Разве что в данных нам месте и времени (почти не отличном от Санкт-Петербурга, а так же видимого нам Ильи и пока что невидимой нам Яны) этого человека называли Хозяин Лесной Заставы!

Но даже услышав это необычное имя, Яна своего ратоборства в спортзале так и не прервала.


Вышеизложенный текст можно было (бы) произносить хоть на языке до-вавилонском, хоть на язы’ках первоначальной немоты. Всё равно человеческое косноязычие (даже если не поминать всуе уродливость рукастого псевдо-Ноя или скромную прелесть светоносного учителя бандитов Прометея) остановится на нижеследующем и главном для себя: на выживании и цене за него.

И мало кто поймет, что человек выживает независимо от того, умрёт он или нет. Потому от вещей более-менее обобщающих я перехожу к вещам гораздо менее вещим! Но несколько более прикладным (даже в невидимом).

Простите меня.


В полном соответствии седым варяжским рунам или славянским резам у подножия не менее седого и увенчанного капищем кургана (что невеликим величием своим бесчисленно уступал маленькому набату мальчишеского сердца) маленький стрелок из лука Павол по прозвищу Гвездослав молил бога, любого из своих неочерствелых ушами богов, чтобы тот даровал ему сновидение.

Он ещё не знал, что через сотни лет его нынешнее имя будет отдано одному из малоизвестных славянских поэтов. Он ещё не знал и никогда наяву не узнает (причём не через сотни лет, а именно здесь и сейчас) своего настоящего имени.

Но полную о себе правду он желал (бы) узнать немедля; и одним из двух известных этому способов был вещий сон. Тот самый, младший брат вещей смерти (то есть первого и окончательного способа); второй способ – сама (большая) смерть.

Но до сих пор никакой (ни большой, ни малый) сон к нему вообще не приходил. Словно бы наяву оказывался Павол повенчан с младшей сестрой бес-смертия (такая вот асcиметрия).

Близился вечер. Мальчик видел, как облитая вечерними лучами, притаилась в траве паучиха. Видел, как прямо в центр большой ромашки упала пчела. Он слышал, как в тяжелом от накопившегося зноя воздухе вязло, затухая, её жужжание (но это была чужая история чужих сновидений).

Он не улыбнулся, когда посреди мучительной тишины паучиха-смерть поползла вверх. Он не стал ей мешать; хотя он вовсе не предвидел псевдо-Илию (который сейчас тоже собеседует со своей смертью в предбаннике некого спортзала в Санкт-Петербурге); он даже не знал о том, что в человеческом роде каждый Адам может сказать своё «Бог жив».

Он даже не верил (откровенный язычник), что от смерти можно уйти только вверх (не остаться в её плоском миропорядке); здесь он был бы солидарен с неким неведомым ему Гильгамешем, могучим героем.

А вот то, что образом псевдо-Илии (растиражированного, аки книга, пророка) может оказаться каждый настоящий мужчина, Паволу предстояло увидеть во сне (которого он у подножия холма не получит). Сейчас (в небольшом своём здесь и сейчас) Павол Гвездослав повернулся на спину, положил под голову руки и зажмурил глаза.

Ни о паучихе, ни о пчеле он больше не думал. Как не думал (ибо не знал таких отвлеченных символов) ни о перевозчиках, ни о тех, кого перевозят. Но его сокровенное уже приходило к нему: паучихой или пчелой.

Его сокровенное готовилось еще раз посетить его. Ибо в самые разные эпохи именно из таких, как он, вырастали великие мистики и великие полководцы; и только поэтом он ещё никогда не был (или мог бы подумать, что не был).

Вчера, на стрельбище, он впервые удержал в воздухе пять точных стрел. В то время как шестая (уже за две сотни шагов!) била мишень точно в голову.

Тогда-то и стал он по настоящему одинок. Хотя не достиг и двенадцати весен. Хотя (по сути) был плотью от плоти и кровью от крови подобных себе. Но у возраста бессмертия (а не как у любого персонифицированного атома в этом сыпучем миропорядке) есть личное и единственное имя.

Расцветая по весне (или воскресая из маленькой смерти) на какое-то время в каких-то месте и времени все так или иначе имя своё узнают; впрочем, для таких, как он, весна была постоянна и повсеместна.

А раз так, то и малого воскресения весны для Павола словно бы нет: он сам себе изменение своего мира.

Но до сих пор он был прост и жил на самой поверхности чувств. Луч солнца на коже, ветер касается волос, дыхание дышит воздухом и душой. И вот теперь он, прообраз будущего малоизвестного поэта, лежит у подножья (якобы) седого кургана. Теперь он молится, чтобы боги простерли над ним свою длань.

Более того: он пришел заявить на их длань свое гордое право.

Известно, что (чаще всего) именно в сновидениях является людям их бессмертие (понимай, не сами бессмертные); известно, что и что человеку без таких сновидений и без признания богов обойтись достаточно просто (всего лишь понимай свое место!); не менее общеизвестно, что и до Павола и после него без такого (признанного богами) бессмертия обходились многие.

У слова «многие» есть ещё одно имя, означающее простую вещь: практически все. Таких «многих» для простоты называли простецами – что совсем не обидно: есть в простоте исконная мудрость.

А вот коли боги простерли-таки над тобой свою длань, вот тогда – хорошо понимай, что ты не станешь умнее и не станешь глупее! Но весь этот плоский мир (вместе с твоею природой) для тебе перекинется из одного (твоего) во всё (опять же – твои) миропорядки; причём – все они и так были (до тебя) в тебе и будут (после тебя) в тебе самом.

Не правда ли – не просто просто, а ещё проще: ты (поимённо и всегда конкретно – ты) не станешь линейно бессмертен! Зато – ты почти навсегда перестанешь быть смертным.

Весь твой мир станет для тебя преходящим (то есть – станет приходить к тебе сам); отныне – не единственный и неповторимый ты (из всего невообразимо объёмного мира) сам себе выбираешь по силам трепетные (на солнечном ветру) пелёнки мирков, а он (тоже сам) уже выбрал единственного тебя из множества – тебе и себе (то есть целокупному миру) подобных.

И всё это по одной очень простой причине: именно ты стал его изменением. Перестал – быть, но настал – повсеместен.

А если боги и не даруют тебе вещего сна, ничего не изменится в сути твоего бытия: боги всё равно назначат тебе твою лютую цену. А пока что смирись, наивный и дерзновенный, и бес-сонный Павол: всё ещё впереди. На то и даны людям перевозчики и привратники (иначе, лукавые и светоносные демоны Максвелла).

Во времена Павола Гвездослава (то есть здесь и сейчас, а не где-то там в первобытных табу и тотемах) именно для этого и предназначалась Лесная Застава. У светоносного Хозяина которой во все времена имелось много обличий, но – только одно на всех послушание.

Ведь и Прометей обучить может не только предков бандитов-данайцев (дары приносящих) или бандитов-данайцев годов девяностых (даров возжелавших); способен лукавый титан дороги указывать (даже) славянским отрокам невесть какого столетия.

Каждый отрок, сумевший удержать в воздухе шесть точных стрел (даже ежели сны не являлись), уходил к Хозяину Лесной Заставы и узнавал себе цену, и становился способен занять только свое неоспоримое место: всего-то и надобно было вернуться из леса живым.

Возвращались не все, но все становились разными.

После возвращения они (кто на деле постиг невидимые основы видимого человеческого неравенства) никогда не поминали о Заставе всуе. Даже те из них, которые стали признанными сновидцами – духовными вождями народа, предлагавшими ему то или иное будущее (а так же настоящее и прошлое).

Так или иначе, все вернувшиеся (с другого берега Леты) оказывались более чем достойными членами общины; (опять-таки) даже те из них, которые стали признанными сновидцами – хотя им приходилось тяжелей всех: каково это, вы только представьте! Каждый день выслушивать одни и те же унылые разговоры об одних и тех же унылых ошибках.

