"ВИТА" ЗНАЧИТ "ЖИЗНЬ"

Бальзам гуронов

Тихим декабрьским утром 1535 года, едва багровый шар солнца появился над заснеженными кронами сосен, из ворот маленького французского форта в устье реки Святого Лаврентия вышла похоронная процессия. Люди обогнули форт, окруженный бревенчатым частоколом, и направились к невысокому холму, у подножия которого ровными рядами чернели могильные кресты.

Морозной синевой отливали снега. В холодном небе гасли мелкие звезды. На фоне алой полоски зари темнели силуэты двух парусников, вмерзших в лед.

Из форта донесся надтреснутый голос колокола, и люди, медленно бредущие за гробом, нестройно запели. Из простуженных хриплых глоток вместе с клубочками пара вырвались слова старинного псалма:

Буря, господь, завывает. Как страшен сердитый гул.

Туча нам сеет застилает — мы гибнем, а ты уснул...

В бескрайних снегах Канады погибала экспедиция Жака Картье. Один за другим люди умирали от скорбута — так в те времена называлась цинга, зловещий спутник всех экспедиций и дальних плаваний.

...Или тебя не тревожит, что смерть окружила нас?

Люди взывали к богу, искренне веря, что только он, сотворив чудо, сможет спасти их. Люди знали: самый мудрый врач бессилен перед скорбутом...

Весной, когда солнце растопит лед, они поднимут паруса и уйдут на восток, в родную Францию, лежащую за океаном. Но только кто из них доживет до весны?..

Сегодня они хоронили корабельного плотника Поля Ларуэнта. Это была двадцать пятая смерть в экспедиции.

Еще месяц-полтора тому назад, когда они, вернувшись из глубины континента, приступили к строительству форта, их было сто десять сильных, бесстрашных и здоровых мужчин. Их не пугала предстоящая зимовка на незнакомой земле: пищи было вдосталь, жилища теплы, форт надежен. Для большей безопасности они перевезли с кораблей пушки и укрепили ими форт.

Они ожидали появления под стенами форта воинственных индейцев из племени гуронов, но пришел скорбут — незаметно, тихо, на бесшумных кошачьих лапах, — и против него оказались бессильны и пушки, и ружья, и людское бесстрашие.

Начинали кровоточить десны. Расшатывались и выпадали зубы. Кое у кого по телу пошли крупные сине-багровые пятна, как у мертвецов. Казалось, люди заживо начинают гнить. Потом наступала медленная мучительная смерть...

Посреди форта, рядом с бревенчатой хижиной, где хранился пороховой запас, установили огромное деревянное распятие, сработанное покойным Ларуэнтом. День в форту начинался с молитвы, молитвой он и заканчивался. Люди просили у бога спасения, но он почему-то не слышал их. Может быть, их голоса были слишком слабы и не доходили до бога, а может быть, бог почему-то не хотел им помочь...

По ночам, предчувствуя скорую добычу, к самым стенам форта подходили волки. Их не пугали ни большие костры, разложенные у ворот, ни выстрелы часовых. В волчьем, леденящем душу вое слышалось дикое торжество властелинов: они были хозяевами этих снегов, а не пришельцы из-за океана. Они и — скорбут.

Гроб опустили в могилу, выбитую ломами и пешнями, и закидали комьями мерзлой земли. Тишину морозного утра разорвали ружейные выстрелы салюта, отозвавшиеся в заснеженных лесах ленивым коротким эхом. Когда люди после похорон возвращались в форт, мысли у всех были одинаковыми: «Чья же могила следующая?.. Не моя ли?..»

Никто из них пока не знал, что могила корабельного плотника стала последней в этой экспедиции Жака Картье. Спасение к французам пришло не с небес, а из индейской деревушки Стадакона, лежащей в нескольких милях вверх по реке Святого Лаврентия.

Вернувшись с кладбища в форт, люди увидели странную картину: двое часовых и незнакомый индеец в меховой парке обламывали молодые побеги сосны и швыряли их в котел с кипящей водой. Под котлом, оглушительно постреливая углями, гудел костер.

— Что здесь происходит? — сдерживая гнев, спросил Картье и выступил вперед. — Почему покинули пост? Где ваши ружья? — сорвался он на крик.

Один из часовых указал на индейца:

— Этот гурон учит нас готовить бальзам от скорбута.

Индеец заулыбался, закивал головой, указал глазами на кипящий котел.

— Н-н-да! — недоверчиво уронил экспедиционный врач и достал из сумки серебряный стаканчик.— Очевидно, гурон предлагает нам пить отвар из сосновой хвои. По крайней мере, так это я понимаю.

— Пускай сам сначала выпьет, — предложил кто-то из матросов. — Может, индейцы хотят отравить нас и захватить форт.

— Верно! Пускай сам сначала выпьет! — поддержали матроса сразу несколько голосов. — А потом уж и мы попробуем. С этими гуронами ухо надо держать востро!

Врач вложил в руку гурона стаканчик.

Индеец понял. Он быстро зачерпнул из котла коричневатую жидкость, сунул стаканчик в снег, повел рукой в сторону кривой сосны, растущей у ворот.

— Аннеда! — отчетливо и громко произнес он.— Аннеда!..

— Это дерево по-ихнему называется аннеда, — сообразил один из часовых.

— Аннеда, — кивнул индеец, выхватил из снега стаканчик и залпом осушил его. — Аннеда!

Стаканчик пошел по рукам. Люди черпали из булькающего котла коричневое варево и, обжигаясь, торопливо пили. Бальзам гуронов был горек как желчь, но людям он казался слаще меда, столь велико было желание победить скорбут и выжить.

К концу недели от кривой сосны у ворот форта остался один голый ствол: вся хвоя и даже кора пошли на приготовление бальзама, с каждым глотком которого к людям возвращалась жизнь. Происходило чудо: переставали кровоточить десны, выпадать зубы, с тела исчезали сине-багровые пятна и люди становились здоровыми, как прежде.

Всего через неделю в форту не осталось ни одного больного!

Весной, когда теплые ветры, задувающие с океана, взломали на реке лед, люди подняли паруса на своих кораблях и вернулись во Францию.

Начальник экспедиции Жак Картье в своем отчете королю Франциску I так написал о бальзаме гуронов; «Будь здесь все доктора Лувена и Монпелье со всеми их александрийскими снадобьями, они и за год не смогли бы добиться того, что сделало одно дерево за неделю...»


* * *


Отчет Жака Картье — первое упоминание об успешной борьбе со скорбутом, которое дошло до нас. К сожалению, история не сохранила имени индейца из Стадаконы, спасшего французов от гибели. На протяжении сотен лет скорбут был не только зловещим спутником всех экспедиций и дальних плаваний. Бывало, от этой болезни вымирали целые деревни е северных районах нашего полушария.

К середине XVIII века накопилось немало наблюдений врачей разных стран о благотворном влиянии при скорбуте свежих овощей и фруктов. Знаменитый английский мореплаватель адмирал Джеймс Кук ввел в пищевой рацион всех британских судов лимонный сок, и — удивительное дело! — на британском флоте скорбут практически исчез, И сегодня каждый английский моряк, находясь в плавании, получает ежедневно по четверти стакана лимонного сока: живуч морской консерватизм! И сегодня во всех портах мира английских моряков называют лимонниками. Когда-то, лет сто — двести тому назад, эта кличка считалась обидной, презрительной. Сотни, а может быть, тысячи кровавых стычек вспыхивали в портовых кабачках всего мира между англичанами и моряками других национальностей только из-за этого слова — «лимонник». История британского флота знает и несколько «лимонных» бунтов, когда за борт летели бочки с лимонным соком...

В наши дни кличка «лимонник» потеряла свое обидное значение и порой сами английские моряки в шутку называют друг друга лимонниками. Помню, однажды в кенийском порту Момбаса, в баре «Тифани-клаб», я случайно встретил знакомого штурмана с английского танкера «Блэк сигал». Он был в компании своих ребят. «Привет, доктор! — крикнул он. — Швартуйтесь к нам, старым лимонникам!» И англичане, сидящие за столом, дружно рассмеялись.

О целебном действии отвара молодых побегов сосны при скорбуте писал в одной из своих работ известный русский академик XVIII века Петр Паллас...

В блокадном Ленинграде суровой зимой 1941/42 года было налажено промышленное производство хвойного отвара, как профилактического средства против цинги...

Еще в начале нашего века врачам не были известны причины этого заболевания. Цинга считалась инфекционной болезнью, передающейся от человека к человеку. Врачи тех лет мыслили логично, ибо случаев единичного заболевания цингой не наблюдалось. Стоило только на корабле или в экспедиции заболеть одному человеку, как вскоре цинга поражала и остальных. Предпринимались многочисленные, но тщетные попытки выделить возбудителя этой болезни. Цинга оставалась загадкой, хотя лечить ее умели. Цинготным больным врачи прописывали не лекарства, приготовляемые провизорами в аптеках, а свежие фрукты и овощи.

Причина цинги была обнаружена неожиданно и почти случайно. В 1907 году два норвежских врача, Холст и Фрюхлих, стали исследовать корабельные пайки тех судов, где часты были вспышки заболевания, напоминающего бери-бери (об этой болезни речь впереди). В качестве подопытных животных были выбраны морские свинки. Эксперименты были несложными: врачи кормили подопытных животных различными частями корабельных пайков. Результаты первой же серии опытов чрезвычайно удивили их: морение свинки почему-то заболели не бери-бери, а цингой. Сотни опытов, а результат- один — цинга, которая быстро исчезала, если к пище подопытных животных добавлялись свежие фрукты или овощи. Вывод был прост: цинга — болезнь не заразная. Цинга — болезнь недостаточности (в начале века в медицине появился такой термин) в пищевых пайках норвежского флота какого-то вещества, содержащегося в свежих овощах и фруктах.

