Моей жене Н. К. Кратт
Тучи опустились ниже, закрыли половину горы. Стало темно и неожиданно тихо. На боте «Екатерина», стоявшем ближе к высокому лесистому берегу, бросили второй якорь. «Александр» поставил штормовые паруса.
— Купцы! — сердито пробормотал Лисянский и сунул за отворот мундира подзорную трубу. — Сигнальщика!.. Убрать паруса! Всем оставаться на своих местах.
Матросы отчетливо и ловко выполнили маневр, военный шлюп послушно стал против ветра. Лисянский продолжал всматриваться в серую точку, давно уже показавшуюся у входа в залив.
Ветер изменился, налетел с моря. Темные водяные валы стали выше, достигали обрывков туч. Незнакомое суденышко вскидывалось на гребни, опускалось в провалы, временами исчезало совсем. Потом медленно, упорно пробивалось вперед.
Волны проникали в бухту, бились о каменистые бесчисленные островки. «Екатерина» и «Александр» припадали бортами к самой воде, — казалось, вот-вот сорвутся с двойных якорей. На шлюпе, державшемся под прикрытием скал, скрипели мачты, трещала обшивка. Только густо заросший лесом берег был по-прежнему пустынен и тих. Даже выстрелы из крепости прекратились. Индейцы, как видно, тоже наблюдали за отчаянным парусником.
Наконец Лисянский сдвинул трубу и громко, восхищенно выругался. Маленькое судно, отпустив шкоты, почти лежа на левом борту, обогнуло мыс, затем ловко скользнуло в пролив.
— Молодцы!
— Сударь, — сказал вдруг высокий, черноголовый юноша, стоявший внизу на шканцах. — Это Баранов!
Торопливо шагнув к бортовым перилам, не чувствуя ветра, холодных водяных брызг, захлестывавших палубу, он молча, взволнованно следил за приближавшимся кораблем.
Лисянский снова навел трубу. Судно показалось из-за островка — некрашеный двухмачтовый бот с косыми заплатанными парусами. Экипажа не было видно, лишь у румпеля темнела напряженная фигура.
От ветра и встречного течения волнение в проливе усилилось, надвигался вечер. Над океаном прорвалась завеса из туч, багровый свет окрасил скалы, гребни волн. Глуше, пустыннее проступил берег. Узкие паруса бота казались кровавыми.
Зарываясь в волну, кренясь, судно приближалось к шлюпу. Уже видно было, как сновали по палубе люди, натягивали шкоты. Полоскался флаг.
— Поднять вымпел! — приказал Лисянский.
И лишь только трепыхнули на мачте косицы с синим андреевским крестом, борта суденышка окутались дымом, раскатилось и увязло в лесистых склонах гулкое эхо салюта.
— Одиннадцать... — громко пересчитал выстрелы юноша и глянул на строгое, слегка насмешливое лицо капитана Лисянского. Бот оказал высшую почесть кораблю.
Командир улыбнулся, подозвал мичмана.
— Ответить на салют... Семь залпов.
Когда выстрелы смолкли и ветер разметал желтый дым, Лисянский невольно опустил подзорную трубу. Бот подошел совсем близко, стало заметно, как потрепал его шторм. Фальшборт сломан, снесены мостик и единственная шлюпка, начисто срезан бушприт. На палубе было пусто, уцелели лишь две чугунные каронады, привязанные к мачте тросами.
Возле одной из них стоял Баранов. Опираясь на пушку, низенький, плотный, в легком суконном кафтане, не отрываясь смотрел правитель колоний на корабль из Санкт-Петербурга. Ветер шевелил остатки волос, холодные брызги стекали по голому черепу на суровое бритое лицо. Он казался сутулым и старым. Только светлые, немигающие глаза глядели пронзительно, остро... Двенадцать лет!.. Собственной кровью перемыты эти года... Пот`ом глаза его заблестели.
— Александр Андреевич! — порывисто крикнул юноша.
Но Лисянский уже приказал спустить шлюпку, парадный трап. Сейчас купца Баранова не существовало. Там, на борту, находился человек, чье имя произносилось шепотом во всех портах Восточного океана.
Баранов медленно поднялся на палубу. Внешне спокойный, он был очень взволнован. Первый военный корабль, первое признание. И в такую минуту, когда все достигнутое за многие годы почти рушилось. Крепость и острова были в руках врага, уничтожены поселения, и он сам шел на отчаянную, последнюю стычку.
Молча, благоговейно опустился он на колено, склонил перед русским флагом голову.
— И тут наше отечество!
Потом поднялся, подошел к Лисянскому.
Капитан-лейтенант не выдержал, шагнул вперед и, повинуясь неожиданному порыву, обнял Баранова.
— Прославленный Колумб... — начал было насмешливо мичман Берх, но сразу же умолк. Приятель его, Каведяев, толкнул в спину так, что мичман поперхнулся.
Сзади стоял юноша. Черные, немного косые глаза его были прищурены, дрожали ноздри. Смуглые тонкие пальцы сжимали трос, протянутый вдоль палубы.
— Вы перестанете, сударь? Позорно в такие минуты...
Он не закончил. Над лесом всплыло белое облачко, долетел сквозь шум прибоя неясный гул выстрела. Из захваченного индейцами форта снова начали обстрел.
В восемь часов вечера стали прибывать байдары. Шторм раскидал их до входа в пролив, лишь первые шестьдесят лодок с алеутами подошли к «Неве». На передней, самой вместительной, находился Кусков — помощник Баранова. С ним были десятка два промышленных. Не сближаясь со шлюпом, лодки дали залп из ружей — условный знак. И только когда с корабля взвились две ракеты, осторожный Кусков подвел свой отряд ближе.
— Отменно, — сказал Лисянский и с откровенным любопытством поглядел на Баранова. Вспыльчивый, дерзкий, насмешливый, он теперь искренне восхищался.
Но правитель молчал, беспокойно всматривался в надвигавшуюся темень. Он прибыл на «Ермаке», а «Ростислава» и остальных байдар нигде не было видно.
Под прикрытием батарей шлюпа Кусков высадил своих людей на каменистую береговую полосу, возле самых скал. Перевернув челны, алеуты и русские забились под них, чтобы хоть немного укрыться от ледяного осеннего ветра. Съежившись, шагал часовой.
Стало темно. Давно пропала узкая полоса заката; где-то близко у берега, невидимые, гудели волны. Свистел в такелаже ветер. На мачтах «Невы» мерцали световые пятна. Лисянский приказал повесить фонари — байдары могут прийти ночью.
В командирской каюте было жарко, горели свечи. От качки колебалось пламя, гроздьями оплывал воск. Дребезжал в подстаканнике хрустальный стакан, за переборкой скрипела мачта.
Расстегнув верхние пуговицы мундира, Лисянский сидел на койке. Волосы его курчавились, на висках и на бритой губе скопился пот. Капитан-лейтенант медленными глотками пил ром, разбавленный водой, из глиняной кружки и молча следил за ходившим по каюте Барановым.
Правитель ступал тихо, ровно, неторопливо, словно не замечая качки, потом остановился возле стола, положил на него небольшую пухлую руку, поднял голову. Глубокие светлые глаза смотрели из-под нависшего широкого лба.
— Компании потребны большие выгоды и прибытки, — сказал он вдруг весело и, усмехнувшись одними губами, поглядел на Лисянского. — От умножения оных только и можно ожидать внимания... Не однажды писал я, что в Якутате, Чугаях, под Ситхою неминуемо последуют кровавые происшествия. Здешний народ российский погибнуть должен, все наши занятия уничтожатся и все выгоды. Не компании только, а всего отечества нашего...
Баранов замолчал, блеск в его глазах потух. Он смотрел на собеседника и не видел.
Лисянский тихонько поставил стакан. Чувство восхищения, появившееся после встречи отважного суденышка, не проходило. Внимательно, с любопытством читал он, офицер императорского флота, инструкцию адмиралтейств-коллегии, требовавшую оказать помощь Российско-американской компании, еще в столице слышал отзывы о правителе, диком нелюдиме. И, получив от него тревожную записку на Кадьяке, шел сюда с нескрываемым интересом.
Как всякий просвещенный петербуржец, он знал историю далеких российских владений, знал, что первая кругосветная экспедиция под командованием его и Крузенштерна частично субсидировалась компанией. На втором корабле, направлявшемся сейчас в Японию, находился и один из главных акционеров, камергер двора Резанов. По выполнении поручения к японскому императору Резанов должен прибыть сюда... Но Лисянский не представлял себе истинного положения дел в колониях и, как умный и талантливый офицер, старался во всем разобраться.
Больше ста лет назад русские люди появились в этих местах. Огромная Россия простиралась до трех океанов, и смелые ее мореходцы первыми открыли Америку с севера, первыми поселились на не принадлежавших никому берегах. Гвоздев и Федоров, а позже Чириков и Беренг нашли пролив и море, «Российский Колумб» купец Григорий Шелехов обосновался на Алеутских островах и, построив на собственных верфях три корабля, проник на Аляску. Неисчислимые богатства лежали перед ним. Стареющая Екатерина наградила купца медалью, шпагой с алмазами, грамотой, дозволила продолжать открытия.
Шелехов завоевал Кадьяк, изгнал мелких промышленников, пробравшихся в далекие воды, а крупнейшим предложил объединиться в компанию и назвал ее Соединенной американской. Сильный, восторженный, он еще раз заставил вспомнить о новых землях императрицу. Из Петербурга выехал архимандрит с монахами наставлять вере христовой покоренных алеутов. Скоро все они были окрещены. Рубашка и два листа табаку соблазняли каждого. Пусть даже приходилось окунаться в воду и вода была ледяной.
Управлять компанейскими делами на американском берегу Шелехов назначил Баранова. Спокойный, неразговорчивый, будущий правитель давно нравился купцу. Тогда Баранов еще торговал с чукчами и один, без приказчиков и слуг, жил среди не покорившегося престолу племени. Потом в конце концов чукчи сожгли его товары, дали на дорогу припасов, лодку. «Уходи! — сказал ему новый вождь. — Отец был добрым, давал тебе торговать. Я добрее — я дарю тебе жизнь».
Компания крепла. Морских бобров убивали десятками тысяч, сотни тысяч пиастров выручали в Китае от продажи мехов. Деньги ничем не пахли, слава новых земель росла.
Сибирский тракт стал самым многолюдным. Шли бежавшие из бесчисленных тюрем, рудников и каторг, шли обнищавшие мужики, рабы, солдаты, казаки. Раскольники, выкуренные из новгородских лесов и уральских скитов.
Шли на вольные земли, за хлебом, которого там не было, за смертью, которая там была...
Шелехов умер в Иркутске в 1795 году. Баранов остался единым правителем всех американских земель.
И вот теперь молодой честолюбивый царь решил оказать им внимание. Передовые люди Петербурга и Москвы приняли горячее участие в подготовке экспедиции. Лисянский вспомнил, с каким недоумением принимал в прошлом, 1803 году в Кронштадте на борт «Невы» ящики с книгами, картины, статуи — жертвования вельмож и именитых людей далеким русским колониям.
— Медведей и диких будут обучать стихам и изящной словесности, — трезвонил в кают-компании мичман Берх и сразу же оглядывался. Неприятно действовал взгляд темных глаз юноши креола, почти единственного штатского на корабле.
Молодого пассажира звали Павел Прощеных. Он был крестником Баранова, и правитель посылал его учиться в штурманское училище в Санкт-Петербург, а потом в Лондон. Теперь он возвращался домой, на острова.
— Господин Баранов... — Лисянский оттянул расстегнутый воротник, словно тот мешал ему, решительно встал и сказал горячо и искренне: — Не собирался я изучать государственные тонкости, не ведал дел компании, но вижу теперь, что ни вас, ни новых земель в Петербурге совсем не знают. Догадываюсь только, что сейчас должно наступить иное время... А острова мы вернем, даже если б пришлось сражаться с целой эскадрой!
— Весь берег до Ситхи я уже вернул, — негромко ответил Баранов. Лицо его стало вдруг жестким, выделялись тонкие, стиснутые губы, острый, крутой подбородок... — Двадцать чугайских жил1 сгорело. Князька за измену повесить велел... У меня нет войска. Любезную войну вести не могу, — добавил он с неожиданной горечью.
Потом круто повернулся.
— Ведомо ли вам, сударь, как мы тут живем? — спросил он резко. — Сколько наших на одной Ситхе замучено, сколько убито младенцев?.. А мы защищаем только свою землю...
Лисянский не успел ответить. Открылась дверь, и, пригнувшись на пороге, ступил в каюту вахтенный офицер.
— Судно на рейде! — доложил он.
Павел долго не мог уснуть. Встреча с Барановым взбудоражила его, и хотя она вышла короткой — правитель был занят, — Павел видел, что крестный тоже взволнован.
— Пашка! — сказал он и, казалось, вдруг помолодел сам, выпрямился. На его усталом лице отразилась радость.
Павел хотел кинуться к нему, но приметил тощего, ухмыляющегося Берха и остался на месте. Самое дорогое не для насмешек. А потом начали прибывать байдары, и за весь вечер остаться вдвоем не пришлось.
На нижней койке храпел монах Гедеон, назначенный миссионером на Ситху. От качки двигались по полу его остроносые, с рыжими голенищами сапоги, туго звякал о стенку подвешенный у изголовья тяжелый серебряный крест, валялась закапанная лиловая скуфья. Павел помещался в одной каюте с монахом.
Чувствуя, что не может заснуть, юноша отколупнул воск, поправил фитиль огарка, взял со стола книгу, вынутую еще вчера Гедеоном из ящика, стоявшего вместе с десятком других в парусной каюте. Книги эти камергер Резанов приказал погрузить на «Неву», чтобы скорее доставить в колонии. Из книжки выпал листок. Подняв, Павел увидел, что это было письмо баснописца И. Дмитриева, адресованное Резанову. Он хотел положить его обратно, но несколько слов невольно задержали внимание.
«Приятную для меня Вашу комиссию частью исполнил... — прочитал он первую строку. — М. М. Херасков уже прислал два тома Эпических творений, Кадмаи Гармонию и Полидора. Завтра отправлю их к Вам на тяжелой почте. Карамзин также хотел прислать. Что ж касается до меня, то я, дойдя в Вашем письме до моего имени, право, покраснел и подумал: что мне послать наряду с прочими? Что значат мои безделки? Это лепта в капитале умов российских! Наконец, по совету, может быть, самолюбия, а более, право, из повиновения к Вам, решился отправить мои Басни и Сказки. Пускай Ваши американцы учатся по ним русской грамоте, пока не дойдут еще до риторики и пиитики, и проч...»
Павел сидел у стола всю ночь. Огарок потух, скрипели лодки, глухо била волна. За стенкой возились и пищали крысы... Письмо вызвало воспоминания о Петербурге, о засыпанной снегом Москве, холодных казематах Кронштадта, где помещались штурманские классы, о трех зимах, проведенных в этой школе. Воспитатели доверяли ему управление парусом на морском боте, а ученики с завистью глядели, когда он, гибкий и простоволосый, ловко тянул шкоты и орудовал румпелем во время самого настоящего шторма и что-то кричал радостное и воинственное.
Часто ночью Павел выползал через окно спальни, пробирался на скользкие береговые камни. Ветер дул с моря, шипели меж валунов короткие волны, заливали гранит. Они напоминали родину...
С десяток лет назад Баранов подобрал его на островке Чугайской бухты. Недалеко оттуда, у входа в пролив, находилась крепостца, поставленная еще в первые дни заселения русскими Аляски. Там жил небольшой отряд звероловов. Русские вместе с отцом Павла погибли, защищая редут, а мать, индейская девушка с западных отрогов Скалистых гор, подхватив сына, не вытащив даже стрелы, пробившей ей грудь, добралась до байдарки. В море индианка умерла.
Три дня пролежал Павел на острове. Здесь, под высоким серым крестом с надписью: «Земля Российского Владения», нашел его Баранов. Правитель шел на маленьком куттере отбить захваченную индейцами крепость.
Увидев людей, мальчик хотел уползти, но не смог. Он совсем отощал и почти не двигался. Однако в руке у него был камень.
Баранов нагнулся, отобрал камень, кинул его стоявшему, накрытому паркой, тойону — вождю союзников-кенайцев, удравших при нападении индейцев на крепость. За трусость Баранов оставлял его одного на острове.
— Схорони, — сказал он спокойно. — Сие для тебя непостижимо.
Потом поднял мальчика и, нагнув от ветра голову, коренастый, маленький, зашагал к своему «суднишку».
Так и остался мальчик жить у Баранова. Правитель окрестил его и назвал Павлом. Вместе с ним кочевал по побережью материка, по морю, отыскивая лежбища морских котов, намечая новые заселения. В ненастные дни, сидя в старой истрепанной палатке, Баранов учил его грамоте, писал углем буквы на кусочке ровдуги, на полотняных стенках жилья. На корабле показывал компас, астролябию, называл звезды, заставлял разбираться в парусах. И когда Павел в первый раз самостоятельно проложил курс, правитель ушел в свою каюту и долго оттуда не выходил. Таким бы он хотел видеть сына...
Спустя несколько лет Баранов отправил крестника с английским капитаном Джилем, заходившим на острова, в Охотск, а оттуда в Санкт-Петербург.
— Вернешься — помощником будешь. Навигаторы требуются, ученые люди... Чужеземные купцы давно точат зубы на места, обысканные российскими мореплавателями. Огнестрельные орудия диким везут, напитки горькие... Ты коренной хозяин сих мест. Тебе вера будет — и ты не забудешь про их долю. А отсюда — истинная польза народам и отечеству.
В Кронштадте Павел получал длинные письма правителя. Они шли долго и были полны планов о новых землях, полны советов и наставлений крестнику. В последнем письме Баранов сообщал, что встретит его на Ситхе, где решил окончательно обосноваться. «Построек мы произвели: сначала большой балаган, в который сгрузили с судов и клали приготовляемый корм, потом баню небольшую, черную, в кою я перешел в октябре. Жил до того времени под ненасьем в изорванной палатке, а тут зиму мучился в дыму и от печи при худой крыше и беспрерывных до февраля ненасьях. Потом состроили двухэтажную с двумя бутками на восьми саженях длины и четырех ширины казарму и для алеут также. Основанную крепость назвали именем св. архистратига Михаила...»
И вот Павел приехал на Ситху в момент, когда все почти рухнуло. Пока правитель был в годичной отлучке — ездил ладить торговлю с дальними островами, — враждебное племя тлинкитов-колошей напало на главную крепость, перебило большинство защитников, захватило весь русский берег. Вернувшись, Баранов отправился к алеутам, чтобы собрать силы для нападения на захватчиков. Там он узнал, что пришла «Нева». Правитель поблагодарил судьбу и, послав записку Лисянскому, на двух небольших суденышках с восемьюстами байдар двинулся в опасный переход через Ледяной пролив навстречу капитан-лейтенанту. Теперь правитель не сомневался в победе.
К утру шторм прекратился. Океан еще слал тяжелые валы, но в бухте было спокойно, мерная зыбь колыхала шлюп. Ветер разогнал тучи, проступила заря. Лес не казался таким хмурым, розовела лысая, плоская, словно оборванная, макушка горы.
Ночью пришли «Ростислав» и отставшие байдары. Вся береговая полоса против стоянки кораблей была занята лодками. Алеуты вытаскивали их на мокрую гальку, ставили ребром, вбивали шесты, прикрепляли к ним весла. Тюленьи шкуры служили крышей. Дымили костры. Люди двигались, сушили снасти, варили еду. Гомон и крики прогнали чаек.
Остальной берег был по-прежнему безлюден и тих. На палисадах крепости не виднелось ни одной фигуры, молчаливо темнели бойницы. Лишь медленно передвинулись жерла двух пушек.
— С богом! — сказал наконец Баранов.
И, перекрестившись, распорядился поднять паруса.
В десять часов утра подошли к старому заселению. Дальше суда не могли двигаться — начиналась береговая отмель. Баранов приказал вывесить белый флаг, позвал Кускова.
— Доберешься до блокгауза, Иван Александрович, объяви мою волю. Воевать я с ними не собираюсь, а за предерзостное нападение на крепость, за множество безвинно убитых людей пришел наказать примерно.
Он помолчал, поглядел куда-то мимо помощника, зажал в кулак подбородок.
— Однако ежели хотят мира, — добавил правитель медленно, — пускай озаботится сам Котлеан на переговоры приехать. Тогда все сойдет без крови... Скажешь: сие обещаю.
Кусков наклонил голову, пошел к трапу. Рослый, длинноволосый, обычно молчаливый помощник правителя никогда не расспрашивал и не отказывался от поручений. Даже если они казались невыполнимыми. Он был значительно моложе Баранова, познакомился с ним еще в Сибири, куда пришел из-под Архангельска тоже искать новые места. Он увидел в правителе сильного, большого человека и не задумываясь примкнул к нему.
День начинался холодный, безветренный. Белая пена прибоя окаймляла берег, огромный голый камень-кекур2, словно скалистый остров вдававшийся в бухту. Открывая вершину, над горой плыли облака. По освещенному лесу, по воде тянулись длинные тени.
Лодка Кускова быстро приближалась к берегу. Алеуты гребли напористо и дружно, словно стараясь уйти с открытого места. Вместительная шестивесельная байдара плавно скользила по гребням волн, с каждым взмахом весел продвигаясь к белевшей кромке прибоя. На берегу и в крепости все было тихо.
Черкнув днищем по камням, лодка наконец остановилась. Стоявший у бизань-мачты Павел видел, как Кусков неторопливо ступил на землю, высоко поднял белый флаг и, кивнув оставшимся в байдаре гребцам, пошел к крепости. Он был уже совсем близко от грубых деревянных стен, сложенных из громадных сучковатых бревен, и в этот момент из бойницы блеснул огонь, всплыл дым, и каменное ядро плюхнулось в море недалеко от лодки. Застучали ружейные выстрелы. Упал сорванный пулей белый флаг.
Кусков пригнулся, затем, снова укрепив лоскут, продолжал двигаться к палисаду.
— Убьют! — крикнул Лисянский и стремительно повернулся к Баранову. — Диким неведомы наши законы.
Но Баранов не отозвался. Спокойно, чуть больше сутулясь, глядел он на берег. Глаза его были полуприкрыты, заложенные за спину руки не шевелились.
— Смотрите! — Павел вдруг возбужденно ухватил Лисянского за рукав. — Поверх палисада!
Командир шлюпа навел трубу и сразу ее сдвинул. Из-за бойниц крепости в такую же трубу разглядывал его толстый, обрюзгший человек — европеец. Потом махнул рукой. Новый гул выстрела тупо отдался в лесу. На этот раз каменное ядро раскололось так близко, что Кусков припал к гальке. Однако сейчас же выпрямился, опять поднял флаг.
Больше не сдерживаясь, Лисянский побежал к носовой пушке, яростно повернул хобот, нацелился по направлению к человеку с трубой, самолично приложил фитиль. Корабль качнулся, эхо ударило в скалы и, повторенное много раз, затерялось в проливе.
— Всем бортом! — скомандовал Лисянский.
«Нева», а за ней «Ермак» открыли по крепости огонь из всех своих пушек. Но ядра не долетали, зарывались в песок, взметывали береговую гальку. Несколько ядер попали в палисад и отскочили от массивных бревен. Потом открылись ворота блокгауза, и с десяток обнаженных индейцев выбежали из форта, собрали упавшие ядра, унесли в крепость.
Лисянский приказал прекратить бесполезную стрельбу. Корабли стояли слишком далеко, подойти ближе мешала отмель.
Кусков вернулся на судно. Осажденные, как видно, не хотели вступать в переговоры. Все же он заметил, что индейцы с беспокойством глядели на залив, словно кого-то ждали, и стреляли очень редко.
— Пороху ждут, — сказал он уверенно. — В Хуцнове недавно бостонский куттер чалился.
Он вытер ладонью лицо и, опершись на обломки копья с разорванным белым платком, ждал приказаний.
— Александр Андреевич... — Павел торопливо продвинулся вперед к Баранову. До сих пор он держался в стороне, видел, что правитель озабочен, что-то напряженно обдумывает, и не решался ему помешать. — В Кронштадте изучали тактику... — проговорил он поспешно, словно боялся, что не дадут высказаться. — Учебную фортецию брали... На банках пустили плоты, на них артиллерию ставили...
— Умно! — Лисянский порывисто чмокнул его крупными, сочными губами в лоб и повернулся к Баранову. — Отменная мысль! Вели, сударь мой, теперь же строить плоты.
Правитель медленно отвел со спины руки, положил их на дубовые перила борта.
— Не пристало нам, — сказал он хмуро, — осадные работы супротив бунтовщиков зачинать. Слабость свою показывать... Не пришлют до вечера аманатов — штурмом блокгауз возьмем. До Ванкуверовых островов зарево видно будет.
Выстрелы с «Ермака», стоявшего ближе других к проливу, не дали ему договорить. Из-за крайнего островка показалась многовесельная байдара, направлявшаяся к форту. Она была тяжело нагружена, низкие волны достигали края южных бортов, от быстрого хода нос почти зарывался в воду. Шестеро гребцов, голые до пояса, старались изо всех сил, отблескивали мокрые мелькающие спины.
Невольно Павел глянул в сторону крепости. Теперь на палисаде виднелось множество людей. Никто не шевелился, все напряженно следили за лодкой, стремившейся прорваться к берегу. Посредине укрепления, над самыми воротами, стоял человек с подзорной трубой. Грузная фигура его в темном камзоле резко выделялась на фоне неба.
Пули ложились вокруг байдары, но лодка шла так быстро, что выстрелы, казалось, не могли причинить ей вреда. Потом один из гребцов вскинулся и выпустил весла. Не задерживаясь ни на секунду, сидевший за ним столкнул раненого за борт... Второй был подстрелен в живот. Индеец скорчился, сделал последний замах, шатаясь встал на колени и выбросился в воду....
Байдара продолжала уходить, пули ее уже не достигали.
С «Невы» ударила пушка. Ядро сбило гребень волны и, подскочив, упало далеко впереди лодки. Второе легло ближе. Байдара, не меняя курса, неслась к крепости.
Лисянский сам подбежал к орудию. Но третье ядро со свистом уже врезалось в середину лодки. Мелькнул огонь, взрыв колыхнул воздух, взметнулся огромный водяной фонтан. Затем медленно, сквозь тающий дым упали сверху обломки, куски человеческих тел.
Помощник правителя угадал. На байдаре везли осажденным порох.
Когда рассеялась дымовая пелена, Лисянский приказал спустить баркас, чтобы подобрать еще державшегося на волне раненого гребца. Работая одной рукой, цепляясь за всплывшие остатки лодки, тот пытался добраться до берега. Но едва шлюпка показалась на гребне, индеец что-то крикнул, поднялся до пояса из воды, взмахнул рукой. Блеснуло лезвие... Позже море выкинуло его труп с торчавшей из груди костяной рукояткой ножа...
После гибели лодки палисады крепости опустели. Не было приметно никакого движения, одиноко темнели амбразуры. Лишь несколько дымовых столбов, поднявшихся над бревенчатыми стенами, указывали, что защитники форта собрались на совещание.
Баранов все еще стоял на палубе. Его предположения оправдались. Дерзкое сопротивление индейцев-колошей было рассчитано на серьезную поддержку. Умный и хитрый Котлеан не отказался бы сам от переговоров. Ни разу не встречаясь, они хорошо изучили друг друга. Котлеан знал, что слово правителя — закон, и Баранов его не нарушал никогда.
Волнение в бухте улеглось окончательно. Серая гладь простиралась до дальних скал. Тучи снова затянули небо, стало теплее и очень пасмурно. Резко кричали чайки. Неподвижно, протянув голые ветви к заливу, на уступе кекура торчала кривая старая лиственница.
Пробило четыре склянки. Едва на шлюпе умолк звон колокола, ворота крепости распахнулись и оттуда вышли три человека. Передний нес палку с привязанной к ней белой полоской материи, двое других тащили весла. Индейцы размеренным, коротким шагом приблизились к береговым камням, сели в лодку.
— Едут! — сказал Лисянский и задержался возле Баранова. Весь день капитан-лейтенант не уходил с палубы, даже не спускался в кают-компанию поесть. Правда, спокойно обедали только мичман Берх и Каведяев, остальные были наверху.
Правитель отложил в сторону подзорную трубу. И без увеличительных стекол он разглядел, что между приближающимися индейцами Котлеана не было. Вождь тлинкитов никогда не расставался с красным суконным плащом, присланным когда-то в подарок Барановым; кроме того, белое орлиное перо всегда украшало его волосы. Сидевшие в лодке не имели никаких знаков отличия. Темные одежды, спущенные до пояса, связки амулетов на груди. Обличье мирных охотников. Лишь грубо разрисованные деревянные маски чудовищ, висевшие сбоку на ремне, напоминали о том, что в любую минуту парламентеры могут стать воинами.
Маленькая байдара шла прямо к «Неве». Столпившиеся у борта отчетливо различали гребцов и рулевого, державшего в руке древко с флагом. Сверху, над белым лоскутом, было прикреплено крыло дикого голубя — знак мира.
Не доезжая до шлюпа, лодка остановилась. Сидевший на корме встал, откинул назад одеяло, выпрямился, поднял над головой флажок. Несколько секунд индеец стоял так, лицом к кораблю, тихонько раскачиваясь, высокий, худощавый... Затем вдруг что-то резко, гортанно крикнул и, повернувшись, во всю длину упал плашмя на воду.
— Шлюпку! — скомандовал Лисянский. — Живее!
Торопливо подойдя к Баранову, он громко заметил:
— Теперь посланец не имеет дозволения плыть. Ждать будет. Если не подберем в свою лодку, должен тонуть. Обычай сей видел.
Вместо ответа правитель подошел к матросам, ловко и быстро орудовавшим возле шлюпбалок, взялся короткой, пухлой рукой за тали, снова накинул петлю на крюк. Шлюпка качнулась и повисла. От неожиданности все притихли.
Над водой показалась голова посланца, лоснились прилипшие волосы... Потом опять скрылась.
— Господин Баранов! — опомнился наконец Лисянский.
Но правитель ступил на самый край борта и, словно ничего не случилось, спокойно и властно сказал по-индейски сидевшим в лодке гребцам:
— Я — Баранов. Котлеан нарушил закон. Он хитрый и коварный вождь. Он посылает на смерть лучших своих воинов. Он подружился с белым разбойником и выполняет его волю. Пусть приезжает сам дать справедливый ответ. Посланных им я не приму.
Голова индейца показалась еще раз. Открыв рот, мутными глазами он глядел на корабль, на висевшую почти над водой шлюпку. Плечи и руки его не шевелились, ни единого слова не сорвалось с посиневших губ... Воин твердо выполнял обычай.
Матросы отступили к юту. Лисянский нервно подался вперед, но, встретив взгляд светлых, казалось, ничего не видящих глаз правителя, остался на месте.
Баранов перекрестился, медленно, чуть горбясь, приблизился к бледному, ошеломленному Гедеону, поцеловал блестевший на его груди крест...
Отвернувшись к заливу, Павел стоял у мачты. Он не смотрел на гребцов, не видел тонувшего индейца... Это было жестокое испытание. Мальчиком он узнал борьбу и смерть, видел, как убивали индейцы русских и русские индейцев, знал, что это была война, что так было и будет и что враги — это свирепые колоши. Он никогда не думал о том, что сам наполовину индеец, и никто об этом ему не напоминал — ни у Баранова, ни в Санкт-Петербурге, ни в Кронштадте, — хотя в бумагах и стояло слово «креол»; товарищи по классам, а позже знакомые в столичных домах были к нему внимательны и добры. Русские всегда были великодушными, и он гордился своей новой родиной. За эти годы он вырос, многое узнал и осмыслил и ехал сюда полный великих надежд и планов...
Павел был глубоко потрясен. Он глядел на дальние острова, на просторную водяную пустыню, слышал тихие неторопливые шаги приемного отца. На сером, обескровленном лице юноши выступили росинки пота.
Индеец больше не показался. По тихой, быстро темневшей воде удалялась байдара, у самого борта корабля качалось всплывшее голубиное крыло. Потом наступила ночь.
Котлеан не приехал. Перед рассветом колоши напали на отряд Кускова, убили трех алеутов, изрубили несколько байдар. Иван Александрович преследовал индейцев до самой крепости, и его лазутчики, взобравшись на деревья, видели за стенами форта большое оживление.
— Сот шесть народу, — закончил Кусков свой немногословный доклад.
Покинув каюту, он с облегчением выпрямился. Потолки были низкие, и стоять приходилось согнувшись.
Баранов поднялся, оперся рукой о столик. В сумеречном свете каюты лицо правителя казалось нездоровым, бледным. Он совсем не спал, всю ночь просидел на койке, не закрывая глаз. После вчерашнего случая с парламентером Лисянский заперся у себя в каюте. Павел куда-то скрылся. Только монах Гедеон ерошил свои жесткие усы и глядел в упор глубоко сидящими сверкающими глазами. Испуг у миссионера прошел, но он словно чего-то ждал.
— Иди, — сказал наконец Баранов помощнику. — Приводи своих людей под кекур. Заложу там новую крепость...
Весь день с кораблей перевозили запасные пушки, устанавливали их на кекуре. Шестидесяти саженей в окружности, семидесяти футов высоты достигал этот островок из крепкого слитного камня.
По лесу, примыкающему к берегу, время от времени «Нева» била картечью. Где-то вдали горел сухостой. Сизое марево тянулось к горам, металось воронье. Лес стоял глухой, настороженный, бесшумно валились срезанные осколками ветки.
К вечеру на укрепленной посреди камня высокой мачте трепыхнул и заполоскал на ветру трехцветный флаг. Пять залпов с кораблей, пять с верков новой крепости приветствовали символ Российской державы.
Даниэль Робертс продул ствол пистолета, сунул его за пояс, потрепал за уши напуганного выстрелом, припавшего к земле щенка. На застреленного индейца не посмотрел. Котлеан сосредоточенно курил длинную трубку, двое других стариков сидели неподвижно, глядели на огонь костра. Словно ничего не произошло.
— Среди твоих воинов, Котлеан, — сказал Робертс, бережно расправляя узкую светлую, будто льняную, бороду, — видимо, много друзей Баранова.
В его словах прозвучала угроза, но старый вождь невозмутимо продолжал курить. Золотилось белое перо, прикрепленное к головной повязке, отблескивал медный черенок трубки.
— Китх-Угин-Си, великий житель земли, имел сестру, и рожденных от нее детей истреблял, чтобы не размножать племя людей... — произнес вдруг один из стариков. Насмешка покривила его вялые, сморщенные губы. — Может, сестра великого жителя была белолицей?
Котлеан молчал. Озаренное пламенем лицо его было почти равнодушно, только глубже залегли морщины на лбу и вокруг хищного рта. Синела на медно-красных скулах причудливая татуировка.
Вождь смотрел на угольки костра и, казалось, не слышал ни плача детей, ни ропота воинов у пустых котлов своих барабор3... Могущество — в повиновении. Сильных нет. Великое племя променяло доблесть на ружья, на горькую воду, на вшивые одеяла, табак и украшения женщин. Свирепые стали жадными, неукротимые — равнодушными. Заросли тропы. От запахов крови и пороха омертвел берег. И разве неправы были другие, всю жизнь прожившие с русскими, видевшие от них защиту и щедрость. И только он, Котлеан, пошел к врагам Баранова.
Гудела за стенами блокгауза река, в сумраке над кострами сновали летучие мыши. Близкий лес обступил крепость, гнилью и сыростью тянуло от обомшелых елей.
Так и не сказав ни слова, закутавшись в плащ, Котлеан ушел в свою хижину. Разошлись старики. У костра остались Робертс, щенок и мертвый индеец с побуревшим, слипшимся на затылке пучком волос. Левая рука убитого изогнулась, торчали окостенелые, растопыренные пальцы.
Даниэль Робертс наконец поднялся, сгреб ногой тлевшие ветки, надел круглую шляпу, лежавшую возле костра. Щенок подбежал к убитому, поджав хвост, осторожно нюхнул. Робертс отшвырнул собачонку и, переступив через труп, направился вдоль стен.
Стало совсем темно. Тучи обложили небо, не было звезд. На рейде и в новом укреплении русских не виднелось ни одного огонька. Внутри палисада погасли костры. Лаяла собака. Было сыро. Начинал моросить дождь.
Спотыкаясь о мокрые бревна, скреплявшие внизу стены блокгауза, Робертс достиг небольшого углубления возле одной из амбразур, сдвинул в сторону жерди, достал из ниши фонарь. Долго возился, пока зажег огарок. Скудный свет озарил грубую дощатую дверь на двух деревянных засовах, лишаи плесени.
Нагнувшись, придерживая бороду, морской разбойник спустился по земляным ступенькам, поднял над головой фонарь. Из мрака низкой небольшой пещеры, выкопанной в земле основателями крепости, выступало несколько деревянных перегородок. На остатках еловых веток, сенной трухи лежало внутри этих загонов десятка полтора людей. Пленники были главным образом женщины, захваченные при разгроме русских селений.
Казалось, совсем недавно пришли переселенцы в этот край, но они стали хозяевами всего берега. Ловили бобров и рыбу, строили селения, возводили редуты и крепости и не давали приблизиться ни одному чужому судну. Корсарам нужно было поддерживать борьбу Котлеана и других вождей против русских, чтобы сохранить свои разбойничьи гавани. Робертс вел слишком большую игру, его корабли пополняли добычей притоны Макао, рынки Кантона, не раз огибали мыс Горн. Нельзя, чтобы в конце концов индейцы убедились, что русские лучше защищают их от грабежа, чем они бы смогли это сделать сами. Русские проявляют чересчур много забот о дикарях...
Два года назад Котлеан захватил главную крепость Баранова, правитель был в отъезде, поселенцы не выдержали свирепого натиска. Почти все они погибли при защите блокгауза, и только немногие оставшиеся в живых гнили теперь за этой дверью. Опухшие, изможденные, они едва шевелились в своих логовищах. На полу, перед загородкой, сидела женщина. Длинные седые космы падали на плечи, одеяние развалилось, иссохшие груди висели поверх лохмотьев. Женщина бессмысленно глядела на вошедшего, не двигаясь, не замечая его, потом поползла в угол. Два года она провела в подземелье, — разучилась ходить.
От зловонного, затхлого воздуха погасла свеча. Робертс ощупью выбрался из ямы, прихлопнул дверь. Пожалуй, пленные ни для чего не годились. Весной они еще держались. Было желание завалить эту дверь совсем и больше не открывать... Однако русские благородны. Можно завтра попробовать... Он постоял раздумывая, погладил бороду, потом спрятал фонарь, неторопливо направился к жилью.
Из-под навеса выступил часовой, блеснул мокрый наконечник копья. Но пират даже не глянул на индейца. Тот отклонил копье и снова отступил в тень. В ночном лагере было тихо, умолкли собаки. Однотонно шелестел дождь.
Ночь на кекуре прошла спокойно. Шумело внизу море, слышались негромкие окрики часовых, бродивших с мушкетами возле пушек. Время от времени с берега, где находился лагерь алеутов, раздавался условный свист — знак Кускова. Помощник правителя сам проверял посты.
В палатке Баранова на камне тлели догоравшие ветки. Изредка вспыхивало желтое пламя. Полотно протекало, капли воды попадали в костер, гасили его. Тогда становилось темно. Правитель откладывал перо и, накрыв бумагу куском бересты, раздувал огонь. Баранов писал всю ночь. Неторопливо, слово за словом излагал он события двух последних дней, закладку второй крепости, названной им Ново-Архангельской, планы на будущее...
В углу под медвежьей шкурой лежал Павел. Он спал беспокойно, ворочался, кому-то грозил, кашлял. На скулах резко обозначились красные пятна. Баранов несколько раз поправлял сползавшее с него меховое покрывало, озабоченно вглядывался в строгое, возмужавшее лицо. Мальчик вернулся мужчиной и будет ли тем, кого он ждал, кем втайне надеялся видеть... ученым и сильным, хитрым и терпеливым, завершителем его дел?..
Потом снова садился писать...
На другой день, после совещания с Лисянским, Баранов решил начать штурм старой крепости. Атаку назначили на семь часов вечера, когда совсем стемнеет, а днем правитель попытался еще раз вызвать Котлеана для переговоров. Но вместо вождя из блокгауза вышли тридцать вооруженных воинов.
В полной тишине индейцы подошли на расстояние мушкетного выстрела к камню и, опустив ружья, остановились. Бесстрастные, спокойные, стояли они под пушками укрепления. Никто ничего не говорил. Так же молча выслушали требования Баранова привести Котлеана и русских пленных, иначе крепость будет разгромлена. Затем подняли ружья, три раза громко прокричали:
— У! У! У!
И ушли.
— Хитрят. Тянут, — ответил Баранов на недоумевающий вопрос Лисянского. — Видимо, пособников дожидаются... Будем начинать, сударь.
Стало темнеть. Дул с океана ветер, за островами над самым морем показалась багровая полоса, окрасила волны. Потом ее снова закрыли тучи. На лес, на береговой кустарник наползал сумрак, сгущались тени. Блокгауз казался безлюдным, но в подзорную трубу видно было, как от бойницы к бойнице перебегали фигуры людей, припадали за стенами.
В крепости было трое ворот. Одни выходили на берег, двое других — в гущу леса. Баранов решил атаковать сразу с трех сторон, но главный удар наметил с моря. Пользуясь приливом, «Ермак» и «Ростислав» подошли ближе. На каждом судне установили по тяжелой пушке с «Невы». Для подкрепления отряда Лисянский распорядился спустить баркас с матросами и большой ял, вооруженный четырехфунтовым медным картаулом4. Несколько пушек правитель дал и второму отряду Кускова.
— Пойдешь с тылу, Иван Александрович, — сказал ему Баранов коротко. Оба привыкли к немногословию. — У северных ворот поставь заслон, другие ломай. Посматривай за князьками — народ мелкий.
Павел шел с пушками в головном отряде. Правитель хотел оставить крестника в укреплении, но тот заявил, что пойдет на штурм. Он сказал об этом тихо, почти неслышно, в первый раз противился воле Баранова, однако правитель понял, что решение неизменно. И втайне обрадовался. Молча кивнув, он вышел из палатки.
Каждую пушку тащили шестеро алеутов. Окованные железом колеса увязали в галечной осыпи, мелкие камни расползались, не давали опоры. Люди тянули канат, подталкивали тяжелые лафеты, напрягали все силы. Впереди артиллерии двигались стрелки Баранова. Отряд был немногочислен, зато вооружен ружьями. Лишь у немногих алеутов вместо мушкетов торчали луки и копья. В отряде Кускова ружей насчитывалось не больше десятка.
Лейтенант Арбузов вел свой десант с моря.
Наступающие продвигались без единого выстрела, потом «Ермак» и «Ростислав» открыли огонь. Ядра попадали в блокгауз, но мощные лиственничные стены палисада по-прежнему выдерживали пальбу, а пристрелке по воротам мешала усиливающаяся темнота. Лисянский приказал бить поверх стен картечью.
Из крепости не отвечали. Уже оба отряда подошли к речке, неглубокой, порожистой протоке, блокгауз был совсем близко.
Люди бросились в воду. Бурное, стремительное течение сбивало с ног, кружило, несло на мокрые, покрытые плесенью камни. Поскользнувшись, Баранов упал, выпустил пистолет. И в это время палисад опоясался дымом, сверкнули огневые вспышки, гул пушек заглушил ружейную трескотню.
Падение спасло Баранова. Каменное ядро оторвало голову промышленному, бросившемуся на помощь. Шапка с бобровым хвостом далеко отлетела на берег.
— В каменья! — крикнул правитель. — Пали из мушкетов!
Мокрый, лысый, он выбрался из протоки, перебежал лощинку. К нему спешили матросы. Лейтенант Арбузов открыл огонь по бойницам. Опомнившись, промышленные снова кинулись в речку.
Одни только алеуты от страха не могли встать. Бросив орудия, они упали на землю, закрыли руками лица.
Павел отшвырнул конец каната, на котором тащили переднюю пушку, вылез из воды. Бледный, со спутанными черными волосами, он решительно подбежал к чугунной пушке, заряженной картечью, повернул ее.
— Кеекль! — крикнул он по-тлинкитски. — Вставайте... Убью всех разом!
Он направил орудие в сторону лежавших и, откинув назад прядь мешавших волос, глубоко передохнул. От волнения он не мог продолжать. Но алеуты вскочили. По задыхающемуся, прерывистому окрику поняли, что юноша не остановится ни перед чем. И больше всего подействовало чужое бранное слово, слышанное только от индейцев.
Обдирая до крови ноги, разбивая железными обручами пальцы, алеуты тащили орудия на другой берег речки. Пули и стрелы их не достигали. В густевшем сумраке слышны были стоны и выкрики, лязг металла. Бой шел правее, где залегли Баранов с промышленными и матросы Арбузова.
Первый залп из двух орудий, наскоро установленных Павлом, снес подобие башенки над воротами. Она грохнулась вниз, открывая широкую амбразуру. Бухнули пушки и со стороны леса. Кусков тоже переправился через реку. Выстрелы в крепости на минуту смолкли.
— Пали!
Павел навел коронаду на середину ворот. Разгоряченный, простоволосый, с израненными руками, он сам зарядил второе орудие. Новый залп повредил ворота, осели верхние бревна.
Как только рассеялся дым, Баранов схватил копье, поднялся из-за камня.
— Ура-а! — крикнул он и побежал вперед.
Арбузов, матросы, промышленные бросились за ним. Было темно, но в крепости горели строения, и зарево пожара озаряло верхушки стен, край леса, щели ворот, стрелявших индейцев. Бежать пришлось в гору, стены вырисовывались уже в сотне шагов. Возбужденные наступлением, алеуты с громкими воплями тащили самую крупную пушку. Двое были ранены стрелами, обломок копья разодрал на Павле кафтан. Никто не останавливался.
Потом неожиданно все изменилось. На стенах затихла пальба, расшатанные ворота широко распахнулись, и в освещенном отблесками зарева проходе показалось необычное шествие. Связанные рука к руке, по трое в ряд, медленно двигались пленные. Истощенные, согнутые, в одних лохмотьях. Некоторые не в состоянии были держаться на ногах, упали тут же у ворот, другие ползли. Голая женщина с седыми космами шла как лунатик, шаря тонкими, высохшими пальцами впереди себя, словно нащупывая опору.
Атакующие попятились. Павел уронил трос, помощники его отступили. Пушка накренилась, глубоко зарылась в песок. Промышленные опустили ружья, многие сняли шапки. И вдруг ворота захлопнулись. Из каждого отверстия бойницы палисада сверкнул огонь, тяжелые камни, стрелы, дротики обрушились на нападающих. Даниэль Робертс рассчитал точно. Пленники прикрывали ворота, и русские не могли стрелять.
— Ложись! — закричал Баранов. — Пали по стенам!
Но его слышали только матросы. Промышленные и алеуты, расстреливаемые со стен, заметались, покатились назад. Огромный зверолов в стеганом кафтане бил древком копья отступающих, что-то кричал. Тонкая стрела пробила ему шею. Мотнув головой, он несколько раз взмахнул копьем и тяжело рухнул. Кое-где, припав на колено, русские отстреливались из пищалей, падали.
Павел видел, как в центре амбразуры неторопливо, методически меняя ружья, стрелял Робертс. Потрясая дротиком, кричал Котлеан. Все это было как во сне. И сбившееся стадо безоружных пленников у ворот, паника среди алеутов, бесполезные пушки... Потом упал Баранов, и со стен прыгнули индейцы...
Вырвав из рук лейтенанта шпагу, Павел бросился к правителю. Отряд распался. Алеуты смяли промышленных, держались лишь моряки. Не успевая заряжать тяжелые мушкеты, они отчаянно защищались прикладами. Индейцы одолевали. Один матрос был убит, второго подняли на копья, высоко подкинули, вновь подставили острия. На фоне зарева он долго судорожно извивался.
Павел опустил шпагу. Сейчас конец... Крики, треск оружия, освещенные пожаром багровые вершины деревьев, далекие паруса. Маленький, с окровавленной головой Баранов... Всему конец... Но Арбузов успел доползти к пушке и, повернув дуло, разрядил его в торжествующего врага. Почти в упор.
...Пушки, Баранова, остальных раненых — русских и алеутов — Арбузов погрузил на баркас, доставил в укрепление. Зарево исчезло, видно, удалось остановить пожар. Корабли тоже прекратили стрельбу.
Снова стало тихо и темно. Гудел в снастях ветер, хлопали фалы, неясно белели зарифленные паруса. Лишь над кекуром до полуночи горел свет. Корабельный доктор и монах Гедеон перевязывали раненых.
Передав общую команду Лисянскому, Баранов занялся подготовкой второго штурма.
Низенький, с простреленной навылет рукой, обмотанной шейным платком, правитель казался еще более сгорбленным. Он быстро и неслышно ходил по палатке, обдумывал новый план. В жилье никого не было, только за полотняными стенами лязгало железо, стучал топор — ладили упоры для пушек. Сквозь неприкрытую дверь виден был берег с разбитыми лодками, над зеленой водой низко метались чайки.
Правитель вышел из палатки. День был теплый, солнечный. Обычные тучи ушли к хребтам, искрилась снеговая вершина горы. Тихий, пустынный лежал океан, далеко на рейде лесистые островки казались кустами. Лениво набегала волна, ворочала мелкую гальку. Остро пахло гниющими водорослями.
Ни с крепости, ни с кораблей не стреляли. Под кекуром, у палаток промышленных, слышался говор, смех. Убитых похоронили, раненые спали.
Мирный лагерь, редкий солнечный день. Баранов снял шапку, погладил лысину.
— Покличь Нанкока, — сказал он одному из плотников. — Князька алеутского.
Из-за трусости этого тойона вчера чуть не перебили всех русских. Сгоряча правитель приказал его повесить, но потом остыл. Нанкок пользовался большим почетом среди своих островитян. Хитрый, маленький, еще ниже Баранова, с седой бородкой, князек отлично говорил по-русски и даже умел писать шесть букв. Одну из них он всегда чертил на камне или на песке и этим скреплял все свои приказания. Распоряжения, подтвержденного таким знаком, никто не смел ослушаться.
В алеутском войске Баранова находились четыре тойона. Они командовали своими дружинами. Нанкок был старшим.
Князек догадался, зачем его зовет правитель. Он нацепил все свои амулеты, сверху повесил большую серебряную медаль с надписью «Союзные России», подаренную когда-то Шелеховым.
— Пришел, Александра Андреевич, — сказал старик, появляясь из-за скалы, и сразу же сел на мох. — Слушать буду. — Он прищурился, вытащил трубочку, повернул голову ухом в сторону Баранова. Сделал он это нарочно, чтобы не смотреть правителю в глаза.
Баранов хотел нахмуриться и не смог. Вспомнил все россказни о хитром старичке, о его трусости, вошедшей в поговорку между промышленными. Да и, кроме того, во вчерашнем не он один виноват. Никто не ожидал вероломной выходки с пленными. Все же правитель не хотел, чтобы князек догадался о его подлинных мыслях.
