12

Вячеслав Иванович лежал не раздеваясь, точно сюда мог достигнуть мысленный сигнал тревоги — оттуда, из Скворцовки, — так чтобы сразу вскочить. Телефон он забыл оставить — значит, только мысленный: ведь не сможет Алла вспомнить номер — вспомнить, да еще сказать вслух, когда ей так трудно дается каждое слово. Значит, только мысленный…

Он лежал в своей комнате — и впервые комната сделалась враждебна ему. Потому что комната давно стала как бы продолжением его самого — скорлупой, раковиной, — а он сейчас был враждебен самому себе.

Не поехал к Альгису, потому что там Клава, которая первой похвалила Скворцовку, — и значит, если бы не она… Если бы не он сам! Вот в чем вся правда!

Если бы не боялся он встречи с Ларисой, разве повернул бы он в сторону Скворцовки?!

Если бы не довольствовался сменяющимися беженетами, не было бы в его мире и самой Ларисы, угрожающей скандалом!

Если бы не усвоил он твердо, что нужно приходить к людям не с пустыми руками, не бесконечный опыт хождений неспуками, не смог бы он мгновенно достать и привезти Старунского, не решился бы поманить доцента интеллигентным конвертом без марки — и не было бы операции, не было бы наркоза!

Да, вся правда в том, что виноват он сам, только он сам! Виноват не сегодняшней виной, виноват уже много лет, вины копились, наслаивались — и вот обрушились разом!

И такая многолетняя хроническая вина — она хуже короткого преступления, потому что перед преступлением легче ужаснуться — и удержаться, остаться незапачканным. Хроническая же вина пропитывает всю жизнь, как жир бумагу, от нее не очиститься, не отбросить от себя — разве что вместе со всем прошлым, со всей жизнью…

Виноват он сам… Виноват он сам… Виноват уже много лет…

И тут Вячеславу Ивановичу почудилось, что он уловил мысленный сигнал тревоги. Он натянул поспешно полосатые пижамные брюки вместо привезенных Альгисом городских — сообразил, что легче будет пройти внутрь в казенном, — накинул белый халат, сверху зеленое пальто, тоже от Альгиса… И выбежал. Он бежал по пустынному Невскому, бежал легко — если бы сейчас имела хоть какое-то значение его тренированная легкость бега!

В приемном отделении никого не было, кроме храпевшей на топчане санитарки. Наверху, в родильном зале, свет был притушен — Вячеслав Иванович испугался, что свет притушили, потому что уже не нужен, уже все… Но нет, Алла лежала в своей одинокой кровати у стены — словно на берегу океана. Дышала. Спала. Рядом на стуле сидя дремала Таня. И никого больше. Уехала бригада, отставлены штативы с лекарствами, не тянутся к Алле шланги от них…

— А?.. Кто? — Таня очнулась, услышав шаги.

— Ну что? Моча пошла?

— Это вы… Нет.

— Значит?..

Таня опустила голову.

Вячеслав Иванович принес стул и уселся рядом.

Странное наступило состояние: Вячеслав Иванович знал и не знал одновременно — знал, что надежды больше нет, и словно бы отключал это знание, отключал и надеялся. Только такое знание-незнание и давало возможность ждать, жить. Ведь виноват он сам — и что мелкие вины здешних врачей перед его виной!

Вдруг возникла эффектная заведующая. Таня вскочила и начала докладывать. Вячеслав Иванович не прислушивался— что обнадеживающего она могла сказать… Потом зазвучал резкий решительный голос заведующей:

— Надо переводить! Надо немедленно переводить!

Сейчас я договорюсь.

Вячеслав Иванович очнулся:

— Что? Что она?

— Будут переводить на искусственную почку.

— Я же говорил!.. Значит, можно!.. Это куда?

Надежда подхватила и понесла.

— Сейчас… Вот подключат… Очистится кровь… Искусственная моча…

— Это в ГИДУВ, — коротко сказала Таня, будто и не слышала его бессвязного ликования.

Алла спала, все спала. Ну и хорошо, пусть проснется, когда начнет работать искусственная почка. Во сне постаревшее лицо было хоть спокойным… Но оно снова помолодеет, снова помолодеет!

Снова появилась заведующая, осмотрела Вячеслава Ивановича критически:

— Раз вы здесь, хоть помогите с носилками. У нас плохо с санитарами.

— Ну конечно! Еще бы! Я и один!..

В коридоре, когда проносили носилки, он увидел плачущую Таню. И чего она плачет, когда все будет хорошо, когда вот скоро включат искусственную почку, которая, наверное, похожа на космический аппарат!

