Патафизика есть наука…
Ибо знаю и подтверждаю, что патафизика не просто шутка. И хохот, часто сотрясающий наши патафизические тела, — это жуткий смех перед очевидностью: всякий предмет точно (а кто измерит?!) такой, какой есть, а не иной; я пребываю, не будучи всем; все слишком гротескно, и любое определенное существование возмутительно.
Сотрясание от такого смеха — это, внутри тела, толчея костей и мышц, разрушенных сильной волной тревоги и панической любви, пронзающей сокровенное лоно последнего атома, и вот! от пощечины абсолюта куски патафизика подпрыгивают внутри человечка, отчаянно устремляясь по обманчивому и беспутному пространству туда, наконец-то к хаосу. Индивиду, осознавшему себя в самом малом, на какой-то миг кажется, что сейчас он рассеется совершенно однородной пылью и, пуще того, будет отныне всего лишь пыльцой, восполняя отсутствие пыли, вне места, вне времени. И вот он, подлунный счастливец, взрывается, но кожа слишком прочна; эластичный мешок сдерживает, собирается в складки только на самых гибких участках лица, топорщится в уголках рта, морщится на веках и, растянутый до предела, внезапно сжимается, словно собираясь подпрыгнуть, а тем временем легкие то наполняются воздухом, то сдуваются. Так рождается ритм смеха, который осмысливается и чувствуется в себе самом, а также хорошо наблюдается при виде смеющегося другого. Всякий раз, когда человек готов действительно лопнуть от смеха, его сдерживает собственная кожа, я хочу сказать, форма, узы собственного частного закона, где форма — лишь внешнее выражение; его сдерживает абсурдная формула, иррациональное уравнение его существования, которое он пока еще не решил. Он все прыгает к притягивающей его звезде абсолюта и никак не может застыть в мертвой точке; распаляясь от возобновляющихся толчков, он краснеет, багровеет, пунцовеет, затем раскаляется добела, исторгает кипящие пузыри, вновь и еще оглушительнее лопается, его смех бурлит, как ярость безумных планет, и он что-то ломает, этот хохочущий господин.
Патафизический смех — это глубокое осознание абсурдной двойственности, которая не может не бросаться в глаза; в этом смысле он является единственным человеческим выражением единства противоположностей (и, что примечательно, выражением на универсальном языке). Точнее, это рывок субъекта, несущегося, опустив голову, на противостоящий объект, и в то же время подчинение этого акта любви немыслимому и трудно воспринимаемому закону, который мешает реализовать себя полностью и мгновенно; тому самому закону становления, согласно которому смех как раз и рождается в своем диалектическом движении:
я — Универсальный, я разрываюсь;
я — Частный, я сжимаюсь;
я становлюсь Универсальным, я смеюсь.
А становление, в свою очередь, проявляется как самая осязаемая форма абсурда, и вновь я обрушиваю на нее свой раскатистый хохот; и безостановочно в диалектическом ритме — такой же ритм у смеха, задыхающегося в грудной клетке, — смеюсь навеки, и нет конца этому скатыванию по лестницам, ибо моя икота, неотвратимая из-за ее же собственных толчков, — это еще и накаты рыдания: смех патафизика — глубокий и глухонемой или поверхностный и оглушительный — единственное выражение человеческого отчаяния.
При виде моих других, наиболее похожих на меня личин — человеческих — мое отчаяние скручивается в последнем спазме, ногти вонзаются в ладонь, кулак сжимается, чтобы раздавить призрак яйца, в котором, возможно, — если бы я сумел в это поверить, — зреет надежда научить. Нет, я лишь хотел рассказать, чем это было для тех, кто познал, кто уже смеялся подобным смехом, дабы все понимали, о чем я говорю.
Освоившись в безумной солнечности, в невероятно реальном сиянии предельной ясности, вы можете слышать громкий патафизический голос Фаустролля и уже не вправе считать, что Жарри — всего лишь забавный шутник, что его раблезианское остроумие и галльская фривольность…
«Хо-ху, хо-ху», — отвечает далекое эхо восклицаниям Лживого морского епископа, и это единственный сокрушительный ответ, которого заслуживают подобные инсинуации.