— Ты пошто тыл показал? — спросил он строго. — Пошто бежал от крепости?
Нанкок качнул головой, потрогал медаль.
— Виноват, Александра Андреевич, — вздохнул он сокрушенно. — Вперед бежать не могу. Ноги плохо слушаются. Не бегут вперед. Совсем не могут.
Баранов не выдержал и засмеялся. Смех был так необычен и неожидан, что князек обомлел.
— Знаю, — сказал правитель уже хмуро. — Вперед бежать ты не можешь. Тогда не бегай назад... Буде случится в другой раз — повешу. — Затем торопливо ушел в палатку.
После полудня корабли снова начали обстрел крепости. Кроме «Ермака» и «Ростислава», Лисянский подвел к берегу еще два других маленьких судна. Весь огонь тяжелой артиллерии был сосредоточен теперь по лобовому фасаду блокгауза. Качки почти не ощущалось, корабли вели точную пристрелку.
Атакующие по-прежнему разделились на три отряда. Вместо Баранова штурм возглавлял Кусков, а тыловыми партиями командовали Павел и старый зверобой Афонин. Нанкока Баранов оставил стеречь байдары.
В отряде Павла было человек двадцать русских и до сотни алеутов. Многие помнили его еще мальчишкой, и, случись назначение до вчерашнего дня, промышленные наверняка бы забушевали. Старые, обстрелянные авантюристы, сподвижники Шелехова, они боялись только Баранова. Но после ночного боя, когда Павел бесстрашно подтащил к крепости пушки и один бросился на помощь правителю, бородачи молчали. Лишь приземистый, рыжий, с клочком бороды, задранным вверх, Лука Путаница ехидно выставил ему зад в ответ на команду построиться. Лука рассчитывал на веселую забаву. Однако никто не засмеялся, а стоявший рядом зверолов, с повязанной тряпками шеей, стукнул его носком сапога в выпяченный костлявый зад так, что Путаница обхватил дерево.
Павел расположил отряд в лесу на берегу речки, ждал общего сигнала к наступлению. Теперь штурмовать решили днем, как только морская артиллерия пробьет первую брешь. Павел захватил с собой китовую кишку, начиненную порохом, чтобы взорвать ворота. Такую же петарду получил от Баранова и Афонин.
В лесу было сыро и сумрачно. Мохом обросли огромные ели, камни, поваленные лесины, давняя, отжившая гниль. Люди лежали мокрые, злые, никто не разговаривал даже шепотом. Неумолчно бурлила река, со стороны крепости не слышалось ни единого звука. Только горное эхо подхватывало удары корабельных пушек.
Весь пыл у Павла давно прошел. Боевое возбуждение, увлечение штурмом сменилось тяжелым, тоскливым чувством. Возвращение было слишком жестоким. Многие годы он жадно ждал, изо дня в день. Считал склянки...
От холодной слякоти, в которой лежал, он совсем окоченел, мучил кашель. А главное, удручало настороженное отношение зверобоев. Может быть, ему не доверяют?.. Неловко повернувшись, Павел уронил мушкет, рассыпал порох. Угрюмые лица раздраженно следили за его напрасными усилиями продуть затравку. Он покраснел, стал на колени, шляпой вытер с приклада грязь, с силой встряхнул ружье. Курок соскочил, лязгнул кремень. Гулкий выстрел прокатился по реке.
И сразу же над лесом зашипела красная ракета, словно Кусков ждал этого выстрела. Потом отозвался третий отряд — Афонина. Пальба из орудий стихла. Пока озадаченный Павел опомнился, звероловы, не дожидаясь команды, поднялись в наступление. Увязая в болоте, навалах, ломая сучья, ругаясь, обгоняя друг друга, люди кинулись на приступ. С криком и диким визгом бежали за ними алеуты. Порыв был настолько стремительным, что Павел догнал свой отряд только у самых стен. Он так и бежал без шляпы, с разряженным мушкетом.
Но блокгауз брать приступом не пришлось. Когда атакующие приблизились к крепости, они увидели, что ворота открыты, на стенах и в проломах не было ни души. Огромная стая воронов, жирных, крикливых, кружилась над фортом. В крепости было пусто.
Индейцы ушли еще ночью, увели пленных, унесли убитых и раненых. Лишь в дальнем углу блокгауза валялись пять трупов грудных детей и с десяток задушенных собак. По приказу Робертса и Котлеана тлинкиты убили собак и детей, чтобы не выдали тайного бегства.
В тот же вечер Баранов сжег крепость.
Он шел по местам, где завершил свою зрелость. Годы битв, лишений, труда, надежд... Каждая пядь земли, камень и мох — кровь и пот во славу империи, далекой родной России.
Корабли ушли. На одном из них отбыл Резанов, образованный и деятельный проспектор, целый год проведший на островах. Он многим помог Баранову. Привез из Калифорнии хлеб, одобрил планы, обещал заступничество и помощь Санкт-Петербурга. Обещал помочь и капитан-лейтенант Лисянский, тоже отплывший на «Неве» в Россию... Неважно, что жизнь кончалась, — было признание, был Павел, были впереди еще долгие, трудные дни...
Дул ветер. Непрерывные дожди прекратились, стало сухо. Изредка появлялись плавучие льдины, оборвавшиеся со Скалистых гор. Течение заносило льды в бухту. Оголились кусты. Лес стоял темный, нетронутый, шумели и гнулись вершины, а внизу был покой и давняя нерушимая тишина. Лишь за кекуром стучали топоры, слышался треск падавших деревьев. Рубили палисады, из гладких двадцатисаженных бревен строили крепостную стену. На макушке утеса желтели венцы нового дома правителя. Кончался 1806 год...
Баранов шел медленно, обходя вросшие в землю скалы, переступая трухлявые стволы. Часто он останавливался, глядел вверх, но сквозь переплеты ветвей не было видно просвета. Только у небольшого ключа, бурлившего на камнях, стало светлее, мерцала над лесом вершина гор. Узкая поляна с порыжевшей травой и хилыми лиственницами окружала ручей.
Из ключа поднимался пар. Здесь находился, как и много лет назад, горячий источник. За ним лежало озеро. Сюда не достигали звуки строившегося форта, было покойно и глухо, бормотал ручей. Высоко вверху шелестели ветви.
Баранов присел на камень, горстью зачерпнул воды из горячего ключа, напился, на минуту опустил тяжелые веки. Однотонный шум леса, плеск ручья, благотворная тишина...
Внезапно правитель вздрогнул, открыл глаза. Прямо против него, за кустом кедровника, стоял индеец. Он был до пояса голый, грубо размалеван желтой краской. Яркая маска, вырезанная из сердцевины тополя, укрывала лицо, жесткие волосы были связаны на макушке ремнем. Индеец был из враждебного племени колошей и вышел на боевую тропу. Это Баранов узнал по татуировке.
Прежде чем Баранов успел что-либо предпринять, над плечом у него пропела стрела и, звякнув железным наконечником, подскочив, упала на камни. В тот же миг индеец снова натянул тетиву лука.
Правитель не испугался. Под рубашкой он всегда носил кольчугу и решил теперь использовать свое преимущество перед нападающим. Пусть индейцы убедятся в его неуязвимости. Это будет для них лишним уроком.
Напрягая мускулы, чуть согнувшись, он поднялся с камня и, не дожидаясь, пока воин пустит вторую стрелу, снял с перевязи руку, распахнул полы кафтана.
— Стреляй, — сказал он спокойно. — Твои стрелы меня не убьют.
Но внутренне он напряженно ждал. Кольчугу на таком близком расстоянии еще не приходилось испытывать ни разу.
Вдруг индеец что-то крикнул, отпустил тетиву. Удар был настолько силен, что Баранов качнулся, но сразу же облегченно вздохнул, выпрямился и с усмешкой глядел на тлинкита. Стрела ударила по металлу и, обессиленная, упала в траву.
Потрясенный воин сорвал маску. Выражение страха исказило его резкие, суровые черты. Но он растерялся только на одну минуту. В следующее мгновение индеец быстро нагнулся и поднял лежавшее у его ног ружье.
Теперь Баранов перестал смеяться. Броня защищала от стрел, но пули ее пробивали. Однако он не отступил. Щеки его побелели. Сгорбившись, придерживая больную руку, глядел он большими светлыми глазами в упор на противника. Словно хотел победить взглядом. Много раз он видел смерть в лицо, но никогда не была она так близко.
Но индеец не выстрелил. Ломая кусты, раздирая заросли, на поляну выбрался Гедеон. Он шел прямо на индейца, не выбирая дороги, прямой, огромный, черный. В высоко поднятой руке монах держал сорванный с груди крест. В кольцах серебряной цепи застряли клочья мха, щетинистая ветка хвои. Искры безумия блуждали в темных, расширенных зрачках.
— Бог православный... Бог вездесущий... Бог единый...
В ужасе воин припал к земле и с криком исчез. Монах продолжал двигаться. Затем, не видя больше индейца, остановился, бессмысленно глянул по сторонам и вдруг, далеко швырнув крест, упал на камни.
Баранов поднял крест, положил рядом с Гедеоном. От пережитой опасности еще дрожали руки, но он о ней забыл. Монаха в таком состоянии видел уже второй раз. После взятия крепости — возле трупов индейских детей, и вот теперь.
Пятнадцать лет назад Гедеон, в то время богатый горный заводчик Геннадий Шипулин, в припадке безумия задушил жену. Поправившись, бросил все: заводы на Урале, поместья, родню — и ушел в монастырь. Исступленным постом, истязаниями и молитвами пытался вытравить неутихающую боль. Припадки повторялись и в монастыре. Часто забирался он в покинутую церковь и по нескольку суток лежал на холодных каменных плитах. Иной раз с трудом отыскивали его в лесу или у озера. Слух о нем шел по всей округе, посмотреть на его странности приезжали купцы даже из Иркутска. Отчаявшиеся монахи согласны были объявить собрата святым, лишь бы от него избавиться и вернуться к спокойной жизни. Наконец придумали: синоду представили Гедеона подвижником, и безумный монах был направлен в далекие земли миссионером. Так он попал к Баранову.
В колониях припадки стали реже. За время перехода от Кадьяка на Ситху Гедеон сидел неподвижно на палубе, смотрел на величавый простор, синее небо в просветах парусов. В дни штормов молился, ничего не ел. Ночью, чтобы не мешать Павлу читать, уходил на бак и, прислонившись к мачте спиной, задумчиво глядел на звезды. Он вел себя спокойно и тихо, и только здесь, на берегу, вспышки безумия снова сделались частыми.
Баранов подождал, пока монах очнулся, помог ему встать. Молча вышли они из лесу. Над бухтой скоплялся туман, в молочной мути тонули острова, стих ветер. Из крепости по-прежнему доносился разноголосый гам, пылали на берегу костры.
Гедеон остановился и долго смотрел на пролив. Затем неожиданно обернулся, поднял голову.
— Пусти, — сказал он правителю. — Пойду в горы. И диким дано познать слово Христа.
Баранов поправил на больной руке повязку, застегнул полы одежды. Три года подряд просил он Санкт-Петербург прислать грамотного, дельного монаха, не сутягу и пропойцу, каких направляли в колонии. «Ученого и смиренномудрого священника, не суеверного и ханжу, — писал он еще Шелехову. — Учить слову божию и слову земному...» И снова просьба осталась неудовлетворенной. Безумный монах не годился для его широких планов. Но поселения не могли больше оставаться без церкви и священнослужителя. По крайней мере, Гедеон хоть не пытался ему мешать.
— Руби церковь, — ответил наконец Баранов. — Богу не пристало в палатке жить... — И, отойдя несколько шагов, добавил уже мягче: — Пришлют другого попа — отпущу. Такая твоя фортуна... А без церкви нельзя. Россия тут строится.
Монах ничего не ответил и молча свернул к поселку. А вечером, принимая рапорт начальника караула, Баранов узнал, что Гедеон захватил топор и вышел из крепости.
После дневного приключения правитель не мог уснуть и до самого рассвета слышал удары в лесу. Это монах рубил сосны для будущего храма. Гулкое эхо пугало зверье, ревел потревоженный сохатый.
Все дни Павел был занят на берегу. Закладывали верфь. Правитель сам хотел строить небольшие суда, чтобы не платить бешеные деньги иноземцам. На «Неве» прибыл опытный корабельный мастер, и правитель хотел построить двухсоттонный клипер для постоянных рейсов в Охотск. Корабль «Юнона», купленный при Резанове, обошелся слишком дорого, да и ушел вместе с ним в Россию. На корабле отправились и опытные офицеры Хвостов и Давыдов, поступившие на службу компании.
Такелаж на судах был гнилой. Баранов и Кусков когда-то самолично мастерили его из снастей «Св. Ольги» — двухмачтового брига, сожженного за ветхостью. Для прочности вплетали китовый ус, но шкоты и фалы рвались, лопались старые, латаные паруса. До сих пор якоря доставляли из Иркутска распиленными на части. Везли целый год на сотнях коней через тайгу, каменные хребты, топи. Иной раз во время метели караван срывался в пропасть, тогда погибали люди и труд всего опасного пути. Доставленные куски якорей сваривали в кадьякских кузнях, и часто якорные лапы отваливались во время первого шторма.
— Поставим литейню, — мечтал вечерами Павел, вскакивая и снова усаживаясь на лавку. — Якоря станем ковать, ядра лить.
Он откладывал книжку, ходил по скрипучему полу недостроенной горницы первого этажа. Сюда они перебрались с Барановым из палатки. Оплывала свеча, трещал фитиль, шатался в углу органчик, привезенный Лисянским. Тускло отблескивала золотая рама картины на грубой бревенчатой стене.
Взбудораженный, в расстегнутом сюртуке, Павел шагал по комнате, улыбаясь и хмурясь. Красные пятна на скулах становились заметней, блестели темные, продолговатые глаза. После взятия крепости он совсем переменился. Снова стал прежним, увлекающимся и деятельным, каким его знал Баранов раньше. Полночи читал, чертил планы, что-то высчитывал и утром чуть свет уже торчал на берегу рядом с неторопливым бородатым корабельным мастером.
Правитель отрывался от бумаг, от толстой счетной книги, втыкал в песочницу гусиное перо и молча глядел на крестника. Пытливые глаза его еще больше светлели, на лбу расходились складки. На некоторое время он забывал о бесчисленных делах и заботах и о главной тревоге насчет продовольствия. Лещинский, посланный с кораблем в Якутат, до сих пор не вернулся, а запасы, привезенные Резановым из Калифорнии, уже иссякли, тем более что пришлось поделиться с экипажем «Юноны».
Но Баранов ничего не говорил Павлу, не говорил никому. Незачем до поры будоражить людей. Он неторопливо обходил форт, проверял караулы, зорко и напряженно вглядывался в темень леса, в мерцающее море.
Новая крепость днем и ночью охранялась стражей. В будках по углам палисада стояли дозорные, двое дежурили у самой воды. Подальше от берега качался огонек судна. Там хранился порох. На каменном острове нельзя было выдолбить погреб.
«Крепость крепка караулом», — говорил Баранов. И хотя колоши не появлялись возле блокгауза, небольшой гарнизон из промышленных всегда был настороже. На столбе у флагштока висел корабельный колокол. Медный тревожный гул извещал об опасности, все спешили в блокгауз, запирались ворота. Наружный караул укрывался за стенами. На вытаску бревен из леса, рубку дров промышленные и алеуты ходили с мушкетами, копьями. Баранов сам проверял вооружение.
Кроме зерна и других припасов, Резанов привез из Калифорнии ром. Раз в неделю промышленные напивались, напивались и алеуты, женщины и дети. Караул несли по очереди, и не пили только дозорные. Весь гарнизон от пьянки шалел. Баранов не мог отказать в продаже буйного зелья. Люди знали о его существовании, и лучшее, что оставалось сделать, — поскорее от него избавиться. Однако компания не пожалела места в трюме — бочонков было много.
Чтобы не быть застигнутым врасплох, правитель изредка проверял стражу. Он выносил на двор котел, наполненный даровым ромом, и, когда люди валились с ног, устраивал тревогу. Если промышленный не мог даже доползти до своего поста, но оружие не выпускал, Баранов назавтра благодарил его.
— Коли пьяный лежит с мушкетом, — говорил он, — дикий пострашится тронуть. Подумает, что притворяется. А ежели без оружия, убьет.
Потерявших оружие приказывал беспощадно сечь.
И благодарил и порол публично, тут же, у колокольного столба. Для торжественности алеут Пим бил в барабан.
Ни Павел, ни корабельщик в гульбищах не участвовали. Павел с удовольствием выпивал полкружки, затем весело принимался за чертежи, а мастер аккуратно сливал свою долю в дубовую баклажку, прятал ее под сваи: дорогая штука, жалко даже пить.
К концу января киль будущего судна лежал между упорами. Из самого прочного дерева устанавливали шпангоуты. Плотничья артель достраивала казарму, здоровенный амбар для пушнины, провиантский магазин. Над домом правителя выводили трубы. Море стало бурным, часто шел снег, но бухта не замерзала. Залив круглый год был пригоден для плавания.
Баранов ежедневно приходил на верфь. Заложив руки за спину, простаивал у остова корабля, потом снова шел к крепости, в лес, на берег, где намечался поселок, где клали фундамент церкви. Весь лес на божью храмину был срублен Гедеоном. Деревья оказались настолько огромными, что половину пришлось оставить на месте порубки.
Правитель держался, как всегда, ровно, тихо, изредка хмуро шутил, но когда кругом никого не было, вынимал из кармана подзорную трубу и долго разглядывал серый, вздымающийся вдали океан.
Посланные в Якутат не возвращались, а вся надежда была на них. Не появлялся и Кусков, отплывший на «Ростиславе» искать новые лежбища морских бобров. Напуганные людьми, драгоценные стада ушли к северу.
О своем беспокойстве Баранов по-прежнему не говорил никому. Так же сам выдавал остатки провизии, обходил работы, вел ежедневный журнал, проверял сторожевые посты. А потом взбирался на голый высокий утес, наводил трубу. Ветер трепал полы его ватного кафтана, шевелил концы черного платка, завязанного под подбородком. К медному ободку стекол примерзали брови... Корабля с продовольствием не было...
Первую весть принес Лещинский. Это произошло утром. Всю ночь дул норд, нанесло снега; холодные волны, шипя, растекались по гальке, выкидывали мерзлые водоросли. Баранов только спустился со скалы. Засунув озябшие пальцы в рукава, он медленно брел вдоль утеса, обходя длинные, набегавшие языки волн. Перестук упавших камней заставил его насторожиться. Правитель отступил назад, глянул вверх. Снова посыпались камни, а потом показалась медленно продвигавшаяся фигура.
Баранов выступил из-за прикрытия. Он узнал приближавшегося человека и понял, что произошло несчастье. Удивленный, не скрывая тревоги, правитель шагнул навстречу.
— Лещинский! — сказал он хрипло. — Где судно?
Лещинский сполз вниз, приблизился к правителю и упал на одно колено. Несколько секунд он не мог ничего сказать.
— Сударь, — выговорил он наконец отрывисто и тихо. — Якутатского заселения больше не существует... Все изничтожено. Корабль, редут, люди... даже дети умерщвлены...
Шатаясь, он поднялся с колена, оперся о каменный выступ скалы. Узкие плечи его были опущены, капюшон меховой парки сполз на спину, обнажив круглый, выпуклый лоб с прилипшим завитком волос, бледные, бескровные веки.
Баранов не сделал ни одного жеста, не произнес ни одного слова, пока Лещинский рассказывал. Несколько сот колошей напали ночью на поселок, перекололи защитников форта, сожгли корабль и лабазы с мукой, приготовленной для Ново-Архангельска. Убили всех. Удалось бежать только Лещинскому и рулевому. Много дней носило их на опрокинутой шлюпке по морю, матрос утонул, а Лещинского подобрала китобойная шхуна. Капитан доставил его в соседнюю бухту. Верст пять отсюда, за мысом.
Когда Лещинский кончил, правитель молча отошел в сторону. Повернувшись к ветру лицом, не мигая, глядел на залив, на темные береговые скалы. Всплески разбившихся волн порою взлетали выше утесов, белая пена оседала на камнях. Океан отступал, затем рушился снова и снова. И все так же стояли скалы... Беспредельность борьбы... Второй раз нанесен беспощадный удар. И это произошло теперь, когда, казалось, фортуна повернула к нему свое лицо. В теплых морях друг Томеа-Меа, король благоухающих островов, давно обещал ему тихую лагуну, кокосовые рощи, подданных — белозубых, веселых островитян. Там был мирный покой...
Лещинский понемногу окреп, негромко кашлянул, но Баранов уже очнулся, спокойно, как всегда, поглядел из-под нависшего лба на своего спутника. Только над переносицей, словно трещина, залегла глубокая складка.
— Веди на шхуну, — заявил он коротко.
Лука Путаница нашел баклажку с ромом. Прошлый раз корабельный мастер забыл прикрыть ее стружками, и слонявшийся по верфи промышленный набрел на похоронку. Лука принюхался, постоял и, строго вздохнув, сунул посудину под балахон. Затем ушел в скалы. Сперва он хотел только немного отпить, а баклажку поставить обратно — вечером идти в караул, но, хлебнув кружки две, передумал. Ром он спрячет в лесу, в тайном месте, и каждый день будет наведываться. Потом Лука взгрустнул, выцедил еще с полкружки, обсосал закапанный клок бороды, сел на гнилую лесину. Все люди как люди, все гулящие, вольные. А он с бабой сюда приперся. И добро бы по своей охоте. Баба потащила казака добывать фортуну...
Лука плюнул, снова приложился к баклажке, хмыкнул, вспомнив, как громаднющая Серафима, при нападении индейцев на стан, схватила двоих тлинкитов и стукнула их лбами так, что оба упали в беспамятстве... Потом умилился. Костлявая, широкогрудая, в мужском кафтане, с подобранным сарафаном выше волосатых ляжек, она тащила его на спине через болото, отстреливаясь из пистолетов. Только выбравшись на безопасное место, заголила бедро и вырвала медный многозубый наконечник с обломком стрелы... Била, когда напивался. Зато во время его никчемных ласк лежала тихая, покорная, а после, отвернувшись, угрюмо вздрагивала.
Лука опьянел, начал петь. Он брел между корней, проваливался в трухлявую гниль, садился на подмерзший, присыпанный снегом, хрустевший мох. Сперва пел негромко, озираясь и прикрывая ладонью рот, потом осмелел. Но петь надоело. Несколько раз пробовал спрятать опустевшую наполовину баклажку. Однако сразу же доставал и, кому-то грозясь пальцем, шел дальше.
Скоро он выбрался на опушку, запутался в каменистых нагромождениях. Сквозь расщелины утесов виднелось неспокойное море, шелестел прошлогодней травой ветер, сдувал снежную пыль, но под скалами было затишно, тепло. Лука уселся на камнях, потянулся к баклажке; не найдя ее, выругался, хотел встать. Потом громко запел и уснул.
Проснулся он поздно. Тускнел на вершинах снег, вдоль горизонта протянулась зеленая полоса, гуще, темнее казался лес. Стало холодно, одубела залитая ромом, свалявшаяся бороденка.
Лука икнул, поскреб щеку. Запах спиртного прояснил память. При виде незнакомых мест промышленный забеспокоился, хотел подняться, но в следующую минуту снизу, сквозь плеск прибоя, донесся стук весел о деревянные борта лодки, голоса. Затем в просвете между скалами он увидел небольшой корабль с зарифленными парусами, несколько индейских байдар.
Лука окончательно протрезвел, подполз ближе к щели. Теперь он отчетливо разглядел и лодки, и стоявшее на якоре судно. Корабль был не компанейский, такой высокой кормы русские не строили. Стоял он недалеко у скал, видно было, что капитан хорошо знал бухту.
Тяжело нагруженные индейские лодки, глубоко зарываясь в волну, шли к берегу. Две пироги качались возле самого борта. На них копошились люди. Ни криков, ни стрельбы. Лука, подумавший сперва о нападении диких, недоумевая, глазел на необычное зрелище.
Внизу опять послышался говор, затем пыхтение людей, тащивших что-то громоздкое, сердитые выкрики. Лука опасливо перекрестился. Он понял, что спьяна забрался прямо в индейское становище, и несколько минут сидел неподвижно, стараясь даже не дышать. Однако любопытство превозмогло. Осторожно раздвинув сухую траву, он высунулся из-за камня. Индейцев уже не было. Лежала вытащенная на береговой песок шлюпка, торчали весла. Люди скрылись в зарослях.
Промышленный почесал бороду, раздумывая, что делать дальше, и снова услышал стук весел. Это причалили остальные лодки. На дне каждой байдары лежал длинный ящик, обвязанный накрест веревками, на досках виднелись какие-то знаки. Десятка полтора воинов сопровождали кладь.
Индейцы неумело взвалили ящики на плечи и, спотыкаясь, потащили вверх по тропе к лесу, куда ушла первая партия. Берег опустел. Лука забыл осторожность и страх, забыл, что нужно возвращаться в крепость. Выбравшись из-за укрытия, он ползком двинулся в лес, определяя направление индейцев по голосам. Чужой корабль, непонятные ящики распалили воображение. Ему казалось, что в ящиках индейцы несут золото. Ходили слухи, что у индейцев его видимо-невидимо и что все их боги, высотою в человеческий рост, отлиты из золота и серебра.
Лука подмигнул сам себе, представив удивление Серафимы. Уж он тогда ей покажет, кто в доме хозяин. Но тут же остыл, вспомнив белые, чистые с узловатыми тяжелыми пальцами руки жены. Он перестал мечтать и сразу подумал о возвращении. Его наверняка уже хватились — скоро идти в караул. Не явиться вовремя — высекут с барабанным боем посреди площади.
Лука вздохнул и полез обратно. Может быть, Баранов простит, когда узнает про судно и про индейцев. Чтобы поскорее выбраться на опушку, Лука свернул влево, к поросшему кустарником бугру, за которым виднелся водяной простор. Заторопившись, промышленный не разобрал направления, вышел совсем в противоположную сторону. Он негромко ругнулся, вытер шапкой вспотевший лоб, решил повернуть назад, но в это время заметил под камнем разворошенный мох, недавние следы на снегу, а чуть дальше — угол одного из привезенных ящиков.
Лука снова забыл свои страхи. Стараясь не шуметь, постоянно оглядываясь, он оттянул доску, просунул руку и, сдерживая дыхание, нащупал какие-то холодные железные предметы. Пошарив еще немного, промышленный наконец догадался. В ящике лежали ружья.
Лука отпустил доску и, встревоженный, сел на землю. Некоторое время пытался что-то сообразить. Затем подобрал полы вымазанного в грязи балахона и заторопился к крепости.
Баранов и Лещинский давно уже пробирались между каменьями. Правитель шел впереди и больше ни о чем не расспрашивал. На месте узнает сам. За много лет трудной и напряженной жизни привык доверять только самому себе. Весть о разгроме Якутата, основной базы, на которую он рассчитывал, чтобы продержаться до будущей осени, гибель корабля, людей — все это долго не умещалось в его сознании. Это было новое поражение — может быть, самое значительное. Продовольствие кончалось, маленькую крепость со всех сторон окружали враги.
Идти стало легче. Каменные утесы отступили к морю, мерзлый моховой покров устилал склон горы. Далеко впереди показались очертания бухты. Баранов знал ее. Несколько лет назад, составляя описание острова, заходил туда на парусной шлюпке. Но он все же остановился, подождал Лещинского.
— Там? — спросил он своего спутника.
Лещинский только кивнул. Он так устал за этот двойной переход, что не в состоянии был отвечать. Пот слепил глаза, дрожали ноги, нестерпимо хотелось пить. Но он крепился и ни разу не присел отдохнуть. Он знал, что правитель бросит его и пойдет один. Пусть лучше доберутся вместе.
Уже начинало темнеть. Баранов недовольно подумал, что сгоряча даже не предупредил Павла. В крепости поднимут тревогу. Он обернулся к отстававшему Лещинскому и с досадой ждал его приближения. Если бы не нужно было переводчика, отправил бы назад. Но в это время из зарослей выполз Лука.
Почувствовав себя в безопасности, промышленный долго что-то бормотал и кланялся. В подоткнутом балахоне, без шапки, с натыканными за ворот ветками кедрача для маскировки, он был похож на чучело. Только спустя несколько минут он связно рассказал о своем открытии.
Баранов выслушал его спокойно. Осмелевший Лука собирался еще приврать, как за ним гнались индейцы и он перехитрил всех, но правитель поднялся с упавшей лесины, на которой сидел, вынул пузатые оловянные часы.
— В девять будешь с отрядом там, где видел лодки, — заявил он, открывая ногтем массивную крышку. — Скажешь про все Павлу. Только ему одному... Пускай наберет себе караульных... Коли в девять часов не примечу ракеты с берега, прогоню через строй по военному артикулу. Иди.
Когда Лука скрылся на спуске, Лещинский подошел к Баранову.
— Господин правитель, — сказал он взволнованно. — Прошу наказания... Пил, ел, ничего не ведал. Злодеям доверился.
Не слушая его, Баранов стоял на одном месте, сосредоточенно растирая пальцами душистую ветку хвои.
— Будет, — заявил он наконец недовольно. — Не на своем судне плавал. Иди вперед, кличь шлюпку.
Но лодку со шхуны вызывать не пришлось. Когда они подошли к тому месту, о котором говорил Лука, на берегу все еще находилось несколько берестяных пирог, хотя индейцев не было видно нигде. Правитель уверенно спихнул ближайшую байдару на воду, поднял длинное двухлопастное весло. Второе взял Лещинский.
Еще не стемнело — высокий корпус шхуны, с косо поставленными мачтами, четко вырисовывался на светлом краю неба. Ветер переменился, дул с берега, и волнение в заливе улеглось. Легкая лодка быстро приближалась к кораблю.
На палубе, казалось, никого не было, но едва пирога поравнялась с кормой, оттуда упал конец троса, и из-за дощатого резного парапета показался тощий, высокий человек с непомерно узким лицом. От обрубка правой руки тянулась к поясу длинная железная цепочка.
Человек подошел к самому борту, наклонился, затем резко и сильно постучал остатком руки по широким перилам. Появившийся матрос кинул в пирогу веревочный трап. Все это произошло в полном молчании, никто не произнес ни слова.
Баранов поднялся на палубу первым, не спеша приложил два пальца к меховому околышку шапки.
— Шкипер? — спросил он, разглядывая однорукого и ожидая, пока переведет Лещинский.
Не отвечая, человек у борта стукнул два раза по перилам. Матрос ушел.
Баранов снова посмотрел на капитана, заложил по привычке руки назад.
— Шкипер О’Кейль. Шхуна «Гром». Филадельфия... — сказал он раздельно и вдруг открыто, весело улыбнулся. — Наслышан о тебе, капитан, крепко наслышан. Почитай всех китов до самого пролива выловил, всех соперников перестрелял?
— Господин губернатор?
— Кличут и так.
Баранов усмехался, но пока Лещинский переводил, глаза правителя внимательно и зорко следили за собеседником.
О’Кейль повернул серое узкое лицо с двумя глубокими, словно прорезанными морщинами вдоль щек, посмотрел на правителя, затем достал из кармана ключ, открыл дверь, выходившую на палубу.
В каюте было темно, хозяин зажег свечу. Баранов увидел скрипку, лежавшую на койке, огромное, во всю стену железное распятие, а рядом волосы женщины, заплетенные в две светлые косы. Шхуна кренилась, вытягивалось пламя свечи, медленно уползали в сторону косы.
О’Кейль убрал скрипку, жестом указал правителю место на койке. На Лещинского не посмотрел. Тот остался стоять возле порога.
Но Баранов не сел.
— Слушай, О’Кейль, — сказал он неторопливо, словно обдумывая каждое слово, — когда дикие напали на Михайловский редут, твое судно находилось поблизости. Ныне — у Якутатского заселения. Непостижимо.
Баранов говорил простодушно, глядя прямо в лицо шкипера.
— Может, стар я стал, худо соображаю. Однако после разгрома аглицкого форта тебя тоже называли. Покажи мне, мистер, твой груз.
Это было почти обвинение, и, переводя, Лещинский невольно зажмурился. О’Кейль еще никому не позволял говорить с собой подобным образом. За вежливый намек китайских властей о контрабанде он убил своей культяпкой таможенного надсмотрщика. Шкиперу обошлось это в десять тысяч пиастров.
Однако ничего не произошло. Баранов по-прежнему стоял, опираясь о доску стола. Шкипер молчал. Лица его не было видно. Наконец правитель перестал усмехаться, вынул часы, туже завязал концы черного платка.
— Тут, сударь мой, земля российского владения, — сказал он уже строго. — Надлежит сие помнить. Всякому суднишку стать на якорь мое дозволение требуется... Дай-ка огня.
Не торопясь, он снял с подставки большой фонарь с коваными железными узорами, сунул туда свечу.
— Ну, мистер, веди в трюм.
Лещинский снова ожидал удара, выстрелов, яростного хрипа, какой приходилось слышать ему во время перехода, но и на этот раз шкипер оставался спокойным. Казалось, он прислушивается к самому себе. Впервые за много лет натолкнулся на волю, которая была сильнее. Потом шагнул к правителю, взял у него из рук фонарь, поставил на стол.
— Там порох, — сказал он почти равнодушно. — Тридцать бочонков пороху.
И, обернувшись к двери, с силой распахнул ее своим обрубком.
— Лодка у борта, сэр. Через пять минут я могу передумать.
Ни один мускул на лице Баранова не шевельнулся. Словно он этого давно ждал. Он вынул еще раз часы. Срок, назначенный Луке, уже прошел. Как видно, промышленный не добрался до крепости. Правитель нахмурился, достал из кармана сложенный вчетверо синеватый бумажный лист, оторвал половину. Сейчас шкипер был сильнее. Чтобы не достались индейцам, нужно купить эти бочонки и дать двойную цену. Ничего не поделаешь... Он обмакнул гусиное перо, торчавшее в щели обшивки, старательно написал несколько строчек, расчеркнулся.
— Выгружай порох, — сказал Баранов угрюмо. — Плату получишь в Кантоне, у менялы Тай-Фу. Тут три тысячи испанских пиастров. Твоя взяла. Только в другой раз... — Баранов на минуту умолк, потрогал подбородок, — подумай, когда захочешь прийти сюда... Океан хоть велик, да берега становятся тесными.
Он положил расписку на стол и, не оглядываясь, вышел из каюты. Весь переезд молчал, сидел не двигаясь. Греб один Лещинский.
Было темно и холодно. Водяные брызги обдавали лицо, промокли спина и ноги. Но Баранов не чувствовал стужи...
Наутро Лука много раз терял сознание под тонкими, хлесткими шпицрутенами, вырезанными из китового уса. Он опоздал прийти с отрядом на два часа. Баранов сам руководил экзекуцией и даже не пошел проверять доставленные О’Кейлем бочонки. А позже решительно заявил Павлу, чтобы собирался на «Ростиславе» в Калифорнию. Может быть, посчастливится дойти.
— Отдашь испанцам бобров, привезешь продовольствие, — сказал он, глядя на оплывающий воск огарка. — Через месяц начнем дохнуть.
Павел ничего не ответил, свернул чертежи и вышел. У него весь день держался в ушах крик Луки, маячила перед глазами огромная Серафима, сидевшая у окна казармы с зажатым в зубах углом подушки.
Придерживая уползавшую тетрадь из толстой шершавой бумаги, часто останавливаясь — бортовая качка усилилась, — Павел медленно писал в корабельном журнале: «Ветер брамсельный. Облачно, с выпадением снега. Паруса имели гафель, фок-стаксель и кливер. Воды в боте 7 дюймов. Рапортовано о команде благополучно...»
Весь день дул попутный норд-вест. «Ростислав» шел с зарифленным гротом, судно больше не прижимало к берегу. Очертания земли смутно темнели на горизонте. Рано утром покинули Ситху. Пять тысяч бобровых шкур, бочонки с пресной водой, несколько оставшихся мешков сухарей были уложены в трюм. Ночью шел снег, на белой береговой полосе чернели фигуры провожающих. Баранов сошел с корабля последним.
— С богом, Паша, — сказал он неторопливо, под суровым, насупленным взглядом скрывая нежность. — Поспешай. Коли ветер будет, за месяц доплывешь. Разговоры поведи с монахами. Тамошние миссии большую власть имеют. Сам вице-рой испанский хлеб у них торгует. Всевозможную бережливость в делах соблюдай, однако не скупись. Русские не сквалыжничают, и благоприятное понятие о нас поперед всего.
Он еще раз проверил шкоты и фалы, осмотрел четыре небольшие пушки, установленные на палубе, крюйт-камеру — тесный дубовый закуток в дальнем уголке трюма.
На берегу толпились почти все обитатели крепости. Люди знали о якутатском бедствии, знали о рискованном походе «Ростислава». Плавание зимой на одномачтовом судне было тяжелым и опасным. Даже Лука выбрался из казармы. Тщедушный и тощий, он через два дня после порки уже поднялся и развлекал промышленных враньем о своих приключениях. Помог ему и ром, присланный Барановым через Нанкока. Лука и князек напились, а потом хвастались друг перед другом, пока не заснули возле пустой баклажки.
Гедеон стоял в стороне, на обледенелом голыше-камне. Мятая скуфья монаха покрылась изморозью, серебристая парчовая дорожка непривычно белела поверх темной рясы. Он отслужил молебен и, не снимая епитрахили, пришел из недостроенной церкви прямо на берег. Стояла на пристани и Серафима. Укрывшись медвежьей шкурой, в длинном холщовом сарафане, высокая, сильная, она глядела поверх голов провожающих на белые гребни волн. В черных, широко открытых глазах затаилась тоска...
Павел закрыл журнал, положил в сундучок, где хранились мореходные инструменты, сел, устало распрямил спину. Каютка маленькая, стоя не поднять головы.
Вахта его кончилась, сейчас наверху Лещинский, но Павел не ложился. Первое самостоятельное плавание, трудный, нехоженый путь. Опасности не страшили, привык к ним с тех пор, как научился ходить. Хотелось справиться, показать пример старым, опытным воякам. Многие из них все еще недоверчиво косились... Борьба бодрила. Казалось, что он один способен выполнить такую задачу. Беспокоило другое. Последние дни он видел, что Баранов почти не говорил, ходил согнутый, угрюмый. Ночью просыпался, шарил под подушкой, где лежали ключи от лабаза, долго ворочался. Наказания за проступки усилились. Страх перед правителем нарастал, иной раз трепетали даже привычные к жестокостям промышленные.
Начинался скорбут. Больных уже было больше десятка. Чтобы заставить двигаться, правитель придумал для них занятие: топтать дорожки в неглубоком снегу. По двое, держась за руки, брели они от столба во дворе крепости, оставляя на пушистой белизне неровные, петляющие следы. На постройке церкви и на верфи работало теперь вдвое меньше людей. Гедеон таскал самые тяжелые бревна, уходил всегда последним. Снова вблизи крепости появились индейцы. Шепотом передавалось известие, что ночью видели за мысом огни неизвестного судна...
В тонкие борта била волна, скрипела мачта. Сквозь плохо пригнанную дверь каюты прорывался ветер, слышно было, как свистел в снастях.
Павел развернул карту, долго глядел на ломаную линию материка, на рифы и островки, помеченные вдоль всего берега. Карта была неточной, промеров никто не делал, близость земли увеличила опасность плавания. Вчера ветер прижал судно настолько близко к островам, что пришлось несколько раз менять курс, чтобы не попасть в береговое течение. Вся команда, Лещинский и Павел не отдыхали ни минуты.
Лещинский советовал уйти подальше в море. Если заштилеет, сильная зыбь погонит на камни, без ветра нельзя будет лавировать с такой малой парусностью. В плавание напросился он сам. Когда-то, служа еще компании Ласточкина, ходил на бриге до Ванкуверовых островов. Он скромно, с достоинством предложил Баранову свои услуги. После гибели Якутата, истории с О’Кейлем держался понуро, говорил тихо и печально, словно потерял близких людей.
— Поеду, господин правитель, — сказал он вечером. — Скудные свои возможности к делу приложу... Самому искусному навигатору неведомые воды бывают губительны.
Целый час просидел Павел в каюте над картой. Придет время, он закончит корабль, сделает промеры, составит настоящую карту, свою, русскую, пошлет в Санкт-Петербург. «Штурман Павел Прощеных», — прочтут в адмиралтейств-коллегии. А в навигаторских классах по ней будут решать задачи кораблевождения у далеких неизведанных земель.
На мостике было мокро и холодно. Судно зарывалось форштевнем в серо-зеленые волны, верхушки их заливали палубу. Ветер был по-прежнему ровный, поднялись и посветлели тучи. За сутки прошли всего двадцать немецких миль. Теперь попутный ветер поможет наверстать упущенное. Павел приказал убрать рифы на гроте.
— Команду подает вахтенный начальник, — спокойно сказал стоявший у румпеля Лещинский.
Павел живо обернулся, посмотрел на помощника и вдруг покраснел. С первого раза не понравился ему покорный, со скрытой насмешкой, круглолобый Лещинский.
— Здесь только один начальник, сударь! — ответил он сухо и отошел в сторону.
С полной оснасткой «Ростислав» пошел круче, волны обдавали его пузатую палубу, намок и обледенел до половины кливер. Земля теперь виднелась совсем близко, усилился ветер.
После полудня встретили стадо морских котов. Поздней осенью они покидают лежбища и уходят в море. Громадная серая масса колыхалась до самого горизонта. Протяжный, несмолкающий рев заглушал посвисты ветра. Впереди стада держалось множество отдельных котов-«секачей» — старых крупных самцов.
Вся команда столпилась у борта. Зрелище было привычное, но всегда волнующее. Дорогой зверь, бесчисленное богатство. Матросы, Павел, не отходя, следили за движением стада. Низенький боцман с морщинистым красным лицом громко сопел и без конца вытирал ладонью заросшую волосом шею. Один только Лещинский не поддался общему возбуждению. Он глядел на прояснявшуюся каемку неба вдали, хмурился. Крик котов предвещал ненастье. Раза два, не выпуская румпеля, доставал из-за пазухи зрительную трубу, торопливо шарил по пустынному океану.
Неожиданно пошел снег. Густая пелена укрыла небо, не видно стало парусов. Кругом была белая секущая муть, где-то позади замирал рев котов. Потом он затих совсем. Скрипела рея, глухо плюхались волны, свистела колючая снежная крупа.
Павел не сходил с мостика. Напялив капюшон парки, он стоял рядом с Лещинским, напряженно стараясь разглядеть берег. Но в белесом снежном куреве ничего не было видно. Единственное, что оставалось сделать, — уклониться от курса на запад.
— Отдать кливер! — крикнул он, не глядя в сторону Лещинского. Тот с самого утра советовал уйти подальше в море. Но Павел тогда его не послушал.
Ветер вырывал из рук мокрую, тяжелую холстину, двое матросов с трудом тянули обледенелый шкот, носовая волна сбивала с ног. Однако судно послушно легло на другой галс и, переваливаясь, почти черпая бортом воду, круто повернуло в открытое море.
Снег перестал падать. Кругом лежала вздымающаяся водяная равнина, исчезли очертания берега. Ветер стал резче, порывистей. Тучи плотно укрыли небо, и только на самом краю обозначался узкий просвет.
«Ростислав» лег на прежний курс. Павел сменил у румпеля Лещинского, приказал обколоть со снастей и палубы ледяную кору. С беспокойством следил за надвигающейся непогодой. Ветер дул теперь неровно, то затихая так, что повисали паруса, то снова усиливаясь с каждым порывом. Волны становились длиннее и выше, темные провалы избороздили океан.
— Шторм будет, Павел Савелович, — торопливо шепнул боцман, поворачиваясь к ветру спиной. — Отстояться бы.
Павел сам думал о бухте. Но берега были неизвестны, близился вечер. До темноты все равно не отыскать стоянки.
— Обогнем мыс, — ответил он коротко и облизал соленые губы.
Придерживаясь за трос, боцман спустился с мостика. В его молчаливом уходе Павел почувствовал осуждение. Старый моряк не надеялся на командира. Это уже второй. Лещинский — тот явно не хотел покидать румпеля. Павел опять покраснел, ему стало жарко. Откинув мокрую прядь волос, крепко держась за румпель, он впервые со страхом огляделся.
Быстро темнело небо. Давно пропала на горизонте светлая полоса. Ветер как будто стал тише, но волны уже достигали низких, нависших над морем туч. Шипящие гребни становились прозрачными. Тяжелее и медленнее поднималась палуба, порывисто уходила из-под ног. Павлу вдруг захотелось вернуть боцмана, посоветоваться со стариком, плававшим здесь не в первый раз, но гордость, боязнь показаться неопытным удержали его. Он вытер подкладкой кафтана лицо, нагнулся к компасу.
— Парус! — неожиданно крикнул марсельный, крепивший на рее блоки. Обхватив ногами балку, матрос повис над пучиной, возбужденно размахивая свободной рукой.
Павел поспешно обернулся. Суденышко вскинулось на вершину волны, и справа по борту открылось белое пятно парусов. Спустя некоторое время можно было различить и судно. Это была шхуна с косо поставленными мачтами, идущая по тому же курсу.
Корабль приближался. Выкрашенный в черный цвет, без единого светлого пятнышка на узком, длинном корпусе, он напоминал военный корвет. Белизна парусов подчеркивала его строгие, четкие линии. Судно шло с полной оснасткой, быстро приближаясь к «Ростиславу».
В первую минуту Павел обрадовался. Океан не был пустыней, надвигавшийся шторм не казался страшным, но потом, с каждым кабельтовым, уменьшавшим расстояние между кораблями, неясное беспокойство все больше и больше овладевало им. Шхуна шла в полном безмолвии, без флага, без обычного оживления на палубе. Словно белый, молчаливый призрак.
Павел приказал поднять свой флаг. Трехцветное полотнище взвилось над мачтой, затрепыхало по ветру. Но чужой корабль не отвечал. Там все осталось по-прежнему.
— Зарядить пушки! — скомандовал вдруг Павел и увидел, как суеверно перекрестился боцман.
Шхуна продолжала приближаться, уже отчетливо видна была на носу под бушпритом резная деревянная фигура какого-то бога... Водяной вал вскинул суденышко. В ту же секунду сверкнул над шхуной огонь, ядро разворотило борт «Ростислава».
Павел упал, но сразу же поднялся, ухватил румпель. Худшие опасения подтвердились.
— Отдай шкоты! — закричал он высоким мальчишеским голосом. — Все наверх!
С окровавленным лбом — падая, он содрал кожу с виска, — вздрагивая от возбуждения и неожиданности, юноша налег на румпель, пытаясь повернуть судно. Ему это почти удалось. Второе ядро врезалось в волны. Бот лег бортом на воду и, скрипя обшивкой, тяжело поднялся. Однако шхуна без всяких усилий повторила маневр, новое ядро сорвало кливер. Обломки реи, мокрая холстина грохнулись вниз, повисли на искалеченном борту. Потом их унесло в море.
Цепляясь за изорванные снасти, за палубу, боцман пробрался на мостик. Упавшей реей переломило ногу, ушибло спину. Старик ухватился за трос, вытер кровавую слюну.
— Не уйти, — сказал он, с трудом шевеля губами. — Выкидывайся на каменья... Корсар это... Кончит...
Лещинский оттащил потерявшего сознание боцмана в каюту.
Павел видел, что «Ростиславу» действительно не уйти. Но сдаваться он не собирался. Все надежды Баранова, оставшихся на Ситхе людей были обращены на этот рейс, на маленький бот, на него, на Павла. Гнев и ярость охватили его. Напасть на русское судно, в русских водах!
Он торопливо огляделся. Огромная водяная стена подняла «Ростислава», с высоты ее виднелся вспаханный, почерневший океан, совсем близкая, закрытая парусами шхуна... Тогда он решился.
— К орудиям! — стараясь перекричать вой ветра, налегая изо всех сил на румпель, крикнул Павел. И пока растерянные матросы добрались до пушек, он повернул бот и ринулся вместе с водяной лавиной вниз, на врага.
Мелькнули паруса, черный высокий борт корабля, длинный, однорукий человек, ухватившийся за тали, повисшие на снастях люди...
— Огонь! — скомандовал Павел и закрыл глаза.
Из трех пушек блеснуло пламя, бот дрогнул, качнулся. Гул залпа на мгновение заглушил треск столкнувшихся кораблей. Медленно раскололась и рухнула мачта шхуны. Валились обломки, свистели, извиваясь, концы снастей.
Лещинский припал к трапу, закрыл руками голову. Сумасшедший мальчишка утопит их всех. Дерзость нападения, внезапность, когда победа была на стороне шхуны, ошеломили его. Он только и успел выскочить из каюты.
Когда наконец он поднялся, бот уже был далеко от своего врага. Со срезанным начисто бушпритом, единственным уцелевшим гафелем, суденышко неслось на высокой волне. Позади, в наступившем мраке, чуть приметно белели на двух теперь мачтах паруса корсара.
А Павел стоял на коленях — ударом его сшибло с ног — и не выпускал румпеля. Холодные брызги смешивались с кровью, сочившейся из виска, парка была разорвана, черные волосы слиплись на лбу, обледенели. Он перестал быть мальчиком, отчаянным и неустрашимым, он стал мужчиной, выполнявшим свой долг.
Шторм налетел ночью. Огромные валы с грохотом неслись в темноте, рушились водяные стремнины. Выл и свистел ветер. Вода заливала палубу, с неистовой силой швыряла суденышко вниз, вскидывала, снова влекла. Метались обрывки снастей, клочья истерзанных парусов. Паруса не удалось зарифить, буря сорвала их вместе с реей.
Павел привязал себя к румпелю. Двоих матросов унес ураган, а может быть, придавило обломками. Павел ничего не знал. Не выпуская румпеля, впившись в него окостеневшими пальцами, по пояс в воде, держался он на небольшом помосте. Компасный фонарь еще мигал, впереди мерцала мокрая мачта, билась белесая пена. Дальше ничего не было видно.
Шхуна давно потерялась в гудевшей темени. Буря прервала побоище, и оба корабля боролись теперь со стихией. После схватки с корсаром бот был полуразрушен, гибель последнего паруса, почти половины команды довершила его судьбу. Остались Павел, Лещинский, умиравший боцман и трое матросов в кубрике, тупо и равнодушно ждавших конца.
Павел нечеловечески устал. Если бы не веревка, державшая его у рулевого управления, его снесло бы в пучину. Иной раз, когда «Ростислав» долго не мог подняться, юноше хотелось развязать узлы троса, перестать сопротивляться. И только остатки сознания, мысль о людях, лежавших внизу, под палубой, время от времени заставляли его судорожно цепляться за румпель.
