Детство и юность я прожил в доме на высоком первом этаже. Под нами был огромный сырой подвал, в котором все жильцы хранили дрова. Пятна этой сырости проступали на одной из стен нашей комнаты — той, что отделяла от лестницы, и никакие маляры ничего не могли с ними сделать. Потом я уехал из этого города, но в своих снах часто туда возвращался: и в город, и в дом; иногда мне снилось, что подвал осушили и открыли в нем магазин, почему-то все время снилось, что магазин — хозяйственный. Каждый раз во сне я говорил себе: вот видишь, на этот раз не приснилось, действительно открыли магазин! И каждый раз просыпался немного расстроенный: нет, опять приснилось.
Однажды судьба снова забросила меня в этот город. Он очень изменился, стал типично западным. В подвалах и подвальчиках множества домов открылись кафе, бары, магазины. Я с замиранием сердца подходил к своему дому, надеясь, что сон осуществился и хотя бы от одного сюжета я избавлюсь. Но, увы! Никакого магазина в подвале, окна по-прежнему забиты крашеной фанерой. Мне стало очень обидно: такой огромный подвал, дров там нет, в доме явно сделали центральное отопление и за столько лет подвал, наверное, высох. И вот — никому не нужен, никто не воспользовался.
Поскольку подвал не стал магазином, он продолжает мне сниться и я, увидев в очередной раз его во сне, войдя в магазин, по-прежнему говорю себе: ну вот, наконец-то сон осуществился.
Мне снится восемь или девять повторяющихся сюжетов — в основном это сильные переживания детства, и они порядком надоели за мою, в общем-то, уже довольно долгую, жизнь. Утешает только, что снятся они не так часто.
Поскольку мне уже за шестьдесят, то я себя считаю человеком пожилым и мне все больше нравится общаться с людьми моего возраста или старше, так как с ними я чувствую себя естественнее, чем с молодыми. Например, мне очень нравится мой сосед, тоже, как и я, пенсионер. Он очень веселый человек. Когда он бежит по лестнице вниз, то все время поет, довольно громко, что-нибудь типа: «До чего ж интересно, замечательно жить!» или песенку капитанов из «КВН». Встречая меня, всегда с чем-нибудь поздравляет: с началом отопительного сезона, с весенним равноденствием, с открытием охоты в Московской области или с днем рождения Фридриха Энгельса. Соседа и зовут соответственно его нраву — Суворов Александр Васильевич. Старухи со скамейки у подъезда говорят, что он колдун, и настороженно замолкают, когда он проходит мимо. Мне он говорил, что граф и происходит из тех самых Суворовых. У его дедушки были огромный дом на Остоженке и поместье в Орловской губернии, а бабке от ее отца досталась в наследство кондитерская фабрика, та, что нынче «Красный октябрь».
— А я живу на пенсию в тысячу триста восемьдесят рублей. Не знаешь, скоро будет принят закон о реституции?
— Даже если будет — фабрику и дом вряд ли отдадут.
— Наверно да, — вздыхал он. — Но все равно приятно было бы побороться. Собственность — это то, что придает человеку вес в глазах других, внушает самоуважение. А без нее я словно вошь на аркане.
— Ты же квартиру приватизировал?
— А что квартира? Я ведь не могу ее продать, мне тогда жить негде будет. Какая же это собственность?
Мне нравится смотреть, как он идет своей легкой, танцующей походкой через сквер возле нашего дома. Сосед давно подбивает меня пуститься в путешествие. Не куда-либо конкретно, а просто поехать путешествовать — без цели, без времени, без пользы. Тогда, говорит он, это будет путешествие в чистом виде. У него на этот счет целая философия: все хорошо только в чистом виде. Сначала, скажем, должна быть любовь вообще, способность к такой чистой любви, а потом уже может появиться любовь к конкретному человеку, но это уже не чистая любовь, а некое ее вырождение. Сначала должна быть чистая вера как открытое состояние души, а потом уже можно верить в того или иного бога, в коммунизм, во второе пришествие и т. д. Также и сам Бог — это чистое существование, образец для человека, для которого все «чистое» — почти недостижимый, разве что в редкие мгновения жизни, идеал или состояние. Все мы живем, к чему-то стремясь, и только мудрый человек просто живет и душа его подобна воде на дне заброшенного деревенского колодца — безмятежна и спокойна. Просто жить — это очень сложно, так же, как просто путешествовать.
Меня не пугает такая идея — просто путешествовать. Я этим часто занимаюсь: сажусь в трамвай или в автобус и еду, потом пересаживаюсь и снова еду — и так катаюсь часами и смотрю на прохожих. Иногда во время этих поездок меня посещает безумная идея, что вдруг я увижу среди них свою мать или отца, которые давно умерли, а, может быть, и не умерли, просто растворились в этом вечно бурлящем потоке городской толпы и когда-нибудь вновь вынырнут из него, и я увижу мать, идущую с рынка с сумкой-коляской, или отца с большим коричневым портфелем, увижу, как он, уставший от своих университетских дел, идет, косолапя, иногда шаркая ногами. У меня такая же походка, от которой ни армия, ни жена не смогли меня отучить.
Сосед не торопит с согласием. Мне иногда кажется, что ему, как настоящему мудрецу, все равно — как и где жить. Он всем всегда доволен и достиг того невозмутимого спокойствия, о котором говорил Эпикур. Впрочем, иногда, в редкие мгновения, мне удается поймать особенное выражение его лица — это лицо затравленного человека или даже зверя. Словно он вдруг осознал, что попал в какой-то неведомый ему мир, где все незнакомо и чуждо, и теперь в недоумении озирается. Но это только на мгновение, после чего его лицо вновь принимает обычное добродушно-веселое выражение.
Сейчас основное занятие моего соседа — писать картины. Причем он не считает себя художником и не пытается выставляться. Но его картины мне очень нравятся, правда, от них веет каким-то космическим холодом: там везде есть звезды: либо большие, яркие шары в распахнутом окне, либо спиральная галактика в темноте раскрытого шкафа, либо мерцающие точки в огромных глазах женщины.
Когда я прихожу к нему, Саша радуется и сразу выставляет бутылку водки. Мы пьем молча, помаленьку, более часа, и созерцаем мандалу на противоположной стене, приводя себя в соответствующее вдохновенное состояние. Этот ритуал при встрече мы выдерживаем уже третий год.
— Все-таки самый кайф, — начинает говорить Саша, — это выпить с утра. Причем хорошо выпить. Тогда все окружающее — лишь глухой фон. Ты от всего отгорожен, и становятся возможны совершенно чистые ощущения. Можно также хорошо выпить в обед, потом завалиться спать и встать к вечеру с сильной головной болью, долго пить крепкий чай, страдать; потом, когда боль отпустит — тоже возможны интересные цветовые впечатления.
— Зачем же так страдать?
— Как зачем? Я еще ни одной картины не написал просто так — от нечего делать или от хорошего настроения. Они все у меня появляются из первоначальной муки. По-моему, по-другому и нельзя. Картины ведь пишутся не идеями — красками, а краски возникают у меня в голове. Вот ты сколько в день пишешь?
— Десять страниц, — соврал я.
— Врешь. Если бы писал три — это очень хороший темп. Это значит, что ты не выдумываешь, значит, у тебя само получается. Но ты для этого недостаточно несчастен, мало страдаешь.
— Однако для этого мне не надо пить с утра или мучиться от несварения желудка. Мне не нужно все это переживать в жизни. Я могу представить, вообразить.
— Ты прекрасно понимаешь, что есть вещи, которые ни вообразить, ни представить нельзя, и эти вещи самые важные.
Однажды я спросил его, как долго продлится наше путешествие, и когда мы вернемся.
— Как захочется. Мы можем вообще не возвращаться, — ответил он, улыбаясь. — Когда нам надоест ездить, мы слетим с моста или с высокого откоса вниз. Разве это хуже, чем умирать в районной больнице.
— Почему в районной?
— Ну, в городской. Дома-то нас не оставят — кто будет ухаживать?
Я не возражаю улететь с моста в реку, мне даже нравится такой исход, только я надеюсь, что это произойдет не слишком скоро.
— И в никуда, и в никогда, как поезда с откоса… — бормотал я.
Через неделю мы выехали на его старом, сильно потрепанном «Москвиче». Пока мы пробирались в пробках по городу, я по привычке смотрел на прохожих и думал, что если мы не вернемся, то сейчас у меня последняя возможность увидеть родителей. Вряд ли я столкнусь с ними в другом городе, поскольку они здесь прожили большую часть жизни и здесь умерли. Но я увидел только свою бывшую жену, впервые за много лет — она стояла посреди толпы и, тыча указкой в направлении старого собора, что-то визгливо выкрикивала. Значит, она все еще подрабатывает экскурсоводом в городском агентстве. Мне говорили, что она умерла, но, скорее всего, это неправда — я ее видел очень явственно.
Мы поехали дальше, и поскольку ее неприятный голос продолжал звучать в ушах, я понял, что родителей мне сейчас не увидеть. Я погрузился в сон, и опять приснился один из моих вечных сюжетов: я стою перед окном в доме, а дом на высокой дюне на берегу моря. По морю катят огромные волны, они почти достигают дома — и вот одна, особенно огромная, выбивает стекла в окне и вливается в комнату. Я цепенею одновременно от ужаса и восторга…
Когда проснулся, мы уже ехали за городом, мимо какой-то деревни.
— Что за дорога?
— На Ригу.
— Что будем делать в Риге?
— Ничего. Нас туда не пустят. Свернем на Псков, потом в Печоры. Там великолепный монастырь.
— Думаешь, в монастырь нас пустят?
— Конечно! Как посетителей.
— Хорошо бы нам постричься в монахи!
— Ты в Бога веришь?
— Не знаю.
— Тогда в монахи нам нельзя.
— А где будем сегодня ночевать? Хотелось бы в приличной гостинице.
— Никаких гостиниц. Деньги надо экономить. Ночевать будем в машине, возле поста ГАИ. У меня два хороших спальника.
— Как скажешь.
Мы опять надолго замолчали. Мой друг внимательно смотрел на дорогу, а я снова погрузился в дремоту и увидел свою жену. Она еще молодая, выходит из леса с охапкой цветов и машет ими мне, а мы проносимся мимо. Я хочу остановить Сашу, но не могу проснуться. За следующим поворотом она снова выходит и снова машет. Это очень неприятно, я прилагаю все силы, чтобы проснуться, — и мне наконец это удается.
Дорога шла через густой хвойный лес, и казалось, что уже совсем стемнело. Саша даже включил ближний свет.
— Земную жизнь пройдя до половины, мы очутились в сумрачном лесу, — продекламировал я.
— Да, сумрачное место. Где-то здесь моего приятеля остановили, проломили голову и забрали машину.
— Давно?
