ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА I


В тот день, двадцать девятого декабря, Захар Михалыч Антипов работал в дневную смену. В самом конце, когда и осталось-то всего прибрать инструмент и подмести вокруг молота, подошел мастер. Угостил вкусной папиросой, спросил, как поработалось, а после, собравшись идти дальше, как бы между прочим сказал:

— Михалыч, ты поднимись-ка в контору. Начальник цеха звал.

— А что такое?

— Не знаю. Велел позвать, а что и зачем, не докладывался. — Мастер пожал плечами. — Не забудь.

— Не забуду, не забуду, — буркнул Антипов недовольно.

Не любил он ходить по кабинетам. Да и устал зверски. Двенадцать часов отстоять у молота и просто так легко не будет, где там, а прошедшая смена выдалась особенно тяжелая. Поковки шли под сто килограммов каждая, и все на руках, потому что козловой кран пока не установили.

— Вы тут, — сказал машинистке и подручному, — наведите порядок. Я пойду узнаю, в чем дело.

Поднимаясь на второй этаж, где располагалась цеховая контора, он не думал задерживаться надолго. Помыться бы скорее и домой. Похлебать, чего там найдется горячего, и спать, спать...

Однако спать сразу не получится, дела есть дома: дров нужно наготовить, колотые все вышли. Еще надо стенку под окном повыше снегом завалить: дует все-таки в щели. Бараки-то не на век ставили, временно, потому щелей и в стенках, и в полу хватает. А ведь и добраться домой тоже надо, не близкий свет — полчаса хорошего шагу. Мороз нынче за сорок, какие и здесь, на Урале, не часто бывают. Зато и приятно войти с улицы в тепло, когда дохнет на тебя привычным и добрым запахом жилья. Не будь сильных морозов и больших расстояний, кто бы и ценил простой домашний уют.

Антипов даже зажмурился от удовольствия, представив, как жена уже принесла из кухни разогретые щи, водрузила кастрюльку на стол и разливает по мискам и как от мисок поднимается дразнящий пар. И еще о том подумал, что, может, пришло наконец письмо от сына: писем от него не было с июня, как началась война.

Начальник цеха ругался с кем-то по телефону. Махнул рукой, показывая на стул: садись, мол, я сейчас, только доругаюсь.

— Да знаю я, знаю! — кричал он в трубку. — А не могу. И через немогу тоже не могу!

Антипов присел, — стоять было трудно. Гудели ноги. По радио передавали сводку Информбюро. Выходило, что опять ничего существенного не произошло. Наши войска, говорил диктор, вели по всему фронту бои местного значения. Антипов слушал и пытался понять, что это значит — «бои местного значения». На одном месте, что ли?.. Пожалуй, вот он участвовал в боях местного значения. Нет все-таки. Какие же они местные, когда у самых стен Ленинграда?..


* * *

23 июня, в понедельник, как и многие другие, а можно сказать — как все, Антипов отнес в военкомат заявление с просьбой отправить на фронт. Не взяли. Дежурный, который принимал добровольцев, сказал, что пока надо работать. Он именно так и сказал: «Пока, товарищ Антипов, надо работать». И, сложив, вернул заявление.

А работа была какая? Вспоминать страшно: демонтировали оборудование для отправки его в глубокий тыл, и по цехам ходили саперы, минировали завод. «Неужели фашисты дойдут сюда?» — думали люди, боясь высказать эти мысли вслух. Это ж не где-то и не какой-то завод, а свой, родной... Смотрели на саперов испуганно, с надеждой, а те, понимая все, объясняли: «На всякий случай...»

С одним из первых эшелонов Антипов проводил на Урал жену и дочку. Они не хотели уезжать и, возможно, остались бы в Ленинграде, если б Галина Ивановна не работала машинисткой парового молота, а без машинистки молот — просто нагромождение металлических конструкций. Ответственная и важная профессия.

Прощались скоро, без лишних слов и вздохов — война.

По радио пели: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой...» Уходили, второпях сформированные, на восток эшелоны, и не все из них дошли до Урала.

Рабочим выдали старенькие винтовки, отполированные до блеска руками осоавиахимовцев. Инструктор — или кто он там был — показал, как заряжать, как вгонять патрон в патронник, но забыл объяснить, как целиться.

Завод превратился в военный объект, в казарму. Работали с винтовками за плечами и тут же, прямо в цехах, жили. По вечерам патрулировали улицы и переулки. Много было разговоров о парашютистах и диверсантах.

В августе, когда немцы вплотную подошли к Ленинграду, Антипова тоже взяли в народное ополчение. Даже не в ополчение, просто отряд из рабочих организовали — и в окопы под Ям-Ижору. Страшно было, и он никогда не скрывал этого. Нельзя не бояться, когда смерть вот она, каждую минуту, каждое мгновение настигнуть может, когда на твоих глазах товарищи умирают.

Однажды послали Антипова в боевое охранение. Вместе с ним был Чураков, тоже из кузнечного цеха. Залезли они в большую воронку, затаились, а сверху прикрыли себя щитами для снегозадержания — железная дорога рядышком. Как будто эти дощатые щиты могли спасти их от мины или снаряда. Смирненько в общем сидят на дне воронки, хотя поговорить хочется, и мысли у обоих одинаковые: не выдать себя, спокойно отбыть положенное время и вернуться в окопы. Там свои.

Была у них одна винтовка на двоих, которую Антипов в Осоавиахиме получил, с десяток патронов и по гранате РГД.

Ночь приближается, а тишина кругом стоит, даже звон в ушах. Не подумаешь, что фронт это, передовая. Редко-редко пальнет где-то. И вдруг какой-то шорох появился, вроде кто-то идет.

— Надо бы взглянуть, — прошептал Чураков.

— Сиди, — шикнул на него Антипов. — Нашей смене рановато...

А шорох уже совсем близко, песок в воронку посыпался. И заговорили тут двое по-немецки. Ни Антипов, ни Чураков ничего не понимают, но догадались, что фрицы не меньше ихнего боятся, потому что тоже шепотом разговаривают. Ну, раз двое на двое, не так страшно. Антипов жестами показал Чуракову, что вылезать надо (лазейка была оставлена)... Как на счастье, пулемет затарахтел; под этот-то шум они и вылезли из воронки и увидели, что фриц один остался — второй куда-то исчез. Антипов перехватил винтовку за ствол и прикладом фрицу под коленки. Тот охнул негромко и повалился. Чураков на него сверху и рот заткнул.

Героями себя чувствовали, когда возвращались с пленным в свои окопы, а их чуть под военный трибунал не отдали. Младший лейтенант — во всем отряде он один и был из кадровых военных — прямо рассвирепел:

— Кто вам дал право покинуть пост в боевом охранении?! Под суд, под расстрел!

— Да ведь мы пленного взяли... — оправдывался Чураков, не понимая гнева командира.

И Антипов не понимал.

— Один должен был доставить пленного, а другой — оставаться на посту! — кричал младший лейтенант, но уже не так громко. — Рядовой Чураков, немедленно возвращайтесь в боевое охранение! С вами пойдет товарищ Шишов. А вы, Антипов, отведете пленного в штаб батальона. Потом будем разбираться.

Чураков с Шишовым в ту ночь и погибли. Накрыло их в воронке шальным снарядом, хоть и говорят, что два раза в одно место снаряды не попадают.

Антипов тяжело переживал смерть товарищей, словно был он виноват в чем-то...

Может быть, это и впрямь были бои местного значения, потому что воевали в виду завода и до цеха рукой подать. Оглянулся — и вот он, цех, где отработано больше двадцати лет.

Жена, когда Антипов провожал их на Урал, говорила:

— Убьют тебя, Захар. Чует сердце мое, что убьют. Ведь ты стрелять не умеешь...

А сам Антипов, хоть и страшно было ему, не допускал мысли, что погибнет. Словно какая-то уверенность в нем жила. А скорее, надежда. Как у всех, кто побывал рядом со смертью.

Под трибунал Антипова не отдали, даже к медали «За отвагу» представили. Младший лейтенант Сазонов был отходчив. Вспыхнет, накричит — и отойдет тотчас. Понимал, должно быть, что с таких вояк, как Антипов или Чураков, спрос невелик, если прежде они и винтовки в руках не держали. Откуда им знать воинскую дисциплину!.. Сам он был сибиряк и все мечтал, как приедет после войны в Ленинград — памятники, говорил, посмотреть и на могилу Петра Первого сходить. Зачем ему эта могила была нужна, Антипов не мог взять в толк.

— Приеду, — говорил, — Захар Михайлович, к вам в гости. Груздей соленых привезу и рыбки. У нас рыба сама во рту тает. Ее возьмешь в рот, а она тает!..

— Довоевать еще надо, — скажет Антипов.

— Ну, это-то мы скоро управимся! Отмобилизуемся как положено, соберемся в железный кулак и ударим, только пыль пойдет!

Не довоевал...

Отряд попал в окружение. Очень нелепым казалось это Антипову. Да и не только, наверно, ему. Завод в двух шагах, дом, в котором жил, видно, и — окружение. Правда, немцы тоже были окружены, но тогда этого никто не знал, сидели на дне окопов в воде — дожди пошли, отстреливались, ждали...

На пятые сутки ночью поступил приказ по рации: «Прорываться в сторону кладбища».

Похоже, что немцы услышали этот приказ — в атаку бросились. Не выдержал пулеметчик, побежал, прикрывая руками голову. Его мгновенно скосило автоматной очередью. Младший лейтенант Сазонов сам лег за пулемет. Стрелок он был отличный, немцы залегли. А он кричит:

— Кто живой, пробивайтесь на кладбище. Я прикрою.

Где ползком, где короткими перебежками четверо — в том числе и Антипов — добрались до своих. А младший лейтенант погиб.

Наутро все рабочие формирования снялись с позиций. Вместо них пришли в окопы солдаты.

А через несколько дней, уже по Ладожскому озеру, Антипов выехал на Урал к семье.


* * *

Радио заиграло марш, прервав воспоминания Антипова.

Начальник положил трубку.

— Черт бы их всех побрал, — сказал он как-то очень спокойно, точно и не ругался вовсе, а мирно беседовал. — Скоро башка лопнет, честное слово, Михалыч. Все орут: давай, давай, давай! А что я, господь бог, что ли?.. Сам подумай.

— Не бери в голову, — посоветовал Антипов. — Слушай всех, раз должность у тебя такая, а делай как лучше и как надо.

— Ты не возьмешь, другие возьмут. А в общем ты прав. — Он закурил, затянулся жадно, так что папироса сразу почти до половины сгорела. — Очень устал, Михалыч?

Вопрос показался Антипову пустым, однако он ответил:

— Как всегда. На то и работа, чтобы уставать. Я смотрю, и тебе несладко достается, даром что в кабинете сидишь. — Он оглянулся невольно. Кабинет-то одно название, закуток просто.

— Не говори. Другой день от звонков сумасшедшим делаешься.

— Ничего, образуется, — проговорил Антипов и потянулся за папирссой. — Можно?

— Извини, сам не предложил. — Начальник подвинул пачку. — Скоро собственное имя забудешь. И на фронт не отпускают.

— Не всем же на фронт идти. Кому-то и в тылу нужно работать.

— Это верно. — Начальник вздохнул. — Устал я, Михалыч. Как распоследний сукин сын устал.

— Я и говорю, что после худого всегда бывает хорошо, Алексей Василич. — Хоть начальник и был моложе, хоть и знали они друг друга не первый год, а все-таки называл его Антипов по имени-отчеству. Из уважения. — Не должно быть, чтобы всегда одно плохое.

— Не должно, не должно, — рассеянно повторил начальник за ним. — Ох, как не должно! Ведь если не мы уничтожим эту нечисть проклятую, то кто же еще, Михалыч?.. — Он поднял голову и посмотрел на Антипова так, словно сомневался в чем-то.

— Некому. Ладно, говори, зачем звал.

— Да ведь как тебе сказать...

— А прямо, Алексей Василич, прямо. Я не красная девица. Ты меня хорошо знаешь.

— Знать-то знаю.

— Ну?..

— Да сиди ты, сиди. Осипов вот заболел.

— Я ж его утром менял! — удивился Антипов.

— Утром был здоров, а днем в больницу увезли. Война, понимаешь, а у него аппендицит. — Начальник усмехнулся, покачал головой. — Болезнь-то вроде мирная.

— Что верно, то верно.

— Выходит, Михалыч, некому на твоем молоте работать.

— А подручный его?

— Какой там подручный! Мальчишка.

Широко, уверенно распахнулась дверь. В кабинет вошел директор завода. Шинель на нем была распахнута, шапка торчала из кармана.

— Здравствуйте. — Он протянул Антипову руку. Потом посмотрел на начальника, спросил: — Все обговорили, Алексей Васильевич?

— Не совсем еще, — ответил тот и почесал карандашом за воротом рубахи.

— Почему же не совсем? — сказал Антипов, поднимаясь. — Все ясно: надо остаться на вторую смену.

— Именно надо, Захар Михайлович. — Директор тоже закурил. — В девять ноль-ноль подадут платформы. А мы не имеем на двенадцати машинах буксирных крюков. Мне доложили, что эту работу доверяют только вам и Осипову. Это так?

— Давыдову разве?.. — как бы размышляя вслух, сказал Антипов. — Нет, напортачить может, скорострел. А больше, получается, некому, раз Осипов заболел. Двенадцать?

— Да.

— Нет, никто не управится. Придется мне.

— Спасибо, — сказал директор. — Огромное вам спасибо.

— А благодарить меня не за что вроде, — с достоинством и даже с обидой ответил Антипов. — Дело наше общее.

— Общее, это вы правильно заметили. Да, Алексей Васильевич, — директор повернулся к начальнику цеха, — я приказал, чтобы бригаду накормили в итээровской столовой. Ты проследи.

Кивнув, он вышел, пообещав заглянуть попозже.

— Такие дела, Михалыч, — обронил начальник. — Бригада выдержит вторую смену?

— Дусю надо заменить, у нее ребенок маленький. А подручные вдвоем пусть работают. Все полегче.

— Добро. А сам как?

— Что сам? Сам как надо.

— Смотри, Михалыч.

— Смотрю, смотрю.

Спустившись в цех, Антипов увидел жену. Она ждала его возле раздевалки.

— А ты чего здесь? — строго спросил он. — Поправилась?

— В амбулатории была, — сказала Галина Ивановна. — Тебя зачем начальник вызывал?

— На вторую смену остаюсь, мать.

— Ты с ума сошел!

— Никло не сошел, — резко сказал Антипов. — Ступай себе домой, нечего.

— А что хоть случилось-то?

— Осипов заболел.

— Голодный ведь ты...

— Накормят. Директор приказал. Иди, иди.

После хорошего обеда — гороховый суп, макароны с тушенкой и по стакану компота — Антипов со своим подручным Сашкой, покуда второй, осиповский, грел заготовки и готовил инструмент, полежали с полчаса на досках за печкой. Доски эти кто-то натаскал, чтоб иногда передохнуть, и уложены они были удобно, с наклоном. Дневная усталость теперь не очень сильно давала знать о себе, гуд в голове и в ногах прошел, однако Антипов-то знал, что бодрость эта обманчивая и ненадежная, ей особенно доверяться нельзя. Он с самого начала решил почаще устраивать перекуры. А если нажать с вечера — до утра ни за что не дотянуть. Двенадцать буксирных крюков — это не мало. Работа каверзная, сложная, даром что название несерьезное — крюки. Тут одного инструмента — подкладок разных, подставок, штампов подкатных — до десятка наберется.

В обычные дни Антипов как раз и поспевал за смену отковать двенадцать-тринадцать крюков. А Осипов поменьше, девять или десять. Штук пять-шесть мог бы и Давыдов, если не торопясь, вдумчиво, только он не умеет не торопиться, а не зря говорится, что поспешишь — людей насмешишь. Да ведь и инструмента у него подходящего нет. Не любит, видишь, впустую возиться! Не возьмет в толк, хоть Антипов не раз говорил ему об этом, что на хороший инструмент никогда не надо жалеть времени. Никогда. Инструмент, он всегда окупит себя. Не сегодня понадобится, так завтра. А без него все тяп-ляп и получается.

— Нагрелись, дядя Захар, — позвал осиповский подручный.

— Поехали, значит, — сказал Антипов. — Поднимайся, народ трудовой.

Сашка нехотя поднялся с досок и потянулся.

Работал Антипов спокойно, сосредоточенно, а сам косил глазом на Сашку: не сдал ли уже парень? Ему всего-то шестнадцать, не окреп еще, не вырос в мужчину. Подросток, и только. До войны таких и близко к кузнице не подпускали, а тут — вторую смену кряду. Сутки. Можно, конечно, поставить его у печки, там полегче, чем у молота, но Антипов боялся, что с чужим подручным не управится отковать двенадцать крюков. Привычка друг к другу нужна. Сашка хоть и молодой, а знает, когда и что подать, подложить. Приноровился. А Осипов, тот по-другому работает. Не плохо, но по-другому. Правда, его подручный тоже паренек сноровистый, спорый. Не лентяй, словом.

— Ну как? — спрашивал время от времени Сашку.

— Порядочек в танковых частях! — Это у него поговорка такая, гордится, что причастен к изготовлению танков.

— Ну-ну.

По себе Антипов знал, что без привычки, какая вырабатывается долгими годами, и на самой тяжелой физической работе не одолеть сна бывает. А зимой тем более, когда на дворе заворачивает мороз, а ты в тепле находишься. Это сильно расслабляет и утомляет. Так и клонит в сон, так и клонит...

Ничего, подбадривал он себя, бог даст, и Сашка выдержит. Кровь-то у него молодая, не застоявшаяся, небось кипит, клокочет в жилах, требуя постоянного движения, работы. «А нет, — подумал Антипов, — дам среди ночи поспать часок...»


* * *

Они заканчивали четвертый крюк, когда Антипова позвали к телефону. Звонила жена. Что за наваждение! Не бывало такого, чтобы она звонила в цех. Разве случилось что-нибудь?..

Он тяжело поднимался на второй этаж, лесенка — обычно это не очень заметно — крутая и неудобная, в один марш.

Теперь в кабинете, кроме Алексея Василича, сидели директор завода и военный с черной повязкой на правом глазу.

Антипов осторожно взял трубку.

— Ну, что там? — сказал он недовольно и подумал, что пачкает трубку грязными руками.

— Сейчас... — как-то неестественно ответила Галина Ивановна.

Голос у нее был трескучий и чужой. В жизни Антипову не приходилось разговаривать с женой по телефону.

— Оглохла, что ли? Зачем звонишь?

— Ты домой собираешься или нет?

— Сказано же! Или не спится? — пробурчал он и покосился на военного.

И тут в трубку ворвался другой, вовсе уж незнакомый мужской голос («Алло, алло!» — кричал он), но в то же время он был как бы и знаком Антипову, потому что это почти его собственный голос, только моложе и оттого звончее и мягче.

— Отец, отец! Ты слышишь меня, отец?!

Конечно же это был Михаил, сын! А у него как будто язык отнялся, сделался неудобным и непослушным. Точно деревянный. И дрожь в ногах появилась.

— Отец!..

— Слышу, — сказал Антипов.

— Здравствуй, отец.

— Здравствуй, сынок. Откуда ты взялся?

— Проездом на фронт, — ответил Михаил. — На несколько часов. Отпустили. Прибегут за мной, когда надо.

— Дома был? — И понял, что спросил глупость.

— Тебя ждем. Давай быстрее, отец. А то каждую минуту могут прибежать.

Да, разумеется, надо быстрее. Надо велеть подручным, чтобы убрали все, заготовки чтобы из печи вытащить не позабыли, а то погорят, и бежать домой. Михаил приехал, чертушка рыжий! Какое же у него звание, ведь в училище был? Командир, в общем. Поди ж ты — командир! Здоровущий вымахал, по фотокарточке и то заметно. Пожалуй, с ним теперь и не совладать. Нет, где там!.. Как же он в танк залезает, такой большой и здоровый?.. Помогают, наверно. В танке-то внутри тесно.

— Ты что молчишь, отец? — хрипело в трубке, которую Антипов держал на расстоянии, не прижимая к уху.

На него внимательно смотрели все: начальник цеха, директор и этот военный с повязкой на глазу. Почему они здесь?.. Ведь ночь уже. Ах да, утром — в девять ноль-ноль — подадут вагоны, будут грузить танки, или, как их называют на заводе, машины. А он отковал всего четыре крюка. Четвертый почти отковал. Подкатать осталось, и будет готов. Сложная все-таки работа.

— Мы ждем, отец, — повторил Михаил, и голое у него стал неожиданно громкий и близкий, словно он вошел в кабинет и стоит за спиной.

— Не ждите, — сказал Антипов. — Я не могу. Работа срочная.

— Ну как же это, отец? Объясни там начальству!

— Надо, сынок. — И он положил трубку.

Никто не обронил ни слова, пока Антипов шел к двери, а вот когда открыл уже дверь, его окликнул начальник цеха:

— Михалыч, постой-ка!

Антипов не ответил, не обернулся даже.

На лестнице, спустившись на три-четыре ступеньки, он все же остановился в нерешительности. В конце концов, думалось, полчаса до барака, полчаса обратно. Пять... Нет, десять минут побыть дома. Хоть бы обнять Михаила, посмотреть на него, какой он. После можно и поднажать, до утра далеко. И даже если восемь оставшихся крюков он откует не сегодня ночью, а завтра днем?.. Сын не каждый день приезжает. Когда еще удастся свидеться? Война.

Он уже готов был вернуться в кабинет: всего на несколько часов заехал сын, пусть директор и военный с повязкой на глазу («Интересно, на фронте он ранен, что ли?..») не обессудят, но ему непременно нужно сейчас домой.

И — как ножом остро: «Осипов же заболел!» А это значит, ему одному придется справляться со всеми крюками, и эти восемь, которые он не откует сегодня ночью, уже никогда не будут откованы. Никогда.

И тут Антипову ясно-ясно представилась заснеженная дорога и метель — даже свист ветра он услыхал, — и как будто стоят на этой дороге в белой степи (именно в степи, хотя он и не видел ее) безжизненные, покрытые инеем, мертвые восемь танков, стоят и не могут вытащить друг друга из глубокого снега, который мало-помалу заносит их, потому что ни у одного нет буксирных крюков, не за что зацепить тросы... А в переднем танке — обязательно в переднем, в главном — сидит сын Михаил со своим экипажем...

И почему-то тут же бегает младший лейтенант Сазонов.

Он отер со лба пот и пошел вниз.

Возле молота копошились две девчонки, укладывали на тележку горячие еще крюки, и рукавицы у них дымились. Сашка с осиповским подручным стояли рядом и зубоскалили.

— Давайте, девочки, давайте! — кричал Сашка.

— А ну возьми клещи! — разозлился Антипов. — Совесть совсем потеряли, что ли?!

— Да мы... — заикнулся растерянно осиповский подручный. Но схватил клещи и в один миг уложил крюки на тележку.

— Поехали, — сказал Антипов уже спокойно, миролюбиво. Надолго зла у него никогда не хватало.

Было двадцать минут четвертого, когда подошел начальник цеха.

— Кажется, сын, Михалыч.

Да, это был сын, и звонил он со станции.

— Все, отец, — потерянно и тихо сказал он. — Уезжаем.

— С богом, сынок, — пожелал Антипов и закусил губу. — Смотри там, воюй как следует.

— Что ты сказал?!

— Воюй, говорю, как положено! Не подведи нашу фамилию!

Невесть откуда взявшийся девичий голос повторил: «Отец вам говорит, чтобы воевали хорошо и не подвели свою фамилию!»

— Верно, — подтвердил Антипов и улыбнулся невольно.

— Будет исполнено! — очень издалека отозвался Михаил.

— Вот и ладно... Да, какое у тебя звание?

И опять продублировала телефонистка: «Отец спрашивает, какое у вас воинское звание?»

— Лейтенант.

— Это сколько же кубиков?

— Два, отец, два. — Михаил засмеялся в трубку, и смех его был слышен громко, отчетливо.

«Значит, главнее Сазонова», — подумал Антипов и сказал:

— Ну, давай.

— Отец, я хотел тебе сказать...

— Говори, раз хотел.

— Дело, понимаешь, такое...

И тут в ухо ударили короткие, прерывистые гудки, и, сколько Антипов ни кричал, сколько ни дул в трубку, голоса Михаила так больше и не услышал.

— На линии что-то, — виновато сказала телефонистка. — С железной дорогой вечно... Прямо несчастье, а не связь.

— Спасибо, милая. Всё уже обговорили.


* * *

Директора, теперь только обратил внимание Антипов, в кабинете не было, а военный спал, уронив голову на край стола. Начальник цеха вздохнул, но ничего не сказал, отвернулся. И хорошо, что не сказал. Слова были не нужны Антипову. Ничьи слова. Он протянул руку, взял папиросу и стал искать в карманах спички, хотя их там и не было вовсе, и он знал, что нету, а уходить от телефона сразу нельзя: вдруг на линии все наладится и Михаил позвонит снова...

Он стоял у стола пять или, может быть, десять минут. Телефон не звонил, начальник молчал, понимая, почему Антипов не уходит, но вот пошевелился военный, вздернул голову и одним глазом удивленно посмотрел по сторонам.

— Задремал, кажется, — сказал он, стыдясь этого.

Антипов пошел из кабинета.

Спускался он медленно, нисколько не надеясь, что его могут позвать, окликнуть, а просто усталость, с которой не было уже сил бороться, ломала его. Ныл каждый мускул, каждый нерв, отдаваясь в висках и в затылке долгим, глухим звоном.

Сашка не дотянул-таки до конца смены: уснул где-то около шести утра прямо здесь же, у молота. Спящего, его отнесли в раздевалку, и сонный он был совсем ребенком — шлепал губами и пускал пузыри.

За Антиповым директор прислал свою машину. Она подъехала прямо к цеховым воротам. Он не сел в машину, отказался. Пошел посмотреть, как на платформы грузились танки. Тут же были и военный с повязкой на правом глазу — Антипов догадался, что он военпред, — и директор. А Михаила не было. Да ведь и не могло быть, понимал Захар Михалыч, раз он уехал ночью.

К нему подошел молоденький командир с розовыми, пухлыми щеками.

— Отличные боевые машины делаете! — сказал он восторженно. — Спасибо вам, отец.

— На здоровье, — не очень-то ласково ответил Антипов и пошагал быстро — откуда и силы взялись — к проходной.


ГЛАВА II


Бараки поставлены в два ряда — по четырнадцать в каждом. Пройтись по этой улице даже приятно. Крыльцо к крыльцу, с легкими перилками, Между бараками сосны шумят на ветру, а хозяйство все — сараюхи, помойки, поленницы с дровами — позади бараков, их не видно. Покрасить бы наличники на окнах и рамы в какой-нибудь веселый цвет, в голубой хотя бы, — получился бы дачный загородный поселок, и только.

В общем, правду писала Клавдия отцу: устроились они вполне прилично. Комнатка, конечно, маленькая — шесть шагов от двери до окна и четыре от стенки до стенки, но дело не в том. Была бы крыша над головой, было бы где переспать от работы до работы и согреться. Остальное, говорил Антипов, так или иначе образуется. Верно, что крыша крыше рознь, иная и от дождя людей не прятала, однако им-то повезло: никого не стеснили, сами хозяева в своей клетушке и крыша над ними не дырявая оказалась. И как раз посреди барака. Пять комнат — по левую сторону и пять по правую. Теплее зимой, и мимо двери никто не шастает, тихо.

— Дворец прямо! — посмеялся Антипов, когда приехал к семье.

— Господи, — в ответ повторяла Галина Ивановна. — Не надеялись мы увидеть тебя. Изболелась душа. Думали, одни остались, а ты вот и приехал, слава тебе господи!.. Комнату-то там хорошо закрыл, никто не влезет?

— Хорошо, мать. Хорошо.

Не собирались, похоже, надолго задерживаться на Урале и жили, свежим глазом заметил Антипов, все как-то по-вокзальному. Даже узлы, которые побольше, не развязывали, чтобы лишний раз не возиться. По вечерам жильцы барака собирались на тесной кухне, обсуждали скорое возвращение в Ленинград, и мало кто всерьез готовился к зиме. Антипов понимал, что пустыми надеждами тешат себя женщины, но молчал. Пусть. Время покажет, что к чему...

Немецкие дивизии неотвратимо двигались на восток, а впереди — совсем немного впереди — тащились длинные эшелоны с эвакуированными. И плыла, плыла над огромной Родиной вроде и припоздавшая, но по-прежнему, как и в предвоенные годы, поднимающая дух песня: «Если завтра война, если завтра в поход...»

И война, затянувшаяся на целых четыре года, всколыхнула, растревожила и сняла с насиженных, обжитых мест миллионы людей.

Барачный поселок под названием Новостройка жил шумно, суетливо и суматошно. Одни успели к зиме как-то обустроиться, наладить какой-никакой семейный быт, другие только прибывали. Это были уже и не эвакуированные, а беженцы, едва успевшие уехать, чтоб не остаться на оккупированной врагом территории. Слово «оккупация», до того мало кому известное, вдруг сделалось обиходным и оттого особенно страшным.

Шептались. Плакали. Охали.

Слишком все это оказалось неожиданным. Топтали чужие кованые сапоги земли Белоруссии, Украины, Прибалтики. Враг стоял у стен Ленинграда, вплотную подошел к Москве. Это ошеломляло, угнетало людей, не укладывалось в сознание. Солдат там, на фронте, возможно, и понимал всю жестокую необходимость отступления, а как объяснишь это женщине — жене, матери?..

И каждого, кто приезжал оттуда, расспрашивали с пристрастием. Опрошен был и Антипов, а только что он мог рассказать! Про свой большой страх, пережитый за те немногие дни, что провел в окопах в виду своего завода, своего дома? Про то, как острой, невыносимой болью сжималось сердце?.. Про свои сомнения?.. Ведь все было сделано правильно, верно было сделано до войны, ведь готовились же, готовились! Но почему тогда враг у главных ворот его, Антипова, завода, через которые он более четверти века ходил на работу?.. Нет, этого никому не расскажешь, невозможно. И он отмалчивался. Не велика радость, ох как невелика, видеть ее, войну, а тревоги и забот хватало и здесь, в глубоком тылу.

На всякую силу, рассуждал Антипов, всегда найдется еще бо́льшая и грознейшая сила, а раз она есть — должна быть! — то именно в русском народе она, на русской же земле. И рождает эту непобедимую силу не страх, не жалость и слезы, но уверенность в правоте и справедливости. Работа, наконец. Труд.

Потому он и не противился, когда Клавдия сообщила, что поступает работать санитаркой в местный госпиталь.

— Правильно, дочка, — сказал он.

— Пятнадцать же лет ей всего, отец! — оспаривала Галина Ивановна. — Учиться надо.

— Доучится. После войны доучится. А теперь, мать, все, кто может, должны работать, фронту помогать. За ранеными ходить нужно?.. Вот Клавдии в самый раз эта работа. Если нашего Михаила ранят, за ним тоже кто-то ходить станет.

— Где-то он?.. — вздыхала горестно Галина Ивановна. — Сохрани его, господи.

— Оставь, мать, своего господа. О другом думай. А Михаил не пропадет, объявится. Даром, что ли, носит фамилию Антипов! Да и танкист он, а в танке вон какая броня!

— Вчера к нам в госпиталь танкиста привезли, — встряла в разговор Клавдия. — Обгоревший весь, живого места на нем нет. Умер ночью.

И всхлипнула.

— Помолчи, дура! — прикрикнул Антипов. — Нечего языком валандить. Окно вот надо заделать как следует. И спать пора.

Объявился Михаил, а радости много ли?..


* * *

Подходя к своему бараку, Антипов встретил соседку. Раскланялся с ней, не собираясь вступать в разговор, а она сказала, останавливаясь:

— Поздравляю вас, Захар Михайлович.

Сказала это обыкновенно, точно был праздник какой и она исполнила долг вежливости.

— С чем это? — удивился он.

— Как же, как же! Невестка ведь приехала!

— Какая невестка?..

Не понял Антипов, но уже догадался о чем-то смутно, тревожно.

— Ой! — воскликнула соседка, краснея. — Вы разве не знаете? Ваш сын жену привез. Красивая-то какая, Захар Михайлович!

«Ну да, Михаил собирался что-то сказать, а разговор оборвался», — тотчас вспомнил он.

С трудом Антипов сдержал себя, чтобы не прибавить шагу. Степенно, чувствуя на спине соседкин взгляд, дошел до крыльца, сбил с валенок снег, поднялся по ступенькам, прошел по сумрачному барачному коридору. Спокойно открыл дверь в комнату.

Жена застилала кровать. У окна, боком к двери, сидела девушка.

— Ну, здравствуйте, — сказал он и стал снимать пальто. — Гости у нас, мать?

Галина Ивановна вздрогнула от неожиданности. Не слышала она, когда вошел муж.

— Не гостья это, отец. Не гостья! — Она подошла к невестке, обняла ее за плечи. — Дочка наша.

— Доложили уже. — Он повесил пальто, подул на руки. — Крепкий сегодня мороз. Будем знакомиться или как? — Это он сказал невестке и посмотрел на нее внимательно, испытующе.

Была она худенькая, большеглазая и какая-то острая вся, как девочка-подросток, а вовсе не женщина. Коса через плечо на грудь переброшена. Но в самом деле красивая, отметил Антипов с удовлетворением. Лицо, главное, чистое, открытое и не злое. Что может быть хуже, чем злая женщина!

— Таня, — тихо молвила она и склонила голову, придерживая косу рукой. — Татьяна...

— Хорошее имя, — одобрил Антипов.

— Вы извините, пожалуйста. Я не хотела ехать, правда. Это Миша все. Я ведь понимаю, что вам и без меня трудно.

— О трудностях разговор особый, — сказал Антипов и, выставив на середину комнаты табуретку, сел.

Скрипнули половицы.

— Тебе поесть? — суетливо спросила жена.

— Посиди. Значит, женимся, замуж выходим, а родителям чтобы сообщить — дела нет... Так. Родители, они вроде как ни при чем, сами с усами.

— Отец, что ты такое говоришь! — укоризненно сказала Галина Ивановна и встала рядом с невесткой, точно хотела загородить ее.

— Помолчи, мать.

— Понимаете, мы только... — Татьяна закусила губу. — Когда Миша получил назначение в часть, он пришел и говорит...

— Про что и как говорят в таких случаях, это я знаю. А ты садись, садись, не вскакивай. Я тебе не начальство. Твои-то родители хоть знают?

Галина Ивановна делала ему какие-то знаки, однако он не замечал этого. Или не хотел замечать.

— У меня нет родителей.

— Как нет?! — Он растерялся немного, был обескуражен.

— Из детского дома она, отец. Пристанешь вечно со своими вопросами.

— Что ж, и спросить нельзя? — Он почувствовал себя виноватым и не знал, что тут можно сказать. Слова — все, какие были поближе, — могли оказаться сейчас обидными, лишними. А ведь и говорить что-то нужно. Не сидеть же молча теперь.

— Отца я совсем не помню, — заговорила Татьяна. — Он был военный и погиб в Средней Азии, от рук басмачей. А мама... — она вздохнула, — мама умерла, когда мне было шесть лет. Туберкулез легких... А с Мишей мы познакомились недавно. Они ходили к нам в училище на вечера. На танцы. Ну и познакомились там. Я в медицинском училась. Девчонки все смеялись надо мной, почему рыжего выбрала. А он хороший у вас, добрый. Лучше всех... — Застеснявшись, она опустила глаза. — Вы не подумайте, пожалуйста, это правда, что он меня уговорил...

— Да что же мы подумать-то можем, господи! — Галина Ивановна всплеснула руками. — Куда же тебе было и ехать, если не к нам, раз ты Антипова теперь, жена нашего сына! Что тесно у нас...

— В тесноте — не в обиде, — сказал Антипов.

— Проживем, — продолжала Галина Ивановна, поощряемая растерянностью мужа. — Вот война кончится, вернется Миша, и поедем все в Ленинград. В Ленинграде-то у нас большая комната.

— Верно, мать, говоришь. Образуется все. — Захар Михалыч поднялся. — Жить надо. А надо, так и будем.

— Спасибо вам, — сказала Татьяна.

— Чего спасибо! Устраивайся. Теперь это и твой дом. Наш, выходит. А я устал, мать. Поесть бы мне и спать. После договорим, что недоговорили. Михаил-то хотел мне сказать, да на линии что-то у них получилось, не сказал. Давай, мать, поесть.

— Сейчас, сейчас, — заспешила Галина Ивановна, довольная и радостная оттого, что все обошлось хорошо и по-доброму. А боялась она, боялась, что муж сурово, недружелюбно встретит невестку. С него станется. — Выпьешь маленько? Вот, Миша оставил. — Она достала из тумбочки бутылку водки. — И что это за работа, чтобы по две смены?!

— Об этом нечего, — строго сказал Антипов, хмурясь. — А бутылку спрячь до другого раза. Что у врача?

— Обещался скоро выписать на работу. Пойдем, дочка, — позвала она невестку. — Заодно и кухню посмотришь. Вместе теперь хозяйничать будем. Когда я сготовлю, когда Клавдия, а когда и ты. Всем-то вместе и легче еще.

Они вышли, и Антипов усмехнулся вслед им, прекрасно понимая, что боится жена, как бы он без нее не наговорил лишнего невестке.

Не очень-то он обрадовался ее появлению в доме: не в ней дело, а вообще не одобрял женитьбу сына. И не ко времени теперь, и по годам рановато.

У них был разговор на эту тему, когда Михаил приезжал на побывку еще в Ленинград. Сын рассказывал, будто кто-то в училище женился. Товарищ вроде его. Да, именно так и было, и Захар Михалыч тогда сказал, что, прежде чем жену в дом приводить, нужно дом иметь и на ногах крепко стоять. «А много ли у нас с тобой было? — возразила Галина Ивановна в тот раз. — А живем вот, и не хуже других, как посмотреть!»

Начиная от этих слов жены он все отлично помнит.

Они сидели за праздничным столом. Михаил был рассеянный какой-то, несобранный. И как же это можно было ему, дураку старому, не догадаться, не понять, что весь разговор затеян сыном про себя же?! А вот не догадался, не понял!..

«Семья, — говорил, точно по писаному, — дело не шутейное. Сто раз подумать надо, а потом резать! Что мужику забот втрое прибавится, его дело, мужицкое, но и у другого человека, с которым соединяешься, забот не убудет. Оно так оборачивается в жизни!..»

Михаил, поставив стопку, сказал, что он-то и не собирается покуда жениться, просто, дескать, к слову пришлось. Сказал неуверенно, неубедительно, пряча глаза.

Однако и тут Захар Михалыч не понял ничего, не заподозрил, хотя должен был все видеть, все понимать: такая уж родительская обязанность. Не внял Михаил. Не послушался.

А что случилось, то случилось. Нравится невестка или не нравится — никакого значения теперь не имеет. Антипова она, и этим все сказано. Это — главное! Своя, выходит. А если совсем честно, как на духу, так не очень-то он и укорял сына, потому что поступил Михаил, как задумал сам, как посчитал нужным, и этим еще раз утвердил свой антиповский характер.


* * *

Не ту судьбу, какую выбрал для себя Михаил, готовил ему Антипов. Смотрел он на подрастающего сына и радовался, что растет продолжатель дела его, и растет не как-нибудь — хорошо, славно! Если хвалили Михаила — знакомые ли, соседи или учителя, — приятно было Захару Михалычу. Приятнее, чем когда самого похвалят.

А задумано было так: после семилетки сын поступает в заводскую школу ФЗУ, чтобы учиться на кузнеца. С тем по вызову и к завучу обычной школы явился.

— Что вы, товарищ Антипов, — сказала завуч. Ваш сын непременно должен кончить десять классов.

— У молота кончит, — с достоинством возразил он.

— Какой молот?! Миша поступит в институт, инженером, ученым станет. Неужели вам не хочется этого?

— В нашем роду все мужчины кузнецами были.

— Но у него большие способности, уверяю вас!

— Говорите, будто в нашем деле способности не нужны, — обидчиво сказал Антипов. — Иной всю жизнь в молотобойцах ходит, а клещи в руки возьмет, чтоб вместо кузнеца попробовать, — не получается! Хоть ты убей его на этом месте, не получается, и все! Талант потому что нужен.

— Разумеется, — соглашалась завуч искренне. — Никто не спорит. Но у вашего сына призвание к науке, понимаете?

— Всякое дело наука. — Но и льстило ему, если по правде сказать, что такое о Михаиле говорят.

— К тому же, товарищ Антипов, стране именно сейчас необходимы свои инженерные и научные кадры пролетарского происхождения. И товарищ Киров совсем недавно выступал по этому вопросу.

— Киров?.. — усомнился Захар Михалыч.

— Ну да, Киров! А из вашего сына мог бы получиться замечательный инженер...

— Если Киров выступал... — Он задумался.

Было над чем поломать голову. А главное, что мучило Антипова, — будет ли изменой родовой традиции, если Михаил и впрямь пойдет учиться на инженера? С одной стороны — вроде измена родовому делу, а с другой... Нет, не будет измены, потому что кто-то должен инженером работать. Взять хотя бы их кузницу. Мало у них инженеров, раз-два и обчелся, а нужда есть большая. Так почему бы Михаилу не быть им? Ведь все равно в кузнице, рядом с делом, которое было определено сыну, когда он и не родился. Пожалуй, особенных возражений нет. Разве что ждать долго...

— Ладно, — сказал Антипов, поднимаясь. — Пускай на инженера учится. На завод потом придет. — И, подумав, добавил: — Это не то, что раньше инженеры были, до которых рабочему человеку и шапкой не докинуть.

А все-таки не было, нет, полной уверенности, что сделал он правильно, согласившись с завучем. Казалось, поступился чем-то. Да и Михаил знать ничего не знает, гоняет себе после школы голубей, а за него другие решают. Не годится это, нельзя. Быстро можно привыкнуть, чтобы самому за себя не решать. Просто это и беззаботно. Вместе надо. Всем вместе, вот в чем дело.

В ближайший выходной, когда вся семья собралась за воскресным обедом с обязательными пирогами, Захар Михалыч объявил торжественно:

— Так, значит. Михаил будет кончать десятилетку. Конечно, если желание есть.

— И правильно, отец, — радостно молвила Галина Ивановна. Она-то всегда хотела этого.

— Постой, мать. Я не все сказал. Кончишь, — обратился он к сыну, — пойдешь учиться на инженера. Но чтобы по кузнечному делу. Чтоб как Бромберг был, только еще лучше!

Бромберг был заместителем начальника цеха, из поволжских немцев выходец.

— Я хочу поступить в военное училище, — сказал Михаил. И уточнил: — В бронетанковое.

— Что? — Антипов выкатил глаза.

— Побойся бога, сынок, — испуганно проговорила Галина Ивановна. — Военным быть — что же хорошего? Убьют еще.

— Насчет убьют, это ты брось, — сказал Захар Михалыч сурово. — Убивают на войне, а теперь мирное время. Но все равно училище это ты выбрось из головы!

Он смотрел на сына гневно, яростно, и Михаил промолчал, не стал или не осмелился спорить. К тому же и рано, время покажет...

А времечко, на которое он уповал, подкатилось скоро и незаметно. И пришла пора объявить родителям, что уже вызов получен из училища. Иначе, пожалуй, и быть не могло: тогда каждый мальчишка бредил мечтой стать танкистом. И песни слагались тоже про танкистов.

Случалось, и сам Антипов-старший прислушивался тайком, когда по радио громко и захватывающе пели: «Броня крепка, и танки наши быстры». Хорошая песня, мужественная. А вот услышав признание сына, побагровел весь, кровью налился и трахнул кулаком по столешнице с такой силой, что удивительно, почему стол не поломался.

— Значит, за моей спиной решил?! — сказал, сверкая на сына глазами. — Ну, так... — Поднялся, измерил комнату размашистыми шагами, задержался у окна, откуда открывалась панорама завода. Лучше всего отсюда, из комнаты, смотрелась именно паровая кузница.

Должно быть, в эти мгновения, покуда стоял он возле окна, Антипов вспомнил, как почти беспризорным мальчишкой — матери не до него было — лазил под забор, чтобы хотя бы подышать тем воздухом, послушать работу молотов, и как грезилось ему: вот идут они с Михаилом рано поутру, плечо к плечу — отец и сын Антиповы, идут в главные ворота (он всегда ходил в главные), вливаясь в общий густой поток таких же рабочих людей... И приятно и гордо ему сознавать было, что в том огромном деле, что и делом-то назвать мелко, есть немалая толика их, Антиповых, труда. И о том еще мечталось, что станет Михаил обязательно хорошим инженером и сделает для своего завода что-то важное, значительное, а раз для завода — значит, для всей страны, для всего народа.

Не оправдал сын надежд. Обманул его ожидания и мечты, и стали они как бы пустыми, а это больно ранило самолюбие и гордость Антипова. «Как же это могло случиться? — горестно думал он. — Проглядел, прошляпил!..»