Вот так же, когда ему было двенадцать лет, трепала их буря у Алеутских гряд. Баранов привязал его вместе с собой у руля, команда, промышленные держались за мачты — каюта и трюмы были затоплены. Двое суток носились они по морю, потом тайфун швырнул судно на камни. Корабль бился о рифы, раздвигалась и сжималась треснувшая палуба, в щелях давило людей. Баранов приказал срубить мачты, строить плот, но плот разметало по заливу, люди погибли. Дочку штурмана, ровесницу Павла, бросил бурун на утес с такой силой, что у нее от удара оторвало обе ноги. Когда буря утихла и Баранов с Павлом выбрались на берег, мальчик долго и зло кидал в море камни, словно хотел ему отомстить. Затем обратился к правителю.
— Крестный, — заявил он с хмурой решимостью, — вырасту — железный корабль куплю. Все каменья изломаю.
Павел не выпускал руля. Иной раз волна накрывала судно и казалось, что «Ростислав» больше не поднимется. Вода неслась стремительным потоком, заливала румпель. На какую-то долю минуты человеческая воля гасла, ослабевали мышцы, Павел переставал ощущать действительность. Представление о реальном поддерживали только хилый, вздрагивающий огонек компаса и улетающий звон корабельного колокола. Вскоре фонарь потух, умолк и сорванный колокол. А потом сквозь грохот сшибавшихся волн проник и не уходил мерный, однотонный гул.
Павел понял и медленно разжал пальцы. Это ревели буруны. «Ростислав» несло на берег; скалы, как видно, находились совсем близко.
Несколько секунд юноша стоял не двигаясь. Ничто не могло спасти обреченное судно. Не было парусов, погас огонь, кругом бушующий, осатаневший мрак... Однако воля к жизни брала свое. Обхватив руками румпель, Павел долго, мучительно работал. В памяти держались деления компаса, румбы. Ему казалось, что еще можно оторваться от скал. Осунувшийся, в одном обледенелом кафтане — парку давно сорвала волна, — задыхаясь, то вскакивая, то припадая грудью к мокрому румпелю, помогая ногами, командир «Ростислава» пытался бороться.
Гул становился неотвратимым. Судно неслось в середину бурунов, сверкнул в темноте среди белой пены голый утес. Удары кормой и днищем, а потом рев стал стихать, бот закачался на короткой волне, черкнуло о подводные камни. Ветер внезапно прекратился, исчезли водяные горы, крупная зыбь сменила разбушевавшийся океан. «Ростислав» очутился в бухте.
Павел все еще продолжал сжимать румпель. Случившееся медленно проникало в сознание. И только когда Лещинский, оторвавший крышку люка, бросился к якорям, юноша очнулся. Негнущимися пальцами, зубами распутал он узлы веревки, которой был привязан, ползком добрался к помощнику. Вдвоем они отдали якорь.
Но канат оказался неукрепленным, только один раз был обернут вокруг брашпиля. Трос высучивался с необычайной скоростью. Стуча зубами, как в лихорадке, Павел сунул свой кафтан под ворот, Лещинский бросил шинель. Не помогло. Судно продолжало нестись к берегу... Лишь вторым якорем удалось закрепиться.
Когда наконец разогнули спины, Павел протянул руку Лещинскому.
— Вы... — сказал он взволнованно, — я буду звать вас Федор Михайлович... А меня зовите Павлом. Я весьма повинен... — Он замолчал, вытер разорванным подолом рубашки лицо.
Лещинский ничего не ответил, торопливо и крепко двумя пальцами пожал его холодные, распухшие пальцы. Затем уверенно прикрикнул на матросов, уже возившихся с запасным якорем.
Павел совсем промерз. Только теперь почувствовал, что весь дрожит. Подняв кафтан, он заторопился в каюту переодеться, но вдруг остановился на мостике, вскрикнул. Лещинский и матросы подняли головы.
— Гляди! — шепнул Павел, указывая на правый борт.
Далеко в темноте, то появляясь, то пропадая, мерцал небольшой огонек. Это был бортовой фонарь шхуны. Корсар, как видно, хорошо знал бухту и спокойно пережидал здесь бурю.
Осторожно, чтобы не скрипнуть досками узкого трапа, Лещинский поднялся по лестнице, сдвинул крышку люка, осмотрелся. Бот раскачивался и скрипел, била в борт волна, кругом темно и пусто. Лишь по-прежнему в ночном мраке золотилась колеблющаяся световая точка. Помощник шкипера выбрался на палубу, тихонько опустил крышку. При движении плащ у него распахнулся, на секунду блеснул оранжевый глазок фонаря.
Лещинский поспешно запахнул полы одежды, некоторое время стоял возле люка. На палубе никого не было, хлопали обрывки снастей, где-то далеко, за невидимыми скалами, гудел океан, глухо ревели буруны. Мерно стучала внизу помпа.
Час назад, когда заметили огни корсара, Павел созвал оставшуюся команду и приказал заняться исправлениями повреждений. На рассвете надо незаметно покинуть бухту. Двое матросов были поставлены на откачку воды из трюма, третий вместе с Павлом сшивал старый запасной парус, Лещинский заделывал течь. Наружные работы оставили до утра. Мачта и руль уцелели — это было самое главное.
Только боцман неподвижно лежал на узкой койке. У него был разбит позвоночник. Старик тупо и безнадежно стонал. Тонкий огарок озарял его вытянувшееся лицо, серые обескровленные губы. Изредка он умолкал, медленно шевелил пальцами. Ему недолго оставалось жить.
Убедившись, что никто не приметил ухода, придерживаясь рукой за обломки перил, Лещинский приблизился к борту, обращенному в сторону мелькающего огонька, вынул из-под плаща фонарь. Сквозь толстые, защищенные сеткой стекла сочился мягкий, неяркий свет. Подняв фонарь над головой, Лещинский несколько раз взмахнул им, словно проводя черту, затем быстро опустил вниз, привязал к борту.
Дальний огонь продолжал мигать по-прежнему. Все так же плескалась волна, шумел ветер, выстукивал внизу насос. Завернувшись в плащ, сливаясь с темнотой, Лещинский ждал. Он привык ждать. Пятнадцатилетним подростком ждал смерти аббата, своего воспитателя, чтобы овладеть его экономкой, смиренно-развратной рыжей Франческой. Не дождавшись, проник в спальню, убил появившегося на пороге аббата. Ждал у публичных домов Вены, где продавала себя Франческа, потом сам научился торговать ею. Троих, побогаче, прирезал. Авантюрист, не знавший ни родины, ни нации, в конце концов перебрался в Россию, попал на каторгу. Ждал на Соликамских рудниках побега каторжан-политических. Выдал их. Получил свободу, принял православие. Тридцатилетний, умный, бывалый, водил корабли в Японию, на Алеутские острова.
Тихий и скромный с сильнейшими, наглый и жестокий со слабыми, он был угоден своим хозяевам. Грабеж превосходил торговлю, бобровые шапки и воротники пахли кровью, но для разбойников туземцы не были людьми. Шкипер судна, на котором служил Лещинский, ставил спина к спине нескольких алеутов, стрелял в них из штуцера. Хотел испытать, «в котором человеке остановится пуля». Пуля застревала в четвертом. Вырывал глаза юношам, заглядывавшимся на его любовницу. За обедом распорол живот алеутке, съевшей приготовленный ему кусок китового мяса.
Лещинский смотрел, улыбался и ждал. Мерещился свой корабль, остров, могущество и власть.
Баранов прикончил хищников. Лещинский перешел к Баранову. Доверие правителя могло дать все. Могло, если бы не вернулся Павел. Неужели О’Кейль опять прозевает?..
Лещинский недолго стоял у борта. Свет на шхуне неожиданно исчез, вместо него появились сразу два огонька, быстро погасли. Помощник облегченно вздохнул, снова поднял фонарь, поводил им в воздухе, затем спокойно швырнул в море.
Всю ночь стучала помпа, сшивали парус. Несмотря на разбитый борт, воды в трюме оказалось немного, пробоина была у самой палубы. Груз тоже не пострадал. Связки бобровых шкур Лещинский отлично разместил при отплытии. Уцелели припасы.
Павел часто выходил на палубу, всматривался в непроглядную темень. Никаких признаков близкого рассвета! Тяжелые облака укрывали небо, спускались до самой воды. Погас и огонь на шхуне. Казалось, ночь будет тянуться всегда. Боцман уже не стонал, лежал с широко открытыми мутными глазами. Мигала свечка.
Когда наконец за кормой посветлело, Павел помог вытащить наверх холстину, достал подзорную трубу. Пока матросы возились у реи, юноша тревожно пытался разглядеть бухту. Но темнота еще не рассеялась, смутно проступали очертания корабля. Зато стало тише, шторм прекратился, не гудел ветер.
— Опустить лот! — негромко распорядился Павел и сам пересчитал узелки.
Глубина оказалась достаточной — двенадцать футов. Но течение было очень сильное. Натянутые якорные тросы торчали из воды, словно железные прутья. А как только окончательно рассвело, выяснилось, что бот почти чудом проскочил рифы, через которые теперь не пройти. Впереди и с боков высились острые, изъеденные прибоями камни. Судно находилось в ловушке, и только канаты двух якорей удерживали его от неминуемой гибели.
Лещинский побледнел, смахнул капли пота, выступившие на его круглом, желтоватом лбу. Холодная страшная смерть была совсем близка. Искренне перекрестившись, подошел к начальнику.
— Фортуна, Павел Савелович. Святое чудо!
Все еще не в силах справиться с дрожью, он повел плечами, плотно запахнул плащ.
Павел не ответил. В скудном пасмурном свете зари увидел медленно приближавшуюся шхуну. Теперь, пожалуй, все... Сопротивление безнадежно, у корсара втрое больше людей, пушки. На «Ростиславе» всего пять человек и каронада, сохранившаяся после шторма.
Команда тоже заметила судно. Люди оставили парус, молча стояли у мачты. Корабельный плотник, чернобородый горбун, то завязывал, то развязывал пояс, затянутый поверх меховой кацавейки, словно не знал, куда девать руки. Остальные держались спокойно.
Лещинский вдруг отвернулся, на мгновение опустил веки. Слишком блестели глаза. Затем подошел к Павлу и, не говоря ни слова, расстегнул кафтан, вырвал подол белой нижней рубахи, протянул лоскут.
Павел понял. И если до этой минуты он колебался — дерзкий порыв боролся с ответственностью за судно, за жизнь людей, с крохами надежды на милость пирата, — сейчас он окончательно решился. Стало легко и просто. Далеко отшвырнув лоскут, он спрыгнул с мостика на палубу, где сгрудилась команда.
— Господа матросы! — сказал он взволнованно и громко. — Благодарю вас всех от доброго сердца... Не мне и не правителю нашему вы все служили. И я сам... Наш флаг мы не опустим. Корсару потребен груз, судно топить он не будет. Подойти мешают ему каменья. Решайте, господа матросы!
Лещинский видел, как стоявшие у мачты зашевелились, корабельный плотник выскочил вперед, швырнул о палубу кушак, потом шапку, кинулся к уцелевшей пушке. Остальные побежали за мушкетами. Несколько связок бобровых шкур поместили вдоль борта, за ними можно было укрыться от пуль и осколков ядер. И вовремя. Подойдя к ближайшим рифам, шхуна открыла по «Ростиславу» огонь. Однако, как и предвидел Павел, корсар не стрелял ядрами: боялся потопить драгоценный груз. Палили из мушкетов и пищалей.
С бота не отвечали. Павел ждал, что пират спустит шлюпки, тогда можно будет бить наверняка. Возбуждение улеглось, люди были защищены тюками, спокойно ждали. Лежал с ружьем и Лещинский. Досада и злость обуревали его, но он крепился и даже помогал командиру заряжать приготовленные в запас мушкеты.
Стало совсем светло. Берег находился всего в нескольких кабельтовых, был хорошо виден. Песчаная полукруглая бухта, густой лес. Мир и покой стояли кругом, лишь возле самой земли, на бесчисленных подводных скалах гудел и бесновался прибой да не умолкая ревели буруны.
Сражение неожиданно затягивалось. Стихший под утро ветер снова окреп, увеличилась зыбь. Рваные облака нависли над самой бухтой, брызнули сухим колючим снегом. Шхуна вынуждена была отойти подальше от камней. Бросить якорь. На некоторое время там все затихло.
Павел повеселел, приказал матросам раздать сухари, по чарке рому. Чтобы скрыть горделивую радость по поводу своей проницательности, нарочно хмурился, помогал установить каронаду. Маленький бот превратился в крепость.
Однако передышка продолжалась недолго. Внезапно, когда команда «Ростислава» кончила свой немудреный обед, над бортом шхуны появились два клуба дыма, и чугунные осколки, свинец со свистом и скрежетом пронеслись по палубе бота, смели всю носовую часть укреплений. Матрос, сидевший у пушки, упал и больше не поднимался. Все лицо его превратилось в кровавую массу... Корсар бил картечью.
Следующий залп ранил плотника, очистил палубу от связок шкур. Осколком разбило в руках Павла мушкет. Еще один выстрел, а потом со шхуны спустили две шлюпки.
Сопротивление стало бессмысленным. Лодки, наполненные вооруженными людьми, уже подходили к суденышку с двух сторон. Через несколько минут пираты будут на палубе... Тогда Павел вытащил нож и пополз к брашпилю, чтобы обрубить канаты. «Ростислав» разобьется на камнях, но не достанется врагу.
Он не дополз. Высунувшись из люка, куда укрылся от залпов картечи, Лещинский выстрелил ему в спину. Павел вскинулся, уронил нож и медленно свалился за борт. Слышно было, как плеснуло море.
Чем больше в крепости разрасталась цинга, тем упорнее правитель боролся. Уже не было слышно резкого крика воронов, редко пролетал белоголовый орел, затихли чайки. Люди съели все, что могло идти в пищу. Под прикрытием крепостных пушек ежедневно выезжали партии алеутов ловить палтуса и треску, но лов был ничтожен. Рыба ушла далеко за острова. Число заболевших росло, десять человек похоронил Гедеон на новом кладбище за палисадом.
Баранов вскрыл последний запас — мешок пшена и бочонок патоки. Скудными порциями липкой каши кормили цинготников, из еловых шишек варили пиво. Здоровые не получали ничего. Две недели прошло с тех пор, как отплыл Павел. Осталось ждать еще не меньше восьми.
Работы по достройке форта Баранов не прекратил. Индейцы через тайных лазутчиков узнали о положении в крепости, несколько раз пытались напасть врасплох. Последняя стычка тянулась два дня, тлинкиты проникли за внешнюю стену, сожгли часть палисада. Разъяренные битвой, в деревянных изукрашенных масках, они лезли со всех сторон, не отступая перед огнем каронад и пищалей.
Самый жестокий бой вспыхнул возле недостроенного корабля. Видно было, что тлинкиты хотели его зажечь. Индейцы забросали судно горящими смолистыми ветками, пускали зажигательные стрелы, но корабль был укрыт старым парусом, пожара не вышло. Все же кое-где загорелись стружки, сухие, припасенные для настила палубы доски. Пока корабельщик и плотники тушили огонь, нападающие кинулись к незащищенному судну. Там осталась только Серафима и двое раненых алеутов.
Обернувшись на крики, корабельный мастер в отчаянии выдрал половину волос из своей бороды. Десятка два воинов, голых, неистовых, карабкались по бревнам на борт. И вдруг дикий вопль заглушил все. Пронзительный и страшный, он долго замирал в лесу. Потом над бортом показалась Серафима. В руках у нее было громадное, теперь пустое, ведро. Женщина вылила расплавленную смолу на обнаженные спины врагов.
У палисадов штурм тоже не удался. Индейцы отступили по всем направлениям.
В этой битве погиб младший сын Котлеана, тонкий, быстроногий воин, почти мальчик. Радостный и стремительный, откинув маску, бежал он на приступ...
...Старый вождь неподвижно стоял на скале. Обвис плащ, поникло белое перо на головной повязке. Он не видел убегавших воинов, не слышал звона крепостного колокола, возвещавшего окончание боя. В великих лесах предков будет теперь сражаться маленький воин. Отрада тускнеющих глаз, свет и тепло среди надвигавшейся стужи... Станет холодным огонь очага, молчаливым, пустым жилье. Нестерпимой будет радость врагов.
Потом он спустился вниз и пошел один к крепостным стенам, чтобы взять труп сына. Но убитого уже нес Кусков. Баранов распорядился передать тело индейцам. Старик молча взял мертвого юношу на руки, прикрыл плащом. Выпрямившись, посмотрел на большого, серьезного Кускова, тихонько стоявшего в стороне, хотел что-то сказать. Морщины вокруг рта стали не такими резкими. Затем вождь высвободил одну руку, приложил ее к сердцу и, повернувшись к лесу, прямой и напряженный, понес свою горькую ношу.
После этого индейцы больше не появлялись. Казалось, покинули остров навсегда. Однако Баранов продолжал укреплять форт. Палисады протянулись далеко в лес, до маленького глубокого озера. Возле него правитель наметил построить редут. На морском берегу, в защиту от нападения со стороны бухты, воздвигали блокшифы.
Баранов хотел обезопасить новое заселение до наступления лета. Начинается лов морского зверя, люди уйдут на промысел, останется лишь небольшой гарнизон. Индейцы снова попытаются отбить крепость. Правитель знал, что Котлеан не сложит оружия. Старый вождь упрямо и свирепо боролся уже не один год, и не только за берег и острова. Он боролся за старую жизнь. Русские несли новую. Они гибли и защищались, кровью своей заливали найденную землю, но продолжали строить и созидать... Они становились опасными, потому что были непоколебимы.
«Народ, который в состоянии предпринять такие путешествия... — как много лет спустя говорилось на заседании конгресса Соединенных Штатов, — часто по едва проходимым горам и по ледовитым морям, во время таких бурь и снежных вихрей, что зрение и на несколько шагов не может досягать, этот народ упорно и мужественно отстаивал открытые им земли...» Такой народ был серьезным противником и еще более опасным потому, что с побежденными поступал как с братьями...
Люди ослабли настолько, что небольшое бревно тащили всей артелью, через несколько шагов садились отдыхать. Но Баранов не освобождал от работы никого. Даже больных, которые могли еще встать, заставлял убирать щепки, все время двигаться — единственное лекарство, какое он знал против скорбута.
Вялые, с отекшими лицами, десятки людей шли один за другим, словно арестанты на прогулке. В руках каждого из них был пучок желтых подмороженных стружек. Некоторые иногда оживлялись. Это не было бессмысленное топтание дорожек: пухлая куча росла, потом ее зажигали...
На церковной стройке трудился один Гедеон. Он похудел, ряса висела на нем рубищем, заострились скулы, жесткая поросль бороды и усов побурела, но монах без устали стучал топором. Чем он питался — никто не знал. Даже при редких, случайных раздачах пойманной рыбы никогда не подходил к лабазу. Один только раз Лука, тоскливо бродивший с ружьишком по скалам, видел, как Гедеон, лежа на заснеженном мху, сосал прямо с кустов мерзлую бруснику. Словно отощавший медведь.
Вечером, проверив караулы, Баранов запирался у себя в доме. Рядом со спальней, где он недавно ночевал с Павлом, находилась большая низкая комната — зал. Огромные болты, тяжелые ставни на узких окнах-бойницах напоминали средневековый замок. Массивные квадратные брусья на потолке усиливали впечатление. На стенах висели картины, в углу помещался шкаф. Множество книг в желтых переплетах, с надписями на разных языках отблескивали золотым тиснением. В полумраке зала неясно мерцал мрамор двух голых нимф.
Баранов садился на скамью возле камина, грел руки. В громадном очаге, сложенном из тесаных камней, трещали поленья душмянки — аляскинского кипариса. Тепло и свет распространялись на всю комнату. Вспыхивали и разгорались угли. Правитель брал книгу и долго читал, потом мерно и тихо шагал по залу, задумчиво поглаживая лысину. Далеко за полночь просиживал он у камина. Догоравшие угли озаряли его усталое, измученное лицо, листы книги, часто раскрытой все на той же странице.
...Я вижу умными очами —
Колумб Российский между льдами
Спешит и презирает рок.
Ломоносов, Державин... Славу отечества воспевали в Санкт-Петербурге, блистательном, пышном, богатом людьми, кораблями... А здесь — лесистый пасмурный берег, умирающие от голода люди, сыновья той же короны... Лисянский, Резанов, корабли — каким все это сейчас казалось далеким...
Когда одиночество было невмоготу, беспокойство за Павла, тревожные мысли о людях, о колониях становились гнетущими, правитель созывал своих старых соратников, выносивших лишения и голод не в первый раз. Выслушав рапорт старшего по караулу и установив на следующий день пароль, Баранов рассаживал гостей у огня, доставал ром. В большущем котле варился над огнем пунш, молча сидели промышленные, молча пили. Затем правитель вставал, подходил к Кускову:
— Споем, Иван Александрович.
Медленно, словно нехотя, выходил он на середину зала и, откинув голову назад, низенький, сосредоточенный, затягивал свою собственную, сочиненную еще в Уналашке песню:
Ум российский промыслы затеял,
Людей вольных по морям рассеял...
Гости становились в круг, сперва тихо, затем все громче и громче подхватывали дерзкие, мечтательные слова. Снова светило солнце, гудел в снастях ветер, впереди была вся жизнь...
Но поговорить о своих планах, делах, о прочитанных книгах было не с кем. Промышленные — преданные, верные товарищи — умели сражаться, бить зверя и пить. За них думал правитель, и они потели, топтались и облегченно вздыхали, когда, нахмурившись, он под конец откладывал книгу. Внимательней всех был Кусков. Большой и смирный, он сидел на скамье не шелохнувшись, изредка потирая широченной ладонью лоб, но сам не говорил ни слова. Правитель скоро потухал, присаживался к огню и весь остаток вечера молчал.
Баранов давно хотел обучить разным наукам Кускова, которого он любил больше других, хотел, чтобы тот был сведущим и образованным. Кускову приходилось бывать всюду, торговать с иноземцами. Нужно, чтобы чужие видели образованных русских! Не желая обидеть правителя, Кусков старался изо всех сил.
Последние дни снова бушевал шторм. В бухту нанесло плавучего льда, он был бурый и рыхлый, предвещавший весну. Чаще проходили снегопады, но снег быстро таял. Набухали почки. На маленьких островах, раскиданных по всему заливу, оголились и потемнели лозы. Гулко, не по-зимнему, гудел лес.
Умерло еще семь человек. Они умерли сразу, в один день.
Баранов приказал похоронить промышленных ночью и, вернувшись домой, не раздеваясь, сел у притухавшего очага. Стучал ставнями ветер, проникал в глубину камина, выдувал на колени правителя остывшую золу. Он не замечал этого. Он даже не встал, когда за окном послышался выстрел, яростно залаяли псы. Однако в следующую минуту правитель был уже на ногах. На пороге показался Кусков. Всегда медлительный и спокойный, он почти вбежал к хозяину.
— Вести с «Ростислава», Александр Андреевич!..
Баранов вздрогнул, затем перекрестился и вышел из комнаты.
Лещинский уверенно пробирался между скалами. Неистовый ветер налетал внезапно, срывал мелкий щебень и оледеневший мох, бил в лицо. Порою он становился настолько сильным, что помощник шкипера падал за камни и пережидал, пока стихнет шквал. Стало совсем темно, лишь изредка проступало мутное пятно луны, задавленной несущимися черными лохмотьями туч.
Путник легко находил дорогу. После захвата «Ростислава» шхуна О’Кейля снова доставила его в ту же бухту, что и в прошлый раз. Две недели прожил он у индейцев, выжидая время, нужное на переход пешком от места крушения по морскому берегу, сегодня вечером решил, что пора. Бурная ночь и измученный вид делали правдоподобным пережитое бедствие.
Не доходя крепости, Лещинский присел на камень, окончательно изодрал старенькую, облезлую парку, вспорол ножом подошвы мокасинов, отбросил шапку. Теперь он по-настоящему был похож на дальнего путника, зато стало очень холодно. Чтобы согреться, он побежал по берегу. До форта было уже недалеко. Скоро последний утес, каменная осыпь, затем начнутся строения. Однако, обогнув скалу, он в изумлении остановился. Перед ним возвышалась стена палисада, как видно, поставленная недавно. Чуть приметно белели отесанные бревна, пахло смолой и сырым деревом. О новом укреплении Лещинский не знал.
Ежась от ветра, кутаясь в порванную одежду, злой и раздраженный, он заторопился к воде. Может быть, там найдется проход. Но в темноте нельзя было ничего разобрать, тяжелые волны с гулом разбивались о скалы, заливали берег. Ледяные брызги обдали Лещинского с ног до головы. Он отскочил и побежал наверх. Там тоже никакого прохода не оказалось. Всюду тянулась высокая, наклоненная наружу стена.
Наконец он добрался до небольшой выемки между лесинами, нащупал поперечные балки ворот. Хотел постучать, но пальцы его так окоченели, что не сжимались в кулаки. Тогда он подобрал камень и с силой кинул в ворота. Поднял второй. Отскочивший кругляш больно ударил по ноге. Лещинский закружился, поджимая ушибленную ступню, затем, разъяренный, принялся швырять камнями без передышки.
Спустя некоторое время за стеной послышался короткий лай и сразу смолк, словно кто-то перехватил собаке пасть. Потом откуда-то сверху раздался оклик. Лещинский бросил камень, приблизился к воротам. Сейчас он действительно казался потерпевшим крушение.
В щелях палисада мелькнул свет. Забренчал дужкой фонарь, но дверь по-прежнему оставалась на запоре. Чувствовалось, что караульный пытается разглядеть стоящего внизу.
— Пароль! — снова крикнули из-за стены.
Лещинский совсем продрог. Ветер проникал сквозь лоскутья одежды, стыла грудь и голые подошвы ног. Вместо ответа он опять забарабанил по доскам. Караульный выругался, спустился ниже. Слышно было, как царапал когтями лестницу вырывавшийся пес. Когда часовой на него цыкнул, Лещинский вдруг узнал голос Путаницы.
— Лука! — выкрикнул он, обрадованный. — Лука!
С промышленным они не раз вместе охотились, Лещинский часто прятал загулявшего зверолова от Серафимы.
За воротами стихло. Как видно, караульщик прислушивался и размышлял.
— Наши все дома, — отозвался он затем недоверчиво. — Сказывай пароль!
Собственная непоколебимость ему очень понравилась, он несколько раз повторил последние слова, и так как обозленный, замерзавший Лещинский в ответ только ругался, Лука решительно выстрелил вверх. Поднял тревогу.
В крепости все ожило. Вооруженные люди бежали к стенам, занимали бойницы, на башнях вспыхнули красноватые языки. Это караульные зажгли сигнальные факелы. Посреди площади запылал костер, часто-часто зазвонил колокол. По дальним углам форта тарахтели трещотки. Не было ни паники, ни суеты. Вымуштрованное, обстрелянное население крепости уподоблялось военному гарнизону.
Общее возбуждение передалось Луке. Он забыл, что там, за стеной, один Лещинский; теперь казалось, что враг окружил палисады со всех сторон, что индейцы напали на крепость. Ветер, тревожный звон, темень, огни, топот бегущих людей создавали впечатление недавних схваток.
Лещинский тоже забыл про холод и бурю. Злость и раздражение сменились искренним удивлением. Быстрота и суровая четкость ночной тревоги, надежный караул. Он не ожидал этого. Окруженные врагами, умиравшие от голода люди упорно защищали завоеванный лишениями, упорной волей голый, одинокий камень.
Баранов привел Лещинского к себе в зал. Крепость снова затихла, словно утонула в обступившем мраке. Лишь несколько световых полосок пробивалось сквозь щели ставней большого дома.
Правитель, не останавливаясь, ходил по комнате. Кусков и Лещинский сидели у огня. Возле книжного шкафа, глядя прямо перед собой, стиснув огрубевшими, заскорузлыми ладонями крест, молился монах Гедеон.
Было очень тихо, трещали в камине здоровенные плахи, тянуло жаром, скрипели половицы под ногами Баранова. Никто ничего не говорил. Лещинский кончил рассказывать давно, но перед глазами слушателей все еще держалась страшная картина последних минут корабля, разбившегося на камнях, чтобы не сдаться пиратам. Так рассказал Лещинский.
Правитель наконец остановился, подошел к небольшому столу, прислоненному к задней стенке, сложил исписанный лист бумаги, медленно, очень медленно разорвал. Он стоял в тени, и никто не видел его темного, налившегося кровью лица. Затем вдруг шагнул к Кускову, положил руку ему на плечо.
— Снаряди «Ермака» и «Нутку», — заявил он отрывисто. — Пойдешь хоть до Кантона. Без корсара не возвращайся... Возьми Лещинского, укажет судно.
Он передохнул, снял руку с плеча помощника и, отвернувшись, вытер шейным платком лицо. Видно было, что ему трудно говорить.
Лещинский съежился, протянул ладони к огню. Но Кусков неожиданно поднял голову, посмотрел на правителя.
— Компанейские мы, Александр Андреевич, — произнес он тихо. — Не императорского военного флоту. Торговые люди.
Баранов вскинул набухшие веки, глянул в упор на помощника. Тот не опустил глаз.
— Слушай, Иван Александрович, — тяжело ответил правитель. — Мы русские. Свои земли оберегать будем всечасно и навеки, даже если не останется ни одного бобра. Не за прибытки только кровью омыт берег. Коли пришла нужда, линейным фрегатом будет и байдарка... Я силу и славу во всю жизнь мою имел и страшен был неприятелям. Потому что имел и с друзьями и с союзниками неразрывную дружбу и чистую душу... Поймаешь корсара — повесишь на рее. По статуту военного корабля. Таков мой тебе наказ. С висельником вернешься сюда...
Он снова отошел к столу и больше не оборачивался. Только когда Лещинский и Кусков покинули зал, он приблизился к Гедеону, все еще шевелившему серыми, шершавыми губами, приложился лбом к холодному металлу креста.
— Помолись, монах, — сказал правитель глухо. — За меня... Проклял я бога.
Потом ушел в спальню и всю ночь сидел на жесткой скамье у окна.
— Пашка... — шептал он тоскливо. — Пашка...
Ее мир был велик и просторен. Беспредельное море и ветер, певучий и влажный. Далекие, белые, будившие неясную мечту Кордильеры. И лес. Темный, звучащий лес, затопивший равнину и горы, всю землю до самого неба, до молчаливых строгих хребтов. Простой, неизведанный мир.
Невысокая, сероглазая, гибкая, с заплетенными по-индейски мягкими косами, опущенными за ворот ровдужной парки, бродила она по лесной гущине, по скалам, слушала звон горных ключей. Часто сидела на высоком утесе у морского берега, вглядывалась в бесконечную, всегда неспокойную водяную пустыню. Следила за полетом белоголового орла, прилетавшего к морю за дневной добычей.
Однажды орел сел отдохнуть на ту же скалу. Он был большой и старый. Изогнутый серый клюв весь в зазубринах, круглые глаза становились мутными. Казалось, он очень устал. Опускались веки, дрожали приспущенные выщербленные громадины — крылья. Рядом на камне лежал серебристый палтус — тяжелая морская рыба.
Девушка негромко вздохнула. Ей было жаль дряхлевшего хищника. Орел встрепенулся, поднял белесую голову, увидел притаившегося человека между камней. Махнув крылом, он схватил рыбу, тяжело взлетел. Но палтус выскользнул из когтей и упал в расщелину. Тогда девушка достала рыбу и снова положила ее на верхушку скалы.
— Возьми, орел, — сказала она, запыхавшись от усилий.
Но орел не спустился за своей добычей. В человеке он привык видеть врага. Медленно шевеля крыльями, усталый и голодный, полетел к горам.
Нахмурившись, поджав упрямые, чуть поднятые в уголках рта, почти детские губы, с досадой глядела она, как расклевали палтуса в`ороны. Однако не прогнала их. Она выросла среди индейцев, поклонявшихся в`орону — высшему существу, и сторонилась черных наглых птиц, прожорливых и жадных, как все божества.
Потом вернулась в хижину и в первый раз подумала, как стар отец. Он тоже словно белоголовый орел. Каждое утро уходил на охоту, и никогда у них не было запасов пищи на несколько дней. Разве только в ненастье.
Иногда отец не приносил ничего. Возвращался усталый, смущенно садился на камне перед жильем, усиленно протирал куском кожи ствол тяжелого ружья и молчал. Обветренное морщинистое лицо его смягчалось, обвисали чахлые, седые усы.
Девушка не расспрашивала, но один раз, собирая орехи, увидела его, бредущего по тропе. Он шел, чуть горбясь, высокий, худой. Кожаная рубашка перехвачена ремнем, бобровая шапка казалась чужой на давно побелевшей голове.
Девушка хотела окликнуть, но вдруг приметила, что отец остановился, ступил назад, неторопливо поднял ружье. Стоя на обрыве, она разглядела недалеко от отца раненого волка. Зверь лежал за камнем, пытаясь встать на перебитые окровавленные лапы. Умирающий, он скалил зубы, но в глазах его была тоска.
Старый охотник опустил ружье и тихонько ушел...
Ее мир был прост. Законы жизни, суровой и прямодушной, были непоколебимы и ясны. И только бог, которому привычно молилась по утрам, был далек и непонятен. Оставаясь одна, она часто глядела на закрытое облаками небо. Ласковая, сосредоточенная, прищурив внимательные серые глаза под невысокими спокойными бровями, размышляла она о нем, невидимом. Затем зажигала лучину и долго разглядывала старую темную икону, висевшую в углу жилья.
В памяти остались следы далекого детства. Синее ясное небо, теплый ветер, стрекотанье птиц. В темной бревенчатой хижине на широких нарах лежит мать. Возле стола, вот перед этой самой иконой, склонился отец. Он положил голову на руки, что-то громко, прерывисто бормочет. После, когда мать утихла навсегда, он больше не подходил к иконе. Ветка можжевельника над ней засохла, осыпалась, и голый прут свалился под лавку.
Много лет они не возвращались в эту избу. Охотник забрал девочку, ружье и сумку с порохом и побрел к горам. В долине, у отрогов снеговых Кордильеров, приютили индейцы. Один он остался из кучки поселенцев, бежавших на вольные земли. Пешком тогда прошли беглецы всю Аляску, и лишь он с женой добрались до теплых мест... Четыре счастливых зимы, четыре благословенных лета, а потом смерть, и одинокий, стареющий Кулик понес лепетавшую дочку в неизведанную даль.
Салтук, дряхлый вождь Вороньего рода, принял охотника ласково.
— Великий Эль, — сказал старик, кладя иссохшую руку на плечо Кулика, — существовал прежде своего рождения. Он добр и любит своих детей. Он населил землю, выдумал луну, и звезды, и солнце, все видимое. Он не старится и никогда не умрет... Мы дети Великого Ворона. Будь с нами, — закончил он просто.
Вождь дал им хижину — пустующую барабору. Из расколотых бревен, вбитых стоймя в землю, были сделаны стены, накрытые корою и дерном. Две шкуры медведей служили дверью. На высоком столбе, рядом с жильем, тщательно вырезано изображение солнца. Но в хижину приходили только ночью.
Горы и лес, густые травы были домом Наташи — Ни, как звал ее старый вождь. Русоголовая, в короткой рубашке, сшитой из птичьих шкурок, в цветных мокасинах, забиралась она в заросли, сидела одна, перебирая камешки и травинки, изумленно следила за грибом, таинственно приподнимавшим прошлогодний лист. Радовалась и сидела не шелохнувшись, когда близко копошилась колибри — двухдюймовая птичка с пламенным зобом, клювом тонким и длинным, как игла.
Мужчины вели войны с соседними племенами, охотились. Кулик помогал добывать пищу ружьем. Но в сражениях участвовал редко. Только тогда, когда враги нападали на селение. Все дни находился в лесу, словно не мог оставаться на месте. Иногда присаживался к Наташе, задумчиво проводил шершавой ладонью по ее косицам, а потом уходил опять. Пережитая утрата не забывалась.
Часто девочка шла за ним следом. Старательно перелезая через упавшие стволы, обходя камни, она брела до конца увала, который уже хорошо знала. Потом садилась на мох, вздыхала. Отец был далеко, высокий, прямой, с ружьем на плече. Он не видел дочки, шел не оборачиваясь.
Один раз, неожиданно вернувшись с половины пути, он увидел ее, спящую возле тропы. Положив руку под голову, зажав в другой руке пучок дикой малины, она мирно спала на обомшелом граните. Две пчелы жужжали над ягодами, в гладком индейском проборе полз муравей.
Кулик осторожно согнал муравья, присел на обломок скалы и до полудня просидел возле девочки, заботливо оберегая ее сон.
— Доча, — бормотал он изредка и скупо улыбался в редкие седеющие усы.
В погожие дни, когда женщины уходили за ягодами и возле барабор оставались одни старухи, она смотрела на состязания мальчиков — будущих воинов племени. Мужчины и старики собирались в лесу, садились по краям поляны. Мальчики стреляли из луков, бросали копья. Затем надевали деревянные панцири, уродливые, искусно вырезанные маски и ловко сражались медными кинжалами.
Старики курили, внимательно наблюдая за быстрыми, легкими движениями подрастающих воинов, одобрительно молчали. Самому ловкому дарили лук и кинжал, и отец победителя устраивал пиршество. Участники состязаний хвастались ранами, горделиво переносили боль. В другие дни многие из них разрезали острыми раковинами руку до самого плеча. Закаляли волю.
Зимой мальчики собирались на берегу бухты, кидались в море, стараясь продержаться как можно дольше в холодной воде. Наташа сидела на уступе скалы и, как только мальчик нырял, начинала откладывать камешки, один за другим. Сколько успеет положить камешков, пока пловец находится в воде. Она никогда не плутовала, добросовестно и старательно выкладывала галечную дорожку.
Подрастая, она по-прежнему оставалась одна. Сверстницы уже начинали жизнь маленьких женщин, игры для них кончились. Мальчики превращались в юношей. Она помогала старухам плести корзины, шить одежду и обувь, просто и деловито усаживалась возле костра совета. Темно-русые косы отсвечивали среди темных голов, сосредоточенное лицо было внимательно. Старики ее не прогоняли. Им нравилась серьезная, молчаливая девочка.
Один раз Халги, самый древний из всего совета, неожиданно дотронулся трубкой до ее плеча. Усмехаясь беззубым ртом, он шутливо спросил: можно ли начинать войну, если враг собрал неизмеримо большее количество воинов?
— Можно, — подумав, ответила девочка и посмотрела на старика ясными, спокойными глазами. — Когда нападает человек на медведя, медведь не знает его силы. Нападай первый.
Когда ей минуло четырнадцать лет, вождь племени, сын умершего Салтука, позвал к себе Кулика.
— Твердая Нога, — сказал он важно. — Ты много зим живешь у нас, ты стал нам братом. Твои волосы стали белы как снег. Скоро ноги утратят легкость, не сможешь добывать еду... — Он нагнулся к огню, достал уголек для трубки. Молодое, горбоносое лицо его покраснело, хотя он старался говорить равнодушно. — Пусть будешь жить в моей хижине, и пусть светлокосая станет женой...
Впервые за столько лет охотник смеялся. Чтобы не обидеть индейца, он ушел в лес и, усевшись на камне, щипал свои редкие усы, вытирал глаза, долго хлопал себя по крепкой, морщинистой шее. Так рассмешило сватовство. Наташа все еще казалась ему маленькой девочкой, принесенной сюда на плечах. Однако, вернувшись домой, охотник тоже впервые с любопытством, по-новому глядел на дочку. Она уже спала. Отблеск огня освещал ее худощавое смуглое лицо, поднятые уголки губ, несколько мелких веснушек на нижнем изгибе переносицы, сильные, мальчишечьи ноги.
Кулик отвернулся и долго задумчиво сидел у камелька. А утром они покинули селение.
Вождь не напомнил о разговоре ни словом, великодушно отдал девушке лучший свой плащ, вытканный из птичьего пуха, охотнику подарил кинжал с двумя остриями.
— Мой дом — всегда твой дом, Твердая Нога... и твой, — не глядя на девушку, сказал он на прощанье. Сказал спокойно и важно, но женщины зашептались. В словах юноши была затаенная грусть.
И он весь день не возвращался в хижину. Он был совсем мальчик, вождь Вороньего племени.
Три дня дул ветер, нес к морю тучи. Шумели вершины деревьев, качались и гнулись лесины, падали подгнившие стволы. Тревожно кричали вороны. Неприютно и холодно было в лесу, на берегу темного ревущего моря. Водяные стены валились на скалы; разбитые вдребезги, не успевали отступать. Волны затопляли бухту, покрыли береговой песок. День был похож на вечер, хмурый и пасмурный, потерялись очертания гор.
Наташа чинила одежду, шила летние ичиги. Затяжная буря предвещала весну. Девушка прислушивалась к ветру, откладывала костяную иглу и пучок рассученных оленьих жил-ниток, улыбалась. На переносице сбегались морщинки, серые глаза казались синими.
— Лютует, — говорила она бурундучку, сидевшему на краю нар. Полосатый зверек спрыгивал на пол, прятался. Никак не мог привыкнуть к человечьему голосу.
Девушка снова принималась шить, неторопливо и тщательно выводя стежки. В хижине было тепло и сухо, от порывов ветра негромко бренчал над очагом котел. Кулик ушел в Чилькут за порохом. Там был пост Гудзонбайской компании. Он понес с полдесятка бобровых шкур. Два рога пороху, кусок свинца — обычная покупка. На этот раз охотник захватил лишние шкурки. Несколько аршин бумажной ткани — подарок дочке. Когда-то он знал, чем можно порадовать женщину.
Старик ушел, чуть приметно ухмыляясь, потом вздохнул. Совсем взрослая стала. И такая же тихая, как мать...
О новом русском селении Кулик ничего не знал. Первую крепость сожгли, и он думал, что на берегу не осталось ничего. Он ничего не знал ни о компании, ни о государственном заселении. Он слышал только о Баранове и считал его купцом, пробравшимся на вольную землю, чтобы набить свой карман. От таких он ушел из России и совсем не винил индейцев. Правда, когда услышал, что все население крепости вырезано, угрюмо отстранился и больше не пошел к Котлеану — вождю Волчьего рода.
Ночью ветер вдруг переменился, порывы стихли, ровный и теплый, подул он с юга. Девушка проснулась от шума дождя. Струйки воды просочились в дымовое отверстие, дробились на нарах, несколько капель упало на изголовье. Наташа вскочила, прислушалась. Не зажигая огня, прошлепала босыми ногами к двери, распахнула ее.
Промокшая, озябшая стояла на пороге. Было темно и сыро и особенно радостно. Чудились запахи прели, прошлогодних трав, шелест крупных капель дождя на жухлых гниющих листьях, на кусочках коры, на хвойных тяжелых ветках. Закрыв дверь, она долго не могла уснуть. Шла весна, теплые, влажные дни, лесной гул и бормотание ключей, крики орлят на голых вершинах скал.
Однако утром по-прежнему держался мороз, мокрые ветви обледенели, на подоконнике наросли сосульки. Зато было тихо, светло. Временами сквозь высокие уплывающие облака синело чистое небо. Наташа покормила бурундучка, надела легкую парку, новые мокасины, вышла из хижины. Весна отступила, но была уже не за горами. Звенели пичуги, весело хрустел под ногами лед.
Побродив по лесу, девушка направилась к морю. Не была там с начала шторма. Океан был светел и пуст. Серо-зеленые волны еще бороздили равнину, но буря уже давно утихла. Тучи поднялись выше, на горизонте синела полоса открытого неба. Снова метались и кричали чайки.
Неторопливо ступая по мерзлому ломкому мху, девушка пошла к своему любимому месту на обрывистой скале. Оттуда хорошо видны бухта, неумолчные буруны, выгнутый песчаный берег, далекие лесистые острова. Но поднявшись на первый уступ, она остановилась. Внизу, почти возле самого утеса, на острых береговых камнях, вдававшихся в море, лежало разбитое судно. Раскачивались оборванные снасти, висел на них обломок реи, треснуло и плотно засело на рифах выпяченное, облепленное ракушками брюхо корабля. Рядом бился о камни и вновь отплывал изуродованный человеческий труп.
Девушка невольно притихла. Она уже видела однажды такое судно, потерпевшее крушение в соседней бухте. Отец тогда долго хмурился и сразу увел ее с берега. Теперь отца не было... Наташа постояла, подумала, затем решительно спустилась вниз.
Суденышко лежало так близко, что она разглядела его изломанные борта, лопнувшую палубу и корму, клок паруса, застрявший между досок, рваную пробоину. На песке, опутанный водорослями, валялся второй утопленник. Половина одежды на нем была сорвана волнами, голые ноги подогнуты. Острым серым пучком торчала вверх смерзшаяся борода.
Наташа забыла даже перекреститься. Задумчивая, серьезная стояла на берегу. Живя у индейцев, привыкла к убитым, но не могла привыкнуть к чужому горю. Долго будут ждать жены мужей, дети отцов... Так же неторопливо набрала мерзлых водорослей, листьев морской капусты, прикрыла мертвеца. Маленьким ножом, который всегда носила у пояса, хотела откопать камень, чтобы положить сверху, и вдруг остановилась, прислушалась. Из-за кустов лозняка донесся негромкий стон.
Быстро раздвинув прутья, Наташа увидела третьего человека. Он лежал на боку, медленно шевелил рукой, словно хотел встать. Сквозь продранный кафтан на правом плече виднелась темная запекшаяся рана. Это был Павел. Волна выкинула его на землю, он пытался уползти с берега. Кровяные следы вели через заросли.
Наташа попробовала его поднять, но не смогла. Тогда она, не раздумывая, скинула с себя парку, укрыла раненого и, вздрагивая от холода — на ней остались только штаны, — принялась добывать для костра огонь.
Проглянуло солнце, осветило обломки судна, утихающий океан, белую пену бурунов. Потом опять скрылось. Обычные тучи ползли над островами.
Мандарин Чинг-И, осужденный на смерть Пекинским двором, ускользнул от императорских сбиров. Сорок тысяч разбойников, отчаявшихся поселян, рыбаков и слуг, собрались под его знамена. Вооруженные бамбуковыми палками с привязанными к ним сабельными клинками, они кидались на абордаж военных сампанов, яростные и неустрашимые, захватывали корабли, топили втрое сильнейшую команду. На жонгах Чинг-И трепетал черный флаг. Он означал, что никому нет пощады.
От Макао до Гайнанских островов, от Формозы до крепостей Тчу-Кианга, охранявших Кантон, безраздельно царствовал «Властитель морей».
Поселяне и нищие, разбойники и контрабандисты стали войском, силой, грозными «морскими шмелями», от которых бежали императорские корабли. Чинг-И возвел дисциплину в достоинство, послушание — в доблесть. Нарушителей разрубали на четыре части.
Бритоголовые, в мягких шароварах, стянутых поясом, за которым торчал кинжал, в легких кафтанах, черных шапочках с длинными хвостами, спускавшимися до колен, пираты казались особым племенем. Крестьяне и рыбаки не сторонились их. Одним из основных законов «шмелей» была щедрая расплата за услуги, за продовольствие, за лечение раненых. Сарацинское пшено, овощи, чай, вино получили небывалый сбыт. Во многих местах побережья бедняцкие хижины наполнялись добром, тучнели поля.
Чинг-И дважды разбил императорский флот, думал о свержении старой династии. Накурившись опиума, целые дни лежал он на плетенке в игрушечном домике возле Макао и в пьяном чаду направлял свои жонги на новые подвиги. Он был настоящим властелином империи.
Несмотря на это, торговля с Кантоном росла. У третьего бара, там, где Тчу-Кианг распадается на два притока, флаги всех наций пестрели на рейде. Дальше, за Вампоа, вход европейским кораблям воспрещался. Сотни жонг, сампанов, рыбачьих лодок покрывали воду, шуршали тяжелые, тростниковые паруса. Чай, хлопок, рис, шелк, дерево, пряности южных морей, драгоценные камни, меха, жемчуг, золотой песок, опиум... Кантон продавал все, что продавалось, Кантон покупал все, что даже не продавалось.
За громадными верфями в самом предместье, за плавучим городком, составленным из лодок, небольших жонг, крытых холстиной и камышом, толпившихся у обоих берегов Тчу-Кианга, за свайными постройками начинался город. Дома и лавки с террасами и галереями, перекинутыми через улицы, великолепные здания иноземных контор. Шум от гонгов, которыми зазывают купцы покупателей, говор на всех языках мира, пестрые ткани, груды товаров, людской непрерывный поток, синее небо, благовонные плюмерии, розы, жасмин, гардении многочисленных садов.
Океанские пути сходились у Кантона, за ними лежали неведомые земли, скрытые в сплетениях гор, в пустынях, — неразгаданная манящая Азия.
Европейцы залили кровью Америку, африканские берега, цепкие, ненасытные, расползались по двум полушариям, и только огромный Восток, насторожившийся и непроницаемый, не пустил их дальше своей передней.
Голландцы, французы, венецианцы, португальцы и англичане снаряжали посольства к высокой особе императора. Посольства месяцами проживали в Пекине, добиваясь аудиенции, изучая «кэтоу» — правила обожания.
Чужестранцы прикидывались смиренными. Преклоняли колени и били лбом девять раз перед кушаньем, перед каждой кистью винограда, присылаемой с императорского стола. На заре дрожали от холода в длинной придворной свите, направляющейся в храм. Аудиенции случались редко и стали бессмысленными. Посольства стоили дорого, страна оставалась закрытой. Все же место для торговли на набережной европейцы купили упорством и пробудившейся жадностью двора. Торговля несказанно выросла. И хотя чужеземцам запрещалось привозить женщин, проникать в глубь страны, приобретать землю и дома, учиться китайскому языку, — достигнутое являлось началом победы.
Кусков был в Кантоне уже второй раз. Несколько лет назад он приходил сюда из Охотска на компанейском судне, привозил черно-бурых лисиц и песцов. Шел слух, что в Кантоне дадут за них хорошую цену. Китайцы не только дали высокую цену, но поставили в сухой док потрепанное бурей суденышко, заново проконопатили его, сменили почти весь такелаж. Две недели прожил Иван Александрович у почтенного господина Тай-Фу, бывавшего даже в Санкт-Петербурге.
В садике за невысоким двухэтажным домом, среди тщательно возделанных цветочных клумб, Тай-Фу угощал русского терпким душистым жуланом — чаем, не поступавшим в продажу: на особых блюдечках слуги приносили сушеных земляных червей, соленую рыбу, сою, нежное мясо из плавников акулы. Чай подавался в тонких прозрачных чашечках с крышками, чтобы не уходил аромат. После странных, непонятных яств Кусков с облегчением пил крепкий напиток. В огрубелых руках промышленного чашка казалась скорлупой.
Хозяин сам подавал ему чай. Строгий и важный, в черной кофте с металлическими пуговицами поверх длинной туники, в темной шелковой шапочке, из-под которой висела тонкая коса, в тяжелых тибетских очках, Тай-Фу был похож на ученого. Он сидел под высокой плюмерией, розовые цветы нежно просвечивали на солнце, рябая тень от узких глянцевых листьев падала на желтоватые страницы книги.
