь записку?.. Ведь вы вошли туда первая, правда?

— Да… И даже… Но мне не хочется говорить об этом, я еще не вполне оправилась… Вы говорите — письмо?.. Я была в таком состоянии. И все-таки. Да, теперь, когда вы заговорили об этом, мне кажется, что… А вы спрашивали у тех господ из полиции?..

— Нет еще.

— А вам следовало у них спросить… Там стояло ведерко из-под шампанского… И, мне кажется, перед ним, на подносе, лежало что-то квадратное, белое, вроде конверта… Погодите!.. Я вспомнила жест одного из инспекторов — он взял его, посмотрел и сунул в карман…

— Не помните, кто именно?

— В тот момент их было в номере восемь человек…

— Благодарю вас.

Жанте направился к выходу, потом вернулся и сунул горничной в руку чаевые.

— Ах, что вы! Не нужно…

Теперь ему оставалось только пойти и потребовать свое письмо. Он не ошибся. Она написала ему, скоро все станет ясно.

4

Он был бы очень удивлен, если бы двумя часами раньше, когда он выходил из всего этого кошмара сорок четвертого номера, или еще накануне, когда, сидя у себя дома, он неподвижно ждал решения своей судьбы, шепотом умоляя, чтобы это решение пришло скорее, — он был бы удивлен и возмущен, если бы ему тогда сказали, что в этот день он будет завтракать на террасе приятного на вид и, оказалось, довольно дорогого ресторана на улице Понтье.

Это произошло случайно. Сначала он явился в полицейский участок квартала дю Руль, в двух шагах от гостиницы «Гардения» на улице Берри. Здесь он нашел точно такую же атмосферу, как и в полиции своего квартала, с той разницей, что здесь было восемь посетителей — пятеро очень юных, почти одинаково одетых парней и три девицы, сидевшие на скамье.

В первый момент он испугался, что его тоже пригласят сесть на скамью, где было свободное место. Колеблясь, он подошел к барьеру, опасаясь, как бы его не приняли за человека, который пришел с какой-нибудь жалобой.

— Меня зовут Бернар Жанте. Я муж той…

— …самоубийцы, знаю. Вы что, уже получили повестку?

Все начиналось снова.

— Какую повестку?

— Кажется, я только что видел повестку на ваше имя. Велосипедист увез ее вместе с остальными. Если не ошибаюсь, инспектор ждет вас завтра утром.

— Я пришел не к инспектору. Мне надо только сказать несколько слов полицейским, которые занимаются этим делом.

— Они ушли завтракать. Разве только Совгрен… Минутку.

Он крикнул в сторону полуоткрытой двери, откуда доносился стук пишущей машинки:

— Совгрен еще здесь?

— Пять минут назад ушел вместе с Массомбром.

— Скажите, господин Жанте, у вас к ним личное дело?

— Пожалуй, да… Мне нужно узнать об одном обстоятельстве, связанном с тем, что произошло в той комнате…

Бригадир нахмурил брови и проворчал:

— Ах, так…

И поскольку это дело его не касалось, сказал:

— Тогда приходите в два часа. Или даже лучше — чуть позднее. У них сегодня было тяжелое утро.

И вот тогда-то, оказавшись на улице, он вдруг ощутил голод, чего не было с ним уже три дня. Шагая по тротуару, он сам удивился, заметив, что бросает жадные взгляды на рестораны, и на улице Понтье поддался искушению, увидев площадку, где все столики были покрыты красными скатертями. Тот факт, что там сидели только три посетителя — трое мужчин, успокоил его.

Дома у него не было никакой еды. Свидание, назначенное ему в полиции на два часа, не оставляло времени вернуться к воротам Сен-Дени и сделать необходимые покупки. Кроме того, он еще не организовал свой быт вдовца, даже еще и не подумал об этом.

Это был пустой час, антракт, завтрак, который не шел в счет. Садясь в одиночестве за столик, рассматривая листок меню, которое подал ему официант, он испытывал какое-то странное чувство. Цены просто поразили его, но ведь это опять-таки было исключением из правил, нечто из ряда вон выходящее, нечто непохожее ни на то, что было, ни на то, что предстояло. Опасности создать прецедент не было.

Уже давно, несколько месяцев, он не ел в ресторане, потому что ему было неприятно, а, быть может, даже немного страшно нарушить сложившийся ритм их жизни, выйти за рамки привычного распорядка, который мало-помалу превратился для него в некую непереходимую границу.

Чувствуя себя неловким, возможно, даже смешным, он заказал различные закуски.

— С дыней и пармской ветчиной?

Он не посмел сказать «нет», так же, как не посмел отказаться от жареных почек, которые ему предложил официант.

Трое мужчин за соседним столиком беседовали о поездке, которую собирались предпринять двое из них в тот день. Они уезжали в Канны, и речь шла об американском автомобиле, который при каких-то загадочных обстоятельствах надо было обменять в определенном пункте их следования. Возможно, автомобиль был краденый? Обернувшись и посмотрев в глубь ресторана, он заметил, что и у остальных посетителей был подозрительный вид, а одна из женщин, сидевших на табурете в баре, взглянула на него так, словно ждала его сигнала.

Он испытал странное ощущение, вновь оказавшись в том мире, о котором почти забыл, который, в сущности, и знал-то лишь по газетам.

Сколько людей знает он в Париже из тех миллионов человеческих существ, среди которых жил в течение долгих лет? Он знал своего брата Люсьена и свою сестру Бланш, когда они были еще детьми. Впоследствии он увидел Люсьена женатым, уже отцом семейства, в его домике в Альфорвиле. Люсьен так гордился им. Бланш замуж не вышла и стала акушеркой, окружив себя ореолом какой-то таинственности.

За последние восемь лет он ни разу не был у них, хотя они и не ссорились. Пожалуй, он просто забыл, что можно съездить их повидать.

На улице Франциска Первого, в журнале «Искусство и жизнь», он каждую среду встречается с газетчиками, с критиками, с чертежниками, иногда с известными писателями, которые, как и он, сидят в приемной. Большинство из них знакомы между собой и дружески беседуют, тогда как он неподвижно сидит в уголке, поставив на пол портфель или большой картонный рулон рядом со своим стулом.

Он ждет своей очереди быть принятым секретарем редакции — господином Радель-Прево. Это красивый элегантный мужчина, который сидит в роскошном кабинете, где повсюду развешаны фотографии его жены, сына и дочери в посеребренных рамках. Семья, также как журнал, это его страсть, и, закончив работу, он мчится к ней за тридцать километров от Парижа.

Некоторые фотографии были сняты у пруда — по-видимому, на его вилле.

Они пожимают друг другу руки, обсуждают оформление статьи, равномерное распределение красок на развороте страницы, но никогда не касаются в разговоре никаких интимных вопросов. Только однажды г-н Радель-Прево спросил:

— У вас есть дети?

— Нет.

— А-а…

Жанте поспешил добавить:

— Но мне бы хотелось их иметь.

Может быть, он сказал правду. Он и сам не был в этом уверен. Жанна — даже если ей и хотелось иметь детей — все равно не смела сказать ему об этом, так как знала, что он не может дать ей ребенка.

Здесь, в двух шагах от Елисейских полей, он чувствовал себя таким далеким от своего квартала, словно был в чужой стране. Он мог бы поклясться, что прохожие — мужчины и женщины — иначе одеты, что они говорят на другом языке, принадлежат к иной расе, нежели жители бульвара Сен-Дени. Временами он посматривал на часы, боясь опоздать, точно шел на свидание.

Он, конечно, знал еще и мадемуазель Кувер, знал, что она самая старая обитательница их дома, что она живет там сорок один год. Но не знал, какие узы связывают ее с мальчиком, фамилия которого была ему неизвестна.