— Ну, так!.. — повторил он, тяжело поворачивая голову.

— Ты же знаешь, отец, какое тревожное сейчас время. Ведь не прятаться иду от трудностей, а чтобы командиром Красной Армии быть.

— Командиром! Когда понадобится и когда позовет Родина, я тоже солдатом стану. А теперь там нужнее! — Он взмахнул широко рукой, показывая в окно, и тотчас, словно подтверждая его слова, делая их весомее, басовито и как бы стелясь по земле, прогудел заводской гудок.

— Ты не прав, отец, — сказал Михаил. — Прости, но не прав.

— Я-то прав! Только вам, молодым, кажется, что вы всегда правы, а родители — дураки!

— Папа, а чем плохо, если Миша танкистом будет? — спросила удивленно Клава.

Она прибирала перед зеркалом волосы.

— Не встревай, когда взрослые разговаривают! От горшка — два вершка, а тоже туда, в рассуждения! Молчать!

Клава вспыхнула и выбежала из комнаты. Тихая и молчаливая, она едва ли не впервые решилась возразить отцу.

— Комсомол дал мне рекомендацию в училище, — сказал Михаил. — Значит, нужно.

— А кто говорит, что не нужно? Только тебе-то иная была судьба.

— Судьба — это пустое, отец.

— И я про то! Когда начинают ломать то, что веками складывалось, хорошего не жди, нет. Всякие, говорю, люди есть. На другого в работе смотреть жалко и совестно, потому что не за свое взялся. В тебе же от дедов твоих талант к металлу даден, а ты!.. Всё. Решил, стало быть решил. Но помни: я тебя не благословлял, не напутствовал. Живи, как знаешь сам...

Галина Ивановна, закрыв лицо руками, всхлипнула.

— Или думаешь, — продолжал Антипов гневно, — что в армии все дорожки орденами завалены? Нагибайся, сынок, подбирай ордена и на грудь себе вешай, на грудь!

— Я не давал повода, отец...

— Слова по всякому случаю говорить научились, а только не в том мудрость человеческая, не в словах. В деле, в работе!

Он вздохнул тяжело и безнадежно, понимая, что разговоры эти поздние, что ничего уже переделать и передумать нельзя. Сел, положив на стол большие свои руки.

— Ладно уж, — сказала Галина Ивановна, нежно и тоскливо глядя на сына.

— Не надеялся, что так вот все обернется. Некому теперь мое дело подхватить и продолжить... А ничего, ничего! — вдруг ожил, встрепенулся он. — Ученики продолжат. Им и передам все, что сам знаю и умею. Пусть наследуют, если родной сын отвернулся.

— Да не отворачивался же я, отец! Сам всегда говорил, что не в том главное, чем занимается человек, а в том, как занимается.

— Ты мои слова не вставляй в свои мысли. Я знаю, что говорил. А ты забыл, забыл традицию нашу родовую, антиповскую. Не воспринял, не умножил. Не по вкусу, видно, пришлась. Валяй, командуй, скрипи ремнями перед женским полом. Они это любят, когда вокруг них командиры увиваются! — Он усмехнулся зло.

Так они и не договорились ни до чего. Проводы, правда, Захар Михалыч устроил как надо, хотя и сидел за столом сычом, мрачнее осенней тучи. И на вокзал не поехал...

Письма Михаил писал из училища не часто, но обстоятельные и деловые. Явно рассчитанные на отца. Матери-то что?.. Жив, здоров, скучает, и ладно. Подробности армейской службы ее мало интересовали. Ей бы лишний раз обращение к себе отыскать, просьбу какую-нибудь. Но Михаил ничего не просил.

А отец писем не читал. Во всяком случае, при жене и дочери. Но Галина Ивановна достаточно знала мужа: положит письмо на комод или просто на столе оставит, вроде как забыла убрать. Уверена была, что прочтет, когда будет один дома и гордыню свою уймет. Примечала, как именно положила письмо, либо ниточку в конверт прятала. Первые два-три письма Антипов все же не брал в руки, а после, сразу заметила Галина Ивановна, прочел. Прочел! Но ни словом, ни намеком не показала, что знает об этом. Дочке только шепнула. Вместе они и порадовались. А когда финская кампания началась, похоже стало, что и сам Антипов понял и принял сыновнюю правоту. Но крайней мере, смирился. Ведь вот она, война!

И Михаил ему понравился, когда приехал на побывку — за отличную учебу отпустили. В награду. Хоть и в военной форме, не в спецовке, в какой Антипов ходил на завод, а все равно можно угадать в нем силу и дух: плечи в разворот пошли, точно тесно им под гимнастеркой; лицо не гладкое — обветренное, шероховатое; глазами глядит прямо, не прячется, и слов лишних не говорит, а только по делу и коротко.

Нет, ничего этого не сказал Захар Михалыч сыну, при себе оставил, как зарубку на память. Но и не упрекал больше, захоронив разочарование глубоко-глубоко и втайне надеясь, что, бог даст, будут у него еще внуки-наследники, которым он успеет — из рук в руки — передать дело.

Ради этого стоит жить...


* * *

Жена вернулась с кухни одна. Оглядываясь на дверь, сказала шепотом:

— Ты, отец, поласковее будь с ней.

— Что это ты так заботишься?

Он вдруг подумал, что жена все знала, в заговоре как бы была с Михаилом, а от него скрывала. Но и на это он уже не серчал.

— Ребеночка она ждет.

— Беременная, что ли?

— В положении.

— Нашли время детей рожать! Выпороть бы обоих. Так одного не достанешь, а другую нельзя... — Он покачал головой. — Обвели вы, мать, меня. Вокруг пальца обвели. А я-то, дурак старый, э-эх!..

— Не шуми очень, отец, — еще попросила Галина Ивановна. — Поберечь ее надо.

— Ладно ты со своим заступничеством.

Напрасно беспокоилась жена. Был Антипов ровен, предупредителен с невесткой, ничем не давал понять, что вошла она в их семью в общем-то нежданной, и называл только дочкой, не иначе. И работать бы ее не посылал — раз такое дело, прокормились бы как-нибудь, — но тут уж Татьяна за себя решила: устроилась в госпиталь медсестрой. Ее не просто на работу взяли, как других вольнонаемных, а в армию — форму выдали, чему Клавдия очень завидовала. Они с матерью души в Татьяне не чаяли.

И Антипов скоро привык к ней, полюбил по-своему.

Галина Ивановна потихоньку из всякого старья, какое нашлось в доме, готовила для будущего внука — именно для внука! — пеленки, распашонки. Глядя на жену, Захар Михалыч тоже радовался, хотя не показывал своей радости, а думал о том, что вот пока Михаил воюет, бьет и давит танком фашистскую сволочь, Татьяна родит ему сына, которого обязательно назовут Захаром, как уж повелось у Антиповых. Тогда будет в семье сразу два Захара Михалыча — он сам и внук его. И чем ближе подходило время родов, тем заботливее становился он к невестке. Жене и дочери строго-настрого наказывал, чтобы освободили ее от домашней работы. Хватит того, что в госпитале работает. Если же Татьяна сама бралась сделать что-то — хотя бы обед приготовить, — ворчал.

— Ты, — говорил поучительно, — отвечаешь за две жизни. И перед Михаилом, и перед нами.

— Я же здоровая, молодая, — смущалась она.

— Молодость проходит, а здоровья тебе на двоих и надо. Есть кому воды принести или дров. А ты отдыхай, сил набирайся.

От Михаила регулярно приходили письма. Свои Татьяна складывала в коробку и, замечал Захар Михалыч, перечитывала по нескольку раз.

«Значит, крепко любит, по-настоящему, — удовлетворенно думал он. — А остальное образуется...»

Нет, не всегда получалось так, как он надеялся и мечтал. Далеко не всегда. Однако Антипов все равно не терял надежды на лучшее, никогда не посчитал себя обманутым судьбой.

Характер не позволял. Да ведь и что есть судьба? Человек сам ее делает...


ГЛАВА III


Вдову Михайлы Антипова с маленьким Захаркой из казенной квартиры быстренько выселили и никакой пенсии завод не назначил — десять рублей на похороны дали. В главной конторе пообещали, что на работу возьмут, однако про обещание тут же и забыли. Судиться, учили люди вдову, можно с заводом, а поди-ка посудись — это сказать легко. А на деле себе дороже выйдет и жизни, пожалуй, не хватит.

Работала по людям: стирала, убиралась, с ребятишками чужими нянчилась, тем и перебивались. Еще и бога благодарила, что совсем не оставил в несчастье. Иногда, правда, и родные чем-нибудь помогали: то обувку Захарке справят вскладчину, то покормят его. Но все без ласки, не от доброты и чистого сердца, а от жалости и чтобы не осудили, что сирота всеми заброшен.

Лет с десяти Захар сам научился подрабатывать. Зимой с мальчишками забирались подальше в лес (объездчики казенные были злы, лупили, если попадешься, нещадно), дровишки — сучья, сухостой — воровали и на рынок тащили. Где пятак, где гривенник — все матери помощь. Отца Захар почти не помнил, потому и не мучился, что сиротой растет. Многих его сверстников не обошла безотцовщина после японской войны. Но когда подрос и стал понимать побольше, решил твердо: буду кузнецом. Как отец.

Мать часто рассказывала про Антиповых — то, что сама от мужа знала, и уж иначе быть не могло, не мог Захар нарушить семейную традицию, а можно сказать — родовую. Это все равно что завещание от отца, от деда и прадеда.

Пока на завод по малолетству не брали, он нет-нет и нырнет, точно в нору, под забор — поближе к паровой кузнице. Заляжет в густом бурьяне, что вдоль ограды разросся, и глядит в небо, и слушает, как дышит огромный цех из красного кирпича. Ухают тяжелые молоты, надсадно, с перебоями, словно человек на пределе сил, а для Захара нет приятней и краше музыки, чем та, которая другим и ненавистна бывает.

«Бум, а-ах, бум, а-ах!» — ударяет молот, даже дух захватывает. А после будто передышка: «У‑уы, у‑уы...» — с присвистом, и Захар догадывается, что, значит, холостой это ход у молота.

Здесь, в бурьяне, никто не мешал ему думать о будущем, в котором все сложится хорошо и удачно, лишь бы вырасти поскорее и пойти на завод. Стать мастеровым, сравняться с теми, кто по утрам шел к главным воротам. Так ли уж счастливы и довольны жизнью эти люди, Захар пока не задумывался. Да и подсказать было некому, мать тоже мечтала об одном: когда сын пойдет на завод. С заводом связаны были и ее надежды на лучшую долю и спокойную старость. Но до старости и она не дожила: в восемнадцатом году скончалась от тифа.

В тринадцать лет, после длительных хлопот, Захара приняли на завод. Не в кузницу, нет — малолеток еще, — так что разной работы пришлось испробовать в достатке. Но едва выдавалась свободная минута, Захар мчался в кузнечный цех. Его скоро приметили, припомнили, что он сын Михайлы Антипова, говорили, что «весь в отца вышел». Это правда: лицо в кости широкое, скуластое, черты крупные, брови густые, голос басовитый, как заводской гудок, а глаза серые, большие, но не скажешь, что добрые или ласковые, Скорее, взгляд суровый и цепкий, что раз увидено — на всю жизнь. И волосы с рыжей подсветкой, никуда не денешься от этого: все Антиповы были рыжеватыми. Русские, словом, мужики, не зря же новгородская вольная кровушка в жилах текла. На ногах Захар стоял уже крепко, уверенно, даром что подросток. Не мальчишка, а именно подросток, как дерево, пустившее корни в землю надолго, но не взявшее всей силы, какая отпущена природой. Еще соки, живительные, густые, вобравшие лучшее у земли, питают кровь, чтоб после, когда станет взрослым, не упал, не свалился от малого ветра, от первой невзгоды.

Мастеровые любили Захара, делили с ним обед, принесенный из дому, не прогоняли, когда надоедал с вопросами. А ему все знать надо: и какой это инструмент, и зачем он нужен, и как пользоваться им?..

Шестнадцати лет его наконец-то взяли в кузницу учеником.

Работал старательно, с усердием, талантом от предков был наделен, и потому пять-шесть лет спустя мало кто с ним мог бы сравниться в мастерстве. «Антиповская порода», — одни с уважением, а иные и с завистью говорили о нем. Из уважения же к его высокому мастерству родные Галины Даниловой согласились отдать ее за него замуж. Она была из состоятельной семьи.

Поженились они в двадцатом году, через год родился сын, Михаил. Семья снимала небольшой флигель: комната метров пятнадцать и кухонька, вход в которую прямо со двора.

Домой Антипов возвращался усталый, выжатый до основания. Иногда казалось, что до порога не доберется, свалится. Случалось, жена упрекала, зачем, дескать, себя изводишь — деньги не стоят ни шиша, а обеды в заводской столовой всем дают, независимо кто как работает.

Не был ласков он, уж таким уродился, поэтому на упреки жены либо не отвечал вовсе — только глазищами огромными зыркнет, либо сам выговаривал:

— Баба ты, мать. Отсюда и твое низкое сознание.

— Какое сознание, — вздохнет Галина Ивановна, — когда не знаешь, чем тебя накормить! И молоко у меня пропадает, ребенок голодный...

— Не в том дело. Должна бы понимать, раз есть ты жена пролетария, а не булочница Данилова! — Это Антипов напоминал о родственнике жены, который держал хлебную лавку. — Тьфу на того, кто за деньги работает и больше ничего не видит вокруг. Растоптать и растереть!

— Бог с тобой, отец. За что же люди работают?

— За совесть за рабочую. За гордость свою.

— Гордостью сыт не будешь, — тихо и неуверенно возражала жена, но особенно спорить не смела. Перекрестится отвернувшись, чтоб муж не видел, и примется за свои хозяйственные дела.

А сам Антипов, расходясь, долго еще рассуждал и совестил жену, покуда не запутывался в словах. Потом говорил в сердцах:

— Ну тебя! Задуряешь мне голову!

Но что жена, человек свой, близкий. Однако не всем нравилось усердие Антипова и на работе. Были двадцатые годы, нэп, почему и поминал Захар Михалыч булочника Данилова. Кое-кто также из мастеровых, кому и до семнадцатого года жилось сытно, надеялся на еще большие перемены, на возврат к прошлому. А тут Антипов как раз записался в ударники. Одним из первых на заводе.

— Гляди, свернешь шею, — припугивали его. — Даром что шея у тебя здоровая.

— А мы, Антиповы, не из пугливых, — отвечал он, посмеиваясь. — Да ведь и Советская власть не даст в обиду. Она для меня старается, а я для нее. Выдюжим.

— Ну, ну... На власть надейся, а сам, гляди, не плошай.

— Не сплошаем как-нибудь.

Родственники жены тоже были недовольны им. Молчали, правда, виду не подавали, а сторониться сторонились. Прежде и на пироги позовут, и сами нет-нет заглянут в гости, а тут как отрезали...


* * *

Как-то на общем собрании в цехе заговорили о сдельной оплате. Вышел к столу президиума и Антипов.

— Сказать хочу.

— Валяй, Захар! Смелее! — поощряли его.

Всем интересно было услышать, о чем он говорить станет. Никогда раньше не выступал Антипов на собраниях.

— Вот насчет сдельной оплаты кто-то голос подал... — Он оглядел помещение поверх голов, переступил с ноги на ногу. — Не дело у нас делается. Один работает по совести, социализм строит и наперекор мировому капиталу идет, а другой лишь бы день да вечер. А честь, получается, одинаковая всем и каждому?! Надо, чтоб по работе и миска с кашей, и честь по заслугам.

Сказавши это, Антипов вернулся на свое место. Ему похлопали даже и проголосовали за то, чтобы просить администрацию завода перевести кузнецов на сдельную оплату труда. Кто, разумеется, голосовал искренне, по совести, а кто из боязни оказаться в меньшинстве.

Вечером, когда Антипов возвращался домой, на него напали трое мужиков. Он шел берегом речки, между водой и огородами, а здесь было безлюдно.

«Ну что ж, — сказал он себе, отступая к забору, чтобы не подпустить нападавших из-за спины, — вот пришло время не на словах, а на деле доказать, что не пугливы Антиповы. Держись, Захар!..»

Было уже темно. Небо заволокло густыми тучами. Собирался дождь. Под ногами мягко хлюпало: берег низкий, по весне его вовсе заливало.

— Что, гад партейный?! Читай последнюю молитву свому товарищу Ленину! — прошипел кто-то пьяным голосом, приближаясь. — Мало делов натворили, еще хочется? Получишь сичас...

А он подумал: «Хорошо, что пьяные. Легче будет». Рванул доску от забора, разбираться, кто тут первый, кто второй, — недосуг. Взвыл один. А дальше не помнит, что было. Бил доской направо и налево, а доска переломилась — пудовыми своими кулачищами, ногами, головой бодался. Били и его. И сквозь туман уже, который заволакивал сознание, показалось ему, что близко где-то свистят... Потом вроде выстрелили, и тогда почувствовал, как промеж ребер мягко и почти безболезненно вошел в бок нож...

Наутро Антипов пришел в сознание, чем удивил докторов: нож едва-едва не задел сердце и повредил левое легкое. Будь он послабее здоровьем, ни за что не выжил бы. Так считали доктора.

Отлеживаясь в больнице, в белой палатной тиши, он все думал, почему его назвали партийным. По ошибке?.. Вряд ли. Знали, сволочи, на кого и за что руку подымают. Значит, хоть он и беспартийный, а считают его большевиком. И тогда Антипов сказал себе, что пусть не зря считают.

Выписавшись из больницы, он принес секретарю партячейки заявление: «Прошу записать меня в партию Большевиков. Хочу быть солдатом Революции и строить Новый Мир на всей земле. Среди рабочих и крестьян всех стран. Захар Антипов, кузнец».

Бандитов поймали, и, к ужасу Галины Ивановны, один из них оказался ее двоюродным братом, сыном булочника Данилова. С тех самых пор и вовсе порвались всякие отношения с родными ее, и не знала она, радоваться ли, что муж из такой беды живым вышел и сын сиротой не остался, или горевать, что своих близких навек потеряла. Потому не находила покоя, мучилась страхами за мужа и, конечно уж, за себя с сыном. Ведь отомстить могут! Хулиганья разного, фармазонщиков развелось, хоть пруд пруди. Драки пьяные то и дело вспыхивают, даром что торговля вином запрещена. Какое там запрещение, если чуть ли не в открытую самогоном торгуют! Смутное, смутное времечко... Пронеси, господи, шептала молитвы Галина Ивановна, отведи беду от их дома, дай спокойно сына вырастить. И всякий раз пугалась шагов под окошком и стука в дверь: сам ли это вернулся домой или уж весть горькую, непоправимую о нем принесли?.. И сердце замирало, когда спрашивала тихо, с тревогой:

— Кто там?..

Антипов же сделался еще суровее, непримиримее. Чуть не по нему что, взглянет истинно волком, и Галина Ивановна понимала: случись с нею какой малый грех — не грех даже, навести она родителей, — зашибет Захар. Либо прогонит. Не посмотрит, что дите малое на руках.

Однажды пришел и сообщил, что записался в школу для взрослых.

— С ума ты сошел! На что тебе та школа сдалась? — А признаться, как боится по вечерам, ожидая его, не посмела. — Люди засмеют...

— Какие такие люди? — нахмурился Антипов и отложил ложку.

— Вообще, — сказал она.

— Настоящие люди, мать, сами учатся. А те, которые смеются, разве они люди?

— Соседи вот...

— Отстань! Товарищ Ленин что говорил?.. То-то оно и есть. Грамотные все станем — скорее социализм построим, жить хорошо будем. Вот скажи: ты хочешь, чтоб социализм скорее был?

А хоть бы и не хотела она, разве могла заикнуться об этом! Не спрашивает же муж, утверждает. Потому поддакивала:

— Хочу, хочу.

— Вот. А то, может, не хочешь?.. — Он смотрел на жену прищурившись, собрав в один куст брови. — Может, даниловских хлебов сладких возжелала?.. Если так, мать, скатертью дорога! — И показал рукой на дверь. Дескать, тут тебе твой бог, а тут — порог.

— Что с тобой, Захар? — не на шутку испугалась она. Уж вместе нам до самой смерти.

Подумать было страшно, как бы это она жила без Захара. Любила его, а иначе не пошла бы на разрыв с родителями.

— Стало быть, и разговоры нечего разговаривать. Ты посмотри, посмотри, мать, какая жизнь идет!

— Вижу.

— Директором у нас нынче кто? Свой рабочий человек Кошелев Иван. Ванька Кошелев, вот кто!.. Много ли до меня на завод пришел, а уже — красный директор! Как оно повернулось.

— И ты надеешься? — неосторожно высказалась она и напугалась этих слов.

— Не надеюсь и не хочу. У меня свое хорошее дело в руках. По крайности, никто не упрекнет, что Захар Антипов что-то хуже других сделал. Да может, директором быть еще легче: у него помощников разных куча, спецов там, а я сам, один!

— Говоришь, будто в народных комиссарах ходишь, — осмелела Галина Ивановна, увидев, что муж не гневается больше, успокоился.

— Каждому свое, мать, — рассудительно сказал Антипов, шумно отхлебывая чай из огромной кружки. Любил побаловаться чайком. — Не в том дело, на каком месте человек находится, а в том, как свое дело справляет.

Об этом же он толковал и заграничному корреспонденту, когда давал первое в своей жизни интервью.

— Ты, Михалыч, не бойся, — напутствовал его секретарь партячейки. — Плевать, что корреспондент из-за рубежа явился! Что спрашивать будет, все рассказывай. Пусть знают наших, нечего.

— А если подлости станет спрашивать? — засомневался Антипов. — Сам знаешь, не горазд я на разговоры.

— Держи ухо востро, прислушивайся к своей большевистской и рабоче-крестьянской совести. Она подскажет, что и как. Газеты за рубежом читают не только империалисты, пролетарии тоже. А они должны быть в курсе.

— Может, вместе?..

— Нельзя. Корреспондент выразил желание побеседовать с тобой наедине.


* * *

Случилось это в тридцать втором году. Завод выполнил досрочно важнейший государственный заказ. Многие тогда были награждены орденами. Получил орден Трудового Красного Знамени и Антипов.

Любопытство зарубежной газеты было понятно: именно с одной из фирм страны, откуда приехал корреспондент, Советское правительство вело переговоры о размещении этого заказа. Однако фирма заломила такую баснословную цену, что переговоры закончились ничем. Решили испробовать сами. И справились, хотя никакого опыта не имели. Но мало ли в то время делалось у нас впервые. Известно: технический опыт — дело наживное, а набираясь его, люди учились еще и хозяйствовать.

Корреспондент был довольно молод, подвижен и бойко разговаривал по-русски, что удивило Антипова.

— Мой первый вопрос: что дала Советская власть лично вам и вашим товарищам, рабочим?

— Все дала.

— Как это все? Мне нужно конкретно, с примерами и фактами. Чтобы читатели моей газеты увидели...

— Пощупать чтобы могли?

— Вот, вот! — встрепенулся корреспондент и заулыбался довольный. — Пощупать — это хорошо. Это уже что-то вещественное. Читатели любят такое.

И все же, обратил внимание Антипов, хоть и чистый вроде бы, бойкий выговор у корреспондента, а сразу слышно, что человек-то он не русский.

— Смело пишите, — сказал он, тыча пальцем в блокнот, — что Советская власть дала мне и моим товарищам все. Рабочие люди поймут. Чего, значит, нет у них, у ваших рабочих, то есть у меня.

— Не так просто, господин Антипов.

— А что же здесь непростого?

— Например, у наших рабочих есть собственные автомобили. А у вас?

— Автомобиль-то?.. А на кой он мне?! Тут мой дом, тут моя работа. Пешком хожу.

— В автомобиле не только на работу ездят.

— Будут! — убежденно заявил Антипов. — Будут и у нас автомобили. А пока они нам не нужны, поважнее есть дела. Москва не сразу строилась. Слышали?

— Слышал, слышал.

— Ну вот. Или, может, у вас трамваев нет!

— Есть трамваи, господин Антипов. — Корреспондент улыбнулся снисходительно, но не зло. — Вы, пожалуйста, назовите что-нибудь такое, что имеете вы, но не имеют наши рабочие. Так вам, наверное, будет легче?

— Легкого-то мы не ищем, нет... — задумчиво проговорил Антипов. Вдруг он оживился. — Откуда же я знаю, чего нет у ваших рабочих? — Тут он подумал, что за границей живут капиталисты, которых пока что не уничтожили, и сказал: — Вашего рабочего капиталист может за ворота прогнать. А меня никто не может, потому что я сам и есть хозяин! Мы все вместе хозяева.

— И это не так просто, как вам кажется.

— Мне не кажется...

— Одну минутку! — перебил его корреспондент. — В нашей стране, как в любом цивилизованном государстве, функционируют профсоюзы, которые...

— Продажные насквозь эти ваши профсоюзы! Куда ветер из кабинетов капиталистов подует, туда и они поворачиваются.

— О, это уже пропаганда, господин Антипов! Профсоюзы организуют забастовки, защищают интересы и права рабочих. У них большая сила. Вы плохо информированы.

— Насчет силы не знаю, — согласился Антипов. — Только куда эту силу повернуть, вот в чем вопрос! Они там у вас организуют забастовки, а толку — с гулькин нос. А нам не надо бастовать. Пишите: не на‑до! Мы как забастовали в семнадцатом году, сразу все переменилось. Ваши забастовки по сравнению с нашей революцией — тьфу, курам на смех!..

— Оставим это, — сказал корреспондент. — Мы затрагиваем политические вопросы, вступаем в дискуссию. Пусть политикой занимаются другие.

— У нас все занимаются, — обиделся Антипов. — Каждый сознательный рабочий записался в кружок политграмоты.

— Хорошо, хорошо... У вас есть семья, дети?

— А как же! Жена и двое детей. Без семьи человек жить не может. Птица и та гнездо вьет.

— Сколько лет вашим детям?

— Сыну одиннадцать, а дочке шесть.

— Они посещают школу? — вкрадчиво поинтересовался корреспондент.

— Сын — школу, а дочка — очаг.

— Что такое очаг?

— Ну, детский сад. — Антипов усмехнулся непониманию корреспондента.

— Значит, вы не в состоянии содержать своих детей и поэтому отдали дочку в этот... очаг?

— Почему же не могу?! Еще как могу. Не только своих детей, а хоть бы и ваших. Пожалуйста.

— У меня их нет, к сожалению... Но вот вы посылаете свою родную дочь в государственное учреждение. А там ее воспитывают не так, как хотелось бы, скажем, вам, но так, как требуют интересы властей...

«Ах ты стервоза окаянная! — мысленно ругнулся Антипов и покачал головой. — Ишь, куда гнет, слизняк буржуйский...»

— Там ее воспитывают, господин хороший, именно так, как нужно, — веско сказал он. — У нас одни интересы: у меня и у властей, потому что власть наша народная.

Сейчас, как никогда прежде, он был доволен, что записался в кружок политграмоты и потому смог ответить на колючий, зловредный вопрос.

— Допустим, — не стал возражать корреспондент. — Хотя, признаться, мне трудно представить, как это возможно совместить интересы государственной власти и отдельной личности... Но разве воспитать свою дочку не может ваша жена? Или она тоже должна работать, чтобы прокормиться и одеться?

Это уж был не вопрос — утверждение, и корреспондент, не дожидаясь, пока Антипов соберется с мыслями и ответит, стал быстро-быстро строчить в своем объемистом блокноте.

— Ты обожди, — остановил его Антипов, — не строчи. У нас в стране все, кто хочет, работают.

— Обязаны?

— Мужчины, само собой, обязаны. А женщины — если хотят. А вот правильно воспитать дочку и научить ее всему моя жена, правда, не может. Сама не ученая, потому как родилась и росла до революции и ее-то никто не учил! Раньше только богатые могли учиться. Вот это и запиши. Да не ври там.

— Вы и ваша жена неграмотные, я правильно понял?

— Теперь маленько грамотные, — горделиво ответил Антипов. — При Советской власти научились. Писать-читать умеем. А наши дети с малолетства учатся, и никто с нас денег за это не берет. Бесплатно учатся!

— Это очень хорошо, господин Антипов. Это действительно большое завоевание вашей революции, и я обязательно напишу об этом, не беспокойтесь...

— Я и не беспокоюсь.

— Вы ведь кузнец?

— В нашем роду все были кузнецами.

— Это называется семейственность?

— Это называется традиция!

— У вас тяжелая работа...

— Никакая работа, когда любишь ее, не бывает тяжелая, — возразил Антипов с достоинством. — А если не любить... — Он безнадежно махнул рукой. — Мне за работу орден дали. А раньше разве мог рабочий человек получить орден? Черта с два! Вот мой отец был самым знаменитым кузнецом и умер на заводе. Так нас с матерью из казенной квартиры в два счета выгнали и никакой пенсии не дали.

— Да, я знаю, что вас недавно наградили. Это, должно быть, приятно... Скажите, вы хотели бы стать директором завода? Как ваш директор господин Кошелев?

— Нет, — сказал Антипов и покачал еще головой. — Нет, — повторил он. — Зачем мне? И не получится из меня директор.

— Все хотят, — с сомнением проговорил корреспондент, внимательно вглядываясь в лицо Антипова. Возможно, он верил его искренности, но работа требовала другого ответа. — Я не встречал человека, который не хотел бы подняться выше...

— Так это потому, что вы не встречались с нашими.

— Русский полководец Суворов говорил, что плохой солдат, если не мечтает быть маршалом.

— Не знаю, что говорил Суворов, — признался Антипов, хмурясь. — У нас все равные, хоть директор, хоть рабочий. Зачем мне лезть в директора, когда я свое дело лучше директорского знаю?.. На своем месте, возле молота, я и есть маршал. А в списке награжденных моя фамилия первой стоит, раньше, чем фамилия Ваньки Кошелева. По ал-фа-ви-ту, понимать надо!

— Вы хотите сказать, что каждому свое?

Однако Антипов был настороже и не оплошал.

— Всем одно: сначала социализм, как учил нас товарищ Ленин, а после — коммунизм. Но при деле каждый должен быть при своем. Это верно. Вот басня есть такая, слыхали? Там хорошо и правильно говорится, что беда, дескать, коль сапоги начнет тачать пирожник, а пироги печи сапожник...

— Это Крылов, — вздохнул корреспондент. Было похоже, что он смирился с тем, что сенсационного интервью не выйдет. — А кем работает ваша жена?

— Машинисткой.

— Но вы говорили, что она малограмотная! А чтобы работать в конторе машинисткой...

— Какая контора! На паровом молоте она работает, вместе со мной.

— В кузнечном цехе?!

— А где же еще?.. Только не совсем, правда, со мной. С другим кузнецом, с Поповым. С ним бы вам поговорить. Он тоже орден получил и грамотнее меня.

— Возможно, поговорю... А я хочу спросить: как же вы, господин Антипов, послали жену на такую тяжелую и грязную работу? Я видел, я был в вашем цехе. Это она с рычагами, да?

— С рычагами. А что тут особенного? Зато работа интересная и важная. Без хорошей машинистки кузнец как полчеловека. Ну, все у вас, что ли?.. Пойду я.

— Можно и все, — сказал корреспондент рассеянно, завинчивая колпачок на автоматической вставочке, которая ему почти и не понадобилась.

— Что это за штуковина такая? — спросил Антипов, протягивая руку. После уже он себя здорово казнил за любопытство.

— О, это обыкновенная автоматическая ручка, — охотно передавая ее Антипову, объяснил корреспондент. — Пожалуйста, я дарю вам на память. Вы никогда не видели?..

Понял Захар Михалыч, что дал маху. Но делать нечего, диковинную вставочку принял. Внимательно разглядел, встряхнул сильно — с пера слетела капля чернил.

— Нельзя так! — воскликнул корреспондент испуганно. — Сломать можете.

— А наши не ломаются, — сказал Антипов и положил ее на стол.

— У нас много разных моделей, эта не самая лучшая. Возьмите на память.

— Спасибо, — засовывая вставочку в карман, сказал Антипов. — Вот у меня с собой ничего нет...

— Пусть это вас не волнует. Мне было очень приятно познакомиться с вами. Верьте слову. Я всегда симпатизировал России.

— Какой России? — строго спросил Антипов.

— Вашей, Советской России. Я долго жил в Петербурге, теперь это Ленинград, что весьма символично... Если позволите, я еще хотел бы спросить вас про детей...

— Ладно.

— Кем они будут, ваши дети, когда вырастут? У вас, наверное, есть какая-то мечта?

— Есть. Сын, само собой, тоже в кузницу пойдет, чтоб не нарушать традиции. А дочка... Затрудняюсь сказать. Не знаю, кем она станет. Да не в том дело, кем! А главное, я так понимаю, чтобы дети выросли честными, трудолюбивыми. Остальное образуется.

— Из всего нашего разговора, господин Антипов, я вынес впечатление, что вы вполне счастливый человек...

— Ну, до полного счастья мы, пожалуй, еще не дошли. Это при коммунизме будет. А вообще пожаловаться грех. Сыты все, одеты-обуты, работу имеем, дети устроены. Возьмите прежде. Как жили?.. Рабочий люд ютился кое-как, одно слово — посад. Пьянки, драки. А нынче по-другому живем. Вот и нам недавно комнату дали большую, светлую. Удобства все, какие придумать можно. Хоть и в баню не ходи — тут тебе ванна кафелем обложена, по потолку узоры, полы из паркета. Разве отец мой посмел бы мечтать о таком?.. Никогда! А вы, господин... — Тут только Антипов спохватился, что корреспондент не представился ему.

— Белопольский... Да, именно Белопольский. Аркадий Петрович. Увы, такова судьба многих русских. — Он вздохнул с сожалением.

— Вы, стало быть, из тех, которые...

— Мне было четырнадцать лет, когда родители эмигрировали.

— Сбежали от революции? — уточнил Антипов.

— Если хотите, сбежали. — Он встал и, горько усмехнувшись, сказал: — Но это уже похоже на то, что вы интервьюируете меня, а не я вас.

Странное дело, однако Захару Михалычу почему-то стало жалко корреспондента. Он подумал, как это трудно и невыносимо жить вдали от Родины, от земли, где жили твои предки.

— А вы не поезжайте назад, — посоветовал он, не мудрствуя.

— Что значит «не поезжайте»?

— Оставайтесь здесь!

— Вы, я вижу, искренний и честный человек. Благодарю вас. Но это наивно, господин Антипов. Наивно и невозможно.

— Почему невозможно? Идите, куда там нужно пойти, объясните, что вас увезли мальчишкой. Скажите: так, мол, и так, желаю остаться на своей Родине...

— Нет у меня родины. Была — и нет. К тому же, за границей меня ждет старенькая мама. Каждому свое, как вы сказали. А вам я желаю всех благ и... полного счастья! Прощайте.


ГЛАВА IV


«Пошли третьи сутки, как мы расстались с тобой. Фронт уже совсем близко. Если бы ты видела, что здесь делается! Сплошная разруха. Страшно подумать, не только описать. Мы долго стояли на одной станции, так от нее буквально ничего не осталось, сплошные развалины, искореженная арматура... Зачем лукавить: всем нам война представлялась не такой, и кто бы мог подумать, что она будет на нашей земле. А она — рядом, мы слышим канонаду. Но, значит, нам суждено пройти через это, и мы пройдем. Пройдем и победим, а как же иначе, родная?..»


«Ты обещал писать каждый день и не выполняешь обещания. Вот уже четвертый день нет писем. Как же тебе не стыдно, милый! Я без конца перечитываю твое последнее письмо и жду нового. Пиши скорее! Устроилась я здесь очень хорошо, ты не волнуйся. Захар Михайлович вовсе не такой строгий и суровый, как ты рассказывал мне. Видел бы ты, как он ухаживает за мной! Даже совестно, честное слово. Ничего не разрешает делать дома, чтобы я не надорвалась. А с Клавочкой мы сразу подружились, она такая замечательная, что ты и не представляешь. И на работе (на службе, ясно тебе, товарищ лейтенант?) у меня тоже все хорошо. Правда, пока я работаю не хирургической сестрой, а палатной, но главный врач обещал, что скоро переведет. До чего же он смешной, наш главный врач! Знаешь, прежде чем войти в палату, всегда постучится и разрешения спросит. Мы его прозвали Константа, потому что он высокий, худой и зовут его Константин Танеевич. Ведь правда смешно?..»


«Иногда бывает как-то не по себе, зябко... Вот если бы рядом была ты, тогда другое дело. Мне все никак не верится, что все это было наяву, что ты теперь и навсегда моя. Ты — моя! Моя!! Моя!!! На каждой станции, на каждом разъезде полно эшелонов. Я никогда еще не видел так много мужчин. Не может быть в мире силы, которая смогла бы одолеть столько мужчин, взявших в руки оружие. И думать нечего: мы скоро победим, и мужчины вернутся домой. Наверно, не все — война... Но ты верь, верь, родная моя, что я вернусь к тебе! Нет той пули или снаряда, которыми убило бы меня, потому что это значило бы убить нашу любовь. А разве можно убить любовь? Если есть на свете что-нибудь вечное — это любовь!..»


«Все-таки трудно без тебя, милый. Сегодня я вспоминала, как мы с тобой стояли на крыше и ждали, когда взойдет солнце, а оно долго-долго не всходило, и ты ворчал, что мы зря только мерзнем на ветру, потому что всегда был холодным прагматиком. А потом взял и поцеловал меня, а солнце как раз в этот момент и поднялось. Это было страшно красиво и здорово, верно?.. Это так прекрасно, господи, когда всходит солнце! (Видишь, я уже переняла от Галины Ивановны ее словечки.) Вот ты подумай, подумай: ведь солнце всходит каждый-прекаждый день, всходит для всех людей на земле, чтобы людям было светло и уютно жить. Зачем же воевать?! Глупости говорю — воевать нужно, чтобы навсегда уничтожить проклятый фашизм, чтобы после войны солнце освещало и согревало не кровь и страдания, не смерть, а только человеческое счастье и вечную, не имеющую конца радость...»


«Ты — моя жена. Же‑на! Я твой муж. Не верится даже. Знаешь, который теперь час?.. Ровно два ноль-ноль, как тогда. Ты стояла лицом ко мне, а руками держалась за изгородь и смотрела на меня. Я тебе сказал, что нас утром отправляют на фронт. И ты спросила: «Как же я?..» — С одного плеча у тебя сполз платок, и я поправил его. «Как же я буду?..» — снова спросила ты. Потом вздохнула, просунула руку между реек и открыла калитку. «Ну хоть еще минутку!» — попросил я. А ты подняла голову и долго-долго, целую вечность, стояла неподвижно и молчала. Я люблю, когда ты так стоишь... Мы вошли в твою комнату, ты положила руки мне на плечи и сказала: «Тише, а то хозяйку разбудим». А нас утром не отправили, задержали еще на несколько дней. И ты стала моей женой. А что бы ты делала одна?..»


«Я никому еще не говорила, даже Галине Ивановне, а тебе скажу: Он уже шевелится! Вчера я спала после дежурства, все были на работе, и вдруг слышу, что Он шевельнулся. Я сначала подумала, что это мне показалось, а Он взял и шевельнулся еще... Я стала какая-то не такая, как раньше. Наверное, все женщины меняются перед этим?.. А Захар Михайлович такой чуткий, внимательный. Я ведь знаю, что он любит после обеда посидеть за столом, выкурить папиросу, а теперь вообще не курит в комнате, хотя мне табачный дым нисколько не мешает, честное слово. И водку, которую ты привез, он бережет. Говорит, что выпьем, когда родится внук. Я хотела лучше дочку, но пусть будет сын, твоим очень хочется, чтобы у нас с тобой был сын, а у них внук Захар...»


* * *

Недолго, совсем недолго пребывала радость в доме Антиповых: перед майскими праздниками принесли похоронную на Михаила. Казенный листок, похожий на квитанцию или на повестку, сообщал, что «лейтенант Антипов М. З. погиб смертью храбрых, защищая Советскую Родину от немецко-фашистских захватчиков».

Похоронную получила Галина Ивановна.

До нее не сразу дошел смысл страшных слов, аккуратно отпечатанных на машинке, потому что она не хотела, не могла, не имела права поверить этим словам. Она стояла посреди комнаты, опустив руки и не в силах заплакать, — не было слез, и одна-единственная мысль билась в ее отяжелевшей голове: «Не может этого быть, не может! Я жива, отец жив, а сын раньше родителей?!»

Так и застал Антипов жену стоящей с опущенными плетьми руками, с потухшим взглядом. Он ходил на рынок обменять хлеб на картошку.

— Что, мать, почта была?

— Была, — глухим, незнакомым голосом отозвалась она и выронила конверт с похоронной. — Была, — повторила безучастно. — Мишу нашего убили, нет больше Миши...

И теперь только, медленно осев на пол, она зарыдала, закрывая руками лицо, а слезы лились, лились между сжатыми пальцами, и странное дело — Антипов увидел сейчас, что руки-то у жены иссохшие совсем, каждая жилка напряжена и просвечивается сквозь сухую, бледную кожу.

Он помог подняться ей, уложил на кровать. Понюхать бы дать нашатыря, подумалось ему, но его не было в доме, откуда.

— Ну, мать... Ну нельзя же так, мать!.. — И понимал, слышал, что слова роняются в пустоту, не задевая сознания жены. Да и сам близок был к тому, чтобы заплакать.

— Господи прости... За что же ты нас, за какие грехи перед тобой наказываешь?.. Сыночек, родной ты мой!.. — голосила Галина Ивановна, катаясь по кровати.

— Поплачь, поплачь, мать. Может, оно и полегчает немного.

Захар Михалыч нагнулся и поднял с пола конверт. Хотел вынуть похоронную, прочитать. И не стал. Сложил конверт пополам и спрятал в карман.

Надо было подумать о дальнейшем.

Жена вдруг затихла, подняла голову, отчужденно оглядываясь по сторонам, точно все ей было здесь незнакомо. Антипов сел рядом, положил руку на ее плечи.

— Не одни мы в горе, мать.

— Что же теперь будет?.. — тихо сказала она. — И Татьяна, выходит, вдовой осталась. И не жили еще вместе — и вдова...

— Не знаю. А жить надо. Ты это... Ты Татьяне-то не говори ничего, нельзя ей волноваться.

— Нельзя, отец, ох как нельзя! Не скажу, — пообещала Галина Ивановна.

А как скроешь, думала она. Сердце бабье и на хорошее, и на плохое чуткое. Сама догадается. Письма-то ждет, извелась вся, смотреть больно.

Да, с невесткой не все ладно, замечал и Антипов. Худела, таяла прямо на глазах, и если б не живот, который выдавал в ней женщину, завтрашнюю мать, ей нельзя было бы дать больше пятнадцати-шестнадцати лет, такая она сделалась маленькая и тонкая. А ведь в госпитале как-никак кормили, раз на военной службе она, и дома для нее оставляли лучший кусок из того малого, что имели сами. «Порода, должно, слабая, — говорила Галина Ивановна, жалеючи невестку и боясь за нее. — Бывают бабы, которых хоть корми, хоть не корми, а они все равно тощие почему-то».

Надо скрыть смерть Михаила. Это понятно. А как скрыть, что до́лжно оплакивать — сын же погиб, родная кровушка, надежда и гордость семьи, единственный и ненаглядный...

— Терпи, мать, — уговаривал Антипов жену и удивлялся, откуда она берет силы, чтобы терпеть. Сама чем жива — неизвестно, худущая тоже, кожа да кости. А всегда была, что называется, кровь с молоком, из всех машинисток в кузнице самая здоровая. Подточились, значит, силы ее, на исходе, а их, сил-то, надо много ей, потому что женщина — хозяйка и голова всему в доме. И работа не легкая. Не вязанье или там шитье.

Решили так: дочери также не говорить покуда. В себе-то уверены, что не проговорятся, не дадут повода к догадке, а Клавдия, кто ее знает, может и не выдержать...

Галина Ивановна плакала беззвучно втихомолку, зарываясь в подушки, когда не было дома ни дочери, ни невестки. А выплакаться бы ей как следует, по-бабьи, повиснуть на шее мужа и рыдать во весь голос, облегчая тем непосильное материнское горе...

Однажды Клава пришла с дежурства и рассказала, что ночью привезли раненых и среди них одного танкиста, очень похожего на Михаила и тоже рыжего.

— Я так и обмерла, — говорила она быстро, взахлеб. — Его несут на носилках мимо, забинтованного всего, а я смотрю...

— Помолчи, балаболка! — остановил ее отец.

Он видел, что жена схватилась рукой за лицо, прикрывая рот.

— И что? — настороженно спросила Татьяна.

— Потом разглядела: не он. Молоденький совсем. Врач сказала, что не выживет, обгорел сильно.

— Кому велено: помолчи! — прикрикнул Захар Михалыч сердито, а Галина Ивановна поднялась и вышла прочь из комнаты.

Татьяна проводила ее долгим, каким-то пронзительным и тоскливым взглядом...

