Тимофеев получил лицензию на отстрел зайца. И вот идет Тимофеев по лесу, довольный собой и возможностью поохотиться, чистый воздух вдыхает, под ногами у него снег пружинит, в организме радость нарастает, и вдруг прямо перед ним куст шевельнулся, а под кустом показалось что-то серое. Тимофеев вскинул ружье, прицелился и только тогда разглядел, что это не заяц, а чей-то валенок. Затем из-за куста появилась голова директора стройкомбината и говорит:
— Проходи! Проходи! А то лосей спугнешь!
«Ишь ты, на лося вышел!» — подумал про себя Тимофеев, но, будучи человеком независтливым, спокойно пошел дальше в самом распрекрасном настроении. Далеко забрался в лес. И шума шоссе уже не слышно, и гудка электрички, звенит в ушах одна лишь лесная тишина. «Не жизнь, а сказка!» — подумал Тимофеев и вдруг почувствовал за собой дыхание, обернулся и своим глазам не поверил — стоит перед ним не кто иной, как он сам, в точности такой же мужчина, так же одетый, с таким же ружьем, только на лице у него не радость, а волнение.
— Ты кто? — спрашивает у него Тимофеев.
— Тимофеев, — отвечает двойник.
— Не может быть! — говорит Тимофеев.
— Вот смотри! — говорит двойник и протягивает ему лицензию на отстрел зайца.
— «Разрешается Тимофееву Г. Н.», — читает Тимофеев и, бледнея, говорит: — Ведь я тоже Г. Н. У кого же из нас право на отстрел зайца? У меня или у тебя?!
— У тебя, — улыбается двойник. — Хотя я и есть ты.
— Ничего не понимаю, — говорит Тимофеев. — И ты меня не путай. Я есть я. И если у меня право на отстрел, то зачем здесь ты?
— А затем, — говорит двойник, — чтобы предостеречь тебя, чтобы ты от чрезмерной радости варежку не разевал, позабыв о том, что в лесу полно волков!
— Твоя правда! — вздрагивает Тимофеев. — Я о них совсем забыл. А их действительно развелось до черта! Овец режут, чуть лесника не растерзали!
— Что же ты, охотник, в свое время их полностью не истребил? Ведь матерые хищники!
— Нельзя было. Люди заговорили, что от них большая польза лесу, мол, волки это лесные санитары, отсеивают слабых, держат других зверей в отличной физической форме.
— Отсеивают? Держат в форме? — усмехнулся двойник. — Сжирают! Держат в постоянном страхе! Разве это жизнь, когда от страха теряешь сон и боишься сделать лишний шаг?!
— Не жизнь это, — согласился Тимофеев. — Одно мучение, а не жизнь!
— Сколько с волками ни возились — и приручить старались, и дрессировать, — а они все равно в лес смотрят, — продолжал двойник. — И с людьми бывает подобное. Как тут не вспомнить Генку Перочинного! Распустили в детстве парня. Товарища ножом пырнул. Кровь почувствовал. Сколько его ни воспитывали, дважды сажали, а он выходит и снова ножичком грозит. Думаю, что его уже не перевоспитать!
— Что ты говоришь?! — испугался Тимофеев. — Разве можно не верить в воспитательный фактор?!
— Я верю, — сказал двойник. — Но уж больно в этом Генке много звериного. Или возьми нашего Грюндина. Через трупы шагает. А с виду ничего. Улыбчивый, кудрявый, но когда забывается, слетает у него с лица маска и проглядывает истинное нутро!
— Волк и есть! — согласился Тимофеев, с опаской оглядываясь по сторонам.
— Да не бойся, — улыбнулся двойник. — Один ты в лесу. И ты прекрасно знаешь, что это Грюндин убил Левкина.
— Нет, Левкин умер от рака.
— Может быть. Но Грюндин постоянно унижал его, стараясь этим доказать свое превосходство. Левкин страдал от его грубости и невежества.
— Но умер все-таки от рака. Справка есть.
— А рак отчего? Никто не знает. Может, он и рождается от хамства, от унижения человеческого достоинства? Сколько средств и внимания мы тратим на борьбу с раком! А если бы часть этих средств и внимания бросить на борьбу с грубостью и невежеством, то, может, и рака было бы меньше?!
— Что ты опять говоришь?! — воскликнул Тимофеев.
— Это не я говорю, а ты, — улыбнулся двойник.
— Я ничего такого не сказал, и нечего на меня катить бочку. Я отдыхать пришел. Охотиться. Я имею право на заслуженный отдых?
— Имеешь. Охоться на здоровье. Но ведь иногда и подумать надо. В городе не до этого. Самое время — на охоте. Хотя вообще-то, если говорить честно, убивать надо только в случае необходимости. А то зверя в себе будишь. Становишься циничным. И даже можешь убить красоту. А зачем? Пусть ползает, прыгает, летает, парит!
— Я лебедей не стреляю! — похвалился Тимофеев.
— А уток? — поинтересовался двойник.
— Утки — другое дело.
— Почему — другое? Пусть они менее привлекательны, чем лебеди, но это не их вина. И если их не трогать, не уничтожать, дать им свободно развиваться, то, возможно, они станут красивее, а со временем даже прекраснее лебедей!
— Ух ты, куда загнул! — вспотел от удивления Тимофеев.
— Это ты «загнул», — опять улыбнулся двойник. — Неужели ты до сих пор не понял, что я и есть ты, Тимофеев, только думающий?
— Понимаю, — вздохнул Тимофеев. — Значит, если задуматься, то и в зайца палить нельзя. Ясное дело. Зла никому не приносит. Детям нравится. А достается ему, бедняге, будь здоров. Ведь это только в мультфильмах заяц дурачит волка. Правильно я понимаю?
Тимофеев обернулся и замер от удивления — на полянке появился заяц, а двойник исчез. У Тимофеева заблестели глаза, учащенно забилось сердце, расчистилась голова, и он вскинул ружье. Почуяв беду, заяц прыгнул что было мочи, но приземлился, уже сраженный тимофеевской дробью.
— Ну и зайчище! — подбежал к нему возбужденный Тимофеев, обвязал зайца ремнем и, перебросив через спину, поспешил прочь из леса.
Моментами он даже переходил на бег, опасаясь появления своего двойника. И, только выйдя из леса, Тимофеев замедлил шаг, проходя мимо ребятишек, которые с восхищением смотрели на охотника и его добычу.
Прохор работал лодочником на станции, принадлежащей санаторию, работал уже свыше тридцати лет, и ему казалось, что вся его жизнь состоит из детства, войны и службы у реки. Детство представлялось ему безоблачным и до наивности прекрасным. Война жила с ним по сей день, горемычная и боевая, часто напоминая о себе болями в сердце и печени — следствием тяжелой контузии. А служба у реки, не очень утомлявшая его, была будничной, и на другое занятие он и не рассчитывал, имея инвалидность второй группы.
Лодочная станция располагалась в небольшой бухте на речке районного значения, и только в бухте вода была чистой, здесь купались отдыхающие, а русло реки постепенно высыхало и зарастало водорослями и тиной. Прохор вздыхал, наблюдая за гибелью реки, сравнивал ее со своим старением, считая и то, и другое неизбежным, поскольку нельзя повернуть вспять годы и некому расчистить реку. «Санаторий отремонтировать можно. Он подчиняется директору, — говорил Прохор. — А река кому? Неизвестно. В этом и загвоздка!»
Зимой Прохор чинил лодки, а летом давал их отдыхающим в залог под курортные книжки. Жизнь текла спокойно, однообразно, но скуки он не ощущал, работая на природе. Однажды в середине лета подошли к его будке двое парней в майках с иностранными буквами. Один весь заросший, как партизан в лесу, а другой с длинными гладкими волосами и почти что девичьим лицом. Попросили лодку.
— А курортные книжки есть? — проявил бдительность Прохор.
— Нет, у нас другие книжки, — сказал заросший и издали показал какой-то коричневый документ.
— Другие? — задумался Прохор, вглядываясь в лица парней, не похожие ни на начальственные, ни на уголовные.
— Чего зыкаешь?! — неожиданно взвизгнул парень с девичьим лицом. — Разве мы не люди?!
— Люди, — согласился Прохор и нехотя дал им весла от лодки.
Прошел час, второй, третий, наступил вечер, а парни не появлялись. Тогда Прохор сел в лодку и поплыл вдоль берега. У места, где река подходила к шоссе, сердце у него учащенно забилось и закружилась голова, когда он увидел на песке следы лодки и машины.
— Утащили! — догадался он. — Вот тебе и люди… Откуда они такие?
Прохор вспомнил свое детство, показавшееся ему сейчас сказочным и населенным безупречными людьми, и пусть среди них был уличный забияка Колька, подражавший героям популярного в те годы артиста кино Петра Алейникова, но и этот Колька никогда не совершил бы такую подлость. А товарищи по роте? Ожесточенные, суровые и беспощадные к врагу, они делились друг с другом последним сухарем, последней щепоткой табаку. Только раз пошутили, увидев у Прохора полный кисет махорки, выменянной им на сухой паек у некурящего солдата. И шутили до тех пор, пока Прохор не раздарил полностью всю махорку. А эти на тебе — украли! И не как обычные воры. А хуже. С помощью обмана! Людьми прикинулись!
Директор санатория пообещал списать лодку, но, потрясенный случившимся, Прохор не мог прийти в себя и для успокоения выпил целый стакан водки. Вообще-то он пил редко. По праздникам. Две-три рюмки. И лишь в День Победы выпивал целый стакан. Чтобы почувствовать. И тут себе позволил. Но радости, как в праздник, не ощутил. Еще горше на душе стало. И мысли разбегаются. В таком состоянии стыдно идти домой, и направился Прохор к речке в надежде, что вечерняя прохлада быстрее отрезвит его. Сел Прохор на плот, посмотрел на речку и глаза протер, увидев, как заколыхалась вода и вылезло из нее чудище, облепленное водорослями и тиной.
Испугался Прохор, бежать хотел, но чудище как-то странно захихикало и промолвило:
— Чего боишься, старик? Я обыкновенная русалка!
— Русалка?! — изумился Прохор.
— А кто же еще, — вздохнуло чудище, — настоящая русалка. И хвост у меня, и все другое, что полагается, и звать меня Мариной.
— Мариной?
— Мариной! — кокетливо поджала хвост русалка.
— Пусть так, — немного очухался Прохор, — но почему ты в воде живешь, а не умытая?
— В какой воде? — усмехнулась русалка. — Ты бы в такой воде пожил!
— Но ближе к берегу вода почище. Умылась бы. Чтобы людям не стыдно было показаться. И для себя самой. Ведь ты все-таки эта… Марина.
— Я уже и забыла, что я эта, — снова вздохнула русалка и вдруг заговорила озлобленно: — А людям показываться? Да еще готовиться к этому? Зачем? Смолоду дурочкой была — верила я им. А теперь? Фиг!
Русалка опять захихикала странным и, как показалось Прохору, голосом подвыпившей женщины.
— Что-то я тебя не понимаю, — признался Прохор.
— А чего тут неясного, — взмахнула хвостом русалка и задумчиво улеглась на спину. — Давно это было. Познакомился со мной Нептун. Из отдыхающих. Высокий. Кудрявый. Красивый как бог. Золотые горы обещал, замки. На руках носил. А срок путевки кончился — бросил меня. Даже адрес не оставил. Я мучилась. Переживала. Потом встретила другого Нептуна. Из Черного моря. Тот меньше говорил, больше угощал меня черноморскими напитками, я от них голову потеряла. Затем… Третий Нептун говорил, что живет в Авачинской бухте — самой большой бухте мира — и готов увезти меня с собой. Я и ему поверила. А потом случайно увидела его обратный билет и выяснила, что живет он в пустыне и от его стойбища до ближайшего оазиса с водой четыреста километров! Четвертый Нептун… Уже и не помню. И незачем его вспоминать. Махнула я тогда на все рукой и опустилась в эту воду. А в чистую уже и не хочется. Я к этой привыкла.
— Что ты?! — испуганно засуетился Прохор. — Не, повезло тебе. Нечестные люди повстречались, точнее, не люди, а Нептуны. Но есть и хорошие. Их больше. Меня тоже сегодня обманули. Вот я и выпил лишнего. Но выпил, и все, баста. Я человек стойкий!
— А я не стойкая, нисколечки! — захихикала русалка и скрылась в воде, пустив на поверхность несколько пузырей.
Долго не выходила из памяти Прохора эта встреча, но постепенно забылась, тем более что весной наконец-то стали очищать речку и никакой русалки в ней не обнаружили. Директор санатория объяснил Прохору, что осенью у них проводил отпуск товарищ, которому подчиняется все вокруг, и поскольку он собирается отдыхать здесь каждый год, то есть шанс, что речку начнут даже углублять. Скоро прошел слух о расширении лодочной станции, о том, что накинут к зарплате, у Прохора поднялось настроение, и он стал обслуживать отдыхающих не только исправно, но и с приветливой улыбкой. Жизнь пошла по новой, более веселой колее, но снова до середины лета. Вырос у будки седоватый плотный мужчина под руку с нахальной черноволосой девицей и потребовал лодку. Прохор увидел его впервые и попросил курортную книжку. Мужчина побагровел, посмотрел на Прохора сверху вниз и с барским пренебрежением промолвил:
— А может, еще чего попросишь?
Ужаленный прошлогодним обманом, Прохор хотел вспылить, но сдержался и тихо сказал:
— Предъявите курортную книжку.
— Я?! — рявкнул мужчина. — Ты у меня требуешь?!
— Я, — покраснев, сказал Прохор. — И я не мальчишка. И вообще кабы не контузия… Я бы…
— Что бы? — несколько смутившись, но не меняя тона, продолжал мужчина: — Ты должен понимать, что не в документе дело. Может, ты еще в залог паспорт потребуешь? «Дубликат бесценного груза!» И это в то время, когда мы, не щадя сил, но вот решили отдохнуть — и тут пожалуйста! «Предъявите!» Да я тебе такое сейчас предъявлю! Ты меня на всю жизнь запомнишь!
— Не пугайте! — стиснув зубы, вымолвил Прохор. — Я больших чинов не имел, но воевал. Как все.
— Вижу, — снисходительно улыбнулся мужчина. — А то бы… Давай весла! Стыдно! Инвалид, старый уже, а забыл, кто у нас человек человеку. Мы тебе платим пенсию, льготы даем, скидки, а ты забыл. Нехорошо!
— Ничего я не забыл, — обидевшись, буркнул Прохор, передавая весла.
Мужчина и девица неуклюже полезли в лодку, а Прохор закрыл дверь будки, и душа его заныла от унижения, от обиды за свою невысокую должность, за то, что инвалидность помешала ему занять достойное место в жизни, не позволившее бы этому типу тыкать и измываться над ним.
Отдыхающие вернулись к ужину, а мужчина с девицей не появлялись. Снедаемый неприятным предчувствием, Прохор сел в лодку. На берегу у шоссе он обнаружил следы мужских и женских туфель, колеса машины, но вмятины от лодки не нашел. Он поплыл вниз по течению и только через час увидел приткнувшуюся к островку лодку.
«Уж лучше бы он утащил ее, — подумал Прохор, — лучше бы оказался вором, но не говорил красивые слова: «человек человеку». А что он сделал человеку? Даже лодку не вернул, зная, что я инвалид. Интересно, как бы он вел себя во время войны?» Прохор привязал брошенную лодку к своей и начал упорно грести против течения.
«Он бы предал! — обожгла мозг Прохора догадка. — При случае предал! Красивые слова говорит, в глаза смотрит и врет, врет! И девица явно не жена ему. Жену обманывает. Форменный предатель! И небось немалый пост занимает. Тем опаснее будет его предательство! Надо было документ потребовать! Запомнить фамилию!»
Вернувшись домой, Прохор долго кружил возле буфета. Хотел сдержаться, но не смог совладать с нервами. Подойдя к речке, он наклонился к воде, набрал ее в ладони, но не донес до рта, увидел перед собой хвост русалки.
— Марина! — вскрикнул он.
— Она самая! — хмельным голосом пропела русалка, еще более чем прежде обвитая водорослями и тиной. — Чего глаза выпучил? Не первый раз встречаемся!
— Не первый! — кивнул головой Прохор. — Но чего это с тобой?!
— Со мной? Вроде ничего!
— Но на тебе тина!
— Ну и что?
— Как что? Ведь речку-то очистили!
— Речку… Пригнали земснаряд и очистили. А вы душу попробуйте, душу!
— Да, — опустил голову Прохор. — Видимо, нелегкое это дело. И время требует. Как же быть? Знаю! Тебе надо повстречать хорошего человека, то есть, по-вашему, хорошего Нептуна, отогреешься ты с ним! Понимаешь?!
— Понимаю. А где его взять, желанного? В нашей речке нету! Я ее уже всю обшарила. Может, в Индийском океане плавает, голубчик?! — неожиданно перейдя на бас, захохотала Марина, вызвав рябь на поверхности реки.
— Зачем ты так? — участливо заметил Прохор. — Я к тебе по-хорошему!
— Я вижу, — смягчилась русалка, — и знаю, что хороших Нептунов больше, чем плохих. Поэтому и живу! Надеюсь еще встретить своего Нептушу! Надеюсь… Жду… А пока… Гони за бутылкой! Выпьем за все хорошее, за то, чтобы всем и всегда было хорошо!
— Нельзя! — покачал головой Прохор. — Не дело это. Вином беду не зальешь. Нужно подумать, что сделать, чтобы в жизни не было обмана!
— Думай! Только не вечность! — неожиданно посерьезнев, громко вымолвила русалка, вильнула хвостом и исчезла — то ли нырнула в глубину, то ли растворилась в набежавшем на воду тумане, словно ее и не было. Но из ближайшего леса до Прохора донеслось эхо: «Думай! Только не вечность!»
Под тяжестью солнца полегла пожелтевшая трава, и казалось, что деревья осели в землю.
Иван Петрович слышал, как ругался приезжий кинорежиссер, снимавший на солнце детектив из времен гражданской войны.
— За что погиб герой нашего фильма, я знаю, — говорил он оператору. — А за что гибнем на этой жарище мы?!
— За хлеб насущный, — мрачно резюмировал оператор, отснявший уже немало подобных фильмов. — После съемки надо проверить — все ли вернутся в гостиницу. Вчера «генерал» не дошел. Заснул в сквере на лавочке.
— Набрался?
— От теплового удара.
— Жаль. Ему завтра в атаку вести солдат.
— Ничего, поведет. Артист опытный. Мы его водой окатим, фуражку на голову — и в атаку!
— Да, — вздохнул режиссер, — я бы в такую жару ни в какую атаку не пошел.
— Это вы, — заметил оператор, — вы за прежний фильм первую категорию отхватили. А артист театра? Ему подфартило — он и на жару не посмотрит. Побежит бодро. Как при легком морозце!
Иван Петрович вспомнил этот нечаянно подслушанный разговор, собираясь за город на опытное хозяйство, где располагался его участок с новым сортом груши. Насколько новым получится сорт — Иван Петрович судить еще не мог. Селекция — дело непростое. Многое зависит от генетических свойств материала и от удачного скрещивания. Кто-то из друзей рассказывал ему, что в прежние годы, когда могли приниматься волевые решения, на один конный завод пришел мало смыслящий начальник и взял обязательство вырастить в течение пятилетки самую быструю в мире лошадь. Конюхи и жокеи попытались ему возражать, мол, нет еще такой возможности, у нас еще ни одна лошадь из двух минут двенадцати секунд не выбегает, а у них из двух выскакивают.
— И у нас выскочат, — сказал начальник. — «Кони сытые бьют копытами!» Следует хорошо кормить лошадь, кормить отборным овсом, и она побежит как надо. Но поскольку на всех лошадей кормов не хватит, то будем откармливать одну кобылу.
Отобрал начальник на свой вкус орловского рысака, думал, что это отечественная порода, а когда узнал, что название пошло от графа Орлова, что вывез граф эту лошадь из Арабского Востока, то сильно пригорюнился. Но деваться было некуда, на лошадь ушло много кормов. Уж он и гонял ее по ипподрому, призывал к сознательности, но ничего не помогло. Не в состоянии была лошадь выбежать даже из двух минут и пяти секунд, поскольку родители ее из двух двенадцати не выходили. Такова в точности была эта история, возможно, и нет, но нечто похожее наблюдал Иван Петрович и в своем институте, куда поступил младшим научным сотрудником. Через два года после него пришла туда Галя Коротченко, стройная и крепко сбитая девушка с веселыми глазами. Тогда этого ему было достаточно, чтобы влюбиться в нее сильно и безоговорочно. Позже, когда у них родился ребенок, возросли трудности и расходы, совместная жизнь оказалась делом сложным, начались ссоры, но у обоих хватило воли сохранить семью. В институте Галя занималась выведением новых сортов черешни и преуспевала. Руководитель у нее был человеком творческим и почвы в их районе идеальными для черешни — супесчаный чернозем. Город утопал в садах. Их постепенно вытесняли заводы и новые жилые кварталы. Но в старой части города и сейчас вряд ли сыщешь домик, рядом с которым не стояли бы черешни. А вокруг города сады, сады, бесконечные ряды черешен, яблок и груш. Летом в город стали прибывать отдыхающие, хотя поблизости не было даже приличной речушки. Люди приезжали на фрукты, получая здесь хорошую и недорогую витаминную зарядку. Жара помогала выращивать отличные фрукты и мешала, если не приходили на помощь дожди. Местные люди говорили, глядя на струящиеся с неба потоки воды: «Золото полилось!» Но в эту весну не было еще ни одного стоящего дождя. Это волновало и колхозников, и сотрудников института. Иван Петрович думал о своем опытном участке, который находился за городом в часе езды. Лет через пять туда пройдет оросительный канал, закружатся над полями дождевальные установки, обогащая землю водой, а людей обильными урожаями, но пока поливка проходит вручную, и как справляется с нею в такую жару дежурящий там Илья-пророк, Ивану Петровичу было неизвестно. Илья, немолодой мужчина, прежде участник одного из самых первых вокально-инструментальных ансамблей, после рождения третьего ребенка перешел на работу в оркестрик местного ресторана. Знакомым он объяснял этот переход тем, что во время бесконечных гастролей по стране дети растут без отцовской помощи и присмотра, а злые языки говорили, что Илья постарел и ему стало стыдно выходить на сцену вместе с молодыми ребятами и распевать песенки о плаксивой любви, стучащих рельсах, ревущей тайге и воющей тундре.
Вечером Илья усаживался за ударную установку на возвышении в углу ресторанного зала, где на фоне серебристого задника не так выделялась его поседевшая с пролысиной голова, а днем он дежурил на опытном участке института. Сотрудники прозвали его пророком за узкое, библейского типа лицо и за то, что он любил предрекать отсутствие дождей, что чаще всего и случалось. Иван Петрович доверял Илье, считая, что в таком возрасте, да еще будучи человеком искусства, он должен относиться к работе добросовестно. Но в это утро Ивана Петровича тревожило состояние опытного участка, и виной тому была необычная жара. О новой груше мечтал Иван Петрович, видел в ней смысл своего бытия. Сын его Виктор хорошо или, может, не очень, но определился в жизни и зарабатывает прилично. Жена идет в гору. За границей бывает. На выставки и симпозиумы возит свою необыкновенную черешню величиной с полпальца. Славная черешня. Всему миру на удивление. Жаль только, подзабыла супруга о том, кто ей помог вывести этот сорт, о своем руководителе, человеке умнейшем и бескорыстном. Жаль, Ивану Петровичу с учителем не повезло. Его руководитель походил на директора конного завода, что хотел без длительной селекции вывести лошадь-рекордистку. В результате вырастали плоды с каменистыми местами в мякоти, далекие от сочных и душистых бергамота, дюшеса и беры. А ведь груша прививается и на райские яблоки, и на айву, боярышник, рябину, даже на миндаль и гранат. Множество вариантов для селекции. И как считал Иван Петрович, вполне возможно создать в наших условиях грушу не хуже французской или бельгийской. По силам это ему, и жаль, что немало времени потерял он, пока добился права на самостоятельную и — главное — чисто научную работу. Ведь на выращивание и внедрение нового сорта груши уходит не менее тридцати лет. На черешню и вообще косточковые плоды — двадцать. Тоже большой срок. А семечковые — тридцать. Половина человеческой жизни. Для Ивана Петровича — это вся оставшаяся жизнь, а может, и не хватит ее, чтобы увидеть результаты своего труда.
— Галя, я сегодня не пойду в институт, — сказал Иван Петрович во время завтрака. — Может, в конце дня появлюсь. Не раньше.
— Неужто на участок собрался? В такое пекло! — удивленно вскинула брови жена.
Иван Петрович вздохнул, подумал, что за долгие годы она не научилась понимать его, а вчера устроила скандал, узнав, что будущую грушу от хочет назвать «Галинкой»: «Я свою черешню назвала «Валерий Чкалов», а ты назови грушу «Гагаринкой», а то придумал «Галинка». Ни то ни се!» — «Как, это же твое имя!» — в свою очередь засмеялся Иван Петрович. Жена на секунду задумалась, а потом, набросив на лицо непроницаемую маску, твердо изрекла: «Все равно «Гагаринка» будет лучше!»
Иван Петрович знал, что жену ему не переубедить. Он ничего не ответил на ее вопрос, надел соломенную шляпу и открыл дверь.
По тенистой стороне улицы он добрался до шоссе и стал голосовать. Одна за другой мимо пролетали равнодушные машины, оставляя на плавящемся асфальте следы от шин. Минут через десять остановился самосвал, из кабины высунулся детина с красным лицом, то ли от жары, то ли от выпитого, и спросил:
— Далеко тебе, папаша?
— До опытного хозяйства, — сказал Иван Петрович.
— Садись, — небрежно бросил водитель, — пару целковых дашь — и порядок!
В кабине было душно, как в парилке.
— Солнце сегодня зверское, — смахнул со лба капли пота водитель, обдав Ивана Петровича запахом неведомого ему спиртного зелья. — Не хмурься, папаша, такая наша работа!
— Какая такая?
— Строим оросительный канал.
— Так это для нас.
— Для кого?
— Для нас. Для нашего института и для колхозников.
— Для колхозников — понятно. А для вас лично для кого?
— Я в институте садоводства работаю. Вывожу новый сорт груши.
— И скоро выведешь?
— Лет пятнадцать осталось.
— Ого! Пятнадцать лет! Их еще дожить надо!
— Надо.
— Я бы не смог столько ждать.
— Почему?
— Натура другая. Я быстрые деньги люблю. Заработал — получил. А как же еще? Небось тебе много платят?
— Не жалуюсь.
— Значит, тыщу!
— Намного меньше.
— А мне нужна тыща! Я раньше работал в шахте под Донецком. Не подошло. Работа опасная. И не всегда фартовая. То мощный пласт угля идет, то слабый. Бывает, измучаешься и не заработаешь. А здесь все от тебя зависит. Сколько грунта перевез — столько получаешь. До тыщи не дотягиваю, но близко к ней подхожу.
Водитель прибавил скорость, обгоняя рейсовый автобус, а Иван Петрович подумал, что этот водитель чем-то напоминает ему сына: «Ну, конечно, сын тоже любит быстрые деньги! В институт не пошел, сказал: «Я не дурак, чтобы пять лет учиться на инженера или шесть на врача. Лучше поеду в Москву торговать черешней. А еще лучше в Мурманск». Да, на черешне у нас зарабатывают неплохо. Где весной люди из Каменки, из Вознесенки? На базаре в столице! Нанимают рефрижератор и гонят его прямо на Центральный московский рынок. За сезон по двадцать тысяч выручают. Подавай им золотые вещи, дубленки, лисьи шапки. Что почем знают и моду тоже. И в сберкассу деньги не несут. Им спокойнее, когда они рядом под матрасом лежат или за иконкой. Неужто и сын таким вырастет?! Пошел учиться на годичные курсы пчеловодов и уже знает, чем можно кормить пчел, если жара убьет акацию и другие цветы. Сахарным сиропом! И знает, что мед от этого будет некачественный, говорит: «Все равно потом сахаром разводить!» Вот тебе и сынок! Обман запрограммировал! А подавал надежды, красивый парень. Мечтал артистом стать. В кино сниматься. И теперь подумывает. Но как? «Я, говорит, приеду в Москву на киностудию и не с пустыми руками! Большую банку меду дам режиссеру, поменьше оператору и директору картины. Роль не дадут, а в эпизоде снимут! Хороший мед сейчас редкость!» Да, редкость… Не поэтому ли за моим сынком бегают девушки? Богатый жених! Своя пасека! Каждый год прибавляет ульи. Почем у нас на рынке мед? Ого! А в Москве еще подороже! И женит на себе моего Виктора эта толстенькая Катька. Точно. Не броская девчонка, но хваткая. Мать у нее доярка. Говорят, что честная, трудолюбивая женщина. Интересно эта Катька про нее рассказывает: «Мама у меня хорошая, но дура. Встает чем свет и детей кормит, готовит к школе, потом бегом на ферму, там коров подоит, навоз из-под них выгребет, потом домой снова детей кормить, затем опять на ферму — и до девяти вечера. А жить когда? Я в доярки не пойду. Я не дура!» Да, Катька не промах. Рядом с пасекой парники выроет, накроет их пленкой, и вот вам в апреле — мае свежие огурчики, а ей быстрые деньги. В Семеновке они работают в две смены. У них остается больше времени для отдыха.
Один писатель-«деревенщик» утверждал, что общение с домашними животными облагораживает человека, возвышает его душу. Конечно, это так. Но можно подумать, что общение с хорошей книгой меньше подействует на человека.
Сельская молодежь теперь валит в город. Пусть в общежития, в горячие цеха, но в город. А из Семеновки не бежит. Есть тут о чем подумать. И водитель этот, судя по телосложению и выговору, тоже родом из деревни, а вот перебрался в город. Зато Виктор мой — из города в деревню. Но и тот и другой в погоне за быстрыми деньгами».
— Выходит, ты, папаша, вкалываешь больше для общества, для будущих поколений? — съязвил водитель. — У меня дед был. Известный в районе человек. Пятитысячник! Колхозы организовывал. Тоже для будущих поколений старался. Так он в старости даже не получал пенсию. Пятитысячник! Давай-давай!
— Жизнь наша еще несовершенна, — философски заметил Иван Петрович. — Бывают ошибки.
— У вас бывают! — вдруг резко вымолвил детина. — А у нас своя правда. Нас не обойдешь. Дед мой не пил. Только по большим праздникам. И чего он в жизни повидал? Ничего! Какие радости? Бабка говорит, что часто улыбался. А чему? Хоронили его в клубе. Вот и вся радость. А где меня похоронят — какая разница? Но при жизни будьте добры! Я план даю. И перевыполняю! Для вас же канал роем. Чтобы вы, хильняки, черешню хрупали! А ты чего нам даешь? Через пятнадцать лет грушу обещаешь? А вдруг ничего не выйдет? Не получится твоя груша! Значит, от тебя никакого проку нету? Значит, ты бесполезный человек?
— Как сказать, — покраснел Иван Петрович, — ученый может ошибиться, зато другие уже не пойдут по этому пути, учтут ошибки.
— Ты за других не прячься, ты о себе говори. И не думай, я не против науки. Самолеты нужны и машины. Я понимаю. Но без груши твоей обойтись можно. Вон у матери в саду прямо за хатой груша стоит. Бера!
— А у меня еще лучше будет! — сказал Иван Петрович.
— То ли будет, то ли нет! — усмехнулся детина. — А пока ты сидишь на нашей шее! Факт! Поэтому помалкивай в тряпочку! И не учи меня жить! Я не меньше тебя ученый. Сколько мне платят и сколько тебе? Выходит, кто нужнее? Молчишь? И правильно делаешь!
До опытного хозяйства они ехали, не проронив ни слова, но когда показались вдали сады, детина улыбнулся и сказал:
— Вот и приехали. Таких, как ты, за день пяток подвезу и баб с базара. Не очень густо, но все ближе к тыще!
Иван Петрович вылез из душной кабины, ему даже показалось, что повеяло прохладой, но через пару минут горячий воздух снова затруднил дыхание.
Ильи на участке не было, и, судя по треснувшей от чрезмерной сухости земле, уже несколько дней. «И в институт не заходил, — подумал Иван Петрович. — Может, больной? Или… Гастрольную жизнь вспомнил, загудел? Или жары испугался?» Сторожка, где хранился шланг, была закрыта. Рядом валялось ржавое ведро. «Замок сидит крепко, не собьешь, — подумал Иван Петрович и, подняв ведерко, направился к колонке. — Слава богу, груши живы! Но дышат еле-еле. Еще час-два, и пропали бы шестнадцать лет работы! Хорош музыкант! Даже не позвонил! Вот тебе и музыкант!»
Иван Петрович вылил воду на корни первого деревца, и она быстро исчезла, уйдя в трещины и испарившись, как на раскаленной жаровне. Казалось, земля не пила целую вечность, настолько она была ненасытна к влаге. Иван Петрович опрокидывал одно ведро за другим, но почва лишь слегка чернела, чтобы вскоре опять покрыться засохшей коркой. Он таскал воду, пока не закружилась голова и деревца не запрыгали перед ним в туманной дымке. «Ничего, — успокоил он себя, — должно прийти второе дыхание». Вспомнился случай из студенческой жизни, когда он, сдавая зачет по физкультуре, совершенно нетренированный вышел на старт пятикилометрового кросса — десять кругов по лесным тропам. Через два круга сдавило грудь, стали ватными ноги, но он не остановился, перешел на шаг, потом постепенно выровнялось дыхание и неожиданно с новой силой заработало сердце. Тогда он пришел к финишу третьим, чем изумил тренера. «Когда это было?! — вздохнул Иван Петрович. — Я мог не спать сутки и не ощущать усталости. А сейчас недоспишь ночью — и затормаживаются мысли, ходишь как вареный. Теперь, разумеется, на второе дыхание можно не рассчитывать, хотя бы первое вернулось!»
Тяжело передвигая ноги, Иван Петрович приблизился к опытному участку жены и не поверил своим глазам — под черешней «Валерий Чкалов» виднелась свежеполитая земля.
«Значит, сегодня утром здесь побывал Илья! — догадался Иван Петрович. — Почему же он не полил мой участок? Устал? А для Галиной черешни силы нашлись. Черешня входит в план внедрения этого года. За нее весьма скоро премируют ученых и их помощников. Вот откуда прыть у Ильи-пророка. Маячат быстрые денежки. А за грушу «Галинка» когда еще отломится и отломится ли вообще?!»
Иван Петрович сжал губы и, подняв ведро, поспешил к колонке. Он носил воду до тех пор, пока не понял, что у него не хватит сил добраться до шоссе. У шоссе захотел опуститься на землю, но испугался, что не сможет встать, когда остановится машина. «Только бы дотянуть до дома, — думал Иван Петрович, — только бы не потерять сознание. А завтра позвоню в институт, подниму тревогу, спасут участок».
