Мать сжимает в руке магическую фигурку: куколку, сшитую из куска ткани, отрезанной от подола бывшей отцовской рубахи. Куколку она сделала похожей на него, к голове даже прядь его волос приделала.
Теперь, правда, эта куколка выглядит уже весьма потрепанной; в одном месте обугленная дыра – это мать сама ее прижгла – и вокруг нее множество шрамов, следов материного гнева. Она всегда так: сперва проткнет куколку ножом, а потом поспешно зашивает. Сегодня вечером оружием ей послужат шипы колючего кустарника, буйно разросшегося в зеленых изгородях, окаймляющих владения Мэтта Тейлора. Я замечаю, что шипы эти уже окрашены маминой кровью, и опускаюсь рядом с ней на корточки. Смотрю на нее, прислонившись к стене, но на нее это не действует. Она медленно, но с ощутимым усилием вонзает шип в ногу куколки, и я слышу треск рвущейся ткани. «За то, что ушел в море во время шторма», – говорит она. Слезы текут и текут у нее по щекам, попадая в рот, и слова выходят оттуда мокрыми, скользкими и горькими.
Следующий шип вонзается куколке в щеку. «За то, что позволил морю поглотить тебя».
Она вонзает шипы один за другим, еще и еще – в грудь, в спину, куда попало – и бормочет: «За то, что оставил нас, за то, что покинул меня, вынудив стать такой, какая я теперь, за то, что покинул детей своих, которым пришлось жить в голоде и холоде…»
Я накрываю мамину руку своей рукой, мне хочется ее остановить, хотя ничем хорошим такие попытки никогда не кончались. Но мне кажется, что эта куколка лишь дает новую пищу ее извечной боли, а я не могу снова и снова смотреть, как она страдает. Мать явно колеблется, пальцы ее все еще дрожат над куколкой, как бы паря в воздухе; потом она поднимает голову, но смотрит куда-то вдаль, мимо меня, трет руками лицо, и на щеке остается грязный след.
– Помнишь? – спрашивает она, по-прежнему глядя мимо меня.
– Отца?
– Нет, нашу прежнюю жизнь?
Я ищу такой ответ, который не причинил бы ей дополнительной боли.
– Иногда вспоминаю.
Я столько раз пыталась удержать эти воспоминания, сохранить их, как веками сохраняется бабочка, случайно угодившая в каплю густой желтой смолы, но, похоже, они сами не хотели со мной оставаться. Да и что говорить: с тех пор как отец погиб, прошло куда больше лет, чем я прожила с ним вместе.
Иногда, правда, в моей памяти возникает довольно отчетливая картина из прошлого, и некий знакомый запах словно возвращает отца обратно. И он является мне прежним – с теми же вздернутыми бровями и морщинками в уголках глаз, с той же улыбкой, какой он всегда одаривал меня с высоты своего немалого роста, с теми же длиннющими ногами и сильными руками, которыми он подбрасывал меня высоко в воздух, так что ветер свистел в ушах, а потом сажал к себе на плечи. И эти воспоминания настоящие, я уверена, ибо я до сих пор помню его запах – запах мокрых сапог и свежей рыбы. И руки его помню – такие загрубевшие, но такие нежные, когда он ласково пощипывал мою пухлую ладошку и большой пальчик. И тогдашний мамин смех я тоже помню, такой тихий и нежный, похожий на шелест сухих ракушек, зажатых в детском кулачке, если их потрясти. Но и ту молодую женщину с тихим нежным смехом тоже забрало море.
– Все ушло вместе с ним, – говорит мать. – Еда, которая всегда была у нас на столе, занавески на окнах, дрова в очаге. Ты тогда часто играла в поле с тем парнишкой, сынишкой фермера, и тебе иной раз даже позволяли покормить ягненка. А мы с отцом ходили на танцы. И Элис Тернер я называла своей подругой, а теперь она, взглянув на меня, только плюнула бы в мою сторону.
Слезы ее высохли, но на грязных щеках остались заметные дорожки. Вздохнув, она аккуратно вытаскивает из куколки шипы и откладывает их в сторону до следующего раза.
– Джонатан, – шепчет она, поглаживая приклеенную к голове куколки прядь отцовских волос. – Вернись ко мне, вернись в любом обличье, я тебя не испугаюсь. Только вернись.