— Что здесь такого? — обидчиво сказала Клава.

— А ничего такого. Только об этом и говорить нечего. Горе, понимаешь, а ты как про кино.

— В кино еще страшнее бывает.

— Привыкаешь, — вздохнула Татьяна. — Странно это... Никогда бы не подумала, что к страданиям и смерти можно привыкнуть, а вот... Когда первый раз нас в училище водили в анатомичку, я чуть в обморок не упала. Хорошо, что девчонки поддержали. — Она усмехнулась. — Теперь каждый день вижу, как руки, ноги ампутируют, и нисколько не страшно. Что это?..

— Необходимость, — сказал Антипов, глядя мимо невестки.

— Необходимость... — задумчиво и строго повторила она. — Наверное. А война, Захар Михайлович, тоже необходимость? Кровь, муки человеческие...

— Тоже. Для нас, для нашей с тобой Родины, дочка, это необходимость.

— Я про них.

— Фашизм потому и фашизм, — не умея объяснить иначе, ответил он. — Им невозможно, когда другие народы и люди счастливую жизнь налаживают. Им это поперек горла, как рыбья кость. А мы должны защитить, отстоять, что завоевано раньше. Чтобы дальше идти без помех и крови.

— Нет, несправедливо устроен мир, — вставила Клава.

— Вот и идет война народная за справедливое устройство и за твое будущее счастье...


* * *

А весна в том трудном, сорок втором году была бурная, щедрая на солнце, на погожие, веселые дни. Птицы, вернувшись из дальних теплых стран, наполняли радостным щебетаньем и трескотней сосновую рощу, в которой стоял барачный поселок Новостройка.

Подчиняясь извечному инстинкту, они приводили в порядок истрепанные за зиму гнезда, ладили новые, ссорились гневно за какую-нибудь соломинку, пушинку, каждая строила дом для себя, и этот свой дом должен быть лучше, удобнее всех других. В доме этом, когда наступит час, согретая материнским теплом, проклюнется новая жизнь, и будет она недолгой, скоротечной, эта птичья жизнь, не на века, но и вечной тоже, потому что из года в год, что бы ни случалось на земле, все повторяется сызнова...

Огромна, неистребима сила жизни, и нет ей конца, а начало ее затеряно в глубинах и неизвестности тысячелетий, и так от весны к весне, от весны к весне — веками, через войны и радости, через страдания и счастье людей, несмотря ни на что, оттого и делаются песенными, щебечущими, живыми всякая рощица на земле, всякий сад и даже всякий кусточек.

С продолжением вас...

А Татьяна рожала трудно. Двое суток без малого была без сознания. Не надеялись, что и отходят ее.

Очнувшись, прежде спросила, нет ли писем от Михаила, а после уже, кто родился.

— Я и хотела, чтобы дочка, — призналась свекрови, которая дежурила возле нее. — Наташка... У меня мама была Наталья. Наталья Сергеевна...

— Ну и ладно, и хорошо, — согласилась свекровь и не стала напоминать, как им-то — ей и Захару Михалычу — хотелось внука.

Врач, бывший тут же, сказал:

— Еще и внука вам родит!

Это он от радости, что все обошлось благополучно, и Галина Ивановна чуть сдержалась, чтобы не вскрикнуть от этих слов, не заплакать, не выдать страшную тайну, которую хранили вдвоем с мужем. Но женское сердце, особенно в тревоге и ожидании, чуткое слишком — его не обманешь. Еще до родов, за несколько дней до того, как лечь в больницу, Татьяна писала Михаилу:

«Милый, милый!.. Уже больше месяца от тебя нет писем, а последнее пришло, которое ты писал 3 апреля. Я ведь знаю, не думай, что с тобой случилось что-то, а родители скрывают от меня. Они добрые и потому не хотят меня волновать, а я вижу все и не подаю вида. Надолго ли хватит у меня сил?.. А может, ты не пишешь, потому что нельзя? Бывает же, что военным нельзя писать. Я понимаю, милый: слабое это утешение и по-женски наивное, но все-таки пока буду думать так, ладно? И буду писать тебе. Когда-нибудь мы сядем с тобой и с дочкой и перечитаем все письма — твои и мои. Они хранятся у меня. Ты будешь читать, а я тихо-тихо буду сидеть рядышком, чтобы не мешать тебе, и чиркать спички, когда ты захочешь покурить. Что это я? Ведь курить же нельзя при ребенке. Придется тебе потерпеть... Я теперь стала сильная, я все выдержу, милый. И если надо ждать пять, десять, двадцать лет, я все равно дождусь. Ожидание всегда вознаграждается, верно?.. Господи, да ведь достаточно посмотреть на твою маму, чтобы понять, что они скрывают от меня правду. Будь я на их месте, я бы тоже скрывала, наверное. Им разве легче меня?..»

Девочку — она родилась 16 июля — назвали, как хотела Татьяна, Наташей. А из больницы они выписались только в начале августа. И тут, дома уже, силы окончательно изменили Татьяне.

Возможно, виной тому была усталость, болезненное состояние, а скорее всего, не выдержала она, сорвалась потому, что слишком внимательны, предупредительны были с нею Галина Ивановна и сам Антипов, и эта их повышенная внимательность более походила на жалость. Если б Татьяна ни о чем не догадывалась прежде!.. Она не могла оставаться хотя бы внешне спокойной и безразличной, зная, что каждый вздох свекрови, ее настороженный взгляд — это не просто вздох, не просто взгляд, но признаки тщательно оберегаемой тайны. Свекровь точно ждет, когда появится мокрая пеленка, чтобы сейчас же простирнуть ее; точно нет у нее в доме других забот, как только заботиться о том, чтобы невестка не забыла вовремя поесть, отдохнуть, дать дочке грудь... И разговаривают все шепотом, даже Захар Михалыч умеривает свой обычно громкий голос...

— Ну что вы около меня ходите! — однажды вырвалось у нее.

— А как же, доченька? — удивилась Галина Ивановна. — У тебя дите малое...

— Да скажите вы, что с Мишей?!

— Ты это про что?

— Ведь скрываете, неужели я не вижу!

— Бог с тобой! — замахала свекровь руками. — Ничего я не знаю, ничего не ведаю. А что писем долго нет, так придут письма. Мало ли там, война же.

— Не верю я вам, не верю!.. Ранен он или... — Она подняла на Галину Ивановну глаза, она хотела знать правду, боялась ее и в то же время надеялась, что ошибается в своих предчувствиях и догадках.

— Типун тебе на язык! — почти искренне возмутилась свекровь, так вжилась она в тайну.

— Зачем вы обманываете меня?

— И не волнуйся зря, тебе маленькую кормить. А ну как молоко пропадет?! У женщин часто бывает, что от волнения и беспокойства пропадает молоко. В мирное время...

Галина Ивановна говорила, говорила что-то и сама понимала, что слова пусты и бесполезны, выдают ее с головой. А что было ей делать? И сказать нельзя, и против правды грешить тяжко. Ох, как тяжела и непосильна тайна!..

— Перестаньте! — вдруг закричала Татьяна, бледнея. — Перестаньте, прошу вас!

— Да что с тобой, доченька? — перепугалась Галина Ивановна. — Успокойся, успокойся...

— Почему вы прячете глаза? Посмотрите на меня прямо!

— Михаил же сын мне, как ты можешь... — предательские слезы мешали говорить и дышать.

— Дайте мне честное слово, что ничего с Мишей не случилось. Что вы ничего не знаете...

— Разве это можно? — сглатывая острый комок, сказала Галина Ивановна. — На фронте он, а там каждого убить или ранить может.

— Поклянитесь, что ничего не знаете про него! — требовала Татьяна уже не помня себя, потому что рассеялись и те малые сомнения, какие до сих пор еще жили, теплились в сердце. — Сыном поклянитесь...

— Господь с тобой! Кто же родным сыном клянется? Бога побойся, доченька!

— Что мне ваш бог. Мне правда... Слышите, мне правда нужна!

— Ну... — Галина Ивановна закрыла глаза и мысленно перекрестилась. — Клянусь...

Татьяна попятилась к двери, загораживаясь, точно защищалась, руками.

— Клянусь... — шепотом повторила свекровь.

— Чужая я вам, чужая! — ища опоры и не находя, выкрикнула Татьяна. — Миша ведь муж мне, а вы!.. — Она вслепую тыкалась вокруг себя, потом бросилась на кровать, где спала дочка. — Уйду я, уйду... Мы с ней уйдем...

Галина Ивановна поняла, что не шутит невестка — какие уж тут шутки, — а возьмет и уйдет, что тогда будет? Ей сделалось страшно, почти так же страшно, как в день, когда принесли похоронную.

— Вот скоро уже отец придет, — сказала упавшим голосом, — он все и расскажет...

— Что расскажет?..

От тяжких мыслей, которые роились в голове, и молитв, которые повторяла Галина Ивановна, все путалось, мешалось. Со своим-то горем не успела примириться... Не выдержала она, упала на грудь невесткину и зарыдала громко, приговаривая и захлебываясь словами:

— Мишенька, сыночек мой дорогой! И на кого же ты нас, сиротинок, оставил!..


* * *

Антипов, придя домой, застал жену и невестку, в обнимку спящих на кровати. Слезы и горе сморили их, обессилили. А внучка лежала рядом и, словно понимая что-то, сосредоточенно смотрела в потолок.

Обо всем догадался он и не стал будить женщин. Кое-как перепеленал внучку, вынес на улицу. Там устроился на лавочке возле крыльца. Его обступили соседи: не бывало, чтобы сам — сам! — Антипов с ребенком гулять вышел. Не случилось ли уж чего-нибудь?

— Головкой-то, Захар Михалыч, на левую руку надо положить, — посоветовала соседка.

Он попробовал, не получилось.

— Неудобно так, — сказал виновато.

И засмущался своему неумению.

— Где там, мужик и есть мужик.

Женщины заулыбались, чувствуя свое превосходство, и полезли заглядывать под одеяльце. Галина Ивановна не очень-то разрешает это, бережет внучку от дурного глаза.

— Какая хорошенькая!

— Ну прямо куколка!.. — хвалили женщины.

Может, кто-то при этом и покривил душой, польстил Антипову, а скорее — нет, потому что внучка его была первым ребенком, родившимся в поселке за время войны. Первым и пока единственным. Ей предстояло жить в будущем, а значит, наступит оно — мирное, счастливое будущее. Не для того же рождаются дети, чтобы жить в страданиях и горе.

Антипов около часа пробыл на улице, покуда внучка не расплакалась.

Жена с невесткой, когда он вернулся в комнату, накрывали стол к обеду. Обе молчали, как будто ничего не случилось, и это было ни на что не похоже, их согласное молчание, а потому злило Захара Михалыча.

— Кормить пора, — строго сказал он, осторожно опуская внучку на кровать. — Хнычет.

— Рановато еще, — откликнулась Татьяна, но взяла дочку и достала грудь.

— Клавдия где? — отворачиваясь, спросил Антипов. Так просто спросил. Не играть же и ему вместе с женщинами в молчанку.

— На работе, где же ей быть, — ответила жена. — С дежурства не приходила.

— Дежурит до семи, а теперь почти девять!

— Мало ли что, — пряча заплаканное лицо, сказала Галина Ивановна. — Не сама себе хозяйка.

— Я смотрю, вы все тут хозяева... — В нем кипело раздражение, и он искал повода, чтобы выплеснуть его.

— Не надо громко, — спокойно сказала Татьяна. — Клава после дежурства собиралась пойти в кино. Новую картину привезли в клуб.

— Нашли время по кино шляться! Может, в театр захотите или в цирк?!

Он никак не мог взять себя в руки, успокоиться, хотя и понимал, что шумит напрасно.

— Пусть сходит, — сказала жена. Поддержка Татьяны прибавила ей смелости. — Молодая, что ей наши заботы, отец. Вся жизнь впереди, хватит и на ее долю забот...

— Ладно рассуждать, обедать давайте. — Он присел к столу, чувствуя, что успокаивается.

— Сейчас принесу, — поднялась Татьяна, укладывая дочку. Та лежала спокойно и все смотрела в потолок, только губами причмокивала.

— Я сама! — вскинулась Галина Ивановна испуганно. Боязно ей было оставаться наедине с мужем.

Но Татьяна уже вышла, и тогда Антипов, сурово посмотрев на жену, высказался:

— Что, тесно языку, за зубами не помещается?! Прикусила бы лучше, чем болтать!

Однако в голосе его, угадала Галина Ивановна, не слышалось гнева или озлобленности. Пронесло, значит,

— Да разве ж это я, отец! Я ничего, она сама догадалась. Давно, говорит, догадалась, а тоже молчала.

— Как это сама догадалась? — не поверил он.

— Кто ее знает! Сердцем.

— Ты мне брось про сердце талдычить.

— Уходить собралась, если не скажу правду. Напугалась я, отец, до смерти. Дома-то никого, а она, сам ведь знаешь, девка с характером. Что задумает...

— И шла бы себе, — сказал Антипов. Но неуверенно сказал, сомневаясь. — Далеко не уйдет.

— Пожалеть ее надо...

— Всех надо.

— Любит она Мишу. Ох как любит, отец!

— Ты, называется, пожалела. — Он покачал головой, усмехнулся. — На жалости нынче далеко не уедешь, мать. Такие дела... Мы жалели, скрывали, а она, говоришь, все равно догадывалась. Выходит, бесполезная была наша с тобой жалость. Постой, постой, она же письма Михаилу пишет!..

— Не отправляет, в коробку все складывает, — всхлипнула Галина Ивановна.

— Не отправляет?.. Значит, правда, что догадывалась. Ты ладно, мать, не пускай слезы. Сильно плакала?

— Ой сильно!

— Вместе небось?

— Вместе...

— Ну же, мать!

— Я сейчас, сейчас... Не буду больше...

Тут внучка захныкала опять. Антипов подсел к ней, стал забавлять неумело. Никогда и со своими детьми не нянчился. И сына, и дочку мать одна выхаживала.

— Ладушки, ладушки, где были — у бабушки... — напевал он, пугая внучку громким голосом.

— Не понимает же она, — сказала Галина Ивановна. — Дай-ка я ее перепеленаю. Обмочилась, должно.

Вернулась Татьяна, принесла кастрюлю с супом. По коридору, мягко топая босыми пятками, промчались мальчишки. Им что, им свои дела справлять надо. В дверь, не постучавшись, заглянула соседка, которая учила Антипова, как правильно держать ребенка.

— Хозяйки, — сказала, пытливо оглядывая комнату, — щепотки соли не найдется?

— Дай, дочка, — велела Галина Ивановна, пеленая внучку.

Соседка поблагодарила и закрыла дверь.

— Ну ладно, — сказал Антипов и тяжело поднялся. Хоть и кончался выходной, а усталость не проходила. Он достал припрятанную бутылку водки, оставленную Михаилом, водрузил ее на стол. — Отплакали, бабы. Больше чтобы ни-ни!..

Снова распахнулась дверь, влетела красная от возбуждения и веселья Клава.

— Ой! — воскликнула она. — У нас сегодня праздник?

— Праздник, — сказала Татьяна. — Наши остановили немцев на Кавказе. Разве не слышала?

— К столу давай! — приказал Захар Михалыч, разливая водку. — Жить будем. — Он посмотрел на внучку. — Вот в ней наша жизнь, за нее и выпьем.


ГЛАВА V


Сломалась Татьяна, не выдержала.

И прежде не была она особенно здоровой и крепкой, а теперь и вовсе сделалась похожей на тень. Худущая, звонкая, хоть смотрись сквозь нее. Двигается, ходит, вроде и делает что-то, но будто и нет ее, а работа, какой занимается, как бы сама собою происходит — Татьяна же только возле присутствует. Или сядет на кровать, возьмет дочку на руки — страшно даже, не уронила бы, всякий раз думает Галина Ивановна, — покачивает и, глядя куда-то в пространство, за окно, где золотистыми звонкими струнами к небу вытянулись сосны, поет, растягивая слова, всегда одну и ту же песню: «Спи, моя радость, усни. В доме погасли огни, рыбки уснули в пруду, птички затихли в саду...»

Не мудрено, что, как и предполагала Галина Ивановна, пропало у Татьяны молоко. Откуда ему и быть, молоку, если не ест почти ничего. Поковыряется вилкой или хлебнет ложку-другую супу и отодвинет тарелку.

— Не хочется, — скажет равнодушно.

Больно и страшно смотреть на нее. И сказать нельзя, — обидчивая стала, не знаешь, с какой стороны подойти. На работе тоже: раньше была внимательная с ранеными, обходительная. Любили ее все за нежность и доброту к людям, и вдруг точно подменили человека — слова ласкового, теплого, которое лучше иного лекарства, не молвит. Молча, нахмурившись делает свое дело. Долг исполняет, не больше...

Через Клаву главный врач госпиталя пригласил к себе Антипова.

— Сам я хирург, уважаемый, — говорил он виновато, — а наш невропатолог настоятельно рекомендует поместить Татьяну Васильевну в специализированную клинику в Свердловске...

— Что с ней такое? — встревожился Захар Михалыч.

— Тяжелая депрессия.

— Вы извините, пожалуйста, но я не знаю...

— Нервное, нервное, — сказал главный врач. — Ничего опасного, смею вас заверить, но подлечиться необходимо, а как же! Длительное время в таком состоянии пребывать нельзя, нет. Опасна не болезнь, не нынешнее ее состояние, а последствия. Она молодая, жить надо!..

— Надо, — согласно кивнул Антипов.

— Мы со своей стороны сделаем все, что требуется. Направление дадим, сопровождающего... А вы по-родственному, по-семейному должны побеседовать с ней, уважаемый. Собственно, с этой целью я и попросил вас зайти.

— Я поговорю.

— Непременно, и как можно скорее! А ваша дочь, знаете, прекрасно работает, да! Прекрасно. Прирожденный медик. После войны ей обязательно нужно пойти учиться в медицинский. Столько терпения, такта. Это не часто встречается.

— Спасибо на добром слове, — поблагодарил Антипов, но мысли его были сейчас не о дочери.

— Доброго я вам мало сообщил. Но правда всегда лучше.

— Это верно.

Он по-своему понял главного врача: раз болезнь у невестки нервная, значит, она не в себе как бы. Никаких других нервных болезней Антипов не знал. Разве радикулит был ему знаком, потому что кто работает в горячих цехах, часто им страдает. Тут жара — тут сквозняк, вот и радикулит. А у Татьяны какая-то депрессия. Известно, что за мудреными названиями доктора скрывают тяжелые и страшные болезни...

И было ему во сто крат труднее оттого, что вина — пусть не вся, пусть часть вины — лежала на его плечах, на его совести. Все же не вдруг принял невестку в свое сердце, а лишь после смерти Михаила, и то через внучку и жалость. Уважать — уважал, всякие знаки внимания оказывал, да и как иначе, если она член семьи, Антипова тоже, а поистине и без оговорок признал за родную, за дочь, когда осталась вдовой его сына.

Догадывалась ли об этом Татьяна?.. Поди разберись в женской натуре. А неспроста явилась болезнь, и не одна только гибель мужа тому причина.

— Не казнись, отец, — уговаривала его Галина Ивановна. — Разве мы обидели ее чем?..

— Не в обидах дело. Не любили, стало быть, как следует, вот в чем. А она чувствовала, я думаю... Болезнь, видишь ты, не простая. Может, смертельная...

— Глупости говоришь.

— Какие уж там глупости. Жизни-то в ней ничего не видно.Краше в гроб кладут.

— Бог даст...

Галина Ивановна не то чтобы очень верила в бога, однако молилась, потихоньку сожалея, что муж не позволил крестить ни детей, ни внучку. Потому, наверно, так все нескладно и получается у них, думала она.

— Оставь, мать! — сердился Антипов. — Твой бог никому ничего не дал, кроме обмана, и отнять ничего не может. Жизнь Татьяне дали другие. Наше с тобой дело сберечь, а мы, получается, не сумели. Об этом думай, а про бога своего забудь. Слышать не хочу.

— Судьба, значит, — не хотела сдаваться жена.

— И про судьбу не талдычь. Каждый свою судьбу в собственных руках держит.

— Все просто у тебя, отец, и гладко. Если бы в жизни так-то оно было!..

— А и не надо, чтобы в жизни было просто, — сказал он убежденно. — Мы же люди! Вот трудный разговор предстоит. Главный врач говорил, что обязательно Татьяну в больницу нужно...

Зря беспокоился Антипов: невестка сразу согласилась ехать в больницу. А что повлияло — семейный ли разговор или беседа с врачами, — про то знала она.


* * *

День ото дня подробнее проходили письма из Свердловска, раз от раза убывала в строчках тоска, неуверенность, будто в них, в письмах, прибавлялось жизни. Радовались Антиповы за Татьяну, забывая о трудностях, доставшихся им.

С внучкой хлебнули горюшка, Было ей неполных пять месяцев, когда уехала мать. Галина Ивановна перешла в другую смену, и, когда она работала, нянчил маленькую Наташку сам Захар Михалыч. Научился справляться не хуже иной женщины. Между дежурствами в госпитале помогала и Клава. Правда, помощи от нее было не много: сутки на дежурстве и сутки всего дома, отдохнуть тоже надо. С питанием хорошо выкрутились. В заводском подсобном хозяйстве разрешили брать по литру молока в день, Клава то манки приносила, то сахару немного: с кухни давали, раненые своим пайком делились. Ну, кое-что и из вещей продали, хотя лишнего не имели. А внучку выходили. К возвращению Татьяны — она пролежала около трех месяцев — Наташка подросла и окрепла, не узнать.

И на фронте тем временем произошли важные и приятные события, которые принесли радость всем и уверенность в скорой теперь победе: закончилась Сталинградская битва. С облегчением и надеждой вздохнула страна, окрыленными почувствовали себя люди.

В городе появились первые пленные немцы. Завод продолжал расширяться, и вчерашние вражеские солдаты работали на строительстве. Это были зримые, очевидные плоды грядущей победы, которая была уже не за горами. Война перевалила на вторую половину...

Едва ли не в каждой семье кто-нибудь да погиб на фронте, а не было в людях слепой, безоглядной ненависти. Смотрели на немцев с гневом, когда по улицам брела длинная зеленая колонна, либо опускали глаза, но скоро привыкли и просто не замечали...

— Почему так? — спрашивала Клава отца. — Они же... Мишу тоже они убили! Может, кто-то из этих...

— Русский человек отходчив и не злобен, — не очень убежденно объяснял Захар Михалыч. — Не держит в душе обиды и лежачего не бьет. А эти что ж, лежачие можно сказать.

— Мне иногда хочется броситься на них и душить своими руками!..

— Нельзя, дочка, — вздыхал он. — Не по правилам так будет. В бою — одно дело, а здесь — совсем другое. Не зря говорится, что месть — плохой советчик в делах. Никогда не прислушивайся к ее голосу. Зла она и чаще всего несправедлива...


* * *

Нельзя сказать, что Татьяна вернулась домой вполне здоровой. И улыбнется, правда, и в общий разговор вступит, и по дому охотно все делает — соскучились, видно, руки по привычной женской работе, — однако что-то было у нее на душе, словно тайну какую-то держала при себе и не могла или не хотела открыться. Вот станет с дочкой забавляться, хохочет громко, радостно, а взгляд все-таки отсутствующий, будто сама здесь, а мысли далеко-далеко...

Не нравилось это Антипову. Внимательно и с тревогой присматривался он к невестке, примечая каждую странность в поведении. В особенности же его беспокоило, что резко меняется ее настроение. Сейчас смеется, разговаривает — и тут же делается хмурая, замкнутая, точно застегнется на все пуговицы.

Делился своими опасениями с женой и дочерью, но ни Галина Ивановна, ни Клавдия ничего не замечали. А он чувствовал, знал: есть что-то, что отделяет Татьяну от них. «Ладно, раз такое дело, — сказал себе, — образуется все. Время придет — откроется, если нужно. Одной-то долго тайну не проносить. Лишь бы не от болезни это...»

Внучка росла веселой, здоровенькой. Даже когда зубы пошли, всего три дня маленькая температура продержалась. «Не ребенок, а золото», — хвалили соседи и тем отнимали покой у бабушки: уж очень она боялась дурного глаза. Смешно это было Антипову, но молчал, не ругался на жену. Пусть. Не о себе ведь хлопочет.

Минула короткая уральская весна с теплыми ливнями, и расцвела земля, обильно и сытно омытая влагой. Незаметно накатился жаркий июль и первый день рождения Наташки.

Кто его знает почему, а только ждал этого дня Захар Михалыч с беспокойством. Беспричинно чувствовал, что должно, обязательно должно что-то произойти. Но сколько ни думал, сколько ни ломал голову, угадать, что именно может случиться, не мог. Выходило, что нечему вроде бы случаться. Разве какое-нибудь радостное событие?.. Отчего же тогда сердце щемит в тревожном ожидании?..

В день рождения все были дома. Так уж удалось: сам Антипов пришел с ночной смены, жена подменилась, у дочери был выходной, а невестка отпросилась ради семейного праздника. А в сущности, ей и отпрашиваться было нечего.

Обедали всей семьей, чего не получалось очень давно.

— Как здорово, что все собрались, верно? — порадовалась Клава, усаживаясь за стол.

Захар Михалыч посмотрел на нее сурово, неодобрительно. Не тарахти, дескать. Михаила-то нет и никогда больше не будет за семейным столом. Она покраснела, понимая, что сказала лишнее.

Достали и бутылку, початую, когда поминали Михаила. Разлили, подняли посуду за счастье Наташки.

— Родилась ты в тяжелую и страшную для Родины годину, — непривычно тихо сказал Антипов. Он оглядел всех, подумав, надо ли говорить. Решил, что надо и можно. — Родилась, когда уже не было в живых твоего отца... Но не зря он сложил свою голову. В этом, говорю тебе, внучка, есть большой смысл: человек обязан, давши жизнь другому человеку, защитить ее, обеспечить, значит, будущим!.. И тебе мы желаем сегодня никогда не запятнать своего имени...

Он было поднес кружку, в которой водка плескалась едва на донышке, к губам, но Татьяна остановила его.

— Обождите, — сказала она. — Я должна...

«Ну, вот оно, — подумал Захар Михалыч, опуская руку. — Сейчас все и прояснится».

— Я должна просить у вас прощения, что не говорила раньше. Но я не могла... Да и сама точно не знала до вчерашнего дня. В общем, я уезжаю.

— Ой! — вскрикнула Клава.

— Ты что, доченька?.. — испуганно прошептала Галина Ивановна. — Господь с тобой, куда же ты от нас уедешь? Мы родные тебе, а больше-то у тебя и нет никого!

Антипов молча и прямо смотрел на невестку. Он давно ждал этого момента.

— Вы, пожалуйста, не пугайтесь. — Татьяна не опустила глаза под тяжелым взглядом свекра. — Я уезжаю на фронт.

— Так... — выдохнул Захар Михалыч. Пожалуй, и это не явилось для него неожиданностью. Он допускал и такую возможность.

— С ума ты сошла! — Галина Ивановна даже руками замахала, словно наваждение было перед нею. — Какой еще фронт? Что ты говоришь, доченька?!

— Помолчи, мать, — велел Антипов строго. — А ты рассказывай, что надумала.

— Как же молчать, когда... — всхлипнула жена.

Клавдия смотрела на золовку с испугом, но и с восхищением тоже. Захар Михалыч, насупившись, стучал пальцем по столешнице. Наташка забавлялась кем-то подаренным целлулоидным пупсом. В окне, промеж стекол, билась неистово муха.

«Им совсем не все равно, они все такие добрые, замечательные люди...» — покаянно думала Татьяна, ругая себя за то, что до последнего дня, когда решилось уже все и назавтра уезжать, не признавалась родителям Михаила. Ей казалось, что им безразлична ее судьба. Теперь поняла, какую допустила ошибку.

— Отпустите, — сказала виновато. — Мне нельзя иначе...

— Да разве это можно, чтобы на фронт? — проговорила Галина Ивановна, глотая слезы. — Не бабье это дело, доченька, воевать...

— Помолчи же наконец! — взорвался Антипов. — А ты вот что... Ты это как следует обдумала?

— Да.

— Не очень похоже. — Он поднялся из-за стола, взял на руки внучку. — И о ней подумала?

— Ведь вы не оставите ее?.. — Она умоляюще смотрела на свекра, и он вдруг понял, что невестку надо отпустить с миром, благословить. Потому что права она, тысячу раз права в своем стремлении пойти на фронт, хоть и обидно было ему, что тайно все сделала. А если не отпустить по-хорошему, думал он, все равно не удержишь, но тогда расстанутся они чужими, а этого он не простил бы себе никогда.

— Оставить, ясное дело, не оставим. Не о том разговор. — Он посадил внучку обратно на кровать.

— Где ж это видано, чтобы такое малое дитя мать бросала? — не удержавшись, воскликнула Галина Ивановна. — Грех-то, грех какой! — И сама не заметила, как перекрестилась.

— А я считаю, что она правильно решила! — заявила Клавдия. — Вон сколько девчонок на фронт ушли. Если хотите знать, и я скоро тоже уйду!

— Я вот тебе уйду, — пригрозила мать неуверенно. — Сиди и молчи, когда старшие говорят.

— В каждой семье кто-то воюет, — не унималась она, поощряемая молчанием отца.

— Похоже было, что наша семья отвоевалась, — сказал он. — А раз так... — Он посмотрел на Татьяну, чувствуя, как незнакомая ему прежде родительская теплая нежность к невестке разливается в нем, согревает душу. — Что ж... — Он положил на стол свои большие, сильные руки. — Что ж, дочка. Иди! Жалко отпускать тебя, не скрою. Но решение твое одобряю и поддерживаю, если ты этого от меня ждала... Что Михаил не довоевал, ты довоюешь за всех нас. А за дочку свою и нашу внучку не волнуйся. Ей плохо не будет.

— В уме ли ты, отец?! — пыталась сопротивляться Галина Ивановна, никак не ожидавшая, что муж одобрит нелепый, дикий поступок невестки. — Подумал бы своей седой головой!..

— В уме, мать, в уме. — Он обнял жену, приласкал. — Значит, так надо, пойми.

— Сердца нет у тебя. А ну как на смерть благословляешь?.. Сам-то себе простишь после?

— Меня не убьют, вот увидите! — уверенно сказала Татьяна.

— Ничего, мать, ничего... — пробормотал Захар Михалыч, отворачивая лицо. — Все образуется, все хорошо будет. А главное, что живут Антиповы!.. Работаем, воюем тоже, наследников растим... Это самое главное, мать.

— Спасибо, — тихо молвила Татьяна, опуская глаза. — Спасибо всем вам и... за все.

— Видно, никуда от судьбы не денешься, — вздохнув шумно, сказала Галина Ивановна, поднялась, вытерла передником руки, подошла к невестке и, обнимая ее, расцеловала. — Если отец отпускает, прими, доченька, и мое благословение.

— И я тебя поздравляю, Танюша! — Клавдия бросилась к ней тоже целоваться. — Ты не представляешь, какая ты молодец у нас!

— Ну, хватит цацкаться, — сказал Захар Михалыч, но без строгости в голосе. — Давайте выпьем. Теперь уж и за внучку, чтоб росла большая и здоровая, и за дочку нашу Татьяну. — Он поднял кружку и одним глотком осушил ее. — Когда ехать надо?

— Завтра.

— Господи, так скоро?.. — захлопотала Галина Ивановна. — На дорогу испечь бы чего-нибудь, а муки не осталось. Хоть драников наделаю... — Она заспешила на кухню.


* * *

Татьяна часто писала.

Больше в ее письмах было вопросов, о себе сообщала скупо. Сначала направили ее в эвакогоспиталь, а ей-то хотелось только на фронт. Добилась в конце концов своего. Молодцом, знай наших, думал про это Антипов. Радостно ему было видеть, что характер у невестки оказался настоящий — сильный, вполне антиповский: Что задумала — сделает! А что погибнуть она может, как сын, это ему в голову не приходило, настолько противоестественной оказалась бы ее смерть. Мужчин убивают на фронте — это естественно, но чтобы женщину...

Зато Галине Ивановне все мерещилась обязательная смерть Татьяны, и она заранее вымаливала прощения у бога за свою слабость: что поддалась, благословила невестку.

— Пуля слепая, — обеспокоенно говорила она. — Не видит, кого убивает: мужчину или женщину. Ей все равно.

— А ты слыхала, чтобы на женщину похоронная пришла?.. То-то и оно, что не слыхала. Женщины хоть и на фронте, но не под самыми же пулями, — убеждал жену Антипов. Однако не был и сам уверен, что это так. — Мужчины с ними рядом, значит, охраняют и берегут. А как же иначе, мать?

Может, и охраняют. Может, и берегут, оставаясь со своим беспокойством, в общем-то здраво рассуждала Галина Ивановна. А только берегись не берегись — война есть война, от нее не убежишь, не спрячешься...

И она была куда ближе к истине, чем Антипов: Татьяна воевала именно под самыми пулями, выносила с поля боя раненых и тут же, случалось на виду у врага, оказывала первую помощь, делала перевязки. Страшно ли ей было?..

Она продолжала писать письма Михаилу, ей хотелось и нужно было выговориться, а это невозможно сделать в письмах к свекру и свекрови. Клава же вряд ли сумела бы понять ее.


«Знаешь, милый, ведь я на фронте, и так рада, что ты не представляешь себе! Скрывать от тебя не стану, бывает очень-очень страшно. Никак не могу привыкнуть к артобстрелам, лучше уж, когда бой идет. Тогда хоть знаешь и видишь, откуда ждать опасности, а сидеть в блиндаже и гадать, куда попадет снаряд, самое для меня худшее. Правда, теперь я поняла, что убивает не тот снаряд, который слышишь, и не тот осколок, который зарылся в землю рядом с тобой. Странно, верно: фронт — это постоянный грохот, стрельба, а твоя смерть всегда неслышна... Стыдно признаться, милый, но раньше я думала, что всего безопаснее танкистам за толстой броней, и поэтому не понимала: как это они гибнут?.. Здесь насмотрелась. Наш старшина говорит про танки, что это «железные гробы». Он не прав, конечно, но когда я вижу горящий танк, мне делается не по себе... Все кажется, что горит твой танк. А вчера ты приснился мне в тот день, когда — помнишь? — мы познакомились. Ты был весь такой серьезный, насупленный, точь-в-точь как Захар Михайлович, если чем-то недоволен. А глаза все равно добрые и ласковые. У вас у всех, Антиповых, добрые и ласковые глаза, и это очень здорово и замечательно, милый, потому что у злых и жестоких людей не бывают такие глаза...»


«Милый, ты заждался от меня писем, да?.. Не думай, что я забыла тебя. Нет, нет! Просто у нас были тяжелые бои. Я часто смотрю на твою фотокарточку, которую ты подарил мне, когда был курсантом. Ты на ней такой смешной, курносый, но все равно лучше всех, и я люблю тебя — слышишь, курносый? — по-прежнему и никогда не разлюблю! Не верю, что ты погиб. Ты не мог погибнуть, не должен был. Возвращаются же с войны другие, почему не вернуться тебе?.. В нашей роте есть солдат, на которого в сорок первом году отправили домой похоронную, а он попал в окружение, был ранен. После госпиталя его отпустили ненадолго домой. Представляешь, каково было ему и его близким?! За меня, пожалуйста, не беспокойся. Мне служится хорошо, а недавно меня представили к ордену Красной Звезды...»


«До сих пор не могу привыкнуть и удивляюсь, как это раненые выдерживают адскую боль и кровь?.. Смешно и глупо думать об этом, да? Все мы, если разобраться, были смешными и глупыми немножко. Война многому научила нас, на многое открыла глаза, и после войны мы будем уже совсем другими. Ты никогда не задумывался над тем, что то, что раньше казалось нам важным, значительным, вдруг оказалось пустяками, не стоящими внимания? Но сама-то война — ужасно, жестоко, а выходит, она учит нас жить, делает взрослыми. Как же это, милый?.. Или по молодости и незнанию мы просто не умели правильно и глубоко оценить такие вещи, как кусок хлеба, покой, мир?.. Вот я сказала «просто», а на самом деле все совсем-совсем не просто, и мне иногда страшно, чтобы война не стала для людей продолжением обычной жизни, работой. Прости, прости меня, но я вдруг поняла здесь, на фронте, что мужчинам легче, хотя смерть, это чудовище, и бродит рядом. Должно быть, это оттого, что женщинам приходится ждать, а нет ничего труднее на свете, чем ждать любимого человека, мужа, сына, отца...»


«Ты не согласен с тем, что я писала в прошлом письме? Наверное, это потому что ты — мужчина, а я — женщина. Только прошу тебя, не надо спорить. Да, мы с тобой как одно целое, нас соединила любовь. И все-таки мы разные, а иначе, милый, не было бы любви. Почему?.. Но ведь это так ясно! Мы любили бы уже не друг друга, а каждый самого себя, понял?.. Ты — себя, я — себя, кто-то еще тоже только себя. Господи, что со мной?! Тяжело мне, и все. Не могу, не хочу примириться с мыслью, что тебя уже нет на свете. Всегда был, и вдруг — нету?..»


В этих письмах, которые Татьяна никуда не отсылала, а часто и не записывала на бумаге, складывая их мысленно, только в голове, была вся правда. По ним можно было бы судить о ее душевном состоянии. А те, что приходили к Антиповым, были спокойными, безмятежными, и тревога угадывалась линь в бесконечных вопросах о дочке: как она? много ли подросла? научилась ли говорить?..


* * *

В ту ночь, когда Татьяна видела во сне Михаила, она приснилась Галине Ивановне.

Сон этот был жуткий.

Будто лежит Татьяна в чистом-чистом поле — никого, ни живой души нет поблизости, а во́роны, огромные и почему-то шестикрылые, кружат над мертвой невесткой... Глаза ее открыты, смотрят в голубое прозрачное небо, точно и не мертвая она, а прилегла отдохнуть на мягкой зеленой траве. И лицо еще совсем не бледное, на щеках играет румянец...

Антипов посмеялся над женой, над ее пустым суеверием, а Галина Ивановна, обеспокоенная столь необычным и жутким сном, отправилась со своей бедой к бабке Таисии, которая за небольшую плату натурой занималась предсказаниями и толкованием снов.

Она внимательно, с видом мудрым и всезнающим, выслушала рассказ Галины Ивановны. Дважды про воронов шестикрылых переспросила, задумалась надолго.

— А не помнишь ли, сердешная, сколько их было?

— А шесть же, шесть.

— Ну, шесть — это ничего, — молвила бабка Таисия. — Скажи ты мне, не с четверга на пятницу ты видела сон? Или, может, с субботы на воскресенье?..

— Как раз, как раз! — подтвердила Галина Ивановна, удивляясь прозорливости бабки Таисии. — Именно что с субботы на воскресенье.

— Сон твой мог и на смерть неминучую указывать, коли говоришь, что во́роны кричали громко. Но опять же, сама подумай: небо было голубое и ясное...

— Такое прозрачное, как кисея!

— Видишь! — сказала бабка Таисия торжественно. — Это, выходит, к радости поворачивается...

— А во́роны как же? — усомнилась Галина Ивановна, хотя и спокойнее ей сделалось.

— Не тоскуй, сердешная. Оно ведь ежели и мертвый человек лежит, ворон никогда, нет, не станет его клевать, покуда глаза открытые, — убежденно сказала бабка Таисия, щурясь лукаво. — Опять же с субботы на воскресенье Иисус Христос воскрес...

Вот этими словами она и убедила Галину Ивановну, вернула ей покой и надежду.

Радостная она вернулась домой, а муж скандалить стал, кричал на весь барак.

— Дура старая! Самой не стыдно, так нас с Клавдией не позорила бы перед людьми! — бушевал Антипов. И кто его знает, откуда ему известно было, где искала успокоения жена.

— Да ведь сон же, отец... — удерживая слезы, оправдывалась Галина Ивановна.

— У тебя у самой воронье в голове гнезда вьет! Меньше бы каркала, тогда все хорошо будет!.. — А и самому, по правде говоря, запал этот дикий сон в душу.

— Не серчай, отец. Болит сердце...

— «Болит, болит!» У меня оно железное, что ли?.. Но не всех же убивают на фронте, кто-то и живой вернется. И чтобы больше не сметь ходить по гадалкам разным, поняла? Узнаю... Не хватало, чтобы меня на партийном собрании разбирали за твои дурацкие суеверия.

— Не пойду, не пойду, — пообещала Галина Ивановна, лишь бы отвести, утихомирить мужнин гнев.

— Смотри.

А сходить как раз и надо было бы, на Клавдию погадать. Восемнадцатый годок пошел ей, самый возраст заглянуть в ее будущее, что там ожидает дочку? Прежде-то в таком возрасте красивые девки давно замужем были, детей рожали...


ГЛАВА VI


Клавдия удалась красивая, статная, одни глаза чего стоят! А брови крутые и вразлет, как у всех женщин в антиповском роду, говорил Захар Михалыч, с тайной гордостью любуясь дочерью. Правда, никого из антиповских женщин он в живых не застал, а потому и видеть не мог. Просто был убежден в этом. По мужской линии, считал он, все Антиповы обязательно были крепкие, сильные, характером твердые, а по женской — красивые, добрые и ласковые. Но и работящие также: не зря же главный врач хвалил Клавдию...

И правда — все довольны были ею. Доверяли ухаживать за самыми тяжелыми ранеными, потому что нежное, теплое слово и заботливые руки подчас нужнее, необходимее лекарства. И раненые, чуткие к добру, уставшие от войны люди, платили Клаве тем же, привязывались к ней. Никто в ее присутствии грубого слова сказать не смел. Даже те, кто на какое-то время потерял веру в себя, в будущее, преображались с появлением Клавы, и вроде светлее, солнечнее делалось в палатах. Называли ее не нянькой, а сестричкой — так уважительнее. Влюблялись, конечно, многие, ухаживали, но бескорыстно, по-хорошему, как любят мужчины бесхитростных, искренних женщин. Такую ведь нельзя обмануть или оскорбить грубостью...

Как-то подошел к ней Костя Петрунин — он уезжал домой, — звал поехать с ним. Замуж, в общем, предлагал за него выйти. И уж как он расписывал, как расхваливал родные свои места! Поверить если ему, так лучших мест не бывает и быть не может на земле.

Городок, где жили его родители и две сестренки, назывался смешно и трогательно — Набережные Челны, и была у города, рассказывал Костя, большая и славная история, которая уходит чуть ли не во времена Ивана Грозного, когда был на этом месте укрепленный посад для защиты русской земли от разбойничьих набегов диких степных кочевников, а теперь это уютный и тихий провинциальный городок, с улочками, сбегающими к берегу широкой Камы, и никаких там трамваев и даже поездов нет в помине. Зато дома с резными ставнями утопают летом в зелени садов, и белые пароходы, словно лебеди, плывут, плывут по вольному камскому раздолью...

— Дом наш окнами на реку смотрит, — говорил Костя. — Его еще мой прадед построил. И пристань рядом. От нее поднимешься наверх и метров сто влево. Тут и наш дом.

— А я люблю, чтобы трамваи ходили, — смеясь, отвечала Клава. — И поезда тоже. Захотелось куда-нибудь поехать — сел и поехал.

— Сколько угодно! — воодушевленно убеждал ее Костя. — Вниз если по Каме — до Казани рукой подать, а вверх — там и Пермь недалеко.

— Что ты! Я боюсь на пароходах. Однажды мы ездили до войны в Петергоф, мне плохо было.

— Это же по морю, а по реке — совсем другое дело.

— Все равно боюсь.

Она дразнила чуточку Костю, но не обидно. Просто знала, что самый лучший и самый красивый город на земле — ее Ленинград.

А Захару Михалычу очень понравилось, что Костя — шутка ли это, в двадцать лет без руки остаться, — сохранил в себе душевную теплоту, умение радоваться и благодарность — вот что главное — к родной земле, которая вскормила его и вспоила. Все от нее, от земли, и худо, когда человек, хотя бы и в горе, забывает о том, где родился, где вырос, где из века в век жили его пращуры. И не все ли равно, большой ли это город или маленькая деревушка. Земля вообще огромна и необъятна, а человеку нужен крохотный клочок именно родной земли, чтобы ощутить, почувствовать кровную связь с прошлым своим, без которого нет ни настоящего, ни будущего. Да и сам человек ничто.

Незадолго до войны — в сороковом году — Антипов ездил на Новгородчину. Уж мало кто и помнил там Антиповых, а все-таки осталась, сохранилась какая-то необъяснимая связь с родиной, иначе почему бы вдруг похолодало в груди и засосало где-то внутри жгуче и нестерпимо, когда взошел Захар Михалыч на пригорок и увидал деревню, бывшую родиной отца его, и деда, и прадеда... Знал он, что это та самая деревня, ждал увидеть с пригорка именно ее, но если бы и не знал, что это и есть Малое Залесье, все равно, убежден Антипов, все равно узнал бы, не ошибся и не прошел мимо, чтоб не полюбоваться, не поклониться издали. Сердце бы указало.