Впоследствии это вещество было выделено в чистом виде. Им оказалась аскорбиновая кислота, названная витамином С.

Еще через несколько лет химикам удалось синтезировать аскорбиновую кислоту и наладить ее промышленное производство сначала в Англии, а потом и в других странах...

Более десятка лет тому назад, отправляясь в свою первую антарктическую экспедицию, я много думал о цинге — извечном спутнике всех полярных экспедиций прошлых лет — и, несмотря на большой запас витаминов, свежих овощей и фруктов, квашеной капусты, моченой клюквы, все-таки побаивался встречи с этим заболеванием. В Антарктиде меня всерьез настораживало любое, даже самое легкое недомогание кого-нибудь из членов нашей экспедиции и всякий раз я думал, листая справочники: «Уж не первые ли это предвестники скорбута?..» Цинги в нашей экспедиции не было, как не было ее ни в одной из советских полярных экспедиций.

За многолетнюю врачебную практику мне не довелось ни разу встретиться с этим грозным заболеванием, и симптомы цинги, ее течение знакомы мне лишь по учебникам терапии да медицинским справочникам '.


1 В марте 1984 года, через несколько лет после того, как была написана эта глава, судьба привела меня в Накалу — маленький городок на самом севере Мозамбика. Прослышав, что на русском судне есть врач, сторож местной джутовой фабрики как-то привел на «Павлоград» своего сына — мальчонку лет пяти-шести. Сторож не говорил по-английски, а я не знал ни португальского, ни суахили, и мы объяснялись жестами и знаками, а негритенок, которого звали Муа-Куа-Куа, во время нашей затянувшейся беззвучной беседы тихо и безучастно сидел в кресле и, обхватив грязными ладошками стакан с пепси-колой, по-стариковски морщил лоб. Мальчишка почему-то напоминал мне гнома, сбрившего бороду. Из объяснений отца я понял, что Муа-Куа-Куа болеет около года. У него частые носовые кровотечения, одышка, постоянная сонливость, кровь в слюне, глубокие незаживающие трещины в межпальцевых промежутках стоп и кистей. Я тщательно осмотрел своего необычного пациента. Набухшие десны были рыхлы и кровоточили. Два передних, оставшихся во рту зуба качались, и было непонятно, как ребенок умудряется ими пережевывать пищу. На теле сквозь иссиня-черную кожу проступали мягкие болезненные возвышения — подкожные кровоизлияния, вызванные, очевидно, патологической ломкостью сосудов и плохой свертываемостью крови. О цинге я подумал не сразу. Цинга в стране вечного лета — абсурд! Мысли вращались вокруг малоизвестных мне тропических болезней, но на всякий случай я ввел мальчику внутримышечно два кубика аскорбиновой кислоты, наверняка зная, что это не повредит ему, и велел отцу приводить ко мне сына ежедневно: хотелось понаблюдать за больным. Мы простояли в Накале около трех недель. Негритенок выздоравливал на глазах. Никаких сомнений в диагнозе не оставалось: это была цинга. Уезжая, дальнейшее лечение ребенка я поручил жене советского специалиста, работающего в Накале, Л. И. Курочкиной, медицинской сестре по образованию. Вернувшись в Ленинград, я получил письмо от Курочкиных. Заканчивалось оно следующими словами: «А ваш мальчишка выздоровел совсем и скачет по деревьям шустрее обезьяны.... — Здесь и далее прим. авт.

Опыты Николая Лунина

Ничего не менялось в старинном островерхом городе Дерпте, утопающем в зелени. По узким улочкам и аллеям Домского холма, совсем как во времена Пирогова и Даля, бродили веселыми толпами студенты в цветных корпорантских шапочках. Молодые люди шумно беседовали и перекликались друг с другом. Днем студенты посещали лекции в университете, а ночью бражничали и устраивали дуэли. На дуэлях никого не убивали. Противники наносили по семи ударов и, обменявшись дружескими рукопожатиями, расходились по домам. Над кроватью каждого мало-мальски уважающего себя студента висели скрещенные шпаги и эспадроны. Со всей Европы съезжались в Дерпт молодые люди, чтобы получить диплом доктора наук и, если повезет, богатую невесту в придачу.

Пасмурным апрельским днем 1880 года из кондитерской Штенгейзера, славящейся бутербродами и свежим пивом, вышел молодой человек в потертом сюртуке и направился в сторону университета.

— Герр Лунин! — окликнули его. — Герр Лунин!

Человек в сюртуке остановился, оглянулся и всплеснул руками.

— Гуннар?! Да вы ли это? Целую вечность не видел вас!

— А кто виноват? — шутливо погрозил пальцем крепыш в зеленой корпорантской шапочке и с перевязью через плечо и широко улыбнулся. — Вы совсем забыли старых друзей, герр Лунин! Хорошо ли это?

Молодой человек смутился.

— Увы, вы правы, — пробормотал он. — Как всегда, правы, Гуннар. Но у меня есть оправдания: последние месяцы я почти не выходил из своей лаборатории и только сегодня...

— ...и только сегодня мы с вами, дорогой мой, наконец-то встретились, и я вас никуда не отпущу.

— Но... — начал было тот, но крепыш в корпорантской шапочке прервал его:

— Ни слова протеста! Сегодня я наконец-то познакомлю вас со своей невестой, фрейлейн Матильдой. Да, дорогой герр Лунин, я женюсь, и, кажется, по любви.

Он приосанился, покрутил кончики коротких усов.

— Перед вами жених, герр Лунин, — произнес он как можно торжественнее. — Моя невеста — дочь профессора Карла Родьке. Да, того самого!

— Однако, вы шустры.

— Каждому свое, герр Лунин! Одним — диплом доктора наук, другим — невеста из профессорской семьи, и, право, я не знаю, что лучше. Наверное, все-таки второе, — прищелкнул он пальцами, — потому что за вторым непременно последует первое.

— А знаете, Гуннар, может быть, сначала заглянем ко мне в лабораторию и я вам покажу, чем занимаюсь все эти месяцы?

— Можно и так.

— Вот и отлично!

Лаборатория Лунина размещалась в крохотной комнатенке при кафедре физиологии. Вплотную к окну был придвинут стол. Вдоль стен шли стеллажи с ретортами, колбами, клетками, штативами с пробиркам».

Увидев Лунина, мыши в клетках засуетились. Они привстали на задних лапах, просовывали сквозь проволочные прутья клеток остренькие мордочки.

— О! Да вы мышиный король! Мышиный король Николай Первый. Кстати, почему в качестве подопытных животных вы выбрали белых мышей?

— С мелкими животными удобнее экспериментировать, Гуннар. Да и потом, мыши — существа всеядные и полный цикл их жизни недолог — два года.

— Тема вашей диссертации?

— «О значении неорганических солей в питании животных».

Гость хмыкнул, закурил папиросу.

— Совсем невыигрышная тема. Вы непрактичный человек, Николя. Любой другой на вашем месте наверняка бы отказался от такой работы. Ну скажите, пожалуйста, что нового можно выудить из физиологии питания?

Он стряхнул с папиросы пепел, пожал плечами.

— У вас не сложились отношения с заведующим кафедрой?

— Да нет, пожалуй. Кажется, я хожу в любимчиках у нашего профессора и даже иногда бываю у него дома.

— Тогда почему же он подсунул вам явно недиссертабельную тему?

Лунин задумался.

— Действительно, Гуннар, в физиологии питания сделано все, но ведь моя работа и не претендует на сенсационные выводы. Задача моей диссертации проста: экспериментально подтвердить еще раз истину о том, что для правильного развития животного организма, помимо жиров, белков и углеводов, необходимы и минеральные соединения — соли.

— Позвольте полюбопытствовать: кому это нужно? Физиологам? Практическим врачам? Это нужно только вам и только для того, чтобы получить диплом доктора наук!

— Не кипятитесь, Гуннар.

— В один прекрасный день вы взойдете на кафедру в нашем конференц-зале и скажете: «Глубокоуважаемый господин председатель! Глубокоуважаемые господа члены научного совета! Нами под руководством профессора Александра Шмидта на кафедре физиологии выполнена работа...»

Лунин улыбнулся, а крепыш продолжал, воодушевляясь:

— «Нами выполнена работа на тему «О значении солей в питании животных». До нас такая работа была проделана уже сто двадцать раз, но мы тем не менее взяли на себя смелость и доказали в сто двадцать первый раз всем вам хорошо известную истину, ставшую давным-давно аксиомой, о том, что животным, белым мышкам в частности, необходимы для жизни не только белки, не только жиры, не только углеводы, но и неорганические соединения — соли». И тут тишину конференц-зала расколют бурные аплодисменты и все закричат: «Браво, герр Лунин! Браво!» И дня через два-три вам непременно предложат место ректора нашего университета. Так оно и будет! Прошу вас, не забудьте обо мне, герр Лунин, — плаксиво закончил он.

— Хе-хе... — смеялся Лунин, вытирая глаза носовым платком. — Веселый вы, однако, господин Гуннар! Давно так не смеялся. Однако, к делу! — Лицо Лунина сделалось серьезным.

— Есть что-нибудь интересное в ваших опытах? Лунин спрятал носовой платок в карман.

— Скорее, непонятное. Вот именно, непонятное, — повторил он. — Противоречащее известным законам физиологии питания... Н-да!

— Не испытывайте моего любопытства. Расскажите.