Метафизик проник в поры мира и вник в эволюцию явлений под прикрытием плотоядной диалектики, которая выступает движущей силой любых революций. Однако патафизика есть «наука о том, что дополняет метафизику, как в рамках оной, так и за ее пределами, причем за эти самые пределы патафизика простирается столь же далеко, сколь метафизика — за границы физики» (Жарри). Диалектика гальванизировала материю. Теперь черед патафизики ринуться на живую плоть и спалить ее своим огнем. Нас ждет новая эра: из недр разрастающейся бескрайней материи вырвется новая сила, прожорливая и все пожирающая мысль, не чтящая ничего, не требующая ничьей веры и ничьей покорности, но с брутальной очевидностью презирающая всякую логику: в каждом человеке вдруг пробудится мысль универсального патафизика, она расколет чихом и смехом его чресла, потешаясь, распотрошит хохотом его чересчур покойное мозгохранилище. Какой чертовский бедлам грядет в заплесневелых саркофагах, внутри которых мы завершаем свое приобщение к цивилизации!
Я могу лишь в общих чертах указать, как патафизика расстроит механизмы чувств, мыслей и действий, присущие овощам (чуть не сказал «людям»); в ближайшее время надеюсь рассказать и о таких открытиях, как патафизика любви и графический метод, с помощью которого мне удалось вычертить кривую «нормального человека», а это дело нешуточное. Пока же приоткрою лишь несколько завес, скрывающих сии уморительные страсти:
О патафизике в общем
«Определение. — Патафизика есть наука о воображаемых решениях, которая символически придает очертаниям свойства предметов, существующих виртуально» (Жарри). Итак, это изнанка физики, знание частного и несократимого. Однако несократимость — это другой аспект существования меня как частного существа, существования противоречивого, поскольку я в то же время осознаю себя частью Единого. Значит, я смогу познать несократимое, лишь став Единым-Всем. Как можно заметить, патафизика укрывается под мистикой и выявляет конкретные формы ее возможностей. Для разъяснения этих нескольких слов потребуются сотни томов. Отмечу лишь одно открытие Жарри: «Она изучит законы, управляющие исключениями, и ОБЪЯСНИТ ТОТ МИР, ЧТО ДОПОЛНЯЕТ ЭТОТ». Тот «дополнительный мир» — мир изнаночный, куда, согласно примитивным верованиям, уходят мертвецы и мечтатели, полая форма сего мира; поместите этот мир в ту форму, и больше не будет ничего: ни полости, ни выпуклости, будет одно единое все. Рассмотрите головку курительной трубки и определяющие ее признаки; основываясь на принципах причинно-следственной связи, из полного знания об этой головке можно вывести знание обо всем остальном мире. Потом мысленно постарайтесь изъять эту головку из мира, не меняя в нем ничего больше: вы все равно будете осмысливать ее на ее месте, ибо из знания о мире без этой головки можно вывести знание о самой головке. Две связи симметричны и взаимны, а значит, вы можете положить на одну чашу весов трубку, на другую — мир. Овладение этой мыслью облегчит вам понимание патафизики. Знать x = знать (Всё — x).
Формальная логика патафизики
Патафизика оперирует патафизическими софизмами. При патафизическом софизме в высказывание вводятся неубедительные силлогистические модусы, которые оказываются убедительными после того, как мы подобающим — напрашивающимся на ум — образом изменяем определения некоторых терминов; это изменение немедленно приводит ко второму изменению тех же определений, которое делает модусы использованного силлогизма вновь неубедительными, и так — до бесконечности. Патафизическое знание направлено не на что иное, как на сам закон этого изменения. Патафизическое рассуждение, развиваясь не по правилам экстенсивных отношений между терминами, подчиняет себе мгновенную и сменяемую реальность постижения концептов; оно охватывает целое рассудочное измерение, которое вульгарная логика сводит к неподвижной точке. Реальность мысли движется через цепь абсурдностей, что соответствует великому принципу, согласно которому всякая очевидность облечена в абсурд, ее единственный способ проявиться. Отсюда и комическая иллюзия патафизического рассуждения, которое сначала кажется гротескным, затем — если присмотреться — содержащим скрытый смысл, затем — при новом всматривании — ужасно гротескным, затем — при еще более глубоком рассмотрении — раскрывающим нечто еще более глубокое и истинное, и так далее: очевидность и смехотворность высказывания растут и усиливаются бесконечно.
