Она не так уж сильно отличалась от прежней, его новая жизнь. И шла приблизительно в том же самом ритме. По-прежнему определенное количество часов в день он проводил за чертежной доской, работал медленно, ибо был нерешителен и часто отвлекался — чинил карандаши, чистил кисточки, перья, подолгу глядел в окно, а то вдруг начинал пристально смотреть на какое-нибудь пятно на обоях или на первый попавшийся предмет в квартире.
Может быть, он только больше времени, чем при Жанне, стал проводить в своем кресле, и ему случалось тогда терять ощущение времени.
Дни следовали за днями, пустые и как будто спокойные. Со стороны можно было подумать, что он живет ровной ленивой жизнью, ибо никто, кроме него, не знал о той подспудной работе мысли, которая в нем беспрерывно шла.
Внешне ничего не происходило, однако самые незначительные жизненные события теперь привлекали его внимание, он словно ничего не хотел пропустить, всему вел учет. Он вдумывался в них, анализировал, приводил в систему и часто, извлекая из своей памяти мелкие факты прошлого, сопоставлял и сравнивал их между собой.
Это не был непрерывный внутренний монолог, последовательная цепь рассуждений, ведущих к некоему логическому выводу. За столом, в кресле, на улице у него возникали внезапно обрывочные мысли, он поворачивал их на все лады и так и этак и откладывал на потом, подобно тому, как дети, составляя картинку из цветных кубиков, откладывают некоторые из них в сторону, чтобы в конце концов найти им соответствующее место.
Он не торопился. Скорее, напротив, оттягивал время, страшась додумать до конца.
Он ходил за продуктами, готовил, мыл посуду. Продавцы уже привыкли видеть его каждое утро в один и тот же час — очень вежливый, он скромно дожидался своей очереди, устремив рассеянный взгляд на прилавок, на банки консервов или на мясную тушу, висящую на крюке. Он знал, что женщины за его спиной подталкивают друг друга локтем, обмениваясь понимающими взглядами, а когда он уходит, дают волю языкам.
Он ведь стал знаменитостью — ну как же, вдовец, муж той самой женщины, что отравилась в номере гостиницы на Елисейских полях.
Он легко мог избежать любопытствующих взглядов. Для этого достаточно было бы ходить за продуктами на двести метров дальше, покупать их, например, на другой стороне Севастопольского бульвара. Там он был бы в другом квартале, где его никто не знает.
Но это ему не приходило в голову. Он избегал всего непривычного, ему важно было видеть кругом одни и те же знакомые лица. Всю жизнь ему необходим был некий стереотип существования, и он всегда с отвращением подчинялся необходимости менять его.
Ему пришлось дойти до самого начала предместья Сен-Дени, пока он не нашел женщину для уборки. Он долго расспрашивал консьержек и лавочниц, раз двадцать взбирался то на шестой, то на седьмой этаж. Женщинам, на которых ему указывали, было кому за пятьдесят, а кому за шестьдесят. Все отказались — либо все часы у них уже заняты, либо им трудно так далеко ходить.
С последней, госпожой Бланпен, он наконец договорился — она согласилась приходить раз в неделю по пятницам в утренние часы. Была она уже в годах, высокая, широкоплечая, почти как он, только более полная и мускулистая. Она жила вместе с дочерью, которая готовилась поступать в консерваторию.
О самоубийстве она ничего не знала. Фамилия Жанте не вызывала у нее никаких ассоциаций с сообщением, промелькнувшим в газете, должно быть, оно ей не попалось.
В первую же пятницу она решила навести полный порядок в кухне, затем взялась за чуланы.
— Уже не знаю, что за дама хозяйничала тут до меня, и не мое это дело, одно могу сказать: не больно-то она надрывалась…
И тут же прибавила, испугавшись, не обидела ли его:
— Может, она ходила на службу и на домашние дела у нее не оставалось времени?..
Отодвигая шкафы, она находила то головную шпильку, то сломанный гребешок, даже старую домашнюю туфлю, — Жанте не помнил, чтобы он видел такую на Жанне.
А он никогда не замечал, чтобы она была неряшлива.
— Если на будущей неделе мне удастся освободиться на весь день и если, конечно, вы желаете, я вымыла бы здесь стены, очень бы это нужно. Сразу станет светлее.
Она так и сделала. Во время уборки столовой ей все время приходилось перетаскивать складную кровать из угла в угол, — она мешала ей.
— Она что, нужна вам? Ведь это старье, а занимает так много места. Я знаю в нашем доме одного человека, который как раз ищет кровать, к нему родственница приехала из провинции. Если вы возьмете за нее не очень дорого…
Она распорола матрац по шву на несколько сантиметров, чтобы посмотреть, чем он набит.
— Настоящая шерсть, только давненько в чистке не был…
За кроватью явился какой-то старичок с ручной тележкой. Это напомнило ему ту тележку, которую он видел перед красным светом светофора тогда, в среду, перед тем, как нашел квартиру пустой.
Одно воспоминание набегало на другое. Вспомнилась ему еще другая тележка — это было в Рубе, ему тогда было лет двенадцать, он вез на ней кухонный шкафик, купленный матерью на дешевой распродаже.
Брат позвонил ему по телефону в то, первое, воскресенье. Это было утром, он работал, как и собирался, перед окном, по-прежнему шел дождь, не такой густой, как накануне, но достаточно сильный, так что струйки его узорами текли по стеклу. Он вздрогнул, когда раздался звонок. Все, что угодно, мог он предложить: что звонят из полиции, из похоронного бюро, из отдела перевозок, но звонок брата был полной неожиданностью.
— Алло, это говорит Люсьен. Я узнал обо всем из газеты. Мы с женой хотим выразить тебе соболезнование.
— Спасибо, Люсьен.
— Ну, как ты?
— Ничего…
— Мы не получили никакого извещения и удивляемся… Может быть, похороны уже состоялись?
Эту фразу ему подсказала жена.
— Ее родители предпочли увезти тело в свою деревню.
— Очень ты расстроен? Может, как-нибудь в ближайший вечерок заедешь к нам?
— Что ж, может быть…
— Бланш, по-видимому, ничего не знает, она ведь сейчас в отпуске, находится в Дивон ле Бэн. Виделся ты с ней в последнее время?
— Нет.
— Мы тоже. Она по-прежнему ведет какую-то непонятную жизнь. О том, что она отдыхает в Дивоне, мы узнали только из открытки, которую она послала нашим детям… Так, значит, до скорого?
— До скорого!
Вскоре после своей женитьбы на Жанне, в одно из воскресений, они поехали вдвоем навестить брата и невестку в их домике в Альфорвиле. Это было в декабре, и Франсуаза все повторяла, что нельзя судить о доме зимой, тем более о доме, который находится в пригороде. Он помнил, что комнатки там были крошечные — впору задохнуться. В то время их трое детей были совсем еще маленькие — старшему лет восемь-девять, младший еще ползал.
Жена Люсьена сочла необходимым принять их в гостиной, которой, судя по всему, никогда не пользовались и где все было каким-то тусклым и чопорным. Она извинилась перед гостями и бросилась в ближайшую кондитерскую, чтобы их угостить. Дети орали. Она быстро спровадила всех, кроме младшего, во двор поиграть и, наблюдая за ними через окно, продолжала разговаривать, вернее, задавать вопросы.
Люсьен, тот больше молчал, он явно чувствовал себя неловко и наблюдал за братом и невесткой, никак не проявляя своего к ним отношения.
— Так, значит, вам удалось-таки склонить моего зятя к браку, — с деланным воодушевлением щебетала Франсуаза, — ведь он всегда так боялся женщин! И давно вы с ним знакомы?
Она сыпала вопрос за вопросом:
— Где вы встретились? Как он вам объяснился? Любите вы детей? А скольких вы хотели бы иметь? Вы что, были продавщицей в магазине? Так, значит, машинисткой? Тоже нет? Кем же вы работали? И ваши родители отпустили вас в Париж одну? Родственников у вас здесь нет? Трудно вам пришлось поначалу?
В тот день Жанте впервые понял, какой недобрый человек его невестка. За легкомысленной ее болтовней явно скрывался заранее обдуманный план. Она твердо решила выяснить правду, и он уверен был, что через полчаса этой жестокой игры она обо всем догадалась.
Жанна, совсем растерявшаяся, с трудом сдерживала слезы и умоляюще смотрела на него.
Люсьен не произнес ни слова. Казалось, он раз навсегда купил себе покой молчанием.
Несколько дней после этого Жанна ходила подавленная и, должно быть, не раз впоследствии вспоминала об этом визите. Уже гораздо позднее, когда речь однажды зашла о его родичах, она в упор спросила его:
— Почему ты не посмел тогда сказать им правду? Тебе стыдно было, да?
Он ответил, что промолчал не ради себя, а ради нее; ему показалось, что она ему не поверила. А ведь он сказал правду. Он не стыдился ее прошлого.
— Сознайся, иногда ты жалеешь…
— Нет.
Он говорил это искренно. Теперь, когда ее не было, он сознавал это больше, чем когда-либо.
Несколько раз у него чуть было не вырвалось, когда они мимоходом касались ее прошлого:
— Понимаешь, наоборот, именно поэтому…
Но вовремя останавливался. Это трудно было объяснить, еще труднее понять. Он и сам не был уверен, что до конца понимает.
К Люсьену он отправился в следующее воскресенье. Брат располнел, живот бочонком выпирал под белой рубашкой, руки стали еще более волосатыми, чем прежде. Жена его была теперь рыжей и держалась в высшей степени кокетливо. Принимали его в садике, где прежде Люсьен разводил овощи; теперь здесь росли одни цветы.
— Маргарита и Жак в плавательном бассейне.
Маргарите, единственной их дочери, было, должно быть, уже лет тринадцать. Жаком звали того малыша, который тогда, в первый их визит, был еще в пеленках.
— А Жюльен в армии. Решил призваться досрочно, чтобы попасть в авиацию. Ему это удалось, сейчас он в Сен-Рафаэле, в авиационной военной школе.
Через раскрытые окна он видел гостиную в современном стиле и прекрасно обставленную кухню.
— Изменился наш дом, правда? Только вот беда — напротив нас вздумали строить доходные дома. Прежде здесь была почти что деревня, отсюда видно было Сену… А теперь нас, того и гляди, выселят — на этом месте будет архитектурный ансамбль…
Люсьен смотрел на брата, курил свою трубку. Потом сказал:
— А ты мало изменился. Кстати, сколько тебе лет? Тридцать девять, да?