Но Лесная Застава хорошо выбивала гордыню из маленьких сверхчеловеков, учила сдержанности и самодисциплине; хотя – сложно даже представить, каково это: видеть невидимое и изменять видимое, и всё равно знать, что всё и всегда – возвращается на круги своя.

Конечно же, эти вещие (коли они возвращались из леса живыми) становились самой гордой элитой народа; но – только Перевозчик владел коммуникацией через Лету, и только Хозяин Лесной заставы возвращал выживших в мир живых.

Казалось бы – он вовсе не забирал души из мира; напротив – какие-то души насильно возвращал в мир; разве что каждой указывая (каждой душе) её неизбежное место в готическом своде кристалла, где каждой атомизированной персоне отыскивается инструмент – звучать до-ре-си: любой версификацией альфы; но – и никоим образом не омегой.

А вот был ли сам Перевозчик (на деле) лукавым титанам? Или был всего лишь человеком, которому оказалось возможным произносить приговоры другим людям? Не знаю и знать не хочу; но незавидна его участь – она не для людей, познавших, что возможно невозможное: не судить.

Потому – и не мне рассуждать о природе любых учителей для (прошлых и будущих) дарами богатых данайцев (прогрессивных бандитов).

А пока что Павол ожидал и молился. Он всё ещё был прост и всё ещё не знал сути вещего: не оно распределяет души людей в пирамиде созвездий! Зато сами люди судят о вещем (бессмысленно), но становятся (осмысленной) вещью.

А пока что Павол просил себе вещего сна. Но хоть и молился он истово, и (временами) накрепко зажмуривал глаза, сон никак не шел к нему – не хотел или не мог прийти! Быть может, это боги являли свою дальнозоркость и хорошо эту малую глину разглядели (причем – не только и не столько вширь и вглубь, и ввысь).

Меж тем время, отпущенное ему (и богам – о чем боги предпочитали не всегда вспоминать), стремительно истекало; и вот здесь первая сложность: иссякает родник, истекает кровь из раны, остывает раскаленное добела железо; но – то ничтожное время, что отпущено нам на так называемый выбор, окончательно иссякнет лишь, когда полностью (в каждой кровяной капле из песочных часов) персонифицируется.

В каждом своём кванте света и тьмы – преодолеет даже себя; и вот здесь-то сложность вторая: прозрение, приходя к человеку, который к нему не готов, перестает быть прозрением и становится так называемым отсутствием выбора.

Человек (слепо) прозревший – лишён свободы; он не ищет, но знает.

Каждый из нас тороплив в выборе. Оттого единственный призыв к человеку, взыскующему прозрения: не выбирай! Если лукавый светоносец протягивает тебе два сжатых кулака и предлагает выбрать, не выбирай.

Ибо ведомо: любые нетерпение и торопливость ни к чему привести не могут (ни к хорошему, ни к плохому – таких понятий в прозрении нет совсем); что любые попытки переступить через голову ожидания (посредством бешеного адреналина или скверного алкоголя, или еще какую похоть) есть не более чем «просыпание»-«досыпание» кровяных песчинок в песочных часах.

Не более чем написание великой книги по имени Многоточие.

Хотя поначалу (поставив свою первую точку) может даже показаться, что каждая такая просыпанная (или добавленная) песчинка песочных часов отодвигает нам сроки завершения этой великий (не знающей завершения) книги. Вот и Паволу (всего лишь) кажется, что к его нынешнему (реальному) сновидению возможно добавить и сам вещий сон (каким бы он ни был).

Что всего-то лишь ещё одна добавленная точка завершит плоское прошлое и начнёт объёмное будущее; что объём тоже точка (причём – не первая и не последняя, и не посередине, а просто невесть какая) – знание об этом придёт (если придёт) только тогда, когда отпадёт нужда в завершениях.

А пока что Паволу снится, что он насильно ото сна отлучён.

Потому – даже когда он распахивал зажмуренные веки, то (всего лишь) ещё одну песчинку просыпал из часов; потому – когда зажмуривал глаза снова, досыпал в часы ещё одну песчинку: от его желаний и не-желаний ничего не зависело.

Он всего лишь проявлял нетерпение, которое ни к чему не вело.

Так быть было до’лжно; однако всё оказалось не совсем так: посреди многоточия реальности Павол негаданно распахнул глаза удивительно вовремя; и – особенно выделило эту своевременную песчинку часов его (Павола Гвездослава) сердцебиение.

Во время – чтобы увидеть временное: эту архимедову точку опоры словно бы поместилось всё его сердце, причём с удвоенной силой.

А так же – (наконец-то) увидеть тех, кто направлялся к нему решить его становление. (наяву, не в сновидении). Не боги, но люди богов (числом трое). Они – вышли из капища; а марево лета – дышало духом: лето переходило в Лету, и чтобы быть через неё переправленным, требовался помянутый выше титан-Перевозчик.

Но перевозчика (ещё словно бы) не было среди этой троицы. Перевозчиком не являются – всегда, им становятся (когда надо).

Здесь – происходила некоторая смысловая путаница: переправлялись через Стикс, а пили воду забвения из Леты!

Одновременно – никакой путаницы не было, ведь перетекание из природы в природу сопровождается уничтожением персонификаций (всё может стать всем); но – только для тех, кто сам стал изменением мира. И только на бесконечный и краткий (как бессмертие) миг.

А потом мальчик сам вскочил на ноги (вослед сердцу) и – стал глазами пожирать тех, кто вышел к нему: они шли, сминая траву! Они надвигались, как гонимые ветром облака, и мягкое утреннее солнце стлалось им под ноги.

Первым, разумеется, шёл и надвигался сам Храбр; показалось, что вместе с утренним солнцем на мальчика надвигались и косая сажень в плечах, и многие шрамы на теле, и многая слава, и многие страны, в которые и на которые важивал он дружину либо торговых людей.

Но (самое главное) – вместе с ним надвигалась его ошеломляющая молодость, невиданная и завлекающая. И как бы оправдывающая любые твои (мои или чьи-либо) нетерпения: поторопись ему уподобиться! Стань телодвижением тела – а умножением души станут его спутники, два дряхлых волхва, что едва поспевали за Храбром.

Разумеется – Павол Гвездослав был завлечён. Совращён и ослеплён лживым обилием зрения; казалось, ему давался шанс себя оправдать (за то, что невидимый мир обошёл его стороной); разумеется – Павол вполне закономерно оправдал себя, потому – на ступавших следом за воеводой волхвов (седобородые, руки как плети) он почти не глядел.

И не видел, как вязко густеет позади них звонкий утренний воздух. Не видел невидимого: что негромкою была их совокупная воля, но почти всесильной; даже могучий Храбр сейчас оказывался и был не более, чем ее острием.

А то, что пока лишь одного воеводу и торгаша поедал глазами Гвездослав, в его природе его ничего не изменило. Ведь Павола, как и любого юнца, всего лишь принуждали (или убеждали, не всё ли равно) смириться с бесплодием даже не отдельных «тела» или «души», но «души над душой».

Они и вышли к юнцу – лишь когда решили, что юнец с бесплодием своим примирился. Тогда как он всего лишь отвлёкся. А наивные (во многом очерствении мудрости и преумножении печали) волхвы в его смирение поверили.

В их оправдание (ведь у каждого свои оправдания) можно сказать, что даже их заблуждения не имели определяющего значения (о чём они ведали). На первый да и на второй взгляд (каждый день – новый день; но у каждого дня одни и те же вечер и ночь) основания доверять своим взглядам у них были.

Они подошли – казалось, они шли очень долго! Да и потом – продолжало казаться, что они всё идут и идут; даже когда они остановились перед ним и – какое-то время стояли (как курганы над ним возвышаясь), их движение к нему не оказывалось завершено.

А ещё какое-то время они в него вглядывались. Но (опять-таки) – ничего в нем не углядели, и – опять пренебрегли им.

Наконец Храбр обернулся к волхвам, и те молча ему кивнули. И тогда воин и торговец поклонился волхвам. Такого же почитания ждали они и от Павола. Но не дождались, мальчик словно бы окаменел.