Математическая патафизика
Математические доказательства, использующие эту логику, будут представлять невероятную ценность. В подтверждение — другие примеры излишни — великолепный расчет «поверхности Бога» в конце «Фаустролля».
Патафизика Природы
Патафизика будет высмеиванием науки, причем еще более научным, чем сама наука. По-моему, патафизическим духом пронизаны:
Теория естественного отбора («это животное создано так потому, что если бы оно было создано иначе, то не смогло бы существовать»: доказательство подобного рода четко устанавливает несократимый характер индивидуального существования и, при помощи чисто патафизического приема сокращения до абсурда, описывает порочный круг науки, вместе с тем позволяя из него вырваться. Вкратце: сократимое абсурдно; так сократим же до абсурдного, чтобы доказать очевидное);
Открытия Джагадиша Чандра Боше в области нервной системы растений, сделанные в результате простого созерцания растительности, и позднее изобретенные им приборы, позволившие западным ученым — по крайней мере, тем, которые не лукавят, — подтвердить его открытия;
Описание воды, которое осуществил «Фаустролль меньше Фаустролля» («Фаустролль», гл. IX) и т. д., и т. д.
Патафизика в промышленных искусствах
Не говоря уже о бесчисленных изобретениях вроде пуговицы с пятью отверстиями, многие особенности фабрикуемых предметов, вызванные одним лишь человеческим капризом, являются неиссякаемым источником патафизических дискуссий. Если патафизика как свод знаний — это изнанка физики и ее опровержение, то патафизика как вид деятельности на производстве — несомненно, мощное средство против любых попыток рационализации труда. Все силы, брошенные на подбор того или иного украшения в багажном отсеке железнодорожного вагона (которое никто никогда не заметит) или затраченные на какую-нибудь мелкую деталь самого заурядного предмета (которую никто и никогда рационально не обоснует), все эти силы, пока еще рассеянные в разнообразной производительной массе, — на что они окажутся способны в тот день, когда их сумеют осознать и скоординировать? Подобные размышления позволяют провидеть за экономической и социальной патафизикой великое будущее.
Вообще — ибо я могу предложить лишь ограниченное видение полей, открытых для этого громкого опустошающего смеха, — содержание патафизики — это «несократимое»; однако несократимое является таковым лишь потому, что предполагается некое усилие сокращения, то есть актуального синтеза. Единственное усилие актуального синтеза, которое я могу воспринимать мгновенно, — это мое сознание. Итак, от абстрактного и универсального понимания патафизика переносит знание до актуального сознания, то есть до определенной силы синтеза или до некоей стадии переваривания мира сознанием. В итоге несократимое проявляется как отпечаток моей актуальной формы, воспринятый миром. Таким образом, в различных областях знаний, деятельности, искусств, человеческого общения патафизика сумеет определить меру погружения каждого в болото индивидуального существования. И произойдет это не только ради удовольствия измерения! Ибо в свете вышеизложенного позвоночники содрогнутся; умы, ведомые от смеха к рыданию между параллельными гранями софизмов, отразятся бесконечно, и внезапно на них обрушится отчаяние. И тогда придется найти выход.
Каждому человеку будет дано явление смеха, но ждать от него радости не следует. На той стадии, до которой добрался я, покровы мира выворачиваются как перчатки: очевидное становится абсурдным, свет — черная пелена, а ослепительное солнце спит по ту сторону моих глаз.
Каждому будет явлено, что любая форма абсурдна, едва она воспринимается всерьез. Я слышу, как во всех человеческих гортанях работает заведенная с отрочества голосовая механика, слышу, как за любой громкой или тихой речью звучит глуховатое хамоватое: «Я — человек! Я — человек!» Только подумать, какие гигантские усилия ежесекундно тратятся на то, чтобы убедить себя в правильности необоснованного утверждения; мое дыхание прерывается, меня трясет с головы до ног. «Я — человек»? Почему не сказать: «я — Альфонс», «я — негоциант», «жулик», «млекопитающее», «философ» или «гордый зверь»? И вновь при виде красочных зрелищ, которые представляют собой человеческие действия, меня изводит смех. Фаустролль ухмыляется.
Думаю, воспринимаемое всерьез может принимать имя бога. А всерьез может восприниматься все. Если я буду вести себя как господин, который не смеется, и его взором обведу бесконечную раздробленность форм, окажется, что все — бог, каждая точка пространства, каждый миг длительности, каждый момент сознания — бог. Вот абсурдная и абсолютная множественность.