— Сорок.
— Ах, правда, ты ведь родился в июне…
Он пошел в дом, чтобы принести вина. Франсуаза тотчас воспользовалась этим:
— Как же это случилось, а? Как ты узнал? Тебе полиция сообщила?
Он ответил неопределенным жестом.
— Понимаю, это было для тебя такой неожиданностью. Только знаешь, что я тебе скажу? Что бы там Люсьен ни говорил, всегда случается то, чему суждено случиться, и все мы в конце концов убеждаемся — что ни делается, все к лучшему. Прости за откровенность, но, по-моему, эта женщина была попросту не совсем нормальна. Она совершенно не подходила ни тебе, ни твоему образу жизни. Я поняла это сразу, как только ее увидела, и тогда же сказала это твоему брату. Она видала виды, а? Видишь ли, Бернар, прошлого не скроешь, как ни старайся…
Вернулся Люсьен с бутылкой и стаканами.
— Вы о чем тут говорите?
— Да вот я говорю Бернару, что, в сущности, ему это только на пользу. Помнишь наш разговор тогда, восемь лет назад. Меня еще удивляет, что это столько времени длилось. Что-то такое было у нее в глазах…
Люсьен искоса взглянул на брата, ожидая увидеть его удрученным или рассерженным, и был немало удивлен, обнаружив улыбку на его губах.
— Ну, хватит! Не будем больше об этом. Что прошло, то прошло!…Как идут твои дела? Доволен ты?
— У меня много работы.
Много лет назад он начинал свою трудовую жизнь подмастерьем в небольшой типографии в Рубе, и его родня почему-то по-прежнему представляла его себе в сером халате за наборной кассой.
— Я, можно сказать, сам себе хозяин. Работаю для журналов, для издателей…
— И хорошо платят?
— Неплохо.
— К маме ты не ездил?
— Нет.
— А мы ездили туда на Рождество вместе с ребятами. Мама совершенно не меняется, право же, не стареет, а молодеет. Вот Пулар, тот потихоньку угасает. Когда мы там были, он уже не вставал со своего кресла, по вечерам сосед приходил помочь перенести его в постель. И знаешь, кто это? Сын Мэро, ты еще в школу с ним ходил, теперь у него магазин радиоаппаратуры. Помнишь Мэро?
— Такой рыжий?
— Да. Он живет рядом с тем ресторанчиком, который скоро будет уже принадлежать маме. Да фактически он и сейчас ей принадлежит.
— Но ведь у Пулара, кажется, была дочь?
Речь шла о втором муже их матери.
— Да, была и есть. Бросила мужа, детей и обосновалась в Париже.
— Значит, часть имущества должна унаследовать она.
— Да, но не основной капитал, Пулар передал его маме в прижизненный дар, уж этого она от него добилась.
Затем речь шла не о Пуларе, не о Жанне, а о нем самом.
— Очень тебе одиноко одному?
— Привыкаю.
— А кто ведет у тебя хозяйство? Нашел кого-нибудь?
К чему было признаваться, что шесть дней из семи он занимается этим сам?
— Пообедаешь с нами? Дети вот-вот явятся. Они уже почти не помнят тебя и рады будут познакомиться, наконец, с родным дядюшкой.
— Мне нужно вернуться пораньше в город.
Он не мог бы точно сказать, чем именно, но визит этот не прошел для него даром, даже был ему определенно полезен, он чувствовал это. Кое-что в словах невестки заставило его вспомнить фразу мадемуазель Кувер: «Она даже и не пыталась быть счастливой…»
В течение восьми лет Жанна жила рядом на небольшом пространстве в нескольких квадратных метров, отгороженном стенами и отделенном от мира еще полом и потолком. И вот ему уже трудно вообразить себе ясно ее лицо, мысленно вновь увидеть ее силуэт в тех местах квартиры, где он обыкновенно видел его.
Образ ее как-то расплывался, становился нереальным. Он видел, например, ее черное платье, белую кожу, прядь волос, прикрывавшую одну щеку, голые ноги в домашних шлепанцах, видел ее сидящей за швейной машинкой. Пьер спускался сверху со своими тетрадками и книгами.
— Можно, господин Бернар?
Из своей мастерской он слышал гудение швейной машинки, голоса Жанны и мальчика. Пьер читал вслух условие арифметической задачи, речь шла о винных бутылках — столько-то бутылок по стольку-то франков литр и столько-то бутылок по…
Жанна возникала в проеме двери с задачником в руках: «Можно тебя на минутку? Слушай, может быть, ты разберешься в этой задачке?»
Он старался вызвать все это в памяти, увидеть ее такой, какой она бывала в эти минуты.
По утрам она иногда голой выбегала из ванной комнаты — ей нужно было снять что-нибудь на плите прежде чем начать одеваться. Он помнил контуры ее тела, его цвет, он помнил его на ощупь, но все это казалось уже нереальным.
Она не поняла тогда, в тот вечер, в первый раз, когда хотела скользнуть к нему под одеяло, думая доставить ему этим удовольствие. Не поняла, почему он оттолкнул ее.
— Простите… — пробормотала она, подбирая с пола куртку его пижамы, которую он дал ей надеть.
Тогда они еще говорили друг другу «вы». Это было до посещения инспектора Горда, они не знали тогда о его существовании. Шрам на щеке Жанны был еще свежим.
Было, должно быть, около полуночи. Уже погасли уличные фонари, и лишь мигающие неоновые буквы на вывеске часового магазина освещали комнату.
Он схватил Жанну за руку, удерживая ее, и все же заставил ее сесть на краешек его дивана.
— Нет, не потому… — шепнул он.
Она не верила, она старалась сдержать слезы, но они и конце концов потекли по ее щекам, одна слеза упала ему на пальцы.
— Вы это из вежливости говорите. Это я виновата, нечего было мне… Завтра я уйду. Вы были добры ко мне, мне сразу надо было понять…
Если бы не этот странный мигающий полусвет, никогда бы он не решился.
— Лягте со мной…
— Но ведь это вы ради меня, да?
— Нет.
Он начал шептать ей на ухо и через несколько мгновений он и сам уже не знал, от чего мокры его щеки — от ее ли слез, от его ли собственных…
Избегая называть вещи своими именами, он пытался объяснить, что не уверен в себе, он боится, что ничего у него не получится, только поэтому и оттолкнул ее, ему ни разу не удавалось это ни с одной женщиной…
Он не видел ее лица, но чувствовал в ней — сначала недоумение, затем жалость, потом, немного позже, что-то вроде нежности к нему. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу.
— А вы пробовали?
— Да.
— Часто?
— Довольно часто.
— Там? С…
Он догадался, что она указывает на дверь гостиницы на противоположной стороне улицы.
И она тоже не решалась называть вещи своими именами.
Они замолчали. Потом она шепнула:
— Тсс! Ничего больше не говорите… Дайте мне…
Ему было стыдно. Раз десять делал он попытку оттолкнуть ее. Никогда еще не чувствовал он себя до такой степени вне всего. Париж, улицы, дома, прохожие, звуки — ничего этого больше не существовало. Не существовало больше Бернара Жанте. Было только тело, слившееся с другим телом. Он слышал не свое дыхание, он ощущал биение не своего сердца.
Ему хотелось сказать ей:
— К чему? Ведь все равно ничего не выйдет…
Все прежние, уже позабытые унижения вновь вставали в его памяти, вызывая чувство дурноты.
Нет, скорей зажечь свет, скорей вернуться в реальность, в повседневность…
Но каждый раз, как он делал попытку отстраниться, она вновь цеплялась за него, повторяя:
— Тсс!
И мало-помалу словно все больше проникала в него, вливая свою волю, свою уверенность, свою жизнь, подчиняя его тело ритму своего тела.
При каждой новой осечке он пытался вырваться, но она продолжала упорствовать, словно делала это ради самой себя.
Это длилось три часа — сотни раз было у него ощущение, будто он падает в какую-то темную бездну, в которой лишь на мгновение прорезаются слабые проблески надежды, чтобы тут же потухнуть, — самые мучительные, самые счастливые три часа его жизни…
Он всегда будет помнить охрипший, торжествующий женский крик:
— Вот видишь!..
Он плакал, на этот раз от радости. Она тоже, но она плакала еще и от усталости, от нервного напряжения. Впервые сказала она ему «ты» и продолжала лежать рядом, припав щекой к его щеке.
— Ты рад?
Тогда он потихоньку, с нежностью, которой и сам в себе не подозревал, несмело протянул в темноте руку и на ощупь, боясь задеть раненую щеку, стал гладить ее волосы.
Они долго молчали. Потом он шепнул чуть слышно:
— Ты не уйдешь?
И она пожала ему кончики пальцев, как бы скрепляя этим некий молчаливый договор.
— А ты уверена, что сможешь жить со мной?
— Да.
— Несмотря на то, что я…
Она засмеялась.
— Ты же только что доказал…
— Да, но…
— Молчи! Тебе спать пора. Ведь завтра тебе с утра работать.
Она высвободилась из его рук, поцеловала в лоб с таким видом, будто вкладывает в этот поцелуй особый смысл, затем светлый ее силуэт скользнул к двери.
В его сознании это была их ночь, самая важная ночь в его жизни.
Утром, проснувшись, он долго лежал с закрытыми глазами, боясь их открыть. Он слышал рядом ее шаги в узкой кухоньке. Она надела свое черное платьице. Она была умыта, причесана, только одна прядь волос, та самая, падала ей на раненую щеку. Она принесла ему в постель кофе с робкой улыбкой, словно и она тоже боялась, что это не будет иметь продолжения.
Она чуть было не обратилась к нему на «вы», и это могло бы все испортить. Но вовремя почувствовала это и заставила себя сказать:
— Ты хорошо спал?
Все гадкое, все постыдное, все тягостное — все это ушло куда-то, остался только этот добрый, радостный крик победы в человеческом тепле постели.
— Вот видишь!..
Никогда больше не говорили они об этом. По каким-то особым признакам, которых он сам не знал, она безошибочно определяла те вечера, когда можно было прийти к нему. Может быть, не случайно в такие вечера она дольше, чем обычно, ходила мимо него полуодетой. Как всегда, желала ему спокойной ночи, а он еще какое-то время читал, сидя в кресле.