В предместье Сент-Оноре, где рекламировались многие торговые предприятия, изготовляющие предметы роскоши, он лишь изредка, случайно, мимоходом встречал главных владельцев фирмы — братьев Блюмштейн. Все попросту называли их — господин Макс и господин Анри. Он ограничивался тем, что время от времени в глубине коридора, вдали от контор и кабинетов, где принимали клиентов, встречался с маленьким лысым человечком, который прежде был журналистом, а теперь редактировал тексты и рекламные призывы, которые оформлял Жанте. Его звали Шарль Николе, и он превратился для всех в господина Шарля.

Расставшись с ним, Жанте всякий раз переходил в другой коридор и стучал в окошечко кассы, где кассир, прежде чем выдать ему чек за работы, сданные на прошлой неделе, требовал, чтобы он дважды поставил свою подпись.

Мог ли он утверждать, что знает господина Шарля? Тот принимал пилюли от болей в желудке, пучки рыжих волос торчали у него из носа и ушей. Где и как он жил, с кем, почему, какие питал надежды, — об этом Жанте не имел ни малейшего представления.

Что до типографии Биржи, здесь царили незнакомые люди другого рода. Эти люди в длинных серых блузах, с лицами, серыми, как тот свинец, с которым они возились весь день, проявляли к Жанте известную симпатию, но симпатию, продиктованную исключительно интересами общего дела.

Вот для них он тоже был не господин Жанте, а господин Бернар. Они относились к нему с уважением, но, конечно, и с завистью — ведь ему не приходилось, как им, целыми днями сидеть взаперти за мутно-зелеными стеклами окон. После одного-двух часов работы он имел право разгуливать по улицам.

В сущности, он не знал никого. Силуэты. Лица. Молочница — госпожа Дорен, и ее муж с бурыми усами, который ежедневно в пять утра уезжал на рынок, их румяная служанка, разносившая молоко, мясник, сварливая булочница, хозяин пивной — эльзасец… Множество лиц, да, конечно, но лиц зыбких, неясных, как на фотографиях выстроившихся шеренгой школьников, которые снимаются в конце учебного года.

Он знал Жанну. И вот некто, кто вовсе ее не знал и кто, в силу искаженных представлений, выработанных его профессией, разбивал человеческие существа на определенные категории, считает, что знал ее лучше, чем он, Жанте.

Но ведь она умерла, разве не так? А еще в среду вечером инспектор Горд уверенно заявил, что она жива. Так что уж тут говорить?

Сегодня утром он выказал себя более человечным, потому что люди всегда разговаривают с теми, у кого произошло несчастье, определенным образом. И все-таки в последний момент он не смог удержаться, чтобы не намекнуть на свой пресловутый «один случай на тысячу».

Жанте ел. Он следил взглядом за прохожими. Он продолжал слушать, не подавая вида, разговор трех мужчин, заказавших к своему кофе арманьяк. Сам он обычно пил очень мало, но на этот раз выпил, не замечая, запотевший графин белого вина.

Он еще запрещал себе думать о тех трудностях, которые возникнут перед ним, как только он вернется к воротам Сен-Дени, в свою квартиру, где ему придется, если можно так выразиться, вступить во владение своим одиночеством. Прежде всего ему надо выяснить вопрос о письме.

В пять минут третьего он явился в полицию. Бригадир, с которым он уже говорил, взглянул на стенные часы.

— Вы пришли немного раньше…

На скамье он застал все тех же людей, сидевших в том же порядке. Один молодой человек спал, прислонясь головой к стене, раскрыв рот, расстегнув ворот рубашки.

— Идите сюда… Я провожу вас в их кабинет.

Он прошел через маленькую дверцу, и его ввели в большую комнату с шестью столами. Там не было никого. Ему указали на стул.

— Садитесь. Теперь уже недолго…

На одном из столов с отодвинутой в сторону пишущей машинкой он с удивлением увидел какие-то платья, белье, туфли, причем все это было свалено в одну кучу, словно при переезде на другую квартиру или перед дорогой. Он не посмел встать и рассмотреть вещи поближе. Дверь осталась открытой, и ему не хотелось показаться нескромным. Неужели это те самые вещи, о которых ему сказал Горд, — те, что найдены в шкафу?

Они были так же непохожи на вещи, которые Жанна носила обычно, как тот ресторан, где он только что завтракал, был непохож на ресторан шоферов на улице Сент-Аполлин. Все платья были шелковые, легкие, светлые, цветные. Они больше напоминали о фотографиях в журналах или об актрисах на сцене, чем о тех женщинах, каких ежедневно встречаешь на улице.

Туфли с такими высокими, такими острыми каблучками, что, наверное, на них невозможно было ходить; одна пара, вышитая серебром, комнатные туфельки, бархатные, нежно-розовые, отделанные белым лебяжьим пухом.

Он отер пот с лица, хотел закурить папиросу, но не решился, хотя пепельницы на столах были полны окурков.

Где-то сбоку послышался голос:

— В кабинете вас ждут…

— Кто?

Шепот. Говорили о нем, о муже, о вдовце. Вошли двое мужчин, которых он, почти наверное, видел сегодня утром. Он встал.

— Инспектор Массомбр, — представился один, садясь за свой стол, в то время как второй подошел к стенному шкафу, чтобы повесить пиджак. — Начальник вызвал вас на завтра к девяти часам. Повестка, вероятно, уже у вас — ее послали с велосипедистом.

Инспектор взял папиросу, протянул Жанте пачку.

— Курите?

— Спасибо, да.

Жанте, в свою очередь, предложил ему зажженную спичку. Полицейский был моложе Горда, изящней, — своим изяществом он напомнил Жанте соседей по ресторану.

— Кажется, вы хотели навести у меня какую-то справку?

— Вы были в гостинице сегодня утром?

— Мы с Совгреном пришли туда первыми.

По-видимому, Совгрен был тот самый полицейский агент, который, сняв пиджак, начал что-то выстукивать двумя пальцами на машинке.

— В таком случае, письмо, очевидно, находится у вас?

Жанте сидел почти спиной к инспектору Совгрену. Лица его он не видел. Для него это был просто силуэт в поле его зрения. И тем не менее у него осталось отчетливое впечатление, почти уверенность в том, что Совгрен машинально ощупал свои карманы. К тому же, и стук машинки на минуту умолк.

Что до Массомбра, то этот явно удивился.

— О каком письме вы говорите?

— О том, которое было на круглом столике рядом с ведерком от шампанского.

— Ты что-нибудь слышал об этом?

— Слышал? О чем?

Не для того ли он повторял слова, чтобы выиграть время?

— О письме, которое нашли рядом с ведерком от шампанского.

— Кто нашел?

— Кто его нашел? — повторил Массомбр, вновь обращаясь к Жанте.

— Не знаю. Но я уверен, что жена написала мне.

— Возможно, она отправила письмо по почте?

— Нет. Его видели на круглом столике.

— Кто его видел?

— Горничная.

— Которая?

— Имени ее я не знаю. Брюнетка, довольно полная, немолодая, говорит с иностранным акцентом.

— Так это она рассказала вам о письме? Вы что, приходили в отель «Гардения» еще раз?

— В двенадцать часов… Через несколько минут после двенадцати… А потом я сейчас же пришел сюда, но бригадир сказал мне, что…

— Опись у тебя, Совгрен?

— Я как раз печатаю ее. Хочешь черновик?

Листки, исписанные карандашом. Губы инспектора шевелились, когда он просматривал список. Можно было угадать слова. Столько-то платьев. Столько-то сорочек. Столько-то пар туфель. Столько-то панталонов, бюстгальтеров. Три сумочки…

— Тут ничего нет о письме.