— В начале девяностых. Тогда здорово шалили на дорогах.
— А сейчас нет?
— Я не слышал. Да и вряд ли кто позарится на мой «Москвич».
Лес внезапно кончился, но светлей не стало. Незаметно подкрался вечер.
— Вероятно, скоро будет пост ГАИ или стоянка дальнобойщиков, там и остановимся.
Но мы ехали уже минут сорок, а ни стоянки, ни поста не было. Не было даже встречных машин. Я начал волноваться.
— Может быть, ты не заметил, как мы свернули?
— Как это я мог не заметить?
— Не знаю, но разметки нет. Значит, не магистраль.
— Черт возьми! И правда нет. Это, видимо, на развилке меня фары ослепили, я и повернул. Ну ничего, если совсем стемнеет, заедем куда-нибудь поглубже в лес и там заночуем.
— Вон там, впереди, человек стоит!
— Где, где? Я ничего не вижу. Да и нельзя в это время останавливаться.
Подъехав ближе, мы увидели старуху, которая махала нам платком, зажатым в руке. Старуха была неестественно крупной, в черном пальто. В другой руке держала огромную корзину.
— Жуть какая-то. Ну что, будем останавливаться? — спросил Саша.
— Давай. С одной бабой-ягой мы справимся.
— Миленькие. Сам Бог вас послал, — запричитала старуха в окно. — Я уж думала — ночевать в лесу придется.
Баба-яга объяснила, что Ржевская, как она выразилась, дорога — километров сорок левее, а если мы ее довезем, то сможем переночевать у нее и утром двинуться дальше.
Вскоре мы свернули и с этой дороги в сторону и долго ползли по неровной, в рытвинах грунтовке в какую-то жуткую глухомань. Саша громко чертыхался, объезжая очередную яму.
— Ну, скоро деревня ваша?
— Да разве это деревня! — Старуха вдруг заговорила глухим, осипшим голосом, и я покосился назад: не превратилась ли она в Кащея Бессмертного? — Три дома всего. В одном я с мужем, в другом сестра, а в третьей дачник. В этом годе еще не приезжал. Вот здесь останавливайтесь, это мой дом.
— Да где же дом? Ничего тут не видно.
— Вон, свечечка в окне. А электричество нам уже второй год как отрубили. Трансформатор, говорят, сгорел.
Я два раза здорово стукнулся о притолоку, пока мы добрались до комнаты, в которой действительно горела на столе свеча и кто-то большой, с темным лицом, сидел за столом и резал хлеб.
— Я тебе постояльцев привела. Заблудились они на своей машине, ночевать здесь будут.
— Давайте, места много. Машина — «Москвич»?
— Вы, видно, из шоферов? По звуку узнаете.
— Да, всю жизнь за баранкой. Правда, я больше на автобусе. До самой пенсии водил.
Появился Саша с провизией. Увидев бутылку, мужик заметно оживился.
— Это хорошо. А у меня как раз картошечка горячая. Сейчас вот сала порежу.
В колеблющемся пламени свечи лица наших хозяев казались вырубленными топором, что-то в них было жуткое. Я бы даже сказал — зверское.
«Сейчас мы уснем, а они нас прирежут», — подумалось мне, правда, без особого страха. Водка ударила в голову, я почувствовал себя более уверенно и перестал отвечать на вопросы старухи, которая непрерывно меня о чем-то спрашивала и не давала послушать хозяина — тот давно уже рассказывал Саше свою историю.
— Места у нас обычные: лес, болото, дорога вот. Но есть какая-то здесь жуть. И вот едет этот парень и видит — стоит женщина. Цыганка. Видно по одежде и по лицу. Как раз в том месте стоит, где вы к нам завернули, или чуть подальше. И рукой машет. А у него зилок старый, чуть живой. Если, думает он, остановлюсь, он может заглохнуть, а в такой холод мне не завестись. А кругом снегу намело, и поземка кружит. Ну и не остановил. Потом переживал: что если она никого не дождалась и замерзла? Кто-то даже говорил, что в те дни труп нашли на дороге, но мужчина или женщина — неизвестно. И вот через месяц он едет, а она опять стоит, прямо на дороге, сразу за поворотом. Он затормозить не успел, сбил ее. Выскочил — никого нет, ни под машиной, ни возле. Призрак, значит. Через две недели едет — опять стоит, но уже в другом месте, дальше к мосту. И еще однажды было. Каждый раз такой ужас на него накатывал! Пить начал, в рейс не выходил. Уволили его, уехал на Север. Но потом и другие шофера стали цыганку встречать — редко, но встречали.
— Ну, давайте выпьем за цыганку, — предложил Саша, — чтобы душа ее успокоилась.
— Ты что! За призрак пить? Еще ночью придет. Давайте просто со свиданьицем.
Нас уложили на огромной и, как мне показалось, каменной кровати.
— Интересная история, — сказал я, пытаясь лечь между двух бугров.
— Обычная шоферская байка, — отозвался Саша, — я ее уже много раз слышал.
Я лежал без сна и ждал, когда хозяева придут нас убивать. Я всегда на новом месте долго не могу уснуть. Лежал и в очередной раз удивлялся тому, насколько теперь я больше живу внутри себя, чем снаружи. То, что снаружи, меня почти не трогает; того, что снаружи, осталась маленькая капелька, а то, что внутри, мои воспоминания выросли до необъятных размеров. Они, собственно, перестали быть воспоминаниями, поскольку я живу в них, как в настоящем. Я разговариваю с умершими или исчезнувшими из моей жизни, спорю с ними, снова переживаю радости и обиды, причем, как мне кажется, сейчас гораздо острее, чем в прошлом.
Как только я закрыл глаза и погрузился в легкую дремоту, явился мой старинный друг Эдик Седаков, умерший от инфаркта десять лет назад, и позвал меня с собой побродить по городу. Мы шли по Ордынке. Было очень жарко, и мы говорили о том, что у «Добрынинской» обязательно зайдем в магазин и возьмем пива. И еще он спрашивал меня, куда я пропадаю последние годы, мы так редко видимся, и хоть он человек совсем не сентиментальный, но иногда скучает. Я сказал ему, что не так уж и редко мы видимся, и при этом думал о том, что это все не сон, я слышу, как за дощатой перегородкой хозяйка что-то говорит мужу свистящим шепотом, и, приоткрывая глаза, вижу в окне острые пики елей на фоне чуть светлеющего неба.
Я понимаю, что разговариваю сам с собой, но все равно говорю Эдику, что в наших редких встречах моей вины нет, что это он куда-то вечно уезжает — то на юг, то в свою деревенскую глухомань.
— Так поедем вместе, — улыбается он, — поживем вдвоем. Будем каждый день за грибами ходить, а вечером сидеть на крыльце и слушать хор лягушек. Хорошо так улыбается, радостно, и от всей души.
Я подумал, что Солярис — это не какой-то далекий разумный мир, придуманный Лемом. Солярис живет в каждом из нас, и каждому постоянно в той или иной форме являются его мертвые — те, кого он больше всего любил. Мы всегда носим с собой мир своих мертвых, и это мертвое царство отделено от нас только тоненькой перегородкой. Мы буквально связаны с ним, что делает наше существование человеческим.
Мы встали в семь утра. Дом был пуст. Решили не возиться с завтраком и сразу ехать. Полчаса по ухабам добирались до шоссе, наконец выбрались и понеслись наверстывать упущенное вчера. И минут через десять увидели цыганку. Она стояла у дороги, в яркой цветастой шали, черная, высокая, и, увидев нас, небрежно, как бы нехотя подняла руку, голосуя.
— Остановись, подвезем, — предложил я.
— Ты с ума сошел!
— Это же шоферские байки! И потом — что нам сделает призрак?
— Подбросите, господа хорошие? Мне в сторону Ржева, — радостно улыбнулась она, когда мы остановились.
— А у тебя деньги есть? — осипшим голосом спросил Саша. — Мы дорого берем.
— Фу! Зачем деньги? Я тебе все, что будет, расскажу — и бесплатно.
— У меня уже ничего не будет. Садись.
Цыганка села сзади и, как только мы тронулись, сразу затараторила.
— Такие благородные, седые. Вы, наверное, полковники?
— Я, например, контр-адмирал. А друг мой — бригадный генерал, бригаденфюрер по-нашему.
— А я смотрю на вашу шикарную машину и думаю: неужели сам бригаденфюрер едет?
Саша захохотал.
— Раз вы не хотите, чтобы я вам погадала, давайте тогда спою!
И, не дожидаясь нашего согласия, она запела сильным низким голосом. Пела долго какую-то грустную песню, а когда закончила, достала платок и вытерла глаза.
— О чем песня-то?
— О любви, о чем же еще.
— О несчастной любви?
— Конечно. Разве о счастливой любви поют песни? Это песня о том, как одинокий старый человек отправился искать свою последнюю любовь….
— Но ничего не нашел и умер, — перебил ее Саша.
— Ты что, знаешь эту песню?
— Кто ж ее не знает, вечная песня. Говорила, что гадать не будешь, а сама каркаешь, как вещая ворона.
— Да придумала я все, о стариках песни не поют. А если ты такой умный, адмирал, то останови. Мне выходить.
— Здесь же кругом лес! — Саша остановил машину.
— Мне и надо в лес. Счастливого вам пути.
Цыганка свернула на тропинку и пошла, не оглядываясь, крупным, размашистым шагом.
— Как тебя зовут? — зачем-то крикнул ей вслед Саша.
— Зоя Космодемьянская, — не оглядываясь, ответила она.
Мы ждали, пока она не скроется в лесу, и только потом двинулись дальше.
— Что она там, в лесу, делает?
— Живет. Призраки живут либо в замках, либо в лесу.
— Интересно у нас с тобой путешествие начинается. Одни призраки по пути.
— А кто еще?
— Наши ночные хозяева. Вчера я смотрел — они все время как будто расплываются. А сегодня утром их, конечно же, не было. Это еще что такое?
Я поднял голову: впереди на шоссе стояла еще одна цыганка, в такой же цветастой шали, и тоже голосовала.
— По-моему, это перебор, — пробормотал Саша.
— Люди добрые! — сказала цыганка, когда мы остановились. — Купите меду, не пожалеете. Настоящий, гречишный мед.
Мы увидели, что за ней, на клеенке, стоит ведро с черпаком и много пустых банок, а цыганка при ближайшем рассмотрении оказалась русской бабой средних лет.
— Нам сначала показалось, что вы цыганка.
— Что вы! Цыган у нас уже давно здесь нет, хотя раньше было много. А у мово мужа в деревне пасека, я вот торгую.
Мы приценились к поллитровой баночке, но оказалось слишком дорого. Когда отъезжали, я спросил:
— А есть в вашей деревне Зоя Космодемьянская?
