Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.

Заратустра

Чёрное Солнце взошло над Санкт-Петербургом и (поначалу) никого не потревожило: и тучи оказались низки, и мелочный дождик прилипал к ресницам. Но неизбежное явление царей и цариц, катастрофы и рождения богов не могли (бы) остаться незамеченными. Вот и эта грозная предвестница таковой не оказалась.

Раз (или нота до) – и вялая гладь Обводного канала залоснилась и вспучилась: могло показаться, что только лишь от влаги небесной, посторонней и скользкой.

Два (или нота ре) – ещё и на мосту через канал случайный и пьяный прохожий долго-долго переругивался с каплями и удачливо от них уворачивался, и даже дивился чему-то (невидимому нам); но – в результате и он неизбежно был дождём изгнан и поспешил себе в укрытие.

Другие последствия нарастающей угрозы проявились ближе к вечеру. Тогда пришло время другой гаммы (от альфы до омеги) – к этому времени дождик уже прекратился (как бы за ненадобностью); тогда в толпе людей, по обыкновению своему равнодушной и (как усталый алкоголь) пенной, из неживых подземелий метро на свет Божий поднялся мужчина на вид лет тридцати.

Этот выходец из подземелья ступал по земле чрезвычайно легко. Но иногда (даже) он позволял себе задумываться. И если бы сие незначительное событие происходило летом, а не в самом конце октября, то глаза особо причастные обязательно бы различили рядом с мужчиной две отбрасываемые им очень яркие тени.

Глаз таких пока что поблизости не оказалось (по счастью – ещё не было у них повода здесь оказываться); выходец из метро сразу повернул к каналу и (не без колебаний – словно самую настоящую Лету) пересек его.

Опять же – особо причастным участникам событий могло (бы) показаться, что и непреодолимые ограждения плоских краёв земли словно бы удалось ему перешагнуть. Но человек не стал останавливаться (на этой иллюзии).

Показалось – что вообще всю приземлённую реальность оставил он позади. Что достиг он (уже на другом берегу – когда мост миновал) вовсе не обрушенной вовнутрь коробки универмага (в постперестроечные годы сразу же сгоревшего и в описываемое мной время всё ещё не отремонтированного), а самого полного и настоящего костяка Вавилонской башни (с допотопных эпох единственно сохранившегося); сам он при всём этом остался вполне себе человеком из плоти и костей.

Согласитесь – чем не символ всей человеческой эволюции (по Иоанну Богослову).

Привидения-руины – (прокопченные и огромные) его ничуть не устрашили, он пошагал дальше. Взгляды сторонних людей, словно подошвы по тоненьким инистым лужицам, скользили мимо него и не останавливались на нем.

А меж тем – окружающий мир уже туго стягивался вокруг него (и не только) и уже начинал бурно (хотя безо всякой помпезности) изменяться и сдвигаться в непроходимые области сна.

С этой самой минуты тень от обычного светила (не будь оно столь по осеннему покрыто жидкими тучами) стала бы стремительно у его ног уменьшаться.

В свой черед тень вторая (от совсем другого светила) как-то очень быстро разбухла и принялась напитываться подступающим сумраком вечера. Но (на этом) тень не стала останавливаться.

Она ничуть не скрывала намерений: стремительно вырасти и обязательно включить в себя все остатки первой тени – в чём и преуспела: вторая тень окрепла и скоро превзошла их первоначальную (и взаимную) вселенскую мощь.

Она и далее продолжилась: не скрывала, что собирается распахнуть совиные крыла полусна на полсвета. Сам же выходец из подземелья казался высок и был молчалив, и называл себя без затей: Ильёй.

А ведь когда-то он всё же позволял себе шутить с именами: подчёркивал, что не следует его путать с со-временным и со-звучным ему ветхозаветным пророком; но – теперь (уже на другом берегу) эта лёгкость человеческой мысли стала ему не актуальна: актуальней оказалась визуализация (каждой одушевляемой вещи).

В полном соответствии персонифицированному месту действия (Петербургу) и столь же персонифицированному времени (питерской осени) одеянием ему сегодня взялись послужить и джинсы, и куртка, и кожаное кепи; но даже и эта мелочь внешней стороны сегодня оказывалась не просто важна, а архиважна.

Так уже бывало – с лопнувшей струной у волшебника Паганини: звучать может даже не она сама, а её прошлая целостность либо нынешняя разорванность.

И даже гений её звука – как отдельная (и от струн, и от исполнителя) сущность – может стать не производной плохо (или хорошо) настроенного инструмента, а персонифицируясь в каждом отдельном (прошлом или будущем) его бытии; или даже восходя ко всему мировому оркестру.

Сущность может стать более чем персонифицирована. Может (даже) получиться так, что в дальнейшем нам вообще придётся видеть только проявления личностных начал того или иного звука; или ещё какого явления или вещи.

Здесь – вспомнился легковесный субчик на мосту между мирами: почти что отказавшись от внешнего и едва ли не перекинувшись в тончайшие струны мирового созвучия, он словно бы понял, насколь (производная от прометеевой скалы) он не полон! И что эту свою неполноту может он восполнить только коммуникацией со всеми прочими (такими же – полностью неполными) персоналиями.

Например, каплями дождевыми.

Для этого необходимо немногое: признать, что и капля есть личность (с которой следует договариваться – и о цене истины, и о достоинствах или недостатках лжи). А вот то, что поименованный (сам собою) псевдо-Илия не стал бы ни меж капель ходить, ни зонтом от них прикрываться, объяснялось ещё проще: не трогали его капли.

Сами. Даже. Не-до-говариваясь между собой (какова гамма!); точно так же – Илья вполне себе мог (даже глаз не прикрывая ладонью) в упор посмотреть и на Чёрное Солнце: слепота не посмела бы ему угрожать! Вот только под ноги смотреть ему представлялось сейчас важнее.

Иногда, впрочем, он озирался на мир. В такие мгновения его лицо преображалось, подобно лицам великих артистов в минуты подлинных озарений или невиданных прорицаний – когда собственные их черты словно бы становятся мелки и не важны, а как живая ртуть подвижны.

Я (как рассказчик этой истории) даже сказал бы, что черты сами по себе были персонами. Суть происходящего: не как мимическое зеркало становилось тогда лицо Ильи, а предъявляло себя миру именно что ни с чем не уравненным ликом Илии – каждая его черта словно бы становилась пророчествующим ртом, произносящим миру своё «Бог жив»!

Который псевдо-Илия – далеко отстоял от своего ветхозаветного визави: так неизбежно появляется перед его именем беспощадная приставка «псевдо»! Означающая одновременно и сходство, и различие персон; так и в дальнейшем будет происходить с теми персонами нашей истории, кто перекидывается из природы в природу.

Кстати – ещё о том давешнем самому себе прохожем. Он и путался, и вербализировался с питерским дождиком по весьма похабной причине: не мог он всей плотью пройти между капель! А ведь даже черты на его обычном лице (когда он словно бы смотрел сквозь тучи) порывались стать тождественны очертаниям Первородства.

И каждая такая черта (обязательно – по отдельности) словно бы величала себя, именно что именуясь и уступая место почти что исконной черте (прежде сокрытой чуть ли не за горизонтом); да и был этот легковесный человек, что называется, поэтом! То есть – представлялся себе не совсем бескрыл и не случайно оказался на мосту.

То есть – не случайно оказывался столь беспомощен в обретении Первородства. Ничто, кроме как осознание своего ничтожества пред Вечностью, не дарует версификаторов Слова бессмертием.

А ведь поэт – не мог (бы) этого не прочувствовать! Но раздвоения в природе солнечного диска ничем не угрожали – лично ему (как личности); если даже эти (тектонические) подвижки когда-либо могли бы вообще нивелировать весь человеческий род – и что с того именно ему?

А ничего! Он всего лишь оказывался буен (словно бубен шаманский) и с самого утра принялся беспокоиться, потому – этим вечером порешил поездом из Петербурга в Москву перебежать «за карьерой»!

Но какая-такая карьера поэту – коли мира не будет (причём – от слова «совсем»)? Впрочем, с поэтом мы еще повидаемся, подобная чувствительность не остается безнаказанной; так называемая невинность, известно, наказуема гораздо беспощадней, нежели умная вина.

А вот Илья сейчас (хотя – невинною глупостью не грешил никогда) если и озирался, то совершенно без страха. Да и смотрел на все происходящее как будто с безопасного расстояния, от самой души; причём – цвета глаза были ослепительного и бестрепетного (то есть серого), и словно бы оказывались готовы наложить на весь мир свое «вето».

Меж тем, смеркалось. И по всему Московскому проспекту, и в остальном мироздании. Повсюду заполыхали рекламы, потянуло их ароматизированным гальваническим, как в неживых подземельях, дымком (великий Рим разлагается, но как пахнет).

Этот дым (совсем как давешняя дождевая пыль) принялся колоть и отводить глаза; тогда и оправдалось внимание Ильи к реальной (под ногами) земле. Хотя – (вспомним воду канала) реальную землю покидал он уверенно.

Стайка бледных подростков-гаврошей вдруг (эдак – сиреневой дымкой) вытекла из подворотни и обступила его (подобно кольцу сигаретного дыма из сопливой ноздри), принудив задержаться; причём – окруживший нас сумрак тотчас переполнился полуестественными лицами-масками.

Причём – все эти личины голосили ультиматумом-просьбою даже не об одной, а сразу о всех его сигаретах.

Показалось – дымчатый полумрак улицы (как давеча одна из солнечных теней Ильи) прямо-таки желал пополнения. Разумеется, никакой гуманитарной глупостью (или даже приходом бравых прохожих Илье на подмогу) реальность себя не отяготила; хотя – до последнего (то есть крайнего) мига прохожие вполне беззаботно увивались вокруг; как-то сразу и вдруг их не стало.

Ультиматум Ильей был отвергнут (что в свете дальнейших путеводных событий окажется разъяснено) простым пожатием плеча; подростки с готовностью принялись ухмыляться – казалось бы вполне белозубо; но!

При всём при этом – легко заменяя собой прежние толпы вечерних людей. При всём при этом – когтисто-кошачьи клубясь. То есть – гавроши принялись переминаться как бы на месте; но – на самом-то деле перетекали-приближались-кружили, совершая откровенное допотопное камлание перед первобытно-зачарованным изображением (человека даже не видели) будущей жертвы.

Обставлено всё оказывалось, как перед символичным поражением воображаемой (и наиболее желанной) дичи ритуальными копьями! Но – (реально) никаких действий камарилья так и не предприняла: знать, смысл их появления заключался не в овеществлении магической смерти.

Но и сам «псевдо-Илия» (окончательно утвердим это определение) их назойливый рой вовсе не спешил разгонять (причем – не только потому, что сие бессмысленно); напротив – поочередно окинув всю лихую компанию взглядом, он равнодушно достал из кармана нераспечатанную пачечку какого-то курева.

Сам он в быту «табачищем» брезговал. Потому – повертев бессмысленные сигареты туда-сюда в пальцах, он столь же равнодушно спрятал их обратно. Потом – задал разъяренным гаврошам вопрос.

Его интересовал некий спортивный клуб. Причём – обязательно поблизости. Причём – название клуба известно ему не было. Однако он уверенно помянул приметы заведения, разумеется, весьма скудные: внешнюю неброскость и обязательное скопление у входа иномарочных автомобилей, а так же бестрепетное посещение клуба женщинами, причем – не для суетных утех.

Подростки переглянулись, причём – даже не лицо качнулось к лицу, а ухмылка к ухмылке; причём – на их бледных и влажных зеркалах лиц стали туманиться и проясняться некие (не менее отдельные от лиц) выражения! Одно за другим, подобно калейдоскопической смене трагедийных греческих масок.

Как бы растерянность, как бы понимание и непонимание, откровенное злорадство и – сразу же демонстративное лукавство! Но как и (не) следовало ожидать, ответ был все же получен.

Кто-то самый бойкий – ещё одной переменой лица (как халдей в ресторации), то есть – подчеркнув неуместность поведения незваного гостя и неопределенность сообщаемых примет (позволявших самые привольные истолкования), скупо сквозь зубы соизволил сообщить:

– Это «Атлантида», наверное. Там еще занимаются этими новомодными восточными драками.

Остальные гавроши с ним тотчас согласились и (объясняя дорогу) наперебой зашелестели указаниями; они даже (хотя с некоторой заминкой) вызывались наглеца проводить (всею дружною группой).

Но Илья сразу же молча прошел меж них (стоявших очень плотно); а ещё – он сразу же (пока они озирались) оказался совсем-совсем далеко, и мимолетная связь Атлантиды и Востока оказалась не проясненной.

Разве что паутинки их взглядов, конечно же, прилипли к его куртке. И даже за ним потянулись (пробуя приобщиться к грядущей над пришлецо’м расправе). И кое-кто в предвкушении сдвинулся с места, сделал шаг или два.

Но Илья не обернулся; вообще – больше он нигде не задерживался и скоро с проспекта свернул (на одну из параллельных проспекту улиц), потом прошёл и далее: во двор и мимо рядами выстроившихся автомобилей – прямо к металлической двери в полуподвал. Над оными вратами скромным шедевром каллиграфии сияло неоновое имя затонувшего материка.

Разумеется, дверь оказалась не заперта. Он шагнул к ней и вошёл, и – встретила его тишина.

Которая тишина (персонифицированно) оказывалась этой дверью (персонифицированно) отделена и от гула сердечного (персонифицированного), и даже от здешнего яркого (почти что ультрафиолетового) освещения; потому что – и сама тишина оказалась повсеместна и отдельна (и – ослепительна).

Разумеется, тишина (даже такой – ослепляющей) с очами пседо-Илии совладать не смогла бы; но и сами по себе глаза Ильи могли не только различать – а ещё и услышать могли, и обонять, и осязать (на сырости бетонных стен) все до единой высохшие дождевые слезинки; причём – каждую по индивидуальной отдельности.

Причём – взглядом пройдясь и вглубь, и вкось. Словно бы лучиками расширяясь и (одновременно) одушевляясь. Словно бы распадаясь (хотя и пребывая в удивительном единении) – совсем как спектр великого Исаака Ньютона! Но ведь и речи пока нет о его третьем законе.