Она баюкает куколку на ладони, прижимает ее к щеке, к носу. Я крепко обнимаю маму, и она впервые смотрит на меня. Потом качает головой и хватает меня за руку:
– Если выберешь жизнь с кем-то другим, то сломаешь ее, а тот, кого ты полюбишь, будет жестоко страдать, очень жестоко. Всегда храни верность тому единственному, который тебя избрал.
Я с трудом высвобождаю руку из ее хватки. Это предупреждение срывалось с ее губ так часто, что я уж и не помню времени, когда мне вообще приходила в голову мысль о том, чтобы построить свою новую жизнь с кем-то другим и обрести любовь и счастье. Впрочем, мамины предостережения меня не остановили: я продолжаю мечтать об этой новой жизни. Облизнув пересохшие губы, я смотрю вдаль, за мамино плечо.
– Кто это там?
Этот человек подошел к нам почти вплотную, когда мы, наконец, его заметили; камешки так и разлетаются у него из-под ног, когда он решительной походкой направляется по тропе прямо к тому месту, где мы сидим. Его черные одежды развеваются, но мягкая шляпа плотно сидит на голове, словно выказывая презрение порывистому ветру, налетающему с моря. Мы по-прежнему сидим, скорчившись, под стеной дома, смотрим на него и ждем, когда он подойдет совсем близко.
Он мог бы остаться незамеченным, если бы поднялся к нам от реки и прошел через лес, покрывающий склоны холма, на котором когда-то была деревушка, ныне заброшенная. Однако ночная тьма – сама по себе отличное укрытие, так что он выбрал самый короткий путь и идет прямиком мимо шатких покосившихся лачуг, среди которых стоит и наш домишко. Здесь некогда жили те, кого унесла чума, и во многих домах еще сохранилась кое-какая утварь – сломанные стулья и табуретки, разбитые тарелки, – но все это постепенно исчезает под напором вездесущих древесных корней и побегов. Энни частенько рыщет в заброшенных домах, не опасаясь духов их прежних обитателей, которые все еще привязаны к родным местам, и духи эти не причиняют ей вреда. Домой Энни всегда возвращается с «богатой добычей». На уцелевших дверях некоторых лачуг все еще виднеется изображение святого креста, но по большей части двери домов давно рухнули, сгнили и смешались в земле с прахом своих хозяев.
Луна светит ярко, небо усыпано звездами, поблескивающими, как льдинки, и в лунном свете на тропе отчетливо видны темные пятна крови украденного и зарезанного ягненка. Пятна я заметила только сейчас, до этого все мое внимание было занято мамой и ее куколкой. Хорошо бы прошел дождь и смыл с земли эти позорные свидетельства нашей вины, но сегодня, конечно же, никакого дождя не будет.
Мать вытирает лицо, встает и командует мне:
– В дом.
Я даже рада ей подчиниться. Этот человек приходит к нам часто, он не из тех, кого я боюсь. Правда, настроение у него часто меняется, но сердитым он никогда не бывает. А сегодня он какой-то особенно медлительный и печальный, и я ободряюще ему улыбаюсь, ведь больше мне нечего ему предложить. Он тоже улыбается в ответ и вручает мне две редиски, шероховатые от засохшей земли.
– Спасибо.
– В следующий раз я непременно постараюсь принести хлеба. – В его голосе слышится мучительное желание скрыть тяготы собственной убогой жизни.
– Тебе надо непременно мой отвар выпить, – слышу я за спиной мамин голос и нарочно медлю в дверях, чтобы услышать, как он тихо-тихо отвечает:
– Если б я мог им сопротивляться! Человек моего положения должен быть гораздо сильнее. Но боюсь, что без твоего отвара я…
– Любому человеку порой нужны утешение и покой, Сет, – говорит мама.
Закрыв за собой дверь, я в темноте ощупью нахожу стол, кладу на него редиску и, держась рукой за стену, делаю несколько шагов к своей лежанке, но тут же спотыкаюсь о груду новых находок Энни: камешки и ракушка, ее любимая, плоская и гладкая, а также всякий мусор, который она притащила из заброшенных домов, вроде осколков разбитых чашек, грязных, с острыми зазубренными краями. Я осторожно заползаю в постель и укладываюсь рядом с сестренкой, стараясь не думать о том, каково было некогда содержимое этих чашек и тарелок и какие руки их держали.
Гости бывают у нас редко, и Сет – самый приятный из них. Он всегда приносит нам какой-нибудь подарочек, а если настроение у него хорошее, то он, взяв Энни за руки, кружит ее по всей комнате, пока она не начинает икать от смеха. Хотя, если мы встречаемся с ним в деревне, нам полагается вести себя так, словно мы незнакомы, ведь там он известен под совсем другим именем.