И когда он, наконец, ложился, до слуха его тотчас же доносился еле слышный скрип ее складной кровати. Шагов ее он никогда не слышал, и тем не менее, знал, что она стоит неподвижно за дверью, готовая ретироваться, если он не позовет ее.
— Иди ко мне! — говорил он.
Это была их, только их тайна. Так, во всяком случае, он думал. Но разве не сказала ему невестка в то последнее воскресенье:
— Твое счастье, что ты не можешь иметь детей! Подумай, ведь ты мог остаться с ребятами на руках!
Не оттого ли так испытующе всматривался он в людей, с которыми ему случалось иметь дело, и даже иногда просто в прохожих на улице?
Он уже смирился к тому времени, как встретил Жанну. Только иногда вечерами подолгу простаивал у своего окна, наблюдая за тем, что делается на улице Сент-Аполлин. Он не намеренно поселился именно здесь, квартиру эту он нашел случайно. Тогда он еще не знал. Во всяком случае, не был уверен.
Это была первая парижская гостиница подобного типа, куда однажды вечером он вошел с женщиной-блондинкой в розовом платье — и откуда четверть часа спустя вышел с опущенной головой, давая себе клятву никогда больше не возобновлять попыток.
Каждый вечер в доме напротив в окнах зажигался свет. В левом окне второго этажа занавески задвигались неплотно, и была видна постель.
Это окно Жанна заметила, должно быть, позднее, уже два или три месяца спустя после того, как они поженились. Она вообще редко смотрела в ту сторону, и потом, чтобы догадаться, нужно ведь было еще, чтобы комната в это время была занята. Она повернулась тогда к нему, словно внезапно пораженная догадкой, словно наконец нашла ключ к тайне, которая не давала ей покоя.
Разве в тот первый их вечер не заподозрила она что-то в этом роде?
Теперь ей все становилось понятнее. Он перестал быть для нее незнакомцем, подобравшим ее на улице. Она знала его лучше, чем кто-либо на свете.
Между ними возникла тогда минута неловкости. Если бы он мог разуверить ее, убедить, что она ошиблась, что не было этого и что никогда не стоял он долгими вечерами у этого окна, ожидая, чтобы осветилась комната в доме напротив.
Все это было, конечно, раньше, до Жанны, он ведь все еще продолжал надеяться. И часто дело кончалось тем, что он устремлялся вниз, на улицу. Ему известны были и другие полутемные улицы в других кварталах, с точно такими же гостиницами и женщинами, которые также стучали каблучками по тротуару.
И он тоже заглядывал им в лицо, как это делали другие, те, за кем он наблюдал из своего окна. Ему неважно было, красивы ли они, какая у них фигура. Он вглядывался в их глаза, рот, выражение лица. Он научился распознавать с первого взгляда, кто станет насмехаться над ним, кто будет бранить его, кто проявит нетерпение, а кто парализует его своей материнской жалостью.
Неужели Жанна поняла все это? Неужто возможно, что кто-либо способен понять это, кроме него самого?
Еще прежде, до того как он стал вдовцом, у него было смутное ощущение, что в их квартале к нему относятся как к человеку, не похожему на остальных, и часто думал — не догадываются ли они? Он чувствовал с их стороны какое-то недоброжелательное любопытство, эти люди словно старались понять, что же у него неладно.
Жанна вошла в его жизнь случайно. У него не было никакой задней мысли, когда он бросился поднимать ее с тротуара и оказался, в сущности, вынужденным привести ее к себе.
Случилось это совершенно неожиданно. Потом была их ночь, а после этого он свою жизнь построил вокруг Жанны, — не могла же она этого не чувствовать. Она была самым ценным его достоянием. Он хотел, чтобы она была счастлива. Это было самым главным делом его жизни.
И не ради себя, не для того, чтобы чувствовать себя ее благодетелем, не из благодарности. Ему нужно было знать, что на свете есть человек, который счастлив, благодаря ему.
Теперь он спрашивал себя: понимала ли она это? Он не был уверен, что понимала. Он и в самом себе начинал сомневаться.
Каждый день с утра он работал, чинил свои карандаши, мыл кисти, чистил перья, потом еще немного работал, а после, сидя в своем кресле или за столом, за одинокой трапезой, он думал о Жанне. И у него было странное чувство, что ее образ становится все менее четким, что он как бы отодвигается на второй план и что в конечном итоге человек, которого он страстно стремится постигнуть, это он сам, Бернар Жанте.
А может быть, все эти восемь лет он жил не столько с ней, сколько с самим собой? Разве не было для него самым главным — самый факт ее присутствия? Не была ли она лишь дополнением, а может быть, необходимым свидетелем?
Но свидетелем чего?
Однажды днем она ушла от него, чтобы умереть в номере какой-то гостиницы, о существовании которой он никогда не слышал, где-то в другом квартале. Какой-то горничной она подарила платье и туфли, в которых ходила здесь, на бульваре Сен-Дени. При ней не нашли ни сумочки, ни удостоверения личности, ничего, что шло бы от него, что имело бы отношение к нему.
Это-то он сразу понял там, на улице Берри, об этом свидетельствовали цветы, они откровенно выражали ее волю — отрешиться от всего, что было связано с ним. Он ей цветов никогда не дарил. Как-то она принесла с рынка букет, он не смог скрыть своего неудовольствия, она стала его расспрашивать, и он в конце концов сознался, что цветы его раздражают.
Это была правда. Они напоминали ему о деревне, которую он не любил, о чинных садиках предместий, вроде садика его брата Люсьена, один вид которого внушал ему какой-то непонятный страх.
Смерть Жанны была бегством, и бежала она от него.
Он должен знать — почему. Имеет же он право знать это.
Ему это необходимо, от этого зависит вся оставшаяся ему жизнь, вот почему так важно было то письмо.
Даже если она написала всего несколько строк, он хоть узнает, каким он ей казался, каким его видят люди, каким он был в глазах той, которая восемь лет подряд была рядом с ним, наблюдала его жизнь.
В «Искусстве и жизни» господин Радель-Прево пропустил две среды и только на третью сказал ему несколько смущенно:
— Ах, да, Жанте, я узнал о том, что у вас случилось, позвольте выразить вам мои соболезнования.
Чувствовалось, что он не уверен, должен ли говорить это, и ждет реакции собеседника.
— Благодарю вас. Я очень тронут.
— Вы все еще так расстроены? Начинаете понемногу приходить в себя?
Затем, случайно взглянув на портрет дочери:
— Я хотел спросить, как вы теперь устраиваетесь с детьми, но вспомнил — у вас их ведь нет. Когда вы в этом году поедете в отпуск?
— Я не собираюсь уезжать из Парижа.
— Может быть, вы и правы, сейчас повсюду столько народа. А моя жена с детьми в Эвиане, собираюсь к ним недельки на три, уеду в пятницу…
Париж постепенно пустел. В издательствах, для которых он работал, то и дело отсутствовал кто-нибудь из сотрудников.
Некоторые отделы вовсе закрывались. Потом он стал свидетелем обратного движения — началось возвращение в город, сначала служащие, начиная с самых мелких, а потом, уже в конце сезона, — патроны, те и после возвращения продолжали еще проводить воскресенья на море или в собственных виллах.
В одну из сред, возвращаясь с улицы Франциска Первого, он неожиданно повернул на улицу Берри. Он всегда знал, что еще вернется сюда. Он долго стоял на тротуаре против гостиницы «Гардения», видел, как туда вошла парочка. Женщина смеялась, у мужчины был самодовольный вид, он немного напоминал господина Радель-Прево…
Горничной-итальянки не было. Он попытался вычислить, в котором часу она должна смениться.
Он собирался еще вернуться сюда.
В этот день он долго шагал по улицам и думал. А когда лег, не мог никак заснуть, хотя и очень устал, и часа два пролежал с открытыми глазами.
И никто уже не стоял за дверью, ожидая его зова!..
Как-то днем, часов около двух, его удивило непривычное движение наверху. Это шумел не Пьер. Это были шаги взрослого человека, временами топчущегося на одном месте, как это бывало в тех случаях, когда мадемуазель Кувер примеряла платье какой-нибудь заказчице. Теперь это случалось все реже — с тех пор, как зрение ее стало катастрофически ухудшаться, ей уже мало кто доверял шить новое, и она пробавлялась лишь починкой и перелицовкой.
Через некоторое время он услышал шажки старой девы уже на лестнице, а примерно четверть часа спустя, случайно взглянув в окно, увидел ее на противоположной стороне бульвара на автобусной остановке.
Она была при полном параде, в перчатках, шляпке, в туфлях, которые никогда почти не надевала и из которых выпирали распухшие ее лодыжки.
Почему его вдруг так заинтересовало, куда она собралась? Может быть, ей надо навестить какого-нибудь родственника, заболевшую подругу или получить где-то деньги? Они давно уже жили в одном доме, но, в сущности, он ровно ничего не знал о ней.
Со времени смерти Жанны маленький Пьер явно избегал его. Он ни разу не зашел к нему, а когда им случалось встретиться на лестнице, мальчик бросался бежать, словно ему сразу становилось некогда.
Он не заметил, в котором часу старуха вернулась. Но вечером она была уже дома, он понял это по характерному скольжению ее домашних суконных туфель над его головой.
Однажды Жанна, слыша наверху этот легкий, словно трепетание крыльев, шорох, улыбаясь сказала:
— Наш добрый призрак укладывается бай-бай.
Он подозревал, что между нею, мадемуазель Кувер и ребенком существуют какие-то очень близкие отношения, к которым его не допускают. Возвращаясь оттуда, с четвертого этажа, где она проводила немало времени, Жанна никогда не рассказывала, о чем они там говорили.
И в непринужденной болтовне Жанны с мальчиком он тоже иной раз улавливал намеки на какие-то события их жизни, о которых не знал. В то время это его не беспокоило. Он не понимал детей. Они немного пугали его, меньше, правда, чем животные, но совершенно так же, а может быть, по тем же самым причинам, и он старился держаться подальше от них.
На следующий день после путешествия мадемуазель Кувер в город произошло уже нечто более определенное. Около четырех часов наверху, на четвертом этаже, открылась дверь и кто-то начал спускаться по лестнице. Мелкие шажки старой девы нельзя было спутать с походкой какого-либо другого жильца. С тех пор, как глаза ее стали плохо видеть, она вставала на каждую ступеньку двумя ногами, тяжело дышала, цепляясь одной рукой за перила, а другой шаря по стене.