Рядом затормозил тот же самосвал, что вез его утром, но уже груженный песком, из кабины высунулся детина с еще более красным и обалдевшим лицом.
— Куда тебе, дедуля? — спросил он.
— До города, — ответил Иван Петрович.
— Годится. Два рубля дашь — и порядок!
Иван Петрович протянул водителю руку:
— Подсоби.
Парень втащил Ивана Петровича в кабину:
— Где тебя разморило, дедуля?
Иван Петрович поразился, что его не узнали. Неужели он настолько вымотался?
— Где разморило? Я участок поливал, — стащил с головы шляпу Иван Петрович, но не почувствовал облегчения.
— Небось свой участок имеешь? — сказал детина. — А на своем вкалывать не в тягость. Подумаешь, во что твоя работа потом обернется, и силы прибавляются. Правильно я говорю? Правильно! Если бы у меня был свой сад, я бы баранку не крутил, пропади она пропадом. Никак подходящую бабу не подыщу. Есть на примете парниковая девка. Свое имеет. И у тебя небось уже не один мешок с деньгами. Где хранишь? Под кроватью? Не бойся, дедуля! Я не грабитель. Я все сам, своими руками добываю. Этот месяц удачный — на рекорд иду!
— Перевыполняешь план? — спросил Иван Петрович.
— При чем здесь план, дедуля? У меня свой план — финансовый. В этом месяце могу дотянуть до тыщи! Понимаешь, до целой тыщи! А ты когда на рынок повезешь черешню? Если в субботу или воскресенье, то могу подсобить. Договоримся!
— Нет у меня никакой черешни, — еле шевеля губами, вымолвил Иван Петрович.
— А чего ты поливал?
— Участок.
— Чей?
— Институтский.
— Чужой, значит! В жару! Ну и чудак ты, дедуля! У меня был дед такой же чудак. Я думал — он последний. Оказывается, еще есть. Не пойму я вас. И не хочу понимать. Одно ясно — протрубил мой дед всю свою жизнь зазря. Мебель старая. Часы-ходики. И никакой сберкнижки. Оставил жене пару сотен на похороны. Даже ордена не имел. Бабка рассказывала, что ждал награды к юбилею, к этому, когда праздновали стране пятьдесят лет. Бабка советовала деду сходить в партком, о себе напомнить, другие ходили, а дед не пошел, сказал, что в его личной карточке все написано. Но никто в эту карточку не посмотрел. Ордена деду не дали. Бабка говорит, что это его сильно подкосило. А так бы прожил дольше. Правда, хоронили его всем селом. И меня теперь старшие зовут не иначе как Федоровым внуком. Деда Федором звали. Вот такая история. Я деда жалел, но как он чудиком жить — извини-подвинься!
Водитель посмотрел на Ивана Петровича, ожидая одобрения, но увидел бледное, осунувшееся лицо с полузакрытыми глазами и спросил:
— Чего это с тобой, дедуля?
— Притомился малость, — ответил Иван Петрович, чувствуя, что теряет сознание.
— Эхма, — сказал водитель, — чего только на свете не бывает! У нас в деревне знаешь как кормят зимой коров? Солому поливают горячим пойлом, а сверху посыпают щепотками комбикорма, создавая видимость хорошей пищи. Ну прямо фокус! Как в цирке! Корова корм съедает, но молока все равно дает мало. Вместо пяти литров — три. Это же корова, скотина, сколько получает — столько отдает. А вам, чудикам, подкинь что-нибудь вроде комбикорма, заведи вас, обещая неизвестно что, так вы горы сдвинете. А потом протягиваете ноги. Разве я говорю неправду, дедуля? Почему молчишь? Дышишь еще?
— Дышу, — прохрипел в ответ Иван Петрович, чувствуя боли в сердце и подступившую в горлу тошноту.
— Чего-то ты мне не нравишься, дедуля! Но ты смотри — дыши! — приказал Ивану Петровичу. — Я с полной машиной в больницу не потащусь! Через весь город переть! Пока не стемнело, я еще одну ездку сделаю. А это знаешь сколько? Молчишь? Бог с твоими рублями! Я сейчас высажу тебя. А в больницу не повезу. Я тебя не сбивал. Сбил бы — отвез. Тут ответственность. А здесь ты сам попросился. Слышишь?
Водитель остановил машину, чертыхаясь, вынес Ивана Петровича из кабины и посадил на землю, прислонив к дереву. Иван Петрович усилием воли открыл глаза.
— Живой! — обрадовался водитель. — Посиди, дедуля. Отдохни… Кому нечего делать — подвезет тебя. А у меня — работа! Сам понимаешь!
Водитель залез в кабину, включил зажигание, и машина резко тронулась с места, оставляя за собой клубы пыли.
Для городского человека горы всегда таинственны, даже если обжиты, и многое здесь необычно. Особенно зимой. То теплынь нахлынет, хоть снимай пальто, то ударит мороз, то опрокинется необъятная небесная цистерна, обрушив на землю целый водопад. Пройдет час, и высохнет асфальт, а за ночь покроется снегом, но к середине дня очистится от него и засверкает под лучами яркого солнца. И ничто не может нарушить здесь первозданность природы: ни покрытые асфальтом горные дорожки, называемые терренкурами, ни разбросанные вдоль них торговые киоски, ни оседлавшие перекрестки фотографы с треножниками и повисшими на животах фотоаппаратами.
Сказочная природа и чистейший воздух, начисто забытый, возникающий лишь в воспоминаниях самого раннего детства, раскрепостили душу Никишина, он спускался в город из «Долины роз», любуясь доверчивыми белочками, несущимися навстречу любой протянутой руке, зачастую пустой, что, к удивлению Никишина, не обескураживало зверьков, то ли привыкших к обману, то ли безмерно верящих в общечеловеческую добродетель.
Никишин остановился у очередного фотографа и с улыбкой стал рассматривать прикрепленные к небольшому стенду фотографии, на которых нарядившиеся в черкесские костюмы люди, задрав подбородки и выпятив груди, застыли в позах гордых и неприступных горцев. Некоторые действительно выглядели грозно, особенно насупившаяся «черкешенка» из Узбекистана с орденами и медалями на груди, и широкотелый серьезный «черкес» с пышными украинскими усами. В памяти возникли пушкинские строчки «…Черкес оружием обвешен, он им гордится, им утешен…», образы лермонтовских героев, поражающие неистребимой вольностью.
— А меня таким снять можно? — спросил Никишин.
— За деньги все можно! — буркнул фотограф, не видя в Никишине клиента.
Но Никишин не смутился, представил себя горцем, несущимся на горячем скакуне по скалистой дороге навстречу неведомому врагу, но, сообразив, что врага, которого следовало бы изрубить шашкой, у него нет, он решил, что мчится навстречу счастью, добру и миру, за которые, как он знал с юных лет, тоже нужно бороться.
Никишин протянул руку к висящему на стенде черному черкесскому костюму с газырями и пристегнутым спереди кинжалом. На мгновение в его голове мелькнула трезвая мысль: «Зачем это мне — культурному современному человеку?! — Но еще через секунду он отбросил сомнения: — Как зачем? Кем до этого я был в своей жизни? Кем особенным? В школе пионервожатым. Затем вратарем в институтской команде. А потом рядовой инженер. Уже четыре года без повышения. Меня даже в местком не выбирают. Говорят, что чересчур добрый человек и нет во мне той жилки, что позволяет выбиться в лидеры. Пусть так. Но почему мне хотя бы на отдыхе не побывать черкесом — смелым и отважным человеком?!»
— Вот еще возьми, — более ласково процедил фотограф, передавая Никишину похожую на белую астру шапку времен Хаджи-Марата.
— Спасибо, но мало оружия! — с досадой сказал Никишин, ошеломив фотографа. — Всего один кинжал. Еще бы саблю да пару ножей!
Никишин резким движением руки насадил на голову шапку, выпрямил плечи и блеснул глазами. С таким же залихватским видом и диковатым взглядом он получился на фотографии, долго рассматривал себя, входя в глядевший на него образ, и неожиданно подумал: «За кого я теперь должен болеть? За тбилисское «Динамо»? А как же мой многострадальный «Спартак»?! Пожалуй, я должен болеть за местную команду. Но стоит ли переживать за футболистов, выкладывать за них душу, слушая диктора, который вопит: «Го-о-о-ол!» — и называет игроков молодцами, даже героями. Был до него, еще до эры телевидения, радиодиктор — он относился к футболу несколько иронически, и правильно делал. Ведь это игра! Игра, и только! И участвуют в ней не герои, а игроки, в лучшем случае мастера. От игры можно получить удовольствие, зарядиться бодростью, оптимизмом. Но болеть всей душой за футболистов?!»
Никишин задумался, подперев подбородок рукой, как роденовский мыслитель: «За кого болеть?! Неужели не за кого? Почему? Горец — он храбрый, но и очень добрый человек, потому и храбрый. Ему есть за кого болеть: за друга, если он попал в беду, за соседа, если он заболел, за здоровье родителей, родных, наконец за урожай, за общий труд.
Болеть за это вполне достойно, достойно горца и вообще каждого человека!»
Никишин почувствовал, что освободился от «Спартака», как от чего-то лишнего, отнимающего время и силы, и легкой, пружинистой походкой направился по новому для него терренкуру к Олимпийскому центру, где после Олимпиады царило запустение и на размытой дождем гаревой дорожке зияли лужи. Тем не менее сам центр, построенный высоко в горах, вызвал у Никишина восхищение. «Стадион в горах есть, магазины, даже ресторан стоит, а воздух какой, а природа?! Вот где и нужно жить человеку!»
Подъем разгорячил Никишина, у него разыгрался небывалый аппетит. «Как у настоящего горца», — подумал Никишин и вдруг почувствовал неодолимое желание сменить пресную санаторную пищу на острую кавказскую еду.
Через полчаса он сидел в шашлычной «Чайная роза», теребя от нетерпения засаленную салфетку.
— Вы откуда? — спросил у него немолодой с желтоватым лицом мужчина.
— Я местный! — нервно ответил голодный Никишин.
— Лечитесь?
— Я местный, я здесь живу!
— Вам повезло, тут рай, много кислорода, — улыбнулся мужчина. — А я из Магадана, лечусь. Вы, может быть, знаете — говорят, что для полного курса нужно пить нарзан тридцать суток, а отпуск, как известно, двадцать четыре. И еще одни люди говорят, что в день достаточно трех стаканов, а другие утверждают, что необходимо двадцать. Раньше пили постольку.
— Раньше, — вздохнул Никишин, — раньше больные проходили лечение на всех местных курортах, начиная с железных вод и кончая кислыми!
— Но как все-таки лучше? Вы местный, вы должны знать!
— Лучше быть здоровым! — порекомендовал Никишин и обратился к официантке: — Девушка, примите заказ!
— Что будете? — небрежно выдавила официантка.
— Так… Так… Бастурму! Три порции!
Никишин рвал зубами сопротивляющееся мясо, соревнуясь с соседом по столику, и чувствовал, что его организм наполняется силой, в душу приходит отвага и он готов теперь совершить доселе невозможное. Прежде он робел, встречая красивую женщину, считал, что не достоин ее любви, даже побаивался ее, а сейчас подумал: «Эх, была не была! Черкес я или не черкес?!» — и подсел за столик к очень обаятельной и модно одетой девушке.
— У нас есть такой обычай, — сразу сказал он, прямо глядя ей в глаза, — когда встречаешься с красавицей, то должен поднять бокал за ее красоту!
— У кого это у нас? — осторожно поинтересовалась девушка.
— У черкесов! — уверенно и гордо произнес Никишин.
— Вы совсем не похожи на кавказца. Только акцент.
— Не похож? — улыбнулся Никишин и протянул девушке фотографию. — Это я в горах. В родном селении!
— Тут другое дело, — улыбнулась девушка.
Она стала рассказывать о себе, что зовут Леной, приехала сюда из Иркутска, там закончила политехнический и работает в заводском КБ, что любит интересных людей, в мужчинах ей нравится уверенность, решительность, а вообще для нее основное качество, характеризующее человека, — это смелость.
— Давайте осилим большой перевал! — тут же предложил Никишин. — До темноты вернемся!
— Давайте! — засмеялась она.
До отъезда они почти не разлучались и по нескольку раз прошли все перевалы и терренкуры. Каждый день обедали в «Чайной розе».
На улочке, ведущей от вокзала к парку, они наблюдали за работой очень старого, казалось, даже древнего точильщика. Машина у него была оригинальной, со множеством различных дисков, и на ней на металлической дощечке было выгравировано: «Мастер Тамразов».
— Это не для хвастовства, — заметил Никишин. — Для ответственности. Зарабатывает Тамразов немного, но дело не бросает. Хранит традицию. И вообще кавказцы народ трудолюбивый. Без труда в горах ничего не вырастишь, ничего не построишь. Древний и храбрый народ. Когда-то даже украинских казаков называли черкесами. За смелость. Отсюда названия городов Черкассы и Новочеркасск. И кто бы ни приезжал на Кавказ по службе, лечиться или по воле судьбы, все равно становился нашим!
— Это в каком смысле? — спросила Лена.
— Брали в плен! — улыбнулся Никишин. — Стремлением к вольной жизни, справедливостью, своим гостеприимством. Пушкин? Наш! И Лермонтов всей душой принял Кавказ. И Есенин писал, обращаясь к Кавказу: «Ты научил мой русский стих кизиловым струиться соком!»
Вечером в ресторане Никишин заказал лезгинку и неожиданно для себя встал на носки, отбросил правую руку в сторону, левую установил на уровне груди и плавно поплыл вокруг Лены, заговорщицки подмигнув ей: «Кто написал эту музыку? Наш! Михаил Глинка! Лезгинка из оперы «Руслан и Людмила»!» Никишин убыстрил движения и танцевал так лихо, что сидящие в зале стали в такт хлопать ему и кричать: «Асса!» А после танца пожилой кавказец подошел к нему и сказал: «Хорошо, брат! Глядя на тебя, молодость вспомнил. Хорошо. Так может танцевать только настоящий черкес!»
На следующий день Никишин и Лена поднялись к «Храму воздуха» — в то время единственному безалкогольному ресторану в мире, и там под облаками он признался ей в любви и, как истый черкес, тут же предложил руку и сердце. Над ними в вышине парил орел, а может, другая птица, но они считали, что это непременно орел, потому что их сердца звучали на самой высокой ноте и хотелось видеть мир в самых больших измерениях. И потом в городе Никишин подарил любимой сувенирный черкесский кинжал, размерами не меньше настоящего, а ценою даже подороже.
Домой и друзьям полетели тревожные просьбы о денежной помощи. Отправив телеграммы, Никишин старался не думать о долгах, упоенный впервые пришедшей к нему любовью. Он даже не замечал косых взглядов, которые на него бросали старички и старухи, когда он шел по парку в обнимку со своей любимой. Ему казалось, что его приветствует с пьедестала сам Лермонтов и загнанный в клетку Демон отчаянно завидует его свободе и счастью. Даже день отъезда не омрачил настроения Никишина. Он говорил Лене, что скоро вызовет ее к себе, твердо верил в это, давал слово горца, и оно звучало в его устах как клятва в вечной любви.
На работе сослуживцы не узнали Никишина. Их поразило его загоревшее среди зимы лицо и бесстрашный взгляд, пришедший на смену робкому и застенчивому. Мало того, когда к Никишину бросился сотрудник и хотел рассказать об изменениях в составе «Спартака», то Никишин посмотрел на него сначала с пренебрежением, а потом с сожалением и резко произнес:
— Какое это имеет значение?! Кто перешел — тот перешел! Поживем — увидим!
Все утро он разбирался в лежащих на столе бумагах и вдруг громко на всю комнату сказал:
— Опять наши разработки малоэффективны! Опять далеки от производства!
В комнате воцарилась зловещая тишина, какая, наверно, должна быть перед концом света.
— Безобразие! Так дальше работать нельзя! — заключил Никишин, изумив сослуживцев прямотой высказывания и неизвестно откуда появившимся акцентом.
— Что с вами, Никишин?! — первой придя в себя, сказала самая опытная и выдержанная сотрудница. — Вы представляете, что теперь могут сказать о вас?!
— Что?! — не дрогнув, выпалил Никишин. — Мне наплевать на то, что обо мне кто-то что-то скажет! Я честный человек!
— Я не спорю, — сказала сотрудница, — но о ваших словах может узнать начальство! Представляете, что с вами тогда будет?
— Я — черкес! Я ничего не боюсь! — гордо вымолвил Никишин, задрав подбородок и выпятив грудь.
После этого сослуживцы один за другим повыскакивали из комнаты, чтобы поскорее и подетальнее обсудить происшедшее. Ими высказывались мнения, что, возможно, у Никишина мать черкешенка и, наконец, в нем пробудилась генетически закодированная смелость, а более вероятно, что он получил по материнской линии большое наследство — сад, или стадо овец, или даже то и другое — и поэтому ему теперь не страшны никто и ничто.
Узнав о случившемся, начальник отдела внимательно просмотрел личное дело Никишина и затем вызвал его к себе в кабинет.
— Мы вас послали отдыхать на юг! Мы! — грозно вымолвил начальник. — И, кстати, по соцстраховской путевке. Послали отдыхать, а не для того чтобы вы потом изображали черт знает что!
— Во-первых, не вы, а местный комитет! — сверкнул глазами Никишин. — Я заслужил отдых! И я ничего не изображаю!
— Вы черкес?! — ухмыльнулся начальник. — А что в личном деле написано вашей же рукой? Может, вы еще потомок Чингисхана? Или Рокфеллер?
— Я не Рокфеллер, — снизил тон Никишин, вспомнив о долгах. — Но я говорю правду в интересах дела! Я прав!
— Да, вы правы, — нахмурил брови начальник, — но скоро начнется реорганизация отдела и тогда могу оказаться прав я! Вы меня понимаете?!
Никишин хотел сказать, что все равно истина на его стороне и он победит. Пусть не сразу, пройдя мытарства, но победит, в крайнем случае завербуется на Север, не пропадет, он вольный как птица, но тут он вспомнил о больной матери, не выходящей из дома, о сестренке, которой надо нанимать преподавателей для поступления в институт, и еще о том — полетит ли на Север его голубка?
Никишин вдруг ощутил, что у него опускается подбородок и снова становится впалою грудь. Собрав силы, он поднял голову, но вместо плывущих облаков и парящего в небе орла увидел серый потолок и пыльную люстру. Стало трудно дышать. Как задыхающаяся без воды рыба, Никишин судорожно глотнул воздух, но он был далек от горного и не принес бодрости.
— Вот так-то лучше! — сказал начальник, глядя на поникшую фигуру подчиненного. — Теперь вы похожи на самого себя. Идите и работайте!
Растерянный Никишин поплелся в свою комнату, думая о том, как он будет теперь смотреть в глаза других черкесов, полюбит ли его такого Лена, и еще о долгах, повисших на нем, как тяжелые вериги. Оставалось покориться судьбе, но вдруг Никишин услышал, что забилось его сердце — сильно, настойчиво, бьется и говорит: «Не спеши, рассчитайся с долгами, накопи силы, наберись духа и посражайся за правду! Хотя бы раз в жизни! Пусть не равны силы, пусть ты проиграешь, но ты должен дать бой! Черкес ты или нет?! А мама, сестренка и Лена поймут тебя. Даже станут гордиться тобой. Вот увидишь!» Сердце стучало так громко, что Никишину показалось, будто его слышат окружающие, по крайней мере самая опытная сотрудница в отделе посмотрела на него и, вскинув брови, испуганно проговорила:
— Никишин, сходите в нашу столовую. Там сегодня на второе есть люля-кебаб!
— Спасибо, дорогая! — с акцентом поблагодарил Никишин. — Да спасет тебя бог от снежной лавины и злого навета!
Вечером он написал Лене, что в связи с резко изменившимися обстоятельствами они вряд ли смогут скоро увидеться, но их встречи он не забудет никогда, потому что это были лучшие дни в его жизни. «Не забывай меня, жди! — закончил он письмо. — Твой черкес Никишин».
Председатель колхоза Бородуля был известен далеко за пределами области не только размерами своего хозяйства, завидной молокосдачей и тремя миллионами свободных денег на балансе колхоза, но и тем, что не боялся говорить правду, даже горькую, и любил общаться с интересными людьми. То затащит к себе в колхоз известного ученого, то популярного поэта, то редактора центральной газеты или журнала. Не все приезжавшие сразу признавали в нем председателя. Обычно зимой и осенью на Бородуле была потертая кепка или недорогая шапка-ушанка, старое демисезонное пальто и не менее новые туфли, в которых не жалко шагать по грязи или размокшему полю. Бородуля больше походил на счетовода или сельского учителя, чем на председателя. Не было в его облике ничего начальственного — ни нахмуренных бровей, ни сердитых глаз, ни солидности, выработанной долгим сидением в кресле и президиумах собраний. Но хозяин в нем чувствовался. И по обстоятельному разговору, где для него была важна каждая мелочь, и по зоркому, проницательному взгляду, которым он пытался разглядеть человека, и по тому, как он крепко и уверенно стоял на земле. Неожиданно, лишь на мгновение в его глазах проглядывали осторожность и даже испуг, которые бывают у независимого человека, обрастающего завистниками и даже врагами и не ведающего, откуда может прийти опасность. Впрочем, все это не мешало ему говорить откровенно с самыми важными гостями. Они приезжали к нему и без особого приглашения. Кто посоветоваться, а кое-кто познать истину — как обстоит дело с мясо-молочной проблемой и сколько времени уйдет на ее решение.
— Столько-то лет! — задумчиво, но твердо говорил Бородуля.
— А может, меньше? — с надеждой в голосе спрашивали приезжие.
— Нет! — вздыхал председатель. — И это при условии, что Варька после школы останется в колхозе!
— Варька?! — изумлялись знатные приезжие. — Что за персона?
— Персона! — уверенно говорил Бородуля.
— Чья-то дочь? — с намеком, загадочно улыбались приезжие.
— А как же! Дочка! Доярки нашей Катерины!
Приезжие от неожиданного ответа вздрагивали и недоуменно смотрели на председателя:
— Красавица, что ли?!
— Это смотря на чей вкус, — улыбался председатель, — мне нравятся крепкие, ядреные женщины. А Варька… Вроде мальчика. Худенькая. Шустрая. С характером. Если что не по ней, прямо скажет. Ребятам нравится. На танцах нарасхват!
— Значит, современная! — понимающе говорили приезжие.
— Современная! — соглашался Бородуля. — А вот мать ее Катерина — женщина старого покроя. Нелегкую жизнь прожила. У нее одна точка отсчета в жизни, а у Варьки другая. Варька по телевизору многое видит: и светлые цеха, и работниц в белых халатах, и красивые проспекты, и высотки, и моды всякие, и ревю, и другие удовольствия. И кажется Варьке, что ко всему этому она будет близка в городе. Попробуй ее теперь удержать в колхозе. За это бороться надо!
— Бороться нужно за урожаи, за продуктивность животноводства! — оживлялись приезжие.
— Совершенно с вами согласен! — улыбался Бородуля. — А от кого зависят урожаи и продуктивность? От Варьки! У меня есть доярка. Сравнительно молодая. Тридцать семь лет. Ширковец Надежда. Любит поэзию. Читает самых сложных поэтов. И понимает. Я не все понимаю, а она разбирается до тонкостей. Шпарит стихи наизусть. Может час читать, может два. И от каждой коровы получает по пять тысяч литров в год! Не смейтесь! Подождите! Какая между этим взаимосвязь? Прямая. Умение и человеческая культура — они в одной упряжке. Сходите на ферму и полюбуйтесь, как Надежда управляется с коровами. К каждой свой подход имеет. Каждой — особое внимание, одну доит в одно время, другую позже или раньше, но именно тогда, когда требуется. Есть такой термин — «добыча золота». В нем прослушивается романтика. «Добыча молока» звучит казенно, по-канцелярски, но лучше, чем «надой молока». Вы посмотрите, как Надежда добывает молоко. У нее свои секреты добычи, движения плавные, лицо одухотворенное. Тоже романтика… для тех, кто понимает! Ну, а теперь, дорогие гости, прошу вас отобедать!
Гости поднимались на второй этаж ресторана, в банкетный зал, где через несколько минут вспыхивал диковинный камин с оригинальным верхом в виде шлема русского воина. От шлема по стене до потолка тянулось мраморное покрытие, призванное изображать струящийся дым.
— Это тоже соорудили для Варьки? — однажды не без иронии заметил один из приезжих.
— И для Варьки тоже, — посерьезнел Бородуля. — В городских ресторанах нет ничего похожего!
Председатель не кривил душой. Камин обошелся колхозу в немалую копеечку. Десятки проектов пересмотрели, пока выбрали. Отдельно художнику, отдельно мастерам заплатили. А расчет был простой — будет чем гостей удивить и Варька пусть знает, что у нее в колхозе ресторан красивее и лучше любого городского. Варьке только что исполнилось семнадцать, ей и потанцевать хочется в приятной обстановке, и себя показать. Поэтому строительство ресторана Бородуля считал одним из важных козырей в борьбе за Варьку, ведущейся с городом, а точнее, с радиотехническим заводом, где платили неплохо и работа была почище. Зато в городе Варька должна была жить в общежитии, по четыре человека в комнате, вдалеке от родных, а в колхозе строились новые дома, поразившие Варьку своим названием — коттеджи.
— Это что такое? — спросила Варька у председателя, и глаза у нее заблестели. — Что-то заграничное?!
— Только название, — объяснил председатель. — А проект наш. Очень удобные двухэтажные домики на две семьи с приусадебными участками, с крытой стоянкой для машины.
— Небось дома панельные? — покосилась на председателя Варька.
— Почему? Кирпичные! Строим надолго, чтобы здесь люди жили! — сказал Бородуля. — Для себя строим!
Сдержал слово председатель, возвел в колхозе красивые коттеджи, торговый центр, а клуб на пятьсот мест уже давно манил по вечерам Варьку и танцами, и кинофильмами, и концертами.
Не любил Бородуля вокально-инструментальные ансамбли за небрежные одежды музыкантов, за чересчур громкую игру, но ради Варьки приглашал самые популярные группы, которые на село не заманишь калачом. А председатель и не рассчитывал на калач. Собирал правление, и решало оно выделить сумму, которая потом и вручалась именитым эстрадникам. Кое-кому в районе казалось, что Бородуля выбрасывает деньги на ветер, на пустячную эстраду, а он не спорил с этими людьми, даже соглашался, зная, что зато Варька не будет считать себя в чем-то обделенной, живя в колхозе. А это важнее, чем даже урон, который нанесут ее культурному развитию приглашенные ансамбли. Кстати, с ними и побороться можно. Хотя бы с помощью той же поэзии. Конечно, рассчитывать на то, что Варька сама пойдет в магазин и купит хорошую поэтическую книжку, было трудно. И где они в продаже, эти хорошие книги? Поэтому Бородуля приглашал к себе в колхоз самых популярных поэтов — и непременно тех, кого часто показывают по телевизору и на выступление которых непременно придет Варька, хотя бы только для того, чтобы увидеть их «живьем». А там, гляди, прислушается к стихам, понимать начнет. Пока молодая, пока нет детей — самое время приучать к стихам. Потом поздно будет. Надежда Ширковец — исключение. У нее мать в библиотеке работала, носила домой книги и с детских лет приучала читать стихи.
Но как заманить в колхоз известных и популярных поэтов? Правление поможет, но этого мало. Бородуля звонил поэтам домой. Они отказывались приехать, ссылаясь на занятость, на заграничные поездки. «Куда собрались? — спрашивал у них Бородуля. — В Чехословакию? Очень хорошо! Так вы же мимо нас поедете! Загляните на два-три денька! Не пожалеете! Я вас свожу в заповедник! Там такие сосны! До самого неба! Больше нигде не увидите! И ходят по лесу муфлоны, лоси, зубры! Днем — чудо, а вечером — сказка! Животные орут! Между собой разговаривают! Не надо никаких джунглей! Приезжайте! И заодно посмотрите на нашу сельскую жизнь. У нас в колхозе она не очень сельская. А в соседнем — увидите. Ведь вы — поэты. Вам без этого нельзя». Поэты в трубке замолкали, затем отнекивались уже не так решительно и в конце концов приезжали. И не жалели. Потом у них стихи рождались, на прежние не похожие, может, и не самые звучные, но необычные и по тональности, и по смыслу. И для Бородули такие встречи не проходили бесследно. Говорил он с поэтами на общие темы, на городские, на сельские, и от этих бесед, как от огня, вспыхивали в его голове искры идей, порою не имеющие ничего общего с тем, о чем говорилось. Таково свойство умного, доброго разговора — будить человеческую мысль. «И, видимо, не случайно, — думал Бородуля, — еще до революции люди собирались для общения. Ученые, композиторы, художники, писатели, врачи, адвокаты, любители литературы и искусства съезжались, к примеру, под Смоленск в усадьбу графини Тенишевой и там проводили одну-две недели в дружеском и небесполезном общении. Друг у друга набирались ума. Ну а сейчас едут люди к председателю колхоза-миллионера! И пусть меняются времена, а тяга к общению остается и не исчезнет до тех пор, пока жив на земле человек!»
Бородуля показывал гостям клуб, коттеджи, фермы. Вечером гости выступали перед колхозниками. По дороге к клубу Бородуля рассказывал приезжим о том, что начал строительство клуба с основания колхоза, еще тридцать лет назад, когда укрупнялись мелкие хозяйства. Клуб построил раньше, чем новые фермы, и не прогадал, не потерял людей, ту же Надежду Ширковец. Она сейчас услышит поэта, о встрече с которым не могла бы даже мечтать в ином городе.
«Можно начинать, — говорил Бородуля, глядя через дырочку кулис в зал. — Варька уже пришла. И Катерина тоже. Вы и для нее что-нибудь почитайте. Не попроще, а попонятнее. Ведь проработать четверть века дояркой, и многие годы без машинного доения, — это подвиг! Без красных слов. Действительно подвиг! Вы это учтите!»
Поэт выходил на сцену, и в зале прекращались разговоры. Лица Варьки, Катерины, Надежды смотрели на поэта с интересом и с таким неподдельным вниманием, ради которого стоило сюда приезжать, даже без того чтобы услышать в заповеднике ночные вопли экзотических животных и погреться у дорогостоящего уникального камина.
После вечера Бородуля провожал гостей до машины, интересовался, не знакомы ли они с популярной эстрадной дивой и не могут ли они поговорить с ней о приезде в колхоз. Денег заплатят столько, сколько она захочет, скупиться не будут.
— Вам так нравится эта певица? — спрашивали гости.
— Что вы, не так! — испуганно говорил Бородуля, прикинув в уме сумму, которую может запросить певица. — Но Варька на ней помешалась. Говорит, что услышать ее — мечта жизни. А для Варькиной мечты ничего не пожалеешь…
— Дайте хоть посмотреть на вашу Варьку! — попросил однажды известный поэт. — Где она?
— А вон, — сказал председатель, показав на группу выходящих из клуба девушек. — Вон в сером платке!
— Так они все в серых платках! — сказал поэт.
— То-то и оно, — покачал головой председатель. — В сельпо забросили только серые. И второй год других не завозят. А может, и не производят? А у Варьки знаете какие запросы? Растущие!
Гости уезжали из колхоза, наполненные впечатлениями, чистым воздухом, душистыми щами из щавеля, картофельными оладьями со сметаной. Уезжали довольные приемом, некоторые с улыбкой на лице, некоторые задумавшись, и если попадали сюда снова, то первым делом спрашивали:
— Как Варька? Осталась?!
— Осталась, — вздыхал Бородуля.
— Чего же вы вздыхаете? Значит, все в порядке?! — улыбались гости.
— Не все. У меня Варька осталась, а из соседнего колхоза уехала… Зойка, — мрачнел Бородуля, морщил лоб и уходил в свои думы, нелегкие думы хозяина земли.
За ночь ветер нагнал облака, хмурое небо выглядело неприветливо, раздраженно, как будто его чем-то расстроили. Снег стал от влажности липким, неприятным.
Иван Васильевич ночью ворочался, спал плохо, проснулся раньше обычного, до полшестого утра. Будучи уже немало лет председателем колхоза, он выработал у себя привычку вставать рано, чтобы успеть до темноты сделать намеченное на день. В шесть утра начинало работать радио и, как считал Иван Васильевич, должна была приступить к труду вся страна. Поэтому, находясь в командировках, в гостинице он не выключал на ночь приемник, и тот ровно в шесть уже звучал на полную громкость, будя соседей по комнате и другим номерам. Люди жаловались дежурной, а та разводила руками: «Такая у него привычка!»
— У кого это у него? — интересовались люди.
— Разве не знаете? У председателя колхоза «Вперед»!
Восемь лет назад Иван Васильевич возглавил незавидное хозяйство, с трудом, постепенно, но выправил его. И когда теперь иные председатели жаловались на плохую землю, нехватку людей и техники, им в пример приводили колхоз «Вперед» и его председателя.
Иван Васильевич тяжело поднялся с кровати, даже вовремя загремевший приемник не улучшил настроение. За окном было пасмурно. И на душе не лучше. «Не хочется ехать в район! — подумал Иван Васильевич. — Зачем вызывают? Вроде прорабатывать не за что. По всем статьям отчитались. По обществу «Урожай» не всех охватили? А кого осталось охватывать? Бабку Зою? Ей девятый десяток пошел! Сторожихой работает. И за это спасибо!»
Иван Васильевич вышел из дома, не дождавшись шума колхозного газика. Шофер Николай, как всегда, запаздывал. «Избалованный городской жизнью человек!» — подумал о нем председатель, считая водителя городским по той причине, что он два года прожил в городе с официанткой местного ресторана, пока не убедился в ее амурах с бойким усатым лейтенантом. После этого Николай вернулся в колхоз, женился на доярке Насте, всем хвастался своей красивой и верной женой, заверяя, что больше в жизни ему ничего не надо, но когда в городе проезжал мимо ресторана, руль в его руках становился непослушным.
Наконец прибыл Николай. Попытался отшутиться, объяснить опоздание тем, что не отпускала молодая жена, но, почувствовав, что у председателя неважное настроение, осекся на полуслове и всю дорогу ехал молча.
В город прибыли полдесятого.
«В самый раз, небось городские уже очухались!» — вздохнул Иван Васильевич, посмотрев на часы. Он поднялся по широкой лестнице на второй этаж и нехотя открыл дверь приемной.
— Здравствуйте, Иван Васильевич, — поздоровалась с ним сидящая за пишущей машинкой кокетливая девушка с нежной кожей и прилежно расчесанными длинными волосами.
«Ишь ты, какая городская! — видя ее, каждый раз мысленно восклицал Иван Васильевич и сейчас подумал, что у колхозных девчат вряд ли когда-нибудь будет такая гладкая кожа и ласкающий взгляд вид. — Ее бы к нам на ферму — да к транспортеру с навозом!»