Тогда – Храбр обернулся к Паволу и положил свою тяжелую ладонь ему на плечо, но – сгибать не стал; незачем! Дескать, совсем уже скоро и сам мальчонка сыщет себе (на себя) управу, а гордыне его на Лесной заставе подберут именно ту узду, которая не сильно будет ему натирать подбородок души.

– Нам пора, – воевода легко, как пушинку, развернул (ах, если бы мироздание так было так легко обустроить) мальчика и повел перед собой (вот как давеча его перед собой погоняли волхвы), продолжая все так же сдавливать его плечико.

Вот так они и пошли вдвоем, сминая траву. Очень скоро, уже через несколько шагов, воевода мальчика отпустил и они пошли быстрее, а потом и еще быстрее. Но ложь, что уже произошла, ничуть не уменьшилась.

Волхвы смотрели им вослед и видели сминаемую траву. Но не видели сминаемых пространства и времени. Они видели в мальчике глину; но – не видели, что именно перед этой глиной всё мироздание готово перековаться в кусок разноцветного детского пластилина. Но волхвы смотрели им вслед и видели только себя.

Прошлых и будущих себя. О настоящих они не имели полного представления. Иссохшие руки как плети, как паутина их бороды. И думы их были как тополиный пух, прозрачный и некасаемый и ничем не напомнивший гонимые бурей грозовые лохмотья; и ничем не напоминавший о бессилии богов, изнемогавших в каменных объятиях Неизменности.

Они стояли – некогда высокие, некогда молодые, некогда очень разные. А теперь – почти потерявшиеся и почти неразличимые в пыльном океане персонификаций; так они стояли посреди (видимых только им, но – совершенно всеобщих) запустения и немощи.

Но только у одного из двоих (кто чуть пониже) под льняною рубашкой и под правою подмышкой скрыто дивное клеймо: два крохотных перекрещенных меча. Нет такого клейма ни у могучего Храбра, ни у вполне бесполезного (хотя – более чем умудрёного в следовании ритуалам) собрата-волхва; у того, кто якобы чуть повыше.

Который в делах ритуала оказывался кем-то вроде достославного Храбра. Получившего в житейских ритуалах практически всё, внешне человеку доступное.

А вот клеймёный волхв был причастен невидимой власти. И знал по себе: когда бы мироздание измеряло жизнь человека только невыносимой пользой, тогда и каждому простецу для оправданий своего бытия хватило бы преумножения печалей.

Так подумалось волхву. Так ломко сформулировал он оболочку мысли. Но смысл был прост: знал он, что даже слепцы иногда предчувствуют свет. Что и простецам случается прозревать.

И что он (клеймёный сновидец, властный и над вещим, и над вещами) внешне столь же однообразен и дрябл, как весь этот утренний (дневной, вечерний, ночной) миропорядок непрерывной весны (которой нет).

Он даже подумал об их, юного Павола и зрелого Храбра, видимом сходстве: юное пламя сродни разгулявшемуся пожару; но – полученная в результате зола отлична от другой золы (которая – от малой лучины) лишь количеством.

И что такое многие пережитые жизни (или – даже одна единственная ещё не прожитая жизнь), коли в них отсутствует чудо?

Волхв смотрел и не видел простого: что на самом деле это его очи присыпаны пеплом! Что и сны его давно ничего ему не обещают; да и приходил ли к нему когда-либо доподлинно вещий сон?

Вот он и смотрел, как прочь от холма идут живые; жив ли он сам? Впрочем – не совсем правы греки, когда говорят, что в миру есть только живые и мертвые, и ещё (особицей) те, кто ходит по морю.

Есть ещё те, кто хоть раз жил живой жизнью в мёртвом сне наяву. В котором мертвы даже живые сновидцы – просто потому, что горды своей властью над невидимым! Просто потому, что сами стали мёртвой пылью (причём – даже не всей пылью, а каждой пылинкой на особицу).

А Павол так и не увидел мёртвого сна. Потому (на самом деле, а не во сне) клеймёный волхв смотрел вослед уходящей от него жизни. Смотрел и надеялся, что когда-нибудь узнает о своей жизни беспощадную и полную правду; когда нибудь, но – сейчас не видел того, кто мог бы ему на жизнь указать.

Он – стоял посреди своей слепоты (почти что осознанной), и – посреди своего осознанного одиночества, и – помнил о том, что жизнь оказалась длинной. Поэтому – так легко он смотрел им вослед: много их, таких вот простецов, уже не раз перед ним проходило (им только и остается, что проходить).

Но те двое, что шли прочь от капища (на самом-то деле расположенного не на вершине кургана, а несколько около), ничего не знали о праздных размышлениях зрячего слепца; они – продолжали жить; они – просто видели, как совсем рядом пасется не стреноженный, (и – не помысливший куда-либо ускакать) жеребец, боевой конь Храбра.

Видели, как с каждым их шагом становится он к ним ближе. Именно к нему вел мальчика воин.

– Садись! – сразу же, когда они подошли, велел Храбр.

Но как только мальчик потянулся к уздечке, конь захрипел и вздыбился. Огромный и черный, как аравийский джин, он восстал на дыбы и прянул на мальчика, этот невесть как попавший в дикие славянские леса арабский злой скакун!

Но – дар отточенных копыт пришёлся в пустоту (и не высек из пустоты искр); удар был славный и (вполне себе) смертельный – вот только мальчика не оказалось на месте; причём – даже Храбр (сжимавший плечо мальчика и одними рефлексами предполагавший вовремя его – всего мальчишку! – вместе с плечом отшвырнуть) просчитался.

Мальчик каким-то неведомым образом неощутимо прошёл меж пальцев и не менее неощутимо отступил в сторону; пустоты при всём при том на его месте не образовалось – мир (непостижимым образом) оказался целостен.

Копыта, бывшие частью мира (вместе со скакуном) просто и мягко ударили оземь.

– Садись! – повторил Храбр (ничего подобного не заметивший); мальчишку он невесть как упустил, а конём продолжил заниматься – и очень скоро скакун оказался усмирён; а мальчик опять не промедлил – приобнял коня и взлетел.

Конь, по обычаю, был лишь для Павола (перевозимого в смерть)! Воин (перевозчик в смерть) остался пешим.

Он повел скакуна в поводу – поначалу медленно, потом все более и более ускоряясь: таким шагом можно загнать в чащобе сохатого, а во чистом поле идти за своими конными днем и ночью и не отстать; особенно той дорогой, которой не единожды хожено.

Очень скоро достигли они окраины леса, и вот здесь стало совершенно понятно то, что было всегда очевидно (а не в этом ли тайна любых инициаций?): что свобода пойти на все четыре стороны света – кажущаяся!

Мальчик – видел, что воин вовсе не сам выбирает (как невод из омута) тропинку сквозь (именно что «сквозь»: то есть в плоскости, а не «через» голову помыслов) этот сразу ставший волшебным лес; чьи лабиринты невидимых троп словно входы будущих мыслей и их будущие выходы.

Это только поначалу Храбр повел мальчика так, что чаща для них оказалась совсем нехоженой: густой кустарник, поваленные гниющие стволы, старые звериные норы; оступись, и легко, как надломленная морковь, хрустнут ступня или голень! А ещё попадались неглубокие овраги, заросшие и почти неразличимые.

Не оступиться была нельзя. Но воин повел мальчика так, как будто перед ним тропинку льняным полотном расстелили – да иначе и быть не могло: не взирая на внешность чащи, перед ними словно бы стелилось чистое поле (единственно приемлемый, кстати, для чужедальнего скакуна путь).

Ничего этого, разумеется, не было. Но они на диво легко продвигались. Казалось, они сами по себе стали легки и подвижны. И даже боги сейчас не надзирали за ними; не было в том нужды.

Да и воин почти не таил, что ему наперед все известно, и что единственный груз, обременяющий сейчас его храброе сердце – это недостаток терпенья; действительно, на их пути ничего не случалось, и когда подступила лесная (ветви тьмы и провалы пространства) ночь, никто не поспешил из нее взглянуть; ничьи глаза не зажглись.