Лестница была крутая, и на поворотах ступени с одной стороны образовывали острый угол. Другая старуха, прежде жившая на пятом этаже вместе с мужем, таким же старым, как она, на таком повороте упала и сломала себе шейку бедра. Умереть она не умерла, но больше года пролежала в гипсе, и с тех пор ее в доме никто уже не видел, ее отправили в богадельню.
Он слышал, как мадемуазель Кувер медленно спускается, останавливаясь через каждые две ступени, затем спускается дальше. Потом шаги ее достигли площадки перед его дверью и остановились.
Ему казалось, что это длится целую вечность. Она не стала спускаться ниже. Но и не стучалась к нему в дверь. Им овладело нетерпение, потом беспокойство, он подумал, не стало ли старухе дурно, но тут вдруг вновь услышал ее шаги — на этот раз она карабкалась обратно, на свой четвертый этаж.
Он подошел к двери, распахнул ее и на пороге увидел мелькнувший кусок темной юбки.
Это было в четверг. Разгадка последовала только на следующий день, в пятницу, приблизительно в то же время дня. Он сидел в своем кресле, когда на лестнице послышались шаги и, как накануне, затихли перед его дверью. Неужели она снова, как вчера, постоит какое-то время в темноте и снова повернет назад?
С полминуты за дверью было совершенно тихо, потом, наконец, раздался стук в дверь.
Он тотчас же отворил и был поражен серьезным видом старой девы. На ее всегда бледном лице было выражение человека, решившегося на какой-то важный шаг, и даже одета она была хоть и не столь торжественно, как два дня назад для выезда в город, но и более строго, чем обычно одевалась дома.
— Я вам не помешала?
Она недоверчиво оглядела комнату, как бы удостоверяясь, что он один.
— Нисколько. Входите, пожалуйста.
Он указал на свое еще теплое кресло. Она отрицательно покачала головой.
— Это слишком низко для меня. Я предпочитаю стул.
Она внимательно оглядывала белые стены, чертежи букв, кисти, мокнущие в стакане, затем незаметно бросила через полуоткрытую дверь взгляд в столовую, которая столько времени была резиденцией Жанны.
Должно быть, она знала квартиру в мельчайших подробностях по ее рассказам, да, вероятно, и многие подробности их жизни тоже. А может быть, она уже бывала здесь в его отсутствие?
Не решаясь сразу начать разговор, она скрестила руки на животе. И он понял, что разговор будет долгим. Словно какой-то механизм внутри нее медленно приходил в движение; потом все же он заработал, и бледные губы зашевелились.
— Поверьте, не от хорошей жизни я к вам пришла…
Неподвижный взгляд ее был устремлен не на него, а на окно. Она помолчала немного, по-видимому, ожидая, что он придет ей на помощь, будет задавать вопросы.
— Вы не догадываетесь, зачем я к вам пришла?
— Нет.
— Да, выходит, она была права.
— Вы о Жанне говорите?
Он не чувствовал в ней никакой симпатии к себе, напротив. Казалось, ее даже покоробило, что он так просто произнес имя покойной.
— Если бы не мои глаза, а из-за них у меня все меньше заказчиц, и не начало учебного года…
Он начинал уже понимать, что речь пойдет о каких-то деньгах, но даже отдаленно не представлял себе всей правды. Между тем, при жизни Жанны, у него иной раз возникали некоторые вопросы относительно старухи, но он не пытался искать на них ответа, это вообще было ему не свойственно.
— Ведь за лето он еще подрос, мне придется одеть его заново с ног до головы.
Перед ним сидела статуя, каменное изваяние. Она не двигалась. Лицо оставалось неподвижным. Только губы после продолжительных интервалов, во время которых глаза ее по-прежнему были устремлены в окно, медленно начинали шевелиться.
— Теперь, когда ее нет и некому о нем позаботиться…
Ему показалось, что он понял.
— Вы хотите сказать, что Жанна помогала вам?
Это не удивило его. И все же тут было что-то неприятное: где же она брала на это деньги?
— Ну само собой, это она платила мне за его содержание…
Она обратила на него сердитый, недоверчивый взгляд.
— Поверьте, я предпочла бы воспитывать его дальше одна, не так-то приятно было мне идти к вам…
— Значит, Пьер…
— Любая женщина догадалась бы сразу. Если бы вы, как всякий мужчина, не так были заняты собой, вы бы тоже это поняли… Я собиралась идти с этим не к вам, а к господину Жаку… Я ходила в полицию, туда, на улицу Берри, где они занимались ее делом, спрашивала у них его фамилию и адрес… Они отказались дать мне его…
Так вот, значит, зачем она позавчера надевала свое лучшее платье и ожидала автобус на углу бульвара…
— Я и в гостиницу «Гардения» ходила. Они были со мной очень любезны, но сказали, что не имеют права сообщать адреса своих клиентов. Хоть бы она, уходя туда, шепнула мне, что я теперь должна делать…
Пьеру сейчас нет и десяти. Значит, ему было года полтора, когда Жанна вошла в жизнь Жанте. Она никогда не говорила, что у нее есть ребенок. Дождалась, чтобы ему исполнилось шесть лет, когда надо было идти в школу, и поселила его в этом же доме у старой девы.
— Не могу понять, почему же она ничего не сказала мне… — пробормотал он.
Она ответила тоном, в котором слышалась почти ненависть:
— Да потому, что считала вас чем-то вроде господа бога и все время боялась, как бы вас не обидеть да не огорчить… Она относилась к вам, как к человеку особенному, необыкновенному, и вы это знали, и все делали для того, чтобы она относилась к вам именно так. Вы что, взяли бы ребенка к себе?
Он не знал, что ответить. Согласился бы он, чтобы в его квартире был кто-то третий? Это так осложнило бы все… Он не способен был бы выносить такую жизнь, как, например, его брат Люсьен. Правда, здесь совсем другое. Нет, по совести говоря, не мог он на это ответить.
— В этом отношении она знала вас как облупленного, будьте уверены! И потом, ей не хотелось, чтобы ребенок знал, что она его мать. Все они одинаковы! Придумают себе невесть что, а потом себя же губят…
— Он еще этого не знает?
— Я все сказала ему на прошлой неделе.
— Зачем?
— Затем, что поняла — он уже начал это подозревать, а я не хотела, чтобы это его мучило.
— Что вы еще сказали ему?
— Все. Всю правду.
Она вела себя с ним еще более вызывающе, чем вначале, у нее был вид человека, который выполняет свой долг.
— Вы, может быть, думаете, что дети плохо разбираются в подобных вещах, особенно в таком квартале, как наш? Я ему объяснила, что он родился еще до того, как она встретила вас, что она не посмела вам сознаться…
— Где он родился?
— В родильном доме, что на бульваре Пале Рояль.
В том самом, где служит его сестра Бланш! Может, он родился в ее дежурство, и она помогала Жанне во время родов, может, это она поднесла ей рожденного ею младенца?
Он не решался задавать все вопросы, которые теснились теперь в его мозгу, и жалел, что приходится добиваться ответа на них у этой враждебно настроенной старухи.
— Она в то время жила одна?
— Вот какой вы стали любопытный, теперь, когда уже поздно! Может, если бы вы раньше поинтересовались, ничего бы не случилось.
— Что вы хотите сказать?
— Вы что же, думаете, по-людски это было — жениться на женщине и тут же, недолго думая, решить, что у нее нет никакого прошлого?
Жанте густо покраснел, как тогда, в полицейском участке, в тот первый вечер, когда ему казалось, будто они с инспектором Гордом говорят на разных языках.
К нему приходят и говорят, будто из-за него Жанна была несчастна, будто она умерла по его вине. Но ведь если он молчал все эти годы, то ради нее, только ради нее.
Но так ли это? Неумолимый взгляд старухи заставил его вдруг во всем усомниться.
— Конечно, она жила с мужчиной и зарабатывала себе на жизнь в районе вокзала Монпарнас тем же способом, каким попыталась зарабатывать здесь…
Она бросила взгляд на фасад гостиницы.
— Ребенка отдала кормилице, не очень далеко, около Версаля. Стоило это дорого, люди ведь всегда норовят нажиться на чужой беде. Мужчина требовал, чтобы она сдала Пьера в приют. А она рассудила, что если будет жить одна, то сможет весь свой заработок оставлять себе и будет тогда чем платить за ребенка. И однажды вечером от него сбежала, вообразила, будто он не найдет ее, если она переменит квартал. Даже письмо ему оставила: мол, возвращаюсь на родину, в провинцию, не ищи меня, я к тебе никогда не вернусь…
— Это она вам рассказала?
— А кто ж еще? Вы что, думаете, она не понимала, что наделала? Разве такое забывается?
А стала бы Жанна говорить обо всем этом с ним, если бы он начал ее расспрашивать, разве в доме была обстановка, располагающая к откровенности?
Значит, она думала, будто он просто не хочет ничего знать о ней, не принимает ее прошлое?
— А тому понадобилось только три дня, чтобы найти ее, и вот, в наказание, он поставил ей отметину.
Так, значит, женщина, которую он привел к себе, была совсем другой, непохожей на ту Жанну, какую он себе придумал. И он тоже, общаясь с ней, говорил на чужом ей языке, потому они и не понимали друг друга.
— Когда она рассказала вам обо всем этом?
— Когда решила, что сын должен жить подле нее.
— А прежде она с ним не виделась?
— Как же не виделась! Каждую неделю, по средам, конечно. Всякий раз ей приходилось брать такси, это влетало в копеечку, но ведь надо же было успеть…
По средам! В те самые часы, которые он посвящал «обходу», как он это называл. Улица Франциска Первого, затем предместье Сент-Оноре, г-н Николе, принимающий свои пилюли против желудочных болей, мраморные стены типографии Биржи, люди в серых халатах, снующие взад и вперед… Для Жанны этот день значил совсем иное. Ей надо было успеть одеться, волнуясь мчаться туда в такси, вовремя вернуться, чтобы к его возвращению быть такой, как всегда.
