Пока ее старшая дочь лежала больной в задней комнате, а младшая искала приключения за океаном, Люсиль Бантинг сидела за кухонным столом с резным карандашом в руке и пыталась писать письмо. Карандаш она получила в подарок от Уиллоуби Далтона, человека, периодически проходившего пешком три мили от Кэррингтон-виллидж, где он жил, до ее дома на Астер-лейн, чтобы подарить какую-нибудь самодельную вещицу или что-то нужное в хозяйстве. Впервые Уиллоуби пришел к их дому добрый год тому назад, с охапкой цветов акации. Он встал с краю их участка и уставился на дом, словно забыл, зачем проделал такой путь. Люсиль смотрела на него из окна. Она уже видела его в церкви – на нем была все та же серая фетровая шляпа с немодно загнутыми полями, и он слегка прихрамывал, – и по прошествии приличного времени, в течение которого он стоял, не двигаясь с места, она отошла от окна и занялась другими делами. Целый час спустя, когда уже зашло солнце, Люсиль снова подошла к окну и увидела, как Уиллоуби уходит с охапкой цветов.
На следующий день он вернулся с другими цветами – на этот раз с плюмериями – и, дойдя до края участка, снова остановился, а Люсиль, стоя у окна, скрестила руки на груди, приготовившись наблюдать все то же странное зрелище. Но тут Уиллоуби зашел на участок и зашагал, прихрамывая, по грязной дорожке к дому. Люсиль вытянула шею и смотрела, как он медленно наклоняется на пороге, кладет цветы и еще медленнее распрямляется. А затем он снова ушел.
Настал день, когда Уиллоуби постучал в дверь. Люсиль открыла и обнаружила его стоящим рядом с очередной охапкой цветов, порядком отсыревших и побуревших. Она не стала убирать их с крыльца, поскольку хотела увидеть, долго ли это будет продолжаться.
Уиллоуби улыбнулся и осторожно снял фетровую шляпу.
– Добрый день, – сказал он. Голос у него был приятный, масленый и мягкий.
Люсиль ничего ему не ответила.
– Я вам цветов принес, – сказал он. Переступив с ноги на ногу, он продолжил: – Я приходил к вам. Прихожу с недавних пор. Ничего, похоже, не могу с собой поделать, и ум подсказывает мне, это должно что-то значить.
Он словно ждал чего-то.
Люсиль никогда еще не слышала, чтобы кто-то так говорил, так откровенно и умоляюще, словно он пришел показать ей рану, больное место, в надежде, что она его исцелит. Она могла бы при желании – не считая немодной шляпы, выглядел он вполне прилично, – но не понимала, чего ради. И сказала:
– Кто-то вечно ищет смысл там, где его вовсе нет.
Уиллоуби, с увядшими цветами под ногами, медленно надел шляпу. Он кивнул, затем развернулся, ступил в грязь и пошел обратно к дороге с пустыми руками, без малейшей опоры – на этот раз с ним не было ни цветов, ни той, ради которой он приходил. На мгновение Люсиль стало жаль его – на него было грустно смотреть, – но Уиллоуби, да и все остальные мужчины, если уж на то пошло, не вызывали у нее особого интереса. С тех пор каждый раз, как он возвращался, Люсиль просто принимала подарки, а затем отправляла его восвояси, словно бросала рыбу обратно в ручей. А эта старая рыба, знай себе, подплывала к тому же месту – чудо, да и только.
Так или иначе, Уиллоуби нередко приносил полезные вещи, и карандаш, который, по его словам, он выстругал сам, хорошенько его заточив, служил тому примером. Люсиль пользовалась им главным образом для разметки рулонов ткани и вычерчивания выкроек, что слегка упрощало шитье: можно было не полагаться на глаз, измеряя длину и представляя будущие формы. Впрочем, теперь карандаш пригодился ей для другой задачи – написания письма, – оставалось только вспомнить, как это делается. Люсиль занесла карандаш над гладкой писчей бумагой и задумалась над тем, что хочет сказать.
Люсиль выросла в Бриджтауне, на сахарной плантации средних размеров, которой вот уже сто восемьдесят лет владело семейство Кэмби, и примерно половину этого времени на ней трудились предки Люсиль: сперва ее прадеды и прабабки, затем деды и бабки, затем родители и, наконец, она сама. Подобная преемственность на протяжении нескольких поколений была нетипична, и это отчасти объясняло, почему ее родители, родившиеся свободными, решили там остаться, хотя могли бы начать жизнь где-нибудь в другом месте. Там были их корни. Многие поколения Бантингов лежали в этой земле. И там они прожили свою жизнь просто потому, что для них это было тем местом, где протекала жизнь.