Один Храбр на мальчика время от времени взглядывал, да и то по обязанности; о чем думает он, когда эти взгляды бросает?

Конечно же, не о добре или зле, или предопределении: для торговца и воина они слишком определенны и как вещи предъявлены. И не об именах «зла» и «добра», или (даже) чести или долга – это тоже филология (физиология имени); Храбр думает о том, отчего боги не надзирают за исполнением их воли.

Да и то: достаточно праздно думает.

Когда-то служил он в наемниках и был телохранителем у греческого басилевса; там он узнал и о древних эллинах, и о том, как они умирали. Всем умершим (без исключения) давалась одна лютая цена в виде вложенной в рот монеты; причем – именно этой (одной на всех) монетой платили они Перевозчику.

Храбр думает сейчас и о том, что когда переплывут они с мальчиком через лесную чащобу Забвения, то (по горькому праву перевозимого) сможет изменившийся мальчик Павол произнести ему (гордому воину) новое беспощадное имя.

В те времена в той местности не могли бы знать о приставке «псевдо» (вспомним псевдо-Ноя и псевдо-Илию), но смысл словоопределения псевдо-Храбр от перемен места и времени не поменяется.

Волхвы, конечно же, всегда обещают опасность сию отвести. Но волхвы всегда обещают (произносят обещание). И всегда исполняют произнесённое (разве что иногда буквально, а иногда многотолкуемо). А если именно этот мальчик не отдаст им свою по праву обретенную силу (не откажется от именования)?

Но(!) пока воин и торговец мыслил и взглядывал, свершилось нечто вполне ожидаемое и всегда неожиданное: Павол наконец задремал.

Гордый Храбр эту пришедшую некстати (прозрения, как и любовь, всегда бывают не ко времени) докуку увидел, но – будить его (и лишать навсегда опоздавшей надежды) не стал: пусть и скудоумное, и вполне человеческое ожидало мальчика будущее; ну так и что? Пусть поспит и потешится снами.

Храбр – не мог знать, что этот мальчик видит сны с открытыми глазами. Видит не только бывшее с ним самим или даже рождённое здесь (без него), в лабиринте деревьев; видит он предстоящее или прошедшее (причём даже не с ним); богам (буде они надзирали) могло показаться, что мальчик не вполне человек (или более чем человек).

Что поделать, ведь и все прочие люди – иногда люди не совсем и не всегда только люди.

А вот то, что Хозяин Лесной Заставы не вполне человечен (согласитесь, это другое), воину было известно; как и то, что сам по себе мальчик – пока что отдан ему, а не Хозяину; и что с ним происходит в пути по псевдо-лабиринту леса, имеет отношение и к нему, псевдо-Храбру.

Очевидно ведь – уснув сейчас, он (словно бы напоследок) вышел из приуготовленной ему скудоумной реальности человеческих инициаций; после которых инициаций он должен был стать (или его должны были сделать) вовсе не тем, кем он изначально является.

Дивно пылала его душа. И не только пылала. Она способна была переплывать через Забвение; причем – и туда, и обратно. И то, как его сейчас везли (так или иначе) убивать – чтобы потом (так или иначе) воскресить, не имело для него никакого значения; хотя – конечно же, все эти доблести и геройства, на которые его могла бы подвигнуть судьба (прежде чем так или иначе убить), они могли представиться даже прекрасны.

То есть – вполне по человечески полны. А вот те его возможные в лабиринте заблуждения (от которых его собираются уберечь – посредством введения в русло) вполне низменны и ни к чему не ведут; но – дивно пылала его душа, поскольку был дивен огонь.

Благодаря его зарницам лесная тьма не то чтобы отступила, но стала как-то пожиже; и не то, чтобы сама по себе засветилась какими-нибудь гнилушками или светляками; нет! Но она изменила природу – становилась вровень со зрением; которое зрение – тоже поменяло природу зрячести на природу прозрения.

Исчезала сама нужда себя (и кого-либо) измерять и судить.

А ведь маленький бог «из людей» – это всего лишь тот, кто всё измеряет высочайшею мерой; но – сам при этом вынужден кичиться достигнутой персонификацией: какой-либо (или – каждой) своей функции (сам при этом становясь функцией), доведённой до экзи’станса.

То есть – боги не могут без нужды в себе. Не могут не дробить стихийный миропорядок и наново калейдоскопически складываться в отдельные Воду, Землю, Огонь и Воздух (обычное дело); а вот с перевозимым из смерти в смерть Паволом сейчас приключилось нечто на особицу.

Благодаря тому, что даже не зарницами в душе Павола, а всего лишь – их отблесками тьма перестала мерить по себе человека (или по человеку себя), она обособилась и – стала «становиться»! Стала присутствовать и рассветать тьмой.

Стала не то чтобы жиже или живей, но – пристрастней.

Если бы у тьмы была душа, можно было бы сказать, что душа тьмы сделала некое телодвижение; или нет, иначе: боги (не темные или светлые, но – из тьмы) взглянули на путников; они оказались затронуты в самом своём существе.

Тогда как быть богом – быть безучастным перед частностями (сами оказываясь вершиной своей части света или тьмы); но – в божественности богов (в доведении до стихийности их персонификации) никто не соучастен, тогда как они могут сколь угодно долго пребывать в своей участи.

А вот если богов заинтересовала чья-либо участь, это может означать только одно: самый смысл их существования поставлен под сомнение (кем-то, кто со-участнен этой их участи)

Боги не глупцы, понимают: став бессмысленным, перестаёшь быть в настоящем; перестав быть настоящим – очень трудно различать тонкости этого самого настоящего. Потому – боги пока что лишь взглянули на путников; точнее, какая-то часть их божественности на путников уставилась.

Пока – быть может, безо всякого себя выражения; причем – (очень может быть) часть эта была совершенно не божеской: должно быть, потому и приблазнилось, что волчьи глаза полыхнули из чащи! А у Павола (с Храбром ли, без Храбра) осталась возможность до Лесной заставы доехать.

Причём – даже Храбр их (волчьи глаза) увидел; более того, углядев что-то вполне ощутительное, тотчас себя совершенно обрел. Храбр привычно потянулся к оружию и позабыл о незавидной своей роли, на которую его обрекал человеческий долг.

Более ничего не случилось – на этот раз боги (не) проявляли свою (очередную) бесконечность (не)терпенья.

Храбр – убрал руку от оружия и открыто (сразу всем Стихиям Света и Тьмы) улыбнулся. Возможная схватка с волками (даже только возможностью своей) поставила его вровень с очередным (и – как у мелких богов, всегда частичным) возмужанием: на миг он становился вровень самому себе, доведённому до уровня Стихии.

Был он язычник, и его хорошо обучали. Он знал, что люты и радостны боги – только лишь потому, что почти безродны и (на самом деле) никому до конца не нужны. Ведь происходить от «начала» Стихий означает ничего не ценить (кроме каких-то «начал»); все они не сродни человечьей душе, что является в мир посредством мучительных родов.

Что он знал о мучении рождения? Что сначала (и – не только от начала начал) рождается человеческое имя. Потом – это в муках рожденное имя произносится в Свет (не только Свет во тьме светит, но и произнесенное Имя); и тогда весь этот Свет – изменяется и становится миром, безучастным ко злу и добру.

И до тех пор, пока сам этот мир не проявит своего к человеку участия (просто взглянув на него).

Тогда носитель рождённого имени примиряется с миром, который он уже изменил. То есть судить о мире по тому, как мир относится к тебе – это только первый шаг доподлинного язычества; судить о себе (то есть произносить себя) по всем изменениям мира – я мог бы сказать, что это шаг второй (помните, как Илья наступил на бездну спортивного клуба?) или даже половина второго шага.

Храбр, меж тем, продолжал улыбаться! Гордый Храбр позабыл о Перевозчике и возомнил о человеческой власти; понимаете ли, такое с ним часто случалось и не раз такое ещё будет получаться со всеми прочими псевдо-«храбрами» (ничуть не дискриминируя: с псевдо-«илиями», «ноями» и даже «прометеями»).