— В качестве основного продукта питания, — начал Лунин, присаживаясь на краешек стола, — моих подопытных животных я избрал молоко. Разложил его на белок — казеин — и жиры.

— А углеводы?

— К белкам и жирам, полученным из молока, я добавил тростниковый сахар. Пили мыши дистиллированную воду. Как видите, наличие солей в их диете исключалось полностью. Все пять мышей первого опыта погибли в сроки от одиннадцати до двенадцати дней. Логично? — спросил Лунин и тут же ответил себе: — Вполне! Всем живым существам, помимо жиров, углеводов и белков, необходимы неорганические соединения — соли. Это истина, и она не требует доказательств. Опыт второй: к смеси жиров, белков и углеводов, котором питались мыши первого опыта, я добавил соль — углекислый натр. Мыши погибли. Первая — на шестнадцатый день после начала эксперимента, последняя — на тридцатый.

— Естественно! Живому организму нужен не только углекислый натр.

— Естественно, Гуннар. И поэтому мыши следующего эксперимента получали, помимо синтетической диеты, состоящей из белков, жиров и углеводов, абсолютно все неорганические соединения, содержащиеся в цельном коровьем молоке.

— И все мыши живы и здоровы, не так ли?

— Увы, если бы!.. Последняя мышь умерла сегодня, на тридцатый день опыта.

— Почему?

— Вот именно: почему? Этот вопрос и не дает мне покоя.

Лунин прошелся по лаборатории, потер ладонью высокий лоб.

— Может быть, все дело в условиях жизни и однообразном питании? Подопытные животные питались только молоком, вернее, всеми его компонентами.

— Вы сообщили о результатах опытов профессору Шмидту?

— Пока нет. Я задумал еще один эксперимент. Теперь мои мыши будут питаться цельным молоком, и если причина гибели животных предыдущего опыта — условия жизни и однообразие питания, то в новом эксперименте животные должны погибнуть тоже.

Гуннар щелкнул крышкой карманных часов, спросил:

— А если нет, что тогда?

Лунин развел руками, растерянно улыбнулся.

— Герр Лунин! Через полчаса меня ждут в доме профессора Родьке. Давайте отправимся вместе. Матильда будет рада знакомству с вами.

— Как-нибудь в следующий раз, Гуннар. Пора готовить эксперимент...

В новом эксперименте Лунина все мыши выжили. Они были подвижны, бодры и даже прибавили в весе.

«В чем же дело? — думал Лунин. — Мыши предыдущего опыта получали абсолютно все вещества, содержащиеся в молоке, но — погибли. Может

быть, в цельном молоке — продукте, созданном самой природой, — есть нечто неизвестное, без чего невозможна жизнь? Но что это?»

И снова ставились опыты. И снова мыши, получающие синтетическую диету, гибли, а цельное молоко — выживали.

Лунин твердо знал: любому живому существу, помимо белков, жиров, углеводов и солей, необходимо что-то еще, неизвестное пока науке.

18 сентября 1880 года ученым советом медицинского факультета Дерптского университета Николаю Ивановичу Лунину была присуждена степень доктора наук. Было ему в то время всего двадцать шесть лет.

Диссертация Лунина заканчивалась следующими словами: «...в молоке кроме казеина, жира, молочного сахара и солей должны содержаться еще вещества, которые совершенно необходимы для жизни».

Более чем через тридцать лет эти вещества были найдены и названы витаминами.

Работа Лунина осталась незамеченной современниками, впрочем, такое случалось нередко с научными открытиями русских ученых.

В родном городе Дерпте молодой доктор наук не нашел работу и переехал в Петербург. В столице ему повезло: в Елизаветинской больнице оказалось вакантным место ординатора — палатного врача.

Приоритет Николая Ивановича Лунина в открытии витаминов, который долгое время приписывали Эйкману и Функу, в сущности повторившим опыты нашего соотечественника, был установлен спустя полвека, в начале 30-х годов. Сделали это советские врачи и историки медицины.

Умер Лунин в Ленинграде в 1937 году.

Загадка бери-бери

Едва большой трехтрубный броненосный крейсер «Хиэй» — гордость японского военного флота — отдал якорь на внешнем рейде Иокогамской морской базы, к его высокому борту подвалил юркий катерок под карантинным флагом.

Первым на корабль поднялся невысокий коренастый человек средних лет. Это был доктор Такаки — главный санитарный инспектор японского военного флота. Он сдержанно поздоровался с вахтенным офицером, встретившим его у трапа, и направился на ют, где размещался судовой лазарет.

По унылому лицу корабельного врача Ахаро Сато, по его виноватой улыбке инспектор сразу же понял, что на флагмане не все благополучно. На всех двадцати трех судах, вернувшихся накануне из длительного похода, были крупные вспышки бери-бери.

Такаки по-европейски обменялся рукопожатием с врачом, тихо спросил:

— Бери-бери?

— Сорок девять случаев со смертельным исходом, сэнсей (Сэнсей (японск.) — учитель. Вежливое обращение к старшим по возрасту и должности.) Такаки, — так же тихо ответил врач, прикладывая к груди руки и почтительно склоняя голову.

— И это за неполных четыре месяца плавания?!

— Да, сэнсей Такаки. Я прошу у вас отставки. Мой рапорт вы получите, как только нам позволят сойти на берег. Там, где поселилась бери-бери, врачу делать нечего.

Инспектор доверительно коснулся плеча судового врача.

— О вашей отставке потом, Ахаро-сан. Сколько сейчас больных на броненосце?

— Сто двадцать человек.

— И всё бери-бери?

— Да, сэнсей Такаки. Других болезней, как вам известно, на японском флоте нет.

Они стояли на кормовой палубе в тени орудийной башни главного калибра.

Было раннее майское утро 1881 года. По сонной глади Токийского залива скользили рыбачьи кавасаки. Вдали угадывался большой город, подернутый прозрачной сиреневой дымкой. Восходящее солнце освещало белую вершину священной горы Фудзи. Легкий ветерок с берега доносил запах цветущей сакуры. В такое утро невозможно было поверить в смерть, затаившуюся за переборками лазарета.

— Вы правы, Ахаро-сан. Других болезней на японском флоте нет. Наш флот теряет от бери-бери треть личного состава. Какая жуткая статистика! Вдумайтесь, коллега.

В руках Ахаро Сато блеснула табакерка.

— Военные флоты мира в сражениях теряют меньше. Бери-бери — вечное проклятие, нависшее над нашей желтой расой! За что бог карает нас?!

Инспектор промолчал, уставившись на солнечный зайчик, отбрасываемый табакеркой на деревянный настил палубы.

— В судовом лазарете, — продолжал корабельный врач, — только безнадежные больные. Под временные лазареты оборудованы два матросских кубрика под полубаком. Больных офицеров я счел возможным госпитализировать в своих каютах... И ваш сын болен, сэнсей. У юноши понижена чувствительность со стороны периферических нервов нижних конечностей.

— Н-да, — мрачно уронил инспектор, не отрывая взгляда от вздрагивающего на палубе солнечного зайчика. — Это первый симптом бери-бери. Вчера Macao исполнилось девятнадцать лет, — проговорил он тихо. — Бедный мой мальчик...

— Простите, сэнсей, что я вынужден сообщить вам эту черную весть.

Исчез с палубы солнечный зайчик. Внезапный порыв ветра шумно развернул поникшее на кормовом флагштоке полотнище флага.

— Чтобы не травмировать психику, я не освободил Macao Такаки от несения вахт.

— И правильно сделали, Ахаро-сан. Пускай пока мальчик остается в счастливом неведении... Что же я скажу сегодня его матери?..

Корабельный врач щелкнул табакеркой, и солнечный зайчик снова заплясал на палубе.

— Счастлив японец, отдавший свою жизнь за священного императора, — задумчиво проговорил Такаки, — но смерть от бери-бери... — Нахмурившись, он оборвал фразу. — Однако, осмотрим лазаретных больных, коллега. И бога ради, не думайте, Ахаро-сан, что я не доверяю вам как диагносту. Бери-бери ни с чем невозможно спутать.

Ахаро Сато почтительно склонил голову.

Судовой лазарет был переполнен. Люди лежали на носилках, на циновках, в подвесных парусиновых койках. Яркое солнце, рвущееся сквозь иллюминаторы, освещало их серые, изнуренные лица. Кто-то стонал. Кто-то бредил. Кто-то говорил с богом. Кто-то сдавленно всхлипывал.

Такаки опустился на корточки перед пожилым матросом с отечным синюшным лицом.

Корабельный врач раскрыл свою записную книжку.

— Сигнальщик Масахиро Ивабути, двадцати трех лет, — сообщил он тусклым голосом. — К параличу верхних и нижних конечностей присоединились явления быстро нарастающей сердечно-легочной недостаточности.

— Мне нельзя умирать, доктор, — борясь с одышкой, сипел матрос. — Я единственный кормилец в семье... Помогите мне, доктор...

Такаки посмотрел на его истонченные ноги, обтянутые прозрачной пергаментной кожей, на кривые черные ногти, качнул головой и, отвернувшись в сторону, тихо проговорил так, чтобы слышал только Ахаро Сато:

— Exitus... (Exitus (пат,) — конец, исход, выход.)

— Мне нельзя умирать, доктор...

Обход был недолгим. Главному санитарному инспектору японского военно-морского флота хватило полчаса, чтобы убедиться в полной безнадежности лазаретных больных броненосца «Хиэй»: их всех ожидала скорая смерть.

Они разместились на циновках в тесной каюте врача при лазарете. Вестовой внес чайный столик и, беспрестанно кланяясь, бесшумно удалился.

Такаки был хмур. Его левая бровь изредка вздрагивала.