— Проходите, Иван Васильевич, — проворковала девушка. — Егор Платонович свободен.
Председатель кивнул головой и решительно открыл одну, а затем и вторую дверь, отделявшую кабинет от приемной. Иван Васильевич не раз задумывался, зачем нужны две двери. Чтобы из приемной не доносился шум? Но откуда ему быть? Все тихо ждут. Привыкли. А может, это сделано для солидности? Чтобы произвести впечатление на входящих? Или по фантазии архитектора? А может, был конец года, оставались лишние фонды и их нужно было во что бы то ни стало израсходовать?! Пустяковая штука, а все-таки интересно знать, с каким расчетом сотворена. А может, вообще без всякого расчета?
Иван Васильевич вошел в кабинет и сразу уперся в окруженный эскортом стульев длинный стол, покрытый зеленым сукном с заметным слоем канцелярской пыли, которая, видимо, настолько въелась в материал, что ее невозможно уже снять с него никаким пылесосом. Стол находился в перпендикулярном положении к другому столу, они вместе составляли знак «Т», в свое время обозначавший на аэродромах место посадки самолетов.
— Присаживайтесь, председатель, — услышал Иван Васильевич ровный, без особых интонаций голос, по которому было трудно судить о настроении и намерениях его владельца.
— Добрый день, Егор Платонович! Что нового у вас в городе? — улыбнулся председатель, стараясь оттянуть неприятный разговор.
Доброжелательных бесед с начальством он не припоминал, но прежде каждый раз знал, за что будет разнос или что с него будут требовать, а сейчас даже не приходило в голову, о чем думать, что последует и с какой стороны.
— Есть новости! — оторвавшись от бумаг, сказал Егор Платонович, подняв седеющую голову с еще крепкой и тщательно подстриженной шевелюрой.
— Есть?! — дернулся Иван Васильевич, успев в очередной раз отметить, насколько городским выглядит теперь Егорка.
Они учились в одной деревенской школе и добирались до нее каждый день по шесть километров туда и обратно пешком, через лес, в любую погоду, даже в пургу и большие морозы. Егорка учился плохо, но по дисциплине получал только пятерки и всегда покорно-заискивающе глядел на учителей, вымаливая у них положительные оценки.
— Есть новости! — повторил Егор Платонович. — А как не быть новостям, когда мы движемся куда?..
— Куда? — от неожиданности вопросом на вопрос ответил председатель.
— Да! — усмехнулся Егор Платонович, обозначив этим свое доброе расположение духа, что в некоторой степени успокоило Ивана Васильевича. Забыл, как называется вверенный тебе колхоз? «Вперед»! Туда мы и движемся. Вперед! На месте не стоим и не можем! Иначе нас, сам понимаешь! А что должно соответствовать нашему движению вперед?
— Что? — снова растерялся председатель.
— Да-а-а! — небрежно процедил Егор Платонович. — Не выспался ты сегодня, что ли?
— Не выспался, — признался председатель.
— Зимняя спячка у тебя, как у медведя? — засмеялся Егор Платонович, оскалив неровный ряд крепких, налезавших друг на друга зубов.
«Зубы-то у него наши, не городские, — подумал про себя Иван Васильевич. — И смеется сегодня по-нашенски. Значит, к добру. Даже не верится!»
— Так вот, — посерьезнел Егор Платонович. — Движемся мы вперед, и согласно нашему поступательному продвижению растут наши люди, и ты, Иван Васильевич, вырос! Достаточно!
«Я?» — хотел переспросить председатель, но, опасаясь новых шуток, сдержался.
— Ты! — сказал Егор Платонович, отвечая на его мысленный вопрос. — И решили мы поручить тебе «Сельхозтехнику». Дело важное, не надо объяснять. Но ты справишься. Мы в тебя верим. Приступай. Не тяни. Квартиру мы тебе уже подыскали. Две комнаты на двоих. Ведь вас двое?
— Я и жена, — промямлил Иван Васильевич, с трудом переваривая неожиданно свалившееся на него предложение. — Сын в Москве учится.
— В Москве — хорошо. Столица! Но считай, что потерял ты сына, не вернется он уже к тебе обратно. Приглядит себе москвичку, дело молодое, пропишется и даже в отпуск не навестит. Вспомнишь мои слова. У меня с дочкой такая же история приключилась. Как выскочила в Москве замуж, даже носа к нам не кажет, только телеграммы отбивает — вышли столько-то и к такому-то числу, лучше телеграфом. Хочет хорошо жить! И пусть живет! Ведь мы ради этого, честно говоря, и животов своих не жалели! Ведь правда, Иван Васильевич?
— Правда, — вздохнул председатель, наблюдая, как Егор Платонович вбирает в себя живот. — Выходит, мне в город переезжать?
— А как же! Все удобства будут! Газ, ванна, теплый туалет! Мы в свое время зады по дворам поморозили, хватит! И тебе пора уже отведать городской жизни! Небось жена узнает — обрадуется?
— А как же, обрадуется, — кивнул головой Иван Васильевич и неожиданно для себя изрек: — Дело действительно ответственное, и сразу согласиться не могу. Подумать надо!
— Чего тут думать?! Во всем у тебя будет рост — и в положении, и в зарплате, и в удобствах! — неподдельно изумился Егор Платонович, а затем, с большим усилием склонив набок крепко посаженную голову, которая потянула за собой туловище, произнес: — А может, ты хитришь, председатель, хочешь выбить из нас трехкомнатную квартиру? А? Признавайся!
— Ничего я такого не хочу! — покраснел Иван Васильевич и вдруг почувствовал, что в его голове еще не укладывается мысль о том, как он сможет руководить этой «Сельхозтехникой», да еще в районном масштабе, и сможет ли?
— Не могу я сразу решить! Не могу — и все! — побагровев, выпалил Иван Васильевич, но сделал это непроизвольно и, как ему показалось, под чьим-то нажимом.
— Чего это с тобой? — не смог скрыть на лице испуга Егор Платонович, что случилось с ним в присутствии подчиненного едва ли не в первый раз в жизни. — Бес в тебя вселился, что ли?!
— Не знаю, — откровенно вымолвил Иван Васильевич. — Может, и бес попутал. Извини, Егор Платонович. Такое дело! Извини!
Председатель вышел из кабинета растерянный, забыв о существовании второй двери и заработав синяк. Но боли он не ощутил и стремительно пронесся мимо девушки в приемной, сбежал вниз по лестнице, плюхнулся на сиденье газика и, не поблагодарив открывшего ему дверцу Николая, бросил ему: «Гони домой!» Газик резко рванул с места, но потом полетел по асфальту плавно, лишь у ресторана едва не выехал на тротуар. Иван Васильевич прикрыл глаза и откинулся на спинку сиденья, находясь во власти непонятного и волнительного состояния, охватившего его в кабинете Егора Платоновича. До колхоза добрались к полудню. Тучи на небе сгустились.
— Что за погодка! Аж душу наизнанку вытягивает! — попытался заговорить с председателем Николай. — Если бы не жена молодая. И не работа…
— Понимаю, — прервал его Иван Васильевич. — Остановишь у дома!
Председатель достал из-под крыльца ключ, отворил дверь и увидел, что дом прибран, на столе свежая скатерть, на окнах чистые занавески, хоть принимай гостей. Жена постаралась. С чего бы это? Иван Васильевич посмотрел на часы. Скоро обед, через час жена придет с фермы, надо ее подождать, вдвоем обедать веселее.
Иван Васильевич прилег на диван, но вскоре спрыгнул с него, услышав продолжительные раскаты грома.
«Гроза! В феврале!..» — поразился он, подошел к окну и увидел двигающееся к его дому громадное огненное пятно. Оно неумолимо приближалось, слепило глаза, и настолько, что Иван Васильевич отпрянул от окна. В этот момент опять прогремел гром — и пятно мгновенно исчезло.
«Шаровая молния!» — подумал потрясенный увиденным председатель, начал озираться по сторонам, молнии не обнаружил, но от волнения и даже страха присел на диван, увидев за столом неизвестного пожилого мужчину в демисезонном пальто, резиновых сапогах и шапке-ушанке.
— Вы откуда? — твердо произнес Иван Васильевич, вдруг ощутив спокойствие и даже уверенность в себе.
— Я? Из вас вышел! — приподнял брови незнакомец.
— Как из вас? Вы имеете в виду из нас, из народа? — уточнил председатель.
— Как вам будет угодно! — обиженно вымолвил незнакомец. — Я в вас вселился, я из вас и вышел!
— Лично из меня?
— Да.
— Кто же вы?
— Бес.
— Вы шутите? — побледнел председатель.
— В моем возрасте уже не шутят, — вздохнул незнакомец. — Не волнуйтесь, я вселился в вас три часа назад, в приемной у Егора Платоновича.
— Точно! — вздрогнул Иван Васильевич. — Было такое. Я от переезда в город начал отказываться! От повышения! И вообще…
— Это все я, — сказал незнакомец. — Вы не поедете в город. Тем более руководить районной «Сельхозтехникой»!
— Я? Почему?!
— Вы не готовый для этого человек!
— Не готовый? Почему?
— Подумайте — и сами поймете. А я сделал свое дело и могу уходить. Я всего-навсего бес. Не верите? — Незнакомец снял с головы шапку, и на председателя уставились два выгнутых вперед рожка. — Не пугайтесь. Я добрый бес. Я приношу людям беспокойство, но заставляю их волноваться, чтобы уберечь от зла, от необдуманного поступка. Бесовская любовь — это тоже мое занятие, вернее, мое увлечение. Когда мужчина и женщина любят друг друга безумно, до исступления, то люди считают, что во влюбленных вселился бес. Ха-ха! Когда человек совершает несуразное с их точки зрения действие, то в этом человеке, по их мнению, тоже присутствую я! И это истинная правда! Вы, надеюсь, в этом убедились?!
— А гром? А шаровая молния?! — пожал плечами председатель.
— Бах-бах! — тихо засмеялся незнакомец, от удовольствия двигая рожками. — Вас смутило шумовое оформление! Это для эффекта. Мы, бесы, любим, когда вокруг нас шумиха. Мы вселяемся в иных музыкантов, и после этого их электроинструменты начинают звучать с такой силой, что оглушают не привыкших к этому людей. И вот уже возникают бесовские инструменты, бесовские ансамбли. А если к ним привыкнуть, прислушаться, может, они и не такие бесовские? Гроза в феврале — не странно ли это? Странно? Моя бесовская шутка! И не больше!
— Нет! — вдруг выкрикнул окончательно пришедший в себя председатель. — Гроза! Гром! Это все можно объяснить с точки зрения науки. Я телевизор смотрю! Я все знаю! И это значит: я — не готовый человек?! Для чего не готовый? Я перевыполнил план заготовок, у меня благодарности…
— Простите, — встал из-за стола незнакомец. — Я опять вынужден вселиться в вас!
В тот же миг раздался грохот, отблеск молнии озарил комнату. Оглушенный Иван Васильевич присел на диван и, оглядевшись, убедился, что он в комнате один. Подойдя к окну, председатель увидел быстро расползавшиеся по небу облака, как будто кто-то им скомандовал: «Вольно! Разойдись!» — увидел робкие, но веселые лучи солнца, хотел улыбнуться, но не смог и выругался, снова ощутив волнение.
«Что значит я не готовый?! — окутала его мозг беспокойная мысль, а за ней возникла другая и повлекла за собой целый поток сознания: — Точно, не готов я руководить «Сельхозтехникой»! Ведь я с полеводческой бригады начинал! Не знаю даже, как подступиться к этому трактору! И слабинка есть. По субботам и воскресеньям бываю не очень трезвый. В прошлом году телятник загорелся. Как назло, в воскресенье, а я качаюсь. И многие мужики тоже. Еле загасили. А с чего пожар вышел? По моей халатности. Пожарники советовали в кормоцехе кирпичные стены построить, а я отмахивался: мол, стоит телятник тридцать лет и еще столько простоит, пока не сгниет дерево. А дерево не кирпич. Печь накалилась — и дерево вспыхнуло. На авось понадеялся. Нет во мне стержня, чтобы во всем на уровне держаться. Потому, видимо, сбои даю и селькора Федора из колхоза выпроводил. Сатиры его не выдержал. Он тоже хорош — по всякому поводу писал в газету. Ферма стынет — пишет, удобрения не завезли — снова писулька, клуб на замке — целый фельетон! Можно подумать, что все беды в одном нашем колхозе! А вообще-то парень душевный, за дело болел. Куда-то на Север завербовался. Вернется — помирюсь. Бог с ним, пусть себе пишет. А клуб до сих пор не работает. Кино в коровнике крутим. Под мычание коров! Форменная срамота! Правильно писал Федор. И если бы у него духа хватило, если бы еще пару фельетонов отписал, то сегодня играла бы в нашем клубе музыка! Наверняка! А сам я что? Что думал? Факт! Не готовый я еще руководить в районном масштабе. Колхозники ко мне привыкли. Знают меня, прощают слабости. И жену терпят. Как председательшей стала, к ней не подойдешь. Голову запрокинет, смотрит поверх всех. Как принцесса, не менее. Прическа на ней трехъярусная. Неведомо как держится. А что под прической — это только я знаю. И лучше никому не говорить. На ферму как на бал идет — на высоченных каблуках. У входа в сапоги переобуется, а после работы обратно. И что в магазин из одежды или обуви приходит, она первая осматривает прямо в подсобке. Кто ей такие права давал? Никто! Колхозники злятся, но терпят. Кто из-за боязни, а кто меня обидеть не хочет. И ежели она в городе зачастит по магазинам и базам — сраму не оберешься! А что я сам? Чем отличаюсь? В городе спектакль смотрели — я многого не понял. Учитель понял, загорелся, что-то мне доказывает, я с ним соглашаюсь, но о чем разговор — не разумею. В ресторане тетрадку с обозначением блюд назвал кормовой ведомостью, а она называется «меню». Люди смеялись. До коликов. Не рановато ли брать под начало столько народу и техники?! Техники! Ведь она у меня до сих пор под открытым небом! Николай новую «Волгу» в один день загубил, потому что был не готовый к ее вождению. И правильно сказал обо мне этот чертов бес — не готовый я еще, совсем не готовый! Но с другой стороны, когда еще случай подвернется? Годы бегут. Не век же здесь сапогами месить грязь? Охота по асфальту пройтись, в ванне полежать, постричься, как люди. Я ведь уже стал городских ненавидеть, потому что они ничем меня не лучше, а живут чище, интереснее. Конечно, они в этом не виноваты, но и меня понять можно. Я всю жизнь, как говорится, провел на переднем крае. Заслужил отдых. Пусть кто-нибудь подменит меня. Пора уже. И совершенно зря попутал меня этот бес! Я прямо так и скажу Егору Платоновичу. Но поверит ли? Засмеет еще. А может, и взаправду галлюцинация была? После шаровой молнии?»
На следующий день с утра, как по приказу, засветило на полную мощность солнце, захрустел под ногами снежок, дышалось легко, как будто кто-то выпустил в воздух гигантскую кислородную подушку. Николай вовремя подал газик. До города доехали быстро, с разговорами. Николай хвалил свою жену, и чем больше рассказывал о ее прелестях и способностях, тем неувереннее звучал его голос. Иван Васильевич в нужных местах поддакивал шоферу, улыбался, чувствовал себя прекрасно.
Только при въезде в город его смутил продолжительный раскат грома.
— В самом центре бабахнуло! — заметил Николай. — Солнце светит, зима, и на тебе — гром!
— А может, учение идет в воинской части? — засомневался председатель.
— Воинская часть где? И где бабахнуло? — возразил Николай.
Иван Васильевич занервничал, вышел из машины, забыв захлопнуть дверцу. В приемной его встретила кокетливая девушка, изменившая в этот день прическу, собрав длинные волосы в красивый, тщательно уложенный пучок.
Взволнованный Иван Васильевич даже не обратил внимания на трюк городской красотки, рванулся к дверям, но девушка остановила его:
— К Егору Платоновичу нельзя! У него посетитель!
— Кто такой?
— Не знаю, — сказала девушка, — зашел без спроса. Прямо в пальто. Даже шапку не снял.
— И долго не выходит?
— Полчаса как.
Иван Васильевич одним махом отворил обе двери — посетителя в кабинете не было. Вдоль длинного стола, обхватив голову руками, ходил задумавшийся Егор Платонович.
— Здорово, Егор Платонович! — бодро проговорил председатель. — Погодка сегодня что надо!
Егор Платонович оторвал от головы руки и нервно произнес:
— А кто знает, что надо?!
Иван Васильевич впервые увидел начальство таким взбудораженным, в чем-то сомневающимся и без разрешения опустился на стул.
— Кто знает?! — блеснул прежде невыразительными глазами Егор Платонович. — Что я знаю?! А умею и того меньше! Я ведь раньше по теории специализировался, а с практикой встречался только на практике. Идею знаю, а как воплотить — ума не приложу!
— Вы?! — оцепенел от такого признания председатель.
— Я, — опустил голову Егор Платонович, и лицо его от стыда покрылось красными пятнами. — Не готовый я к практической деятельности. Вот бросаю тебя на «Сельхозтехнику». А ты готовый?!
— Не, не очень, — неожиданно для себя отрицательно покачал головой Иван Васильевич, еще минуту назад мечтавший о переезде в город. — В колхозе справляюсь. В основном. Но этого мало. Вот клуб отремонтирую, потом покрою асфальтом центральную улицу, хотя бы центральную, затем котельную построю, чтобы у всех была горячая вода, и еще малость рюмку подзабуду, жену урезоню, подучусь, вот тогда…
— А где людей для стройки возьмешь? — вставил вопрос Егор Платонович, нервно теребя пальцами борт пиджака.
— А, была не была, приглашу шабашников! Пусть незаконно, пусть переплачу, но дело сделаю! Для людей! Для своих! — на одном дыхании проговорил Иван Васильевич.
— Эх, куда загнул! Совсем близко к жизни! — ужаснулся Егор Платонович, но в этот миг где-то поблизости раздался треск — и на лице его стали блекнуть пятна. — Опять гром?! — более спокойно, но еще с ноткой волнения в голосе произнес Егор Платонович. — Кажется, надо мной, на третьем этаже?
— Вроде не гром, — сказал Иван Васильевич. — Похоже, Николай мотор пробовал. У него так же тарахтит.
— А почему тогда молния сверкнула?! — встрепенулся Егор Платонович, но больше для формальности, пальцы его перестали теребить пиджак, и в глазах пропал блеск.
— Разве была молния? Я ничего не заметил! — удивился Иван Васильевич, но вдруг переменил тон: — Может, это все бесовские штучки?! Может, готовые мы? На все?! Готовые!!!
— Может! — неожиданно согласился Егор Платонович и полностью принял обычный вид.
— Я и говорю — готовые мы! Факт! — радостно потер руки Иван Васильевич, но затем покосился на окно, увидел, что ветер опять нагоняет тучи, и в нерешительности почесал затылок.
Невероятное дело свалилось на голову молодого следователя Виталия. В понедельник к нему приковылял дедушка Тамраз и, прямо глядя в глаза, сообщил об исчезновении из опекаемого им колхозного стада двух больших баранов.
— Волки съели? — усмехнулся Виталий.
— Нет, — покачал головой дедушка.
— А кто? — спросил Виталий.
Дедушка развел руками, а потом показал на небо.
— Отдали богу душу? Так, что ли, запишем? — снова усмехнулся следователь.
— Не знаю, — сказал дедушка. — Хочешь — верь, хочешь — нет, юноша, но в пятницу вечером рядом с моим стадом опустилась на пастбище большая машина. Вышли из нее три человека и попросили у меня двух самых лучших баранов.
— Подожди, дедушка, — прервал его Виталий. — Ты сначала людей опиши. И что это была за машина?
— Машину не разглядел. Темно было. А люди странные. В плащах, и на лицах маски.
— Какие маски?
— Черные. И с дырками, для глаз.
— А откуда люди?
— Оттуда! — тяжело вздохнул Тамраз и опять показал на небо. — С планеты Килым.
— Что с тобой, дедушка? — испугался следователь. — Тебе плохо? Может, ты устал или перегрелся на солнце?
— Я? Устал?! — блеснув глазами, вскочил со стула Тамраз. — На пенсию намекаешь? Да я еще…
— Успокойся, дедушка! — сказал Виталий. — Садись. Всякое бывает!
— К-хе, — согласился Тамраз. — Но такого еще не было, юноша. Я им говорю, что не могу отдать баранов. А они говорят: «Хорошо. А когда приезжают друзья из других районов и вы с ними гуляете, то откуда берутся барашки?» — «Так это друзья! — говорю я. — И за барашками приходит сам председатель!» — «Мы тоже друзья, хотя и с другой планеты, — смеются они. — И мы тоже сами пришли за барашками. И поверь нам, что твой председатель никогда не станет ссориться с такими друзьями, как мы!» Больше не сказали ни слова, пошли к стаду, отобрали самых лучших баранов, связали им ноги, погрузили в машину и стали ее заводить. «Хотя бы скажите — с какой вы планеты?» — кричу я им. Они ответили, что с планеты Килым, но был большой шум, и я мог напутать. Потом шум стал еще больше — и они улетели. Вот и все, юноша!
— Да-а-а, — почесал затылок Виталий. — Невероятное дело! Ладно, дедушка, идите к своему стаду. Мы разберемся и, если будет нужно, вас вызовем сами.
Следователь навел справки о Тамразе и, лишь после того как убедился, что дедушка слывет в округе честнейшим человеком, доложил о случившемся своему шефу. Вопреки ожиданиям Виталия, шеф не выразил особого удивления.
— В какой век живем? — сказал он. — На другие планеты летаем! И нет ничего удивительного, что кто-то прилетел к нам. И вообще стоит ли говорить о двух барашках? Пусть и на других планетах знают, как хороша и прекрасна жизнь на Земле!
Слова шефа, необычный размах его мышления озадачили молодого следователя, к тому же страстное желание увидеть пришельцев с другой планеты настолько раззадорило воображение, что в пятницу после работы он направился в район, где паслось стадо дедушки Тамраза.
Сытые, нагулявшиеся за день бараны, подогнув ножки, уже расположились на заслуженный отдых, когда на горизонте появилась движущаяся точка, направляющаяся к стаду и все время растущая в размерах.
«Вертолет, — подумал следователь, укрывшийся в придорожной ложбинке. — Но в нашем районе нет вертолетов. Есть только в области. У горноспасателей».
Из машины вышли три человека в длинных плащах, масках и направились к дедушке Тамразу.
— Сколько берем сегодня? — сказал один из них.
— Не меньше трех! — сказал второй.
— Не меньше! — согласился третий.
Бешено заколотилось сердце у Виталия и от страха задрожали колени, потому что голос первого пришельца очень походил на бас его шефа, голос второго ничем не отличался от баритона директора местного торга и голос третьего лишь напоминал тенор начальника областной горноспасательной службы.
В дальнейшем все происходило как во сне. Что-то требовал первый пришелец, до невероятности повторяя жесты шефа Виталия, что-то поддакивал ему второй, ноги баранам вязал третий. Сопротивлялся Тамраз, закрывая телом самого крупного барана и требуя письменного разрешения председателя колхоза. Но куда было справиться старику с тремя здоровенными пришельцами. Виталий хотел помочь пастуху, но ноги следователя буквально приросли к земле, и он не мог покинуть укрытия.
В субботу в районе всю ночь гуляла гигантская свадьба. Директор местного торга выдавал свою дочь за сына шефа Виталия. Молодой следователь грустно жевал кусок сочного шашлыка и запивал его вином из бутылок без этикеток, очень смахивающих на левое производство.
— О! Молодой человек! — услышал Виталий голос вчерашнего пришельца, обернулся и увидел подошедшего к нему шефа. — Рад тебя лицезреть на свадьбе моего сына, да еще с шашлыком в зубах и бокалом в руках! Это чудо? Нет! Это наша чудесная жизнь! В какое время живем? А?!
Шеф отошел в сторону, а Виталий подумал, что жизнь действительно полна чудес, что, пожалуй, стоит проверить, где вчера вечером находились его шеф и директор торга. Но тут следователь вспомнил телеспектакль «Солярис», в котором космический океан без конца и края продуцировал двойников людей, вспомнил эти сцены и содрогнулся: «Может, и вчера это была работа космического океана?! И вдруг на смену моему шефу придет точно такой же другой?! И директора торга сменит ничем не отличающийся от него двойник?! Да еще оба станут мстить?!»
Виталий похолодел от этих мыслей, залпом осушил бокал вина, засунул в рот большой кусок шашлыка и решил больше не ворошить это невероятное дело.
Хороший человек и рационализатор Семушкин сообразил универсальную оснастку для токарных станков, которая позволяла даже рабочему низкой квалификации и высокой лености повышать производительность труда на двадцать процентов. Семушкин поспешил обрадовать своим изобретением людей. Товарищи по работе сказали:
— Молодец, Семушкин, считай, полдела сделал. Теперь пробивай свое изобретение!
— А чего тут пробивать? — удивился Семушкин. — Оснастка нужная. Дураку видно!
Семушкин подготовил необходимые чертежи, составил таблицы и выводы и все это понес туда, где принимают подобные изобретения. Предварительно он побрился в парикмахерской высшего разряда, где ему нечетко подровняли виски, сняли лишние с точки зрения парикмахера волосы, а остальные уложили и спрыснули совершенно непахнущим одеколоном, то ли от природы таким, то ли разведенным. Семушкин хотел сказать, что нужно еще подровнять виски, но парикмахер легким и непринужденным движением спихнул его с кресла и безапелляционно произнес:
— Следующий!
В учреждение, где принимают изобретения, Семушкин проник сравнительно легко. Пожилой мужчина с выгоревшей повязкой на рукаве поначалу не хотел пускать Семушкина, подозрительно косился на него, как на врага, но, в конце концов выяснив, что он идет не в столовую, а по делу, пропустил и даже подпихнул к большой двери, на которой висела табличка: «П. П. Пантелеев».
Грузный человек с оплывшим лицом услышал, что в его кабинет вошел Семушкин, но поднял глаза не сразу, а через минуту, когда Семушкин от столь неожиданного холодного приема успел растеряться и отчасти потерять дар речи. Пантелеев мгновенно оценил возможности и опасность рационализатора. По неровно подстриженным вискам он понял, что Семушкин человек нетребовательный, покладистый, а по наивным и чистым глазам решил, что он не станет жаловаться и склочничать. Пантелеев молча взял из рук Семушкина пакет, с удивлением вынул из него чертежи и таблицы, как будто ожидал чего-то другого, затем положил их обратно, встал, крепко пожал руку Семушкина и, одобрительно кивнув ему, спихнул в соседний кабинет.
Там за мощным столом сидел юркий человечек со смазливым личиком и пустыми серыми глазками. При виде Семушкина он стал источать из себя улыбки, радостные вздохи и междометия, быстро просмотрел чертежи и таблицы, участил улыбки, добавил к ним восклицания, обещания и спихнул рационализатора в комнату, расположенную в конце длинного коридора. В комнате сидели два еще недавно молодых человека — брюнет с нахмуренными белесыми бровями и блондин с пшеничными, тщательно подстриженными усиками. Семушкин застыл в нерешительности, не зная, к кому из них обратиться.
— Вы были у Бахметьева? — неожиданно и очень серьезно вопросил брюнет.
— У какого? — еле вымолвил растерявшийся Семушкин.
— У того, который в командировке, — уточнил брюнет.
— Не был, — покачал головой Семушкин.
— Ну вот, — вздохнул брюнет и спихнул Семушкина блондину.
Блондин откинул голову назад и, приглаживая усики, вопросительно посмотрел на рационализатора:
— У вас чего?
— Универсальная оснастка для токарного станка! — гордо произнес Семушкин. — Повышает производительность от двадцати до восьмидесяти процентов!
— И чего вы хотите? — как бы между прочим поинтересовался блондин.
— Внедрить! — радостно воскликнул Семушкин.
— А! — удивленно зевнул блондин. — А кто ваши соавторы?
— У меня нет соавторов, я все сам придумал, во внерабочее время, — стал объяснять Семушкин.
— Хорошо, оставьте, — сказал блондин, — а лучше возьмите и покажите Бахметьеву.
— Но он в командировке, — возразил рационализатор.
— Вернется, — отпарировал блондин, — не пройдет и года. Он уехал обмениваться опытом. Ваше изобретение как раз по профилю Бахметьева.
— Так что же — откладывать на год внедрение? Вы шутите. Ведь прибыль от моей оснастки за год составит, даже по одному нашему заводу, знаете сколько? — начал подсчитывать в уме Семушкин.
— Ладно, — вмешался в разговор брюнет, — если вы все-таки настаиваете на своем, то пойдите и зарегистрируйте свое изобретение у дяди Васи.
— У кого? — выпучил глаза Семушкин. — У какого дяди Васи? Который в командировке?!
— Он внизу, у входа, — мрачно произнес блондин и выпихнул Семушкина в коридор.
Дядей Васей оказался пожилой мужчина с выгоревшей повязкой. Он сказал, что зарегистрировать изобретение сегодня не может, поскольку забыл дома очки и вообще стоит здесь для того, чтобы не пускать чужих работников в столовую.
— Что же мне делать?! — воскликнул отчаявшийся Семушкин, тяжело дыша и вращая обезумевшими глазами.
— Идите вы! — сочувственно произнес дядя Вася и спихнул Семушкина в парадное.
Многократно спихнутый Семушкин вернулся домой настолько взбудораженным и ослабевшим, что жена, не любившая возиться с больным мужем, решила спихнуть его врачам и позвонила в районную поликлинику. Во второй половине дня пришла немолодая женщина в неопрятном и приблизительно белом халате. Обремененная заботами и неудачливым мужем и по этой причине не прочитавшая за последний десяток лет ни одной медицинской и даже другой книги, она тусклыми, ничего не понимающими глазами уставилась на Семушкина, прослушала его сердце, измерила давление, но установить диагноз не смогла и спихнула пациента в больницу, в терапевтическое отделение. Заведующий отделением посчитал, что у Семушкина нарушена нервная система, к тому же в не меньшей степени, чем сердечная, и спихнул его в неврологическое отделение. Заведующий этим отделением презирал терапевтов, находя их плохими специалистами. Бегло осмотрев Семушкина, он бросил ему: «Вы еще не наш больной!» — и спихнул обратно в терапевтическое отделение. Окончательно спихнутый рационализатор по дороге в терапию потерял сознание. Нянечка Дуся медленно везла тележку, ожидая, что больной сунет ей в карман халата рублевку, но, находясь в забытьи, Семушкин не сделал этого, и нянечка спихнула его студенту, проходившему в больнице практику. Студента определили в институт родители, он не любил медицину и обожал медсестру Катю из хирургического отделения, мечтая стать соло-гитаристом какой-нибудь популярной группы или, на самый худой конец, писателем. Студент оживленно болтал с Катей, звуками, жестами и мимикой передавая ей свои впечатления о концерте рок-группы «Гладиолусы». Тележка с Семушкиным, брошенная нянечкой Дусей и еще не принятая студентом, покоилась у лифта, ее задевали проходящие мимо люди, рационализатора шатало из стороны в сторону, от этого, казалось, вот-вот остановится сердце, и вдруг в его памяти замелькали кадры прожитой жизни, начиная с детства и кончая изобретением, которым почему-то не заинтересовались люди. «Может, оно пригодится обитателям других цивилизаций?» — подумал Семушкин и из последних сил ринулся в космос. Старт прошел удачно, но через минуту сдавило голову и сердце. «Перехожу в невесомость!» — подумал Семушкин и, ворвавшись в неизведанные просторы вселенной, вместо инопланетян увидел до боли знакомого по картинам и фрескам старца в белом одеянии и с венчиком на голове. Старец уныло посмотрел на Семушкина и, косясь на мерцавшую вдалеке Землю, тяжело вздохнул:
— Еще одного спихнули!
Садчиков взял на вторник отгул. Жена утром побежала на работу, а он посмотрел по телевизору вчерашнюю вечернюю передачу и направился в кино. До начала сеанса оставалось больше часа, в кинотеатр еще не пускали, а на улице мороз, да еще с ветром, не очень-то погуляешь. И решил Садчиков на время укрыться от непогоды в картинной галерее. И все-то удовольствие за двадцать копеек. Купил он билет и, снимая пальто, сказал гардеробщице: «Посмотрю, что у вас здесь новенького!» Разделся и поспешил в зал. Огляделся, стал посматривать на картины и очень удивился увиденному, поскольку на них были изображены князья, графы и прочие вельможи. Но больше других поразила его громадная картина, изображающая распятого Христа. «Мученик. Жалость вызывает», — подумал Садчиков, но тем не менее в этом зале не задержался, поскольку там находились картины чуждой ему тематики. Во втором зале было потеплее и посовременнее. Там тоже висели портреты, но уже не вельмож, а лучших людей города.
Отогрелся Садчиков, повеселел, но вдруг ударил по его коже мороз, так как увидел он на одной из картин самого себя. Картина называлась «Строители», и в центре группы крупным планом был изображен не кто иной, как он, Садчиков, к тому же в полный рост и при широкой улыбке.
«Вот это да!» — подумал Садчиков, простоял у этой картины не менее получаса и чуть не опоздал в кино. Смотрел он фильм, а все об этой картине думал. Домой пришел, обед согрел, две тарелки борща пропустил, а картина по-прежнему не вылезает из его головы. Вечером друзья пришли.
— Пойдем, — говорят, — шарахнем по одной, а дальше посмотрим.
— Не могу, — отвечает им Садчиков. — Я там в трезвом виде изображен.
— Где там? — изумились друзья. — На стенде «Не проходите мимо»?
— Бросьте шутковать, ни к чему! — обиделся Садчиков и повел товарищей в галерею.
— Точно! — посмотрев на картину, сказали они. — Один к одному! Вылитый! При своей нахальной улыбке! И главное — трезвый. Выходит, ты теперь выпивать не будешь?!
— Выходит, — развел руками Садчиков. — Как-то неудобно. Хоть бы до той поры, пока не закроется выставка.
— Ладно, — согласились товарищи и на следующий день рассказали об этом факте на работе.
Тут все стали поздравлять Садчикова, кто-то предложил включить его в культсектор. Узнала жена и бегом к соседкам, кричит на всю кухню: «Мой-то в картинной галерее висит! Видали?!» Соседки ей, конечно, завидуют, но виду не подают, поздравляют, а одна из них говорит: «Ишь ты куда твоего занесло, но, однако, и мой висит в списке отличных доноров, так что тоже на виду!»
Ну, а сам Садчиков сияет и чувствует — в нем что-то происходит, что-то меняется, а что — пока понять не может. Вдруг безо всякой причины помог подсобнице донести ведро с раствором. Дома поужинал и, вместо того чтобы разлечься у телевизора, подмел полы и даже вынес во двор мусор. В субботу товарищи зашли за ним, чтобы вместе пойти на футбол, а он им ни с того ни с сего такое брякнул, что перепугал их и сам насмерть перепугался.