В эту минуту Жанте обернулся и заметил, как инспектор Совгрен, стоя у стенного шкафа, роется в кармане своего пиджака. Случайно ли это было? Не пытался ли он обмануть его, делая вид, будто ищет носовой платок?

— Мне очень жаль, господин Жанте. Я совершенно не понимаю, что хотела сказать эта горничная. У тебя есть показания? Женщина, говорящая с акцентом, это, конечно, итальянка. Кажется, ее зовут Массолетти…

Ему принесли еще несколько листков, и его губы снова зашевелились.

— Нам она ничего не говорила о письме. Что именно она вам сказала? Подождите. Вы, как я полагаю, попросили вызвать ее? И вы первый упомянули о письме?

— Я был уверен, что жена…

— Ну если так, вполне возможно, что она ответила вам утвердительно, чтобы не огорчать вас…

— Она видела, как один из инспекторов сунул конверт в карман.

— Она знает, кто именно? Она описала вам его наружность?

— Нет.

— Она определенно сказала вам, что письмо было в конверте?

Пот выступил на лбу у Жанте, который при каждой реплике чувствовал, что теряет почву под ногами…

— Не вполне определенно, но…

— Послушайте! Нам совершенно незачем, — тем более, что вы являетесь мужем, — скрывать от вас что бы то ни было. Когда вы регистрировали брак, была у вас договоренность об общности имущества? Этот самый вопрос задаст вам завтра утром и начальник.

— У нас нет брачного контракта.

— Следовательно, общность имущества. Если так, все, что вы видите здесь, на этом столе, принадлежит вам.

И он указал на груду платьев и белья.

— Как только формальности будут закончены, вы сможете…

Жанте покачал головой.

— Меня интересует только письмо.

— Мы поищем его. Сделаем все возможное. Совгрен! Посмотри, не затерялось ли письмо среди этих тряпок?

Вошел третий инспектор.

— Как ты кстати, Варнье. Скажи, ты не видел сегодня утром письма там, в «Гардении»? Одна горничная уверяет, что на столе лежало письмо.

— На круглом столике, возле ведерка от шампанского, — уточнил Жанте, чувствуя, что здесь пытаются сделать это письмо как можно более невероятным, никогда не существовавшим.

— Не видел.

Совгрен, ощупав шелковые тряпки, тоже заявил:

— Ни клочка бумаги.

— А в сумочках?

— Ничего, там нет даже удостоверения личности.

— А между тем жена носила его с собой.

— В одной из этих сумочек?

— Нет. В ее собственной.

— А где же та сумка?

— Не знаю.

— Она не оставила ее дома, когда уходила?

— Нет.

— В ней было много денег?

— Несколько сотен франков.

— Тебе бы надо записать это, Совгрен.

— Записал.

— Пометь это и в отчете.

У Массомбра был вид человека, который ждет неприятностей, и он смотрел на Жанте вежливым и в то же время недружелюбным взглядом.

— Будьте уверены, что мы найдем это письмо, если только оно существует.

— Оно существует.

— Раз уж вы здесь, не скажете ли вы, есть у вашей жены родственники?

— У нее есть родители, братья и сестры.

— В Париже?

— В Эснанде, около Ларошели.

— Ты записал, Совгрен?

— Да. Как это пишется?

Он назвал место по буквам.

— А как их фамилия?

— Муссю… Отец — ракушечник.

— А что это такое?

— Он разводит съедобные ракушки на колышках, на берегу моря.

— Вы знакомы с ним?

— Я никогда не видел ни его, ни его жену.

— А где зарегистрирован ваш брак?

— В мэрии II округа.

— Родители не приезжали?

— Нет.

— Они были против?

— Они письменно прислали свое согласие.

— А дочь не ездила навестить их?

— Ни разу за последние восемь лет. А раньше — не знаю.

— А в Париже у нее нет родных?

— Она говорила мне, что есть брат, зубной врач. Он как будто работает где-то в окрестностях.

— К нему она тоже не ездила?

— Насколько мне известно, нет.

— И больше никого?

— Четыре или пять сестер и второй брат — все в Шарант Маритим.

— Родных надо известить относительно похорон. Вы можете взять это на себя?

Об этом он еще не думал. При слове «похороны» он нахмурился, потому что это вызвало у него мысль о тех осложнениях, которых он боялся.

— А как все это будет происходить? — спросил он.

— Что именно?

— Завтра… После того, как…

— После чего?

— Инспектор Горд сказал мне, что будет вскрытие.

— Да. Оно состоится сегодня вечером. С завтрашнего утра, после того, как вы увидитесь с начальником и подпишете кое-какие бумаги, тело будет в вашем распоряжении.

Ему было неприятно чувствовать на себе взгляды этих трех мужчин. Все трое смотрели на него, как на некий феномен, и время от времени переглядывались с видом сообщников.

Он вполне мог бы ответить:

— К чему?

Но он молчал. Этот вопрос читался, однако, в его глазах. Руки его были влажны от пота. Он ощущал себя таким же растерянным, как в тот день, когда, совершенно голый, стесняясь своего громоздкого, слишком белого тела, он стоял, осыпаемый насмешками, на осмотре в воинском присутствии.

— Вы родились в Париже?

— В Рубе.

— Стало быть, у вас нет закупленного места на каком-нибудь парижском кладбище?

Он озадаченно покачал головой.

— Это будет зависеть от вас и от ее семьи. От вас — в первую очередь, поскольку как муж вы имеете все права. Если вы позаботитесь об этом, ее могут похоронить на кладбище Иври, и в этом случае советую вам как можно скорее обратиться в похоронное бюро, которое и займется всеми формальностями. Если же семья пожелает отвезти ее в Шарант и вы дадите согласие, придется вам принять меры к транспортировке, а сейчас, летом, при такой жаре да еще в период отпусков, это будет нелегко. Боюсь даже, что, принимая во внимание состояние… состояние…

Он не решался произнести слово «труп».

— …принимая во внимание обстоятельства, железная дорога может не согласиться…

Теперь Жанте плохо видел его — пот застилал глаза.

— Что до выноса тела, то это не будет зависеть от того, где именно состоится погребение — в Иври или в провинции. Выбор предоставляется вам. Вы намерены взять его домой?

Совершенно неподготовленный, он с трудом понимал, чего от него хотят. Он все еще жил в прошлом, в их квартирке у ворот Сен-Дени, он думал о письме, а ему задавали какие-то определенные вопросы, на которые он не находил ответа.

— Я не требую, чтобы вы решили все сию же минуту, да это и не мое дело. Если я позволил себе об этом заговорить, то единственно для того, чтобы у вас было время подумать. Как правило, родственники не любят, когда тело вывозится прямо из Института судебно-медицинской экспертизы.

Массомбр встал и протянул ему руку. Остальные двое продолжали сидеть. Выходя из комнаты, Жанте постарался встретиться взглядом с Совгреном, но тот опустил глаза на пишущую машинку, нарочно, Бернар в этом не сомневался.

Во время завтрака он чувствовал себя сносно, почти и согласии с внешним миром, и ему начало казаться, что переход будет не так уж труден. Отныне он вдовец и постарается приспособиться к своему новому положению, не вполне теряя при этом Жанну, — ведь ее место не будет занято. Он даже не стал пытаться объяснять им это, так как был уверен, что его не поймут.