Итак, Илья вполне себе мог видеть, причём – всё и сразу: перед ним легко открылась короткая (по дантовски винтовая) лесенка, шелковым полукругом сбегавшая вниз. Илья шагнул по ней (и только тогда дверь масляно запахнулась за ним – как драконьи челюсти с мягкой резиной в зубах).

Илья необратимо покатился по спиральному горлу этой лестницы вниз (как в горле пустыни синайской последний глоточек воды). По прежнему глядя лишь под ноги. Но как будто заранее зная, что сейчас же увидит.

Эти стены, что от пола и до потолка затянуты самой настоящей свиной кожей яркого и кровавого цвета. Эта кожа, что вполне бы могла быть даже и человечьей; почему бы и нет? Причём – не только после всем известной преисподней Освенцима, а и более ранних (допотопных и райских) островов Океании.

Точно так же не мог он избегнуть выстланного зеркалом потолка (что вверху, то и внизу). Потому что – драгоценный паркет под ногами и сам почти что зеркален от знойного воска (словно бы лёд под ногами).

Раздевалка и душ – это слева. Сам спортзал и ещё какие-то стандартные двери – это справа. Воздух прохладен и аристократичен, ни малейших запахов пота и плоти – и нигде никого из людей (как немота простора перед близкою бурей) или – даже уже нелюдей (ибо буря изнутри происходит человечьей природы).

И вот – уже видится, как грядёт (изнутри) эта буря! Уже видится, как буря закогтит всё нутро человечка. Который – не схлопнется, а подхватится через годы и вёрсты (и сквозь мышцы и кости) – прямиком в поджелудочек мира; буре только бы не проломит этот лёд Атлантиды (ни вверху, ни внизу).

Потому – (как по тонкому льду) он ступил по паркету. Потому – понимал иллюзорность такой переправы. Лишь шагнул, и (из внутренней жизни вселенной) явилася первая буря: распахнулась одна из дверей, из проёма которой (отделяя от голоса голос – как от волоса волос) словно бы донеслись до него шевелюры волос-голосов.

Ещё сделал шаг – тотчас из распахнутой бездны дверей показались компактно сплочённые люди (что тотчас принялись распадаться на отдельности взглядов и чувств). Эти люди (почти не касаясь паркета и следуя следом за голосами – при этом чуть-чуть отставая) заклубились как атомы или полёты зрачков.

Они – сразу же переполнили полуграалеву чашу событий. Тотчас третья буря явилась: при виде Ильи разговор не прервался (много чести незваному гостю!), но стал как по люду тормозиться; потом – (через одно или два сердцебиения) шесть пар глаз обратились-таки персонально к неуместному здесь пришельцу (словно бы веки вдруг сузились у каменных глыб Стоунхенджа).

Как будто бы – некая особливая вечность взглянула на другую, отличную вечность.

Казалось бы – таких различений не бывает в реальности мира (хотя – в остальном мироздании такие и доже большие разделения на вечность и вечность случаются); потом – прямо-таки наяву (понимай, настоящее чудо) у явившихся нам аборигенов на их бугристых и глыбистых лбах принялись прирастать и копиться морщины (что отчасти напомнило историю теней от Чёрного Солнца).

Словно бы (в каждой морщине) кричала душа каждой мысли. И от этого крика рождалось подобие каждого возможного и невозможного эха, причём – весьма неприятного свойства: персонифицируясь, эхо тотчас зазмеилось по коридору, прямиком направляясь к Илье.

– Кто такой? Как посмел и сумел? – прозвучало не слышно и даже без слов; но услышали все.

А Илья – всё услышал (ещё до «прозвучания»). Потому и ответил (точно так же, в словах не нуждаясь) почти в унисон:

– Дверь не заперта.

А после легко усмехнулся и отметил их колючие взгляды, причем – уже друг на друга: небрежение, вестимо! Кто виновен?

И привиделся взлет капюшонов змеиных, и даже горькое ядоплевание привиделось; запредельно был ясен их искренние страх с угрызением: о небрежении учителю станет известно, и всем здешним адептам непременно придется наяву погибать от стыда!

Учитель? Да ещё и у этаких гордецов первобытных? Очевидно (пока только лишь очами пророка), что Илья здесь ни в чем не ошибся. Причём – не потому, что не только вчера или завтра, а все тысячелетия вокруг у него не было сил ошибаться.

Да и времени не было; всему миру (быть может) ещё только предстоит перестать, а времени уже нет вообще.

Наконец – легко отделившись от группы, к Илье подлетел (как бы оседлав крылья змеиного эха) человек особенной внешности: коротконогий и по-обезьяньи рукастый, и торсом гранитным вполне мускулистый; причём – в прошлой своей ипостаси явно умелый спортсмен.

Причём – явно из тех, что (в тогдашние годы, карьеру свою завершая) колобками докатились до успешного бандитизма.

Вместе с тем – очевидно, что коротконогий ещё не совсем оскоти’лся (они даже бывают умны); очевидно – что был он (как галька морская) весьма пообтёсан в очень подвижной среде; но – всё равно всё более и более округляется от радостей жизни, потребляемых с тщанием (и ведёт это к полному уничтожению).

Вместе с тем – очевидно, что особенным образом этот необратимый распад в данном конкретном субъекте оказался на самом краю «остановлен»; причём – «остановили» его не от нашего края (человеческой) пропасти, а совсем с другой стороны запределья.

Впрочем – в этом раздвоении тонких влияний (с той или другой стороны от погибели) тоже нет ничего необычного: ведь ежели мир наш куда-либо идёт (пусть даже – от конечного бытия к бес-конечному небытию), то и движется он сразу же ото всех сторон Света и Тьмы (что бы под этими понятиями в виду не имелось).

И если «темная» сторона «настоящего» бытия рукастого коротконогого спортсмена была в те годы всем очевидна, что подразумевало не менее очевидным катастрофический финал его жизни! Разве что – в данном случае случилось некое (безразличное и весьма персональное) чудо.

Неизбежную гибель «спортсмена» удалось повернуть, причём – не только лицом к осмысленному и имеющему значение существованию, а ещё и к некоей мыслительной власти над оным (вновь припомнились тени: их осмысленные прирастание и убытие) К тому же (благодаря такому «регрессу» – от конечной смерти к начальной жизни) сейчас человек выглядел выделенным (или даже выделанным – ибо спортсмен) из глади повсеместного проживания.

Он словно бы продавливал плоскость реальности. Или даже оказывался совладельцем незримых объёмов «той стороны» невидимого, которая была «на его стороне». Отсюда и великолепное уродство рукастого.

Если (бы) совершенная красота могла (бы) воскрешать из мёртвых, то и совершенное уродство несомненно (и без всякого «бы») могло делать мёртвое живым. Разница здесь в некоторой тонкости произнесения (как, например, вещ-щ-щь и вещ-щ-е-е). А так же в том, что стило-стилет (для написания Слова или убийства оного) и инструмент (для делания Вавилонской башни) берут именно в руки.

Эта тонкая разница не была различием добра и зла. Но оказывалась их единством (и даже кровным) родством; таким – неуловимым (сущим в невидимом мире); причём – нерушимым, как скала Прометея! Таким, как тонкости различения людей и «всё ещё людей» (механистически вышедших в свехлюди, демоны или боги).

Представший перед Ильёй человек (ото всех отдельный и со всеми схожий) оказывался со всеми людьми именно в таком (странном – ненастоящем, но несомненном) родстве.

Родстве не то чтобы крови (и не то чтобы духа), а некоего понимания сути понятия homo sum. Это было неправильно – с точки зрения человека как животного с рассудком и душой; с точки зрения человека как недо-бога состояние это было желанным.

Такой экзи’станс предполагал количественное изменение всех качеств и сил человеческих – вместо того чтобы стать даже не единственными качеством и силой, а естественным единством (стать Первородством) всего и вся.

Бытие рукастого бандита виделось псевдо-Илии именно что неправильным псевдо-бытием; разве что – находилось в родстве с недостижимой правотой настоящего бытия.

Казалось – подобное родство должно быть у нас (у людей) только с Адамом и Евой; казалось – лишь благодаря такому родству «все мы» – тоже «всё ещё люди» (в какой-то своей частице), бесконечно стремящиеся к своему Первородству.

Но о главаре бандитов нельзя было с уверенностью сказать, что он «всё ещё человек» – какой-то частью он остался в миру; нечто от deus ex machina в нём неизбежно было (впрочем, как и в любом человеке) – но и от человека в нём осталось одно уникальное качество! Он – «был таков».

А ещё – «не был не таков» (стихийная воля к власти не стала ему взамен всего остального – отсюда, кстати, и некоторая перекормленность); казалось – ещё немного, и он бы вообще из своего тела вышел и ушёл (кстати, не обязательно в ту сторону, которая его на свете держит).

Таким образом он оказывался и больше человека, и меньше. А уродливым он виделся потому, что полностью «ветхим Адамом» уже не был; но (как тень от светила) стремился к нему прирасти – приобретя свойства Первоматерии: согласитесь, что может быть желанней для deus ex machina, нежели довести возможности версификации своей реальности до бесконечности?

Но для этого следует отказаться от очевидности: ведь бесконечность – тоже число (количество, а не качество).

И если Адама (или Еву) взять точкой отсчёта, тогда они – падшие в количественный мир бесконечности Перволюди (сущности неизмеримого качества), а мы так и не нашедшие мира дети их не нашедших мира детей.

Генетически или кровно мы способны заглядывать дальше жизни и жить дольше смерти (отчасти и об этом вся наша история); это наши способы бытия.

Избери первое, и станешь совершенно красив. Рукастый предводитель бандитов избрал второе (и хорошо это понимал). А вот в каком качестве здесь пребывает Илья, понять рукастому не удавалось.

Впрочем, об этом «спортсмене из людей» (в чём-то даже не deus ex maxhine, а machine ex homo) сразу можно было сказать что-то определённое: перед нами один из тех, кто не просто претендует быть больше себя (в видимом), но и реально чего-то достиг (в невидимом).

Сейчас перед Ильей стоял человек жизни «с другой стороны»: не ставший так называемым добром, но и не оказавшийся так называемым злом. Он был горд и уверен, что всегда может пройти посреди зла и добра. Используя те или иные возможности и избегая тех или иных последствий.

Человек был лют и радостен в своей наивности.

– А кто не наивен? – сказал о себе Илья.

Говорил он о себе (и только себе), и слышал себя – только он сам. Никому из людей (или всё ещё людей) услышать его было бы невозможно. Ведь он, отведавший зла и добра и прекрасно осведомлённый о последствиях любого с ними двурушничества, видел сейчас перед собой именно что двурушника: говорить с ним было не о чем.

Хотя он (псевдо-Илия) и сам собирался проделать то, что совершить невозможно. Потому напрасно он видел перед собой всего лишь бандита. Пусть и полагающего возможным искупить не искупаемое. Для чего положившего себе стать инструментом для извлечения из человеческой мякоти нужного ему миропорядка.

Принявшего на себя только те железные правила, что придавали всему его бытию некую форму резца. Для него бытие означало: ему можно всё! На что хватит сил у того, кто направляет резец. Резчик за всё и ответит (насколько на ответ у него сил хватит). Ничего нового под луной.

Прекрасно понимая напрасность своего мнения, Илья повторил для себя:

– Я видел ангела в куске мрамора и резал камень, пока не освободил его, – процитировал он слова Микеланджело. – Даже если бы я захотел стать таким резчиком (и готов был за всё отвечать), где мне найти инструмент для удаления лишнего?

Сказал и улыбнулся своей заведомой глупости.

А потом на эту заведомую глупость пришёл не менее заведомый ответ (тоже никем из людей неслышимый).

– А захочешь ли подвергать себе вивисекции? Инструментом для которой можешь быть только ты сам.

– Не могу. Я смертен.

С кем он говорил? Глыбообразный главарь (сам казавшийся неоконченной скульптурой того же Буонарроти) вряд ли смог участвовать в подобном дискурсе. Очевидно, что ещё не все действующие лица были предъявлены.

Так же очевидно, что ни содержание, ни форма дискурса не зависят ни от местоположения его участников, ни от времени их жизни и смерти.

– Ты смертен, потому что так решил.

– Выходи, – сказал Илья.

– Перед тобой и так выходец из людей, – невидимый говорун имел в виду рукастого, – А сам я выйду, когда меня позовут люди.

Невидимый собеседник заведомо исключал Илью из числа людей.

– Я человек.

– Ты сказал!

Невидимый повторил слова Христа (по одной версии перед Синедрионом, по другой – перед Пилатом; третьей – самой доподлинной – версией было молчание). После чего подвёл некий итог дискурса:

– Если ты человек и не хочешь быть резцом самого себя, тогда твоя смертоносная возлюбленная есть средство, чтобы удалить с тебя лишний мрамор.

– И это тоже, – ответил Илья населянту невидимого мира.

Что есть этот мир невидимый? Чтобы объяснить его, придётся обратиться к образам банальным и поэтическим: например, к образу весны. О которой можно сказать всё что угодно, кроме одного: что её нет на свете.

А меж тем это именно так! Она настолько повсеместна, что присутствует всюду и является нормой, и (словно бы) перестает быть тем, чем должна быть: воскресением воскресения и смертью смерти. Если всё вокруг становится вершинами и глубинами, перед нами составленная из них гладкость.

Так можно сказать о воздухе: его нет, поскольку он везде.

Настоящая весна (и настоящий воздух) повсеместны, а преходящая весна (время года) – краткая иллюзия повсеместности; точно так и санкт-петербургским Атлантам на улице Миллионной можно сказать: конкретного небесного свода нет просто потому, что вы его везде (а не только на улице Миллионной) держите.

И воздуха нигде нет – именно потому, что вы везде им дышите.

Но всё это не относилось к рукастому бандиту, что стоял перед Ильей. Впрочем, и на него распространялась невидимая повсеместность: стоявший перед Ильей головорез не задохнулся бы и в космосе (как в иллюзии безвоздушного).

Но не потому, что сам обернулся изменением неизменного. Да и не им были произнесены слова о резце.

Просто и у коротконогого бандита был свой учитель. Открывший ему бытие там, где нет смерти (просто потому, что она повсеместна) и где нет жизни (просто потому, что не смертному её отнимать); в чём-то этот учитель сделал своего ученика неуязвимым, а в чём-то ненастоящим.

Или сам ученик смог стать только тем, кем стал.