— Есть. Вот она — настоящая цыганка. Единственная на весь район. Это Тоньку так прозвали. А вы откуда ее знаете?
— За что прозвали?
— Она много лет назад правление подожгла. Что-то ей не доплатили.
— Ну вот видишь, — сказал я, когда псевдоцыганка скрылась за поворотом. — Никаких призраков, вполне реальные персонажи, все объясняется обыденно и просто.
— Ты наивный человек! Давай вернемся к тому месту, где брали мед. Во-первых, мы там никого не увидим, во-вторых, если пройдем в лес, никакой деревни не обнаружим.
— Ты думаешь?
— Я точно знаю. Мы попали в аномалию. То ли дело в нас — мы ведь люди никчемные, никому не нужные и ничего не желающие, таких вот и ловит нечистая сила; то ли здесь какие-то природные явления замешаны.
Проехав еще минут двадцать, мы увидели указатель поворота на рижскую дорогу.
— Ну, наконец-то! Какой мы, однако, крюк дали!
— А может быть, продолжим испытывать аномалию. Давай поедем прямо, нам ведь все равно куда ехать. И мы никуда не спешим.
Он внимательно посмотрел на меня и ничего не ответил.
Мимо поворота мы пронеслись на большой скорости. С запада тянулись толстые рыхлые тучи. Быстро темнело, начал накрапывать дождь.
Дорога по-прежнему была пустынной. Иногда проплывали небольшие деревушки в пять-шесть весьма жалких и ветхих домов. Причем никаких полей вокруг не было видно, только перелески, кустарники и болота. «Чем здесь живут люди, — подумал я, — и как отсюда выбираются в город?».
— Наверное, процентов восемьдесят России и есть такие деревушки, такая же глухомань и скудость, — словно прочитав мои мысли, сказал Саша.
Я сидел и думал о том, что в этом краю совершенно нет любви — ни природы к людям, ни людей к природе. Все здесь кажется или затаившимся враждебным, как открывшееся огромное болото за дорогой, или равнодушным, как взгляды редких прохожих. Может быть, это последняя дорога — дальше край света? Или это последняя дорога моей жизни?
Сейчас пережитое представлялось мне огромным и долгим. Чего только не было: бесконечная школа, с ее недосыпаниями, простудами, вечным чувством голода, драками, обидами; потом любовь, жёны, разочарования, разводы, борьба с начальниками и подчиненными, книги, болезни, путешествия. Очень длинная была жизнь, и одно сейчас можно сказать точно: в ней никогда ничего не получалось. Получалось в мелочах, а все более или менее существенное давалось с большим напряжением. Самые же главные надежды и мечты никогда не осуществлялись. Наверное, такой и должна быть жизнь для тех, кто не владеет искусством жизни. И я никогда не встречал таким искусством владеющих. Может быть, их и нет. Но если бы меня спросили, хочу ли я снова прожить эту жизнь, я бы, наверное, отказался. Останься при мне вся память прожитых лет — жить я бы не смог, непосильный груз прошлых переживаний надорвал бы душу. А стать зеленым юнцом и повторять все снова — глупая затея.
Саша так резко затормозил, что ткнулся лбом в стекло.
— Ты что?
— Приехали!
Я поднял глаза: радиатор машины почти уперся в стену полуразвалившейся церкви.
— Зачем сюда заехал?
— Зовут, — показал он рукой.
Я посмотрел в ту сторону и увидел стоящий на улице огромный накрытый стол, людей вокруг него, жениха в черном костюме и невесту в пышном платье.
— А мы тут причем?
— Пока ты спал, меня тормознули и велели заворачивать на свадьбу. Будем гостями!
— Да я вроде не спал.
— Ну, отсутствовал. Ты последнее время часто отсутствуешь, это может плохо кончиться.
— Почему? Я же не за рулем. И откуда здесь столько народу?
— Наверное, со всех окрестных деревень собрали.
Через несколько минут две бодрые тетеньки уже тащили нас за стол, усаживали как почетных гостей.
— Москвичи тут раз в полгода проезжают, — объясняли они.
Но, слава Богу, минут через десять хозяева перестали обращать на нас внимание. Из ближайшей избы заорала музыка, молодежь тут же пустилась танцевать. По столу было видно, что гуляли уже давно и основательно. Мы хорошо подкрепились, я даже выпил стакан чего-то красного и очень крепкого — видимо, местного самогона.
— Пора бы нам восвояси?
— Неудобно, посидим еще с полчасика.
Тут снова навалились бодрые тетеньки с бидоном браги.
— Да не пью я, за рулем! — отбивался Саша.
— Никак нельзя, обида смертная, счастья молодым не будет. Да и нечего вам ехать, здесь переночуете, отдохнете — завтра продолжим гулять.
Я выпил я еще несколько раз — и в голове загудело. Люди на другом конце стола стали расплываться, как в летнем мареве. Тетки подбивали пойти танцевать, но я наотрез отказался и долго искал глазами Сашу, не понимая, куда он провалился, даже под стол заглянул.
— Ну а со мной пойдешь танцевать, фюрер? — жарко зашептали мне в ухо.
Я повернулся и увидел Зою Космодемьянскую.
— Бригаденфюрер. — поправил я ее. — А ты как здесь?
— А я везде, где пьют, где танцуют. Так пошли?
— Не стыдно тебе, Зоя, совращать старого человека!
— Это ты — старый? Тебе бы коня, шашку в руки и в бой.
— Мне больше сабля нравится.
Мы немного отошли от стола в сторону пляшущей толпы и стали топтаться, вроде под музыку, поднимая пыль. Когда-то в юности я танцевал твист и теперь пытался изобразить что-то в том же роде, чувствуя себя полным идиотом.
— Молодец! — одобрила Зоя и упала на меня. Я еле успел ее подхватить.
— Голова закружилась, отведи меня в дом.
Мы зашли в сени. Она вдруг обернулась и стала целовать меня своим огромным жарким ртом.
— Ты что, Зоя? — Я попытался оттолкнуть ее.
— Меня Антонина зовут, — страстно прошептала она и, обхватив меня, потащила внутрь, прямо к огромной кровати.
«Пропал, — успел подумать я, — теперь придется жениться на цыганке. И Саша куда-то исчез, он бы меня спас».
— Саша сказал, что ты призрак, — бормотал я как спасительное заклинание, — а с призраком спать нельзя.
Она остановилась, но только на миг.
— Еще не известно, кто из нас больше призрак, — я или твой старик на раздолбанном «Москвиче»!
Дальнейшее я плохо помню. Помню только собственное удивление по поводу все еще не растраченных мужских способностей, стоны Антонины, переходящие в крики, ее непрерывные жаркие поцелуи. Кто-то приходил, приносил бутылки, кого-то цыганка посылала подальше, почему-то то открывались, то закрывались ставни. Когда они открылись в очередной раз, я увидел, что на улице салют: громко хлопали ракетницы, вверх взмывали разноцветные снопы искр.
«Это в мою честь», — подумал я, проваливаясь в какую-то черную яму. Я долго плавал там, в вязкой и беспросветной темноте, а когда очнулся, ставни были снова закрыты и сквозь щели бил солнечный свет. Ужасно болела голова. Цыганка лежала рядом, закрыв глаза, и, когда я застонал шевельнувшись, она, не открывая глаз, положила мне руку на лоб, стала гладить. Рука была освежающе холодной, и вскоре я почувствовал, что боль рассасывается.
— Всю жизнь мечтала о таком мужике, — сказала она, наконец, открыв глаза. — Знаешь что, пойдем ко мне в табор. Будем вместе жить и вместе бродить по земле.
— Стар я уже для роли Алеко. И потом, твой табор вряд ли меня примет.
— Примет. Мой табор — это одна я.
— Как так?
— Никого не осталось. Старики умерли, молодые в город уехали. Лет восемь назад наш хутор сожгли, тогда последние разбежались. С тех пор и вожу свой табор. Вроде бы его нет, но иногда отчетливо слышу и ржанье коней, и скрип повозок за спиной. Песни слышу наши старинные. Пойдешь ко мне в табор?
— И что мы будем делать вдвоем в твоем таборе?
— Я уже сказала: бродить по земле. Где милостыню просить, а где и подработаем.
— Ладно, я подумаю. А коней будем воровать?
— Где сейчас найдешь коней? Легче трактор украсть.
— Я еще немного посплю, что-то глаза слипаются. А потом обязательно пойдем воровать трактор.
— Спи, мой штурмбанфюрер. — она поцеловала меня и встала.
Я хотел было сказать, что она опять перепутала мое звание, но не успел, потому что мгновенно заснул.
Третий день мы ехали втроем. Тоня сидела сзади и оттуда ругалась с Сашей, потому что пыталась руководить, а он все время огрызался.
— Вот взяли ведьму на свою шею!
— Молчи, контра, нельзя вам в таком возрасте без женщины путешествовать, пропадете. Или заблудитесь.
— Почему это я контра?
— Ты же сам сказал, что ты контр-адмирал. Кстати, как твоя фамилия?
— Зачем тебе моя фамилия?
— Интересно. Лицо у тебя вроде знакомое.
— Моя фамилия Колчак.
— Ну я же говорю — контра.
Они с Сашей весело рассмеялись.
— Да, подруга, с тобой не соскучишься!
Я опять погружаюсь в свои мысли, и через некоторое время их голоса доносятся до меня как сквозь толщу тумана. Я думаю о тонкой пленке, отделяющей нас от мира, который сам по себе странен и страшен. Но между нами и им всегда пленка, сглаживающая углы, заполняющая разрывы, делает все понятным и предсказуемым. В молодости она очень толстая, а с годами утончается и очень часто рвется. И тогда все эти чудища и привидения, все эти страхи, о которых юная душа только догадывалась, врываются и начинают крушить наши воздушные замки, разбивать спасительные иллюзии и надежды. Если вовремя не заделать место разрыва, то окажешься один-одинешенек в сухой, бесплодной пустыне. И окажется, что это и есть та родина, которую ты все время искал, поскольку все время чувствовал свою неприкаянность в мире иллюзий, все время негодовал на кажущуюся уютность и гармоничность мира, все время требовал свободы, думая, что воспаришь в неведомые выси. А тебя просто бросили в пустыню — там ты совершенно свободен, но от этой свободы хочется выть, как волк на луну. Самое страшное — это истина, открывающая мир таким, какой он есть на самом деле. Наша фантазия его все время облагораживает, расцвечивает и отводит нас от истины, которой мы больше всего боимся. Уже много лет я нахожусь в пустыне и сейчас очень рад тому, что я в ней не один. Хотя, может быть, если не один, то это и не пустыня…
От размышлений меня отрывает пение Антонины. Она опять выводит низким грудным голосом что-то свое, цыганское; слова мне непонятны, но почему-то чувствуется, доносится до меня душевная боль человека, который их написал. Вдруг прервав пение, она спрашивает меня:
— У тебя какая самая главная мечта?