А ведь не будь все его время, каждый день его жизни, каждый шаг его подчинен этому маниакально точному распорядку, — ведь он и вправду был почти что маньяком, — разве все это было бы возможно? Он непременно вернулся бы как-нибудь раньше и увидел, что ее нет дома и нет в соседних магазинах, где он, вероятно, стал бы ее разыскивать…
Он все еще не мог до конца поверить в это и все искал какие-то возражения:
— Но деньги… Откуда же…
— Вспомнил! Деньги! Да уж, нелегко было ей изворачиваться при вашей скупости.
Это было несправедливо! Он не был скуп, не был крохобором. Ведь он гораздо больше мог зарабатывать, если бы соглашался на такие работы, которые были ему не по душе. В «Искусстве и жизни» ему давно предлагали месячный оклад, и это вполне могло бы избавить его от необходимости брать всякие другие работы, он мог получить прекрасно оплачиваемые должности и в типографии Биржи и еще, по крайней мере, у двух издателей.
Он предпочел свободу. Предпочел проводить дни в тишине своей мастерской, жить неторопливо, немного ленивой жизнью в постоянном общении с Жанной, в небольшом замкнутом мирке их квартиры.
И вот, оказывается, этот мирок существовал только в его воображении, теперь ему говорят о каких-то деньгах, его обвиняют в скупости.
— Но я же давал ей денег…
— Да, вы каждое утро отсчитывали ей на хозяйство ту сумму, которую она у вас просила…
— Да ведь…
Ведь как раз из деликатности, боясь обидеть ее, клал он в ящик своего стола те деньги, которые приносил по средам. Ящик никогда не запирался. Она могла брать оттуда, сколько ей нужно.
Когда в самом начале их совместной жизни он купил ей кое-что из одежды, она была сконфужена, ей это было неприятно.
— Я словно все время что-то у тебя выпрашиваю. Я только усложняю тебе жизнь…
Она всегда приносила ему сдачу, она считала своим долгом давать ему точный отчет в потраченных деньгах.
— Нынче утром я заплатила по счету булочнику, четыреста пятьдесят три франка должна была мяснику…
Не он установил такой порядок. Он лишь подчинился тому, какой завела она, подчинился, чтобы ее не травмировать. Она все боялась, как бы ее не заподозрили в корыстности, и ему казалось, что он понимает, почему. Она покупала для себя самые дешевые вещи, она одевалась скромно, но ведь это было ее желание.
Он сказал ей тогда:
— Я люблю тебя такой, как ты есть, в этом черном платье, с твоей прядкой на щеке и ненакрашенными губами…
Сказал совсем не потому, что косметика напоминала бы ему ее прошлое… Они оба заблуждались в отношении друг друга, искренне заблуждались.
А теперь эта старая дева, никогда не знавшая, что значит любить, приходит сюда словно судья, становится на защиту Жанны и как бы от ее имени обвиняет его в чем-то неблаговидном.
— Ей все время приходилось ловчить. Несколько франков отсюда, несколько франков из счета бакалейщика… А когда Пьеру понадобилось делать операцию аппендицита и класть его в больницу…
Он никогда не слышал об этом и с тоской смотрел на старуху, ожидая, что еще произнесут сейчас эти жестокие, бесцветные губы.
— Это было еще до того, как я взяла его к себе. Он тогда еще в деревне был… Она ни за что не хотела, чтобы его положили в палату для бесплатных больных… Я забыла, во сколько это ей тогда обошлось, но, помнится, очень дорого…
Все это время они жили рядом, в каких-нибудь нескольких метрах друг от друга, не было почти часа, чтобы они не виделись, не перекинулись словом… И вот, оказывается, в голове ее в это время толпились все эти мысли, ей приходилось решать все эти проблемы, а он даже не подозревал ни о чем…
— Как же она вышла из положения?
— Вы что, не догадываетесь? Я как раз только что сшила платье одной заказчице, которая сильно похудела, шелковое, в синих цветочках, как сейчас помню… В то время я еще хорошо видела… Ну, Жанна его примерила, платье на ней словно влитое сидело. Она попросила дать ей его на пару часов и после обеда отправилась на улицу Комартен…
В среду…
— Там, оказывается, есть небольшой, очень приличный бар, а рядом гостиница. И за два часа она заработала столько, сколько нужно было, чтобы заплатить за больницу.
— Она и после там была?
— Какая вам разница, сколько раз она туда ходила — один, два или сто? И какая вам, собственно, разница, ходила ли она туда вообще? Вы что, ничего не знали, когда просили ее остаться с вами? Разве она что-нибудь от вас скрыла?
Она говорила совсем как инспектор Горд. Она тоже могла бы сказать: «Это случается один раз на тысячу. Да и то…»
— Ну вот! Теперь вы все знаете. Если бы не мальчуган и не мое безвыходное положение, никогда бы я к вам не пришла и вам, конечно, куда спокойнее было бы ничего про это не знать.
…Спокойнее…
И снова он подумал: а может, он в самом деле заслужил этот суровый тон?
— Скажите мне еще…
— Что еще вам сказать?
— Все скажите.
— Вам что, мало этого?
— Мне необходимо понять.
— Тут и понимать нечего. Ей приходилось время от времени заниматься тем, чем она прежде занималась каждый вечер. У вас она ничего не брала. Но поскольку у мужчин на этот счет свои понятия, у нее хватало мужества все это скрывать, всячески изворачиваться, хитрить, чтобы не мешать вам блаженствовать…
Блаженствовать!..
Поначалу портниха казалась ему просто ограниченной старой девой с немного допотопными взглядами, теперь он уже готов был поверить, что она знает о нем нечто такое, чего он сам в себе не подозревал. В своем озлоблении она с явным удовольствием выставляла его в самом черном свете.
— Если бы я могла выбирать, я бы, как и она, предпочла, конечно, обратиться к господину Жаку.
С трудом проглотив слюну, он спросил:
— Он знал об этом?
— О чем?
— О ребенке…
— Весь последний год это он давал деньги на его содержание.
— Где она с ним встречалась?
Он боялся услышать, что этот человек приходил сюда, в его собственный дом.
— Да все там же, на улице Комартен!
— Давно это было?
— Я уже говорила вам, больше года тому назад…
— А потом она больше туда не ходила?
— Куда?
— На улицу Комартен…
— Зачем, спрашивается, ей было туда ходить, раз он взял на себя все заботы? Уж как он настаивал, чтобы она все бросила! Он снял для нее номер в гостинице, каждый месяц платил за него, накупил платьев, белья. Ей и носить-то их почти не приходилось…
Все те же среды после обеда! А ведь он бывал почти рядом с улицей Берри, когда шел с улицы Франциска Первого в предместье Сент-Оноре.
— А кто он такой, этот человек, вы знаете?
— Очень даже приличный господин, человек деловой, у него большая желтая машина, живет где-то в районе Булонского леса.
— Он женат?
— Само собой.
— И у него есть дети?
— Двое. Из-за них он и не мог развестись. Поскольку вина-то его, суд присудил бы детей жене, а с ними он не хотел расставаться.
— Жанна развелась бы со мной?
— Этого она мне не говорила. Не думаю, но если бы развелась, я бы только сказала, что она права.
Теперь он был уже вовсе не так уверен в том, что письмо адресовано ему. Может быть, на конверте значились другое имя и другой адрес, потому те люди из полиции и уверяли его, что никакого письма не было?
Он это узнает. Непременно. Это ему по-прежнему необходимо. Теперь, когда он обо всем узнал, он иначе будет задавать вопросы. Они просто не могли понять, что ему нужно, это естественно, но теперь перед ними будет другой, совсем другой человек.
Сейчас он еще не совсем пришел в себя, но он твердо знает — это пройдет, он научится смотреть жизни в лицо. Он уже не сердился на мадемуазель Кувер, которая продолжала сидеть все в той же позе, скрестив руки на животе.
— Ну так как же насчет мальчика, что вы решаете?
— Он знает, что вы пошли ко мне?
— Нет. Я нарочно отослала его в кино. Вчера тоже, — я ведь и вчера спускалась к вам. Но в последнюю минуту…
— Почему вы не сказали ему, что идете ко мне?
— Потому что он может не захотеть, чтобы я брала деньги у вас.
— Он не любит меня?
— Прежде он просто ревновал…
— Но ведь он не знал, что Жанна его мать.
— Ну и что? Разве это может помешать ребенку испытывать ревность? А с тех пор, как это случилось, он вас ненавидит.
— Он думает, что это я виноват?
— Ну, а кто же?
Ему не хотелось оспаривать ее слова, оправдываться. Все равно он скажет не то, что нужно, и еще больше все это разбередит.
— Скажите мне, какую сумму вносила жена, я ежемесячно буду давать вам столько же…
— Но теперь этого уже недостаточно, он ведь вырос, и потом все так подорожало — одежда, рубашки, а особенно обувь…
— Я буду платить столько, сколько вы скажете.
Видно, она была разочарована столь легкой победой, подобно тому, как были разочарованы родители Жанны там, в мэрии. Теперь она смотрела на него с новым интересом, но не без некоторой доли недоверия.
И все же сочла нужным как-то извиниться на свой лад.
— Все это я рассказала не ради собственного удовольствия… Раз уж мне пришлось обратиться к вам насчет денег, я волей-неволей должна была выложить всю правду.
— Вы правильно поступили.
— Вы осуждаете ее?
— Кого?
— Да ее, конечно. Если осуждаете, то зря. Если бы она не так мучила себя из-за вас…
Он смутно чувствовал, что старуха в чем-то права, и это было самое важное.
— Не может женщина жить словно на поводке…
И вдруг он отчетливо — отчетливее, чем все эти последние недели, — вспомнил Жанну, вспомнил ее в столовой, за швейной машинкой, на кухне, и еще — ожидающей за дверью, не позовет ли он ее…
Разве не жила она все эти восемь лет в их квартире на положении домашнего животного, которое слоняется из угла в угол, прислушиваясь к настроению своего хозяина, подстерегая минуту, когда тому вздумается приласкать ее, сказать доброе слово?..
— Как мне хочется, чтобы ты чувствовал себя счастливым!
Самое удивительное, что ведь он тоже говорил ей это, он тоже думал о ней этими словами. Может быть, в конце концов ей осточертело всегда чувствовать на себе его тревожный взгляд? Она спрашивала его, заранее зная ответ.
— О чем ты думаешь?
— О тебе.
— Что же ты думаешь?
— Хотел бы наверняка знать, что ты счастлива.