Что есть настоящее? То, что изначально. А ненастоящее есть отпадшее от настоящего. Падшая сущность, сохранившая память о должном и (благодаря этой памяти) обретшая некие ограниченные возможности в невидимом.

Но как настоящее, так и ненастоящее – сродни всему и (потому) они неистребимо повсеместны; ни от того, ни от другого нельзя уйти. Да и никто не пытается со времён (пожалуй) ноевых.

Потому – не будем от времён ноевых уходить, а раз и навсегда утвердим: ни одно имя здесь не произносится впустую.

«Ной был человек праведный и непорочный в роде своем; Ной ходил пред Богом.» (Быт. 6:9). Здесь говорится о его праведности, но умалчивается о внешности; и это всё тогда, когда поверхность и есть почти всё, что необходимо для выживания в мире.

А ведь Ной тоже вполне мог бы оказаться столь же красив или столь же уродлив – ненастоящими красотой и уродством (красотою или уродством поверхности: видимости лишь «для рода его»); точно так же «спортсмен» был (или – мог быть) праведен в лишь своих глубинах, если можно так сказать.

Но что нам до такой праведности (и до его глубин)? У нас есть своё.

К тому же – пора отделываться от слова «спортсмен»: оно лжёт. Не разъясняет – за какие-такие пределы (уже в этом мире) возможно человеку «шагнуть» не только душою, а ещё и телом; например – тот же самый предъявленный нам «спортсмен» уже более чем пограничен в этом миру, нежели нам, здешним аборигенам, возможно!

Рукастый и мышцами, и волей продавливает себя в невидимое. Навязывает себя невидимому. И ведь он прав в своём праве – невидимому следует докучать. Иначе – оно «не замечает».

Что-то в этом есть допотопное: строить свой Ковчег, городить свою «диогенову» бочку тела. Потому какое-то время «спортсмена» я иногда буду величать пседо-Ноем. Хотя – до Ноя ему столь же далеко, как мне до Сергия Радонежского (тоже, не в меньших масштабах, прародителя моего этноса).

Потому я так же буду называть его рукастым (тоже хорошее определение).

Итак, псевдо-Ной – весь в «роде своём» и в своём (и для себя) совершенном уродстве, а так же – в своем (и для себя) понимаем будущем: каждое его движение имело своим продолжением недостижимое совершенство несовершенного (такой вот внутренний абсурд и внутреннее единство); назовём это качество великим недотворением или недостижением.

Прямо ведущем к выводу: наш мир не-до-творён!

И хорошо, что не получалось у него посмотреть на Илью так, как одна горная вершина взглядывает на другу. Тем более что вершины лишь мнятся (себе и друг другу) отдельными. Между вершинами всегда есть связующее их пространство, особое и тонкое, в которое умелый человек способен себя поместить.

А зачем ввидимому человеку помещать себя помещать в невидимое пространство? А затем, что только там изменяются сами перемены. То есть – всё только для-ради невидимой власти над видимым миром (и для тонких влияний на внешность реальности).

В этом пространстве нет измены себе и другим (мечта всех иуд). В этом пространстве изменения повсеместны настолько, что бесчисленность версификаций какой-либо архимедовой точки опоры приводит к отсутствию всех точек опор: здесь возможно жить немного более жизни.

Или умирать лишь затем, чтобы стать мёртвым – немного более смерти.

Подошедший к Илье псевдо-Ной не оказывался непредставимо уродлив. Не оказывался и совершенен в несовершенстве. Ведь его несомненное (но не запредельное) уродство оказывалось столь же не завершено, как и любая весна.

Этому его уродству не приходилось себя ни утверждать, ни оправдывать. Будучи жив или мёртв, этот уродец всегда оставался ни жив и ни мёртв: он всегда был более (или менее) конкретного определения. Если человек этот хотел быть живым, он жил немного более жизни.

А если умирал, то немного более смерти.

Разумеется, при всём при том был он живым и в самом обычном смысле; но смысл всей этой истории в том, что есть еще и самые древние смыслы. Пора было их переводить на современный язык. И в то же самое время пора было заканчивать длинный экскурс в прошлые подоплёки нынешнего бытия.

Что человек и проделал, задав законный вопрос:

– Вы к кому? – прогремел человек.

Причём – так прогромыхал, что совсем невозможно было различить: сам он владеет громами, или – им громы владеют. Ведь каждая жизнь (или та, или эта) должна настолько полностью в саму себя воплотиться – чтобы ничего, кроме целостной сути, в жизни совсем не осталось.

Чтобы суть и вобрала (в себя), и пропитала любые возможные жизни, сбывшиеся или не сбывшиеся.

А вот за какой своей сутью явился в Атлантиду Илья, наглядней станет, если я опять назову его псевдо-Илия! Который в Атлантиду и явился, пребывая (ни много, ни мало) в облике «новозаветного» Ильи-Иоанна (доступного смерти).

Который облик, в свой черёд, и сам является сутью любой сути и душою души; что он делает делает здесь в день (и миг, и эпоху) восхода Чёрного Солнца? А ведь он уже дал ответ: ищет женщину!

Но зачем человеку женщина? А (меж тем) ведь это ключевой вопрос мироздания! Вспомним древние мифы: в мироздании жизни бывает живой либо мёртвой. Вдаваться в их наглядное различие сам я не буду, лишь напомню общеизвестные факты. Если жизнь есть вещь – это мёртвая жизнь. Если жизнь есть вещее – это живая жизнь.

То есть к телу добавлена душа. А к мёртвому миру – Вечная Женственность.

Причём – всё это имеет очень реальные проявления. Ведь и мёртвая жизнь, и живая могут быть волшебны (продвинуты в невидимое, об этом сказано выше); но – жизнь волшебная остаётся живой, доколе способна исполнять свою суть.

Сирены (к примеру) должны завлекать моряков, а ужасные Сцилла с Харибдой должны сокрушать корабли.

А вот ежели кто из волшебного мира своей сути хоть единожды да не исполнит, перейдет из жизни живой в жизнь мертвую. И произойдут с ним при этом необратимые изменения облика: волшебная красота станет волшебным уродством (сродни тому уродству, которое продемонстрировал к Илье подошедший рукастый).

И нет в этом никакого чуда. Что (само по себе) является доподлинным чудом. Которое – умом понять невозможно. Зато его причину всегда можно (но лишь самому себе) объяснить на пальцах.

Просто: раз уж человеку дарован мировой посыл – стать изменением мира (его повсеместной весной), именно такое происшествие с ним (не делая его мифическим богом) переводит его в категорию сотворителя мифа.

Наделяет способностью неуловимого над-чувства.

Которым сверхчувством человек (или – всё ещё человек, или – не человек) оказывается сопряжён с незримым миропорядком, в котором сильны лишь души. А тела не имеют такого значения или самосознания, каким (персонифицируясь в каждом своём прожилке) хотели бы обладать «боги из машин».

А если человек (или ещё какое создание) вдруг окажется лишён таких сопряжений (по причине неисполнения предназначения), с ним просто-напросто обязаны произойти необратимые перемены (просто: перейдёт из жизни живой в жизнь мёртвую).

Вспомним участь неких скал, громогласных и гордых: Одиссей миновал их, с той поры скалы недвижны.

Точно так же Сирены: их необратимо услышав, всё ещё жив Одиссей. Сирены, однако, не умерли; но! Лишились волшебного голоса, стали всего лишь визгливо-навязчивы. Хотя некую власть над людьми сохранили: отсюда так много в миру лжепророков и прочих бесноватых вождей мирных стад.

А так же помянутый выше учитель бандитов; кстати, не его ли был голос в невидимом мире? Если так, то в реальное наше пространство проскользнула сама ирреальность (существо сновидений); очевидно, что этим существом никак не мог быть зримо явленный нам харизматичный псевдо-Ной.

Но нет, не его был голос. Более того, не удивлюсь, если смысл явления псевдо-Ноя заключается лишь в напоминании о «праведности в роде своём». И что большего смысла во всей этой истории (а так же в истории мира, которая «яз есмь альфа и омега, первый и последний») у него нет совсем.

Конечно, он гордо предстоит перед Ильёй; конечно, он смеет властно псевдо-Илию вопрошать; ну и что? Конечно, псевдо-Ной двулик бесконечно; ну и что?

А вот что: корни предъявленной нам псевдо-аттической трагифантазии (сновидения или реального кошмара) глубоко погружены в День (Сотворения) Первый, а рассказывать ее мне приходится на языке Дня (продолжения) Восьмого; и язык мой не окончателен (не красив и не уродлив), хотя и продавлен в невидимое (как и все здесь собравшиеся)!

Но прежде чем в мире новых смыслов «окончательно» распрощаться с псевдо-Ноем, поговорим и о нём (дабы не ныл о том, что «сиюминутная» человеческая истина авторитарна – он ведь прав: «настоящая» истины не только есть автор, но она ещё и «анонимна» – и понимайте как хотите); итак, псевдо-Ной!

Человек он был умелый (интересная аллюзия: homo habilis); если и был он настолько умел, чтобы быть и казаться – везде (и – на дне ледяном Атлантиды, и – на тонком паркете спортклуба), то ещё и совмещал в своей внешности несколько явных нелепостей: виделось – был он одновременно и коротконог, и высок.

Гранитоподобные плечи его увенчивала (поскольку почти что без шеи) округлая небольшая башка (виделось – головой называться ещё не доросшая).

Виделось – его бёдра вдавились в голени: уж очень его сытый и – многомерный торс был неподъёмен и оказывался чуть ли не вдвое длиннее его ног (или ноги являли лишь видимую часть – остальное сокрылось в ирреальном); а уж рукаст он был словно бы какой-никакой человекоподобный «обезья’н» (только-только из глины вылезший).

И хотя униформой (то есть – дорогим спортивным тряпьем и обувью для тренировки) от прочих аборигенов не отличался, на его граненом челе явственно проступала каинова печать маленькой власти.

Которую он не скрывал. Которую и проявил. Но только тогда, когда ещё двое не менее гранитообразных выдвинулись следом за ним и замерли за спиной рукастого (готовые не рассуждать), человек свой вопрос заретушировал безразличным и утвердительным пояснением:

– Вы к кому? Я вас слушаю, – вот так это (с не произнесённой добавкою «очень внимательно») было выговорено. Причем не то чтобы сразу иссечено из гранита; просто сказано с изначальной претензией быть всему неизгладимою мерой; вопрос был вот о чем: что(!) ты есть и что(!) я смогу в твоей душе почерпнуть.

– У вас в клубе занимаются женщины?

– Да. Шейпинг. Кто конкретно вас интересует?

– Имя женщины Яна, и шейпинг не ее профиль.

– И?

В ответ Илья улыбнулся. Тогда – в ответ на улыбку псевдо-Ной от Ильи отвернулся! Причём (словно бы) не демонстративно и (как бы) не без причины: над было дать какие-то указания подчинённым; конечно не имя Яна тому прямой причиной.

Но замечу, что имя женщины псевдо-Илия тоже произнёс «с некоей не определяемой добавкой»: дескать, имя её перемены, и (быть может) в этой своей ипостаси захотела она мишуры в виде шейпинга; сам, впрочем, ни на йоту не верил в пустые хотелки.

– И? – безо всякого выражения повторил псевдо-Ной.

– Каждую среду и пятницу она посвящает боевым упражнениям. Не нуждаясь ни в каких упражнениях, но по давнему своему обычаю.

– …?

Илья приподнял бровь. На этот раз вопрос прозвучал без слов.

– Ристания эти всегда переходят в доброе застолье, причем в самом широком понимании этого слова, – вслух произнёс Илья. А не для себя (но словно бы urbi et orbi) молча постановил, что природе псевдо-Ноя всё же ближе определение «рукастый».

– …?

– На вид ей лет тридцать. Она очень быстра. Вам есть что сказать мне?

«Новоназванный» рукастый сделал движенье губами. Как бы отвечая на улыбку Ильи. Но так, словно бы приноравливался сплюнуть, а потом растянул рот. Которая улыбка давалась его губам с таким явным усилием, что становилось очевидно:

Он оттягивал само время ответа.

– Говорите, очень быстра? – вопрос не имел наполнения.

– Пустотой не отодвинуть сроки, – мог бы на это ответить Илья; или всё же – так бы ответил псевдо-Илия?

Персонификации касаются не только атомизированных вещей, но и глобальных сущностей. Но пустотой не отодвинуть сроки: «тянуть время» есть дело пустое. Пустота возможет прикоснуться только к тому, что не сущностно в вечности.

Но Илья опять (даже в молчании – более чем немо) улыбнулся. Улыбка была выделана – якобы отстраненной и вежливой. А на деле – его губы сжимались, как перед бешеной скачкой! Не имевшей отношения к предъявленным ему (ситуативно) персоналия.

Однако же здешние аборигены (и особенно псевдо-Ной – не заметивший неуловимого возбуждения незваного гостя) продолжали глыбиться перед ним. Продолжали надвигаться и обступать. Все они были таковы и вели именно себя так неоспоримо, когда бы право имели жестокую цену назначить за свой ответ.

Никакого отличия от полузабытых гаврошей!

– Очень быстра, – подтвердил Илья.

– Среда – это завтра?

– Да.

Рукастый молчал. Его молчанье стало иным. Хотя всё ещё тянулось и тянулась. На сей раз без малейших усилий с его стороны. А вот те его сподвижники (или свита), что за его спиной приращивали собой пространство (словно бы атомизируя его) – этим самым пространством сейчас словно переглянулись.

Тишина и неподвижность как-то сразу (словно некие ограниченные ёмкости) оказались переполнены невидимым действием. Ирреальность происходящего оказалась настолько безмерна и настолько реальна, что дышать стало сладко и странно.

Так бывает подле электростатического разряда. Которого – не было, но – заместо него послышалось некое не произнесенное имя (звуки составились во что-то вроде Станислава); к чему бы?

Должно быть, к грядущему. Поэтому (для-ради грядущего) – сердцебиения ускорились, и всё-всё цвета и все оттенки приобрели особую терпкость. Как если бы их вновь протерли слезами; не за этим ли давеча на проспекте прошел серенький дождик?

– Завтра здесь женщин не будет, – несущественно ответил (уже не существующий как ветхозаветный персонаж, но об этом не оповещённый) псевдо-Ной.

Вы уверены? – незваный гость не скрывал скепсиса.