— Вы настаиваете на отставке? — неожиданно спросил он.

— Да, сэнсей Такаки, — не сразу ответил Ахаро Сато. — Профессия врача на флоте теряет свой смысл. Если я не могу никому помочь, к чему мои знания, мой опыт?

Инспектор понимающе кивнул.

— Если врач бессилен, он уже не врач. Тут я согласен с вами и тем не менее не могу принять вашей отставки, и вы, надеюсь, поймете меня. — Он задумался, держа в широкой ладони крохотную чашечку с чаем. — Давайте вместе, дорогой Ахаро-сан, порассуждаем о бери-бери, против которой бессильны все пушки японского флота, — предложил он. — Что мы знаем об этом заболевании?

Корабельный врач развел руками.

— Нам известны только симптомы этого заболевания и его зловещий прогноз.

— Не только, Ахаро-сан. Еще нам известны границы распространения этого заболевания: Япония, Китай, Индия, Корея, Ява, Суматра... Ни одного случая бери-бери не зарегистрировано ни в Европе, ни в Америке, ни в Африке, ни в Австралии. Вы не задумывались почему?

— Задумывался, но не находил ответа.

Пьянящий аромат свежезаваренного чая заполнял каюту, тесня все другие корабельные запахи.

— Все мы считаем бери-бери заболеванием инфекционным, — неторопливо продолжал Такаки. — Стоит заболеть одному человеку, как вскоре заболевают и другие. Следовательно, болезнь передается от человека к человеку, но как?

— Очевидно, с помощью возбудителей таких мелких, что их невозможно разглядеть в микроскоп.

— Логично. Но почему же в таком случае не болеют европейцы, живущие среди нас?

— Бери-бери — вечное проклятие, нависшее над желтой расой, — сурово повторил Ахаро Сато слова, сказанные им час назад на палубе.

— Но почему же в таком случае представители желтой расы — те же китайцы, индусы, — живущие в других странах, не знают, что такое бери-бери? Над этим вам никогда не приходилось задумываться, Ахаро-сан?

В каюте было тихо. Издалека доносился мягкий плеск волн о корпус броненосца и шорох флага на корме.

Инспектор оставил чашку с недопитым чаем, коснулся ладонью чайника, разрисованного голубыми драконами.

— Самые крупные вспышки бери-бери случаются в армии и на флоте, где люди находятся в абсолютно одинаковых жизненных условиях.

Корабельный врач кивнул.

— А не могут ли сами жизненные условия быть источником возникновения бери-бери? — спросил Такаки.

— Что-то новое... Я, как большинство врачей, убежден в инфекционной природе бери-бери, но ваши рассуждения, сэнсей, кажутся мне любопытными.

Инспектор улыбнулся.

— А вы попробуйте возразить мне. В спорах, говорили древние, рождается истина.

— Ну, — вздохнув, начал Ахаро Сато, разглядывая иероглифы на переборках своей каюты, — как известно, скученность — наиблагоприятнейшее условие распространения инфекции. И в армии, и тем более на флоте люди живут очень тесно. Их контакты постоянны. И стоит заболеть одному...

— Это одно из главных подтверждений инфекционной теории бери-бери. Здесь я согласен с вами, Ахаро-сан.

— Среди гражданского населения то же самое: стоит заболеть одному в семье, как вскоре заболевают и остальные.

— Верно! — подтвердил инспектор. — Продолжайте, пожалуйста.

— Разве этого недостаточно, сэнсей Такаки, чтобы всерьез думать об инфекционной природе бери-бери?

— Врач всегда должен сомневаться, сталкиваясь с такими загадочными болезнями, как бери-бери. Размышляя, я неожиданно пришел к другому толкованию этой патологии. Разумеется, это всего лишь мои теоретические предположения.

Ахаро Сато достал из кармана табакерку.

— Весьма любопытно. В своей многолетней практике я очень часто сталкивался с бери-бери и, поверьте мне, ломал голову над ее загадочностью и всегда упирался в тупик неизвестности. — Он щелкнул табакеркой, поднес ее к носу.

— Я уже говорил вам об одинаковых жизненных условиях, в которых находятся люди, заболевшие бери-бери.

— Да, но это только флот и армия, — живо возразил Ахаро Сато, отрываясь от табакерки.

— Не только. В качестве подтверждения инфекционного характера бери-бери вы, Ахаро-сан, привели пример с семьей, живущей в одной фанзе. Но почему же семья, живущая в соседней фанзе, не заболевает? Ведь соседи всегда общаются, и, бывает, в день по многу раз. Если бы бери-бери была заболеванием заразным, эпидемия охватила бы всю деревню, не так ли?

Вестовой, неслышно появившийся в каюте, заменил чайный столик.

Корабельный врач задумался, обхватив ладонью лоб.

— Мне нечего возразить вам, — медленно выговорил он. — Действительно, каждая семья имеет свои жизненные условия, отличные от другой семьи. Но что же конкретно подразумевается под этим словосочетанием — «жизненные условия»?

— Прежде всего, пищевой рацион.

— Ну, помилуйте, сэнсей Такаки. бери-бери одинаково часто болеют как бедняки, так и богачи, имеющие неограниченные запасы риса.

— Вот именно, рис! — воскликнул инспектор.

— Но рис — основная пища японцев.

— И китайцев, и индусов, и корейцев, и малайцев!

Инспектор вскочил с циновки, нервно прошелся по каюте.

— И бери-бери — основная болезнь этих народов.

— Вы хотите сказать, что в самом рисе таится источник бери-бери?

— Я не хочу этого сказать. Я этого не знаю.

Успокоившись, инспектор снова опустился на циновку.

— Мне кажется, что одного риса для нормального функционирования человеческого организма недостаточно.

— Рис — традиционная пища всей желтой расы.

— И бери-бери — традиционная болезнь всей желтой расы, — в тон корабельному врачу ответил Такаки. — Чем кроме риса в течение четырех месяцев питался экипаж броненосца?

— В Гонконге нам удалось закупить свежую буйволятину, и у нас к столу дважды, а то и трижды был немс (Немс — фаршированное мясо, завернутое в рисовое тесто).

— И это за четыре месяца?! Вы не задумывались, Ахаро-сан, почему так редки вспышки бери-бери в прибрежных деревнях? — спросил Такаки и сам же ответил: — Потому что почти половину пищевого рациона жителей составляют продукты моря. Я знаю это. Я вырос в рыбачьей деревне на Хоккайдо.

— Это недоказуемо. Вы слишком просто решаете тайну бери-бери, над которой все желтые врачеватели бьются тысячелетиями.

— Дорогой Ахаро-сан, это всего лишь мои предположения, хотя строю я их не на слепой интуиции, а на последних работах европейских физиологов. Мне думается, бери-бери — болезнь белковой недостаточности в организме.

— Нечто новое в медицинской терминологии, — вскользь заметил корабельный врач и спрятал под усами улыбку.

Такаки продолжал:

— Для нормального функционирования человеческого организма необходимы три компонента: белки, жиры и углеводы. В нашей традиционной пище рис — источник углеводов, растительное масло — источник жиров. Но где же животные белки, необходимые для построения клеток нашего тела?

— Неубедительно, — вяло возразил Ахаро Сато. — Наши дети питаются рисом и прекрасно развиваются. Здесь что-то другое.

— Уважаемый Ахаро-сан, — улыбнулся инспектор, — это всего лишь мои предположения, которыми я поделился с вами. А теперь о вашей отставке.

Ахаро Сато уперся плечом в переборку, насторожился.

— Адмиралтейство разрешило провести мне эксперимент в масштабах всего японского военно-морского флота. С завтрашнего дня на нашем флоте меняется пищевой рацион. Моряки, помимо риса, будут питаться сушеной рыбой, овощами, яйцами, фруктами, морской капустой и другими дарами моря, поддающимися длительному хранению, солониной.

— Но какое отношение все это имеет к моей отставке, сэнсей Такаки?

— Эксперимент рассчитан на год, и для его проведения мне нужны на судах такие опытные врачи, как вы, Ахаро-сан. Ровно через год, вне зависимости от результатов эксперимента, я гарантирую вам отставку...


Ровно через год бери-бери навсегда исчезла с кораблей японского военно-морского флота, но работы доктора Такаки (Работы Такаки стали известны в Европе только в начале XX века), опубликованные в 1882 году, не получили признания. Он не смог обосновать их теоретически. Большинство врачей продолжали считать бери-бери инфекционным заболеванием.

Рождественская ночь доктора Эйкмана

Рождественскую ночь 1897 года доктор Эйкман встречал в одиночестве. Единственно близкий ему человек в Семаранге, коллега Грийнс, выехал в джунгли на борьбу с эпидемией неизвестного заболевания, разразившегося в центральных районах острова.

За семь лет своей безвыездной жизни на Яве Эйкман так и не завел друзей. Возможно, причиной тому была его природная застенчивость и молчаливость. Возможно, что-то другое мешало ему сблизиться с немногочисленными голландскими колонистами и офицерами местного гарнизона, угрюмо тянущими лямку армейской службы вдали от родины. Возможно, он и сам ни с кем не искал дружбы, потому что одиночество никогда не тяготило его. Возможно, за многочасовой работой в тюремном госпитале и в лаборатории он просто не замечал его.

За окном, затянутым москитной сеткой, тоскливо шелестел дождь. Вдали ритмично вздыхало море, накатываясь на берег.

Эйкман сидел у стола и, глядя на вздрагивающее пламя свечи, вспоминал Роттердам, где, наверное, к рождеству выпал снег и по льду замерзших каналов заскользили веселые конькобежцы.