Находясь «вдали» от сновидцев-волхвов, избавленные (как им мнится) от власти невидимого, эти вполне достойные людям часто полагают, что они свободны – в полёте мысли (пусть даже ценою падения); потому забудем – о Храбре, но порадуемся его улыбке.

Порою Храбр (своим мнением о себе) успевал побывать высоко; просто – он не удосуживался понять, где именно находится (в каком качестве своего имени: псевдо – в невидимом, а Храбр – в материальном); пока мальчик пылал в своем полусне, Храбр всего лишь объединял телодвижения (и все эти якобы продвижения по темному лесу собственного черепа) с совершениями волшебства и прочими полуизменениями мира.

Он не раз и не два (вот и сейчас) убеждался в бесполезности любого движения; этим он (в очередной раз) подменял собой весь этот мир. Потому что распространил свою неосознанность на его недосказанность.

Но худо или бедно – шли они долго (и даже ещё дольше): выступили утром, шли весь день и всю ночь. То есть – были в пути ровно до тех пор, пока Павол не отогнал от глаз паутину чуждой его природе дрёмы; тогда и пробился сквозь покров листвы рассвет, и словно бы даже (как значимая персона) пошёл с ними рядом.

Видимым «это» – быть (бы) не могло. Более того – по прежнему могло показаться, что (даже вне леса, при полной открытости) рассвета всё ещё нет. А здесь, у самых корней подземелья, ночь всё ещё была безраздельна.

Но оба путника ощутили её смутную неуверенность (и вот только тогда они вышли из леса).

Тогда (со всей своей очевидностью) открылась перед ними очень большая поляна; поначалу её ещё сдавливали со всех сторон узловатые ребра стволов, но потом их общее сердце (словно бы на этом пути и мальчик, и воин, и лес стали единая плоть) получило возможность выдохнуть душу; их общее сердце немедля этим воспользовалось.

Ведь именно как сердцебиение в самом центре поляны возвышался терем.

Он не был окружен частоколом; более того, около него не оказалось даже какой-либо ничтожной, наведенной на плетень тенью плетня (пусть даже воображенной из переплетений пространств); и даже ещё более того: ни над дверью его, ни на маковке над крыльцом, ни вообще нигде не было видно обязательных оберегов жилища.

Либо – силы нечеловеческие свободно бывали сюда допускаемы. Либо – они сами когда-то бежали отсюда и (с тех пор) за сто верст с тех пор обходили, потому – не было нужды их отпугивать. А что до сил человеческих – именно здесь было их средоточие. Именно сюда силы человеческие приходили о себе вопрошать.

Терем – высился. Был одинок и свободен. Терем казался отечеством всем просветляемым душам; и ещё – он казался пустым.

Храбр направился прямо к крыльцу и перед ступенями замер (всё это время терем продолжал казаться пустым); и (перед самым замиранием) Храбру опять пришлось усмирять свои сердце и душу – они, как и терем с его пустотой, существовали раздельно; потому – о Паволе он вспомнил не сразу, а лишь после того как к нему (двери памяти не распахнувши) тихо вышли из тихого терема молчаливые тени тех, кого он когда-либо сюда приводил.

Потому – о Паволе он вспомнил не сразу, но вспомнил:

– Что же ты ждешь? Слезай, – произнес он, почти не прибегнув к губам.

Мальчик – не сразу услышал. Сейчас – он видел перед собой не терем (отдельно) с отдельной его пустотой, а поимённо – разделенность своего существования (вот сам он как есть! А вот он тот, которому быть надлежит, то есть еще не бывавший!); потому – на пути своем от его ушей к его душе голос приведшего его к терему воина несколько задержался.

Но услышал-таки и подчинился. Миг – и он на земле. Земля – люто ударила о его ступни. Показалось – он упал с нечаянной высоты (показалось – подвели затекшие за ночь ноги); причём – даже не сами ноги подломились! А весь он, Павол Гвездослав, по маковку погрузился в утрамбованность почвы двора.

Именно в этом проявилась первая странность Лесной Заставы: в этой инаковости, в возможности бытия между мирами. Пребывать – не «здесь» и «сейчас», а в той тонкости, через которую эти «здесь» и «сейчас» меняют места.

Храбр (понятно) успел мальчика подхватить. Потом – дверь как сама по себе отворилась, и из пустоты терема (то есть именно из этой тонкости) вышел на крыльцо человек.

Человек был по виду не волхв и не воин, просто среднего роста.

Лицо его было просто лицом человека, пожившего и повидавшего на своем веку не мало, но и не много; и телом он обладал ладным (но в меру), причём – не из тех пустых и переполненных лишь возрастом (как врастанием в смерть) оболочек, что столь же оформлены, как и песок в часах

Почему-то казалось – он именно что из тех, для кого все течет мимо; а когда он якобы плывет мимо тебя по течению – всегда оказывается: течение уносит твоё тело! Это ты (однодневка) следишь за недвижимым в вечности.

А ещё – были у него на лице русая невеликая бородка и пронзительные глаза (пронзающие – чтобы стать осью души), причём – цвета совершенно изменчивого: такого, каким бывает посреди лета студеный рассвет.

А ещё – вокруг этого человека (совершенно иначе, нежели вокруг Храбра с Паволом) стелилась мякоть рассвета; и точно такими же стелющимися были движения Хозяина Лесной Заставы; в очертаниях этой мякоти сами собой ткались плечи и руки человека много и трудно работавшего с веслом или плугом, и босые его ноги как-то сами собой выткали шаг и ещё шаг, и ещё; в то самое время, как губы ткали слова:

– Здравы будьте! Хорошо ли добрались?

– У меня всегда хорошо, – по утреннему охрипло сказал (всю дорогу глаз не сомкнувший) Храбр; сейчас он был (бы) победителем ночных миражей, но – мягкое перетекание человека в пространство и обратно (причем – прямо на глазах, причем – отдалённо от окружающего) вернуло его во власть миражей.

Потому так неудобно (как в голодные годы полову) перемалывали его скулы неудобно произносимый титул:

– Хозяин… – при этом, как и долженствовало, Храбр поклонился; но – несколько менее вежества.

При этом – Хозяин мелком на него глянул, причём – безо всякой обиды; причём – сердце Павола, распрямляясь после своего поклона, точно так же мельком о его необиду споткнулось.

А потом – точно так же споткнулось оно о тишину слов, что прозвучали вослед тихой и приветливой улыбке этого человека:

– Я назвал тебя, помнится, Храбром?

– Да, Хозяин, – сказал воин, потупившись взором (и состарившись сердцем, на которое Хозяин мельком взглянул).

– Я (перед нашим прошлым прощаньем) рассказал тебе притчу о Дикой Охоте; ты помнишь ли ее?

– Да… Я вспомнил её, Хозяин! Ты, верно, и ему в свое время расскажешь? – воин кивнул было на мальчика, мельком при этом взглянув (как мёртвою водою плеснув); его взгляд, как о каменную поверхность ударив, разбрызгался. Потому что мальчик (лишь услышав о Дикой Охоте) как в столб соляной обратился.

– Не за этим ли приходите все вы ко мне? Но в здравом ли ты уме, воин, что слова говоришь и вопросы задаешь – когда не тебе это место и это время? Тем более что слова твои как о стену горох.

– Прости, Хозяин, – воин опять поклонился человеку, причём – в самом что ни на есть буквальном смысле: он одновременно поклонился человеку в самом себе! Он знал, что не был унижен.

Ему просто-напросто ещё раз напомнили, что каждому дается ноша вровень его силам. Что сколь бы себя не жалел человек, главное, чтобы – он сам себя возжелал настоящего себя (который вне времени).

Псевдо-Храбр, воин и водитель человеческих тел, мог бы с сочувствием отнесись к атлантовой ноше Хозяина (то есть – не к нему самому, а к его лютой роли): быть даже не судьей или определением судеб (вовсе нет!), а всего лишь разделителем и сортировщиком душ.