Она смеялась немного деланным смехом или подходила и целовала его в лоб. Может быть, это происходило даже как-нибудь в среду вечером? Вполне возможно. А перед этим она ходила на улицу Комартен, чтобы заработать на содержание сына, или потом, позднее, на улицу Берри, к тому человеку, которого, разговаривая с мадемуазель Кувер, называла господином Жаком.
Потому что с ней-то она о нем говорила. У нее была потребность с кем-то делиться всем этим. Не с ним. С этой старой женщиной с четвертого этажа.
И о Жанте она с ней тоже говорила, но говорила только:
— Он такой добрый!
Понимала ли она, что он вовсе не добрый, что он просто человек?
А что, если бы она созналась ему во всем? Этого он не мог себе даже представить… Слишком неожиданно все это на него обрушилось. Ясно было только одно: недаром, значит, испытывал он это смутное чувство неблагополучия. Сколько раз охватывало его какое-то ощущение нереальности, непрочности…
Он окружил себя стенами и окружил ими Жанну, чтобы быть уверенным, что оба они существуют, что они вдвоем, что он и она — одно целое и что жизнь их — настоящая жизнь. Для большей верности он старался, чтобы и все вещи находились на своих местах, словно тоже играли здесь свою роль, чтобы один день в точности повторял другой и каждый час его заранее был расписан.
Таким способом, наивно думал он, ему удастся удержать ее.
Затаив дыхание, строил он таким образом некую иллюзорную, мнимую жизнь, и вот пришла эта старая женщина и задула ее как свечу…
— Так вот, за истекший месяц…
— Ах да, простите. Так сколько я вам должен?
— Включая сюда одежду, которую ему придется купить, и школьные учебники…
Она вполголоса начала перечислять статьи расхода, пристально наблюдая за выражением его лица при каждой произносимой цифре — не находит ли он ее чрезмерной.
— Спасибо за мальчика. Если мне только удастся найти господина Жака, я не стану вас больше затруднять.
— Незачем вам его искать.
— Вы хотите сказать, что собираетесь платить и дальше?
Он молча кивнул головой, проводил ее до площадки, убрав с ее пути стул, на который она чуть было не налетела. Не оглядываясь, она молча начала взбираться по лестнице неуверенными своими шажками.
Он запер за ней дверь; это привычное движение было теперь лишено того смысла, который он вкладывал в него раньше. В течение многих лет это был как бы символический, своего рода ритуальный жест. Он проходил через двор, мимо грязного окошечка, за которым горела лампа консьержки, поднимался по никогда не освещающейся лестнице, распахивал незапертую дверь и слышал, как в задней комнате Жанна встает со стула. И даже если Жанна не двигалась, все равно он знал: она тут, он чувствовал ее присутствие. Тогда он закрывал дверь, и это был словно барьер, который он воздвигал между ними двумя и всем остальным враждебным, пугающим миром.
Они оставались вдвоем в этих стенах, и уже не существовало ничего, кроме отдельных уличных звуков, случайно доносившихся до их слуха. Да еще там, внизу, — крыши проходящего мимо автобуса и снующие взад и вперед прохожие, которые не могли причинить им зла…
Он никогда не говорил Жанне, о чем он думает в такие минуты, что чувствует в самых тайниках своей души. Его мысли никогда не складывались в четкие слова. Только однажды сказал он, садясь в свое кресло и блаженно вытягивая ноги:
— До чего хорошо!..
Да неужели же она не понимала этого по его движениям, по тому, как он входил в мастерскую, вешал на место шляпу, смотрел на свои чертежные столы, буквы, написанные китайской тушью, на нее, Жанну, когда она, бросив шитье или возню на кухне, вставала ему навстречу?..
Давно, когда он был ребенком, у них в Рубе был один служащий банка, который всегда выходил из дому и возвращался домой в одно и то же время, минута в минуту. Он не раз видел, как этот человек идет по противоположному тротуару; шагах в двадцати от своего дома он вытаскивал из кармана блестящую цепочку, на конце которой висел ключ.
Этот человек тоже ходил большими шагами и почти так же медленно, как Жанте, и это придавало его походке нечто торжественное. Голову он держал прямо, лицо его было бесстрастно, неизменно спокойно, и мальчиком Жанте не раз слышал, как мать бормотала:
— Можно подумать, что он несет Святые Дары…
Может, Жанна тоже находила, что у него такой вид, будто он несет Святые Дары? Ведь сказала же только что мадемуазель Кувер с нескрываемым раздражением, что жена смотрела на него, как на какого-то господа бога?
В полном изнеможении рухнул он в свое кресло, этот господь бог.
Да, помнится, тот служащий банка, возвращаясь в один прекрасный день со службы и держа уже наготове ключ, внезапно свалился на тротуар всего метрах в десяти от своей двери…
Послышались торопливые шаги на лестнице, наверху хлопнула дверь. Это Пьер вернулся из кино, и, должно быть, прежде всего бросился сейчас к плите посмотреть, что сварено на обед.
И Жанте, пристально вглядываясь в прикрепленную к стенке букву своего незаконченного алфавита, алфавита Жанте, над которым он много лет работал, внезапно закрыл глаза — у него защипало веки.
Не было в нем ни гнева, ни злобы. Даже горечи не было. Пальцы его тихо шевелились. Он раскрыл ладонь, вновь закрыл ее, снова раскрыл и нерешительными, нежными движениями принялся поглаживать кожаную обивку своего старого кресла.
На этот раз он явился сюда уже не рядовым просителем и лишь мимоходом бросил рассеянный взгляд на посетителей, которые ожидали на скамейке, прислонясь спиной к стене, густо обклеенной ведомственными распоряжениями. Он обратился через барьер к дежурному бригадиру, выслушивающему сетования скромно одетой женщины, которая со слезами рассказывала ему, как на Больших Бульварах какой-то жулик — совсем еще ребенок, господин офицер, я уверена, ему не больше четырнадцати! — вырвал у нее из рук сумку.
— Я к инспектору Горду, мне назначено, — сказал он, прерывая ее монолог.
— Он ждет вас. Можете подняться. Как пройти, знаете?
Прежде чем идти сюда, он предусмотрительно позвонил Горду, который не выразил при этом никакого удивления. В первой комнате двое мужчин печатали на машинках, и какой-то алжирец сидел на стуле, ожидая приема. Жанте указали на дверь, которую он хорошо помнил.
— Постучите. Да не бойтесь, стучите сильнее, там, вероятно, открыто окно.
Горд сидел без пиджака, на столе стояла начатая кружка пива.
— Входите, Жанте. Я ведь знал, что мы с вами еще встретимся.
Инспектор смотрел на него с откровенным любопытством и не скрывал своего удивления по поводу перемены, которая произошла во всей его манере держаться.
Жанте это польстило, ибо у него самого было ощущение, будто он стал наконец взрослым. Он держался все еще робко. Но это было скорей от неловкости, вернее сказать, с непривычки; он как-то еще не смел смотреть людям прямо в глаза.
Однако уже одно то, что он позвонил Горду, было само по себе знаменательно, и так как Горд не задавал ему никаких вопросов, он прямо заговорил о цели своего посещения.
— Я пришел просить вас об одной услуге. Мне нужно выяснить одну вещь. Вам это сделать нетрудно, а мне почти невозможно.
В глазах инспектора появилось выражение иронии, впрочем, не язвительной, а скорей доброжелательной.
— Мне нужно узнать фамилию и адрес одного человека. Вы понимаете?
Теперь Горд нахмурился и старательно стал пожелтевшим большим пальцем уминать табак в своей трубке.
Словно бросаясь в воду, Жанте продолжал:
— Мне известно, что его имя Жак. В Рульском полицейском участке они ничего мне не хотят сказать, а гостинца не имеет права сообщать адреса своих клиентов.
— Вы что, уже туда ходили?
— Был не я. Другой человек.
— По вашему поручению?
— Нет.
— Может быть, вы все-таки объясните…
— Это одна старая дева, она живет этажом выше меня. Моя жена отдала ей на воспитание своего сына…
Горд почесал себе нос.
— Так у нее был сын?
— Я узнал об этом только три дня назад.
— Прижила она его еще до вас?
— Да. Ему сейчас десять. Когда я встретил ее, он находился у кормилицы. Вам не было это известно?
— Я ведь никакого подробного дознания не проводил. Это было обычное, рядовое происшествие. Жалобы никто не подавал. Одного не понимаю — зачем вам эта фамилия и этот адрес. Главное, не понимаю, при чем тут ребенок.
— Ребенок ни при чем.
— Ну, так в чем же дело?
— Мне необходимо увидеть этого человека.
— Он знает о существовании мальчишки?
— Он никогда его не видел. Но последний год это он платил за его содержание.
Горд задумчиво покусывал чубук своей трубки. Он по-прежнему смотрел на него с любопытством, но в глазах его появилось выражение некоторого удовлетворения.
— Вам-то откуда все это известно? Это старуха открыла вам глаза?
— Да. Она тоже не нашла его адреса, а ей нужны были деньги.
— И она пришла требовать их у вас, а? Так все начистоту вам, значит, и выложила? Вот видите, говорил я вам, десять, сто раз говорил, а вы не хотели верить.
— Простите меня.
— Что же вы хотите теперь от этого человека?
— Хочу с ним встретиться и поговорить.
— О чем?
— Я думаю теперь, что письмо адресовано ему.
— Вы все еще верите, что оно было, это мифическое письмо?
— Я знаю, ваши коллеги и дальше будут это отрицать, но я совершенно уверен, что Жанна его написала.
— Вам так необходимо знать, что она написала другому мужчине?
Может быть, он подумал, что Жанте не так уж сильно изменился, как ему показалось вначале. Он все еще смотрел на него с любопытством, но это было уже скорей любопытство профессионала, нашедшего новый экземпляр для своей коллекции.
— А почему вы пришли с этим ко мне?
Жанте не осмелился сказать правду. Он просто надеялся, что инспектор окажет ему эту услугу из желания покрасоваться перед ним, доказать, что ему ничего не стоит это сделать, что он пользуется куда большим влиянием, чем думают, а также из любопытства, чтобы узнать конец этой истории.
— Как видите, когда вы в первый раз пришли сюда, вы мне не поверили, вы смотрели на меня, как на грубияна, оскверняющего святыню.
— Но вы все-таки узнаете его фамилию?