Семейная история, как ее услышала Люсиль, гласила, что после 1834 года, когда английская королева освободила всех рабов Британской империи, родители Люсиль, не знавшие иной жизни, взяли в аренду участок каменистой земли в поместье Кэмби и построили домик вблизи манговой рощицы. Деревянный домик, в котором было две комнаты, передняя да задняя, стоял на валунах известняка, защищавших людей от влаги и сороконожек. Мама Люсиль не раз вспоминала, посмеиваясь, что дедушка до ужаса боялся сороконожек, и Люсиль, почти ничего другого о нем не знавшая, всегда представляла, как дедушка при виде сороконожки с визгом вскакивает на стул, и тоже невольно смеялась.
Получив свободу, многие люди, трудившиеся на плантации, в том числе друзья, долгие годы проработавшие бок о бок с родителями Люсиль, ее бабушкой и дедушкой, покинули поместье и ушли во внешний мир. Кто-то даже не пожелал остаться на Барбадосе, площадь которого в сто шестьдесят шесть квадратных миль оказалась для них мала, ведь теперь у людей появилась возможность уехать, куда им захочется, и жить, где им заблагорассудится. Мама Люсиль рассказывала о женщине по имени Бекки и ее муже Абрахаме, которые собрали свои скромные пожитки, расцеловались со всеми на прощание и ушли по гравийной дороге в большой мир, а через девять дней вернулись и говорили всем на плантации, что лучше уж оставаться на своем месте, потому что идти больше некуда. Вся земля уже занята. Мама объяснила Люсиль, что почти вся пахотная земля на острове принадлежит белым плантаторам, прежним рабовладельцам. Вернувшись, Бекки и Абрахам смогли взять в аренду небольшой участок на территории поместья Кэмби, чтобы было где построить домик с огородиком. День за днем они работали на той же земле, на которой трудились, будучи в рабстве, только теперь получали зарплату. Выбор у них был невелик. И многие довольствовались этим. С них сняли кандалы, как прибавляла мама Люсиль, но оставили на невидимой привязи.
В пять лет Люсиль с восходом солнца шла на поле полоть сорняки. В десять она кормила домашнюю скотину, и, хотя ее учили искусству расторопности, она иной раз задерживалась рядом с коровой, которую звала Хеленой, послушать ее мычание, и прилежно расчесывала вола, которого звала Джеймсом. Когда Люсиль исполнилось двенадцать, ее мама, не желавшая, чтобы жизнь ее единственной дочери прошла в поле, позаботилась, чтобы Люсиль пошла в школу, устроенную Кэмби на территории поместья. В то время в Бриджтауне уже были бесплатные школы, но дорога до ближайшей и обратно занимала по крайней мере сорок пять минут, и Кэмби рассудили, что лучше устроить свою школу, чем позволить работникам тратить столько времени впустую. С понедельника по пятницу мадам Кэмби, чьи познания ограничивались тем, что ей когда-то преподавали домашние учителя, сидела у стены сарая, заставленного скамейками, которые соорудили сами работники, и учила их детей буквам и цифрам, а также делилась своими личными наблюдениями над природой и познаниями в истории. Иногда она приносила из помещичьего дома книги и поднимала перед собой на всеобщее обозрение, однако если кто-нибудь из школьников тянулся посмотреть на страницы поближе, она отдергивала книги, чтобы никто их не тронул. Многое из того, что обещали им на словах, оставалось недостижимым.
