После ужина миссис Арнольд любезно предложила снарядить лакеев за вещами моего сына, чем он, казалось, был немало смущен; когда же она продолжала настаивать, ему пришлось сознаться, что посох да котомка составляют все его движимое имущество.
- Итак, сын мой, - вскричал я, - с пустыми руками отпустил я тебя, и с пустыми руками ты ко мне возвращаешься! А вместе с тем ты, верно, много чего повидал на свете!
- Да, батюшка, - отвечал мой сын. - Однако одно дело искать счастья, иное - его найти, и, по Правде сказать, в последнее время я вовсе отказался от попыток его достигнуть!
- Сударь, - воскликнула миссис Арнольд, - я думаю, что рассказ о ваших приключениях должен быть весьма занимателен; начало вашей истории я не раз слышала от своей племянницы; мы были бы весьма признательны, если бы вы поведали вам ее продолжение.
- Позвольте уверить вас, сударыня, - отвечал мой сын, - не так приятно будет вам слушать меня, как мне вам рассказывать; впрочем, особых приключений в моем рассказе вы не встретите, ибо повесть моя будет не столько о том, что я делал, сколько о том, что видел. Вы знаете, как велика была первая невзгода в моей жизни; однако ей не удалось сломить мой дух. Я умею надеяться, как никто. Чем меньше милостей я вижу от фортуны в настоящем, тем больше ожидаю их в будущем; и всякий раз, когда оказываюсь под колесом ее, я говорю себе, что достиг уже самой низкой точки и теперь, с новым поворотом колеса, могу только подняться. Итак, в одно прекрасное утро я отправился в Лондон, нимало не заботясь о завтрашнем дне, беспечный, как птицы, что распевали у меня над головой. Тешил же я себя мыслью, что Лондон есть рынок, на котором любое дарование отличают и оценивают по достоинству.
По прибытии своем в столицу первой моей заботой было доставить нашему родственнику рекомендательное письмо - то самое, батюшка, что вы мне дали; однако обстоятельства, в которых застал я его, оказались немногим лучше моих собственных. Как вы знаете, батюшка, я намеревался поступить наставником в школу, и об атом-то я хотел посоветоваться с моим родственником. План мой он встретил улыбкой, которую по справедливости можно было назвать сардоническою.
"О да, - вскричал он, - нечего сказать, хорошую ты себе наметил карьеру! Я и сам побывал наставником в пансионе, и пусть мне накинут петлю на шею, если я не предпочту быть помощником тюремного сторожа в Ньюгете[50]! Я не знал покоя ни днем, ни ночью. Хозяин вечно придирался ко мне, хозяйка невзлюбила за то, что лицом не вышел, мальчишки теребили беспрестанно, ил ни на минуту не мог вырваться на волю, туда, где люди друг с другом учтивы, ибо от школы меня не отпускали ни на шаг. Да и сумеешь ли ты исполнять должность наставника? Позволь мне немного поэкзаменовать тебя. Обучался ли ты этому делу?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Умеешь ли ты расчесывать волосы мальчикам?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Оспой болел?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Привык спать втроем на одной постели?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Хороший ли у тебя аппетит?" - "Да". - "О, тогда уж ты никак не годишься в наставники! Нет, сударь, коли хотите легкой и чистой работы, то лучше поступайте в ученики к точильщику и крутите ему колесо - что угодно, только не школа! Вот что, - продолжал он, - ты, я вижу, малый не из робких, да и ученый отчасти, - почему бы тебе не сделаться сочинителем, как я? Ты, верно, читал в книгах о том, что люди с дарованием будто бы гибнут от голода. А я, если хочешь, сию минуту представлю тебе сорок совершеннейших тупиц, которые только и живут, что сочинительством, и живут, заметь, в роскоши - все это честная благополучная посредственность, гладко и скучно пишут они свои исторические да политические сочинения, и все-то их хвалят; люди эти, братец, таковы, что, будь они сапожниками, они бы всю жизнь только чинили башмаки, и ни одной пары не смастерили бы сами".