Жадный до всего нового, не пропускавший ни одной книги, Кусков с интересом смотрел на жирные иероглифы и жалел, что не знает эти письмена. К китайцу он почувствовал еще большее уважение. Спокойный и сдержанный, Тай-Фу не был похож на крикливых купцов предместья, на хитрых и чванливых российских негоциантов. Через переводчика хозяин подробно расспрашивал о России, о делах компании, о Баранове, про которого было много разговоров в Кантоне, интересовался торговлей мехами.
— Русские — наши соседи по земле, — сказал он однажды, когда в саду зажгли большие бумажные фонари. — Божественный император распростирает свою милость на ваших людей... Когда Тсянг-Жиин — люди Запада — просили позволенья поселиться на китайской земле, Сын Неба открыл им уголок Кантона. В руки двенадцати отдал он торговлю с иноземцами. Мне, ничтожному червю, досталась величайшая радость быть с русскими...
Он послал подарок Баранову — древний воинский шлем с золотыми насечками, Кускову подарил меч. На быстроходной девятивесельной жонге проводил корабль до выхода в море.
На этот раз Кусков уверенно заявил начальнику таможен, прибывшему вымерять суда и определять якорную пошлину, что у него поручитель Тай-Фу. По новым законам капитан европейского судна должен был выбрать себе поручителя, отвечающего за корабль, совершающего все торговые сделки.
«Ермак» и «Нутка» подошли к Вампоа на исходе дня. Рейд был забит кораблями и лодками, за береговыми холмами садилось потухавшее огромное солнце. Белые домики, паруса, узкие просветы открытой воды казались пурпурными, золотились испарения полей. Резче, отчетливей обозначились островерхие крыши пагод, темнели сады. Гомон и крики, плеск весел, стук выгружаемых товаров, звон колоколов, отбивающих склянки, висели над рейдом, будоражили тишину наступающего вечера.
Когда отдали якоря и маленькая «Нутка», похожая без парусов на простую байдару, качнулась рядом с «Ермаком», Кусков снял шапку, торжественно перекрестился. Глубокие, спокойные глаза его потеплели... На двух жалких суднишках пересек он океан, выдержал двенадцатидневную бурю. Лохмотья остались от парусов, и странно, волнующе выделялись над тряпками сбереженные полосатые флаги...
— Отпустить! — сказал даже страшный Пау, помощник Чинг-И, когда пираты окружили судно у первого бара.
Он поправил темные очки, скрывавшие выбитый глаз, и, опираясь на палку, выпятив длинные желтые зубы, долго разглядывал отощавшего Кускова, ободранную команду. Потом приказал доставить на «Ермак» вино, овощи, кур. Налюбовавшись жадностью голодных людей, уехал.
...Несколько минут Кусков неподвижно стоял у борта. Помощник правителя стал сосредоточенным, замкнутым, потухли глаза. Он выполнил только половину порученного... Океан широк — видно, О’Кейль ушел на север.
Потом он спустился в трюм, внимательно осмотрел связки котиковых шкур, тщательно уложенные и оберегаемые всю дорогу. Меха от переезда не пострадали, половина команды всегда стояла у помпы, откачивала воду. Подмокло всего лишь десятка полтора тюков.
Вернувшись в каюту, Кусков позвал приказчика — маленького сухонького старичка — и до темноты проверял с ним памятку заказанных Барановым товаров. Крупные буквы на толстой неровной бумаге, росчерк подписи вызывали воспоминания о далекой крепости... Последние недели, заботы о кораблях, бури заслонили Ситху, но сейчас Кусков особенно ярко почувствовал остроту разлуки. Может быть, корсар вернулся и напал на изнуренный, обессиленный гарнизон...
Помощник правителя вышел на палубу, в наступившей темноте, большой, неуклюжий, сидел у румпеля. Ночной ветер отогнал духоту, река оживилась. Плавучий город расцветился огнями, сотни сампанов и лодок сновали по рейду, веселые крики и смех сменили деловой гомон дня. Каждый лодочник имел свой фонарь, пестрый и яркий, из цветной промасленной бумаги. Светляками — зелеными, красными, фиолетовыми — кружились они по рейду, струйками бежали отражения на невидной воде. С берега доносились звуки флейт и литавр, у подножий храмов полыхали костры. Над шумной разноголосой рекой чужим миром далеко вверху мерцали крупные звезды.
Тай-Фу приехал рано утром. Вежливый и благодушный, он поздравил Кускова с удачным плаванием, удивился рыцарскому поступку Пау, который брал такой высокий выкуп с иноземцев, что обобранным купцам часто нечем было и торговать. Пригласил Ивана Александровича к себе в дом. Но о товаре, о колониях ничего не спрашивал, словно расстался с гостем только вчера.
Они беседовали на палубе «Ермака». Кругом толпились матросы, с любопытством разглядывали важного китайца, сидевшего на принесенном с собой травяном коврике. Над головой Тай-Фу переводчик держал большой зеленый зонт.
Кусков терпеливо слушал приветствия, изредка поглядывая на открытый люк трюма, где лежал товар. Солнце уже поравнялось с верхушками мачт, становилось жарко. Шум на реке превратился в неумолчный гул. Они разговаривали часа два; вернее, говорил только один Тай-Фу. Полузакрыв глаза, он монотонно восхвалял русских, Санкт-Петербург, где был лет пятнадцать назад, Иркутск. Приводил цитаты из толстой рукописной книги, которую привез с собой. Гость явно не спешил смотреть меха.
Помощник правителя, все время сидевший в неудобной позе, ворочался, трогал серьгу, несколько раз украдкой отогнал жирную муху. Наконец не выдержал. Воспользовавшись паузой, он встал и, сдерживая желание зевнуть, тронул переводчика за плечо.
— Зови рухлядишко глядеть, — сказал он, откинув всякие церемонии. — Разговору — до вечера.
Матросы вынесли из трюма первые тюки. Кусков разрезал веревки, кинул на палубу несколько шкурок. Мягкой светло-серой грудой лежали они у ног купца. Тай-Фу нагнулся, взял большую шкуру кота-секача, долго невольно любовался густой серебристой шерстью, пушистой и нежной, почти невесомой. Он даже протер очки.
Увлекшись, Кусков продолжал разрезать веревки, гора мехов росла, но китаец уже отошел в сторону. Лишь переводчик, забыв даже про зонт, без конца гладил шкурки, чмокал, приседал, не в силах оторваться от пушного чуда. Тай-Фу толкнул слугу палкой и, кланяясь в сторону Кускова, достававшего новую кипу, сказал несколько коротких фраз.
Помощник правителя так и остался стоять с ножом в руке, когда оторопевший китаец перевел ему значение слов хозяина. Тай-Фу отказывался покупать меха. К сожалению, совсем недавно он приобрел много таких же шкурок, и ему не удалось еще сбыть ни одной связки. Правда, для Баранова он готов пойти на риск и купить меха, но для этого нужно, чтобы Кусков снизил цену вдвое против прежней.
Несколько секунд Кусков смотрел в темное, сочувственное лицо гостя. В первый раз за всю жизнь он растерялся. От продажи товара зависела жизнь, может быть, всей колонии. Но меха были не его и не Баранова. Они принадлежали компании.
И Кусков отпустил китайца. Оставалась еще маленькая надежда на других покупателей.
Два дня не сходил он на берег. Посланный в город приказчик побывал у многих купцов, заходил в европейские конторы. Однако безрезультатно. Китайцы вежливо качали головами и объясняли, что по новым законам вся торговля с чужеземцами принадлежит двенадцати самым богатым людям Кантона. Никто иной не мог совершить сделку, помимо ганистов, как назывались эти купцы. Но самое главное — торговля мехами переживает упадок. Войны в Европе уменьшили спрос на пушистое золото, увеличили спрос на золотые слитки.
Кускову пришлось принять предложение своего поручителя. Семь тысяч лучших котов пошли по неслыханно дешевой цене в три пиастра за шкуру, и только сотня морских бобров была продана по пятнадцати. Почти даром. Даже в Кадьяке при расторжках с американскими шкиперами коты продавались по восемь пиастров.
Рис, муку, сушеные овощи, чай, пестрые ткани для алеутов, свинец лодочники возили на корабли, старичок приказчик занимался погрузкой. Помощник правителя торопил команду, хотел зайти еще в Макао, купить пороху у португальцев.
Тай-Фу по-прежнему звал Кускова к себе, но Иван Александрович остался на судне.
— Добро у меня тут, — ответил он.
Только за день до отплытия он кликнул лодку и направился в город произвести последние расчеты с Тай-Фу. Приказчик уехал раньше. Купец жил недалеко от реки, за набережной, уже обжитой европейцами. Кривая, узкая улица, куда свернул Кусков, была застроена домами с размалеванными стенами и выступавшими вперед крытыми галереями. В нижних этажах размещались лавки. Сутолока и незатихающий гул, крики продавцов и покупателей, пестрота выставленных товаров ошеломляли.
В прошлый приезд такого оживления, диковинных выставок помощник правителя еще не видел. Лакированная с золотом мебель, ковры, разрисованные зонты, опахала с тончайшей резьбой по слоновой кости, фарфор, ткани всех цветов, ширмы, длинные вывески с белыми иероглифами, порядок, чистота...
Посреди улицы двигались люди, пешие и в паланкинах, пробирались, с коромыслами через плечо, согнувшиеся от тяжести разносчики товаров. Однотонно, не смолкая, звонили в колокольчики уличные брадобреи, скоблившие трехгранными бритвами тут же на углу очередных клиентов, кричали продавцы кушаний... Расталкивая палками толпу, в темных кофтах с металлическими пуговицами, длинных юбках, с косами до щиколоток, медленно шествовали именитые жители. Слуги держали над ними раскрытые зонты. От криков, движения воздуха колыхались у входов в лавки бумажные фонари.
Наконец Кусков выбрался из этой толкотни. Дом и склады Тай-Фу находились на соседней улице. Здесь было меньше домов, зеленели сады. Искрясь на солнце струей, дробился за оградой фонтан. Здесь было прохладно и тихо, словно за многие годы ничего не изменилось.
Так же сонно и тихо было и в садике негоцианта. Отцветали плюмерии, розовые нежные лепестки устилали дорожки, посыпанные речным песком и мелкими ракушками, серый воробей пил на краю бассейна воду.
Слуга вынес лакированную скамеечку, поклонился, знаками объяснил, что хозяин сейчас выйдет. Кусков потрогал скамеечку, но сесть не решился: показалась игрушкой. Он прошелся по садику, хотел направиться в лавку, где, наверное, сидел приказчик, но, приблизившись к дому, невольно задержался.
Окно было открыто, завешено легкой соломенной шторой. Из-за нее слышались голоса. Один принадлежал Тай-Фу, второй был незнакомый. Говорили не по-китайски, а по-английски или по-французски. Кусков, кроме русского, других языков не знал, но по интонациям догадался, что говорившие ссорились. Голос Тай-Фу временами переходил в крик. Потом, спустя несколько минут, стукнула входная дверь и мимо невысокой ограды быстро прошагал длинный человек в темном плаще, треугольной, без всяких украшений, шляпе.
Почти сразу же вышел в садик и Тай-Фу. На его лице не замечалось никаких следов недавнего волнения, китаец был бесстрастен, вежлив, как всегда. Лишь на лбу, у края шелковой шапочки, белели пятна. Он сказал витиеватую фразу приветствия, церемонно поклонился, хлопнул два раза в ладоши. Слуга принес бамбуковые стулья и чай. В сад были позваны старичок приказчик с бумагами и переводчик.
Тай-Фу достал свои записки, потом взял из рук приказчика два исписанных листка, палочку черной туши, протянул Кускову.
— Господин Тай-Фу просит проверить и поставить свое имя, — кланяясь, пояснил переводчик.
Иван Александрович принял бумаги, палочку, повертел в руках.
— Все истинно, сударь, — нагнувшись, шепнул приказчик. — Пересчитано до полушки. В торговлишке они честные, азиаты.
Помощник правителя вздохнул, обмакнул палочку туши в чашку с водой, услужливо подставленную переводчиком, расписался.
Дела были закончены. Тай-Фу, как и прежде, приказал принести подарки. Фарфоровую вазу с золотыми цветами, такую тонкую, что, когда в ней зажигали огонь, она просвечивала, словно фонарь; драгоценный, из розоватого коралла, ларчик; кривой малайский кинжал. Церемонии подходили к концу, можно было прощаться. Но Кусков вдруг почувствовал, что старичок приказчик тихонько дернул его за рукав.
— Не оборачивайся, Иван Александрович, — шепнул старичок скороговоркой. — На прощанье вели показать котов, купленных поперед наших. Зело схожи с якутатскими...
Действительно, меха оказались знакомыми. Купец охотно показал их Кускову. Только не из якутатского заселения были шкурки, а пропавшие вместе с «Ростиславом». Иван Александрович узнал звездообразную метку на мордах самых крупных секачей.
Тай-Фу выражал сожаление. Однако почтенный господин Кусков и почтенный его помощник могут ошибиться. Котов и бобров ловят не только русские, метки ставят не только они. Он купил их у достойного чужеземца, привозившего меха уже не первый раз. Шкипера знает и сам Баранов. Он покупал у него товар.
И купец указал на расписку, выданную правителем О’Кейлю за перехваченный порох.
Кусков дальше не слушал. Теперь он догадался, что за человек приходил сегодня к Тай-Фу. Не сказав ни слова, он кинулся к калитке, рванул ее так, что она упала вместе с бамбуковой рамой, и побежал к реке. Корсар был здесь, на рейде, может быть, совсем рядом, а он ничего не знал!
Приказчик тоже поспешил откланяться. Купца он не винил, за свою долгую жизнь нагляделся немало. Он беспокоился за Кускова. Старик бежал к набережной, а за ним, не отставая ни на шаг, слуги несли в паланкине подарки.
Весь день Иван Александрович кружился на быстроходном сампане по рейду, спустился до первого бара, поднялся снова. Привычные лодочники изнемогали. Когда кто-нибудь совсем выбивался из сил, Кусков занимал его место. Три раза ломались весла. Начальник таможен сказал, что шхуна не покидала порта.
Только вечером важный сановник прислал писца с извинениями. Он ошибся. Господин О’Кейль на шхуне «Гром» взял «шап» на выход еще до полуденного зноя.
Иван Александрович до утра просидел у мачты на кольцах каната. Так же сновали по реке огни, кричали лодочники, мерцали в вышине звезды. Помощник правителя не отозвался и тогда, когда приказчик накрыл его плащом... Корсар снова ушел, и, если бы даже остался, он не имел права его здесь задержать. «Ермак» и «Нутка» — торговые корабли, суденышки, защищавшие на свой риск интересы российских колоний. У него было одно право: погибнуть или победить, и любой военный корабль мог повесить его самого на рее...
Приближалась весна. Гудел в лесу ветер, потемнели лозы, шуршала на скалах прошлогодняя трава. Изредка сквозь тучи светило солнце, по утрам над проливами стлался туман. Но земля все еще была скована, в бараках и в доме правителя по-зимнему топили печи.
Припасы давно кончились, люди питались брусникой, морской капустой, ракушками, найденными на берегу. Чтобы избежать отравления, Баранов приказал варить их в горькой морской воде. К весне умерло еще четверо промышленных и два алеута. Двадцать три креста желтели среди елей на высоком бугре. Люди совсем отощали, поддерживала только чарка рому, которую теперь ежедневно выдавал правитель.
Ром выносила Серафима. Высокая, похудевшая, она ставила котелок на перила крыльца и, сжав губы, отвернув лицо, неторопливо черпала жестяной чашечкой пахучее пойло. Промышленные подходили чередой со своими кружками, молча и сумрачно, как за причастием. Не было ни возгласов, ни смеха. Бренчал черпак, хрустел под ногами тонкий ледок... Мужу она наливала последнему и, не глядя ни на кого, уходила в дом.
Бережно, словно боясь расплескать драгоценную жидкость, едва покрывавшую дно большущей кружки, Лука удалялся к палисаду и, зажмурив глаза, строго и торжественно высасывал свою порцию. Остальные пили тут же, возле крыльца.
Баранову Серафима кипятила чай. Диковатая женщина неприметно стала домоправительницей в обширных пустых палатах. Александр Андреевич отдал ей все ключи, кроме лабазных, поручил выдавать ром, следить за домом.
— Еще чего? — бледнея и ухмыляясь, спросил Лещинский, когда Лука с гордостью перечислил новые обязанности своей супруги.
Промышленный сперва не понял, а потом умолк и, открыв рот, долго моргал веснушчатыми короткими веками.
После отъезда Кускова Лещинский рассчитывал, что Баранов сделает его своим помощником. Правитель промолчал. Лещинский перенес обиду, не напоминал об этом ни словом, однако надежды не потерял. Покорный и почтительный, взыскательный и строгий, он выполнял все поручения точно, быстро, не расспрашивая, не споря. Лишь изредка, в стороне, незаметно, будто совсем ненароком обронял среди промышленных слово, смешок, задавал почти невинный вопрос. А потом докладывал правителю о настроениях в крепости.
Голод и цинга работ не остановили. Правитель вставал до рассвета, всегда в одно и то же время, разгребал в камине золу, грел оставшийся с вечера чай. Напившись теплой воды с маленьким огрызком леденца, неторопливо одевался, выходил во двор. Сперва проверял посты, осматривал пушки, слушал рапорт караульного начальника обо всем, что случилось в крепости за ночь. Низенький, в длинном ватном кафтане, бобровом картузе, чуть горбясь, обходил он палисады.
На работу выходили в любую погоду, людей распределял сам Баранов. Блокшифы и укрепления были закончены, на церкви осталось настелить крышу, но церковь правитель пока оставил, всех здоровых людей назначал только в два места: достроить редут св. Духа — самый крайний пост владений у дальнего озера — и на закладку школы для мальчиков-туземцев. О ней мечтал еще в Уналашке много лет назад.
— Образованию умов способствовать должны. Великие выгоды государству, поспешающему в науках... Дикие переймут наши науки, искусства и лучшие помыслы не через мушкеты и сабли, а через своих детей, — говорил он еще Лещинскому.
Позже вместе с Резановым размышлял о тлинкитском и алеутском словарях, о проповедях и беседах на местном наречии.
Думал тогда о Павле...
Правитель сам чертил план будущей школы и даже не показал его Гедеону. Монах перекочевал теперь на постройку нового форта и почти не заглядывал в крепость. Там в землянке и жил. Только один раз, когда срубленное дерево раздробило ноги промышленному, Гедеон притащил его на плечах в Ново-Архангельск, помолился возле заколоченной церкви, взял у Серафимы иголку и ушел. Неуклюжий, всклокоченный, в обтрепанной порыжевшей рясе.
В крепости содержались под стражей пятеро индейских воинов. Они средь белого дня хотели поджечь палисады, но были схвачены наружным караулом. Двое погибли в стычке, остальных Баранов держал как заложников. Между ними находился, как видно, и близкий родственник вождя. Старше других, с шрамом через всю левую щеку и лоб, так, что бровь была разрублена надвое, длинноволосый, в боевой лосиной одежде, он не выходя сидел в темном углу лабаза, смотрел на кусочек серого неба, видневшегося в узкую щель продушины.
Баранов не выпытывал, знал, что индеец ничего не скажет, но по тому, как другие воины держались перед ним, как две-три тлинкинтские женщины, ставшие женами промышленных, закрыли лица ладонями, когда проносили раненого, правитель догадался о знатности своего пленника.
Посланца Котлеана, предлагавшего выкупить индейцев, Баранов не принял. Теперь у него было оружие против внезапных нападений. Войны еще не кончились, мир приходилось по-прежнему поддерживать железом и порохом...
Делами, беспрестанным движением Баранову не только хотелось отвлечь гарнизон форта от тяжелой действительности, заставить забыть болезни и голод, но и забыться самому. Гибель Павла была для него большим потрясением, крушением большого внутреннего мира... Он почувствовал, что идет старость. И только вспоминая Кускова, отправленного в отчаянный поход, оживлялся, быстрее шагал по своему залу... Дряхлость приходит, когда нет желаний, нет радости в завтрашнем дне. Смысл победы не в успокоении, смысл ее — в сознании собственной силы...
Вечером при свете горевших в камине еловых сучьев правитель писал письма. Отправить их можно будет нескоро, и потому послания были неторопливые, длинные. В них он подробно описывал главному правлению в Санкт-Петербурге все события, просто, без прикрас сообщал суровую истину, беспокоился о будущем, о благополучии родной страны.
«...Республике Американской великая нужда настоит в китайских товарах: чае, китайских шелковых разных материях. Туда важивали прежде наличные деньги в гишпанских серебряных долларах, но, узнав здешнюю торговлю и что с берегов сих мягкая рухлядь идет и продается в Кантоне, стали нагружать суда полным грузом европейских своих продуктов, выменивая здешнюю на них рухлядь... И от американцев я слышал, что они собирали и собирают прочное заселение около Шарлоцких островов сделать, по сю сторону Нутки, к стороне Ситхи... Может быть, и со стороны нашего высокого Двора последует подкрепление. Ныне нет никого в Нутке, ни англичан, ни гишпанцев, а Нутка оставлена... Выгоды же тамошних мест столь важны, что обнадеживают на будущее время миллионными прибытками государству. Каковые выгоды по всей справедливости и народному праву единым бы российским подданным принадлежали...»
Писал распоряжения на другие острова, где находились управители подчиненных ему контор: на Уналашку, Кадьяк, Чугачи. Думал о многом, словно не было голода. В бухте стояли корабли, сотни байдар уходили на промыслы...
«...Людей излишних противу комплекта, назначенного в предписаниях Главного Правления и моего проекта, выслать всех на Уналашку, и остающихся привести на единообразное генеральное положение с Кадьяцким и прочими отделениями... Редкостей тамошних, яко то из морских животных, растений, окаменелостей и прочих, внимание заслуживающих, высылай ко мне, когда обрящутся, через Уналашку. Что же на то истрачено будет имущества выставлять на счет Кадьяцкой или на мой собственный...»
И все чаще проскальзывала грусть.
«...Покончить здесь жизнь мою предвижу необходимость. Ибо предметов и выгод для отечества предстоит столь много, что и в пятьдесят лет обработать и привести к желательному концу едва ли достанет возможности самому пылкому уму...»
Он писал до самой полуночи, а потом, заложив назад короткие руки, долго шагал по холодному залу. Серафима слышала, как скрипели половицы, негромко бренчал стеклянной дверцей книжный шкаф. Она ютилась в маленькой горнице возле лестницы. Лука по-прежнему жил в казарме.
Редут св. Духа достроить не удалось. Когда уже был возведен палисад и блокгауз и оставалось только закончить жилье, ночью врасплох напали люди Котлеана. Караульный даже не успел выстрелить. Его закололи кинжалом тут же, у ворот. С полсотни воинов окружили землянку, где ночевал небольшой гарнизон, лесинами завалили выход. А потом подожгли.
Смолистые бревна горели дружно. Стены нового строения из давнего сухостоя утонули в огне, от накаленного воздуха дрожали деревья. Загорелась хвоя, воспламенился мох, лопалась и сипела сырая кора. Отблеск пламени озарил половину озера, багровый дым уходил в темноту.
Монаха индейцы не тронули. Он появился из дальнего угла двора босой, без скуфьи, с опаленными волосами. Золотистой змейкой тлел подол рясы, дымились рукава, красным отсвечивал серебряный крест. Приблизившись к землянке, монах силился раскидать бревна. Однако не смог. Жилье превратилось в костер, огонь охватил весь форт. Лишь одну лесину удалось выдернуть Гедеону.
Одежда его тлела во многих местах, сгорели усы, из трещин потемневших рук сочилась и запекалась кровь, но монах словно не чувствовал боли. Зажав под мышкой конец пылавшего бревна, он потащил его сквозь объятые пламенем ворота в лес, прямо на стоявших перед фортом индейцев.
Воины торопливо расступились. Безотчетный страх пробрался в сердца. Они собрали оружие и молча, без обычных воинственных кликов, покинули пожарище.
А Гедеон, не выпуская лесины, шел по кочкам и камням, через кусты и заросли, все дальше и дальше в лес. Бревно давно потухло, лишь в глубоких трещинах краснели угольки. Губы монаха что-то шептали. Не то он молился, не то проклинал... Утром караульные нашли его недалеко от крепостных стен.
Узнав о новом нападении индейцев, Баранов собрал десяток самых здоровых людей и немедля отправился к озеру. Утро было совсем весеннее. Над лесом поднималось солнце, золотистый свет пронизывал вершины елей, оседали тени. Только у подножия деревьев, на рыжей хвое, покрывавшей мох, густо лежал иней.
Отряд шел быстро и молча, временами бряцал мушкет, хрустела под ногами ледяная кора, затянувшая болотистые проталины. Баранов не надел даже парки, не взял ружья. В теплом кафтане и картузе, как ходил у себя дома, шагал он впереди, переступая упавшие стволы, камни, продираясь через колючий кустарник. Веткой сорвало шейный платок, но он не остановился. Один из промышленных подхватил черную косынку, догнал правителя. Баранов так же молча взял ее, понес в руке. Шли, обходя тропу, напрямик к лесу.
Часа через два добрались до озера. Пожар кончился. Обгоревшие ели увеличили пустое пространство. Вместо толстых надежных стен кое-где торчали головешки. Дымилась почерневшая земля. От форта, недавно еще желтевшего среди лесной гущины, не осталось ничего. Там, где находилась землянка, лежала груда углей. Жилье было обставлено и накрыто сухими смолистыми плахами, не пропускавшими сырость, и сгорело дотла.
Баранов стал на колени, перекрестился и, низко поклонившись в сторону погибших, медленно, с трудом поднялся.
— За Россию отмучились, — сказал он тихо. — Вели, Наплавков, сложить каменный крест.
Потом отошел к обрывистому берегу, долго глядел на светлую спокойную гладь, на синеющие, с белыми вершинами, Кордильеры. Там бы поставить крепость, огородить обысканные места, заселить людьми...
Всю обратную дорогу он молчал, по-прежнему шел впереди. Возвращалась с ним только половина отряда. Остальным правитель приказал расчистить пожарище, вымерить площадь поближе к озеру. С завтрашнего дня редут будут строить заново.
Вернувшись в крепость, Баранов велел повесить заложников.
На краю утеса, где росла кривая голая лиственница, выстроился весь гарнизон, алеуты, женщины. Даже больные были подняты с нар. Часто, без передышки бил в колокол Лука. Промышленный дергал веревку, не оглядываясь, не отвлекаясь. Лицо его было бледно и сосредоточенно, выцветшие глаза полуприкрыты, растрепанней и жестче казался клок бороды.
Резкий тревожный звон действовал гнетуще. Потом он стих. Над крепостью нависла тяжелая тишина. Измученные лишениями, непрестанной тревогой, люди стояли молча, предстоящая казнь индейцев усиливала страх. Законы борьбы хорошо известны. Сегодня сильнейшими оказались промышленные, завтра могут оказаться индейцы.
Индейские воины шли спокойно. Связанные за руки моржовым ремнем, они двигались цепочкой, обнаженные до пояса, длинноволосые. Битвы для них кончились.
Дальше все произошло быстро. Толпа качнулась, отступила, из задних рядов кто-то тоненько вскрикнул. Согнулся и затрещал длинный корявый сук... Ни одного слова не произнесли пленники, ни одного звука. Безмолвно, прощаясь, глядели на бухту, на горы, на необъятный простор лесов. Потом закрыли глаза.
Когда все было кончено, Лещинский подошел к Баранову. Бледный, сдерживая нервную дрожь, дотронулся до его рукава. Но правитель не обернулся, продолжал смотреть на далекую пену бурунов, окрашенную багрянцем заката... Весь вечер и ночь он провел в своей спальне возле потухшего камина. И не пустил к себе никого, даже Серафиму, приходившую зажечь свечу.
В начале марта у входа в проливы показалась сельдь. Первые косяки прошли мимо, их никто не приметил, зато утром от великого множества рыб вся бухта казалась молочной. Крики птиц, носившихся над косяками, заглушали прибой, не слышен был человеческий голос. Пустынное море ожило, на горизонте появилось несколько водяных фонтанов — стадо китов шло за рыбой.
Утро было теплое, тихое. Неподвижно стояли высокие облака, над островками клубился туман. Влажные от ночной сырости, дремали лесистые склоны. Снег давно стаял, в эту зиму его было немного.
Появление рыбы первый заметил Наплавков. Уже много дней он вставал до рассвета, раньше Баранова, и уходил по берегу залива, в глубь леса, где находился серный источник. Горячий ключ бил из-под скалы, вода постепенно остывала в огороженном камнями углублении.
Наплавков шел чуть прихрамывая, длинные руки почти достигали колен. В этих руках была страшная сила. Промышленные видели, как метал он гарпун, и немного побаивались аккуратного, невысокого, с подстриженной, рано седеющей бородой гарпунщика. Разувшись, Наплавков опускал в самодельный бассейн жилистые темные ноги, глядел, как поднимаются на воде прозрачные пузыри. Схваченный на промыслах ревматизм каждую весну не давал покоя.
От горячей ванны боль утихала, гарпунщик вытирал вспотевший лоб, распрямлял плечи, затем вынимал из бокового кармана небольшую книжку, обернутую в мягкую лосиную кожу, раскрывал и долго внимательно читал. Изредка усмехался, поднимал голову, смотрел поверх скалы, над которой плыл тонкий пар, потом снова возвращался к книжке.
В это утро Наплавков не дошел до источника. Лесная тропа выходила на морской берег, и за мысом, отделявшим крепость от южного пролива, гарпунщик увидел мутную белую полосу, первых птиц, давно уже не появлявшихся возле селения. Он вскрикнул и побежал назад к форту. Он забыл о больных ногах, о целебном ключе, обо всем. Шла рыба, нельзя было терять ни одной минуты.
У ворот он встретил Баранова. Правитель только что выслушал рапорт, стоял нахмуренный и молчаливый. Ночью слегли еще двое из тридцати оставшихся на ногах...
— Сельдь, господин правитель... — выговорил Наплавков, задыхаясь от усталости и волнения...
Трещотки и сигнальный звон оказались лишними. Все население крепости уже бежало к берегу.
Короткими неводами, сетками, просто корзинами, сплетенными из светлой индейской травы, черпали сельдь в лодки. Тысячи серебристых тел трепетали в байдарах, нагруженных почти до самых бортов. Рыбы было так много, что упавшее ведро оставалось лежать на поверхности. Люди работали молча, не разгибая спин, забыв про усталость и истощение. Кричали птицы, стучали черпаки и весла, возбужденно лаяли псы.
Дым костров, разложенных на берегу женщинами, запахи варева, жареной рыбы протянулись над бухтой, будоражили изголодавшихся людей. Однако никто не бросал работы, промышленные и алеуты без конца наполняли байдары, сваливали рыбу прямо на гальку. Груды улова росли. Дети палками отпугивали птиц.
Лишь к полудню Баранов разрешил передышку. Сам он не присаживался ни на одну минуту. Вместе с десятком алеутов долбил выше у скал холодильные ямы, таскал жерди для нехитрой коптильни. Мерзлый грунт поддавался с трудом, островитяне не умели держать кирку. Правитель скинул кафтан и картуз, лысый, маленький, бил кайлом упорную глину, выворачивал камни.
Появление сельди как раз в тот момент, когда не оставалось никакой надежды, было словно знамением свыше. Рыба не каждый год заходила в проливы, а искать ее в море не хватало сил. Баранов будто помолодел, глаза его не казались угрюмыми, он снова двигался быстро и стремительно. Даже шутил, и повеселевшие звероловы раза два приметили на его лице улыбку.
После казни индейцев прошло много дней, а только сегодня о ней забыли. Расправа, учиненная правителем, оставила след даже у самых зачерствелых. Алеутский князек пытался сбежать, но его байдарку задержали караульные. Нанкоку пришлось расстаться со своей медалью. Несколько человек притворились больными. Баранов молчал...
Сегодня все изменилось.
Только полчаса отдыхали люди возле костров, а потом Баранов опять поднял их на работу. Опьяневшие от сытости, рыбаки с трудом продолжали нагружать лодки, свозить рыбу на берег. Не работал лишь один Гедеон. После пожара монах еще не совсем окреп. Он сидел на камне, вытянув вперед обмотанную бараньей шкурой пострадавшую правую ногу, перебирал пальцами цепочку креста, внимательно следил за копошившимися людьми, словно впервые их видел. Взгляд его был сосредоточен, неспокоен. На месте сгоревших усов пробивалась жесткая седая щетина. Серафима принесла ему несколько жареных рыб, Гедеон съел одну, про остальных забыл.
Когда первое возбуждение прошло, Баранов осмотрел лабаз. Предстояла новая забота — сохранить улов. Бочек из-под рыбы, капусты и солонины было много, но соли оставался всего один мешок. Только для варки пищи. Правитель вернулся на берег, приказал углубить ямы, на трех самых больших байдарах направил Лещинского в Северный пролив за льдом. Там между островками можно еще встретить остатки плавучих ледяных полей.
— Без леду не повертайся, — сказал он озабоченно. — Одначе людей и себя береги. Караульные сказывали — колоши тоже за рыбой вышли. Возьми пищали... А то помощником придется Гедеона брать, — добавил он, усмехаясь.
Лещинский обрадовался. Поручение пустяковое, но важно было, что правитель наконец обратился к нему и даже назвал помощником. В первый раз. Но он не показал своей радости. Степенно, с достоинством кивнул головой, вытер о кафтан жирные пальцы, сдул с груди приставшие кусочки от съеденной рыбы, вытер губы.
— Лука! — крикнул он вместо ответа и заторопился на берег.
Правитель вернулся к ямам, снова взялся за кирку. Нужно было сохранить всю рыбу, — неизвестно, что предстояло впереди. Часть ям рыли помельче — алеуты любили селедку с гнильцой, а остальные Баранов распорядился копать глубиной в два человеческих роста. Со льдом, в мерзлом грунте улов сохранится до лета.
Потом направился к береговым скалам, где в углублении под навесом Наплавков кончал сооружать коптильню. Гарпунщик еще месяц назад предлагал Баранову построить ее, но правитель хмуро ответил:
— Будет рыба — построишь.
Большая пещера была унизана в несколько рядов тонкими жердями, рядом за выступом скалы сложили очаг. Широкогорлая дымовая труба выходила в пещеру, остальное свободное пространство заложили каменьями.
Баранов помогал женщинам вешать рыбу на жерди, покорно отступал, когда молчавший Наплавков, хромая, сердито подходил и поправлял проделанное. Затем снова ушел на берег.
Рыбу ловили два дня, все ямы были заполнены. Улов оказался настолько большим, что сельдь валялась по всему берегу, и даже птицы не набрасывались на нее с прежним неистовством.
— Нажрались, стервы, — хмыкнул Лука и, примяв бороденку, поравнялся с Барановым, осматривавшим укрытия ям... — Што птицы, што люди... А чо, Александр Андреевич... — забежал он вперед, — скорбут свежанины не любит. До лета теперь продержимся?
Баранов ничего не ответил, продолжал палкой проверять моховую крышу. Всю жизнь он только и знал, что старался «продержаться». Промышленный сказал верное и злое слово. Рыба приостановила голод, но положение крепости оставалось тяжелым. Не было муки и соли, не было овощей, кончались огневые припасы. И никаких сведений о кораблях.
Однако правитель никому не сказал о своих заботах. Да и поделиться все равно не с кем. Павла нет... Согнувшись, он двинулся дальше, тщательно прощупывая рыхлый настил.
Вечером Баранов устроил пирушку.
В зале большого дома были поставлены столы. Серафима накрыла их ручниками; на главный стол, за которым должен сидеть правитель, выставила фарфоровую посуду — подарок Лисянского. Две индейские женщины — молодые жены промышленных — помогали жарить и фаршировать кореньями крупную отборную рыбу, убирать комнату.
Индианки изумленно разглядывали невиданные предметы: книги, органчик, картины. Приметив голую мраморную нимфу в углу, они осторожно потрогали ее пальцами, потом, скинув с себя одежды, внимательно и с удивлением ощупали одна другую. Каменная женщина была совсем такая же, только светлая и очень маленькая.
— Вы чо разделись, срамницы! — прикрикнул на них Лука, втаскивая вязанку еловых сучьев.
На время праздника он получил разрешение Серафимы находиться в доме. Лука ножом подрезал бороду, надел плисовые штаны и гороховый, тонкого сукна сюртук. Одеяние было великовато, топорщилось на спине, воротник закрывал уши, но Путаница весьма гордился и важничал.
Торжество его продолжалось недолго. Все гости пришли в сюртуках, а один зверолов даже в зеленом фраке, напяленном поверх куртки из птичьего пуха. На складах компании не было соли и хлеба, зато вдосталь городской одежды. Промышленные брали ее в счет заработка, больше купить было нечего.
Неуклюжие, с загорелыми обросшими лицами, в непривычном стеснительном одеянии, гости расселись на стульях вдоль стен, молчали. Многие пришли сюда в первый раз, и золотые рамы картин, корешки книг, статуи подавляли их своим великолепием.
Только Лещинский чувствовал себя свободно. В черном коротком сюртуке, белой рубашке, гладко причесанный, он ходил от стола к камину, разглядывал книги, выровнял косо висевшую картину, смахнул пыль с клавишей фисгармонии. Поправил на плечах Серафимы, вздрогнувшей от его прикосновения, легкий платок. Изредка, словно о чем-то глубокомысленно задумывался, морщил желтый, круглый, как большое яблоко, блестевший лоб.
Из старой гвардии Баранова в крепости не осталось почти никого. Половина ушла с Кусковым, часть утонула на «Ростиславе», некоторые раскиданы по островам. Два китолова да седой одноухий зверобой — вот и все, кто не расставался с Барановым целых двенадцать лет. Остальных правитель уже собрал на Уналашке, Кадьяке. Старики не носили сюртуков. В меховых затасканных куртках, в шапках сидели они возле камина. Зверобой держал между коленями свое ружье.
Не снимая шапок, они уселись и за стол. Правитель сам наливал им пунш, подкладывал рыбу. Сейчас он не казался таким угрюмым. Лысый, начисто выбритый, в темном простом кафтане, он был добродушным хозяином.
Когда ром наконец развязал языки и в зале потихоньку загалдели, Баранов встал, подошел к органчику, взял несколько тягучих низких аккордов. Сразу стало тихо. Большинство из сидевших в комнате никогда не слышало музыки. Промышленный в зеленом фраке расплескал пунш на колено соседа и даже не заметил этого. Повернувшись в сторону органчика, все изумленно слушали. Лишь старики сидели неподвижно. Потом вдруг одноухий зверобой, опираясь на ружье, закрыв глаза, высоко, как причитание, затянул песню.
Долго — спустя много лет — вспоминали промышленные тот вечер в доме правителя. Далекую Россию напоминала песня, молодые годы, поля и перелески, деревушки, имена которых забыты навсегда. Скитания...
Стоя на пороге, Серафима плотно сжимала побелевшие строгие губы, соленая слеза упала с ресниц. Притих даже Лещинский, все время пытавшийся сказать речь. Взгрустнул и Лука, хотя Серафима посадила его вместе с почетными и ром был еще не выпит... Гедеон на пирушку не явился. Он где-то бродил по лесу.
А на другой день произошло второе событие — из Охотска прибыл корабль «Амур». Компания прислала на нем полсотни алеутов, приказы и новые распоряжения.
«Амур» появился у входа в пролив рано утром. Туман скрывал острова, можно было наскочить на банку, и штурман распорядился отдать якоря. Баранов сам поехал встречать прибывших. На быстроходной байдаре приблизился он к кораблю, нетерпеливо поднялся на шканцы. Долгожданная помощь наконец осуществилась. Почти год не было судна с материка.
Штурмана правитель знал, плавал с ним на Лисьи острова. Сварливый старый бродяга помнил каждую бухту в Беринговом море, пять раз тонул, два года прожил один на пустынном острове.
Баранов обрадовался давнишнему другу, но радости своей не показал. Старик ехидный, может съязвить и сконфузить правителя. Баранов поднялся по трапу, снял картуз, перекрестился и только тогда подошел к штурману.
— Свиделись, Петрович? — сказал он, усмехнувшись, и протянул руку.
Против обыкновения, старик ничего не ответил, притронулся короткими пальцами к руке Баранова, крикнул что-то матросу, возившемуся у вантов. Штурман еще с мостика разглядел, как постарел и осунулся правитель, голова облысела, уцелевшие седые пряди закрывали виски. Худой и сгорбившийся старик — грозный повелитель колонии. Штурман заметил, как жадно обшарил глазами палубу, открытый люк пустого трюма Баранов и, окончательно нахмурившись, отвернулся.
Правитель понял, что корабль не привез ничего. В это время, опираясь на тонкий камышовый посох, приблизился к Баранову, благословляя его тщательно сложенными пальцами, рыжий щуплый монах в синей бархатной камилавке. Это был новый архимандрит Ананий, присланный главным правлением для закрепления слова божьего и как представитель высшей духовной власти в далеких российских владениях.
— Во имя отца и сына и святого духа... — сказал он скороговоркой. Тонкий дребезжащий голос был неприятен. — Господин правитель здешних мест?
И привычно ткнул, ладонью вниз, веснушчатую руку.
Баранов руки не поцеловал. Отступив назад, он внимательно разглядывал монаха, затем сухо и коротко сказал:
— Быстро больно, пустынножитель.
— Соли б лучше прислали, — заявил он потом штурману с горечью.
Не прощаясь, он торопливо ушел. Туман рассеялся. Ясно виден был берег, голый камень-кекур с палисадом крепости, вяло повисший трехцветный флаг, толпа нетерпеливо ждущих людей.
Шумел дождь. Временами он утихал, и тогда тяжелые редкие капли пробегали по деревянному настилу крыши. А потом снова тянулся монотонный шелест.
Только что кто-то был здесь. Павел ясно чувствовал тихое, сдерживаемое дыхание, прикосновение руки. Он открыл глаза. Снова в полумраке увидел бледное пятно окна, неровный отсвет камелька на бревенчатой стене. То, что видел множество раз, когда спадал жар и на минуту возвращалось сознание. Потом опять начинался бред.
Сейчас пятно не уходило, отчетливо был слышен шум дождя. Треснула в очаге смолистая ветка. Павел понял, что лежит в хижине, нет ни корсара, ни корабля, ни гудящей каменистой гряды, ни последних усилий перед неизбежным. Он хотел подняться, но боль в правом плече вынудила его опуститься на место. Оранжевые круги поплыли по жилью, смежились веки. Полосатый зверек, примостившийся на теплой шкуре, испуганно прыгнул с нар, завертел мордочкой.
Когда Павел очнулся вторично, дождь перестал совсем, дверь хижины была распахнута, виднелись мокрые ветки хвои, кусочек посветлевшего неба. В избе было по-прежнему пусто. Не пытаясь больше подняться, раненый впервые разглядел темную икону, грубый, накрытый плетенкой из травянистых корней стол, глиняный кувшин и кружку. Возле двери протянута кожаная занавеска, отгораживающая угол. Занавеска шевельнулась, и Павел снова почувствовал, что в хижине он не один.
А потом из-за перегородки высунулась голова, повисли две темно-русые косы. Золотистой бронзой отливали волосы, разделенные ровным пробором, тонкие морщинки появились на лбу. Несколько секунд девушка наблюдала, затем вышла из своего угла. В ровдужных штанах, такой же рубашке, небольшая, легкая, она приблизилась к нарам, удовлетворенно вздохнула. Больной, действительно, очнулся, лежал с открытыми глазами.
— Поправился, — сказала она и вдруг сконфуженно замолчала, откинула косы назад.
Лежавший на нарах разглядывал ее пристальным, удивленным взглядом.
Девушка отступила, затем повернулась и выбежала из хижины. Спустя минуты две вошел Кулик. Вытирая на ходу пучком травы мокрые пальцы — ставил на ключе запруду, — старый охотник торопливо подошел к нарам. Павел снова попытался подняться. На этот раз боль не возобновилась. Облокотившись на левую руку, он с усилием приподнялся и сел.
Старик невольно сделал движение, словно хотел поддержать, но Павел не заметил. Оглядев Кулика, жилье, дверь, он спросил:
— Кто вы такой, сударь?
Охотник медленно и скупо улыбнулся, разогнул спину. Длинный и тощий, в старой кожаной рубашке, обнажавшей морщинистую шею, стоял он перед Павлом, добродушно смотрел на взволнованное лицо больного.
— Живу, — немного погодя, сказал он просто.
Больше в этот день Павлу говорить не пришлось. Девушка не появлялась, а старик бережно, но настойчиво уложил его опять на шкуры, покормил мясной похлебкой все еще с ложки, как тяжелобольного. На вопросы не отвечал. Раненый скоро уснул, впервые за много дней крепко, по-настоящему.
Проснулся он от терпкого запаха хвои. Запах напомнил детство, благоухающий кедр из диких прибрежных гор, весну, первые ароматы трав. Не отгоняя сна, Павел улыбнулся, повернул голову. Нежные иглы душмянки встретили его лицо, упали капли росы. От неожиданности он зажмурился, а потом сразу открыл глаза.
На полу и на нарах лежали кедровые ветки. Световые полосы, пробившиеся сквозь дверные щели и узкое окно, озаряли сочную нежную зелень, смолистые срезы, пучок желтых влажных цветов. Раньше этого не было. Павел удивленно огляделся и только сейчас заметил за столом у окна вчерашнюю девушку. Не поднимая головы, она что-то прилежно шила. Девушка была в том же наряде, только вместо штанов надела недлинную юбку из толстой бумажной ткани, белые, без всяких украшений, мокасины. На худое, почти детское плечо сдвинулись обе косы.
Наташа не видела, что больной проснулся. Чуть нахмурив от усердия брови, она выводила стежок за стежком. Светлая тень падала на изгиб переносицы, выделялось несколько мелких веснушек. Некоторое время девушка работала не отрываясь, затем отложила шитье, глянула в сторону нар. Увидев, что больной не спит и внимательно наблюдает за ней, Наташа вспыхнула, серые глаза ее стали синими. Торопливо схватив иголку, она потянула к себе отложенную работу, и Павел заметил, что это был его кафтан. Девушка чинила продранную выстрелом одежду.
Павел поднялся и сел. Сегодня он чувствовал себя совсем здоровым. Беспокойные мысли отошли в сторону.
— Дай мне кафтан, — сказал он громко. — И скажи, кто ты такая.
Наташа вздрогнула, но теперь уже не покраснела. Поднявшись из-за стола, она вдруг отодвинула одежду, спокойно и дружелюбно посмотрела Павлу прямо в глаза.
— Ты русский? — спросила она вместо ответа.
И когда Павел кивнул головой, задумчиво притихла, подергала кончик косы.
— Я тоже русская, — сказала потом негромко. — Поведай мне про них.
Кулик вернулся, когда Павел рассказывал о Санкт-Петербурге. Здоровой рукой недавний шкипер чертил в воздухе здания, мосты, упоминал непонятные слова, называл галереи и статуи, дворцы и фонтаны Петергофской деревни, мрачную крепость Кронштадт. Павел увлекся, прочел стихи. Черные отросшие волосы падали до бровей, блестели глаза, на бледно-смуглом лице проступил румянец.
Наташа сидела рядом. Наморщив чистый открытый лоб, она слушала внимательно, но без особенного оживления. Все было чужим и далеким и даже не походило на сказку. Только когда Павел рассказал о Ситхе, о море, о строительстве форта, девушка заинтересовалась всерьез. Оказывается, русские были в этой стране такие, как отец, как она, много их. Они жили близко, на берегу, и отец никогда не говорил о них.
Тряхнув головой, откинув назад туго заплетенные прохладные косы, она удивленно повернулась к старику. Охотник сидел на пороге, беспокойно вслушиваясь в рассказы Павла. О новой крепости он ничего не знал. Думал, что сородичи покинули этот берег навсегда... Теперь он понял, почему на Чилькуте его встретили холодно и не оставили ночевать. Но он тогда спешил домой и не расспрашивал... Баранов... Он содрогнулся, услышав давно знакомое имя.
Кулик поднялся и вышел из хижины.
Павел ничего не заметил. Разволновавшись, он быстро устал и, откинувшись на подушку, закрыл глаза. Он снова пережил события последних месяцев, страшный конец корабля, гибель людей...
После этого Наташа его не тревожила. Не обращалась и к отцу. Девушка видела, как помрачнел старик, все дни проводил в горах. Временами казалось, что вид Павла действует на него угнетающе. А то вдруг приносил крупного барана, жарил тонкие сочные ломтики мяса, кормил ими больного, не отходя от него целый день.
Девушка недоумевала и молча присматривалась.
Павел выздоравливал. Пуля прошла навылет, плечо заживало. Уже можно было двигать рукой. Остались только слабость от потери крови и резкий, надрывистый кашель. О нападении корсара юноша ничего не рассказывал, зато в первый же день по выходе из хижины проковылял, опираясь на тонкую жердину, к берегу, пытался найти остатки «Ростислава».
На рифах и в бухте было пусто. Последний шторм разметал обломки корабля, темнели среди бурунов голые камни, мерно вздымалась водяная гладь. Гудел прибой. Много времени просидел Павел на щебне, затем с трудом поднялся, побрел назад. В пути он натолкнулся на обрывок паруса, зацепившийся за сучковатую ель. Все, что осталось от дряхлого суденышка.
Он был молод. Сердце еще не зачерствело от беспрестанной борьбы, жестоких разочарований. Губы его дрогнули, опустились плечи. Он побледнел, резко содрал кусок холстины. Приступ кашля и слабости заставил опуститься на землю. Так он сидел до тех пор, пока напуганная его исчезновением Наташа не привела обратно.
Несколько дней Павел снова пролежал в хижине, а когда стал выходить, девушка далеко не отлучалась. Но он уже не стремился на берег. Следил, как строит Кулик разрушенную паводком бобровую плотину на ключе, с любопытством наблюдал за старым хвостатым бобром, появившимся сразу после ухода охотника. Речной зверь старательно заделывал ветками и илом пропущенные стариком щели.
Вместе с Павлом оживала тайга. Звонче плескался каменистый ручей, лопались почки, мягкой зеленью расцветились голые деревья, наливался мох. Гулко ревел сохатый, перекликались на недоступных вершинах бараны, кричали, пролетая, гуси. Далеко были видны прозрачные тонкие столбы дыма, поднимавшиеся над лесом. Там находились индейские селения.
Часто Кулик уходил на охоту, Наташа и Павел оставались одни. Девушка вставала первая, тихо, как мышь, одевалась у себя за занавеской. Иной раз занавеска была неплотно сдвинута — и в просвете мелькали заплетаемые в косу волосы, голая тонкая спина. Павел краснел, жмурился и, отвернувшись, кашлял громче обычного.
Однажды, напуганная сильным приступом кашля, не кончив одеваться, Наташа торопливо подошла к нарам. Босая, в одной короткой старенькой юбке, она нагнулась над Павлом. Прядь волос упала ему на грудь. Больной затих. Девушка постояла, прислушалась и озабоченная вернулась за перегородку. А Павел долго лежал с опущенными веками. Запах волос, теплота дыхания, нежные узкие плечи мерещились ему целый день.