— Не могу, — говорит, — сегодня в филармонии концерт старинной музыки!
Товарищи онемели и, пятясь назад, молча выкатились из квартиры. Садчиков хотел за ними побежать, но вспомнил про картину и пошел гладить выходной костюм.
Вечером уселся он с женой во втором ряду филармонии, от волнения и непривычной обстановки обмахивается программкой, вроде ему не хватает воздуха. Тут на сцену вышел скрипач, поклонился зрителям и несколько раз провел смычком по струнам.
— Это он еще не играет! — объяснил Садчиков жене. — Настраивает инструмент!
Затем музыкант вскинул голову, уперся подбородком в деку и заиграл по-настоящему, а Садчиков заерзал на сиденье, как будто ему что-то мешало.
— Хватит дергаться! — прошипела жена. — Тебя в картинной галерее вывесили, а ты концерт высидеть не можешь!
— Твоя правда, — взял себя в руки Садчиков.
После концерта все аплодировали музыканту. И Садчиков тоже.
— Не так уж и страшно было, — сказал он жене. — Я думаю, что со временем привыкну к ней, к этой скрипке.
— Человек ко всему привыкает, — поддержала его жена. — Уж лучше скрипку слушать, чем твоих дружков после футбола!
Садчиков обиделся за товарищей, но спорить с женой не стал, потому что ощущал в себе явную перемену. Начал интересоваться работой, усовершенствовал транспортер, в троллейбусе уступал старикам место, даже женщинам, подписался на «Советскую культуру» и взял в библиотеке несколько книг о жизни художников.
— Ты плачешь?! — вскрикнула ночью жена, впервые за совместную жизнь ощутив на подушке слезы мужа.
— Угу, — сквозь рыдания вымолвил Садчиков. — Модильяни жалко. Итальянский художник. Гений, а всю жизнь голодал, мучился! Зато теперь за его картины большие тыщи дают! А зачем ему эти тыщи, когда он давно уже в земле сырой? Ему бы при жизни их, при жизни, понимаешь?!
— Понимаю, — дрожащим голосом сказала жена. — Жалко человека. Но чем ты ему помочь можешь? Ничем!
— Все равно жалко! И скрипка вспоминается. Помнишь, как она плакала! Видимо, по этому художнику. Забыть ее не могу! — вытирая слезы, заключил Садчиков и нежно прижался к супруге.
На следующий день после работы он забежал домой, переоделся и направился в галерею. На этот раз Садчиков внимательно осмотрел картины в первом зале, проверяя, не затерялся ли среди них шедевр Модильяни или кого-нибудь из импрессионистов. Во втором зале он долго крутился возле других полотен, стесняясь подойти к картине со своим изображением. Наконец, когда в зале осталось мало посетителей, он остановился у заветной картины, наклонился, чтобы узнать фамилию художника, и чуть не потерял сознание. Под неразборчивой фамилией он прочитал год создания картины и место ее действия — Нурекская ГЭС. «Да я там никогда не был! — подумал он и зашатался. — Выходит, это вовсе и не я!»
Садчиков еще раз посмотрел на свое изображение и немного успокоился:
— Вроде я. И улыбка моя.
Работник музея, к которому он обратился за разъяснением этого случая, сказал, что такое возможно: по всей вероятности, художник видел Садчикова и он послужил ему прообразом для строителя Нурекской ГЭС.
— Значит, художник не был на этой ГЭС! — пришел к выводу Садчиков.
— Не обязательно, но возможно, — сказал работник музея. — В искусстве всякое бывает.
Садчиков не все понял и вышел из галереи потрясенный, не зная, как ему жить дальше: если это он, то все в порядке, все идет путем. А если это не он?!
Дома Садчиков растерянно передвигался по комнате, не зная, улечься ли ему у телевизора или подмести пол и вынести мусор. После долгой внутренней борьбы Садчиков все же взял в руки веник и вздохнул:
— Привык уже. Ничего не поделаешь! И скрипка в душу влезла. Никуда теперь от нее не денешься!
Жучка копалась в мусорной яме, чуя, что где-то под тряпьем, грязной бумагой и пустыми банками таится вкусная добыча. Собака упорно работала лапками, пока не ухватила зубами жирную кость. Радостно повизгивая и виляя хвостом, Жучка выбежала на дорогу, стала играть с костью, но вскоре снова зажала ее в зубах, увидев перед собой немецкую овчарку. Большая собака хищным взглядом пронзила Жучку, считая, что после этого она добровольно отдаст ей кость. Но Жучка не пожелала расставаться со своей находкой. Тогда овчарка ринулась на Жучку, повалила ее на землю и вырвала кость. Жучка жалобно заскулила, у нее даже не хватило духа залаять на обидчицу, а овчарка, чтобы показать свое превосходство, выпустила кость из пасти и победно вскинула голову.
В это время мимо собак проходил прогуливавший школу старшеклассник Филя. Ему было нечего делать, и он ногой выбил кость из-под самого носа овчарки. Собака бросилась за внезапно ускользнувшей добычей, но Филя хитроумным финтом обвел овчарку, и она, не затормозив, чуть не врезалась в дерево. Тут Жучка попыталась снова овладеть костью, но Филя ловким финтом обманул и ее, и опять подскочившую к нему овчарку. Ему понравилась эта игра, и он принялся раз за разом обводить сопящих и визжащих животных.
Люди спешили по своим делам и не обращали внимания на забаву долговязого школьника. Один лишь Николай Петрович — тренер футбольной команды цементного завода — как завороженный наблюдал за этой игрой, забыв, что жена послала его в магазин за молоком.
«Какой парень! — мысленно восторгался он. — Какая техника! Какая координация движений!»
Собаки устали и разуверились в том, что смогут отнять кость у Фили; тяжело дыша и высунув языки, они уселись на тротуаре, морды их погрустнели, и настолько, что, посмотрев на них, Филя захохотал и помчался по улице, гоня перед собой кость.
— Молодой человек! Молодой человек! — услышал он за спиной голос мужчины и позвякивание пустых молочных бутылок. Филя в недоумении остановился. — Вы откуда? — спросил мужчина.
— А вам это зачем? — недоверчиво произнес Филя, опасаясь, что вопрос касается его прогула.
— Я — Николай Петрович. Тренер футбольной команды цементного завода, — представился мужчина. — А как зовут вас?
— Филя, — успокоился Филя и точным ударом направил кость под идущую машину.
— Очень приятно, — улыбнулся Николай Петрович. — Вы где-нибудь играете?
— Играю, — сказал Филя. — Во дворе. И еще на пустыре. Около школы.
— И только?! — обрадовался тренер. — Приходите к нам на стадион!
— На стадион? — не поверил Филя. — А возьмете?
— Возьмем, — уверенно сказал тренер. — Приходите завтра в пять. Прямо в раздевалку.
— У меня бутсов нет, — опустил глаза Филя.
— Дадим! — похлопал его по плечу тренер. — И бутсы, и гетры, и футболку, и… Короче говоря, не обидим!
Новичок сразу пришелся ко двору, и после нескольких тренировок его включили в основной состав. Николай Петрович занимался с ним индивидуально, надеясь, что со временем Филя прославит команду и своего тренера.
Шестнадцатилетний вихрастый паренек постоянно просачивался сквозь защиту противников, сея в ее рядах замешательство, а иногда и настоящую панику. Команда цементного завода поползла вверх по турнирной таблице и едва не заняла первое место в первенстве города, отстав лишь на очко от команды электронщиков.
«Если бы я нашел Филю неделей-двумя раньше, быть бы нам чемпионами!» — подумал Николай Петрович, но особенно не расстроился, предвкушая грядущие победы.
Весть о переходе Фили в команду электронного завода ошеломила Николая Петровича, и он, забыв о поручениях жены, поспешил к юному футболисту.
— Вы за бутсами? — как ни в чем не бывало встретил его Филя. — Не волнуйтесь. Отдам. И бутсы, и гетры, и футболку, и тренировочный костюм.
— Бог с ним, с этим инвентарем, — вздохнул Николай Петрович. — Ты, Филя, лучше скажи, почему уходишь. Ведь я тебя нашел! Я с тобой занимался!
— Это точно, я не отрицаю, — спокойно сказал Филя. — Я и в газете об этом говорил. Но что было, то было. Надо жить дальше!
— Ну и живи себе на здоровье! — ничего не понимая, сказал тренер. — Разве я мешал тебе?
— При чем здесь вы? Атмосфера мешала! — нервничая, стал объяснять ему Филя. — Разве вы не знаете, какой воздух на цементном заводе: всякие там вредные испарения, пыль и прочее. Разве не знаете?!
— Но ведь ты и бываешь там два раза в месяц! — возразил трекер.
— Все равно, — стоял на своем Филя. — И стадион рядом с заводом. Все равно!
— Брось чепуху молоть, парень, — не выдержал Николай Петрович. — Мы тебе аттестат выправили! Без троек!
— А они диплом об окончании техникума обещали! — откровенно признался Филя. — И новый дом у них сдается раньше вашего. В самом центре. И вообще!
— Как знаешь. Всего тебе хорошего. Если надумаешь вернуться, приходи, — сказал тренер, считая, что битва за Филю еще не проиграна: «Молодой парень! Что он понимает в жизни? Побольше благ урвать хочет. И побыстрее. Ничего. Еще можно поставить его на место».
В городском спорткомитете Николай Петрович долго доказывал, что его команда ничем не хуже коллектива электронщиков, что Филя сыгрался с его ребятами и для городского футбола будет лучше, если Филя останется у цементников. Да и с воспитательной точки зрения нехорошо развращать парня подачками и посулами.
— Вы во многом правы, — ответили тренеру. — И мы понимаем, что цементное производство — важная отрасль городской промышленности, но ведущей его отраслью все же является электроника. И будет закономерно, если сильнейшей в городе останется футбольная команда электронного завода. Тем более именно ей предстоит защищать честь города в областных соревнованиях. Вот так!
Обескураженный случившимся, Николай Петрович понял, что навсегда потерял Филю, от этого сник, помрачнел и совсем растерялся, столкнувшись в дверях с тренером команды электронщиков. Тот посмотрел на его лицо и громко засмеялся. Победная улыбка не сходила с лица тренера противников до тех пор, пока неожиданно для него не заулыбался Николай Петрович.
— А ты чего радуешься? — спросил тренер электронщиков.
— Да так, ничего! — загадочно произнес Николай Петрович, представляя, какое лицо будет у этого тренера, когда областная команда утащит у него Филю.
У нас в конторе прямо после производственного собрания состоялась лекция о киногипнозе. Лекция необычная, и поэтому все остались на своих местах. На сцену вышел плотный мужчина с большой седеющей головой, высоким лбом и умными глазами.
— Профессор! — решили мы и не ошиблись. Он обстоятельно рассказал о своем эксперименте и предложил нашему вниманию гипнотический фильм.
В зале погас свет, и на экране показался сосуд, из которого по капле вытекала вода. Капля то увеличивалась в размерах, то уменьшалась, но каждый раз монотонно шлепалась на тарелку. Громко и под однообразную музыку. И так все двадцать минут. Затем зажегся свет, на сцену снова вышел профессор и попросил нас покинуть свои места, чтобы выяснить, кого этот фильм загипнотизировал. Вышли мы из рядов и видим, что в креслах остались три человека — расчетчица Олечка, старший экономист Перфильев и начальник нашей конторы Иван Степанович. И все трое спят. Мы зашумели, обсуждая происшедшее. Тут неожиданно проснулся Перфильев и протянул вверх руку, думая, что началось голосование. Оказалось, что он заснул еще во время собрания. А остальные двое загипнотизировались. Профессор вывел их на сцену и говорит:
— Вы — птицы! Летите, голуби, летите!
И вдруг Олечка и Иван Степанович замахали руками и стали плавно передвигаться по сцене.
— Как чувствуете себя? — спрашивает профессор.
— Чудесно! — отвечает Олечка.
— Изумительно! — восклицает Иван Степанович. — Хочется творить, даже дерзать. Еще никогда в жизни так великолепно себя не чувствовал!
— Где вы сейчас летите? — спрашивает у него профессор.
— Над Римом!
— А сейчас?
— Над Парижем!
— А в данный момент?
— Над Рязанью!
— Вот и хорошо. Приземляйтесь на зеленое поле. Так. Прекрасно. А теперь собирайте цветы.
Тут Олечка и Иван Степанович согнулись и стали срывать цветы. Вроде как на самом деле.
— «Ромашки спрятались, поникли лютики», — грустно запела Олечка.
— А вот и не спрятались! — говорит ей Иван Степанович и показывает, по всей видимости, ромашки. — А вот вам и лютики. Смотрите — только распустились!
— Хорошо! — говорит профессор и обращается к Ивану Степановичу: — Вы влюблены в эту девушку. Серьезно. Без памяти. Итак, вы влюблены!
Тут Иван Степанович шмякается перед нашей расчетчицей на колени и говорит не своим, по-юношески взволнованным голосом:
— Я люблю вас, Ольга! Как только может любить душа начальника конторы!
А та хоть и под гипнозом, но ему не верит и говорит:
— Чепуха это. Встаньте, Иван Степанович. Что люди скажут!
— Пусть говорят что угодно! — восклицает Иван Степанович. — Я люблю вас, Ольга! И уже давно! Хотите — я для вас спою?
— Арию?
— Могу и арию. Но она у меня плохо получается.
— Тогда марш? Я знаю, что вы очень любите марши!
— Кто вам сказал? В моем сердце звучит совсем иное: «Надежды маленький оркестрик под управлением любви». Понимаете?
— Не понимаю вас, Иван Степанович! У вас — жена!
— Ну и что?! Я ее не люблю и никогда не любил! Ведь мы как поженились. Семьи у нас похожие. Да и оба мы были растущие, перспективные. Вот и поженились. А чувства настоящего не было. Ни вот столечко. Чужие мы с ней. А вас я полюбил сразу, с первого вашего прихода в контору! Не верите? Хотите — я ради вас встану на голову!
— Хочу! — неожиданно для нас и даже для себя соглашается Олечка и с победной улыбкой смотрит на Ивана Степановича, который подбирает живот и медленно опускает голову.
Тут профессор сообразил, что эксперимент принимает опасный характер, подошел к Олечке и Ивану Степановичу, что-то тихо сказал им, и они разгипнотизировались. Конечно, что с ними произошло, ничего не помнят. Олечка удивилась, что стоит на сцене, покраснела и сбежала в зал, а Иван Степанович подошел к профессору и говорит:
— Разрешите от всего нашего коллектива поблагодарить вас за доставленное удовольствие и пожелать вам дальнейших успехов в научной работе и личной жизни!
Профессор в ответ протянул руку и вздрогнул: видимо, догадался, что загипнотизировал начальника. А в зале шум, веселье, народ требует продолжения гипноза, ведь мы привыкли видеть Ивана Степановича совсем другим: суровым, формальным и очень осторожным, а тут — человек: летает, песни поет, влюбляется. Профессор нерешительно смотрит на нас, на Ивана Степановича, не знает, что делать дальше.
А Перфильев отоспался и кричит: «Даешь гипноз!» И другие сотрудники его бурно поддерживают.
Тогда Иван Степанович обращается к залу и говорит:
— Если вам так понравилась лекция, то мы еще раз пригласим товарища профессора. А сейчас пора по домам. Завтра нас всех ждет работа!
Расходились мы довольные, лекция понравилась, вот только об Иване Степановиче и о себе думали с горечью: ведь если бы его на все время загипнотизировать, то, может быть, он и судьбу свою нашел, прожил бы совсем другую жизнь, да и контора наша совсем по-другому работать стала.
Кощей Бессмертный на самом деле был очень страшен. Еще бы — столько лет прожить на свете. Остались у него одна кожа, да кости, да еще внутренние органы. Эти органы функционировали вполне прилично, так как Кощей вел предельно спокойную жизнь, ничем не интересовался, ни во что не вмешивался, никогда не был женат и вообще с людьми общался крайне редко — работал в одной организации ночным сторожем. Вечером получит ключи у вахтера, а утром — сдаст. Вот почти все общение. И знал Кощей, что он очень страшен, его боятся люди и даже пугают им своих детей. «Если не будешь есть манную кашу, то придет Кощей Бессмертный и заберет тебя!» — говорила мать ребенку, и тот, насмерть перепугавшись, начинал глотать ненавистную кашу. Но в последние годы дети пошли эрудированные, мало верящие в старые сказки, и некоторые матери обращались к Кощею за личной помощью. Кощей приходил к ним домой, делал еще более страшное, чем обычно, лицо, грозил навсегда забрать к себе капризное дитя, и в ста случаях из ста это дитя тут же опускало в рот ложку с кашей. Кощей брал за свой визит недорого, не больше, чем врач из платной больницы или жэковский монтер. Не слишком роскошно, но жил себе не тужил. И надо же было попасться на его пути чрезмерно умному и бесстрашному ребенку по имени Эдик.
— Я не боюсь тебя, Кощей! — сказал он.
— Почему? — удивился старик и скорчил самую страшную из своих гримас.
— Не боюсь, и все, — улыбнулся Эдик. — К тому же ты не похож на настоящего Кощея. Я его в кино видел. Там он совсем другой.
Кощей стал объяснять, что именно он настоящий, что, вероятно, режиссер и художник плохо знают жизнь, что кино и жизнь иногда бывают непохожи, но Эдик отрицательно покачал головой и не стал есть манную кашу.
— И вообще, дедушка, — сказал он, — неужели вам не стыдно всю жизнь пугать людей?!
— Не знаю, — растерялся Кощей. — Я никогда об этом не задумывался.
— Зря, — сказал Эдик. — Исправиться никогда не поздно. Конечно, Иваном-царевичем вы уже не станете, но если будете чаще улыбаться, то «с голубого ручейка начинается река, ну а дружба начинается с улыбки». Понимаете?
Кощей кивнул головой, хотя ничего не понял, но ушел от Эдика впервые в жизни взволнованным. По какой причине — точно не известно. То ли потому, что его в первый раз в жизни назвали дедушкой, то ли оттого, что не сработало его уродство, или потому, что не получил привычной десятки. Не привык Кощей к волнению. Сердце забарахлило, и испугался старик: «Неужто мне конец пришел? А я еще ничего путного в этой жизни не сотворил! Разве это профессия — держать людей в страхе, быть вечным пугалом?»
Тут вспомнил Кощей, что лежат у него в кладовке трехверстовые сапоги. Достал он их, от пыли очистил и бегом к Эдику.
— Вот, смотри, — сказал он ему. — Сапоги-скороходы. Конечно, не импортные, не семимильные, но тоже ничего. Один шаг в них сделаешь — и махнешь за три версты.
— Не врешь? — спросил Эдик.
— Нет, чтоб я умер, — поклялся Кощей. — Это никакое не волшебство. Эти сапоги — все, что осталось от одной древней и погибшей цивилизации. Подошва, соприкасаясь с землей, приводит в движение портативный механизм, и ты летишь максимально на три версты. Расстояние можно регулировать, уменьшая или увеличивая нажим подошвы на землю.
— Ты молодчина, Кощей! — сказал Эдик. — Немедленно покажи свою находку людям!
— А может, не надо, — засомневался Кощей. — Они привыкли к тому, что я их пугаю, а здесь…
— Чего здесь?! — перебил его Эдик. — Ты впервые можешь принести людям пользу — и боишься! Стыдно, дедушка!
— Ладно, мальчик, — первый раз за свою долгую жизнь улыбнулся Кощей и пошел показывать людям чудо-сапоги. Большинству людей они понравились — и скоростные, и удобные, и, наверно, недорогие, всего-навсего обувь, а не «Жигули» или «Волга».
Только некоторые владельцы автомашин нахмурились: «Чего же это будет, если наладят массовое производство таких башмаков? Все быстро передвигаться начнут? И еще быстрее, чем мы на своих машинах?!»
А у одного работника автосервиса даже лицо перекосилось: «Придется профессию менять? Учиться на автосапожника?» И кое-кому еще не пришлись по вкусу эти сапоги. «Люди перестанут превышать скорость, смогут в нетрезвом виде мчаться по шоссе — и ты их не тронь, ничего с них не возьми?!» — ужаснулся один человек. «Обойдемся! Ведь жили без этих сапог!» — сказал другой. А еще один в фуражке таксиста вплотную подошел к Кощею, взял его за впалые грудки и просипел: «Если ты, старая рухлядь, не спрячешь свои трехверстки, то я в один момент из бессмертного сделаю тебя смертным!»
Перепутались мысли в голове у Кощея: «Что же это получается? Одни люди от моих сапог в восторге, а другие за них же уничтожить меня хотят? Почему? Что я сделал плохого?!»
Не смог Кощей понять всех сложностей жизни, поскольку многие годы сторонился людей. Сдали у него нервы, сердце, зашалила печень. А тут еще кто-то распустил слух, что Кощей есть Кощей и от него можно ждать одни лишь пакости. Не выдержал старик такой нервотрепки и умер. От сердечной недостаточности. Как обычный человек. Но умирал с улыбкой на лице. С трагической, но все-таки с улыбкой. Потому что хоть под конец жизни, но все-таки стал человеком, и не только врагов приобрел, но и друзей. И еще понял Кощей, что теперь он на самом деле бессмертный, потому что сделал людям добро и они рано или поздно воспользуются им. И тот, кто отыщет его сапоги, и кто организует их производство, и кто первым полетит на них — тоже станут бессмертными.
Подумал об этом Кощей, страшные складки на его лице разгладились до такой степени, что оно могло показаться даже юношеским, но тут остановилось сердце. Сказался возраст. Многие люди жалели Кощея. Больше всех переживал Эдик и поклялся во что бы то ни стало разыскать чудо-сапоги.
— Я их обязательно найду. Ведь людям тогда станет жить намного легче! — сказал он.
А другой мальчик скептически посмотрел на него: «Зачем искать? Это долго, нудно и обременительно. Лучше быть страшным, чтобы тебя все пугались!» Подумал он об этом, безобразные складки обозначились на его лице — и так резко, что оно стало старческим.
Сидел Кузякин в пивном баре. Пил пиво. С подсоленными сухариками. Чувствовал себя нормально. И захотелось ему поговорить. А сосед по столику попался хмурый. И странный. Длиннющий. С большими ушами. И одну кружку пива тянул целый час. С громадными усилиями, но все-таки втравил его Кузякин в разговор. Начали с погоды и дошли до неопознанных летающих объектов. Кузякин прямо сказал, что все это чушь и ни в какие иные цивилизации он не верит. Сосед еще больше нахмурился. Тогда Кузякин заказал полдюжины пива уже без сухариков и после пятой кружки грозно вымолвил:
— Нету!
— Чего нету? — поинтересовался сосед.
— Нету! — икнул Кузякин. — И все!
— Очень примитивно вы рассуждаете, — загадочно улыбнулся сосед. — Есть и другие цивилизации, и люди, правда, иногда пребывающие в плазменном состоянии.
— Это как понимать? — собрав остатки сознания, спросил Кузякин.
— А вот так, — сказал сосед, — человек превращается в плазму. Это высшая форма существования. Желаете попробовать?
«Не бреши», — хотел сказать Кузякин, но вместо этого почему-то кивнул головой и пробормотал:
— Давай! Только сперва пиво допью.
Кузякин тщательно опорожнил последнюю кружку, после чего сосед вытащил из кармана какой-то предмет наподобие зажигалки, щелкнул им, сверкнул на Кузякина шальным взглядом и исчез. А Кузякин ощутил довольно сильный толчок в затылке и вдруг перестал чувствовать голову, руки, ноги, а потом и все остальное тело. Зато разлилось по нему неведомое ранее блаженство, как будто насосался он воблы с чешским пивом.
— Вы сейчас представляете собой легкое прозрачное облачко, — донесся до Кузякина голос соседа. — Вы — плазма, то есть высшая форма человеческого существования!
«Пусть облачко, нехай высшая форма, на все плевать, когда так хорошо! — подумал Кузякин. — И не нужны мне фирменные джинсы, и не буду я копить деньги на машину, а стану читать стихи, наслаждаться Дебюсси и творить на земле лишь добро!»
Взыграла в Кузякине совесть, оторвался он от пива и поспешил в свою родную контору, поскольку до конца рабочего дня еще оставалось целых полтора часа. Влетел через форточку в актовый зал, а там заканчивается собрание. Выступают его коллеги, приводят цифры выполнения плана и при этом радуются, а некоторые от удовольствия даже потирают руки.
— Липа это! — выкрикнул Кузякин. — Я точно знаю. Я сам эти цифры выводил. Зачем втирать очки управлению? Оно передает наши цифры в министерство, а то еще выше. На нашу продукцию люди станут надеяться, а ее будет с гулькин нос! Липа это! И все!
— Кто это пищит? — удивился начальник конторы.
— Это я говорю — Кузякин! — прокричал Кузякин и только тут заметил, что все его слова сливаются во что-то похожее на пищание.
«Наверно, теперь на другой скорости разговариваю, — подумал Кузякин. — Но ничего. Я свое мнение изложу в письменном виде, пошлю куда надо и до тех пор буду посылать, пока не покончу с этим очковтирательством!»
Довольный собой, вылетел Кузякин из актового зала и лег на курс прямо к дому. Влетел через форточку в спальню и застыл в центре комнаты от неожиданной картины: жена его Зинуля стоит у зеркала и волосы расчесывает, а на кровати сидит его закадычный дружок Иван Григорьевич и шнурует ботинки.
— Не спеши, — говорит ему Зинуля, — муж сегодня пивом накачивается. Придет поздно.
— Да, — вздыхает Иван Григорьевич, — не уделяет он тебе внимания.
— И не нужно мне его внимание, когда он выпивши, — вздыхает Зинуля и спрашивает: — Ты курил?
— Нет, — говорит Иван Григорьевич.
— А откуда это облачко появилось? — говорит Зинуля и показывает на Кузякина.
— Мы его сейчас! — поднимается с кровати Иван Григорьевич и начинает хлестать по Кузякину полотенцем, подгоняя к форточке.
Кузякин хотел объясниться, но вовремя понял, что писком делу не поможешь, и выскочил во двор.
«Вот это ситуация! — помрачнел Кузякин, но через секунду перестал злиться и, находясь в высшей форме человеческого существования, признал свои ошибки в отношениях с женой, понял, что она устала от него, истосковалась по человеческому теплу и нашла отдушину в виде Ивана Григорьевича. — Мне остается только одно — поднять бокал за их счастье!» — решил Кузякин и полетел в сторону пивного бара. Там он опустился на свое прежнее место и вдруг снова ощутил голову, руки, ноги, а потом и все остальное тело. Подняв глаза, Кузякин увидел, что над ним склонился длиннющий сосед с большими ушами и, слегка потрепывая его щеки, приговаривает: «Ну вот и хорошо, вы снова в нормальном состоянии».
«К черту такое состояние! — подумал Кузякин. — Голова раскалывается, тошнит, в ногах слабость… Хочу опять в плазму!»
Кузякин стал искать глазами соседа, но тот снова исчез. Кузякин обреченно посмотрел по сторонам, расплатился за пиво и, задевая за стулья, вышел из бара. Постепенно сквозь головную боль в мозг Кузякина стали просачиваться мысли, и его чуть не хватил удар.
— Что же я в конторе наговорил?! — зашатался Кузякин. — Ведь мне еще там работать! Слава богу, они не разобрали мой писк! А этому Ивану Григорьевичу я переломаю все ребра. Я ему покажу где раки зимуют, покажу, что я человек, а не какая-нибудь плазма!
Однажды, в свободное от работы время, я отошел от забот и вдруг почувствовал, что внутри меня возникло какое-то образование. Не то застрял комплексный обед, не то увеличилась печень, не то еще что-нибудь воспалилось. День прошел, второй, а образование не исчезало. И тогда я отправился в поликлинику. Там мне сделали рентген, и я отчетливо разглядел на снимке обыкновенный блокнот, исписанный мелким почерком.
— Не волнуйтесь, — успокоил меня врач. — Случай редкий, но у людей в возрасте встречается. В этом блокноте запечатлелась ваша жизнь.
— Вся?! — испуганно спросил я.
— Не знаю, — сказал доктор, — вам виднее.
Я внимательно пригляделся к снимку и вижу — блокнот довольно большой. Может, он во мне и раньше сидел, только был настолько тонкий, что я его не замечал. А теперь даже ощущаю и чувствую, как во мне оживают его страницы. Даже могу открыть его на любом месте. Страницы детства малость поистерлись, не совсем разборчив на них текст, но тем не менее я к ним часто возвращаюсь, поскольку они светлы и прекрасны.
Страницы любви… Они разбросаны по всему блокноту — и, видимо, потому, что я не нашел еще свою настоящую, единственную любовь.
Я обыкновенный человек, и в моем блокноте есть свои страсти, увлечения, радости и беды, даже свои мнения.
Блокнот сидит во мне, и, кроме меня, его не может прочесть никто, и вряд ли он кого-нибудь интересует. Люди судят обо мне по моим делам, моим поступкам, а любимой, которая хотела бы связать со мной судьбу и разглядеть меня получше, пока нет. Поэтому я поразился, когда мне позвонил один знакомый и просипел в трубку:
— Слушай, старик, говорят, что ты собираешься жениться. Правда это или нет?
— Нет, я не собираюсь жениться.
— Ладно, старик, кончай трепаться! Посмотри, что там у тебя?
— Где?
— Ну в этом… в блокноте. Весь не листай. Смотри ближе к концу. Примерно на двести шестнадцатой странице.
От неожиданности я открыл эту страницу и действительно обнаружил там свое последнее, но неудачное увлечение.
«Может, знакомый видел мой блокнот на рентгеновском снимке? Но там трудно разобрать текст. Пожалуй, даже невозможно! А сам я открывался лишь двум-трем близким друзьям!» — подумал я и спросил:
— Откуда ты знаешь?!
— Секрет фирмы, старик. И не в этом дело. Смешно, как ты страдал, старик, как убивался! Из-за какой-то бабы! Надеюсь, ты на ней не собираешься жениться?
— Это мое дело, — говорю я. — Придет время — узнаешь.
Приятелю мой ответ не понравился, и он обиженным тоном произнес:
— Темнишь, старик. А зря. Ищи нормальную бабу, с хорошей работой, с хорошей квартирой, на морду не смотри. И ради бога не влюбляйся. Береги нервы! Кстати, ты смотришь сейчас футбол? Как плохо играют наши! И вообще!
— Что вообще?
— Не темни, старик. Там у тебя, примерно между семидесятой и семьдесят пятой страницами, о поэте одном написано.
— О каком поэте?
— Ну, выступал по телевизору, ты его слушал и думал.
— Ну и что? Думал.
— А что думал? Темнишь, старик. Мысли у тебя не того, и поэт чепуховый. Ишь ты, по заграницам разъезжает. Его бы послать туда, где кончается асфальт?
— Он и там побывал. И не раз.
— Все равно — чепуховый поэт и вся его писанина никому не нужна! Одни разговоры. Кстати, о чем ты с ним разговаривал, я сейчас уточню, да — на двести сороковой!
— Не помню уже.
— А зря. Могу напомнить. Кончай это, старик! Давай увидимся, выпьем!
— Я не пью.
— А на двенадцатой?
— Когда это было. В студенческие годы. Теперь уже здоровье не то!
— А на сто восемнадцатой? На двести пятьдесят шестой?
— Там… Настроение было соответствующее, хорошие люди.
— А я, выходит, плохой, старик? И вообще! Что ты думаешь вообще?
— Когда?
— Ну, на будущих страницах.
— Утро вечера мудренее, — отшучиваюсь я. — Там видно будет.
— Будет, — сипит знакомый. — Но ты смотри, очень там не мудри.
— Постараюсь, — иронически соглашаюсь я и спрашиваю: — А что у тебя на сотой странице?
— У меня?! — вздрагивает знакомый. — У меня нету…
— Чего нету?
— Ни сотой, ни этого…
— Как же ты живешь без этого?
— Так и живу, старик. И зачем он мне, когда у других имеется, когда у других полистать можно.
— У других нельзя. Мой блокнот — он мой! Понимаешь?
— Понимаю, старик, но ты меня тоже пойми.
— Не хочу! — резко говорю я. — Пора тебе заводить собственный блокнот. Ведь мы ровесники!
— Дудки! Меня не проведешь! — сипло смеется знакомый. — Видали дурака — заводить собственный блокнот! Уж лучше породистую собаку завести. Она щенков дает. А что тебе дал твой блокнот? Посмотри — уже на четвертой странице тебе худо, потом на восемнадцатой, тридцать первой, шестьдесят второй, восемьдесят четвертой, сто первой, сто сорок четвертой… Этого тебе мало?
— А на девятнадцатой, на сто тридцать шестой, на двести четырнадцатой?! Там что?! — возражаю я.
— Ну, вроде ты был там счастлив, старик. Вроде. И всего три раза. Стоит ли из-за этого заводить такую обузу?
— Стоит! — решительно говорю я и кладу трубку.
Во мне оживают страницы счастья, душу наполняет радость, хочется работать, сотворить что-нибудь интересное. Я знаю, что потом во мне оживут другие, менее веселые страницы, могут проглянуть даже горестные — и я буду не в силах вырвать их из своего блокнота. А может, и не стоит вырывать. Ведь это мой блокнот. Он растет в размерах, увеличивается, даже порой затрудняет дыхание, давит на сердце, но он растет, значит, я живу — и, видимо, не зря, если мой блокнот вызывает интерес у других. Снова звонит телефон.
— Слушай, старик, — сипит в трубку знакомый. — Я хочу уточнить — что там у тебя на триста двенадцатой?
Даже фокусники не вечны. Тяжело заболел старый фокусник и начал вспоминать свою жизнь, сколько трюков он придумал, какую радость людям принес. Об ошибках стал вспоминать. Как после войны на базаре купил у бабки яйцо и тут же на ее глазах разбил и вынул из него золотую монету. Бабка раскраснелась, отошла в сторону и перебила все яйца. Хохотал над ней фокусник, люди смеялись, восхищались его умением, а ему потом стыдно стало — не столько над жадностью и невежеством подшутил, сколько над бедностью. И продукт жалко. Ведь время было ох какое голодное. Много лет с тех пор прошло, а и сейчас стыдно. В остальном вроде жил нормально. По три-четыре концерта в день делал, но старался, кажется, выходило без халтуры. Благодарностей много. Сына хорошего вырастил. Здоровый парень. Мозговитый. Женился и отца не забывает. Заходит часто.
Только подумал об этом фокусник, как раздался в дверь звонок. Сын пожаловал. Принес отцу яблоки и приятную весть:
— Скоро станешь дедом, отец!
— Спасибо, — обрадовался фокусник. — Я уж думал — не дождусь.
— Дождешься, — сказал сын. — Дело нехитрое. Все будет чудесно! Одна закавыка — с жилплощадью. Тесновато нам у тещи. Ты нас к себе пропиши.
— Так и у меня одна комната! — удивился предложению сына фокусник.
— Но ты человек заслуженный, тебе с нами большую квартиру дадут!