Убедившись, что ничего благородного в должности наставника нет, я решился последовать его совету, а так как к литературе я испытывал величайшее уважение, то с трепетом душевным был готов приветствовать матушку Граб-стрит. Быть может, для того, чтобы преуспеть в жизни, было бы лучше избрать другое поприще, однако, почитая богиню сих мест родительницей всех совершенств, а ее непременную спутницу, бедность лучшей нянькой для неокрепнувшего гения, я полагал за честь следовать по тропе, проложенной Отвеем и Драйденом. Полный таких мыслей, взял я в руки перо и, обнаружив, что почти все, что можно сказать хорошего в защиту правды, уже сказано другими, решился написать книгу совершенно оригинальную. И вот я изготовил несколько парадоксов, придав им довольно изящную форму. Правда, они были заведомо ложны, зато свежи. Жемчужины истины столь часто преподносились другими, что мне ничего иного не оставалось, как предложить мишуру, которая издали выглядела ничуть не хуже. О боги всемогущие, вы видели, с какой важной напыщенностью водил я своим пером по бумаге! Весь ученый мир, я в том не сомневался нимало, должен был ополчиться против моих построений, ну да я и сам был готов ополчиться на весь ученый мир! В ожидании воображаемых противников я держал наготове перья, ощетинившись ими, как дикобраз своими иглами.
- Хорошо сказано, мой мальчик! - вскричал я. - Какой же предмет избрал ты для своего трактата? Надеюсь, что не позабыл о значении единобрачия? Но я перебиваю: продолжай! Ты напечатал свои парадоксы; что же сказал ученый мир о твоих парадоксах?
- Батюшка, - отвечал мой сын. - Ученый мир ничего не сказал! Просто-напросто ничего, сударь: ученые все до единого были заняты - одни из них слагали дифирамбы себе и своим друзьям, другие возводили хулу на врагов; а так как я, к несчастью, ни друзей, ни врагов не имел, то пришлось мне изведать жесточайшую из всех обид - пренебрежение.
Как-то раз, когда я сидел в кофейне[51], размышляя о судьбе своих парадоксов, в комнату вошел маленький человечек и уселся неподалеку от меня. После короткого предварительного разговора со мной, из которого он понял, что имеет дело с человеком ученым, он извлек пачку проспектов и принялся убеждать меня подписаться на новое издание Пропорция[52], которое он намерен был подарить миру с собственными комментариями. Мне пришлось ответить, что у меня нет денег; услышав такое признание, собеседник мой полюбопытствовал о моих видах на будущее. Узнав же, что и надеждами я богат не более, чем деньгами, он вскричал:
"Так, значит, вы ничего не смыслите в столичной жизни! Дайте-ка я вас научу. Взгляните на эти проспекты! Вот уже двенадцать лет, как они меня кормят. Возвратится ли вельможа с чужбины на родину, креол ли прибудет с острова Ямайка, задумает ли богатая вдова, покинув свое родовое гнездо, наведаться к нам в столицу, - у всех у них я пытаюсь взять подписку. Лестью осаждаю я их сердца, а затем в образовавшуюся брешь пропихиваю свои проспекты. У того, кто с самого начала подписывается с охотою, я через некоторое время прошу еще денег - за посвящение; если дал первый раз, то даст и во второй, и, наконец, еще раз сдираю с него за то, чтобы на заглавном листе красовался его фамильный герб. Таким образом, - продолжал он, - я живу за счет человеческого тщеславия и смеюсь над ним; но, между нами говоря, мою физиономию здесь слишком уже знают, и я бы не прочь взять вашу напрокат. Только что возвратился из Италии некий вельможа с громким именем; привратнику я уже примелькался, но, если бы вы взялись доставить ^да эти стихи, клянусь жизнью, дело наше выиграно и трофеи пополам!"