Рукастый сделал над собой усилие. И опять ничего не почувствовал в госте, и почти испугался. Устранить проблему возможно было двумя способами. Он решил начать с первого:

– Да, уверен. Ищите женщину сами.

– И всё же я пришёл к вам.

Тогда рукастый (гримасой) дал понять, что оценил настойчивость Ильи. После чего, собравши все свои нездешние волю и власть (о которых я совсем не случайно говорил столь подробно), он снова и прямо-таки по волчьи попытался к Илье принюхаться; разве что делал это не ноздрями, а душой.

Поступал псевдо-Ной как вожак перед большим гоном. Разве что в невидимом мире это выглядело беспомощно и комично. Но Илья не стал хохотать, хотя и произнес подчёркнуто вслух:

– Очень жаль. Наверное, я заплутал. Извините за беспокойство.

Своими словами он более не оставлял рукастому выбора. Более того, ничуть не сочувствуя волчьим усилиям рукастого (которые, не смотря на всю свою нездешность, оказались ничтожны), Илья кивнул и отвернулся, и двинулся прочь.

Все присутствующие накрепко при этом понимали, что никуда он не уйдёт (да и кто ему даст, если бы захотел?). Ведь уход из волшебства (коли ты в нём оказался) происходит иначе: ты всё равно остаёшься посреди волшебства, но – без своего волшебства.

Тем более здесь и сейчас. Когда всё накрепко привязано к прошлому и будущему мира. У которого всё ещё нет (и никогда не было) «настоящего» настоящего.

Искомой Яны в Атлантиде – нет (да и быть никогда не могло – иначе на месте Атлантиды была бы не иллюзия, как сейчас, а реальная Чёрная дыра); но лишь отсюда к ней (столь допотопной, что даже ветхозаветность ей – новодел, а Атлантида – чуть более предпочтительна) возможно увидеть тропу к ней – имеющий душу да слышит: поведёт эта тропка по ломкому льду над студёною бездной.

Почему лишь отсюда? Потому что Илья (при всей своей претензии на первородство) всё ещё человек, и возможности его (пусть даже изначально превзошедшие волшебство) лежат в совершенно другом измерении меры и правды; а вот то, что волшебные сущности осведомлены друг о друге, каждая из «сущностей» знает.

А Илья (между тем) уходил. Псевдо-Ной (не я его зову так: теперь – это его личная самоирония), напряжённо смотрел ему вслед: что вверху, то и внизу! Об этом «равноправии» знает «верх», знает «низ», знает и горизонт «посреди».

И есть вещи, в которых волшебная жизнь не вправе лукавить. Разве что возможно её представителям за услуги свои назначать соразмерную цену.

Псевдо-Ной напряжённо молчал.

А Илья (между тем) уходил. Так уходит молчание (за мгновение перед словом). Впрочем, сейчас это молчание откровенно вопило: что же вы, костоломы, начинайте скорей! И, когда наконец они начали (и при этом покачнулись начала начал), показалось, что весь этот мир был готов еще раз народиться.

А нательный серебряный крестик на груди Ильи (при этом) просто-напросто просыплется светом Первого Дня Творения. Потому ведь, что в новорождённом мире опять и опять не будет греха (чтобы крестом искупать).

Показалось, что псевдо-Ной только этого и добивался (чтобы мир оказался «в своём роде» очищен); но нет! Добиваться-то он мог, разве что – в происходящем значения уже не имел. Потому псевдо-Ной ничего не добился.

А вот от его менее продвинутых сподвижников прозвучало некое возражение (ирреальности):

– Олег! Да что такое с тобой? Уйдет ведь! – именно так, почти что дословно повторив Иванушку на Патриарших, кто-то из глыбообразных проявил расторопность. Словно бы мысленно наперёд забежал и путь Илье заступил, и растопырился.

Илья, услышав произнесённое имя, шага своего не замедлил.

– Олег! – крикнул самый ретивый из бандитов главарю.

Илья, меж тем, уже и ногу занес над первой ступенькою наверх. Показалось, что свита помянутого Олега (так вот как в миру звали рукастого псеводо-Ноя) никак не связывала древнее вещее имя с ныне происходящим; не так обстояло у Ильи. Ещё чуть-чуть, и ему пришлось бы (в невидимом мироформитровании своём) наступать не на ступень, а прямиком Олегу на череп; зачем?

А чтобы откровенностью прямо-таки хрустнуло! Чтобы (оттуда) змея показалась!

Но тогда волшебная цепь была бы разорвана ещё на догадке, на предчувствии мировой катастрофы. Разумеется, этого быть не могло. Однако бесполезный вожак бандитов попробовал (бесполезно) возразить должному:

– Что нам с него?

А сам уже почти понимал, что волшебную цепь (о которой понятия не имеет) не прервать никому.

А Илья наступил на ступеньку; показалось, что какую-то гадину из окружающих его змей раздавил (вместе с черепом; показалось – под ступнёй-таки захрустело). Рукастый прочувствовал и вздрогнул, как от умелой пощёчины.

– Что нам с него, сам знаешь! – ретивый подчиненный продолжал горячиться и не захотел униматься, поэтому оказался одёрнут (как верблюдом пустыни оплеван):

– Помолчи!

Скрипя нервами, ему подчинились (свои рты замолчав); но – и это молчанье тянулось-тянулось-тянулось (как вульгарный эспандер). Так могло бы само время тянуться (причём – как вульгарные руки, что с намёком протянуты к женской груди).

Но дотягиваться до чего-либо – времени в (этом) мироздании не было (от слова «совсем»), а Илья продолжал подниматься.

Вторая и третья ступень, четвертая, пятая. И уже он почти что достиг (словно Чёрное Солнце зенита) бронированной двери наружу.

– Ладно, парень, постой! – очень тихо бросил ему в спину рукастый.

Показалось, что именно бросился (слюняво сжимая на загривке на загривке незваного гостя свои челюсти); причем факт, что бросаться пришлось без охоты и очень по обязанности, не отменило смертоносности нападения.

В этот миг для Ильи целый мир повернулся обратно. И вот уже он (псевдо-Илия) словно бы никогда не пытался из клуба псевдо-сбежать. Словно бы никогда-никогда ступнёй не давил своею ступнёй змею на ступени лестницы; всё вернулось на круги своя – а псевдо-Илия замер на месте.

– Как ты нас отыскал? – (бессмысленно) заорал ему в спину рукастый.

Псевдо-Илия молча взглянул (через плечо) и молча спросил (через тысячи лет):

– Что вам угодно.

– Изволь-ка, приятель, обратно.

– Пусть сначала расскажет, как он нас отыскал, – сказал кто-то из свиты.

Здесь Илья наконец обернулся. Причем (не смотря на немалый свой рост) оказался он на диво стремителен. Причем был и неуловимо легок, и как бы при этом нетороплив. Словно подхваченный ветром лист октября.

Рукастый Олег, увидав эту опасную легкость, вполне мог бы опять начать (бесполезно) рычать, но всего лишь с нажимом спросил:

– Что молчишь? Когда спрашивают, отвечай.

– Зачем вам это знать? – удивился незваный гость.

Однако же обежал всех глазами. И покивал благосклонно, давая понять: он сейчас к ним непременно вернётся! И действительно, он стал возвращаться. Под ноги себе он уже не смотрел. Неинтересны ему стали простые предметы, пришло время других ответов; вот, к примеру:

– Спрашиваем, стало быть, есть причина, – объявил рукастый.

Казалось бы, бесполезный ответ на бесполезный вопрос. Да и произнёс его рукастый как бы даже и негромко. Но мир вокруг (и внутри) исказился гримасой. Все обитатели клуба (по виду оставшись на месте) разом перемешались и передвинулись.

Почти точно так, как давешние гавроши проспекта (но много ловчей), все бандиты в едином порыве окружили Илью.

Свет (от света) – исчез, и из призрачной ночи полыхнули глаза (тьмы). Но гость, по виду совершенно безразличный и любезный, словно бы не замечал обступившего дикого леса (и волчьи метки на замшелых стволах откровенно не желал обнюхивать, и не признавал территорий), поэтому только кивнул:

– Если есть причина спрашивать, отвечаю – тоже с причиной. Справился о дороге у первых встречных. Эти добрые люди вас мне и присоветовали.

– Спасибо за откровенность, – со значением произнес вожак Илье. После чего указал подчинённым:

– И чтобы никаких внешних увечий, затейники. Не то чтобы это было важным, но порядка для.

– Олег, ну что ты! Мы приличия понимаем.

Тотчас – студенистыми сквозняками на их лицах (и – сквозь) образовались улыбки; да и рукастый теперь тоже стал на гостя иначе взглядывать: и взглядом его оглаживал, и в глаза залезал, и души попытался коснуться (как бы пальцами влезть); и не вышло, понятно!

Впрочем, (даже) не то чтобы просто не вышло: получилось позорнейшее фиаско. Рукастый, когда прямо в глаза заглянул, словно бы влез с разбега в озеро жаркого олова. И отдёрнулся – весь, словно пальцы спасая. И долго-долго глазами отряхивался. А душа Ильи так и осталась там, где никто и ничто не коснется.

И опять – произошло так, как давеча с высохшими слезами дождика на бетонной стене: всё стало отдельно и персонально(кому, что и зачем). Всё на свете переменилось и словно бы перекинулось (из низкого мира в мир высший). И теперь уже Илья словно бы возвышался над ними.

И словно бы невидимые расстояния отделили его от аборигенов (и вглубь, и вширь); хотя – он по прежнему ничем не демонстрировал им своего неоспоримого превосходства. Впрочем, кроме рукастого, и этих перемен никто не приметил.

Местные костоломы, каменно улыбаясь, упоённо продолжали (в воображении своём) кошачьи забавы с обреченным мышом.

А вот рукастому их предводителю стало не до пустых забав: всё его зрение (представьте на миг, что вы видите всем телом) оказалось и люто обожжено; и что ни говори, мгновение было подлинным и волшебным! Волшебство проявлялось очень исподволь – как бы не торопясь (как все мы проявляемся со своего негатива).

Как бы – связуя времена. Как бы – времена осязая. Как бы – со-вкушая сладчайшую сладость одного лишь предчувствия таких осязаний.

Показалось – опять и опять на волю в своём сумасшествии (как и тысячеллетия назад) вырвались фурии; показалось – вышли на улице полузабытой Эллады нагие менады, чтобы рвать мужские тела и повсюду метать их ошметки.

Менады Эллады? Откуда?

Но – уже совсем не казалось (а всё прочней утверждалось в реальности), что эти нагие и сумасшедшие вновь готовы начать лютую охоту на прославленного Орфея (Орфей? А откуда бы он в «Атлантиде»?); уже – не казалось, а действительно стали слышны (словно эхо меж стен и висков в черепах) эти дикие звоны и пляски человеческих мыслей.

Как песчинки в песочных часах (в свой кошмар) просыпаются пульсы! Само сердце – как бубен шаманский! И – нервы как струны (так и стонут: не рви нас!) прекрасных серебряных арф. Что цыганщина с дионисийством? Пустое!

Тот, кто здесь верховодит, гораздо древней Дионса; кто конкретно? Сам ли Хаос? Пустое!

Приступайте! – молча крикнул рукастый, и – тотчас его стая ко всему (что вверху и внизу) приступила и в полшага накатилась на гостя, собираясь плечами сдавить; и – не вышло у них!

Впрочем, они и не могли преуспеть. Илья поднял руку, ладонью от себя, и остановил безобразие:

– Я сам пойду с вами. На простую разминку.

– На простую?!

– Чего же больше? Ведь это же спорт, а вы – спортсмены, нет? – теперь уже он отыскал глаза рукастого и принялся совершенно беспардонно и вглубь разглядывать его душу; делал это не неприкрытой иронией, легко уклоняясь от завилявших охвостками мыслей зрачков.

– Ты это зачем?!!! – неслышно заорал псевдо-Ной.

Илья как и не слышал. Но (сам по себе) прямиком пошёл на рукастого со товарищи и – легко прошёл меж них (сгрудившихся очень плотно), и никого даже плечом не задел.

– Идемте же, – словно бы через плечо швырнул им огрызок кости.

На что псевдо-Ной неслышно заявил:

– Рассчитываешь себя отдать на растерзание? В мученики метишь?

– Нет, – просто ответил Илья. – Я всего лишь не подличаю. Лишь обезумевшие ездоки ездоки сбрасывают с кармических саней слабейшего, чтобы на себя отвлёк настигающих волков.

– Ты хочешь сказать, ты сильнейших ездок? – молча переспросил псевдо-Ной.

– Да.

– Это вселенских масштабов претензия! – не менее молча возопил рукастый.

Илья (не менее молча) согласился:

– Да, – и ничего не прибавил более. И что (или кого) именно он сбрасывал с саней, опять – как давеча связь Чёрного Солнца и Атлантиды, осталось не проясненным.

После чего Илья полетел в глубь клуба – ни на кого не глядя и широкими шагами. Причём – даже Рукастый сразу его из виду потерял:

– Стой! Погоди! – псевдо-Ной принялся озираться.

– Что-нибудь ещё? – сказал псевдо-Илия из своего (казалось бы, близкого-близкого) далека’.

– Да. Ещё много «чего-нибудь ещё». Сначала поясни, отчего ты так спокоен?

– Я ничуть не упокоен, – честно и вслух ответил гость.

Он ни на миг не задержался. Миновал застывшую в отдалении группку громил. Даже мельком их не оглядел. А потом еще прошел мимо нескольких плотно прикрытых дверей. Тем самым к спортзалу вплотную приблизился.

– Да постой же! Верхнюю одежду оставь в раздевалке.

Он уже миновал несколько запертых дверей. Но пришлось вернуться (опять минуя громил). И свернуть, куда ему указали.

В раздевалке (вот странность) – он действительно принялся раздеваться. Причём – словно бы сдерживался, дабы вместе с одеждою и обувью, и головным убором не сорвать с себя всю прочую внешность (я мог бы сказать «кожу», но речь не только о человеческой оболочке).

А потом – из раздевалки он вылетел прочь, к ожидающей его Дикой Охоте (запомним это определение). А потом – он устремился к спортзалу; только там он позволил времени замереть (вослед шагам ног и шагам души); он не то чтоб боялся каких-то решений!