— Попробую, — согласился фокусник, хотя не любил за себя просить и одалживаться у других.
Позвонил фокусник своему старому другу жонглеру Бричкину: мол, как быть в таком положении? Жонглер сказал, что есть очередь на улучшение жилищных условий, но в ней простоишь не менее четырех-пяти лет.
— А у меня вот-вот внук появится! — сказал Бричкину фокусник.
— Тогда нужно — сам знаешь что!
— Что? — переспросил фокусник.
— Сам знаешь! Не слышишь меня, что ли? — громко сказал жонглер.
— Слышу. Догадываюсь. А кому?
— Есть человек. Сам знаешь.
— Знаю. Но сколько нужно?
— Это не телефонный разговор.
— Что ни говори, а я не могу — вот так прийти и… не могу, — признался фокусник.
— Тогда сделай это завуалированно, при помощи фокуса. Тебе и карты в руки! — заключил Бричкин и положил трубку.
Хотел фокусник отказаться от этой затеи, но сын наседал на него, жонглер подбадривал, и, когда немного отпустила болезнь, пошел фокусник на прием к человеку, который мог ему помочь в улучшении жилищных условий. Изложил просьбу.
— Поставят вас на очередь, подойдет — получите, — сказал человек.
— Но мне желательно побыстрее, у меня заслуги, я всю жизнь работал, имею благодарности.
— Все равно дело непростое, — вздохнул человек.
— Тогда я вам покажу фокус! — решился фокусник.
Фокусник достал трехрублевую бумажку, положил ее в кулак, дунул на него и спросил:
— Где бумажка?
Человек недоуменно пожал плечами.
— У вас в верхнем кармане, — сказал фокусник, подошел к человеку и спросил: — Можно взять?
— Пожалуйста, берите, — сказал человек, — только я вам не верю. Еще раз покажите фокус.
Покраснев, фокусник достал несколько больших бумажек, сложил их в кулак, дунул и сказал:
— Где бумажки? У вас в верхнем кармане! Можно взять?
— Не надо, я вам верю, — сказал человек.
Через год сын фокусника справлял новоселье, говорил тосты, хвалил отца, а тот сидел грустный и о чем-то думал
— «Не надо печалиться», — пропела фокуснику невестка.
И Бричкин сказал:
— Молодец, такого фокуса даже я от тебя не ожидал!
Тут фокусник схватился за сердце и прилег на кровать. Сын бросился к телефону вызывать «скорую», а жонглер стал подбадривать товарища:
— Не волнуйся, старик, ты всю жизнь работал, кое-чего накопил, а имея деньги, любой фокус показать можешь!
— Нет, — покачал головой фокусник. — Это не искусство. Настоящее искусство — это всю жизнь прожить честно!
Тут приехала «скорая», фокуснику сделали укол, ему стало лучше, и новоселье продолжалось. Бричкин поднял тост за товарища, который дал в своей жизни тысячи концертов и всегда нес людям настоящее искусство. Все за это выпили, кроме фокусника.
— Не могу, — сказал он, — сердце не позволяет…
Долгие годы проработал Афанасий Иванович фотографом в южном санатории «Прибой», и скопилась у него масса нереализованных групповых фотографий, хотя снимал он отдыхающих в самых экзотических местах — у громадного каменного орла, взмахнувшего крылами не столько для полета, сколько для того, чтобы произвести впечатление на курортников; у аляповатого желто-красного бюста великого поэта, который воевал здесь с горцами и, воскресни сейчас, наверно, вызвал бы на дуэль скульптора; у грохочущей горной речки на перекинутом через нее изящном мосточке, оставленном нам в наследство от прошлых времен и построенном не только для передвижения, но и для украшения жизни.
Большинству отдыхающих нравились и орел, и бюст поэта, и даже мосточек, но фото покупали далеко не все. Афанасий Иванович однажды просмотрел нереализованные снимки, и его шатнуло от прорезавшей мозг мысли: «Неужели снятые на фото люди не нравятся сами себе?! — Афанасий Иванович смотрел на серьезные, в лучшем случае торжественно-напряженные, а иногда и вовсе угрюмые лица и все более убеждался в правоте своей мысли. — Я бы и сам не купил эти фото, — подумал он. — Им чего-то не хватает. Что-то не то в людях… Не на собрании все-таки находятся, а на отдыхе… Ну, конечно, им не хватает улыбки! Ведь человек хочет сохранить себя в памяти веселым! Тем более на курорте! Как я раньше не догадался?»
На следующий день Афанасий Иванович расположил отдыхающих веером у каменного орла, навел на группу объектив и загадочно произнес:
— Сейчас отсюда вылетит птичка!
Никто из курортников не улыбнулся.
— Честное слово, — растерянно продолжал Афанасий Иванович, — вылетит птичка! Не верите?
— Нет, — сказал пожилой нервный отдыхающий. — Щелкайте быстрей. У нас времени нету!
— Вы же на отдыхе! — покраснел фотограф. — Здесь всякое бывает! Сейчас вылетит птичка!
— Не вылетит! — уверенно сказал пожилой отдыхающий. — Или щелкайте, или мы дальше пойдем!
— Правильно! — поддержали его другие курортники. — Пусть птичка на обед вылетит, а здесь мы без нее обойдемся! Щелкайте!
Люди нахмурились еще больше, и фото вышло совсем никудышным.
У бюста поэта Афанасий Иванович рассказал отдыхающим курортную историю о том, как жена позвонила мужу из дома отдыха и спросила: «Как поживает наша кошечка?» — «Она сдохла», — ответил супруг. «О какой ужас! — воскликнула жена. — И зачем ты сказал об этом сразу? Нужно было подготовить меня, сказать, что наша кошечка сидела на крыше и, о чем-то задумавшись, упала и разбилась. Кстати, как поживает моя тетя?» — «Сидит на крыше!» — ответил супруг.
На мосточке фотограф рассказывал отдыхающим шутки из репертуара выдающихся эстрадников, улыбки вспыхивали на лицах людей, но гасли так быстро, что он не успевал запечатлеть их на пленке.
«Что же им мешает улыбаться в нашем образцовом санатории? — подумал Афанасий Иванович. — В образцовом… Может, им не нравится отдых у нас?»
Утром после завтрака фотограф повел отдыхающих к орлу и, взмахнув руками, не менее решительно, чем эта гордая птица, громко сказал:
— Дорогие товарищи! Вы отдыхаете в нашем чудесном санатории. Отдыхаете хорошо, но у нас еще имеются недостатки. Сейчас разгар сезона, санаторий переполнен, и врачи не в состоянии тщательно исследовать здоровье каждого из вас, уделить достаточное время лечению. Далее. У повара большая семья и громадный аппетит. Каждый вечер он тащит домой корзину продуктов. Официантки тоже не уходят с пустыми сумками. У них нет другого интереса, кроме воровства. Или закрывай на это глаза, или открывай, но оставайся без кадров. Далее. Культурник скуку наводит, человек примитивный, но трезвый. Предыдущий завклубом закончил институт культуры, но пропил стационарный магнитофон и вел танцы под баян, пока не пропил и его. Далее. Директор… Я ему как-то на собрании сказал обо всем этом, но он помрачнел и обиделся: «Зачем вы говорите о том, что у нас есть недостатки. Это грустно». — «Ладно, — сказал я, — я буду говорить о том, что у нас нет недостатков. Это действительно будет смешно!»
Тут Афанасий Иванович посмотрел на отдыхающих и обомлел — лица у людей посветлели, они улыбались от души и раскованно.
«А ведь я рассказал им отнюдь не веселые вещи», — подумал фотограф и быстро сделал снимок. Но спешить было некуда. Люди улыбались и оживленно обсуждали услышанное.
— Еще говори! — крикнул ему пожилой нервный мужчина. — Нам спешить некуда!
— Могу еще, — продолжал Афанасий Иванович. — Для перевыполнения хозяйственного плана мы в каждую комнату поставили по лишней койке. Конечно, в тесноте не в обиде, но лучше и не в обиде, и не в тесноте. Правильно?
— Правильно! — поддержали его курортники. — Правду говоришь! Точно! Все как есть!
— Недостатки имеются, но коллектив у нас в общем-то хороший, — заключил Афанасий Иванович, — и мы приложим все усилия, чтобы наш санаторий стал действительно образцовым!
— Молодец! — похвалил его пожилой мужчина, а кое-кто даже зааплодировал.
Те же слова, но уже другим отдыхающим говорил фотограф у бюста поэта, у мосточка и тут же снимал веселых смеющихся людей. Через несколько дней к нему за фотографиями выросла длинная очередь.
Пожилой нервный мужчина взял сразу три фото и, расплывшись в улыбке, сказал:
— Спасибо, настроение у меня подняли. Когда не все хорошо, а говорят, что полный порядок, то не очень веришь, что будет лучше. А когда говорят по делу, веришь и знаешь, что плохое непременно уйдет. Вот так. Спасибо вам!
— Не за что, — хотел улыбнуться Афанасий Иванович, но вздрогнул, увидев приближающегося к нему директора санатория.
Директор, нахмурившись, отозвал фотографа в сторону и тяжело вздохнул:
— Прослышал я про твои речи и решил с тобой расстаться. По самой нехорошей статье. Но чудо какое-то произошло с людьми. Ворчать перестали. Никто ни на что не жалуется. Даже тип, который сейчас взял у тебя фото. Он мне раньше не давал прохода, просто замучил, а теперь всем нам пожелал успехов. Искренне. От души. Понимаешь, от всей души! Я лично ничего не понимаю. Но если людям нравится, то давай!
— Слушаюсь! — по-военному отрапортовал Афанасий Иванович и улыбнулся: — Я им еще скажу, что директор у нас не все понимает, но есть надежда, что со временем начнет понимать! Вот обрадуются!
Володя числился техником и танцевал в ансамбле заводского Дома культуры. Танцевал здорово, и настолько, что его пригласили в балетную труппу местного театра музыкальной комедии. Зарабатывать он стал поменьше, зато официально был оформлен артистом. Володя танцевал матросов, монтажников, разбойников и особенно удачно графов. К его статной фигуре и тонким чертам лица очень подходили фрак, цилиндр, манишка, белые перчатки и тросточка.
— Ну прямо вылитый граф! — говорила ему после спектакля старая реквизиторша Анастасия Павловна. — Только не хватает горбинки на носу! А в остальном чистая графская порода!
Володя смеялся над ее словами, вспоминая рабоче-крестьянские родословные отца и матери. Графов он не то чтобы презирал, но не считал достойными людьми, будучи знаком с ними по опереттам, где они были в основном кутилами, мотами и весьма недалекими субъектами.
Володя освобождался от фрака, манишки, снимал шляпу, перчатки, откладывал в сторону тросточку и, натянув свой пиджачок, чувствовал себя преотлично и, самое главное, спокойно. Дома лежал диплом техника, и Володя знал, что, как бы ни сложилась его актерская карьера, он в жизни не пропадет.
Было уже десять вечера. Автобусы ходили редко. Такси проносились мимо. Володя шел домой пешком мимо чудом сохранившейся стены бывшего городского кремля и высоченного действующего собора, привлекавшего основное внимание интуристов, минуя ресторан, откуда доносилась современная музыка, где танцевала и, по всей видимости, находилась Лилька — красивая девушка, тайно любимая им, но не обращающая на него никакого внимания. Володе захотелось зайти в ресторан, но, чтобы попасть туда и получить место, нужно было дать рубль швейцару и три официанту. Володя не был жадным человеком, но ему претили купеческо-княжеские замашки, и он шел домой, вдыхая свежий весенний воздух, и на душе его разливалась благодать при мыслях о том, что в новом сезоне «Спартак» заиграет еще лучше.
Таким образом Володя проводил почти каждый вечер, но однажды случилось непредвиденное. Реквизиторша Анастасия Павловна, страдающая прогрессирующим склерозом, ушла из театра, захватив ключи от гримерных, где лежали вещи артистов: Стали искать слесаря, но Володя, не дождавшись его прихода, вышел на улицу во фраке, цилиндре и с тросточкой в руках.
Не прошагал он и ста метров, как рядом с ним затормозило такси и водитель вежливо приоткрыл дверцу:
— Бонжур, садитесь!
Володя оторопел от этих слов, но, догадавшись, что его приняли за иностранца, взял себя в руки и небрежно бросил водителю: «Езжайте, езжайте!» — чем заставил его вздрогнуть и так же вежливо прикрыть дверцу.
«А я и взаправду артист!» — улыбнулся про себя Володя, остановившись у входа в ресторан и лениво вертя в руках тросточку.
Швейцар вытянулся перед ним по струнке и вместо выкрика: «Местов нету!» — поклонился и широко распахнул дверь. Через несколько минут Володя уже сидел за столиком у самой эстрады.
— Чего изволите? — заговорщически прошептал ему официант, с уважением поглядывая на фалды фрака. — Могу сделать севрюжку горячего копчения!
— А сельдь по-французски можете? — с прононсом произнес Володя.
— Сельдь? Селедку, наверно? — вслух подумал официант и извинительно вымолвил: — Простите, имеется только иваси.
— Так и быть, посмотрим, что это за продукт, — снисходительно согласился Володя. — И еще сто грамм!
— Чего?! — удивленно переспросил официант.
— Сто грамм и бутылка пива. Я правильно говорю по-русски? — выпучил глаза Володя.
— Правильно, мистер! — кивнул головой официант и помчался выполнять заказ.
Сосед по столику приветливо улыбнулся и восторженно посмотрел на Володю:
— Сразу видно, что вы деловой и экономный человек. Одним словом — хозяин! Надолго к нам пожаловали?
— Йес, — рассматривая сидящих в ресторане, вымолвил Володя и покраснел, увидев в другом конце зала Лильку.
— Не стесняйтесь, будьте как дома! — заулыбался сосед по столику. — Мы друзей встречаем от души! С хлебом и солью! Нам для друзей ничего не жаль! Давайте выпьем за дружбу! За расширение торговых связей!
— Мне еще заказ не принесли, — попытался отказаться Володя. — Понимаете!
— Понимаю! Вы — интеллигентный человек! — мощно заулыбался сосед. — Но вы нас очень обидите! Прошу! Дружба не знает границ! Давайте поднимем рюмки! «Эту песню не задушишь, не убьешь!»
От дальнейших разговоров с соседом Володю избавил загремевший вокально-инструментальный ансамбль. Начались танцы. Володя оглянулся в сторону Лильки и вдруг увидел, что она, загадочно и ласково улыбаясь, прыгающей походкой направляется именно к нему.
«Идет! Ко мне!» — от радости застучало сердце у Володи, и он торжественно поднялся навстречу девушке. Она сразу положила руки на его плечи и спросила:
— Вы разговариваете по-русски?
— Конечно, йес, — приветливо улыбнулся ей Володя.
— А хотите, я узнаю, откуда вы?
— Хочу.
— Вы из Швейцарии или Бенилюкса. Я угадала?
— Угадала, — погрустнел Володя, и сердце у него защемило от разочарования и обиды.
— А вам нравятся русские девушки? — не унималась Лилька.
— Нравятся, — вздохнул Володя, с неохотой продолжая танец, а Лилька не понимала, что происходит, и танцевала с прежним энтузиазмом. На улицу они вышли вместе.
— А хотите, я угадаю, кто вы? — интригующе заглянула она ему в глаза.
— Не хочу, — нахмурившись, сказал Володя, стараясь прекратить неприятный для него разговор.
— А я все-таки скажу! Вы — фирмач! На худой конец какой-нибудь специалист! Я угадала?
— Нет, — усмехнулся Володя. — Я — граф!
— Ой, как здорово! — завопила Лилька. — Живой граф! При фраке и цилиндре! Как я прежде не догадалась?! Вот дура!
«Это точно», — хотел сказать Володя, но сдержался.
— А как вас зовут? — спросила Лилька.
— Вольдемар.
— Граф Вольдемар! А по-русски вы граф Владимир, Володя, понимаете?
— Понимаю. Я и есть Володя. Самый настоящий. И мне пора домой, — приподнял цилиндр Володя.
— Не может быть, вы шутите! — засуетилась Лилька. — Вы Вольдемар. Я сразу почувствовала в вас что-то необычное. И вы, конечно, остановились в «Интуристе». Там самый шикарный ресторан. Мы можем еще успеть туда!
— Мы с вами уже никуда не успеем! — решительно произнес Володя. — Теперь я понимаю, почему вы меня раньше не замечали. Не велика птица. Всего-навсего Володя. А вы сами кто? Графиня? Или баронесса? И неужели вам не стыдно?!
— Мне? Что вы говорите?! — вылупила глаза Лилька. — Вы… Вы, наверно, прогрессивный деятель?
— Угадали, — усмехнулся Володя. — Весьма прогрессивный. А вы?
— Я? Вам все равно ничего не понять! Граф, с манишкой, а ведете себя как плебей! — огрызнулась пришедшая в себя Лилька и, развернувшись на каблуках, запрыгала в сторону ресторана.
А Володя побрел домой в самом что ни на есть плохом настроении. И только дома, сбросив с себя графские доспехи, облачившись в запасной пиджачок и вытянувшись на диване, он немного успокоился и даже не без гордости подумал: «Граф — ну и что? Для кое-кого, возможно, и величина. А что мне ему завидовать? Сегодня князь, а завтра — грязь! А у меня как-никак две профессии! К тому же «Спартачок» набирает форму! Так что ничего, проживем!»
Паша Тюбиков обнаружил в себе необычные способности еще в школе, когда заболела его соседка по парте Неля Заичкина. Паше не хотелось, чтобы она уходила домой, и он мысленно стал передавать ей свою энергию, напрягаясь и искажая от усилий лицо. Неля заулыбалась и почувствовала себя лучше, а к концу урока у нее даже прошел насморк. И когда Неля путалась у доски, Паша тоже помогал ей собраться с силами. Правда, сам он после этого ощущал слабость, но она скоро проходила. И, возможно, Тюбиков не обратил бы особое внимание на свои способности, если бы не стал болельщиком. В газете написали, что центрфорвард его любимой команды нарушает режим и поэтому находится в плохой форме. Но на следующей игре этот футболист поразил всех своей неутомимостью и напором, забив один за другим три гола. Стадион ревел, счастливые тренеры недоумевали, а Тюбиков радовался победе, но после матча с трудом встал со скамьи. И в других матчах блистал этот футболист, его даже взяли в сборную, но за рубежом он еле передвигался по полю, поскольку Паша не мог передавать энергию на большие расстояния.
Для Тюбикова стало ясно, что он может вселять силу в других людей и — самое главное — помогать больным и тем, от кого зависит успех в любом важном деле, даже в футболе, который влияет на настроение и самочувствие миллионов.
Паша поделился своим открытием с Нелей Заичкиной, но она пропустила его слова мимо ушей, поскольку ей нравился в то время футболист, забивающий голы с помощью Тюбикова. И учитель физики, выслушав Пашу, усмехнулся и сказал ему:
— Я вас понимаю: хотите прослыть суперменом! Зачем? Занимайтесь лучше, а не придумывайте черт знает что! Вы не ковбой в прериях!
И участковая врачиха не поверила Тюбикову и даже хотела выписать нервоуспокаивающее лекарство, но, будучи неимоверно уставшей, поленилась заполнить рецепт.
— Вы мне не верите?! — обиделся Тюбиков, напрягся, исказив лицо, и ожившая врачиха бросилась в переднюю, не понимая, откуда у нее появились силы. — Это сделал я! — крикнул ей вдогонку Тюбиков, но врачиха его не услышала, а может, не хотела слышать, не желая перегружать больными неврологический диспансер.
Тюбиков растерялся, видя, что ему никто не верит, но решил все-таки доказать свое, передавая энергию самой отстающей ученице в классе Зине Куликовой, которой грозило получение троечного аттестата. Зина впервые в жизни заработала четверку, и когда Паша рассказал ей о своих способностях, то попросила его об этом молчать. Тюбиков был счастлив, что наконец-то нашелся человек, поверивший ему, и никому больше не рассказывал о своем феномене, хотя ему очень хотелось, чтобы о нем узнала Неля Заичкина. Подошла пора выпускных экзаменов, и, получив аттестат, Неля Заичкина вышла замуж за футболиста, а расстроенный Тюбиков вскоре женился на Зине Куликовой.
— Теперь можешь говорить о себе всем! — сказала Зина после свадьбы. — А не захочешь — я расскажу! И не вздумай больше передавать свою энергию вхолостую!
— Что значит вхолостую? — поинтересовался Тюбиков.
— А за так! — объяснила Зина. — За здорово живешь!
Вечерами после работы Зина стала приводить домой разных людей, оставляющих в передней свертки, но чаще всего конверты. Тюбиков пыжился из последних сил, награждая клиентов энергией и искажая от натуги лицо.
— Ну выдави из себя еще хоть немножко! — умоляла Тюбикова жена. — Такой человек пришел! Обещал стенку!
— А откуда он ее возьмет? — спрашивал Тюбиков, вспоминая жуликоватое лицо клиента.
— Какое тебе дело? — взрывалась Зина. — Он же у тебя не спрашивает, откуда ты берешь энергию?!
— Я силы отдаю, последние, — в очередной раз исказил лицо Тюбиков, не подозревая, что говорит правду.
На прием к Тюбикову пришел еще сравнительно молодой мужчина с отекшим от пьянства лицом и дряблым от бездействия телом. Тюбиков старался что было мочи, втягивал в себя живот, но не был в состоянии вдохнуть живость в клиента, а тот, не привыкший к невыполнению своих желаний, занервничал и, приподняв голову, желчно произнес:
— Чего это там у вас заело?
— Наверно, плохо пообедал, — смутился Тюбиков.
— Есть надо хорошо, — вздохнул мужчина, — особенно с похмелья. Но это ваша забота. Будьте добры, соберитесь. Я уже собрал вам стенку!
— Постараюсь! — надулся Тюбиков, но все его усилия были напрасны.
И на работе в КБ карьера Тюбикова приостановилась. Сначала, узнав о феномене подчиненного, начальник приблизил его к себе и перед важными совещаниями, перед докладами или рандеву с миловидной машинисткой Валечкой вызывал к себе Тюбикова и говорил:
— Давай, Паша, что есть до последней калории, у меня сегодня ответственный день! Я должен быть в полной форме!
Тюбиков старался изо всех сил, кряхтел, сопел, до тех пор пока бледные щеки начальника не заливал румянец.
Начальник обещал назначить Тюбикова руководителем группы, но, не получив от него очередную порцию энергии, с сожалением заметил:
— Что-то стряслось с тобой, Тюбиков, что-то у тебя разладилось. И я это чувствую, и Валечка заметила. Разберись с собой. А с назначением на новую должность придется повременить!
Тюбиков хотел сказать, что он все-таки сделал немало, что устал и, видимо, износился, но из скромности промолчал и удрученный вернулся домой.
Там его встретила ошалевшая жена.
— Уже все всё знают! — закричала она. — Захожу я сегодня в овощной, спустилась в подсобку за манго, а мне говорят: «Не положено!» Я говорю: «А вы знаете, кто я такая?! Я жена экстрасенса!» А мне говорят: «Знаем, видали, сегодня экстра, а завтра уцененка!» Это я «уцененка»! И все из-за тебя!
Перепуганная Зина отправила Тюбикова на курорт, потом показывала его врачам, другим экстрасенсам, но восстановить феномен не удалось.
— Ты тогда еще в школе обманул меня, Паша, — прощаясь, сказала она. — Говорил, что все можешь, а сам не смог из себя выдавить даже стенку!
— Но я выдавил «Жигули», кооператив, — возразил Тюбиков, — шубу, кольца!
— А на новую мебель тебя не хватило! И вообще ты кончился. Неужели не понимаешь? — рассмеялась Зина, бросила в сумку кольца и направилась к «Жигулям».
Тюбиков остался один, у него освободились вечера, и однажды в пивном баре к нему за столик подсел мужчина с расплывшимся лицом, черты которого еще проглядывались и показались знакомыми.
— Вы, случайно, не играли раньше в «Известняке»? — спросил Тюбиков.
— Играл! — обрадовался тому, что его узнали, мужчина. — И еще как играл! Люди после моих голов ставили трудовые рекорды!
— Это я, — заикнулся Тюбиков. — В какой-то мере.
— Вы? При чем здесь вы?! — удивился футболист.
— Я болел за вас! — уточнил Тюбиков.
— За меня многие болели. А сейчас иду по улице — и никто не узнает. Жена ушла. Потребительница и вообще не человек!
— Ушла, — покраснел Тюбиков. — От меня тоже ушла жена.
Они разговорились, и футболист, потягивая пиво, весь вечер рассказывал о том, как давал точные пасы и бил по воротам, радуя людей.
— А у вас случалось что-нибудь подобное? — спросил он у Тюбикова перед закрытием бара.
— Было, — подумав, сказал Тюбиков. — Еще в школе. Вылечил девочку, которая мне очень нравилась.
— А что было потом? Вы поженились?
— Нет, — опустил голову Тюбиков. — Но все равно это было прекрасно… А жена ушла — бог с ней!
— Правильно. И ну их, мещанок, к чертям! — улыбаясь, воскликнул футболист и поднял кружку с пивом. — Зато у нас есть что вспомнить!
Чуриков всю жизнь прожил в родном городе и никогда не встречался с Чарли Чаплином. Даже не состоял с ним в переписке. Хотя дважды Чуриков собирался написать любимому артисту. Первый раз, когда его, честного труженика, ни за что ни про что облаял директор фабрики, и другой раз — зимой в Крыму, где абсолютно здоровый Чуриков по соцстраховской путевке замерзал в желудочном санатории.
Но оба раза Чуриков не отправил письма. Он не собирался жаловаться на судьбу или обидчика. Он искал человека, который мог бы поддержать его добрым словом. Но один из друзей Чурикова в то время был в командировке, второй болел, вроде поговорить было не с кем. И тут Чуриков вспомнил о любимом киноартисте и представил себе, что его герой Чарли работает в соседней мастерской. Он прошел в жизни через множество испытаний, унижений и поэтому, как никто другой, может понять другого человека. Он вне всякого сомнения обстоятельно выслушал бы Чурикова, согрел его светом добрых и грустных глаз и дал бы совет — ни в коем случае не унывать. Чуриков подумал, что попади Чарли к ним в заводскую столовку, он наверняка опрокинул бы поднос с суточными щами и биточками на грубого мастера. Тот изверг бы из себя лавину мата и отбросил Чарли к выходу. В этот момент открылась бы дверь, входящие люди споткнулись о Чарли, возникла бы куча мала. Чарли с трудом выкарабкался бы из этой кучи, поправил кепку и, как ни в чем не бывало, отправился в красный уголок, где, голодный и помятый, провел оставшееся обеденное время за чтением «Советского спорта» или игрой в домино.
Многие смеялись бы над Чарли, но только не Чуриков. Он смеялся, когда Чарли дурачил незадачливых полицейских и напыщенных богачей. А когда доставалось самому Чарли, Чуриков нервничал и переживал за друга. Он не понимал людей, которые хохотали над тем, как Чарли, оболваненный конвейером, по инерции отрывал пуговицы и дверные скобы. Эти люди, видимо, не знали, что такое труд на конвейере. Но Чурикову встречались и другие люди, чуткие, понимающие жизнь. С одним из них, инженером из Москвы, Чуриков познакомился в санатории на зимнем юге. Поначалу интересный разговор у них не получался. Болтали о погоде, питании, футболе. И только. А после лекции о творчестве Чарли Чаплина разговорились по душам. Инженер считал, что без таких людей, как Чарли Чаплин, было бы скучно и трудно жить на свете.
— Само собой, — соглашался Чуриков. — Если юмора нет, то, значит, плохи дела! Нельзя без смеха!
От инженера Чуриков узнал, что Чаплин живет в Швейцарии, у него одиннадцать детей, что он вполне обеспеченный человек.
— Хорошо! — сказал Чуриков. — А то мы бы ему организовали сбор средств. Выручили бы его! Непременно!
— Слава богу, он не нуждается! — улыбнулся инженер. — Хотя говорят, что его последний фильм провалился.
— Не может быть! — оживился Чуриков. — Про стоящего человека часто сплетни распускают. Особенно про очень стоящего!
— Бывает, что и про обыкновенного, — сказал инженер. — Я сам не ахти какой пост занимаю, на собрании поспорил с директором, так чего он потом про меня не говорил! Мол, и бабник я, и, конечно, склочник, даже пьяница!
— Ты?! — рассмеялся Чуриков. — Ты пьяница?! А на какие шиши?!
— Это мало кого волнует, — вздохнул инженер.
— Как мало кого? А Чарли Чаплина?! — оживился Чуриков. — Пусть он в котелке, с тросточкой, но свой! Это сразу видно! Ему про тебя расскажи — такую фильму отгрохает: насмеешься и наплачешься! А на душе полегчает! Может, я не прав?
— Прав, — улыбнулся инженер.
Приятно возбужденный беседой, Чуриков лег на кровать, и перед его глазами запрыгала нелепая фигура Чаплина, быстро семенящего по пыльной дороге. Но вдруг Чарли остановился, о чем-то задумался и, видимо вспомнив о каком-то важном и неотложном деле, помчался обратно. Через несколько секунд он уже стоял прямо перед Чуриковым, отряхивался от пыли, смущенно улыбался и, пытаясь скрыть не уходящую из глаз грусть, подмигивал:
— Не хнычь, Чуриков! Ведь живем!
— Живем! — засиял Чуриков, но от неожиданной встречи растерялся. — Вы как приехали? — спросил он. — По туристической путевке или по культурному обмену?
— Ни то ни другое, — изобразил на лице Чарли, картинно раскланялся и, нацепив котелок, снова засеменил по дороге.
«Ну и болван я! — подумал Чуриков. — Нашел о чем спрашивать. Лучше бы поинтересовался его делами, семьей, рассказал бы о своем житье-бытье, ведь жена болеет и сын с нехорошими дружками связался, да и самого порой тоска заедает».
Но было поздно. Фигура Чарли уже маячила где-то у горизонта.
«Как нелепо получается! Почти завсегда так! — обиделся на себя Чуриков, но через мгновение успокоился. — А что? Нормально выходит! Почти как у Чарли!»
Чуриков встал с кровати, взял в руки зонтик и, имитируя походку артиста, прошелся по комнате. Засмеялся инженер, затем Чуриков.
— Хватит! — остановился Чуриков. — Все равно как у него не получится. У каждого своя работа. Хотя, пожалуй, нет, у него не работа! Что-то другое. Не знаю, как сказать, как выразить, но у него и не игра это…
— Вы хотите сказать — искусство? — предложил формулировку инженер.
— Больше! — воскликнул Чуриков. — У него такое, что всем нужно! Как воздух! Кстати, говорят, у них там сильно загрязнен воздух. А такому человеку долго жить надо, как можно дольше! Для всех нас!
Со времени этого разговора прошло несколько лет. Чуриков не раз вспоминал о Чаплине и тужил, что по телевидению показывают его не так часто, как хотелось.
О смерти Чаплина он узнал из программы «Время». Было уже полдесятого, на улице темень, валил снег, но Чуриков надел пальто и вышел из дома. В ресторан не пускали.
— Друг у меня помер, — сказал Чуриков швейцару. — Понимаешь?
Швейцар, он же по совместительству гардеробщик, да еще с правами дружинника, внимательно посмотрел на Чурикова и, не заметив на его лице следов опьянения, открыл дверь.
— Друг-то небось с войны? — спросил швейцар. — Время последних уносит, время нелегкое было, ох нелегкое. С войны, значит, дружок?
— С войны! — неожиданно для себя гордо сказал Чуриков. — С нашей, общей. Ох как он фашистов ненавидел. Досталось им от него! Навек запомнят!
— А как звали друга-то? — поинтересовался швейцар.
— Чарлз Спенсер! — гордо произнес Чуриков.
— Понимаю, встречались на Эльбе! — догадливо заметил швейцар.
— Много где побывали! — вздохнул Чуриков и, сняв шапку, застыл на месте, как будто была объявлена минута молчания.
На следующий день Чуриков пошел в церковь, и не потому, что верил в бога, а больше для порядка, и заказал священнику сорокоуст по Чарли Чаплину.
— А он православный? — выпучил глаза священник.
— Считай, что нашей веры! — подумав, произнес Чуриков.
Само название города для бывалого, поколесившего по стране человека говорит немало, и о Костерах он скажет, чем известен этот городок, и еще добавит, что про него написана песня. Не каждый большой город может похвастаться таким фактом. А про Костеры песня сложена. И не стандартная, не маршевая и трескучая, а теплая, лирическая, с простым, но трогательным припевом: «Ох, Костеры мои вы, Костеры, растревожили сердце мое!» Автор слов и музыки забыт, и, видимо, потому, что не был профессионалом, писал для души и не зарегистрировал свое произведение там, где положено. С давних пор песня считается народной, и по этой причине даже самые злые критики не решаются предъявить претензии ни к ее примитивной мелодии, ни к далеким от высокой поэзии стихам. По местному радио передают лишь мелодию, и поэтому весьма трудно выяснить, что именно разбередило, растревожило сердце автора. Остается гадать: может, воспоминание о проведенном в Костерах детстве, чистом, беззаботном, но ушедшем навсегда; может, и вся жизнь не очень легкая и не слишком веселая; может, прекрасное большое чувство, когда-то испытанное здесь и прерванное горькой разлукой, а может, просто бескорыстная сыновняя любовь к этому селению, где люди живут вдалеке от культурных и других благ большого города. И вполне вероятно, что автор создавал эту песню не только по душевному настроению, но и для того, чтобы привлечь внимание к родным Костерам и рассказать о них всему свету. И еще надеялся автор, что песня найдет чутких, внимательных слушателей, которые, вникнув в широкую и грустноватую мелодию, поймут, что Костеры расположены в Центральной и, как сейчас говорят, Нечерноземной части России, развитию которой теперь уделяется большое внимание. Но, несмотря на такое расположение, Костеры до сих пор являются глубинкой и, по мнению некоторых местных жителей, даже забытым богом местом. Под богом подразумевается областное начальство, не выделяющее Костерам необходимые для роста средства под предлогом того, что соседнему промышленному райцентру скоро исполнится двести лет и он в первую очередь нуждается в омоложении. Костерчане вздыхают, думая о том, что их городку уже за двести шестьдесят, до круглого юбилея далековато и еще надо дожить до него. Обиды имеются, но у местных жителей есть достаточно причин для гордости за свой городок, едва ли не самый красивый в области. На живописных желто-зеленых холмах, как в сказке, застыли опрятные деревянные домики с высокими каменными фундаментами. Домики на удивление почти что одинаковой высоты и схожей архитектуры. И это не случайно. Костеры издавна населяли скромные, независтливые люди, не любившие выделяться и тем более хвастаться друг перед другом ни нарядами, ни домами, ни богатством, и, как рассказывают старожилы, даже местные купцы одевались не намного лучше других горожан и не сорили деньгами. В центре Костер у базара на небольшом холме укрепилось самое высокое здание — старый заброшенный монастырь. Он не охраняется государством, оборудован под склад тары, но не потерял своей величавости и как любая художественная древность преисполнен таинственности и вызывает у туристов закономерный интерес и даже почтение. У подножия монастыря, почти вплотную с его широкой стеной, в бойницах которой прячутся от дождя птицы, протекает тихая речка Стера, настолько спокойная, что отражение монастыря в ней почти не колеблется и в безветренную погоду похоже на объемную фотографию.