- Боже милостивый, Джордж! - воскликнул я. - Неужто ныне поэты занимаются такими делами? Неужто люди, одаренные свыше, должны унижаться до попрошайничества? Неужто ради куска хлеба позорят свое призвание и становятся подлыми торговцами лестью?
- О нет, сударь, - отвечал он. - Истинный поэт никогда не падет столь низко, ибо гений - горд. Создания, которых я вам тут описываю, всего лишь нищие, что попрошайничают в рифму. Подлинный поэт готов ради славы мужественно бороться с нуждой и дрожит за одну лишь честь свою. Ищут покровительства те, кто не заслуживает его. Гордый дух мой не позволял мне так низко уронить свое достоинство, вместе с тем скромные мои обстоятельства мешали повторить попытку взять славу приступом; мне пришлось избрать средний путь и сесть за сочинительство ради куска хлеба; однако я оказался неспособным к делу, в котором можно преуспеть с помощью одного лишь прилежания. Я не мог подавить в себе тайной жажды похвалы, и, вместо того чтобы писать с пространностью плодовитой посредственности, я тратил время на поиски совершенства а оно немного занимает места на бумаге!
Какое-нибудь мое сочиненьице, таким образом, проскочит в том или ином журнале, никем не замеченное, никем не признанное. У публики другие заботы. Какое ей дело до прозрачной стройности моего стиля, до благозвучной округленности моих периодов? Я писал, и листок за листком поглощались Летой. Мои статьи тонули среди восточных сказок, статеек о свободе и советов, как лечиться от укуса бешеной собаки; а между тем Филавт, Филалет, Филелютер и Филантроп[53] - все писали лучше меня, ибо писали быстрее.
Вследствие всего этою я водил компанию лишь с подобными мне незадачливыми сочинителями, и каждый из нас хвалил другого, сожалел о его судьбе и втайне его презирал. Чем меньше находили мы достоинств в трудах какого-нибудь известного сочинителя, тем больше удовлетворения доставляли они нам. Я обнаружил, что чужое дарование меня ничуть не радует! Злополучные мои парадоксы иссушили этот источник наслаждения. Ни чтение, ни сочинительство не доставляли мне уже ни малейшего удовольствия, ибо совершенные творения других авторов вызывали во мне только досаду, а сочинительство сделалось для меня не более как ремеслом.
Однажды, когда я сидел на скамье в Сент-Джемском парке и предавался мрачному раздумью, ко мне подошел знатный и блестящий молодой джентльмен, однокашник мой по университету и некогда близкий приятель. Не без замешательства приветствовали мы друг друга; он, должно быть, стыдился своего знакомства с таким оборванцем, как я, а я, в свою очередь, не был уверен, что он пожелает меня признать. Мои опасения, однако, тут же рассеялись, ибо Нэд Торнхилл в глубине души добрый малый.
- Ты сказал "Торнхилл", Джордж? - перебил я. - Я не ослышался? Так ведь это же наш помещик!
- Боже правый! - воскликнула миссис Арнольд. - Неужели мистер Торнхилл ваш сосед? Это давнишний наш друг, и мы скоро ожидаем его к себе в гости.
- Первым делом, - продолжал сын, - мой приятель позаботился о том, чтобы изменить внешний мой облик, одев меня с ног до головы из собственного гардероба, после чего я был допущен к его столу на правах то ли друга, то ли слуги. В мои обязанности входило сопровождать его на публичные торги, забавлять его, когда живописец списывал с него портрет, сидеть с ним рядом в коляске, если у него не оказывалось другого спутника, и участвовать во всех его проказах. Кроме всего, на мне лежала еще добрая дюжина всяких дел, и от меня ожидали множества мелких услуг, как-то: подать штопор в нужную минуту; крестить всех детей, какие народятся у дворецкого; петь, когда прикажут; всегда быть в хорошем расположении духа; никогда не забываться и в довершение всего - чувствовать себя как можно более счастливым!