В том-то и дело, что настоящая, благодарная память хранится не головой, а сердцем...

Бывал Захар Михалыч и в других местах. На Кавказ, в Крым по путевкам ездил, но нигде так не отдохнул душой и телом, как в свой последний отпуск в Малом Залесье, хоть ничего не осталось от их родового гнезда: на месте антиповского дома, который от ветхости развалился, выстроили школу...

А с Костей они выпили малость, поговорили хорошо, как мужчины. К душе пришелся парень своей простотой и открытостью, своей привязанностью к родине и родителям. Захоти того Клавдия — отпустил бы с Костей, пусть. Настоящий человек не частый жених. И приятно, чего уж там, было ему слышать теплые слова о дочери, потому что и сам больше всего ценил в ней доброту и ласковость. От этого у женщины бывает в жизни все хорошее. А если женщина зла характером, не добра к людям и — вовсе не дай бог! — не ласкова, тогда и счастья ждать нечего, откуда ему взяться, счастью. Опять же как земля: к ней человек с добротой и лаской, и она отплатит щедро. Нет, не зря говорится: как аукнется, так и откликнется.

Но — самой Клавдии выбирать женихов себе. Тут советы давать и подталкивать не годится.


* * *

Как-то раз, когда Клава пришла на дежурство, ей сообщила сменщица:

— У тебя в седьмой палате новенький, ночью привезли. Хорошенький такой!..

— Ну и что? — прибирая под косынку волосы, сказала Клава.

— А он тоже Антипов.

Остановилось, точно провалилось в пустоту, сердце.

— Антипов?.. — переспросила чуть слышно.

— Ага!

Не надевая халата, бросилась Клава на второй этаж. На лестнице столкнулась с главным врачом, едва не сбила его с ног — он успел отступить к стене, — распахнула дверь в седьмую палату и, сглатывая колючий комок, стоявший в горле, спросила:

— У вас... новенький?

— Так точно! — приподнимаясь, ответил сержант Колесов, первый в госпитале заводила и балагур. — Гвардии ефрейтор Анатолий Антипов. Герой Севастополя, Ленинграда, Сталинграда и, само собой разумеется, Одессы-мамы! Вся грудь в крестах, но голова кажется на месте. Вот его койка, у окна.

— Неужели вам не надоело, товарищ Колесов?.. — чувствуя, как подгибаются колени, сказала она. Но нашла в себе силы, подошла к постели новенького, склонилась над ним. — Здравствуйте... — И подумала: «Дура я, дура».

— Здравствуйте, сестричка, — сказал он слабым голосом.

— Я не сестра, я санитарка. Если вам что-нибудь понадобится, позовете меня. Товарищи объяснят.

— Так это вы и есть моя однофамилица?

— Да. — Она вздохнула.

— А мне когда сказали про вас, я подумал: вдруг моя сестренка?! Они с матерью в Минске остались...

— И я тоже подумала, не брат ли, — призналась Клава. — Бежала сюда, чуть главного врача не сбила. — Она улыбнулась.

— Найдется ваш брат. Обязательно найдется! Он что, без вести пропал?

— Нет, он погиб. Похоронная была.

— Простите, — сказал новенький. — Я не знал.

— Ерунда! — вступил в разговор Колесов. — На меня писарь три похоронки выписал, а я — вот он, живой! — И постучал себя в грудь. — Надо верить, даже если тебя на самом деле убили. Лежишь, к примеру, в братской могиле, а верь, что это еще не конец, что вся жизнь впереди!..

Раненые засмеялись. Улыбнулся, превозмогая боль, и Анатолий Антипов.

— Колесов, — спросил кто-то, — а ты уже побывал на том свете?

— Говорю тебе — трижды!

— А как там?

— А, скука смертная! Нас ведь, солдат то есть, зеленой улицей в рай отправляют, а в раю, братцы... — Он махнул рукой. — В раю одни сплошные праведники. Ни выпить, ни закусить, с утра до вечера политинформации проводят.

Поднялся хохот, и Клава заметила, что Анатолий кусает от боли губы.

— Тише, ребята, — попросила она.

И все затихли.

— Я сейчас халат надену и вернусь, — сказала Клава, обращаясь к Анатолию.

— Ничего, ничего...

А вообще-то он оказался сильным: трижды, чтобы спасти ногу, оперировали его. Самая первая операция, в эвакогоспитале, сделана была не совсем удачно, началась гангрена, так что здешним врачам с ним пришлось много повозиться. Анатолий переживал, что ногу в конце концов ампутируют, а товарищи по палате подтрунивали над ним. Дескать, говорили, велика беда без одной ноги остаться! Разве это для мужчины главное? Было бы все другое на месте.

В особенности, конечно, старался Колесов.

— Да ведь что же, братцы, — рассуждал он вроде бы на полном серьезе. — Может, у него, кроме ноги, ничего и не было от самого рождения! Тогда выходит, что нога, тем более правая, и есть самый наиглавнейший орган его тела!

Поначалу Анатолий сердился, пытался отвечать, но скоро понял, что не со зла смеялись над ним — напротив, чтобы шуточками поддержать в нем дух. И не здоровые люди, кому преступно, кощунственно было бы зубоскалить над чужим несчастьем, а такие же раненые, как он. Иные и тяжелее. Кое-кто, хотя бы тот же Колесов, со смертью в обнимку месяцами лежали...

— А ты не грусти, не грусти, гвардии ефрейтор! — гнул свое Колесов. — Наука теперь знаешь куда шагнула?.. Ого-о! Нам с тобой и не догнать даже на костылях. А если повезет и догоним, так на любом месте протез поставят. Точно! Ветерану войны, герою Севастополя, Ленинграда, Сталинграда и Одессы-мамы в первую очередь. Или совсем без очереди...

— А вот ты объясни, — подыгрывал кто-нибудь, — отчего это на войне людям отрывает самые главные органы? Ноги, например...

— Но это же яснее ясного, куриная голова! Сам-то человек в землю зароется, а ногами дрыгает.

— А руки?

— Руки за пазуху спрячешь. Вот был у нас случай. Старшину осколком в мягкое местечко ранило. И так красиво угодило...

Грубоватые эти шутки вмиг прекращались, если в палату входили доктор, сестра или санитарка. В особенности стеснялись Клаву: она была самой молодой среди персонала. Потому и с «утками» и «суднами», по возможности, раненые управлялись сами. Друг другу помогали. Был случай, когда начальник госпиталя встретил в коридоре кого-то из раненых с «уткой».

— Это еще что такое?! — закричал он на дежурную сестру. — У вас раненые бойцы по совместительству санитарками служат? Где санитарка? Почему не выполняет своих обязанностей?..

Сестра, естественно, растерялась. И тут на помощь ей из палаты на костылях выскочил Колесов.

— Товарищ подполковник, — отрапортовал он, вытягиваясь, сколько позволяли костыли, — это наша собственная инициатива! Трудовая профилактика, так сказать.

— Никаких инициатив! Здесь госпиталь, а не санаторий!

— Да мы себя уважать перестанем, товарищ подполковник, если девчонки наше, прошу прощения, дерьмо таскать будут, когда мы и сами в состоянии это сделать. Им и без этого достается.

— Всем достается, — строго, но уже помягче сказал начальник. — Тем не менее каждый обязан выполнять свои служебные обязанности. Госпиталь — воинское подразделение.

— Какие обязанности, товарищ подполковник, — не унимался Колесов. — Девчонкам на танцы бы бегать, в школе учиться, а они... Памятники им надо ставить, чтобы за сто верст видно было! Вы простите меня, только ведь врач сделал свое дело, и все. А кто нас выхаживает?.. Санитарки и сестры.

— Правильно!

— Мы сами за собой уберем! — поддержали Колесова другие раненые, вышедшие в коридор на шум.

Прибежала и Клава.

— Она вот зайдет в палату, — показывая на нее, говорил Колесов, — и точно солнышко ясное взошло. В глаза ей посмотришь — и всего себя, со всеми грехами и потрохами, насквозь видишь. Она как зеркало для нас, как свет в окне...

Начальник огляделся удивленно, пожал плечами и пошел прочь...

— Видите, что получилось, — укорила Клава Колесова. — Сколько я вас просила, чтобы не делали этого, а вы...

— Ты, сестренка, не волнуйся. В обиду тебя не дадим. А памятник обязательно поставим! У меня отец скульптор...

— Раньше вы говорили, что ваш отец музыкант, — улыбнулась она.

— Разве?.. — Он поскреб в затылке. — Но это, между прочим, все равно. У него куча знакомых скульпторов.


* * *

Разумеется, все замечали — такое не скроешь от глаз неравнодушных, заинтересованных, — что Клава и Анатолий нравятся друг другу. Завидовали ему по-хорошему, потому что многие раненые вздыхали, думая о Клаве. Оттого, может, и подтрунивали лишний раз над ним, но отношений их не касались — запретно это и не для зубоскальства. Да и любили Анатолия все. Он никому и никогда не отказал сочинить письмо девушке — у него это получалось красиво, как в романах, — зря не охал, не жаловался на судьбу, а еще умел душевно, тепло, с каким-то чувственным проникновением читать стихи, и знал их много.

А вечера от раннего ужина до отбоя, когда в палатах гасили большой свет, долгие, тоскливые, и все истории про себя, про товарищей — придуманные и непридуманные — давно были рассказаны. Даже Колесов истощился на выдумки и остроты.

Однажды и Клава нечаянно застала Анатолия за чтением стихов.

Она вошла в палату, и ее никто не заметил, так все внимательно и напряженно слушали. Она тихонько стала у двери...

Нога у Анатолия была в гипсе, и он читал лежа.


И про отвагу, долг и честь

Не будешь зря твердить.

Они в тебе,

Какой ты есть,

Каким лишь можешь быть, —

Таким, с которым, коль дружить

И дружбы не терять, —

Как говорится, —

Можно жить

И можно умирать...


— Еще! — просили раненые, и никто по-прежнему не замечал Клаву.

— Почитай, Толя!..

И она мысленно тоже просила, и было ей приятно, что он не отказывался, не ломался, но читал и читал.


Гарун бежал быстрее лани,

Быстрей, чем заяц от орла;

Бежал он в страхе с поля брани,

Где кровь черкесская текла...


Именно в тот зимний вечер — да, именно в тот — Клава вдруг поняла, открыла для себя, что любит Анатолия. Хотя понять это трудно. Было ей хорошо, радостно и в то же время страшно думать об этом, потому что, думая, она уносилась мыслями в неведомые дальние дали, где все было так зыбко и неясно... Она уговаривала себя, что пустяки это, пройдет, что просто-напросто ей показалось...

А в стихах, которые читал Анатолий, было столько тоски, столько страсти!


И наконец удар кинжала

Пресек несчастного позор...

И мать поутру увидала...

И хладно отвернула взор.

И труп, от праведных изгнанный,

Никто к кладбищу не отнес,

И кровь с его глубокой раны

Лизал рыча домашний пес...


Конечно, это стихи смутили, нарушили ее покой. А в нем-то, в Анатолии, чего же особенного?.. Многие куда симпатичнее его. Хотя бы вот Васильковский из четвертой палаты. Летчик-истребитель, Герой Советского Союза. И в любви объяснялся... Девчонки шепнули ей, что он холостой. То ли дело: идешь с ним под руку, а все на него смотрят и завидуют — Герой, не кто-нибудь!..

Но стоило Клаве представить, вспомнить, как лежал Анатолий после недавней операции, совсем-совсем беспомощный — нога на растяжках, и как она ухаживала за ним, белье меняла, постель перестилала, почему-то делалось стыдно. А мало ли за кем приходилось ухаживать, и никогда ведь, никогдашеньки не бывало стыдно, потому что понимала — раненые...

Дома, между дежурствами, не находила себе места. Волновалась: как он там? не худо ли ему? Был момент, когда собралась попроситься, чтобы ее перевели на другие палаты, на третий этаж, подальше, но чуть подумала, что Зина или Тамара станут ухаживать за Анатолием, перестилать постель ему, переодевать свежее белье, а по вечерам слушать, как он читает стихи, — поняла, что не сможет без него. И не знала, радоваться ли, что пришла к ней любовь, хотя мечталось о любви — большой, красивой и светлой.

Отец не замечал ничего, а мать вздыхала украдкой, догадываясь обо всем, но молчала, не расспрашивала и тоже не знала, на счастье или на муки явилась к дочери любовь. Молилась потихоньку, испрашивая у бога совета. Отцу бы рассказать, обсудить вместе, как у людей, положение — боялась. «Какая еще любовь, — скажет, не сомневалась Галина Ивановна. — Ремня вот всыпать — и вся любовь пройдет сразу!..»

Колесов все-таки не выдержал, шепнул как-то Клаве:

— Ты, Клавочка, почаще дежурила бы, что ли! А то, когда тебя нет, гвардии ефрейтор точно умирать собрался, совсем скисает...

Она вспыхнула вся.

— Глупости.

— Ах, женщины, женщины! — вздохнул Колесов, актерствуя. — Нет, не зря товарищ Лермонтов Михаил Юрьевич сказал по такому случаю: «Стыдить лжеца, шутить над дураком и спорить с женщиной, — все то же, что черпать воду решетом: от сих троих избавь нас, боже!..» — И запрыгал на костылях по коридору.

Клава удивленно смотрела вслед ему, и было ей радостно, и сердце ее шумно и часто-часто билось в груди...


ГЛАВА VII


Наступил сорок четвертый год.

Торжественно и весело, сколько это было возможно, отметили ленинградцы снятие блокады. Женщины на кухне и в коридоре танцы устроили, замучили Антипова и сталевара Веремеева — было их всего два мужика на весь барак. Ну и выпили достаточно, нашлась водка, припрятанная для всякого случая. А лучше-то случай и придумать трудно: родной город из кольца вражеского вызволили!

— Теперь скоро и домой, — радовались женщины. — К весне, наверное, и повезут.

Правда, к тому времени прижились уже и здесь, в эвакуации. Пообвыклись, не голодали и не очень бедствовали, как первые две военные зимы. Появились личные огородики, подсобное хозяйство разрослось — оттуда кое-что перепадало, так что и овощи разные к столу, и картошка были. Завод помогал и дровами запасаться: специально бригады заготовителей в лес отряжали, на заводском же транспорте и вывозили. Словом, приспособились.

Но чем ближе, явственнее виделся победный конец войне, тем сильнее являлась в людях острая тоска по родине. Представлялось, как вернутся в Ленинград — в бараке почти одни ленинградцы и жили, — как войдут в старые квартиры, отопрут свои комнаты, где и запах родной, и всякая трещинка, щербинка на стене или на потолке знакома, и заживут мирной, счастливой жизнью, в которой — думалось, верилось всем — не будет ни горя, ни страданий, ни слез.

Горя и без того хлебнули полной мерой и сверх еще много-много, а слезы, какие были, все выплаканы...

Веселились женщины, кружились в вальсе под заезженную пластинку, и не хотелось в такой день думать о том, что не все, далеко не все похоронки выписаны ротными писарями.

— Ну, разошлись наши бабоньки! — беззлобно ворчал Антипов.

— Пусть, — сказал Веремеев. — Устали горевать.

Весна была не за горами. Февраль вообще-то месяц в здешних местах лютый, вьюжный, и все-таки днем на солнцепеке хорошо пригревало. С барачных низких крыш свисали на радость мальчишкам сосульки, и сосны на ветру уже не стонали тяжко, с надрывом, но гудели ровно и не тоскливо, точно предчувствуя скорое тепло.

С приходом весны все ждали больших перемен. Хоть и не первая, третья была эта военная весна.


* * *

Неожиданно Антипова вызвали к парторгу ЦК на заводе товарищу Шерстневу.

Захар Михалыч лично с ним знаком не был. Раз-другой встречались на собраниях актива, а вот разговаривать не приходилось. От людей, правда, слышал, что человек он понимающий, не заносчивый и простой.

— Давно хотел с вами, Антипов, познакомиться, — сказал парторг, приглашая садиться.

— Ничего, и постоять можно. — Антипову не понравилось, что его назвали не по имени-отчеству, а по фамилии.

— Садитесь, садитесь. Дело у нас с вами важное, разговор может получиться длинным.

— Понятно, что важное. Без дела не стали бы звать, не то время, чтобы о пустом говорить.

— Именно, Захар Михайлович! — Шерстнев улыбнулся и тем расположил Антипова к себе. Людей, напускающих на себя излишнюю серьезность и недоступность, особенно если высокое начальство, он не любил.

— Про заводские дела спрашивать не буду, — продолжал парторг. — Тут у вас, как говорится, полный порядок. Вчера, кстати, был в вашем цехе. Красиво работаете, Захар Михайлович!.. С большим наслаждением наблюдал, честное слово. Артистически! На кинопленку бы заснять, другим кузнецам показывать.

— Как умеем, так и работаем. — Но все же польстила похвала.

— Скромничать вам ни к чему. У меня, между прочим, отец тоже был кузнецом. Я кое-что понимаю в этом деле.

— На заводе работал? — поинтересовался Антипов.

— Нет, в деревенской кузнице. Подковы, телеги, бороны и все такое прочее. Я немножко помогал ему.

— Ручная работа сложная. На ней кузнец и проверяется. Нынче вот редко кто варить умеет...

— Отец любил повозиться. Копается, копается... Потом посмотришь, такую вещь отковал!.. — Шерстнев снова улыбнулся и покачал головой. Видно было, что ему приятно вспоминать. — А я вот... — Он развел руками, словно считал себя виноватым в чем-то или неудачником. И это пришлось Антипову по душе. — Дома у вас все хорошо, Захар Михайлович?

— Нормально.

— Невестка пишет?

«И про невестку знает! — удивился Антипов. — Подготовился, значит, к разговору. А раз подготовился, что-то серьезное...»

— Пишет, — сказал. — Спасибо.

— Внучка растет, здорова?

— Растет, что ей! — Тут и он не сдержал улыбки. Всегда приятно, когда про внучку спрашивают. — Не понимает, что на свете делается, все ей в радость.

— И слава богу, что не понимает, успеется. К сожалению, страданий и горя людям еще надолго хватит...

— Как это? — Антипов выжидающе и с некоторой растерянностью смотрел на Шеретнева.

— Пока человечество научится своей судьбой распоряжаться, много воды утечет. Мы с вами можем надеяться на лучшее, Захар Михайлович, а готовыми должны быть ко всему. Такая вот диалектика получается. — Он переложил на столе какие-то бумаги, чуть сдвинул в сторону графин с водой. — Давайте ближе к делу.

— Я слушаю вас.

— Что бы вы ответили — только подумайте, не спешите с ответом, — если бы вам сейчас предложили поехать в Ленинград?..

Чего угодно ожидал Антипов от этого разговора, но такой поворот был совершенно неожиданным. Эка, в Ленинград! Что же здесь раздумывать долго?.. Хоть сегодня...

— Готов прямо от вас на поезд, — сказал он. И добавил: — Даже пешком согласен.

— Прямо от меня не надо. Пешком тоже. Имеется в виду скорое будущее.

— Когда угодно. — И, спохватившись, решился спросить: — А зачем нужно ехать?

— Работать, завод восстанавливать.

— Война же еще не кончилась...

— Война войной, а пора и о будущем подумать, о завтрашнем дне. Не век же воевать будем.

— Это верно, навоевались, — согласился Антипов, поругивая себя за оплошность. Ну надо было спросить такую глупость: зачем! Ясное же дело, не отдыхать.

— Правительство и Центральный Комитет партии приняли решение о восстановлении промышленных предприятий, пострадавших во время войны и... оккупации. В числе первых назван и ваш завод. — Парторг вышел из-за стола, сел рядом с Антиповым. — Скажу больше, Захар Михайлович: вашему заводу уделено особое внимание. Значение его для последующего восстановления и развития всей нашей промышленности очень велико. И заслуги, разумеется, тоже.

— Значит, все эвакуированные по домам? — И подумал, что, выходит, не зря женщины радовались скорому возвращению домой, в Ленинград.

— Нет, — сказал Шерстнев. — Сейчас от нас поедут несколько человек. Хочу предупредить вас: не стоит об этом говорить. Вы понимаете?..

— Как не понять.

— Учтите, вам никто не приказывает. Дело добровольное. Там ведь пока трудно.

— Что значит никто не приказывает?! — недовольно высказался Антипов. — Раз надо, это и есть для меня приказ.

— Семья, Захар Михайлович, с вами не поедет, останется здесь. На какое-то время. Поэтому и вы вправе не ехать. Подумайте.

— Получается, что вы позвали меня, чтобы предложить подумать? — Он встал, одернул ватник. — Я член партии большевиков, товарищ парторг! Слово партии для меня закон, даже больше, чем приказ.

— Другого ответа я и не ждал. — Шерстнев тоже встал. — Собирайтесь в дорогу. А о семье не беспокойтесь, мы позаботимся о них.

— Есть собираться!

— В добрый путь, как говорится.

Выходя из кабинета, Антипов столкнулся с Веремеевым и подумал, что, всего вероятнее, его вызвали за тем же. Но говорить ничего не стал. Не велено, значит, так нужно.

Радостно было сознавать, что вот он скоро поедет в Ленинград, домой, однако и нелегкие мысли одолевали его, потому что оставлял семью. Понимал, что жене трудно будет без него с внучкой на руках. К тому же и здоровье ее вызывало опасения. Что-то ослабела она за последнее время, похудала сильно. А к врачам не загонишь, покуда не свалится с ног. Отмахивается. Дескать, что твои врачи, отец, понимают!.. Но и то правда — откуда здоровью взяться...

Галина Ивановна, узнав о предстоящем отъезде мужа, схватилась за голову. Антипов, как мог, как умел, успокаивал ее.

— Не одни же, мать, остаетесь, люди вокруг! И не у всех, сама знаешь, мужики в доме. В бараке-то, посмотри, я да Веремеев. И он со мной вместе уезжает. Война, мать, а меня партия командирует, доверие оказывают. Обоснуюсь дома — сразу и вас позову. — На этот счет у него не было уверенности. — Потерпите маленько.

— Маленько ли, отец?.. — поднимая заплаканные глаза, с сомнением сказала Галина Ивановна.

— Раз парторг обещал, так тому и быть.

— Потерпим, куда же деваться, — вздыхая тяжело, проговорила она.

— Внучку, мать, береги. Что надо — продавай, не жалей. Наживем.

— Продавать-то, отец, нечего.

— Я буду присылать деньги.

— Ладно тебе, проживем. Хуже было.

— Ты у меня молодец, мать! — сказал Антипов, обнимая жену. — За Клавдией тоже присматривай. Как бы глупостей каких не наделала. Замечаю, любовь у нее вроде появилась.

— И ты заметил? — удивилась Галина Ивановна обрадованно.

— Невидаль какая! И слепой заметит.

— Восемнадцать скоро девке, взрослая уже.

— Про то и я толкую.

— Ты когда едешь-то?..

— Не знаю, мать...

Весна взялась дружная, спорая, с отъездом что-то затягивалось, и Антипов надеялся втайне, что, может, успеет вскопать своим огород и посадить картошку. По утрам спешил взглянуть — не пора ли? И ведь знал, что рано: какой огород, когда по ложбинам и там, куда не доставало солнце, еще лежал плотный снег.

Так и не успел. Двадцать третьего марта опять вызвали в партком и объявили, что на послезавтра назначен отъезд.

Соседям и вообще знакомым было сказано, что едут они с Веремеевым в командировку, обмениваться опытом работы. И это, в сущности, была правда: им действительно выписали командировочные предписания, в которых написали, что они следуют в Ленинград «на основании Постановления Совета Народных Комиссаров...»

А провожать себя на вокзал Антипов не позволил ни жене, ни дочери.

— Нечего, — сказал, как отрубил.

Не любил он провожаний и поцелуев возле вагонов, на виду у чужих людей, так что распрощались дома, и ни ему, ни Галине Ивановне не могла прийти в голову мысль о том, что видятся они последний раз в жизни...

Посидели перед дорогой по русскому обычаю, помолчали. Антипов взял на руки внучку. Вглядываясь внимательно, с пристрастием в ее лицо, он с приятной радостью узнавал себя и сына, узнавал родовое антиповское. Чего уж там можно было узнать, один только бог ведает. Но ему очень хотелось, и он узнавал.

В дорогу Антипов надел единственный свой костюм, купленный года за два до войны, с орденами и медалью: к двадцатипятилетию Октябрьской революции и за успешное выполнение заказов фронта, как было сказано в Указе, его наградили еще орденом Красной Звезды. Внучка восторженно рассматривала дедовы награды и повторяла:

— Дай! Дай!

— Ишь, требует! — умилился Захар Михалыч. А внучке сказал строго: — Нельзя. Это правительственные награды.

Наташка недоверчиво — слово-то незнакомое и трудное — посмотрела на него и сползла с его коленей. Обиделась.

— Стало быть, пора. — Антипов поднялся, оглядел комнату, прощаясь с этими стенами, где прожито почти два с половиной года, вскинул на плечо самодельный рюкзак, взял чемодан.

— Может, провожу? — неуверенно попросила Галина Ивановна, зная, что просит напрасно.

— Набила мешок! — сказал Антипов, точно не слышал ее вопроса.

И с этим вышел.


* * *

Ехали почему-то через Казань и Москву, хотя короче было бы через Пермь и Киров, и добирались, что называется, на перекладных, кто как умел. В Свердловске, при пересадке на московский поезд, вагоны штурмовали густо и дико, даже не верилось, что можно пробиться сквозь эту тысячную толпу желающих охать. Однако Антипову удалось-таки протиснуться к подножке, и он ухватился за поручень, подумав, что теперь-то все, теперь он в вагоне. Тут он увидел под ногами вареную картошку, по которой, скользя и чертыхаясь, топтались люди. Сзади нажимали, давили со страшной силой; рядом кричала женщина — звала какого-то Сашу. А когда Антипова втиснули в тамбур, где было довольно просторно — толпа застревала в дверях, — чемодана при нем не оказалось и за плечами он почувствовал странную легкость, хотя мешок, собранный женой, был тяжеленный.

Тогда он и понял, что картошка, которую месили ногами у вагона, была его.

Мешок разрезали от завязки до самого низа. Только в уголке завалялся помятый пирожок с гороховой мукой и несколько картошек. «Вот чертовы мазурики!» — как-то беззлобно подумал Антипов. Хорошо еще, что ордена и медаль прицепил и что документы и деньги из кармана не вырезали. А нечего было, говорил он себе, и рот разевать, не ребенок. Вот только никак не взять в толк: каким образом из рук чемодан увели?.. Не было, правда, в нем ничего особенно ценного, а все же белье сменное, две рубахи, две пары носков, бритва опасная — ее жалко...

Попутчиков его, ленинградцев, разбросало по разным вагонам: кому куда посчастливилось попасть. С ним вместе ехал только инженер Грищенко. Они не были прежде знакомы, Грищенко работал в заводоуправлении, а здесь, в вагоне, он и вовсе отделился. Может быть, испугался, как бы Антипов не обратился за помощью?.. Да разве он позволил бы себе! Никогда. И было ему тоскливо и больно смотреть на инженера, потому что скупому не позавидуешь. Скупого разве что пожалеть можно.

За деньги, какие Антипов имел при себе, вряд ли что-нибудь купишь — цены бешеные, и он подумал, не обменять ли на еду часы. Старинные, фирмы «Павел Буре». Все, что сохранилось после отца. Нет, решил, нельзя. Да и лучше всего до Москвы из вагона не высовываться, еще останешься.

Устроился он на узкой багажной полке. Тесновато, конечно, не раскинешься, и свалиться можно при сильном толчке, но есть где распрямиться, протянуть ноги.

Напротив, тоже на багажной полке, только на широкой, ехали два солдата. Молоденькие, безусые еще, все про девок зубоскалили. Невольно — куда же денешься — слушая их болтовню, Антипов посмеивался и думал, что ни тот, ни другой наверняка девок не обнимали, не целовали, а выходило по их словам, что всего уже отведали. Ну, солдаты ладно. Разговоры эти понятны и безвредны, к тому же все в таком возрасте болтали об этом, а внизу какая-то баба часами напролет рассказывала о пророке, который бродит будто бы по деревням и, на кого глаз положит свой, уверяла баба, так тому через три дня смерть неминуемая!..

— Господи помилуй, страсти какие! — удивлялись другие женщины.

— Неужто через три дня?

— А вот в деревне Красново, в Туринском районе это, жил один мужик. Справный такой мужик, нестарый еще и здоровый. А на фронт, бабы, его не взяли потому, что вроде как видел он плохо. Ясно, подмазал кому надо хорошо, чего там видел не видел!.. Ну вот, и пришел в Красново-то, в деревню эту, пророк. Митрофаном его зовут. Пришел, значит, и прямо к этому мужику в избу. Который от фронта скрывался. «Угощай, — говорит Митрофан, — бедного странника». А мужик, известное дело, жадный был, и отвечает, что у него нет ничего. «Разве, — отвечает, — картошки в мундирах сварить?.. Только померзла вся, сладкая, есть не станешь...» Пророк он и есть пророк, чтоб сквозь пол видеть и сквозь землю. Вот он и говорит мужику: «Ты что же это?! Советскую власть обманул, на фронт не пошел, когда другие мужчины проливают кровь, теперь и меня обманывать взялся?.. У тебя ж в подполе и солонина есть, и картошки рассыпчатой навалом, а в сенях в кадках капуста квашеная стоит и грузди соленые!» Мужик-то осерчал сильно от срама такого и прогонять стал пророка... Ну, тот спорить не спорит, подымается спокойно с лавки и идет себе из избы прочь. А в сенях-то, бабоньки, обернулся и молвил слово вещее: «Ступай прямо сейчас в район, просись, чтоб тебя на фронт взяли, а нет, так гляди не пеняй после на меня, на себя пеняй!..» И пропал, как сквозь землю провалился. Больше его в деревне Красново не видели. А мужик — слушайте, бабоньки! — через три дня взял и помер. И никаких тебе причин доктора не нашли, хоть всего-всего изрезали. Вскрывали, значит. Вот дела-то какие на свете делаются...

Женщины заохали, заахали, обсуждать начали эту историю.

— А то еще случай был... — продолжала рассказчица.

— Полно врать, — не сдержался Антипов и свесил голову. Надоело ему, и спать мешали.

— А соври лучше! — огрызнулась баба недовольно. — Умный какой выискался, подумаешь!.. Может, сам от фронта скрываешься, страшно стало?! Проверить надо твои документы, ездют всякие!

— И то, и то! — охотно подхватили другие женщины.

— Ишь, спрятался где!

— Не скрываюсь, не скрываюсь я от фронта, — отбивался Антипов от упреков.

Но где там! Поднялся шум, гам. Позвали проводника.

— Проверь у него билет и документы, — тыча пальцем в Антипова, кричала баба, которая рассказывала о пророке Митрофане.

— А в чем дело?

— Проверь, тогда узнаем!

Проводник с подозрением смотрел на Антипова. Общая неприязнь невольно передалась и ему.

— Так что, гражданин хороший, попрошу документики и билет.

— Пожалуйста. — Он расстегнул ватник, проводник увидал ордена и медаль и пробормотал смущенно:

— Не надо...

— Почему же? — Антипов предъявил паспорт и командировочное предписание.

— Все в полном порядке, — объявил проводник громко, возвращая документы, так и не заглянув в них. — Раскудахтались, как на базаре! — пристыдил он женщин. — А ну-ка всем предъявить билеты!

Самое нелепое и смешное произошло дальше. Баба, растревожившая народ, не имела билета, и проводник увел ее с собой. Разговор тотчас перекинулся на нее, и все быстро согласились, что она напридумывала бог знает каких страстей и еще неизвестно, сама кто такая, а скорее всего — спекулянтка, раз два огромных мешка с собой тащит.

Мало-помалу успокоились, и тогда появился Грищенко.

— Жив, Антипов?

— А что мне сделается.

— Шум какой-то здесь был...

— Ерунда. Наших никого не видать?

— Нет, — сказал Грищенко, пожимая плечами. — Возьми, если не брезгуешь. — Он протянул кусок хлеба и половинку соленого огурца. — Больше у меня ничего нету.

— Спасибо, — сказал Антипов.

— Я здесь через три отделения от тебя. Попробую разузнать, где наши устроились.

Грищенко ушел.

— Батя! — позвал солдат с соседней полки. — Это тебя, что ли, обчистили?

— Выходит, что меня. — Он улыбнулся и покачал головой, вспомнив про картошку под ногами. И подумал, что из семенной взяла мать, а ведь с каждой картофелины можно было две верхушки срезать и посадить. Жалко.

— А этот тип, который приходил, с тобой вместе едет, батя?

— С одного завода мы, в командировку едем. Почему он тип?.. Он инженер.

— Кулак он, а не инженер! — сказал солдат брезгливо. — Сам американскую тушенку лопает, а тебе кусок огурца принес.

— Не надо об этом, — сказал Антипов, а сам все-таки подумал: до чего жадны бывают люди.

— Я своими глазами видел, — не унимался солдат. — Лопает, аж челюсти трещат.

— Ну и что? Не ворованное ест, свое. А судить людей, ребята, не наше дело.

— Чье же, если не наше?

— Человек сам себе высший судья и прокурор.

— Ну, ты даешь, батя! — солдат рассмеялся. — Это в библии, что ли, написано?..

— Про библию не знаю, в бога не верую. Сам так думаю, и люди умные говорят.

— Выходит, и я сам себе судья и прокурор? Что-то не так ты толкуешь, батя.

Его товарищ тем временем молча вскрыл банку тушенки, отрезал от буханки толстенный кусок хлеба, потом воткнул нож в консервы и протянул все Антипову.

— Рубай, отец, компот. Он жирный! Главное — здоровье, верно? А остальное трын-трава!

— Мне не съесть столько, — застеснялся Антипов. — Тут на целую роту еды.

— Рубай, рубай! Мало будет — добавим. Мы сначала тоже подумали, не дезертир ли ты. Прости, батя.

— Ничего, бывает.

— Ордена на фронте получил?

— Нет. Не был я на фронте, ребята.

— А где же получил?

— За работу в тылу. А этот... — Антипов показал на орден Трудового Красного Знамени, — этот еще в начале тридцатых годов.

— И медаль «За отвагу» в тылу заработал?

— Это так, случайно... Несколько дней в ополчении воевал.

— А говоришь, что на фронте не был! Человека же сразу видно. Ты ешь, батя, не стесняйся, а мы сей минут чайку сообразим.

— Хватили, чайку! — Антипов усмехнулся недоверчиво.

— На каждой станции кипяток бесплатный...

— Но до него добраться нужно.

— А солдатская находчивость для чего?

— Веселые вы ребята.

— На том стояла и стоять будет земля русская!

На ближайшей станции солдаты раздобыли котелок кипятку. Вместе напились чаю, покурили, поговорили о войне и о близкой победе. Глядя на них, Антипов думал, что вот веселые они сегодня, беззаботные даже — в их возрасте простительно, — и все ладно и хорошо у них получается... А кто знает, что будет с ними завтра или через несколько дней? Может, погибнут оба, и останутся с вечным неизбывным горем их матери, невесты, которых они не целовали и не миловали, и никто из родных никогда не придет на могилы, потому что и знать никто не будет, где они, могилы эти... Как не знает и он, где, в каких краях, находится могила Михаила и есть ли она вообще. Но сын хоть оставил после себя другую жизнь, дочку, которая, ставши взрослой, как бы продолжит жизнь отца своего. А эти-то двое совсем молодые...

Он вздохнул глубоко, безрадостно.

— Что пригорюнился, батя?

— Смотрю вот на вас и думаю...

— Что сегодня мы смеемся, а завтра нас того, щелкнуть могут?

Антипов вздрогнул, услышав эти слова. Голо и страшно прозвучали собственные его мысли, сказанные вслух.

— Мы живучие, батя! У нас на свете еще делов много, нельзя нам умирать. У Сереги дома крыша осталась непокрытая, течет, — сказал солдат, ругавший Грищенку. — А мне одному гаду за сеструху отомстить надо.

— Крыша — ерунда, — встрял второй солдат. — Вот как там с огородом маманя управится? Разве колхоз поможет. Вообще-то председатель обещался...

— Стой! — прервал его товарищ.

И прислушался.

В дальнем конце вагона звучала песня:


На позицию девушка провожала бойца.

Темной ночью простилися на ступеньках крыльца...


Вагон раскачивало мерно и зыбко. В фонаре возле ног Антипова догорала, оплавляясь, тощая свечка. Пламя ее вздрагивало, трепыхалось, словно предчувствуя скорую агонию.


И пока за туманами видеть мог паренек,

На окошке на девичьем все горел огонек...


Огонек свечи, вздрогнув последний раз, погас. Пришла душная, неспокойная темнота. Кто-то кряхтел, кто-то вздыхал, под кем-то неистово скрипела полка.

— Сам-то откуда будешь, батя? — спросил один из солдат.

— Из Ленинграда, сынок.

— Ух ты! Вот где побывать хотелось бы, а тогда и умирать можно. Сейчас, значит, в Ленинград и едешь?

— Туда.

— Счастливый, — позавидовал солдат, вздыхая.

Антипов не ответил.

В конце вагона пели уже другую песню, про землянку. «Как там мои? — засыпая, думал тревожно Захар Михалыч. — Внучку не простудили бы...»

Он проснулся утром. На полке, где вчера ехали солдаты, спала женщина в обнимку с ребенком. В ногах, привязанный к фонарю, лежал пакет и записка: «Держись, батя! Привет Ленинграду. Мы отомстим за него фашистам!» А в пакете он нашел банку тушенки, полбуханки хлеба и два куска колотого сахара.

Антипов улыбнулся и спрятал записку в карман.

Заплакал ребенок. Тотчас проснулась и мать.

— Тише, тише, сыночек, — успокаивала она. — Потерпи немножко, уже скоро приедем. — Она пыталась всунуть в рот ему пустышку, но ребенок выплевывал соску.

— Дайте, он есть, наверно, хочет, — сказал Антипов и протянул женщине оба куска сахара.

— Что вы! — Она испуганно смотрела на сахар.

— Берите, это солдаты оставили. Вот еще тушенка и хлеб. И мы с вами позавтракаем.

— Спасибо вам, — сказала женщина растерянно. — Мне неудобно...

— Не мне спасибо. — Он спустился с полки. Курить хотелось до смерти, а здесь теперь нельзя, раз женщина с малым ребенком.


* * *

В Москву поезд прибыл среди дня.

Выходя из вагона, Антипов увидел и Грищенко. Тот возился с вещами, которых было у него много (как только влез!): два чемодана и настоящий зеленый рюкзак, туго набитый чем-то.

— Давайте подсоблю, — предложил Захар Михалыч. — Я-то теперь налегке.

— Стоит ли затрудняться? — отнекивался Грищенко, но не настойчиво. — Носильщик подойдет...

— Какой там носильщик, давайте. — Он подхватил довольно тяжелый чемодан и пошел быстро вперед.

А на улице, когда переходили площадь от Казанского к Ленинградскому вокзалу, случилась неприятность: у Грищенки развязался рюкзак и на землю посыпался лук, много луку. Он стоял растерянный, пристыженный среди золотистого великолепия — луковая гора едва не доставала до колен — и бормотал:

— В Ленинграде, говорят, луку совсем нет... Дороже хлеба, говорят...

Прохожие оглядывались: кто смеялся, а кто смотрел с неприязнью, принимая, должно быть, обоих за спекулянтов.

— Что же вы, — укоризненно сказал Антипов. — Давайте собирать. Не пропадать же добру! — И присел на корточки.

— Ладно, черт с ним, — проговорил неуверенно Грищенко. — Пойдемте отсюда.

— Не валяйте дурака.

Он складывал в рюкзак луковицы и думал, что ни за что не догадался бы тащить с собой лук. Но не осуждал Грищенко: не ворованное человек везет и не на продажу — себе. Или родственникам, которые переживали в Ленинграде блокаду. Им нужны витамины, а в луке витаминов этих сколько угодно. Но и неприятно все-таки было: чувствовалась во всем этом продуманная выгода.

На Ленинградском вокзале собрались все вместе. Правда, двое отстали где-то в дороге. Антипов обрадовался, что Веремеев здесь. Надо было им сразу держаться друг друга, запоздало подумал он.

Старший группы Малышев — до войны он работал начальником второго механического цеха — не обрадовал: выехать из Москвы дальше не то что сегодня или завтра, а и в ближайшие дни почти невозможно. Люди сидят неделями, поезда ходят нерегулярно, и не помогут никакие командировочные предписания, если они не воинские. Праздно нынче никто не ездит, ведь в Ленинград въезд строго по специальным пропускам.

— Что будем предпринимать? — спросил Малышев, объяснив ситуацию. — Давайте обсудим.

А что, собственно, обсуждать? Обсуждай не обсуждай, а, раз билеты не закомпостировать, все равно не уедешь. Решили, что нужно обратиться в наркомат. Ехали же не сами по себе, а по приказу наркома и на основании постановления СНК.

Малышев наказал никуда не расходиться, ждать его на месте. Но тотчас следом за ним исчез куда-то и Грищенко, попросив Антипова присмотреть за его вещами.

— Увидишь, Михалыч, — сказал Веремеев, — что уедем мы по его милости, а Малышев вернется ни с чем. Это как пить дать.

— Знаком с ним?

— До войны еще. Он же в отделе главного металлурга работал. Неужели не помнишь?

— Не помню. Да и не знал я там никого.

— Ну как же! — сказал Веремеев. — Еще орден в сороковом году ему дали. Инженер-то он отличный, дело знает, не отнимешь. А пронырлив.

Так и вышло: Малышев вернулся к вечеру, в сущности, ни с чем. В наркомате велели всем зарегистрироваться в канцелярии — отметить командировки — и ждать. Дня через три-четыре обещали отправить.

— В общежитий койки дают, — заключил Малышев. — Возможно, но пока не точно, удастся получить талоны в столовую. Это лучше, товарищи, чем ничего?.. — Он оглядел всех, как бы спрашивая, согласны ли с ним.

— Лежать всегда лучше, чем стоять, — пошутил кто-то.

— Можно уехать сегодня ночью, — неожиданно объявился Грищенко.

— Сегодня? — удивился Малышев.

— С первым апреля! — опять пошутил кто-то.

Веремеев подтолкнул Антипова.

— Каким же образом мы можем уехать? — спросил Малышев.

— По двести рублей с человека, — ответил Грищенко. Я выяснил. Отъезд гарантирован. Поезд отправляется в ноль тридцать.

Все молчали, переглядываясь.

— Взятку нужно дать, так, что ли? — сказал Малышев.

— Если вам угодно, пусть это будет взятка. Что касается меня, то я считаю это разумной платой за услугу. Во всяком случае, я еду. Пока в Москве ждем у моря погоды, потратим больше. А гарантий, насколько я понимаю, никаких?..

— Тоже верно, — вздохнув, согласился Малышев. — Решайте, товарищи. В этом деле я не старший, а как все.

Посовещались недолго.

— Чего там! — махнул рукой Веремеев и полез в карман за бумажником.

Грищенко, собрав деньги и билеты, опять исчез. Не было его час или полтора. Вернулся в сопровождении железнодорожного служащего.

— За мной тихо и не все сразу, поодиночке, — шепотом сказал он.

— Не нравится мне это, — поморщился Антипов, обращаясь к Веремееву.

— Теперь нечего рассуждать, — ответил тот. — Всем не нравится, а ехать надо.

Служащий провел всю группу — девять человек по каким-то закоулкам в тупик. Подвел к вагону в середине состава и постучал в окно. Появилась проводница. Пересчитала всех, освещая каждого фонарем, и разрешила заходить в вагон.

Но предупредила:

— Полки покуда занимайте самые верхние. Потом, когда посадка начнется, можете перебираться на средние или на нижние. Сидеть смирно! Громко не разговаривать и ни в коем случае не курить. Огоньки папиросные далеко видать.

Похоже было, что в вагоне уже были и другие пассажиры.

Антипов с Веремеевым расположились рядом.

— Не зря говорится: кому война, а кому мать родна, — зашептал Веремеев, когда проводница ушла к себе в служебное отделение. — По-хорошему ты прав, Михалыч. Накостылять бы по шее этому железнодорожному деятелю и в милицию проводить. Да и Грищенке заодно не мешало бы. А мы вот залезли и довольны. Эх, мать честная!.. На себя смотреть совестно. Ладно, что темно. А чего ты молчишь?..

— Думаю.

— Получается, что думай не думай, а двести рублей и в самом деле не деньги.

— Двести рублей — ерунда, конечно, — сказал Антипов. — А мы вроде как совесть по дешевке продали. Вот и смекаю: неужели и война ничему людей не научила?

— Научила, как видишь! — Веремеев усмехнулся.

— То-то и оно. Ведь выходит, что и мы подлецами оказались. Что говорить, если дело сделано! — Антипов выругался в сердцах, как давно не ругался, и замолчал.

Тихо лежал и Веремеев. Только дышал тяжело.