В сотне метров от монастыря Стера сужается, течение ускоряет бег, особенно в том месте, где входит в покрытые досками берега. Здесь костерские женщины полощут белье. Как правило, подвозят его мужчины, на тачках или мотоциклах, потом становятся рядом с женщинами, тщательно выжимают выполосканные ими вещи и складывают в тазы.
Среди мужчин встречаются и мужья, и отцы, и сыновья, и даже женихи. В Костерах полоскание белья носит чуть ли не ритуальный характер, к нему относятся уважительно и понимают, что если юноша у всех на виду пошел с девушкой полоскать белье, то у него к ней не только любовь, но и самые серьезные намерения.
Одинокие женщины полощут белье сами. Костерчане вздыхают, жалеют их в это время, хотя и в другое им живется не сладко.
На противоположном от монастыря берегу речки поблескивают песчинки серебряного пляжа. В большом городе его наверняка назвали бы золотым, но костерчане из-за скромности, а может, от недостатка фантазии не решились на это. Прямо за пляжем разлетаются во все стороны заливные луга, окаймленные в черте горизонта еле видимыми и пылающими при закате лесами.
Местные жители прежде не ощущали красоту Костер — и, видимо, потому что привыкли к ней и потому что в своем отечестве все кажется обыденным. Но после того, как на лето к ним стали приезжать люди из больших и известных городов, костерчане не упускали случая похвалиться перед ними своей природой.
— Вы только посмотрите-е-е! — торжественно и протяжно произносили они. — Какая красота-а-а! Воздух како-о-о-ой! Чистота-а-а! А молоко-о-о? Настоящее-е-е!
Приезжие, широко раскрыв очи, глазели на дивную местность, заглатывали упоительно свежий воздух, как малые дети к соске припадали к крынке молока и без раздумий и торгов снимали жилье, стоившее вдвое дешевле, чем на юге, и проводили отпуск среди спокойствия и березово-сосновой благодати, как страшный сон вспоминая дикарский отдых на Черноморском побережье. И что удивительно: даже никогда не жившему здесь человеку Костеры начинали казаться родными и близкими. Видимо, играла роль генетическая связь с предками, которые обитали в таких же малых селениях среди лесов и полей.
О природных прелестях Костер еще знали только дотошные туристы и немногочисленные отдыхающие, а слава городка как центра уникальной лаковой живописи к этому времени перешагнула границы области и даже страны.
Началось с того, что в двадцатые годы три костерских мастера организовали художественную артель «Народная живопись».
До этого они писали иконы, но уже в предреволюционные годы спрос на религиозный инвентарь явно уменьшился. Да и нелегко было угнаться за мастерскими больших городов, где давно уже перешли на промышленный способ производства. Там каждый мастер рисовал только отдельную деталь иконы, а та, как по конвейеру, передвигалась от одного работника к другому.
— Разве это дело? — вздыхали костерские мастера. — Всю жизнь рисовать волосья у Николы-чудотворца?! Разве тут разойдешься?!
Вздыхали мастера, каждый в одиночку бился над иконой, стараясь придать ей своеобразие, но покупатели этого не понимали, предпочитая настоящему искусству более дешевые поделки, заполнявшие иконный рынок. Зачах в Костерах этот промысел, сменили профессию мастера: кто в деревню подался, на земле осел, кто сапожное ремесло освоил, кто плотницкое, но многих душа к рисунку тянула, к творчеству. И вот три мастера: Яков, Кузьма и Аким — уже после революции объединились в артель, чувствуя, что могут еще трудиться как художники.
Башковитые были мужички. Не сразу за работу сели. Думали, как такой рисунок создать, чтобы он сердце радовал и не был на другие похож. Пробовали и так и сяк, пока свое не нашли. И вскоре люди стали отличать их работы от уже известных палехских и федоскинских. Костерские мастера рисовали свои сюжеты на более светлых тонах, на фоне бирюзового или золотистого неба, изумрудной зелени лугов и ярко-синих волн. Помогала им в работе и окружающая природа, и незаурядная фантазия, многое подсказывал опыт старых костерских иконописцев, у них они переняли и хватку, и умение рисовать тонко и изящно. Под легким нажимом тончайших как волосок беличьих кисточек оживали на поверхностях деревянных шкатулок былинные герои, мчались по бранному полю славные добры молодцы на легких как птицы конях с изогнутыми лебедиными шеями, настороженно голосил золотой петушок и очаровывала всех прелестная барышня-крестьянка.
Прилежно, с выдумкой трудились мастера. И оставили после себя хороших учеников. Вернулись ученики с войны и вскоре создали новую артель «Народное искусство».
Долгое время артель ютилась в двух полуподвальных комнатках. Зимой мастера мерзли, летом от духоты и сырости мучились, но дело не бросали. И хотя времена были неустроенные, голодные, не пропадала у людей тяга к красивому. Раскупались изделия костерских мастеров, а после того как получили приз на иностранной выставке, добавили к названию артели «Народное искусство» слово «современное» и переименовали в фабрику. Одновременно увеличили управленческий аппарат, повысили план и внесли изменения в ассортимент продукции. Наряду с лесными пейзажами и фольклорными героями на шкатулках замаячили стройные и высокие заводские трубы, элегантные самосвалы на ажурных мостах и волнистые романтические линии электропередач. Начальство фабрики считало, что в искусстве костерских художников должен присутствовать сегодняшний день, а покупателей лаковых изделий тянуло ко дню вчерашнему, точнее, давно прошедшему, особенно иностранцев, которым, видимо, надоели свои трубы, самосвалы, мосты и электрические линии.
Увеличивался спрос на продукцию, расширялась фабрика, в мастерскую приходила молодежь, и местная, и из соседних районов, в основном девушки. Костерские ребята уезжали в большие города, уходили служить в армию, так что проблема женихов существовала. Девушки по вечерам скучали на танцах и, чтобы забыться, до упада танцевали друг с другом. К оставшимся в Костерах парням относились несерьезно и снисходительно, считая их в какой-то мере уцененными по сравнению с высококачественными, то есть уехавшими из городка. После танцев двигались по улице развернутым строем и, чтобы скрыть тоску, пели какую-нибудь популярную песню, и чем громче, бодрее пели, тем тоскливее она звучала. Но девушки не унывали — у них была интересная работа, они могли вложить в нее свои мысли, свои чувства, могли выразить себя. А любовь, как они считали, рано или поздно, но придет. Об этом и в песнях пелось, и в кинофильмах говорилось, и они в это свято верили. Иначе бросили бы и работу, и Костеры и махнули по лимиту в другие города, хоть на стройку, хоть в горячий цех.
Девушки одевались современно, для своих мест с большим вкусом, слывя в районе законодательницами мод, и, конечно, носили джинсы, доставали их самым немыслимым путем за невероятные деньги; у одной из них даже был штатский джинсовый костюм итальянской перепечатки, но как он попал в Костеры, она никому объяснить не могла, а сколько за него заплатила — боялась сказать даже подругам, не говоря уже о родителях.
Старшее поколение Костер, особенно женское, в одежде проявляло консерватизм, чему в немалой степени способствовал ассортимент местного промтоварного магазина и непоколебимое мнение, что одежда юных лет самая лучшая. Старухи ходили в плюшевых пальто и серых вязаных платках, ездили в таком виде покрасоваться в областной город и возвращались оттуда разгоряченные, радостные, опоясанные связками баранок и сушек, как пулеметными лентами Анка-пулеметчица из кинофильма «Чапаев».
Старухи косились на девушек, порою ворчали по поводу мини-моды или юбок с разрезами, но в душе гордились внучками, считая их ничем не хуже красоток из балета «Фридрихштадтпаласта», который часто показывали по телевизору в передаче «Ритмы зарубежной эстрады».
— Наших только приодень, — говорили они, — на каблук поставь, от работы ослобони да научи так же вертеться — кого хошь перепляшут! Наши все могут!
— Это уж точно! — поддерживали бабок захмелевшие старички.
Старухи крестились, видимо вспоминая свою молодость, шли хозяйничать по дому, недоверчиво, но пользовались различными электроприборами, безоговорочно отвергая лишь электросамовар и признавая без всяких скидок один телевизор.
Телевидение было основным каналом общения костерчан со всем миром. Оно ежедневно приносило в их домики новости, позволяло побывать в самых дальних и недоступных точках планеты, даже во враждебных странах, проникнуть на дно морское и в космос, увидеть летящих космонавтов, больших политических деятелей и самых популярных певцов, другими словами, все, что раньше можно было даже не всегда услышать, теперь можно было лицезреть, и даже в цветном изображении.
Поэтому телевизионные передачи в Костерах смотрели много и с интересом. Сумятицу в сердце костерчан вносили лишь показы международных футбольных и хоккейных матчей, в которых наши спортсмены проигрывали соперникам из стран, терзаемых экономическим кризисом. Эти поражения очень обижали и раздражали костерских болельщиков, они писали письма в самые различные инстанции, требуя наказать виновных, и радовались как дети снятию очередного тренера сборной. Но неудачи наших футболистов ни в коей мере не подрывали любовь костерчан к телевидению. Они знали наперечет всех его дикторов и наиболее уважаемых называли по именам и с нежностью, а самых почитаемых величали только по фамилии, гордо, с восклицательным знаком в конце.
Весьма интересный народ живет в Костерах. Отсюда родом ныне известные люди — и среди них ученый, военачальник, хороший поэт, не говоря уже о художниках местной фабрики. Но сами костерчане считали, что живут обыденно, думали так до тех пор, пока однажды не подул сильнейший ветер, лопнуло стекло на базе потребсоюза и на пятачок перед табачным киоском не попадали блоки с сигаретами «Винстон».
Люди бросились занимать очередь, а продавцу ничего не оставалось, как собрать блоки и начать торговлю.
Не успели кончиться сигареты, как пошел проливной дождь и несколько человек видело, что в местной речке появилась живая рыба, а точнее, щука, которая высовывала голову из воды и жадно ловила жабрами дождевые капли.
Еще не высохли лужи, а в городке стало известно, что в местном народном театре вместо пьесы Островского собираются ставить современную комедию.
В этот день все автобусы приходили и отправлялись из Костер точно по расписанию. Ну а вечером в фабричном клубе состоялся хороший эстрадный концерт, и в то же время местная футбольная команда со счетом 6:0 победила соседей из Орловиц, у которых не выигрывала с довоенных лет.
Костерчане пылко обсуждали эти события, и только старожилы города — и в основном еще бодрые, не охваченные инфарктами и стенокардией старички — заметили, что именно в этот день в Костерах появился странный человек лет сорока пяти, с громадным лбом, переходящим в элегантную, возможно даже столичную, лысину. На плече у человека сидел попугай, обученный русскому языку и без акцента повторяющий каждые три-четыре минуты одну и ту же фразу: «Хочу пива!»
Человек вышел из гостиницы и направился по центральной улице к базару. За ним шествовали ребятишки в надежде, что попугай выкрикнет еще что-нибудь не менее оригинальное. А любители пива с пониманием глядели на попугая и вздыхали:
— Птица, а ведь тоже хочет!
Слух о попугае, громогласно требующем пива, расстроил директора Костерского потребсоюза, еще два года назад обещавшего открыть пивной бар на месте забегаловки, где торговали винным зельем, от которого воротило самых заядлых потребителей спиртного.
Человек прошел мимо забегаловки, мимо базара, спустился к Стере, продолжил путь по прибрежной улице, поднялся к парку и через пятачок вернулся в гостиницу, где его уже поджидал корреспондент из стенгазеты потребсоюза. Он представился журналистом, с бывалым видом открыл блокнот и задал первый вопрос:
— Нас интересует цель вашего визита в Костеры. Скажите о ней, пожалуйста, если это возможно.
— Возможно, — ответил человек, — я приехал сюда исключительно по личным мотивам.
— По каким мотивам? Если не секрет?
— Не секрет. В вашем городе жила девушка, которую я очень любил.
— Имя? Фамилия? Может, я знаю?
— Звали ее Таня. Фамилия ни к чему. Я просто хочу увидеть ее родной город, узнать условия жизни, в которых она провела юность.
— Простите, а попугай имеет какое-нибудь отношение к вашему приезду?
— Нет. Попка всегда со мной.
— Ваша птичка, видимо, очень любит пиво. И наш потребсоюз приготовил ей презент — ящик чешского пива! Пусть напьется вдоволь. Успокоится.
— Спасибо, мой попугай пьет только воду. Большим любителем пива был его прежний хозяин.
— Теперь все понятно. А мы думали…
— Чего вы думали?
— Мы удивлялись, что ваш попугай заклинился на пиве. Может, он хочет еще что-нибудь?
— Хочет.
— Что? Пусть говорит сейчас.
— Не надо. Он устал за день.
— А все-таки пусть скажет. Хотя бы лично для меня. Я не буду записывать.
— Он ничего больше не скажет. Он устал.
— Спасибо! Извините за визит! — попятился к двери корреспондент газеты и осторожно покинул номер.
На следующий день в магазине торговали чешским пивом, финским сахаром и индийскими коврами. А вечером человек с попугаем уехал из Костер. И больше там не случалось ничего подобного. Ни через неделю, ни через две.
И тогда старожилы решили, что в Костеры приезжал волшебник. И только самый опытный из них утверждал, что это был не волшебник, а начальник.
— Кто бы он ни был — не играет особой роли, — сказал другой старожил. — Лишь бы еще приехал!
— Приедет, — сказал самый опытный старожил. — Я слыхал, что его зазнобу звали Татьяной. И если это та Татьяна, которую я знаю, то наверняка приедет!
Но прошли месяцы, годы, а человек с попугаем в Костерах не появлялся.
— Гостиница у нас плохая, — объяснял костерчанам самый опытный старожил. — Вот и не едет к нам начальство. А когда приезжало, хорошо было!
— Да, — вздыхали старики, — было время! Зато о нас в газетах часто пишут, мол, делаем мы не просто шкатулки, а форменные чудеса! Весь мир удивляем!
— Это правда, — довольно улыбались костерчане. — Но хорошо было бы, если бы и нам хоть изредка чудеса подбрасывали. Хотя бы то же пиво! Ух и крепкое было, забористое!
О невиданном чуде еще долго помнили в Костерах, но постепенно стали забывать. Городок зажил прежней жизнью. Зимой в Костерах под тяжелыми снежными шапками дремали уютные домики, до пяти вечера работала фабрика, до семи шумели столовые, до десяти горели огни в клубе, между одиннадцатью и двенадцатью часами гасли экраны телевизоров, холод сковывал Стеру, как бы крепкими вожжами придерживая бег жизни. А летом городок оживал, расцветали сады, радовала глаз прозрачная речка, до поздней ночи бродили по улочкам влюбленные и просто взволнованные от необычного состояния раскованности разогретые теплом люди, головы пьянил свежий воздух и необъяснимо сладкое чувство простора, в бешеных ритмах и звуках беспечно надрывались транзисторы, проигрыватели, магнитофоны, и наперекор им, не так громко, но до боли задушевно пела у воды чья-то гармонь: «Ох, Костеры мои вы, Костеры, растревожили сердце мое!»
Ляля появился в Мареничах, когда ему было восемь лет. Еще раньше поселилась там его бабка. Проходил через Мареничи табор и оставил в приемном покое больницы тяжело дышащую и, как, видимо, считали цыгане, умирающую женщину. А врачи ее выходили, поставили на ноги. И осталась старая цыганка в этой больнице. Работала нянечкой, жила сначала в процедурном кабинете, а потом в небольшой комнатушке, где раньше хранились лекарства, носилки и пустые баллоны для кислорода. Еле уместились в этой комнатушке кровать и стул, а для стола места не нашлось. Поэтому ела цыганка на стуле или на кровати, постелив на нее газету. Жила спокойно, тосковала по табору и не знала, что его уже не существует. Не разбежался он, не осел на землю, а был преобразован в эстрадный коллектив под названием «Идущие за солнцем». Эстрадный администратор по фамилии Гуречко обещал цыганам безбедную кочевую гастрольную жизнь, к тому же с проездом за счет государства. Себе выговорил только их суточные и зарплату художественного руководителя коллектива. Цыгане посоветовались и сказали ему «добре», принимая Гуречко за украинца. Стали репетировать, распределили роли — кому петь, кому танцевать, а кому и то и другое делать. Кто по возрасту уже не мог драть глотку, трясти плечами и бедрами, изображали на сцене «фон», то есть цыганский табор в разноцветных одеждах, и, когда нужно, хлопали, кричали и даже подвывали. Сам Гуречко отпустил бороду, облачился в сапоги, в цыганскую одежду и перед началом представления читал громко монолог, написанный не менее бойким, чем он, московским автором. В монологе говорилось о цыганах, всю жизнь безуспешно шагавших за солнцем в поисках счастья. Шли цыгане по степям и горам, недоедали, мокли под дождем, мерзли на снегу, но пели песни и танцевали в надежде, что в конце концов они догонят солнце и оно обогреет их. И неизвестно, удалось бы это когда-нибудь цыганам, если бы не советская власть, которая не могла остановить солнце, но остановила цыган, приучила их к оседлой жизни, и теперь солнце светит над их головами и поют они новые песни, лишь веселые, и танцуют новые танцы, лишь радостные, и если грустят порою, то лишь вспоминая свою прежнюю горькую жизнь. Гуречко очень проникновенно читал этот монолог и моментами сам себе казался если не олицетворением советской власти, остановившей цыган, то уж наверняка согревшим их солнцем. Ежедневно по несколько раз в день он читал этот монолог, и со временем ему стало казаться, что он сам пережил все цыганские беды и радости и сам не кто иной, как заправский цыган, самый главный в коллективе, и он обязан выглядеть внушительно, для чего на каждом из его пальцев должен сверкать большой перстень из литого золота. Цыгане не перечили своему руководителю, безропотно отдавали ему суточные и еще благодарили, так как Гуречко не раз выручал их из милиции, куда они иногда попадали, промышляя днем до начала концертов гаданием и спекуляцией. Гуречко как руководитель эстрадной бригады обещал милиции улучшить воспитательную работу и приложить все усилия для искоренения пережитков прошлого во вверенном ему коллективе. Милиция вздыхала, но отпускала цыган с миром, не желая срывать концерты с битковым аншлагом и тем самым лишать свою собственную филармонию столь ожидаемой прибыли, которой она сможет покрыть убытки по симфоническому оркестру.
«Идущие за солнцем» работали много, но старели солисты и солистки, а молодого пополнения не было. У одной из певиц коллектива подрос сынишка, которого назвали Лялей в честь популярной цыганской актрисы Ляли Черной. Но не помогло популярное имя. Сынишка не умел ни петь, ни танцевать, даже в «фоне» сидел неуклюже, и сколько ни билась с ним мать, сколько ни старался специально приглашенный режиссер, ничего путного из мальчика не получилось. И тогда мать решила родить еще одного ребенка, чтобы вскоре он мог пополнить ряды ансамбля. И надо же такому случиться, что «Идущие за солнцем» гастролировали недалеко от Мареничей. Мать поехала туда узнать, где похоронена ее старушка, пришла в больницу и сразу же наткнулась на свою прародительницу. Сколько тут было взаимной радости, слез и стонов. Счастливая мать решила обрадовать старушку и на следующий день привела к ней внука, который мог теперь скрасить ее последние годы. «Идущие за солнцем» поехали дальше, а Ляля остался в Мареничах. Он и бабушка спали на одной кровати, а когда бабушка умерла, Ляле оставили эту комнатушку, негласно объявив его сыном больницы. В школе учителя помогали ему по математике и литературе, общими усилиями дотянули Лялю до восьмого класса, а после окончания восьмилетки он пожелал стать строителем, и, наверно, потому, что прослышал, будто строителям в первую очередь дают жилплощадь. Ляля уехал в областной город, где поступил в строительное ПТУ, получил хорошую специальность и заехал в Мареничи только попрощаться, обещая, что он еще вернется сюда и отблагодарит всех друзей, кто помог ему стать человеком.
— Куда же ты собрался, Ляля? — спросили у него знакомые.
— Куда? — загадочно улыбнулся цыганенок. — Скоро узнаете из газет!
Знакомые и друзья разворачивали газеты, искали там сообщений о Ляле, некоторые думали, что ему под силу сигануть даже в космос, но центральная печать безмолвствовала. Наконец на имя одного из учителей пришел пакет с газетой из далекого города Усть-Кут. В газете писали, что бригада строителей местного СМУ намного раньше времени сдала важный бамовский объект и среди других отличившихся строителей значилось имя Ляли.
Ляля обосновался в городе на Лене, жил там в общежитии без особой надежды скоро получить квартиру. Отдельную площадь давали семейным людям. А у Ляли не было ни жены, ни даже невесты. Летом он попробовал ухаживать за черноглазой, похожей на цыганку, студенткой из строительного отряда, но безуспешно. Студентка жила в большой десятиместной палатке, на брезентовой стенке которой мелом была выведена непонятная ему надпись: «Хилтон». Студентка объяснила Ляле, что это они написали для юмора, для иронии, что «Хилтон» — это знаменитая фирма, имеющая самые шикарные гостиницы во многих столицах мира. Ляля не понял, что здесь смешного, но то, что студентка только кажется цыганкой и что у нее жених в автодорожном институте, он уразумел. Ляля знал, что есть у них на громадной стройке ГрузБАМ, АрмБАМ, но переживал, что нет ЦыганБАМа, где он мог бы найти себе невесту-цыганку. День занимала работа, а вечером сжимала сердце тоска, и Ляля шел в железнодорожный ресторан, где было меньше горожан и больше командированных, и садился за стол к приезжим. Осмелев, он торжественно говорил, что у него сегодня родился сын, и просил соседей по столу отметить вместе с ним это радостное событие. Соседи всегда верили ему, желая счастья и Ляле, и его жене, и его сыну. У Ляли выступали на глазах слезы то ли от счастья, то ли от горести, он обнимал соседей и уходил в общежитие зареванный. Но когда тоска сжимала сердце, неодолимо разрывала душу, он иногда становился злым. Однажды, находясь в таком состоянии, он схватил за обшлаг пиджака какого-то приезжего — видного и гладко выбритого человека — и закричал на весь ресторан: «Чистеньким отсюда хочешь уехать, чистеньким? А я тебя сейчас в грязи вываляю!» — «Попробуй», — спокойно ответил человек и прямо посмотрел ему в глаза. В этот момент руководитель ресторанного оркестра объявил, что в ресторане ужинает группа артистов — участников фестиваля «Огни магистрали». Все зааплодировали. Что-то знакомое уловил Ляля в чертах человека и отпустил пиджак. «Ты… Ты Камо играл? — спросил Ляля. — И цыгана? А? Тебя еще засекли плетью, тебя?» «Меня», — улыбнулся человек, и слезы брызнули из глаз Ляли, он приник к груди артиста и как цыган цыгану рассказывал ему о том, что нет у него жены-цыганки, а без такой жены не видать ему полного счастья на этом свете.
Артист уехал, подарив Ляле свою визитную карточку. «Смотрите, артист мне подарил, — хвастался Ляля товарищам. — И на прощанье мне сказал: «Не унывай, Ляля, еще встретишь любовь!» И Ляля не расставался со своей мечтой, откладывая деньги на покупку золота. Он думал, что когда встретит свою цыганку, то смело придет к ее отцу, тот увидит, сколько у него золота, поймет, что перед ним надежный человек, и отдаст ему в жены свою дочь. Пусть цыган бедно одет, пусть не имеет крыши над головой, но если у него много золота, то он желанный жених в цыганской семье. Таков старинный обычай, Ляля знал его и копил деньги, видя во сне и слитки золота, и прекрасную цыганку, поющую и улыбающуюся только ему одному. Однажды, будучи на вокзале, забежал Ляля за болгарскими сигаретами в вагон-ресторан стоящего на пути поезда Лена — Москва и столкнулся в дверях с проводницей.
— Куда лезешь? Не видишь ничего! — не очень ласково, но и не очень грубо сказала она и, вероятно, как-то особенно посмотрела на него, так посмотрела, что Ляля остановился и, забыв про сигареты, глядел на нее и молчал, пока не отошел поезд.
Не цыганкой она была и с виду неказистая. Но взгляд ее запал ему в душу, и на обратном пути он уже встречал ее у того же вагона, а она, увидев Лялю, заулыбалась и приветливо помахала ему флажком. И снова они ни о чем толком не поговорили, только улыбались, одаривая друг друга теплыми взглядами. А через два рейса она сошла в Усть-Куте. Было воскресенье, и они до вечера гуляли по берегу Лены. Река в этом месте была неширокой и холодной, особых эмоций не вызывала, как и окаймляющая ее на противоположном берегу негустая растительность. А городской берег был очищен от леса и на площадке у клуба моряков запружен вместительными японскими контейнерами и грузовиками фирмы «Като». Но Ляле в этот день все казалось прекрасным — и река, и леса, и контейнеры. Он забыл о тяжелом труде строителя БАМа, за который хорошо платят, но он стоит этого, а может, даже большего, забыл о неуютном общежитии, об однообразной нехитрой кормежке, о том, что сильно изменился здесь, огрубел, даже, видимо, одичал немного, несмотря на то что к ним на БАМ бесконечным потоком двигались эстрадные бригады. Ляля казался себе интересным, умным и благородным принцем, идущим под руку с не менее прекрасной королевой, которую он готов перенести через любую лужу и вырвать на ее пути любую корягу. Он узнал, что юную королеву зовут Верой, что отца она не знала, а мать оставила ее на попечение бабушки и укатила с молодым мужем куда-то на Север. Первое время мама писала, а потом и письма перестали приходить, и где живет она, и жива ли, Вера не ведает, но если бы мать вернулась, то она бы ее простила и даже ухаживала за ней, но она, Вера, хотя с виду и слабенькая, но гордая и ни за что не станет разыскивать ее сама. Пусть нелегко ей, но она уже привыкла жить одна, в дороге забываешься, люди вокруг, хотя и разные, и порой такое говорят, что от обиды тянет разреветься. Ляля хотел сказать, что у них похожие судьбы и он тоже одинок, но вдруг почему-то стал хвалить свою маму, говорить, какая она нежная и ласковая и как она любит его, и ей наверняка понравится Вера, так как мама обожает скромных и послушных девушек. Вера заулыбалась и поспешила на вокзал, встречным поездом она уезжала на свою станцию Лена. Но поезд запаздывал, и они целый час целовались на перроне. Вера уехала, и вскоре Ляля почувствовал, что не может жить без нее, и подумал, что, наверно, ей без него тоже будет трудно. Они взяли отпуск и поехали отдыхать к южному морю. Ляля ликовал от радости и лишь однажды зло вымолвил: «Вернусь домой и пойду к своей жене-цыганке!» А Вера поверила ему и испугалась: «Твоя воля, Ляля, но как же я теперь жить буду?» Ляля ничего не ответил, а утром целовал ее без конца и края, они даже не пошли на пляж. Ляля все целовал ее и говорил: «Пошутил я, нет у меня никакой жены-цыганки и не будет! Ты — моя единственная жена!» — «Я?!» — не поверила Вера и прижалась к нему всем телом. А он вдруг заплакал и, целуя ее, говорил сквозь слезы: «Нет и не будет цыганки. Ты у меня одна!» Вера усомнилась в его словах, глядя на молодых и красивых девушек, щеголяющих на курорте модными нарядами. Он заметил это и сказал: «Куда смотришь, Вера, смотри на небо, на горы, на худой конец на меня смотри, или я тебе не нравлюсь?» — «Нравишься, Лялечка, — щебетала она в ответ. — Я без тебя жить не смогу, не смогу, это точно, я уж много думала, а горы красивые, и небо, но когда ты рядом!»
И тут решил Ляля, что не нужно ему больше копить деньги на золото, не будет у него жены-цыганки, а будет Вера, и не в золоте счастье, а в человеке. Нашел Ляля место, где фарцовщики торгуют импортными тряпками, одел Веру по всей фирме и себя не забыл. «А теперь поедем в Мареничи, — сказал он ей, — там живут мои друзья. И пусть они не цыгане, но я им своей жизнью обязан!»
Обещал Ляля отблагодарить друзей и сдержал слово. Снял на весь вечер ресторан и пригласил туда врачей и сестер из больницы, учителей и других знакомых.
Вера счастливая и смущенная сидела в центре зала, а у Ляли горели глаза при виде полных столов — пусть люди знают, что Ляля стал настоящим человеком, честно зарабатывает деньги, может достойно угостить своих друзей. И он не один — у него есть хорошая жена и будут хорошие дети. Главный врач поднял тост за Лялю и его жену, все закричали «горько-о-о!», а у Ляли вдруг заныло сердце: «Что же это получилось?! Жена-то у меня не цыганка!» Сразу поблекли лица друзей, потускнела большая люстра, висевшая над столами, и почудилось, что жизнь пошла совсем не в ту сторону. «Надо немедленно прекратить это страшное, никому не нужное веселье!» — подумал Ляля. Он вышел в центр зала, поднял руки, гневным взглядом окинул Веру, их взгляды встретились. На Лялю смотрели добрые, наивные глаза, они улыбались ему, и сердце у Ляли снова екнуло, как во время их первой встречи, опустились вниз руки, и он виновато замотал головой:
— С ума я сошел. Счастье пришло, а я… Эх, «ехал цыган по селу верхом, видит, девушка идет с ведром…». А ну, выходи плясать, чавелы! «Посмотрел — в ведре том нет воды. Знать, ему не миновать беды!»
Крутая волна у берега Балтийского моря поднимает серебристый веер брызг. Уже апрель, но от моря еще веет зимним холодом, ветер пронизывает теплую одежду, но мужчина и женщина стоят у самой кромки моря. Мужчина удивленно смотрит на бушующее море, как будто увидел его впервые. Он похож на стареющего сказочника, который, рассказывая сказки, сам поражается тому, что говорит, и тем самым создает вокруг себя атмосферу загадочности, предшествующую чуду. Женщина похожа на подростка, рано познавшего горе или переболевшего тяжелой болезнью. Лицо у нее бледное, плотно сжаты губы, глаза внимательно следят за набегающей на берег волной.
— Настоящее море! Не то что в Рижском заливе, — говорит мужчина. — Там курортное, а тут настоящее!
— Ага, — жмется к нему женщина. — Но очень холодное. Простудишься, Антон.
— Если напиток в шашлычной не разводили, то не простужусь! — улыбается Антон. — Видишь чертика на волне?
— Где?
— Опоздала, Илга. Пропал уже. Волна так изогнулась, что получился черт!
— Опять, — вздыхает Илга, — тебе всюду мерещатся черти!
— Нет, не всюду, — говорит Антон, — а сейчас я его видел: лохматый, темно-синий, с тремя глазами! Даже не с глазами, а с проемами для них!
— Страшный?
— Черти все страшные. На то они и черти. Но в каждом из них есть что-то человеческое. Надо разглядеть.
— Что же ты увидел человеческого в морском черте?
— Ему тоже холодно, как и нам, он извивался, чтобы согреться. Посинел, бедняга.
— Бедняга?
— В какой-то мере. Он одинок. И это понятно — кому хочется возиться со страшилищем?!
— Нашел кого жалеть! Черта! Он бы тебя не пожалел!
— Пойдем, Илга, ты совсем замерзла.
Они прошли через пляж к машине, в которой сидел Янис, родной брат Илги. На нем были теплая куртка с капюшоном, джинсы, кроссовки. Он походил на спортсмена, но только внешне. Физически развит нормально, но не больше и не настолько, чтобы о нем можно было бы с уверенностью сказать, что он спортсмен. У него умные глаза человека, думающего не только о том, как обогнать соперника или забросить в кольцо мяч. Но сейчас он ведет себя как спортсмен перед стартом. Волнуется, даже высунул из машины голову, ожидая сестру и Антона.
— Я вас заждался, — сказал он, нервно заводя мотор. — Насмотрелись?
— Кое-что увидели, — улыбнулся Антон.
— Черта! — догадался Янис.
— С тремя глазами! — сказала Илга.
— Новый черт! Значит, вылепишь! — решил Янис.
— Наверно, — сказал Антон. — Сделаю, но с двумя глазами. Третий он будет держать в руке, как запасной.
— Потом покажешь, — сказал Янис. — Я начинаю верить, что в море живет черт. Это он попутал нашего Арвидса!
— Кого?
— Арвидса. Нашего старшего механика. Случилось это прошлым летом. По дороге в Кейптаун. У Арвидса был день рождения. Ну, выпили как полагается. Вино кончилось. А везли мы технический спирт. Арвидс говорит: «Сейчас мы его попробуем». Все говорят: «Что ты, спирт для этого не годится. Всех предупредили». А он говорит: «Это мы сейчас узнаем — годится или не годится!» Глаза сверкают, не остановить его было. А считался спокойным человеком!
— Черти тут ни при чем, — уверенно произнес Антон. — Море… Одиночество… Тоска… Поговорить хотелось. Забыться. Без вина не мог. Жаль человека.
— Жаль, Антон. Ты, как всегда, рассуждаешь логично. Возразить нечего. И черти у тебя выразительные, смотришь на них, и начинает казаться, что где-то ты их уже встречал. Игрушки, а как живые!
— Игрушки? — переспросил Антон. — Я их только леплю в виде игрушек. Как солдатиков.
— Но делаешь чертей, а не солдатиков?
— Солдатиков выпускают фабрики. И к тому же они друг на друга похожи, в одной форме, а черти у меня все разные!
— Я тебя понимаю, — кивнул головой Янис. — Я до моря на заводе работал. На станке-полуавтомате. Весь день течет перед тобой металлическая лента, и станок через каждые десять сантиметров пробивает в этой ленте три отверстия. Ты помогаешь станку, потому что он полуавтомат. Вторая половина автоматизации — ты. Я понимаю — работа нужная, но для нее надо иметь определенный характер. Как у Илги. Она терпеливая, и, кроме семьи, школы, ей ничего не требуется. Дети, любимый муж, ученики — и все. А меня угнетало однообразие, тянуло мир посмотреть, другие страны. Я на флоте с низов начинал, с промрабочего. Разделывал рыбу на плавбазе. Потом взяли на сухогруз. В Японии был! В Финляндии! В Швеции! В море домой влечет, а дома зовет море. Так и мотаюсь между домом и морем. Нравится! Я такое видел! Раньше Илге рассказывал. Она слушает, но так, между прочим. А вот заговоришь о детях — вся внимание. Лучше моей сестрички матери не сыщешь! Повезло тебе с женой, Антон!
— Повезло, Янис. Под конец жизни повезло.
— Почему под конец?
— Не знаю, так подумалось.