Срок контракта заканчивался, и Эйкман решил его не возобновлять. Денег было вполне достаточно, чтобы купить дом на берегу Мааса, нанять экономку и до конца дней своих беспечно заниматься научными изысканиями, не думая о хлебе насущном. Говорят, деньги должны делать деньги и только в этом их извечный смысл. Эйкман думал не так. Он считал, что деньги должны обеспечивать свободу.

Ветер, изредка налетающий порывами, раскачивал невидные в ночи пальмы, и они недовольно и долго шумели своими ветвями.

Семь лет тому назад, плывя в Семаранг на линейном пароходе «Отто Штерн», он меньше всего думал о научной работе. Он был практическим врачом и свое назначение в жизни видел в лечении больных, ждущих от него помощи. Научными исследованиями можно заниматься в университетских клиниках, а не в жалком тюремном госпитале, где не было даже микроскопа. Микроскоп он выписал из Европы через год, заплатив за него колоссальные по тем временам деньги — две тысячи гульденов.

В первые же месяцы пребывания на Яве Его Величество Случай внезапно пробудил в скромном тюремном враче смелого и неутомимого экспериментатора, и жизнь Эйкмана обрела тот особый смысл, который принято называть творчеством.

Он не торопясь набил табаком старую фарфоровую трубку, потянувшись, прикурил от свечи, стоящей на столе, и, откинувшись на спинку плетеного кресла, зачмокал губами, выпуская изо рта крохотные клубочки дыма.

Душная тропическая ночь за окном полыхала синими зарницами, выхватывающими из черноты то островерхую кровлю кирхи, то нечеткий силуэт парусника на рейде, то зубчатую кайму недалеких джунглей. Прошипев, старые кабинетные часы пробили полночь. Из казармы донеслись мажорные звуки духового оркестра. Посасывая трубку, Эйкман вспоминал...

В госпитале он столкнулся с неизвестным в Европе заболеванием. Это был множественный неврит, поражающий периферические нервные стволы верхних и нижних конечностей и не затрагивающий спинного и головного мозга. Полиневрит вызывал параличи. Следом за параличами наступала медленная мучительная смерть. И весь фармакологический арсенал острова не мог ее предотвратить. Единственным лекарственным препаратом, которым пользовался доктор Эйкман, был опий, облегчающий предсмертные страдания обреченных, погружающий их в состояние длительного полузабытья и апатии.

Он, как и остальные врачи, не сомневался в инфекционном характере заболевания, но никак не мог понять, какими путями возбудитель болезни проникает в тюрьму, обнесенную высоким бревенчатым частоколом. Все современные антисептики, открытые англичанином Листером, — и карболовая кислота, и канифоль, и парафин оказались бессильными против заразы.

Вокруг больничного барака и днем и ночью горели большие костры, расхаживали часовые с ружьями, и даже москит не мог пролететь незамеченным. Но и огонь, пожирающий все живое, не был преградой для бери-бери — так яванцы называли эту страшную болезнь.

Бывало, в городе заболевали люди, обходящие барак за милю.

Эйкман входил в больничный барак в специальном парусиновом костюме, пропитанном карболовой кислотой, и в матерчатой маске, закрывающей лицо. После работы комбинезон, маска и густо смазанные канифолью кожаные ботфорты стерилизовались текучим паром.

Дома, приняв душ, он ежедневно и очень тщательно выискивал у себя симптомы бери-бери. Он был уверен, что если ему суждено умереть на Яве, то наверняка от бери-бери. Никто в Семаранге не подвергался большему риску заболеть, чем Эйкман. В письменном столе, в специальном ящичке под ключом, Эйкман хранил склянку со смертельной дозой опия. Врач вправе распорядиться своей жизнью. Кто посмеет осудить его?!

Шло время — медленное, как улитка. Заразный барак не опустевал. Тела умерших хоронили в джунглях, засыпая могилы несколькими слоями карболки, или сжигали.

Эйкман был здоров, как прежде. Чувство страха смерти постепенно притуплялось, и он начинал верить в свою природную невосприимчивость к бери-бери. Некоторые европейцы жили на Яве десятками лет и — не болели! «Возможно, бери-бери, — размышлял он, — специфическая болезнь местного населения, но почему же тогда она поражает и белых арестантов? И почему нет ни одного случая бери-бери среди солдат местного гарнизона?»

При госпитале держали кур. Тяжелые больные из эйкмановского барака ежедневно получали по стакану бульона: они уже не могли есть обычную тюремную пищу. Их ослабленные желудки не принимали ни риса, ни очищенного ячменя. Может быть, бульон ненадолго продлевал им жизнь? Целебные свойства мясных бульонов общеизвестны...

Трубка погасла. Прекратившийся было за окном дождь пошел снова — нуден и монотонен, как сама жизнь в заштатном Семаранге. Эйкман прошелся по комнате с погасшей трубкой во рту, снял со свечи нагар, расстегнул ворот рубахи, вытер платком потный лоб и подумал о скором возвращении в Роттердам: до прихода «Отто Штерна» оставалось чуть более месяца. Стрелки часов показывали начало второго, но спать не хотелось. Эйкмана захлестывали воспоминания, они трогали сердце и будоражили память. Они были ненавязчивыми и приятными. Они проплывали перед глазами, словно театральные картины, и в каждой действующим лицом был он, доктор Эйкман. Воспоминания шли в строгой последовательности по месяцам, по годам...

Конечно же, все началось с того дня, когда он случайно обратил внимание на госпитальных кур: куры хромали. Сердито квохча, они неловко передвигались на своих удивительно тонких, покрытых наростами лапах. Малаец-повар из вольнонаемных швырял им пригоршни риса.

— Где вы набрали таких инвалидов? — мимоходом полюбопытствовал Эйкман, направляясь в барак.

— На рынке, господин.

То была прекрасная европейская порода легорн, завезенная на остров еще первыми колонистами и хорошо прижившаяся здесь, очевидно благодаря обилию корма и теплому климату. Куры вяло поклевывали рис, оставшийся от больных, и сомнамбулически покачивались на нетвердых лапах.

— У нас все куры хромают, — засмеялся повар. — А некоторые совсем не ходят. Посмотрите сами, господин. — Кивком головы он указал на десяток кур, лежащих в тени барака. — Этих надо прирезать, пока не издохли. Куры не любят жить в госпитале, господин.

Эйкман улыбнулся.

— Можно подумать, им не все равно, где жить.

— Наверное, господин, — серьезно ответил малаец. — Корма много, а они болеют.

На несколько дней он забыл о курах. В бараке неожиданно прибавилось работы, и домой он возвращался затемно. Наскоро принимал душ и уже по привычке, покалывая острием иголки голени, проверял у себя тактильную чувствительность кожи — его периферические нервы оставались в полном порядке. Бери-бери почему-то обходила доктора Эйкмана стороной. Может быть, нужно было время, так называемый инкубационный период, чтобы болезнь проявила себя? Бывают же инфекции, дремлющие в человеке месяцами. В Роттердаме он как-то пользовал одного пастора, заболевшего малярией почти через полгода после возвращения из Африки.

Куры сами напомнили ему о себе.

Однажды его окликнул малаец-повар:

— Посмотрите, господин, каких прекрасных кур я купил вчера на рынке! И совсем дешево.

Эйкман опустился на лавочку рядом с бамбуковым бунгало кухни, закурил.

Куры, словно гигантские хлопья снега, стремительно кружились около бунгало. Крича, шумно хлопая крыльями, взметая облака пыли, они на лету хватали рис, швыряемый поваром из корзины, и ничем не напоминали тех полусонных, хромых птиц, на которых он обратил внимание несколько недель назад.

— Отличные куры!

— Жаль, господин, что они скоро заболеют и начнут дохнуть.

— А почему вы думаете, что они непременно должны заболеть? — заинтересовался Эйкман.

— Не знаю, господин, но у нас всегда куры болеют, хотя я их кормлю самым лучшим рисом — белым. Ни одни куры в Семаранге не питаются так хорошо, как наши.

В ту ночь он долго не мог уснуть: одолевали мысли о куриных болезнях, чем-то напоминающих бери-бери. И действительно, куры хромали и, значит, что-то поражало их периферические нервы, идущие к лапам. Нарушение иннервации всегда вызывает атрофию мышц и других тканей. Он хорошо помнил тоненькие, как прутики, лапы кур, покрытые наростами. Следующий этап развития болезни — полный паралич. И это он видел: куры, лежащие в тени барака.

Стоп! Он встал с постели, засветил лампу, накинул на плечи плед, присел к столу и подумал: «А не являются ли куры источником заражения людей бери-бери?» Но арестанты заболевают в тюрьме, где нет кур. Значит, наоборот: люди заражают кур. Болеют ведь только госпитальные куры. Значит, передается птицам инфекция? Самый логичный путь — через пищу. Куры питаются остатками пищи больных и — заболевают.

Эйкман чувствовал, что находится на верном пути. Одно звено в длинной цепочке передачи инфекции, кажется, было найдено. Но может быть, куры болеют не бери-бери, а совсем другим заболеванием? И тогда все его рассуждения бессмысленны. Так чем же все-таки болеют госпитальные куры?

На другой же день он встретился с ветеринаром колониального полка, расквартированного в Семаранге. Капитан Ван-Дерлебен всю жизнь лечил лошадей и никогда не слышал о симптомах заболевания, поражающего госпитальных кур. Ни слова не было сказано об этой болезни в двухтомном немецком руководстве по ветеринарии.

«Дерзайте, мой друг, — улыбаясь, сказал на прощание капитан Ван-Дерлебен, — и кто знает, может, ваше имя блеснет в веках?»