Они уснули и не слышали, когда поезд подали к перрону, как шла посадка, тоже шумная, беспорядочная, однако не такая дикая, как была в Свердловске, — у вагонов вместе с проводниками стояли военные патрули и милиция: проверяли документы.

А утром за окнами открылась им истерзанная, изглоданная железом, испепеленная огнем земля. Было в этом что-то неестественное, удручающее: голый, до черноты выгоревший лес; на месте станций — развалины; сиротливо торчащие печные трубы, остывшие навсегда; искореженные танки, грузовики, повозки...

— Металла сколько загублено, — проговорил Веремеев с тоской. — Работали, работали, и все, выходит, по боку?..

— Металл переплавим, крепче будет, — отозвался Антипов. — Люди вот, их не оживить...

Помолчали, ошеломленные, подавленные земным разорением, которому ни конца ни краю, и не было оттого радости возвращения, а пугающая тоска живым холодным существом неприятно и мерзко шевелилась в душе.

— С самого начала придется начинать, — сказал Веремеев. — Вторую жизнь будем жить с тобой, а, Михалыч?

— Будем, раз надо.

Чем ближе подъезжали к Ленинграду, тем опустошеннее казалась земля. А прежде-то, до войны, думал Антипов с болью в сердце, на этой земле сеяли хлеб, строили дома, сажали сады, и кто же мог, кто смел подумать, что в одночасье рухнет все и придет долгая страшная ночь — война — и не оставит места для радости, для любви, а люди будут жить одной мыслью, одной только надеждой — выстоять и победить.

Именно: выстоять и победить.

Выстояли!.. Защитили многострадальную русскую землю. Но дорогой ценой, большой кровью оплачено это, и потому особенно радоваться должно всякому пробуждению новой жизни. Хоть и с пепелищ, с землянок начинается она.

Знакомые пошли места: Любань, Тосно, Саблино...

— Здесь мой брат жил, — сказал Веремеев тихо, когда проезжали Поповку. Точнее, бывшую Поповку, потому что сейчас здесь не было ни единого целого дома.

— Это который же, Николай? — спросил Антипов.

— Нет, Александр. Пятеро детей у него было, Михалыч. Осталась в живых одна дочка. Всю семью, гады, сожгли вместе с домом... За то, что Сашка партизанил.

Над холодными, мрачными корпусами Ижорского завода тянулся в светлое еще небо одинокий желтый дымок. И теперь только Антипов до конца осознал, что долго, может быть дольше, чем была война, предстоит лечить ее глубокие раны.

«Хватит ли сил? — спрашивал он себя. — Ведь такое надо поднять из ничего, отстроить!..»

А должно хватить, иначе нельзя. Разве уже не поднимали заново жизнь после гражданской войны?.. Разве плакались и ныли в нелегкие, совсем нелегкие двадцатые и тридцатые годы?.. И разве не вынесли эту войну, хотя временами казалось — зачем лукавить перед собой и перед своею совестью, — что все потеряно невозвратно, кончено все, исчерпаны те огромные силы, какие скоплены были веками русским народом?..

Выдержали, не уронили чести и достоинства! Значит, нашлись силы сверх того, что отпущены людям природой.

— Работенки для нас приготовлено много! — словно откликаясь на мысли Антипова, сказал Веремеев. — И какой работенки, Михалыч!

— А чем больше, тем лучше. Скучать некогда.

— Это ты точно заметил. От скуки нет другого средства, как работа. Собираться пора?

— Я вроде собран, — усмехнулся Антипов.

— Как же будешь?

— Образуется. Не впервой от нуля начинать. Руки-ноги есть, голова на месте, что еще нужно рабочему человеку? Работа! А ее, сам говоришь, много.

— На наш-то век хватит.

— И детям останется, — сказал Антипов.

Под вечер поезд прибыл в Ленинград. Сеялся мелкий дождик, но и он был приятен, потому что ленинградский, свой. А нет большего счастья, чем возвратиться к родной земле, к родному порогу...


ГЛАВА VIII


Галина Ивановна все чаще чувствовала какое-то странное недомогание. Поначалу, еще до отъезда мужа, вовсе нигде не болело, просто быстро уставать стала, едва-едва до обеденного перерыва дотягивала. Потом аппетит начал пропадать и в правом боку, за ребрами, боль иногда появлялась. Два-три дня ничего не слышно, и вдруг заломит, засосет, как на голодный желудок, прямо спасу нет. Особенно ночью. Хорошо, если Клавдия на дежурстве: тогда она поднимется, держась за бок, нагреет воды, бутылку вместо грелки приложит, все и пройдет, даже приятное тепло по телу разольется.

Думала, что это от простуды, тем более раз теплое помогает. Сходила в заводскую амбулаторию.

— Работу надо бы вам сменить, — сказала докторша. — Что-нибудь полегче. Хотите, я справку дам?

От справки Галина Ивановна наотрез отказалась, уверенная, что работа тут ни при чем. Слава богу, не первый годок сидит за молотом, привыкла. Да ведь и тяжести, когда привычна к делу, никакой. Только внимание нужно.

Отправилась к бабке Таисии, благо муж далеко, не прознает. Люди говорили, что она травами лечит. А предсказаниями и толкованием снов во время войны занялась, откликаясь на большой спрос. Однако толкования ее всегда хорошими выходили. Кто с каким сном ни придет к ней, все к радости получается. Не было со стороны бабки Таисии обмана, но было желание успокоить, внушить веру в будущее, подарить людям приятное.

Она сразу узнала Галину Ивановну, памяти ей не занимать: кого увидит хоть раз — через десять лет вспомнит. Напоила гостью чаем, настоянным на травах и ягодах, про домашние дела расспросила, посочувствовала, что Антипов один отъехал в Ленинград, о внучкином здоровье справилась. За разговором она пытливо вглядывалась в лицо Галины Ивановны, в глаза, блестевшие нехорошо — лихорадочно, и без труда узнавала болезнь, для которой не было у нее своего названия, но которая страшна тем, что открывается исподволь, незаметно и мало-помалу источает силы человека, убивает его медленной и мучительной смертью. Слышала, конечно, бабка Таисия, что у докторов эта болезнь называется раком, да ведь не в том дело, какое название, а в том, что помочь нельзя. Облегчить сколько-то страдания, остановить на время губительную хворь она могла. Но не более того.

— Говоришь, в правом боку болит? — спрашивала она, хотя и сама видела это, потому что с лица Галина Ивановна делалась желтушной.

— В правом, но не часто. Теперь дней пять уже не слышно.

— Хорошо, что не слышно, — сказала бабка Таисия, думая при этом о том, что тем и страшна болезнь: обманно отпускает, неожиданно возвращается. — Дам я тебе, сердешная, трав и корень один. Будешь варить от восхода солнца до самого заката, поняла ли?..

— Поняла, поняла.

— А как солнышко спрячется, тут и переставай варить. В малой воде вари и на малом же огне, чтобы чуть кипело и не булькало! После, когда остынет, дольешь туда чекушку водки или спирту. Постоит три дня, через марлечку процедишь, и пей по чайной ложке перед едой. Утром и вечером. Меду еще хорошо... — Она задумалась, вспоминая что-то. — Постой-ка, вроде была у меня баночка меду. — Вышла в сени и вернулась с початой пол-литровой банкой. — На вот. Настою выпьешь и медком заешь. Полегчает...

— Не нужно! — отнекивалась Галина Ивановна, на имея чем отплатить бабке за такую милость. — Я на рынке куплю.

— Купишь, разбежалась! Там тебе заместо меду-то отравы какой подсунут. Пчел, сердешная, в наших местностях не держат, потому лето хотя и жаркое бывает, а короткое. Не успеешь и оглянуться. Привозной здесь мед, и в нем тоже толк надо знать. Бери.

— Сколько я должна за него?

— Долги наши былью поросли, — сказала бабка Таисия назидательно и с явным недовольством. — Покуда живы, бога благодари, что сама я с чаем не выпила и кому другому не отдала. Вот и весь твой долг. Невестка-то пишет ли письма с фронта?

— Пишет, пишет! — обрадованно ответила Галина Ивановна. — Вчера как раз получили письмо.

— Видишь, жива! Сон-то вещий был, испугались во́роны и улетели. Так я и думала сразу... Еще не забудь, когда станешь настой пить, сказать: «Благословен Грядый во имя Господне!.. Отче наш! если не может чаша сия миновать меня, чтобы мне не пить ея, да будет воля Твоя». Это, сердешная, Христова молитва перед тем, как ему на Голгофу взойти за веру нашу православную. Нынче, гляжу я, и верующие все позабывали... Но и неверующие — господь им судья — супостата бьют, землю русскую очищают от скверны. — Она повернулась лицом в красный угол, где под иконами тлела, источая дурманящий запах, лампадка. — Господи, прости им неверие, отпусти грехи, сохрани жизни молодые!..

Перекрестилась и Галина Ивановна.

— Сама веруешь, — упрекнула бабка Таисия, — а дите некрещеным растет... Али муж не разрешает?

— Не разрешает.

— Партейный он, что ли?

— В партии.

— Тогда ладно, раз такое дело. У каждого, выходит, своя вера. Не осуждаю, нет. Ну, ступай, ступай.

Придя домой, Галина Ивановна записала молитву, какую велела читать бабка Таисия. Переврала малость, где ж все запомнить, не это главное, а то, что дочка все равно догадалась в чем дело.

— К врачам надо обратиться, — ругалась она на мать. — Я договорюсь в госпитале. Анализы возьмут, рентген сделают. А бабкино зелье на помойку вылью, так и знай! — грозилась Клава. — И отцу напишу.

— Не лезь! — осерчала Галина Ивановна. — Болеть еще будет — схожу к твоим докторам. А зельем не смей обзываться. Травы это, не зелье. Раньше люди все травами лечились.

— Зато и жили сколько?..

— Не зато, а потому что в нужде. Хлеба досыта не было у людей. А ты подумай-ка, хлеб, он тоже вроде трава!.. В травах, доченька, вреда нет, если ими знаючи пользоваться. Всякая животина себя травкой вылечивает.

Правда: стало Галине Ивановне заметно лучше. Боли совсем исчезли, точно и не было их в помине. Аппетит вернулся. Уставала, однако, по-прежнему быстро, но это могло быть и от переутомления. Работа работой, а ведь и по дому забот хватало, только поспевай разворачиваться.

Внучку пришлось отдать в ясли в круглосуточную группу, иначе не получалось: сама Галина Ивановна в две смены работала, а Клава сутками. С кем же оставишь Наташку, когда ночью никого нет?..

Жалко, конечно, было в чужие руки отдавать, в яслях не тот догляд за ребятишками, что дома, но слава богу, что устроить удалось: завком навстречу пошел.

Да все это ничего, терпимо, успокаивала себя Галина Ивановна. Другим-то, если оглянуться, куда хуже война досталась. А и нынче, когда приближается конец войне, тоже особенной легкости и сладости не ожидается, — у многих мужья на фронте погибли. Вдовья доля не сладкая, нет!.. Хотя бы вот Дуся Трофимова, которая с тридцатых годов работала у мужа машинисткой. С двумя ребятишками осталась, недавно похоронную получила. А радовалась, бывало, что ее мужик с первого дня на фронте и — живой. И когда в госпиталь раненый попал, тоже радовалась: не убитый же! Домой вернется... А он умер в госпитале, в неизвестном городе Шуя. Оттуда и сообщили. Но Дуся молодец, никто не видел, когда она плакала. И что скажешь ей в утешение?.. Нечего сказать. Судьба бабья — оплакивать мужей. И которые хорошие были при жизни, и которые плохие. В смерти все одинаковые. Дусин-то муж не золото был, где там!.. Пил сильно и, случалось, колотил ее под пьяную руку. Но отец был детям, теперь нет у них отца... И деда нет, и бабки. Ох‑х, жизнь, жизнь... Страдают люди, в суете живут, а конец-то всем один уготован — местечко малое на кладбище. Ладно, если в родную землю положат, а в чужую как лечь? Страшно...

Не обманывалась Галина Ивановна временным облегчением своей болезни. Чувствовала, должно быть, что это последняя ее весна. Утешалась тем, что с огородом управились. Правда, не весь вскопали. Рассудили с Клавдией, что и половины хватит. Отца нет, а им двоим много ли надо? К тому же вызов в Ленинград может прийти еще до сбора урожая.

Как на праздник, вышли в погожий весенний день сажать картошку. И Наташка тут же на свежем воздухе с ними. Весело было, работали с песнями, с шутками-прибаутками. Известное дело — бабы собрались, одна перед одной себя показывали, языки оттачивали. Все больше про мужиков трепались, и — странно — речи вели бесстыдные, о чем и шепотом-то, в темноте, язык не всегда сказать повернется, а поди ж ты, не было совестно слушать...

В особенности выделялась Катька Прохорова из сборочного цеха.

— А что, бабоньки, — говорила она, заливаясь смехом, — скажу я вам про себя!.. Чувствую, что снова девкой стала, ей-богу. Тут раненый один из выздоравливающих ко мне повадился с любовью, а мне и не охота уже мужика! Ну прямо как в девках когда ходила. Помню, замуж вышла, муж, бывало, ласкает меня, милует, а мне спать хочется и так скучно, так надоедливо! Вот, думала, дуры девки, что замуж спешат...

— После-то разохотилась или нет? — спросил кто-то из женщин.

— Спрашиваешь! — под общий хохот призналась Катька.

— Гладишь, и раненый раззодорит!

— Где там! Хилый он, с моим мужиком не сравняться...

— Постыдилась бы ты, — не сдержалась все-таки Галина Ивановна, беспокоясь, что Клавдия такие разговоры слушает. — Срамно ведь говоришь.

— Делать не срамно, а говорить срамно?.. От молчания, тетя Галя, с тоски умереть можно.

— А ну тебя! Язык-то у тебя острый, знаю. — И побежала за внучкой, которая уползла к самой воде.

Огороды раскинулись вдоль речки, на узкой полосе между лесом и водой. До войны намечалось здесь построить заводской дом отдыха и пионерский лагерь. Место тихое, сухое, песчаное. А на противоположном берегу, как бы прямо из воды, начиналась тайга. Стояла она солнечной рыжей стеной — сосны сплошняком — и тянулась без конца и края на тысячи километров во все стороны. На севере, но далеко-далеко, тайга переходит в тундру, и тундра уже до самого Ледовитого океана. Городов там больше нет, да и деревень поблизости тоже. Глухомань вечная, нетронутая. Лишь кое-где заброшенный скит повстречается либо изба старообрядца обомшелая...

Тайга быстро берет свое назад. Людям тяжело с нею тягаться, отвоевывать клочок земли под пашню. А ей просто — как пошла кустарником, не остановить, хотя бы и топором...

К вечеру, в тот день, когда посадили картошку, Галина Ивановна опять почувствовала боль в боку. Бутылку бы с теплой водой приложить, но не посмела: Клавдия была дома, не хотелось, чтобы она знала. Лежала, кусая от боли губы, и думала: «Хоть бы вызов отец скорее присылал...»

Но никому пока вызовы не приходили.


* * *

А до́ма, в котором Антиповы жили перед войной, не было.

Уже и развалины успели разобрать, и место, где стоял дом, было обнесено высоким свежим забором. «Должно, и люди погибли, — подумал Антипов, — раз ничего не осталось...»

Он постоял недолго, обошел вокруг забора и хотел уходить прочь — делать здесь нечего...

— Захар, ты?.. — тихо окликнул кто-то.

Он вздрогнул от неожиданности, повернулся на голос и не вдруг признал Григория Пантелеича Кострикова. Был тот жестоко худой, сгорбленный, похожий на древнего старика, придавленного годами, хотя не минуло ему шестидесяти.

Антипов обрадовался. Не просто знакомого встретил, а человека, на глазах которого начинал работать в кузнице, который немного помнил его отца, Михайлу Антипова.

— Григорий Пантелеич! — И кинулся к нему, протягивая руки. — Вот не ожидал!..

Они поздоровались, и Антипов ощутил в руке Кострикова вялость, немощь, и глаза его показались равнодушными, какими-то бесцветными и водянистыми.

— Живы, значит!

— Что мне, другие гибнут... — отозвался Костриков, точно осуждал себя. — Ты, слышал, на Урале был?

— Был.

— А здесь как же?

— Приехал вот.

— Ну да, ну да... Война к концу идет. И твои приехали? — спросил он, как спрашивают пассажиры у случайных попутчиков: «А это какая станция?»

— Сын погиб, Григорий Пантелеич, — ответил Антипов. — А жена с дочкой и с внучкой пока на Урале остались. Невестка воюет. — И подумал вдруг, что Костриков ведь не знает про женитьбу Михаила.

— Много горя, много... Ладно, пойду я. А ты живи, Захар, живи. Покуда человек не один, надо жить.

И он, согнувшись, словно боролся против сильного ветра, медленно побрел прочь.

— Постойте! — крикнул Антипов, догоняя его. Он вспомнил, что Костриковы тоже жили в этом доме, вместе переезжали когда-то, вещи друг другу помогали таскать.

— Ну, чего тебе?

— Вы... Вы где живете, Григорий Пантелеич?

— У сестры живу, у сестры.

— А ваши?.. — предчувствуя недоброе, спросил Антипов.

— Тут они, мои! — сказал Костриков сурово и показал на забор. — Где им быть, тут.

Тяжело, горько было на душе после этой нечаянной встречи, и Захар Михалыч все пытался вспомнить, какая же у Кострикова была семья. Жена, мать-старуха, изводившая его и жену разными мелочными придирками. А дети?.. Кажется, два взрослых сына. Два ли?.. Точно, два. Еще шутили, что одному из них, младшему, антиповская дочка в невесты подрастает. Оба работали на заводе. А вот был ли женат старший?.. Всех, что ли, и убило здесь?..

Выходит, думал Антипов, мое горе не самое большое. И жена жива-здорова, и дочка, и внучка растет, а другим-то каково! У Веремеева племянников, гады, сожгли, детей не пожалели, у Кострикова все погибли... А сколько по России таких, как они! Не счесть. «Нет, Захар Михалыч, тебе горевать грешно даже. Круто обошлась война с твоей семьей, не позавидуешь, это верно, а с другими — круче и беспощаднее... Значит, и спрос с тебя втройне. Засучай рукава повыше локтей и — работать, работать, чтобы дух вон!..»

Он шел по знакомой — и вместе с тем незнакомой, потому что домов почти не осталось, — улице, которой много лет ходил на завод. Ноги сами знали дорогу, знали, где свернуть в переулок, где срезать угол, чтобы короче к проходной — к главным воротам! — выйти, и было Антипову нестерпимо смотреть на покалеченные, редкие дома, а пуще того на пустые окна, в которых раньше были цветы и веселые занавески.

В заводоуправлении он сдал командировочное предписание и, не ожидая, когда оформят необходимые документы, попросил выписать пропуск и пошел в цех...

Огромный корпус встретил Антипова холодной, пугающей пустотой и непривычной гулкостью. Пустота эта была тем более противоестественная, что привык он к рабочей, живой тесноте, к движению, к жарко полыхающим печам. Бывало, в выходной проснется и прислушивается к тишине, и давит она на уши хуже всякого шума и грохота...

Ветер просторно гулял по цеху, гудел по-разбойничьи в металлических переплетениях под крышей. Кое-где, в затененных углах и возле опорных колонн, лежал еще снег. И повсюду груды битого кирпича. Запустение, какое и представить трудно.

Он задержался у того места, где стоял его молот.

Оборудование было вывезено в начале войны, но уже демонтировали его где-то, чтобы везти обратно, и потому нужно успеть привести цех в порядок. Нельзя допустить никакой задержки. Ни дня, ни часа даже. Война еще не окончена...

В закутке под лестницей, ведущей в контору, где был ремонтный участок и где собирались в обеденный перерыв любители «забить козла», Антипов нашел цехового механика Иващенко. Он копался в куче металлолома, выбирая болты, гайки и другой крепеж.

Они поздоровались просто и обыденно, как если бы не виделись со вчерашнего дня. Покурили молча. Вроде и говорить не о чем. Всё на виду, и каждый понимал другого без слов.

Иващенко был в военной форме без погон.

— Что хорошего, Михалыч, на свете? — потушив окурок в консервной банке, спросил он.

— А на свете всегда одинаково, — ответил Антипов. — Сколько хорошего, ровно столько и плохого. Так уж подгадано. Природа отпустила, а между собой делить людям.

— Да, равновесие... Но на сегодняшний день, кажется, плохого побольше наберется. Нарушилось равновесие.

— А нарушилось, так восстановим. Вообще я тебе так скажу: и в плохом, когда присмотришься внимательно, бывают свои радости. Пусть и маленькие. Работать надо. — Антипов тоже погасил окурок в банке — не решился заплевать и бросить, хоть и грязь кругом, — и вздохнул.

— Что надо, то надо, — согласился Иващенко, ощупывая резьбу у гайки: совсем сносилась или сгодится. — Народу мало. Ты да я да мы с тобой. Вот и весь народ. Одни фундаменты расчистить, разобрать... Сюда бы батальон саперов! — сказал он мечтательно.

— Глаза боятся — руки делают.

— О том и толкую, что рук нету. — Он положил гайку на верстак. — Обещали девчонок-комсомолок прислать. Так у них-то одни глаза! Никого наших не встречал случайно?

— Кострикова видел.

— Кострикова?! — воскликнул Иващенко удивленно и радостно. — А мне кто-то говорил, что будто он умер в блокаду... Вот болтуны, раньше времени человека в могилу кладут!

— Жив, жив.

— Ну, Михалыч, порадовал ты меня! Это ж полдела, раз Григорий Пантелеич живой! Значит, печи есть кому класть. Он где? Почему ты не пришел вместе с ним?..

— Какое там!.. — сказал Антипов удрученно. — Сам не свой. А живет у сестры. Семья его погибла, когда дом наш разбомбило.

— Адрес знаешь?

— Нет.

— Голова садовая!.. Видел Григория Пантелеича, разговаривал с ним и не спросил адрес!

— Не пришло в голову.

— Не ожидал, Михалыч. Не ожидал. Он же сейчас нужнее любого другого. Нужнее нас с тобой!

— Да не до того ему, — сказал Антипов и насупился. — Адрес можно узнать, не в том дело.

— Не так просто, как ты думаешь. Но все равно найдем, разыщем из-под земли... Тьфу ты! Слушай, Михалыч, ведь Мария Васильевна — помнишь, из отдела кадров? — должна знать.

— Думаешь?

— И думать нечего. Она все и про всех знает. Давай-ка быстро к ней!

Старший инспектор отдела кадров Новожилова действительно «все и про всех» знала. Многое по обязанности, а еще больше из любви к своему делу. Поступает человек на работу — обязательно поговорит с ним, спросит, что, как, откуда, кое-что на отдельной бумажке запишет, для себя. Сейчас не нужно, потом может понадобиться. Она даже знала, из какой семьи в скором времени следует ждать пополнения для завода. Возраста она была неопределенного, а вернее, как это часто случается с людьми, которых окружающие привыкли видеть на одном и том же месте пять, десять и двадцать лет, она оставалась как бы всегда одинаковой, внешне нисколько не изменяясь, старея вместе с теми, кто знал ее давным-давно. Всем — и администрации, и парткому, и завкому — Мария Васильевна была нужна, поскольку именно у нее, а иногда и только у нее, можно было получить сведения буквально о каждом человеке из многих тысяч, работавших на заводе. Но в то же время она и не нужна вроде никому — не главный же инженер или начальник цеха, и от нее ничего не зависит. Поэтому, наверно, про Новожилову и забыли, когда нужных работников организованно эвакуировали из Ленинграда.

Она искренне обрадовалась Антипову. Расспросила о семье, погоревала о гибели Михаила, которого помнила мальчишкой, ни словом не обмолвившись о том, что сама потеряла на войне мужа.

— А я к вам по делу, — признался Антипов, когда наговорились.

— Пожалуйста! С удовольствием помогу, если это в моих силах.

— Не помогли бы вы разыскать Григория Пантелеича Кострикова?..

— Это печник из вашего цеха?

— Да. Он живет у сестры, ее бы адресок...

— Одну минутку... — Она задумалась. — Муж его сестры работал, кажется, в листопрокатном... Дай бог памяти... Старший вальцовщик Гаврилов Николай Петрович. Сейчас посмотрим его «личное дело»...

Антипов вздохнул с облегчением.

— Что я говорил? — радовался потом Иващенко. — Сегодня же, Михалыч, и сходи к нему.

— Может, вместе?

— Лучше ты, тебя он скорее послушает. Мы, бывало, и ссорились.


* * *

Кострикова дома не оказалось. Сестры его тоже, открыла племянница Григория Пантелеича.

Антипов объяснил, кто он и зачем пришел, тогда она впустила его в комнату и стала рассказывать, что после гибели семьи дядя сделался нелюдимый, скрытный, все молчит и целыми днями бродит неизвестно где. («Известно, известно», — подумал тут Захар Михалыч).

— Почти не спит, все сидит на кухне и в окошко смотрит... — говорила племянница. — Мама с ним из сил выбивается.

— Вино пьет? — Ему не пришло в голову, что, хоть бы и пил Костриков, взять все равно негде.

— Нет. Он у нас тихий. И когда дома бывает, его не видно и не слышно.

— А сыновья его где?

— На фронте погибли.

— Оба?!

— Оба... — Она всхлипнула и отвернулась, чтобы утереть глаза.

— Господи! — непроизвольно вырвалось у Антипова. «Ну свалилось на Григория Пантелеича, ну свалилось!.. Как же можно выдержать, пережить такое? Впору рассудка лишиться, а он еще...»

Он чувствовал, что сам готов заплакать.

— Ты ладно, — сказал, — не плачь. Слезами горю не поможешь, а тебе жить и жить.

Она кивнула и даже попыталась улыбнуться.

— Не буду больше.

— Тебе сколько годков?

— Семнадцать.

— Почти ровесница моей Клавдии. Она двадцать шестого года рождения.

— А я двадцать седьмого.

— Работаешь?

— На швейной фабрике. Военное обмундирование шьем.

— Хорошее дело, — похвалил Антипов. — Солдат надо одевать. Отец на фронте?

— На фронте.

— Пишет?

— Да, — сказала она. — Позавчера письмо было.

— Теперь уже скоро домой вернется. Отвечать будешь — от меня кланяйся.

— Спасибо, обязательно. Вы думаете, что скоро война кончится?

— К тому движется, к тому.

Так они побеседовали около часу, а потом пришла Екатерина Пантелеевна. Они хоть и не были знакомы, однако она слышала от брата про Антипова. Может, и от мужа.

— Повлияли бы вы на Гришу, — просила она. — Страшно за него, ведь сам не свой!.. А когда домой поздно не приходит, вся душа изноется, изболится. Всё мысли лезут в голову дурные, как бы не задумал с собой что сделать... Уж как он любил свою жену, как любил! И сыновьями гордился. Да что я? Вы сами знаете... — Она безнадежно взмахнула рукой.

— Насчет дурных мыслей это вы зря, — укоризненно сказал Антипов.

А сам думал, как же много горя и слез принесла война людям, и спрашивал себя: «Кто ответит за все, кто?.. Нельзя же, чтобы никто не ответил!»

— Ох, Гриша, Гриша! — молвила Екатерина Пантелеевна. И предложила: — Чайку выпьете, Захар Михалыч? Я поставлю.

— Спасибо, я сыт.

Солгал он, конечно. Паек был скуден, а в столовой не разбежишься. Если суп дадут — так «крупинка за крупинкой бегают с дубинкой», а щи — два капустных листа на четыре порции, да и те зеленые. Поешь, и через полчаса в животе «революция продолжается», как шутят рабочие. Болтают, правда, что кое-кто и в этих условиях неплохо приспособился, поминают недобрым словом начальника заводского ОКСа Кудияша, однако не верит Антипов таким разговорам. Потому что не может нормальный человек устраивать свою личную жизнь, когда вокруг него страдания и слезы.

Самого Антипова поселили в общежитии, которое временно разместили прямо в заводоуправлении, благо пустых кабинетов сколько угодно. Конструкторы, технологи и служащие в тесноте сидят, от холода спасаются.

Часу в девятом, когда Захар Михалыч собрался уходить, пришел Костриков. Скользнул равнодушным взглядом, что, мол, за человек тут объявился и зачем. Узнав Антипова, удивился. Но и обрадовался, кажется. Потащил на кухню, чтобы сестра с племянницей не мешали разговору, начал вспоминать довоенное время, все говорил, говорил без умолку, точно решился выговориться за долгое молчание, на которое сам же и обрек себя. И ни словом, ни полсловом не обмолвился насчет погибшей семьи, будто и не случилось ничего особенного в его жизни, будто встретились они после очередного отпуска. Силы духа в нем, значит, было на многих, одному досталась. Через такое горе переступить, слушая его, думал Антипов, не каждый, далеко не каждый сумеет...

Екатерина Пантелеевна поставила им чаю с сахарином, по тоненькому ломтику хлеба положила. Чай Захар Михалыч выпил, а хлеб есть не стал. Уж в этой-то семье — знал — ничего лишнего, сверх того что на карточки выдают, не водится. Не те люди, чтобы о своем благополучии пеклись.

— А помнишь, Захар, какую я щуку в тридцать восьмом году вытащил? — вспоминал Костриков. — Лежит на бережку, жабры раздувает, а меня колотун бьет, так мне страшно смотреть на нее! Помнишь?..

Не помнил и не знал вовсе этого Антипов, но подтвердил, замечая, как Екатерина Пантелеевна подмигивает ему, кивает.

— Помню, а как же! Знаменитая была щука.

— А невкусная, старая очень. Говорят, щуки по триста лет живут. Как думаешь, не врут?

— Все может быть. Слоны тоже долго живут.

— Что им! — сказал Костриков. — Плавают себе и никого не боятся. Врагов-то у них, кроме людей, нет... А вообще, Захар, я думаю, что рыбам скучно живется. Это ж триста лет — подумать! — ничего не делать! А?..

— Неразумные они, не понимают этого.

— У всех свой разум. А ты что же с Урала вернулся? И один, без семьи... Чего тебе не жилось там? Жил бы пока.

— Приказали — вот и приехал, — ответил Антипов. — Завод надо восстанавливать, Григорий Пантелеич. Я ведь к тебе по делу. — Иногда он называл Кострикова и на «ты», на работе обычно. — В цехе запустение. Печи класть некому.

— Какие печи, Захар! Спятил ты?.. Погибло, все погибло. Сроют, наверно, наш завод. Новое на этом месте что-нибудь выстроят. Или сквер какой... Война идет, люди гибнут, а ты мне тут про печи болтаешь! Зачем они, печи?..

— В том-то и дело, что война. Или ты думаешь, что меня и других с Урала вызвали, чтобы мы сложа руки сидели?.. Выходит, мы здесь понадобились.

— Ты не один приехал?

— Не один, нет. Иващенко тоже приехал.

— Не ври, — сказал Костриков. — Иващенко на фронте, я же знаю. Он сначала в ополчении был, а после его в армию взяли.

— С фронта и отозвали.

— С фронта?.. Выдумываешь ты. Не может быть, чтобы с фронта. — Он с недоверием смотрел на Антипова.

— А какая мне корысть выдумывать?

— Корысти, конечно, никакой... А только не верится что-то. Ерунда получается.

— Не ерунда. Оборудование скоро начнут привозить. Работы-то, Григорий Пантелеич, непочатый край! Заглянул бы в цех, посмотрел, что там и как...

— Ты был?

— Был.

— Помнится мне, у твоего молота печь была с хитрецой... Намучились, когда запускали ее! Спереди у самой заслонки жарит, как проклятущая, металл горит, а у задней — мороз, вода не закипит. Долго понять не могли, в чем дело. Помнишь?

— Еще бы!

— В каком же это году было?.. — Костриков задумался, вспоминая.

— В тридцать шестом, — подсказал Антипов, радуясь, что Григорий Пантелеич оживился немного.

— Точно! Она совсем разрушена или нет?

— Почти что совсем. Но восстановить, пожалуй, можно.

— И восстановим! — уверенно заявил Костриков. — Обязательно восстановим. Я все ее секреты и тайны знаю. — Глаза его перестали быть равнодушными, они азартно горели теперь. В них была жизнь. — Иващенко, говоришь, здесь?.. Крикливый он, пустобрех порядочный, но механик хороший. Таких механиков поискать. Надо ж ведь, с фронта отозвали! Не подумаешь...

— Так придете завтра, Григорий Пантелеич? — спросил Антипов, подымаясь.

Пора было уходить. Час поздний.

— Ты хватит мне выкать, Захар. Сам дедушка. А насчет завтра... Постой! Где же мой мастерок?.. — Он нахмурился, сдвинул брови. — Я без него как без рук, привык. — Он открыл дверь и позвал: — Екатерина!

— Что? — тотчас откликнулась сестра, словно только и ждала, когда ее позовут.

Да и правда ждала, надеялась на Антипова.

— Ты мой мастерок не видела? Дело, понимаешь, такое: на работу мне завтра идти, а как же я без своего мастерка! Теперь такого нигде не достать.

— Видела, видела, — радостно сказала Екатерина Пантелеевна. — Лежит в уборной на полке. В тряпочку завернут.

Костриков кинулся прочь из кухни.

— Спасибо вам огромное, Захар Михалыч! — сказала она Антипову. — Вы не представляете, как это для него важно.

Костриков вернулся со свертком. Он развернул тряпицу и вынул мастерок.

— Вот он! В самом деле мой... — И смотрел на обычный инструмент как на что-то живое, нежное, лаская его глазами. — Я с ним лет пятнадцать отработал, привыкли друг к другу. Удобный очень, сам к руке прилипает. А раствор кладет, куда нужно. Мы с ним еще поработаем, поработаем!.. — Он погладил мастерок.

— Я пойду, — сказал Антипов. — Завтра мы ждем тебя. Иващенко-то обрадуется.


* * *

На другой день Костриков явился на завод.

Был он чисто выбрит, хотя в последнее время брился редко, от случая к случаю, в тщательно отутюженной синей куртке с большими накладными карманами — в таких куртках перед войной ходили на работу многие — и заметно возбужден. Но прежде чем пойти в цех, он заглянул в отдел кадров и справился у Новожиловой, правда ли, что начинается восстановление завода, а главное — кузнечного цеха. Мария Васильевна подтвердила и выписала пропуск.

Он важно, с достоинством хозяина прошелся по молотовому пролету, раз-другой нагнулся, подбирая из-под ног кирпичи, и остановился возле Антипова, который разбирал с девчатами завал.

— С твоей начнем? — спросил Костриков, имея в виду печь.

— Все равно, Григорий Пантелеич.

— Знаю, как тебе все равно! — Он шутливо погрозил пальцем и тут увидел, что в тачку с мусором кто-то бросил хороший кирпич. — Что же вы делаете, птицы-голуби?! — налетел он на девчат. — Да за такое дело, едрена вошь!.. — Выхватил кирпич из мусора и отложил в сторону. — Это же огнеупорный, особенный!

Теперь Костриков, заняв позицию у ворот цеха, проверял каждую тачку, чтобы, не дай бог, не вывезли и не выбросили в отвал вместе с мусором и боем не то что целый кирпич, а хотя бы и половинку. Возьмет находку в руки, обдует, оботрет, простукает мастерком, прислушиваясь, и радуется крепкому, хорошему звону.

— Этот с подины, — приговаривает, — потому что звук у него глуховатый, глубокий, как эхо в густом лесу... А этот от стенки, поет, как колокольчик, протяжно и тонко... — Всякому кирпичу свое место, свой почет у него.

— Теперь, Михалыч, за печи я не сомневаюсь! — потирал руки Иващенко.

Антипов же, глядя на Кострикова, думал: «Вот что работа делает с человеком! С нею, выходит, никакое горе не в горе, а без работы ложись и помирай. Нет без нее человека, тень только». Он и сам забывал на работе обо всем, и, когда шабашили, не хотелось уходить из цеха. Жаль только, что сил едва хватало на день. Питание, конечно, никудышное — ешь, а есть еще пуще хочется, но и отдых в общежитии плохой. Не привык жить с чужими вместе, неловко как-то себя чувствовал. Что ему мешают — полбеды, не в том дело. А неловко ему оттого, что он мешает другим. Вот, скажем, он привык курить по ночам — дурная эта привычка от работы в ночные смены. Проснется — и боится выйти в коридор, не разбудить бы кого своей ходьбой: в комнате семеро кроме него. Лежит, мучается, а курить так и тянет, так и тянет... Все равно поднимется и пойдет и, случалось, до утра остается в коридоре, чтобы людям беспокойства не прибавлять. Мужики-то хорошие, свои в комнате подобрались. Говорили Антипову, чтобы он не изобретал себе сложностей, можно ведь покурить и не выходя. Но убедить его в чем-то трудно, если он считает, что так лучше и правильнее. Курево — мелочь, ерунда, а главное — жизненная позиция. Поступившись принципом однажды, рассуждал он, человек непременно поступится и второй раз, и третий. Пустяк к пустяку, маленькое к маленькому — складывается большое...

Костриков и сестра его звали перебираться к ним. Квартира у них не отдельная, правда, но все же две комнаты.

— В одной вы с Гришей поместитесь, — доказывала Екатерина Пантелеевна, — а в другой мы с дочкой.

— Зачем же я буду вас стеснять? — отказывался Антипов.

— В тесноте, Захар Михалыч, не в обиде! Да и какая же у нас теснота, подумайте сами.

С этим он был вполне согласен, однако предложением не воспользовался, остался в общежитии.

У каждого нынче свои заботы, свои хлопоты, помимо общих. У него тоже свои. Вот невестка на фронте, как она там?.. Баба, что ни говори. А из писем с Урала ничего толкового не понять. Жене простительно, ей письмо сочинить — что на крутую гору взобраться, какая у нее грамота, едва расписаться умеет. А Клавдия, стрекоза, могла бы почаще писать и подробнее. Лень, похоже, раньше ее родилась. Пишет: «У нас, отец, все в порядке, все мы живы и здоровы. С нетерпением ждем от тебя вызова в Ленинград, очень хочется домой. Наташка растет прямо не по дням, а по часам. Ходит хорошо, говорит почти все. Часто вспоминает деда. У нас пока новостей больше нет. Целуем...»

Вот именно, серчал Антипов: новостей нет и толкового тоже. Что живы они, он и сам знает. Что здоровы — подумать надо. Дочка с женой и соврут — недорого возьмут, лишь бы его не волновать. Не хотят понять, что от недомолвок и записок в полстранички как раз волнение и получается. Про невестку не сообщают, а его адреса она не знает. Да и нет покуда адреса настоящего. Как с огородом управились — молчок. Что на заводе нового, выписался ли из госпиталя муж Дусин, нет ли вестей от отца Сашки, который работал с ним подручным... Мало ли важного, интересного происходит в жизни, о чем Захару Михалычу знать необходимо! Видно, одно на уме у Клавдии: хиханьки да хаханьки, кино да танцульки. Никак не возьмет в голову, что война идет, а значит, на время должна забыть о веселье, умерить пыл.

В своих письмах, которые писал аккуратно и серьезно, Антипов строго отчитывал дочку, но разве проймешь ее словами на бумаге!..

А с вызовом придется им обождать. Пусть трудно без него, однако не голодают. Внучка в яслях пристроена, под присмотром — не брошена и питание нормальное получает. А здесь какие могут быть ясли! Нет, спешить с вызовом не стоит. Ведь еще и жить просто-напросто негде. Но о том, что дом их разбомбило, он своим не писал. Обманывать не обманывал — вообще ложь почитал за самый большой грех и терпеть не мог, когда лгут другие, — а обходил этот вопрос молчанием. Слава богу, дочери не приходило на ум спросить, почему он обратный адрес указывает другой?..


ГЛАВА IX


Ошибался Антипов: и Галина Ивановна, и Клава знали всю правду — Веремеев написал своей жене, а та, конечно, рассказала им. Но знали они также и то, что, если отец не пишет сам, нечего спрашивать.

А главное, отчего и были письма ему короткими, без подробностей, каких требовал он, — болезнь жены. Ненадолго дали отсрочку травы бабки Таисии, и Галина Ивановна, скрепя сердце, согласилась обследоваться в госпитале. Взяли у нее все анализы, сделали рентген, а после Клаву пригласил главный врач. Человек мягкий, обходительный, тут он сам себя превзошел.

— Садитесь, садитесь, голубушка, — нежно взявши за плечи, усаживал он Клаву в кресло. — Сменились с дежурства?

— Ага.

— Устали?..

— Немножко, Константин Танеевич.

— Ну, я-то вас особенно не задержу... — Сам ходил по кабинету, а когда кто-то просунул в дверь голову, сказал: — Я занят!

— Вы насчет мамы, наверно? — решилась Клава начать разговор.

— Да, знаете ли...

— У нее что-нибудь серьезное нашли? — насторожилась она.

— Серьезное?.. — Он подергал тощую свою, остренькую бородку. — Видите ли, голубушка, серьезной иногда бывает и простуда и самое незначительное ранение.

— Значит, ничего серьезного? — уже с надеждой спросила она.

— Экая вы нетерпеливая! — Главный врач присел рядом, похлопал ее по руке. — Вы непременно — слышите, непременно! — поступайте после войны в медицинский! Я ведь тоже кончал Ленинградский институт, да... У вас талант, призвание! А без этих качеств невозможно стать настоящим врачом.

— У меня десятилетки нет, Константин Танеевич, — смущенно сказала Клава.

— Это поправимо. В вашем возрасте, голубушка, все впереди. Ладно, ступайте-ка отдыхать. Глаза, должно быть, сами слипаются?.. По себе знаю, что значит сутки дежурства. Ах, да!.. Как ваш однофамилец? Очень, очень симпатичный молодой человек.

— Теперь хорошо... — Она вспыхнула.

— Однако лежать ему придется долго. Сложный случай. Ну, ступайте, голубушка, ступайте!

— Вы хотели...

— Хотел?.. — Он пристально посмотрел на Клаву и тотчас отвел глаза в сторону. — Точнее было бы сказать, что я не хотел, да... Плохо с вашей мамой. И беда в том, что мы, я имею в виду медицину вообще, не в силах помочь. К сожалению. — Он поднялся.

— У нее... — Она почувствовала, что задыхается. Одна только мысль об этом приводила в ужас.

— Cancer hepar, — глубоко вздохнув, проговорил главный врач. И повторил: — Cancer hepar...

— Что это?

— Ах да... Вы же еще не врач. Не стану скрывать, у вашей мамы, голубушка, рак печени.

— Как же... Это ведь... — бормотала Клава, потрясенная услышанным. — Неужели совсем ничего нельзя сделать? — Она умоляюще смотрела на главного врача. — А если операцию, Константин Танеевич? Вы такой замечательный хирург!..

— Увы, не настолько, чтобы сотворить чудо. Нет, не настолько.

— Уже... поздно?

— И поздно тоже, — сказал он.

— Метастазы?

Он кивнул молча.

— Что же делать, что же делать?..

— Лекарственная терапия и обязательно уйти с работы.

— Тогда она сразу поймет, — сказала Клава.

— Перейти на более легкую. Вот что, голубушка. Я сам переговорю в заводской амбулатории. Найдем какую-то приемлемую форму. Кстати, она пьет травы?

— Да.

— Пусть продолжает. А вы должны взять себя крепко в руки. Обязаны, да!.. Никаких слез, вздохов, полунамеков, слышите?.. Ничего, что могло бы вызвать подозрения.

— Я понимаю, Константин Танеевич.

— Инъекции делать научились?

— Научилась...

Клава слышала голос главного врача, отвечала на его вопросы, но делала это механически, бессознательно, и был он как бы далеко-далеко. Временами казался неясным, расплывчатым пятном.

— Я распоряжусь, чтобы вам выдали все необходимое. Будете делать при сильных болях. Только при сильных! Это наркотические вещества, злоупотреблять не надо.

— Она... Мама долго проживет?

— Этого я сказать не могу. Несколько месяцев, очевидно. Может быть, год.

— Спасибо. — Клава встала и пошла к двери.

У нее еще хватило сил, чтобы дойти до барака, а дома она упала на кровать и разрыдалась. Если бы она имела право хоть с кем-то поделиться страшным этим горем, кому-то рассказать и тем облегчить свои страдания... Если бы здесь, рядом, были отец и Татьяна... Никого. А написать... Нет, нет! Писать нельзя. Да и зачем, ведь все равно никто не поможет... Скорей бы уж, скорее отец присылал вызов. Наверно, это не так просто, раз не присылает... Поделиться с Анатолием? Он поймет, он добрый и умный... Однако тотчас прогнала эту мысль, рассудив, что это было бы бестактно и даже жестоко — делить свое несчастье с ним. Она-то ищет облегчения для себя, а каково ему?.. У него не меньшее горе: главный врач слукавил, говоря, что с ногой у Анатолия все в порядке. На самом деле возможна ампутация. И про его мать с сестрой нет известий — одно ясно, что они остались в оккупированном фашистами Минске...

Значит, нужно жить. Жить, как если бы ничего страшного не случилось.