Носилки по рельсам вкатили в машину — чем-то Вячеславу Ивановичу не понравились эти рельсы, что-то смутно напомнили, — другой санитар, с которым вместе он нес Аллу, уселся впереди с шофером, Вячеслав Иванович поместился в фургоне, счастливый, что никто не оспаривает у него место рядом с Аллой. Та тихо дремала. Кажется, ее чем-то укололи перед самым отъездом. За матовыми окнами не разобрать было улиц, по которым ехали.

Но ехали недолго. Машина остановилась, откинулась задняя стенка фургона, тот другой санитар резко катанул носилки — но тут как бы запнулся, что-то пробормотал и катанул их назад. Скоро появился еще человек в белом халате, зашел в фургон через боковую дверцу мимо Вячеслава Ивановича, посмотрел, оттянул Алле веко и закричал на Вячеслава Ивановича:

— Вы что привезли?! Что, я спрашиваю?!

Что... Тут только Вячеслав Иванович понял, что Алла спит слишком спокойно.

А виноват во всем он один!

Лицо Аллы словно бы вернулось в естественный свой возраст — разгладилась кожа, исчезла желтизна. Но больше не казалось, что она спит: возвращавшаяся красота пугала безжизненностью, мраморностью.

Но ведь виноват во всем он один!

И тут Вячеслав Иванович явственно ощутил, что невозможно вынести огромность вины, что вина пропитала всю его жизнь, как масло бумагу, и очиститься можно только одновременно: от вины и от жизни.

Это осознание принесло облегчение. Стало все ясно

впереди: он все сделает как можно лучше — похороны, памятник. А потом… А потом тихо, незаметно…

— …К вам переведена, вот и берите в свой морг! — Это кричал другой санитар.

— Чего к нам, когда не наша. Мы не принимали! А это кричал здешний человек в белом халате.

— Не принимали. Везите назад!

— Так там и взяли. Оттуда она выписанная. Вот!

И направление, и паспорт!

Виноват во всем он один… Но он все сделает, а после очистится — и от вины, и от себя самого. Подошел запыхавшийся другой санитар.

— Поехали в Боткинскую! Как уличная смерть!

Снова ехал фургон, и не разобрать за матовыми стеклами, по каким улицам.

Да, виноват во всем он один. Уже много лет виноват. Ну что ж, надо платить по счетам… Он где-то слышал эту фразу — или читал. Не в том же «Графе Монте-Кристо»? Неважно. Важно, что правильная фраза. Надо платить по счетам! Ну что ж, он заплатит, раз виноват.

Машина остановилась, снаружи откинули заднюю стенку, заглянул приземистый человек и закричал с неприличной веселостью:

— Кого еще к нам? Жильца или жилицу?

— Жилицу, — послышался голос другого санитара.

— Старушку или молодицу? — не унимался приземистый.

— Молодицу.

— Ну, удружили! Когда молодица — родня не скупится! — И тем же скоморошьим голосом закричал на Вячеслава Ивановича: — Чего сидишь? Давай ее к нам в чистилище!

Пошлый рифмач так никогда и не узнал, как близок он был если не от гибели, то от инвалидности — наверное. В мозгу Вячеслава Ивановича произошло как бы короткое замыкание, подобное тому, когда он ткнул спичкой в задний карман Царя Зулуса, — сейчас бы он вцепился прямо в горло, извергавшее непристойности, но даже в беспамятстве продолжала с настойчивостью отбойного молотка бить и бить одна мысль: виноват во всем он один! — и замыкание разорвалось, он молча вылез и взялся за ручки носилок.

— Чего-то не в себе парень. Новенький, что ли? Не привык? Хочешь малышку засосать? Привыкнешь — полюбишь. Мертвецы — они нам кормильцы и поильцы!

Вячеслав Иванович автоматически шагал, глядя в спину другому санитару. Открылась дверь — и они вступили в чистилище, отравленное отвратительным запахом. Такой же когда-то довел до обморока половину девчонок, когда в училище их водили на мясокомбинат. Запах этот означал окончательность и отвратительность смерти— и пусть не говорят Вячеславу Ивановичу, что смерть похожа на сон, что она кого-то с кем-то примиряет… Отвратительный распад, и больше ничего! А виноват во всем только он! Он столкнул Аллу сюда, в зловонную преисподнюю! (Они и точно шагали вниз по ступенькам.) Ну что ж, он за это ответит, заплатит…

Свежий воздух на улице напомнил ему, что, прежде чем ответить и расплатиться за свои вины, нужно все сделать в память Аллы. Памятник… Пусть скульптор вылепит памятник! Из белого мрамора. Нужно спросить у Ракова, какой скульптор может. Ведь Алла умерла, давая жизнь, — и пусть скульптор изобразит ее уже по пояс в земле, но поднимающей на руках ввысь ребенка!.. Нет, нельзя живого ребенка на кладбищенский памятник — лучше птицу как символ жизни!..