Поразмыслив – Храбр протянул руку и переворошил волосы мальчика. Причём – Павол очень этому удивился (уже чувствовал себя отдельно от воина); маленький стрелок из лука уже позабыл и дорогу через лес, и дорогу сквозь свои сны.

Отчего-то (не от его ли удивления?) – Храбр руку сразу же отдернул, а Хозяин усмехнулся в бороду; тогда – мальчик спросил:

– Когда я услышу последнюю притчу? – и вопрос этот не был вопросом сомнамбулы: что вы (мне) дадите узнать?

И была тишина. Храбр – не выказал ни негодования, ни ужаса. Хотя – испытуемый должен (как ему многократно твердили) молчать и слушать; впрочем – на Лесной Заставе порой не было различий между молчанием и делом.

Причём – о Слове и речь не шла: только Дело осознания ведомым собственных вершин (или низин – не было различий здесь, на Лесной Заставе); причём – руку воевода Храбр отдёрнул, поглядев на лицо мальчика: белей белого (аки мрамор Буонарроти тончайшей резьбы).

Хозяин – усмехнулся (на этот раз вслух):

– Которую из самых последних? Я имею в виду: по счету? Впрочем, ты все их увидишь (быть может, у твоего зрения имеется слух или осязание, или даже чувство, которое много позже наименуют шестым); ты их даже (если выживешь) – сам и наяву проживешь! Разве что о Дикой Охоте я расскажу тебе перед нашим с тобой расставанием; если оно состоится, и ты не захочешь остаться на моем личном погосте.

– А которое (из последних) расставание? Я имею в виду: по счету? – спросил было (или мог бы ещё и это спросить) у Хозяина мальчик; но – это было бы неоправданным озорством.

Не сказал. Ибо видел: то ли Храбра не хотел еще более обеспокоить Хозяина (а что есть его беспокойство?), то ли сам еще не понимал своих собственных слов! Поэтому мальчик проявил негаданную чуткость, потому (попросту) – сказал о главном:

– Всё, причём – сразу! Расскажешь, даже если я останусь.

– Хорошо. Расскажу, что бы с тобой не сталось, – подумал Хозяин.

– Ты сказал! А я напомню тебе, чтобы исполнил, – подумал (ответно) мальчик.

Хозяин кощунственных мыслей как не расслышал. Поскольку – не нужны были Хозяину слова. Да и мальчику (уже) не всегда были нужны. А ушей Храбра, воина и торговца, слова не коснулись: он стал не нужен здесь(даже себе).

А ведь это большой вопрос: нужен ли хоть кто-то – здесь?

Ибо – мальчик видел, как неподвижны сейчас небо и утренний лес, как неподвижны рассвет и поляна с теремом; но – совершенно не нужны. Поскольку где-то совсем рядом есть новый рассвет и новое небо.

А они (все трое) сейчас могли бы оказываться в их собственной новизне. Но в результате ни один из них так «нигде» и не оказался.

– Что же, ладно! – безразлично улыбнулся Хозяин и (посреди молчания и посреди неподвижных рассвета и неба) не менее безразлично продолжил для Храбра:

– По обычаю после дороги положена баня, но ведь ты уже знаешь: тебе здесь не место! Твое время прошло, а его (Хозяин кивнул на мальчика) пришло.

Освобождаемый воин с готовностью закивал:

– Я привёл. Теперь мне, не мешкая, обратно, – и ещё раз чему-то смутился, и ещё раз произнес бесполезные слова, обращаясь к Паволу:

– Будь прилежен и послушен, и поскорей возвращайся.

Разве что волосы ему на этот раз не попробовал ворошить. Да и Хозяин, позабывши все человеческое вежество, принялся совершенно по человечески переминаться босыми ногами: земля с ночи была холодна, ступни мерзли.

– Прощевайте!

– Прощай, – (не) прозвучало в ответ.

Воин знал, что прошедшим (и выжившим после происшедших с ними изменений) возвращаться обратно к людям предстоит самим, потому более ничего не говорил. Он лишь еще раз поклонился обоим и развернулся, и пошагал деревянно; но!

Уже немного отдалившись от Заставы, заметно ожил и возлетел на коня (словно бы оживая все больше и больше); а потом – всё уверенней (и даже словно бы всею душой) устремился, причём – невидимо опережая коня!

И потёк вослед ему копытливый неслышный перестук по траве; псевдо-Храбр успокаивался, опять о себе возомнив.

Он ни разу не оглянулся; и хорошо, что не оглянулся: иначе мог бы навсегда узнать, что новое имя не всегда дается человеку в полный голос.

– Хватит о прошлом. Давай теперь о настоящем, – негромко сказал свою первую притчу Хозяин.

Словно бы знал, что говорит тому самому человеку (или «всё ещё» человеку), для которого настоящее вполне недостижимо: что оно заплутало и в прошлом, и в будущем.

А мальчик поднял на него глаза. Причём – сделал это медленно. Более того, сделал это послушливо: он всё ещё вслушивался в произнесённое «настоящее». Потому и смотрел он как бы многократно.

То есть – на (так называемого) Хозяина Лесной Заставы, потом – сквозь него, потом – опять на него.

Хозяин (именно что хозяин) сказал:

– Давай теперь о тебе. Как тебя до меня называли отец с матерью? – так он мог бы произнести вторую притчу; но – вопрос был бы человеческим.

Хотя – Хозяин полагал о себе, что (почти) весь из людей вышел; но – не только потому, что и у него под мышкою имелись два перекрещенных меча (да и сны его ещё живы); а потому лишь, что был он приобщён к власти над невидимым (ощутимо большей, нежели волхвы капища).

Умел он из нескольких «сегодняшних» завтра выбрать «завтрашнее» завтра. Но даже такую власть он полагал не более чем забавами человеческого детства. И он действительно многое (в отличие многих и многих) мог изменить в калейдоскопе иллюзий, причём – это «многое» для него сосредотачивалось в «немногом»: не вмешиваться и не выбирать.

Потому – ничего не спросил, и заговорил о другом:

– Скажу сразу, что ничего волшебного тебя у меня не ждет. Зато будет много самой простой работы по дому и в огороде. Да и поляну от леса защищать надобно, иначе начнет зарастать, – говорил он привычные слова голосом самым обыденным; и привычно, но словно бы ненароком, касался тяжелого кольца с ключами у себя на поясе; и видел быстрое удивление мальчика: славяне не знали замков.

Происходящее было обычным (как передача смыслов с рук на руки): Хозяин подчеркнуто коснулся кольца, а экзаменуемый мальчик вполне предсказуемо удивился невиданной вещи; происшедшее было настолько обыденным и настолько предсказуемым, что и дальнейшая судьба мальчика была бы предсказуема (если бы не реакция мальчишки на слова о Дикой Охоте).

Не явились мальчишке вещие сны – ничего страшного, изволь себе в простецы, там тоже люди живут; но – слова мальчика были не обыденными, а волшебными (изменяющими и определяющими прошлое и будущее – делая их настоящими); внешне мальчик был так себе человечий детёныш – не более чем песчинка в песочных часах.

Но могло статься и так: что часы, не успев пересыпаться полностью, вдруг окажутся перевёрнуты. Причём – вместо со всем мирозданием.

Потому – оказался Хозяин взволнован. Потому – любые «но»(!) волновали Хозяина; но – не могли волновать бесконечно. Ведь не раз и не два происходили они на его долгом (но не бесконечном) веку.

Потому – он был взволнован недолго, ибо что (и о чём) было думать? Все по полкам разложит сама Неизбежность, у которой Хозяин состоит в услужении Привратником; но – пока что никому (даже самому Хозяину) никакое имя ещё не было произнесено в полный голос.

Работы и в самом деле оказалось много, причём – привычное в ней самым что ни на есть волшебным образом переплеталось с невиданным; причём – и того, и другого оказалось ровно столько, чтобы к вечеру досуха вытянуть из мальчика силы; и вся эта работа лежала (вот как зимний медведь в берлоге) на Хозяине и Паволе.