Он, скорее, ещё не (поностью) определил, на череп какого-такого мифического существа ему предстоит наступить (если череп Олега оставил «почти» нетронутым); зато рукастый Олег (у которого в самом имени его бывали перипетии с черепами, то ли своим, то ли конским), вовремя вспомнил значение странного (неведомо как ему в мозг засланного) слова:

Значение слова «перипетия» (греч. Περιπέτεια) – в античной мифологии внезапное исчезновение удачи в делах, возникающее как реакция богов на излишне самоуверенное поведение героя.

В дальнейшем приводит к божественному возмездию – немезису (др. – греч. Νέμεσις); впрочем, что нам с того? А пока ничего лишнего. Только личное: стали понятны границы, которые установлены псевдо-Ною.

И только теперь полу-вещий Олег заподозрил, что ни на что из того, что больше жизни, не пригоден (отныне и до века). А ведь до сих пор он, гордый псевдо-Ной, обязательно себя числил среди судей и фурий.

И вот он уже никак не мог рассудить, как наказывать гостя за претензии. Ему не была доступна их обоснованность (или необоснованность). Потому – переложив решение на время (которого нет: вчера и завтра – это разные имена сейчас) и на случай (который закономерен), он ловкой трусцой настиг пришлеца’, замершего у входа в спортзал.

А в спортзале – Илье открывались совсем другие виды, нежели в коридоре. В коридоре – заместо тверди земной явились янтарь и прозрачность. Вместо небесного склона было явлено зеркало. Вместо стен (просто стен), как уже сообщалось, были явлены изыски Освенцима: человеческою кожей покрытые параллельные поверхности.

А в спортзале – паркет оказался настолько затёрт, что выглядел словно бы весенним ледком на реке, перед самым паводком; даже легкие звери лесные не стали бы ступать на подобную переправу.

И все же Илья наступил на эту весеннюю бездну.

Почудилось, что босые его ступни по щиколотку погрузились в талую воду.

Но потом тонкий паркет (поначалу как вода расступившись и до самого дна прогибаясь) обернулся вдруг твёрдостью камня: сохранив свою текучую суть, перестал отступать в глубину, стал держать на весу.

А ещё и открылся (весь!) спортзал.

Стало видно: потолок безыскусно побелен. Стены же полностью оказались в зеркалах. И нигде никакой человеческой кожи, но (на всех) одна общая диогенова бочка: каждый сам за себя. Причём – лишь в себе самом.

Здесь – чтобы (из безысходности) выйти обратно (к истокам своего бытия), надлежало не только из себя выйти, но ещё и сказать:

– Смерть! Где твоё жало? Ад! Где твоя сила?

Впрочем, ответ не замедлил бы: рукастый сразу же зашёл следом. И даже совсем было собрался похлопать ладонью по плечу псевдо-Илии; когда бы между ними не лежали пространства и бездны времён, он бы смог дотянуться и даже сказать:

– Не боись, может, ещё и обойдется! – в его голосе слышалась бы нарочитость опрощения (и опошления) не постижимой сложности происходящего; об этом можно было судить и по тому, как за ним (громокипящим потоком и облизываясь вполне плотоядно) ввались все остальные.

Всё оказывалось уничижительно пошлым. И если бы не были вокруг разлиты волшебства, все происходящее предстало бы очень банальной (хотя – во все времена злободневной) историей: перед нами не более чем полоумные развлеченьица безнаказанных головорезов; где же здесь пограничье?

Восход Чёрного Солнца над Санкт-Петербургом (не ставшим Чёрной дырой), разве что.

А ещё – сами пространство и время, что могли быть отдельными сущностями. Отдельными персонами действа, соглашаясь или возражая происходящему. Потому словно лучик от самого что ни на есть настоящего Черного Солнца мечется от зеркала к зеркалу неслышное эхо мыслей.

– Не боись, всё будет путём!

– Конечно, – согласился Илья. – Всё обойдётся.

Что именно он имел в виду, Илья не растолковал. Разве что, представ обнажённым по пояс и босым, он не продемонстрировал душераздирающей (как у здешних аборигенов) мускулатуры. Зато явил гибкую сухость совершенного торса и жестокую скупость движений, и явил он спокойствие.

Такое, что сродни безразличию к жизни и жизням, своей и чужим. Словно жизни эти (своя и чужие) – сродни талой воде: она и под ногами, и в воздухе растворена эфиром, и всегда отдельна от водопроводной или речной.

По ним можно ступать, но наступить на эти «эфирные» воды нельзя. Просто-напросто – это такая талая вода, что отдельна даже сама от себя. Просто-напросто такой псевдо-Илия, сказавший нечестивому царь своё «Бог жив!», тоже отделён от всего.

А ещё – и все отделены от него. Рукастому на миг показалось, что незваный гость (здесь) – дома, а посторонний (здесь) – он, псевдо-Ной; продлевать и терпеть это чувство было никак нельзя.

– Позовите учителя! – крикнул бандит.

Вопль его ничем не напомнил о крике гоголевской панночки. Однако – нечистая мелочь обрадовалась:

– Давно бы так! – подумал кто-то из стаи (или все в унисон).

И действительно, кто-то из зала шагнул (словно бы в никуда) и (почти не промедлив) вернулся обратно, уже не один; и тогда весь мир опять (словно оборотень) перекинулся: стал ещё более честен и лют, нежели до сих пор; казалось бы, сие невозможно, но поди ж ты!

Учитель бандитов был внешне невзрачен. Он совсем не напоминал страшного Вия. Был он ниже самого среднего роста. Облачён (отлично от своих учеников) в старое советское трико с растянутыми коленями (мало кто такие нынче помнит) и линялую футболку-хаки. К тому же, как и псевдо-Илия, оказался он бос.

Был он круглолиц и курнос, рыжебород и весь в веснушках. Борода, неаккуратно подстриженная ножницами, прямо-таки полыхала. Да и в глазах рыжебородого, от рождения карих, прямо-таки с цыганским притопом выплясывали громами уверенные зарницы (никого ещё, впрочем, не испепелив).

Тотчас псевдо-Ной перестал выделяться из аборигенов; все стали равны и перестали Илью обступать, и перед учителем построились.

Итак, учитель. Который оглядел Илью – точно так же, как его оглядел Илья: внешне даже зрачком не поведя в его сторону! Но сразу спросил:

– Новичок? – причём его голос, конечно же, не был подобен грозовому раскату; но – все отражения в зеркалах (прежде лишь удваивавшие число присутствующих) сделали шаг вперед, показалось, представая ближе к живым.

– Что вы, учитель! – бормотнул кто-то из рядовых аборигенов (жестоко при этом вертя головой и от Ильи отрекаясь почти что громогласно), но рукастый эту несдержанность сразу же молча пресек (свой взгляд, словно камень Давида, метнувши): и от этого взгляда, и от сплошных зеркал словно бы эхо произошло.

И лишь тогда (именно что посреди эха) рукастый шёпотом отрапортовал:

– Учитель, это невесть кто. Незваный гость.

– Почему ты его так называешь?

– Потому что искал некую женщину по имени Яна. Может быть, ту самую невесту (невесть откуда пришедшую), о которой нас предупредили.

И вот здесь новый человек впервые на Илью посмотрел. Прямо, упёрши зрачки, не прибегая к свехчувствам. Поначалу в его глазах не было интереса; да и потом интереса (когда уже развернулись события, когда стали происходить волшебства) не прибавилось: ему словно бы всё было известно заранее (как слово цепляется за слово в дискурсе).

Но вот только с этого момента он уже словно бы взгляда с Ильи не сводил. Даже тогда, когда когда не смотрел в его сторону. Более того, сквозь его карие глаза откровенно взблескивала сталь, и сталь эта могла поразить отовсюду. Тропиночка к Яне (что ещё мгновенье назад казалась почти безопасною гатью по-над безопасною бездной) вдруг оказалась млечною россыпью алых углей (иди же, босой, коли сумеешь).

– Эту женщину многие ищут.

– Учитель! Многие ищут, но пришел к нам он.

– Сам пришел?

– Говорит, указали дорогу добрые люди.

– Хороша доброта! – мог (бы) молча сказать рыжебородый.

А псевдо-Илия с ним не менее молча согласился (бы). Разве что псевдо-Ной этого диалога не услышал (бы). А если (бы) и угадал о его наличии, не осознал (бы) его содержания. Таковы они все, люди праведные в своём роде.

А меж тем именно в этом настоящая доброта: сказать посредственности, что он как бы социально (и даже интеллектуально: ум рассудка далёк настоящим вершинам) он не возвысился – в настоящей реальности он был и есть «никто и никогда»; сказать гению или святому, что в любом своём бытии он неизбежно окажется «всем и всегда»; назвать каждому его настоящую цену.

Правда в том, что любой человек (кем бы он не казался себе) обречён на ничтожество не-достижения. Что даже (предположим) многогранный титан Возрождения – не более чем полуфабрикат себя. А ведь для того, чтобы воплощать (весь) смысл бытия, «вам пришлось стать вне и глубже смысла, а ваша жажда оправдания – сама оправданию не подлежит.» (Николай Бахтин)

– Я не оправдываюсь, – мог бы сейчас завопить псевдо-Ной.

– Да, – легко согласился бы псевдо-Илия. – Ты зовёшь учителя, чтобы он тебя оправдал.

Хороша доброта: знать, что в недотворённом мире все его вершины и низины суть пологи. Добрей разве что сказочный камень на развилке дорог: дескать, направо пойдешь или (даже) налево; или (ежели хочешь) упрямо и прямо, всё равно никуда не придёшь.

А коня потеряешь при этом или голову, не суть важно.

Хорошо, что псевдо-Ной этого диалога не услышал (бы), даже если (бы) такой диалог (наяву, а не в мареве снов допотопных) состоялся-таки; хорошо, что в клуб «Атлантида» пришёл именно что псевдо-Илия, дабы встретить там псевдо-Ноя; но зачем?

А затем, чтобы (сам, из-за бес-силия своего) псевдо-Ной позвал учителя; то есть – чтобы именно рукастый передал Илью с рук на руки; но – кому? Если под личиной бандита скрывается прародитель послепотопного человечества (праведный в своём роде), а под личиной незваного гостя скрыт пророк, то кто есть рыжебородый?

И (главное) какую роль играют во всём зеркала?

Ответ, несомненно, будет. Ведь псевдо-Илия пришёл сюда (именно сейчас), ища себе выхода из бездны повторений; то есть – сюда пришел именно тот, кто был бы взят на небо живым и (не будь он эрзацем); действительно мог бы сказать: Бог жив! Просто потому что живой видит Живого.

Пожалуй, ещё только несколько человек мог сказать подобное: это те непосредственные (так сказать) очевидцы Творения! То есть – самые Первые, в кого Бог (напрямую) вдохнул душу живую: Первомужчина и Первоженщина (и та, что была прежде Евы).

История, как видим, уводит нас всё глубже и глубже – последуем за ней; хотя – вовсе не обязательно узнаем, кто же таков рыжебородый! А пока что рыжебородый легко прошёлся вдоль строя своих «спортивных гаврошей» и раздумчиво вопросил:

– Как вы хотите, чтобы я с ним поступил?

– Испытайте его, учитель. Что-нибудь совсем простое, но из вашего (запредельного), а не нашего (повседневного) арсенала.

– Но (если браться по моему), как потом поступить мне – уже не с ним, а с вами?

Они (бы никогда) не ответили. Даже если (бы) поняли и расслышали.

– Встаньте в круг, – сказал учитель бандитов.

Показалось – ещё ничего не совершив, рыжебородый уже совершал. То есть – одновременно с движением его губ костоломы заволновались и задвигались. Молча (но как бы о чём-то говоря с зеркалами) они стали обступать учителя и становиться к зеркалам спинами (разве что их отражения в зеркалах немного промедлили).

Но и они (сами) – сопротивлялись судьбе не более удара сердца, после чего – были с мест своих изгнаны и последовали за оригиналами. Там и там (наяву и во сне) тела и их отражения образовали некое подобие окружности.

Которая (там и там) оказалась не завершена. Илья их примеру не последовал. Чем рыжебородого не удивил:

– Ну а ты? Приглашения ждешь? – как-то очень утвердительно спросил он и улыбнулся. И продолжал улыбаться. И не перестал улыбаться, когда Илья ему (без со-участия губ) ответил:

– Объяснитесь.

– Хочу на тебя посмотреть, – пояснил рыжебородый очевидное им обоим; но! Настоящие свои разъяснения он давал Илье уже иначе – тоже молча: разумей, что глумливое действо не только на потребу гаврошам! И вовсе не значит, что дорогу тебе не укажем; напротив!

Разумей – сам факт глумление есть указание.

– А где ваш интерес?

– Заставляем тебя «разуметь». Жить мозгом желудка. Но удиви нас и захоти обойтись без наших подсказок; что, не можешь? Или всяк на земле выживает не только душой? Тогда ты обречён ничего не найти.

Псевдо-Илия ничего не ответил. А псевдо-Ной теперь даже и внешне стушевался: и названные, и самоназванные имена обретали окончательное воплощение. И прежняя функция псевдо-Ноя оказывалась исполнена: более указаний дороги (в виде Потопа) не будет. Разве что рыжебородый продолжил Илью искушать:

– Перестань убегать от своей любви (но – посредством своей же любви). Перестань быть правым всегда (но – посредством своей же правды). Ведь и зло, и добро – только средство любви, приворотное зелье для той, кого ищешь.

Псевдо-Илия ничего не ответил. А рыжебородый, меж тем, изрекал чистейшую правду:

– Отвернись от неё и пойми: (такой) отказ от (такой) любви превосходит земные любови. Что подобную тонкость в любви человекам дано обрести, только лишь от любви отказавшись. Ведь и плотью душа не осязает (почти) никогда; но – об утрате души человек узнаёт по чувству необратимой потери.

– А вот здесь ты солгал, – мог бы сказать псевдо-Илия.

Но рыжебородый солгал – (почти) не солгав. Потому – Илья сказал о другом:

– Смотрите. Я ничего не скрываю, – молча ответил Илья, хорошо понимая, что именно здесь и сейчас пришло время этого самого «(почти) никогда».

– Тогда именно там твое место!