— Умереть во сне.
— Нет, я серьезно. Мечта должна быть невозможная, недостижимая, а иначе — какой смысл мечтать?
— Я хочу увидеть своих родителей. Они давно умерли, и чем дальше я от них, тем больше мне хочется их увидеть.
Она долго молчала, потом ответила тихо — наверное, чтобы не услышал Саша.
— Может быть, я сумею тебе помочь.
Но он услышал.
— Она сумеет. Она вообще все умеет. Так нас с тобой заколдует и задурит, что мы самих себя увидим в детстве.
— Все я не умею, но очень многое могу.
— Ну что ты еще можешь?
— Могу стрелять по-македонски, — Антонина стала загибать пальцы, — драться на шпагах, нырять на глубину двадцать метров. Могу писать стихи пятистопным ямбом, водить машину. Могу прочитать курс об идейных спорах между эго- и кубофутуристами. Вообще много чего могу…
— Между кем? — от неожиданности Саша жмет на тормоз, машину заносит, он чертыхается и с трудом выравнивает ее.
— Ты, белогвардеец, давай осторожнее, погубишь наши чистые советские души.
— Нет, Тонька, это ты нас погубишь. И довольно скоро. Ты нам скажи, цыганка, кто ты на самом деле?
— Какая я тебе цыганка? Что ты во мне увидел цыганского?
Тут Саша снова тормозит, останавливается и оборачивается к ней. Я тоже оборачиваюсь.
И в самом деле, почему мы решили, что она цыганка? Волосы у нее темные, но не черные, глаза серые и лицо совершенно европейское. Только странное какое-то лицо. От него трудно оторваться и смотреть долго нельзя — начинаешь сильно волноваться, и сердце колотится.
Но я был готов поклясться, что вчера и позавчера видел обыкновенную цыганку. Да и Саша тоже видел. Он вдруг осенил Антонину крестным знамением, но она и бровью не повела.
Пока ехали, я видел, что удивленный Саша все время взглядывает на Тоню в зеркало, а она показывает ему язык. Поскольку уже смеркалось, мы заехали поглубже в лес и решили устраиваться на ночлег. Нас было теперь трое, поэтому Тоню оставили спать в машине, а сами разбили палатку и залезли в спальники.
Я долго не мог уснуть и слышал, что Саша тоже не спит, ворочается, вздыхает.
— Жалеешь, что мы взяли ее с собой?
— Нет, что ты! — ответил Саша. — Нисколько не жалею. Мне даже кажется, что с ней и правда будет легче. Просто та, последняя Антонина, какой мы ее видели, напомнила мне одну женщину. Долгие годы я ее старался забыть, а теперь она как будто снова явилась.
— Почему ты хотел ее забыть?
— Потому что я ее тридцать лет назад убил.
— Не может быть! Ты не способен на это!
— В уголовном кодексе это называется доведением до самоубийства. Когда я встретил ту женщину, она была молода и красива. Мы стали жить вместе, потом я ее разлюбил. Она была очень жестока со мной, нетерпима ко всем моим недостаткам. Я ушел и вскоре понял, что не смогу без нее жить. Вернулся, умолил ее принять меня обратно. И снова началась каторга. Она меня любила, но не могла ничего сделать со своим характером. Через год я снова ушел, а она покончила с собой. Отомстила.
— Тяжело жить с таким грузом.
— Одно время она мерещилась мне в каждой женщине, потом перестала. Много лет я ее не видел, и вот час назад в машине это снова произошло. Очень явственное и очень жуткое видение.
— Может быть, Тоня и правда на нее похожа, а может быть, вновь проснулась часть твоей души, связанная с этими переживаниями.
— Не знаю. Но и то и другое очень странно.
— Эй, товарищи старшины, генералы и адмиралы, кончайте там бубнить! — крикнула Тоня из машины. — Спать пора! Завтра подъем чуть свет.
— Уже командует, когда нам спать, когда вставать. Ведьма! — проворчал Саша, укладываясь поудобнее.
Вскоре он громко засопел, а я еще долго не мог уснуть, думая о Тоне, о том, какая она все время неуловимая и разная, о бедной женщине, доведенной до самоубийства, чья неприкаянная душа бродит между нами и все время принимает чей-нибудь облик. Потом, заснув, увидел себя на крыше высокого дома, а невдалеке, на самом краю, ту самую сашину девушку — она собиралась броситься вниз.
— Не делай этого! — я хочу подойти к ней.
— Не подходи, а то брошусь! — кричит она и наклоняется над бездной.
— Ты прекрасна, молода, я люблю тебя!
— Ты правда любишь меня? Мы действительно будем вместе?
— Да, да! — я почти плачу от волнения и от предчувствия будущего счастья. — Только отойди от края.
Девушка поворачивается, и я вижу лицо своей бывшей жены. Она ухмыляется, довольная тем, что провела меня. И в то же время в ее глазах я вижу страх. Это меня тоже сильно пугает, и я просыпаюсь.
Уже рассвело, орали птицы. Но я лежал, не шелохнувшись, и думал о том, что наша нелюбовь — это всегда доведение до самоубийства. Мою жену, кроме меня, еще кто-нибудь не любил, и еще кто-нибудь, и от этого ее существование становилось постепенно для нее призрачным и ненужным. Мы существуем только в той мере, в какой нас кто-нибудь любит. Но людей, которые способны искренне и бескорыстно любить, очень мало, даже кажется, что со временем становится все меньше, потому в мире, когда-то созданном с любовью, возрастают пустота, небытие.
За палаткой послышался шум. Я хотел выглянуть, но, будучи совершенно разбитым и не выспавшимся, снова провалился в сон.
Проснулся я от возмущенных Сашиных воплей.
— Вот стерва! Вот ведьма! Нет, подумать только!
— Что она еще натворила? — спросил я, высунувшись из палатки.
— А ты не видишь?
Я огляделся. Ночью мы заехали в сосновый бор, и сейчас, освещенные солнцем и мокрые от ночного дождика, стоявшие вокруг сосны казались совершенно новенькими.
— Ничего не вижу. Сосны все целые.
— Машину! Машину, черт тебя подери, угнала!
— Вот это да! Как же мы не услышали?
— Видимо, она ее отсюда до шоссе толкала не заводя. Но какую же надо силу иметь!
— И что мы теперь будем делать?
— Интересный вопрос.
Мы сложили палатку, рассовали все вещи по рюкзакам и присели перед дорогой. Саша больше не ругался, только часто курил. Облака совсем разошлись, солнце поднялось выше и разогнало остатки тумана. В лесу стало видно далеко-далеко. На самом краю отчетливо проступили солнечные лучи, падающие почти отвесно, оранжевые — наверное, от цвета сосен. Я вдруг почувствовал, что в душе у меня снова просыпается давно забытое ощущение беспричинного счастья. Может быть, это было даже не ощущение, а мелодия моей внутренней жизни, которую я никогда не мог воспроизвести вслух, но раньше, особенно в молодости, отчетливо слышал внутри себя.
Послышался звук приближающейся машины. Наш «Москвич» свернул с дороги и затормозил прямо перед нами.
— Мальчики! Простите ради Бога! Хотела вам сюрприз сделать, сгонять в деревню за творогом, да где-то гвоздь поймала. Пока возилась с запаской от вашего «Лендровера», чтоб ему под стотонный пресс попасть, уже и солнце взошло.
Тоня тараторила все это, расстилая клеенку перед нами, доставая огромную банку творога и нашу одноразовую посуду.
Я сидел и блаженно улыбался, подставив лицо солнцу, а Саша что-то тихо и беззлобно ворчал о современных амазонках, которые не только коня на скаку остановят…
К вечеру мы добрались до Вышнего Волочка и долго мотались по одинаковым улицам среди одинаковых пятиэтажек, разыскивая общежитие строителей, в котором жила Тонина подруга. У нее был дом в деревне, в котором мы намеревались, получив разрешение и взяв ключи, на некоторое время поселиться. Точный адрес Тоня не помнила, и никто из прохожих не знал, где находится общежитие строителей. Александр начал злиться: по мере того как смеркалось, таяли наши надежды переночевать в человеческих условиях.
Меня все это мало трогало. Я сидел и прислушивался ко вновь проснувшейся во мне утром мелодии беспричинного счастья, и чувствовал, как понемногу начинает оттаивать душа, замерзшая, скрутившаяся, словно осенний лист на снегу. Эта музыка долгое время была моим проводником в жизни. Если она звучала, то казалось, что все будет хорошо, какие бы неприятности я не испытывал. А потом жизнь закрутилась, завертелась, появилось столько забот и волнений, что я просто забыл об этом радостном, ни на что не похожем чувстве — о своей мелодии. Иногда, в редкие минуты, она вдруг возникала, я спохватывался, но слышал уже только затухающее эхо.
Временами, очень редко, я сознательно пытался в себе воспроизвести прежнее состояние и вновь вспомнить свою музыку, но это никогда не удавалось, и я решил, что сознательно можно вспомнить только чужую.
Сирены, прочитал я где-то, завлекали в подводное царство людей с помощью волшебной музыки. И если околдованный человек сможет проиграть эту музыку в обратном порядке, начав с конца и без единой ошибки, то колдовство отступит. Мне показалось, что сейчас, когда моя мелодия вновь зазвучала во мне и я как будто начал возвращаться к своей молодости, колдовство действительно стало отступать, понемногу рассеиваться, распадаться, как туман, на отдельные клочья.
— Вот он, вот он, этот дом! — закричала Тоня.
— Почему ты решила?
— Видишь, напротив Ленин стоит и рукой на него показывает. Я потому и запомнила.
— Ну что ж, спасибо Владимиру Ильичу, — облегченно вздохнул наш водитель, подруливая к дому.
— Послушай, — прошептал я Тоне, подавая руку и помогая вылезти из машины, — а как же табор?
— Какой еще табор?
— Мы же хотели уйти в табор, бродить по городам, воровать трактора.
— Да мы давно уже в таборе. Разве ты не слышал сквозь сон ржание коней? Разве утренний холодок не щекотал твою спину, обещая радостный день и долгую жизнь? — также шепотом ответила она и поцеловала меня в щеку.
— О чем это вы там шепчетесь? — нахмурился Саша. — Заговор на корабле?
В общежитии мы выяснили, что тонина подруга Катя полчаса назад уехала на автостанцию провожать своего жениха в армию — их оттуда на машинах везут в Торжок, а там на поезд.
— Почему жениха в армию? — ужаснулась Тоня. — Ей ведь скоро сорок.
— Ну вот, видишь, нашла наконец, себе любовь, — объясняла толстая сонная вахтерша. — Обещал не забывать, писать письма. Сама слышала.
— Бред какой-то! Поехали, ребята, на автостанцию.