Сейчас ему нанесли еще один удар. К счастью, у него был ряд неотложных дел, и это помешало ему окончательно потерять почву под ногами. Прежде всего он зашел в почтовое отделение и разборчивым почерком написал телеграмму:

Господину и госпоже Жермен Муссю в Эснанде

ШАРАНТ МАРИТИМ

Жанна скончалась тчк Жду совета о погребении тчк

Бернар Жанте

Ему больше нечего было сказать им, нечего добавить. Он их не знал. Он направился в предместье Сент-Оноре, как и в прошлую среду, но на этот раз не зашел в особняк, где конторы братьев Блюмштейн занимали два этажа.

Он обещал сделать им к следующей среде срочный заказ, и ему необходимо было выполнить его, — разумеется, не завтра, поскольку предстояла встреча с начальником со всеми ее последствиями, — но хотя бы в воскресенье.

Вспомнив о похоронном бюро на Бульварах, он зашел туда на полчаса и вышел с полными карманами проспектов и прейскурантов.

Он не поддался никаким их уговорам, решился только заказать дубовый гроб, и служащий обещал, что сам зайдет в Институт судебно-медицинской экспертизы, чтобы снять мерку с тела, что, видимо, было для него привычным делом.

Люди говорили «тело». Говорили «покойница». Эти слова казались ему странными, но не задевали его, не вызывали у него никакого волнения. Все это было нереально. Это не касалось его. Точно так же могли говорить и о совершенно незнакомой женщине.

Только что в полицейском участке на улице Берри, когда ему как бы предлагали выбор между двумя кладбищами, он готов был с раздражением ответить им:

— Ах, да делайте, что хотите!

А уполномоченный похоронного бюро несомненно решил, что Жанте — человек сухой, черствый и, быть может, очень рад, что избавился от жены.

И тут и там на него смотрели, как на какого-то чудака, оригинала, как на феномена, и поскольку у него не хватило мужества сопротивляться до конца, было вполне вероятно, что завтра могут привезти труп прямо в его квартиру.

Это было ему неприятно, он сам не знал, почему.

Не из-за этой истории с гостиницей «Гардения» и с самоубийством, — как они, конечно, могли подумать.

Быть может, если бы Жанна умерла в его объятиях, на бульваре Сен-Дени…

Но даже и в этом случае, нет!.. Служащий показал ему фотографии освещенных свечами катафалков, портьеры с вышитыми серебром инициалами для дверей дома. Для какой двери из двух? Для мрачной двери возле кафе, со стороны Бульвара? Или той, что ведет с улицы Сент-Аполлин и находится напротив гостиницы?

Говорили ему еще и о столе определенных размеров для гроба, тут же добавляя, что если у Жанте нет такого стола, ему могут доставить козлы.

В какой комнате они разместят все это? В его мастерской? В столовой, что казалось более логичным, раз это была комната Жанны? Но ведь столовая была, пожалуй, слишком мала.

И кому это нужно? Ему? Ведь он один будет бог весть сколько времени ходить вокруг гроба, освещенного двумя свечами…

Ему уже почти не хотелось возвращаться домой. Он не забывал о письме. Напротив, он думал о нем еще больше с тех пор, как у него возникли подозрения, если даже не определенные улики.

Правда, горничная-итальянка не сразу вспомнила об этом письме — бумажке или конверте, — она не знала точно, что это было. Но ведь она сама, по собственному почину, припомнила жест одного из инспекторов, который взял эту бумагу возле ведерка от шампанского, бросил на нее взгляд, как бы читая ее, и сунул в карман.

Жанте не усматривал в этом факте ничего подозрительного. Он никого не обвинял. Разумеется, жест этот был естественным, непроизвольным. Комнату обыскивали несколько человек, они искали улики, откладывали в сторону то, что могло пригодиться им для отчета. Ведь увезли же они платья, белье, туфли, сумочки. Отослали стакан и тюбик от лекарств в лабораторию. Письмо они найдут позже…

Доказательством того, что он не ошибся, что это не было игрой воображения, служило то, что у Совгрена там, в полиции, был, когда возник вопрос о письме, смущенный вид. Что он дважды заставил повторить вопрос, хотя, безусловно, расслышал его. Он поднес руку к карману, а немного погодя Жанте заметил его около стенного шкафа, где он якобы искал носовой платок.

Ясно, что это он унес письмо и забыл, куда его поло жил. Он не захотел признаться в этом. И, конечно, он будет везде искать письмо, но если не найдет, видимо, будет категорически отрицать его существование.

Жанте твердо решил вынудить у него признание. В случае надобности, он сумеет свести его с горничной, и есть все шансы рассчитывать, что она узнает его.

Пусть они держат тело у себя, если им угодно, но пусть отдадут письмо. Оно принадлежит ему. У него нет ни одной фотографии Жанны. Он уже никогда не увидит ни ее черное платье, ни старую сумочку, которая исчезла вместе с удостоверением личности.

Он согласен на все, лишь бы получить письмо.

Он шагал своей медленной, вялой походкой, не замечая, что прохожие оборачиваются ему вслед. Он смотрел прямо перед собой, никого не видя, и взгляд его был так пристален, устремлен так далеко вперед, что некоторые с удивлением пытались проследить, на что это он смотрит, и разочарованно обнаруживали вместо какого-нибудь необычайного зрелища только ряд домов, грозовые облака в небе, автобусы, легковые машины, тысячи человеческих существ, высоких и низких, толстых и худых, одетых в темные или светлые костюмы и двигающихся в разные стороны.

Все это внезапно исчезло, словно провалилось в люк, когда он миновал темный двор, где муж консьержки все еще возился со своим стулом, и поднялся по лестнице, каждую ступеньку которой наизусть знали его ноги.

Повестка, подсунутая под дверь, была желтого цвета. Он поднял ее, повесил шляпу на обычное место, над плащом, сел в кожаное кресло и, вытянув ноги, уставился в стену.

5

Эту ночь он уже спал в своей постели раздевшись, на простыне — теперь ему больше не нужно было ждать.

Если бы не мадемуазель Кувер, он и обедал бы дома, как намеревался сначала — надо же было ему снова привыкать самому себе готовить, есть в одиночестве. Он как раз собирался выйти за покупками в соседние лавки, когда Пьер постучал в дверь. А он еще сидел в своем кресле, соображая, что докупить к обеду и что отвечать г-же Дорваль, булочнице, колбаснику, если те вздумают его расспрашивать.

— Входи, Пьер.

Мальчик остановился на пороге и, не выпуская дверной ручки, с любопытством глядел на него, словно видел совсем незнакомого человека.

— Мадемуазель Кувер просила… не будете ли вы добры подняться к ней, — проговорил он каким-то беззвучным голосом и тут же стремглав бросился назад, вверх по лестнице. Медленными шагами Жанте пошел за ним. Дверь была только притворена, однако он счел нужным постучать.

— Войдите.

Голос старой девы тоже звучал необычно, не так как всегда. Он чувствовал, что сейчас произойдет что-то очень тягостное. Она только что плакала, он понял это — она все еще шмыгала носом, в руке ее был платок. На развернутой газете лежали ее очки в стальной оправе, с толстыми стеклами.

Ему всегда неприятен был запах этой квартиры, да в сущности неприятна и сама ее хозяйка, но из-за Жанны, а также из-за Пьера он старался скрывать это. Она не смотрела на него, демонстративно отвернувшись к газете — она принадлежала к тому типу людей, которые ничего никогда не делают просто.

— Когда вы об этом узнали? — спросила она.

— Сегодня утром.

— И вы не могли подняться сюда, чтобы сказать мне об этом?

Она поднесла платок к носу, потом к глазам.

— И я узнаю об этом из газеты… Нужно было, чтобы Пьер прочел мне это вслух…

Прижавшись в уголочке около окна, мальчик смотрел на Жанте все с тем же любопытством, в котором, однако, сквозила теперь откровенная враждебность.