— Хорошо, если просто подумалось. А то бывает, что человек предчувствует беду или кончину.
— Случается, Янис.
— И предчувствие счастья, наверно, бывает. Но у меня еще не было. Я не ждал, что Илга после всего, что произошло, встретит тебя. Вечное тебе спасибо, Антон! И не спорь! Я давно хотел тебе об этом сказать и сказал, и все! Посмотри сюда — мы сейчас проезжаем Импортный район, — мотнул головой Янис в сторону складских помещений. — Торговый порт! А дальше пойдет Экспортный район. Ни в одном городе нет районов с такими названиями. Кое-кому они не нравятся. А по мне в самый раз. Экспорт! Импорт! Звучит современно. Прошлым летом в Импортном районе загорелся хлопок. Самовозгорание. Никто не виноват. А может, виноват. Кого нужно сняли. А может, кого не нужно. Беспорядка хватает. В обоих районах грузчики подворовывают. Сами вскрывают ящики! Вот черти!
— Получерти, — улыбнувшись, уточнил Антон.
— Кто наполовину, а кто еще на четвертинку. И чего только с этими грузчиками не делают — и отчитывают их, и наказывают, а они тащат! — продолжал Янис. — Чертовщина какая-то! Разве я не прав?
— Прав, Янис. Говоря о таких делах, не грех выругаться. По-моему, воровство — признак слабости и низкой культуры. Не имеет человек сил и возможностей для иной жизни — вот ворует и пьет.
— Возможно, так, Антон. И самое удивительное, что это воровство по существу прощают! У нас на судне ходил парень из Гусь-Хрустального. Он рассказывал, что у них на хрустальном заводе тоже тащат. Рюмки, фужеры, бокалы, даже вазы! В специальных поясах выносят. Потом продают у гостиницы приезжим. А на проходной — контроль. И на выходе из каждого цеха тоже. Кого-то пропускают. Интересно почему? Кого задержат — лишают тринадцатой зарплаты. Так он после этого каждый день тащит! Ему теперь терять нечего! И с завода не уволят. Кадров не хватает! А за границей такого работничка в один момент вышвырнули бы на улицу! И с волчьим билетом! А с ним не возьмут ни на одну квалифицированную работу. Только дробить и таскать камни. У них — строго! Может, и нам так надо?
— Я не против строгости, Янис. Строгость хороша, но не чересчур.
— Что значит чересчур?
— А то, что нельзя человека лишать надежды. Даже самого плохого человека. Надо оставить ему форточку, чтобы его тянуло к свежему воздуху.
— А если не потянет?
— Человека потянет.
— А если все-таки нет? — стоял на своем Янис.
Антон нахмурился и ничего не ответил.
— Я понимаю — надо верить в человека, — сказал Янис. — Но тоже не чересчур. Кстати, я в каждый рейс беру твоего чертенка с пивной кружкой. Он приносит мне удачу. И ребят веселит. Очень смешной чертенок. Похож на нашего кока. Тот тоже любитель пива, и во время рейса у него вырастают рога!
Янис и Илга засмеялись, улыбнулся Антон. За окном машины показалось море, медленно отходящий от берега танкер.
— «Ауксне», — сказал Янис и замолчал, уйдя в свои мысли.
На автостанции Илга и Антон пересели в рейсовый автобус. Им нужно было поехать в Резекне за детьми, оставленными у матери Илги, и затем уже к себе домой в Луидзу.
Автобус резво побежал по сухому ровному шоссе, за окном замелькали малознакомые пейзажи, и Илга подумала, что Антона не случайно считают странным человеком. Он профессию выбрал странную и взял в жены женщину с двумя детьми, что тоже объяснить не просто. Отношения с Гуннаром у Илги складывались куда яснее. Гуннар учился в педагогическом институте на факультете физвоспитания, а она на филологическом. В Гуннара были влюблены все студентки. Он был высокий, красивый, с будто высеченными из камня строгими чертами лица, на улице его даже путали с популярным киноартистом. Говорил мало и казался девушкам гордым, недоступным. Они его даже побаивались. А Илга не испугалась. Она однажды подошла к нему и предложила пойти вместе с ней в кино. Гуннар согласился. И потом они часто бывали вместе. Но никто не принимал их встречи всерьез. Илга была маленькой некрасивой девушкой с обидчивым выражением лица, но живой, внутренне не унывающей и готовой бороться за удачную судьбу. Гуннару нравилась ее смелость, даже своеобразная одержимость в достижении желаемого, хотя многие считали это обыкновенным нахальством и предрекали Илге трагическую развязку. Но Илга верила в искренность, в силу своих чувств, на свадьбе искрилась, как только что взошедшая на небосвод яркая звездочка, победно, но не зло поглядывала на ошарашенных подруг, и те даже стали сомневаться в своих безрадостных предзнаменованиях. Илга решила закрепить победу, народить побольше детей, чтобы крепче привязать к себе Гуннара. Но тут, наверно, и совершила ошибку. Гуннар еще не был готов стать внимательным, заботливым отцом. Их распределили в Луидзу, дали одну комнату. Илга работала в школе на полставки. Утром с детьми сидел Гуннар, а после обеда он уезжал на тренировки в районы, где занимался легкой атлетикой с членами сельского спортивного общества «Варпа». Домой не спешил, просиживая до закрытия в баре местной гостиницы. При виде плачущих детей, развешанных пеленок морщился и, не сказав ни слова, заваливался спать. А однажды не пришел ночевать. Утром Илга устроила ему скандал, пыталась вызвать на разговор, но он молчал. А потом не приходил домой целую неделю. Илге стало страшно при мысли об одинокой жизни, она все-таки надеялась, что Гуннар одумается и вернется, не может же он оставить детей. Она была готова простить ему измену, при встрече смотрела на него жалобно, умоляюще, и тут неожиданно Гуннар заговорил. Но лучше бы он молчал. Он сказал, что не любит и никогда не любил Илгу, что она хитростью женила его на себе и он не желает с ней даже иметь дело, тем более возиться с детьми. Он говорил резко, с вызовом и явился Илге не божественно красивым, а предельно страшным, похожим на чертей, которых лепит местный мастер Антон, хотя не совсем, — черти Антона иногда вызывали улыбку, даже сожаление, а лицо Гуннара в эти минуты могло вызвать только страх и отвращение. Илга испугалась настолько, что потом даже не верила действиям героев, которых играл известный, но внешне похожий на Гуннара киноартист.
Илга решила, что остановилась жизнь, что впереди ее ожидают сплошные лишения и муки. Ей на самом деле было тяжело. Раз в месяц она на субботу и воскресенье отвозила детей к матери в Резекне, чтобы убраться и перестирать белье.
Однажды она бежала в магазин за хлебом, и с ней поздоровался Антон. Улыбнулся, кивнул головой и прошел мимо. В другой раз помог донести сумку, говорил добрые слова, тепло попрощался. Затем принес детям подарки. Затем… Что он нашел в Илге? Пожалел? А может, его прельстила ее молодость? Антону за сорок, а ей двадцать четыре. Когда-то мужчины в это время только женились. Когда-то… После Гуннара Антон не очень смотрелся. Но сейчас она к нему привыкла, и моментами, особенно когда лепит или говорит с волнением, он ей кажется даже красивее и одухотвореннее популярного киноартиста. Но почему Антон все-таки женился на ней? До сих пор она не знает. И спросить неудобно. А может, и не надо спрашивать? Женятся не за что-то, а по любви. Но любит ли ее Антон? Она в этом не уверена. Он ни разу не обидел ни ее, ни детей. Внимателен. Заботлив. А вот любит ли? Или в его годы любовь не так ярко и открыто выражается? Но не мог же он жениться на Илге из одной жалости? Не мог. Что-то нашел в ней. Может, оценил душевную храбрость, с которой некрасивая девушка хоть на время, но покорила неприступного красавца? Может, что-то такое в ней увидел, что Илга сама еще в себе не открыла? Соседка рассказывала, что в юности Антон любил Вию — ныне жену Андриса — начальственного по местным масштабам человека. А может, и сейчас любит? Видятся они редко, на улице или в магазине. Здороваются. Ни о чем не говорят. И зачем ей, Илге, об этом думать? Мало ли что между ними когда-то было? Антон к Андрису никогда не заходит, а вот Андрис довольно часто у них бывает, и не раз под хмельком. Иногда поздно приходит, без приглашения, не обращая внимания на маленьких детей, видимо считая, что ему как лицу начальственному все можно. Антон его не любит и не боится, но почему-то не выгоняет, когда Андрис начинает вести себя резко, грубо, насупливается, краснеет до прожилок в глазах и бормочет какие-то угрозы. Антон выслушивает его и только качает головой. В чем дело? Что они не поделили? Имя Вии не произносят. Значит, в чем-то другом не поладили. Мужчины. Сами и разберутся. А ее дело — дети, Антон, ученики, хозяйство. Жизнь вроде идет нормально. Когда встречает Гуннара с женщиной, начинает нервничать, на сердце появляется горечь. Но это от поломанной любви, от обиды. Она уже не любит Гуннара. Антон для нее стал мужем и более родным и близким, чем был Гуннар. Но любит ли ее Антон? И как? Любит трепетно, страстно, до безумия? Хотелось, чтобы так. Или спокоен, уверен, что она не уйдет от него. Конечно, он ее никогда не оставит. Но любит ли? Ведь он ни разу не говорил ей о любви! Странный человек Антон!
Долго и томительно тянулся путь до Резекне. Там Илга и Антон забрали детей, сели в другой автобус, дети без умолку болтали, и время потекло быстрее. За окнами поплыли знакомые пригорки, перелески, приближалась Луидза с развалинами древнего замка на высоком естественном холме, с разных сторон которого величественно застыли два молчаливых озера. Развалины замка многое повидали на своем веку: и славные победы, и горькие поражения, и недолгую мирную жизнь. Луидза лежала на пересечении водных и сухопутных торговых путей, на подходе к Балтийскому морю. Стены Луидзинского замка, сначала деревянного, а потом и каменного, выдерживали осаду немцев, поляков, рыцарей Ливонского ордена, французов… У стен замка и на дне озера нашли свою преждевременную смерть и завоеватели, и местные жители. Молчат хмурые воды озер. Хмурые оттого, что бессмысленны убийства, не нужны людям войны, но они повторяются, и снова гибнут пахари и ткачи, скотоводы и рыбаки и люди других мирных профессий. Зачем? Ради чьей-то прихоти или ошибки. А может, от чьей-то зависти или жадности? Или оттого, что кому-то не хочется трудиться на земле, а приятней грабить чужое и жить трудами покоренных людей? «Наверно, нужно быть таким страшным, диким и злым до безумия, как самые безобразные черти Антона, чтобы затевать войны и жаждать гибели людей?» — подумала Илга, но тишина была ей ответом. Молчат каменные развалины, молчат озера. Тяжело и горестно говорить о беде человеческой. Но когда восходит солнце и звучит в Луидзинском парке сводный народный хор, его мирному пению подпевают и старые камни, и водная гладь, они оживают, расцвечиваясь неяркими, но сочными красками жизни, и могут рассказать, что здесь на благодатной латгальской земле издавна селились люди разных национальностей — первыми появились латыши, затем из псковских земель, и не только с мечом, но и с серпом приходили русские, из центра России бежали сюда староверы, оседали здесь изголодавшиеся белорусы и разбредшиеся по всему свету в поисках счастья евреи, и привольные цыгане разбивали здесь шатры… И всех, кто пришел сюда с миром, кто пришел трудиться, как добрых своих сыновей встречала земля, поила, кормила, дружила, и люди как родную мать защищали ее от врагов, не щадя своих жизней, гибли и убивали других, хотя людям по своей сути свойственно жить и продолжать на земле жизнь. Видимо, от этого несоответствия хмурятся воды озер и сиротливо, нелепо выглядят развалины замка. А может, они воспринимаются в том или ином виде в зависимости от человеческого настроения или даже от различной погоды?
Раздумья настроили Илгу на лирическую волну, и старые камни замка показались ей таинственными, а глубины вод загадочными, и во всей луидзинской панораме царила недосказанность, переходящая в душе Илги в тревожную неизвестность.
Вечером, как обычно без приглашения, пришел сильно выпивший Андрис. В трезвом виде он походил на бывалого моряка со старого торгового судна, а в нетрезвом — на дьявола с пиратского корабля. Глаза его забегали по комнате, скользнули по Илге и остановились на Антоне, лепившем морского черта.
— Где были? — как бы между прочим, но не в силах скрыть интереса, спросил он.
— У моего брата, — сказала Илга, не понимая волнения Андриса. — Гуляли у моря. Видели морского черта!
— А… уже лепишь, Антон.
— Леплю. Вроде получается.
— У тебя всегда вроде, а потом получается! Выпить есть?
— Есть. Илга, принеси яблочного вина.
— Лучше водку!
— Водки нет.
— Жаль. Бар закрыли. Где достать водку?
— Гуляешь?
— Нет. Вия уехала. К матери… В один день с тобой… Обещала сегодня вернуться.
— Вернется. Не сегодня завтра.
— Откуда ты знаешь?!
— Знаю.
— Очень много ты знаешь, но не больше моего!
— Я не спорю.
— Еще не хватало тебе со мной спорить! Ты мастер, неплохой мастер, и всего-навсего, а я Андрис! Понимаешь, Андрис!
— Понимаю.
— Нет, ты мнишь себя лучше! Я чувствую! Мол, ты всего достигаешь руками и талантом, а я мужской глоткой и нахальством. Разве не так считаешь?
— Ничего я не считаю, Андрис. Я работаю. И о таких вещах не думаю. Время покажет, кто чего стоит.
— Время?
— Да, время, расстояние. Подойди к берегу Даугавы, посмотри на воду — и ничего особенного не заметишь, а отойди от берега метров на сто, поднимись на холмик — и увидишь в воде опрокинутые вниз деревья, плывущие по дну белые облака, увидишь красоту неземную, красоту, на которую не обращал внимания. В воде она замерла как на картине. Подойдешь близко к берегу — и картина исчезнет, а отойдешь — видна.
— Куда отходить, Антон, зачем? На том свете все одинаковы. А вот здесь… Илга, нам поговорить надо!
Илга вопросительно посмотрела на Антона.
— Иди к детям, Илга, мы поговорим, — кивнул ей головой Антон.
Илга вышла из комнаты, неплотно закрыв за собой дверь. Андрис вскочил с дивана и потащил дверь на себя.
— А вот здесь, на этом свете Вия моя жена! Моя!
— Твоя. Но почему, Андрис, ты следишь за мной, за каждым моим шагом?
— Потому… Потому что она любит тебя… Тебя… И ты ее любишь. И чертей своих ради нее лепишь. И все лучше и лучше! Ради нее! Я знаю!
— Я женат, Андрис, к чему эти разговоры?
— Женат? Решил дожить жизнь с Илгой. А любишь Вию. И она… Я каждый день это вижу, каждый день! Много лет! Налей-ка вина!
— Тебе нельзя напиваться, Андрис, ты ответственный человек. Неудобно будет перед людьми.
— Ты еще обо мне заботишься, о моем авторитете?! А это кто сделал? — бросился Андрис к полке с чертями и схватил крайнего из них. — Ты вылепил этого черта! С рожей подлеца! Нос у него чей? Мой! И глаза мои! И уши! И короткие руки мои!
— Твои, Андрис, но когда я его лепил? Даже забыл когда.
— Я тебе напомню. Видно, в те дни, когда я увел у тебя Вию.
— Ты? Увел? — помрачнел Антон. — Ты забыл, как все было. Нет, ты не мог забыть, но если запамятовал, то я напомню. Ты обманул Вию, сказал ей, что я никчемный человек, что мои черти никому не нужны и вообще я связан с нечистой силой. Вия тебе поверила. Как могла?
— Мне? Могла! — усмехнулся Андрис. — Ведь я связан с нечистой силой. Ты так считаешь. Этот черт — снова я! Воздел к небу руки, закрыл глаза! Не припомню, чем это я вдохновил тебя?
— Этого черта, Андрис, я вылепил после твоей свадьбы с Вией.
— Ах, так! Выходит, я клянусь ей в любви перед небом. Так понимать?
— Нет, Андрис. Здесь ты клянешься своей бабушке Бируте. Помнишь набожную старушку? Я ее отлично помню — сухонькая, слабенькая, но с характером. Она потребовала, чтобы ты венчался с Вией в храме, и только после этого обещала отписать тебе наследство. Ты согласился. Составили завещание. Но венчание в храме могло отрицательно повлиять на твою карьеру, и ты обманул старушку. Она не смогла пережить этого и заболела, так расстроилась, что была не в силах переделать завещание, слегла в постель и больше уже не вставала.
— Ты и это помнишь, Антон? Но ты и меня пойми: я должен был расти по службе, чтобы доказать Вии, что лучше тебя, что она не обманулась во мне. И я… Я вырос! Все в Луидзе знают Андриса! И многие боятся! И не только в Луидзе. А ты? Ты все время лепил вылитых на меня чертей!
— Ошибаешься, Андрис. Не только на тебя.
— А этот черт? Разве не я?
— Ты, Андрис.
— Но почему ты изобразил меня карликом? Слава богу, природа меня ростом не обделила!
— Ростом не обделила. А духом? Если бы ты был сильным, Андрис, то не пытался бы запретить мне работать, не писал бы в инстанции, что я занимаюсь ненужным и даже вредным делом.
— Да, я писал. Я хотел доказать Вии, что был прав, что ты ничтожество!
— Доказал?
— Нет, Антон. Твои черти разошлись по всему свету! Не понимаю, что в них находят люди? Не доказал я ничего, поэтому и пришел к тебе. Уезжай из наших краев. У Илги в Риге полно родственников. Там тебе будет лучше. Там много музеев, масса туристов, твои черти пойдут нарасхват. А этих чертей… Ну этих… Продай мне. Хорошо заплачу!
— Знаю, что не поскупишься. Но ты их уничтожишь, это тебе выгодно. И не оправдывайся. Не надо. Ты себе на уме, Андрис, своего не упустишь и к чужому тянешься.
— А ты, Антон, как аист. Стоишь на одной ноге и дремлешь!
— Ошибаешься, Андрис, аист не спит, он думает, охраняет своих птенцов.
— Ладно, бог с ним, с аистом. Что ты надумал, Антон? Молчишь? Я вижу, ты не продашь этих чертей. Но ты уедешь, ты уедешь отсюда!
— Куда, Андрис? Мы родились в Луидзе, и нам жить здесь до конца.
— Брось, Антон, нашел себе незаменимое место для жизни! Наш городишко. Луидза! Ты знаешь, откуда пошло это название? Псковский воевода привел сюда свое войско, посмотрел на наши озера, сравнил их с Чудским озером и назвал лужами, с годами название претерпело изменение, но факт остался фактом. В Луидзе мы живем, а точнее, в Луже!
— Я слышал другое, Андрис: наш городок назван в честь славной и прекрасной девушки Луизы, волшебные руки которой построили наш парк, очистили наши озера, наполнили их рыбой, и все, к чему прикасалась Луиза, становилось чудесным!
— Сказки это, Антон, байки для туристов. Я слышал, что говорил им директор музея. Этот чудак утверждал, что развалины замка сохранились потому, что камни скреплены раствором, на который в свое время ушло полтора миллиона яичных желтков. Чушь! Где могли взять столько яиц? В нашем районе?!
— Я не жил тогда, Андрис, но директор музея серьезный человек. Он говорит правду. И чем тебе плох наш город? Здесь вырос Строд. Ты сам говорил, что он герой.
— Говорил… Но Строд бежал из Луидзы. Бежал в Москву. Он был не дурак, этот Строд!
— Что ты говоришь, Андрис? Ты не в себе. Строд уехал из Луидзы, спасаясь от преследования полиции. Он создавал советскую власть в Якутии. Только потом переехал в Москву.
— И там погиб. Трагически, но погиб. Сам виноват. Жил бы себе спокойно. А то умер преждевременно. И что заработал? Памятник и славу. Тоже мне богатство! Зато все говорят: «Строд — герой!» Говорят. Ну и что? Я сам говорю. Мне это ничего не стоит. И будет надо, о тебе скажу. Самое лучшее! В этом можешь не сомневаться. Скажу. И ты учти, Антон, озера у нас глубокие, берега скользкие… Уезжай, уезжай по-хорошему! Понял? Я ухожу!
Андрис взял со стола неоткрытую бутылку вина и, не оглядываясь, вышел из дома, а Антон сидел в оцепенении, пока не пришла Илга.
— Дети уснули, — сказала она.
— Вот и хорошо, — очнулся Антон и смял почти что готовую фигурку черта. — Морской черт подождет. Слеплю-ка я другого!
Утром Илга увидела на полке нового черта, самого страшного из всех чертей Антона и в то же время с преглупейшей физиономией.
— Чудовище, но почему-то глупое? — спросила она Антона.
— Глупость — человеческая черта, я специально наградил это чудовище человеческой чертой, — ответил Антон.
— Зачем?
— Чтобы оставить ему форточку, надежду…
— Чудовищу, черту? — изумилась Илга.
— Черту, — опустил глаза Антон, — может, последнему черту в моей жизни…
— Последнему? Ты шутишь? — улыбнулась Илга. — Как ты сможешь жить без чертей?
— Как? Пока не могу никак. Посмотри на этого черта. Разве плох?
— Болтун с языком, закрученным в спираль? Смешной!
— Болтун и враль. А этот черт — бездельник и забулдыга. На Севере таких зовут бичами. Вроде получился.
— Похож на пьяницу Ивара.
— К сожалению, не только на Ивара. Я бывал на многих выставках, где висят портреты хороших людей, и вдруг я увидел там черта! Настоящего черта! Но с правильными чертами лица и, наверно, в жизни с правильными словами. А наизнанку — черт! Я-то вижу. Значит, человек иногда ошибается. Значит, ему не меньше, чем выставки, нужна галерея чертей, чтобы он мог лучше разобраться в том, где люди, где черти и где гибриды тех и других. Но когда откроют у нас эту галерею? Когда? Пока жив Андрис, вряд ли откроют…
— При чем тут Андрис? Ведь он твой друг, он чуть ли не каждый вечер бывает у нас!
— Может, больше и не придет.
— Андрис? Закроется бар, и он как миленький будет здесь! — засмеялась Илга.
— Наверно, будет! Но где тогда буду я? — улыбнулся Антон. — Чего ты удивляешься? В жизни всякое может случиться. Но будем надеяться на лучшее. Иди, тебе пора в школу.
Илга вышла из дома в смятенных чувствах, и когда она проходила мимо озера, то воды его показались ей одновременно торжественно прекрасными и опасными до жути, и тут она подумала, что Антон все-таки странный человек и шутит странно, шутит так, что не знаешь — смеяться после его слов или плакать.
В конце следующей недели Илга уехала со своим классом в Ригу. Там еще не было большого наплыва туристов, и поэтому школьников поместили в гостиницу «Даугава», откуда открывалась чудесная панорама города, но учеников она мало интересовала. Они как угорелые носились по лестницам, буфетам, чувствуя приволье и балдея от непривычного комфорта. И еще заметила Илга, что ребят тянет не в старую Ригу, место паломничества взрослых туристов, а в новые районы, где стояли современные дома и сверкали рекламы уютных кафе. Илга хотела сводить учеников в Домский концертный зал, но он был закрыт, так как орган отправили на ремонт, кажется в ГДР. Илга огорчилась, но поездкой она и дети остались довольны. С шутками, гомоном они уселись в автобус, и только тут Илга вспомнила об Антоне, о том, что в последние дни он почти не улыбался, был задумчив. Чем ближе подходил автобус к Луидзе, тем больше тоска и неясная тревога наполняли душу Илги. Автобус шел медленно, водитель вез детей и ехал не спеша, осторожно, в Луидзу прибыли, когда уже стемнело. Мрачные развалины замка и чернота озер в этот вечер испугали Илгу. Она побежала домой, но не застала там ни Антона, ни детей. Он должен был сегодня привезти их из Резекне. Несмотря на позднее время, Илга пошла на переговорный пункт, позвонила матери, и та сказала, что дети у нее, а Антон за ними не приезжал. Тревога в душе Илги переросла в страх, ей показалось, что она потеряла Антона, потеряла навсегда, но он не ушел от нее, как Гуннар, он не мог уйти, с ним что-то случилось, случилось что-то из ряда вон выходящее и, может быть, очень страшное. Илга послала телеграмму брату, просила его срочно приехать и после этого направилась в милицию. Дежурный сказал ей, что вчера вечером видел Антона в шашлычной вместе с директором музея. «Не беспокойтесь, — сказал Илге дежурный, — обойдется! Сейчас мы позвоним директору музея и все узнаем. Не беспокойтесь!» Но разговор с директором музея не успокоил Илгу. Директор рассказал, что они сидели с Антоном в шашлычной до закрытия, выпили две бутылки вина, не больше, говорили о делах, о том, что люди спешат куда-то и зачем-то, раньше жили спокойнее и были здоровее, все болезни от стрессов и от спешки. У директора музея в сорок пять уже остеохондроз, отложение солей в позвоночнике, еле поворачивает голову, прежде эта болезнь поражала человека только к концу жизни, а сейчас встречается даже у тридцатилетних. Антон слушал его и согласно кивал головой. Потом буфетчица Марта стала закрывать шашлычную, предложила им взять с собой бутылку, но они отказались. Директор пошел направо, а Антон налево мимо развалин и озер к своему дому. Больше директор его не видел, и, как выяснилось, на следующий день никто в Луидзе потом не встречал Антона.
А еще через день городок облетела другая весть — от Андриса ушла Вия. Собрала вещи и уехала к родственникам в деревню. Ее видели на автостанции — почерневшую, поседевшую, с красными от слез глазами. Глядя на нее, даже трудно было представить, что еще совсем недавно она была красивой женщиной. Вечером приехал Янис. Илга припала к его плечу, заплакала и долго не могла прийти в себя. В тот же день поздно вечером кто-то постучал в дверь.
— Это Андрис, — сказала Илга. — Не пускай его! Он наверняка пьян!
Брат подумал, покачал головой, но все-таки впустил Андриса. Таким пьяным и взбудораженным Илга не видела его никогда.
— Чего тебе? — сказала она. — Антона нет!
— Я знаю, — заплетающимся языком пробормотал Андрис. — И Вии нет! — Тут он уставился на полку с чертями, и его ноздри стали раздуваться, а из горла вырвался протяжный звук: — И-и-и-и-их! — прохрипел Андрис и неожиданно заговорил членораздельно: — Продай мне этих чертей, Илга, хорошо заплачу! Зачем они тебе? А деньги пригодятся. У тебя дети. Продай!
Илга посмотрела на брата, тот отрицательно покачал головой.
— Не хотите продать? Лучшему другу Антона? — ухмыльнулся Андрис. — Жаль! А то осталось бы у меня о нем хорошая память!
— Память? — вздрогнула Илга. — Может быть, Антон еще жив?
— Может быть, конечно, — засуетился Андрис. — Я так сказал потому, что его нет… и Вии нет… Вы не хотите уважить меня, я пойду!
Андрис вышел на улицу, не закрыв дверь, и Илга почувствовала, как в комнату пополз холод. «Наверно, с озер», — подумала Илга и попросила брата прикрыть дверь.
У магазинов, на лавочках у домов, у развешанного во дворах белья люди обсуждали исчезновение Антона. Многие считали, что он утонул, шел из шашлычной по мостику, был под градусом и свалился в озеро. Это мог видеть Ивар, он пьяный лежал на берегу, но он, наверно, спал. А вчера он подзадоривал Андриса, говоря ему, что Антон сбежал из Луидзы, как и Вия, что они теперь вместе. В ответ на эти слова Андрис схватил Ивара за ворот, стал душить, крича: «Нет Антона! Нет!» — а потом вдруг отпустил Ивара и растерянно вымолвил: «И Вии тоже нет». «Вия есть!» — многозначительно произнес Ивар, и Андрис покачнулся от этих слов, как от сильного ветра.
Старый Михлис, которому пошел девятый десяток, самый старый в Луидзе житель, выслушав сограждан, причмокнул языком и с загадочным видом сказал, что Антона погубил черт.
— Не смейтесь! — обиделся Михлис, он плохо видел и неважно слышал, но догадался, что люди недоверчиво отнеслись к его словам. — Черт всегда жил в Луидзе. Всегда, еще до того времени, когда я появился на свет. А это было очень давно. Я даже не помню когда. Этот черт гонялся за нашим Стродом, но Строд сначала перехитрил черта, уехал в Якутию, там совершил много славных дел, но потерял осторожность, и тогда черт настиг его. Да… Давно это было! А теперь черт погубил Антона, именно Антона! Подумайте почему?
Тут старик замолчал, и люди задумались, но не смогли ответить на вопрос Михлиса.
— Антон первый обнаружил этого черта и стал его лепить, чтобы таким образом показать людям! Мы зря считаем, что черти обитают в развалинах, на озерах, на кладбище. Черт среди нас — и первым его заметил Антон! — страстно выговорил Михлис.
— Но я часто беседовал с Антоном, и в последний раз он ничего не говорил мне ни о каком черте, — сказал директор музея, — правда, обещал передать свою коллекцию.
— Вот-вот, — прошамкал Михлис, — обещал передать коллекцию музею, чтобы люди скорее распознали черта!
— Но в коллекции много чертей! — возразил директор.
— Много, — сощурил глаза Михлис. — Да, чертово племя многолико, в нем очень нелегко разобраться. Но я не сомневаюсь, что черт погубил Антона. Черт, которого он обнаружил!
Старик покачал головой, чувствуя, что люди не верят ему, и, кряхтя, заковылял к дому.
В эти дни солнце не вставало над Луидзой, словно обходило городок стороной. Илга, посоветовавшись с братом, решила продать дом и перебраться в Резекне к матери. Коллекцию чертей она передала музею, оставив себе только последнего черта Антона, самого страшного.
— А морского черта он успел вылепить? — поинтересовался Янис.
— Не успел, — вздохнула Илга, — уже делал, но в последний момент передумал и вылепил чудовище — страшное и глупое!
— Чудовище не может быть умным, — сказал Янис, — иначе оно не было бы чудовищем.
Илга, дети и Янис уже были готовы к отъезду, когда прибежала соседка и сообщила, что ночью кто-то выкрал из музея чертей Антона.
Люди собрались у музея, обсуждая случившееся. Приковылявший сюда Михлис размахивал руками, кривил рот, обнажая поредевшие зубы:
— Что я говорил? Антона уничтожил черт! И этот черт выкрал фигурки, чтобы мы по ним не узнали его! Что я говорил?
Люди слушали Михлиса и почесывали затылки, они не верили в чертовщину, но уж очень логично говорил старик.
Прибывший из Резекне следователь отнесся к этой версии с улыбкой, сказал, что кража вполне объяснима, так как после гибели мастера цена его изделий резко увеличилась.
Илга принесла к следователю последнего черта Антона, следователь удивленно приподнял брови, покрутил черта в руках и сказал:
— Забавная игрушка! Ею можно пугать не только детей, но и взрослых. Но, к сожалению, это всего лишь игрушка. Она мне ничем не поможет.
Следователь вскоре уехал из Луидзы, не найдя следов, ведущих к разгадке исчезновения Антона. Люди тоже не могли сказать ничего путного по этому делу, и только старый Михлис с горящими глазами, как ненормальный, твердил свое: «Черт погубил Антона! Ищите чертей, которых он лепил. Он их раздарил многим людям, ищите этих чертей — и по ним вы разыщете черта, погубившего Антона!»
Перед самым отъездом Илга спустилась к озеру на место, где последний раз проходил Антон. Закутанная в платок женщина, увидев ее, отбежала в сторону. Илге показалось, что это была Вия, но, возможно, это только ей почудилось. Воды озера были печально спокойны, а старые развалины замка походили на кладбищенские памятники, на них только не было ни портретов, ни имен, ни дат рождения и смерти погибших.
Илга подумала об Антоне, об их жизни. Он и сейчас казался ей странным, даже странным в своем исчезновении, она и потом часто вспоминала его, глядя на беснующиеся волны моря, пытаясь разглядеть в них чертенка, которого увидел Антон. Волны изгибались, создавая различные фигуры, но то, что открыл мастер, она, несмотря на все усилия, так и не могла рассмотреть, но старалась. Неведомая сила тянула ее к воде, и даже в самые холодные дни, прикрыв лицо воротником пальто, она стояла на берегу и смотрела на волны.
В Луидзе еще долго обсуждали таинственное исчезновение Антона, но время притупляет боль, с годами о гибели мастера стали вспоминать реже. Зато о его жизни начали рассказывать легенды, хотя в общем-то говорили правду — и о том, что он, нуждаясь, за бесценок продавал чертей и переживал оттого, что работу его не признавали, но верил в свое призвание и в конце концов пусть на исходе жизни, но своего добился. И еще говорили, что всю жизнь он любил одну женщину, а женился на другой лишь для того, чтобы не провести старость одному, но, возможно, и не думал о себе, а просто пожалел почти наверняка обреченную на одиночество некрасивую женщину с двумя детьми. Тем не менее женитьбу на Илге многие горожане осуждали, считая, что брак без любви несчастлив для обоих супругов, а некоторые и потому, что хотели видеть в Антоне идеального мученика, пострадавшего в борьбе за идеалы, для осуществления которых они сами вряд ли пошевельнули бы даже пальцем. Антон стал гордостью городка, директор музея рассказывал о нем туристам, показывая им трех оставшихся чертей, и говорил, что старается восполнить коллекцию. Одного из этих чертей подарил музею старый Михлис, уже тяжело больной, страдающий от астмы, он решил учудить еще раз, обратив внимание людей на то, что после исчезновения мастера пьяница Ивар стал напиваться еще больше и деньги на выпивку, по-видимому, ему дает Андрис, к которому он стал частенько наведываться, а Андрис не такой человек, чтобы выбрасывать деньги на ветер. Тут что-то нечисто и, возможно, связано с гибелью Антона. Люди посмеивались над стариком, но не злобно, учитывая его годы, но в то же время считали, что не Андрис мог убить Антона, а наоборот — Антон Андриса, отбившего у него невесту, и вообще такой человек, как Андрис, не способен на злодейство, и пусть он не отличается добротой, но много лет занимает немалую должность. Конечно, его встречи с пьяницей объяснить нелегко, похоже, что Андрис даже побаивается Ивара, иначе не давал бы ему денег, но Андрис сам любит выпить, может, он просто жалеет Ивара. Даже самый бессердечный человек может с годами подобреть и научиться понимать состояние других. «Старость — не младость!» — вздыхали горожане, слушая внимательно Михлиса и думая, что стоит ли жить до таких лет, чтобы нести околесицу и смешить людей.