Впрочем, на этом почетном поприще был у меня еще и соперник. Отставной капитан, самой природой созданный для такого поста, оспаривал у меня сердце моего покровителя. Матушка его некогда была прачкой у вельможи, так что он с малых лет привык подличать перед господами и потакать разнузданной их похоти. Джентльмен сей всю жизнь лез в дружбу к лордам, и хотя большая часть их прогоняла его за глупость, однако он находил немало и таких, что были не умнее его и потому терпели его назойливые услуги. Лесть была его ремеслом, и он с превеликою ловкостью в ней упражнялся, в то время как у меня она выходила неуклюже и топорно; и если жажда лести у моего покровителя возрастала с каждым днем, то у меня, по мере того как с каждым часом я лучше узнавал его недостатки, все меньше оставалось охоты ему льстить.
И вот, когда я совсем уже было собрался уступить поле деятельности капитану, вдруг приятелю моему понадобились мои услуги. Я, видите ли, должен был драться за него на дуэли! Джентльмен, с которым надлежало мне драться, обвинял его в том, что он будто бы бесчестно обошелся с его сестрой. Я с готовностью согласился, и, хоть вы, батюшка, слушаете меня с явным неодобрением, все же это был долг дружбы, и я не мог отказаться. Итак, я взялся за это предприятие, выбил у противника шпагу из рук, а затем имел удовольствие убедиться в том, что дама была всего лишь уличной женщиной, а мой противник - ее дружком и изрядным мошенником в придачу! В награду за свою услугу я был удостоен самых горячих изъявлений признательности, но так как моему приятелю предстояло через несколько дней покинуть столицу и он не мог придумать, как меня отблагодарить, то он дал мне рекомендательные письма к своему дядюшке, сэру Уильяму Торнхиллу, а также к одному сановнику, занимающему видную должность на государственной службе.
Проводив приятеля, я немедля отправился с рекомендательным письмом к его дядюшке, который пользовался повсеместной и вполне заслуженной славой добродетельнейшего человека. Слуги его приветливо улыбались, ибо сердечное радушие хозяина непременно сказывается в манерах домочадцев. Они ввели меня в большую залу, куда вскоре ко мне вышел сам сэр Уильям; я сообщил ему свое дело и вручил письмо; прочитав его, он несколько задумался и затем спросил:
- Будьте добры, сударь, поведайте мне, какую такую услугу оказали вы моему родственнику, что он вас так расхваливает? Впрочем, сударь, я как будто догадываюсь о ваших заслугах: вы, верно, дрались за него на дуэли и теперь ожидаете от меня награды за то, что он избрал вас орудием своих пороков. Надеюсь, от души надеюсь, что мой отказ послужит вам в какой-то мере наказанием за вашу вину, - а главное, я хотел бы думать, что он внушит вам раскаяние!
Терпеливо выслушал я суровый сей укор, ибо чувствовал всю его справедливость. Отныне мне оставалось надеяться лишь на письмо к сановнику.
Не так-то легко, однако, было к нему проникнуть, ибо, как у всякого вельможи, подле его дверей толпились попрошайки всех родов, и каждый норовил как-нибудь просунуться со своей хитросплетенной просьбой. Слуги, которым мне пришлось отдать половину своего состояния, ввели меня наконец в просторную залу и понесли мое письмо наверх, к сановнику. В этот тягостный промежуток я успел как следует оглядеться. Все здесь дышало великолепием и утонченной выдумкой; картины, мебель, позолота повергли меня в трепетное оцепенение, а того, кто жил в этом доме, возносили в моем представлении на недосягаемую высоту. Сколь велик, подумал я, должен быть обладатель всех этих благ, чей ум полон государственных забот, а дом стоит чуть ли не полкоролевства! Вот уж про кого доподлинно можно сказать, что гений его необъятен! Пока я с трепетом предавался этим размышлениям, послышались чьи-то уверенные шаги. "Се грядет сам великий человек!" - подумал я. Но нет, это была всего лишь его горничная. Опять шаги. Это уж он! Отнюдь! Всего лишь его камердинер. И вот наконец появился и сам его светлость. "Вы и есть податель письма?" вопросил он. Я поклонился. "Отсюда явствует, - продолжал он, - что..."