А для Галины Ивановны нашлась должность дежурной в раздевалке. В амбулатории ей объяснили, что для успешного лечения (сказали, что у нее воспаление желчных протоков) необходимо временно перейти на легкую работу, и она согласилась. Во-первых, было тяжело и становилось все тяжелее, а главное — карточка оставалась прежней, рабочей, и платить обещали по среднему. Обязанности же дежурной в раздевалке — легче некуда: убраться после пересменки, и все дела. Ночью выспаться можно, а днем она вязала для внучки костюмчик. Распустила свою старую кофту, немножко докупила ниток на базаре, и костюмчик получался замечательный, так что зимой Нататшке будет тепло, а все идет к тому, понимала Галина Ивановна, что зимовать придется здесь. Куда же отец вызовет их, если дом разрушен!..

Лишь бы война скорее кончалась. Остальное ничего — обживутся. Когда поженились в двадцатом году, тоже ведь ни кола ни двора не имели, помыкали горюшка по чужим углам. Слава богу, поднялись на собственные ноги. И снова поднимутся. За таким мужем любые невзгоды не страшны. А что он груб иногда бывает или голос повысит — это Галину Ивановну не оскорбляло. Худшего насмотрелась до замужества. Ее-то отец, случалось, и колотил жену, Антипов же никогда руки не поднял. А хозяина, главу семьи, все должны чувствовать и почитать в доме. Одного она не могла простить Захару Михалычу, что с легким сердцем отпустил на фронт невестку. Теперь вот уже сколько времени от нее не было весточки.

Жива ли?..


* * *

Рано, слишком рано думал Антипов, что война отняла у него только сына. Не знал он, что на скорую смерть обречена жена и что далеко от Ленинграда врачи ведут трудную борьбу за жизнь Татьяны.

Она выносила с поля боя раненого командира роты, когда рядом разорвалась мина...

Несколько суток она находилась даже не между жизнь и смертью (между — это все-таки где-то посередине, с равными шансами умереть и выжить), а гораздо ближе к смерти. Останавливалось, переставало биться сердце, и казалось, что это все, конец — не было тогда специальной аппаратуры, да и само слово «реанимация» знали, пожалуй, редкие люди... Делали массаж, искусственное дыхание, и никто в медсанбате не верил, что эта беспримерная, длившаяся много суток борьба со смертью окажется успешной. Может быть, не верили этому и врачи, но они исполняли свой высокий долг, боролись до последней возможности и чуть-чуть больше. Человек жив, покуда не остыло его тело, и, вопреки здравому смыслу, вопреки опыту практической медицины, имеющей границы возможного, смерть отступила...

Из тела Татьяны извлекли семнадцать осколков. Долгое время она ничего не слышала, не видела, не понимала, где находится и что с нею, но — жила. И это была не просто победа над смертью — это было великое торжество человеческого умения, духа, торжество самой жизни.

— До ста лет будет жить! — сказал медсанбатовский врач, когда вновь забилось сердце и наполнился пульс. — Собственную смерть пережила!

Однако по-прежнему состояние Татьяны оставалось крайне тяжелым и опасным. Ее эвакуировали в тыловой госпиталь.

Она очнулась на седьмые сутки в санитарном поезде. Да что очнулась — пошевелила иссохшими, кровоточащими губами, глотнула самую малость воды и снова впала в забытье. И не слышала она, как поезд прибыл на станцию назначения, как ее выносили из вагона («Осторожно, осторожно!» — покрикивал врач на санитаров), везли на машине, укладывали в кровать...

Госпиталь размещался в бывшем доме отдыха, в тихом и уютном провинциальном городке, за сотни километров от фронта. Татьяна лежала в палате одна. Может быть, ее положили отдельно потому, что среди раненых не было других женщин, или потому, что надежды все-таки было мало...

А жизнь постепенно брала свое. Через две недели сознание окончательно вернулось к Татьяне, и теперь она целыми днями лежала на спине, устремив взгляд в потолок, и в глазах ее, странно неподвижных, застывших, не было ни боли, ни страдания. Это спокойное равнодушие, если не сказать безразличие, и нечувствительность к боли, которая должна была вызывать мучительные страдания, беспокоили врачей.

В палате собирались консилиумы (никому как-то не являлась в голову мысль, что она тоже медик и, значит, все понимает!), высказывались — осторожные, правда, — опасения, что «шансы выжить и сохранить рассудок близки к нулю», а Татьяна молчала и не меняла позы.

Сознание ее работало, как никогда, ясно.

Ей страшно было думать о будущем, когда придет время снимать повязки и откроется изуродованное и чужое лицо, которого не узнает она сама. Хотелось одного: лежать, как она лежала, жить — если не посчастливилось быть убитой сразу — отрешенно, в изоляции от здоровых, красивых людей, от прошлого, от всего-всего, что связывало ее с этим прошлым.

Но прошлого не выбросишь из головы, а главное — из сердца, с ним не порвешь: тут мало желания. Оно беспрестанно, днем и ночью, каждое мгновение напоминает о себе, потому что там есть дочка, маленькая Наташка, и там была большая, светлая любовь...

Татьяна заставляла себя не думать о дочке. А как не думать, когда стоит лишь закрыть глаза — и возникает, сотканное памятью, ее родное личико; когда в ночной тишине вдруг ясно-ясно, точно она где-то здесь, рядом, слышится ее голосок, повторяющий одно-единственное слово: «Мама, мама...»

Это было мучительнее и страшнее самой жестокой боли. Она стонала беззвучно, до крови кусая губы, чтобы не выдать никому, не показать своих страданий. Они неразделимы, эти страдания души. Их не переложишь на плечи других. С ними надо как-то смириться и жить.

А нужно ли после всего жить?..

Татьяна понимала, что ее ждут и примут в семье Антиповых. Примут, какой бы она ни пришла в их дом. Даже обрадуются возвращению невестки. Вот именно — невестки, матери своей внучки...

Пусть так. Пусть она чужая им. Это можно стерпеть и пережить — не вина, а беда родителей Михаила, что он погиб. Но имеет ли она право на пожизненную заботу и сострадание чужих людей?.. Имеет ли право пользоваться тем, что предназначено не ей, а дочери их сына?..

Не имеет, нет, нашептывал здравый смысл.

Но сердце матери, в любви давшей жизнь ребенку, могло ли сердце примириться с этим?..

«Господи, — повторяла, как заклинание, Татьяна, — почему, зачем я жива?!»

Силы покидали ее, и мысли, точно сумеречные, лишенные резких очертаний тени, путались в голове, не находя разумного выхода из положения...

По нескольку раз на дню в палату заходила лечащий врач, сама потерявшая на войне мужа. Садилась возле кровати на табуретку, уговаривала Татьяну.

— Нельзя же так, милая. Нельзя!.. Пора возвращаться к полноценной жизни, а вы...

Она молчала, уставившись в потолок.

— Книжку бы взяли почитали. Ведь можете читать?..

Татьяна не отзывалась.

— Поверьте мне, милая. Я прекрасно понимаю вас... Ваше состояние не из легких, но вы же сильная, мужественная женщина! Почему вы не пишете писем?.. Хотите, я напишу, вы продиктуйте.

— У меня никого нет.

— Совсем никого? — сомневалась врач.

— Совсем.

— Не знаю, не знаю... Но если бы моя дочь...

— Оставьте, пожалуйста, меня.

— Хорошо, я ухожу. Тут пионеры пришли, наши шефы...

— Я никого не хочу видеть.

Единственное, что позволяла Татьяна, — приносить цветы. Бог знает, откуда они брались — стояла поздняя осень уже, — но цветов всегда в палате было много, и оттого, должно быть, ей временами казалось, что она лежит в гробу. От этой дикой мысли — странно даже — делалось как-то спокойно, хорошо, потому что со смертью, думала Татьяна, решились бы сами собою все трудные вопросы, какие так или иначе, в. скором или далеком будущем, но решать предстояло ей. Впрочем, особенно далеко она не заглядывала. Мало ли что могло случиться завтра, послезавтра...

Однако и это не приносило облегчения.

Приходила бессонная ночь, слабая настольная лампа, стоявшая на тумбочке, мертвенным светом высвечивала маленькое окружие возле койки, отчего палата, вообще-то узкая и длинная, уменьшалась в размерах, делаясь как бы овальной, — углы оставались темными, таинственными, — и тогда вновь и вновь возвращались тягостные, мучительные мысли о будущем, в котором не было места для нее...

За окном, которое едва угадывалось в темноте, все чаще свирепствовал ветер, бросая в стекла потоки дождевой воды. Потом, как-то незаметно, дожди сменились снегом, увяли последние цветы — Татьяна не видела, когда их вынесли, — хоть и медленно, но затягивались, заживлялись раны на теле, утихала телесная боль, но по-прежнему ныла, оставаясь открытой и беззащитной, боль в душе...

Ну как, как она встретится с дочкой? Ведь мать, мама — всегда самая чистая, самая светлая и обязательно самая красивая на всем свете! Наташке третий год. Она и сейчас все понимает. У нее сложилось впечатление о маме. Ей же наверняка показывают фотокарточки и говорят: «Это твоя мама, посмотри!» Какое же страшное, ни с чем не сравнимое разочарование должна будет пережить дочка, когда увидит маму хромую, с изуродованным осколками лицом, не имеющим ничего общего с тем красивым, молодым лицом с фотокарточек!..

У Антиповых остался самый удачный ее портрет, сделанный как раз в тот день, когда они познакомились с Михаилом. Она совсем не собиралась фотографироваться. И денег не было. Просто шла мимо фотографии, остановилась посмотреть на чужие портреты, выставленные в витрине, и тут вышел фотограф и пригласил зайти. «У вас такое фотогеничное лицо, девушка! Это же большая редкость, уверяю вас, иметь такое лицо!.. В прежние времена вы могли бы заработать на этом уйму денег, и я не остался бы в убытке, нет, что вы!.. — быстро-быстро говорил фотограф, разглядывая Татьяну, примериваясь к ней. — Я выставлю ваш портрет в самом центре витрины, и никто, поверьте моему опыту, никто не пройдет мимо, не полюбовавшись на вас. Старый мастер Шапиро — это, с вашего позволения, я и есть, — он знает, что такое прекрасное и умеет не испортить его!..»

Татьяна была смущена, отнекивалась, уверяла, что у нее нет времени, а после призналась, что и денег тоже нет — она студентка медучилища, — на что фотограф сказал с обидой в голосе: «Неужели вы хоть на одну минуту могли допустить, что я возьму с вас деньги за портрет, который доставит мне радость?! Искусство бескорыстно в своей основе, а у меня душа художника! Что делать, приходится зарабатывать на хлеб... Пойдемте, — он взял Татьяну за руку, — и вы увидите, на что способен старый Шапиро!..»

Да, это поистине был прекрасный портрет, и фотограф не ошибся: возле витрины всегда толпился народ, а чтобы сняться у Шапиро, записывались в очередь.

Он заставил ее распустить волосы («Зачем, скажите на милость, вам нужны эти косы?.. Нужна естественность, откровенность!»), сам причесал их, как нашел красивым, посадил вполоборота к камере, чтоб видно было, как мягко падают волосы на плечи, велел чуточку запрокинуть голову назад и улыбаться. Он сделал несколько дублей и один признал идеальным...

Татьяне было бы только лестно и приятно, что дочка именно по этому портрету составит впечатление о своей маме, если бы она вернулась к ней такой же, какой была тогда...

А свою мать Татьяна почти и не помнила. Память держала лишь отрывочные воспоминания. Вот она плачет, узнав о гибели мужа... Вот читает ей вслух про муху-цокотуху, про Федорино горе... Вот они долго едут в поезде в город, где живет мамина сестра... Но по немногим сохранившимся фотокарточкам знала, что мать была очень красивая женщина. Обязательно, конечно, и добрая и ласковая — иначе не бывает и не может быть, — но прежде всего именно красивая. Об этом же часто говорила и тетка, ругая мать за то, что она «выскочила за этого солдафона Василия» — за отца Татьяны, — хотя ее боготворил какой-то Степан Петрович...

Если бы умереть. Смерть — это избавление.

Но и страшно думать о смерти. Она таилась в темных углах, за окном, где уныло, однообразно завывал ветер; она, наверно, подслушивала мысли, злорадствовала, ожидая своего часа, готовая явиться по первому зову.

«Нет, нет!..» — объятая ужасом, шептала Татьяна, приходя в себя и оглядываясь.

Измучившись, отчаявшись уснуть, она звала сестру, просила сделать укол и забывалась в тревожном, болезненном сне, который не давал отдыха, не восстанавливал силы, не приносил желанного покоя, но в образах — как в настоящей жизни — навязчиво возвращал Татьяну к будущему, в котором она, сколько ни искала, оказывалась лишней, не нужной никому...


ГЛАВА X


Цех мало-помалу принимал не прежний еще, нет, но рабочий вид. Разобрали завалы, вытащили мусор — что на тачках, а больше на носилках, потому что тачек не хватало, — расчистили фундаменты, сложили штабельками по настоянию Кострикова пригодные кирпичи.

Что-то латали на скорую руку, только бы скорее, только бы поспеть к тому времени, когда начнет прибывать из Сибири и с Урала вывезенное туда оборудование, а там, где возможно, делали капитально.

Ответственным за восстановительные работы в кузнечном цехе был назначен Иващенко. И должность вроде соответствовала, а главное — характер его, неуемный и бескомпромиссный. Уж он-то не давал поблажек и спуску ни своим, ни строителям. Начальник ОКСа Кудияш пытался иногда спорить с ним, доказывая, что чем-то можно и поступиться временно: нет людей, туго с материалами, о какой-нибудь механизации и говорить нечего — лопата, носилки, в лучшем случае тачка, вот и вся механизация.

— Знаю я это «временно»! — шумел Иващенко. А спокойно он и не разговаривал, когда речь шла о деле. — Временно — значит навсегда, а нам здесь не в бирюльки играть, работать!.. — Был он вездесущ, всевидящ, казалось, что присутствует одновременно повсюду, и уж не дай бог кому-то проявить недобросовестность, понадеяться на авось.

— Фигаро здесь, Фигаро там!.. — разводил руками Кудияш. — С тобой раньше времени в могилу ляжешь.

Раз как-то они сильно повздорили.

Готовились заливать фундамент под трехтонный молот, а доски для опалубки не подвезли. Иващенко в сердцах накричал на бригадира строителей и вызвал Кудияша.

Тот с ходу бросился в атаку:

— Ты, Борис Петрович, моим людям на глотки не наступай! Своими командуй.

— А ты мне работу не задерживай!

— Где же я тебе возьму доски?.. Извини, но рожать строительные материалы не научился. Снабженцы обещали через несколько дней подбросить.

— А если завтра мне молот подбросят? — Иващенко размахивал под носом Кудияша какими-то бумагами. — Куда я его буду устанавливать?.. На твой круглый зад?

— Выбирай выражения, я тебе не мальчик на побегушках! — Он повернулся, собираясь уходить.

— Нет, постой! — Иващенко ухватил его за рукав. — От меня так просто не сбежишь.

— Сумасброд ты, честное слово! Ну, что тебе еще от меня надо?

— Доски для опалубки.

— Опять сказка про белого бычка, — устало проговорил Кудияш, высвобождая руку.

— Послушай, я тебя знаю сто лет. И ты меня знаешь, так?..

— И дальше что?

— А дальше мне нужны доски. Сегодня нужны, слышишь? И я их получу. Зачем же ты устраиваешь представление? Здесь не манеж, а завод, производство!..

— Видишь ли, мне тоже нужны доски, — в тон ему сказал Кудияш, посмеиваясь, — только я, в отличие от тебя, совсем не уверен, что буду их иметь.

— Что ты имеешь, мы, допустим, в курсе дела...

— Не понял?

— Давай-ка сюда дощечки, которые у тебя приготовлены для вывоза. Они как раз нам сгодятся...

— Какие дощечки? Что ты мелешь?! — Однако в голосе Кудияша не было прежней уверенности. Похоже, он обеспокоился.

— Какие и для чего они приготовлены, мы постараемся выяснить потом, сейчас недосуг, — сказал Иващенко спокойно.

— Сплетни, всё сплетни!.. — пробормотал Кудияш, оглядываясь. — Черная людская зависть. А я, между прочим, блокаду пережил. Твой друг Матвеев у меня на руках скончался. И стыдно тебе, Борис Петрович, прислушиваться к безответственной болтовне всяких там горлопанов и завистников. Не ожидал. Нет, не ожидал...

— Возможно, что и сплетни, — согласился как будто Иващенко. — Как говорится, дай-то бог. Но доски лежат? Лежат. Ты приготовил их для вывоза с завода? Приготовил. Против фактов не попрешь.

— Пронюхал, ну и сукин ты сын! — Кудияш изобразил на лице благодушную улыбку. — Прямо Шерлок Холмс, последнее из горла вырвешь. А ведь ты не один. На моих плечах не только кузнечный цех. Что же мне с тобой делать?.. — Он вздохнул.

— Доски сюда, доски.

— А по шее кому дадут?.. Да ладно уж, черт с тобой. Семь бед — один ответ.

— Давно бы так.

— Думал порадовать тебя, а ты мне устроил!.. Ах, Борис Петрович, Борис Петрович!

— Чем это ты собирался меня порадовать?

— Завтра стекло получаем.

— Вот это действительно обрадовал! — воскликнул Иващенко, забывая о ссоре.

— Так всю жизнь: Кудияш дай, Кудияш достань, Кудияш сделай, а что Кудияш — царь, бог или воинский начальник?! — Он поджал губы, ссутулил плечи и пошел прочь.

К Иващенке подошел бригадир строителей.

— Гнида, — сказал он, сплевывая.

— Кто? — не сразу понял Иващенко.

— Кудияш этот, кто же еще!

— Собственно, по какому праву вы...

— Тут не о праве надо говорить.

— Вы знаете что-нибудь?

— Кое-что, — ответил бригадир. — Закурить не угостите?.. Зимой сорок третьего, — продолжал он, закуривая, — когда самый голод был, послали меня и еще одного рабочего.... После убило его... В общем, ремонт делали в квартире Кудияша. Приказано, нам что! Приходим по адресу, дверь открывает какая-то дамочка. Из этих, сразу видно... — Он опять сплюнул. — Мы стоим в прихожей и не знаем, что делать. Ну, дамочка позвала Кудияша. Тот вышел поддатый хорошо. «Забыл, — говорит, — что вы сегодня начинаете... Завтра надо бы!» В комнате слышны голоса, смех... Кудияш открыл дверь и крикнул: «Машенька, золотце, дай-ка ребятам выпить и закусить!» Появляется эта дамочка, выносит нам на подносе по полстакана водки и по бутерброду с сыром... Согрешили мы, соблазн такой! Выпили, закусили и ушли... — Он затянулся глубоко, жадно. — До смерти себе не прощу этого! Главное, когда вышли на улицу, тут, у парадной же, женщину встретили... Трупик детский тащила на саночках...

— Не может быть... — тихо сказал Иващенко. — Не может такого быть...

— Было. А напарника моего на другой день и убило.

— А вы что?

— А что я?.. — Он безнадежно махнул рукой. — Хотел заявить куда следует... Подумал, подумал и не стал. Заявлять-то, выходит, не о чем!.. Да и кто бы мне поверил.

— Постойте, а ремонт? Ремонт вы делали?

— Дурак он, что ли, этот Кудияш? — Бригадир усмехнулся. — Если и делали, то уже без меня. А я теперь как вспомню про эти бутерброды с сыром, тошнить тянет. И еще эта женщина с ребеночком... Гнида он, гнида и есть! Вы простите, я случайно слышал ваш разговор. Думаете, для чего у него пиловочник приготовлен, про который вы говорили?

— Не знаю.

— Дачу он строит.

— Какую дачу?! — Только сейчас Иващенко понял, почему Кудияш легко согласился отдать доски и сообщил, что получают стекло. Хотел замять... Однако в голове не укладывалось все это. «Возможно ли? — думал он. — Возможно ли, чтобы в такое-то время...»

— Обыкновенную дачу, — сказал бригадир. — Где-то под Териоками. На море!

— Вы... точно знаете?

— Поди узнай точно! Люди говорят.

— Мало ли, что люди скажут.

— За что купил, за то и продаю.

— Давайте договоримся, — сказал Иващенко. — Вы пока не распространяйтесь на эту тему. А я заявлю...

— Бесполезно, Борис Петрович! Выкрутится. Как же, блокадник, орденом награжден.

— Это будет видно. Как ваша фамилия?

— Тимофеев.

— Значит, договорились?

— Пожалуйста, только ведь я ничего особенного не знаю...

Гадко, мерзко было на душе Иващенки после этого разговора. И не хотелось верить... Тем более, как работник, специалист Кудияш в общем-то безупречен, а что поссорятся иногда, погрызутся — с кем не бывает! На то и работа. Но неужели он оказался подлецом?.. Затеять в сорок третьем году ремонт собственной квартиры, когда никто — никто ли? — не был уверен в завтрашнем дне, строить дачу, когда еще идет война, льется человеческая кровь...

Первой мыслью было поделиться с кем-нибудь. С Костриковым, например. Он, возможно, и знает что-то, блокаду переживал здесь. Или с Антиповым. Это человек принципиальный. Но здравый смыел одолел минутное желание, и Иващенко решил пойти в партком, это самое верное. Тотчас пойти не было времени, как раз привезли доски, и нужно было проследить, чтобы строители не напороли с заливкой фундамента: работали больше без чертежей — новые делать некогда, а искать в архивах старые и того дольше...

Нельзя сказать, что механик был человеком излишне придирчивым, занудным, нет. Просто любил порядок во всем, работу ставил превыше всего и не терпел никакой халтуры. Доставалось от него не только строителям, с которых спрос особенный, коль скоро они профессионалы в своем деле, но и девчонкам, присланным в помощь на время восстановления цеха.

— Давайте, давайте, жмите! — покрикивал на них Иващенко. Но не зло, без досады, понимая, что силенок-то у девчат кот наплакал. Откуда им взяться, силенкам, если многие едва ноги от слабости передвигают.

— Устали, Борис Петрович, — скажет какая-нибудь, посмелее. — Передохнуть надо.

А он свое:

— Ничего, девочки! Побольше поработаете — покрепче поспите. Вам полезно спать. Женихи ваши еще воюют, вот и спите себе на здоровье!

Девчонки краснеют, смущаются — молодые все же, нецелованные, — а он смеется.

— Чего краснеете? Жизнь — она свое должна взять и обязательно возьмет.

Поначалу, может, и сердились на него, но быстро разобрались, что своими шутками Иващенко поддерживает в них оставшиеся силенки, и сами отвечали тем же. Да ведь и заботился он о девчонках, как о собственных детях, даже дополнительное питание каким-то образом сумел выхлопотать. А как же иначе?.. Иная чуть повыше тачки, а везет, толкает, обливаясь по́том и набивая на руках кровавые мозоли. Везет и не жалуется, как ей тяжело. И ночью отдых не отдых: общежитие прямо на заводе, отапливается худо, вместо стекол в окнах — фанера, доски, а «буржуйка», как известно, греет, покуда ее топишь. Огонь погас — и вмиг остыла.

Девчонки-то большинство не местные, не ленинградские: из области привезенные комсомолки-добровольцы.


* * *

Антипов, глядя на девчонок, печалился. «Дети совсем, — думал он, — им бы поспать подольше, вечером на танцульки сбегать, а они каждая за двух мужиков делают! Что же с ними потом-то будет, когда постарше станут?.. Всю молодую красоту угробят на этой работе. Парни с войны вернутся — и посмотреть на них не захотят...»

И еще он думал о своей дочери и тихо, скрыто радовался, что ей не выпало того, что этим бедным девчонкам. Нелегко, конечно, и Клавдии, работа ее — не в конторе сидеть, но как-никак не носилки с битым кирпичом таскает и не долбает ломом бетон, а главное — живет в тепле, в домашнем уюте и сыта. Опять же у матери под боком. Есть кому приласкать-приголубить и пожалеть, если беда какая случилась. Это ведь не замечается и не ценится, когда оно с человеком, а вот когда нету...

Одна из девчонок, Надя Смирнова, особенно приглянулась Антипову. Бойкая в меру, работящая и веселая. В перерыве соберутся кучкой, носы повесят от усталости, а Надя тормошит подруг, не дает грустить. То песню запоет, то смешное что-нибудь начнет рассказывать — смотришь, и оживились девчонки, заулыбались, носы свои курносые и веснушчатые вверх тянут. Вот и решил Антипов взять ее к себе в машинистки, пока Дуся, с которой отработано много лет, не вернется из эвакуации. Ходят упорные слухи, что часть оборудования уже в пути на Ленинград, пора подумать о бригаде — с кем работать. Подручного выделят, а машинистку найти непросто.

При случае завел разговор с Иващенкой, поскольку он и механик, и вроде как начальник цеха. Старший в общем.

— Говорят, Борис Петрович, что молот мой скоро приедет, — начал он издалека.

— Говорят. А ты о бригаде беспокоишься, а?..

— Да ведь пора и побеспокоиться.

— Один не останешься. Найдем тебе помощников.

— Так-то оно так, — согласился Антипов. — Насчет подручного у меня сомнений нет. С машинисткой труднее. Дусю мою не вызвали...

— Нашел тоже о чем ломать голову! — сказал Иващенко. — Вон, — показал он на девчонок, — любую выбирай, какая больше нравится. С молодой и сам помолодеешь.

— Все-то ты в одну сторону гнешь... Не в том дело, нравится или не нравится. Сам знаешь, у машинистки талант должен быть.

— Не боги горшки обжигают.

— Потому что у людей лучше получается.

— Ведь присмотрел уже наверняка, — сказал Иващенко.

Антипов не ответил, посмотрел на стайку девчат, обступивших тесно Кострикова. Последние дни они помогали Григорию Пантелеичу. «Надо у него спросить, — подумал он, — как на самом деле Надя Смирнова, со стороны-то и ошибиться недолго, а ошибаться нельзя...»

Костриков сразу понял, зачем Антипов расспрашивает про Надю, и стал нахваливать ее. И трудолюбивая она, говорил, и смекалистая — вмиг все схватывает, никогда два раза объяснять не нужно. Ну, золото, словом!

И окликнул ее:

— Иди-ка сюда, Надюша. Вот Антипов Захар Михалыч, наш лучший кузнец...

— Я знаю, Григорий Пантелеевич.

— Так вот он, стало быть...

— Погоди ты! — осерчал Антипов на поспешность Кострикова. — Враз такие дела не делаются.

— А чего годить?.. Слышь, птица-голубь, хочет он тебя к себе в машинистки взять. Пойдешь? — И подмигнул Наде.

— Ой! — смущаясь, воскликнула она. — Я бы с радостью, только не умею.

— Научишься! Антипов тоже когда-то ничего не умел, хоть и думает, что родился с высшим кузнечным образованием.

— Ладно ерунду-то говорить, — сказал Антипов недовольно. — А насчет того, чтобы взять тебя, — обратился он к Наде, — это правда.

— А начальство разрешит?

— Начальство разрешит, но работа эта не легкая, не в белом переднике. И я не Иващенко или Костриков, всяких там шуток-прибауток не люблю. У меня строго: на работе — работать, а шутки после. Если что, и накричать могу.

Надя съежилась как-то, поджала губы, точно на нее холодной водой плеснули.

— Ты брось, Захар! — напустился Костриков на Антипова. — Зачем девку пугаешь?.. Человек к тебе с радостью и уважением, а ты ее словно плетью! — Он обнял Надю, успокаивая. — Не слушай его, дурака старого.

— Я как лучше, чтобы после не пожалела...

— А почему она должна жалеть? Работа, дочка, интересная, я тебе скажу, а кричать он ни на кого не кричит. Врет, бессовестно. Ему, может, иногда и хотелось бы крикнуть, да не умеет!.. Мямля он, боится всех и себя тоже.

— Ты, Григорий Пантелеич, говори, но не заговаривайся, — вовсе уж обиделся Антипов. — Кого это я боюсь, например?..

— Заело?.. — Костриков рассмеялся. — А ведь точно, Захар, боишься! Отец твой не боялся, а ты боишься.

— Кого?! — требовал Антипов всерьез.

— А хоть бы меня! Или, скажешь, не боишься?

— Ну́ тебя в самом деле. Разговор важный, не шуточный, а ты на шуточки переводишь.

— Без шутки, Захар, с тоски можно сдохнуть, — сказал Костриков, вздыхая. — А дело порешили. Я вроде как сватом оказался, так что с тебя приходится.

— Это с меня, Григорий Пантелеич, — сказала Надя. — Я с получки куплю.

— Ступай работать, купилка! Я тебе такого куплю и получки не дожидаясь, не посмотрю, что девка и взрослая!..

Надя, растерянно поморгав глазами, пошла к подругам. Костриков проводил ее взглядом.

— А ты, — сказал Антипову, — в самую точку попал. Из всех девок самая подходящая. Я уж сам хотел тебе посоветовать.


* * *

Кажется, Надя и принесла в цех радостное известие: прибежала с улицы вся красная, запыхавшаяся, схватила Антипова за руку, тянет куда-то, а слова вымолвить не может.

— Что такое? — не замечая, что глаза ее блестят от счастья, испуганно спросил он.

— Там... Там...

— Отдышись сначала.

— Поезд там...

— И что, что поезд? Задавило кого?

— Оборудование... Молот...

— Молот привезли?! — Антипов почувствовал, как похолодало в груди и остановилось на мгновение сердце. — Ты не ошиблась ли? — спросил он.

— Что вы, Захар Михайлович! — Она все тянула, тянула его за руку. — Сама видела!

Какая там работа — все бросились на улицу. Бежали, обгоняя друг друга, однако Антипов, сдерживая волнение и желание тоже припустить бегом (он знал, что первым эшелоном должен прибыть его молот), вышел из цеха степенно, не спеша, вызывая недоумение и досаду у Нади, которой не терпелось.

— Пойдемте скорее! — просила она.

Не стерпел все-таки и Антипов, не сдержал слез, когда увидел: со всех сторон бегут, бегут люди, а маленький маневровый паровоз, «овечка», медленно и осторожно толкавший впереди себя две платформы, был облеплен людьми до самой трубы. И машинист не ругался, не гнал никого прочь, понимая, какая это огромная радость. Он улыбался и махал кепкой.

— Ой, Захар Михайлович! — Надя прыгала и хлопала в ладоши.

А он думал: «Неужели?.. Неужели свершилось и настал час?..» И ему также хотелось прицепиться к паровозу и кричать со всеми вместе «ура!», и размахивать руками, и обниматься с незнакомыми людьми, но он не мог позволить себе такого. Пусть скачут и кричат «птицы-голуби», а ему не пристало, нет.

Он дождался, когда паровоз остановился у цеховых ворот, и тогда только подошел к платформе, на которой стояла, похожая на пирамиду и укрепленная растяжками, станина его молота. Она ничем не отличалась от других станин, не было в ней ничего особенного — станина как станина, — и все же Антипов узнал бы ее из десяти прочих. А хоть и из ста!..

Во всю длину платформы белой краской неровными буквами было выведено: «Рабочий класс Сибири шлет свой пламенный привет пролетариату геройского города Ленина!»

Подошел и Костриков.

— Дождался, Захар? — сказал он и похлопал Антипова по плечу. — Смотри, какой красавец! Раньше не замечал. Сколько же ты на нем отработал?

— Семь лет. В тридцать четвертом поставили. Хороший молот, чуткий.

— Это наш, да?.. — спросила Надя.

Он улыбнулся:

— Наш, дочка. Наш.

— Огромный какой!

— Ну нет, — сказал Антипов. — Семьсот пятьдесят килограмм. А есть и по шесть тонн. Те огромные. А наш с тобой средний. Зато на нем самую точную работу делать можно.

— Страшно мне, — призналась Надя.

— У страха глаза велики, — сказал Костриков. — А ты не робей, птица-голубь. Глаза боятся — руки делают.

— Он послушный, — поддержал Антипов.

Пока монтировали молот, он держал Надю возле себя, не отпускал ни на какие работы, хотя помощи от нее вроде и не было. А надо, чтобы девчонка своими глазами видела каждую деталь, и какая куда предназначена, и как ее устанавливают. После все пригодится. Знание не бывает лишним, всегда к месту придется. Сам Антипов и объяснял, где поршень, где золотник, для чего они нужны в молоте и каким образом работают. Опять же за какой гайкой особенно надо следить, чтоб не ослабла, как ловчее и лучше набить сальники, где почаще смазывать.

— Молот, он хоть и механизм, а тоже, как человек, ласку и заботу любит. Ты к нему со всей душой, и он тебя слушаться будет, не подведет.

Надя — молодец, внимательно слушала все и записывала в тетрадку, которую бог знает где и раздобыла. Слесари как-то посмеялись над ее старанием:

— Ты бы стихи про любовь писала!

— А вы не зубоскальте! — рассердился Антипов. — Чтобы дело разуметь, его знать надо. Привыкли: лишь бы день да вечер, а ей работать на этом молоте.

— Все они одинаковые.

— Для вас. А для машинистки молот молоту рознь. Один легкий на ходу и чуткий, а с другим наплачешься. Ты не смущайся, дочка, пиши себе и запоминай. Они же после сами к тебе придут спросить что. Знаю я этих делашей.

Сердился-то он на слесарей не всерьез — видел, что работают на совесть, но в обиду Надю не давал. Доволен был, что выбрал именно ее. Раз человек все хочет узнать и стремится дойти до всего с пониманием, значит, получится толк. Это ведь со стороны несведущему человеку кажется, будто в работе машинистки ничего нет сложного. Иные считают: дескать, какие там сложности — знай себе нажимай на рычаги и слушай команды. А не тут-то было!.. Обманчивая это простота. От машинистки многое зависит. Случается, и опытный, хороший кузнец пропадает с плохой машинисткой. А бывает, и средний удачливо работает, если повезет на машинистку. Вот Дусю взять. Ей не требуется лишний раз команду подавать, она сама видит и чувствует, когда посильнее ударить, когда полегче. Одно удовольствие с такой работать! И всегда у нее порядок, чистота, сальники плотно набиты — не подтекают, все смазано и вычищено, и шток — зимой — к началу смены подогрет.

Некоторые кузнецы — нагляделся Антипов — грубо обращаются с машинистками, кричат, ругаются... Он никогда не позволяет себе повысить голос. И особенно терпеть не может, когда на машинистку кричит сопляк какой-нибудь, едва научившийся клещи склепать. Хоть и ошибся человек, все равно грубить нельзя. И потому, что женщина, и потому, что нервничать станет, от страха снова ошибаться, а это уже не работа — мука мученическая. Именно по настоянию Антипова — еще кое-кто поддержал его — перед войной уволили одного такого крикуна. Не дай бог, какой грубиян был! Всю смену мат на мате, никто из машинисток больше недели с ним не выдерживал. Говорили с ним, беседовали. На профсоюзном собрании разбирали — все впустую. Ему про культуру производства, про отношение к женщине, а он свое — работа такая грубая! Тогда и высказался Антипов: «Нечего на работу валить! Человек на любой работе обязан держать себя в руках, не распускаться и не хамить другим. А если кому наша работа грубой кажется, так тому лучше профессию переменить».


* * *

Чуть подвел Костриков: ко времени, когда молот был смонтирован и готов к работе, печь запускать было нельзя, не просохла. Правда, не только вина Кострикова в этом — он-то старался изо всех сил, а причин разных хватало. С кирпичом, например, задержка получилась, везли издалека, а для железнодорожников какой-то там кирпич — не воинский груз, не страшно и в тупик вагоны загнать.

Однако опоздание это как бы и на руку было Антипову, а больше того — Наде. Хоть вхолостую (на нижний боек доски подкладывали) потренировалась. Если разобраться, вхолостую нисколько не легче — тут особая осторожность, аккуратность требуется, чтобы не шарахать на полную мощь по пустому бойку или по доске. Доска что, дерево, в момент разлетится на щепки. Так что бить бей, но не совсем до конца и не резко, с прижимом. Как опытные машинистки, которые умеют яичную скорлупу разбить, а яйцо не расплющить. Это, конечно, «высший пилотаж», до такого Наде далеко-далеко, но в общем получалось у нее вполне прилично, Антипов был доволен. Немножко, может, и лукавил, похваливая Надю, чтобы поддержать ее, чтобы не разочаровалась и не разубедилась в своих силах.

И настал день, когда запустили печь. Праздником этот день был для всего завода. Никто не созывал народ из других цехов, никакого митинга не назначалось — не до митингов теперь, а люди сами шли и шли в кузницу, точно на торжество.

Вынужденно пришлось организовывать короткий митинг.

— Сегодня знаменательный день в жизни нашего коллектива, — говорил директор завода. — Более трех лет минуло с тех пор, как была погашена в кузнечном цехе последняя печь. Не стану, товарищи, говорить, что́ это были за годы и каких титанических усилий стоили они всем нам. Вы знаете это сами... Возможно, кто-то и сомневался, что наступит сегодняшний день. Но если и так, если и случались минуты сомнения и отчаяния, они не породили неверия, и это главное!.. Враг еще силен, но близок час окончательной победы, и от нас с вами, товарищи, во многом зависит, как скоро этот час придет! Что я могу сказать?.. Сегодня кузнечный цех возобновляет работу. Первую поковку доверено отковать нашему потомственному кузнецу Захару Михайловичу Антипову, которого все вы хорошо знаете. Как говорится в подобных случаях, ему и слово!.. Просим, Захар Михайлович.

Все захлопали, пришлось Антипову сказать несколько слов.

— Речи произносить я не мастер. Мое дело — работа у молота. А за большое доверие благодарю.

— Первую поковку надо сберечь на вечную память! — проталкиваясь к Антипову, выкрикнул Костриков. — На почетное место ее, в музей!

— Вот это правильно, — поддержал его директор. — На поковке выбьем, что она откована двадцать третьего декабря тысяча девятьсот сорок четвертого года кузнецом Антиповым.

— Надо все фамилии указать, — воспротивился он. — Чтоб вся бригада. — Антипов выбрался из толпы и пошел к молоту.

Его нагнал Иващенко.

— Может, мне самому сесть за машинистку? — спросил он. — Столько народу собралось...

— Зачем же девчонку недоверием обижать? — возразил Антипов. — Она так ждала этого дня. Справится, не бойся.

— Ну, как знаешь, — с сомнением сказал Иващенко. — Не пора начинать?

— Скоро уже.

Он явился в цех задолго до начала смены. Холодное еще, темно-вишневое пламя дымными языками лизало заслонку. Пройдет часа полтора-два, прежде чем печь прогреется как следует и станет отдавать тепло металлу, однако Антипову не терпелось, и он каждую минуту гонял подручного взглянуть — не пора ли?.. И не верил, когда подручный говорил, что рановато, что заготовки не нагрелись. Шел посмотреть сам. Но к тому времени, когда окончился импровизированный митинг, можно было начинать.

— Давай! — велел Антипов, косясь на людей, тесно обступивших молот. Не любил он этого, потому что работа — не цирк, глазеть нечего, но и понимал, что сегодня надо стерпеть. Праздник это для всех.

— Боюсь я, Захар Михайлович... — шепнула ему Надя. — Вдруг не получится? Стыда не оберешься... И вас подведу.

— А ты не бойся. Правильно Григорий Пантелеич говорил, что у страха глаза велики.

— Точно! — поддакнул Костриков. Он вертелся возле молота, печь-то его руками сложена, так что и он именинник. — У мышей, — сказал, — оттого и лопаются глаза, что в каждом углу им кошка мерещится.

— Шутите все, — сказала Надя.

— Почему шучу? — с серьезным видом сказал Костриков и как бы даже осерчал. — Это всем известно, в книжках ученые люди пишут. Неужели никогда не читала?..

— Ладно, — надевая рукавицы, объявил Антипов. — Отойди, Григорий Пантелеич!

И вот на боек легла первая заготовка, подернутая, словно была она в легкой, ажурной одежде, вишневой окалиной.

— Наложь, дочка!.. — ласково скомандовал Антипов и кивнул ободряюще. Дескать, все будет хорошо, не надо робеть. — Молодцом! Теперь бей раз!..

И полетела, запорхала по сторонам окалина, отгоняя слишком уж любопытных, и заготовка, освободившись от одежки, сделалась гладкая, свежая, будто побритая. Антипов в такт каждому удару молота, охваченный знакомым радостным азартом, кивал головой и повторял, хотя и не было в том надобности:

— Бей! Бей!..

И видел он, как светится Надино лицо, и все точнее, увереннее были удары, верхний боек не залипал, не задерживался, но легко и плавно, как по хорошо смазанному, скользил вверх-вниз, вверх-вниз, и заготовка, бывшая только что просто куском металла, принимала нужную форму, становилась кру́гом.

— Стой!

— Не получается? — обеспокоенно спросила Надя, перегибаясь через железную перегородку.

— Наоборот, дочка! — сказал Антипов, улыбаясь. — Очень даже хорошо получается!

Он сбросил поковку с бойка и отер со лба пот.

— Ну, Захар, — сказал Костриков, протягивая руку и удерживая голос, чтобы не выдать волнения, которое душило его, — поздравляю! Вот и началась новая жизнь. Не думал я, что когда-нибудь... — Он отвернулся и пошел прочь.

Подходили незнакомые люди, тоже жали Антипову руку, а он и сам, сам с трудом держался, чтобы не заплакать от радости. Но ему нельзя. На него смотрят как на героя. И он чувствовал себя героем, хотя и понимал, что сейчас все тут были одинаковы, все равны, потому что и радость была всеобщей.

На мгновение, всего на одно мгновение он все-таки пожалел, что сегодня за молотом, на месте Нади, не его жена...


ГЛАВА XI


Новый год Антипов встречал у Кострикова, а вернее — у его сестры, потому что хозяйкой в доме все же была Екатерина Пантелеевна. Все складывалось удачно: работал он тридцать первого декабря в первую смену, накануне получил письмо от своих, еще и с припиской, сделанной рукой Галины Ивановны: «Все мы тебя, отец, поздравляем с Новым годом, и внучка тоже поздравляет, и дочка наша Татьяна прислала тебе низкий поклон. А у нас все в порядке, чего и тебе душевно желаем в Новом году...» Вот оно как все хорошо и ладно, думал Антипов, собираясь в гости, и уж само собой, что это последний Новый год, когда семья не в сборе. На следующий обязательно все съедутся в Ленинград, а к тому времени и с жильем что-то решится: завод начинает строительство шлакоблочных домов, целый поселок будет...

В общем, он пришел к Кострикову в хорошем настроении, принес с собой бутылку водки, полученную по карточке и сбереженную для этого дня. Нашлась бутылочка и у Екатерины Пантелеевны. Она и закуску сообразила вполне праздничную, даже селедочку с луком и постным маслом, вкус которой Антипов успел забыть.

Вечер прошел незаметно: поговорили, как водится, о самом важном для всех, помянули тех, кого нет среди живых, не особенно показывая свое горе. Не хотелось хотя бы в праздник ворошить тяжелое прошлое, пусть оно и было только вчерашним днем, а кому-то еще предстояло пережить горечь утрат...

Не все знали покуда, когда проляжет, отмеченная смертью, граница между прошлым и будущим.

— Живым — жить и работать! — сказал Костриков, поднимая первую стопку. — А кого нет нынче с нами... — Он вздохнул. — Вечная память им и покой. Будем!

— Будем, — повторил за ним Антипов.

— И за возвращение живых, — вставила Екатерина Пантелеевна. — За скорое возвращение.

Выпили.

И тут снова, в который раз уже, Антипов подумал, что слишком жестоко пострадал от войны Костриков. Конечно, его тоже война не помиловала, нет, — отняла сына, родную кровь и наследника антиповского рода, но не потерять никого в такой войне было бы, пожалуй, несправедливым, как если бы Антиповы — подумать страшно — прятались за чужие спины, искали для себя покоя и спасения. Этого не бывало и быть не может.

Он всегда явственно ощущал себя одним из тех, на чьих плечах, утвердившись давным-давно и незыблемо, держалась извечно и теперь держится огромная страна, благоденствие ее и счастье. Нет, Антипов не знал, не довелось, книжной истории своей Родины — разве только то, что пошла, зачалась Россия от его Новгородчины, но и об этом не столько знал, сколько слышал от других. Он чувствовал историю в себе, словно бы каждая ее страница, большая и маленькая, прошла сквозь него, сквозь его сердце, оставив там незримый и неизгладимый след, как чувствовал, прожив почти всю жизнь в Ленинграде, огромность России и нежность ее, и страдания, и горе. Точно не он, Антипов, жил на земле, которую зовут певуче и вольно — Россия, а земля эта жила в нем...

Он не путешествовал праздно, для того не было у него никогда времени, однако и со своего места, почитаемого им, все видел, все понимал, потому что хотел видеть и понимать.

Земля предков, обильно и многократно омытая их кровью, земля эта и в малом кусочке остается огромной и прекрасной, несмотря ни на что, ни на какую скверну и слезы людские. И сколько бы часто и дико ни терзали ее, сколько ни разоряли недруги, пришлые и свои, она все равно была, есть и будет прекрасной, ибо она — Россия!..