Машина ехала обратно в Скворцовку, Вячеслав Иванович хотя и не видел сквозь матовые стекла, по каким улицам они едут, сообразил, что не так уж здесь далеко дом, где жила Алла. Больше не живет и никогда жить не будет… И тут он сообразил, что Зинаида Осиповна еще ничего не знает. Надо ей сказать.

Комната, в которой он еще накануне переодевался, была отперта. Он взял свою одежду, стыдясь сочувственных взглядов старушки: чего сочувствовать, если он один во всем виноват! Или показалось, что взгляды сочувственные?! Откуда старушке знать, что Аллы больше нет… Старушка не спросила, он не сказал. Но и Таня не знает еще. А она-то имеет право узнать.

Уже в городских брюках, накинув только снова халат, он отправился разыскивать Таню. В приемном на него привычно закричали, попытались не пустить, но он сказал:

— Я отец Аллы Калиныч… той, которая… вы знаете…

И перед ним расступились.

В родильном зале шла генеральная уборка, раздавался властный голос заведующей, командовавшей санитарками. В предродовой слышались пусть и страдальческие, но все же счастливые вопли рожениц. Заглянул— Тани там не было.

Еще отыскалась дверь с малопонятной надписью «ординаторская». Студенческая комната, что ли? Вячеслав Иванович приоткрыл дверь — точно, Таня сидела за канцелярским столом и писала. Больше никого, хотя могли прийти — пустовало еще несколько таких же столов.

Вячеслав Иванович вошел, молча сел рядом с Таней. Она посмотрела на него — хотела спросить и не решалась. Он махнул рукой и сказал:

— Все. Прямо в машине.

Таня заплакала.

Он чуть было не погладил ее по голове.

— Ты не виновата, девочка.

— Я не потому… Не от вины… Жалко…

Она не виновата — и плачет. А он один во всем виноват, но не плачет. Да чего ему плакать — такую вину не выплачешь. Надо платить долги, и он заплатит.

Она вытирала слезы, но текли новые.

— Я уйду из медицины…

— Ну-ну, что ты, нельзя. Вся надежда на таких, как ты, которым жалко. Не на Старунского же, конвертника!

Конвертник — вот оно, самое правильное слово для него! Конвертник!

В эту минуту Вячеслав Иванович почти забыл, что сам заставил Старунского примчаться к Алле.

— Вся надежда на таких, — повторил он. — На таких, которые переживают.

— А что толку от моего переживания? Уметь надо, а не переживать.

— Старунский вот и сумел!

— Ошибся. Правда, трудно было. Он всегда внимательно, не зря ж к нему… Ошибся…

— Что за операцию он сделал? Зачем?

Наверное, врачи не говорят такие вещи родственникам. Но сейчас Таня не могла скрыть. И Вячеслав Иванович понимал, что она не сможет. Виноват не Старунский, виноват он сам (стучало непрерывно, как отбойный молоток, и Вячеслав Иванович немного привык, уже мог думать о другом на фоне этого стука совести — так привыкают и к стуку отбойника за стеной), — но нужно было понять и значение Старунского.

— Он думал, остался послед. Потому что температура. А температура от переливания,

— Зачем ей переливали?

— Она потеряла. Не очень много, но потеряла. Тогда полагается.

Вячеслав Иванович вспомнил врача из бригады.

— Но ведь можно что-то другое, не кровь.

Она не удивилась его знаниям.

— Есть заменители. Без реакции. Не запасли в родилке. Забыли выписать тридцать первого — перед Новым годом.

Забыли выписать… Вот через какие случайности проявилась его вина.

— Но как же?! Как Старунский не догадался про кровь?!

Она плакала, но она не хотела обвинять Старунского.

— Не знаю… Это редкие факторы… Все сделали правильно, проверили перед переливанием.

— Но кто же виноват?! Кого будут судить?! Она отвечала стыдясь:

— Никого.

— Но если бы Старунский не дал наркоз!

— Ошибся. У него были основания думать про послед, так докажут. Меня уже посадили — переписывать историю.

— Как?!

— Вот я пишу.

— Что же ты пишешь?!

— Историю. С самого начала.

— И как же? Что же? Что не было наркоза?! Или не переливали?!

— Нет, так невозможно. Но что был токсикоз.

— Какой еще токсикоз?!

— Второй половины… Ну, осложнение беременности. Поэтому так тяжело после наркоза.

Вот, значит, как: концы в воду.

— Вот как… А почка? Почему поздно повезли на искусственную почку?! Если бы раньше?!

— Она не могла помочь.

— Но как так?! Зачем везли?!

— Чтобы не здесь… Не умирала… А так: выписана с ухудшением.