Теперь я знаю, что изначально Хаос был озарен громким раскатистым смехом. Вначале Фаустролль смеялся над миром.
Частное — абсурдно. Я видел это в лихорадочности геометрических форм и немыслимых движений;
видел это с абсолютной очевидностью. Теперь же таким образом я могу видеть все. В тот миг, когда я понимаю математическое высказывание, оно, освещенное, является мне божественно произвольным. Я уже говорил, мир переворачивается на моих глазах, мои глаза обращаются к ночному мраку черепа, абсурдность очевидна. Я — Фаустролль.
Мой взгляд переворачивает во мне века железной жестокости. Я существую, следовательно, надо, чтобы мои предки некогда жили, и это достигалось ценой такой логики, которая в области нечеловеческого, подвивая усы, ищет причины бытия. Иногда я умудряюсь эти причины ей находить. Но мой смех ее убивает.
Однако на каком-то повороте пути смеяться уже недостаточно. Вид произвола вызывает у человека ярость, и его возмущение неминуемо. Этот грозный наследственный техницизм хочет уверить меня, что мир существует вот так, ясно, серьезно. Но, говоря откровенно, я в нем не вижу ничего ясного. Цветок? Почему он существует? Что это значит? Почему что-то существует? Нет, время «почему» не прошло! Меня хотели убедить еще и в том, что существует не одно сознание, а множество осознаний; что у меня есть осознание меня, у вас — осознание вас. Нет. Пока это верование не покажется вам самой чудовищной абсурдностью, вы не сможете сделать и шага на пути к себе самим; вы будете тенями.
Частное — возмутительно. Но, глядя на то, как вы принимаете свое возмущение всерьез, я укрываюсь вместе с доктором Фаустроллем на его корабле «Туз», сиречь пружинной кровати, и могу опять смеяться. Что же, нельзя ничего поделать? Можно, ибо патафизика — все, что угодно, но только не уловка: оставить даже эту случайную, но неминуемую ярость, чтобы затем взять ее снова как силу, низвергающую кумиров; она окажется еще одним видом смеха, то есть средством отрицать и отбрасывать себя (как Смех первый отринул от себя часть, ставшую Миром). И в отрицании всего, если вы разрушаете что-то — сердца, надежды, мозги, дворцы, статуи, церкви, умы, правительства, — помните, о патафизики, под страхом обращения в тупое быдло, что вам нужно вовсе не это (а было бы забавно!). Слезы, крики и кровь — неминуемые последствия безнадежного бега по бесконечной дорожке, рывка, отметающего всякую цель.
Кто-то должен прийти и сказать: Вот как всё происходит.
Лишь бы это было показано, и не важно, кто именно это сказал:
Я впустил свет.
Ведь свет тоже ничей.
Если в этих «Клавикулах» есть что-то истинное, то я не осмелюсь подписать их своим именем, равно как и выражение:
315.789.601 + 2.210.333 = 317.999.934,
хотя именно я, вероятно, первым так ясно его и сформулировал.
Слово «я» вводится в вышеприведенное стихотворение для того, чтобы явить некое метафизическое существо или, точнее, диалектический момент, но никак не мою личность.
НЕТ это мое имя
НЕТ НЕТ это имя
НЕТ НЕТ это НЕТ
Индивидуальный разум достигает абсолюта в себе самом путем последовательных отрицаний; я — то, что думает, а не то, что думается; чистый субъект осознает себя лишь как предел вечного отрицания.
Сама идея отрицания — мысль; она не «я».
Отрицание, которое себя отрицает, тем самым себя утверждает; отрицание — не простое лишение, а позитивный АКТ.
Такое отрицание — это «негативная теология» в практическом приложении к индивидуальной аскезе.
Отойди от себя самого подальше и смейся:
НЕТ раздается поверх твоего смеха.
Смех раздается над твоим НЕТ.
Отрекись от Имени своего, осмей свое НЕТ.
Я мог бы твердить тебе это сутками и годами, но, возможно, сказав мне, что понимаешь, ты все равно не будешь пытаться. Так воспользуйся возможностью немедленно, прямо сейчас, когда ты меня читаешь — ну да, именно к тебе, к тому, кто меня читает сейчас, я обращаюсь, — к тебе особенно. Спроси у себя всерьез: «Кто я?»