Поскольку во всем неоглядном тереме они были одни. Более того – терем оказался (кто бы сомневался!) Лабиринтом. Причем – ходы его постоянно менялись местами.

О себе мальчик вполне мог правды не знать (досель), и – никогда не узнать (в дальнейшем); ну и что? К чему, например, знать тому же псевдо-Храбру, как (и почему, и кому) даруются и приходят наяву сновидения? Какое сиюминутное преимущество даст ему это знание в его повседневных делах?

А ведь это совсем другое, нежели разбудить медведя и сделать из него шатуна. Даже – полезного шатуна, такого как псевдо-Храбр или псевдо-Ной; о псевдо-Илии речь впереди.

Если бы Павола не перевез на своем боевом скакуне через лес воин и купец Храбр, и если бы не ожидал его в обители сновидений Привратник (своеобразный демон Максвелла), стали бы в нём (при дальнейшем благополучии простеца) пробуждаться возможности «бога из людей» (этот термин иногда точней deus ex machina), или – он бы вскоре (так или иначе) тихо угас?

Казалось бы, в недотворённом мире – не всё ли равно: разве не на персональной атомизации и последующем иерархировании зиждется человеческая тщета «быть как боги»? Так что о дальнейшем на Лесной Заставе можно сказать: всё, что произошло – произошло просто потому, что ничего не произошло.

Или даже – нечему было происходить и негде. Более того, даже брёвна, из которых был сложен Лабиринт Лесной заставы, были не более реальны, нежели перекрещенные клейма подмышками у посвященных; бревна, вестимо, валили в том же лесу – они тоже оказывались не более чем иллюзией, сном во сне, вековой человеческой забавой; потому – поначалу позабавимся и (пядь за пядью) пройдем «несуществующий» лабиринт.

Всё же бревна (при всей своей ирреальности) были реальны и ощутимы – казалось, никак они не могли ни во что волшебное перекинуться; разве что – человечий детеныш сам собой (лишь ступив под своды терема) перекидывался; будучи перевезён через Лету, в тот же миг он становился на границу самого себя (и мог за нее выйти).

Терем был лабиринтом, и множество переходов снизу до верху пронзали его, и множество комнат наполняли его; и вверх, и вниз велись и переплетались его кармические переходы; и не было в тереме четкого разделения на этажи: везде была неторопливая плавность осознания.

Тогда как очевидной (и практически невыполнимой) задачей Лабиринта являлось прозрение.

Сами комнаты Лабиринта (кармические ниши его) могли быть большими или малыми, но – глазам открывались они как бы брошенными горстью (без видимого умысла) разномастными камушками; причём – были все они переполнены диковинами из близких и далеких (даже и заморских) земель.

А так же (быть может) и из тех, что за Стиксом или – где Лета раскинулась; согласитесь, на что ещё путь через такой лес?

Но и здесь – у каждой комнаты была своя дверь! В каждую дверь был врезан замок – который был накрепко заперт; что тут сказать?

Выполняя работы по дому, следя или прибирая, Павол был принужден каждый раз обращаться к Хозяину за разрешениями и (если у мальчика в душе сыскивалось желание задаться вопросом) разъяснениями; но – даже если желания не было, работа должна быть исполнена.

Хозяин – подводил мальчика к двери и наказывал, что за данной дверью работнику надобно сделать (а потом требовал повторить слово в слово); а потом – Хозяин бесконечно неторопливо нашаривал у себя на поясе кольцо с множеством ключей; а потом – наступало это «потом»!

Мир невидимо (но! Уже не только невидимо) изменялся. Чтобы (в свой черёд) ненамного поменять сознание мальчика; а потом – (в свой черёд) сознание мальчика несколько изменялось. Затем, чтобы ещё на пядь изменить мир; то есть – уже следующий за следующим мир, которому предстоит продолжать менять его сознание.

Вот так реальные бревна терема перекидывались в ирреальность. Так (бы) изо дня в день всё и шло; но Павол (весьма скоро) уже побывал во «всех» комнатах перерождений и если и не исходил «все» кармические тропы, то уже мог убедиться в их неизбежной внутренней идентичности.

Это самое «всё» было крайне скудным и оказалось ничуть не больше так называемой «свободы»; но – Павол побывал во всех комнатах, кроме одной, хорошо укрепленной холодным железом; и только тогда пришла пора Хозяину отлучиться на далекую заимку.

Хозяин седлал коня сам, неторопливо и обстоятельно: точно так, как он делал всё и всегда (если, конечно, для него имели значение эти самые «всё» и «всегда»); но – отчего-то именно сегодня конь пугался Хозяина, что-то чувствовал и дико косился, всхрапывая; отшатываться, впрочем, не смел.

Павол давно обратил (бы) внимание (если бы внимание вещей к малейшей воле Хозяина само не бросалось в глаза), как всё у Хозяина ладится, как слушаются его вещи простые и вещи одушевленные: кони и люди, посевы и земля под ногами; пожалуй, захоти он, и земля сама носила бы его на себе.

Или (ты только захоти!) замирала бы, причём – почти без принуждения; но – Павол обратил всё свое внимание на то, что Хозяин ничего не хотел. Даже внимания того единственного (кроме богов) человека, который мог это внимание выказать: маленького стрелка из лука.

Потому – не обращался и сам Павол Гвездослав (к власти над вещами). Просто – во всём происходящем особенным было только одно: само «обращение» (перекидывание из природы в природу) любой вещи – когда сама «вещь» (как избушка на куриных ногах) отворачивается от тебя «вещностью» (обернувшись своим вещим).

До сих пор мальчик видел лишь сторонние проявления этой власти (естественно, он то ли сторонился Хозяина, то ли робел становиться Хозяином), да и сам Хозяин ему до сих пор ни разу не давал ему прямых (как с рук на руки) указаний; кроме неизбежных разъяснений по дому.

Так было до самого момента отъезда; но – закончив с конем, Хозяин окликнул Павола и повелел:

– Смотри. Запоминай. Повторять не буду, – он поднял всю тяжесть ключей на ладонь и неслышно (ладонь, одушевленная, не могла от них, одушевляемых ею, оторваться) встряхнул; а потом подкинул, дабы они сами по себе прозвенели.

Потом – долго молчал, нарочито давая понять, что передача ключей дается ему с превеликой неохотой; то есть подчеркивал исполнение долга. И с особым значением указал на особенный, приметных размеров и фигурной формы:

– Кольца не разъединить; поэтому – ты получишь все ключи. До сих пор я был неподалёку. Теперь ты сможешь ходить везде (сам) и всё видеть (сам).

Павол – слушал (почти не дыша). Хозяин сказал (с пониманием):

– Помню, сам когда-то задохнулся (и словно бы до сих пор держу в легких приоткрытый мне Космос).

Павол – промолчал о Космосе (почти не дыша). Хозяин сказал (опять с пониманием):

– Поначалу – ты ничего не поймёшь; да и потом – поймёшь ещё меньше: кроме одного! Что ты можешь быть везде. Кроме одной комнаты за железной дверью. Вот ключ от этой комнаты (я даю тебе все ключи). Но за железную дверь хода тебе нет.

– Почему?

– Слова говоришь. Вопросы задаешь. Пусть. Ослушаешься меня, и – боги тебя накажут, причём немедля, – так, впервые при Паволе помянувши богов, Хозяин передал ему ключи и уехал.

И начался для мальчишки день первый. Ни в коем случае не путать с самым Первым Днем Творения. Впрочем – в этот день дверь для Павола так и осталась заперта.

Потом – сразу наступил день второй. Который – тоже сразу же покатился к закату: мальчик так умаялся за день, что о запертой двери не даже думал (разве что болезненно помнил); и продолжал не думать даже во сне; и продолжал не думать на рассвете; а на третий день на Лесную Заставу вернулся Хозяин.