Наташа привыкла к Павлу. Реже уходила в лес, на берег залива. Сперва боялась оставить больного, после — неожиданно нашлось в хижине множество дел. Она убирала жилье ветками и березовой корой, плела из гибких корней прочную, удобную посуду. Сшила из птичьих шкурок Павлу рубашку.
— Пойдешь скоро, — заявила она деловито. — Не будешь зябнуть.
Девушка говорила об уходе просто и спокойно, но легкая морщинка пересекала лоб.
Павел тоже временами забывал о крепости. Тихая жизнь в лесной избушке, необычайный покой, теплые дни действовали умиротворяюще. Хотелось ни о чем не думать, сидеть на обомшелом грунте, смотреть на высокие облака, далекие снеговые вершины, бескрайний лесной простор; слушать говор ключа, плеск водопада в расщелине скалы, треск сучьев под ногами пробиравшегося к водопою зверя и особенно шелест шагов Наташи.
Мир был благодатной пустыней, простой и величественной... Стадо оленей, идущих навстречу заре, светлые рыбы, тень от крыльев орла, сосны, растущие со дна ущелий, длинные острые травы.
Когда случались дождливые дни, Наташа рассказывала индейские сказки о первой жизни на земле. Втроем они сидели возле огня, старик чистил ружье, тщательно протирал кованый граненый ствол длиною в человеческий рост. Павел, закрыв глаза, о чем-то думал.
«...Сестра Китх-Угин-Си, наскучив терпеть обиды от брата, решилась бежать. Ушла далеко на морской берег. Из коры вековечной ели построила себе жилье... — Наташа негромко, певуче, чуть упирая на букву «о», передавала предание. Она сидела на полу возле очага, палкой мешала угли. Свет отгоревших веток падал на ее худощавое лицо, маленькие шевелившиеся губы... — В ясный день вышла она на берег, увидела играющих на море китов и, не ведая, кто таковые, начала кричать им, чтобы подошли ближе и дали ей корму, потому что терпит голод. Киты ничего не сказали, скрылись в морской глубине. Только когда стало темно и луна вылезла над самым высоким деревом, пришел к женщине сильный и большой человек, воин. «Пошто одна сидишь здесь и пошто терпишь голод?» Сестра Китх-Угин-Си заплакала, а потом поведала, что брат истребил ее детей, чтобы не размножались люди, и она убежала из его жилья. Пришедший слушал ее хорошенько, а после послал одного калги на лайду, велел принести маленький круглый камешек. Положил на огонь и раскалившийся дал ей съесть. Когда она проглотила, воин сказал, что теперь она родит сына, коего никто не убьет, и сам скрылся...»
Девушка добросовестно выговаривала все слова, не торопясь и не сбиваясь. Видно было, что не раз повторяла сказку и что она ей нравилась.
Павел совсем окреп. Рана затянулась, правой рукой он уже мог держать ружье. Даже кашлять стал меньше. С выздоровлением вернулось и беспокойство о форте, о Баранове, об оставленных людях. Казалось, прошло много лет с тех пор, как он покинул крепость. Он теперь часто уходил из хижины, возвращался поздно вечером. Наташа видела, как он бродил по берегу моря вперед-назад, пробуя свои силы. Когда же он вырезал крепкую палку, обжег ее конец в огне, девушка поняла, что Павел уйдет.
Она притихла. Больше не убирала хижины, не рассказывала сказок. Сразу с утра покидала жилье, забиралась в гущину леса, навещала свои излюбленные места, но они потускнели, не радовали. Какое-то недоумение было в ее взгляде, словно она чего-то ждала.
Кулик ушел в горы, в сторону индейских селений, чтобы забрать оставленное там в прошлом году новое ружье. Он хотел дать его Павлу. Старика уже не было несколько дней.
Наташа теперь редко встречалась с Павлом. Все дни проводила в лесу или среди скал, уходила далеко по тропе, проложенной охотником. Нетерпеливо, как никогда, ждала отца. Иной раз ей казалось, что Павел уже ушел, она торопилась домой, а потом, услышав еще издали негромкий кашель, опять сворачивала в лес. Ей было трудно, и она сидела на мху, наморщив задумчиво лоб, подняв невысокие мягкие брови.
В один из таких дней девушка увидела возвращавшегося охотника. Старик шел понуро и медленно, держал на плече ружье, а сзади, закутавшись в одеяла, шагали двое индейских воинов. Над головной повязкой переднего торчало отблескивавшее воронье перо.
Наташа быстро вскочила, хотела бежать навстречу, но передний индеец неожиданно поднял голову, и девушка узнала в нем молодого вождя, сына Салтука. Лицо вождя разрисовано черной траурной краской, глубоко запали глаза, обтянулись скулы. Брат его матери, воин Волчьего рода, был повешен Барановым в числе остальных заложников. Индейцы шли за Павлом.
Молчание длилось долго. В хижине стало темнее, потух огонь камелька. На остывших углях медленно нарастал пепел. Погасли трубки. Сумрак заполнял жилье, и только бледный отсвет небольшого окна освещал сидевших у очага индейцев, Павла, прислонившегося к грубой бревенчатой стене, сутулую спину Кулика, его седую голову. Никто не двигался и не говорил.
Коротко и тихо, не глядя на Павла, объявил старик о расправе Баранова с заложниками. Жестокость войн, сражений, кровавую хитрость лесной борьбы он наблюдал уже не первый десяток лет и не мог с этим примириться. Часто дряхлый Салтук отпускал врагов из уважения к справедливому другу.
Но за европейцев Кулик не просил никогда. Он сам видел однажды, как моряки одного чужеземного судна, окружив индейскую хижину, хладнокровно расстреливали в щели вооруженных луками поселян. Индейцы заткнули отверстия и решили отсидеться, чтобы ночью незаметно уйти. Тогда осаждавшие приблизились к жилью, заложили четыре петарды и взорвали людей на воздух.
Чуукван — молодой вождь — наконец шевельнулся. Отложив тяжелую трубку, вырезанную из моржового бивня, он поднял темное от полосатых разводов лицо. В сумраке он казался значительно старше. Тонкие крылья резко изогнутого носа вздрагивали.
— Твои братья — белые люди, — начал вдруг индеец тихо и повернулся к старику. Молодой чистый голос прозвучал торжественно. — Сколько раз камни одевались снегом, сколько раз вырастала трава... Мой отец мудр, и в долинах предков в него вселилась душа Великого Ворона... Уходя в дальний путь, он указал мне самого справедливого. Ты ушел от нас, но ты остался с нами, потому что белые люди стали тебе чужими... Э, худо! — сказал он неожиданно горячо, совсем по-мальчишески и сразу же, оглянувшись на своего пожилого спутника, притих. — Разве не заняли они все места, где жили отцы наших отцов... — продолжал он уже спокойнее, — и лес и речки, где добывали зверя и рыбу, где горели костры и от множества огней становились невидными звезды...
Кулик молчал. Упираясь локтями в колени, опустив на ладони заросший щетиной подбородок, он неподвижно сидел у порога, словно что-то обдумывал. Много раз слышал он слова стариков и воинов, полные горечи, гнева и сожалений. Горечь будоражила и его сердце, и все же пришлые люди не были ему чужими. Как часто бывало, пробирался он ночью к русским селениям, слушал хоть издали родные слова, тихую песню. А потом уходил.
— Чуукван, — сказал он спустя долгие минуты молчания, — племя твоих воинов видело меня с ружьем, когда твой отец не знал еще твоей матери... Я держал тебя на руках, когда бостонцы подожгли селение, и из этого ружья ты выстрелил в первый раз... Пусть ты тоже назовешь меня справедливым. Я ушел от них давно и думал, что больше не увижу никогда. Но они пришли сюда, и я не могу сказать, что все они виноваты... Я стар, мои кости скоро высушит ветер, но я не видел воина, который бы забыл землю своих предков...
Кулик медленно встал, взял стоявшее в углу ружье, прицепил к поясу рог с порохом. Разбуженный бурундучок взбежал по рукаву на плечо, припал к тощей стариковской шее, словно искал защиты. Охотник бережно снял зверька, посадил на нары, поднял шапку.
— Молодой воин лежал на моих нарах, когда индейцы погибли в крепости. И он мой гость. Никто не скажет, что я нарушил закон лесов... Он останется здесь.
Кулик сказал это уверенно и твердо, и никто из сидевших в избе не осмелился возразить. Чуукван склонил голову. Он подчинился решению старика.
Тогда охотник позвал девушку и в последний раз обернулся к Павлу.
— Тут думал дожить свой век... — произнес он глухо. — Прощай... Нету вольной земли.
Он посмотрел на угол, где висела икона, на нары, очаг, на все свое жилье. Затем, не промолвив больше ни слова, вышел из хижины. Индейцы и Наташа последовали за ним. В последний момент девушка оглянулась. Недоумение и печаль были в ее потемневших глазах.
Стало пусто и тихо, через незакрытую дверь долго виднелась цепочка людей, уходивших в горы. Наташа шла сзади. В мужском костюме, с косами, опущенными за ворот сорочки, она казалась русоголовым мальчиком.
А Павел сидел по-прежнему в углу избы. Известие о казни потрясло его, он не думал о том, что ему грозила смерть, великодушие воинов прошло мимо сознания. Он знал, что вымысла не было, что случившееся в крепости произошло. Он знал Баранова.
Сорок байдарок с алеутами и двадцать промышленных байдар направил Баранов на промысел морского бобра. Полного безветрия можно было ждать только через месяц, но Ананий привез приказы из самого Санкт-Петербурга. Компания требовала доходов. Кругосветное путешествие Лисянского обошлось дорого, акции пали в цене на два пункта. В крепости остались только больные и с десяток караульщиков, еще не совсем окрепших после цинги. Строительство школы и мельницы, сооружаемых на островке рядом с кекуром, было приостановлено, на редуте св. Духа оставлен небольшой гарнизон.
Баранов хмурился и молчал, лишь коротко и отрывисто отдавал распоряжения Лещинскому. А потом, оставаясь один в нетопленом зале, много раз перечитывал приказы и до полуночи шагал по комнате. От Резанова не было никаких вестей, а только он один понимал, что не до промыслов было сейчас молодому заселению, не до прибытков компании.
«...Публика, а паче торговая, охоча токмо на одни успехи и выгоды смотреть и ценить хлопоты, но она не входит и на малость в рассмотрение причин, коими стесняется торговля, упадают выгоды всего государства Российского... — писал Баранов на материк в самые тяжелые минуты жизни крепости. — На время бы только прибытками поступиться. Владения наши ежечасно погибнуть могут. Главная тяга для сих мест — продовольствие и отыскание близких и обильных земель, откуда возить можно, — первая наша забота. Процветут промыслы и торговля, весь край перестанет быть диким».
Голод пока прекратился, нужно было использовать теплые дни для строительства форта и корабля, снарядить шхуну на Охотск, однако требования компании были определенны. Повелевая, он привык подчиняться, твердо и непоколебимо соблюдать власть.
Распоряжение правителя звероловы приняли угрюмо. Изнуренные бескормицей, обессилевшие от недавней болезни, люди не торопились выходить в неспокойное море. При самом малом шторме промысел становился тяжелым и большей частью зряшным. Раненый зверь уходил незамеченным. Одни алеуты собрались охотно — надоело сидеть на берегу.
Утро выдалось ветреное, вершина горы Эчком не была закутана облаками.
— Может, и пофартит, — сдвинув шапку на лоб, всматривался в горную цепь Лука. — Ежели маковка чистая — дождя не пойдет. Примета верная.
Он поскоблил затылок, подтянул опояску, оглянулся и, заметив невдалеке Наплавкова, назначенного старшим партовщиком, заторопился к нему высказать свои наблюдения.
Наплавков что-то буркнул и, хромая, двинулся к лодкам. Многие суденышки были уже спущены.
Часа через полтора все байдары, касаясь носом береговой черты, колыхались на волне прилива. Люди столпились у лодок, слушали напутственный молебен. Служил Ананий. Гедеон остался на озерном редуте. Священник начал торжественно, однако холодный ветер заставил его ускорить молебствие, множество чаек заглушало голос. Придерживая камилавку, Ананий сердито махал кадилом, словно отгоняя любопытных птиц, низко пролетавших над аналоем, торопился. Тощий его тенорок был слышен только отрывками. Промышленные ежились, нетерпеливо переминались с ноги на ногу. Нанкок бесцеремонно возился с трубкой.
Наконец Баранов, все время вглядывавшийся в морскую даль, перекрестился, подошел к опешившему священнослужителю, взял с аналоя крест, приложился, затем обмакнул кропило в ведерко с недоосвященной водой, помочил себе темя.
— Кончай, отец, — сказал он негромко и неторопливо отошел в сторону.
Ананий вспыхнул, рыжая борода его затряслась, но к нему уже спешил Лука, услужливо подхвативший ведро, потянулись обрадованные окончанием молебствия звероловы.
Лодки отчалили. Наплавков еще с вечера разделил свой отряд на несколько партий, по пятнадцати байдарок в каждой. Часть алеутов, с Нанкоком за старшего, пошла на север, где в недавние годы находились бобровые лежбища: остальных Наплавков повел к каменистой гряде островов, чтобы оттуда начать охоту.
Вокруг Ситхи морских бобров давно уже не было. Осторожные животные держались подальше от населенных мест и только в жестокие ветры выходили на берег, выбирая недоступные для человека острова. На лежбища, где появлялись людские следы, никогда не возвращались.
С каждым днем морских бобров и котов становилось меньше. Англичане и русские, индейцы и алеуты истребляли их, не заботясь о будущем. Драгоценный зверь уходил все дальше, на пустынные острова. Нужно было затрачивать много дней, чтобы найти новые лежки. Зверь выходил на берег редко и почти все время проводил на воде. Даже спал, лежа вверх брюхом. Густая длинная шерсть легко держала массивное тело. Матки таскали детенышей на себе, придерживая щенков передними лапами.
Еще ни разу за последние годы не выходили так рано на промысел. Море было бурное, темное. Широкие водяные валы высоко вскидывали небольшую флотилию, рушились гребни волн. Ветер пронизывал мокрую одежду, коченели руки, не выпускавшие весел. Партии алеутов уже не было видно, узкие одноключные байдарки тонкими черточками исчезали на горизонте.
Лука сидел впереди Наплавкова, с отчаянием тянул тяжелое весло. Рядом и дальше, согнувшись и пряча лицо от ветра, напрягаясь изо всех сил, гребли злые, задыхающиеся от усилий промышленные. Наплавков правил. Глаза его были прищурены, по осунувшемуся скуластому лицу, по отросшей бороде стекала вода.
— Василий Иванович... — сказал вдруг Лука и, выпустив весло, в изнеможении осел на дно байдары. — Кончаюсь...
Но весла соседних гребцов больно стукнули его по затылку, промышленный вскочил, взгромоздился на место. Никто больше не произнес ни слова, и Наплавков словно ничего не видел.
Только после полудня на сером фоне неба обозначилась невысокая скалистая гряда. Это были безыменные острова, вокруг которых на мелководье еще в прошлом году водились бобры.
Под прикрытием близкой земли море стало спокойнее, уменьшился ветер. До сумерек оставалось еще несколько часов, и Наплавков решил, не высаживаясь на берег, проверить места. После небольшой передышки он дал знак развернуться, вытянуть цепь лодок так, чтобы между байдарами можно было видеть бобра. Партия была большая, скоро крайние лодки затерялись вдали.
Предстоящая охота захватила даже самых измученных. На каждой байдаре откачали воду, приготовили длинные метательные стрелы. Ружей на бобра не брали, звук выстрела разгонял всех животных. Промышленные оживились, с новым усердием налегли на весла. Гребли осторожно, внимательно и зорко вглядываясь в каждую волну, не покажется ли где звериная морда. В лодках не разговаривали, старались не стучать веслами. Слышны были только всплески воды о борта, шипенье волн.
Прошло с полчаса, как вдруг Наплавков увидел на одной из лодок поднятое весло. Сигнал означал, что с байдарки приметили зверя. Соседние лодки поспешно образовали круг. Гарпунщик хотел повернуть тоже, но неожиданно возле самого борта показалась круглая голова бобра с большими коричневыми глазами, плоская, почти человеческая грудь. Увидев людей, зверь испуганно фыркнул и сразу же скрылся. Сидевший за стрелка Лука не успел даже метнуть свой дротик.
Наплавков, в свою очередь, поднял весло. Волнение на море мешало следить за водяной поверхностью, но лодки, плывшие рядом, уже окружали байдару. Приготовив стрелы, люди напряженно ждали появления бобра. Животное не могло долго оставаться в воде. Наконец голова зверя показалась посередине круга.
На этот раз Лука не опоздал. Тщедушный и ленивый на берегу и в работе, промышленный во время охоты преображался. Вытянув шею, согнув откинутую назад правую руку, он зорко следил за непрекращавшейся зыбью. Выцветшие глаза его потемнели, лицо стало строгим, внушительным. В этот момент никто не вздумал бы над ним потешаться. В такие минуты даже Серафима, изредка ходившая с ним на промысел, торопливо слушалась каждого его жеста, каждого движения и почти гордилась мужем.
Стрела попала в зверя. Бобр мотнул головой, рванулся и быстро нырнул. Два других дротика, пущенные с соседних байдар, упали на волну.
— Шали, — солидно сказал Лука и, не торопясь, удерживая равновесие, взял вторую острогу.
Налегая на весло, весь мокрый и возбужденный, Наплавков повернул лодку. Байдары смыкали круг. Раненый бобр тащил за собой дротик, указывающий направление среди водяных провалов. Однако зверя еще нельзя было считать упромышленным. Океан бороздили волны, заливали лодку, древко стрелы пропадало в зелено-черных гребнях валов. Потом совсем скрылось. Сколько ни следили охотники, кружась по всем направлениям, бобр ушел. Не лучше было и у остальных партий. До вечера убили всего двух маток.
...Наплавков сидел возле костра. Больная нога была протянута к огню, нестерпимо ныла. Рядом с ним, скорчившись, примостился Лука. Дальше, у других таких же костров, сложенных из трухлявого плавника и морской травы, лежали звероловы.
Было сыро и холодно. Ветер задувал огонь, чадили мокрые водоросли, не давая тепла. Грохали в темноте волны, разбиваясь о подножия скал. Моросил косой дождь. Как тяжелый, непробудный сон, бесконечно тянулась ночь.
Промышленные лежали молча, не слышно было ни обычной ругани, ни шуток. Каторжная, никчемная работа, голод и непрерывные лишения озлобили сердца, ожесточили души. Для вольных земель не хватало воли, страх и кара превратили крепость в тюрьму.
Наплавков тоже думал о многом. Незаконный сын петербургского лекаря, он был отослан учиться отцовскому ремеслу в Париж, пристрастился к вольным речам и сборищам, бежал от хозяина, скитался, был ранен при взятии Бастилии, почти умирающим доставлен на родину. Окрепнув и возмужав, открыто восхвалял республиканскую власть, пробовал сочинять какой-то трактат, мечтал о привольной жизни. Возбужденно и как-то болезненно смеялся, когда говорил о ней, и выворачивал карманы для собутыльников, слушавших его ради даровой выпивки. Изгнанный из Санкт-Петербурга, пять лет провел в Сибири, постарел, одичал, но мечты своей не оставил.
За попытку взбунтовать гарнизон два года просидел в одиночке Иркутской крепости. Ночью подземелье не отапливалось, и в страшную стужу заключенный, чтобы согреться, вертелся волчком до утра по узкой камере. Двадцативосьмилетний вышел оттуда стариком.
В Охотске след его потерялся, как сотен других, убитых в драке, ушедших в тайгу, завербованных на Аляску. Часто, наслушавшись посулов вербовщиков, спаивавших гулящих людей, забирался он на берег холодного моря и среди диких, обнаженных скал думал о вольной стране, о воинственных смелых индейцах, о необозримых лесах, в которых можно жить как хочется. Наплавков стал гарпунщиком китобойной компании и через год перебрался на американские острова.
Но на Ситхе Наплавков понял, что, завербовавшись в колонии, он, так же как и другие, должен похоронить все свои надежды и планы и что тут по-своему жить нельзя. Баранов был полновластным хозяином новых земель, жестоким, но умным и бескорыстным государственным деятелем. С двумя-тремя сотнями промышленных он управлял огромным краем, расширял торговлю, держал в повиновении многочисленные племена, помогал им, снабжал товарами, строил корабли и школы, отбивал нападения врагов, сам наносил удары.
И Наплавков смирился. Всегда одинокий, казавшийся значительно старше своих лет, он сделался замкнутым, неговорливым. Болела поврежденная когда-то в Сибири нога...
На Ситхе Наплавков продолжал служить гарпунщиком, простым, немного угрюмым китобоем. Никто о нем ничего не знал. Лишь однажды Лещинский случайно подслушал, как он бормотал что-то по-французски, да еще промышленные заметили, что в стычках с индейцами Наплавков не принимал участия никогда...
Сейчас, сидя в укрытии за камнем, измученный и усталый больше других, он медленно перебирал в памяти все свое прошлое и чувствовал, что годы ушли и из всех его мечтаний и порывов не осуществилось ничего...
Шторм продолжался несколько суток, охоту пришлось оставить. Как только ветер стих, Наплавков распорядился починить байдары и взял курс на Ситху. За все время лова добыли только четырнадцать бобровых шкур.
В пути встретили возвращавшихся островитян. Нанкоку повезло немногим больше. Его партия промыслила двадцать взрослых бобров и двух медведков-детенышей. Добыча не стоила потерянных дней, полного истощения и утонувших четырех алеутов.
Неудачный промысел усугубил тяжелое положение форта. Баранов сам распределял людей по работам, но промышленные трудились только в присутствии правителя. Стоило ему уйти, люди ложились на землю, и ни один надсмотрщик не мог заставить их взяться за топор или лопату. Алеуты тоже не выезжали на лов, свежая рыба в крепость не поступала, пришлось вскрыть ямы. Нанкок притворился больным и вдруг почти перестал понимать по-русски.
— Забыла, Александра Андреевич, — сказал он сокрушенно и заморгал веками. — Рыбка память скушала.
Правитель побагровел, но сдержался. Наказать он всегда успеет. Глядя на князька светлыми немигающими глазами, он отогнул полу кафтана, вынул из кармана медаль, отобранную у Нанкока, показал ему, затем снова спрятал и молча вышел из палатки.
Князек понял. Утром десятка полтора алеутов выехали ловить палтуса. Остальных даже Нанкоку не удалось уговорить. Магазины колонии пустовали, ни водки, ни табаку все равно нельзя было приобрести.
Положение ухудшалось, и Баранов наконец приказал готовить судно, доставившее архимандрита. Решил сам ехать в Охотск. Временным правителем оставался Лещинский. Больше назначить было некого.
На «кошке» — так назывался низменный берег Ламского моря — ссыльный вельможа Скорняк-Писарев заложил первый большой корабль. Это было в 1735 году. Казачье поселение Охотск стало опорой российских владений на краю матерой земли. Кухтуй и Охота — две речки — размывали наносную косу из дресвы и мелких каменьев, рушили бревенчатый палисад, окружавший церковь Всемилостивого Спаса, полдесятка амбаров с казенным добром, дом коменданта — главные строения фортеции.
Порт заливало волной, талые снега превращали его в остров. Казаки и поселяне ездили по воду на лодках за десять верст, высокие бары мешали корабельщикам подводить суда в бухту. Порт существовал на картах адмиралтейств-коллегии, в списках департаментов, он был важной точкой Сибирского царства, названного так указом Екатерины. Но порта не было, казацкий острог оставался до сих пор острогом, глухим посельем обширной империи.
Россия росла.
Она тянулась к великим водам, огромная, нетронутая земля. Американские Штаты признавали ее права. Британская империя считала союзницей. Три мировые державы осваивали далекое море.
Но европейские события, надвигающаяся война не давали возможности вплотную заняться колониями, и сейчас, как и во время Шелехова, в Охотске не было гавани, догнивали строения. Летом на рейде корабли дожидались муссона по три недели, чтобы войти в устье реки. Таежная дорога строилась от Якутска до Маи уже не один год, вырвав у топей и трясин только сотню верст. Конские трупы устилали хребты и тундру, кони тащили всего по две вьючных сумы.
Провиант везли на Камчатку, на Алеутские острова, доставляли тягости Российско-американской компании до самого Иркутска. По восемь тысяч коней волокли груз для одного судна. Скорбут и другие болезни не покидали поселка, гнилая рыба да кислое тесто-бурдюк служили пищей почти круглый год. Купцы продавали и другие припасы, но цены были доступны не всем. Тридцать рублей пуд коровьего масла, десять — пшеничная мука.
Ветры и сырость истощали поселян и казаков, кладбище было многолюднее порта. И все же по тропам, горам и тунгусским урочищам брели люди из-за Волги и Дона, из Санкт-Петербурга, Москвы и Калуги. Гулящие люди, монахи, беглые крестьяне, каторжники, ремесленники, разорившиеся купцы. Дальность земель укрывала прошлое, богатую жизнь сулили мечты.
«Амур» стоял уже третьи сутки у входа в устье Охоты. Ветра не было, пора муссонов еще не начиналась. Сильное течение и мелкая вода мешали кораблю продвинуться ближе к берегу.
Над низкой косой, голой и каменистой, кричали чайки. Тяжелые птицы турпаны копались в водорослях. Бледное солнце висело над морем, медленно тянулась волна.
Деревянные строения города казались пустыми и брошенными, серела маковка церкви с тусклым железным крестом. Отблескивало грязью болото посередине поселка. Во время приливов лужа превращалась в озерцо. Лишь у косого амбара виднелись фигуры людей. Они появлялись из-за домика коменданта, пропадали за скрипучей дверью жилья. Здесь было питейное заведение, третье на городок. Порой оттуда доносились крики, а потом все стихало, и снова Охотск засыпал. Ворочался только алебардщик, стоявший у полосатой будки адмиралтейства, караульный солдат морской роты.
На рейде, кроме «Амура», кораблей не было. Казенный пакетбот с неделю назад ушел к берегам Камчатки, повез годичную почту, малый груз провианта. Возле дальнего мыса догнивал остов судна, разбившегося на барах, торчали шпангоуты.
Баранов снова спустился в каюту. Узкая каморка прибрана по-походному, на столе под иллюминатором — пачки бумаг, обломки сургучных печатей, несколько серебряных медалей с квадратным ухом. Посередине медали на лицевой стороне выбит орел, а сзади редкие широкие буквы: «Союзные России». Поощрение Санкт-Петербурга.
Правитель отодвинул перо, лежавшее поверх бумаги, сел к столу. Неяркий свет падал сквозь круглое оконце на лысую голову, пухлые кисти рук. Годы и заботы иссушили сердце, сгорбили спину, но одолеть не могли.
Все дни во время длительного перехода из Ново-Архангельска Баранов писал письма, распоряжения на острова, обдумывал посылку судна для описи побережья Берингова моря, составлял список товаров, подводил счетные книги. Бурные ночи проводил у штурвала вместе с Петровичем, как в далекие дни начинаний. По утрам в штилевую погоду стоял на мостике, всматривался в зеленую воду. Всюду нужен хозяйский глаз.
Стадо котов, тюленей встречал как находку, сам заносил в корабельный журнал и отдельно в карманную книжку координаты, направления стад. Богатства моря — богатства колоний. Он был их собирателем.
— Кит палит! — часто звал его наверх Петрович, указывая на далекую водяную струю.
Шкипер от возбуждения шевелил острым носом, грыз палец, невольно поворачивал румпель. В юности был китобоем, а старые навыки не утрачиваются. Но Баранов ни разу не разрешил спустить шлюпку, — нельзя было терять драгоценные дни.
Думы о Ситхе не покидали, расстояние увеличивало их неотступность. Беспокоил Лещинский, оставленный за правителя, Кусков, корабли. Тревожило поведение неожиданно притихших колошей и слухи о новой войне. Туманные предписания главного правления, полученные через архимандрита, лежали всегда на столе. Он готовил ответ. «Подумайте, милостивые государи, откуда мы получили открытие, что англичане — неприятели наши и с нашею державою в войне, и где то воспрещение, чтоб не подходить им к российским занятиям, вы еще того не доставили, и в секретных мне данных повелеваниях не сказано...» — писал он, возмущенный.
Интриги дворов мешали освоению, народы не хотели войны. Здесь, на краю империи, он видел дальше других, и у него в памяти было всегда изречение из книги, подаренной Тай-Фу: «Дружба не есть ли цепь, которая для достижения известной цели должна состоять из определенного числа звеньев? Если одна часть цепи крепка, а другие слабы, то последние скоро разрушатся. Так и цепь дружбы может быть невыгодною только для слабой ее части...» Он не хотел быть представителем слабых.
...В каюте он долго не высидел. Комендант, наверное, уже проснулся и еще не успел напиться. Нужно было застать его трезвым хоть на один час.
Правитель сложил бумаги, застегнул кафтан, в котором приехал сюда. Парадный сюртук и орден остались лежать в сундуке под койкой. Не для чего было пока надевать. Молча сел в шлюпку, молча кивнул Петровичу, сам взялся за румпель. По мелководью добрались до берега в полчаса.
Комендант все еще спал, когда Баранов поднялся по двум ступенькам крыльца, осевшего в галечную осыпь. Зеленый ставень с отверстием в форме сердца был плотно закрыт железным болтом. У порожнего бочонка возилась собака, слизывала застывшие подтеки рома. Немного дальше, у второго, открытого окна, зевал канцелярский служитель, бесцеремонно разглядывал посетителя. Жидкая борода писца была в чернильных пятнах, стоячий суконный воротник лоснился по краям, словно кожаный.
Наглядевшись, служитель что-то сказал в глубину комнаты, вытер о рукав перо, подул на него, затем важно принялся выводить строчки. Он был государственным служащим, олицетворением могущества канцелярии державы. Он был занят делами.
На стук Баранова он не отозвался и даже больше не глянул в окно. Дверь открыла босая алеутка, выносившая в лохани муку. Не сторонясь, женщина прошлепала мимо, потом задержалась, откинула жесткую прядь волос, строго поглядела широко расставленными глазами.
— Спит есё. Пирога есть будет. Сердися много... Сиди, — сказала она укоризненно.
Правитель надвинул картуз, спокойно распахнул дверь. Женщина постояла, подумала, затем торопливо ушла. Она предупредила и за последствия не хотела отвечать.
В сенях было темно, Баранов ощупью нашарил клямку, открыл первую попавшуюся дверь. Очутился он как раз в спальне начальника всех здешних мест, безраздельного хозяина края. Комендант, действительно, еще не просыпался. В горнице пахло спиртным, табачным дымом и еще чем-то пряным, приятным и крепким. От закрытого ставня стоял полумрак, у иконы в углу теплилась огромная лампада тонкого розового стекла.
На постели лежал длинный, костлявый человек. Из-под съехавшего ночного колпака торчал влажный от духоты клок волос. Пухлые бакенбарды примяты к щекам, на носу и бритом подбородке проступила испарина. Видно было, что начальник города спал давно. Рядом с кроватью валялись военный, без погонов, мундир, трубка с обгоревшим черенком, витая палка из китового уса. Глиняная кружка и заморской работы хрустальный бокал, накрытый крупной промасленной ассигнацией, стояли на погребце. Отставной подполковник Мухин-Андрейко с ним не расставался. Один из четырех почтальонов адмиралтейства или матрос морской роты носили погребец вслед за начальником.
Правитель несколько минут стоял, приглядываясь, затем снял картуз, пригладил остатки волос, медленно подошел к кровати.
— Сударь, — сказал он ровно и тихо. — Изволь вставать. День уже. И я жду.
Распахнув изнутри ставень, он не торопясь придвинул к кровати скамейку, сел и, положив подбородок на скрещенные поверх набалдашника пальцы, принялся наблюдать за лежавшим.
Разбуженный так необычно, комендант уставился на Баранова и от удивления молчал. Затем скинул ногами одеяло, хотел вскочить, накричать, но, встретив ясный взгляд правителя, неожиданно сел, потянул к себе мундир.
— Э... э... Что сие? Кто впустил?
Он вдруг покраснел, швырнул одеяние, высокий, в одном белье, шагнул к двери, ударил по ней изо всей силы пяткой. За стеной послышались шаги.
Баранов продолжал невозмутимо сидеть. Он даже не изменил позы. Внезапно остыл и Мухин. Круто повернувшись, он подбежал к постели, напялил на себя одеяло, снова сел и неожиданно засмеялся.
— Люблю... Кто ты таков, старичок?
— Баранов.
Подполковник перестал смеяться, щипнул бакенбарды. Потом нахмурился и, отвернувшись, молча стал одеваться. Слышанное много раз имя, неурочное появление человека, о котором ходили легенды, озадачили даже его, привыкшего ко всему. Все эти дни, пока стоял корабль на рейде, комендант был пьян и не знал о приходе судна.
Натянув мундир, Мухин-Андрейко взял трубку, подошел к двери, открыл ее.
— Огня! — крикнул он в сени.
Человек в сером кафтане до пят сразу же появился с зажженной свечой. Привычки коменданта были давно изучены. Пыхнув дымом, подполковник достал из погребца флягу, плеснул в кружку темной густой жидкости, выпил. Затем из другой бутылки налил полный бокал, протянул гостю.
— Здравия, — сказал он коротко, немного хрипло.
И, сразу же опустившись на кровать, угрюмо замолчал. Баранов не двигался, однако любопытство его утроилось. Самодур, тяжелый и мстительный, гроза и неограниченный господин края, изгнанный за жестокость даже с Кавказа, комендант сейчас казался просто никчемным стареющим человеком. И адмиралтейство, и верфь, и весь наполовину сгнивший городок — единственный военный порт и связь с Востоком — были такими же мертвыми изнутри. Правитель даже содрогнулся. Величие и мощь... В первые годы, во времена Шелехова, здесь начиналось будущее...
Чтобы не поддаваться мрачным раздумьям, так как комендант все еще молча сидел на постели, правитель сразу и очень резко заговорил о неотложных делах, ради которых сюда приехал. Потребовал освобождения приказчика, посаженного в холодную за отказ выдать спиртное из компанейских лабазов, вернуть якоря и снасти, а главное, отпустить провиант, доставленный весной на пополнение казенных запасов. Кроме того, он просил разрешения начать вербовку новых людей в колонии. Правитель уже осмотрел все склады Охотска. Бочек с солониной и муки было много. Мясо начинало загнивать. Были и люди. По кабакам шатались еще с зимы десятки пришлого гулящего люда.
— Одна Москва снабдить сей край людьми может — и все еще половины тунеядцев не лишится, — заявил он с досадой и горечью.
С комендантом Баранов говорил по-деловому, словно не знал о его характере и сидел не в спальне, а в канцелярии. Требовал, а не просил. Потом начал говорить о своих планах.
Хозяин не откликался. Тихо было и за стеной, в присутственном месте. Там ждали криков, стука разъяренного подполковника, потревоженного без дозволения, и ничего не понимали. Раза два осторожно заглядывал в окно сам чванный канцелярский служитель.
— Державе нашей большое мореходство требуется в сих местах, надежные гавани... — продолжал высказанную еще Резанову мысль правитель, глядя на шагавшего с забытой трубкой в руке своего собеседника. — Сибирские земли один дикий тракт имеют, и море половину года замерзшим стоит... На американских землях и Сахалине верфи учредить можно, суда строить. Расходы сии окупятся торговлею с гишпанцами, Китаем, бостонцами, Калифорнией...
Комендант продолжал молчать. С ним давно так никто не разговаривал, да и он сам постепенно отвык от внятной человеческой речи. Все его желания, даже самые сумасбродные, выполнялись по одному кивку, несколько чиновников угодливо гнули спину, купцы откупались подарками и приношениями. Лишь один настоятель церкви, молодой чахоточный поп, хотел было выказать свою независимость, замедлив прийти с поздравлением в рождественские святки, но был затравлен собаками и сошел с ума... Вспомнил годы юности, порывы, потом армейскую нищую жизнь, карты, непробудное пьянство. Два чина вперед — и, по существу, высылка в далекие края...
— Разбередил ты меня, правитель, — сказал наконец подполковник хмуро. — Сам когда-то прожекты писал, жалел отечество... А теперь вот...
Он подошел к окну, толчком распахнул его. Застоявшийся сизый дым медленно поплыл наружу.
— На краю... На самом краю живем! — крикнул он Баранову и, снова глотнув из кружки, вытер губы концом мятого рушника, висевшего на деревянной спинке кровати. — Говори! — потребовал он вдруг хрипло и быстро обернулся к гостю. — Говори еще. Человеком на минуту стану...
Баранов посмотрел на него, неожиданно усмехнулся, снял с набалдашника пальцы, встал.
— Болеть за Россию всегда должно. Одни мы с тобой, действительно, на краю. Я там, ты тут, — сказал он просто. — Да теперь времена меняются. И в Санкт-Петербурге понимать стали. А иркутским зверолюбцам кричать уже не придется, на что им всякие затеи... Я всегда говорил, что довольно бедны были они, коли их один счет бобров занимает. Ежели таковым бобролюбцам исчислить, что ст`оят бобры и сколько за них людей перерезано и погибло, то, может быть, пониже свои бобровые шапки нахлобучат... Ну, пора, сударь. За дела приниматься нужно. Людей собирать...
После его ухода комендант долго еще стоял у окна, пил прямо из бутылки. Потом вдруг ворвался в канцелярию, раскидал бумаги, протащил за ворот по горнице писца, разогнал почтальонов и до ночи не выходил из спальни.
На широких лавках, расставленных вдоль задней стены, скучившись сидели люди. В кабаке было полутемно, сквозь узкое окно, затянутое продымленной холстиной, чуть сочился дневной свет. Не то каганец, не то лампада горела возле стойки перед темным ликом иконы. За длинным тяжелым столом сидели только двое питухов. Дела в кабаках шли плохо, все было пришлыми пропито — до одежи.
Высокий седой целовальник с заросшим, как у волка, лицом брякал у стойки медяками, противно, настуженно кашлял. Сырость и копоть покрывали бревна стен, порожние бочки. Днем в заведении всегда было холодно, даже в чистой горнице сзади прилавка. Туда допускались только «почетные» — купцы и чиновники. «Полупочетные» — солдаты, матросы — гуляли вместе со всеми.
Сегодня в кабаке было чище обычного, целовальник с утра ждал корабельных гостей. Питейное заведение находилось к рейду ближе других, и матросы сразу попадали сюда. Однако прошла половина дня, а на берегу по-прежнему пусто, отблескивала жидкая грязь отлива, неподвижно темнела маленькая шлюпка, на которой приехал Баранов. Правителя тоже не было видно нигде.
Целовальник посылал уже здоровенного, в одних портах и зипуне, босого мужика по остальным кабакам, но и туда никто не заглядывал, хотя пришлые собрались почти все. Еще никаких переговоров никто не начинал, но в Охотске знали, что корабль пришел из Америки и будет набирать людей.
— Сказывают, сам Баранов прибыл, — восторженно говорил один из сидевших за столом, вылизывая края пузатого мутного стакана. — Огромадный, семи аршин росту, в плечах сажень.
Собеседник медленно сосал водку, поглядывал на дверь. Скуластый и щуплый, в синем добром кафтане, он был похож на бывалого негоцианта. Он знал Баранова давно, ходил с ним караваном в Кяхту, но разубеждать случайного гостя не собирался. Были на то свои причины. Изредка трогал разорванную, криво сросшуюся мочку левого уха, кивал собутыльнику, поощрял того к разговору, но сам не слушал. Все внимание было сосредоточено на двери. Он терпеливо и упорно ждал.
Баранов пришел неожиданно, и не один. Вместе с ним явился выпущенный из ямы хромой приказчик компании — старый товарищ правителя еще по Чукотке, боцман с «Амура» и несколько десятков людей, собранных по кабакам. Люди валили скопом, галдели и толкались, торопясь пробраться скорей к столам. Многие были без шапок, босые, на других остались только зипуны да лапти. Долгий путь и долгие месяцы ожиданий фортуны слопали все. Лишь на некоторых виднелась еще справная одежина да у двоих-троих старинные мундиры давно похороненных департаментов.
Кабатчик поспешил встретить гостей, широко распахнул дверь в чистую горницу, приглашая туда Баранова, зажег на стойке в тяжелом шандале свечу. Толпа разместилась на лавках и бочках у стен, заполнила все помещение. Часть еще грудилась в дверях. Все торопились на дармовое угощение — так спокон века водилось при наймах.
Как только показался правитель, негоциант в синем кафтане поставил свой стакан, встал и, покинув собеседника, быстро направился к парадной горнице. Однако Баранов туда не вошел. Остановившись возле прилавка, он вытер под картузом лысину, махнул рукой стоявшему перед ним целовальнику.
— Погоди, любезный, — сказал он не спеша. — Я тут побуду.
Сев на порожний бочонок и больше не замечая кабатчика, он внимательно оглядел толпу. Негоциант вернулся из горницы, куда поспешил раньше правителя, и тоже остановился у прилавка. Опытный партовщик не понимал еще, что задумал Баранов, но подойти к нему не посмел. В кабаке вдруг стало тихо, как в церкви. Разогнавшийся с пустыми оловянными кухлями здоровенный мужик недоумевающе переступал босыми ногами.
Не вставая, положив руки на резной набалдашник, правитель наконец кончил осмотр. Людей было достаточно, но подходящих трудно будет найти. Слабосильный и хилый народ. Разве такими должны быть твои сыны, Россия?.. Он нахмурился, отчего припухшие веки нависли больше, глянул на ближайшие к нему ряды.
— Господа вольные, — сказал он наконец размеренно и неторопливо и снял картуз. — К вам прибыл я сюда с новых берегов наших, обысканных торговыми людьми. Селения и крепости заложили мы там во славу отечества, промыслы и божьи храмы... К чести и гордости державы всегда стремился и того же от всех требовал и впредь требовать буду. Не для чужих труды и жизни людские положены. Тут вас много, и, может быть, все про те места думали. Тогда наперед скажу. Буде кто из вас ехать со мною захочет, запомнит пусть всем своим разумением: не для разврата и своевластия, не для смущения и пустых дел селиться там станет, а для повседневных разумных трудов. Пуще всего для своего собственного процветания и интересов отечества.
Он остановился, помолчал немного. В трактире словно никого не было. Слышалось только сдерживаемое дыхание десятков людей. Удивленные неожиданным началом, речью, глубоким, почти торжественным ее смыслом, многие забыли и о вине. Трещала в шандале свеча, шипели капли воска, оплывающие на мокрый прилавок.
— Целость общественная и благосостояние компании, — продолжал Баранов все так же ровно, не повышая голоса, — зависят от доброго и единодушного согласия, а напротив — от развращения, несогласия и разделения на партии не может быть никогда и ни в чем успеха... Такими точно словами говорит великий Соломон: «Всякое царство, всякий град, всякая семья, дом или общество, разделившись на части, падет!» Возьмите вы веревку в пример. Какой бы толщины ни была, ежели разделится на мелкие пряди, один человек те пряди порознь порвать может, но когда они вместе, то и сто, а иногда более людей веревки соразмерной толщины порвать не в состоянии...
Говорил правитель еще долго, обрисовал положение дел, почти ничего не утаил. Он хотел откровенно сказать о трудностях, он думал собрать мужественных, сильных людей. Но здесь он их не видел. И потому в словах правителя сквозила горечь... После всего Баранов приказал объявить порядок устройства и заселения новых мест.
— Чтобы не думали иностранцы, что всюду так же гнусно живут русские, как в Охотске, — закончил правитель, вставая. Казалось, он сделал все, чтобы не набрать этих тощих, оборванных людей.
Потом передал приказчику для контракта лист плотной синей бумаги с большим радужным знаком компании в углу и не торопясь покинул заведение. Лучше пусть поедет двадцать достойных, чем двести тунеядцев и бродяг... Все равно с провиантом по-прежнему худо, до осени придется голодать. Компания снова не выслала припасов, ни одного судна больше не появилось на рейде...
Баранов ушел, и вместе с ним исчезла из кабака и тишина. Люди вдруг почувствовали, что с ними обошлись сурово, совсем не так, как они ждали и слышали от других. Вместо буйной гулянки, уговоров, посулов, хмельного веселья, от которого останется потом одна только горечь, дней, когда можно покичиться, подорожить своей шкурой, а потом пропить наперед весь годовой полупай и в придачу последний зипун, — вместо этих давно пересмакованных заповедей охотской вольницы, им показали, что старые времена ушли.
Многие забеспокоились, поняли, что они брошены, что фортуна-судьба для них одинакова и у берегов холодного моря, и в курной избе новгородских болот. Понуро, опустив шапки, стояли они у стен. Их толкали, порываясь вслед Баранову, более молодые, задористые. Иные громко ругались, поминая Христа, компанию, Санкт-Петербург... Мужик наконец потащил кружки обратно, трактирщик задул свечу. Стало темно и шумно, потух перед иконой каганец.
Даже приказчик растерялся. И хотя Баранов приказал выставить два ведра водки и браги, он теперь не знал — кому. В тесноте ему придавили больную ногу, он жался к стойке, непрестанно вытирая отекшее, в крупных оспинах лицо. Переданный правителем устав для контрактуемых свалился на пол, его затоптали.
Тогда выступил вперед купец в синем кафтане. Партовщик одной из мелких компаний, уцелевших еще на дальних островках Алеутской гряды, он был послан в Охотск для вербовки людей, но тягаться с российско-американским соперником ему оказалось не под силу. До прихода судна из Ново-Архангельска с ним никто не начинал разговора, после прибытия корабля над ним смеялись. Никита Козел ждал правителя, готовился поклониться в ноги. Однако все повернулось иначе.
Партовщик пробился к порогу, решительно загородил дверь. Теперь он здесь был хозяином.
— Промышленные! — крикнул он веселым, торопливым говорком. — Стойте, почтенные. Нет на Руси такого обычаю, чтобы из кабака уйти с пустом. Я угощаю!.. Вздуй огонь! — приказал он целовальнику. — Водки сюда, калачей, пива имбирного!
Люди задержались в дверях. По-новому загалдели, засуетились. Оставшиеся на лавках кинулись к столам. И хотя, кроме водки и браги да солонины с капустой, в трактире ничего не водилось, угощение было дармовое, и толпа с жадностью накинулась на него. Снова хозяин зажег свечу, а по углам — на дворе уже наступали сумерки — воткнули смолистые лучины.
Козел не пошел в чистую горницу, остался вместе со всеми. Расстегнув на груди кафтан, он притворялся, что пьет больше других, смешил, частил прибаутками. Описывал райское житье на островах, ругал Российско-американскую компанию, рассказывал, как ее ревизоры, чтобы поднять стоимость морских котов, цена на которых в Кяхте упала, сожгли в Иркутске несколько тысяч шкур, якобы гнилых.
— Кровь вашу пьют, промышленные, — трезвонил он все тем же высоким добродушным говорком, хлопая по спинам близсидящих.
Но сам внимательно и остро следил маленькими, с мутной сетчаткой, глазами почти за каждым из находившихся в трактире. Руки непроизвольно тянулись за пазуху, где лежали давно приготовленные размякшие листки контрактов. И только усилием воли сдерживал нетерпение. Люди еще недостаточно напились.
Гульба продолжалась всю ночь. Орали песни, качали трактирщика, кого-то били. К утру у Козла было уже около двух десятков мятых, подписанных крестами бумажек. Бывшие рабы снова становились рабами, на долгие годы, иные на всю жизнь. Угощение закабаляло часто навсегда.
Дня через два Козел прекратил вербовку. Набралось свыше полусотни людей, больше, чем мог ожидать он даже в лучшие времена. Судна для перевозки еще не было, и, чтобы промышленные не разбежались, партовщик отобрал у них одежду. Закутанные в мешки, сидели они под палисадами российской крепости, покорно ждали отправки. Так было всегда, и не они придумывали законы.
Узнав о вербовке, Баранов даже не поднял головы от бумаги, куда записывал купленный на казенных складах провиант. Потом отложил перо; прищурившись, глянул на смущенного приказчика.
— Такого добра не жаль, — заявил он спокойно. — Отбери, Филатыч, двадцатерых. Мыслю, кто поразумней — остались. А ежели... — он потрогал бородку пера, взял его короткими, чуть отекшими пальцами, — кого перехватил он подходящего, забери. Скажи: не отдаст — утоплю еще в гавани. Иди!
И, надев очки, снова принялся считать.
Спустя несколько дней «Амур» покинул Охотск. С комендантом Баранов больше не встречался. Сотню бочек солонины и две сотни с капустой да тридцать новых рекрутов — это все, что добыл у него правитель.
В горнице было душно, остро пахло душмянкой — смолистым кедром с отрогов Кордильеров, на бересте возле лежанки сохла набранная Гедеоном малина. Монах рвал ее вместе с росистыми ветками, принес словно хворост. Ананий сам ощипал ягоды, выбрал покрупнее для пунша, остальные положил сушить.
— Благодать, — сказал он, вздыхая. — Сила... Как с кровлей, отец Гедеон?
Монах отряхнул рясу, выгреб разбухшими пальцами мокрые листья из бороды.
— Ветер... — пробормотал он нехотя. — Дожжь... Алеуты в море ушли.
Он переступил огромными стоптанными ичигами, оставляя на скобленом желтом полу грязные следы. Гедеон снова провел много дней у Озерного редута, питаясь ягодами и рыбой, которую ловил в студеной протоке. В крепость не показывался совсем. Баранов все еще не вернулся, временный правитель был приторно любезен, называл монаха «святой отец», но руки не подавал и раза два наказал Серафиме вытереть тут же при госте занесенную монахом в комнату грязь.
Лещинский жил в нижнем этаже, рядом с зальцей, куда изредка вечерами пробирался Гедеон. Монах задумчиво трогал клавиши органчика или при свете еловых сучьев в очаге внимательно разглядывал живописные картины, корешки книг. Однажды Лука, приносивший дрова для камина, — Баранов велел просушивать помещение, — видел, как Гедеон, улыбаясь тихой, умиротворенной улыбкой, стоял перед картиной Ротчева «Меркурий с Парисом», дарованной колонии графом Строгановым.
Лука никогда не видел монаха таким спокойным и мягким и после его ухода не вытерпел, чтобы самому не разглядеть полотно. Но, кроме богатой золотой рамы, ничто не поразило промышленного. Искусство мастера до него не дошло. Лука почесал нос, бороду и решил, что это, наверное, икона.
— Богаческая церковь будет, — заявил он Серафиме с гордостью, укладываясь на голую лавку возле окна. Женщина спала отдельно. — Все инородцы попрутся.
С отъездом правителя в крепости внешне ничего не изменилось. Так же били з`орю в четыре утра и девять вечера, выставлялся караул, дежурили обходные вокруг палисада. Лещинский посылал партии ловить палтуса и треску, охотиться на диких баранов к вершине Доброй Погоды, но отсутствие главного хозяина чувствовалось в каждой мелочи.