— Вы с револьвером?
— Да у меня никогда в жизни его не было, я не знаю, как и стрелять-то из него.
— И вы мне даете слово, что не станете делать никаких глупостей?
— Даю слово.
— Ну ладно, приходите сюда завтра, в это же время.
Жанте был уже у двери, когда Горд задал ему последний вопрос.
— Дали вы старухе денег?
— Дал.
— Ну, до завтра.
Жанте теперь казалось, будто он и ходит иначе, чем прежде, что он смелее глядит в лицо прохожим, у него было ощущение, будто неуклюжее его тело стало как-то тверже и весомее. Даже хозяйка молочной заметила в нем эту перемену — разве не проводила она его удивленным взглядом, когда он выходил из лавки?
На следующий день в назначенный час он пришел к Горду. На этот раз его тоже сразу пустили наверх, но ему пришлось около четверти часа ждать в первой комнате, потому что Горд допрашивал магазинную воровку. Жанте увидел ее, когда она выходила. Она немного напоминала госпожу Бланпен и была такой крупной, что в первую минуту он принял ее за переодетого мужчину.
— Входите, Жанте. Я к вашим услугам.
Он сел на еще теплый стул и закурил. Это было симптоматично, — еще неделю назад он никогда, не позволил бы себе такой вольности. Окно было раскрыто, оно выходило во двор, где стояли две полицейские машины. В одной из них, готовой вот-вот отправиться, было шесть вооруженных карабинами людей. Должно быть, где-то была драка или какое-нибудь политическое собрание.
— Вы помните свое обещание?
Он кивнул головой.
В руках у Горда была какая-то записочка, он играл ею.
— Не обижайтесь на мой вопрос. Этот человек женат, он занимает видное положение. Вы, надеюсь, не собираетесь устраивать скандала?
— Я собираюсь только попросить его со мной встретиться, я приду, куда он скажет, можно и сюда, если вы этого потребуете.
— Не об этом речь. Живет он в Нейи, адрес вам ни к чему, потому что ни писать, ни звонить туда не следует. Может, у него ревнивая жена, которая следит за ним. Никогда ведь не знаешь в подобных случаях.
Жанте понимающе кивнул.
— Так вот. Фамилия его Бодуэн, Жак Бодуэн, он родом с севера, если не ошибаюсь, уроженец Лилля.
— А я из Рубе.
— Да, знаю. Оба вы северяне. Так вот, этот Бодуэн возглавляет «Сенек», крупную фирму, производящую электронную аппаратуру, которая работает на оборону, так что Бодуэн вхож в министерство. У него филиалы в ряде районов Франции, он часто бывает за границей, особенно в США, и только неделю как вернулся из Бостона.
— Значит, он был там, когда…
— Да. И однако он в курсе дела. Мой коллега Массомбр был у него в конторе.
— Они говорили обо мне?
— Этого Массомбр мне не сказал.
— Вы по-прежнему ничего не знаете о том письме?
— Они клянутся, что никакого письма не было. Вы все еще не верите?
— Не верю.
— Ну, это ваше дело. Если будет возможность, зайдите ко мне потом. Если только вы не предпочитаете, чтобы я на днях зашел к вам.
— Милости прошу.
Это было уже нечто обнадеживающее, нечто реальное. Руки у него нисколько не дрожали, когда, придя домой, он снял трубку и набрал номер. Главная контора фирмы находилась на улице Марбеф. Это было в двух шагах от улицы Франциска Первого, а также в двух шагах от улицы Берри.
— Фирма «Сенек». Кого вам угодно?
— Простите, пожалуйста, господина Жака Бодуэна.
— Кто спрашивает?
— Бернар Жанте.
— Господин Бодуэн сейчас на совещании и до одиннадцати будет занят.
Было еще только десять. Он мог бы поработать этот час, чтобы убить время, но даже не пытался. Стоял перед окном, затем сидел в своем кресле, прислушивался к шагам Пьера там, наверху. Должно быть, тот придумал какую-то новую игру и носился взад и вперед, таская за собой что-то тяжелое.
Ровно в одиннадцать он снова набрал номер фирмы на улице Марбеф и услышал все тот же молодой, хорошо поставленный женский голос.
— Это говорит Бернар Жанте.
— Минуточку. Сейчас узнаю, кончилось ли совещание…
Он долго ждал. Он подумал было уже, что их разъединили, и собирался повесить трубку, но тут другой женский голос произнес:
— Кабинет господина Жака Бодуэна. Кто его спрашивает?
С немного насмешливой улыбкой он повторил:
— Бернар Жанте.
Не для того ли так подчеркивается значительность этого человека, чтобы дать ему почувствовать разницу между ними? Ведь для него он не более как бывший муж Жанны, вдовец, какой-то там чудак, которого он никогда в глаза не видел.
— Соединяю с господином Бодуэном.
На том конце провода кто-то кашлянул.
— Алло! Кто говорит?
И он снова, уже в третий раз, кажется, повторил, не сомневаясь, что тот превосходно знает, с кем говорит:
— Бернар Жанте.
— Да. Я вас слушаю.
— Мне хотелось бы встретиться с вами. Я звоню для того, чтобы спросить, где и когда это можно сделать.
Наступило молчание. В трубке отчетливо слышалось тяжелое дыхание.
— Вы, по-видимому, не можете изложить ваше заявление по телефону?
— Это не заявление.
— Видите ли, я очень занят.
— Знаю. Много времени это у вас не отнимет.
— В таком случае… У меня в кабинете это неудобно. Минутку. Сейчас соображу. Знаете вы бар «Плацца»?
— Это при гостинице «Плацца» на улице Монтень?
— Да, да. Бар находится в подвале. Между тремя и половиной четвертого там никого не бывает. Хотите, сегодня в три? Погодите, я только загляну в свое расписание…
Он был там не один, в своем кабинете, и Жанте услышал, как он говорит кому-то, очевидно, секретарше, не подумав даже прикрыть трубку рукой:
— Во всяком случае, много времени это не займет. Я не дам долго морочить себе голову. Позвони-ка братьям Мортон, что наше свидание переносится на четыре. На всякий случай, скажите на полпятого. Алло! Вы слушаете, господин Жанте? Значит, договариваемся на сегодня, на три часа в баре гостиницы. Спросите у бармена…
У него было ощущение, что он успел за эти два дня сделать больше, чем за все те недели, что прошли после смерти Жанны. Все шло одно за другим без всяких помех. Ему не пришлось даже нарушать привычный распорядок дня. У него было время приготовить себе еду, позавтракать, вымыть посуду, убрать в комнатах и, наконец, умыться, надеть чистую рубашку.
На углу бульвара он сел на тот же автобус, которым несколько дней назад старая мадемуазель Кувер отправлялась в комиссариат VIII-го участка, на круглой площади Елисейских полей вышел и пошел по улице Монтень, пошел медленно, потому что приехал на пятнадцать минут раньше срока.
Он теперь много курил. Это было единственное, в чем он изменился за последние три дня. Он уже не считал, сколько выкуривает папирос и, случалось, курил одну за другой.
Его не обидело то, что г-н Жак, как мысленно он продолжал его называть, выбрал для их свидания бар ресторана. Ведь не обязательно же сделал он это, чтобы покрасоваться перед ним, он просто считал, что так им будет спокойнее.
В холле гостиницы человек в сером сюртуке, с серебряной цепью на груди и в белых перчатках вежливо и в то же время сурово спросил его:
— Что вы ищете, сударь?
— Как мне пройти в бар?
— Он сейчас закрыт.
— У меня там свидание с господином Жаком Бодуэном.
— Это в конце холла, левая лестница. Господин Бодуэн еще, кажется, не приходил.
Он шел вдоль витрин, окаймленных позолоченным металлом, по лестницам с коваными железными перилами, несколько раз поворачивал не в ту сторону, видел мельком женщин в парикмахерском салоне и, наконец, оказался в большой, прохладной комнате с низким потолком и глубокими кожаными креслами. Здесь никого не было. Легкое колебание воздуха свидетельствовало о том, что в помещении кондиционированный воздух. Где-то в глубине, за полуоткрытой дверью, слышался звон вилок. Он несколько раз кашлянул, чтобы дать знать о своем присутствии. Явился официант в белой курточке, молоденький блондин, очевидно, заменявший бармена в часы закрытия. Он что-то жевал. По-французски он говорил с заметным скандинавским акцентом:
— Вы ищете кого-то?
— У меня свидание с господином Бодуэном.
— Именно сейчас?
На небольших часах, стоящих среди бутылок, было как раз три.
— В таком случае он сейчас будет. Присядьте, пожалуйста.
Он раздумывал, в какое ему сесть кресло, когда в комнату с деловым видом вошел человек без шляпы, уже изрядно полысевший.
— Господин Жанте, если не ошибаюсь?
— Да.
— Пройдемте сюда. Не возражаете? Сядем за тот столик, там нам будет удобно.
Столик стоял в углу, далеко от стойки. Человек сел, предварительно подтянув складку брюк, и вытащил из кармана золотой портсигар, на котором была его монограмма.
— Курите?
— Да, благодарю вас.
Господин Жак чиркнул зажигалкой и поднес ему огня, так что на мгновение головы мужчин почти соприкоснулись.
— Я заставил вас ждать?
— Нет. Я только что пришел.
— Я считал более удобным встретиться с вами здесь, а не в своем кабинете. Надеюсь, вам понятно — почему?
— Совершенно понятно.
Бодуэн явно чувствовал себя неловко; исподтишка он наблюдал за Жанте, очевидно, пытаясь понять, с кем имеет дело. Они были приблизительно одного возраста и родились они недалеко друг от друга. Один из них привык повелевать, привык, чтобы ему повиновались, и был здесь в своей, привычной обстановке. А между тем, из них двоих наиболее нервозно вел себя именно он — молчание собеседника сбивало его с толку.
— Могу я узнать причину, по которой вы пожелали со мной встретиться?
Он держался настороженно, опасаясь, возможно, какого-нибудь шантажа. Возможно даже, что у него, как у Горда, мелькнула мысль: не вооружен ли Жанте?
Жанте не только был безоружен, он даже не испытывал никакого враждебного чувства, пристально всматриваясь в этого мужчину, с которым каждую среду встречалась Жанна на улице Берри и который в течение года платил за содержание Пьера.