Вся площадь перед автовокзалом, ярко освещенная фонарями, была забита стриженными под машинку призывниками, их родителями и друзьями. Из станционного репродуктора ревела музыка, кругом все орали, чокались бутылками, плакали — в общем, стоял неописуемый гвалт.
— Где же мы найдем твою подругу?
— Она сама найдется. Она меня за версту чует, сейчас подойдет.
Вскоре к нам действительно подошла рослая, крупная женщина, очень красивая, как мне показалось, таща за собой парнишку с огромным чемоданом в руке. Парнишка был сильно пьян и все время икал.
— Привет, подруга! — обрадовалась ей Тоня. — Ты, я слышала, замуж выходишь?
— Не, распишемся после срочной службы! — Женщина тоже была навеселе. — А пока буду ждать моего сокола.
Она звучно поцеловала новобранца, а тот в ответ громко икнул.
— Зачем тебе этот младенец, дура старая?
— У тебя вон два каких мужика, а мне хоть бы что-нибудь. Сердце истомилось без любви.
— Поехали с нами, я тебе одного уступлю.
— Какого? — с любопытством уставилась на нас Тонина подруга.
— Любого. Один генерал, а другой адмирал. Тебе какого?
— Мне бы генерала, если можно.
— Я, грубо говоря, занят, — услышал я собственный голос.
— Да, этот занят. Бери адмирала.
— Потрясающе! — подруга отпустила паренька и схватила под руку Сашу. — Куда поедем?
— К тебе, в деревню.
— Потрясающе! Это дело надо обмыть! — она достала из сумки огромную бутылку коньяка, посмотрела на свет. — Тут еще больше половины. Толик, быстро закуску из чемодана!
Мы выпили за успешную службу Толика. Саша сначала отказывался, но Антонина заверила, что сама поведет машину. Потом выпили за знакомство, потом за будущую счастливую жизнь всех нас. Мы очень скоро дошли до той кондиции, в которой пребывала толпа, и всем стало хорошо и уютно. Подруга Рита два раза куда-то исчезала и приносила новую выпивку, а Толик безропотно доставал из чемодана то колбасу, то хлеб.
Тут к нам подошли двое прапорщиков.
— Скажите, кто из вас адмирал? — спросил один из них.
— Я адмирал, — с вызовом откликнулся Саша, — только в отставке.
— Будьте добры, скажите ребятам несколько напутственных слов, это будет очень кстати. У нас мегафон есть.
Саша согласился и, слегка покачиваясь, поддерживаемый под локоть Ритой, пошел с ними.
— Откуда они узнали про адмирала?
— Да Ритка уже нахвасталась.
— Дорогие призывники! — донеслось до нас. — Сейчас перед вами выступит с напутственным словом адмирал в отставке Александр Васильевич Суворов.
— Ребята! Дорогие мальчики! Вам предстоит нелегкая служба… — по голосу чувствовалось, что Саша уже прилично принял.
Вокруг все засвистели, закричали:
— Не надо речей! Песню давай, адмирал! Песню про море хотим!
И тут я услышал, что Саша поет — сначала тихо, а потом все громче и громче. Потом песню подхватила все площадь, и скоро толпа пела, а, лучше сказать — орала пьяными голосами «Раскинулось море широко».
Но допеть до конца не дали, многие стали требовать, чтоб им спели «Яблоки на снегу».
— «Яблоки» давай! Адмирал, давай «Яблоки»!
— Про яблоки не знаю, — ответил на всю площадь Саша, — могу спеть Хабанеру.
— Хабанеру, Хабанеру давай!
— У любви, как у пташки крылья, ее нельзя никак поймать… — запел Саша неожиданно тонким голосом под хохот площади. Потом песня прервалась. Я встал на цыпочки и увидел, как возмущенные прапорщики сталкивают Сашу с трибуны, а он, ухватив мегафон, пытается петь дальше.
Вся площадь в едином порыве стала скандировать:
— Ха-ба-аа-не-ру! Ха-ба-аа-не-ру!
Мы с Антониной хохотали так, что у меня заболел живот.
Наконец из толпы вынырнули Саша с Ритой.
— Все! Поехали! Ты, Толик, иди к своим. Служи верой и правдой! Пиши мне письма, я тебе фотокарточку пришлю к Новому году.
— Рита! Ну, как же так, Рита? — Паренек еще долго тащился за нами с тяжелым чемоданом, но потом отстал.
В машине Рита села сзади, рядом с Сашей. Сначала она долго, радостно смеялась, потом всплакнула о Толике, а потом заснула.
Мы ехали, и справа от нас все время висела огромная, желто-багровая луна. Иногда она оказывалась прямо перед нами, и мы неслись на нее, потом опять откатывалась вбок и все это время почти не отрывалась от горизонта. Когда мы подъехали к дому Риты, луна поднялась достаточно высоко и залила все вокруг ярким, призрачным светом. Залаяла выскочившая к нам собака, но, узнав Антонину, замолчала, приветливо завиляв хвостом. Дверь была открыта. Мы затащили так и не проснувшуюся хозяйку на кровать. В доме сильно пахло сыростью и одиночеством. Я вернулся на крыльцо и сел там, в свете луны и в невообразимой тишине.
Дом стоял на косогоре. Я сидел и смотрел на дальний темнеющий во мраке лес, на светлую полосу дороги, ведущей к нему через поле, и чувствовал, что вечность касается меня, что этот лес, и поле, и дорога были такими же и тысячу лет назад, и сто тысяч, точно так же неисчислимое количество раз они были освещены полной луной и так же были глухи, немы и безразличны к ней, к летнему звездному небу, к людям и животным. Все окружающее было так убедительно в своем постоянстве и незыблемости, что я показался себе крохотной трепетной былинкой, существующей одно мгновение в этой вечной тишине и покое. Я испугался: вдруг сию минуту я перестану существовать, растворюсь и исчезну во мраке? Ощущение было таким пронзительным, что я даже схватился руками за доски крыльца.
Тоня позвала меня спать, но я отказался.
— Скоро утро, лучше здесь посижу.
— Тогда я с тобой.
— Садись. Мне так нравится сидеть на самом краю.
— Каком краю?
— На самом краю земли. Сзади что-то есть, во всяком случае, было. А впереди только это поле и лес, которые тянутся до бесконечности. Там уже ничего нет из нашего прошлого.
Тоня положила мне голову на плечо, и мы замерли. Я еще некоторое время всматривался в мерцающий свет, потом, услышав ровное дыхание Тони, закрыл глаза.
Когда проснулся, было светло. Затекла рука, на которой лежала Тоня, но я старался не шевелиться. Все окружающее — и поле, и дальний лес, и дорога к нему — выглядели обычно и банально, утратив свою ночную таинственность, но я понимал, что это притворство, только дневная маска, под которой прячется первозданная жуть.
Сзади скрипнула дверь. Вышел маленький мальчик в длинной нижней рубахе. Он спустился с крыльца и побежал за дом. Я не успел удивиться, как, кряхтя, выползла старуха, буркнула: «Доброе утро!» и поковыляла к сараю.
— Послушай! — прошептал я Тоне в ухо. — Там, в доме какие-то люди.
— Да, — пролепетала она сквозь сон, — Рита дом еще месяц назад продала, а вчера, сильно выпив, забыла и повезла нас сюда.
Я засмеялся и окончательно разбудил ее.
Распахнулось окно, и выглянула заспанная, помятая физиономия Риты.
— Где мой адмирал?
— Ушел в плавание. Будил, будил тебя и ушел.
— Жалко, так хотелось подружиться с адмиралом. Но если ушел, то я еще посплю.
Потом вышли хозяева, довольно молодые люди интеллигентного вида и очень растерянные. Антонина извинилась за ночное вторжение и объяснила им причину. Они слегка расслабились и даже стали улыбаться. С чердака сарая спустился Саша — оказывается, он к утру сбежал туда из душного дома и спал на свежем сене, которое нашел ночью по запаху. Нас пригласили к столу. Хозяева оказались москвичами, дачниками; дом себе они искали два месяца, пока случайно не заехали сюда. Им сразу понравился, рассказывал хозяин Анатолий, прекрасный вид, открывающийся от дома, и они долго уговаривали Риту, которая поначалу вовсе не собиралась его продавать, хотя сама там почти не жила. Считала, что продавать дом родителей — плохая примета.
Мы обсудили достоинства и недостатки этой местности, здешнего климата, Саша, походив с какой-то палочкой по двору, показал им, где надо рыть новый колодец, а я рассказал мальчику о том, как отличить летучую мышь от ангела, поскольку ночью и те, и другие — серые.
— Не забивай голову ребенку, — сказала Антонина, — ангелы по ночам не летают!
— Но я вчера видел, и даже двух: один сидел на крыше и тихонько играл на каком-то инструменте, а другой летал вокруг дома.
— Это тебе приснилось, когда ты заснул на крыльце.
— Но я действительно, — возразил мальчик, — слышал ночью, как кто-то играет во дворе. Только я думал, что это ветер в проводах.
— Нет, то была музыка. Иначе и не может быть в таком месте. Оно по-настоящему живое.
— Что значит живое? — спросил мальчик.
— Живое — значит участвующее в вашей жизни. Не только вы смотрите на него, но и оно смотрит на вас, вам сочувствует, за вас переживает, старается помочь. Иногда обращается к вам, но только вы никогда этого не слышите. Вот ты можешь услышать.
— Но я не слышал.
— Может быть, еще услышишь. Знаете, у Чехова в нескольких местах пишется о том, как сидят на улице, на террасе вечером люди, пьют чай; садится солнце, вокруг тишина. И вдруг слышат отдаленный звук лопнувшей струны — замирающий и печальный. Такие звуки издает местность, которая вас заметила и хочет вам что-нибудь сказать.
— А давайте посидим молча, может быть, услышим! — закричал мальчик.
Мы замолчали, и даже старуха перестала жевать, уставившись на меня тусклым взглядом. Тишина стояла полная, даже шмели не жужжали, только очень высоко в небе негромко гудел самолет, отправившийся куда-то по своим делам. Просидели мы так минут десять, но ничего не услышали.
Тут проснулась Рита и подняла страшный шум — сначала долго извинялась за ночное вторжение, потом поругалась со старухой, что у нее ничего нет на обед, сбегала к соседям за капустой и свеклой и в огромной кастрюле стала варить борщ.
После обеда мы с мальчиком, которого звали Юра, пошли в лес за грибами. Два часа продирались сквозь жуткие заросли, чуть не угодили в болото и в результате нашли несколько вялых подберезовиков.
Когда вернулись, во дворе пир шел горой. Саша с Ритой съездили в город за выпивкой и закуской. Посреди двора накрыли стол, Рита сидела рядом с Сашей и жмурилась от счастья.
— Мы же ехать собирались?