Но в эту минуту вошел лакей и подал ему записку, и вельможа тут же обо мне позабыл и, не обращая уже на меня никакого внимания, пошел прочь, предоставив мне упиваться моим блаженством, сколько мне будет угодно. Больше я его не видел, пока лакей не известил меня, что карета его светлости стоит у крыльца, а сам его светлость собирается в нее садиться. Я ринулся вниз и очутился в обществе трех-четырех человек, которые подобно мне явились сюда в расчете на какие-то милости; вместе с ними возвысил свой голос и я. Его светлость, однако, двигался слишком стремительно и уже приближался крупными шагами к дверце своей кареты, когда я крикнул ему, ждать ли мне его ответа или нет. Тем временем он был уже в карете и пробурчал что-то, причем половины его слов я не расслышал из-за грохота колес, его увозивших. Я так и застыл, вытянув шею, в позе человека, который прислушивается к божественной мелодии и боится проронить хоть один волшебный звук. Когда же я очнулся, я обнаружил, что стою у ворот его светлости в полном одиночестве.
- Терпение мое, - продолжал мой сын, - истощилось окончательно. Уязвленный бесчисленными унижениями, которым меня подвергла судьба, я был готов броситься куда угодно и только искал бездны, которая бы меня поглотила. Сам себе я теперь казался одним из тех неудавшихся творений природы, какие она запихивает куда-нибудь в дальний чулан свой, где они со временем гибнут в безвестности. Впрочем, у меня еще оставалось полгинеи, и я твердо решил, что никому не уступлю ее, даже самой судьбе! Для верности же я намерен был се тотчас истратить, а там будь что будет! Не успел я принять такое решение, как очутился возле конторы мистера Криспа[54]; ее двери были гостеприимно распахнуты настежь. Мистер Крисп щедро обещает тридцать фунтов стерлингов в год всем верноподданным его величества, которые пожелали бы отказаться от своей свободы и отправиться в Америку в качестве невольников. Мне очень полюбилась мысль ринуться в отчаянное это предприятие, чтобы забыть наконец все свои треволнения; и вот я вступил в эту обитель, - а помещение в самом деле напоминало келью, - со всем рвением молодого послушника.
Здесь нашел я великое число несчастных, чьи обстоятельства были схожи с моими; все они ждали мистера Криспа, являя собой подлинную аллегорию британского нетерпения, ибо горечь неудач ожесточила сии мятежные души; наконец мистер Крисп вошел, и ропот наш затих. С видом особенного доброжелательства взглянул он на меня; а надобно сказать, я уже месяц как не видел ни от кого приветливой улыбки. Задав мне ряд вопросов, из моих ответов вывел он, что я гожусь на любую должность, какая только существует на свете. Затем он задумался, куда бы меня лучше пристроить, и вдруг, как бы вспомнив что-то, хлопнул себя по лбу и стал уверять меня, будто слышал разговоры о том, что синод Пенсильвании[55] думает направить посольство к индейцам племени чикасо[56] и что он употребит все свое влияние, чтобы секретарем этого посольства назначили меня. Хоть я и понимал в глубине души, что тут нет ни слова правды, однако невольно обрадовался этим обещаниям - уж очень внушительно они звучали. Поэтому, разделив на две равные части мои полгинеи, одну часть я решил оставить, с тем чтобы присоединить ее к тридцати фунтам, которые получу от Криспа, остальную же снести в ближайший кабак и вкусить на эти деньги столько счастья, сколько и самому мистеру Криспу не снилось!