По вечерам, после школы и ужина, мама садилась с Люсиль и обучала ее шитью – этот навык будет кормить ее до конца ее дней. Раз в год каждому работнику на плантации выдавали по длинному льняному отрезу, из которого они шили себе одежду. Но такой отрез представлял собой большую ценность, поэтому мама Люсиль брала клочок ткани и объясняла на нем, как шить строчкой-оборкой или ступенчатой строчкой и какая между ними разница. При свете очага она показывала Люсиль, как загибать пальцами складку, как закреплять вытачку и как делать запошивочный шов, чтобы даже изнутри одежда смотрелась опрятно. Когда же на клочке не оставалось свободного места, они распарывали швы, разглаживали ткань разогретой деревяшкой, и урок продолжался. Люсиль оказалась прирожденной швеей, и довольно скоро, когда весь клочок истерся, мама отдала ей льняной отрез, и она стала шить всю одежду для своей семьи. Ей нравилось шить, она любила работать с тканью руками и чувствовать, как скользит нитка. Когда закончился отрез, она взяла для шитья простыню. Самую страшную взбучку в ее жизни отец задал ей после того, как она отпорола нарядную верхнюю часть своего стеганого одеяла, чтобы сшить себе новое платье. Однако это платье, с разноцветными шашками по всему лифу и юбке, было таким эффектным, что стоило юной Люсиль показаться в нем в школьном сарае, как мадам Камби спросила, откуда оно у нее. Когда же Люсиль, запинаясь, ответила, что сшила его сама, мадам Камби нахмурилась и велела ей сбегать домой и переодеться. «А то, что на тебе, оставь у нас дома. Положи на задние ступеньки». Люсиль сделала как ей было велено. Она подумала, что рано или поздно родители узнают об этом и, когда это случится, отец задаст ей такую порку, что прежняя покажется цветочками. Но вместо наказания Люсиль на следующий день получила свое платье обратно – его принесла в дом Бантингов одна из домашних служанок Кэмби, – а поверх платья лежала записка, написанная аккуратным почерком мадам Кэмби: заказ еще на два платья, «только не из одеял, но с таким же мастерством» для горничных. Вот так и получилось, что Люсиль с тех пор стала шить одежду для всей домашней челяди, не получая за это ничего, кроме самих рулонов тонкотканного поплина для пошива с позволением мадам Кэмби забирать себе остатки.
Вот так, несколько лет спустя, когда Люсиль было девятнадцать, она встретила старшего сына Кэмби, который уехал в Англию учиться в университете и вернулся с женой Гертрудой, чтобы управлять фамильным имением. Однажды утром Люсиль подошла к господскому дому, неся стопку недавно сшитых платьев. Она подошла к задней двери, собираясь, по обыкновению, отдать платья горничной Дженнет, но вместо этого увидела симпатичного, хорошо одетого белого мужчину, дергающего дверную ручку. Люсиль не узнала его и остановилась футах в десяти, наблюдая. Мужчина что-то пробормотал себе под нос. А затем, словно почувствовав, что на него смотрят, оглянулся через плечо и встретился с ней взглядом. Люсиль увидела, как он покраснел. Он отпустил дверную ручку и отступил на несколько шагов.
– Она заедала, еще когда я был мальчишкой. Просто удивительно, что никто до сих пор ее не починил, – сказал он.
Люсиль ничего не сказала на это, и мужчина стоял и смотрел на нее, пока из двери не выбежала Дженнет и не забрала у Люсиль платья, а затем заметила мужчину, замерла и сказала:
– Сэр.
Он добродушно улыбнулся – у него была обаятельная улыбка – и сказал:
– Очевидно, она открывается только изнутри.
Дженнет, смутившись, повторила:
– Сэр?
А мужчина посмотрел мимо Дженнет и снова поймал взгляд Люсиль так, словно высказал некую шутку, понятную только им двоим.
Это был, как выяснила Люсиль, Генри Кэмби, и их встреча стала первой в долгой череде последующих встреч.
Пройдет немногим больше двух лет, и Люсиль покинет поместье Кэмби. К тому времени ее старшей дочери, Миллисент, исполнится год, а младшей, Аде, будет всего несколько недель. Когда-то мама Люсиль не захотела, чтобы жизнь ее дочери прошла в поле, теперь же, став матерью, сама она не захотела, чтобы жизнь ее дочерей прошла в этом поместье. Пришла пора распрощаться с прошлым. Она хотела дать им что-то большее. Однако свой дом, прослуживший семье Бантингов не одно десятилетие, она решила забрать с собой. Генри Кэмби заявил во всеуслышание, что дом принадлежит Люсиль по праву наследства, – подобного аргумента в поместье Кэмби никто отродясь не слыхал и больше не услышит. После этого среди работников долго не стихали пересуды о том, как Генри Кэмби вот так взял да отдал Люсиль Бантинг дом. Такой щедрый жест, помноженный на дочек Люсиль, подтвердил то, что большинство и так уже знало. Подобные истории были не редкостью на Барбадосе, поэтому никто за пределами поместья не придавал этому никакого значения.