Колоши снова напали на рыбачивших островитян, убили троих. Грозились обложить крепость, но пока только индейские юноши ночью проникли на верфь и унесли, как трофей, якорные лапы. Лещинский устроил тревогу, выскочил на площадь в стальном панцире, сам хотел вести отряд наказать дерзких, однако истощенные звероловы враждебно и молча разошлись по казармам.
— Будет чудить, — сказал ему Наплавков с усмешкой. — Пизарро из тебя не выйдет.
Хромая, он спокойно пошел через площадь.
Алеуты держались отдельной группой, рыбу промышляли только для себя. Нанкок все еще вздыхал по отобранной Барановым медали и жаловался всем, в особенности Ананию.
Архимандрит жил в крепости уже два месяца. Первая встреча с правителем и все последующие дни до его отъезда в Охотск показали Ананию, что Баранов — единственный и полновластный хозяин и ослушаться, поступить по-своему не осмеливается да и не может никто. Несокрушимость духа, жестокие законы пионеров далекого края дали ему это право.
Ананий читал его письма. Хитрый, умный монах, начитанный и образованный, он понимал всю косность синода, но молчал и никогда не высказывал своих взглядов. Масонские веяния Европы, могущество иезуитского ордена, у которого все способы были одинаково пригодны, — вот что было жизненно необходимым для укрепления духовной власти. Приходский священник, позже — настоятель маленького монастыря, он ехал в Америку за епископской мантией. Однако ему не хватало широты размаха. Сказывалась натура поповича, воспитанного многими поколениями мелких служителей церкви.
В зальце, где обычно правитель работал, на ореховом столике Серафима оставила ключи. Ананий открыл ящик, и пока женщина искала Луку, вдруг понадобившегося архимандриту, Ананий успел проглядеть несколько черновиков. Один из них, лежавший отдельно, заставил монаха серьезно задуматься. Письмо было написано не Барановым, но приписка на полях: «Сколь верно!» — и подчеркнутые строки еще больше раскрывали правителя, с которым придется упорно бороться. И кто знает, будет ли ему, Ананию, под силу?
«...Монахи наши не шли путем Иезуитов в Парагвае... — мелким, растянутым почерком было написано на плотном листе бумаги, — не искали развивать понятия диких, не умели входить в обширные интересы Отечества и Компании. Они купали Американцев, и когда те по переимчивости оных умели в полчаса крест хорошо положить, гордясь успехами и далее способностями их не пользуясь, с торжеством возвращались, думая, что кивнул, мигнул — и все дело сделано...»
Ананий знал историю заселений Калифорнии. Миссии францисканских монахов были главными пунктами опоры испанских владений, богатыми житницами, влиятельными монастырями. Власть принадлежала духовным. Сам вице-рой и военные силы во всем зависели от монахов... Здесь это могла дать епископская шапка, но ни шапки, ни даже заметного влияния при Баранове ему не получить. Нужно бороться терпеливо и неустанно.
...Гедеон все еще стоял возле порога. Ананий, проворно шагая по мягким травяным плетенкам, устилавшим пол горницы, снял с каминного крюка большой котелок с кипевшим сахаром, влил туда рому, надавил малиновых ягод, добавил воды. Душистый пар распространился по комнате, заставил Гедеона вздрогнуть. Когда-то бывший горнозаводчик не раз готовил такое питье.
— Благослови, — сказал он хмуро, дергая отросшую щетину усов. — Лучше мне в лесу. Людей не вижу...
Ананий продолжал бесшумно ступать меховыми сапогами, разглядывал на свет тягучую жидкость, мешал ее ложкой, что-то бормотал, словно пригретый кот, и, казалось, совсем не слушал посетителя. Однако когда Гедеон замолчал, архимандрит вдруг обернулся, повесил котелок над углями, вытер рушником веснушчатые пальцы. Благодушие и блеск в глазах исчезли, щуплый, настороженный, остановился он перед монахом. Сквозь жидкую рыжую бороду просвечивал золоченый крест.
— Ослушание... — сказал он очень внятно и тихо. — Из монастырских темниц не выходит никто. Сурова кара господня... Иди в казармы. В тягостные времена церковь не покидает мирян... Внемли всему и излагай мне.
Не глядя на Гедеона, он сунул ему руку и стоял до тех пор, пока монах, попятившись, не закрыл за собой дверь.
До поздних сумерек сидел архимандрит в своих покоях, писал письмо. За окном стучал плохо прилаженный ставень, мелкими каплями хлестали в стекла порывы дождя. Шторм усиливался, слышно было, как шипели вдоль берега волны, гудел прибой. Было темно и глухо, изредка с палисадов доносились окрики часовых,
Ананий ежился, плотнее натягивал лисий тулуп. Сквозь щели бревен проникал ветер, колебал пламя свечи. «Покоишки», отведенные архимандриту, были еще не закончены, и во время сильного ветра приходилось не прекращая топить камин.
Архимандрит подбрасывал еловые сучья, маленькими глотками отхлебывал горячий пунш, снова садился к столу, продолжал скрипеть пером.
«...Царствующая здесь французская вольность заставляет меня много думать... — выводил Ананий строчки тайного донесения в Санкт-Петербург. — Ежели подробно описывать все его деяния, то надобно будет сочинять целую книгу, а не письмо писать. Я не могу и поныне узнать, приезд ли мой или ваши колкие выговоры, господину Баранову писанные, взбесили его. Всех промышленных расстраивает и вооружает против вас, все называет принадлежащим Компании, а не компаньонам... Ныне ни одного алеута не венчаю, не доложась его, но и тут не угодишь, всегда старается промышленных взбесить и распустил слух, я-де имею предписание паству духовную содержать во всякой строгости. А у него собрания частые, игрушки и через всю ночь пляски, так что не оставляет на воскресенье и праздничные дни, а иногда и в будни игрушки делает... С пропитанием довел до того, что народ помереть весь должен, ходят на лайду улитки морские да ракушки собирать, алеуты ждут полного затишья, чтобы сбежать на Кадьяк и протчие острова... Сам в Охотске доныне прохлаждается. За людьми и припасами отбыл, край заселять, строить, жадность проявляет несусветную. А того не хочет якобы и замечать, что появление большой деятельности совсем напугает бобров и они исчезнут или истреблены будут предприимчивостью новых жителей...»
Ананий писал, вспоминая каждую мелочь, каждую деталь поведения правителя. Все могло пригодиться. Он знал тех, кому писал. Повернутое под другим углом, все имело и другую цену.
Горла кувшинов
Поднявши ввысь.
Брюха кувшинов
Наполнив ряд.
В мягком рисе,
В грубом рисе...
Наплавков морщился, с напряжением вытаскивал больную ногу из раскисшего липкого грунта и сквозь зубы бормотал песню. Это успокаивало и помогало двигаться. Песню он подслушал когда-то от дряхлого китайца, жизнерадостного и высохшего, словно мумия. Старик много лет сам засевал свое рисовое поле, дававшее пищу на одно новолуние. Остальное время Чжо-Лин кормился неизвестно чем.
Гарпунщик давно уже перестал ходить на ключ лечиться. Источник только ослаблял сердце, ноге все равно не стало лучше. Да и время наступило не для возни с ногой. Отъезд Баранова и Кускова помог ближе сойтись со звероловами, разглядеть то, что до сих пор было скрыто и придавлено. Наплавков теперь ясно видел, что лишения и непосильный труд были, по существу, единственным уделом промышленных и что порой только страх и преклонение перед личностью правителя сдерживали людей...
И новая дерзкая мысль, как в прежние годы, постепенно овладевала им. Он знал о бунте Беньовского на Камчатке, учиненном много лет тому назад, знал, что произошел он тоже среди таких же промышленных людей, захотевших вырваться из неволи, знал, что бунт удался. Может быть, это то самое, ради чего стоило еще побороться?..
Недавно больной и угрюмый, Наплавков за эти недели совсем изменился, помолодел. Промышленные встречали его всюду, хлопотливого и старательного, помогавшего то одной партии, то другой, присаживающегося к крылечку казармы выкурить трубку, поговорить. И всегда случалось так, что злые, ослабевшие люди после его ухода сидели до темноты взбудораженные и задумчивые. Грезилось новое, что-то хорошее. Чт`о — Наплавков не договаривал. Он умел разбередить мечтания и осторожно отступал. Время научило его действовать не торопясь. Нужно было сперва разведать, подготовить почву, чтобы потом не раскаиваться в поспешности...
Дождь превращался в сплошную хлещущую завесу, креп ветер. Мокрые лапы елей преграждали дорогу, заросли лиан и терновника становились непроходимыми. Далеко вверху гудели вершины великанов сосен, скрипели стволы. Надвигались сумерки.
Наплавков ежеминутно подкидывал на плечо горного барана, убитого возле редута, торопился выбраться из лесу. Шторм вырастал в бурю, неистовавшую в этих широтах по нескольку дней. Нужно как можно скорее добраться до форта, укрепить якорями недостроенное судно. Ветер сорвет его как байдарку.
Показались строения крепости. Сквозь частую рябь дождя оголился просвет над деревьями, выступили зубцы палисада. Со стороны леса блокшифов не было, сразу начинались высокие отвесные стены. За несколько месяцев бревна потемнели, — казалось, крепость стоит уже не один год.
Наплавков вспомнил сибирские острожки — оплот российского могущества, древние заплесневелые срубы, похожие на монастыри. Десяток-другой казаков, поселенных неизвестно кем, представлял в них силу, существовавшую только по привычке. Здесь было иначе. Даже отсутствие Баранова, чье имя наводило трепет и создавало постоянную напряженность лагеря, не нарушало военных устоев форта. Большинство пионеров все еще оставалось завоевателями. Новые места не принесли счастья, — не найденное сразу, оно потускнело. Промышленные остались чужими на этой земле.
Зато некоторые приняли вторую родину сразу. Выстроенный в месяцы город, каждый венец сруба, проложенная тропа сближали их с хмурыми скалами, великим лесным простором, с морем, ущельями диких гор. Клекот белоголовых орлов, глубокая тень каньонов, зеленые островки — покойный, нетронутый мир. Он ждал своего хозяина...
Гарпунщик еще раз подкинул на спине мокрую тушу барана, прибавил шаг. Стены уже были совсем близко, сейчас его окликнет караульщик. Однако он подошел почти вплотную к форту, но ни часового, ни обхода на местах не оказалось. Не было их и возле узких, тяжелых ворот. Лишь после настойчивого стука промокшего, рассерженного Наплавкова между зубьями палисада брякнул мушкет, показалось бородатое лицо.
— Кто грохает? — сердито спросил караульный, стараясь вглядеться в не видное сверху подножие стены.
Наплавков окончательно разозлился. Лещинский последнее время мало следил за гарнизоном. При Баранове подойти незамеченным к крепости нельзя было даже ночью. Жестокость правителя, наказывавшего виновных, Наплавков оправдывал. Распущенности он не выносил сам и не терпел ее в других.
Сказав пароль, гарпунщик угрюмо поднялся по тесаным ступенькам внутри ограды, молча толкнул калитку и, не отвечая на завистливый возглас бородача, приметившего добычу, захромал к бараку, стоявшему у моря. Казарма была срублена одной из первых при закладке форта, и здание казалось давно обжитым. Здесь, в углу, отделенном сивучьими шкурами, с первого же дня гарпунщик и поселился.
Сюда обычно собирались почти все звероловы, находившиеся в крепости. Огромный очаг, сложенный из дикого камня, давал свет и тепло. Смолистые корчаги душмянки, сухой плавник горели до утра, озаряя низкие конопаченные стены, увешанные снастями, широкий, на каменных плитах, стол. Перед очагом оставалось пустое пространство с двумя плахами, положенными на пни. Место, которое занимали только обитатели казармы. Приходившие рассаживались вокруг стола.
В этой казарме семейных не было. Промышленные гордились отсутствием баб. Пленные индианки — жены других зверобоев, алеутки не наполняли сумрачное, строгое жилье старейших посельщиков. Не было и говора, напоминавшего курлыканье птиц, неустанной возни, пестрых лоскутьев, редкой унылой песни крещеных рабынь.
Одно только исключение было допущено в старой казарме. Высокий седой старик Афонин, сподвижник Баранова еще с шелеховских времен, промышляя речного бобра, нашел под скалой у горячего источника раненых старуху индианку и девочку. Старуха была уже мертва. Рысь прокусила ей шею. Два жирных ворона клевали посиневшую ногу индианки и даже не взлетели при появлении охотника. Девочка их не отгоняла. Братья великого Эля священны. Да она и сама была почти без сознания. Хищник ободрал ей кожу с плеча и спины, и девочка истекала кровью. Она успела лишь дотащить мать к воде, хотя помощь старухе еще в пути стала ненужной.
Зверобой хотел пройти мимо. Много смертей и ран встречал он на своем веку, но тощие косицы, вымазанные кровью, темная худая спина подростка вызвали воспоминания о далекой Миссисипи, о днях, проведенных пленником в индейской деревне, о детских участливых руках, просовывавших в щели бараборы пищу.
Старик снял нательную рубаху, разорвал полосами, залепил глиной ободранные места. Очнувшись и увидев чужого, девочка хотела вырваться, но сил не хватило, она снова потеряла сознание.
Афонин прожил у ключа два дня, а когда раненая немного окрепла, забрал ее с собой. Он принес девочку прямо в казарму; насупившись, положил на свои нары, стоявшие рядом с углом Наплавкова, потом вскинул заросшее, скуластое лицо на притихших зверобоев.
— Кто лаять будет? — спросил он, чуть сбочив седую, в бобровой шапке, голову. Пушистый хвост речного зверя открыл иссохшую стариковскую шею, но глаза глядели по-молодому задорно и воинственно.
Никто ничего не сказал. Афонина знали по всему Северу, сам губернатор Канады подарил ему ружье. Единственный из русских, побывал он на вершине св. Ильи — высочайшей горы Аляски, пешком перевалил водораздел до Гудзонова озера. Все причуды ему прощались. Он был очень стар, и зверобои привыкли к его дикованьям.
Уналашка жила на нарах тихо, как мышь. Днем, когда промышленные уходили на берег, девочка выползала из своего закутка, приоткрывала дверь и долго сидела на пороге, удивленно разглядывая островки бухты, ломаную линию скал, поросшую нескончаемым лесом. Когда наступали ясные дни, можно было видеть вершины родных гор. Ярко-белые, чистые, они проступали за лесной равниной, на краю неба, и девочке казались совсем близкими.
Потом пробиралась к очагу, трогала посуду, висевшую на крючьях, осторожно стучала пальцами и удивленно прислушивалась, как бренчит медь. Пугливая и настороженная, маленькая индианка ни разу не сказала ни слова и только однажды, увидев женщин, проносивших мимо казармы дрова, возбужденно крикнула «ко!», затем, съежившись у окна, снова притихла.
Старик приносил ей ягоды и рыбу, смущенно и ворчливо клал на нары. Что делать с девочкой дальше, он не знал, посоветоваться с кем-нибудь мешала амбиция. Зато бережно охранял покой найденыша, не позволяя даже никому к ней приблизиться. Лишь как-то днем, когда в казарме был один Наплавков, зверобой, указывая кивком головы на свои нары, будто невзначай спросил у проходившего к двери гарпунщика:
— Попам достанется?
Он сказал это притворно равнодушно, словно дальнейшая судьба девочки его совершенно не интересовала, но Наплавков понял, что старик сильно озабочен. Больше всего беспокоила мысль о миссионерах. Давние счеты были у него с ними.
Наплавков помолчал, переставил через порог хромую ногу.
— Коли отдашь — достанется, — ответил он. Затем спокойно и не торопясь вышел.
Приближаясь сейчас к жилью, гарпунщик услышал непривычный гам, доносившийся из старой казармы. Плотно закрытые ставнями окна мешали разобрать, что делалось там внутри, но шум и крики были слышны даже сквозь плеск дождя, заливавшего каменный двор крепости, моментами перекрывали гул прибоя.
Наплавков заторопился, шагая по лужам, наполнявшим выбоины, несколько раз чуть не упал. Необычайное шумливое сборище его встревожило, и он спешил поскорей узнать причину. До сих пор ему удавалось сдерживать промышленных. Растущее возмущение не было еще достаточно глубоким и прочным. Первое же появление Баранова на Ситхе прекратит все недовольства из одного только страха.
Распахнув дверь, он еще с порога увидел, что в бараке произошли какие-то серьезные события. Криков больше не было слышно, зато все звероловы столпились вокруг очага, тяжелые плахи стола были сдвинуты в сторону, ярко пылал на костре опрокинутый котелок с ромом.
Перед очагом, спиной к огню, выпрямившись во весь рост, стоял Гедеон. Лохматые, спутанные волосы пламенели в отблесках костра, кроваво серебрился высоко поднятый крест. Монах что-то быстро и громко бормотал, огромная тень падала на освещенную стену. Его окружали притихшие зверобои. Дальше виднелась скорченная на нарах фигура девочки и впереди ее — старый охотник, спокойно и решительно охвативший тяжелую боевую винтовку.
Наплавков догадался, что столкновение произошло из-за маленькой индианки. Миссия давно хотела ее окрестить, но Гедеон находился на озере, Ананий был занят совсем другими делами. Вернее, предусмотрительный поп не хотел ссориться со старожилами. Зверобой заявил Лещинскому, что монахов к приемышу он не подпустит.
— Коли замают... — сказал старик и, не договорив, остро глянул на Лещинского из-под кустистых жестких бровей.
Лещинский потер свой круглый желтоватый лоб, подумал, затем, словно решая что-то чрезвычайно трудное, ответил с торопливой доброжелательностью:
— Повеление государя. Император расточает великую заботу о диких. Однако я немедля изложу духовным твою просьбу.
Он ничего не сказал Ананию, наоборот — долго и почтительно выслушивал осторожные намеки архимандрита касательно дел компании; прощаясь, подошел под благословение. Нюхом авантюриста чуял возможного сообщника. Но сам пока молчал...
Наплавков кинул на лавку свою добычу, поспешно раздвинул толпу. Нужно было скорее вмешаться, иначе Гедеон мог натворить беды.
Он опоздал. Кряжистый, тугощекий Попов, с обветренным багровым лицом, медленно поднялся с обрубка, на котором до сих пор сидел, не принимая участия в общем возбуждении, шагнул к монаху, легонько отобрал у него крест. Приложившись к блеснувшему металлу, промышленный положил его на лавку, затем, почти не тужась, ухватил Гедеона за ворот и поясницу, поднял на уровень плеч.
Прежде чем ошеломленные люди успели что-либо сказать, зверолов ногой пихнул дверь, качнулся и выкинул монаха на мокрый, гудевший от шторма, каменистый берег форта.
— Вольные мы... — сказал он угрюмо, поворачиваясь к затихшей толпе.
Видно было, как от сдерживаемого гнева дрожали его темные, тронутые цингой губы.
День кончился. Он был уже третьим, а гущина леса оставалась нерушимой, глухой и сумрачной — заколдованным, молчаливым царством. Гнилье, бурелом, высоченные папоротники, ели, переплетенные лианами, многосотлетний кедр. А дальше — горы и водопады, темные и величественные ущелья, без дна, без края, нависшие утесы...
Павел остановился на уступе скалы. Красноватый гранит уходил далеко вниз и на бесконечной глубине каньона обрывался в черное неподвижное озеро. Юноша слышал о нем от Кулика и Наташи и теперь знал, куда пришел. Озеро находилось лигах в двадцати от берега, мимо него пролегала тропа на Чилькут. Чтобы выйти к Ново-Архангельску, нужно обогнуть этот мертвый водоем, образованный силою землетрясения. Ни рыб, ни водорослей не водилось в озере, не кружились птицы. Только ночью и рассветными зорями приходили сюда на водопой звери.
Глубокое безмолвие окружало ущелье. Вечерний сумрак становился гуще, заволакивал лес, темнели и медленно стирались грани дальнего кряжа Скалистых гор.
Павел спустился вниз, к озеру. Необходимо было найти ночлег, пока темнота окончательно не укрыла скалы, добыть огня. Ночи в горах стояли холодные, от лесной сырости спасал только костер.
После того как Чуукван увел Кулика и Наташу и откочевало все племя, Павел не думал о нападении индейцев и не таился. Бросил хижину в тот же день налегке, как был, взяв с собою лишь ружье и немного пороху. Он не хотел оставаться там ни одного лишнего часа, не хотел взять ни одной юколы. Он был слишком горд, чтобы объяснять индейцам свою непричастность и свое отношение к происшествию в крепости, и не хотел больше быть обязанным ничем и никому. Великодушие, проявленное врагами, хоть и подсказанное охотником, переживалось мучительно, тем более что вызвано было жалостью. Так, по крайней мере, казалось Павлу... Он очень страдал... Еще раз разрушились мечты! Были моменты, когда хотелось умереть, охватывали стыд и гнев... Он не мог оставаться на одном месте, он должен был двигаться, идти все равно куда... Он брел уже третий день и только сегодня понял, что идет к форту.
Темнело быстро. Исчезли очертания скал, леса, невидным стало озеро. Мерцала лишь в надвигавшемся мраке полоска воды у самого берега, отблескивал мокрый уступ каменного навеса.
На краю этой выемки Павел соорудил костер, рядом накидал веток. Он не взял из хижины даже звериной шкуры, необходимой для лесных ночевок. Влажная колючая хвоя заменила привычное ложе, и он не замечал разницы.
Гибель «Ростислава» и экипажа, утеря груза и крушение всех надежд, связанных с отчаянным рейсом, события последних дней снова остро и мучительно всплыли в памяти. Павел старался не думать, отвлечься, подолгу останавливался среди диких, суровых скал, следил за неторопливым полетом кондора, слушал гром водопада, свергавшегося со страшной высоты. Камни, горы и лес окружали все дни его пути, действовали умиротворяюще. Шорохи трав на высоких лугах, ветер, запах смолы и прели, нетревоженная тишина...
Звери и птицы не попадались. Лишь изредка в сумеречной гущине мелькала колибри — еле приметная лесная гостья. Яркий оранжевый зоб пламенел на солнце, как раскаленный уголь, длинный клюв напоминал иглу. Птица появлялась только в середине лета, затем снова засыпала в гнезде.
Несколько раз Павел замечал возле разрытых муравьиных куч следы тарбагана, однажды пересек дорогу сохатый. Иных зверей не встречалось, и, если бы не убитый в начале пути дикий козленок, пришлось бы долго кружить по тайге за дневным прокормом.
Уходя, Кулик оставил ему винтовку, рог пороху, мешочек пуль. В пути он мог добывать себе пищу. Чуукван стоял в стороне бесстрастный, казалось, равнодушный и не глядел на разложенные припасы. После того как уступил старику жизнь врага, он больше его не замечал. Слишком много отдано дружбе, доблесть воина — в исполнении сказанного.
Весь день, пробираясь по горам и зарослям, Павел не думал о еде и только теперь почувствовал голод. Однако ни в тощем мешке, висевшем у пояса, ни в карманах ничего не нашлось. Потерялся и тщательно хранимый высушенный трут.
Ночь оказалась теплой. Ветра не было, густой туман застилал озеро, поднимался все выше, укрывал лес. Стало сыро, зато можно было обойтись без костра. Но есть очень хотелось, и Павел решил засесть на звериной тропе, проложенной к водопою. Спускаясь сюда, он видел следы недалеко от своей стоянки.
Темно и глухо было в лесу. Влажные белесые клочья прикрыли деревья и камни, опутали всю землю. В сырой тьме изредка трещала ель, падал сорвавшийся где-то в горах обломок скалы, неясно гудел водопад. Павел ждал всю ночь, но ни один зверь не появился у озера. Словно все вымерло кругом, и только редкие ночные звуки смутно напоминали о непрерывности бытия.
Лежа за упавшей огромной елью, Павел согрелся; подопревшая хвоя высохла под ним, стала податливой и мягкой, как мох; постепенно утих голод, наплывала дремота. До утра еще было далеко, но тропа по-прежнему оставалась пустой. Как видно, лесное зверье покинуло эти места. Незаметно юноша окончательно задремал.
Проснулся он перед самым утром. Еще было темно, все так же туманно и сыро, но за нависшими громадами скал уже угадывался сумеречный рассвет.
Туман увлажнил хвою, жухлую листву между упавших лесин, темный береговой гранит. Медленно падали с отяжелевших веток редкие крупные капли, в скользкую топь превратилась тропа. Павел продрог, ныло простреленное плечо, еще сильнее хотелось есть. Он поднялся и, стряхнув с одежды росу, решил снова податься в горы. Может быть, там встретит стадо баранов. На заре они покидали разлоги, уходили в недоступные места.
Становилось светлее. Липкий туман все еще висел клочьями, но в просветах уже обозначилось озеро, рваные скалы над ним, мерцал и дробился на камнях неумолкающий водопад. Было очень тихо, торжественно, как перед началом жизни, потом вдруг далеко вверху озарилась вершина горы, фиолетово-розовая, чистая, одетая вечным снеговым покровом.
И вслед за первым лучом солнца раздался мощный протяжный рев, сильный и нараставший, будивший тайгу и горы, — великий нетерпеливый зов. Это кричал сохатый, искавший лесную подругу, нежную, густошерстую самку.
Павел встрепенулся, торопливо осмотрел винтовку. Инстинкт охотника, голод заставили его быстро и бесшумно двинуться навстречу лосю.
Зверь был близко, шел напрямки через заросли, разрывая лианы и гущину леса огромными тупыми рогами, проваливаясь по колено в гнилье и раскисшую болотистую почву. Павел слышал, как трещали под гигантскими копытами ветки, упавшие стволы, корни. Потом совсем невдалеке, между расщелинами обомшелого камня, мелькнула волосатая морда, могучая грудь великана. Он не видел притаившегося охотника, не чуял опасности. Прекрасный извечный порыв вел его вперед, дальше, навстречу любви и смерти.
Юноша опустил винтовку. Сколько раз он охотился в тайге и горах, добывая еду и шкуры, и никогда об этом не думал. То было простым, непридуманным законом, как дуновение ветра, как снег, как солнечное тепло. Сейчас впервые он почувствовал жестокую правду.
Лось приближался. Стучали копыта по камням, усилился треск сучьев и давних, поваленных ветрами, отживших деревьев. Несколько раз маячила бурая, вспотевшая шерсть зверя, раскрытая пасть, тяжелая кость рогов. Сохатый порывисто и сильно дышал, брызги пены покрывали широкую грудь. Он двигался напрямик, как раз к тому месту, где находился Павел. И юноша выстрелил. Это было скорее движение страха, невольная необходимость самозащиты.
Зверь дрогнул, остановился, вскинув высоко рога, бросился вперед и неожиданно рухнул на правый бок. Качнулись кусты, обрывки лиан, хрустнула и повалилась молодая лиственница. Видно стало, как часто-часто двигались огромные мохнатые ноги. Потом они выпрямились. Сохатый был убит наповал. Пуля попала ему в горло. Забыв о своих размышлениях, Павел радовался как ребенок. Убить лося с первого выстрела — это было неслыханной удачей, тем более летом, когда зверь особенно осторожен. Павел принялся разделывать тушу, уже ни о чем не думая. В нем сказалась кровь не одного поколения охотников. Такова участь многих движений сердца...
Снимая шкуру, Павел наткнулся на след огнестрельной пули в шее лося. Пуля оказалась необычной. Большой круглый гранат, темный, как сгусток крови. Юноша знал, что некоторые племена собирали в горах драгоценные камни, используя их вместо свинца. Чаще всего этим занимался народ Коннан — племя людоедов, обитавших по склонам Чилькутского перевала. Встречи с ними избегали даже индейцы.
Звук выстрела разбудил молчавшие утесы и скалы, откликнулся в хаосе гор. Невольно Павел оглянулся. Люди Коннан могли быть здесь, рядом. Случалось, что дикари преследовали раненого зверя не один день, шли за ним сотни миль.
Но кругом опять было тихо, уползал последний туман. Солнечный луч проник в ущелье, осветил две дряхлые сосны на самом краю обрыва, сверкавший горный поток. Наступило утро.
Лещинский находился возле пристани, когда прибежавший караульщик сообщил о возвращении Павла. Помощник правителя выронил подзорную трубу — в подражание Баранову он часто разглядывал залив, — нагнулся поднять ее и неожиданно почувствовал, как похолодели руки, заколыхались перед глазами пятна островов. Подступила давняя болезнь — припадок, испариной покрылись лоб, узкая костистая грудь.
Невероятным усилием он поборол приступ, подхватил трубу, набожно приложил пальцы к круглой суконной шапке, обшитой светлым шнурком.
— Святое чудо, — сказал он с передышкой. — Милосердный бог...
Окончательно овладев собой, он торопливо двинулся вдоль палисада с радостной улыбкой на лице и ужасом в сердце. Предательство становилось явным, похороненное там, в заливе, оно угрожало разоблачением, отсроченной карой, гибелью... Он шел быстро, переступая мокрые после недавнего прилива валуны, плавник, кучи гниющих водорослей. Низко метались чайки. Крик их напоминал протяжный стон.
Павел лежал в спальне Баранова. Стоял полумрак — Серафима закрыла ставни, плотно прихлопнула дверь, навесила на нее травяную плетенку, зажгла и снова погасила свечу. Увидев еще издали юношу, осторожно принесенного двумя звероловами, подобравшими его возле крепости, женщина негромко вскрикнула, потом заткнула концом платка рот и больше не произнесла ни звука. Только глаза ее стали глубокими, лучистыми, затаившими нежданную радость.
Возвращение Павла было событием, взволновавшим весь поселок. Промышленные торопились к дому правителя, спешили узнать судьбу «Ростислава», Ананий послал за Гедеоном, снова ушедшим после расправы на редут, алеуты бросили лов трески. Самые слабые, лежавшие по баракам, пытались выползти из жилья, индейские женщины шептались по углам.
Лука не пустил никого дальше крыльца. Озабоченный, немного испуганный, сидел он на нижней ступеньке, нетерпеливо поглядывал на дверь. Он сам ничего не знал, не успел даже как следует разглядеть Павла. Серафима послала за своим сожителем мальчика-креола, помогавшего ей по хозяйству, и сразу усадила промышленного около двери.
— Карауль, — сказала она, не глядя по обыкновению на мужа, и вдруг засмеялась неожиданно и ласково, как в редкие минуты их молодой жизни. — Слышь, живой вернулся. Хворый, а живой. Не пускай. Никого не пускай, Лука.
Она ушла в спальню, а озадаченный Лука некоторое время стоял на пороге, потирая бороду. Он так ничего и не выведал и не решился спросить. Необычное поведение Серафимы поразило его больше, чем все ее самые странные выходки. Он даже забыл о припрятанной в сенях чарке рома.
— Из самой Калифорнии прибыл. Из индейского плену... — говорил он обступившим крыльцо зверобоям. — Суднишко гишпанцы отняли...
Лука скоро увлекся, выдумал новые подробности. Под конец сам верил своему вранью.
Обитатели крепости слушали спокойно, возбуждение сказывалось лишь в неровных движениях, стуке винтовок и мушкетов, беспрестанно перекидываемых с плеча на плечо, редком окрике. Стоявшие ближе к крыльцу хмурились и молчали. Россказням Луки никто не верил, спасение одного только Павла, которого считали давно утонувшим, подтверждало гибель других.
Когда вошел Лещинский, Павел спал. На потемневшем от ветра лице отчетливо выделялись красные пятна скул, прорывался хриплый кашель. Скитания и ночевки в сырых ущельях разбередили заживавшие легкие, недавнюю рану. Последние двое суток Павел двигался к форту словно в тумане, подолгу лежал на камнях и ракушках, устилавших берег моря, бредил.
Океан был пасмурный, серый. Тяжелая волна однотонно швыряла гальку, растекалась по мокрым, обточенным прибоем камням, медленно отступала. Кругом тоже было тускло и голо, темнели вдали острова архипелага св. Лазаря — невысокие скалистые утесы. Над ними, над морем и лесом плыли пухлые дождевые тучи. От залива Норфольк-Саунд на Ситхе до самых островов Шарлотты редко выдавались ясные дни.
— Забылся, — шепотом сказала Серафима, преграждая дорогу Лещинскому в горницу, где лежал Павел.
Похудевшая, в черном головном платке, она недобро глянула на временного начальника форта, хотела прикрыть дверь. Но Лещинский уже ступил через порог, и женщина смолкла.
— Иван Александрович? — тихо вдруг позвал юноша, поднимая с подушки голову. — Ты?
Лещинский шагнул вперед, порывисто приблизился к изголовью лежавшего.
— Павел Савелович... — зашептал он возбужденно, словно не в силах сдержать радость от встречи. — Матерь божия!.. Сколь ночей провел я без сна. Не верил в погибель. Не верил.
Не давая Павлу встать, он положил руку на влажные волосы, закрывавшие лоб больного, весь насторожился, ожидая услышать самое страшное. Пальцы дрожали, пульсировала на виске тонкая синяя вена.
Однако ничего не произошло. Павел не догадывался о предательстве, выстрел считал направленным с пиратской шхуны. Прямой и великодушный, он хотел видеть лучшее, побороть невольную неприязнь к бывшему своему помощнику.
— Господин Лещинский! — выговорил он с искренней радостью и, несмотря на попытку удержать его, решительно поднялся. — Живы? Вернулся? Слава тебе...
Перекрестившись, он сел на кровати, быстро, беспорядочно расспрашивал об остальном экипаже, о корсаре, перескочил на дела колонии. Про отъезд Баранова ему уже сообщила Серафима, но он только сейчас по-настоящему очнулся и с лихорадочной торопливостью жадно набросился на собеседника. Раскрасневшийся и возбужденный, подмяв под себя подушку, спрашивал, слушал ответы и снова спрашивал.
Лещинский теперь совсем оправился, но обращение его не изменилось. Все так же охотно и радушно отвечал он Павлу, сетуя на трудности, на долгое отсутствие правителя, на непрекращавшиеся болезни среди промышленных. Будто отчитывался перед начальником. Он даже намекнул, что наконец-то сможет передать управление крепостью. Намекнул и сразу выжидающе замолчал. Но Павел его не понял.
Потом явился Ананий. Мягкой, неслышной поступью вошел он в горницу, перекрестил стоявшую у порога Серафиму, Лещинского, неторопливо приблизился к кровати.
— Много слышал. Много... — сказал он, остро, с любопытством разглядывая приподнявшегося Павла. — Еще в Санкт-Петербурге от самого господина Строганова, покровителя... Рад узнать вас, сударь мой.
Он расправил рясу, сел на кровать, заговорил о столичных знакомых, у которых бывал и крестник правителя, о переезде сюда, посочувствовал скитаниям Павла и ни слова не обронил ни о делах колонии, миссии, ни о Баранове. Да и говорил он не как с больным и совсем не как священнослужитель. Лишь уходя, добродушно благословил юношу пухлыми рыжими пальцами.
— Отважных хранит господь... — сказал он, подвязывая цепочку креста. — Форту хозяин нужен.
За все время, проведенное Ананием у его постели, Павел только удивленно глядел на архимандрита. Впервые встречал он образованного, начитанного российского монаха, посещавшего просвещеннейших людей столицы. От слабости и жара кружилась голова, но юноша чувствовал, что он не бредит, что, кроме лесов и ущелий, пиратов и индейцев, несбывшихся мечтаний, есть города и люди, книги, широкие, большие мысли...
Баранова не было. Далеко, в глубину гор ушла Наташа. Крепость и поселение казались случайными. Империи здесь не существовало...
Растревоженный, он опять потерял сознание, и Серафима больше не отходила от его кровати. Женщина не сомкнула глаз ни на одну минуту, сидела не шевелясь. Лишь изредка вставала, чтобы переменить полотенце на горячем лбу больного или поправить трещавший фитиль лампады.
Гремел за стенами шторм, стучали струи дождя. Как всегда, плюхало и билось о камни неспокойное море, выли у палисада сторожевые псы. Медленно и тревожно тянулась ночь...
Штормовые ветры продолжались до середины лета. Потом неожиданно наступила тихая погода, и в первый же день странное явление, еще не виданное в этих местах, поразило жителей Ново-Архангельска. Весь берег от пролива Хуцноу до крайних, чуть заметных на горизонте скал казался залитым кровью. Множество крабов, выкинутых бурей и подземными толчками, сбивалось в кучи, гибло на воздухе, окрашивая песок и камни своим предсмертным цветом.
Землетрясение на материке не ощущалось, прошло по дну океана, вдоль северной гряды островов. Вулканы св. Ильи, Доброй Погоды, Эчком много лет уже не действовали, плотная лава, серая пемза покрылись саженною корою льда. Следы прежних извержений виднелись повсюду, но кратеры гор потухли давно и, как видно, навсегда.
Среди мертвых крабов встречалась крупная и мелкая рыба, водоросли, чудища морских глубин. С корзинами, ведрами из корья и кожи, просто с ременными низками колонисты бросились собирать нежданный дар. Рыба в засольных ямах кончилась еще к началу лета, население форта опять перебивалось ракушками, прошлогодней ягодой, собираемой по болотистым низинам. Все, что удавалось поймать алеутам, всю охотничью добычу Павел отдавал артелям зверобоев, по-прежнему каждое утро посылаемым на промысел. Возле второго Северного пролива обнаружили богатое лежбище бобров.
Со дня возвращения Павла прошло около месяца, юноша выздоровел почти совсем. Открывшаяся рана зарубцевалась, не так мучил кашель. От медвежьего сала, припасенного Серафимой про всякий случай, от покоя и крепкого морского ветра заживали верхушки легких. Он вставал, так же как и при Баранове, в семь часов утра, шел на пристань, потом к узкому мысу, где была поставлена литейня.
С возвращением Павла корабельщик возобновил работу. Мастер приободрился, стучал деревянным обушком по шпангоутам, обшивке, проверял лес для мачт. О нападении колошей, пожаре судна вспоминать не любил.
— Было, да прошло, и миновать может, — говорил он, выбирая из бороды желтые стружки.
В ту проклятую ночь сгорели заготовленные для нового корабля две бухты каната, и это несчастье старик считал своей оплошностью.
Корабль вырастал на стапелях пузатый и пока неуклюжий, но строители уже видели, что спущенный в море, с полной оснасткой, бриг вызовет одобрение любого знатока. И это был первенец, построенный своими руками на новой родине.
Корабельным делом до сих пор занимался американец Линкен да несколько вывезенных из Сибири плотников. Но бостонцу нужно было платить две тысячи серебром за каждое судно, а своих мастеров разгневанный правитель «уволил в Россию». Плотники умели сколачивать лишь простые ялы.
Павел проводил на верфи половину дня.
С литьем тоже дела налаживались. Там орудовал Афонин, сосед Наплавкова — старик, подобравший индейскую девочку. Когда-то очень давно пришлось ему зимовать на Урале на одном из заводов Демидовых. В громаднющей каменной печи плавили руду, и Афонин с полудесятком таких же парней направлял кипевший металл в приготовленные формы. Потом, после тяжкого дня, парни сразу валились спать, а востроносый, в чужом полушубке, Афонин пробирался в соседний сарай, где беглый монах и двое подручных месили на завтра формовочную глину.
Топилась печь, коптили лучины, длинная тень монаха ломалась по полу и стенам. Афонин садился на еловый обрубок и, словно нахохлившийся воробей, следил за искусными движениями бывшего соловецкого дьякона. Он мог сидеть так всю ночь. Нравились и сырая формовочная и обожженные красные человечки, которых ради шутки лепил расстрига.
Однажды монах смастерил глиняную модель монастыря с церквами, оградой, а пушки и колокола были им же отлиты из меди. В другой раз подручные показали Афонину большой ком глины, прикрытый мешковиной. Изумленный литейщик увидел знакомые черты хозяйского лица, намеченные скупо, но сильно и как-то необычайно резко. Будто монах хотел вылепить одну жестокость.
Весной соловецкий дьякон утопился, Афонин побрел в Охотск. С той поры сменилось много лет, много растаяло снегов...
Старик взялся отлить две каронады и главный колокол для новой церкви. Тридцатифунтовый колокол, подаренный из судовых запасов Лисянским, годился только на подзвон.
Давнишний литейщик и китобой сам топтал тонкими, в синих прожилках, ногами глину, сушил песок, сколачивал тяжеленные плахи для форм. Все дни проводил здесь, домой наведывался редко, а последнее время решил и ночевать возле своих сооружений — трудно было оторваться.
Уналашку он тоже забрал сюда. После стычки с Гедеоном старик не решался оставлять ее одну в казарме. И девочка всякий раз пугливо жалась к нему, если он собирался куда-нибудь уходить. Маленькая индианка не дичилась только своего свирепого спасителя, безошибочно чуяла сердцем невысказанную ласку.
Девочка была и его единственной пособницей. Темнолицая, проворная, как хорек, подкидывала она в огонь сучья, выгребала золу. Труд и привычка множества поколений сказывались в ее быстрых неустанных движениях. Радость быть здесь, близко к лесу, камням и запахам болот и трав, усиливала старание. Она чувствовала себя почти счастливой. Дым горевших веток, закопченные бревна напоминали барабору, выстроенную отцом. Не хватало лишь тотемов — досок с изображением солнца и горного козла — знаков рода, поставленных у входа в жилье.
Таская сучья, Уналашка тихонько смеялась и два раза ударяла себя по надутым щекам. Так была довольна. Пыхтя от усилий, она еще усерднее принималась за работу.
Баранов приказал поставить литейню за палисадом, у края лесной прогалины. Отсюда недалеко было ходить за рудой в один из каньонов и безопасней на случай пожара. Индейские женщины носили куски породы в травяных корзинах, таскали уголья. Двое креолов жгли толстые еловые стволы.
Крестник правителя стал по-настоящему хозяином форта. К власти он не стремился, но и не отстранял ее. Он попросту не задумывался над этим. Ненасытность жизни молодого выздоравливающего тела требовала деятельности, движения. Лещинский хранил ключи, принимал вечерний и утренний рапорты по крепости, но промышленные и островитяне тянулись за всеми нуждами к Павлу.
— Непокорный, — сумрачно говорил Лещинскому Ананий, барабаня короткими белесыми пальцами по набалдашнику посоха. — Ты, государь мой, волю ему дал.
Лещинский срывал злость на Луке, на подвернувшихся алеутах, часами заставлял зверобоев ждать у лабаза выдачи огневых припасов, приемки шкур. Однако с Павлом был по-прежнему ласков и смирен и всякий раз старался подчеркнуть свою преданность Баранову.
Только теперь Павел как следует начинал разбираться в грандиозных замыслах и планах правителя, понял, почему петербургский сановник Резанов, посланный почти судить, горячо поддержал все его начинания, и необычайная теплота, гордость и восхищение охватывали сердце. Снова вспоминались навигационные карты, промеры, отправка судна вдоль неизведанных берегов, путь к Гудзону через хребты Кордильеров...
Все это было в бумагах Баранова. Правитель собирался возить лес в Калифорнию, лед — на Сандвичевы острова, разводить скот, сеять пшеницу в долинах Кордильеров. Открыть постоянную торговлю, построить города и селения, научить индейцев пахать и сеять, плотно и навсегда осесть на новой земле. Умный проспектор видел, что при таком истреблении пушного зверя о промыслах скоро придется забыть. С горькой иронией писал он меморию в главное правление, пытаясь рассеять сказку «почтенного наблюдателя», случайного гостя колоний, спешившего заверить акционеров, что «бобров перебьют всех тогда, когда у Ново-Архангельска выловят всю треску». Торопливость и беспечность невежды... Читая ответы Баранова, юноша угадывал внутреннюю боль и переживал ее вместе с правителем, своим приемным отцом... Он тянулся теперь к нему еще сильнее прежнего. Разум прощал даже казнь пятерых заложников. А потом снова овладевало им чувство раздвоенности и при воспоминании о казни остро ныло сердце...
Светило солнце. Утих ветер падей, дующий из горных каньонов, молчал лес. Ясное утро занялось над крепостью. День обещал быть чистым и светлым, редким в этом краю.
«Амур» подошел почти к самым блокшифам. Отлив еще не начинался, высокая вода окружала поросшие лесом зеленые острова, укрывала береговую гальку. Носились чайки.
Корабль заметили с палисадов, когда он проходил мимо крайнего острова. Судно узнал Афоний. Старик готовил к отливке последнюю каронаду и уже несколько суток не покидал формовочной.
Отложив лопату, он почти бегом направился к форту, крикнул на ходу часовым, затем торопливо достиг церкви. Гулкий праздничный звон поплыл над крепостью, над тихим утренним лесом, берегом и скалами, над залитой солнцем водой. Раскатилось эхо, уходя все дальше в глубину края, в сумеречные пустынные горы.
Колокол звонил так в первый раз, до сих пор его только пробовали. Архимандрит берег эффект для торжественного богослужения в день открытия храма. Кровлю наконец закончили, монах разослал гонцов по всей округе сзывать крещеных дикарей воздавать хвалу богу. Правителя Ананий решил не дожидаться.
— Мирские дела далеки от господа, — сказал он Павлу полушутя и как-то вскользь, словно не придавал этому особого значения.
...Баранов сошел на берег. «Амур» — десятипушечный бриг, старый, с изъеденным килем корабль — второй раз бросил якорь в Ново-Архангельском порту. Удача сопутствовала мореплавателям. Переход был проделан в шестьдесят дней, океан по-настоящему оказался тихим. Немного потрепала буря у Алеутской гряды, но Петрович знал там каждую щель, и «Амур» отстоялся в закрытой бухте.
Пять месяцев отсутствовал правитель. Сто пятьдесят дней и ночей провел он вдали от завоеванной п`отом и кровью, ставшей родной полосы необжитой земли. Помыслы, устремления, самое дорогое и близкое оставалось здесь, на диком камне, на утесах и скалах, среди вечной лесной дремоты... Сила молодости, все его зачинания... Сколько раз он боялся за эти долгие дни, что, может быть, опять не застанет ничего...
Правитель вступил на берег. Оранжевое солнце блестело поверх горных сосен, изумрудом отсвечивало небо... Грозной и немой казалась крепость, горели жерла медных пушек... И вдруг чистый, давно забытый звон всколыхнул тишину. Форт отвечал своему правителю.
Баранов медленно опустился на колени.
— Россия! Свое, родное!..
Потом увидел бегущих со всех сторон промышленных, поселян и впереди всех взволнованного, возмужавшего Павла...
После полудня на рейде показался еще один корабль. Спустя некоторое время — второй. Это возвращался из Кантона Кусков.
— Сколько радости за один день!
В первый раз правитель не стыдился слез.
На площади и у казарм пылали факелы, смоляные бочки. По углам строений форта курились плошки, горели на подоконниках свечи. Клинья огня, перевитые багровым дымом, искры, треск ракет с кораблей, бороздивших сырую тьму, пальба, гомон и крики из стана алеутов. Большой, памятный день для Ново-Архангельска — первого заморского города новой земли.
Третьего дня утром «Святитель Николай Мирликийский» — сорокапушечный русский фрегат — отдал якоря в Ситхинской гавани. Полтора года назад покинул он Кронштадт, три месяца простоял в Кантоне. Корабль доставил огневые припасы для крепости, ядра, два медных единорога, новые приказы и среди них пакет адмиралтейств-коллегии, приложенный к длинному дубовому ящику, обшитому железными скобами. В пакете лежал именной указ Александра о награждении коллежского советника Баранова орденом Анны второго класса, в ящике — государственный флаг с двуглавым орлом и надписью: «Российско-Американская Компания».
Император даровал колониям высочайшее покровительство, инспектор артиллерии прислал пушки, иркутскому губернатору приказано отпускать порох и с Нерчинских рудников двести пудов свинца в год.
Правитель приказал отпраздновать приход «Святителя».
...Богослужение подходило к концу. В новом облачении, казавшийся выше, внушительнее, Ананий медленно ступил на порог алтаря. Десятки восковых свечей, лампады, заправленные чистым тюленьим жиром, освещали позолоту риз, первые ряды молящихся, эполеты офицеров «Святителя», медали тойонов, серьгу Кускова. Один Баранов остался в тени. Ниже других, в скромном сюртуке с орденом стоял он под большой хоругвью, по-прежнему значительный, выделявшийся среди всех. Рядом с правителем держались и зверобои.
Павла и Лещинского не было: крестник правителя нес караул по крепости, Лещинский готовился встречать гостей, хлопотал и распоряжался на кухне, в покоях и зале «дворца». Ему помогали две индианки. Серафима швырнула ключи, обиженная и гневная, ушла из дому, а Лука еще утром вызвался прислуживать архимандриту и целый день не являлся в казарму. От усердия он даже подпевал мальчикам-креолам — скороспелому хору, примостившемуся на левом клиросе.
В церкви было парно и душно. Запахи пота и ладана, сырого теса, шкур алеутской одежды, рома, китового жира. Зато было тихо. Малопонятные, забытые слова, проникновенные и величавые, слаженные детские голоса хора, отблески царских врат — подарка богачей Строгановых, суровый облик Гедеона, напоминавший образ пророка, размягчали сердца, действовали успокаивающе.
Ананий понимал это. Опытный священнослужитель, он угадывал чувства, охватившие прихожан, молитвенную приподнятость, взволнованное недоумение. Индейцы и алеуты, многие из промышленных были в церкви первый раз за всю свою жизнь. Даже офицеры фрегата больше не перешептывались, стояли, опершись на палаши, молчаливые, подтянутые. Один командир корабля, маленький капитан-лейтенант из остзейских немцев, нервно вытирал влажные красные руки.
Архимандрит высоко поднял помятую светлую чашу, ступил к самому краю амвона. Освященный веками сосуд с вином и хлебом сверкнул позолотой, застыл над головой Анания. В церкви стало еще тише, жаркий воздух колебал пламя свечей.
— Со страхом божиим и верою приступите...
Торжественные слова обращения прозвучали негромко и внятно; так же тихо, певуче отозвался хор. От двери, где столпились женщины, послышался вздох, всхлипыванье, кто-то высморкался. Потом внезапно, разрывая напряженную тишину, прозвонили колокола, возвещая конец затянувшейся обедни. Затем Ананий снова вышел на амвон с большим блестевшим крестом.
Капитан-лейтенант прошел вперед, вытянул из громадного зеленого воротника шею, перекрестился. Привычная церемония ему надоела, но сейчас нужно было показать пример не только господам офицерам. Командир военного судна — хозяин сих диких мест. Ананий уже повернулся ему навстречу, готовясь поздравить с благополучным прибытием, но все произошло по-иному.
Заложив руку за борт сюртука, уверенно и неторопливо, Баранов выступил из-под хоругви, подошел к ступенькам возвышения и, не глядя на офицера, словно того совсем не существовало, подняв голову, приблизился к Ананию. Никто не посмеет нарушить обычай. Хозяин тут он — правитель российских колоний, купец и мужик, освоитель нового отечества. Подчинение в малом — повиновение в большом. Пусть дерзкие убеждаются.
Капитан побагровел, но сдержался. Стало заметно, как покривились его размякшие бакенбарды. Часть офицеров насупилась, зато большинство, в особенности молодежь, были довольны. С первого дня, как только капитан-лейтенант явился на судно вместо заболевшего в Ревеле командира корабля, весь экипаж невзлюбил честолюбивого и бездушного барона. Лишь мичман Рагозин, судовой лекарь и еще двое-трое находились в его «свите». И сейчас мичман и лекарь негодующе зашевелились, но капитан резко остановил их и больше не подошел к кресту.