— Завтра поедем, — объявила Рита, — хозяева разрешили нам остаться.
— Понимаешь, опохмелиться надо после вчерашнего, — смущенно объяснял Саша.
— Да живите, сколько хотите! — кричал от колодца Анатолий, доставая из ведра бутылки с пивом.
— Нет, нет, завтра мы поедем с адмиралом расписываться!
— А сегодня у вас как бы репетиция?
— Конечно.
— Ну и стерва ты, Рита! Вчера жениха в армию проводила, а сегодня замуж собралась.
— Да я бы блюла верность, но адмирал уговорил. Разве перед ним можно устоять!
— Что-то я не слышала, чтобы он тебя уговаривал.
Потом Анатолий со своей женой пели под гитару песни, а мы им подтягивали. Было уже поздно, но по-прежнему светло. Пора было укладываться, да никому не хотелось расходиться.
— Еще несколько таких вечеров, тихих и теплых, постоит в этом месяце, а дальше дело быстро двинется к осени.
Все замолчали, и каждый, видимо. думал о том, как коротко и быстротечно лето в наших краях: не успеешь оглянуться, а уже опять холод, дожди, слякоть. Вдруг мы отчетливо услышали звук лопнувшей струны, действительно замирающий и печальный. Это было так неожиданно, что я вздрогнул.
— Вы слышали, вы слышали? — радостно зазвенел Юра. — Значит, это все правда, наше место действительно живое!
— Должно быть, бадья в шахте оборвалась, — улыбнулся хозяин.
— Наверное, — рассмеялся я в ответ. — Только здесь на сотни километров вокруг никаких шахт нету.
Ночью мне приснилось, что я сижу за столом и пишу что-то очень интересное и захватывающее — пишу и волнуюсь. Тут кто-то появляется в окошке и застит мне свет. Я поворачиваюсь и вижу, что это Саша — в адмиральской форме, грудь в орденах.
— Ты разве настоящий адмирал? — спрашиваю его. Но он молчит и по-прежнему загораживает свет. Я хочу попросить его отойти, да почему-то стесняюсь. Пишу, и с трудом вглядываюсь в строчки, а Саша все стоит и улыбается. Совершенно измучившись, я бросаю писать. Адмирал тут же отходит, и я с удивлением вижу, что это нотная запись, даже можно прочитать ее и, читая, я слышу удивительную мелодию.
Тут я проснулся оттого, что Антонина трясла за плечо. Придя в себя, я услышал ту же музыку, которая только что звучала во сне. Кто-то тихо играл на не известном мне инструменте. Это так удивило, что я сел на кровати.
— На крыше играют, — прошептала она, — неужели ангелы?
— Я пойду посмотрю.
— Не вздумай, вспугнешь!
На цыпочках, босиком я прошел к двери и неслышно вышел на крыльцо. Сделав два шага в сторону от дома, в ярком свете луны увидел Юру, который сидел в чердачном окне, свесив ноги. На коленях у него лежал маленький приемник.
— Ты что там делаешь?
— Ангелов приманиваю.
— Давай спускайся!
— Можно я еще немного посижу? Мне кажется, кто-то уже пролетал, только я едва заметил.
— Ладно, но недолго. И смотри, будешь спускаться, ноги не поломай.
Я пошел в туалет, который стоял в самом конце участка, пробыл там минут пять и уже собирался выйти, как вдруг услышал: кто-то, разговаривая, подходит к нам со стороны леса. Голоса приближались. Я замер, прислушиваясь.
— Такой мужик хороший, давай сделаем для него что-нибудь приятное, — говорил один.
— А что мы можем сделать? — спросил второй.
— Давай сделаем его министром.
— Министром чего?
Они прошли совсем рядом с моей будкой. Я старался не дышать.
— Откуда я знаю — чего. Ну хотя бы министром текстильной промышленности.
— А как же Косыгин?
— При чем здесь Косыгин? Вечно ты все путаешь. Косыгин еще до войны был министром.
— Не знаю. А вдруг он обидится?
— Кто?
— Мужик этот. Скажет — всю жизнь мечтал возглавлять вашу текстильную промышленность!
Голоса удалялись, но не в сторону дома, а к дороге.
— Парнишка у хозяев забавный, полночи сидит, ангелов приманивает. — Это было последнее, что я услышал.
Когда-то, после школы, не зная, что делать и какую профессию выбрать, я поступил в текстильный техникум, который находился рядом с нашим домом. Но, проучившись год, понял, что это меня совсем не интересует. Может быть, они меня, и именно поэтому, хотят сделать министром? Пожалуй, я не потяну.
Я сел на скамейку и закурил. Было совершенно тепло. Я сидел и вспоминал какие-то подробности устройства ткацкого станка, потом вспомнил однокурсницу, которую полюбил, потому что у нее были очень красивые французские сапожки. Мы с ней встречались и после того, как я бросил техникум, она даже пришла на вокзал провожать меня в армию. Теперь я имени ее не мог вспомнить.
Когда я подошел к дому, Юры в окне уже не было — видно, не дождался ангелов и ушел спать. Я решил, что ангелы в эту ночь не летали, а гуляли по саду и спорили о том, каким министром меня сделать. Или кого-то из нас. Все вокруг окончательно заснуло, как всегда бывает во второй половине ночи, и дышало ровно и спокойно — и деревья, и старая собака на крыльце, и сам дом, освещенный с одной стороны яркой луной.
Утром, проснувшись, я никак не мог понять: на самом деле я слышал музыку на чердаке и говорящих ангелов или это только мне приснилось? Из кухни пришла Тоня с чашкой кофе и сигаретой.
— Ты слышала музыку ночью?
— Слышала. Ты храпел как танк, пока я тебя не перевалила на другой бок.
«Все, не бывать мне министром», — подумал я и попытался снова заснуть, но Тоня пресекла мои попытки, объявив, что через два часа надо выезжать.
— Ты не знаешь, — спросил я за завтраком Сашу, — кто у нас сейчас министр текстильной промышленности?
— Нессельроде.
— Я серьезно.
— А у нас есть такая промышленность?
— Должна быть.
Никто из присутствующих не знал ни фамилии министра, ни того, существует ли вообще такое министерство, и я, грустно вздохнув, пошел собираться.
Когда мы отъехали, я, не знаю зачем, все оглядывался на дом. То ли хотел его запомнить, то ли вернуться сюда когда-нибудь снова, словно что-то здесь забыл, только сейчас не могу вспомнить — что, а когда вспомню — будет уже поздно.
Мы были в дороге уже два часа, когда Саша вдруг резко затормозил и стал судорожно рыться в бардачке:
— Нитру ищу. С сердцем плохо.
Лицо его было землисто-серым, глаза запали. Мы нашли нитроглицерин, уложили его на разложенное сиденье, я устроился рядом, с Ритой на коленях, а Тоня села за руль. Ждали полчаса, но Саше лучше не стало. Тогда решили ехать в больницу, до которой было километров тридцать. Тоня сначала гнала, что было мочи, но потом пошла плохая дорога и пришлось ехать медленно. Саша лежал, закрыв глаза; я время от времени окликал его, он открывал глаза, но ничего не отвечал.
В больнице мы сами отвезли Сашу прямо в палату. Рита предложила ехать к ней в общежитие, но мы остались коротать ночь в вестибюле на скамье. Часа в два я проснулся — от неудобной скамейки сильно заболел бок — и решил пройтись по коридорам, размяться. Я неслышно шел мимо раскрытых дверей палат, где в темноте кто-то храпел или вскрикивал, мимо спящей под яркой настольной лампочкой дежурной, и во мне всплывало то ощущение жути, которое с детства порождали больницы: там везде и всегда отвратительно пахло постными щами и карболкой, всегда гудели спускающиеся с потолка огромные трубы и всегда чувствовалось присутствие боли, страдания, смерти. Здесь было все то же самое. Мне представлялось, что эта больница, как жуткий спрут, забрала в себя моего друга и больше не собирается его отдавать. Я и не заметил, как за последний год Саша из соседа, а потом приятеля превратился в друга. За всю жизнь у меня было два друга, и оба умерли. Всегда было несколько приятелей, с которыми я мог не встречаться по полгода, не особенно этим огорчаясь. Теперь, если с Сашей что случится, я до конца дней останусь с этими своими приятелями, только встречаться мы будем все реже и реже, пока некоторые вообще не перестанут отвечать на звонки. Мне стало грустно, так невыносимо грустно, словно у меня сейчас будет инфаркт. И тут я увидел Сашу.
Он стоял у окна в самом конце коридора и рассматривал звезды.
— Думаешь о новой картине? — спросил я подходя.
— Да. Посмотри, какой необычный цвет звезд. Они почему-то кажутся зелеными. Наверное, это особенность местного воздуха. Жалко, я не успею нарисовать зеленые звезды в больничном окне.
— Может быть, и успеешь.
— Замечательное у нас с тобой путешествие получилось! Не так ли? Столько увидели интересного, с такими девушками подружились. Ты ведь не жалеешь?
— Нет, я очень доволен. Только я думаю, что путешествие наше не закончилось. Отдохнешь — и поедем дальше.
— Нет, пора составлять завещание.
— Если ты собрался помирать, то зачем встал?
— Лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Умереть — это очень естественно. Мы всегда ближе к смерти, чем к жизни. Треть жизни мы спим, еще треть живем, как автоматы, почти не приходя в сознание. Только изредка мы чувствуем, что живем: когда любим, когда творим, когда веруем. Я, наверное, был живым в полном смысле этого слова несколько дней за всю свою жизнь. И это были самые счастливые дни.
— Преувеличиваешь. Кто же еще живой, если не ты?
— Я иногда живой, а постоянно живые только Бог и дьявол. Они между собой играют нами, борются за наши души. Один оживляет, другой умертвляет, а мы как марионетки. Но я не жалуюсь, я счастлив, что у меня были эти несколько дней. И сейчас, в полном уме и почти в полном здравии, завещаю тебе свою машину, по крайней мере, до дома ты сможешь на ней доехать. Тоне я завещаю свои тапочки, они в багажнике, очень хорошие тапочки. Новые меховые, на кожаной подошве.
— Спасибо, адмирал. Я их отдам в наш музей краеведения, — сказала Тоня за моей спиной.
Мы и не слышали, как она подошла.
— И давно ты здесь стоишь? — спросил я, не оборачиваясь.
— Нет, только подошла. А вы что, обо мне говорили?
— Непрерывно, — отозвался Саша. — И заметь: только хорошее.
— Что же можно сказать обо мне хорошего?
— Ну, ты красива, умна, у тебя ноги от самой шеи…
— И за все это только тапочки?
— А больше у меня ничего нет. Я бы отдал тебе свою квартиру в Москве, но у меня сын. Боюсь, он будет против.