Сегодня я особенно обрадовалась его приходу: в его обществе, а также благодаря монете, которую он неизменно с собой приносит, мама забывает о своих горестях и печалях. Вообще-то мой отец был мужем совсем не идеальным, и мама понимает это не хуже меня, она даже сейчас порой рассказывает, как он пил, как флиртовал с женщинами, и при этом в глазах ее вспыхивает мстительный огонек. Но каждый раз она в итоге его прощает. Она вообще все ему прощает – кроме гибели.
Тот ягненок позволил нам целых два дня прожить не хуже других – так, как мы – мама, Джон и я – жили когда-то. Но к утру третьего дня у нас остался только бульон, и моя маленькая сестренка уже дочиста обсосала все вываренные косточки. Утром, как только я заканчиваю обязательный осмотр тела Энни в поисках отметин, ко мне подходит мать.
– Нам нужно в деревню сходить, – говорит она и успевает перехватить Энни, пока та не удрала в лес. – Ты тоже пойдешь с нами, девочка. Там кое-какая работа имеется. Идем, Росопас.
Собираясь в деревню или в те рыбацкие коттеджи, что выстроились вдоль побережья, мама обязательно берет с собой своего фамильяра в качестве защитника. Вообще-то она много раз предупреждала нас, что мы должны тщательно охранять свои знания и никому из чужих о них не рассказывать, ибо между нашей жизнью и жизнью посторонних нам людей всегда будет пролегать пропасть. Интересно, думаю я, а какое обличье будет у моего волшебного помощника, когда придет мое время? Подарит ли он мне ощущение безопасности?
Мы идем в деревню по той самой тропе, где все еще видны пятна высохшей крови ягненка. Мы замечаем их, но не говорим об этом ни слова. Я решаю, что, вернувшись, принесу воды и постараюсь как-то смыть эти пятна, ибо нельзя допустить, чтобы в деревне против нас поднялась новая волна гнева и возмущения. Хотя большинство деревенских относятся к нам вполне терпимо, поскольку частенько пользуются советами моей матери и ее знаменитыми отварами и мазями – в деревне она хорошо известна как умелая травница, – но слишком многие подозревают, что она владеет не только знанием трав, но и совсем иными знаниями, в том числе черной магией. Или чем-то еще более страшным. И это правда. Моя мать, если сильно на кого-то разгневается, вполне может и темные силы на помощь призвать, причинив обидчику невыносимые страдания. А фермер Мэтт Тейлор принадлежит к числу тех, кто не очень-то по-доброму смотрит в нашу сторону, и его с легкостью удастся убедить в том, что в краже ягненка виноваты именно мы.
Мама велит нам идти дальше в деревню, а сама направляется в сторону рыбацких коттеджей, выстроившихся на берегу залива. Джон передал ей просьбу одной тамошней жительницы, у которой курица-несушка все бродит, но яиц не несет. Похоже, сглазили ее, вот она и хочет, чтобы наша мать ей погадала и выяснила, кто тот враг, что наслал порчу на ее несушку. Ну и, может, наказала его, а курицу от порчи избавила. Мама захватила с собой глаза ягненка и остатки его крови, потому что в данном случае то и другое вполне может пригодиться. Мы с Энни на всякий случай огибаем деревню и выходим с другой стороны. Я рада, что мать пока ничего больше от меня не требует, кроме попрошайничания. Ну и помощи со сбором трав. Но я знаю, что со временем она непременно будет настаивать, чтобы я училась у нее и всяким иным умениям, а значит, я должна буду не только разбираться в травах и составлять целебные отвары и мази, но и уметь наложить проклятье, снять порчу или покарать своего врага. Уже сейчас мать иногда просит меня об этом, но я всегда сопротивляюсь: боюсь что-то сдвинуть в своей душе, растревожить тот гнев, что там таится, ту неукротимую жажду причинять зло, порожденную его волей и теми правами, которые он на меня предъявляет.
Сегодня воскресенье, и добрые люди спешат в церковь. В воскресном дне для нас почти столько же смысла, как и для них, ибо мы должны жить в соответствии с их распорядком жизни, если хотим знать, на чем и когда их можно с выгодой подловить. На встречу с Богом жители деревни нарядились во все самое лучшее, хотя я никогда не понимала, зачем они это делают. Ведь Он, конечно же, и так видит их насквозь, несмотря ни на какие одежды, видит до самой сердцевины их грязных душ. Даже самый красивый цветок не скроет брошенных украдкой взглядов, служащих приглашением чужому мужу; и сколько ни мой руку, с нее не сотрешь след того синяка, который твоя рука оставила на лице жены вчера вечером.