Наташа не замечала ни духоты, ни множества людей, ни стоявшего впереди отца. Ярким сном представлялось ей виденное: высокие своды, отблески свечей в полумраке храма, ликующий звон колоколов где-то над головой, пение, чужие слова, страшно знакомые, будто слышанные уже давно, давно... Глубоко тронутая, она стояла возле стены. Возникал мир, которого она не знала, новый и волнующий. Она силилась понять его, вслушаться, как в звуки леса, горных ключей и речек, и ничего не могла осмыслить.
Кулик пришел с дочкой еще утром в Ново-Архангельск. Впервые за все эти годы появился он в русском поселке. Надвигалась старость, меркла и тускнела вражда, всплывали детские воспоминания. Таясь и хмуря седые брови, часто сидел он среди неприступных утесов, негромко пел старинную песню. Забывался смысл, но слова оставались русскими, родными. После ухода из хижины на берегу моря и разлуки с Павлом особенно остро захотелось побывать у соотчичей.
— Буду ждать две луны, — сказал ему Чуукван, когда старый траппер заявил, что уходит на берег. Потом отвернулся к огню. Отсвет костра озарил его жесткие прямые волосы, орлиное перо. Вождь знал, что уйдет и Наташа. До сих пор он все еще надеялся...
Оставаясь по-прежнему суровым и безучастным на вид, Чуукван послал отряд воинов провожать своих друзей до морского берега. Восемь юношей несли украшенную цветами кожаную пирогу с изображением солнца на загнутом высоком носу. Вождь собственноручно зажег прощальный костер и всю ночь просидел над темной, в бликах затухавшего пламени, тихой озерной водой.
Перед тем как покинуть селение, Кулик несколько вечеров провел запершись в бараборе, мастерил женское платье из цветного сукна, купленного в английской фактории. Готовил дочке подарок. Шил он, когда Наташа спала, старательно орудуя при свете камелька иглой и большим промысловым ножом.
Платье вышло бесформенным и длинным, но старик остался доволен своей работой и вынул его только тогда из мешка, когда показались строения крепости. Сам тоже надел новую рубашку, начистил ствол ружья, достал десять бобровых шкурок.
Когда отзвонили колокола, Лещинский распорядился дать залп из крепостных пушек. Иллюминация, выстрелы разбудили округу, выгнали зверье. Мирные индейцы, кенайцы и алеуты, собравшиеся на праздник, наводняли форт, все ворота были открыты. Вход разрешался каждому, кто хотел присутствовать при торжестве освящения флага, пожалованного самим императором.
И не только из Санкт-Петербурга пришли подарки. Король Томеа-Меа прислал через Кускова убранство из птичьих перьев — волшебную работу девушек Гавайских островов. Старинную вазу и оружие привез Иван Александрович от Тай-Фу. Дары старых знакомцев увеличивали пышность события, хотя ни король, ни китаец ничего не слыхали о неожиданных царских милостях. Посылали просто в знак дружбы.
Кулик и Наташа вошли в крепость вместе со всеми, та же толпа привела к церкви. Нахмурившись, скрывая смущение, переступил охотник порог храма, снял малахай. Светлый, всегда покрытый шапкой лоб резко выделялся на темно-красном морщинистом лице, серебрились длинные волосы. С ружьем и котомкой он остановился у входа, затем отступил в угол. Следом за отцом пробралась Наташа.
До самого конца богослужения старик и девушка простояли на одном месте. Он выше на целую голову толпившихся по сторонам алеутов, она маленькая, оба худощавые, строгие, стояли они у стены. Старик опирался на ствол ружья, Наташа держалась сзади. Даже в полумраке притвора новые прихожане обращали на себя внимание. Опоздавшие к началу зверобои, индейцы и островитяне удивленно оглядывались. Никто из береговых жителей не знал пришельцев.
Кулик не был в церкви сорок лет. Почти полвека отгородили юность, давние ощущения, редкие праздники деревенских дней. Калека-поп в цветистой ризе, чириканье птиц под сводами алтаря, солнце на единственном паникадиле. Вечером — хмурые лица святых, чад восковых самоделок, бормотанье дьячка над книгой...
Кулик почувствовал вдруг, как теплая волна заполнила сердце. Он переставил ружье, усмехнулся. Улыбка вышла стеснительной и доброй. Привычное возобновляется в памяти. Старый нелюдимый охотник, траппер американских лесов на время вернулся к детству.
Перед появлением в крепости старик сам хорошо не знал, что будет там делать, как встретится с Барановым, как примут его люди, которых сторонился всегда. Сейчас он ни о чем не думал и даже забыл о Наташе, неподвижно стоявшей рядом. Он словно возвратился на родину.
Баранов подошел к нему первый. Пока все теснились у дверей, давая дорогу архимандриту и Гедеону, начавшим крестный ход, хоругвеносцам и хору певчих, правитель приблизился к Кулику. О приходе незнакомого траппера ему сообщили во время обедни. Хотя в ворота пропускали всех, кто хотел войти в форт, но караульщики зорко следили за каждым. Таков был приказ Баранова.
— Ты — Кулик, — сказал он, подойдя почти вплотную к охотнику. — Знаю... А это дочка? Видишь, наслышан о тебе немало. — Он вдруг добродушно и тихо засмеялся, притронулся к рукаву старика. — Ночевать у меня будете. Дорогу укажу... Я Баранов.
Про Кулика он слышал давно, еще до рассказов Павла, давно хотел и встретиться. Сильные и гордые, пусть даже враждебные, — такие люди были ему по сердцу.
Не давая ничего возразить удивленному охотнику, он ушел вслед за хоругвями.
Парадный ужин и бал начались только в десять часов вечера.
Почетные гости направились к дому правителя, где Лещинский уже закончил приготовления. Нанкок снова нацепил свою медаль, но был крайне обескуражен. Пыжиться перед другими стало нечем. С полдесятка окрестных тойонов, вызванных Барановым на торжество, получили такие же отличия.
Вместе со всеми явился и странного вида маленький, круглый, пожилой уже человек в кургузом, осыпанном табачной пылью зеленом сюртуке. Это был доктор Круль, лекарь компанейского корабля, выкинутый капитаном на один из островов за постоянные ссоры, как «лицо, нетерпимое на судне». Его подобрал «Святитель», и он плыл на нем простым пассажиром, надоедая экипажу бесконечными планами покорения Индии, Китая, Японии, всех стран, мимо которых проходил фрегат.
— Доктор медицины и натуральный история, — поспешил отрекомендоваться он Луке, стоявшему в новом, не по росту, камзоле у дверей зала.
Протерев очки и заметив ошибку, бывший лекарь снисходительно потрепал промышленного по плечу, снова заторопился и уже на ходу спросил:
— Господин Баранов здес, там?
Не выслушав ответа, он так же стремительно ринулся дальше.
Баранов стоял у камина и сам принимал гостей. Всегдашний кафтан был заменен мундиром. Новый орден и золотая медаль на владимирской ленте украшали грудь правителя. Без парика, с пучками белых волос на висках, большеголовый и плотный, он казался особенно представительным. Приветливо и дружелюбно встречал хозяин колоний входивших, негромко и коротко говорил с каждым, пытливо разглядывая собеседника по-прежнему ясными, светлыми глазами. К ним не притронулась старость.
По бокам правителя, на скамейках и чурбанах — не хватало стульев — сидели его старые гвардейцы, иссушенные ветрами зверобои, промышленные в сюртуках и фраках. Афонин, Филатыч, шкипер с «Амура», корабельщик, высокий немой старик — знаменитый ловец бобров. Кусков и Павел еще не появлялись, оба проверяли посты. На ночь ворота крепости закрыли, негласно усилили караул.
Многие из присутствующих ждали приглашения на сегодняшний вечер как особой чести и держались принужденно и неуклюже в своей неудобной парадной одежде. Больше сидели под стенами, выложив на колени красные, огрубелые руки, молчали.
Говорил много один лишь Ананий. Монах покойно расположился рядом с правителем в единственном кресле, рассуждая о войне на континенте, Наполеоне, будоражившем Европу, о роли России в мировой политике. Он держался просто, как равный, с правителем.
— Государь император во многом на нас полагается. Новое отечество наше в мире со своими соседями жить должно... — говорил он, больше обращаясь к звероловам.
Собеседников у него пока не находилось.
Кулик и Наташа вошли последними. Яркий огонь камина, свечи в медных шандалах, зажженные по углам, шкаф с книгами, золотые рамы картин, статуи — еще сильнее поразили девушку, чем обстановка церкви. Такое великолепие среди пустынных гор и леса казалось вымыслом, окончательно сбивало с толку. И вместе с тем волновало, словно в ожидании чего-то большого, загадочного.
Однако девушка скрыла свое изумление. Прямая, сосредоточенная, с приподнятыми слегка бровями, вошла она за отцом в освещенный зал. Гости расположились у стен, и вновь пришедшие сразу обратили на себя общее внимание. Все взгляды перекинулись на Кулика и Наташу, остановившихся посреди комнаты. Затем в кучке женщин, сидевших отдельно в углу, тихонько зашушукались, кто-то фыркнул. Ухмыльнулись и некоторые из китобоев, недавно прибывшие с материка. Самодельное платье Наташи, похожее на длиннющий мешок, с карманами алого бархата, вызывало этот смех.
Но отец и дочь не заметили внезапной веселости. Навстречу им, бесшумно ступая подошвами мягких сапог, шел сам правитель. Низенький, широкий в плечах, подняв голову, приблизился он к запоздавшим, радушно протянул обоим руки, повел к очагу. Он не сказал ни слова, но в зале перестали смеяться, завистливо притихли женщины. Потом Баранов хлопнул в ладоши, и сразу же в соседней комнате заиграл оркестр.
Мальчики-креолы, те, что пели в церкви, обучались и музыке. Трубы и два кларнета были куплены у английского шкипера, заходившего в Ново-Архангельск. Тогда же приобрел Баранов большой глобус, карту земного шара, грифельную доску. Здание школы еще достраивалось, но хозяин колоний приказал набирать учеников.
— Отцы пусть церковному наставляют, а мне потребно образование умов, — ответил он коротко на тайный намек Лещинского по поводу могущих возникнуть осложнений с архимандритом.
Баранов уже знал о доносе Анания, но никому не обмолвился ни звуком. Даже не сказал Павлу. Будто все шло тихо и гладко. Лишь оставшись один, ночью записал у себя в дневнике: «Спокойствие колоний будет зависеть от того влияния, кое успеет приобресть главный правитель. Особливо от его уменья, и, в случае надобности, с твердостью, а паче с благоразумной осторожностью поддерживать свои требования и права...» Баранов знал и о попытке миссионера созвать индейцев в крепость без разрешения правителя. Он тоже ничего не сказал, но сегодняшним указом открыть ворота подтверждал еще раз, что только он может здесь отдавать команду. Даже если она рискованна.
Оркестр был неожиданностью для большинства. Мальчики разучивали марш и песню в одной из горниц большого дома, и мало кто мог догадаться о приготовлениях. Сквозь толстые стены звуки не проникали. Баранов присутствовал на всех репетициях, подходил к каждому из молодых музыкантов, вслушивался, заставлял протрубить гамму, строго следил, чтобы никто не фальшивил. Он во всем требовал тщательности исполнения.
Промышленные задвигали скамейками, поднялись с мест. Нанкок уронил трубку, два других князька шарахнулись к двери. Только когда первое изумление прошло, а мальчики продолжали играть, довольная улыбка появилась на всех лицах. Баранов с почетом принимал гостей. Даже офицеры с корабля, стоявшие обособленной группой, невольно переглянулись. Мичман Рагозин перестал критиковать присутствующих, на минуту умолк.
— Америка! — сказал он затем, подмигивая гардемарину и доктору. — Контрданс, пожалуй, начнут.
Офицеры фрегата явились на бал почти в полном составе. После случая в церкви флотские с большим любопытством приняли приглашение правителя, тем более что капитан-лейтенант не мог простить купцу полученного афронта и сам не пошел. Офицеры ходили по комнатам, разглядывали дом, шкафы с книгами, картины, вежливо извинились перед Серафимой, когда та решительно загородила дверь в свою горенку, отвечали на поклоны. Старший офицер, высокий сухощавый моряк, заменивший на балу командира корабля, был слишком строг и прямолинеен. Он, как и большинство офицеров фрегата, не разделял пренебрежительного отношения к колонистам, к Баранову.
Зато мичман Рагозин держал себя вызывающе. Правда, за спиной остальных. Каждую минуту мичман подносил лорнет к своим темным продолговатым глазам, разглядывая в упор всех, кто ему встречался, делал замечания, принудил хлебнуть кипящего пунша Луку. Пять тысяч крестьянских душ да с полсотни имений приучили не церемониться.
Больше всего его злило спокойное, властное поведение правителя. Еще днем, сейчас же по приходе судна, мичману захотелось «осадить» Баранова, о котором ходило столько легенд, дать почувствовать свое превосходство дворянина и офицера линейного корабля. Он тогда же подошел к правителю, распоряжавшемуся на пристани, вскинул к переносице лорнет, небрежно козырнул.
— Российского флота мичман Рагозин и вахтенный командир корабля, — сказал он, разглядывая Баранова через стекла почти в упор. — Потрудитесь, господин купец, не мешать моим матросам.
Правитель некоторое время молча из-под широкого лба смотрел на Рагозина, затем расправил полу кафтана, поднял голову.
— Российской державы коллежский советник и командир всех российских колоний, — тихо и внятно произнес он. — Потрудитесь соблюдать артикул, господин мичман.
И, отвернувшись, продолжал наблюдать за разгрузкой байдар.
Мичман никому не сказал об этой короткой стычке, зато возненавидел Баранова по-настоящему. Весь день он искал случая отомстить, унизить правителя, всячески поиздеваться над ним, но сделать этого не мог. Баранов не замечал офицера. Не замечал и его дерзких выходок, насмешливого, оскорбительного тона. Словно мичмана не существовало.
Рагозин начинал нервничать, злиться, грубо оборвал доктора Круля, смеялся натужнее и громче. Все оставалось по-прежнему. Зверобои и промышленные сторонились флотских. Баранов был здесь первым и почитаемым, офицеры — чужими людьми.
И вот наконец повод нашелся. Заметив, с каким особым вниманием принял Баранов своих гостей, услышав шутки и смех, вызванные костюмом девушки, а затем звуки оркестра, мичман от радостного возбуждения даже вспотел. Теперь он посмеется...
Он торопливо оглянулся и, заметив, что офицеры задержались в смежной горнице, возбужденно подмигнул другу-лекарю и бодрым, упругим шагом пересек середину зала. Невысокий, затянутый во фрак-мундир зеленого дорогого кастора, сияя пуговицами, шитьем воротника, золотом эполет, мичман стремительно и ловко направился прямо к Наташе.
— Не имею чести быть вам представленным, сударыня... — начал он, шаркая толстыми, мясистыми ногами и почти в упор наводя лорнет. — Мичман императорского флота Рагозин... Разрешите пригласить на контрданс? Сей танец, надеюсь, вы изучали?
Он говорил нарочито громко, на весь зал. Оркестр как раз умолк, и каждое слово было отчетливо слышно. Гости затихли, невиданная сцена поразила их, и они с любопытством обернулись к камину.
Наташа недоуменно подняла брови. Она плохо разбиралась в происходившем и молча смотрела на сверкающего русского, бесцеремонно и насмешливо разглядывающего ее через свои стекла. Потом беспокойно обернулась к Баранову. Внутреннее чутье подсказало ей, что происходило что-то неладное.
Подзадоренный смехом лекаря и гардемарина, своих неразлучных приятелей, Рагозин еще раз поклонился, снова обратился к Наташе.
Наташа ничего не понимала. Смущенная, красная, стояла она перед мичманом, неловко теребя карманы своего первого платья. А доктор и гардемарин смеялись уже открыто, поняв маневр товарища.
Понял и Баранов. Отведя руку из-за спины, он положил ее на плечо Наташи, медленно отстранил девушку. Движения правителя были размеренны, спокойны. Лишь по опущенным векам можно было догадаться о степени гнева, готового вырваться наружу. Однако все дальнейшее произошло по-иному. Не успел Рагозин, невольно отступивший назад, снова поднять стекла к лицу Наташи, лорнет вдруг вылетел у него из рук и, сверкнув осколками, разбился о решетку камина.
Задыхаясь от быстрого хода и ярости, сжимая в руке мушкет, стоял перед посеревшим мичманом Павел. Он только что вошел через боковую дверь.
В зале стало совершенно тихо. А Наташа вдруг побелела и медленно отступила к очагу. Внезапное появление Павла, которого она больше не ожидала встретить никогда, потрясло ее сильнее, чем разыгравшаяся нелепая сцена.
Между тем Рагозин наконец опомнился, ухватил рукоять шпаги, но вытащить не успел. Грохнули отодвигаемые скамейки, кто-то угрожающе крикнул, за спиной Павла вдруг поднялся Кусков, зверобои, Афонин. Старались протиснуться и остальные. Лишь князьки и Нанкок бросились к камину подбирать блестящие осколки.
Увидев, что дело принимало неприятный оборот, гардемарин кинулся в комнату, где находились товарищи, но те уже вышли на шум, а старший офицер, сразу сообразив, что произошло что-то скверное, быстро приблизился к мичману и положил руку на эфес его шпаги.
— Немедля на фрегат! — сказал он тихо. По совершенно обескровленному его лицу молнией прошла судорога. — Ждать моего возвращения!
Затем он поклонился Баранову и просил продолжать танцы. К нему присоединились офицеры, возмущенные поступком Рагозина, и даже гардемарин с лекарем. Приятели мичмана уже успели от него отречься. Замешательство, вызванное неприятным инцидентом, длилось недолго. За ужином, не виданным в этих местах по разнообразию блюд и доставленных с корабля напитков, праздничное настроение окончательно взяло верх. Французская водка и ром развязали языки, расшевелили чувства. Под конец Лука, а за ним и промышленные помоложе стали откалывать такие «контрадансы», что от топота ног гудели полы. Алеутские князьки плясали в звериных масках.
Морские офицеры не пожалели, что остались на этом балу.
Было очень рано, хотя Лука давно открыл ставни во всех покоях правителя. Второй день стояла ясная погода, над лесом вставало солнце, алело круглое церковное окно — гордость корабельщика. Он сам смастерил раму, обрезал стекла, прорубил дыру на восток. Такие окна видел на побережье Норвегии, куда ходил еще мальчиком, доставляя для неводов пеньку.
— Сиять будет, — уговаривал он правителя. — Душе радостно. Дозволь, Александр Андреевич...
Баранов поглядел на мастера и, ничего не ответив, ушел. Но к вечеру прислал стекла, алмаз и начерченный размер окна.
Ему понравилась выдумка, а больше всего стремление к красоте. Чистое и высокое облагораживает, рождает желания, помогающие осмысленно жить...
Сейчас он глядел на эти сияющие стекла, не видел их, но светлое, возбужденное состояние не покидало.
— Отворяет Европа нам свои пристани, зовет нас Азия, ожидает Африка, и Америка на нас полагается... — говорил он своему собеседнику, неслышно шагая по горнице. — Сколь много выгод отечеству и от наших дел заложено. Тут, на Восточном море... С индейцами надо решить... Образование им дать, кормить. Великая сила — продовольствие для сих мест. Россия — большая страна, сколь много народов заботы требуют...
Доктор Круль сидел возле камина. Вернее, не сидел, а непрерывно ворочался перед огнем. Ночи на кекуре стояли холодные, влажный камень никогда не нагревался. Доктор был все в том же куцем сюртуке, шинель и теплый камзол пропали во время пребывания на острове. Но грея спину и руки, отставной лекарь ни на секунду не упускал разговора.
Подвижной и низенький, с курчавыми короткими волосами, выпяченной нижней губой, порывался он вставить свои замечания, торопился, путаясь и подыскивая нужное слово. Он жил в России уже несколько лет, предлагал военному департаменту различные тайные прожекты, держал у Синего моста цирюльню, служил корабельным лекарем Российско-американской компании, но говорить как следует по-русски так и не научился.
— Вы совсем плохо приходится. Один... Много руки нужно, голова, сил.
Круль вздохнул и на минуту замолчал. Сюртучок его распахнулся, выглянул подвязанный веревкой ветхий жилет. Даже справной одежи не было у доктора.
Баранов умолк, ходил по горнице. Задира-доктор ему нравился. Прожектер и мечтатель, он, как видно, мало думал о своем кармане. Нажива и корысть не были главною целью его стремлений. Портил все дело лишь дух бродяги. Такой долго на месте не усидит.
А Круль снова вскочил, вынул из заднего кармана старый сафьяновый портфельчик, достал оттуда сложенный вчетверо плотный синеватый лист.
Внутренние леса Тапа-Палы сгорели,
Пропасть долго была объята пламенем,
Земля Тауа-Егу оставалась пустынною.
Птица садилась на вершину утесов Огара-Гара... —
прочитал он высоким речитативом и, опустив на кончик носа очки, спросил:
— Знает вы, что это такое? Это поэзи Гавайская островы. Я там быль. Пальмы, небесный лазурь, солнце... Один маленький остров ваш имень назван. Король Томеа-Меа настоящий другг...
Так же стремительно, словно боясь, что его перебьют, не дадут высказаться, подбежал он к карте, висевшей возле книжного шкафа, пошарил близоруко очками и, найдя нужное место, торжествующе ткнул пальцем.
— Гавай. Вот. Островы на главный путь с Россия. Океан... Большие богатства заслужит можно, корабли строит, люди возит... Вы правду говорил сейчас. Отечеству выгод находит нужно, славу искат...
Баранов подошел к камину, сел, протянул над затухавшими углями руки. Теперь по комнате шагал отставной лекарь, то сдвигая, то надвигая на лоб очки, что-то бормотал, затем снова вернулся к карте, вынул из жилетного кармана обрывок шнурка, стал измерять расстояние от Ситхи до островов.
Правитель размышлял. Высказанное Крулем так легко и скоропалительно давно было затаенной мечтой, продумывалось не одну ночь. О Гавайях он знал много, может быть, больше других; собранное крепко держал в памяти. Дело колоний, неотступная забота о пропитании, малолюдство каждый раз отодвигали назад его планы, требовали всех сил.
Умный Томеа-Меа тоже искал встречи. После битвы в Моко-Гуа, победы над Ко-Ике-Ули, властелином островов и своим двоюродным братом, новый король хотел дружбы с Барановым. Щедрый и добродушный, заглазно подарил ему остров, выстроил моран — коралловую хижину на берегу лагуны, окружил ее изображением богов. Пору дождей сам проводил в том дворце вместе с женой Кепуо-Лани, дочерью убитого деспота. В правителе русских колоний видел силу и доблесть возможного союзника. Страх перед Барановым и уважение к нему всех моряков, проходивших на своих кораблях мимо Гавай, увеличивали заинтересованность короля. Но встретиться не удавалось.
Вчера еще был разговор с Павлом и Кусковым. Гавайские острова и Калифорния могли дать продовольствие для всех заселений компании от Ситхи до редута св. Михаила за Полярным кругом. Зерно и картофель можно было посылать даже в Охотск.
— Управимся — поедешь, Иван Александрович, — задумчиво сказал он помощнику.
— Губленого губить нечего, — ответил Кусков. — Попробую.
Помощник правителя до сих пор не мог простить себе исчезновения О’Кейля. Он обшарил почти все бухты Китайского моря, заходил по пути в Макао, но корсар окончательно сгинул. Один только раз, в португальской таверне, наткнулся Иван Александрович на следы пограбленной рухляди. Танцовщица Ли-Сян плясала перед матросами, и вся одежда ее состояла из серебристой шкуры секача, обернутой вокруг бедер. Кусков купил ночь танцовщицы, чтобы найти знакомую метку. Девушка потом долго плакала от оскорбления. Русский швырнул горсть пиастров на приготовленное ложе, схватил мех кота и ушел из бамбукового жилья. Однако шхуна пирата снова осталась неуловимой.
Павел был рассеян и против обыкновения плохо слушал. Потом, сославшись на необходимость закончить крепление вант на новом судне, торопливо ушел. Вчера, после неожиданной встречи с Наташей, почувствовал, как дорога ему молчаливая, суровая на вид, его синеглазая спасительница. Свидание вышло коротким, недоговоренным, но сердце подсказывало радость.
По возвращении Баранов главным своим помощником по-прежнему оставил Кускова, Лещинскому поручил лов трески и сельди и заготовку дров.
— Провиантским комиссионером будешь, — шутливо сказал он разочарованному авантюристу. — На тебя вся надежа.
Один Павел не получил точного назначения, но правитель брал его с собой повсюду, советовался с ним, доверял самые неожиданные дела, словно испытывая будущего своего преемника. Так, по крайней мере, он думал и так хотел. Уход крестника с совещания огорчил Баранова. Он ничего не сказал Павлу, сразу же отпустил Кускова и долго один ходил по залу. Потом позвал Луку и вместе с ним до конца дня копался на грядах за домом, где в наносной земле были посажены пробные картофель и репа. Bce было его заботой.
...Круль наконец оторвался от карты, несколько раз передвинул очки, пробежался до окна и обратно, затем, не останавливаясь, повернул к правителю. Забытая нитка болталась у него на ухе.
— Кураж! С нами богг!.. Если вы будет дават один судно, мы будет сделат там целый город.
Он снял очки, пучеглазый и маленький, уселся против Баранова, хлопнул себя по коленям.
— Вот. Бути верни мои слова. Я ест Иохим Круль, поданный нашего великого государа.
Затем, понизив голос до шепота, выставив перед самым носом длинный, грязноватый палец, лекарь сказал таинственно и хитро:
— Вы не знайт вся ситуаций. Европейский континент ест опасност новы революция. Государ уступает на Ближни Восток, англичане смотрит через пальц на Дальни... Мы будем верни сосед.
Баранов молчал. Не для политики и кабинетов трудился, думал, мечтал. Народу и России, истинному отечеству искал доли...
Он не успел ответить. В горницу вошел Кусков. Не снимая шапки, то застегивая, то расстегивая пуговицу кафтана, Иван Александрович остановился у самого входа.
— Александр Андреевич, — сказал он тяжело и медленно. — Там фрегатный мичман, тот самый, бесчинствами занимается. И приятели с ним... Будошника с палисада скинули — «на караул» не взял. Двух колошских баб прихватили, ключи от рому у Серафимы вырвали. Кладовку открыли...
Кусков передохнул, не в силах справиться с накопившимся возмущением. Круль забыл о беседе, с любопытством привстал, глядя снизу вверх на взбудораженного великана. Потом обернулся к Баранову.
Правитель продолжал молча сидеть у камина. Уже не один день стоял корабль в гавани, но командир держал себя так, словно прибыл в иноземный порт. Никто не являлся за распоряжениями, корабль до сих пор полностью не разгрузили. Капитан-лейтенант не желал подчиняться гражданскому чину, да еще купцу... Рагозинская братия совсем перестала стесняться, особенно после того, как командир фрегата отменил приказ об аресте мичмана и поссорился со своим помощником.
И это было в те дни, когда корабли Лисянского, Хвостова и Давыдова прославляли русское имя, когда каждое судно из Санкт-Петербурга, Кронштадта правитель ждал с горделивой радостью и мечтал поставить в пример всем чужеземцам, показать диким...
— Прикажи арестовать виновных, — сказал наконец Баранов.
Он произнес это тихо, спокойно, словно отдавал обычную команду. Но и Кусков, и Круль заметили, как осунулось его лицо, еще больше сгорбилась спина.
Распоряжение было такой необычайной важности, что Кусков на минуту опешил. Потом, спохватившись, направился выполнять приказ. Зато доктор Круль ликовал. Заносчивость офицеров его мало трогала, во время пути он достаточно успел перессорить их между собой, но твердость, выказанная Барановым, сила духа и воли убедили его окончательно, что правитель — человек, с которым можно совершать большие дела. И кроме того, разыгрывался настоящий скандал. К ним бывший лекарь всегда был неравнодушен.
После ухода Кускова в зале стало совсем тихо. Билась о стекло и звенела жирная зеленая муха, треснуло просыхающее бревно. Баранов сидел к доктору спиной, и теперь видно было, как напряглись все его мышцы. Точно правитель ждал нового удара.
Круль тоже притих. Однако долго без движения высидеть не мог, события разворачивались слишком остро и решительно. Поднявшись с табурета, на который присел во время посещения Ивана Александровича, доктор кашлянул, пробежался к двери, хотел выглянуть, но под окнами раздались крики, шум, прогремели стремительные шаги. Затем обе половинки двери распахнулись, и в горницу ступил, придерживая тяжелую саблю, капитан-лейтенант.
Командир «Святителя Николая Мирликийского» был совершенно бледен. Даже кончики пальцев, которыми он сжимал ножны палаша, стали мертвенно-бледными. Тряслись губы.
— Вы... сударь... — сказал он, с трудом переводя дыхание и стараясь держаться спокойно, — изволили арестовать моих офицеров... За предерзостный акт...
Спокойствия не получалось. Руки дрожали, судорога покривила рот, обмякли и казались приклеенными длинные бакенбарды. Несколько секунд капитан не мог продолжать.
— Господин купец... — усилием воли он наконец заставил себя отдышаться, шагнул к очагу. Лицо и шея его вспотели, медленно наливались кровью. — Вы слишком много здесь распоряжались... Сей же минут приказываю явиться на судно. Неслыханное и дерзкое оскорбление его величества государя императора... Всего российского флота...
Капитан вдруг запнулся, открыл рот, судорожно глотнул воздух. Потом закричал пронзительно:
— Немедля освободить! Холоп! Торговая крыса!..
— Молчать!
В первый раз Баранов возвысил голос. Маленький и седой, с заложенными за спину руками, он поднялся перед взбесившимся командиром. Голова правителя была низко опущена, сузились и посветлели зрачки глаз. Круль даже отодвинулся. Таким Баранова он еще не видел.
— И купецкое звание не есть подлое и бесчестное... — сказал правитель размеренно и глухо. — Корпус их составляет важную государственную подпору... Я всегда в особую честь себе вменяю и вменять буду именоваться оным...
Затем, глядя на пораженного собеседника, добавил:
— Я тут поставлен охранять интересы отечества, соблюдать его честь и славу... За неуважение к флагу российскому приказываю посадить виновных господ офицеров на трое суток... Запись о сем учинить в вахтенном журнале. А фрегату вели стать под выстрелы крепости.
Не давая опомниться растерявшемуся от ярости капитану, правитель подозвал Кускова, стоявшего с двумя караульщиками возле дверей, и закончил отрывисто и жестко:
— Буде ослушаться вздумают, военный фрегат обстрелять!
За раскрытыми окнами начинался лес. Дремучий, густой, бесконечный. Огромные сосны уходили далеко в вышину. Кедры и ели, поросль лиан затмевали небо. Ущелья и камни тонули между деревьями, терялись отроги гор. Всюду был только лес, сумеречный и непроходимый — молчаливая таежная гущина.
Лапы сосны упирались в оконную раму. Когда был ветер, иглы царапали стекло. Сейчас ветра не было, лес стоял неподвижный и тихий, сквозь ветки деревьев пробивались световые пятна.
В классе тоже было тихо. Креолы-ученики старательно срисовывали на листы бумаги деревянную модель корвета. Занятия пролетали незаметно. Особенно урок навигации. Мальчикам нравились новые названия, страны и люди, о которых впервые слышали, невиданные до сих пор инструменты. Впрочем, нравилось в школе все. Даже трудные цифры и знаки. Мореходным наукам обучал мальчиков Павел, счетоводству и российской словесности — сам правитель. И только урок закона божьего давали попеременно Ананий и Гедеон. Каждый день высиживать два школьных часа архимандрит ленился и нарочно задержал монаха в крепости.
Павел стоял у окна. Мальчики продолжали рисовать корабль, целиком погрузившись в свои занятия. Тишина и прохлада окружали школу, осенний день был светел и чист. Запах хвои, дальний стук дятла, благословенный покой напомнили вдруг хижину старого траппера, Наташу, короткую встречу в крепости и неожиданное исчезновение их на другой день после бала. Он так и не нашел беглецов, хотя промышленные сообщили, что видели охотника возле редута. Старик мастерил шалаш и бобровую запруду.
Дни уходили, а из форта никак не удавалось отлучиться. Оснастка корабля, расширение верфи, мельница, школа... По возвращении Баранова Павлу еще больше прибавилось дел.
Наташа обрадовалась, он это ясно видел. И не умела скрыть. Но она ничего не успела сказать.
Как никогда, захотелось увидеть... Может быть, она здесь, в лесу, совсем близко, смотрит на это окно...
Он перешел на другую сторону комнаты, стал разглядывать скалы, обступившие залив. Школу строили на высоком бугре, половина окон была обращена к морю.
На берегу выгружали из байдарок рыбу. Стоял август, начинался привал сельди, множество людей топталось у воды. Среди них виднелись рослые фигуры мирных индейцев, собравшихся к форту на лов. В крепость их не пускали, и кенайцы разбили свои шалаши на опушке леса. Лещинский советовал разместить прибывших у стен, чтобы держать их под пушками, но Баранов отверг его предложение.
— Без надобности стращать не стану, — заявил он резко. — Людей приучать и просвещать должно. Вместе тут будем жить.
Он выставил вождям угощение, подарил за свой счет сотню аршин китайки. В будущем видел вокруг крепости настоящий город, ярмарки, каждогодний торг. Страх и война навсегда покидали места, овеянные российским флагом...
В окно было видно, как уходили лодки от берега, тянули крыло ставного невода. Среди байдарщиков находился и Баранов. Павел узнал его по картузу, плотной невысокой фигуре. Правитель стоял на корме переднего яла и, приложив козырьком ладонь, всматривался в глубину бухты. Час назад он был здесь, ходил по горнице, показывал ученикам, как вести копейбух... Ни одной минуты не отдыхал правитель, зачинатель новой славы отечества.
А в устье речки алеуты добывали исструенную сельдяную икру. Рыба шла нереститься в пресную воду, выпускала икру у прибрежных камней. Островитяне ставили между ними еловые ветки, вытаскивали их на солнце, сушили, потом обивали готовые желтоватые зерна. До сих пор дедовский способ кормил всю зиму, не давал умереть с голоду в богатейшем краю.
Павел отодвинул аспидную доску, лежавшую на подоконнике, вздохнул, нахмурился. Давние мысли, приглушенные работой, встречей с Наташей, возвращением крестного, нахлынули с новой силой. Сколько еще нужно бороться, строить, воевать, чтобы вот эти мальчики, рисующие корабль, будущие штурманы, морепроходцы, были хозяевами цветущей земли...
Днем Павел направился к верфи. Нужно было побывать на судне, спущенном уже двое суток со стапелей, проверить установку мачт, такелаж. Баранов рассчитывал закончить новый корабль до осенних штормов.
Купленный у бостонца Барбера бриг «Кадьяк» он направлял в Калифорнию. На бриге уходили Кусков и Круль. Помощник правителя должен был подыскать места в бухте Бодего для возможного поселения. Доктор Круль следовал на Сандвичевы острова. Томеа-Меа снова прислал приглашение через бостонского корабельщика. Король хотел видеть своих дальних соседей.
— Промеж губою Тринидад и заливом Сан-Франциско обыщешь места, — сказал Кускову правитель, сворачивая самодельную карту. — Североамериканские Области уже отправили свои экспедиции морем и землею на реку Колумбию. Добрые отношения не нарушай. Бостонцы не должны нашего тронуть. А ты, господин лекарь... — поднял он затем утомленные, по-прежнему ясные глаза на Круля, — поблагодари короля за ласку, договорись по сходной цене насчет сандалового дерева и прочего тамошнего товару. Во всем действуй согласно повелений царька. Коли полюбимся — по доброй воле получим то, чего не добудешь наглостью.
Правитель говорил тихо, с расстановкой. Он очень устал, болели спина и ноги. Две ночи не спал совсем, много раз передумывал свой проект. Но не прилег отдохнуть и на час, пока не проверил все до последнего пункта. Даже выгнал из комнаты Серафиму, пытавшуюся убрать свечу, чтобы Баранов оставил наконец бумаги...
Павел встретил ее по дороге. Женщина шла со стороны казармы, пряча под платком пустую травяную корзину. Павел нарочно отвернулся и хотел пройти стороной. Он знал, что домоправительница носила Уналашке моченую бруснику, лепешки, нехитрые лакомства и скрывала от всех свою заботу о сироте. Но Серафима, не сворачивая, шла ему навстречу. Платок сполз с головы, светлый широкий лоб обрамляли разделенные пробором волосы, две морщины пересекали давний шрам. Женщина двигалась напрямик, словно ждала этой встречи. Большие глаза ее были полуприкрыты, сжаты губы. Издали она казалась девушкой.
После болезни, да и все последнее время, Павел редко видел домоправительницу. Серафима почти не показывалась в парадных покоях, еду и чай подавала одна из индианок, живших при кухне, или Лука. Зато когда никого не было дома, сама вытирала пыль в комнатах Павла и Баранова, скребла и мыла до изнеможения чистые и так, давно отмытые полы. Словно хотела изнурить себя, забыться в нудной, тяжелой работе.
— Домой, Серафима? — спросил Павел, когда женщина подошла совсем близко.
Он задал этот вопрос, чтобы скрыть смущение, невольно появившееся при виде странного, какого-то отчужденного облика Серафимы. Такой он еще ее не видел.
— Да, — тихо ответила женщина и, вздрогнув, остановилась.
Лицо ее неожиданно вспыхнуло, стало молодым и робким. Сейчас она ничем не напоминала грубоватую и резкую управительницу Большого дома.
Павел тоже остановился. Высокий и худощавый, в коротком кафтане и круглой шляпе, прикрывающей темные прямые волосы, стоял он посреди дороги. За этот год он очень изменился, вырос и возмужал, стал спокойнее. Дни и вечера проводил на работах или в школе, ночи — за книгами и картами, мало и неохотно говорил. Казалось, все больше замыкался в себе.
— Кровь сказывается, — насмешливо твердил зверобоям Лещинский и от раздражения грыз ноготь.
Лещинский теперь все свободное время торчал в казарме, рассказывал о необыкновенных странах, где люди живут как в раю, многозначительно умолкал и откашливался, если разговор касался порядков крепости, приказаний Баранова, Павла, каторжного труда на рыбалках и в лесу. Раза два приглашал к себе в верхнюю горницу Наплавкова, подарил ему ятаган, якобы отбитый предком Лещинского у турецкого паши.
Рассказал осторожно и увлекательно про давнюю попытку поляка Беньовского взбунтовать Камчатку, устроить вольную жизнь вместо каторги. Намекал на возрастающее влияние крестника правителя, на новые планы Баранова, быть может, губительные для многих колонистов... И выжидающе затихал, следил за собеседником. Но Наплавков молчал, слушал и только однажды, уходя и прихрамывая, безразлично заметил:
— Доброе вино смолоду дельно бродит...
...Серафима заговорила первая. Поежившись и натянув платок, хотя день был безветренный и жаркий, и на горизонте четко белела снеговая вершина Доброй Погоды, женщина сказала взволнованно и торопливо:
— Ждет тебя девка. Окрест бродит... Лука под горою видел... Только... — Она откинула концы своей шали, выпрямилась. — Лещинскому сказал муженек мой. Неладное замышляют. Не упусти девку... Красивая...
Серафима вдруг умолкла, пихнула корзинку. Вся нежность и мука остались невысказанными, пропали слова, онемело сердце... Павел больше ее не слушал, глядел неотрывно в сторону леса... На секунду она опустила веки, затем, словно очнувшись, закончила вяло, почти равнодушно:
— Леща сторонись. С лаской в душу залезет, с лаской убьет.
Потом зашагала домой. Глаза ее оставались полуприкрытыми, ничего не выражало окаменевшее лицо. Но на душе было холодно и пусто.
Павел даже не заметил ее ухода. Весть о Наташе, о том, что она близко, здесь, возле поселка, заставила его забыть обо всем. Не раздумывая, повинуясь порыву, он свернул к воротам, выходившим в лес, торопливо сказал пароль. Часовой открыл калитку, потоптался, хотел напомнить, что выход из крепости без оружия воспрещен, но Павел уже свернул за палисад. Решил идти к сожженной крепости, оттуда на Озерный редут. Там, по сообщениям охотников, поставил свое жилье Кулик.
Тропа шла в гору. Красноствольные сосны, кедрач и душмянка перегораживали дорогу, осыпалась под ногами хвоя. Полное безмолвие окружало тайгу и скалы, лишь где-то в гущине свистела иволга. Это был единственный звук в уснувшем лесу. Дни стояли сухие и теплые, без привычных дождей и ветра, прогретые осенним солнцем. Редкое, золотое время.
Павел перебрался через неглубокую речку, миновал водопад. Шум воды, однотонный, усыпляющий, еще больше подчеркивал тишину леса. Ниже, на этом самом ключе, казалось, совсем недавно была битва с колошами. Сгорели бастионы и палисад, разрушены строения. Площадка перед крепостью заросла малиной. От грозной фортеции осталось лишь несколько горелых бревен, торчавших на краю бугра, да покрытый плесенью вход в подземелье. Там когда-то томились пленники.
Перестала высвистывать и иволга. Гудел водопад, далеко сквозь прогалину блестела пелена залива, пряно тянуло хвоей. Глубокий покой заполнял тайгу и ущелье, дикие, заброшенные места. Теперь редко кто ходил мимо старой крепости, на редут была проложена другая дорога. Однако две-три приметы указывали, что тропой кто-то недавно пользовался. Надломленный сук душмянки, из которого еще не проступила смола, растоптанные ягоды шикши, немного подальше — вд`авлины ног. Следов разобрать было нельзя, влажный мох скрывал очертания.
Невольно Павел замедлил шаги, прислушался, а затем, осторожно пройдя вперед, уловил звуки нескольких голосов, доносившихся из развалин форта. Говорили сразу двое или трое, не то грозясь, не то споря. Вскоре голоса стихли, и снова водворилась тишина. Потом вдруг ясно послышался голос Наплавкова:
— ...Вольному воля, ходячему путь... Не дело сказываешь, Лукьяныч. «Челобитье скопом» — такая бумага называется. А за сие... — Говоривший помедлил минуту, затем ровно и бесстрастно, как видно, читая, продолжал: — «Буде кто учинит челобитье или прошение, или донос скопом или заговором, того им`ать под стражу и отослать к суду...» На контракте кресты ставили, сами на себя закон скрепляли... Нет жизни, промышленные, и в вольном краю...
Голос умолк, опять стало тихо, и на этот раз надолго.
Павел больше не спешил к редуту. Неожиданность подслушанного, сборище в развалинах форта, горечь наплавковских слов поразили его настолько, что некоторое время он стоял не шевелясь, задерживая дыхание. Он знал, как круто приходилось промышленным, но никогда ему не случалось над этим задумываться. Привычка к лишениям стирала остроту быта, заботы о пропитании, о безопасности владений; большие государственные замыслы поглощали все внимание и время Баранова и его помощников.
Пришли на память строчки письма одного из россиян, побывавшего в новых владениях. Чиновник писал о промышленных, о каторжных условиях их существования.
«...Даже соли, сей необходимейшей приправы яств наших, часто у них не бывает. Хлеб хотя и дается, но, по трудному доставлению оного, в весьма малом количестве... Из ста пятидесяти молодых и самых здоровых людей, выбранных в разных местах и присланных в Ситху, в феврале уже восемь померли и более шестидесяти лежат больные в казармах...»
Павел решил ничего не говорить о подслушанном разговоре Баранову — правитель сурово бы расправился с недовольными, — зато сам окончательно расстроился и не пошел на озеро.
Возвращаясь в крепость, он за мысом наткнулся на доктора Круля и архимандрита. Ананий был в белой холстиновой рясе, подоткнутой у пояса, плетеной индейской шляпе. Круль — в своем неизменном сюртучке, но без чулок и башмаков. Монах и бывший лекарь ловили раков.
Ананий тыкал в расщелины камышовым посохом, суетливо отскакивал в сторону, когда набегала волна, вскрикивал. Доктор сидел на песке и, придерживая палкой какую-то морскую тварь, наставительно поучал:
— Это репка... Они ест звено, соединяющ три царства природ. Минералов, растений и животные... Кожух оной репк ест составленный из известковая материя и принадлежит первый род. Иглы на поверхност кожух — ест растений. Внутренност — сут животный... Природа подобный произведения дарит бедный страны, уравнят своя щедрот...
«Тунеядцы», — неожиданно зло подумал Павел, сворачивая за выступ скалы, чтобы обойти «доктора естественный история» и прыгающего архимандрита. Это определение пришло ему в голову в первый раз, и теперь, тоже впервые, он подумал о том, что Баранов, по существу, одинок и один молча несет свое тяжелое бремя.
Весь день шел дождь, и только к вечеру немного посветлело, показалась плоская вершина горы Эчком. Дождь утих. За бухтой, в проливе медленно передвигались плавучие льдины. Оторванный ветром с глетчеров Доброй Погоды лед плавал тут круглый год.
Привычное зрелище неожиданно напомнило о конце лета, о близкой зиме. Еще об одной зиме на этом чертовом камне... Лещинский раздраженно встряхнул плащ, откинул капюшон. Незагорелое лицо выглядело бледным, припухшим. Словно его тоже затронул скорбут. Надвинув картуз, он зашагал к дому, обходя наполненные водой трещины в почве, мокрые бревна, вынесенные алеутами на плечах из лесу, стружки и камни. Форт продолжал строиться, и никакое ненастье не останавливало работ.
Лещинский жил наверху, в просторной горнице с массивными кипарисовыми балками, двумя окнами, выходившими на внутренний двор и залив. Единственная кривая лиственница, росшая на кекуре, достигала верхними сучьями подоконника, в непогоду скрипела угрюмо и тоскливо. Лещинский приказал Луке срезать ветки, но Серафима молча взяла лестницу, убрала пилу. Промышленный часа два просидел на дереве, пока вернувшийся хозяин не открыл ему окна. По отсыревшему скользкому стволу Лука боялся спуститься.
Крутая лестница из сеней вела прямо в горницу. Иного хода не было, и часто, особенно в дурные минуты, верхний жилец чувствовал себя отрезанным от всех живущих в Большом доме. Сегодня эта обособленность пригодилась.
Поднявшись по ступенькам, Лещинский остановился, прислушался. Внизу было тихо — Серафима ушла в казарму, за дверью горницы тоже не раздавалось ни одного звука. Лишь из караульни, помещавшейся под верхней комнатой, глухо доносилась тягучая нескладная песня скучавшего обходного.
— Не явились! — пробормотал Лещинский.
Раздражение его еще больше усилилось, нудное знакомое чувство пустоты, как перед припадком, подступило к сердцу. Он торопливо потянул клямку, открыл дверь и сразу же облегченно выпрямился. Наплавков и тугощекий Попов сидели в горнице, и, как видно, уже давно. Гарпунщик задумчиво мешал угли в небольшом очаге. Попов, слюнявя пальцы, перелистывал календарь, найденный на столе, разглядывал картинки. Оба молчали, словно встретились здесь впервые. Так условились, если бы в комнату заглянул кто-нибудь из посторонних.
При входе Лещинского Попов шумно вздохнул, откинул книжку, распрямил литые плечи.
— Долгой-то гулял, барин, — заявил он недовольно. — Месяц солнца не дожидается.
Наплавков не сказал ни слова.
Лещинский промолчал, повесил на рогулину картуз и плащ, пригладил волосы, закрыл на щеколду дверь. Хворь и дурное настроение пропали: Наплавков пришел, приближалось давно задуманное и решительное...
— «Te deum laudamus»... — неверующий, вспомнил он слова молитвы, торжествуя и тревожась одновременно. Плод созревал, нужно его умело снять.
Припомнилось четверостишие, сочиненное неизвестно кем, еще там, в Санкт-Петербурге, и подкинутое приятелями:
В течение полвека
Все полз, да полз, да бил челом.
И наконец таким невинным ремеслом
Дополз до степени известна человека...
Под эпиграммой был нарисован он, Лещинский, с умильной рожей, стоявший на четвереньках возле огромного ботфорта... Прелестно. Смеются над поверженными, перед достигшими — сгибаются...
Лещинский подошел ближе, погрел руки, отодвинулся, снова вернулся к двери, выглянул на лестницу.
— Пуст дом. Науками и ремеслами занимаются, — сказал он невинно. — Любезный правитель наш с преемником.
Наплавков перестал шевелить угли, внимательно, словно изучая, в сотый раз смотрел на хозяина. Еще можно уйти, не досказав до конца, словно ничего не произошло. Не было веры в Лещинского, в крепость его случайного компаньонства. Разные у них помыслы. Однако выбирать не из чего. Лещинский ближе к Баранову и знает достаточно для того, чтобы заковать их всех в кандалы. Но изменять он теперь не станет. В этом гарпунщик был твердо уверен. Слишком долго он присматривался к отставному помощнику, догадывался о его расчетах, о честолюбивых планах, зависти и озлоблении. Другого такого случая Лещинскому не представится, и он это понимает сам. А им в конце концов все равно.
Наплавков бросил щепку, которой разгребал золу, аккуратно стряхнул осевший на полу кафтана пепел. Прежнее уверенное, немного насмешливое состояние снова вернулось к нему.
— Начнем и мы, — заявил он, вставая. — Время золотое. Зря раскошеливаться не годится.
Хромая, Наплавков подошел к столу, вытащил из внутреннего кармана небольшую книжечку, достал оттуда лист бумаги, исписанный крупным неровным почерком.
— Для начала, — сказал он нарочно грубовато и строго, — потребно нам определить, кто распоряжаться и командовать будет во всех действиях, направлять и принимать меры всяческие и особые... Промышленные прошедшим разом на манер казачьего круга зачинать мыслили, почтенным именем Войска Донского велели сыскать хорунжего. До сбора всех промысловых...
Он остановился, глянул на бумажку, помедлил немного.
— Половины людей нету. Зверя бьют по островам... Что ж, изберем пока хорунжего. Называй, кого?
Попов и Лещинский молчали. Зверобой что-то натужно соображал, скреб щеку, а Лещинский сидел с опущенными глазами и казался усталым и равнодушным. Однако, внимательно вглядевшись, можно было заметить, как жадно трепетали его веки.
— Вас тут двое, — сказал он спустя некоторое время, словно после значительного раздумья. — Тебя, Василий Иванович, а то и Попова...
С большим усилием он скрывал свою радость. Наконец-то гарпунщик начинал действовать.
Наплавков быстро и проницательно глянул на Лещинского. Но тот вдруг поднялся, подошел к двери, будто хотел проверить, не подслушивает ли кто, затем спокойно вернулся на место.
Наступило непродолжительное молчание. А потом Наплавков поднялся, решительно хлопнул по столу книжкой.