Может, и не совсем так думал Антипов, а только мысли о Родине, высокие и чистые, как родник, дающий жизнь большой реке, мысли эти питали дух его, дарили силы и помогали в трудные минуты жизни. Он знал твердо: нельзя ни радость свою, ни горе отделить от радости и горя всего народа. Оттого ведь и силен дух России, оттого он и не бывал никогда сломлен...

Люди приходят и уходят, так заведено и так, значит, нужно. Народ остается.

— Давайте, что ли, за наш народ выпьем, — предложил он. — За тебя, Григорий Пантелеич, за вас, Екатерина Пантелеевна, за тебя, дочка, — сказал племяннице Кострикова. — За всех нас, за живых и мертвых, потому что мы и есть народ.

— Хорошо ты говоришь, Захар, — глухо отозвался Костриков. — Сегодня мы народ, это правда. Святая правда. А завтра?..

— О чем это ты, Гриша? — осторожно спросила Екатерина Пантелеевна и тревожно посмотрела на брата.

— Все о том же... Народ, Катя, это когда все вместе, все заодно. Общая нужда и необходимость сплотили людей, соединили в несчастье. А так ли будет, когда война кончится? Вот что заботит меня...

— А как же еще, дядя Гриша?! — воскликнула племянница. — Обязательно так и будет!

— Если бы...

— В самом деле, чего это ты забеспокоился? — Антипова смутили слова Кострикова.

— Думаю я, Захар, что поразбегутся люди. Устроит каждый свою нору, спрячется в ней — вот тебе и народ! Еще и палки станут друг другу в колеса вставлять, локтями работать, чтобы свое брюхо насытить. А порознь — подумай-ка! — если каждый для себя и никто для всех, что мы значим?.. Пустое место, территория!.. — Он усмехнулся горько.

— Это, пожалуй, ты хватил, — возразил Антипов, хотя, случалось, и сам задумывался над этим. — Нужда, Григорий Пантелеич, не только соединяет людей. Учит тоже многому.

— Учит, учит, а как же!.. Всех учит и всякого по-своему. Ладно уж. — Он взмахнул рукой. — Ты за народ предлагал выпить? Давайте выпьем.

— Нет, погоди. Договаривай, раз начал. Вижу, что есть у тебя на уме что-то. Выкладывай.

— А зачем?

— Затем, что с нами за столом твоя племянница сидит, слушает. Для них старались, чтобы жизнь сделать счастливой. Так если не все у нас получилось, она должна знать, где мы с тобой ошиблись и почему. Нельзя, чтобы они повторяли наши ошибки.

— Может, в другой раз?.. — неуверенно сказала Екатерина Пантелеевна. — Праздник сегодня.

— Хорошо, Захар, я скажу. Все скажу, — не обращая внимания на сестру, согласился Костриков и поставил стопку. — Вот ты член нашей партии большевиков, в партийном комитете завода состоишь. Так?

— Так.

— Вспоминать тяжело... До войны, сам знаешь, у меня в голове не было ни единой седой волосинки. А тут в один день побелел. Не тогда, когда наш с тобой дом увидел разрушенный. Не тогда... — Он все-таки взял стопку и выпил. — После, когда стал вспоминать все, как было. Ты пойми это!.. Рассказывать, как мы в блокаду жили, не буду. Катя вот под обстрелом на ничейную землю за капустными кочнами ползала...

— Не надо, Гриша! — попросила Екатерина Пантелеевна.

— Не одна она, нет... Знаю, что и в тылу вам было не сладко... Ты, должно быть, наслышался уже разных разговоров про этого Кудияша?

— Кое-что слышал...

— Поверил? — Костриков испытующе смотрел на Антипова.

— Сам не знаю. Не хочется верить, Григорий Пантелеич. Говорят, скупал вещи дорогие. А за что?..

— Правда все. Правда, Захар!.. Хотя тоже не понимаю, как можно было устраивать сытую жизнь, с бабами валандаться — прости, Катюша, — когда детишки с голоду помирали... А было, было!.. Не знал бы точно, не стал бы рассказывать. И теперь не зря люди говорят: строит он себе дом, дачу вроде. Прикинь: война не кончилась, люди умирают на фронте, девчонки вон за мужиков, за машины работают, а он — дачу! Думаешь, ему жить негде?.. Квартиру он имеет в Ленинграде, мебели дорогой за блокаду натаскано, побрякушек разных... Далеко вперед смотрит, сукин сын! А ты?..

— Что — я? — не сразу понял Антипов.

— Ты куда смотришь?! А партийный комитет, которого ты полноправный член, раз тебя выбрали туда, доверие такое оказали?!

— Погоди, Григорий Пантелеич, — остановил его Антипов. — Меня тут в блокаду не было, а слухи...

— Не слухи, говорю тебе, чистая правда! Десятая, может, часть всей-то правды. А что тебя здесь не было, отговорки пустые. Ты не был — другие были. Вот и выходит, что мы за народ пьем, за всех, значит, а он — тоже народ?! Да если бы он один был такой, черт с ним. Я бы своими руками задушил его, и дело с концом! Скажи, Катя, скажи!

— Не стоит...

— Один не стоит, другая не стоит... Ложки у нее были серебряные, от свадьбы родителей наших остались. На хлеб выменяла! На кусочек хлеба!.. Что же это, большевик Антипов Захар?.. Можно, конечно, сказать, что кусок этот выжить помог, Ленке вон нашей помог... — Он ласково взглянул на племянницу. — А если задуматься: откуда хлеб брали на ложки и другие вещи менять?.. И кто-то сейчас, дети может быть, хлебают этими ложками. Вникай, Захар. А теперь и выпить согласен за народ. — Он налил себе и поднял стопку.

Не получилось праздничного застолья, и Антипов не остался ночевать, сколько его ни уговаривали. Пошел в общежитие. И, возможно, чувствовал бы себя счастливым от живой людской радости, от веселья, которое в полночь выплеснулось из затемненных домов на улицы; оттого, что люди были приветливы и добры друг к другу — бросались снежками, валялись, как дети, в снегу, однако Антипову было не до того. Тяжелый разговор с Костриковым занимал его мысли, и хотя по-прежнему не хотелось верить, что такое могло быть и есть, он понимал, что верить надо: Григорий Пантелеич не из тех, кто станет напрасно языком болтать.


* * *

Парторг ЦК на заводе Андрей Павлович Сивов принял Антипова через два дня после Нового года. Беседа их получилась короткой: оказалось, что в партком уже поступило заявление от Иващенки.

— Выходит, Борис Петрович знал, а мне ни словом не обмолвился, — обиделся Антипов.

— Он тоже от других слышал, — сказал Сивов.

— И какое приняли решение?

— Сейчас делом Кудияша занимается Госконтроль. Но в общих чертах нам все ясно.

— Что именно ясно? — поинтересовался Антипов.

— Достоверно установлено, что он заканчивает строительство особняка под Териоками и что зимой сорок третьего года отделывал за счет завода свою квартиру в городе...

— Его арестовали?

— Не так быстро и просто все, Захар Михайлович. Квартира принадлежит его теще, она в эвакуации, а особняк оформлен на имя матери.

— Проходимец какой! — возмутился Антипов. — Значит, все предусмотрел.

— Не простой человек, голыми руками не возьмешь.

— Человек, вы сказали?! — задыхаясь от гнева, воскликнул Антипов. — Люди Родину защищают, для фронта работают, для победы, а он!.. Нет, таких, как Кудияш, нельзя ставить рядом с людьми. Они пачкают имя народа.

— Лично у меня возражений нет. — Сивов улыбнулся дружески, понимающе. — Но мне судить сложно, я человек на вашем заводе новый. Вы и остальные члены парткома знаете его лучше меня... Не думаю, Захар Михайлович, что он стал хапугой и преступником именно в годы войны, хотя возможно и так...

— Чего, чего?

— Я говорю, что Кудияш мог, конечно, резко измениться во время войны, почуяв легкую возможность обогатиться, обеспечить себя на будущее. Но... А что вы думаете по этому поводу?

— Сложный вопрос, — признался Антипов. — Если бы там мелкий жулик, спекулянт. Тут другое. Выходит, всегда в нем было это, а вот не распознали раньше, проглядели. Наша ошибка.

— Вы правильно рассуждаете, политически грамотно. На ближайшем заседании парткома речь, в частности, пойдет и об этом. О воспитании кадров, о деловых и человеческих качествах руководителей производства. Мы обязаны видеть перспективу, смотреть в завтрашний день. Полагаю, Захар Михайлович, вам надо будет выступить. Вы кадровый рабочий завода, человек уважаемый, авторитетный...

Антипов поднялся.

— Меня, — сказал, — уговаривать нечего. Я все равно выступил бы на парткоме. Вот только...

— Что же вас смущает?

— Говорить мне трудно, ведь я-то был в эвакуации...

— Э-э, Захар Михайлович, так дело не пойдет! — Сивов шутливо погрозил ему пальцем. — Прежде всего, вы были не в эвакуации, а выполняли важнейшее задание партии, Родины. Вы принимали участие в обеспечении фронта всем необходимым и можете считать, что это была командировка! И потом... Там, в тылу, люди тоже не хлебали жирные щи из большой миски.

— Так-то оно так, — сомневался Антипов. — А все же тыл — не блокадный Ленинград.

Сивов подсел к нему.

— Как бы поточнее выразиться?.. В сознании некоторых наметилась не совсем правильная точка зрения. Кое-кто считает, что воевавшие и воюющие на фронте, пережившие блокаду — герои, а остальные между прочим...

— И почему это неправильная точка зрения?

— На проверку выходит, что не все показали себя подлинными патриотами и здесь!

— Это недоразумение, — сказал Антипов убежденно.

— Исключение из правил? — Сивов усмехнулся.

— Да.

— Согласен. Но и в глубоком тылу люди не сидели сложа руки в ожидании, когда им на блюдечке принесут победу. Без тыла не может быть фронта. И куда же, если уж мы с вами заговорили об этом, отнесем миллионы советских людей, не по своей воле оказавшихся на временно оккупированной территории? В какой список?.. А массовый героизм жителей Сталинграда, Севастополя, Одессы, Харькова!.. Тысяч городов и сел нашей страны. Слов нет, героизм и мужество ленинградцев навечно будут вписаны в историю... Но нам, пережившим блокаду, нельзя, не позволительно кичиться этим. Гордиться можно, не забывая о том, что наша Родина, наш народ превыше всего и понятие это гораздо шире и глубже, чем моя родина, мои земляки...

— Простите за нескромность, — сказал Антипов. — Вы в блокаду находились в Ленинграде? — Он далеко не со всем, что было сказано Сивовым, соглашался, и потому задал этот вопрос. «Был» или «не был» здесь Сивов — от этого, возможно, зависело главное. Если не все.

— Допустим, не был, — улыбаясь, ответил Сивов. — Это меняет дело?..

— Мне надо подумать.

— Отвечаю: был. — Он вздохнул и отвернулся к окну. Сказал тихо, как бы только для себя: — У меня сынишка восьми лет умер от голода, не успел отправить в тыл...

Сивов мог бы, но не хотел или не считал нужным рассказать, как это случилось. Сын его спал вместе с матерью, чтобы теплее было. Она проснулась утром, а он холодный уже. Спала с мертвым... Закричала: «Андрей, Андрей, скорее врача!..» Сивов на руках — именно на руках, не на саночках — отнес тело сына на кладбище, а жена пойти не смогла. Нашел кусок от сломанной чугунной скамейки и ею выдолбил могилу.

Он вернулся к столу, сел и, точно откинув тяжелые воспоминания, проговорил спокойно:

— Заседание парткома, видимо, мы соберем десятого. И просьба к вам, Захар Михайлович: пока не рассказывайте никому о нашем разговоре, чтобы не будоражить народ. Если вопросов ко мне нет... — Он поднял голову.

— Все ясно.

— Тогда до встречи, Захар Михайлович. И не забудьте, что выступаете на парткоме.

— Не забуду, — сказал Антипов. — А насчет того, что вы мне говорили тут... Я все-таки подумаю, Андрей Павлович.

— Подумайте, подумайте.


* * *

Не пришлось ему выступать. Не пришлось и присутствовать на заседании парткома. На другой день после беседы с парторгом, пришла телеграмма от Клавдии: «Срочно выезжай. Мама тяжелом состоянии».

Не сразу, нет, дошел до сознания смысл короткого телеграфного сообщения. Антипов прочитал раз, другой, не понимая, что бы это могло означать, покуда не обратил внимания на приписку: «Факт тяжелой болезни гр‑ки Антиповой Г. И. удостоверяется. Врач Сивоконь, гербовая печать».

«Значит, с матерью худо?.. — догадался он. — Что же такое случилось у них, не на работе ли?..»

Он метался по огромной пустой комнате — соседи по общежитию работали в дневную смену — из угла в угол, не выпуская из рук телеграфный бланк. Ехать!.. Немедленно ехать! Но как?.. Ведь не пойдешь, не купишь билет и не сядешь в поезд... И с работы еще надо отпроситься, а каждый человек на счету...

Что же делать? Запросить Клавдию, чтобы сообщила подробности?..

За ним прибежала рассыльная.

— Антипов кто?

— Я Антипов, а что такое?.. — Мелькнула мысль, что пришла новая телеграмма, с более страшной вестью.

— К директору вас. Он ждет.

Полсотни шагов по коридору и короткая, в несколько ступенек лестница показались Антипову нестерпимо длинными. Он не шел, а брел, натыкаясь на встречных людей. Рассыльная, глядя на него, испуганно семенила рядом.

Директор встал.

— Не буду говорить утешительных слов, Захар Михайлович. Некогда. Час назад звонили мне. Супруга ваша...

— Я знаю, — потерянно молвил Антипов и зачем-то положил на стол телеграмму.

Директор странно как-то посмотрел на него и вздохнул.

— Я приказал оформить необходимые документы. Поедете в командировку...

— В какую командировку?

— Пока возитесь с пропуском, время пройдет. Предписание и все остальное сейчас же получите у моего секретаря... — Он нажал кнопку, в дверях тотчас появилась секретарша. — Надежда Максимовна, документы Антипову готовы?

— Готовы.

— А с билетом как?.. Я звонил заместителю начальника дороги, просил...

— Все в порядке, Геннадий Федорович. Билет есть.

— На вокзал, Захар Михайлович! Поезд на Свердловск, если не ошибаюсь... — Он шарил глазами по столу.

— Через два часа, — подсказала секретарша.

— Собирайте, что там надо в дорогу, а на вокзал вас отвезут на моей машине. Надежда Максимовна, распорядитесь.

— Хорошо.

— Спасибо, — машинально пробормотал Антипов, засовывая смятый телеграфный бланк в карман.

В приемной секретарша выдала ему документы, объяснила, в какой кассе оставлен билет и, извинившись, напомнила, чтобы он не забыл там, на Урале, отметить командировку.

— Кто ж мне отметит, — засомневался Антипов.

— Зайдете к секретарю директора, она в курсе. Геннадий Федорович договорился.

Все сделалось как бы само собой, без усилий и хлопот с его стороны, и за это Антипов был особенно благодарен директору и всем, кто помогал, потому что он просто не смог бы ничего сделать...

Но что, что с матерью?.. Что же с ней такое стряслось?..

Нельзя сказать, что он очень любил жену. Нет. Пришла пора, вот и женился. А она была вполне подходящей невестой. Может, и не лучше, но и не хуже прочих. Не много счастья и радости выпало на ее долю — перед войной только-только начали обживаться по-человечески, мебель кое-какую купили, даже швейную машинку, — однако от лишних забот, необязательных мелочей он берег жену, сколько было возможно. Бывало, что и прикрикнет, не без того, дверью хлопнет, когда и не нужно бы, или шарахнет своим кулачищем по столу, но чтобы ударить жену за четверть века совместной жизни, обругать грубо — такого не случалось. Да ведь и ссориться у них не было особенных причин, жили мирно и спокойно. Он делал свое дело, она — свое, как и должно у людей...

«Ничего, ничего, — успокаивал себя Антипов, отгоняя прочь плохие мысли. — Все образуется, поправится мать, увезу их в Ленинград, как-нибудь устроимся...»

Не думал он, не почувствовал, спеша за тысячи верст к ней на помощь, что Галины Ивановны уже нет. Об этом знал директор, знала его секретарша — по телефону сказали им, — но от Антипова скрыли.

Она скончалась утром того дня, когда Антипов выехал из Ленинграда, и вторая телеграмма, посланная дочерью вслед за первой, не застала его.

Умерла Галина Ивановна спокойно, потому что чувствовала близкую смерть, и жалела только, что не позволяла раньше написать мужу о болезни и что уйдет она, не повидавшись, не поговорив на прощанье с ним...

Резкое ухудшение наступило как раз в канун Нового года, наутро Галину Ивановну увезли в больницу, но только третьего Клава решилась дать отцу телеграмму. Она всего-то и отошла от матери — дежурила возле нее — на почту, а когда вернулась, уже не застала ее живой.

И доктора, и сестры, и больные смотрели на Клаву с сочувствием, молчали — что тут можно сказать, — она же оцепенела словно и не плакала. Но было ей страшно. Не перед смертью вообще, а оттого, что умерла мама... В госпитале умирали чужие люди, к тому же и тяжело раненные, как бы заранее отмеченные смертью, и все готовы были к этому. А теперь — мать, которая была всегда и казалось, что всегда и будет. А ее вот не стало...

— Ты поплачь, поплачь, — уговаривала Клаву санитарка, убиравшая за матерью постель. — Поплачь — и легче станет.

Она заплакала только на похоронах, когда заколачивали гроб. Потом упала на свежий холмик, не чувствуя боли, которую причиняли смерзшиеся, твердые комья земли, не чувствуя этой земли во рту, и все повторяла, звала мать, может быть, и не понимая, что зовет пустоту...

С кладбища ее увели с трудом. Она вырывалась и кричала, что никуда не пойдет.

Антипов добрался лишь через неделю, опоздав к похоронам на одни сутки. Не догадался сообщить, что выехал, и его перестали уже ждать...

К приезду отца Клава немного оправилась, пришла в себя. Но когда увидала его, заплакала.

— Ну!.. — сказал он, обнимая ласково дочь. — Слезами не поможешь. Жить надо.

— Ой, папочка!.. Ой, милый!.. Сколько раз хотела написать тебе правду, она не разрешала...

— Похоже на мать. А ты не убивайся. Не ослушалась и правильно сделала. — И самого душили слезы, но не мог — так считал — позволить себе заплакать, нельзя.

— Я же давно знала... — причитала Клава. — Мне когда еще сказали, что у нее рак.

— А мать?

— Нет... Может, догадывалась... Все боялась тебя волновать. Дура я, дура!..

— Хватит, — строго сказал Антипов. — Не воротишь, а себя изведешь слезами. Пойдем на могилу.

— Сейчас?..

— Когда же? Сейчас и пойдем.

Место, где схоронили Галину Ивановну, Антипову понравилось. Земля, он это и прежде знал, здесь сухая — песок, и сосны кругом. Ветер гудел в верхушках сосен, вызывая тоску, снег скрипел протяжно под ногами, и скрип этот, неслышный и незаметный на улице, ночью на кладбище казался громким, неуместным.

— Уйдем, — звала Клава отца.

Ей было жутко.

— Погоди минутку. — Антипов наклонился поближе к тумбе, увенчанной звездой («Она ведь была верующая», — мелькнуло в сознании), чиркнул спичку и слабым ее, мерцающим светом высветил надпись, сделанную на полированной дощечке из нержавейки: «Антипова Галина Ивановна, 1898—1945 гг.». Выпрямился, спросил: — Завод поставил?

— Завод, — отозвалась Клава шепотом.

— Не просила перед смертью, чтобы отпели ее?

— Я ведь была на почте...

— Ладно, раз так.

«Не плохо матери здесь будет лежать, — думал он, оглядываясь. — А плохо то, что одна останется, никто не придет на могилу, не навестит, не погорюет над ней...»

— Не много она видела в жизни хорошего, — сказал вслух. — И умерла в горе, на чужбине.

И в эти минуты, стоя без шапки над могилой жены, когда простительна человеческая слабость и когда, может, ложь поистине бывает во спасение, Антипов не хотел лгать, потому не обещал ни себе, ни покойнице, что станет каждый год приезжать сюда... Не наказывал этого на будущее и дочери, понимая, что такие обещания все равно не выполняются, остаются пустыми словами, вечным укором собственной совести. А жена, как и он, никогда не любила пустословия и невыполнимых обещаний...

— Пошли, — сказал, — что же стоять.

Морозно было и очень тихо. Угомонился ветер. Редкие большие снежинки медленно и плавно опускались на землю, ставшую вечной обителью еще одной души. В просветах между соснами четко выделялись кресты, а кое-где и маленькие обелиски со звездами.

Клава в страхе прижималась к отцу.

— Глупая, чего ты боишься? — говорил он. — Живых бойся, а мертвых нечего. Мертвые уже никому не принесут зла. И хорошее, и плохое, они сделали все, что смогли и сумели.

Странно как-то чувствовал себя Антипов. Он не испытывал опустошающего отчаяния или страданий, не думал о том, что со смертью жены кончилось все и пора самому прикинуть, как доживать...

Это было не равнодушие, нет, хотя не было между ними и такой самозабвенной и красивой любви, как пишут в книгах и показывают в кино. Не каждому дарована такая любовь, не каждый и умеет ею воспользоваться, чтобы испить до дна хмельную, буйную чашу, а большинство людей живут потому, что нужно жить и давать жизнь своим детям. А может, он не испытывал теперь особенной горечи оттого, что в последний год были они порознь и отвыкли друг от друга?.. Или оттого, что он не видал ни страданий ее, ни смерти?..

Вот и думать он может, и размышлять, когда помутиться должно бы все в голове. Выходит, в их жизни было что-то не так, как нужно?..

— Что с тобой? — заглядывая ему в глаза, встревоженно спрашивала Клава.

Он и не заметил, что они уже шли по улице.

— Ничего, ничего, дочка. — И вдруг резко остановился: — Наташка где?!

— В яслях на круглосуточном. Я писала тебе.

Вот оно, вот!.. У него есть дочь, есть внучка. Он знает, зачем и ради кого будет продолжать жить на земле. В этом, в заботах о дочери и внучке, его святой долг, его цель и смысл жизни. Бог даст, Клавдия подарит ему и внука, и он заменит сына, и Антипов отдаст ему свой опыт, все, что знает и умеет сам. Нет, он не бобыль! Он соединяет в себе и отца, и мать и дедушку с бабушкой...

— Взять ее надо, — сказал.

— Почему?

— Поедем все домой, в Ленинград. Нагостевались, выходит, на Урале. Татьяна что пишет?

— А она... — Клава замолчала испуганно.

— Ну?

— От нее давно нет писем...

— Как то есть нет?! Ты же писала...

— Прости.

— Так, значит, — вздохнул он. — А я там радуюсь, что все хорошо в нашей семье складывается... А тут... Давно нет писем?

— Месяца четыре.

— Хорошо, нечего сказать. Лучше некуда.

— Напишет, — проговорила Клава не очень уверенно. — Если бы что случилось, сообщили бы...

— Если бы да кабы!

Он быстро пошел вперед, не оглядываясь на Клаву. Она с трудом поспевала за ним.


* * *

Могила жены оставалась заботой Антипова. Пока не разъехались эвакуированные ленинградцы, за нею присмотрят, он не сомневался, а потом что?..

И тогда он вспомнил про бабку Таисию.

Она встретила его приветливо, пригласила выпить чайку.

— Больше угостить нечем, — сказала, как бы извиняясь.

— Спасибо, — поблагодарил Антипов, оглядывая комнату, густо и терпко пропахшую травами. Пучки ее были развешаны по стенкам, у потолка.

— Хозяин — барин, — недовольно проговорила бабка Таисия, тоже со вниманием и пристрастием приглядываясь к гостю.

— Я к вам с просьбой...

— Знаю. — Она перекрестилась, шевеля губами. — У Павлычевых тоже никого не осталось. Храню, храню их могилку, а ты как же думал? Живой сам о себе может позаботиться, о мертвом бывает некому. Поезжай с богом и не беспокойся. В чистоте и аккуратности будет твоя могила. — Она быстро стрельнула глазами в Антипова, однако он не обратил внимания на ее слова. — А ты у себя в Ленинграде отыщи, сделай милость, ничейную могилу и позаботься о ней. Там у вас, должно, нынче много ничейных... — Она еще перекрестилась, пробормотав: — Сделай, господи, так, чтобы земля была им мягкой постелью... — И вздохнула. — Так-то все, кто помер, заботу живых поимеют и любовь людскую неоскудевающую. Сказано же: «Возлюби ближняго твоего, как самого себя...» Все люди и веры любой — наши ближние. Ну, да ты не веришь в господа бога... И не верь, не верь! У всякого своя вера, у всякого свой бог в душе, потому не осуждаю. Ты присядь, присядь на минутку.

Антипов сел. Не было, оказывается, в бабке Таисии ничего от гадалки-побирухи, каких он повидал в жизни.

— Курить у меня можно, — догадалась она, лукаво усмехаясь. — Меня угостишь папиросой, и я закурю.

— Пожалуйста, ради бога! — виновато сказал Антипов, доставая папиросы.

— Видишь, ненароком и бога вспомнил. — Она закурила с удовольствием. — Э-хе-хе!.. Вот на образа, замечаю, смотришь. Посмотри, полюбуйся. Людьми и с людей же писаны они, потому как человек — он и есть бог и спаситель. А что женщины, бабы, ко мне гадать идут, судьбу свою узнать желают, нам ли с тобой судить их за то, подумай!..

— Я не сужу, — смущенно возразил Антипов.

— А судил, судил! Жену, царство ей небесное, ругал. И не перечь, знаю. Скажу тебе так: бабе что? Ей покою хочется, чтобы все хорошо и ладком было, чтобы сын ли, муж ли прежде нее не ушел на тот свет. Ведомо, ведомо ей, что все уйдут. А пусть, думает, я наперед, после они... Твоя-то за невестку душой болела. За себя — нет! Она еще приходила, травы я ей давала, да все равно не помогло. И нельзя было помочь, болезнь такая. Доктора говорили тебе?

— Говорили.

— От трав моих, не подумай, вреда не было. Боль от них тише делается, а вреда нет. — Она выкурила папиросу, сильно, по-мужски вдавила окурок в пепельницу, которую незаметно как-то поставила на стол. — Женщина она была добрая, ласковая. Да ведь злые ко мне и не приходят. Они о себе заботу имеют, а я таким не помощница. Небось думаешь, что людей обманываю, сказки им рассказываю, чтобы самой прожить в безмятежности...

— Я так не думаю, — искренне сказал Антипов.

— И слава богу, коли не врешь. Когда человек покоя ищет, он его обрящет. Один в стакане с вином, другой и в смерти грешной... А откуда мне знать, к чему бы там во́роны снятся или собаки? Снятся и снятся, а я говорю — к добру, к радости! Солгу маленько для успокоения человеческого, потом у бога прощения попрошу... Ты, если не жаль, оставь мне несколько папиросочек. Душистые они больно, вкусные.

— Возьмите все, — с радостью согласился Антипов.

— Все не надо.

— У меня есть.

— Есть, да не в кармане. — Она взяла из пачки три папиросы. — Мне и хватит пока. Я редко курю. Может, хороший человек заглянет, угощу.

— Могилу вам когда можно будет показать? — спросил Антипов, поднимаясь. Отчего-то ему было совестно, и он спешил уйти.

— А чего ее показывать? Сама знаю не хуже твоего. В третьем ряде под кривой сосной. Красный столбик и звездочка. Да ведь там и написано.

«А я не заметил кривой сосны!» — подумал Антипов.

— Я оставлю вам немного денег, а потом присылать буду... — Он полез в карман за бумажником.

— Окстись! — прикрикнула бабка Таисия сердито. — Не понял. Ничего не понял!.. — Она укоризненно покачала головой. — Не вразумила, значит, не сумела. Ну, бог тебя вразумит, ступай себе.

— Простите, если обидел. Я хотел как лучше. Заботы ведь не маленькие...

— Какие заботы! Мертвому что надо? Чтобы кто-нибудь навестил, и ладно. И то не ему это, живым... Езжай спокойно и кланяйся Ленинграду. Великий, великий подвиг совершен твоими земляками. Гордись и помни это. И внучку береги, о ней твои заботы теперь, о ней...

— Спасибо, — сказал Антипов.

Бабка Таисия вышла проводить его во двор. И все смотрела на него, точно ждала, что он еще что-то скажет...

— Я вот что хотел... — Он колебался.

— Ты смелее, смелее! Мужик же.

— Понимаете, жена была верующая, а я...

— Панихиду чтоб я отслужила хотел попросить? — усмехнулась бабка Таисия, довольная. — Отслужила уже. Сегодня вот как раз и отслужила...

Антипов кивнул на прощанье и, пригнув низко голову, пошел со двора.


* * *

На другой день после приезда отца Клава была на дежурстве. Поздно вечером в сестринскую, где она отдыхала, неожиданно пришел Анатолий.

— Что-нибудь случилось?.. — встревожилась Клава.

В последние дни она как-то забыла о нем и, конечно, не ожидала увидеть его здесь.

— Нет... То есть да... — пробормотал Анатолий.

И смущенно посмотрел на дверь.

— Ты что оглядываешься, боишься кого?

— Так просто.

— Садись. — Она подвинулась, освобождая место на кушетке для него.

— Я ничего, я постою...

— Тебе же тяжело на костылях. Садись.

Он присел неловко, мешал гипс.

— Не болит нога? — спросила Клава.

— Немножко. Иногда. Привыкать надо, скоро на выписку. Сегодня сказали, что на днях снимут гипс.

— Не рано выписываться?..

— Сколько же можно валяться! Восьмой месяц пошел, надоело.

— Неужели восьмой? — удивилась Клава. — Как быстро время идет, я и не заметила.

— Ты извини, что я зашел... — виновато сказал Анатолий, опуская глаза. — У тебя такое...

— Не надо, Толенька. Зашел и зашел. Только вот нельзя после отбоя. Дежурный врач увидит — обоим влетит.

— Ребята спросить велели, не нужно ли чем помочь? Кто ходячие, могут дрова пилить, например. Ты скажи, не стесняйся.

— Придумщики вы! — ласково проговорила Клава и пожалела, что скоро придется расставаться с госпиталем, со своими подопечными, которым, она чувствовала это, будет ее недоставать. — Отец ведь приехал, — сказала тихо.

— Я слышал... — И вдруг испуганно: — Он увезет тебя в Ленинград или сам здесь останется?

— Увезет. — Она улыбнулась нежно и печально. — Документы оформим и поедем.

Анатолий с тоской, какую он не сумел бы скрыть, если бы даже захотел, смотрел на Клаву, и она вдруг поняла, что самое-то трудное будет расстаться с ним. Как не стыдно, укоряла себя, только мама умерла... Нельзя сейчас думать об этом.

— Я тоже, когда выпишусь, может, поеду в Ленинград, — сказал Анатолий. — На фронт меня больше не возьмут. Но сначала съезжу в Минск.

— А в Ленинграде у тебя кто?

— Тетка. Сестра отца. На Литейном проспекте до войны жила. Знаешь?

Клева кивнула.

— И сейчас там живет?

— Не знаю. Я не помню адрес. Найду, верно?

— Конечно, найдешь.

— В гости к тебе зайду, не выгонишь? — Анатолий напрягся весь в ожидании ответа.

— Осторожно! — вскрикнула Клава и схватила костыль. — Упадет.

— Не выгонишь? — повторил он.

— Приходи. Только я пока не знаю, где мы жить будем. Дом наш разбомбило. Отец сейчас в общежитии. Ты раньше никогда не был в Ленинграде?

— Нет.

— Что ты, у нас замечательно!.. Знаешь, как красиво, когда белые ночи? Ты не представляешь даже, — восторженно говорила Клава, чувствуя, что оба они говорят не о том. — Как здесь после обеда. Читать ночью можно. Не веришь?..

— Верю.

— А мосты через Неву разводятся... — Она усмехнулась грустно. — Я сама ни разу не видела, как разводятся мосты. Смешно, правда?.. Когда приедем, обязательно посмотрю. Нет. — Она вздохнула. — Сейчас зима. Придется до лета ждать.

— Ты... Ты напишешь мне свой адрес? — тихо-тихо спросил Анатолий, отворачивая лицо.

— Честно, я не знаю.

— Ну... Когда узнаешь.

— А если ты раньше выпишешься?.. — Она сама напугалась, подумав об этом.

— Ты сразу напиши, — попросил он. — Вы же остановитесь где-то. Или «до востребования».

— Ладно, напишу... — сказала она тоже тихо.

Анатолий поднялся, опираясь руками, и повис на костылях.

— А если...

Кажется, Клава слышала, как бьется его сердце. Или это билось ее?..

— Если, — сказал он вовсе шепотом, — я приду к тебе не в гости?

Вот оно, вот — чего больше всего боялась, но и ждала она услышать... Наверно, скорее ждала, чем боялась. Вспыхнули, загорелись щеки. Хорошо еще, что в сестринской горит только настольная лампа.

— Иди в палату, Толя. Поздно уже.

— Уйду. Я уйду...

— Сейчас иди...

Анатолий, собравши всю свою волю, сказал:

— Я люблю тебя.

— Не надо!.. — Клава прижала руки к щекам, и рукам сделалось жарко. — Не надо, милый...

— Ты...

— Господи, услышит кто-нибудь! Ступай, прошу тебя!.. — И думала: «Неужели так бывает у всех? А как же мама? Горе-то какое у нас!..»

Анатолий вышел.

А Клава, оставшись одна, плакала...


ГЛАВА XII


Татьяна выздоравливала. Жизнь победила окончательно. Тело наполнялось ее живительными соками, как дерево по весне, но душа все еще оставалась надломленной, и каждый нерв был напряжен, натянут, отчего Татьяна стала раздражительной и не в меру упрямой. Болели и раны, а в особенности правое бедро, где серьезно была повреждена кость.

— Болит? — спрашивала врач, когда при осмотрах и перевязках замечала, как Татьяна морщится и кусает губы. — Это хорошо, милая. Это просто замечательно!.. — Она не успокаивала, не говорила слов попусту, но действительно радовалась, потому что гораздо хуже, если б Татьяна не отзывалась на боль, оставалась безразличной к ней. В ее состоянии — это самое страшное.

— Очень болит, Елена Александровна, — однажды призналась она, впервые назвав врача по имени-отчеству. — Выламывает все...

— Поболит и перестанет, — ласково сказала Елена Александровна. — Мы с вами медики, милая, понимаем. Потерпеть надо.

— А что у меня там?..

— Шейка бедра раздроблена.

— Но ведь это...

— Все будет в порядке! Вставили металлический стержень, сохранили ногу, так что бегом, Татьяна Васильевна, от нас побежите!..

Верила ли она врачу? И да, и нет. То есть верила, разумеется, что ей сохранили ногу, что сможет ходить, но знала — с палочкой, прихрамывая. И разве в ноге только дело!.. Изранено, иссечено шрамами буквально все тело, плохо слушается и сохнет — повреждено сухожилие — левая рука, а главное... Главное, конечно, лицо. Рваный рубец от переносицы по всей правой шеке и десятки «оспин», оставленных песчинками, крошечными осколками мины, отчего лицо сделалось рябым...

В медучилище, где училась Татьяна, был рябой парень: стрелял из отцовского ружья, разорвался патрон. Девчонки избегали его, а между собой смеялись, что с таким... с таким уродом страшно по улице рядом пройти... Как же его звали?.. Нет, сколько ни вспоминала Татьяна, не могла вспомнить. Рябой и рябой. Без имени, без фамилии. А ведь он — парень, мужчина. Она — женщина... Господи, как показаться на глаза людям! Пожалуй, теперь ее не узнал бы и Михаил. Конечно, не узнал бы. Случись чудо, повстречайся с ним живым — отвернется, чтобы не показать своей неприязни, своего ужаса...

В минуты, когда наступало отчаяние и не было сил бороться с ним, зло смеялась над собой: «Рябая хромоножка!..»

Елена Александровна, женщина чуткая, тактичная, однажды издалека завела разговор на эту тему, понимая, что более всего мучит Татьяну. Рассказывала о какой-то знакомой — разумеется, о несуществующей, придуманной, — которой при пожаре сильно обожгло лицо.

— Бедная так страдала, так страдала!.. — говорила Елена Александровна, импровизируя и внимательно наблюдая за Татьяной. — А потом через людей узнала, что в Москве есть врач, который превосходно делает на лице пластические операции...

— Зачем вы мне это рассказываете?.. — А самой было интересно, что же дальше.

— Вы послушайте, послушайте!.. Поехала она в Москву, а когда вернулась...

— И что? — Татьяна напряглась.

— Ну прямо киноартистка, честное слово! — Она засмеялась так искренне, что, пожалуй, можно было и поверить ее рассказу. — Знакомые шутили, что муж в нее заново влюбился...

Тут вот ошиблась Елена Александровна, не зная о том, что муж-то Татьяны погиб и что, по крайней мере пока, ее нисколько не занимает, не волнует любовь мужчин. Она давно поклялась себе и в письмах к уже убитому Михаилу в вечной своей любви к нему и верности.

— Это было в тридцать восьмом или тридцать девятом году...

— Не надо! — сказала Татьяна, отворачиваясь. — Я не хочу, слышите, не хочу делать пластическую операцию!.. И всё вы врете, врете, врете! — Она зарылась лицом в подушку и лежала так, покуда не услышала, как Елена Александровна осторожно прикрыла за собой дверь.

Потом, правда, думала о том, что действительно можно сделать операцию, но для этого нужно время, да и не просто найти хорошего хирурга-косметолога, который бы взялся исправить ее лицо...

А вскоре после Нового года врачи нашли, что Татьяна достаточно окрепла для прогулок на свежем воздухе. Комсомольцы местного небольшого завода сделали для нее коляску. Была она удобная, легкая и проста в управлении.

Как-то Елена Александровна пришла в палату раньше обычного обхода. Пощупала пульс, осмотрела повязки, проверила гипс, спросила, как Татьяна чувствует себя, и неожиданно объявила:

— Сегодня поедем гулять. На улицу, на воздух!

— Что? — встрепенулась Татьяна. Если она и думала когда-нибудь об этом, то в далеком-далеком будущем.

— Гулять, Татьяна Васильевна, поедем. Нам с вами, милая, необходим свежий воздух и движение. Новые впечатления тоже крайне необходимы. Это — жизнь!..

— Воздуха мне хватает и здесь, — возразила Татьяна. — И этих, впечатлений.

— Вам кажется, что хватает. Вот...

— Я не хочу на улицу.

— Как же можно не хотеть? — изумилась Елена Александровна. — Здесь такой прекрасный парк! Есть что посмотреть.

— Мне из окна видно.

— Что окно!.. Вот я, например, всю жизнь прожила на одном месте, в этом городе. Считала всегда, что достаточно знаю, достаточно вижу. И мне, как вы говорите, всего хватало... — Она задумалась на мгновение, вспоминая о чем-то. — Возможно, что и хватало. Возможно. А незадолго до войны мужа направили в командировку в Ленинград. У меня накопилось несколько отгулов за дежурства, и я поехала с ним. Между нами, поехала, чтобы не отпускать одного... Она улыбнулась. — Муж у меня, знаете, был неравнодушен к женщинам... И что же? Там, в Ленинграде, я впервые поняла, как многого мне не хватало! Дело не в достопримечательностях, у нас своих хоть отбавляй. Хотя, конечно, я побывала и в Эрмитаже, и в Русском музее, и в Казанском соборе. Но все это я, в общем-то, видела раньше в кино, на открытках... А не хватало мне простого общения с этим неповторимым городом, с его улицами, переулками... После войны обязательно снова поеду. А в тот раз нам удалось заехать еще и в Новгород, и там я ощутила нечто похожее, но совсем-совсем другое... Вернувшись домой, я как-то по-новому стала смотреть на свой город. Некоторые говорят, что наш город, между прочим, чуть ли не ровесник Новгорода...

— Я не поеду гулять, — сказала Татьяна.

— Ну, знаете ли! — сердито проворчала Елена Александровна. — Возможно, я тоже не хочу работать здесь, а работаю, потому что нужно, необходимо, наконец. И вам необходимо на воздух!

— Все равно. — Татьяна вздохнула устало, как бы давая понять, что разговор бесполезен.

— А я говорю — поедете!

— Насильно повезете? — Она усмехнулась нехорошо.

— Как-нибудь обойдемся без насилия. Вы, милая, пока находитесь в рядах Советской Армии, вас никто не увольнял, и я могу вам просто-напросто приказать. Вы — младший сержант, а я все-таки капитан медицинской службы. Кто там, давайте сюда коляску! — крикнула Елена Александровна, приоткрывая дверь.

— Зря вы это, — спокойно сказала Татьяна. — Вам не идет командовать. Да вы и не умеете.

— Но вы же убиваете себя! Вы взрослый, разумный человек, сами имеете медицинское образование...

— Убейте вы меня, — неожиданно проговорила Татьяна. — Сделайте укол, что вам стоит.

— Нет, вы неисправимы! Я решительно отказываюсь иметь с вами дело. Пусть вас лечит кто-нибудь другой. А меня увольте! — Она выбежала из палаты, хлопнув дверью.

Татьяна повернулась на спину. Казалось, она бесцельно и бездумно рассматривает потолок. В действительности потолок для нее был не просто потолок, а карта. Она находила там места, где когда-то жила с родителями, где родилась и где познакомилась с Михаилом, где живет теперь с его родителями ее дочка, однако она не могла отыскать города, где находилась сейчас сама, и — всего ужаснее — даже предположительно не знала, в какой точке на карте похоронен (похоронен ли?) Михаил.

А город, в котором жила Наташка, был в самом углу потолка, возле окошка. К нему от центра бежала еле приметная — посторонний не разглядит — трещинка, похожая на сине-голубые изломанные линии, какими на других картах показывают небольшие, часто безымянные речки.

Татьяна время от времени путешествовала по этой трещинке-речке на стареньком колесном пароходе, который мягко шлепал по воде колесными лопастями, а мимо, медленно и оттого величаво, в подробностях, текли песчаные берега и синий лес вдали...


* * *

Оформление документов на въезд в Ленинград заняло порядочно времени. Хорошо еще, что Антипову предоставилась возможность переговорить по телефону с директором своего завода и директор принял участие в его заботах.

Вызов пришел через две недели.

А в дорогу собрались скоро. Да и собирать особенно было нечего: сюда приехали с малым, обратно возвращались почти с пустыми руками. Какие и были вещички — не лишние, нет, а без которых обойтись вроде можно, — Галина Ивановна променяла на продукты. Тем и выходили, выкормили внучку.

Накануне отъезда заходили знакомые и просто земляки-ленинградцы. Кто-то хотел передать живой привет родным, кто-то просил захватить посылочку, и Антипов никому не отказывал, обещался выполнить все просьбы. Забежала и Дуся, машинистка. Пожаловалась, что без него работается трудновато, не привыкла с другими кузнецами. Ревниво расспрашивала, с кем он работает.

Антипов подробно рассказывал ей про Надю Смирнову, про других девчонок, которых Костриков прозвал птицы-голуби, про самого Григория Пантелеича, про Иващенку, про то, каким застал цех и как восстанавливали его... Дуся слушала внимательно, иногда уточняла какие-то детали, словно он рассказывал бог знает что! Но для нее-то и в самом деле все это было интересным, и Антипов вполне понимал ее.

— Если б вы знали, как домой хочется! — вздыхала она. — Нельзя там похлопотать, чтобы меня вызвали?.. Поговорите, Захар Михалыч, с начальством. Вас послушаются...

— Поговорить можно, отчего не поговорить, — с сомнением сказал он. — Только вряд ли что получится. Женщина ты, и с ребятишками. Такое дело, понимаешь...

— Нынче женщины мужиками стали.

— Это по нужде.

— Нужда, она за нами по пятам бродит. — Дуся вздохнула скорбно.

— Когда-то и отстанет, — сказал Антипов, и подумал, что от нее, от Дуси то есть, вряд ли отстанет: вдова с двумя ребятишками на руках.

— Надеемся, — молвила она.

— Надо надеяться. Без надежды жизнь не в жизнь. Как без работы.

— А невестка ваша воюет все?

— Воюет, должно быть...

— Смелая она. Я бы не смогла.

— Смогла бы и ты, — убежденно сказал Антипов. — Люди часто не знают, чего они могут. Думали разве, что сможем пережить такое?.. А пережили. Теперь уже скоро все образуется.

— Пойду я, — проговорила Дуся с тоской и поднялась. — Мне во вторую смену. А вы, пожалуйста, Захар Михалыч, не забудьте поговорить с начальством насчет меня. Сил больше нет, как домой хочется. Повесилась бы, кажется...

— Ну, ну!

— А!.. — Она махнула рукой и пошла.