Рыжебородый, указывая на незавершенность обступившего его круга соратников, повел подбородком: показалось, послушный лесной пожар метнул по ветру искры! И тотчас же рыжебородый продолжил указывать:

– Становись, – но имел ли он в виду простое «стань собой», осталось не прояснённым: Илья дискурса не поддержал и встал рядом с другими (тем завершил круг-утробу, где зародышем рыжего вихря улыбался учитель бандитов).

Названным именам уже не доставало предвосхищать (желаемое) содержание жизни носителя имени. Сами имена начинали рождаться (почти во плоти).

– Очень хорошо! – рыжебородый (уже вполне вслух и для всех) улыбнулся.

Эта его особенная улыбка (как и он сам) была персонально неподвижной. Потом – ни на йоту не сдвинувшись, совершенно чеширски перетекла в никуда. А он сам так и остался прометеевым камнем, из которого вдруг выметнулись нечеловеческой всеохватности руки. И потекла по ним, подобно гневливой волне перед закованным в гранит берегом, совершенно нездешняя мощь.

Мощь эта (что было и ощущаемо зрением, и почти физически осязаемо), народившись вот здесь и сейчас, принялась нарастать и продолжаться, и переходить любые границы; и везде (и едва ли не всюду) она была смертоносна; быть может – она достигала и той некасаемой дали, где находилась душа Ильи.

То есть – мощь рыжебородого почти настигла Илью и превзошла его неуязвимость.

А потом – рыжебородый (причем именно вот здесь и вот сейчас находясь) это свое превосходство продолжил (причем не как кость, что торчит из обрубка руки, а как душу руки); а потом – эта мощь (персонально) перешла все мыслимые здесь и сейчас границы, и явила своё волшебство.

Подобно волшебству камнепада, что на склоне лишь полувыдохнул: и не стало цветущей долины.

А потом – рыжебородый, поднявши необоримые свои руки, согнул и сцепил их на затылке, причём: могло показаться, что гранитными своими пальцами даже вцепился в затылок! Причём: могло показаться, что уподобясь некоему барону, учитель бандитов сейчас вытащит и себя, и весь окружающий Санкт-Петербург из болота.

А потом – он принялся ручищи свои распрямлять. Но он всего лишь стянул с себя футболку. Причём – торс его оказался как бы сам по себе и не велик (даже и в невидимом). Но был он словно бы изящно вырублен из гранитной (неподъемной и рваной) скалы. Причём все эти его рваные грани тоже сами по себе проникали за любые границы.

А потом – (но не сразу, а несколько позже) на этом громоздящемся торсе (опять же – как древний Прометей на не менее древней скале) открылась изощреннейшая татуировка растопырившего крылья дракона, грозная и двухцветная.

А потом – стало ясно (но словно приснилось), что этот пернатый змей неутолимо голоден.

Что торс рыжебородого – только фарс, только скала, к которой прикован светоносный титан (иначе – дракон Иоанна Богослова); что же, сфинксов в Санкт-Петербурге – многие видали! А когда видели наяву Прометея?

Очевидно, что именно сейчас наново рождалось это имя. Что невысокий рыжебородый претендовал на роль титана не без оснований.

Потому – единым движеньем (более быстрым, чем ласточка) этот учитель бандитов смял футболку в кулаке и зашвырнул в дальний угол зеркал. Чтобы уже там она (то ли до, то ли уже за гранью стекла) мягко прилегла на паркете, притаившись в ничтожный комочек. Причём – при движении руки змеечудище татуировки словно ожило и изогнулось, и сдвинуло кольца.

Причём – два цвета его оперения, красный и синий, столкнулись и породили еще один цвет: ослепительно черный, острием своей черноты способный зрачки выжигать.

Илья (неизбежно) взглянул. Его зрачки (неизбежно) испытали негромкую боль. Почти уподобившись пальцами, выбитым из суставов. Так трагедией (неизбежно) повторилась комедия, когда рукастый вознамерился с Ильею померится душами.

– Я совсем несильно, – улыбчиво и чуть смущенно пообещал рыжебородый.

При этом даже не шевельнув бровью. Просто взглянул, и ближайший к нему ученик послушливо вытек из зала (показалось, в чахлую и скупую пустыню, за её ядом). Но вернулся он всего лишь с парой боксерских перчаток и их учителю преподнес.

Но учитель не принял:

– Только одну, правую, – и протянул руку, дабы перчатка была надета и почтительнейше зашнурована; и всё та же узнаваемая бессмертная смертоносная незавершенность прозвучала в его безразличном предупреждении:

– Начали.

Но (оказалось) – это вовсе не начало, а (уже) его продолжение, о чём сразу же рассказал взгляд учителя бандитов. Который – словно ласточка (миновав нательный крестик Ильи, серебряный и исчезающе тонкий) прочертил по спортзалу и даже не коснулся услужливого ученика.

Показалось – ни рукой, ни даже пальцем учитель его не ударил.

Показалось – едва-едва успевшая быть зашнурованной перчатка (отдельно от всей реальности, то есть – когда-то в прошлом или где-то в будущем) сама «выступила» вперёд; показалось: она или полетела, или поплыла (в зависимости от какой Стихии становясь сущей); она выдвинулась вперед совершенно не торопясь.

И даже не стала (благодаря своей скорости) полупрозрачной; но – вплотную к этому приблизилась.

А когда произошло долгожданное (а на деле – в тот самый миг, как пошла или даже раньше) соприкосновение с желудочным прессом ученика, то и оно оказалось совершенно беззвучным, поскольку – медленный звук запаздывал.

Потом – точно так же стало казаться, что перчатка (как бы сама по себе) вернулась на место; показалось, замерла. Показалось – она позабыла о человечке, из которого вот только что вышибла душу (то ли грешную, то ли бессмертную – то ли всё это сразу).

Но смертоубийства не вышло, в известном смысле. Ученик лишь обрушился. Поначалу на одно колено, потом на другое.

Илья увидел (даже не зрением, а каким-то осязанием зренья), что душа ученика была выбита напрочь. И что на антрацитово-пустое место изгнанницы немедленно протиснулась иная жизнь (словно тень Черное Солнце, обыденной тени взамен) – оттого оболочка и уцелела (а потом – уже и ученик потянул в себя воздух).

А потом – даже и принялся, как наполняемый аэростат, приподниматься.

Илья оказался по очереди следующим, и рыжебородый к нему очень мягко полуобернулся:

– Вижу, ты носишь металл, – он явно имел в виду нательный крестик.

– Да.

– В бою он может поранить. Поверь моему опыту.

– Твоему опыту верю, и поранит он обязательно.

Всё это произносилось без слов. Но учитель бандитов всё равно (как и не слыша негромкого предупреждения) Илью словно бы перебил: он заспешил и (чтобы дальше не слышать) ударил незваного гостя. И (само же собой!) удар получался иным, нежели предыдущий.

Хотя – внешне был столь же безобиден, как давешняя оплеуха ученику.

Илья видел – умерло время: медлительна стала жизнь и медлительна стала смерть. Перчатка рыжебородого (по мере устремления своего – ни куда-нибудь! – к самому сердцу незваного гостя) прямо-таки принялась разбухать от незримого яда. За которым – и в пустыню гонца не стоило отряжать.

Которого столько разлито по всей истории человека.

– По всей вашей культуре, которая единственно ложью и может противостоять человеческой неполноценности, – словно бы вторил его ви’дению рыжебородый; и всё это – пока его же перчатка к его же словам (словно бы) ещё и прибавляла:

– Ах этот правдивейший лжец Соломон, тоже Царь Иудейский: Положи меня на сердце как печаль умирания! – а рыжебородый (от перчатки отдельный) даже и покивал, с этой ветхозаветностью соглашаясь.

И как же было не согласиться с особенной прелестью яда этих убийственных слов? Но Илья от них лишь отмахнулся:

– Я не Царь Иудейский, – но и он видел, как уже само продвижение перчатки (от самой перчатки став совершенно отдельным) его словно бы вопрошает (а так же – его осуждает! А так же – его восхваляет! Словно бы отделяя его – от него же: баш на баш разделись, человечек! Перестань целокупным себя представлять).

Илья видел: перчатка всё ближе.

– Чем ты меришь себя, человечек? Чем ты смеешь себя измерять?

Илья видел: перчатка всё строже.

– Поместишь ли в себя окоём мировых катастроф и рождений богов и героев?

– Нет, конечно.

Именно так гость незваный ответил (бы) перчатке! А за этим ответом свысока наблюдал (бы) владелец ядовитой перчатки (почти Прометей – почти приковавший сам себе к сердцу Ильи).

Илья видел: перчатка всё ближе и ближе (и всё гаже и гаже)! Что уже она (даже!) не принадлежность руки огненосца-титана, а приблизилась к яблоку евину (и не Анчар ли то дерево Зла и Добра – с коего плод искусил человечка?); Илья видел: что смыслы всё ниже и ниже; решалось сейчас: просто ли выжить или – непросто погибнуть.

– Ты хочешь сказать, что ты избегаешь любых катастроф, ибо – попросту старше и прошлых рождений, и будущих перерождений?

Илья видел: слова рыжебородого не имели никакого значения (хотя – имели другое значение). Ведь перчатка стремилась-стремилась-стремилась и уже становилась от скорости полупрозрачной (сколь медлительна скорость!) вовсе не для того, чтобы что-то (для рыжебородого) решить или даже убить (той смертью, которой нет).

Илья видел: сама смерть словно бы убивать только лишь собиралась (составлялась из множества разных и частных смертей). Илья видел: его согласие с тем, что он больше чего-либо (или равен чему-либо, или меньше – это ведь всё равно) станет вкушением плода с этого самого (пусть даже пушкинского, из стихотворения) «одного на всю вселенную» Анчара.

– Человечек! Ты хочешь отринуть всю вашу культуру? Всё ваше познание? То есть «всю природу жаждущих степей»?

Кто об этом спросил? Не рыжебородый титан, не перчатка (своей сутью ведя родословную адамова яблоко рыжебородого), и даже не ставший полным ничтожеством пседо-Ной; спросил об этом (сам себя) псевдо-Илия:

– Ты ведь знаешь себя: коли пуст человечек, хоть душою его одари, от души он и лопнет!

Илья видел: никакие слова не имели значения (хотя – имели другое значение). Ведь перчатка стремилась-стремилась-стремилась и – уже становилась от скорости полупрозрачной (сколь медлительна скорость) вовсе не для того, чтобы что-либо (для рыжебородого псевдо-Прометея или сероглазого псевдо-Илии) решить; или – даже кого-либо убить (той смертью, которой нет).

Илья видел и – даже предвидел: сама смерть словно бы убивать (выбирать) только лишь собиралась (из ничтожества множеств смертей). Илья видел: смерть всего лишь хотела согласия, что именно она есть мера всего (сколь медлительна мера сия); а перчатка стремилась-стремилась-стремилась (никогда ни к чему не стремясь).

Илья видел: смерть пыталась согласие его предуслышать (от предчувствовать); но – эта смерть словно ставила рамки, причём – не только его бытию, а и сердцу самого рыжебородого Прометея; поэтому – уже сердце самого Ильи (тоже став персоной событий) тоже сделало шаг (словно бы) из груди и перешагнуло медлительность жизни; но – медленно двинулось сердце, дивно медленно!

Порою даже казалось, что (снова и снова) сердечная мышца оказывалась кавказской скалой Прометея. Что (при этом) никакие-такие сыны Зевса не предвиделись освобождать прикованного ко всем сердцам мира титана (а на деле – ещё одного светоносного обольстителя; впрочем, об этом не время сейчас)

Стало ясно, что сердцу (вот только чьему?) самому предстоит – не убить Прометея (или таки псевдо-Илию); и будет ли засчитан псевдо-Прометею суицид, если собственное сердце его порешит?

– Вижу, тебе нравится сложность своей собственной простоты, – сказал рыжебородый учитель бандитов. – Ты и сам понимаешь – это тупая гордыня.

Псевдо-Илия всё понимал. Понимал, что пульс может быть тупым или острым. Понимал, что любой из этих (как былинка легчайших) межзвёздных пульсаций возможно и скалы Кавказа подвинуть, и даже прорости в бесконечность (чтоб стать человеком, способным миры созерцать, сущие до сотворения мира).

Всё окружающее (как телеизображение, что попадает в фокус) приблизилось и укрупнилось, даже воздух (как бы сам по себе) приблизился и укрупнился, и стал видеться серою пылью (мелких атомов, претендующих на индивидуальность); причём – каждая пылинка оказывалась гордой и неподатливой.

Той же перчатке (адамову яблоку зла и добра) оказывалось очень трудно её раздвинуть (или просто отодвинуть). Но Илья видел: рыжебородый умел и раздвигать, и отодвигать всё то, что возомнило себя отдельным и значимым.

Перчатка, впрочем, в помощи не нуждалась. Будучи вызовом гордыне, она гордынею и питалась (это и был её яд; тот самый, которого – как таблетки от жадности – не может быть много).

Перчатка, меж тем, подплывала к незваному гостю: причём – вся в переплетении крыльев трепещущей пыли атомизированных личностей!

Причём – вся состояла из вопля и переплетения вопящих вопросов бытия! Причём – вопрос был убийственно прост:

– Скажи мне, что теперь для тебя наилучшее? – могло показаться, что это перчатка вопрошает у воздуха (у каждой личности воздуха, у каждого вдоха и выдоха каждого атома); казалось бы, кто может услышать движение? Особенно если скорость его бесконечна настолько, что совсем неподвижна.

Атомы воздуха (выдохи их и вдохи) могли позволить себе промолчать. Илья не мог этого сделать, поэтому тотчас (то есть молча) ответил:

– Наилучшее мне недоступно, поскольку люблю.

Так сказал он (ничего не сказав); и – прозвеневшая тонкость (отделяя нелюбовь от любви), что вместо него произнесла эти слова и преподнесла эти слова, именно ими себя оправдала (раб лукавый и прелюбодейный оправдания ищет, и не дастся ему!); так можно ответить на что угодно: сказать, ничего не сказав.

– Такова твоя тонкость. – сказал ему на это татуированный рыжебородый Прометей, выступая из своей азиатской (совсем не эллинской) внешности. – Такова твоя грань между смыслом и мыслью: она объясняет, не объясняя.

Итак – произнесено. Прометей, языческий архангел света. Сказавший не ильево «Бог жив», но – сделавший предложение, от которого нельзя отказаться: будьте как боги!