— Ну, будь по-твоему, — сказал он Лещинскому. — Попова определим хорунжим. У меня ноги хворые, не угонюсь за всеми. Попов помолодше и поудалей будет.
Он усмехнулся, подошел ко все еще молчавшему зверобою, крепко и ласково стиснул его плечи.
— Бери, Иван, управляйся. А мы вот с ним пособлять станем. Дело трудное, да совесть у нас чиста...
Попов хотел ответить, но к нему уже приблизился Лещинский и тоже усердно пожимал руку. Лещинский не рассчитывал на такой конец, меньше всего думал о Попове как руководителе бунта, но сразу же успокоился, поняв по-своему поступок Наплавкова. «В атаманы метит», — подумал он с завистью и искренним восхищением.
Потом совсем развеселился. Так, пожалуй, даже лучше. Прямолинейный и крутой зверобой скорее покончит с барановскими сторонниками, с самим правителем. Еще прошлый раз в развалинах старой крепости ему понравился нескладно выраженный, но простой и решительный план Попова.
— Пополудни ударим... Когда все на работах... А в воротах пушку поставить. Чтобы на возвращенье... — шлепая кулаком по сырой земле, туго, рывками говорил будущий хорунжий. — Кто с нами, того принимать, кто против — того предавать смерти. Иных вязать...
Лишь одно беспокоило Лещинского. Попов упорно избегал говорить о Баранове, о том, как поступить с правителем. Долголетний страх, привычка повиноваться, невольное уважение сказывались даже теперь, когда все было окончательно решено. Молчал и Наплавков. Лещинскому порой казалось, что ни у кого из них не поднимется рука... Если же уцелеют Баранов и Павел, восстание ему, Лещинскому, не даст ничего... Корабль уйдет, заговорщики покинут Ситху, Робертсу достанутся лабазы... А ему — наполовину голая крепость и постоянная угроза возвращения старого правителя. И законное возмездие...
Вновь избранный хорунжий старательно рассматривал карту, выложенную на стол Наплавковым, сосредоточенно хмурился. До сих пор были только мечты, теперь предстояло действовать.
Там, в крепости и на промыслах, возле ночного костра гадали они о воле, о жизни неясной пока еще, но прекрасной и светлой, среди солнца и трав, у синего теплого моря... «Как справятся, погрузят судно и пойдут на известные Наплавкову из истории Филиписейские острова... — тихо и радостно фантазировали оцинжавшие, измученные звероловы. — По ту сторону экватора и за Туретчиной, в четвертой части света места изобильные, а людей никого нет. От коих лежит пролив ширины сто верст, за коими живут арапы...» А по пути зайти на Сандвичевы острова, взять сахарный тростник, «чтобы развести в новом отечестве для делания рому». И поселиться навсегда...
Втроем они разглядывали карту, но Лещинский больше не вмешивался в разговор... В Санкт-Петербург он пошлет донесение. Компания будет благодарна ему, сохранившему после бунта колонии. Архимандрит скрепит письмо. Ненавистник Баранова, он будет рад его свержению. В случае чего, во время смут гибнут не одни миряне... Остается Робертс, и он сейчас ждет результатов... Робертс! Лещинский давно проклял тот час, когда посвятил в это дело бородатого разбойника...
Была все еще надежда, что Робертс сам отступится от затеи. Можно будет представить события последних дней по-иному, лишь бы только он убрался отсюда. Помоги, господь!
Лещинский нетерпеливо поглядывал в окно, на горы и лес, за которыми садилось солнце, на пурпурную воду залива, снова возвращался к столу.
Наконец гости ушли, решив напоследок собраться еще раз, составить договор для всех участников, подсчитать силы и назначить день выступления. Лещинскому надлежало заняться снаряжением судна, Наплавкову — действовать артиллерией и ружьями. Попов предназначался для всего «командования разбойничьего».
По утрам уже не было солнца, пасмурно и тускло становилось в лесу. Ночной туман увлажнял траву, медленно опадала хвоя.
Наташа спускалась к озеру у самого водопада, смотрела на стадо оленей, переправлявшихся на другой берег. Животные плыли беззвучно и плавно, лишь слышался стук сталкивающихся рогов. Словно треск сучьев в бурю. Олени уходили на зимние пастбища.
Девушка откладывала шитье — новые мокасины отцу, — любовалась силой и быстротой плывущих. Множество стад видела она, когда кочевала с индейцами в долине Миссисипи. Далекие дни. Потом опускалась на влажный гранит и, обхватив колени руками, долго сидела так, растревоженная, неспокойная.
Вчера Наташа встретила здесь людей из крепости. Русские пришли охотиться на карибу. Одного она видела тогда с Павлом. Маленький и тщедушный, с путаной бороденкой, охотник суетился, махал руками, раза два сорвался в воду — так горячился. Но выстрелы его были метки и быстры, и он убил четырех оленей. Двух самок и двух быков. Она притаилась так близко, что видела, как зверобои варили мясо. Но Павла с ними не было...
Наступила осень. Побурели в горах мхи, белошерстые козы карабкались на самые кручи, вели за собою детенышей. Чаще дул ветер, дрожали и гнулись душистые кипарисы, хвоя и листья устилали алое море брусники. Давно созрела малина, налились и отяжелели темные ягоды шикши. Больше стало звезд.
Наташа брела по каньону, взбиралась на гребни базальтовых утесов. Рослые травы и синие цветы достигали колен, мягко и тихо шуршали под ее ногами. Это были единственные звуки среди каменных хребтов, далеких ледяных глетчеров. Великий покой простирался над миром — казалось, слышен был полет орла.
Чувство радости, благостной тишины наполняло ее сердце, непонятный трепет охватывал все существо. Она ложилась на вереск, и жесткая поросль становилась мягчайшим ложем. Порой она забиралась на самую вершину пика, чтобы освободить цветок, придавленный осевшей глыбой, стояла на узком плато, гибкая, тонкая... Ветер шевелил ее косы, подол легкой парки, накинутой вместо плаща.
Внизу шли тучи, как чаши курились ущелья, у края неба темнела серая полоса. Здесь было море, такое же, как и там, где она выросла, где жил и Чуукван. Здесь был океан, русские. Павел, огромная, смутно тревожная жизнь...
Порой она просыпалась ночью, лежала с открытыми глазами. Сквозь бревенчатые стены нового сруба, поставленного Куликом, доносился мерный гул водопада, шорох дождя. Она могла сосчитать капли, сочившиеся через дымовую продушину, чуяла запах смолы и прели, слышала перестук камней на далекой осыпи. Тогда она поднималась и тихонько покидала жилье. Она шла к крепости, к самому палисаду и, укрывшись под деревом от теплых дождевых капель, ждала утра. Иной раз ей удавалось издали увидеть Павла. Но войти в крепость она не решалась.
Кулик поставил хижину на берегу озера. Темный оголенный гранит, узкие ущелья напоминали место, где он в первый раз соорудил жилье. Только тогда их было трое... На горном ключе снова соорудил запруду, хотя бобров уж тут не водилось, нашел диких пчел.
После посещения крепости решил до весны остаться на озере, а потом уйти в низовье Юкона. Кончались пути-дороги, их было исхожено немало... Последнюю зиму в этих местах послушает родной говор.
Но больше всего донимала тревога о дочке, о ее судьбе. Чуял сердцем, хотя и не сознавал еще, что вырастил девушку не так, неладно и неумело, как садовник — незнакомый цветок. С тайной надеждой шел тогда в форт. И неожиданно понял, что Баранову мог бы доверить. Поняв, торопливо удалился. Словно боялся, что может стать другом тому, кого привык считать врагом.
Он поселился у озера, недалеко от редута св. Духа. Лесная крепостца была почти восстановлена, восемь человек промышленных составляли ее гарнизон. Баранов усиливал стражу своих форпостов, собирался строить еще два редута — на Чилькутском перевале и в долине реки Кускуквим.
Последние месяцы индейцы не беспокоили колоний и даже не появлялись в окрестностях, но Баранов не доверял такому внезапному спокойствию. Посланные тайно лазутчики подтвердили его опасения. Звероловы видели множество костров вдоль верхнего течения Медной, обнаружили флотилию пирог и байдар. По резным изображениям на носу и корме лодки видно было, что воины Волчьего и Вороньего рода объединились. Вигвамы Чууквана и Котлеана стояли рядом.
— Недостаток людства чинит нам головные препоны, Иван Александрович, — с досадой заявил правитель Кускову, докладывавшему о результатах разведки. — Было бы у меня с десяток фортеций в округе — птица не прошмыгнула бы... Вели снять промышленных с Хуцновской заводи, отправляй на редуты... Бобрам повременить придется.
Изредка старый траппер заходил в озерную крепостцу, приносил горного барана или козу, подстреленных на снеговых вершинах, слушал россказни караульщиков. Он садился всегда у камелька, сложенного внутри блокгауза, молча и неподвижно глядел на огонь. Казалось, он совсем не интересуется, о чем ведет речь рассказчик, он слушал — и только, и в памяти воскресали давно утраченные слова... Затем так же молча покидал редут.
— И лес шумит дружней, когда дерев много... — выражал общее настроение после его ухода сумрачный зверолов с обрубленным ухом. — Вовсе, видать, от людей отвык.
На Робертса, поджидавшего Лещинского, старик наткнулся случайно. Два дня он не был дома, ночевал в горах, разглядывая лесную равнину, далеко уходившую на запад. Появление хорошо знакомых примет беспокоило траппера. Несколько высоких столбов дыма поднималось над лесом уже второй день, не уменьшаясь и не исчезая даже ночью. Что-то затевалось в глубине молчаливого простора, мирного на вид, таинственного и необъятного.
Один дымовой виток тянулся со стороны ущелий, где кочевали ирокезы, второй начинался на материке у разрушенного форта Дюк. Недолго существовал этот форт. Четверо пионеров-французов были уведены в плен, блокгауз сожжен, жесткая трава и лианы укрыли место пожарища.
Старый охотник еще издали заметил Робертса. Бостонец сидел на уступе скалы, поросшей серым колючим мхом, и, казалось, дремал. Нижняя губа обвисла, набрякли водянистые щеки, закрыты были глаза. Рядом на камне лежал со взведенным курком пистолет, корчилась, извиваясь у ног, раздавленная ударом каблука змея-медянка. Но Робертс не спал. Всякий раз, как только раздавался шорох в кустах или за камнями, бостонец медленно протягивал к пистолету руку и, не поднимая тяжелых век, ждал. Затем снова принимал прежнюю позу. Он находился здесь недавно, на голенище ботфорта еще блестели капли змеиной крови.
Кулик сразу узнал пирата. Пальцы лесовика невольно стиснули дуло ружья. Отступив назад, он остался стоять на месте, пораженный и встревоженный неожиданной встречей. Приход бостонца никогда не предвещал добра. Слишком хорошо помнил старик рассказ о последнем посещении Робертсом залива Шарлотты, где потерпела крушение голландская шхуна. Толстый, обрюзгший, опираясь на мушкет, как на палку, явился он к уцелевшей команде, неторопливо застрелил шкипера, остальным приказал доставить груз на свое судно. Когда испуганные моряки перетащили все до последней унции, Робертс поднялся с борта шлюпки, на которой сидел, наблюдая за погрузкой, и, не оглянувшись, отплыл на корабле. Полдесятка оставшихся в живых матросов были брошены на диком берегу без огня, без одежды, без пищи. Спасся из них только один, подобранный племенем Чууквана...
Несколько минут Кулик не двигался, потом медленно и хмуро обогнул скалу. Он не искал встречи с Робертсом, но и скрываться не собирался. Шел, как всегда, чуть горбясь, высокий и строгий, с ружьем на плече. Внешне он казался совсем спокойным, словно не видел сидевшего под навесом бостонца, не чувствовал тревоги и омерзения. Длинная тень ложилась на потемневшие скалы.
У самого поворота он обернулся, глянул вниз и еще раз отступил назад. На площадке показался второй человек. Это был Лещинский, разыскивавший Робертса.
Но старик его не узнал. Он понял только, что вновь пришедший был из русского форта. И впервые пожелал Баранову удачи.
Лещинский встретил Робертса, когда уже почти совсем стемнело. Лесная заваль, по которой он пробирался, сменилась камнями, внизу шумел водопад, свергавшийся с тысячефутовых скал, темнело ущелье. Ни единого живого существа... Очевидно, Робертс где-нибудь здесь.
Действительно, старый разбойник сидел возле небольшого базальтового утеса и притворялся дремлющим. При появлении Лещинского обрюзгший, с длинной льняной бородой на темно-красном лице морской и сухопутный хищник еле поднял отекшие веки.
— Меня нельзя заставлять ждать, — сказал он негромко и как будто спокойно. Но Лещинский побледнел.
Мутные зрачки корсара стали расплывчатыми, и на Лещинского глядели теперь мертвые, ничего не выражающие глаза. Такими он видел их перед убийством судового кока во время перехода на шхуне О’Кейля. Повар оказался английским лазутчиком и должен был выдать корсара военному кораблю.
— Когда? — почти равнодушно спросил Робертс.
— В тезоименитство царицы... Через два воскресенья... — ответил Лещинский тихо, сдерживая все возраставшие ненависть и страх.
Голова пирата была оценена не в одну тысячу пиастров. Последнего шерифа, посланного за ним вдогонку, он повесил на мачте и так вошел в гавань Нового Йорка, днем, на виду у всех. Даже военные корабли остерегались его брига.
Теперь, когда заговор подходил к концу, Лещинский не хотел принимать подачки. Не на Алеутской гряде, здесь он должен быть хозяином. Американские колонии стали самостоятельным государством. Он был бы их Вашингтоном, но не повторил бы такого нелепого завершения. Завоевать и отказаться от власти — для этого не стоило воевать. О, если бы он мог убить!
Лещинский стоял перед Робертсом терпеливый, покорный... Лишь по легкой дрожи опущенных рук можно было догадаться о его внутреннем напряжении. Кругом никого нет. Камни и лес, бездонные пропасти Скалистых гор... Другого такого случая не представится никогда...
Даниэль Робертс продолжал глядеть на собеседника, затем вдруг надвинул шапку, подошел к углублению, чтобы взять ружье. В эту минуту он был у самого края обрыва. Резко выделялась на темном фоне утеса узкая светлая борода...
Лещинский вздрогнул, подался вперед, быстро выхватил пистолет... Но выстрела не последовало. Футах в сорока от площадки, где происходило свидание, на гребне скалы виднелась высокая, сутулая фигура Кулика, безмолвно наблюдавшего за происходящим внизу.
Лещинский опустил руку. Растерянно, с каким-то суеверным трепетом смотрел на неподвижного траппера. Затем медленно и устало вытер лоб. Еще одно мгновение — и было бы поздно.
Робертс, казалось, ничего не заметил. Закутавшись в плащ, он проверил замок своей винтовки, отряхнул бороду и, небрежно кивнув, направился к спуску на озеро. Он ничего не сказал, но Лещинский знал, что от корсара ему уже не избавиться никогда.
...Поздней ночью выходивший до ветру Лука слышал выстрелы из комнаты Лещинского. Придерживая широкие исподники, промышленный насчитал четыре, вздохнул, плюнул и вернулся спать. В Большом доме привыкли к таким выходкам бывшего помощника.
Лещинский стоял против игральной карты и, всаживая пулю за пулей в туза, пожелтевший и закопченный дымом, шептал после каждого выстрела:
— Досконале...
Оставалось одно, верное, почти беспроигрышное. Впутать в заговор Павла и выдать всех Баранову. Тогда он один останется с правителем...
Да, уже кончилось лето. Все эти дни бушевал шторм, залило мельницу, протекала недоконченная крыша школы. Нужно было всюду поспеть расставить людей, закрепить на якорях новое, готовое к отплытию судно. Корабль назвали «Вихрь», и теперь отставной лекарь занят был разрисовкой надписи на корме брига. Кусков с правителем подводили последние расчеты и описи товаров, направляемых в залив Бодего для расторжки с испанцами, отбирали людей в новое поселение. Павел распоряжался один, и ему некогда было даже подумать о вторичной отлучке из крепости.
Ураган требовал действия, и Павел радостно подчинялся его ритму. Он почти не спал, ел что придется, часто где-нибудь на ходу, у склада или сорванных мокрых пирсов. Ощущение уверенности и силы возвращалось к нему, и перед глазами снова вставал образ Наташи.
На четвертые сутки шторм прекратился, и «Вихрь» отплыл к берегам Калифорнии. Кроме Кускова и Круля, ушли на нем два десятка промышленных — будущих засельщиков новых земель — и четыре женщины. В трюмах лежали бобровые шкуры, ярославский холст с синим клеймом, топоры, сукно и ситцы, бочонки с ромом. Все, в чем могли нуждаться испанские колонии. Несколько кип отборных мехов предназначались настоятелям миссий и вице-рою. За товары Баранов рассчитывал получить зерно, подношения открывали доступ в бухту.
Королю Сандвичевых островов Круль вез шубу из сибирских лисиц, зеркало и отличной работы пищаль. Личный подарок правителя в знак дружбы.
Вечером того же дня Павел собрался к озеру. Теперь он наконец доберется. Повреждения, причиненные ураганом, были незначительны; большинство из них крестник правителя устранил еще во время бури; осмотром лабазов и ям занялся сам Баранов; встречать байдары, укрывшиеся в проливах, вызвались Лещинский и Наплавков. У Павла неожиданно оказалось свободное время.
Он не пошел старой дорогой. Хотелось забраться в гущину, пройти по местам, по которым брел недавно в крепость, вновь ощутить пережитое. Лес и горы возвращали к Наташе, напоминали простые, хорошие дни...
Тропа шла по склону кряжа, сквозь заросли кедров виднелось тихое море. Багрянец заката тронул верхушки волн, розовели буруны. Исчезли тучи, высокое небо было прозрачным и чистым. Казалось, после недавней бури снова вернулось лето.
Павел не торопился. До полной темноты оставалось еще много времени, заночует он на редуте. Он любил этот поздний час, застывший лес, синий туман в каньонах, глубокую тишину. Падал лист или осыпалась хвоя, трещала под ногами ветка, каждый шорох был значительным и полнозвучным. Он видел молодую хвоинку, выросшую среди корней орешника, лианы, опутавшие стволы берез, одинокую лиственницу на голом недоступном утесе. И он любил эту силу жизни.
Наташа... Он очень хотел ее видеть.
Выглянувшее между островками солнце вновь скрылось, темнее стали красные стволы сосен. Теперь Павлу казалось, что пробирается он слишком медленно, близкая встреча волновала, часто и громко билось сердце. Он свернул с каменистой осыпи, поднялся выше. За уступом скалы можно было разглядеть редут.
— В крепостцу, Павел Савелович?
От неожиданности Павел даже вздрогнул. На только что оставленной тропе из-за великана кедра показался Лещинский. Видно было, что он недавно с моря. Кафтан и штаны, подмоченные водяными брызгами, еще не просохли, кое-где блестела чешуя. Лещинский все время шел той же дорогой и только в последний момент очутился внизу.
Все хорошее настроение у Павла пропало. Лещинский испортил вечер, придется идти на редут, и вряд ли теперь попадет он в хижину Кулика. Раздосадованный, он молча шагал впереди, переступая расщелины и камни, раза два нарочно залез в топь. Лещинский действительно словно обрадовался встрече и случаю поболтать.
Говорил он без умолку. О недавней буре, о ловле сельдей, о Санкт-Петербурге, держался непринужденно и просто, как случайный, хороший попутчик.
Досада у Павла постепенно прошла, тем более что Лещинский вовсе не собирался заглядывать на редут. Он шел к горячим источникам взять серной воды для своего лекарства. Павел повеселел, слушая более внимательно, спросил о поисках байдарок. Когда же Лещинский стал рассказывать о новой Американской республике — ближайшей соседке колоний, — Павел окончательно заинтересовался и даже присел на камень. Времени еще оставалось достаточно.
Лещинский понял, что основное удалось. Самое трудное заключалось в том, чтобы вот так, якобы невзначай, встретиться и затеять нужный разговор. Теперь можно действовать. Несколько дней он караулил Павла, придумывал, с чего бы начать, чтобы не возникло и тени подозрения. Старая газета, добытая у Робертса, рассказы шкиперов помогли сломать лед.
Осторожно, издалека Лещинский пытался найти нужный отклик у собеседника. Говорил о коренных обитателях страны — индейцах, о будущем.
— Мы малая сила... — продолжал Лещинский, медленно, словно в раздумье разгребая веткой кедровые иглы. Тусклый желтоватый лоб его избороздили две кривые складки, как трещины. — Но и мы могли уподобить себя американским областям, схожим во многих начинаниях с нами и в отношениях к отечеству... Поистине vanitas vanitatum! — неожиданно оживился он. — Суета сует... Кроме величайших выгод в торговле, полученных метрополией от колоний своих, пособиям их она обязана многими завоеваниями от Испании и Франции. Канада, Новая Земля, Гваделупа... Колонии содержали во время войны сей двадцать пять тысяч войска, восемьсот корсаров вошли в долг, а Англия отдыхала на лаврах своих. И только став независимыми, обрели истинное процветание и выросли в мудрое государство... Павел Савелович! — вдруг поднялся он со своего места. — Не подумайте худо. Интересы отечества драгоценнее для меня, чем моя жизнь. И я знаю, о чем думаете вы и как страдаете... Именно — вы, потому и говорю открыто и смело. Покончить нужно с жестокостями, темнотою и косностью, спасти от уничтожения народы дикие... Малая сила мы, а только в большую вырасти можем. Великую пользу получит Россия от сих мест. Россия, а не компания...
Последние слова Лещинский произнес раздельно и некоторое время молчал. Павел тоже не произнес ни звука. В лесу уже сгущались тени, меркло небо, из ущелья потянуло сыростью. Между острыми утесами на вершине хребта багровел базальтовый скат. Если бы Лещинский смотрел в сторону собеседника, он бы заметил, как упорно глядел на этот яркий блик Павел и как медленно разглаживались морщины на его лбу...
Странно, Павел сейчас совсем не волновался, хотя Лещинский затронул его душу. Он сам, так страстно жаждавший примирить, казалось, непримиримое, понял, что это уже совершилось. Разговор с Лещинским только подвел черту. Он любил свою старую родину, тосковал по ней, мучился. Он знал, что прошлое никогда не вернется в эти леса и долины, что цивилизация вытеснит старую жизнь. Он помогал этому сам ради того прекрасного и высокого, что хотел взять от новой своей отчизны. И понял, что хотел этого и правитель, который также мучился и страдал. Теперь он не будет один. Не помощниками были Лещинский и подобные ему. Не видели они величия дел Баранова. А может быть, и больше... И чувство враждебности, как в первые дни их знакомства, снова появилось у него против Лещинского.
А тот вдруг заторопился и дружески протянул руку.
— Будьте гостем у меня, Павел Савелович! Я тут бескровный сирота... И Александру Андреевичу, — добавил он полушутливо, — не говорите о беседе нашей. Не уважает он инакомыслящих, наипаче компанейских. А?.. Скромные мои прожекты покажу...
Он все еще стоял перед камнем, когда Павел поднялся и, глядя на Лещинского открытым светлым взглядом, медленно и спокойно покачал головой:
— Нет. Вы ошиблись, Лещинский. Все это сделал Баранов. И я горжусь, что он мой приемный отец.
Не замечая протянутой руки, легко, словно освободившись от тяжести, Павел спрыгнул с выступа и, переступая камни, быстро пошел к озеру.
Два пути вели на Восток. Один — неизведанный, холодный и недосягаемый, через ледовитые моря, замерзшие пустыни, где, может быть, не слышно даже крика птиц. Посланное еще в прошлом году судно дошло только до редута св. Михаила, в заливе Нортон, дальше все море было забито тяжелым паковым льдом.
Второй — через два океана, по которому приходили «Нева» и «Святитель Николай Мирликийский», был пока и единственным. Тяжелый, изнурительный, длящийся полтора года...
Баранов осторожно свернул карту. Задумчивый и нахмуренный, постоял у шкафа, затем так же неторопливо вернулся к столу. Было еще рано и тихо, сквозь распахнутый ставень тянуло утренней свежестью, гудел прибой.
Правитель думал о России, о новых зачинаниях, о чужих и бездушных приказах, которые только что перечитал. Компания приобретала все возрастающую власть. Двор и министерства считались с нею, но еще многие продолжали смотреть на Аляску как на место для легкой наживы и честолюбивых стремлений. «Не доживу я, — сказал однажды правитель своему крестнику, откладывая в сторону тетрадь, куда записывал дневные события. — Не доживешь, может случиться, и ты... А только по-иному все будет. Поймут люди. По-иному и жить начнут. В большой душе нету жадности...»
Баранов снял со свечи нагар, закрыл бюро. Лысый и старый, не мигая, глядел на светлое пламя огарка. Словно видел будущее...
В дверь постучали. Он недовольно отложил вынутые из стола бумаги — не любил, когда его тревожили в эти утренние часы, встал.
— Ну, кто там?
Он подумал, что, наверное, Серафима решила спозаранку заняться уборкой, и хотел уже отчитать ее, но стук повторился еще раз тихо, осторожно, словно скреблась кошка. Домоправительница так не стучала.
— Ну? — повторил правитель громче.
Лязгнула клямка, и в горницу вошел Лещинский. Он был бледен и понур и казался глубоко взволнованным. Поклонившись Баранову, Лещинский несколько секунд стоял у порога, затем торопливо и как-то судорожно бросился вперед, упал на одно колено и, схватив руку правителя, прижался к ней влажным, холодным лбом.
— Чего ты? — изумленно отступил Баранов.
Неожиданная выходка бывшего помощника удивила его, заставила нахмуриться. Сдержанный и всегда спокойный на вид, он не терпел никаких аффектаций, относился к ним пренебрежительно, презирал и высмеивал, а часто резко обрывал слишком возбужденного собеседника. Суровая жизнь обряжала и отношения в суровые и простые формы. Только Павлу прощал порывы.
Лещинский наконец поднялся, передохнул, словно пробежал не одну милю, и, порывшись за пазухой, вытащил оттуда небольшой, сложенный вдвое листок бумаги. На оборотной стороне листа виднелись короткие прямые строчки. Ровно восемь. Это были имена участников заговора, и крайним снизу значился Павел.
Баранов выслушал Лещинского спокойно. Несколько раз переспросил подробности. Так же спокойно и не торопясь отдал распоряжения. Лишь по согнувшейся спине, по набухшим, побелевшим векам можно было догадаться о тяжелом ударе, причиненном известием.
Правитель не сомневался в достоверности слов Лещинского. Последние недели чуял сам среди промышленных что-то недоброе, чье-то упорное, враждебное влияние. Но хлопоты по отправке корабля, заботы о провианте, бесконечные думы и тревоги о завтрашнем дне лишали возможности заняться настроением обитателей поселка. Он понял, что упустил главное, и на минуту растерялся. Заговорщики решили убить его, когда Наплавков будет дежурным и обходным по крепости. Попов и Лещинский должны подойти к правителю вместе с гарпунщиком, стрелять назначено тут же, во дворе, всем сразу. Чтобы не промахнуться...
В крепости все проснулись. Стуча ружьями, прошел под окнами караул, певуче и гортанно бранились возле кухни прислужницы-индианки, донесся первый удар колокола. Ананий начинал обедню. Поп тоже, наверное, знал о заговоре и, может быть, собирался благословить бунтовщиков... Завтра они сойдутся у Лещинского, подпишут обязательство и назначат день...
Баранов поднялся с кресла, глянул на доносчика ясными немигающими глазами.
— Когда учинят подписи... — сказал он глухо, — затянешь песню. Караульные войдут вместе со мною.
— Какую песню, Александр Андреевич?
Лещинский продолжал держаться угодливо и сокрушенно, но в словах его проскальзывала радость. После неожиданного отпора Павла он понял, что надо спешить.
— Какую хочешь.
— Тогда извольте... — Лещинский на некоторое время задумался, потер свой круглый блестевший лоб. — Вот... Песню ирокезов. Перед смертью поют на костре.
Шумит свирепый огнь, костер уже пылает,
И кровь в груди моей клокочет и кипит.
Меня и черный дым и пламень окружает,
И предо мной смерть бледная стоит...
Но мне ли трепетать...
— Довольно, — остановил его правитель и отвернулся. — Последняя строчка будет знаком.
Больше он не произнес ни слова и даже не заметил, как ушел Лещинский.
То, чего не ждал никогда, не думал, ни единым помыслом не растравлял свое сердце, свершилось. Годы лишений и труда, невероятных усилий имели свой счет, свою цену, и цена та оказалась несуществующей. Предательство открывало глаза. Друзья и удача, Павел, немногочисленные преданные — все покидало, оставался страх, ненависть, грозное, ненужное имя... Бунт затевали русские, оправдания ему не было.
Сутулый и обмякший, стоял он у окна, утренний ветер шевелил остатки волос. Человеческие стремления никогда не сбываются полной мерой. Так и на этот раз... Не для себя, для родины, для России мечтал, боролся, молился, проклинал. Падал, чтобы подняться, поднимался, чтобы упасть. Всю жизнь. Передышки не было... И как насмешка звучала похвала одного из высоких акционеров: «Имя его громко по всему Западному берегу до самой Калифорнии. Бостонцы почитают его и уважают его, а американские народы, боясь его, из самых отдаленных мест предлагают ему свою дружбу...»
Без пушек и войска, без припасов и кораблей заселил он земли, устроил крепости, города, поселки. Российский флаг осенил далекие воды... Неблагодарность и алчность, слепое ничтожество рабов! Пусть свершается предопределенное. Дорога лежит прямо и должна быть пройдена до конца... Так же, как всегда, он аккуратно сложил книги, вытер перо, надел теплый кафтан. Солнце уже золотило починенный после шторма ставень, от мокрых досок поднимался пар. Наступал день, хлопотливый и напряженный, обычный день крепости.
На колокольне перестали звонить. Как видно, Ананий начал службу. Молился он теперь часто один — Баранов запретил промышленным ходить в церковь по будним дням, но упрямый и взбешенный архимандрит продолжал каждое утро служить обедню. С правителем он почти не встречался. После того как Ананий повторил попытку собрать всех крещеных индейцев побережья уже в Якутате, Баранов явился к нему домой, выставил за дверь прислужника-креола и, не повышая голоса, раздельно и коротко заявил:
— Коли ослушаешься еще раз, огорожу заплотом и, кроме церкви и треб, выпуска не позволю.
Архимандрит растерялся и, съежившись, долго оторопело сидел после его ухода. Он помнил письмо чиновника, когда-то посещавшего крепость, по поводу одного такого сборища. Даже в равнодушном изложении петербуржца послание угрожало серьезными последствиями. Не говоря уже об опасности нападения, «в крепости кормов не было и ежели б правитель не успел рассылкою людей своих отвратить съезд их, то несколько тысяч, собравшись, от одного бы голоду всех перерезали...».
Правитель подошел к шкафу, медленно повернул ключ. Это тоже было каждодневной привычкой. Уходя, он всегда запирал свои книги, ключ передавал Серафиме или Павлу. О только что происшедшем, казалось, не думал и лишь, покидая сени, возле комнаты крестника не остановился и не прислушался к кашлю. В первый раз молча прошел мимо.
Во дворе он окончательно успокоился. Привычная толчея у засольных ям, куда сгружали ночной улов, ожидающие возле лабазов звероловы, алебарды будочников, цепь алеутских байдар, уходивших в море, ржавый дым над печью литейни...
Он принял рапорт начальника караула, засунул в карман корявую бумажку с числом ночевавших в форту индейцев, назначил новый пароль. Мятый листок напомнил о заговоре, но правитель поспешил отогнать даже мысль о нем. Решение принято, и ничто не остановит расплаты. Восемь бунтовщиков не составляют всего населения колоний. Головы не станет — руки сами отсохнут. Он вдруг почувствовал прилив необычайной бодрости, будто двадцать годов свалились с плеч. Борьба удваивала силы, слабым он никогда не был.
Подошел Лука. Промышленный похудел, бороденка его совсем выгорела от ветра и солнца. Две недели провел он на островке в бухте Лысьей, ладил с боцманом зимовье для бобрового заповедника.
— Александр Андреевич... — зашептал он невнятно, как всегда, когда рассчитывал выпросить что-нибудь у Баранова. — Сейчас хотел добыть хоть кружку рому. Полмесяца в глаза не видел. Маловажный лов ноне... Господа промышленные обижаются...
У восточного палисада послышались возгласы, грохнул ружейный выстрел, с треском и протяжным скрипом захлопнулись ворота. Оттуда уже бежали обходные, а вслед за ними, торопясь и перескакивая через бревна, приближался Павел.
Он был без шляпы, кафтан расстегнут, выползла из-под воротника белая шейная косынка. Прямо перед собой в вытянутой руке он держал какой-то странный предмет, похожий на клок черного древесного мха. Длинные пряди развевались на ветру.
Когда Павел приблизился, Баранов и сбежавшиеся звероловы увидели, что он нес скальп. Пучок ссохшейся кожи и жестких обгорелых волос. Все, что осталось от Гедеона, отпущенного наконец Ананием для обращения диких в веру христову. Скальп был доставлен на Озерный пункт. Принесший его пожилой индеец сидел теперь у огня в крепостце и спокойно ждал смерти.
Миссионер был убит во время свадьбы вождя самого многочисленного племени по ту сторону Скалистых гор. Монах пытался помешать многоженству. Хитрый молодой индеец много дней терпел его исступленные проповеди — никто их все равно не понимал, — выпытывал в минуты передышки сведения о крепости, войске, кораблях, допускал Гедеона свободно бродить по селению. Но как только монах перешел к действиям, вождь собственноручно, не покидая священного круга, пустил в миссионера стрелу.
Острый наконечник пробил ему шею, вышел за ухом. Огромный, с высоко вздетым крестом, монах рухнул прямо в костер. Померкло пламя, брызнули искры. А потом главный жрец снял с Гедеона скальп.
Баранов молча взял скальп, поднял голову. Сколько раз они с Ананием удерживали безумного монаха! Индейские племена откровенно заявляли через охотников, что первого присланного миссионера убьют!
Это была жестокая война, и за годы беспрестанной борьбы он научился смотреть разумно. Но он видел, что все было против него, и утреннее сообщение Лещинского приобретало новую цену.
Он глянул на столпившихся зверобоев, недавних сподвижников, может быть, жаждущих теперь только сигнала. Впереди стоял Павел. Он еще не совсем отдышался от быстрого бега и устало вытирал лоб. Сын, надежда подступающей дряхлости...
Баранов вдруг круто повернулся, заложил руки за борт кафтана. Угрюмый и властный, стоял он перед промышленными.
— Спалить и уничтожить дотла... Коли попадется вождь, отрубить голову, воткнуть на пику. Пускай узнают силу... Поведешь отряд ты... Афонин.
Не глядя на толпу, словно избегая встретиться глазами с Павлом, он как-то сбоку кивнул старику и ушел по направлению к лабазу. Забытый скальп волочился по камням. Правитель, не замечая, нес его в руке.
Дни становились короче, по утрам накоплялся иней. Во двор крепости ветер заносил жухлые листья, они медленно кружились и липли к мокрым, отсыревшим камням. С Шарлоцких островов поступила весточка от Кускова. Передал шкипер бостонского клипера, заходившего чиниться в Ново-Архангельск. «Вихрь» благополучно миновал острова, шел оттуда прямо в Калифорнию.
Баранов снова казался прежним — властным и решительным, сам следил за снаряжением Афонина в поход против индейского племени, расправившегося с Гедеоном, усилил везде караулы, сменил гарнизон Озерного редута. Вечером под воскресенье вызвал Лещинского, окончательно условился о дне встречи заговорщиков. Теперь пора. Сердце должно молчать.
И Лещинский торопил своих. Упирал на то, что скоро наступят холода, нужно покинуть Ситху до затяжных штормов. Бывший помощник боялся теперь встречаться с Павлом. Боялся он и встречи с Робертсом. Срок, назначенный пирату, тоже подходил к концу.
В крепости стало совсем тихо. Осенняя непогодь загнала всех колонистов в избы и бараки, большая часть зверобоев еще не возвращалась с промыслов. Бой котов был на редкость удачным — тысячи шкур уже доставили алеуты с новооткрытых лежбищ. На рейде не виднелось ни одного судна. Форт словно вымер, лишь по-прежнему в пустой церкви звонил колокол — Ананий продолжал упорствовать. Да еще бренчало железо в литейне.
Нелепая смерть Гедеона взволновала Павла, но еще больше удручала его после этого случая заметная отчужденность правителя. Тем более теперь, когда сомнения кончились и он по-настоящему обрел отца... Несколько раз Павел хотел подойти к Баранову, рассказать о встрече с Лещинским, высказать все, что накопилось за эти годы, но мешали врожденное чувство застенчивости и сохранившаяся еще с детства привычка не соваться к правителю, когда тот чем-нибудь озабочен.
Все же Павел повеселел, целые дни проводил у печи и горна, плавил новую руду, постепенно успокаиваясь и, как всегда, увлекаясь работой. Он знал, что пройдет некоторое время, и Баранов позовет его сам, и тогда он ему обо всем расскажет. Расскажет и о Наташе, без которой теперь он не мог быть до конца счастливым... Он понял это тогда, на озере, когда, уверенный и словно возмужалый, ушел в последний раз от Лещинского... Он и Наташа просидели на берегу весь вечер... Незаметно для самого себя Павел начинал мечтать вслух и до поздней ночи не уходил из литейни.
Серафима приносила ему рыбу, молча жарила на углях, грубовато подсовывала сковородку, так же молча уходила и долго стояла в темноте, прислонившись в углу сарая, задыхающаяся от невысказанного. Дождь бил в лицо, мокли платок и волосы, но она ничего не замечала. Она любила горячо и сильно и так же безнадежно, как была безнадежна вся ее жизнь.
Выслушав распоряжение правителя, Лещинский в тот же вечер навестил гарпунщика, разыскал Попова. Решили собраться через два дня и приступить к действиям. Завтра начнут прибывать первые байдары с промышленными, наступало самое подходящее время.
Лодки разгружались день и ночь, смолистые факелы отгоняли темноту. Шел дождь, было холодно и сыро, промышленные спешили поскорее снести добытые шкуры в сушильни, поставленные возле лабазов. Только к обеду условленного дня звероловы покинули берег, разбрелись по домам. У перевернутых байдар алеуты разложили костры. Форт затих.
— Теперь можно идти, — негромко сказал Лещинский, приближаясь к Наплавкову, ожидавшему его знака у одной из крайних лодок. — Никого нет.
Гарпунщик вытер ветошкой руки, подтянул пояс и, словно давно собрался шабашить, медленно заковылял к баракам.
Пили ром. В горнице стояла теплынь, хотя на дворе снова усилился ветер, гнал к морю низкие, тяжелые тучи. Изредка прорывалась снеговая крупа. Осень, как видно, кончилась. Раньше времени наступали холода.
— Ну, хорунжий, прощайся со студеными краями. Там всегдашнее лето. Захочешь — и не выпросишь ледку.
Наплавков был весел, шутил и смеялся. Жребий брошен, люди уже прибыли, со многими успел перекинуться парой слов. Радовало, что зверобои сами искали с ним встречи, нетерпеливо напоминали о давно задуманном. Тяготы и лишения не уменьшались, надвигалась зима, голодная и жестокая. Будь что будет. Не с Лещинским рассчитывал он начинать это дело, но теперь дорога отрезана. Сегодня собираются в последний раз.
Попов молчал, тянул пахучую жидкость, о чем-то думал. Собрание шло не по-деловому, от тепла и рома все немного размякли. Один только Лещинский возбужденно и суетливо ходил по комнате, настороженно, не показывая виду, прислушивался к каждому звуку, доносившемуся из караульни. Потолок тонкий, можно было иногда разобрать даже команду.
Лещинский нервничал и плохо слушал Наплавкова. Скоро должен прийти в караульню Баранов, а заговорщики еще не начинали писать обязательства. Он несколько раз намекал китобою, подливая ром, озабоченно прислушивался у двери, но гости, казалось, забыли, зачем собрались. Наплавков ждал темноты, чтобы потом незаметно обойти бараки, Попов мечтал о будущем. И еще одно обстоятельство сильно беспокоило Лещинского — как он сумеет затянуть песню. Тогда он об этом не подумал. Пока ничто не давало повода.
Наконец гарпунщик поднялся, сдвинул в сторону кружки и бутылки с ромом, смахнул рыбьи кости.
— Ну, государи-товарищи, пора и за дело. Вели, хорунжий, составить бумагу. Сегодня и подписи соберем. Вместо присяги будет.
Он распорядился подать на стол чернильницу и бумагу, но сам писать отказался.
— Голова с непривычки от рому шумит, — сказал он, усмехаясь. — Еще насочиняю чего... Пиши, господин Лещинский..
Быстро и незаметно глянув на соседа, гарпунщик пододвинул ему перо.
— Твоею рукою крепче выйдет. Ты мастер на все науки.
Попов кивнул, убрал со стола кулаки, осторожно, словно боясь что-нибудь опрокинуть, сел подальше. Большой и громоздкий, он недоверчиво глядел на приготовления. В душе зверолов не одобрял всей этой церемонии, но перечить Наплавкову не стал.
Лещинский сел писать. Слова давно были обдуманы, и он не следил за ними. Баранов уже явился, внизу усилились голоса, слышно было, как несколько раз скрипнула дверь. Еще какие-нибудь полчаса...
«Обязательство»... — вывел он косым торопливым почерком, чувствуя, как начинают дрожать руки. — «18... года... Число нижеподписавшихся, избрав в подобие яко Войска Донского хорунжего Ивана Попова...»
Лещинский писал быстро и почти без остановок, лишь изредка посыпал строчки мелким песком, чтобы скорее высыхали. Несколько раз он явственно расслышал стук мушкетов о каменный пол караульни. Тогда ему казалось, что вот-вот сейчас все откроется, моментами мерещился голос Павла. Но гарпунщик и будущий хорунжий не замечали его волнения. Наплавков продолжал ходить по комнате; Попов, отвернувшись, глядел в окна. Оба они тоже были взволнованы. Приближался решительный час, завтра все должно пойти по-иному.
Лещинский дописал последнюю строчку. Обязательство было готово. Откинувшись на спинку стула, он вытер лоб, принужденно усмехнулся и, чтобы скрыть нервную дрожь, налил себе кружку рому. На одну секунду он уловил приглушенные шаги по лестнице.
Наплавков взял бумагу, подошел к окну. В горнице уже темнело, свечу умышленно не зажигали. Неторопливо и тщательно он прочитал написанное, немного подумал, так же не спеша, чуть прихрамывая, вернулся к столу и, взяв перо, добавил внизу текста: «По сему обязательству сохранить верность подписуюсь свято и нерушимо». Затем передал перо Лещинскому.
— Тебе и начинать первому.
Даже теперь ему полностью не доверяли... Лещинский понял, что Наплавков испытывает его до конца. Но он не показал и виду, что догадался о тайных мыслях гарпунщика. Обмакнув перо, Лещинский поднялся и, словно взволнованный торжественным моментом, медленно и решительно вывел на бумаге свое имя.
— Да поможет нам святая Мария, — сказал он молитвенно.
Пока расписывался Наплавков, Лещинский снова услышал скрип лестницы, и на мгновение у него остановилось сердце. Сейчас... Еще подпись Попова... Пора.
Он схватил кружку с остатками рома, хлебнул и, держа посудину в руках, торопливо и громко затянул первую строчку условной песни:
Шумит свирепый огнь, костер уже пылает...
— Сдурел? Тише! — шикнул на него удивленный гарпунщик, а Попов, кончавший приписку, на минуту поднял голову.
«В свидетельство сего подписано вольным их желанием, — сочинил он в конце обязательства, — и при всем обществе означенного числа, которые объяснены в сем списке имена, в том свидетельствую и подписываюсь будущий хорунжий Иван Попов...»
Хорунжим так и не довелось ему стать.
После окрика Лещинский притих, обернулся и, представляясь совершенно опьяневшим, закончил, размахивая кружкой:
И предо мной смерть бледная стоит...
Он заметил, что Попов наконец расписался.
И предо мной...
Тогда распахнулась дверь. Четверо караульных солдат с ружьями в руках ворвались в комнату. Лещинский успел заметить, как вошедший за ними правитель выстрелил из пистолета. Потом слышались только сопенье и стук прикладов да короткий крик ярости Попова, пытавшегося порвать бумагу.
Наплавкова не было слышно совсем. Бледный, с пистолетом в руке, стоял он в углу за столом... Пистолет был заряжен, но гарпунщик не стрелял. Теперь все равно, да и поздно. Караульные окружили дом, толпились на лестнице... Он молча, беспрекословно отдал оружие.
Арестованных стащили вниз. Тут же в караульне надели на них кандалы. Оглушенных, измученных отвели в каземат, выдолбленный в скале над морем.
Вместе с заговорщиками Баранов приказал схватить и Лещинского. Правитель оценил предателя. Но по дороге, вырвав мушкет из рук караульного, Лещинский бежал из крепости.
А наутро, недалеко от жилья Кулика, нашли убитого Павла. Он лежал на берегу озера, неподвижный и уже окоченевший. Кровь впиталась в песок, засохла на новом кафтане, который он надел, чтобы пойти к Наташе. Павел был убит выстрелом в спину.
Кругом людских примет не было. Лишь в одном месте, у крутого каньона, сохранился след индейской пироги. Дозорные с редута св. Духа слышали ночью плеск весел.
Снова жгли плошки, звонили колокола. Ананий торжественно служил обедню, сам вынес большую просфору, вручил ее имениннику. Архимандрит получил наставление из Петербурга, ясно указывавшее на необходимость беспрекословного подчинения правителю.
Сегодня, двадцать третьего ноября, торжественный день, еще один итог прожитого. Годы ушли незаметно, один за другим, из них сложилась жизнь. Почти полвека остались там, на старой родине, — простое, забытое время. И, может быть, самое счастливое. Кто скажет, что был уже самым счастливым? Мудрость жизни в движении, в бесконечном, неповторимом. И невозвратном.
...Кричал ворон. Птица, господствующая всюду. Везде слышны его дикие, резкие крики. Словно какой вещун. Меж островками давно уже село солнце, день был погожий и ясный, зеленела над водой узкая кромка. На минуту блеснули паруса шхуны, уходившей в Охотск. До весны ни одно судно не заглянет в порт. Поздней осенью дуют муссоны, ветер настолько силен, что сбивает в пропасть вьючный скот.
На корабле отправлены узники. Правитель сам допрашивал их в каземате, и заключенные сознались во всем. И все как один бесхитростно жалели Павла. Бумагу, порванную Поповым, удалось сложить и склеить.
За Лещинским снарядили погоню. Отряд повел старый траппер, сам предложивший найти злодея. Суровый и прямодушный старик пришел в крепость и впервые заговорил без приглашения.
— Одной мы крови, — сказал он стеснительно. — Пойду... Сбереги дочу.
Но Наташа тоже ушла с ним.
Угрюмо ходили по крепости люди. Притих Лука, надолго заперлась в своей горенке Серафима, потом в первый раз ушла в церковь и всю ночь лежала пластом на холодном полу. Ананий так и оставил ее распростертой ниц перед темным ликом Христа.
Понемногу все забывалось. Готовили новую партию на промыслы в Якутат, вернулись из Хуцновского пролива алеуты. Нанкоку удалось загарпунить небольшого кита, и князек от удачи и хвастовства горланил на берегу песни и требовал бочонок рому.
— Сам Александра Андреевич пускай несет, — пыжился он. — Пить вместе будем... Может, дам ему, а может, и нет.
Баранов послал ему ковш холодной воды и приказал немедля явиться. Князек с перепугу выпил всю воду, но к правителю идти побоялся и два дня отсиживался на верфи.
Приходил с повинной Ананий. Сварил в котелке над огнем камина малиновый пунш, поиграл на органчике, якобы невзначай справился о бунтовщиках, вздыхая скорбел о Павле. Правитель не отвечал, говорил мало и хмуро. Не такого гостя хотел бы он видеть. Пронырливый поп тронул слишком свежую рану.
После ухода архимандрита Баранов достал письмо, полученное от Кускова уже из Калифорнии.
Помощник поздравлял «с ангелом», кланялся Павлу, Лещинскому, Серафиме, Луке и даже Ананию. Никого не хотел обидеть. Потом сообщал о благополучном прибытии в залив Румянцева, о свидании с испанцами и «допрежь всего с тамошними монахами и владетелями соседственных мест, как и велел ты, Александр Андреевич».
«А еще встретили они нас отменно, кланялись за подарки, а губернатор был попервоначалу расстроен и дивился нашему прибытию. Однако места тут есть добрые, селиться и крепостцу с батарейкой ставить можно, и люди кругом есть — индейцы бодегинские и прочие народы особого разговора, коих мы прозвали дальновскими, далече живут от моря. Индейцы сии весьма черны видом и нелюбопытны, волосы жесткие, завязаны травинкой, ходят голые, а девки ихние прикрывают стыдные места шкурками коз. Лица и груди до пояса изукрашены татуировкой, наибольше синего цвета. Живут в бараборах из жердей и коры, а летом куст посередине вырубят, сверху свяжут лыком, вроде шатра выходит. Оружия нашего нету, больше пики да стрелы, хотя воюют свирепо и дикие при сем поют песни. Одну сказали мне отцы монастырские тутошние, велели передать тебе, Александр Андреевич, когда проведали, сколь интересуешься обычаями всякими:
Как-то мы перебежим через горы,
Кого-то мы увидим наперво.
Пойдем воевать и застрелим хорошую девку,
Наши стрелы острые, кладите свои на землю.
Чужие стрелы не учинят нам вреда.
По-нашему с гишпанского песню изложил толмач креол Василий. По окончании выгрузки шхуны почнем рубить палисад и строения. Лесу тут и камня хватит. Зверопромышленники и бабы наши довольны теплыми местами, только скучают и с непривычки охают. В окиане во время шторма пропал Федька Коняшин, а боле никого не убыло, хотя мучились многие и от страху ругали компанию. А так ничего, не жалуются...»
Еще одна удача, еще одно начинание. Ради этого стоило жить...
Он вышел к морю и долго стоял на берегу, старый, взволнованный. Резкий ветер трепал полу его кафтана, холодил руки. Уже померкла кайма заката, пропали за островками паруса шхуны, перестал кричать ворон. В наседавшей мгле дрожали багровые огни факелов и плошек, полыхали костры. Скоро начнется праздник, его праздник — правителя российских колоний... Все завершалось. Пущенное колесо пробегало свой последний круг.
Удача и напасти, мечты и стремления — все приближалось к концу. Слава Российской империи становилась и его славой, но он ее не искал. Все отдал родине. И если бы пришлось начинать сначала, он не выбрал бы иного пути.
Ветер сделался резче, гудели в темноте буруны. Невидные волны бились о скалистые берега. Правитель выпрямился, стряхнул брызги и медленно направился к дому. Светились все окна, еще ярче полыхала иллюминация, долетали звуки литавр.
Баранов не торопился. Шел, не замечая камней, привычно переступая их, словно видел в сгустившейся тьме.