Мы с Энни привыкли держаться незаметно и, прежде чем выйти на улицу, выглядываем из-за угла, а держаться стараемся густой тени. Шаги наши почти не слышны, мы этому давно научились. Притаившись за зеленой изгородью, мы видим, как над ней по дорожке проплывают, покачиваясь в воздухе, шляпы, шапки и чепцы прихожан. Но когда мы выходим на главную улицу, все тут же разбегаются в разные стороны, словно от брошенного в толпу камня. Хозяйки, стыдливо потупившись, обходят нас бочком, мужчины воинственно задирают подбородок и гневно сверкают глазами. Мама давно объяснила нам, кто из деревенских никогда не проявит к нам ни капли доброты, а кто все-таки станет с удовольствием кое-что у нее покупать, но ни у кого из деревенских никогда не возникает желания отдать нам что-нибудь просто так, ничего не получив взамен. Впрочем, это мы уже и сами давно поняли.
Первый камень попадает Энни в спину. Она громко вскрикивает – в ее крике боль и удивление, и я догадываюсь, что попало ей не очень сильно. Прижав ее к себе, я резко оборачиваюсь и вижу перед собой детей, мальчика и девочку, которые вряд ли намного старше Энни. Они смеются и продолжают швыряться в нас камнями. Мне уже попало в плечо и в ту руку, которой я закрыла от камней Энни; боль довольно острая, но не слишком сильная, хотя и этого вполне достаточно, чтобы я разозлилась.
– Эй, ты, чумная! – кричат дети. – Крыса помойная! Побирушка!
Я почти швыряю Энни на землю и говорю:
– Жди здесь. – А сама с грозным видом делаю несколько шагов в сторону кривляющейся ребятни.
Веселое выражение на их лицах тут же сменяется страхом, и я чувствую, что внутри у меня словно разгорается некий огонь. Я как-то не подумала, что стану с ними делать, когда схвачу их, и они успевают развернуться и броситься в объятия женщины, выбежавшей им навстречу; она, схватив их в охапку, прячет у себя за спиной, а сама смотрит на меня какими-то тошнотворно заискивающими, прямо-таки больными глазами.
– Ты уж прости их, – умоляет она. – И меня прости. Они ведь совсем еще дети, у них и в мыслях ничего плохого не было. Обидеть-то они вас не хотели.
– Ничего себе! Обидеть они нас не хотели? Да они в нас камнями швырялись! В мою сестренку попали.
– Я… да знаю я, знаю. Ты уж меня прости. А уж я их выпорю, непременно выпорю, обещаю, только ты, пожалуйста… не проклинай их, не насылай на них недуг…
В глазах у нее стоят слезы. Ребятишки прячутся в складках ее юбки, сильно поношенной, сплошь в заплатках. И я смиряю закипающую ярость, подавляю болезненное ощущение рвущегося наружу бешеного гнева, этот гнев способен заставить меня, как бы приподнявшись надо всеми, произнести вслух те страшные черные слова, которые кто-то словно нашептывает мне на ухо. Эта женщина так боится меня, так передо мной пресмыкается, словно это я со злобой кидалась в нее камнями.
Я гордо вздергиваю подбородок и протягиваю руку ладонью вверх. Жду. Она в отчаянии закрывает глаза и бессильно роняет голову на грудь, а потом начинает рыться в складках юбки и выворачивает передо мной карман. Руки у нее трясутся, видно, что она справляется с большим трудом, хотя никакой необходимости в этом и нет: сразу видно, что в кармане у нее пусто.
– Ты уж, пожалуйста, матери своей скажи, – просит она, – что я непременно к вам зайду и принесу все, что нам удастся собрать. Мой… мой муж занедужил и все никак не поправится, так, может, у нее найдется какое-нибудь животворное средство… – Голос у нее срывается, и я невольно опускаю руку, отвожу глаза от ее искаженного горем лица и отворачиваюсь, стараясь подавить в себе ту искру сострадания, что уже вспыхнула при виде ее искреннего отчаяния. Я знаю: когда они вот так на нас набрасываются, я способна мгновенно превратиться в то существо, что таится во мне, существо, которого все в деревне так сильно боятся.