— Ладно, завещатель, иди, ложись. Даем тебе два дня, чтобы окончательно оклематься, а потом в дорогу. Табор ждать не будет.
Саша ушел, а мы еще долго стояли у окна, прижавшись друг к другу, словно дети, потерявшиеся в темном лесу.
— Ты тоже видишь, что звезды зеленые? — спросил я.
— Нет. У меня не такие глаза, как у Саши. Для меня они голубые, а некоторые даже желтые.
Мы ехали вдоль какой-то реки. Дорога то подходила почти к самой воде, то шарахалась от нее в глубь леса. Саша часто вздыхал, вспоминая о Рите, которая отказалась ехать с нами дальше — дочь надо было готовить в школу. Тоня опять пела, и поскольку она перестала быть цыганкой, в репертуаре у нее были исключительно русские песни. Мне особенно понравилось в ее исполнении песня про то, как летят утки. Я попросил ее спеть еще и даже сам негромко подпевал.
— Песни у вас сплошь ветхозаветные, — резюмировал наше пение Саша.
— А тебя что нравится? Какая у тебя любимая песня? — обиделась Тоня.
— Марш нахимовцев!
— Спиши слова.
— Я помню только начало.
И он запел, как заблеял, видимо, нарочно коверкая мелодию:
Солнышко светит ясное!
Здравствуй, страна прекрасная!
Юные нахимовцы тебе шлют привет…
— Дальше не помню, — сказал Саша.
— Ну что с тебя взять, дрянь адмиральская!
— Но, но, разговорчики на палубе! Вон Котовский стоит. Будем останавливаться?
Впереди голосовал пожилой человек в военном кителе, штатских брюках и офицерских сапогах. Его глянцевая лысина просто сверкала на солнце.
— По-моему, симпатичный дядечка, — подала голос Тоня. — Давайте остановимся.
Котовский сказал, что его дом — пять километров в сторону от дороги, и просил подвезти.
— Но ты же видишь, что мы прямо едем, а не в сторону.
— Я еще вижу, что вы люди симпатичные, а значит — добрые.
— Ничего это не значит, — убеждала его Тоня, когда он усаживался рядом с ней. — Недавно в Вышнем Волочке одного молдаванина судили. Троих зарезал, а сам писаный красавец.
— Красавец и симпатичный человек — это разные вещи, — кротко отозвался наш новый пассажир.
Дом у него оказался добротной здоровенной избой. Он чуть не силой усадил нас за стол во дворе, и они вместе с Тоней отправились на кухню готовить еду.
— Неужели один живет в таком доме?
— Вполне возможно. Он тут вообще один — три дома, что мы проехали, явно брошенные, совсем развалились.
— Страшно, наверное, так жить?
— Может быть, привык. Вообще, я думаю, в его возрасте уже ничего не боятся.
— Да он чуть старше нас. Я еще многого боюсь.
— Это только кажется. На самом деле ты ничего не боишься.
Саша отправился к машине, а я стал думать, чего же я все-таки боюсь. И решил, что боюсь стать инвалидом, боюсь уличных хулиганов, экономического кризиса, который может оставить меня без моей крохотной пенсии, боюсь жизни после смерти, если таковая будет, ибо уверен: если там что-нибудь есть, то только вечное умирание. Но боюсь я всего этого как-то абстрактно, умом. По-настоящему я боюсь только одного: вдруг, в один прекрасный день, мне станет ясно — жизнь свою я прожил зря. Я, конечно, много чего успел сделать: писал, думал, любил, кому-то помогал, с кем-то воевал. Но, возможно, все это не то, все это никому не нужно. Я и так постоянно испытываю чувство досады, ибо моя жизнь все время распадается на несвязные куски, и я никак не могу достичь какой-либо целостности, значительности. Но все еще теплится надежда, правда, очень слабая, что есть в моем существовании какой-то, мне пока еще не ясный внутренний смысл.
Потом мы ели запеканку из макарон с яйцами и было вкусно, как в детстве. Котовский, узнав, что мы никуда конкретно не едем, а просто путешествуем, предложил несколько дней пожить у него.
— Отдохнете, мне поможете по хозяйству. И не так страшно будет вместе.
— А чего вы боитесь?
— Не то чтобы боюсь, но немного опасаюсь. Тут компания из города время от времени наезжает. Один мафиозный бизнесмен и два бугая с ним. Требуют, чтобы я дом им продал за смешную цену, а если не соглашусь, грозят поджечь.
— Как же мы с бугаями справимся?
— Оружие есть — карабин и ружье. Только я с ними не умею обращаться.
— Мои мужики умеют, — заверила Тоня. — дин из них генерал, а другой адмирал.
— И ты по-македонски можешь, разве нет?
— Для этого нужны пистолеты.
— У меня есть наган, — сказал хозяин, — но без патронов. Таких патронов, наверное, уже в природе нет. Нам и не придется стрелять. Если они увидят нашу команду, да еще с оружием, то отступят. Я уверен. Хотя бы на время оставят меня в покое.
— Что ж, тащи сюда свой арсенал, будем разбираться.
— Что тащи? Мы что, остаемся? — заволновался я.
— Ну да. Будем, как семь самураев, помогать бедным крестьянам.
— Но нас трое.
— Это их трое, а нас четверо.
Вечером хозяин, назвавшийся Федором Ивановичем, разжег большой костер, чтобы спалить накопившийся хлам. Мы сидели вокруг, смотрели на искры, уносившиеся в темное небо, и молчали. Лежала плотная, густая тишина и далеко за рекой в лесу время от времени было слышно какую-то птицу, вскрикивавшую, словно во сне.
— Ты бы спела что-нибудь, Антонина, — попросил Саша.
— Такой вечер не для песен, — ответила она, — а для воспоминаний.
— Хорошо, когда есть что вспоминать.
— Разве тебе нечего, адмирал?
— В моем прошлом больше того, что хочется навсегда забыть, а не помнить.
Подул холодный ветер, но никто не захотел уйти в дом, только Тоня набросила куртку. Федор Иванович подложил дров в костер и сказал:
— Кстати, о воспоминаниях. Помните, как у Чехова в «Студенте»: «Точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и при них была точно такая же лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше». Все это очень созвучно нашему времени.
— Вы, наверное, раньше в школе учительствовали? — спросила Антонина.
— Да, тридцать лет в местной школе. И уже десять лет она закрыта. Учить некого. Только в школьной программе «Студента» не было.
— Конечно, там же об апостоле Петре, который в такую же холодную ночь грелся у костра и три раза отрекся от Христа, а потом долго безутешно плакал. И еще о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, во дворе первосвященника, продолжаются непрерывно до сего дня и всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле….
Теперь ее лицо, выхваченное из темноты зыбким светом костра, не было ни лицом цыганки, ни лицом той странной женщины, которое мы видели как-то в машине. Может быть, это было лицо тех первых христианок, окружавших Христа, — Марии или Марфы. А может быть, просто лицо женщины, женщины в чистом виде, как выразился бы Саша, или женственности, чей лик проступает хоть иногда у любой представительницы этого странного пола.
Все опять надолго замолчали, и, пока молчали, два раза вскрикнула птица за рекой.
Вновь, как и несколько дней назад, меня охватило чувство беспричинной радости, да так сильно, что казалось, еще немного — и я могу оторваться от земли и полететь — над костром, над спящим лесом и над речкой, еле слышно шумевшей в темноте….
Тут я опять услышал звук лопнувшей струны. Видимо, только я услышал, потому что никто не шелохнулся. Показалось, что на этот раз меня предупреждают о неминуемой опасности, которая уже совсем рядом.
Дом состоял из двух огромных комнат, и одну отдали нам с Антониной. Спали мы на широкой кровати с блестящими никелированными шарами. Кровать сильно скрипела при малейшем движении, а если движения были более сильными, пыталась выехать на середину комнаты.
Я встал чуть свет и пошел в лес. Лес, такой привлекательный издалека, елово-сосновый, насквозь пропах грибами, а под каждой сосной росли густые кусты черники. Я на четвереньках ползал по кустам, собирая ягоды, и вдруг уткнулся в чьи-то колени. Антонина стояла передо мной, глядя сверху вниз, как на блудного сына, сбежавшего из дома. Я вдруг обхватил ее ноги, уткнулся лицом в подол и заплакал. О чем я плакал: о кончающейся, бестолково прожитой жизни, об умерших родителях, которые так и не узнали о моей любви к ним, ибо я ее все время прятал, — кто знает? Она молча гладила меня по голове, не говоря ни слова. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем мы услышали крики Саши, который шел по лесу, разыскивая нас.
— Пойдем со мной, — сказала Антонина совершенно незнакомым голосом. И, взяв за руку, потащила напролом сквозь кусты, коряги, гнилые пни.
— Скорей, а то адмирал увидит!
Ветки хлестали по лицу. Два раза мы перепрыгнули довольно широкую канаву. Я промочил ноги в черной, как деготь, бочаге, но покорно шел за ней, верней, позволял ей себя тащить. Наконец лес поредел, впереди отчетливо голубело небо.
— Дальше иди один. Там скоро будет берег.
Я пошел, не оборачиваясь, и обнаружил небольшую полянку, а сразу за ней речку. У самой воды, на разостланном покрывале, сидели двое пожилых людей — мужчина и женщина. Мужчина был полный, грузный, в спортивных штанах и майке. Он держал в одной руке бутылку пива, а в другой очищенное яйцо и что-то говорил женщине, которая сидела спиной ко мне и доставала свертки из сумки. Я, как зачарованный, смотрел на это покрывало: неприхотливый узор на нем отпечатался в моей памяти на всю жизнь. Много лет, в детстве, этим покрывалом застилали мою кровать; потом, выцветшее, она висело на даче в беседке, закрывая нас от солнца; потом на нем в коридоре спала наша единственная в жизни собака, которую мать разрешила купить.
Мать повернулась и протянула отцу бутерброд. Она смотрела прямо в мою сторону, но видеть меня не могла, потому что я стоял в тени, за густыми ветвями.
— Надеюсь, ты в воду сегодня не полезешь? — спросила она.
— Купаться — это обязательно! — заверил ее отец.
— Ну смотри! У тебя грабли — любимый инструмент. Потом я опять буду с твоим радикулитом мучаться.
Они долго незлобно и неторопливо переругивались. Я стоял не шелохнувшись — не просто смотрел и слушал, а жадно впитывал в себя их лица, их голоса. Сердце мое разрывалось от любви и жалости. Я чувствовал, что от волнения и счастья подкашиваются ноги, еще минута и я просто упаду. Вместо этого я тихонько опустился в высокую траву и закрыл глаза. Еще некоторое время я слышал их и радовался, что слышу. Слезы опять побежали по моим щекам. Голоса постепенно становились все тише. Я боялся открыть глаза и увидеть, что никого нет; я хотел крикнуть им, чтобы не исчезали, но не мог шевельнуться, словно придавленный.