— Я тут волнуюсь, без конца посылаю ребенка вниз узнать, нет ли каких известий. И вот вдруг…

— Простите. Я был очень занят. Меня почти весь день не было дома.

— Что вам сказали — очень она мучилась?

Ему стыдно стало, что об этом он не подумал спросить, он не знал, что ответить, и продолжал неуклюже оправдываться:

— Простите, столько всяких формальностей…

— Очень она изменилась?

Он взглянул на мальчика и не ответил. Может быть, она объяснила это бесчувственностью?

— Когда ее привезут?

— Ничего еще не известно. Завтра утром мне надо быть в полицейском участке у начальника. Я телеграфировал ее родителям.

— А брату ее вы сообщили?

— Я даже не знаю, где он живет.

— В Исси-ле-Мулине.

— Вы это от нее знаете?

— Да, она много рассказывала мне и о нем, и о сестре, той, что замужем в Англии.

— У нее есть замужняя сестра в Англии?

— Да, она-то удачно вышла замуж. Крупный землевладелец… У них псовая охота…

Он не имел об этом ни малейшего понятия, а старая дева вместо того, чтобы сочувствовать ему, казалось, еще негодует, что он этого не знает. Может быть, все это и выдумка — эта история насчет брата и сестры. Ему ведь она тоже вначале порывалась рассказать что-то в этом роде.

— Вам она о себе больше говорила, чем мне… — тихо сказал он, думая, что это доставит старухе удовольствие.

Он ошибся. Лицо ее приняло еще более ожесточенное выражение, будто ей и не такое известно, только она предпочитает молчать.

— Я делал все, что мог, чтобы она была счастлива…

Он словно оправдывался. И это было ошибкой. Острый взгляд Пьера быстро перебегал от нее к нему, казалось, мальчик все понимает. Мадемуазель Кувер промолчала немного, как бы подыскивая слова, потом сказала:

— Она даже и не пыталась быть счастливой…

Вероятно, и это тоже было ошибкой с его стороны, но он не спросил, что она хочет этим сказать. Не зря же она так сказала. Должно быть, ожидала от него вопросов, — бог знает, чего она там не договаривает. Он все стоял и молчал, и она вздохнула:

— Ну, да что уж теперь говорить…

Затем, указывая на газету:

— Читали?

Ничего он не читал. Ему и в голову не приходило развернуть газету за эти последние три дня. Он прочел несколько строк внизу третьей страницы, посвященные происшествию: Жанна Жанте, в девичестве Муссю, замужняя, бездетная, проживавшая в Париже по бульвару Сен-Дени, двадцати восьми лет, кончила жизнь самоубийством в номере гостиницы на улице Берри, проглотив тюбик гарденала.

Ни о шампанском, ни о платьях ничего не говорилось. Впрочем, газета сообщила еще: прежде чем лечь на смертное ложе, самоубийца устлала его розами, ее нашли с букетом роз в руке.

Оп недолго оставался у старухи, та и не пыталась его удерживать. Она высказала ему все, что хотела, и он почувствовал, что отныне отношения между ними будут становиться все холоднее.

Само по себе это его нисколько не огорчало, однако в этом он почувствовал некий сигнал. По непонятной причине к нему относятся с неприязнью, на него словно возлагают ответственность за то, что случилось.

Ему вдруг страшно стало при мысли, что сейчас придется разговаривать с хозяйкой молочной, с булочницей. У нее такой непреклонный вид и оловянно-серые глазки на неестественно бледном лице… Все они, должно быть, уже прочли газету и слышали разговоры о происшествии.

Ведь вот и полицейские смотрели на него как-то странно, словно подозревали в чем-то. Может быть, он держался не так, как принято держаться в подобных обстоятельствах.

Он предпочел пообедать в маленьком ресторане в районе площади Республики. Дежурное блюдо было написано мелом на грифельной доске, у официантки были грязные ноги, черное платье неряшливо обвисало на усталом теле. Он проглотил что-то вроде рагу с фасолью, прокисший сливовый компот. Ему было все равно. Он продолжал сосредоточенно глядеть прямо перед собой, словно задумавшись. На самом деле он ни о чем не думал. В сущности, даже не сознавал, где находится. Он существовал как бы вне реальности, где-то между прошлым и будущим. Настоящее для него еще не наступило.

Он разобрал постель, разделся, задвинул занавески на окнах. На противоположной стороне стучали по тротуару каблучки проституток, все время одно и то же количество шагов — в одну сторону, потом в другую…

Его угнетала мысль о похоронах, она вырастала в его сознании в нечто ужасное, она заслоняла собой все остальные мысли. Тем не менее, в конце концов он заснул, и, когда в семь часов утра прозвонил будильник, у него не оставалось никаких воспоминаний о пережитой ночи.

В баночке еще было немного молотого кофе, как раз на две чашки. Хлеб и молоко он нашел за дверью, на площадке лестницы. Масла в буфете не оказалось, взамен он взял немного абрикосового джема, который Жанна покупала для себя, он его обычно не ел.

Небо теперь уже почти сплошь затянуло серой пеленой. Должно быть, где-то далеко гремела гроза, но над Парижем она пока не разразилась, было еще более знойно и душно, чем обычно. Отвратительно жужжа, летали мухи, невозможно было отогнать их, они словно прилеплялись к коже.

Проходя через двор, он нагнулся к окошку консьержки, которая разбирала только что полученную почту.

— Мне телеграммы нет?

— Кабы была, вам бы ее принесли.

Он собрался идти дальше, но консьержка вышла на своей конурки. И она тоже успела прочитать газету.

— Когда ее привезут?

— Не знаю.

Она не выражала ему соболезнования. Никому не приходило в голову соболезновать ему. У него умерла жена, и в то же время он не был настоящим вдовцом. Неужели люди, знавшие его только в лицо, это чувствовали?

Полицейский комиссар квартала дю Руль держался с ним учтиво, но подчеркнуто холодно. Очевидно, его предупредили, что этот Жанте способен поднять скандал из-за пресловутого письма, то ли действительно существующего, то ли воображаемого.

Перед ним лежало заключение судебного врача: «Отравление в результате приема значительной дозы барбитуратов, смерть наступила в среду, между семью и девятью вечера».

В общем, около восьми, значит в то самое время, когда в полицейском участке своего квартала он разговаривал о ней с инспектором Гордом.

Для него все это тогда началось, для нее уже было кончено.

Справка лаборатории при муниципалитете: «В стакане, найденном на ночном столике, обнаружены следы концентрированного раствора гарденала»; отдел криминалистики, где этот стакан потом обследовался, подтверждал, что никаких других отпечатков пальцев, кроме отпечатков покойной, на нем не обнаружено.

— Как видите, г-н Жанте, в том, что это было самоубийство, нет никаких сомнений. Принесли вы брачное свидетельство, как указано в вызове?

Он пробежал глазами свидетельство.

— Поскольку персонал гостиницы подтверждает, что вещи, обнаруженные в номере, действительно принадлежали вашей жене, они по праву принадлежат теперь вам и могут быть вручены под расписку, когда вы этого пожелаете. Теперь вам остается еще проследовать в мэрию вашего района, чтобы сделать заявление о смерти. Вот этот листочек отдадите тамошнему служащему, это облегчит вам дело.

Наконец-то Жанте дождался возможности задать свой вопрос:

— А письмо?.. Нашли его?

— Ах да, мне уже говорили, что вы требуете какое-то письмо, я сам опросил своих инспекторов. Вчера утром я самолично был на месте происшествия. Я приехал одним из первых вместе с моим секретарем и могу вас заверить, что до моего приезда никто там ничего не трогал, — никакого письма я не видел.