Я возвращаюсь к Энни, а женщина, прихватив детей, торопливо скрывается в своем доме, и тогда мы решаем, что можно было бы заглянуть к Сэмюэлу Финчу, плетельщику рыбацких сетей, и его жене Нелли. Они молодые, недавно поженились, детей у них пока нет. Мама, правда, не упоминала их среди тех людей, у которых стоит попытать счастья, но я все же хочу попробовать.
Энни таращит глаза и горестно опускает уголки губ. Она ужасно грязная, лицо в земле, в спутанных волосах застряли листья, да еще и пальцем в ухе ковыряет. Я заставляю ее немедленно вытащить палец и говорю, обращаясь к Сэму:
– Извините нас, сэр… – Я осторожно касаюсь его рукава и чувствую под пальцами добротную теплую ткань.
Финч и его жена останавливаются и смотрят на нас. Он тут же брезгливо стряхивает мою руку, и я понимаю, что ошиблась в своих оптимистичных надеждах. Но все же, выставив перед собой Энни, говорю:
– Моя сестренка голодная, она уже несколько дней не ела, а нам совсем нечем ее покормить. Она ведь совсем еще маленькая, но уже все понимает. Такая милая, слова никому поперек не скажет…
Финч нервно озирается. Его жена ласково смотрит на Энни, и глаза у нее такие большие и добрые.
– Я бы не стала просить, но она совсем ослабла от голода, и если б в ответ на наши мольбы у вас, добрые люди, нашлась хоть капелька сострадания к нам, мы бы…
Нелли Финч улыбается и начинает рыться в складках юбки в поисках кармана, в котором наверняка лежат тяжеленькие монетки, приготовленные для церковной кружки. И, конечно же, Бог не станет возражать, если она одну монетку отдаст нам, чтобы мы могли накормить голодного ребенка. Примерно так думает Нелли – я хорошо знаю таких женщин, как она, мягких, добросердечных, исполненных материнского участия, такие почти всегда откликаются на наши мольбы, вот и сегодня мое знание человеческих характеров обеспечит нам заработок, который мы принесем домой.
Но, увы, отнюдь не эта добрая женщина распоряжается своим кошельком. Сэм Финч быстро хватает жену за руку и сильно стискивает ее запястье, и без того уже украшенное целым «браслетом» из свежих и старых, уже пожелтевших, синяков.
– Ох, Сэмюэл, – шепчет она, – разве мы не могли бы…
– Нет. Собираешься путаться с этими язычниками? Да еще по дороге в церковь?
Он разворачивает ее и так энергично подталкивает в спину, уводя прочь, что она даже слегка спотыкается.
– Ради бога, Нелл, – раздраженно шипит он, – иди ровно.
Она оглядывается на нас через плечо. Я улыбаюсь ей, потому что такая доброта – редкость. Хотя монета была бы, конечно, лучше.
Люди толпой проходят мимо, а удачи нет как нет. Мы с Энни уселись на обочине дороги, и ко мне вновь возвращается мучительное чувство голода, когда я представляю себе, как после службы прихожане вернутся к накрытым столам, на которых будут и мясо, и сыр, и хлеб – душистый, только что испеченный хлеб. Энни вытянула ноги перед собой и шевелит грязными пальцами.
Вот и последний житель деревни спешит по тропе в церковь, только он явно не боится предстать пред Господом с опозданием. Это Гэбриел, помощник нашего фермера Мэтта Тейлора. Прошлым летом я видела, как Гэбриел проткнул вилами белку и бросил умирать на жаре. Я тут же вспоминаю украденного ягненка и отворачиваюсь, мечтая, чтобы этот человек поскорей прошел мимо.
– Извините, сэр, – слышу я голос Энни, но остановить ее не успеваю.
Энни смотрит на него, и выражение лица у нее самое что ни на есть печальное. Ей-богу, она даже слезу пустить ухитрилась.
– Сэр, я очень-очень есть хочу, а дома у нас хоть шаром покати, ничегошеньки нет, – продолжает она. – Вообще-то я хорошая девочка, сэр, никогда и слова попе…
– А мне все-таки думается, что ты, хорошая девочка, всегда украсть сумеешь, ежели тебе что понадобится. – Гэбриел нависает над нами, заслоняя солнце.
Я перехватываю его взгляд. Неужели нам с Энни придется расплачиваться за безрассудные поступки нашего рискового братца? Во рту у меня пересохло, сердце бешено бьется.
– Вас, грешниц, что, из церкви изгнали? – с издевкой спрашивает он.