Полковой ветеринар оказался провидцем... Он раскурил погасшую трубку. Поставил на спиртовку кофейник. Прислушался к далеким звукам духового оркестра. Солировал барабан...

Итак, сначала надо было выяснить, чем же все-таки болеют куры.

На госпитальном дворе в тени старого мангового дерева рабочие соорудили небольшой вольер. В ближайшее же воскресенье Эйкман сам отправился на рынок и купил с десяток молодых, бойких кур. За два гульдена в месяц повар согласился их кормить. Остатков пищи с избытком хватило бы еще не на один десяток птиц.

Прошла неделя, другая, и госпитальные куры начали болеть. Эйкман внимательно присматривался к ним. Неизвестная болезнь, как и бери-бери, поражала периферические нервные стволы, вызывала атрофию тканей и неизбежный паралич конечностей. Куры, живущие в вольере, оставались здоровыми, и Эйкман стал сомневаться в успехе своего эксперимента. Он думал: «Подопытные куры живут на одной территории с госпитальными, питаются одной и той же пищей и — не болеют. Почему? Вывод напрашивается сам: болезнь, поражающая кур, инфекционная, заразная. Контакту между курами мешает проволочная сетка. Следовательно, заболевание передается от птицы к птице, но почему же в таком случае во всем Семаранге болеют только госпитальные куры?»

Первой в вольере захромала курица, которую Эйкман за грациозность походки мысленно прозвал Миледи. Это был уже успех, в реальность которого он боялся поверить. Если заболела Миледи, значит, болезнь не инфекционная. Лапы Миледи были истончены, и кое-где под желтой кожицей намечались наросты. Да, Миледи заболела болезнью госпитальных кур. У нее начался множественный неврит — полиневрит, как назвал его Эйкман.

Под микроскопом наросты представляли собой скопление сильно измененных нервных клеток с участком омертвевших тканей — некроза.

Вскоре в вольере заболели все куры. Эйкман потирал руки от удовольствия.

Все свое свободное время он проводил за микроскопом, просматривая сотни гистологических срезов. Куры, живущие на госпитальном дворе и в вольере, болели одной и той же болезнью — полиневритом. Болезнь эта была неизвестна современной ветеринарии и очень сильно напоминала бери-бери. Собственно, это было одно и то же заболевание.

Эксперимент следовал за экспериментом. Местные острословы прозвали Эйкмана куриным душегубом.

Через полтора года в Европе была опубликована его большая статья под названием «Птичий полиневрит», и о безвестном тюремном враче с острова Ява заговорили в научных кругах. На тюремный госпиталь в Семаранге стали приходить письма со всех концов света. Корреспондентов Эйкмана интересовала причина птичьего полиневрита и возможности его лечения. Кое-кто пытался повторить опыты Эйкмана, но безуспешно.

Пока Эйкману было известно только одно: птичий полиневрит — заболевание не инфекционное, его причина — этиология — неизвестна.

Арестанты по-прежнему болели бери-бери, госпитальные куры — полиневритом, а Эйкман мучительно искал связь между двумя в принципе одинаковыми заболеваниями.

В январе 1894 года в тюремном госпитале появился доктор Грийнс. Грийнс был молод, энергичен и полон надежд. Он верил в свою счастливую звезду, как люди верят в бога. Ни семья, ни помыслы о карьере и материальном благополучии не обременяли его. Он мечтал только о работе, которой стоит посвятить всю свою жизнь, и нашел ее в Семаранге, и остался верен ей на долгие десятилетия.

Так доктор Эйкман получил расторопного и толкового помощника, ставшего вскоре его ближайшим и единственным другом в Семаранге...

Свежезаваренный кофе взбодрил Эйкмана. Вспомнилась рождественская Голландия: медленные хлопья снега за окном, белые деревья, синие сугробы, хрустальные сталактиты сосулек под крышей, извилистая ленточка тропинки, теряющаяся в белизне, уютное потрескивание углей в изразцовой печи, острый запах хвои, красноватые блики морозного солнца, лежащие на стене, и пушистый кот, дремлющий в старом кресле. От воспоминаний веяло полузабытым детством.

Эйкман сменил в подсвечнике оплывшую свечу, выбил трубку...

Причина полиневрита?.. Многие болезни, такие как туберкулез, рахит, вызываются плохим питанием. Но куры едят великолепный калибровочный рис и в неограниченном количестве. Переохлаждение организма приводит к простудным заболеваниям, ревматизму, люмбаго, но бери-бери — болезнь тропиков. Чрезмерные физические нагрузки пагубно сказываются на сердце. Некоторые болезни носят врожденный характер. Есть болезни, передающиеся по наследству. В литературе описаны болезни, в основе которых лежит отравление организма вредными химическими веществами — токсинами. Птичий полиневрит в отличие от сапа, бруцеллеза, чумы, ящура болезнь не заразная. У него нет возбудителя, передающегося от больной к здоровой особи. Может быть, сами условия жизни являются причиной полиневрита? Но чем же условия жизни кур на госпитальном дворе могут отличаться от условий жизни их собратьев в Семаранге?

Эйкман зашел в тупик и не видел из него выхода. И снова помог случай. Как-то он вскрыл нарыв у малолетнего сынишки тюремного конюха. Мальчик после операции был слаб, и Эйкман сам перевязывал его. Возвращаясь домой из госпиталя, он делал небольшой крюк и навещал жалкую лачугу, сколоченную из ящиков и ржавых листов жести. В крохотном дворике, обнесенном живой изгородью, копошились куры, дымился очаг, сложенный из камней.

Однажды он застал во дворике хозяйку, кормящую кур.

— Чем вы их кормите? — поинтересовался он, внимательно разглядывая птиц, У всех кур были мощные лапы без единого нароста.

— Рисовыми отрубями, господин доктор, — почему-то смутившись, ответила женщина.

— И только?

— Да, господин доктор.

— И они у вас не болеют?

— Не болеют, господин доктор.

— Странно, — искренне удивился он и подумал: «Для жизнедеятельности любого организма одних отрубей недостаточно. Их калорийность мизерна».

— Мы с мужем бедные люди, — словно оправдываясь, продолжала женщина, — Мы не можем покупать для кур рис и ячмень, а мешок отрубей стоит всего полгульдена. Разве курам не все равно, что клевать?

— Очевидно, нет, — нахмурился Эйкман, вспомнив госпитальных кур.

Еще одна загадка. Куры, питающиеся рисовыми отрубями, не болеют полиневритом, и, значит, пища никакого отношения к возникновению заболевания не имеет. Но чем же вызывается птичий полиневрит, точно так же, как и бери-бери?

— Чем вы кормите кур? — спросил он на следующее утро капитана Ван-Дерлебена, случайно встретившись с ним у почты.

— Хм, — ветеринар пожал плечами. — Естественно, из солдатского котла. Остатками пищи.

— И они у вас не болеют?

— Может быть, и болеют, но, клянусь, господин Эйкман, не вашим полиневритом. Поверьте на слово старому ветеринару.

— Чем вы кормите своих кур? — спросил он у торговца, поставляющего птицу в госпиталь.

— О, господин доктор! Я кормлю их первоклассным ячменем и саго. У меня самые лучшие куры в Семаранге. Или вы не согласны?

Эйкман верил и капитану Ван-Дерлебену, и матери больного ребенка, и торговцу, но подспудное чувство сомнения несколько дней не давало ему покоя. Нужны были новые, тщательно поставленные опыты.

Вольер под манговым деревом разделили металлической сеткой с мелкой ячеёй на две части. От нового эксперимента зависело много. Эйкман чувствовал, что он на верном пути.

В ближайшее же воскресенье вдвоем с Грийнсом Они отправились на рынок и приобрели два десятка молодых кур. Все куры были абсолютно здоровы.

Куры, поселившиеся в правой половине вольера, должны были питаться рисом, оставшимся от больных. Это была контрольная партия. Остальных кур они с Грийнсом решили кормить только рисовыми отрубями.

Эйкман ежедневно осматривал птиц и делал подробнейшие записи в журнале эксперимента.

Все куры, питающиеся рисом, заболели полиневритом и погибли. В левой половине вольера птицы остались здоровыми.

Результаты эксперимента могли быть случайными. В вольере под манговым деревом один опыт следовал за другим.

Закономерность заболевания птиц, питающихся рисом, не вызывала сомнения.

Не сговариваясь друг с другом, они с Грийнсом пришли к одному и тому же выводу: причина птичьего полиневрита, а следовательно, и бери-бери кроется в самом рисе. Рис — токсичен. Помимо углеводов и солей, он содержит в себе неизвестные химические вещества, поражающие периферическую нервную систему.

Эйкманом была выдвинута токсическая теория полиневрита, сразу же получившая признание во всем научном мире.

Люди, питающиеся одним рисом, болели бери-бери, птицы — полиневритом, той же бери-бери.

На Востоке рис — основная пища местного населения...

Оставалось немногое — выделить токсическое вещество из риса в чистом виде — и загадка бери-бери будет решена окончательно и навсегда, но этим должны были заняться специалисты — химики.

Грийнс поставил другой опыт. Заболевших полиневритом птиц он стал кормить рисовыми отрубями, и все до одной птицы выздоровели.

Еще одно научное открытие! В рисовых отрубях содержится неизвестное вещество, нейтрализующее токсины риса. И сразу все объяснилось; и тайна полиневрита госпитальных кур перестала быть тайной. Во, всем Семаранге кур кормили неочищенным рисом, ибо калибровочный рис — белый, как его здесь называли, — дорог.