— Но ведь горничная…

Тот явно предвидел этот вопрос и прервал его:

— Да, знаю. У свидетельницы Массолетти вчера, во вторую половину дня, нами были взяты показания.

Начальник замолчал, глядя на него.

— И что она вам сказала?

Жанте понимал, что разговор этот был подготовлен заранее.

— Что вы дали ей большие чаевые, и она просто сказала вам то, что вам хотелось.

— Чаевые я дал ей уже потом…

— Из ее показаний это отнюдь не вытекает. Во всяком случае, она подтвердила, что ничего об этом не знает и не видела, чтобы кто-нибудь из моих подчиненных позволил себе похитить в сорок четвертом номере какое-то письмо.

— Да ведь я никого не обвиняю. Я только думаю, что…

— Знаете что, оставим это. Меня ждут другие посетители, я не располагаю больше временем.

Вот тут ему пришлось снова и снова ставить свою подпись, он уже не помнил сколько раз.

— Вещи вы заберете с собой?

— Нет.

— Когда же вы за ними явитесь?

— Я вообще не собираюсь их брать.

Все это очень его расстроило. Более чем когда-либо был он тверд в своем намерении добиться правды. Но прежде всего надо было покончить с делами, связанными с тем, что они называют «тело».

Он ожидал, что ответная телеграмма от ее родителей придет еще накануне вечером, их молчание его беспокоило. Правда, служащий похоронного бюро сказал ему, что все хлопоты по организации — катафалк, вынос, захоронение на кладбище Иври — лежат на нем, разве что родители выразят желание…

Прежде чем отправиться в мэрию II участка, он сделал крюк, чтобы забежать домой.

— Телеграмму так и не приносили?

Мужа консьержки во дворе не было — он, очевидно, пошел отнести стул заказчику. В их коморке, как обычно, горел свет. Консьержка чистила картошку.

— Нет. Тут к вам приходили двое, мужчина и женщина. Спрашивали вас.

— Они не назвали себя?

— Сказали только, что они родители вашей жены.

— Где они?

— Они довольно долго стояли на площадке лестницы, потом во дворе, все шептались чего-то. Потом ушли. Спросили только, почему покойница не доставлена сюда. Я не знала, что отвечать. Они вроде бы недовольны.

— Собирались они сюда вернуться?

— Про это они ничего не сказали.

Он пешком отправился на Банковскую улицу, вошел в огромное здание мэрии, следуя указателям на стенах, добрался до отдела гражданских состояний и наконец обнаружил дверь, на которой была надпись: «Заявления о кончине».

Перед этой дверью, словно на часах, стояла пожилая пара, мужчина и женщина, оба коротенькие, коренастые и чем-то неуловимо похожие друг на друга. Чувствуя, что они рассматривают его с ног до головы, он толкнул дверь, вошел в небольшой узкий коридорчик и подошел к окошечку, врезанному в перегородку из потускневшего стекла.

Пожилая пара вошла туда вслед за ним, и, когда он назвал служащему свое имя, женщина громко сказала:

— Говорила же я тебе, это он и есть.

Служащий, по-видимому, был уже в курсе дела.

— Эти господа уже давненько вас дожидаются, — сказал он. — Как видно, вам придется договориться между собой, прежде чем оформлять документы.

Весьма нелюбезным тоном женщина отрекомендовалась:

— Мы — родители Жанны.

И, толкая локтем мужа:

— Поговори-ка с ним ты, Жермен.

У него было загоревшее на солнце, задубевшее от морской воды лицо. Видно было, что он чувствует себя неловко в своей новой черной паре, крахмальной рубашке и лаковых туфлях, которые, видимо, ему очень жали.

— Мы, значит, как утром приехали, так сразу прочли в газете… — начал он, — а ехали мы, значит, ночным поездом, оттого что раньше было не выехать, и потом, если другим поездом — пришлось бы делать пересадку в Пуатье…

Она прервала его и почти угрожающим тоном:

— Короче говоря, только здесь мы узнали, что дочка наша сама на себя руки наложила, такого в нашей семье сроду не бывало. И никто вам теперь не поверит, что она была с вами счастлива, коли ей понадобилось бежать убивать себя где-то в гостинице. А я-то себе голову ломаю, почему это она нам не пишет, почему в гости не едет. Ну уж теперь, во всяком случае, никто не скажет, что мы оставили ее в этом проклятущем городе, который принес ей одни несчастья…

Она выпалила все это залпом, бросая на мужа торжествующие взгляды, и прибавила, как бы призывая в свидетели служащего в окошке:

— Я же говорила давеча этому месье и еще скажу: мы до высокого начальства дойдем, чтобы ее отдали нам, пусть похоронена будет как полагается, в родной деревне, будет хоть кому на могилку прийти, кому цветочков принести…

— Хорошо, — только и произнес Жанте.

У него пересохло горло. Служащий удивился:

— Как? Вы согласны?

Он пожал плечами.

— И тем не менее, заявление о кончине надлежит сделать вам.

— Да, я принес документы.

Совсем как тогда, в среду, повторял тот иностранец в полицейском участке, только и разница, что у него-то документы в порядке. Кажется, одна бумага оказалась даже лишней, и служащий, заинтересовавшись необычным случаем и боясь ошибиться, стал звонить в комиссариат VIII участка, прося разъяснений.

Заполняя бланки, Жанте тихо сказал, обращаясь к супругам Муссю:

— Да, гроб я уже заказал.

— Ну и что? О чем же тут разговаривать?

— Так куда мне его доставить?

— Куда доставить?.. Она сейчас где? Все в этом институте, как его там, а, Жермен?

— Запамятовал название…

— Да, она все еще там.

— Ну тогда… Я думаю, там все это и сделают.

— А потом?

— Что потом? Вы отправите тело к нам, в Эснанд, и дело с концом. Разве мы с вами не договорились?

Несколько минут назад, говоря о перевозке тела, она сказала:

— Пусть это дорого обойдется, наплевать.

Не встретив, против ожидания, никакого сопротивления с его стороны, она уже воспользовалась этим, чтобы отнести перевозку на его счет.

— Хорошо.

Спорить он не стал, но почувствовал облегчение уже от того, что гроб не придется привозить домой и не будет всей этой церемонии похорон, которая привлечет внимание всего квартала.

— А как же ее вещи? С ними как будет?

— Какие вещи?

— Ну все ее добро, всякие платья, все, что у нее было? Это может пригодиться ее сестрам.

Она была зла на мужа, что он все не решается заговорить о том, о чем они заранее условились.

— Кажется, ты собирался о чем-то спросить, Жермен?

Муж густо покраснел, делая вид, будто роется в своей памяти.

— Ах да! Это насчет денег.

— Каких денег?

— Должны же были быть у нее какие-то деньги… И мебель… Словом, как водится у приличных людей….

— Когда она пришла ко мне, у нее было одно платье, то, что на ней.

— Но ведь к тому времени она уже два года как работала…

Что было на это отвечать? Служащий подозвал его к окошку, чтобы он расписался в нескольких местах.

— Не угодно ли будет и вам расписаться в качестве свидетеля? — спросил он отца.

— Расписаться мне, как ты думаешь?

— Ну, раз месье тебе это предлагает…

Она доверяла служащему, но не доверяла Жанте, этому зятю, которого они никогда в глаза не видели, из-за которого умерла их дочь.

Он вышел в вестибюль, супруги последовали за ним. Они неотступно шли за ним, ни на шаг не отставая до самого выхода, и Жанте недоумевал, что им от него еще нужно.

— Ну, так как же насчет платьев?