Приняв такое решение, я пошел прочь, как вдруг в дверях столкнулся с капитаном, который был мне несколько знаком и охотно согласился выпить со мной стакан-другой пунша; не в моих правилах держать свои дела в тайне, и капитан, выслушав мой рассказ, стал убеждать меня, что, доверившись обещаниям хозяина конторы, я обрекаю себя на верную гибель, ибо мистер Крисп о том только и помышляет, чтобы продать меня на плантацию. "Впрочем, прибавил он, - я думаю, что вы сумеете заработать себе на пропитание благородным трудом, и не пускаясь в столь дальнее путешествие. Послушайте моего совета! Я завтра отплываю в Амстердам; почему бы вам не поехать на моем судне в качестве пассажира? Как только вы сойдете на берег, начните обучать голландцев английскому языку, и я ручаюсь, что у вас не будет недостатка ни в учениках, ни в деньгах. В английском-то языке вы, я думаю, достаточно разбираетесь, черт меня побери!"
На этот счет я его успокоил, но вместе с тем выразил сомнение, захотят ли голландцы изучать английский язык? Он побожился, что они любят язык наш до безумия; получив такое уверение, я последовал совету капитана и на следующее утро вступил на палубу судна и поплыл в Голландию обучать голландцев английскому языку. Ветер был попутный, путь недолог, и, расплатившись за дорогу половиной моего движимого имущества, я словно с неба свалился на одну из главных улиц Амстердама, не имея там ни одной знакомой души. Я решил, не теряя времени, приступить к обучению и обратился к тем из прохожих, чей вид показался мне наиболее обнадеживающим; увы, мы не понимали друг друга! Я только теперь сообразил, что для того, чтобы научить голландцев английскому языку, необходимо, чтобы голландцы сперва выучили меня голландскому. Как мог я упустить из вида такое обстоятельство, мне самому непонятно. Но так или иначе, тогда мне эта мысль не пришла в голову.
Когда таким образом этот план провалился, я начал подумывать о том, как бы мне вернуться в Англию; но, встретив одного ирландского студента, возвращавшегося из Лувена, и разговорившись с ним о литературе (а надобно сказать, что такой разговор заставлял меня тотчас забывать о собственном моем незавидном положении), я узнал от него, что в городе, из которого он шел, во всем университете нельзя было насчитать и двух человек, знавших древнегреческий язык. Это меня поразило - я тотчас решил пойти в Лувен и сделаться там преподавателем древнегреческого; мой коллега поддержал меня в этом намерении и даже дал понять, что на этом поприще можно разбогатеть.
На следующее утро я бодро отправился в путь. С каждым днем движимое имущество мое становилось все легче, и я невольно вспомнил Эзопову корзину с хлебом[57], ибо надо же было как-то расплачиваться с голландцами за ночлег в пути! Прибыв в Лувен, я решил, что чем подбираться исподволь к низшим чинам университета, лучше направиться прямо к ректору. Итак, я пошел, меня приняли, и я предложил свои услуги в качестве преподавателя древнегреческого языка, в котором, как я слышал, университет нуждается. Ректор сперва как будто усомнился в моих способностях, но я предложил ему, чтоб он меня проверил сам, и просил выбрать любой текст из какого ему будет угодно древнегреческого автора с тем, чтобы я переложил его на латынь. Увидев, что я не шучу, он обратился ко мне со следующими словами:
- Вот я тут перед вами, молодой человек: никогда-то я не изучал древнегреческого языка, и должен сказать, ни разу не приходилось мне пожалеть о том. Докторскую шапочку и мантию я получил без греческого языка; мне платят десять тысяч флоринов в год - без греческого языка; ем я и пью без всякого греческого языка; короче говоря, - закончил он, - так как сам я не знаю древнегреческого языка, то и не вижу в нем особого толку.