Только буфетчица Марта не смеялась над стариком. Она помнила, как на следующий день после исчезновения Антона утром прибежал в шашлычную Ивар, чем-то взбудораженный, выпил два стакана портвейна и ушел, даже не закусив, а потом до вечера наведывался еще дважды, последний раз с Андрисом. «Может, Ивар действительно что-то знает, — подумала Марта. — А этот Андрис не такой безгрешный человек, как кажется многим». Он никогда не расплачивается с нею, зная, что она имеет лишнюю копейку, нажитую на обвесе и недоливе. Но честный человек не стал бы пользоваться этим. Так поступает только жулик с жуликом. Но ей лучше помалкивать. Сама не ангел. Марта слушала людские пересуды и только качала головой. Кто-то вдруг предположил, что Антона мог убить Ивар. Жажда выпить может довести человека до любого преступления, но директор музея тут же отверг эту версию, сказав, что у Антона в тот момент не было денег и вообще Ивар хотя и пьяница, но человек богобоязненный. Это подтвердила Марта, защитив своего постоянного клиента, который хоть и пьет, но не обидит муху и вообще человек добрый, может, потому и напивается. Подозрение у Марты вызывал один Андрис, но и она усомнилась в его вине, когда он стал активно помогать музею в отборе материала о творчестве Антона.
Илга знала о том, что готовится такая экспозиция, в Резекне приезжал директор музея и выпросил последнего черта Антона. Несколько чертей отдала музею жена недавно умершего Михлиса, и неожиданно старая Анита принесла целую дюжину фигурок мастера, которыми Антон в трудное для него время рассчитывался с нею за молоко. На открытие экспозиции Илгу не пригласили, она узнала о выставке из телехроники. Диктор рассказывал об Антоне, а на экране телевизора что-то говорил Андрис с умильным выражением лица и пафосом, видимо что-то очень хорошее о своем земляке. Затем показали посетителей музея, и среди них мелькнуло полное недоумения лицо Ивара. Он смотрел на Андриса изумленными глазами, которые, как казалось, от напряжения вот-вот вылезут из орбит. Лицо Ивара поразило Илгу, рождая многочисленные подозрения и сомнения, разобраться в которых она не могла. В конце телесюжета крупным планом показали фотографию Антона, он улыбался и, как почудилось Илге, улыбался всем людям, и в первую очередь ей, детям. Илге всегда нравилась его улыбка, доверчивая и ласковая, но сейчас она подействовала на нее по-иному. Илга почувствовала раздражение, подумав, что не погубила ли мужа чрезмерная доверчивость к людям, ведь он искал человеческое даже в самых страшных чертях, видел, что они черти, но искал — и во всех ли нашел?
Кончился телесюжет, а Илга еще долго думала об Антоне, и раздражение постепенно покидало ее, так как она поняла, что он просто не мог относиться к людям иначе, и как показала жизнь, не он такой первый, не он последний и, как ни странно, таких людей не учат даже самые жестокие уроки предшественников, они продолжают неистово верить, мучаются, гибнут, но продолжают верить.
Жили в небольшом городке Николы Яма три друга — мастер местной фабрики, учитель и подполковник в отставке.
Вечерами и в воскресные дни они не спеша ходили по улицам, о чем-то беседовали, спорили, а вот о чем — никто не ведал, хотя некоторых местных жителей и разбирало любопытство. С их точки зрения эти трое вели себя странно: никогда не шутили, фильмы смотрели с выбором, чаще те, на которых бывало немного зрителей, в библиотеке брали не зачитанные детективы, а другие издания, в том числе книжки, состоящие из одних стихов. Но тем не менее многие горожане симпатизировали этим людям и без них даже не представляли себе родного города.
Шли друзья по холмистой улочке, а вслед им с завистью смотрел рабочий молокозавода Степан Мышкин. Ему нравились эти люди, он бы с радостью поговорил с каждым из них, а поговорить ему было о чем. Он выписывал много периодики, прочитывал ее почти полностью, даже первые страницы «Литературки», где речь шла о писательской жизни, долго размышлял над прочитанным, что-то соображал, в чем-то сомневался, но поделиться своими мыслями ему было не с кем. Жена не понимала, о чем он говорит, она даже не знала большинство писателей по фамилии.
Степан интуитивно чувствовал, что с любым из этой троицы он нашел бы общий язык, но подойти и заговорить стеснялся, а в пивную, где легко завязывается беседа даже между незнакомыми людьми, они не ходили. Подойти к ним на улице он не решался и даже побаивался. Но было у него в жизни знакомство, о котором знали многие в городке и которым он гордился. По рассказам Степана, в Москве в самом центре в высотном доме жил его закадычный приятель, дипломат, разъезжающий по всем странам мира, человек много повидавший, добрый, отзывчивый и искренне любящий Степана Мышкина. Познакомились они с ним в поезде, в купейном вагоне и так понравились друг другу, что весь путь провели в вагоне-ресторане в задушевном разговоре. Дипломат рассказывал Мышкину о трудностях дипломатической службы. Степан говорил, что у них на заводе молоко ничем не разводят, иногда даже план перевыполняют, но свою корову иметь бы неплохо, но жена против, а сын мечтает о «Жигулях». Дипломат в ответ вздыхал, что держать корову не мешало бы и ему, — все-таки свое парное молоко и еще на продажу останется, а «Жигули» хотя и хорошая машина, но стоит дороговато и вообще ходить пешком намного здоровее, чем ездить в машине, даже в «кадиллаке», лучше в обыкновенном автобусе — тоже необходимая человеку физическая нагрузка.
Степан уже многим рассказывал о своей дружбе с дипломатом из Москвы, каждый раз вспоминая новые подробности их беседы. И чтобы никто в этом не сомневался, он заходил на почту и просил соединить его с другом.
— Вам какой город? — спрашивала телефонистка.
— Мне Москву! — гордо и громко произносил Степан. — Номер 200-27-84!
— Еще раз повторите, не так быстро, — попросила телефонистка.
— Пожалуйста, — повышал голос Степан. — Москва! Номер 200-27-84! Успели записать?
— Успела.
— Спасибо, девушка. Я буду ждать.
Степан победным взглядом окидывал других абонентов, ожидающих разговоров с Гальяновкой, Сосновкой и Беклешами, садился на стул плотно, прижимая спину к стенке стула, как бы сливаясь с ним и олицетворяя этим торжественность момента. Через некоторое время телефонистка сообщала, что московский номер не отвечает.
— Москва не отвечает? — вслух задумывался Степан. — Значит, снова его нет дома. Замотался, бедняга! Но ничего не поделаешь. Такая у него дипломатическая служба. Где он сейчас? В Замбии или Кампучии? Наверно, в Никарагуа. Горячая точка планеты! Спасибо, девушка! Я через недельку снова зайду!
Степан появлялся на почте регулярно, но никак не мог застать дома своего закадычного друга, тужил об этом, но не унывал, не сомневаясь, что слух о нем дойдет до заветной троицы и она сама решит принять в свою компанию Степана Мышкина как человека интересного, с которым поддерживает дружбу даже дипломат из Москвы. Степан не только гордился этим знакомством, оно согревало его душу, вселяя какую-то надежду на иную, более интересную обстановкой и событиями жизнь. Он настолько верил в эту дружбу, что порою забывал, что ее не существует и нет у него никакого знакомого дипломата. Московский телефон он называл правильно, но принадлежал этот номер моряку из Мурманского пароходства. Степан познакомился с ним действительно в поезде, в купе, они с ним действительно сидели в вагоне-ресторане, угощал моряк, и говорил в основном он:
— Понимаешь, вот какая картина. Треска, понимаешь? В больших жестяных банках. Вздутая банка — нам остается, хорошая идет… Понимаешь? Жена, дочка у меня, понимаешь? Я девять месяцев в году в море. Понимаешь? А то и все тринадцать! Однажды прилетаю из Лас-Пальмаса, подменили нас там, прилетаю, а дома никого. Ни моей жены, ни моей дочери! Понимаешь?! Вот такая картина! Будем здоровы! А зачем здоровье, зачем деньги, когда нету ни жены, ни моей… этой. Ну, ты понимаешь. А с другой стороны, как же без денег! Жена говорила: «Хватит кататься, устраивайся на работу в Москве». Устраивайся? А на сколько?! К чертовой матери! «Я моряк, говорю. Понимаешь?» Никто ничего не понимает и понимать не хочет! Ну хоть ты понимаешь?!
— Понимаю, понимаю, дело житейское, — успокаивал его Степан. — Нелегко тебе.
— Нелегко… Да, мне нелегко… А кому легко?! — багровел моряк. — Вздутая банка остается нам… Ах да, я про это уже говорил. Вот такая картина. Будешь в Москве — звони. Если застанешь. Мне теперь делать нечего. Запиши телефон.
Степан записал телефон, не раз вспоминал об этом моряке, но постепенно образ его стирался в его памяти — и из человека с грубыми чертами, с темно-красным от морских ветров и загара лицом он превращался сначала в моряка нежного, обаятельного, похожего на артиста Киндинова, а позднее на Соломина из кинофильма «Адъютант его превосходительства», человека интеллигентного и светского, но нашего и не иначе как дипломата, знакомство с которым было не только приятным, но и престижным.
Степан Мышкин посмотрел вслед удаляющейся троице и вздохнул: «Ну ничего, вот вернется мой из Гватемалы — уж с ним я душу отведу, посидим, поговорим вдосталь!»
Успокоенный этой мыслью, Степан шел домой, тоска на время отступала, но потом с новой силой охватывала душу, особенно зимой, когда за окном было темно, мела пурга и острее чувствовалось одиночество. Подняв воротник и опустив голову, Степан вышел из дома и быстрыми шагами направлялся к переговорному пункту.
— Вам чего, гражданин? — спросила у Степана Мышкина телефонистка. — Не видите, я разговариваю.
— Вижу. Но я Москву жду.
— Ждите. Когда соединят, вас вызовут.
— Час уже жду.
— Мы не виноваты. Канал занят.
— Так сколько же еще ждать?
— Я сказала — ждите! Не можете — сниму ваш заказ!
— Что вы, я подожду! — покраснел Степан. — Мне обязательно надо дозвониться!
— Тогда ждите, — сказала телефонистка и повернулась к женщине, разговор с которой прервал Степан Мышкин.
— Я их сама видела, — стала объяснять женщина, — он коляску катит, а она рядом идет, вроде как невеста. А сама, бесстыжая, ни на кого не обращает внимания. Он ей все говорит, говорит, а думали — приличный человек. Жена на похороны уехала, а он с молодой связался. И еще работает в исполкоме. Вот какие теперь времена!
— А как жена его приедет — такое будет?! — мечтательно произнесла телефонистка.
— Это точно! — авторитетно подтвердила женщина. — Жена этой бесстыжей повыдирает волосы, мужа по башке треснет чем-нибудь тяжелым, чтобы в себя вернулся, и еще напишет куда надо, чтобы его оттуда поперли! Я бы так сделала!
— Москва не отвечает! Кто вызывал Москву? — прокричала телефонистка.
— Я вызывал! — подскочил к окну Степан Мышкин.
— Ваш абонент не отвечает. Заказ перенести или отменить?
— Перенесите. Я еще подожду, — вздохнул Степан, — беда какая. Снова я его не застал. Наверно, укатил в свой Бенилюкс. Уже полгода дружка застать не могу дома — то он в Кампучии, то в Голландии, то в Сьерра-Леоне. Мотается и не знает, как я живу, что у меня нового!
— А чего у тебя нового? — нахально спросила полная женщина.
— У меня? — растерялся не ожидавший прямого вопроса Степан. — Как чего? Кабана забил. Почти шестьдесят кило. Сорок продам, остальное — себе. А он не знает!
— Кто? Кабан? — раскатисто засмеялась женщина, за ней телефонистка.
Степан огорченно махнул рукой на смеющихся женщин и вышел из здания почты. Постепенно телефонистки привыкли к нему, не спрашивая, набирали московский номер и потом с ухмылкой говорили, что номер не отвечает. Но однажды случилось непредвиденное. Мышкин взял трубку, как обычно услышал длинные гудки, но вдруг они оборвались и раздался осипший мужской голос: «Алле! Кто говорит?» Не ожидая такого поворота событий, Мышкин растерялся и не знал, что делать дальше.
— Алле! Говорите! Я вас слушаю! — требовал голос. — Кто это? Даша… Даша, почему ты не отвечаешь? Где ты? У мамы? Как дочка? Даша, приезжай! Я жду тебя, Даша!
— Говорите, — услышал Степан Мышкин голос телефонистки. — Говорите. Москва на проводе.
— Это не Даша, — собравшись с духом, произнес Мышкин. — С вами говорят из Николы Ямы.
— Откуда?
— Из Николы Ямы.
— Кто говорит?
— Ваш друг говорит. Вы должны меня помнить. Вместе ехали в поезде. В вагоне-ресторане. Помните?
— В каком вагоне?
— Ладно. Слушайте меня: Даша вернется. Она у матери. Где ей еще быть. Вы напишите, что перестанете мотаться, что будете всегда с ней. Она вернется. Вот увидите!
— Кто это говорит?
— Степан Мышкин из Николы Ямы!
— Откуда?
— Из Николы Ямы.
— Вас Даша просила позвонить?
— Нет, я сам по себе.
— Сам?
— Сам!
— Значит, советуете написать?
— Обязательно.
— А на вас сослаться можно?
— Говорите три минуты, — предупредила телефонистка.
— Можно!
— Еще раз повторите, кто вы и откуда?
— Степан Мышкин из Николы Ямы.
— Спасибо, Степан. Звони! — обрадованно просипел голос.
— Буду звонить, до свидания! — сказал Мышкин, аккуратно положил трубку и радостный вышел из почты.
«Ну вот и дозвонился. Есть у меня друг в Москве! Пусть званьем не высок, но друг! А ты, дорогой товарищ дипломат, заранее извини, если я тебе теперь звонить не стану. Больно ты занят. Но я на тебя не в обиде. Я понимаю — в посольстве дел много, бесконечные приемы с висками и устрицами. Я был в Москве и слышал, как на улице Герцена по микрофону говорили: «Машину посла Швеции к подъезду! Машину посла Кении к подъезду!» Лишней минуты у вас нету. Машину прямо к подъезду подают, чтобы вы попусту время не теряли. И вообще всю страну нашу за границей представлять — ох и трудное дело! Ответственность какая! Я понимаю. Ухо держи востро! Каждое слово, прежде чем сказать, ночь не спишь, обдумываешь. А то как же. Им только дай повод. И на приемах себя сдерживать надо. Виски не пей. Только шампанское пригуби, и все. Чтобы они чего не подумали. И, с другой стороны, под хмельком контроль над собой теряешь, можешь какой секрет выболтать или даже тайну. А они хитрые — прямо тебе на подносе несут бокалы, мол, пейте сколько хотите, у нас еще есть! И закуски настоящей не дают. Одни устрицы. Нет чтобы хлеба с маслицем поднести или горячей картошки с селедочкой и огурцом, нет, суют тебе сырых лягушек, зная, что ты эту пищу не употребляешь, и надеясь, что ты без закуски окосеешь и покажешь нашу страну в невыгодном свете. Я понимаю. Я телевизор смотрю каждый вечер и их повадки знаю. Трудно тебе, товарищ дипломат. Но ты им не поддавайся, помни, что у тебя в Николы Яме есть хороший друг Степан Мышкин, и если что потребуется, то не стесняйся, звони или телеграмму отбей. Я тебе ни в чем не откажу. Даже в долг дам без всякой расписки, за одно честное слово. А звонить, извини, больше не буду. Забот у тебя много, не до меня».
Поговорил Степан с москвичами, поднялось у него настроение, осмелел он настолько, что когда повстречал трех друзей, то уверенно подошел к ним и сказал:
— Я с вами пройдусь!
— Пройдемся, — улыбнулся один из них. — Будешь четвертым. У нас это не возбраняется!
Молодой учитель литературы Игорь Анатольевич пристально вглядывался в очертания Машука, затем его воображение рисовало гору Бештау, а между ними облик молодого, грустного Лермонтова, каким он, возможно, и выглядел в тот момент, когда интуитивно чувствовал близкую гибель.
Игорь Анатольевич попытался представить себе Лермонтова старым, но не смог. Еще труднее было смириться с мыслью, что он давно ушел из жизни, поверить в это здесь, в Пятигорске, где каждый день из уст экскурсоводов и отдыхающих звучали его стихи и имя. Ощущение бессмертности поэта не могли нарушить ни скорбный обелиск на месте дуэли, ни отмеченная на кладбище его первая могила, ни памятник на городской площади, и казалось, что ночью поэт витает где-то в горах, а утром спускается в город и всюду слышится: «Лермонтов, Лермонтов, Лермонтов». В сознании учителя возникали последние месяцы жизни поэта — безудержное веселье, пикники, балы над Провалом, на который настилались доски, и под полковую музыку офицеры и дамы танцевали над бездной, или нашумевший в то время бал в Гроте Дианы, украшенном яркими тканями, коврами, светильниками, чьи огни отражало прикрепленное к потолку зеркало, а потом ночью одинокое и печальное гуляние по бульвару в предчувствии неминуемой беды.
Кончался отпуск. Игорь Анатольевич завтра уезжал из Пятигорска, а это было двадцать седьмое июля, годовщина гибели Лермонтова. У его музейного домика должен был состояться традиционный концерт, и учитель очень сожалел, что не может присутствовать на нем: автобус в аэропорт уходил рано утром.
Соседи по комнате решили устроить проводы, принесли несколько бутылок сухого вина, сыр, овощи, фрукты и разложили на столе.
Игорь Анатольевич хотел отказаться от застолья, но побоялся обидеть соседей, сел за стол, и хотя пил мало, но только поздно вечером спохватился, что завтра уезжать, а он еще не попрощался с Лермонтовским гротом, с памятной скалой и домиком поэта.
Учитель шел по накаленной за день и медленно остывающей мостовой и думал, что, очевидно, в такой же душный вечер по этой же улице шагал молодой поэт, расстегнув тесный воротничок, и с надеждой поглядывал на густые облака, прилегшие на склоны гор, и ждал грозы, которая прибьет пыль и принесет прохладу, но не дождался. Гроза разразилась назавтра, когда он лежал безучастный ко всему, уткнувшись лицом в землю, и взрывами грома, как салютом, небо отдавало ему последние почести и одновременно оповещало людей о великой беде. Но далеко не все из них сразу узнали об этом, а по-настоящему глубоко поняли и прочувствовали случившееся еще гораздо позднее и только сравнительно недавно осознали величие поэта.
Игорь Анатольевич приближался к домику и с каждым шагом все больше ощущал волнение, поскольку проникся необычайностью вечера, вечера за день до дуэли, когда еще можно было что-то исправить, изменить в жизни поэта и поломать жестокую судьбу.
Где тогда были друзья Лермонтова, почему медлили? Из-за лени или беспечности или не понимая, кого могут потерять завтра? Они жили здесь неподалеку, князья Васильчиков, Трубецкой… Может, они были его друзьями только по балам, пирушкам и другим веселым похождениям? Не хочется в это верить, тем более что они служили с ним вместе. Но почему не помогли тогда, в самую решающую минуту жизни? Ведь известно, что люди, даже не слывшие друзьями поэта, оберегали его. Генерал Граббе отослал Лермонтова на менее опасный левый фланг фронта, а генерал Траскин оставил его, вполне здорового, на лечение в Кисловодске. И как говорит легенда, даже горцы не стреляли в молодого русского офицера в красной канаусовой рубахе, зная, что в ней воюет поэт, ашуг, убить которого у них считалось тяжким грехом.
Неужели нельзя было предотвратить дуэль? Игорь Анатольевич мысленно перенесся на сотню с лишним лет назад, перед ним возник лениво поглаживающий усы секундант Лермонтова князь Васильчиков. Он стал что-то бубнить об офицерской чести, правилах, ритуалах, а учитель, не дослушав его, начал доказывать, что все это ничтожно по сравнению с потерей великого поэта. «Где сейчас Михаил Юрьевич? Что делает?» — не скрывая беспокойства, спросил учитель у князя, а тот небрежно заметил: «Наверно, дома, вечером поедет куда-нибудь отвлечься!» Тут взгляд князя неожиданно погас, и сам он постепенно растворился в туманной дымке прошлого. Перед взором учителя всплыли генерал Верзилин и его дочери, в доме которых поэт часто бывал. Их лица были испуганны и растерянны, но и они внезапно исчезли из его сознания, когда он подошел к домику и увидел у калитки странную, несколько неуклюжую фигуру в фуражке и сюртуке, поразительно походивших на те, что висели в музейной комнате поэта и прежде принадлежали ему. Фигура обернулась, свет луны упал на лицо, знакомое по портретам, много раз виденное лицо с печальными, пронзительными до боли глазами человека, познавшего горе и счастье, любовь и разочарование, близость и разлуку… Сходство с великим поэтом было настолько впечатляющим, что Игорь Анатольевич судорожно глотнул воздух и не своим голосом произнес:
— Это вы?
Фигура утвердительно кивнула головой и спокойно произнесла:
— А вы от князя Васильчикова?
— Нет, — еле вымолвил побледневший учитель, сердце которого от сильного волнения чуть не остановилось.
— А я думал, вас прислал князь, — вздохнула фигура.
— Нет, я сам пришел, — с трудом произнес учитель. — И кажется, не опоздал. Сегодня еще двадцать шестое!
— Да, завтра двадцать седьмое, — к удивлению Игоря Анатольевича, сравнительно спокойно констатировала фигура. — И вы знаете, что здесь будет?
— Конечно! — покраснел учитель и почувствовал, что силы постепенно возвращаются к нему. — Простите, Михаил Юрьевич, но я пришел ради того, чтобы сказать вам все, что думаю. Можно?
— Пожалуйста, я подожду, — разрешила фигура.
— Что я хотел сказать, Михаил Юрьевич, — волнуясь начал учитель, — вам жить надо! Вы еще столько напишете! Завтра дуэль. Но неужели нельзя ее избежать? Можно! Я уверен в этом. Многое от вас зависит! Вы живете рядом со своим петербургским другом князем Васильчиковым, товарищем по военному училищу Мартыновым. Прибыв в часть, вы обрадовались встрече с ним и воскликнули: «Мартышка здесь!» Ведь правда же?
— Кажется, было такое, — согласилась фигура.
— Ну вот, — более уверенно продолжал учитель. — Еще скажу. Летние месяцы в Пятигорске наполнены жизнью. Приезжает много прелестных женщин. Вы одновременно флиртуете с француженкой, с дамой из Петербурга… Может, вы хотите забыться, заглушить боль раны от погубленной любви к Кате Сушковой? Я вас понимаю. Она теперь недоступна. Екатерина Александровна Хвостова — верная супруга умного и состоятельного дипломата. Кстати, в своих посвящениях вы прибегаете к буквенным обозначениям, например Н. Ф. И. Сколько потом сил и времени затратят ученые, чтобы расшифровать их, через сколько мук и препятствий пройдут они на пути к разгадке. Поэтому будьте добры, если возможно, указывайте имена и фамилии полностью. Я отвлекся. Мы говорили о вашей сердечной ране. А может, вас раздражает местное общество, чванливое и напыщенное, и, чтобы забыться, вы продолжаете любовные игры с его женской половиной?
Фигура опустила голову, то ли соглашаясь с учителем, то ли стараясь не мешать ему.
— Я прав? — остановился учитель, но, не услышав возражений, продолжал: — От вас достается и мужчинам. Вы часто задеваете поручика Лисаневича. Вы томитесь по литературной работе, пишете в Тарханы: «Я все надеюсь, милая бабушка, что мне все-таки выйдет прощение и я смогу выйти в отставку». Но император Николай не простит вам отправки за границу молодой и красивой девушки, которую он метил в свои наложницы. Вы ждете прощения, а его все нет и нет. Отчаяние охватывает вас. И даже воспетые вами горы порой кажутся тюремными стенами, их хочется преодолеть и оказаться на воле. В доме генерала Верзилина, где собирается местное общество, ваши стихи слушает профессор медицины Дядьковский и восклицает: «Что за человек! Этакий умница! А стихи его музыка, но тоскующая».
Тоска железными оковами сжимает вашу душу. Извините, Михаил Юрьевич, но избавиться от них, избавиться любым путем стараетесь вы в вихре балов, любовных романов и саркастических выпадов. Вы забыли свои признания Наталье Николаевне Пушкиной о том, что иногда бывали несправедливы к людям. Видимо, правильно говорят старики, что в молодые годы больше живешь собой, о людях начинаешь думать позже, с годами, но вы — поэт, вы чувствуете человеческие души лучше и глубже большинства смертных. И только оковы военной службы, пребывание в пошлейшем обществе породили отчаяние, и в результате вы порою чрезмерно раздражительны.
Фигура в отчаянии развела руками.
— Я вас понимаю, Михаил Юрьевич, трудно сдержаться, — смутился Игорь Анатольевич, — но надо. Мартынов любит наряжаться в черкесский костюм, подчеркивающий статность, покрасоваться собой. Он недалек, примитивен, ограничен своим «я», для него не играет роли ваш талант, но он вам не враг. Мартынов просит не шутить над ним в присутствии женщин. Он увлечен одной из дочерей генерала Верзилина. Напыщен. Смешон. И бог с ним. Проявите к нему снисходительность. Великие люди обычно добры и снисходительны к менее одаренным. Но дикая тоска и предчувствие неминуемой беды мутит ваш ум, разрывает душу, вы взволнованны, раздражительны, не можете успокоиться, не владеете своими эмоциями и с издевкой говорите о Мартынове: «Этот горец с большим кинжалом!» Горец! Сейчас это слово звучит по-доброму, даже гордо. А в ваши времена военные называли горцев хищниками, то есть звероподобными существами. Сорвалась неловкая фраза. Можно отшутиться, извиниться, наконец. Мартынов опять просит вас не шутить подобным образом при дамах. В доме генерала Верзилина, где происходил этот разговор, воцарилось молчание. Все ждали ваш ответ. Извините, Михаил Юрьевич, поступить мудро и тактично вы не смогли — по молодости своей, по душевному расстройству. Не могли? А может, не хотели, мучимые предчувствием гибели и невольно стремящиеся к ней?! По рассказу падчерицы генерала Верзилина, в тот решающий момент вы с вызовом, с пренебрежением в голосе спросили Мартынова: «Что же, на дуэль, что ли, вызовешь меня за это?» Мартынов сказал «да». Каким страшным и убийственным может быть это слово «да», чаще всего означающее совсем обратное. Умереть, прожив четверть века, несправедливо и вдвойне обидно уйти из жизни, не отдав ей весь пыл своей души. Я не поучаю вас, Михаил Юрьевич, а говорю так только потому, что знаю, кто вы в поэзии и кем могли бы стать еще. Нелепо погибать из-за случайной ссоры. Завтра дуэль, еще можно предотвратить ее, сдержите себя, сдержите, Михаил Юрьевич! Михаил Юрьевич!!
— У вас все? — подняла голову фигура.
— Все, — пораженный неожиданным вопросом, растерянно выдохнул учитель.
— Хороший монолог. Трогает! — заключила фигура. — Наверное, недавно написан. Я его не встречал в сценарии.
— В каком сценарии?! — выпучил глаза учитель.
— В сценарии завтрашнего концерта. Вы, разумеется, участвуете в нем? — сказала фигура.
— Нет, я утром улетаю домой.
— Зачем тогда вы пришли сюда?
— Прощаться.
— С кем?
— С вами, то есть с домиком, — поправился учитель, приходя в себя и пытаясь разглядеть в темноте очертания домика. — А как здесь оказались вы?
— Пришел репетировать.
— Что?
— Свою роль. Завтра здесь состоится концерт, посвященный Лермонтову. Разве вы не слышали об этом?
— Слышал. Но почему вы репетируете так поздно?
— Потому что вечером здесь никого не бывает. И к тому же не столь душно, как днем.
— Простите, но вы и Лермонтов — одно лицо!
— Это так. Меня даже приглашали сниматься в фильме о Лермонтове. Я прошел кинопробы, был счастлив, считал, что наконец-то мне повезло, я сыграю роль, о которой мечтал всю жизнь, но… Заболел режиссер и уже не поднялся. В кино так бывает. После смерти режиссера начатая им работа не продолжается.
— Это я понимаю, но вы же спрашивали у меня — от кого я пришел — и называли князя Васильчикова?!
— Да, я так в шутку называю своего товарища. В каждом концерте он играет роль князя. У нас с ним была назначена репетиция, но он может играть с листа, наверно, потому и не явился сюда. А мне перед выступлением нужно порепетировать в декорациях, в костюме, вжиться в образ.
— Значит, вы тоже артист?
— Артист. Играю простаков в местном театре музыкальной комедии. Драматического театра у нас нет, и он вряд ли когда-нибудь откроется. Курортное место. Тут существует мнение, что отдыхающие должны только развлекаться. Никаких переживаний. Близко отсюда в Ессентуках построили прекрасный театр, но там в основном выступают эстрадные гастролеры. Я играю одни и те же роли, но не унываю. У меня есть отдушина. Раз в год двадцать седьмого июля, как на праздник, я иду к домику Лермонтова и читаю там стихи от его образа… Мне верят. Мое чтение волнует слушателей. Их бывает много. Приходят отдыхающие, съезжаются поклонники поэта со всех Минеральных Вод. Приползает едва ли не в буквальном смысле слова глубокий старичок, ему под девяносто, рассказывает, что в двадцатые годы он знавал падчерицу генерала Верзилина Эмилию. Она дожила до нашего времени и пыталась сохранить домик Лермонтова в неприкосновенности, туда хотели вселить пожарную охрану, но она не допустила. Было это так или иначе — сейчас сказать трудно. Другой старичок, в прошлом парикмахер, утверждает, что стриг Сергея Есенина, который приезжал в Кисловодск вместе с Айседорой Дункан. Сверили время, и оказалось, что в эти дни Есенин находился за границей. Но парикмахер клянется, божится. Наверно, ему очень хотелось постричь Есенина — и с годами мечты в его голове превратились в быль, которой не было. А вы говорили о Лермонтове очень убедительно и логично.
— Я прочитал много библиографической литературы, воспоминания современников, кое-что сам додумал! — не без гордости признался Игорь Анатольевич.
— Значит, я не случайно принял вас за новоиспеченного Андроникова, который приехал на концерт и, как и я, пришел репетировать, — улыбнулся артист. — Вы знаете, я тоже думал о том, почему никто не предотвратил ту страшную дуэль. Впрочем, история богата подобными фактами. Надо учесть, что тогда Пятигорск был маленьким городком, и не столь удивительно, что в нем не нашлось человека, который помешал бы смертельному поединку. Другое дело — Италия. Целая страна! Эпоха Возрождения! Все знают, что Леонардо да Винчи и Микеланджело ссорятся между собой, враждуют, особенно волнуется Микеланджело, не упускает случая уколоть Леонардо, унизить его и даже обругать. Считает, что Леонардо в своей работе копирует жизнь, а сам он заново создает ее. Пытается доказать, что его соперник ничтожество. И что же получается в результате? Одного грызет злоба, другого сжигает незаслуженная обида. Оба нервничают. А с разбитыми нервами не столь хорошо работается. Особенно творческому человеку. По себе знаю: потреплют нервы — уже не так репетируешь. Не на том уровне. А если большой талант нервировать? Можно двух-трех шедевров недосчитаться! И обидно до ужаса, и поразительно, что во всей Италии не нашлось человека, который сказал бы: «Леонардо и Микеланджело, вы гении! Что? Ладно. Микеланджело, вы более гениальны. Но вы оба великие художники. Пожалуйста, соревнуйтесь, но честно, не оскорбляйте друг друга. Живите в дружбе, уважении и творите на благо всех людей!» Неужели некому было их помирить? Неужто не нашлось человека?!
Учитель и артист отрешенно замолчали, не замечая ни друг друга, ни окружающего мира. И где они находились в эти мгновения — в середине прошлого века или в эпохе Возрождения, во временах Римской империи или инквизиции, о ком думали — знал только каждый из них. Первым прервал молчание артист:
— Извините, уже поздно, мне еще надо поработать.
— Пожалуйста, пожалуйста, — засуетился учитель, — я пришел только попрощаться с дорогим мне местом.
— Спасибо за любовь к Лермонтову, очень рад был вас послушать! — поблагодарил артист и крепко пожал руку Игоря Анатольевича.
Улочка от домика Лермонтова вела к центру города, но учитель свернул налево в переулок, ему хотелось остаться одному. С гор повеяло прохладой, стало легче дышать, и не хотелось возвращаться в душную санаторную комнату. Игорь Анатольевич вспомнил о своих учениках и подумал, что на одном из первых уроков непременно расскажет им о том, что надо бережно и чутко относиться к людям, творящим прекрасное. Расскажет о друзьях Лермонтова, Пушкина… Кстати, о друзьях великих людей известно немало. А о врагах? До сих пор не раскрыто имя человека, написавшего пасквиль, который привел к дуэли Пушкина и Дантеса. Это имя надо найти, извлечь из толщи тьмы и веков, чтобы поставить в один ряд с Геростратом, Сальери, чтобы все губители прекрасного знали, что рано или поздно их имена будут преданы вечному позору.
Облака уплывали за горы, и звезды на пятигорском небе засверкали на полную мощность. Учителю показалось, что продолжается день, только наступила его притемненная, печальная часть, и мысли Игоря Анатольевича вновь возвращались к Лермонтову, к другим великим людям — и больше к тем, кто преждевременно покинул мир. Их жизни представлялись полными таинств, недосказанности и окутанными ореолом страданий, а судьбы виделись бесконечно несправедливыми. Ведь дуэли, на которых погибали эти люди, выглядят необязательными, иногда похожими на самоубийства. И порою эти люди не только не пытались вылечить свои недуги, а, наоборот, усугубляли их, казалось, спешили уйти из жизни, наверно будучи не в силах изменить ее и помочь современникам. А может быть, далеко не все современники понимали их — и наступал момент, когда без ответной теплоты и поддержки не оставалось духа жить дальше. И пусть кое-кому их поступки и поведение кажутся странными и даже нелепыми, пусть эти люди в чем-то ошибались, но перед ними нельзя не преклоняться. За свои короткие жизни они успели создать столько светлого и доброго, на что у других ушло бы две, а то и три полных жизни.
Игорь Анатольевич еще долго бродил по пустынному городу и не заметил, как подошел к шоссе, по которому неслась легковая машина, за ней прошумел самосвал, а вскоре затарахтела целая колонна наполненных гравием грузовиков, но Игорю Анатольевичу слышались лишь цоканье копыт, скрип телег и фаэтонов.
Солнце выходило из-за гор, на фоне неба все рельефнее вырисовывался склон Машука, и учитель замер в восхищении, увидев — и, как ему показалось, наяву, — что по горной дороге мчится на коне молодой поэт в мундире поручика. Фуражка сбилась набок, глаза горят, ветер свистит в ушах, а смелый всадник скачет, припав к гриве коня, возможно, спешит к любимой или друзьям, возможно, гонит коня, обуреваемый рождением чудесных стихов, а возможно, гонимый судьбой, рвется навстречу смерти. Он мчится во весь опор, но не исчезает вдали.
1976—1980