Портрет Эйкмана был напечатан в английском медицинском журнале «Ланцет». По распоряжению губернатора Явы его врачебное жалованье было удвоено. Неожиданно для себя Эйкман стал одним из известнейших людей на острове, и никто уже не называл его куриным душегубом. Доныне безвестный тюремный врач сделался знаменитостью не только далекой колонии, но и самой Голландии, отнюдь не падкой на сенсации.

Казалось, до окончательной победы над бери-бери оставались считанные дни, но так, к сожалению, только казалось...

Часы в углу пробили пять раз. В ночной тишине их стук был тревожен и громок, как удары гонга. Дождь за окном прекратился. Верховой ветер разогнал тучи, и над угомонившимся Семарангом взошла полная луна. Вдали смолкало море, — очевидно, прилив достигал своей полной высоты — и лишь тихо шуршали пальмовые ветви, словно перешептываясь о чем-то сокровенном.

У Эйкмана слегка побаливало сердце — то ли от трех трубок крепчайшего табака, выкуренных на ночь, то ли от воспоминаний, нахлынувших внезапно, то ли от предчувствия скорой разлуки с коллегой Грийнсом...

Грийнс поставил эксперимент, результаты которого легко опровергли стройную теорию токсичности риса, и, следовательно, все шесть лет напряженной работы оказались напрасны. Он кормил кур пшеничной мукой, и все они заболели полиневритом. Неужели и мука токсична? Такого быть не могло!

В следующей серии экспериментов птицы питались очищенным ячменем — перловой крупой. И снова полиневрит! Зерна саго — полиневрит!

— Может быть, — предположил как-то Грийнс, удрученный результатами многомесячных опытов, — в возникновении полиневрита лежит не одна причина, а несколько и заболевание это относится к разряду полиэтиологических — многопричинных?

— Нонсенс! — отрезал Эйкман. — И ячмень, и пшеница — исконные культуры Европы, а бери-бери и птичий полиневрит — специфические болезни Востока.

И все надо было начинать сначала!

Заболевших кур они кормили отрубями — и птицы быстро выздоравливали. Один факт был неоспорим: отруби — и рисовые, и пшеничные, и ячменные, и саго — легко врачуют полиневрит. Что же за волшебное вещество заключено в них и как его выделить в чистом виде?

Химический состав отрубей известен: углеводы и небольшое количество минеральных соединений — солей. Известен и химический состав риса, ячменя, саго, пшеницы, и он ничем не отличается от химического состава отрубей!

Так в чем же дело? Рис — яд, его отруби — противоядие.

Во всем Семаранге кур кормят неочищенным зерном и отрубями, и почему птицы не заболевают — понятно. Но почему же не болеют куры, питающиеся из солдатского котла? Ни отруби, ни неочищенные зерна не входят в пищевой рацион колониальных войск...

За окном светало. Из моря быстро выплывал пурпурный круг солнца. Двухмачтовик на рейде одевался парусами.

Эйкман встал из-за стола и погасил свечу.

Где-то лениво тявкала собачонка. Начинали третью перекличку петухи. Над спящим Семарангом занималось тихое рождественское утро.


Пройдет несколько лет после той рождественской ночи, и в печати появится новая научная работа доктора Грийнса. Она будет посвящена бери-бери, и Грийнс осторожно выскажет в ней предположение о том, что причиной загадочного заболевания является отсутствие в продуктах питания какого-то еще неизвестного человечеству вещества.

И еще пройдет несколько лет, и в 1906 году, уже всемирно известный ученый-экспериментатор, поставивший сотни блестящих опытов, доктор Эйкман в одной из своих последних статей напишет следующее: «В рисовых отрубях имеется вещество, отличное по своей природе от белков, жиров, углеводов и солей, которое необходимо для здоровья и отсутствие которого вызывает полиневрит».

Выводы ученых были смелы и неоспоримы. Оба не сомневались в существовании вещества, без которого невозможна жизнь, но, увы, не им суждено было его открыть...

Биохимик Функ

Из всех многочисленных парков Лондона (а столица Великобритании, как известно, самый зеленый город в мире) Функ (Функ был по национальности поляком) избрал для прогулок Кеннингтонский, славящийся не только своей тишиной и обилием зелени, но и прекрасными площадками для игры в крокет. Бывало, в Кеннингтон-парк по воскресеньям съезжались любители этой славной английской игры даже с таких окраин, как Тильбери и Хиллингдон.

Обычно Функ ходил в парк пешком. Он жил в районе Вестминстерского аббатства, и от парка его практически отделял только старый мост через Темзу. Он любил этот парк. В тишине его тенистых аллей всегда хорошо думалось, а изредка долетавшие сюда трамвайные перезвоны совсем не мешали плавному ходу мыслей.

На грани веков родилась новая наука — биологическая химия, изучающая химические реакции, идущие в живом организме. Врач по профессии, Функ заведовал биохимической лабораторией при Листеровсном научно-исследовательском институте и славился среди своих немногочисленных коллег как редкостный педант и блестящий экспериментатор. Чистота химических реакций, поставленных им, ошеломляла, о его медицинской эрудиции ходили легенды. От Функа ожидали многого.

Функа, как почти всех врачей-теоретиков того времени, интересовали болезни недостаточности, такие как бери-бери, рахит и скорбут. Практическая и экспериментальная медицина, особенно в лице Эйкмана и Грийнса, сделала все, обосновав наличие в продуктах питания какого-то вещества, абсолютно необходимого для нормальной жизнедеятельности организма.

В своей лаборатории Функ повторил почти все опыты Эйкмана и Грийнса, но не на курах — куры в Лондоне стоили дорого, — а на голубях. О скорбуте и бери-бери он, наверное, знал больше любого практического врача, хотя никогда не имел дела с больными.

Иногда в Кеннингтон-парке Функ встречался с леди Меджвик — вдовой своего университетского товарища, погибшего от бурской пули в Трансваале (Англо-бурская война 1899—1902 годов). Они молча раскланивались и расходились в разные стороны. Несколько раз ему казалось, что леди Меджвик хочет заговорить с ним, но что-то смущает ее, и он, замкнутый по своей природе, не знал, как прийти ей на помощь. Они были почти незнакомы и встречались еще при жизни Гарри всего два-три раза.

О болезнях недостаточности Функу было известно все, сделанное в мире за последние тридцать лет.

Он был знаком даже с работами японца Такаки, и только небольшая по объему рукописная диссертация русского доктора Лунина, пылящаяся в архивах Дерптского университета, была незнакома ему, как, впрочем, и ни одному другому ученому Старого и Нового Света.

Дубы не сбрасывали своих коричневых листьев даже зимой, когда выпадал недолгий снег, и Кеннингтон-парк опустевал и становился грустным, как человек, погруженный в тягостные раздумья. Разгуливая по белым аллеям парка, Функ думал о веществе, которое предстояло ему открыть. В его голове рождались десятки химических реакций. Наутро он ставил их в своей лаборатории, с каждым разом усложняя опыты, дотошно анализируя их, — не было нового вещества.

В парке сходил снег и лужайки вмиг становились изумрудно-зелеными, хотя до весны было еще далеко, и Функ всякий раз поражался безудержной силе жизни, бунтующей в травинках.

Совсем недавно его коллега Гопкинс повторил опыты русского доктора Лунина, не зная о том, что они уже были поставлены тридцать лет тому назад в лаборатории дерптского профессора Шмидта. Опыты Гопкинса несколько отличались от экспериментов Эйкмана и Грийнса как по технике, так и по испытуемому материалу, но привели к тем же неоспоримым выводам. «Ни одно животное не может жить на смеси чистых жиров, белков и углеводов, даже если ему будет добавлен весь неорганический материал, — заключал Гопкинс. — Животный организм приспособлен жить либо за счет растительных тканей, либо за счет животных, а эти ткани содержат бесчисленные субстанции, помимо белков, жиров и углеводов».

Гопкинс был категоричнее Эйкмана и говорил уже не об одном веществе, а о бесчисленных субстанциях, неизвестных науке.

Какова же химическая структура этих загадочных субстанций? В виварии Листеровского института повторили опыты Гопкинса...

В мае в Кеннингтон-парке начинала цвести персидская сирень и высокие каштаны выбрасывали белые свечи. С крокетных площадок доносились веселые голоса игроков и глухие удары по деревянным шарам. Парк оживал и вселял в сердце Функа несокрушимую веру в удачу.

Над поисками неизвестного вещества бились десятки, а может быть, сотни ученых, но Функ почему-то чувствовал, что именно ему судьба уготовила пальму первенства в этих мучительно затянувшихся поисках.

Он не был тщеславен. Он был одержим, и ничего, кроме работы, для него не существовало. Он не верил в силу слепого случая в науке, особенно в такой, как биохимия, где только бесконечный планомерный труд и бессчетное количество химических реакций могут дать желаемый результат, и он будет естествен, закономерен, как ежедневный восход солнца, например. Давным-давно прошли в науке счастливые случайности, и даже открытие сэра Ньютона не было случайным, а легенда об упавшем яблоке — всего лишь легенда, придуманная кем-то на досуге...

Однажды в глухой аллее парка он вновь встретился с леди Меджвик. Они не виделись месяца два-три, Функ, как всегда при встрече с ней, приподнял над головой шляпу и улыбнулся.

— Не правда ли, прекрасный день, леди Меджвик? — проговорил он, поигрывая стэком.

Леди Меджвик остановилась, откинула с лица вуаль.

— Я рада вас видеть, мистер Функ. Говорят, вы стали самым большим специалистом по болезням птиц в Лондоне?

— Не совсем так, дорогая леди Меджвик, хотя я действительно довольно часто имею дело с больными птицами.

— Мой ветеринар, мистер Хоуп, рекомендовал обратиться именно к вам.