— Идемте со мной…

Втроем они гуськом зашагали по тротуару; по дороге госпожа Муссю бросала осуждающие взгляды на витрины магазинов; поднимаясь по лестнице дома на бульваре Сен-Дени, она неодобрительно качала головой.

Квартира не произвела на нее никакого впечатления, взгляд ее тотчас же приковала к себе швейная машинка.

— Это, надо думать, ее машина? Ее сестре, той, что вышла замуж в Нейи, она пригодится…

Она заявила, что заберет машину вместе с платьями, — с критическим видом она пересмотрела их и осталась недовольна.

— И это все, что было у нее из одежи?

И, обращаясь к мужу:

— Стоило ради этого жить в Париже!

Жанте не решился предложить им отправиться на улицу Берри, чтобы забрать вещи, найденные в номере гостиницы. Сестрам, должно быть, они пришлись бы больше по вкусу.

— Как же мы все это унесем, а, Жермен?

— Я думаю, надо пойти за такси.

— Здесь на бульваре, как раз напротив, есть стоянка.

Как только муж вышел, она повела атаку с другой стороны.

— Надеюсь, вы не собираетесь ехать в Эснанд на похороны?

— Об этом я еще не думал.

— В наших краях не больно-то станут сочувствовать мужу, который будет лить слезы над гробом жены после того, как довел ее до такого состояния, что она жизни себя решила…

Он усмехнулся — впервые с той среды, с тех шести часов…

Безрадостная это была усмешка, но она, тем не менее, привела женщину в страшное негодование.

— И это все, что вы можете ответить матери?

Вошел запыхавшийся муж.

— Пошли, Жермен! Скорее вон отсюда, не то я здесь сейчас задохнусь! Бери машину, я понесу остальное…

Он смотрел, как они уходят, унося свою добычу, и женщина в последний раз обернулась, чтобы бросить ему угрожающий взгляд.

— Смотрите же, тело отправьте немедленно. Большой скоростью!

Этажом ниже, с правой стороны, принимал какой-то судебный исполнитель, в квартире напротив — какие-то девушки делали искусственные цветы, возможно, для погребальных венков. Никогда прежде это не приходило ему в голову. Та полуслепая старуха, что живет над ним, не любит его за то, что Жанна, как она выразилась, «даже не пыталась быть счастливой».

Тогда он просто запомнил эти слова и только. Теперь он спросил себя, что же мадемуазель Кувер хотела этим сказать… Впрочем, не было у него сейчас времени разбираться в этом. Лучше сначала покончить со всеми формальностями, сделать то, что он обещал этим людям из Эснанда — своей теще, своему тестю…

Служащий похоронного бюро был разочарован — фирма теряла заказ и на панихиду, и на организацию похорон в Париже. Он не скрывал своего недовольства.

— Это ж, если действительно такова воля ее семьи…

Не очень-то он этому верил, подозревая, что клиент попросту хочет избавиться от неприятных хлопот.

Пока Жанте в зале ожидания просматривал какой-то журнал, этот человек успел созвониться с Отделом железнодорожных перевозок, связаться с представителем фирмы в Ларошели и под конец — с Институтом судебной медицины.

— Они там, на железной дороге, немного поартачились, но, в конце концов, мы договорились. Так что считайте, что вам повезло. Только гроб теперь обойдется дороже, он должен ведь соответствовать определенным требованиям. Его отправят сегодня, в семнадцать ноль-ноль, большой скоростью, завтра утром он будет уже в Ларошели, а оттуда погребальным транспортом его доставят в Эснанд. Есть у вас точный адрес?

— Нет. Напишите так: Жермену Муссю, ракушечнику. Эснанд. Думаю, этого достаточно.

— Я вынужден просить вас уплатить вперед. Одну минуточку… Вы позволите?

Он занялся подсчетами, заглядывая в какие-то таблицы, звонил в какие-то учреждения, снова связывался с Отделом перевозок, добавил какие-то налоги, чаевые.

Наконец он протянул Жанте длинный счет.

— Платить будете чеком?

— Нет.

Деньги у него при себе были, он пересчитал купюры, служащий пересчитал их в свою очередь.

— Вы отправитесь этим же поездом, в семнадцать ноль-ноль?

Он отрицательно мотнул головой и ушел. Ему безразлично было, что тот о нем подумает.

Теперь можно было считать, что с этим действительно покончено, он освободился от «тела» и может, как прежде, остаться с глазу на глаз с Жанной. И, однако, он сам, по собственной воле, еще немного отдалил желанное это мгновение.

Только что, при помощи суммы денег, оказавшейся значительно больше той, на какую он рассчитывал, он пустил в ход некий механизм, который теперь уже без дальнейшего его участия препроводит на кладбище деревни Эснанд девушку, десять лет назад уехавшую оттуда в Париж.

Теперь все подписано, все расходы предусмотрены, вплоть до оплаты мальчика в церковном хоре. Отныне он, Бернар Жанте, уже не имеет к этому делу никакого отношения, и, как только что дали ему понять, лучше ему вообще держаться подальше.

Он шел по Бульвару, где-то далеко погрохатывал гром, ветер гнал вдоль тротуаров клубы пыли, и он вдруг почувствовал, что хочет быть там, на платформе, стоять незамеченным среди толпы провожающих, когда станет отходить поезд.

Он чуть было не повернул обратно, чтобы спросить у служащего похоронного бюро, уверен ли тот, что вагон с гробом прицепят к пассажирскому поезду.

Потом раздумал. Не было у него сил ждать до пяти часов, а, главное, присутствовать при том, как тесть и теща, влезают в вагон со швейной машинкой и платьями Жанны.

Он все шел и шел, пот катился по его лицу, он не останавливался, чтобы обтереть его. Вчера тоже он вот так без конца ходил, но сегодня у него была определенная цель.

Он добрался до набережных, пошел вдоль Сены и, дойдя до Аустерлицкого моста, остановился против нового здания, в котором находилось то, что прежде именовалось моргом, а теперь было Институтом судебной медицины.

С фасада здание можно было принять за крупное коммерческое предприятие или же высшее учебное заведение. Какой-то грузовик непривычной модели стоял у входа. Никто из здания не выходил и туда не входил. За телом Жанны еще не могли приехать, должно быть, привезли кого-то.

А что, если попросить, позволят ему войти туда, хотя бы побыть в коридоре? Он поколебался. Нет, лучше не надо. Начали падать крупные капли дождя, они отскакивали от поверхности Сены, стучали по мостовой. Прохожие бегом бросились искать, куда спрятаться от дождя. В несколько минут тротуары стали блестящими, из-под колес машин во все стороны летели брызги.

Он стоял и улыбался. Это была безрадостная улыбка, та самая, которую хорошо знала Жанна и которая всегда вызывала у нее недоумение.

— Чему ты улыбаешься?

— Ничему, — отвечал он.

— Словно насмехаешься.

— Никогда я над тобой не насмехался.

— Над кем же тогда?

— Ни над кем.

Ему захотелось снять шляпу, чтобы дождь мог свободно струиться по его волосам, пока он вглядывался в окна этого огромного здания — так делают родители в начале учебного года, пытаясь угадать, где, за каким окном находится класс, где учится их дитя…

Жанна была здесь, за этими стенами, уже недолго оставалось ей до того путешествия, которое она проделала лишь один-единственный раз и которое теперь ей предстоит проделать в обратном направлении.

— Бернар, ты счастлив?

Всегда она задавала ему этот вопрос в ответ на его странную улыбку.

— Почему ты не отвечаешь?

— Потому что не знаю, что отвечать.

— Значит, несчастлив?

— Я не несчастен.

Она настаивала:

— Но и не счастлив?