Но – псевдо-Илия на это лишь кивнул.

Они ведь (и ветхозаветный пророк, и мифический светоносец-титан) были почти современниками. Они оба (в сравнении с вечностью) оказывались не столь изначальны. Ведь даже стушевавшийся в громокипении их противостояния псевдо-Ной, был (бы) их обоих древнее; будь Илья – только псевдо-Илией, строитель ковчега обязательно был (бы) древней и мудрей.

И значил (бы) в этой истории больше – не будь праведен в своём роде. А так он (до и после-потопный) растерял своё время и уступил своё место. И на это соображение (о временах и местах) псевдо-Илия согласно кивнул (да и рыжебородый не возразил).

И распахнулись пространства: показалось, что где-то в бездне времён опять расступились перед древними иудеями мертвые хляби Мертвого моря; а здесь и сейчас опять показалось, что в язычески роскошном и (одновременно) шаманистски-фредистском пространстве спортзала словно бы зазвенели кимвалы!

Словно бы от страсти натужной. Сходной со священной проституцией в в храмах Месопотамии; впрочем, и безо всякой натуги любовной давно было ясно и видно, что ничего наилучшего (никому – никем) не определяется: каждый сам за себя!

– Скажи тогда, что наилучшее для меня? – сказал рыжебородый совершенно вслух.

Он словно бы фиксировал произношением безальтернативность своего вопроса (и нивелировал тот вопрос, что был только что задан перчаткой – которая, кстати, всё ещё устремлялась в стороны незваного гостя).

Как не стало вопроса – что здесь лучше (или хуже) для незваного гостя;

А что вопросом своим он лишь цитировал из ницшеанского рождение трагедии (из воздуха музыки: от альфы до омеги) – так чего ещё ждать от прародителя сверхчеловеков и учителя бандитов? Понятно, псевдо-Ной – изначальней: пусть и стушевался сейчас, но – когда-то именно он (из всего своего рода) услышал призыв строить Ковчег.

Хотя – просто те, кто в роде его, были ещё хуже, и не из кого было выбирать строителя.

Илья знал об этом. Но знал и рыжебородый, который повторил вопрос:

– Что наилучшее мне? Только мне? Всё другое не суть.

– Наилучшее тебе недоступно. Ты не можешь не быть вовсе, не существовать, быть никем, – Илия отвечал в заданной традиции ницшеанства.

Рыжебородый тоже эха традиции не оставил (отразился от собеседника вполне в русле):

– Ты всегда есть большее, нежели просто ты; ты есть само мироздание, порою разделённое на эго и альтер-эго (и на атомы и того, и другого), – сказав правду, он хотел ответной похвалы, но не дождался.

– А наиболее предпочтительное для тебя: как можно скорее умереть, – продолжил Илья, ничтоже сумняшеся.

Рыжебородый эхом отразил эхо – попытавшись всё свести к хамству:

– А для тебя наилучшее? Или ты слаб умереть? Тогда убивай! Ты умел, и тебя хорошо обучали, – он имел в виду искомую Яну.

Кто ещё, кроме единственной женщины, мог бы обучать Первородного? Вопрос риторический, оставшийся без ответа.

Илья видел: перчатка стремилась к его груди. Илья видел: так его вопрошает даже не смерть (распадаясь на ин и янь), а лишь персонифицированное «продвижение смерти» – прямиком к его сердцу. А что до сих пор вопрошание было взаимным, то на на этот раз Илья промолчал.

И лишь его сердце (словно бы отдельно живя), всё продолжало и продолжало движение навстречу перчатке. На что рыжебородый вылепил губами насмешку. Дескать, много чести себе возомнил, гость незваный: удар был направлен в живот.

Когда время удару ударить пришло, туда он и ударил – такое высокое косноязычие в описании процесса убийства (так примитивные бомба падает, кувыркаясь в потоках).

Удар был совершенен. И беззвучен, и безболезненен (не только потому, что звуки и боли запаздывали: пусть смертельно больные сами погребают свои болезни и вопли). И лишь многожды позже Илья осознал себя павшим на оба колена.

А ещё многожды позже (и – чуть погодя) он склонился и звонко (почти прошибая истёртые дощечки) опёрся лбом о паркет. А ещё почти сразу (но – чуть погодя) он не смог определить: его вот-вот вытошнит сердцем или сердцем втошнит (вовнутрь самого себя). Потому определять они ничего не стал, а просто ответил:

– Но не ты обучал, – так ответил он (но лишь на упоминание, что его хорошо убивать обучали).

Рыжебородый ответ игнорировал. Ведь он бил следующего ученика. Потом следующего и следующего. И уже опять приближался к коленопреклоненному Илье. Ничуть ему не говоря (даже молча): дескать, у тебя есть металл на груди? Так воскресни-ха-ха!

И ведь всё равно (что вверху, то внизу) предстояло незваному гостю подниматься с колен.

Вновь и вновь подниматься и – заполнять собой разрыв в круге (утробе – круговороте смертей и рождений; кто знает?); незваному гостю (быть незваным или быть всегда лишним; везде и всегда оказываться малым добавлением в первобытный бульон, чтобы возникла первая клетка) предлагалось всего лишь подняться и опять предоставить себя убивать.

Но – когда Илья встал на ноги и утвердился на них, оказалось, что этой своей неистребимостью рыжебородого нимало не удивил.

– Здесь у кого-то возникали сомнения? Так их уже нет: это тот, кто нам чужд! Даже более чужд, нежели (предположим) иудаизм христианству (при всём нашем теснейшем с этим пришельцем родстве), – так мог бы сказать (именно что) Прометей. Именно что бессмертный титан, принесший людям совсем не огонь!

Огня (Воды, Земли, Воздуха) полно кругом, зачем его носить, если он всегда есть? Прометей суть лукавый (иначе, змей), принесший Напрасные Надежды: что не предаст любовь, что вечна юность, и никогда не обратятся в старух жены (и в стариков мужья), что не горят рукописи и холсты, и вечно искусство.

– Да, я (почти) Прометей, – мог бы сразу сказать своё имя рыжебородый. – Аз есмь (почти) светоносный и лукавый титан. Но (такого) он не стал бы говорить даже молча. И не потому, что его не интересовала очевидность.

Илью он спросил о другом:

– А вот что теперь для тебя предпочтительное?

И опять (не промедлив) ударил. И (не медля) опять пришёл за Ильей ураган. Распахнул свои пыльные (составные из личностных атомов) совиные крылья. А Илья опять умер, едва лишь перчатка к нему прикоснулась.

Он был псевдо-Илия и не мог сказать встреченному им псевдо-Прометею (словно царю нечестивому): Бог жив! Но он мог (опять и опять) псевдо-воскреснуть (быть живым взяту на небо).

Едва лишь перчатка к нему прикоснулась, он умер, и его мёртвое тело унесло как пушинку на два шага назад. Он почти что коснулся обнажённой спиной того самого зеркала, что покрывало всю стену спортзала (как в в 41-м лопатками нам всем довелось прикасаться лопатками к Волге-реке).

Но не коснулся. Одного малого биения сердца не хватило.

От удара он умер, и – сердце уже не билось. Не стало сердцебиений; но – он (взамен) ощутил серебряное дуновение: именно что отсутствия смерти. Поскольку – лишь благодаря очередной смерти сердце осталось в Илье.

То есть – погрузилось в глубины зеркал. А потом – Илья выпрямился и стал как душа. А потом и его сердце выпрямилось и перестало быть мышцей тела: мышца умерла, но душа стала биться взамен.

Рыжебородый, меж тем, лупил и лупил послушливых учеников. Проделывал он сию экзекуцию «убиваний и воскрешений» (затем и чрево вокруг него строилось) всё так же размеренно и бесстрастно: с каждым ударом чрево выпячивалось изнутри и наружу (к зеркалам), не разрывалось и не взрывалось.

На сей раз Илья остался около зеркала и – не поспешил (по примеру учеников) возвращаться на место (а потом и продолжить эти мёртвые роды). Тогда сам учитель бандитов остановился перед ним и вслух, уже безразличный к приличиям, произнес:

– Как был ты, Адам, сплошною глиной, так ей и остался.

Теперь и это имя (окончательно) прозвучало. И ничего не произошло. Псевдо-Илия действительно оказывался не пророком Илией. И только псевдо-титан оставался именно что великий гуманист Прометей (какая разница, мал или велик светоносец, суть одна: распадаться на атомы сутей).

Потом – поскольку незваный гость никак (даже и вслух) не стал отвечать на глумление, рыжебородый продолжил:

– Женщину ищешь? И при этом смеешь носишь то, чего в тебе нет: металл! Налагая его на себя как клеймо Дня Восьмого.

– Да, – ответил Илья. – Налагаю. Клеймо как клеймо: несмываемое.

Внешне в этих двух фразах ничего не было. Человек со стороны остался бы убеждён в очевидном: незваному гостю ещё раз указали, что он мягкотел.

Но нашему незваному гостю (пришельцу со всех сторон Света) слова эти были наполнены светом даже не самого Первого Дня (или даже пусть Дня Шестого!); грянул Свет во все стороны, и время пришло Дня Восьмого.

Предположим, что недотворение мира произносилось на языке до-Вавиланском (первоначальной немоты, для которой любой алфавит просто-напросто тесен. И продолжим произнесение мироздания в мир: никому не известно, на каком языке будет произнесено до-Творение (доведение до совершенства) мира, который не-дотва’рен (см. тварь – человек: аз есмь альфа и омега, первый и последний).

Чем тогда окажется мир для человека-омеги? Опять-таки произнести это возможно лишь на языке первоначальной немоты.

Известно лишь – старого мира не станет. Поэтому – Илья молча шагнул к рыжебородому и – прочь от зеркала (которого так и не коснулся; хотя и мог бы – крылами); и тотчас (и это увидели все!) по серебряной глади зеркальной стены зазмеились трещинки и паутинки; поначалу медленные, они вдруг набухли и обернулись ручьями!

И уже все зеркало с шелестом потекло на паркет и осыпалось полностью.

Тогда рыжебородый с Ильей посмотрели друг другу в глаза: Опять ошпарило веки, причем на этот раз обоим; но! Они оба взглядов не отвели; и тогда Илья (одной лишь мыслью) кивнул, разрешая:

– Говори!

И рыжебородый (по прежнему – вполне светоносно) заговорил:

– Стремишься ее познать?

– Я её знаю. У тебя лишь хочу узнать о ней; а то, о чем ты глумишься – было, есть и будет.

– Разумеется! Ты её ученик.

– Нет, я только учусь у неё.

И пока это всё говорилось (молчалось, кричалось), а зеркало всё осыпалось и осыпалось, была вокруг тишина: ничего, кроме чистого шелеста серебра и осколков. И открывался настоящий цвет зеркала: оказался он иссеня-чёрным, словно ворОнье крыло на пОле павших пОсле сечи. НастОлько настоящий цвет, что приОткрылся истинный алфавит мирОпОрядка.

Совсем рядом стояли друг к другу настоящая жизнь и настоящая смерть. Настолько рядом, что и жизнь, и смерть оказались (или только казались, кто знает?) одним и тем же. Точно так же стояли друг против друга Илья и рыжебородой.

Но бесконечно так продолжаться, конечно же, не могло.

Казалось бы, они сами решали, как и о чём говорить (или молчать, или кричать); казалось бы, совершенно несущественны стали сейчас обрядовость отношения к жизни, а так же быстрота или медлительность смерти; казалось бы!

Но их, конечно, прервали:

– И что нам теперь с ним делать? – откуда-то из невеликого своего далека ласково прорычал совершенно забытый (но всецело осознающий свою – здесь! – не-обходимость) рукастый бандит.

Не то чтобы удобный его разумению гнев за разбитое зеркало помутил его невеликий рассудок. Не то чтобы в глазах заклубились, звеня, кровавые бубны, что заставили о субординации позабыть. Просто – он был и остался в своём роде псевдо-Ной, который не понимал (и в своём роде был прав), что сейчас не до него.

Рыжебородый попросту оторопел. А Илья (зная, о чём хлопочем рукастый бандит), просто сказал:

– Назовите цену зеркалу, я оплачу.

– Конечно, оплатишь-шь… ха-кха… – это рукастый заперхал и принялся давиться собственным языком! Рыжебородый, вновь бросив взгляд, заткнул его горло.

– Вот так. Помолчи.

Рукастого чуть отпустило. А рыжебородого (после происшествия с зеркалом) Илья словно бы перестал интересовать. Да и прежде интересовал всего лишь миг, когда не хотел замыкать круг утробы.

Кажется, теперь он захотел незваного гостя побыстрее спровадить:

– О той Яне я многое слышал.

Илья мог бы усмехнуться:

– Вижу, что всего лишь слышал. Раз до сих пор здоров и даже мнишь, что процветаешь, дороги ваши не пересекались.

– Отчего же? – мог бы спокойно ответить рыжебородый; но он знал своё место и (не менее спокойно) признал:

– Мне подобных она не выносит.

На миг показалось, рыжебородый сказал: что из пропасти некая женщина (как птица Симург) на плечах выносит только лишь несомненных героев (остальных не заметив); показалось; а сам рыжебородый титан-светоносец словно бы признавался, что он (хоть едва не бессмертен) совсем не герой.

Так и было бы, если бы он не продолжил:

– Но всё верно, что ты сам к нам пришёл. Что вверху, то внизу.

– Ты сказал.

– Да, я сказал, – подтвердил рыжебородый и опять улыбнулся (одной лишь мыслью, говорящей незваному гостю: Теперь твой черед отвечать).

– Спросив цену зеркала, я спросил твою цену, – ответил Илья.

– Я знаю. Но за спрос, как известно, карман не ломают.

Рыжебородый опять мог бы (по доброму) улыбнуться своей лютой улыбкой. А что лютость такой доброты – в предъявлении меры тому, кто меры не знает, так это и есть это мудрость любого Прокруста!

Пусть тот, кто сам мера всему, себе положит предел.

Рыжебородый был беспощадно прав: не имеет значения, зло или добро изрекают истину; истина анонимна, а что вверху, то и внизу.

Интереснейший оборот принимала беседа. Хорошо бы мне слышать её и дальше (пусть даже она продукт моей головы); но – не тут-то было: опять колыхнулись и вспучились самомнением рядовые громилы.