Воскресным утром 1891 года Люсиль с несколькими работниками, которых она давно знала, разобрала свой дом на части. Они вынули доски и сняли дверь с петель. Открепили окна и вытащили их из рам, словно глаза из глазниц. Разобрали камни очага. Затем они сложили все это в тележки и фургоны и двинулись по гравийной дорожке, ведущей к поместью и от него, а над белой галькой, по которой хрустели колеса, подымалась меловая пыль. Впервые за двадцать один год своей земной жизни Люсиль прошла эту дорожку до конца. Она шла с Адой, привязанной к груди, и с Миллисент на спине. И смотрела прямо перед собой. Поскольку она не знала, что ждет ее впереди, не представляла, чего ищет, процессия продолжала двигаться куда-то в северо-восточном направлении, пока солнце не зашло и Люсиль не велела остальным остановиться. «Здесь», – сказала она. Заходящее солнце она сочла знаком от Бога, указанием на то, что она там, где ей следует быть. Они стояли на пыльной дороге, которая, как позже узнала Люсиль, называется Астер-лейн. Вблизи виднелось всего несколько домов. При свете фонаря ее друзья, работники, которым нужно было вернуться наутро к Кэмби на работу, начали строить. Сначала они заложили фундамент со стойками в каждом из четырех углов. Настелили пол, восемнадцать на десять футов. Возвели стены. Вставили окна. Они это умели. Им так часто приходилось терять дома – по Божьей воле или по человеческому умыслу, – что они научились отстраиваться. У них ушла на это большая часть ночи, но к тому времени, как взошло солнце, все было готово. Тот же домик стоял на новом месте. Тот же домик приготовился к новой жизни. Люсиль, измотанная как никогда, отступила от своего дома в величавых рассветных лучах и, преисполнившись гордости, смотрела на него и думала, как далеко она зашла. Она проделала не более трех миль от того места, где родилась и жила до тех пор, какие-то три жалкие мили, но чувствовала себя в совершенно другом мире.
Пути назад не было. Люсиль стала первой из Бантингов, кто ушел жить на новое место; как только она это сделала, заботы о двух дочерях легли ей на плечи, и впредь она должна была сама строить свою жизнь. Она принесла с собой все рулоны ткани, скопившиеся за прошедшие годы, все остатки и лоскуты, которые она хранила, рассортированные по цвету и рисунку, и шила из них одежду, пока дети спали, шила, хотя глаза ее слипались и она то и дело колола себя иглой. Она жила на новом месте, но сидела в свете того же очага, возле которого ее учила мама, подсказывая, как распустить рукав или собрать юбку. К тому времени ее мамы уже восемь лет как не стало, но Люсиль привыкла полагаться на то, что время от времени слышала за шитьем ее голос, словно мама была рядом. Но теперь, как бы Люсиль ни прислушивалась, она ее больше не слышала. И никогда уже не услышит. Никто больше ей не поможет, не на кого будет положиться, кроме самой себя. Быть независимой – вот чего требовали от нее обстоятельства. Ей одной предстояло заботиться, чтобы ее девочки не ложились спать голодными, не испытывали нужды ни в еде, ни в любви, ни в чем бы то ни было, что нужно в этой жизни.
Когда девочки достаточно подросли, Люсиль настояла на том, чтобы они ходили в школу, и не жалела для этого шиллинга в неделю из своих скромных заработков. Обе дочки были смышлеными, и Люсиль понимала, что у них есть возможность стать кем-то, кем сама она никогда бы не стала. Вечерами Люсиль то и дело поднимала глаза от стежков и смотрела, как дочери выводят мелом буквы на грифельных дощечках. Она узнавала буквы, вспоминала по давним дням в сарайной школе, и они казались ей старыми друзьями. Иногда она улыбалась им, словно ожидая ответной улыбки. Но в основном она смотрела на то, как дочки их выводят, пытаясь заполнить пробелы в собственных знаниях, в том, чего не могла вспомнить, чему ее не учили. Миллисент была прилежна – мел скрипел, когда она старательно водила им по дощечке, – зато Ада писала быстрее, заинтересованная больше в том, чтобы поскорее разделаться с уроками, чем в том, чтобы сделать все правильно. Сколько бы раз Люсиль ее ни распекала, Ада всегда заканчивала первой и откладывала дощечку, выходя на крыльцо, послушать сверчков и поискать их в высокой траве. Для Люсиль все это было роскошью – и учеба, и возможность отложить ее в сторону.