Он молчал.

— Из-за меня, да?

— Нет.

— Ты в этом уверен?

— Уверен.

— И не жалеешь?

— Нет.

В такие дни, немного позже, он слышал сморкание в соседней комнате. Она старалась плакать беззвучно.

Оба они проявили много терпения друг к другу. Их совместная жизнь потребовала от них огромного усилия, вернее, множество маленьких, чуть ли не ежедневных усилий.

Должно быть, полицейский в мокром дождевике, регулировавший движение, недоумевал — что он делает здесь, этот большой, неуклюжий человек, неподвижно стоявший на краю тротуара под дождем. Откуда было ему знать, что это последнее их свидание. Через стену. Другого им не позволили. Впрочем, если бы и было другое, какой бы в нем был смысл?

— Ты счастлива, Жанна?

Она поспешно улыбнулась ему, слишком поспешно. Уж на это она была мастерица — в одну минуту могла зажечь искорки в своих глазах.

— Почему ты спрашиваешь?

— Потому что не уверен, что ты со мной счастлива.

— Ты же знаешь, ты самый-самый лучший человек на свете.

Нет, не так она говорила…

— Когда ты со мной — счастлива…

«Когда ты со мной!» Он часто думал над этой фразой. Восемь лет он наблюдал за ней. Иной раз ему казалось, что все в ней ему понятно. А иногда вдруг брало сомнение — может быть, он заблуждается, не понял ее с самого же начала?

— Тебе никогда не бывает скучно?

— С чего это мне будет скучно?

Из своей мастерской он, бывало, прислушивался, когда они с Пьером сидели в столовой. До него доносились взрывы смеха, отдельные фразы, которые ничего особенного не значили, но говорились таким веселым тоном…

Иногда по вечерам, когда она лежала на своей кровати, ее вдруг охватывало какое-то смятение, — он научился распознавать это по тому, как она ворочается с боку на бок и еще по какому-то ее особенному прерывистому дыханию.

— Тебе не спится?

— Да.

Он не спрашивал, почему. Шел в ванную комнату, приносил ей таблетку гарденала и стакан воды, чтобы запить.

— На, пей.

— Ты устал от меня, да?

Он молча проводил рукой по ее волосам.

— Когда-нибудь устанешь… Волей-неволей… И тогда…

Его куртка уже вся пропиталась водой, рубашка прилипла к телу, туфли насквозь промокли.

В последний раз он взглянул на окно, мысленно прощаясь с ней. Грузовик неподвижно чернел у входа. Вышел какой-то человек, раскрыл зонтик и стал махать руками, подзывать такси.

Надо уходить. Не к чему ему дольше здесь стоять. Он зашагал прочь, и у него достало твердости ни разу не оглянуться. Он рад был, что приходится преодолевать порывы ветра, и шел вперед всегдашней своей раскачивающейся походкой, по которой его узнавали издали.

— Да мне достаточно за двести метров увидеть одни только твои ноги…

Она ведь тоже постоянно наблюдала за ним, знала его привычки, его странности, его причуды, она сразу же замечала то едва заметное подергивание верхней губы, которым сопровождается у него всякое волнение. Не обязательно сильное и не обязательно по серьезному поводу. Напротив, этот тик обычно возникает из-за какого-нибудь пустяка — промелькнувшей мысли, воспоминания, сказанного слова, случайного взгляда прохожего.

— Что с тобой, Бернар?

— Да ничего…

— О чем ты думаешь?

— Я вообще ни о чем не думаю.

Она старалась догадаться — молча, упорно. Это раздражало его. Он знал, что в девяти случаях из десяти она в конце концов догадается, и даже если ничего не скажет, все равно ему это было неприятно, — не любил он, чтобы ему лезли в душу.

А он не ошибся, он знал, что так будет: теперь, когда все это — тело, похороны, документы, полиция, родные — уже позади, он вновь стал чувствовать себя наедине с ней.

Мимо проходил автобус, он вдруг прыгнул в него на ходу, прочитав маршрут. Пассажиры отшатывались от него, он был насквозь мокрый. Попытался было закурить, но папироса тут же развалилась в его мокрых пальцах.

Ну ничего, ничего. Все равно он узнает правду, он ведь не потерял надежду найти письмо. Сегодня суббота. Завтра воскресенье, с утра он засядет за работу для «Искусства и жизни». Хоть бы и завтра тоже был дождь, он любит склоняться над своей чертежной доской перед окном, выходящим на бульвар, когда по стеклу зигзагами струится дождь.

Он не будет больше обедать в ресторанах, даже сегодня уже не будет. Он должен немедленно вернуться к тому распорядку жизни, который был заведен у него прежде, до Жанны.

С первых своих дней в Париже, в ту пору еще, когда он случайно обнаружил у ворот Сен-Дени эту квартирку, до того запущенную, что никто не решался ее нанять, он положил себе за правило: готовить самому. Утром ходил в магазин, покупал мясо, вареные овощи, сыр, фрукты, иной раз что-нибудь печеное. Вернувшись, зажигал газ, наливал в кастрюлю воды, накрывал для себя на стол.

Он почти никогда не оставлял после себя грязной посуды, а для уборки подрядил женщину, которая приходила всего на полдня один раз в неделю. Теперь, должно быть, ее уже не найти. Она была вдовой полицейского. Если даже она еще и жива, то, должно быть, слишком стара и уже не работает.

Что отвечать, если мадемуазель Кувер снова станет спрашивать его насчет похорон? Ему не хотелось оскорблять ее чувства. И консьержки тоже. Он всегда старался не оскорблять ничьих чувств.

Он скажет им, что семья его жены настояла, чтобы Жанна была похоронена в родной деревне. Ведь это почти правда. Хотя и не совсем. Стало правдой, как ни странно. И тем не менее, ведь было же у него право привезти Жанну сюда…

Он вошел в сверкающую чистотой молочную лавку госпожи Дорен, у которой пышная высокая грудь доходила до самого подбородка. Она скорбно глядела на него.

— Подумать только, господин Жанте, ну кто мог этого ожидать?

Он пытался придать своему лицу такое же скорбное выражение.

— А правда, что сегодня утром приехали ее родители? Какой удар для них! Бедные люди!

Лучше уж сразу покончить с этим.

— Да, они настояли, чтобы она была похоронена в Эснанде… — торопливо проговорил он.

— Я их понимаю. Я тоже ни за что на свете не согласилась бы, чтобы меня похоронили на каком-нибудь из этих новых кладбищ, которыми теперь окружают Париж. И где это?

— В Шарант Маритим.

— Я думала, она родом из Байонны.

— Нет.

— И когда же похороны?

— Завтра.

— Так вы, значит, едете сегодня вечером?

— Еще не знаю. Пожалуйста, фунт масла, полдюжины яиц, один камамбер… Да, и еще полфунта фасоли…

Он зашел к бакалейщику, к мяснику. У него не было с собой хозяйственной сумки, и он шагал, прижимая к груди мокрые свертки.

Дождь все усиливался; в набегающих порывах ветра он бил прямо в лицо, вдоль тротуаров текли ручьи, широко разливаясь по мостовой. Гром гремел над самыми крышами, и то здесь, то там при свете молнии в полутьме магазинов на секунду возникала вдруг фигура какой-нибудь старой женщины, осеняющей себя крестом.

Он поднимался по лестнице. На площадке перед своей дверью с трудом, стараясь не уронить свертки, вытащил из кармана ключ. Он пришел домой, он был дома.

Швырнув покупки на кухонный стол, он скорей бросился закрывать окна — на полу уже стояли большие лужи.

Потом снял пиджак и принялся хозяйничать.

Загрузка...