Жалел Антипов ее, понимал хорошо, но и знал, что не станет говорить с начальством. Может, это и не бесполезно, а не нужно, вот в чем дело. Как ей прожить с детьми в Ленинграде?.. Ждать надо. Ждать.

В день отъезда сходили с Клавой на кладбище, попрощаться. У могилы копошилась бабка Таисия. Ночью выпал большой снег, и она расчищала дорожку.

— Завалило, — сказала она, распрямляя спину. — Поясница вот ноет, худо. Старость.

— Дайте я. — Антипов протянул руку за лопатой. Ему сделалось стыдно, что он здесь еще, не уехал, а могила уже засыпана снегом.

— Ничего, ничего, я после дочищу, — отстраняя лопату, воспротивилась бабка Таисия. — Сейчас покуда пойду к Павлычевым, там тоже снегу много. Густо шел. А после сюда вернусь. Не беспокойся. — Она взглянула на Клаву. — Красавица, вся в мать. Дай господь тебе счастья и хорошего мужа, доченька. Это для бабы самое главное.

Она пошла, опираясь на лопату, как на палочку.

— Я ее другой представляла, — сказала Клава, провожая бабку Таисию взглядом.

— Я тоже, — хмуро ответил Антипов. — Часто мы в людях ошибаемся.

Они постояли недолго. Захар Михалыч отер рукавом иней с нержавеющей дощечки с надписью и со звездочки тоже. Прошептал: «Прости, мать, если не так что было. Отъезжаем мы сегодня, домой...» Клава всхлипнула разок, но не расплакалась.

День был морозный, безветренный, оттого тишина казалась пронзительной, звонкой. Сосны тянулись в голубое-голубое небо, и лишь одна — сколько хватало глаз — была изогнутой, корявой: возле могилы Галины Ивановны. Что-то в молодости покоробило ее, изуродовало. Так и выросла.

— Пошли, что ли, — позвал Антипов.

Только теперь он осознал, что навсегда простился с женой, и явились запоздалая горечь, тоска... Отрывочные, вовсе необязательные воспоминания, которые он не мог соединить вместе, в нечто целостное, и жгучая досада за преждевременную смерть жены. Жить бы и жить ей!.. И вдруг он понял, что не было целого, значит не все прожито, а что-то просто минуло, прошло рядом, не задевши памяти и сердца, и кануло, как на свалку, в общую кучу прижизненных людских забот, которые не всегда стоили того. В том-то и дело, что слишком часто мелкое, суетное загораживает главное, а когда наступает час обратиться не к живому человеку, но к памяти о нем, открывается черная пустота, где не за что зацепиться сердцем... И тем больнее было Антипову думать об этом, что он-то знал — жена отдала ему и детям все. С нею была семья, был дом. Без нее, и он в том числе, сироты они...

— Отец, — отвлекла его мысли Клава, — я зайду в госпиталь попрощаться. — И покраснела.

— Зайди, зайди, — разрешил он.

Клава ушла.

«Обещать нельзя, а приеду сюда обязательно, — впервые сказал себе Антипов. — Вот будет отпуск — и приеду». Это успокоило немного...


* * *

Клаву в госпитале ждали.

Раненые совали подарки, больше все сахар «для племянницы», а старшая сестра от имени медицинского персонала преподнесла объемистый сверток. (Дома обнаружилось, что в нем были шелковое белье и фильдекосовые чулки!) Главный врач, встретив Клаву в коридоре, долго жал ее руку.

— Не забывайте мой совет: непременно учитесь!

— Спасибо, Константин Танеевич.

— Выполните мое пожелание — это и будет вашей благодарностью. И счастливого вам пути!..

В палате, где лежал Анатолий, она задержалась надолго. Не так просто оказалось уйти отсюда. С каждым из девяти раненых нужно было попрощаться в отдельности, каждому сказать и от каждого выслушать добрые, напутственные слова, в последний раз поправить сбившуюся простыню, взбить подушку, расправить в пододеяльнике байковое одеяло — комкаются очень.

— Бросаешь нас, Клавочка! — полушутя, полусерьезно говорили раненые и поодиночке, незаметно выходили из палаты.

И остались они вдвоем, она и Анатолий.

— Ну, вот... — сказала Клава.

— Да. Уезжаешь, значит...

— Ты не сердись на меня, — попросила она. — Я сейчас ничего не могу тебе сказать...

— Я не сержусь.

— Мы сегодня едем.

— Я знаю.

— Напиши мне... — Она опустила глаза.

— Куда?

Клава достала из кармана приготовленную бумажку с адресом Кострикова и протянула Анатолию.

— Это папин друг. Мне передадут. Ты припиши на конверте, что для меня.

— А ты ответишь?..

Она кивнула.

Анатолий поднялся на костылях и склонился к ней, хотел поцеловать ее на прощанье, а она скользнула в сторону, выбежала из палаты и побежала по коридору. Ей казалось сейчас, что коридор неимоверно длинный, потому что сильно и почти необоримо было желание вернуться назад, распахнуть дверь в палату и крикнуть еще два заветных слова: «Люблю тебя!..» Но, признавшись в этом, сказавши эти слова, где бы она взяла достаточно мужества, чтобы оставить любимого?..

Вечером, на станции, Клаве почудилось, что среди толпы у вокзальной стенки, поддерживаемый товарищами, стоял Анатолий. Но скорее всего, ей именно почудилось это, потому что хотелось, чтобы было так...

— Заметно убыло нас, дочка, — сдавленным голосом проговорил Антипов, когда мелькнули и погасли за окном последние городские огни. — Втроем, выходит, остались.

— А Таня?

Он не ответил.

— Увидишь, все будет в порядке, я чувствую!

— Дедушка, — дергал его за руку, спросила внучка, — мы долго будем ехать?

— Долго, — улыбнулся он. А Клаве сказал: — Может быть, и вернется Татьяна, объявится. Только наша она — и не наша. Найдет хорошего человека... Молодая, что ей! И останемся мы, дочка, вовсе с тобой вдвоем...

— Ты думаешь, что она заберет Наташку? — Клава в испуге прижала племянницу к себе, ласкала ее.

— Ладно, ладно, — строго сказал Антипов, хмурясь. — Поживем — увидим. Все как-то устраивается, пока люди живы, все образуется.

У него еще была большая забота, которая за другими как бы временно отодвинулась, а теперь требовала немедленного решения. Забота эта была о том, где они станут жить... Если б не внучка! Для Клавдии-то также нашлась бы койка в общежитии. Может, устроилась бы вместе с Надей, подружились бы. Работать ведь на завод пойдет.

Не хочется, кто бы знал, как не хочется, а придется, видно, стеснить людей, остановиться пока у Кострикова. Хоть на несколько дней. Потом внучку отдадут в круглосуточные ясли, а сами с Клавдией перейдут в общежитие. В завкоме, надеялся Антипов, ему не откажут с яслями. Не так уж часто он просил за себя. А пожалуй, и вообще никогда не просил. Тесновато, конечно, у Костриковых (он и Екатерину Пантелеевну называл заодно Костриковой), однако он сам может и не останавливаться у них, а только дочка с внучкой.

Подумав об этом, он успокоился немного. Как-никак есть дом, куда можно пойти с поезда. А это пока что главное.


ГЛАВА XIII


Дорога сложилась удачно. В Свердловске через комнату матери и ребенка сразу удалось закомпостировать билеты, и в тот же день Антиповы сели на ленинградский поезд.

На пятые сутки были дома.

— Прибыли вот... — подталкивая внучку вперед, сказал виновато Антипов Кострикову, который открыл дверь. — Не пустишь, Григорий Пантелеич, пожить немного моих?.. А то хоть на вокзале ночуй, а девчонка устала по поездам да по вагонам...

— Почему не пустить? — ответил Костриков, вроде как с сомнением или с растерянностью. — Проходите, проходите, что на пороге остановились! Я, Захар, сам знаешь, всегда гостям рад... Катя не знаю как, а по мне живите. Она хозяйка, обождем ее, что скажет. Раздевайтесь пока... А сам все отворачивал лицо, не смотрел прямо, и глаза его смеялись, были лукавыми.

Антипов насупился. Не ожидал он такого приема. Нет, не ожидал. Была у него уверенность, что и вопросов никаких не возникнет. Ошибся, выходит?..

— Может, и не понадобится, — глухо проговорил он, беря внучку на руки. — Я это на всякий случай, мало ли...

— Конечно, конечно, — сказал Костриков. — Я тебя понимаю, Захар. Как доехали?

— Спасибо. Хорошо доехали.

— Теперь в поездах, говорят...

— Да нет, ничего.

В это время как раз вбежала в квартиру Лена. Увидев Антиповых, удивленно воскликнула:

— Они уже приехали?!

Костриков делал ей какие-то знаки, а она не обращала внимания или не замечала.

— Как же это?.. Мы не успели все прибрать, дядя Гриша. Там мама с Надей окно докрашивают. Хорошо хоть, что пол высох.

— Болтушка ты, Елена! — сказал Костриков и, засмеявшись, полез обнимать Антипова.

— Ты что, Григорий Пантелеич?!

— Дурак! Ну и дурак ты, Захар! Где так умный, а где дурак дураком!..

Антипов оглядывался по сторонам, не понимая ничего. Цирк какой-то, кино, честное слово.

— Признавайся, сукин ты сын, что про меня подумал? — требовал Костриков.

— Семья же, тесно у вас...

Захныкала внучка.

— Погоди, погоди, — успокаивал ее Антипов.

— А годить нечего, — перебил Костриков. — Елена!

— Да, дядя Гриша.

— Быстро за матерью, ребенка кормить надо. Сами там с Надей доделайте, что не успели. Одна нога чтобы здесь, другая там!

Лена выпорхнула из квартиры.

— Тесно, семья же!.. — передразнивая Антипова, сказал Костриков сердито. — А хоть бы и того теснее! Неужто мог подумать, Захар, что здесь тебя не примут, не накормят, дите спать не положат?.. Раздевай, дочка, ребенка, вспотеет, — скомандовал он Клаве. — Шуток как не понимал, так и не научился понимать. И черт с тобой. А тесно не у нас, а в твоей башке от дурости, понял?..

— Извини, Григорий Пантелеич. Прости, если можешь...

— А вот не могу, не хочу прощать! Комнату тебе дали, понял? Да где тебе понять, до тебя же на седьмой день доходит, и то с трудом!..

— Комнату?.. — выдохнул Антипов. — Какую комнату?..

— Обыкновенную, и даже замечательную! Получше, пожалуй, той, что у тебя до войны была. Поедим вот, Катя придет... Это в нашем же доме, в соседней парадной. Ну, дурак, ну, дурак! — Он покачал головой.

— Дай на что сесть, — попросил Антипов. У него не было сил стоять. От слабости подгибались колени.

Костриков притащил стул и набросился на Клаву:

— А ты что стоишь? Велено: раздевай ребенка.

— Как же это, вдруг? — поднимая глаза, спросил Антипов. Он не верил, не смел поверить, что просто и сама собою решилась главная проблема.

— Откуда мне знать, что и как, — отмахнулся Костриков. — Дали и дали, а мне не докладывали.

Слукавил он. На самом-то деле высмотрел комнату в доме, поговорил с хозяйкой квартиры, сходил в партком к Сивову, к директору завода. Собирался пойти и к председателю райсовета, но не понадобилось: без него председатель с заводским начальством все решили. Отпустили краску и обои для ремонта комнаты, а два комплекта постельного белья и две лампочки Костриков выпросил у начальника ЖКО завода и у Иващенки. Екатерина Пантелеевна, Лена и Надя Смирнова взялись за ремонт. Покрасили двери, окна, наклеили свежие обои, выскоблили все, вычистили (заодно и в другой комнате, где одиноко жила вдова Зуева), так что приходи — и живи.

Однако обо всем этом Костриков умолчал.

Прибежала сестра его, похлопотала на кухне, усадила всех за стол. После чая Григорий Пантелеич поднялся, позвал:

— Пошли, что ли.

У него оказались и ключи от квартиры, он вручил их Антипову, показывая на дверь:

— Открывай, Захар.

Комната была большая, с батареями центрального отопления, с балконом. И пол блестел, намытый и свежий.

— Век тебе не забуду, — проговорил Антипов, все еще не веря, что это не сон.

— Ты брось-ка, брось! — Костриков толкнул его в грудь. — Я тут ни при чем. Если посуда какая понадобится, пускай Клава придет. А я пойду, располагайтесь.

— Как в цеху? — спросил Антипов. Все-таки месяц без малого отсутствовал.

— А что в цеху?.. Работаем помаленьку. Надюха твоя, птица-голубь, скучает. Поставили ее с Федькой Гурьевым, а тот, сам знаешь, мат-перемат, сплошной звон стоит. Побеседовал я с ним, вроде утихомирился. — Костриков наклонился, приласкал Наташку.

Та боязливо отстранилась, спряталась за Клаву.

— Что же ты? — приседая, укорил ее Антипов. — Дай дяде Грише ручку и скажи: «До свиданья, приходите в гости».

— Я боюсь, — призналась она, но все же улыбнулась.

Костриков засмеялся и вышел.


* * *

И прежде никогда Антипов не чувствовал себя забытым или ущемленным в чем-то. Работал, сколько было сил и умения, и его не забывали, отмечали благодарностями, премиями и, больше того, высокими правительственными наградами. Он с гордостью по праздничным дням вешал на грудь два ордена и медаль, зная, что никто не попрекнет его, — они заработаны честно. А если, случалось, обходили вниманием, значит, считал он, есть люди, которые более него имеют на это право.

Он не примерял справедливость, как одежку, по себе только, на свои плечи. Он помнил и понимал, что права человека образуются из его обязанностей, а вовсе не наоборот, как некоторым, может, и кажется: «Ты мне, а я — тебе». Принцип этот был чужд его сознанию. Да много ли человеку и надо, если разобраться!.. Сыт, одет-обут, крыша над головой есть и работа, чего же еще?.. Все остальное не от нужды, а скорее от жадности или самомнения. Ну что за беда, когда, бывает, от общего пирога тебе кусок не достался! Выходит, мал был пирог, на всех не хватило...

Сказать по правде, Антипов растерялся. Кругом такая разруха, хоть глаза закрывай, чтобы не видеть этого, а ему — комнату! Не мог он ожидать, даже в голову не приходило... Случай особенный, в привычное его не втиснешь. Ясно, что без Кострикова тут не обошлось, но решал-то не Григорий Пантелеич, решали другие! Значит, пошли навстречу, прониклись его заботой, хотя есть у людей — у директора, у парторга — заботы и дела поважнее, чем думать об устройстве семьи Антипова. Государственные дела! А вот нашли время и для него...

Захар Михалыч, обводя рукой комнату, сказал дрогнувшим голосом:

— Смотри, Клавдия, какая забота о нас... Цени, дочка, и никогда не посмей забыть! Лучше ли жить будешь, хуже, а про сегодняшний день помни всегда.

— Я поняла, отец.

— Хорошо, если поняла. Только понять мало. Прочувствовать нужно, в сердце носить... — Он поднял на руки внучку, поднес к окну. — И ты тоже, — сказал. — Видишь, в окне трубы высокие?

— Вижу, дедушка.

— Это наш завод. Здесь работает твой дед.

— Ты не работаешь, — сказала внучка, недоумевая. — Ты держишь меня на руках.

— Глупая. — Антипов улыбнулся. — Это я вообще работаю. На этом заводе все мы должны работать, потому что мы в большом долгу.

— Мы всегда будем здесь жить? — спросила внучка.

— Всегда.

— И когда мама приедет?

— И когда мама, — сказал он, вздыхая. И подумал, что неизвестно еще, как повернется дело, как сложится дальнейшая жизнь.

О возможной гибели невестки он не разрешал себе никаких мыслей, и в глубине души надеялся, что Татьяна, вернувшись с войны, останется все же в их семье. Пусть и с новым мужем. Ее дело бабье, молодое, и он не станет, нет, препятствовать...

— А мебель откуда? — обходя комнату и трогая вещи, спросила Клава. — Кровать, оттоманка, шкаф... Ой, и трюмо, отец!

В дверь постучались, как поцарапались.

— Входите! — крикнул Антипов. Сразу-то он не подумал про мебель, а теперь тоже удивлялся.

Вошла старушка. Маленькая, сухонькая, седая вся.

— С прибытием вас, — сказала она, поклонившись. — Жить вместе будем. Слава богу, а то одной мне скучно и страшно. Я присяду, ничего?.. — Она опустилась на оттоманку. — Григорий Пантелеевич приходит и спрашивает, не против ли я, если вы поселитесь в этой комнате... А почему я должна быть против? Я рада, тем более не совсем чужие. — Она погладила стенку, осмотрелась. — Обои, конечно, излишне пестрые, крикливые... Но других нынче не достанешь.

— Скажите, чья это мебель? — спросил Антипов.

— Мебель?.. — Старушка задумалась. — Ах, мебель!.. Здесь, в этой комнате, до войны жила моя дочь с мужем, с моим зятем. Так судьбы людские складываются... — Она глубоко, скорбно вздохнула. — Зять погиб еще в сорок первом, а дочка немного не дожила до снятия блокады. Совсем немного... Теперь хорошо, топят, а то ужасно было холодно, вы не представляете! А я всегда была зябликом. Пришлось кое-что сжечь, дочка «буржуйку» где-то купила. Да вы не беспокойтесь, пожалуйста, вообще эта комната теплая, мы никогда окна не замазывали...

— Бабушка, вы сказки знаете? — забираясь на оттоманку, спросила Наташка.

— Знаю, знаю. А ты любишь сказки?

— Я люблю про зверей.

— Замечательно, девочка! Мы с тобой непременно подружимся. Я тоже люблю сказки. Тебя как зовут?

— Меня зовут Наташа. Я внучка. А мою маму зовут Таня, она воюет на фронте, а наш папа Миша погиб, он тоже воевал.

— Хорошая ты моя. — Старушка приласкала Наташку. Та не противилась.

— Что это у вас, брошка?..

— Это называется камея, — ответила старушка.

— А кто на ней нарисован?

— Вот не знаю...

— Я насчет мебели хотел... — заикнулся Антипов.

— Что именно вы хотели?

— Убрать, наверно, надо...

— Зачем убирать? У вас, должно быть, ничего не осталось... Пользуйтесь.

— Тогда договориться надо. Сейчас у меня нет денег... — Тяжело ему было говорить об этом, потому что вроде как просить должен, а он не привык.

— Пусть это вас не волнует. Захар Михайлович, если не ошибаюсь? А это Клава, ваша дочь?.. — перевела она разговор. — Видите, я все знаю про вашу семью: С Екатериной Пантелеевной я давно знакома. Очень милая и порядочная женщина. Господи, я же забыла сама назваться. Анна Тихоновна. — Она приподнялась. — Пойдем, Клавочка... Ничего, что я на «ты» тебя называю?.. Покажу тебе кухню и все остальное. Посуды у нас хватит, так что Екатерина Пантелеевна пусть не волнуется. А вот сарая нет, сломали перед войной, когда проводили центральное отопление. Воруют дрова. — Она взяла Клаву под руку. — Пойдем, пойдем. Да, а как же вы будете с девочкой?

— В ясли устроим, — ответил Антипов. — Трудно только, наверно, устроить.

— И не надо, раз трудно! Ну их, эти ясли. Если вы ничего не имеете против, я буду с ней.

— Как это?.. — Нет, Антипов решительно ничего не понимал. Да и где понять, разобраться, когда столько свалилось в один день.

— А что мне делать? Я не работаю, и возраст и здоровье не позволяют. Сижу в одиночестве.

— Ну, спасибо вам, — пробормотал Захар Михалыч растерянно. — Не знаю прямо, как и быть... Пока разве? Тяжело же с ней.

— Я детей люблю. И мне с ними не бывает тяжело. От детей устают злые люди. А дочке моей бог не дал детей... Ну, что там! Не любила я зятя, хоть и грешно про мертвых говорить плохо... Я пойду покажу Клавочке все. У нас квартира большая, чужому человеку заблудиться можно.

Антипов не мог поверить всему, что произошло в этот день. Боялся поверить. Уж слишком — слишком! — все удачно и счастливо складывается, а не бывает так, чтобы хорошее за хорошим кряду шло. С переменой обычно. А тут тебе и комната, точно с неба свалилась, — живи и радуйся, — обставленная мебелью, и нянька добровольная для внучки. Куда уж больше!..

Из прихожей доносились голоса. Негромкий и виноватый голос Клавдии, звонкий и возбужденный Анны Тихоновны. У женщин свои дела, свои разговоры.

«Не многовато ли счастливых случайностей?» — думал Антипов, и было ему тревожно, неспокойно, словно ожидал он каких-то скорых и неизбежных неприятностей, которые предначертаны судьбой и пока лишь задержались где-то по дороге. А не верил он ни в какие предначертания, не верил в неизбежность судьбы, потому что знал твердо и навсегда — судьба человека, жизнь то есть, будущее его, зависит от самого, и думал, что только бы не случилось ничего худого и страшного с близкими. Пусть лучше с ним, хотя и это страшно — оставить Клавдию и внучку одних. И беспокоило Антипова не на шутку столь долгое молчание невестки. Странное дело получилось: он прогонял прочь мысли о возможной ее гибели, а вот мысли о том, что Татьяна может быть ранена, как-то не приходили в голову. Не было этим мыслям в голове места...

— Дедушка, — позвала его Наташка.

Но что-то же произошло, раз молчит!.. Есть этому какая-то причина, и ее нужно понять.

— Дедушка!.. — Наташка теребила его за рукав.

— Что, внучка?

— Я тебя зову, зову...

— Прости, задумался я.

— Дедушка, что такое камея?

— Камея?.. Не знаю.

— А эта бабушка теперь будет моя бабушка, да?

Он улыбнулся грустно, сказал:

— Твоя, твоя.

Вернулась Клава. Лицо ее сияло от радости, но в то же время было как бы и встревоженным.

— Какая кухня огромная, отец! — сказала она. — И прихожая, и ванная... А посуды сколько у Анны Тихоновны! Она разрешила пользоваться любой. А в комнате у нее... Прямо музей. Картинки старинные, всякие статуэтки и один столик... — Она задумалась. — Ломберный называется. Она говорит, что он принадлежал царской фамилии...

— Какой фамилии? — не понял Антипов.

— Царской.

— Вот еще! — сказал он.

— Она не обманывает, отец.

— Не в том дело. Не нравится мне все это, дочка, Не знаю, как нам и быть...

Приоткрылась дверь, Анна Тихоновна просунула в комнату голову, позвала:

— Захар Михайлович, вы извините, что побеспокоила вас, но необходима мужская сила.

Она провела Антипова в конец длинного коридора, открыла кладовку, забитую старыми вещами.

— Здесь где-то детская кроватка, — сказала грустно. — Берегла для своих внуков, не дождалась... Знаете, я ведь тоже в ней выросла. Она очень удобная. А насчет клопов не беспокойтесь, у нас никогда их не было. Дочка постоянно воевала с ними.

— Обойдемся, — сказал Антипов.

— А где же девочка будет спать? — удивленно воскликнула Анна Тихоновна. — Память стала плохая, только сейчас вспомнила...

— Поспят вместе с Клавдией.

— Ну нет, Захар Михайлович! Детям вместе со взрослыми спать негигиенично. Доставайте, она должна быть в углу, за корытом.

— Все-таки, — сказал он, — нужно бы договориться, как мне с вами рассчитываться.

— Сочтемся, — ответила Анна Тихоновна. — Я с вас лишнего не возьму. — И улыбнулась чему-то.

— Я не о том.

— А если не о том, тогда и говорить нечего. Тащите-ка! — командовала она. — Я думаю, ее лучше всего поставить за шкафом... Погодите, погодите, пыль надо стереть. Сколько же она лет прождала своего часа?.. Много... Теперь можно нести. Справитесь сами?..


ГЛАВА XIV


После неудавшейся попытки вывезти Татьяну на прогулку к ней приковылял на костылях солдат Матвеев. Был он пожилой уже, из добровольцев, и пользовался в госпитале особенным уважением. Рассудительный, всегда спокойный, кавалер трех степеней ордена Славы, он держался с достоинством, как и положено настоящему солдату, знающему цену себе, но скромно, ненавязчиво.

Он постучался, прежде чем войти в палату.

— К тебе можно, дочка?

— Конечно, Иван Матвеевич.

Она тоже знала его, время от времени встречались они возле перевязочной или в коридоре.

— Зайду, пожалуй, — сказал он, притворяя за собой дверь. — Сеном вроде пахнет?.. — Он шумно потянул носом воздух. — Нет, откуда же сено зимой. Показалось, стало быть. А ты все молчишь?.. Ну, молчи, молчи, а я поговорю. Так оно и лучше, мысли не перебиваются. Надоест слушать — остановишь...

— Что вы, — сказала Татьяна и улыбнулась.

— Видишь, смеешься. Это хорошо. Старики говорят, что от смеха все здоровье в человеке... А у меня, знаешь, сосед был глухонемой. Добрый мужик, покладистый. Зря люди болтают, что глухонемые обязательно злые. Вот с ним, с соседом-то, было одно удовольствие поговорить, правда. — Он покачал головой, как бы и вспоминая что-то, и укоряя себя. — Я, бывало, выпью и к нему на двор. Да. Другие-то не хотят слушать, самим сказать надо, слово вставить, а он ничего, он себе слушает и слушает! По губам все-все понимал. Забыл, как это называется, когда по губам понимают?..

— По артикуляции, — подсказала Татьяна.

— Во, во! — обрадованно воскликнул Матвеев. — Где ж такое мудреное слово запомнить. Смешно, верно?..

— Что именно, Иван Матвеевич?

— Да что к нему я ходил высказываться. Выпившему мужику всегда поболтать хочется. А если, я думаю, досконально вникнуть, что же тут смешного?! Дурак я был. Все мы прежде маленько дурью маялись, чего уж там... — Он прислонил костыли в угол и ловко вспрыгнул на подоконник. — Ты ругаться не станешь, если я в форточку покурю? Оно хорошо вытягивает, как в трубу.

— Курите, пожалуйста, — разрешила Татьяна. — Я люблю, когда табаком пахнет.

Странно, но ей было хорошо и легко с Матвеевым, точно они давным-давно знали друг друга.

— Понятно. Раз табак, стало быть, мужчина. Вот ты и возьми за руб с полтиной! И что в нем такого, в табаке? — Он щелкнул зажигалкой, сделанной из гильзы. Затянулся глубоко, со вкусом. — Дома-то я всегда курил на крылечке. В избе травами пахнет, полем, значит, и лесом. Моя жена держала для запаху, ну и для лечения болезней всяких. Хошь и зимой, войдешь в избу с морозца, а в нос шибанет, вроде тебе и лето на дворе!..

— Вы сами откуда, Иван Матвеевич?

— Из Больших Гореликов. Деревня наша так называется. Вот скажи ты, как интересно получается: Большие Горелики есть, должны бы и Малые быть, а их нету!

— А где ваша деревня находится?

— Так где же ей быть, дочка: в Новгородской области, — удивленно сказал Матвеев. Он докурил цигарку и выбросил окурок в форточку. — Красотища у нас, доложу я тебе!.. Поглядел я, не к месту будь сказано, на Украину эту. Степь голая... Ну, Белоруссия, та на наши места похожа. Только у нас леса посуше будут, хотя болот тоже хватает. А ты что интересуешься?

— Просто так.

— А то, может, земляки мы с тобой?..

— Нет. — Она покачала головой.

— Нет, так и нет. — Он спрыгнул с подоконника. — Давно вот собирался сказать тебе, что геройская ты баба, прости на слове. А почему, если спросить, например?.. Потому что русская ты. Это понимать должна и в сердце своем крепко чувствовать.

— Какая там геройская. Вы герой, это да.

— Про меня нет разговору, я мужик. А ты хандришь все, как я погляжу. Не годится это, нет!.. Мне за пятьдесят много, одна нога осталась, а все равно думать про смерть не велю себе, успеется. А к чему мне спешить, сама подумай? Жить нам с тобой надо... Пахнет хорошо с улицы, чуешь?

— Утром особенно, — сказала Татьяна. — Откроют форточку, такой воздух!..

— А утром все бывает особенное. Хоть бы и человека взять, а хоть бы и природу. Зимой запряжешь лошадку и айда в лес по дрова. Снежок нетронутый мягкий, ласковый... А то след заячий либо лисий в гущу метнется... Хорошо! Про лето говорить нечего. В поле, когда сенокос начинается... — Матвеев качнулся, взявшись за голову. Должно быть, приятно было ему вспоминать, как выходил он рано-рано поутру, становился в ряд с другими мужиками на покосе и как пела, тонко и звеняще, в его сильных руках коса: «Взжиг-взжиг, взжиг-взжиг...» — Утром, дочка, роса падет, трава от росы делается тяжелая, сочная, сама под косу ложится. Вроде и не работу справляешь, а играешь, правда. Мать честная, до чего сенокос люблю!..

— А если лягушка или еще кто-нибудь под косу угодит? — вдруг спросила Татьяна.

— Лягушка?.. А вот не знаю. Змею, было дело, отец мой однажды разрезал. А насчет лягушек не слыхал, нет. Может, и попадаются. Что это тебе про лягушек спросилось?

— Подумалось как-то.

— Бывает. — Он взял костыли, повис на них. — Пора, однако. Обход скоро, на месте положено быть. Дисциплина — первое дело. Я вот что скажу: покуда жив человек, он всегда солдат. Хоть бы и в армии, а хоть бы и на гражданке. Поняла, дочка?

— Поняла, Иван Матвеевич. Спасибо, что зашли.

— Спасибо — это ладно, пустое это. Плакаться на судьбу, говорю, нельзя. Грех. Какая бы хвороба ни свалилась, молчи и терпи. Терпи, и все тут! Потому как живешь, воздухом дышишь, по земле ходишь, а другие лежат в земле зарытые, и пожаловаться им никак.

— Вы в бога верите? — Татьяна приподнялась на локтях.

В последнее время все чаще и чаще думала она об этом. И боялась думать, потому что не верила. Но иногда, словно вспышка мелькнет в голове: «А вдруг он есть?..»

Матвеев сразу не ответил, подумал.

— Как тебе сказать, дочка... Неверующий я, такое дело. Есть он, нет ли его, бог его и знает. Однако считаю, примеряясь к жизни, что нет. Но и не ругаю, не надо. Раз нет его, зачем же в пустоту браниться, как худая собака лаяться зазря?..

В палату заглянул кто-то из раненых:

— Матвеич, обход начинается!

— Иду, иду... А ты, стучаться надо, — укорил он раненого. — Так я скажу, дочка, чтобы после обхода коляску привезли. Здесь парк замечательный, красота. И я заодно с тобой погуляю, тоже давно не дышал свежим воздухом.

Он улыбнулся и пошел из палаты.

— Иван Матвеевич!

Он обернулся:

— Чего тебе, дочка?

— Принесите, пожалуйста, зеркало.

— Зеркало?.. Ладно, принесу.

Может быть, Татьяна хотела возразить насчет коляски, но не повернулся язык обидеть Матвеева. Как будто он и не говорил ничего важного, дельного, по пустякам ведь все, а каждое слово его, точно весенний солнечный лучик, согревало душу, оттаивало наледь в душе... И лицо у него доброе, спокойное, лицо русского мужика, землепашца и трудолюбца, знающего цену всему сущему. Потому в его устах и обычное слово приобретает большой смысл...

Но на кого же он похож?

Господи, на свекра же, на отца Михаила! И еще, пожалуй, на ефрейтора Рогозина, которого Татьяна вынесла с поля боя, а он умер в медсанбате. Он был душой роты, хотя на баяне не играл, песен не пел и смешных историй не рассказывал. Напротив даже, был он деловит, строг и серьезен. Мимо самого малого беспорядка не пройдет, не заметив. Все увидит и обязательно замечание сделает, кто бы перед ним ни оказался в тот момент. Но и сам ходил аккуратный, подтянутый, как и должно хорошему солдату. Иные на фронте не очень строго себя держали, война, дескать, все спишет, а Рогозин не делал поблажек ни себе, ни другим. Однажды подошел к старшине роты, попросил по всем правилам разрешения обратиться и заявил: «Утром вы наказали за разгильдяйство рядового Еремина из моего отделения, а сами были выпивши и одеты не по форме, воротничок был расстегнут. И сейчас то же самое...» Старшина рассвирепел, покраснел от злости, кричит: «Ты кто такой?!» — «Командир первого отделения второго взвода ефрейтор Рогозин. А в армии, товарищ старшина, положено друг к другу, независимо от звания и должности, на „вы“... Тут как раз случился командир роты, наказал обоих, не особенно вникая, кто прав, а кто — виноват. Но старшина с тех пор тщательно следил за собой, вольностей не позволял, был вежлив, а Рогозина норовил обойти стороной. Можно было подумать, что до войны ефрейтор Рогозин работал каким-нибудь начальником по хозяйственной части или учителем, на самом же деле был он крестьянином и жил в глухой сибирской деревне. Просто человек не терпел беспорядка, разболтанности. Сердились иногда на него, ругались, но уважали, точно он над людьми какой-то особой властью обладал, и когда погиб, вся рота места себе не находила, хотя мало ли за войну солдаты смертей насмотрелись!..

Татьяна, вспоминая Рогозина, ставила на его место Матвеева и свекра. Получалось, что они вели бы себя так же, как он: спокойно, уверенно. Такие люди за что ни возьмутся, все делают добротно и с полной отдачей сил...


* * *

Пережив свою смерть, как говорили врачи, Татъяна окончательно поняла, что чуда быть не может — Михаил погиб, и перестала писать ему письма. И все же время от времени она как бы разговаривала, беседовала с ним, обращаясь к его памяти. Ему, только ему, доверяла самое сокровенное, тайное — свои сомнения и вопросы, на которые не находила ответа в себе.

...Ничего страшного с моим лицом и нет. Подумаешь, шрам! Подумаешь, рябинки! Ну и что?.. Ведь ты, если бы был жив, любил меня не меньше, правда?.. Иван Матвеевич говорит, что «шрам или там рубец, полученный на войне солдатом, красит, а не уродует настоящего человека». Он вообще страшно смешной и добрый, этот Иван Матвеевич. И очень, очень похож на Захара Михайловича. А вот рассказать, какой он именно, я не могу, не умею. Высокий, представительный... Нет, не представительный, просто большой. Плечи широченные — это сейчас они кажутся стиснутыми, потому что он на костылях, — руки сильные и узловатые, видна каждая жилка, точь-в-точь, как у твоего отца. Рабочие руки. Сам русый, брови густые и нависают над глазами, а глаза... Труднее всего описать его глаза. Серые, и все?.. Ну да, конечно, серые. И какие-то необыкновенные: внимательные, добрые, смешливые, лукавые, строгие, чистые... Но никогда не бывают злыми, недобрыми. Заглянешь в них — и как будто собственная душа открылась тебе, словно ты в свою совесть глядишь, вот какие у Ивана Матвеевича глаза! А подбородок вовсе не волевой — мягкий, округлый, и щеки впалые. На лице много морщин, особенно под глазами...

— Осторожно, медведь косолапый! — загремел в коридоре голос Матвеева. — Здесь не сила нужна, а голова. Никель, никель не поцарапай! Люди старались, чтобы вещь красивая была.

Татьяна, слушая беззлобную, похожую на ласку ругань Матвеева, улыбалась, и было ей легче, оттого что рядом есть он.

Она вспомнила первую прогулку. Тогда долго не могли открыть вторую половину двери: краска в пазах засохла, намертво замуровав защелку. Татьяна изнервничалась вся, покуда справлялись с дверью. А когда наконец в палату въехала коляска, ей сделалось страшно: четыре долгих месяца она провела в постели...

— Смотри, дочка, какую тебе карету подали! — пошутил Матвеев. — Князьям и графьям таких не подавали.

И впрямь коляска была замечательная. Сверкала никелем, словно новогодняя игрушка при свечах. Но слишком легкой, ненадежной показалась она Татьяне. «Как из хворостинок, — испуганно подумала она. — Только кукол возить, сломается сразу...»

Матвеев посмеялся, когда она высказала свои опасения.

— Что ты, дочка! — возразил он, раскачивая и дергая коляску. — Это железо. Смотри вот, я сяду, и то ничего. — Он сел, коляска осталась цела, лишь скрипнули рессорки и чуть-чуть подалось на пружинах сиденье. — Как дома, прямо вставать не хочется, правда!.. — восторгался Матвеев.

Два санитара, подхватив Татьяну под мышки, перенесли ее в коляску. Она закрыла глаза, почувствовала, как ее приподняли над кроватью и под ней не сказалось твердого, привычного, она повисла в пустоте... Замерло сердце от ощущения этой пустоты...

— Поехали с богом за порог! — сказал Матвеев. — Удобно тебе, дочка, ничего не мешает?

— Удобно, Иван Матвеевич.

— Ну и хорошо, ну и замечательно! Главное, чтоб удобно было, а остальное — ерунда на постном масле.

При госпитале действительно был роскошный парк. В дореволюционное время здесь жили наездами из столицы князья Белопольские. После поместье передали дому отдыха, а в войну переоборудовали под госпиталь.

Парк был старый, отчасти выдержанный в традиционном английском стиле. Работами по его устройству будто бы руководил еще в XVIII веке англичанин Шпарро, но всего задуманного осуществить не успел — умер, и бо́льшая часть парка осталась дикой как бы, неокультуренной, не отгороженной от окружающей природы, а слитой с нею воедино.

Вниз к речке Сыроти сбегали многочисленные дорожки, сплетаясь в затейливый узор — то сливаясь в общую аллею, то вновь разбегаясь каждая в свою сторону. С перекрестков и открытых лужаек всякий раз открывался взору какой-нибудь новый вид на окрестности. То купола заречного монастыря блеснут на солнце, точно воспарившие в небо, потому что собственно монастыря не разглядеть за деревьями; то покажется во всей своей строгости и торжественности парадный въезд в усадьбу — огромные кованые ворота со скульптурами средневековых рыцарей; то дом-дворец с полукружием колоннады, неожиданно легкой, словно вологодские прозрачные кружева...

А за Сыротью, речкой узенькой, но быстрой и прозрачной, лежат поля, перемежаясь рощами, перелесками.

— Простор-то какой, волюшка вольная... — боясь спугнуть природную тишину, шептал Матвеев, повисая на костылях, и глаза его зажигались радостью.

— Красиво!.. — отзывалась Татьяна восхищенно, взволнованно. — Как на картине, Иван Матвеевич.

— Ну где ты еще, дочка, кроме нашей России-матушки, увидишь такое?.. Да нигде, хоть весь мир обойди пешком. Красотой этой и воздухом сыт будешь!.. — Он вздыхал глубоко, со вкусом. — Мать честная!.. Вот есть у нас Троха такой, личность в Новгородчине знаменитая, скоморох, можно сказать. Жив ли он, божий человек?.. Мужичонка хилый, тощий, росту мне едва по грудки, а уж знает всего!.. В нем, как в хорошей книжке, сохраняется все от старины. От истории, значит, нашей. И новое тоже. Как зачнет рассказывать, бывало!.. Как запоет, затянет, всю душу наизнанку вывернет...

— Иван Матвеевич, а вы ничего не помните? — спросила Татьяна.

— Я-то?.. Что-нибудь, может, и помню, только не точно.

— Рассказали бы!

— Я не умею, дочка. Тут нужно талант особенный иметь, чтоб рассказывать или в лицах изображать. Троха-то, он получше иного артиста будет, где там!..

— Все равно, Иван Матвеевич, миленький!.. Ну хоть немножко, пожалуйста!..

— Ай, девка! — покачивая головой, сказал Матвеев, улыбаясь. — Ты кого угодно уговоришь. Ладно уж, так и быть расскажу тебе нескладухи, знаешь?

— Нет, — Татьяна пожала плечами.

— Слушай.


Я сегодня не в наряде,

Завтра лучше снаряжусь:

Горшки на ноги обую,

Простоквашей обольюсь.

Сапоги мои с карманом,

А жилетка с каблукам,

Что-то мельница не мелет —

Видно, холодно рукам.


Нравится? — спросил Матвеев.

Татьяна захохотала:

— Еще!

— Хорошего помаленьку, горького не до слез.

— Миленький, родной...

— Ну что с тобой сделаешь! — Он постучал костылями по мерзлой земле. Заметно было, что доволен. —


Вы послушайте, девчата,

Нескладину спою вам:

Сидит заяц на заборе,

Опоясавши дровням.

Сидит заяц на березе

При калошах, при часах.

Я спросила: — Сколько время?

— Не женатый, холостой.


Ну, будет, — сказал Матвеев, отирая с лица пот. — А ты смотри, смотри, дочка, и людей слушай. Красота, она повсюду, сумей только увидеть ее и услышать...

Пожилой санитар, сопровождавший Татьяну на прогулках, укоризненно буркнул:

— Мудришь ты, Матвеев, все. Чего же тут хорошего в твоей тарабарщине? Глупость одна.

— Перво-наперво, это не тарабарщина и не глупость, — обиделся он. — Народное это слово, потому не может быть некрасивым. И не мое это вовсе...

— Это же для веселья придумано, — встряла Татьяна. — Неужели вы не понимаете?.. Фольклор. Раньше ведь не было ни кино, ни радио, люди были неграмотные, вот и придумывали. Да еще как смешно и красиво!..

— А хоть бы и смешно, хоть бы и красиво, — не унимался санитар. — Что из того?.. Пользы никакой. Поле, к примеру, взять. Оно красивое, ежели на нем хлеб растет, а не цветочки там разные. Людям завсегда польза от всего нужна.

— От красоты своя польза, — встрепенулся Матвеев. — Иной раз, может, от нее побольше пользы, чем от куска хлеба. Нет, не хлебом единым... Красиво — вот тебе и польза, а как же!

— Это что же получается? — сказал санитар удивленно. — Непонятно мне что-то.

— Красота, она человека добрее делает, душу греет. Сам прикинь: отчего русский человек добрый, не скупой?.. Потому, я тебе скажу, что как народился, так и окунулся в красоту...

— Бесполезна, Матвеев, твоя красота, — возразил санитар. — Злым нужно быть, а не добреньким. Вон сколько крови пролито, а ты мне про доброту талдычишь!..

— И будь злым, когда в том надобность есть. Кто тебе не велит? А без надобности зачем же?.. Волк и тот без нужды никого не трогает. А мы с тобой — люди!

— И люди похуже волков бывают.

— Бывают, никто не спорит, — согласился Матвеев. — Иначе не проливалась бы человеческая кровь...

Татьяна слушала перепалку, и отчего-то ей жаль было санитара. «Как же он живет, — думала она, — если не понимает и не принимает красивого, а во всем одну пользу ищет?..» И хотелось, чтобы Иван Матвеевич объяснил все, доказал...

Где-то в парке одинокий, тоскующий голос пел под аккомпанемент гармони:


Бьется в тесной печурке огонь...


— Дубровин, — прислушиваясь, сказал Матвеев.

— Вот тебе тоже добрый, артист, душа-человек! — подхватил санитар со злостью. — А жена, однако, письмо прислала, чтобы не ехал к ней, не возвращался. Не нужен больше!..

— Почему? — спросила Татьяна, настораживаясь. Она приподнялась, сколько позволяли силы,

— Мало ли! — сердито сказал Матвеев, взглядом давая понять, чтобы санитар молчал. — Не бери в голову, дочка. У тебя своих забот и хлопот хватает.

— А что не брать?! — выкрикнул санитар, резко толкая коляску. — Инвалид он, слепой. Совсем слепой. В танке ему глаза выжгло, вот и не нужен бабе своей!

— Дурак! — Матвеев сплюнул, повернулся, едва не упав, поскользнувшись на мерзлой земле, и запрыгал прочь.

— Осерчал... — виновато проговорил санитар. — Разве я хотел его обидеть? Э-эх, язви ее!..

— Хороший он, — тихо сказала Татьяна. — Всем людям добра желает. Поедем и мы, надоело гулять...

— Он-то хороший, — вздохнул санитар. — Он-то желает. Я про других про всяких.


Мне в холодной землянке тепло

От твоей негасимой любви...


Слова песни гулко звенели в морозном тихом воздухе.

— Если можно, быстрее! — попросила Татьяна. А сама думала: «Человек жене не нужен... А кому, кому я нужна такая, изуродованная, искалеченная?.. Родная дочка не узнает, отвернется!..»

Точно отвечая на ее тяжкие раздумья, санитар сказал:

— Я бы таких сволочей своими руками расстреливал! Из пулемета!

«Имею ли я право садиться на шею чужим людям, быть их вечной обузой?.. — продолжала думать Татъяна. — Спасибо им, что Наташку растят, кормят, а я-то им зачем? Чужая. Совсем теперь чужая, когда не стало Миши...»

Снова она сделалась замкнутой, неразговорчивой, снова лежала целыми днями на спине, изучая потолок и слушая ветер за окном. А ветер день ото дня становился все более теплым, влажным — приближалась весна сорок пятого года…


Загрузка...