Слишком уже далеко я был теперь от родины, чтобы думать о возвращении, и посему решил следовать дальше. Я немного разбираюсь в музыке и обладаю голосом довольно порядочным; и вот то, что некогда служило мне забавой, обратилось теперь в средство к существованию. Я шел из деревни в деревню, останавливаясь у добродушных поселян Фландрии, а потом, очутившись среди французов, - у тех из них, кто был победнее и потому умел веселиться, ибо я заметил, что чем легче их кошельки, тем общительнее и живее нрав их. Если вечер застигал меня подле какой-нибудь крестьянской хижины, я принимался играть одну из самых веселых своих песенок, и это доставляло мне не только ночлег, но и пропитание на весь следующий день. Пробовал я как-то играть для людей знатных; но они всякий раз говорили, что я играю прескверно, и от них не видал я самого пустячного вознаграждения. Это казалось мне тем более удивительным, что, когда в былые дни я играл в обществе и музыка была для меня забавой, мое исполнение восхищало всех, в особенности дам. Теперь же, когда я вынужден был содержать себя с помощью музыки, моя игра вызывала презрение: люди перестают ценить талант, коль скоро он становится источником существования для того, кто им обладает.
Таким образом я добрался до Парижа, не имея никакой определенной цели, а лишь желая поосмотреться, и затем следовать дальше. Парижане гораздо больше ценят в приезжем человеке деньги, нежели остроумие. Ни тем, ни другим похвалиться я не мог и потому не сделался любимцем в Париже. Побродив по городу дней пять, налюбовавшись вдоволь на пышные фасады его дворцов, я уже собрался покинуть эту обитель корыстолюбивого гостеприимства, как вдруг, следуя по одной из главных улиц, я повстречал кого бы, вы думаете? Родственника, к которому я по вашему совету обратился с самого начала! Для меня эта встреча была счастьем, и, смею думать, для него она тоже не была неприятна.
Он спросил меня, какими судьбами я попал в Париж, и рассказал мне о деле, которое привело его сюда; заключалось же оно в том, чтобы накупить картин, медалей, печаток и всевозможных древностей для джентльмена, проживающего в Лондоне, который только что приобрел состояние, а вместе с ним и вкус к изящному. Я весьма удивился, что мой родственник принял на себя такое поручение, тем более что сам же он уверял меня прежде, что не имеет ни малейшего понятия об искусстве. Когда я спросил его, каким образом он столь внезапно сделался знатоком, он отвечал, что это проще простого. Секрет успеха заключается в том, чтобы неотступно следовать двум правилам: первое во всех случаях говорить, что картина была бы много лучше, если бы художник приложил больше старания, а второе - превозносить творения Пьетро Перуджпно[58]. "Впрочем, - заключил он, - подобно тому, как в Лондоне я посвятил вас в тайны сочинительства, в Париже я научу вас покупать картины".
Я охотно согласился на его предложение, ибо здесь я видел возможность заработать себе на пропитание, а дальше этого мечты мои не простирались. Итак, я отправился к нему на квартиру и с его помощью несколько приоделся; а через некоторое время пошел вместе с ним на аукцион, где распродавали картины и где покупателями были английские аристократы. Я был немало удивлен, обнаружив, что мой родственник запросто беседует с людьми высшего общества и что по поводу каждой картины и медали они обращаются к нему, как к знатоку, обладающему безошибочным вкусом. В этих случаях он ловко использовал мое присутствие: всякий раз, как спрашивали его мнения, он с важным видом отводил меня в сторону, пожимал плечами, строил глубокомысленную физиономию и наконец возвращался к обществу, говоря, что не берется высказать свое мнение в таком важном деле. Впрочем, случалось ему поступать и не столь осторожно. Так, однажды при мне, после того как он высказался об одной картине в том смысле, что краски в ней недостаточно выдержаны, он решительно схватил кисть с коричневым лаком, которая случайно оказалась у него под рукой, на глазах у собравшихся прошелся ею по всей картине и затем спросил их, не находят ли они, что тона картины сделались несколько глубже?