Вячеславу Ивановичу показалось, что он оправдался перед собой: виноват не он, виноваты понемногу все — от Старунского до того, кто забыл что-то выписать перед Новым годом! Ну конечно, они виноваты! Поэтому заведующая заметает следы!

— Тебе заведующая приказала переписывать?

— Да.

— А если я подниму дело, ты подтвердишь? Ты все расскажешь?

— Да.

— Точно?!

— Точно. Иначе уйду из медицины.

— Правильно: расскажи и не уходи! А не испугаешься?

— Нет, не испугаюсь. А чего мне пугаться?

— В жизни сложно: ты студентка, а Старунский — доцент.

— Нет. Правда, не испугаюсь.

— Ты молодец. Ты тогда перепиши себе те места, которые велели изменить, хорошо?

— Да.

— Вот и отлично! И адрес свой оставь.

Стыдно сказать, но выходил Вячеслав Иванович из Скворцовки с чувством легкости. Горе осталось — ну конечно, осталось! Но не давила больше собственная неискупимая вина. Вот что самое страшное, оказывается: гнет собственной вины! А теперь жизнь приобрела смысл: наказать настоящих виноватых, добиться справедливости!

Нужно прожить хоть сутки под тяжестью собственной вины, чтобы понять, что это такое. Как будто ему совершенно отчетливо приснилось, что он убийца, что он своими руками, вот этими руками… И страшен не суд, оказывается, не приговор, а сознание, что он убийца, будто уже и не человек, а проклятое существо, не имеющее права жить с людьми… Так вот, когда пережил он муку отверженности и проклятия, его будят и говорят, что он никого не убивал, что то был всего лишь удушливый сон, — если бы Вячеслав Иванович знал, что смертельно болен, и вдруг объявили ему, что диагноз не подтвержден, он бы не испытал и вполовину того облегчения. Облегчения, чтобы не сказать — счастья, потому что неуместно это слово, когда живо истинное горе по Алле, но если уж разбираться до конца, то счастье; продолжалось горе, такое горе, какого он не испытывал во всю свою жизнь, потому что не терял еще в сознательном возрасте близких, и вот одновременно с ним, не смешиваясь, независимо переживалось и счастье… Нужно было все рассказать Зинаиде Осиповне. Вячеслав Иванович сразу и отправился. Дверь открыла какая-то маленькая пожилая женщина, похожая на мышь. Та самая, наверное, которую Алла нашла, чтобы ухаживать за параличной старухой.

— Ой, ну что же? Вы от Аллочки? Как она там? И не позвоните! Как же можно! Зинаида Осиповна извелась совсем!

Не отвечая, не снимая пальто, Вячеслав Иванович зашагал по длинному коридору.

Зинаида Осиповна сидела в том же кресле, с тем же пледом на коленях, но переодетая в праздничную цветную кофту.

— Вот, от Аллочки. Наконец-то, — частила из-за его спины сиделка-мышка.

Вячеслав Иванович встал над параличной старухой. Встал. Навис.

— Алла родила мальчика…

— Ну слава богу, слава богу!

— …родила мальчика, а сама умерла.

Глаза старухи раскалились, как у набегающего паровоза, и, к ужасу Вячеслава Ивановича, она поднялась. Поднялась на три года как отнявшиеся ноги и оказалась на голову выше его.

— Кто мог?!

Она шла на него тяжкими шагами статуи, и он отступал, опрокидывал стулья.

— Кто мог?! Как смотрели?!

И говорила она скрежещущим неживым басом, каким говорят в кино роботы.

Вячеслав Иванович оказался уже в коридоре, а она все шла на него, прогибая пол.

— О господи, вот горе-то, — суетилась сиделка. — Зинаида Осиповна, чудо-то какое! Пошла! Чудо. Блаженная Ксения, заступница наша…

— Я завтра приду, завтра, — говорил, отступая к выходу, Вячеслав Иванович. — Я дал телеграмму Рите, она прилетит. Я завтра!

— За что, господи?! А как же пенициллин?! Ведь есть пенициллин! — ревела старуха скрежещущим басом.

Вячеслав Иванович выскочил на лестницу и захлопнул дверь.

Ему казалось, она сумела высосать на расстоянии силы из Аллы — и вот встала и пошла, отбросив внучку, как выжатый лимон…

Чушь, конечно, даже при всем предубеждении против шоколадницы он понимал, что чушь, что ее подняла сила горя, — но ничего, кроме неприязни, не вызывало в нем это чудо. Когда Алла ухаживала — сидела, не вставала, нашла себе рабыню, а когда узнала, что выносить из-под нее стало некому, так встала?!

И все равно за неприязнью, за подозрениями чуть ли не в симуляции оставался первобытный ужас прикосновения к чуду.

Загрузка...