Заприметив его еще на опушке, Павол вышел и уверенно спустился с крыльца, и Хозяину низко поклонился. Хозяин – на поклон не ответил, лишь взглянул и ничего не сказал: мальчик оказывался излишне послушлив. Хороший мальчик и хороший работник (почти раб); впрочем – ещё ничего не решилось.

Опять день за днем потянулась работа, и можно было лишь бесплодно гадать: как надолго могли покидать свое племя юные работники (пусть даже для обряда инициации)? Только тот, кому неведома переменчивая природа бревен терема, мог бы задаваться подобным пустым вопросом.

В ирреальности тоже есть своя иерархия, для которой не существенны простые течения пространства и времени – важны только их пересечения; а в точке этих пересечений человек узнавал себе лютую цену.

А потом – этой ценой оплачивал все затраты на себя.

Так что, на деле, на Лесную Заставу мальчик в сопровождении Храбра (а был ли Храбр? Отсюда и происходят разнообразные «псевдо») то ли ещё не приехал (и все комнаты с чудесами суть ещё недосмотрены), то ли – уже покинул её не изменившимся: ему самому предстояло выбирать из этих псевдо-существований своё собственное.

Но он видел: Хозяин Лесной Заставы не выбирал. Более того – даже не принуждал кого-либо это делать: сами придут и сами всё предложат.

А то, что этот мальчик негаданно оказался из Перворождённых (если и не псевдо-Адам, то псевдо-Илия или ещё кто из отражений в зеркалах «Атлантиды»), никто (бы) не мог даже представить – разве что Хозяин несколько был удивлён первыми словами пришельца из леса; к тому же – не было у этого мальчишки никакого чувства неоспоримого превосходства над видимым миром; одна неисправимая искренность.

Оказалось – её одной более чем достало, чтобы не выучкой, а неистребимым своим естеством мальчик тоже – не выбирал(!) из двух зол: прозревающие лишены выбора.

Но всё эти вещи прижившемуся на Лесной Заставе волхву не были важны: ему важен был только результат: что человек (homo sum) есть лишь вещая вещь.

А пока день за днём (а были ли дни?) работы становилось всё больше (привыкай, послушливый); несуществующие дни сменялись несуществующими ночами (как бы иллюстрируя: и это пройдёт); но – день проходил, мальчик падал на лавку и засыпал в своем «сне наяву».

А во сне – не являлись ему сны! Ибо – зачем? А нет такого вопроса. Зато есть такой ответ.

А потом – опять порешил Хозяин уехать, и все небывалое повторилось: передача всех ключей и запрет на единственный.

А потом – целый день мимо запертой двери (туда и обратно) ходил мальчик по самым обычным делам, неотложно наказанным Хозяином; и сам того не заметив (едва лишь стемнело) оказался перед своей лавкой, чтобы упасть на нее и уснуть; но – не упал на нее, а замер (перед лавкой).

Он стал вспоминать все диковины терема: к ним дозволялось прикасаться, не возбранялось и спрашивать; но – отчего-то Павол ни о чем никогда не спрашивал; должно быть, откуда-то знал, что узнавать можно иначе.

И вот теперь Хозяина рядом не было: затем, быть может, чтобы даже искуса не было спрашивать – о неживом!

Да, огромен был лабиринт; и не было в нем минотавров (казалось бы), и многие мёртвые вещи становились Паволу доступны, а некоторые – даже казались подвластны; потому – стал он (на этот раз совершенно праздно) бродить и смотреть.

Дивны были диковины! Как бусины четок, долго мог бы он их перебирать: пока не возник бы у него искус узнать, что такое есть (такая – без молитвы) бусина?

Почти до самого рассвета бродил он: смотрел и забывал (ибо взгляды его были как о стену горох); и запертую дверь оставлял он нетронутой. А перед самым рассветом опять (уже окончательно) подошел он к своей лавке; а потом – даже лег на нее и вытянулся, и закинул (как когда-то перед курганом) руки за голову.

Но опять (как когда-то перед курганом) не пришло к нему забвение; и опять не пришло, и опять! Как бы не зажмуривал он глаза.

И тогда (в своём невидимом) заворочались боги, не на шутку обеспокоенные.

Ибо – дивны были диковины, но – не видел в них мальчик настоящего дива; потому (против воли) пробудились боги и заворочались; выходя из неощутимости в реальность и сотрясая ее, они готовились потрясти мальчишку именно что осознанием: мышь в Лабиринте и есть deus ex machina; мир и есть Лабиринт, а больше ничего нет.

Именно «поэтому» – не судил Хозяин; а вот сумеет ли мальчик не судить «по другому», решиться должно было вот-вот (только это и волновало богов, которых ничто не могло волновать).

А пока перед Паволом трясли детской погремушкой: огромен был Лабиринт (истинная игрушка богам); многим играм можно было бы в нём научиться; или даже самому перекинуться в мелкие боги-перевозчики (самая незначительная функция прометеева лукавства) и заиграться в своих сновидениях наяву.

Но – мальчик то ли не хотел, то ли изначально не мог стать ни рабом, ни богом (просто-напросто не мог восстать из иллюзий кем-то меньшим, нежели уже был), то ли сам по себе был лишь иллюзией всем прометеям и ноям, пустотой из пустот порождённой, иллюстрацией бессмысленности; потому – заворочались боги!

Не могли не выйти в реальность. Огромен был Лабиринт. Но – у этого маленького стрелка из лука не то чтобы не осталось вопросов о мёртвой жизни; у него их изначально и не было.

Человек в Лабиринте был для богов необожженною глиной, и только; и постольку-поскольку он был человек (то есть и породитель, и питатель богов), то он просто не мог не то чтобы простым фактом своего существования (не) отказаться их порождать и питать, а вообще – (не) существовать в мире без этой (и прочих) нужды.

Но всё это дело – не homo sum, а только богов; дело в том и состояло, что мальчик не засыпал оттого, что прозрел: потому – на этот раз ещё одной ночи у него не будет! Что с рассветом вернётся Хозяин, повернув с полдороги, и никуда больше не уедет; а вскоре и отправит обратно, дав ему какое-нибудь новое имя (и душу живую забрав).

Ведь даже в сказках герою не дают бесконечно всё новые и новые попытки воскреснуть.

Рассвет, между тем, почти наступил; то есть! Вот-вот – и уже само будущее будет готово чугунной пятой наступить на его мироздание и навеки его (многомерную) душу (до плоской) расплющить; рассвет, меж тем, уже почти наступал! И тогда мальчик вьюном выскользнул из-под рушащегося на него апокалипсиса.

То есть – он попросту встал с лавки; а что вместе с ним встала и его усталость (от прошлых и будущих жизней), так вместе с ней он и вышел во двор и глянул на небо; он словно бы видел, как прямо-таки со своего близкого неба (прямо-таки плетьми) погоняют Хозяина растревоженные боги; кто станет говорить о (всего лишь) лохматых бородах туч? Нет таких дураков.

Он долго-долго ополаскивал лицо дождевой водой из бочки (ах как он не торопился!); но – только так он перестал медлить: становился совершенно ясен себе! Он вернулся в терем и сразу же направил свой шаг в сторону железной двери.

И подбежал к ней, совершенно уже задыхаясь.

Запретный ключ, приметный и неудобный, сам попросился в ладошку; Павол не задумался, положив в замочную скважину, его повернуть. И тотчас оцарапался о хитроумную зазубрину.

Свежий яд, которым она была смазана, подействовал почти сразу.

Времени в этом «почти сразу» оказалось более чем довольно, чтобы распахнуть окованную железом дверь и шагнуть за порог; и сразу же тяжелые молоты стали крушить его лоб и виски.

Словно бы – выковывая из каждого мгновения его смерти отдельную (осознающую себя как непреходящая ценность) личность: словно бы – и сомкнулась над ним тишина, и боги сна принялись изменять его плоть и его скелет (почти Редьярд Киплинг, последний поэт английского империализма); и мир вокруг него принялся изменяться (не как в тереме, то есть шаг вперед, два назад, а кошачьим прыжком); и он даже стал падать; но!

Загрузка...