Выполнив свое поручение в Париже, он уехал, а перед отъездом отрекомендовал меня двум-трем своим влиятельным знакомым как человека, весьма пригодного для должности наставника во время путешествия; вскорости мне и место нашлось; какой-то джентльмен привез в Париж своего воспитанника и пригласил меня сопровождать молодого человека в его путешествии по Европе. Руководить им я должен был, однако, с той оговоркой, что в каждом случае буду предоставлять ему руководствоваться собственными желаниями. Впрочем, в искусстве обращаться с деньгами ученик мой мог бы меня поучить уму-разуму. Дядюшка его, умерший в Вест-Индии, оставил ему около двухсот тысяч фунтов, и опекуны его, затем чтобы приготовить наследника к управлению таким огромным состоянием, определили его учиться к стряпчему. Жадность - вот страсть, которая им владела исключительно! Все время, пока мы путешествовали, он только и спрашивал, как бы поменьше истратить, как бы повыгоднее проехать из одного места в другое и какого бы товара купить в дороге, чтобы при перепродаже в Лондоне получить наибольшую прибыль. Он охотно осматривал достопримечательности, когда за это не взималась плата; всякий же раз, как представлялось какое-нибудь платное зрелище, он уклонялся, говоря, будто слыхал, что оно нимало не занимательно. Ни разу не оплачивал он счета без того, чтобы не посетовать на дороговизну путешествий. И это на двадцать первом году жизни! В Ливорно мы пошли прогуляться в порт, чтобы взглянуть на суда, и он тут же стал расспрашивать, во что обошелся бы проезд в Англию. Ему отвечали, что плыть прямо отсюда будет стоить сущие пустяки по сравнению со всяким иным путем, и, не будучи в силах устоять против искушения, он выдал мне остаток моего жалованья, простился со мной и, захватив с собой лишь одного слугу, поплыл в Лондон.
И вот я снова оказался брошенным на произвол судьбы, - впрочем, к этому мне было не привыкать. Однако здесь, в стране, где всякий крестьянин был более искусным музыкантом, чем я, мое уменье было бесполезно; зато к этому времени я обрел еще другой талант, который мог сослужить мне службу не хуже, чем первый, а именно, искусство вести спор. В заморских университетах и монастырях есть обычай по определенным дням назначать диспуты на какую-либо тему; в диспуте может принять участие всякий желающий, и тот, кто проявит при этом достаточно умения, получает денежную награду и, сверх того, обед и приют на одну ночь. Таким образом я осилил всю дорогу до Англии, - переходя пешком из города в город, пристально изучая людей, и, если можно так выразиться, знакомясь с обеими сторонами медали. Впрочем, выводы, к каким я пришел, можно изложить в нескольких словах: я убедился в том, что бедному человеку лучше всего живется при монархическом правлении, богатому - в республике. Я убедился, также еще и в том, что богатство всюду, во всех странах, означает свободу и что как бы человек ни любил свободу, он всегда готов подчинить своих сограждан своей собственной воле.
Прибыв в Англию, я вознамерился засвидетельствовать вам свое почтение, а затем, дождавшись первой же кампании, завербоваться в солдаты; однако в дороге я переменил свое решение, ибо повстречался со старым знакомцем, который, как оказалось, был членом труппы комедиантов, отправлявшейся в деревню, где они полагали провести все лето. Актеры нашли, что я гожусь к ним в труппу. Каждый из них, впрочем, почитал себя обязанным известить меня о важности дела, к которому я собираюсь приобщиться; о том, что публика многоголовое чудовище и что тот, кто надеется угодить ей, должен прежде всего сам иметь голову на плечах; что искусству актера в один день не обучишься и что нельзя и думать понравиться публике, не прибегая к ужимкам, освященным обычаем и вот уже столетие, как не сходящим со сцены, и которых, кстати сказать, в жизни, за пределами театра, нигде не встретишь! Затем возникло некоторое затруднение с выбором роли, так как все они были уже разобраны. На первых порах я перебрал несколько ролей, одну за другой, покуда за мной не была оставлена роль Горацио, которую, благодаря моим любезным слушателям, мне так и не довелось сыграть.