Он, по-видимому, вел очень деятельную жизнь, — несмотря на занятость, несмотря на сотни людей, которые зависели от него, находил время завтракать и обедать в ресторанах, бывать в театрах, в кабаре, принимать гостей в своей квартире в Нейи, ездить в Довиль, в Канны, осенью охотиться, водить машину и садиться в самолет так же просто, как иные садятся в автобус.
— Вы любили ее? — наконец спросил Жанте.
Он не собирался это спрашивать. Вопрос невольно сорвался с его губ, он сам с удивлением услышал его, словно собственный его голос донесся к нему откуда-то издали.
Появившийся официант избавил Бодуэна от необходимости ответить немедленно.
— Вам что-нибудь подать, господин Бодуэн?
Тот повернулся к Жанте, как к гостю.
— Бокал шампанского? Ликер?
— Стакан минеральной.
— А мне фруктового сока, все равно какого.
И когда официант отошел:
— Только это вы и хотели у меня спросить?
— Не знаю… Нет… Для меня самое важное было увидеть вас…
Теперь он увидел его, и ему показалось, что он понял. И все же спросил тихо, почти шепотом, словно даже против собственной воли, просто потому, что не мог не спросить:
— Что она говорила вам обо мне?
— Если я правильно понял ваш вопрос, она отказалась уйти от вас и ни за что не хотела, чтобы вы когда-нибудь узнали правду. Она очень боялась огорчить вас.
— Почему?
Теперь, когда Бодуэн убедился, что муж Жанны ему не опасен, в голосе его стали звучать нетерпеливые нотки.
— Да потому, что она вбила себе в голову, что необходима вам.
— И она объяснила — почему?
— Вы что же, хотите, чтобы я ставил все точки над «и»?
— Нет. Я хотел знать, действительно ли она говорила вам об этом.
— Ну что ж, если это поможет сократить разговор, который мне в высшей степени неприятен, позволю себе сказать, что мне решительно все известно и о вас, и о ней.
— Вы бы на ней женились?
— Будь это возможно… Впрочем, это мое дело…
— Она вам писала?
— Почти ежедневно.
Сейчас уже неважно было, что Жанна отправляла эти письма тайком от него, когда ходила за покупками.
— Я не об этих письмах говорю, а о том письме, которое вам передали в полиции.
— Никакого письма мне в полиции не передавали… Спасибо, Ганс…
Он отхлебнул фруктового сока. Жанте не притронулся к кружке холодного виши, которую поставил перед ним официант.
— Но ведь она же оставила письмо…
— Откуда вам это известно?
— Его видела горничная, дежурная по этажу… Один из инспекторов сунул его в карман…
— Кто? Массомбр, тот, что приходил ко мне в контору?
— Не думаю. Какой-то другой. Может быть, инспектор Совгрен.
— Письмо было адресовано мне?
— Сначала я думал, что она написала его мне.
— А теперь?
— Теперь не знаю. Теперь не уверен.
— Так вы что, об этом хотели со мной побеседовать?
Он неуверенно кивнул головой.
— И это все?
— А больше она ничего вам не говорила? Очень она была несчастна со мной?
Господин Бодуэн закурил, не предложив на этот раз папиросы собеседнику, и бросил издали взгляд на часы, стоявшие на стойке бара. Теперь он держался более сухо и напористо.
— Вы что же, не понимали, что она задыхалась от этой вашей так называемой доброты? Позвольте не поверить вам, господин Жанте, что все это вы проделывали без умысла. Вам было необходимо, чтобы она всегда чувствовала себя виноватой, придавленной своим позором, потому что нормальной женщине вам стыдно было бы смотреть в глаза…
Гнев подступал ему к горлу. Он сжимал кулаки, сидя в своем кресле напротив Жанте, который сидел спокойно, чуть ли даже не с улыбкой на лице.
— Вы зачем сюда пожаловали? Может быть, надеялись, что я пожалею вас, что я стану просить прощения за то, что жил с вашей женой? Вы-то ведь ровно ничего ей не давали. А от нее требовали всего. Неужели вы не понимаете, что не может человеческое существо, живая женщина, изо дня в день торчать в четырех стенах, ожидая, что ее повелитель, думающий совсем о другом, соблаговолит милостиво подать ей знак… что он рассеянно погладит ее по головке…
Он остановился, чтобы передохнуть, глаза его были полны презрения.
— И, если уж на то пошло, я думаю, вам даже полезно все это услышать. Мало того, что вы импотент. Вы еще и нравственный урод, вы даже в эту минуту до того собой довольны, что сидите и слушаете меня с блаженным видом. Вам, видите ли, угодно было собственными глазами увидеть мужчину, к которому ваша жена прибегала каждую неделю, потому что ее жажда жизни была сильнее всего, сильнее жалости, сильнее…
— Она говорила это слово — жалость?
— Только что я раскаивался, что пришел сюда. А теперь даже очень рад этому. А то в последнее время я ведь тоже был немного склонен жалеть вас…
Жанте по-прежнему сохранял спокойствие, и удивительное это было зрелище — этот человек, неподвижно сидящий в чужом кресле, среди чуждой ему обстановки, и пристально, невозмутимо смотрящий на другого человека, от которого его отделял целый мир.
— Вы подумали о ребенке? — тихо спросил он ровным голосом.
Этого оказалось достаточно, чтобы вывести его собеседника из себя.
— Разумеется, я по-прежнему буду за него платить. Возможно, в связи с моим отсутствием в этом месяце деньги не были внесены своевременно. Я справлюсь у своей секретарши.
— Я взял его содержание на себя.
— Я верну вам эти деньги.
— Не надо. Дело не в деньгах.
— Если я правильно улавливаю вашу мысль… поймите, я человек семейный и не могу…
— Понимаю. А я могу.
— Это значит, что…
— Еще не сейчас, мальчику ведь надо свыкнуться с этой мыслью… Мало-помалу он привыкнет… И тогда…
Бодуэн сомневался, правильно ли он понял. Не показалось ли ему в эту минуту, что он ошибся в этом человеке, что был неправ?
— Вы собираетесь его усыновить?
— Да.
— Не знаю, каким образом я мог бы помешать этому.
— А вы и не можете.
— Больше вы ничего не желаете мне сообщить?
— Больше ничего. Кроме того, что Жанну похоронили в Эснанде.
— Это я знаю. Знаю также, что вы на похороны не поехали.
— А вы?
— Я тоже. Но я — другое дело. Кроме того, я ведь был в Бостоне.
— Да…
Жак Бодуэн встал и, в последний раз взглянув сверху вниз на Жанте, ибо тот все еще продолжал сидеть в кресле, направился к стойке.
— Запишите на мой счет, Ганс.
— Хорошо, господин Бодуэн.
С этим было кончено. Почти кончено. С остальным пришлось ждать почти месяц. Жанте не хотелось подниматься на четвертый этаж. Он ждал дня, когда мадемуазель Кувер явится за деньгами.
Она спустилась день в день и постучалась в его дверь.
— Прошу прощения, сегодня тридцатое и…
— Входите, мадемуазель Кувер, деньги вам приготовлены.
Он снова изменился с тех пор, как она его видела, и это начало беспокоить ее.
— Садитесь.
— Понимаете, мальчик вот-вот вернется из школы…
— Вот о нем я как раз и хочу поговорить с вами. В последнее время, когда мы встречаемся на лестнице или на улице… Я уже начал его приручать…
— Вы подарили ему ковбойский пистолет, коробку цветных карандашей. И мороженым вы его тоже, кажется, угощали?
— Он уже не так меня ненавидит…
— Чего вы, собственно, добиваетесь?
— Мало-помалу он поймет…
— Да что он должен понять?
— Что я не враг ему и не был врагом его матери. Что он будет потом жить здесь… Еще не сейчас, не пугайтесь… На какое-то время я еще оставлю его у вас…
— Что вы такое болтаете?
— Я собираюсь его усыновить и уже говорил об этом с инспектором Гордом…
— И он что, одобряет?
— Сначала он удивлялся, но потом понял и обещал помочь со всякими формальностями.
Она не верила своим ушам и тяжело дышала от волнения.
— Выходит, мало вам матери, так теперь…
Она смотрела на стены, словно это были стены тюрьмы, словно сама эта квартира была какой-то западней, ловушкой для человеческих существ.
— Да что же вы собираетесь из него сделать?! — внезапно вскричала она в полной растерянности.
— А вы? Ведь не будь меня, никто не стал бы платить вам за его содержание, не забудьте!
Он одержал победу. Несколько минут спустя она уже поднималась по лестнице, бормоча что-то невнятное.
Он закрыл за ней дверь. Он был один — теперь уже ненадолго. Он не стал садиться в кресло. Подошел к чертежному столу и склонился над своим незавершенным алфавитом, который когда-нибудь будет называться шрифтом Жанте.
В своей маленькой квартирке в районе Терн белокурая, пухленькая госпожа Совгрен, с ямочками на щеках, укладывала в стенной шкаф летние вещи, которые уже не могли понадобиться до будущего сезона. Некоторые из них только что привезли из прачечной, другие из чистки. Она проверяла, на месте ли пуговицы и залезала по все карманы, чтобы убедиться, что там ничего не осталось.
Так обнаружила она в кармане светлых брюк, которые муж ее не надевал уже несколько недель, какой-то слипшийся бумажный комок, судя по всему, бывший конверт, потому что на нем еще можно было с трудом различить несколько печатных букв.
ГО…Н…ЦА Г…ДЕ…Я
Она сразу поняла, что это значит «гостиница «Гардения», ведь как раз оттуда пришел ее муж завтракать после следствия в тот день, когда там отравилась какая-то женщина. Она сказала ему тогда:
— Ты бы переоделся, прежде чем садиться за стол… Твой костюм воняет трупом…
На брюках были коричневые пятна, и, помнится, она заставила его принять душ, пока доставала чистое белье и другой костюм.
Она подумала, стоит ли говорить ему об этой находке, и в конце концов решила, что не стоит; и так уж он слишком склонен расстраиваться по поводу своих служебных дел.
Так инспектор Совгрен, который все мысленно перебрал, а об этих брюках не вспомнил, никогда и не узнал, что сталось с письмом.
И Жанте тоже так и не узнал, что был прав, что Жанна действительно написала письмо и, вероятно, ему достаточно было бы его прочесть, чтобы все понять.
Но нужно ли было, чтобы он его прочел?