Функ учтиво склонил голову.

— Я всегда к вашим услугам. Чем я могу помочь вам, леди Меджвик?

— Дело в том, — взволнованно заговорила она, нервно теребя в руках кружевной платочек, — что мой белый какаду, подаренный бедным Гарри в первый год нашей супружеской жизни, тяжело заболел и доктор Хоуп не знает, как его лечить. Потеря Микки будет для меня ужасна. Микки — последнее, что у меня осталось от покойного мужа.

Функ улыбнулся, перебросил стэк из одной руки в другую.

— А я хорошо помню, леди Меджвик, как мы вместе с Гарри, наняв кэб, ездили в Норсфлит (Норсфпит — район Большого Лондона) на аукцион. Помнится, с молотка шло имущество старого капитана и Гарри купил попугая. Разве он не рассказывал вам об этой истории?

— Не помню, мистер Функ. Ведь так давно это было!.. Вот уже полгода, как мой Микки перестал говорить. Он молча сидит в клетке, и я чувствую — умирает. У него нет сил даже взмахнуть крыльями.

— И лапы его истончены и покрыты наростами, не так ли?

Она внезапно остановилась, вскинула на Функа глаза.

— Вы уже говорили с мистером Хоупом?

— Нет, леди Меджвик. Я не имею чести быть знакомым с мистером Хоупом, но знаю, чем болен ваш Микки, и, кажется, могу помочь ему.

— И вы не шутите, мистер Функ?

— Отнюдь.

— Ради всего святого, мистер Функ!.. Ради памяти Гарри!

Она поднесла к глазам платочек.

— Ведь он был другом вашей юности. Функ мягко коснулся ладонью ее локтя.

— Успокойтесь, леди Меджвик, и считайте, что ваш Микки уже здоров.

— Вы изобрели новое лекарство? Функ развел руками.

— Увы, пока нет. Но его изобрела сама природа. Велите вашей служанке купить несколько фунтов отрубей и примешивайте их к пище попугая.

Она ошеломленно глянула на него.

— И это все?

Функ улыбнулся

— Все, леди Меджвик.

Он достал из кармана бумажник, раскрыл его.

— Вот моя визитная карточка. Телефонируйте, пожалуйста, мне ровно через две недели после того, как ваш Микки начнет клевать отруби. Уверен, они придутся ему по вкусу.

Он проводил ее до центральных ворот парка и подозвал такси.

Домой, как всегда, он возвращался пешком. Весенний Лондон был солнечен и прекрасен. Запах цветущей сирени мешался с горьковатым запахом черемух и подавлял все другие запахи города.

Поигрывая стэком, Функ медленно брел по улицам и думал о птичьем полиневрите. Он знал, почему и как заболел белый какаду леди Меджвик. Он знал, что очень скоро попугай будет весел и разговорчив, как прежде: нет ничего проще, чем вылечить полиневрит, хотя лечится он вслепую, совсем по-знахарски, ибо никто не знает, что за чудодейственное вещество содержится в отрубях.

На набережной у Тауэровского моста он остановился, поглядел на мутные воды Темзы, на грязных чаек, плывущих по течению вниз, к устью.

Гопкинс пишет о бесчисленных субстанциях, отсутствие которых в пище вызывает болезни недостаточности. Пока науке известны три таких заболевания: рахит, цинга и бери-бери. Очевидно, каждая из субстанций имеет свою химическую структуру, но что-то общее все-таки должно объединять их.

Отлив набирал силу и обнажал серое илистое дно реки. Покачиваясь на воде, чайки лениво перекликались пронзительными голосами. Борясь с течением, громко пыхтел буксир, выбрасывая из трубы черные клочья дыма.

Очевидно, каждую из болезней недостаточности, будь то рахит, цинга или полиневрит — бери-бери, врачует одна, определенная субстанция, не оказывающая никакого лечебного эффекта на другие заболевания, и, значит, субстанции все-таки специфичны.

Функ перешел мост, свернул влево и по набережной направился к аббатству. Ему хотелось застать церковную службу, послушать орган и немного развеяться,

Отруби — лучший врачеватель птичьего полиневрита. Их химический состав: углеводы, белки, жиры и с десяток неорганических соединений — солей.

И — неизвестная субстанция, которую никак не удается выделить.

Площадь перед аббатством была запружена людьми: служба закончилась, Кто-то осторожно тронул его за рукав.

— Сэр, подайте пенни бедному калеке.

— Пенни, — машинально повторил Функ, выгребая из кармана горсть мелочи. — Пенни...

— Всего один пенни, сэр, — канючил нищий. — Крошечную песчинку...

А может быть, та неизвестная субстанция по сравнению даже с минеральными соединениями всего лишь крохотная песчинка, которую невозможно выделить в чистом виде на современном уровне развития химии? Может быть, она измеряется в долях миллиграмма? Но если увеличить количество испытуемого материала в несколько десятков раз...

— Спасибо, сэр! Спасибо, сэр! — дрожащим от волнения голосом благодарил нищий. — Да воздаст господь вам за доброту вашу!

Но Функ не слышал его.

Если работать не с граммами отрубей, а с килограммами, с десятками килограммов?.. Потребуется новая химическая посуда, которой еще не существует в мире.

Задумавшись, он прошел мимо старого дома, где снимал небольшую меблированную квартирку, и, очутившись на Дантон-роуд, повернул обратно.

«Сможет ли Дуглас изготовить все необходимое для такой масштабной химической реакции?» — думал он, поднимаясь к себе на третий этаж.

Владелец крохотного заводика по производству химической посуды в местечке Брент-кросс, что совсем рядом с Лондоном, Дуглас все понял с полуслова.

— Ваш заказ выполним, мистер Функ, — заключил он, откладывая в сторону эскизы, сделанные на листах ватманской бумаги. — Срок — неделя. В крайнем случае — десять дней.

— Сколько это будет стоить? — осторожно осведомился Функ.

Дуглас засмеялся.

— Ни пенса! Ваш успех, дорогой Функ, станет лучшей рекламой для меня и принесет если не миллионные прибыли, то тысячные наверняка.

— А если опять неудача?

— Любой бизнесмен должен уметь рисковать, — серьезно ответил Дуглас, откинув крышку палисандровой коробочки с сигарами. — Сигару, мистер Функ?

...Леди Меджвик позвонила ему недели через три-четыре, когда он, занятый переоборудованием лаборатории, совсем забыл и о ней, и о ее больном попугае.

— Мистер Функ, — приветливо проговорила она, — я теперь почему-то не встречаю вас. Мой Микки здоров, весел и говорлив, как Цицерон.

— Я искренне рад, леди Меджвик, — ответил он и обратил внимание на зеленую ветку клена, тянущуюся к окну.

— Даже не знаю, как благодарить вас, мистер Функ.

— Пустое, леди Меджвик.

Да, он, действительно, очень давно не бывал в любимом парке, где уже вовсю шумит лето и звенят детские голоса.

Он не выходил из лаборатории много дней, забыв и о времени, и о привычках, выработанных годами, казалось бы незыблемых, как морская мощь Альбиона.

Ветка клена осторожно стукнула по стеклу. Кривой лучик солнца упал на мешок отрубей, стоящий в углу лаборатории рядом с гигантскими ретортами из Брент-кросса.

До начала задуманного эксперимента оставалось несколько дней.

— Мистер Функ, я приглашаю вас в Кеннингтон-парк.

— Охотно принимаю ваше предложение, леди Меджвик.

Они встретились в субботу.

— Я читала в вечернем выпуске «Тайме», что вы собираетесь изобрести новое лекарство от болезни, которую никто не может вылечить.

Функ улыбнулся,

— Но ведь ваш Микки выздоровел, не так ли? Вылечились и десятки других больных птиц.

Они медленно прогуливались вдоль решетчатой ограды, увитой плющом. Над городом собирались тучи, и ветер глухо шелестел в кронах деревьев.

— Так, значит, вы его уже приготовили?

Функ отрицательно качнул головой.

— Еще нет, леди Меджвик, но я знаю, что оно есть в отрубях. Только вряд ли его можно назвать лекарством. Это просто какое-то вещество, без которого невозможна жизнь.

— Какое вещество?

— Не знаю, леди Меджвик. У него еще нет названия. И я отнюдь не уверен, что мне удастся открыть его, хотя я иду к его открытию вот уже десять лет.

— Завидую вам. У вас такая интересная жизнь!

Функ промолчал.

Небо расколола желтая молния, и откуда-то издалека, из-за Темзы, лениво докатился гром.

— А если вы откроете это вещество, какое имя вы ему придумаете, мистер Функ?

— Все будет зависеть от химического строения вещества, но начинаться его название будет непременно со слова «вита», что значит по латыни «жизнь».

— Вита, — повторила леди Меджвик, раскрывая над головой зонтик. — Красивое слово...


* * *


Через несколько дней из пятидесяти килограммов отрубей Функ выделил четыре десятых грамма кристаллического вещества, еще неизвестного науке, запаял его в стеклянную трубочку и спрятал в сейф. Теперь предстояло разложить неизвестное вещество на химические компоненты и выявить его структуру.

Оказалось, оно состоит из азота и аминовых соединений и всего лишь четыре миллиграмма его вылечивают больного полиневритом голубя.

Выделенное из отрубей вещество Функ назвал витамином, соединив два слова: «вита» и «амин».

Так в середине 1911 года был открыт витамин, названный впоследствии витамином В.

К 1919 году — уже не Функом, а другими учеными — были выделены витамины А и С.

Причины трех болезней недостаточности: цинги, рахита и бери-бери стали известны, но до полной победы над ними было еще далеко.

Загрузка...