Их внутренний миропорядок подразумевал, что нельзя им плыть по реке, пока мудрец наблюдает за их телодвижениями с берега. Но никаких (даже мысленных) телодвижений они совершить не успели, конечно.

– Не трудитесь! – сказал рыжебородый. – Да и я не буду. Он сам отыщет на себя управу.

После чего отвернулся от Ильи (который, услыхав его приговор, не удивился). И легла между ним и Ильёй нестерпимая даль. И что об этой дали’ было сказано, и что осталось не досказано – всё оказывалось несказа’нным.

Стороннему наблюдателю: живому душой; но – не затронутому катаклизмом (буде такой человек в мироздании возможен) стали бы видны тектонические подвижки в дощечках паркета, и слышны стали бы магматические пульсы каждого присутствующего.

Словно бы даже их дыхание могло стать причиной локального землетрясения где-нибудь в Гондурасе. Но главным было другое: с этого момента клуб начал тяготить Илью, поскольку уже отдал все то немногое, чем обладал – причем тяготить нестерпимо!

– Итак, о твоей цене.

Илья говорил вслух. Разве что от рыжебородого чуть отвернувшись. Исподволь взглядывая на зеркало и (благодаря зеркалу) становясь как бы везде Чтобы стать этим «везде», никаких телодвижений не требовалось: зеркало словно бы сбросило с себя осколки телодвижений и (это разные вещи) осколки личностей.

Говоря, Илья словно бы поднимал непомерную тяжесть: знание того, почему серебряная стена почернела. Поднимать эту тяжесть (и говорить о ней) не было никакой нужды, но и не делать этого не получалось.

– Ты захотел дать мне смерть, небольшую и робкую.

– Робкую? – рыжебородый обиделся – Я убил тебя дважды! Почему ты (пока что) не умер?

– Я не принимаю подарков. Я всё беру даром, – ответил псевдо-Илия.

После чего безразлично предложил:

– А ещё я меняю одно на другое. Но тоже даром. Поэтому предлагаю тебе обмен, – казалось бы, безразличие Ильи к тому, что какая-то смерть негаданно удвоилась, объяснялось тем, что лицо его стало прямо-таки космически нагим и – прямо-таки незыблемым в ледяном астрале азбучных истин.

– Какой обмен? У тебя ничего нет.

– Не совсем так. До прихода сюда у меня действительно ничего не было. А вот теперь уже есть твоя смерть, – здесь он не стал улыбаться, просто подытожил:

– Это – либо одна твоя смерть, либо – две и более смерти; сколько их у тебя – всё равно: что вверху, то и внизу.

Рыжебородый молчал.

– Это – не мои смерти, и – не они мне нужны. Укажи мне мою единственную жизнь, и за это я напомню тебе твою лютую цену.

Рыжебородый – не поверил. Или – принял такой вид: вестимо, и бесы веруют, но трепещут.

– Неужели ты, глина, укажешь, что для меня наилучшее?

– Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть никем. А второе по достоинству для тебя (ведь и у тебя есть достоинства), то есть – для тебя наиболее предпочтительное: скоро умереть.

Эти (обрекающие) слова Илия взял из книги «сверхчеловека» Ницше. Услышав, Рыжебородый – побледнел смертельно! Даже яркие веснушки на его щеках (известно, в мире нет весны – ведь она постоянна) сделались почти невидимы. Стали казаться пятнами весенней грязи.

Тишина, подобно зимнему пушистому и доброму тигру, вошла в зал и осталась. Рыжебородый стоял посреди тишины, показалось, он тоже стал некасаем! Как булатный клинок для опускающегося на него лоскута (которому – не бывать рассечённым).

– Я никогда не соглашусь с этим.

– Ну и что? Твои слова пусты, как и твоя титаническая слава. Теперь укажи дорогу.

– Хорошо, – молча произнес рыжебородый; впрочем, и это слово было пустым и совсем лишним – ибо в это мгновение иссякало сегодняшнее бессмертие Ильи; конечно же, и оно могло бы иссякать бесконечно; но – сейчас иссякла и нужда в бесконечности.

Впрочем, обоим сие было ведомо.

– Пусть он свободно уйдет.

– Но учитель! Пусть хоть зеркало оплатит, – бормотнул рукастый.

И тогда Илья просто вымолвил:

– Сколько?


Он вышел под дождь. Вечер уже завершался, наступала ночь. Тьма и дождь были повсюду.

Капли рождались, могло показаться, из самой тьмы: как пыль мировой энтропии, гонимая ветром! Капли зависали и плыли, ими (каждой отдельно) приходилось дышать. И очень скоро губы Ильи оказались смазаны пустой влагой. Как губы пустого идола во время кровавого и бесполезного подношения.

Но на следующий день, то есть в среду, дождя не было. Не было нужды проходить между порассыпанной повсюду Летой или переправляться через Стикс: персонификация каждой (насмерть разящей) капли достигла своего экзи’станса! Да и смерть обрела себя и стала участвовать в событиях лично.

Илья опять поднялся из подземелий метро. Он опять свернул к каналу и широкими шагами пересек его. Толпа вокруг него опять была бурливой и пенной; к тому же сегодня была среда.

И она (и как день недели, и как ареал обитания) близилась к своему вечеру.

После моста он свернул на набережную и пошел вдоль воды и руин давешнего (вавилонского) универмага: их и на этот раз ему пришлось миновать, вот разве что с другой стороны. Но не только это оказалось сегодня иным.

Теперь он шел не один, и число теней от Чёрного Солнца выросло.

Сейчас рядом с ним (и почти невидимой всем) шла тень всех его теней, прошлых и будущих – сейчас рядом с ним шла его личная смерть! Она, как известно, женщина и желает сочетаться или даже повенчанной быть с живым человеческим сердцем.

Как и любовь, смерть способна меняться и стать взрослой. А потом и превысить себя. Как и любовь, смерть способна быть безответной. Как и любовь, смерть может казаться наивозможной из жизней. Как и любовь, смерть способна изменить всё и всем.

Он шёл к неприметному зданию, расположенному около автомобильной стоянки.

Прихожая, где он оказался, была высока и просторна, и несколько неряшлива: совсем как прихожие заброшенных петербургских дворцов, в которые так легко, казалось бы, войти и откуда ничуть не труднее, казалось бы, выйти; вот только цель своего прихода объяснить далеко не так просто.

Разве что взгляд оттолкнется от зыбкой штукатурки стен, и взлетевшее сердце не будет рассечено этим взлетевшим взглядом.

Приходить сюда не возбранялось никому (казалось бы). Оттого в прихожей всегда было людно; или только казалось, что людно, ибо не было пусто. Молодые мужчины и женщины входили и выходили, говорили и смеялись, и не молчали.

А даже если молчали, имеющий душу да слышит!

Порою они понимали друг друга с полуслова, порою понимали даже непониманием: всё в них говорило, и сами они говорили – всем; и то, и другое, казалось бы, никому не мешало и – происходило стремительно, и ощущалось физически, как воздух высокогорий.

Благодаря этой стремительности возраст людей как бы терялся и не давал себя определить, становился чем-то несущественным; если очень упорно вглядываться, чаще всего лет им оказывалось около или немного за тридцать; любые их движения (причем не только метаморфозы внешности) оказывались скупы и невесомы.

Сам Илья, после вчерашних с ним приключений, (казалось бы) совершенно не изменился: рядом с ним (немного невидимо) так и остался вчерашний незатейливый (летейский) дождик, обернувшись каплями холодного пота, на лице почти незаметными.

Смерть дивилась его упорству и презирала упорство окружающих. Он ничем ей не отвечал. Потом его отвлекли.

– Вы кого-нибудь ищете? – девчушка, что к нему подошла, была мила и спокойна и словно бы безопасна (именно что – подошла без опаски).

Гладкое личико (как вечно юная галька морская), стройные ножки, тонкие запястья, нежные ступни; как нежна она и как не правдива! Казалось – подобная гладкость покрывает лишь бездумную юность – но псевдо-Илия смог, взглядом чуть прикоснувшись к покрывалу внешности, прикоснулся и к бесчисленности тысячелетий.

Он смотрел на неё. Видел века, что так и не миновали. Да и с гладью её юного лица ничего поделать не смогли (она была необходима именно такой). А его мир опять изменился: никто и ничто не сдвинулось с места; но само место словно бы сдвинулось.

Взгляды нескольких людей (он не обратил бы внимания, но – эти люди словно бы выступали из плоской реальности) неощутимо коснулись его, и – вокруг него тотчас заклубилась несуществующая метель, и (из якобы несуществующей тьмы) полыхнули волчьи глаза; беспощадно!

– Ищу. Яну, – он скупо и невесомо ей кивнул. Точно так же (невесомо) коснувшись ее негромкой и прекрасно себя ощущавшей души.

Прикосновение длилось меньше удара сердца; но – она почувствовала, её ресницы затрепетали; её сердце ударило: она захотела освободиться. Сначала он не позволил; потом, помедлив, отпустил её.

А она сочла его позволение слабостью.

– Неужели Яну? Вы? – она разрешила бы себе усмешку (если бы снизошла до усмешки), но ее охранители – те не просто снизошли, а прямо-таки обрушились любезными оскалами.

Он (в ответ) опять скупо кивнул. Она могла быть заинтригована его спокойствием; но – её (саму) немедля настигло эхо собственного сердца, и – она полыхнула гневом, объяснить который она не могла; потом – она успела опомниться. Это заняло меньше удара сердца, и – она успела удержать от рокового броска самого ретивого своего охранителя.

– Ну, ждите-ждите! Вы дождетесь, скорее всего, – в её рыжих глазах (как и в глазах молодых волков, не теряющих к происходящему плотоядный интерес) мелькнуло стальное и веселое понимание.

Помедлив, девчушка от него отошла. Тогда и остальные (почти) отвернулись.

Он нашел свободное место на скамье у стены. Сел и приготовился к ожиданию. Он умел готовить себя к волшебству Потому – даже смерти разрешил он присесть с ним рядом. Смерть, кстати, не приняла облика той смертоносной девчушки с рыжими глазами. Но лишь по одной причине: и так (почти отражеием в зеркале) очень на неё походила.

Впрочем – не внешностями они (со смертью) здесь были заняты: им было чем себя занять. Они вспоминали день прошедший и завтрашний день они иногда вспоминали; впрочем, любые дни (минули они или ещё предстоят) заключены в скорлупу нетерпения и ложного выбора; кто посмеет разбить скорлупу?

– Если поставить перед собою задачу уничтожения смерти (а есть ли в мире уничтожение?), разве она стала бы менее выполнима? – спросила сама себя смерть – или могла бы спросить.

– Разве культурный прогресс (а был ли в мире прогресс?) ставит такие задачи? – вопросом на свой вопрос ответила смерть – по своему обыкновению она именно с примирением себя и равняла.

По своему обыкновению она (специально для него – и ни для кого более) не полностью приняла внешний вид той девчушки с рыжим и радостным взглядом; тем более – смерть не полностью приняла её внутренний вид; ведь даже персонифицированные атомы, полностью тождественный, разнятся в оттенках своего эго.

– Разумеется, ставит; но – примитивно и плоско (как deus ex machina). Доводя до совершенства какую-нибудь нанорегенерацию или ещё что-либо (количественное, а не качественное), – ответом на вопрос ответила смерть (и в этом для смерти нет ничего необычного).

Интересный получился моно-диалог. Все человеческие диалоги с миром (смерти) – на вес суть монологи или сны! Все человеческие (обыкновенные или необыкновенные) утверждения суть вопросы и – всегда утверждают только одно: красивой или некрасивой буду я (твоя смерть) – решать только тебе (мне незачем).

Здесь она опять ответила (на всё) – вопросом.

– Да, конечно, – опять спросила она. – Ваш культурный (а была ли культура?) прогресс меня (настоящей смерти) просто не знает, потому и его самого высоко ставить нельзя; человеческая культура основана на дарах Прометея: что не изменит любовь, что вечна юность, и не горят рукописи и холсты.

Илья слушал. Ведь его суженая-ряженая собеседница говорила, конечно же, не о прогрессе и даже не о Прометее (псевдо-лукавом титане, оставленном в Атлантиде), а о самом Илье; то, что говорила она о нём в третьем лице (называя его внутренний мир культурным прогрессом), давало ей возможность как бы привлечь его самого ко потустороннему взгляду на самого себя.

То есть посмотреть на живого себя из смерти. На его ветхозветное «я» и на его новозаветное «я», и на любую тщету любых его самоутверждений, и на любые самоутверждения его тщеты.

И пусть она с ним говорила не гордо (но и – прегордо), она при этом оказывалась многократно мудрее гордыни. А ведь (как уже говорилось) – коли увяз коготок, то и дискурс бессмыслен.

Впрочем его суженая уверенно продолжала:

– Ваш культурный прогресс! – она почти улыбнулась. – Если подвергать сомнению только два понятия из трех, остается бессмысленное слово «ваш»! Санитария, гигиена и полеты искусств, казалось бы, несомненны, но всё уравновешивается несомненным прогрессом унификации душевных патологий.

Она опять (почти) улыбнулась Она опять (почти) опережала его возможные возражения. Она опять (почти) опровергла бы их – когда бы он стал возражать; не дождавшись, она стала стремительней, нежели половинка пульса!

– Любовь моя, ты не согласен? Или – мне повторить имена человеческого вырождения? Персональные имена каждого атома?

– Нет, просто повтори имена, – он мог бы ответить, что имена вырождения – в иллюзии из них выбора (а выбор есть суть человеческой нормы); но он опять ничего не ответил, зачем?

Она почти не лгала.

– Хорошо, я сама повторю имена, – сказала смерть своему самому первому (доставшемуся ей) человеку – и опять он ей ничего не ответил, зачем?

Ведь (отвечая смерти) он много раз был не прав. Но (не отвечая смерти) он тоже много раз был не прав. Поскольку вся эта история – летопись не только одного реального мира, но и прочих миров человека (находящего себя в лабиринте); кроме того – это всё та же (и всегда – вечно другая) история о Перевозчике через Забвение.

А так же и о всех остальных перевозчиках через Лету.

Эта летопись ни в коем случае не затрагивает каких-то глубин или вершин, выступивших из повседневности – напротив: вглядитесь (или – даже не приглядывайтесь): ведь сейчас перед нами именно что повседневность.

Загрузка...