Помимо учебы, Люсиль, как когда-то ее мама, стремилась научить дочек определенным практическим вещам: как прошить кайму и заштопать разрыв, как сварить ячмень в горшке, как забить гвоздь и подпилить доску, как считать деньги, как колоть дрова. Дома Люсиль заставляла девочек работать в небольшом саду, который она посадила на заднем дворе, и показывала, как собирать маниоку, тыкву, маранту, эддо и ямс. Она рассказывала дочерям о травах и растениях, объясняла, для чего пригодны молочай, ракитник и молитвенный абрус. А между тем шила одежду, зарабатывая достаточно, чтобы сводить концы с концами. В среднем за неделю она успевала сшить одно красивое платье. Она постоянно снимала с себя обрывки ниток. Иногда она катала их между пальцами, пока они не превращались в маленькие шарики, и выкладывала их поперек очага, пока их не набиралось достаточно, и тогда убирала их. Ей хватило бы таланта, чтобы шить одежду на заказ для белых бриджтаунских женщин, привыкших заказывать гардероб из Англии или из французских ателье, но Люсиль не могла достать тканей, которые предпочитали белые женщины, – бархата, шифона и шелковых кружев. Все, что она шила, было либо из хлопка, либо из муслина – обычные ткани она пыталась улучшить, подкрашивая свеклой и тысячелистником или сочетая узоры. Одежда, которую она шила, отличалась от остальной, поэтому ее искали на рынке цветные женщины, хотевшие выглядеть неотразимо. Для мужчин Люсиль, как правило, не шила.
В то утро к югу от них собиралась гроза, и Люсиль разбудил запах дождя. Не сам дождь, а его предчувствие. Воздух был пропитан этим специфическим запахом. Проснувшись, Люсиль лежала неподвижно несколько минут, вдыхая его и пытаясь расслышать рокот грома, но все, что она уловила, – это птичий щебет, выражавший, казалось, такое пренебрежение к погодным условиям, что она поневоле задумалась, не подводит ли ее чутье. Может, не будет никакой грозы. Может, ей этого только хотелось. Она была не единственной, кого бы обрадовал дождь. Засуха держалась на острове так долго, что едва ли кто-то мог что-то выращивать. Работы было мало. Люди голодали. И Люсиль думала, что хороший дождь мог бы облегчить им жизнь.
Она лежала целых пять минут, прежде чем повернулась и увидела, что кровать Ады пуста. Миллисент, слава богу, крепко спала, но Ады не было. Люсиль тут же села и огляделась. Комната была маленькой. Только три кровати, стоявшие бок о бок, в ней и умещались. Простыня Ады была откинута. Одеяло исчезло. Люсиль встала с кровати и поспешила в переднюю комнату, но все, что она там нашла, – это школьную дощечку Ады на столе у очага, явно не случайно прислоненную к корзинке. Люсиль подошла ближе и прочла:
Я направляюсь в Панаму заработать нам денег. Пришлю весточку, когда приеду.
Люсиль резко обернулась, окинув взглядом помещение. У нее возникла мысль, что Ада, хоть и была уже не маленькой, решила поиграть с ней в прятки и сейчас выйдет из-за буфета или из-за двери, довольно ухмыляясь. Люсиль осматривалась не меньше десяти секунд, а затем с тяжелым чувством подошла к входной двери, открыла ее и вышла в пижаме на крыльцо. Она опустила взгляд на землю, но земля была такой сухой, что следов на ней не оставалось. На другой стороне улицы все было таким же, как всегда: дом Пеннингтонов с тем же трехногим горшком на крыльце, дом Каллендеров с рядом вишневых деревьев. Все то же самое. Тяжелое чувство сменилось страхом. Когда Люсиль вернулась в дом, мысли ее заметались, страх перерос в панику, и она заметила, что пропала стоявшая в углу пара черных ботинок. Ботинки эти принес несколько месяцев назад Уиллоуби, и Люсиль, приняв его очередной подарок, поставила их на пол и с тех пор не трогала. Теперь же, увидев, что их там нет, Люсиль поняла, что Ада не шутит. Ее порывистая, своевольная дочь на самом деле подалась одна в Панаму.
И вот Люсиль занесла карандаш над бумагой. Что она должна была сказать? Что она сердится? Что ее снедает страшная тревога? Что в каком-то труднообъяснимом смысле она все понимает? Люсиль держала карандаш в воздухе. Ей хотелось написать что-то загодя, чтобы, как только от Ады придет весточка, если придет, Люсиль могла бы сразу отправить что-то в ответ. Уйдя с территории Кэмби, она перестала слышать мамин голос. Но как бы сама она ни сердилась и ни тревожилась, ей хотелось, чтобы Ада знала, что мысленно она все равно с ней.
Столько всего нужно было сказать, и непонятно, с чего начать. Люсиль сидела под лампой и пыталась выводить буквы, но правописание всегда давалось ей с трудом, и ей казалось, что ее письмо никуда не годится.