Очнулся я от холодных брызг в лицо. Саша стоял надо мной и поливал из сложенных ладоней.
— Здорово любовь тебя довела! Забрался бог знает куда и спишь как убитый среди бела дня. Я минут пять тормошил, теперь вот решил водой полить.
Я увернулся от очередной порции и сел.
— Ты что так блаженно улыбаешься? Хороший сон видел?
— Да, очень хороший.
— Извини, что помешал.
— Да нет, ничего, я вроде бы его досмотрел до конца.
До обеда мы с Сашей пилили дрова, Федор Иванович громко колотил молотком в сарае, а Антонина варила уху из рыбы, которую утром принес с реки наш хозяин. Я боялся смотреть в ее сторону, хотя чувствовал, что она часто и с любопытством взглядывает на меня. Даже когда сели за стол, я не знал, как себя вести и что сказать ей. Единственно разумным, как я считал, было бы встать перед ней на колени и целовать руки.
— Вы очень похожи на мою жену, — сказал Тоне Федор Иванович. — Удивительно похожи, просто одно лицо.
Мы с Сашей переглянулись.
— Где ваша жена?
— Она умерла семь лет назад.
Издалека донесся натужный рев мотора.
— Едут!
— Тоня, быстро принеси карабин из дома — скомандовал Саша.
— Что, прямо сразу стрелять будем?
— Зачем стрелять? Мне его почистить надо.
Джип подрулил вплотную к забору. Оттуда вылез маленький мужичок, среднего возраста, очень широкий в плечах, отчего он казался квадратным, за ним два накачанных парня.
— Здорово, хозяин! — зычно гаркнул прибывший, цепкими, настороженными глазами оглядывая нас. — У тебя что, гости?
— Да, поохотиться приехали.
— На кого же здесь с боевой винтовкой охотиться?
Саша, вынув затвор, через ствол разглядывал мужичка.
— Говорят, опять волки появились. Недавно у Архангельского двух овец задрали.
— Неужели волки? Вранье это!
— Сам не видал, но многие говорят.
— Интересно! — Мужичок понял, что приехал не во время, но решил не отступать. — Может, пригласишь к столу, чайку попить?
Федор Иванович на секунду заколебался, но Саша опередил его.
— Чая нет. Вчера еще кончился.
— Мы можем что-нибудь и покрепче предложить.
— Интересное предложение. А ты кто такой?
Мужичок побагровел, но решил стерпеть.
— Козиков Сергей Иванович. А ты кто?
— Можешь называть меня просто, Козиков: ваше превосходительство.
Парень за спиной Козикова громко заржал. Тот злобно зыркнул на него, и парень сразу затих.
— Превосходительство, значит?
— Да, — вступил Федор Иванович. — Александр Васильевич — контр-адмирал.
— Надо полагать, в отставке?
— Не угадал, Козиков! Я на вечной службе. Россию охраняю.
— Как это?
— Колчак моя фамилия. Может, слышал: Александр Васильевич Колчак.
— Ты, я вижу, шутник. Ну ладно, Федор Иванович, раз мы не вовремя, приеду позже, когда твои белогвардейцы разъедутся.
Он хотел повернуться, но Саша щелкнул затвором.
— Спиной к стволу не поворачиваться! Задом идите!
— Да ты что! Мне угрожать?
— Я тебе советую, а ты сам решай.
Они попятились задом к калитке и наткнулись на Антонину.
— Мужичок! Дай ручку, всю правду о твоей судьбе расскажу.
— Да пошла ты, рвань цыганская!
— Я тебе говорю — ручку дай! — густым басом вдруг прохрипела она, и, выхватив из-под платка огромный наган, ткнула ему в грудь. Парни дернулись к ней, но Саша снова щелкнул затвором, — они попятились дальше.
Козиков в растерянности протянул ей руку.
— Ой, Козиков, — сказала она, рассматривая ладонь и не отнимая нагана от его груди. Плохо твое дело, линия жизни вот-вот пресечется.
— Да ну тебя к черту! И где ты такой бутафорский наган откопала?
— Думаешь, бутафорский? — Она отвела руку в сторону и, почти не целясь, выстрелила. Корзинка самого высокого подсолнуха за забором разлетелась на куски. Грохот был такой, будто стреляли из миномета.
Козиков вырвал руку и, вжав голову в плечи, бросился к машине.
— Что-то я не разобрала, язва у тебя или уже рак! — кричала Антонина вслед.
Джип взревел, откатываясь задом. Козиков, высунувшись, прокричал что-то угрожающее, и они умчались, оставляя за собой клубы пыли.
— Ты где, Тонька, патроны достала? — отсмеявшись, спросил Саша.
— Нашла один заржавленный на чердаке, еле очистила. Боялась, что ствол разорвет.
Мы еще долго пили чай, с хохотом вспоминали Тонино гадание по руке, постную рожу Козикова. Только Федор Иванович ни разу не улыбнулся.
— Они от меня не отстанут. Когда-нибудь обязательно снова заявятся.
— Откуда он взялся, этот Козиков?
— Раньше во Ржеве, в пединституте марксистскую философию преподавал. Потом, под конец перестройки, вдруг купил магазин, затем все ларьки у вокзала, недавно овощную базу приобрел….
— Не дрейфь, Федор Иванович, что-нибудь придумаем. Армия тебя не бросит.
— Не будете же вы вечно здесь жить… Но все равно — спасибо за помощь.
— А вы думаете, Козиков вечен? У него действительно на руке написана скорая кончина от какой-то болезни, уж я-то вижу. — Антонина поднялась и стала собирать посуду — Что-то мне подсказывает: вряд ли они еще сюда явятся.
Три дня мы прожили спокойно, и я вечером третьего дня решил, что это были самые счастливые дни жизни. Я любил, я насквозь пропитался окружающим миром: запахами трав, тихим шуршанием речки, звездным куполом над головой. В душе моей царили мир и спокойствие, никакие тревоги и заботы не омрачали ее. Видимо, мне удалось проиграть назад всю музыку моей бестолковой жизни, колдовство отступило, и теперь во мне постоянно звучала чистая, ничем не замутненная мелодия моего существования — я ее слышал каждую минуту. Просыпаясь утром и глядя на безмятежное детское выражение лица спящей Тони, я даже думал о том, что жизнь должна остановиться. Все время не может быть так хорошо. Я вспомнил древний миф о том, как мать попросила богов забрать своих сыновей, в то время когда они спали, гордые и счастливые своей победой на Олимпиаде. Они достигли высшего пика счастья и дальше продолжать жизнь уже не было смысла — дальше только унылая повседневность; и лучше умереть, находясь на этом пике торжества.
Утром мы поехали купаться на плотину. Там, как утверждал Федор Иванович, вода стоит и успевает хорошо прогреться. Тоня с Сашей сидели впереди и во все горло распевали «Марш нахимовцев», поскольку Саша умудрился вспомнить все слова.
— В мире нет другой родины такой! — орали они и давились от смеха.
Я тоже смеялся вмести с ними, и вдруг у меня заныло сердце. Возникла неизвестно откуда взявшаяся уверенность: все, что со мной случилось в жизни до сих пор, — это только предыстория того, что начнется сейчас. А сейчас произойдет такое, в сравнении с чем вся моя предыдущая жизнь окажется набором банальных случайностей, каковой она и была на самом деле. Кроме трех последних дней.
Мотор ревел, мы неслись вниз по узкой дороге с высоченными откосами справа и слева. И тут, неизвестно откуда, на дорогу выскочили две девчонки в венках из одуванчиков. Саша отчаянно сигналил, а они, вместо того чтобы отскочить в сторону, побежали вперед. Саша ударил по тормозу, но тут наша машина налетела на какой-то камень. Руль круто вывернуло влево, и мы на всей скорости помчались по откосу вниз.
— Держись! — Саша изо всей силы жал на тормоза, и пытался править.
— Дальше обрыв, мы разобьемся! Поворачивай! — закричал я.
— Не могу, руль не слушается!
Наша машина соскользнула с откоса и как будто зависла в воздухе. Обрыв был метров тридцать, не меньше. Внизу я увидел маленькую речку, извивавшуюся среди огромных валунов. И мы полетели прямо на них.
— Простите, ребята, — сказал Саша.
«Сейчас должен быть страшный удар», — мелькнуло в голове. Я весь сжался, вцепившись в переднее кресло.
Но удара не было. Мы все падали и падали, и казалось, что это будет тянуться вечно, что это не падение, а самый настоящий полет.
Решив зайти к Саше, я купил большую бутылку «Флагмана». Саша обрадовался и мне и бутылке, и мы сели созерцать мандалу. Через час, почувствовав необыкновенный подъем духа, то ли от медитации, то ли от водки, я повернулся к нему. Саша сидел в полном оцепенении, тараща глаза на стену, и шевеля губами.
— Может, прервемся на время?
— Сейчас не могу. Ты видишь, как она изменила цвет. И пульсирует по краям.
— Допустим, — сказал я, хотя ничего такого не видел.
— Это признак большой беды, которая может случится с кем-то из нас.
— А может с обоими. Вдруг эта водка — самопальная подделка.
— Ты где брал?
— На Смоленке, в гастрономе.
— Тогда вряд ли.
— Ты думаешь, мандала может предупреждать или предсказывать? Мне вон в прошлом году цыганка нагадала, что я найду в трамвае сто рублей. И до сих пор ничего.
— Причем здесь цыганка? И когда ты последний раз на трамвае ездил?
— Вообще-то давно.
— То-то же! А мандала меня уже несколько раз спасала.
— От чего?
— Так я тебе и сказал. Это сугубо личное. А сейчас, я думаю, она нас предупреждает — видишь, какое грозное сияние.
— А вдруг большие деньги сулит?
— Кто-то из нас на опасном пути, нужно срочно изменить жизнь.
— Хорошо. Поедем путешествовать. од уже прошел, пора и в дорогу.
— Лучше никуда не ездить, а временно затаиться, залечь и ничего не предпринимать. Дорога всегда опасна.
— Что ты каркаешь? Прорицатель нашелся!
— Мое дело предупредить. Я просто почувствовал. Может быть, и ошибся.
— Ошибся, ошибся. Давай еще выпьем.
Мы выпили, и снова стали смотреть на мандалу. Тут я действительно увидел, что ее края мерцают. Да не просто мерцают, а даже загибаются вовнутрь. И там, где они отстают от стены и загибаются, под ними зияет черная, страшная дыра.
Я ничего не сказал Саше, но весь оставшийся день у меня было плохое настроение.
Через три дня мы решились. Выехали рано утром и быстро проскочили по кольцевой до поворота на Ригу. По причине праздника машин на шоссе было мало и нам удалось почти час идти на приличной скорости. До тех пор, пока не кончилось хорошее покрытие.