Я встаю. Макушкой я еле достаю ему до подбородка, такой он огромный. Он высится надо мной, слегка сгорбив свои широченные плечи.
– А тебя? – спрашиваю я.
Энни, задрав мордашку, смотрит то на меня, то на него. Она не боится деревенских, не боится даже этого грубого скота, но она любопытна, ей всегда хочется побольше узнать о разных живых существах – и о разных лесных зверях, и об этом странном высоком и бородатом человеке в кожаном дублете. Дома она таких людей не видит.
– Если бы мы могли вымолить у вас капельку доброты… – На слове «доброта» голос у Энни срывается.
Теперь глаза Гэбриела смеются, в них жестокость и уверенность в собственной силе.
– Капельку доброты, да? Тебе только это от меня нужно?
– От тебя ей ничего не нужно!
Он тут же делает шаг в мою сторону. Я замерла и не двигаюсь с места. И совершаю ошибку.
– Ну, зачем же так? – говорит Гэбриел, понизив голос. – Капельку доброты я вполне могу подарить. – Он наклоняет голову, и теперь его лицо так близко от моего, что мне отчетливо видны зеленые искорки у него в глазах, я чувствую его дыхание, пахнущее чем-то вроде того гнусного варева из головы ягненка. – А что я получу взамен?
И он всей своей ручищей проводит мне по лицу, даже в рот большим пальцем залезает, и я, уже не думая о последствиях, дерзко смотрю ему прямо в глаза. Из уст моих вырывается жуткое рычание, какое я не раз слышала по ночам в стае одичавших собак, я изо всех сил вонзаю зубы в его палец и сразу же чувствую вкус крови. Гэбриел с громким воплем отдергивает руку, отпрыгивает назад и с размаху бьет меня кулаком в лицо. Удар силен, я кувырком лечу на землю, и вкус его крови смешивается у меня во рту со вкусом моей собственной.
С пронзительным криком Энни бросается на обидчика, молотит ему по ляжке кулаками, но он пинком отшвыривает ее и, ругаясь, отсасывает кровь из прокушенного пальца. Энни подползает ко мне, я сажусь, вытираю лицо и крепко прижимаю ее к себе.
Гэбриел, часто и тяжело дыша, наклоняется надо мной:
– Ты мне за это заплатишь, маленькая шлюха!
Затем, подняв с земли шапку, он выпрямляется, приглаживает волосы и по-прежнему неторопливо направляется к церкви. Я, тяжело дыша, смотрю ему вслед, глажу Энни по голове и пытаюсь успокоиться, но не могу: гнев уже пылает во мне, я испытываю страстное желание отомстить ему болью за наши страдания. Я словно опять чувствую боль в плече от брошенного в меня камня, вижу испуганные глаза ничего не понимающей Энни и гнусные ухмылки тех детей, что швыряли в нас камнями, до меня вновь доносится несвежий мясной дух, пропитавший дыхание Гэбриела, и яростный гнев бьется в моей душе, стремясь вырваться наружу, он сжигает меня изнутри, опаляет кожу, сушит горло и рот, и я вдруг вскакиваю так стремительно, что роняю Энни на землю, и кричу:
– Будь ты проклят!
Эти слова сами срываются с моих губ; они странно шершавые на ощупь, с привкусом крови. Крови этого фермерского работника. И голос мой звучит необычно: низкий, нервный, не слишком громкий. Это совсем не мой голос. Но Гэбриел тут же оборачивается.
– Будь ты проклят! – повторяю я. – Пусть тело твое покроют язвы, истекающие гноем, пусть они горят огнем, пусть неутолимая боль терзает тебя, а твой мерзкий вид вызывает отвращение у каждого, кто на тебя глянет!
Несколько мгновений Гэбриел стоит, потрясенный моими словами, потом разражается нарочито громким смехом и снова поворачивает к церкви. Но смех его звучит фальшиво, в нем отчетливо чувствуется страх. Я же так и застыла на месте. Та сила, что пылает во мне, ища выхода, сталкивается с волной ужаса, исходящей от Гэбриела.
Наконец сердце мое начинает биться ровнее, и я замечаю, что Энни испуганно жмется к моим ногам и хнычет, закрывая лицо ладонями. Я моментально подхватываю ее на руки – я снова всего лишь ее сестра, снова всего лишь нищая оборванка с воющим от голода брюхом. И теперь я отчетливо чувствую боль в тех местах, куда угодили брошенный камень и кулак Гэбриела. Все. Нам пора возвращаться на свой чумной холм.