И ты научишься осмеивать и оплакивать все, что, как ты полагал, составляло тебя самого (внешний вид, общее ощущение, настроение, характер, профессия, социальное положение, склонности, привязанности, мнения, добродетели, талант, гениальность…). Ирония, я хочу сказать — отрицание как раз и есть то орудие, что раскалывает все эти скорлупки. Чередуй методичное сомнение и методичный сарказм: так ты, возможно, избежишь интеллектуальной мумификации.
Если мое отчаяние могло бы тебя затронуть, я продолжил бы, играя на чувствах, но без иллюзий, прилагать все усилия, дабы подвигнуть тебя, хоть на миг, к истинному мышлению.
И оттуда взирай:
Перед тобою бурлящее Море;
слово ДА сверкает, несметное, отражаясь во всех пузырьках.
НЕТ — самец, он смотрит на самку.
Один и тот же отрицающий акт делает субъект осознающим, а объект воспринимаемым. Пробудиться — значит начать думать что-то внешнее себе самому; тот, кто идентифицирует себя со своим телом или с чем бы то ни было, проваливается в сон.
Отрицание — акт простой, мгновенный, акт-прародитель, так сказать, самец. Отрицаемое, взятое собирательно и a priori, может оцениваться как общий принцип всех творений в результате акта отрицания, как матрица всех явлений, то есть самка.
Акт отрицания, по определению лишенный любой позитивной детерминированности, идентичен самому себе в своем вечном движении; отрицаемый объект бесконечно появляется, множественный и различный, как то, что не есть я, что не сделано из моей субстанциальной реальности, как, согласно каббале, пустота, пузырек в субстанции абсолюта.
Она — его жертва, его творение, ибо она — то Облачение, которое он отринул.
Она — его знание, ибо он, одинокий субъект, измыслил, явил ее, одинокий объект.
Она — его любовь, ибо она — Всё то, что не он.
Тайна всегда обратима: бойся безумия.
Это подводит нас к древним легендам о творении или, точнее, об эманации Мира. Общий фон античных космогоний, перенесенный с уровня макрокосма на уровень микрокосма, становится схемой индивидуальной аскезы, которая может применяться практически в любой момент.
Однако именно в этом мгновенном практическом применении и заключен знак, различающий истину и метафизическое заблуждение.
Метафизика смогла бы возродиться как Наука аскетических пределов.
Продолжай отходить от себя самого.
И оттуда взирай:
Чистое НЕТ, оскверненное именами богов, видит бурлящий мир в облачении из пузырьков;
оно измыслило, звало и вызвало эту природу,
оно рассмотрело и распознало эту природу,
оно полюбило эту природу.
Здесь безумие все еще сохраняет секрет
Обратимости Тайны.
Истинная причинность — это полное сознательное сотворение следствия причиной. Отрицающий акт, через который постигается субъект и проецируется объект, является одновременно сознанием и причиной.
Причинная связь между субъектом и объектом основывается на самом акте, который их разделяет. Познавательная связь между ними основывается на свершенном факте их разделения.
В-третьих, между субъектом и объектом существует любовная связь, которая основывается на утверждении их принципиальной идентичности вопреки их разделению.
Если ты соизволишь об этом поразмышлять, прислушайся к моему совету: будь осторожен, переходя с микрокосмического уровня на макрокосмический и наоборот; другими словами, от аскетического порядка к порядку метафизическому и наоборот. Одно будет часто казаться тебе перевернутым отражением другого, ибо по отношению к макрокосму микрокосм — это субъект. Повторяю, это опасный момент; но вообще-то никто не заставляет тебя думать об этом.
Абсурдно быть заключенным
в малейший из бесчисленных пузырьков,
вызванных, званых, измысленных, —
НЕТ произносится как Я,
а Я смотрит:
Всему этому Я причина, если я — НЕТ,
Всего этого Я знаток, если я — НЕТ,
Всего этого Я любовник, если я — НЕТ.
Быть абсурдно, не быть — НЕТ, абсурдна свобода,
абсурдна истина, абсурдна любовь
такой я есть — такой я не есть — таким я
становлюсь.
Я воспринимаю акт осознания как отрицание, но это отрицание должно быть своевременно и мгновенно абсолютным.
Это противоречие между моим понятием абсолютного существа и моим условием ограниченного индивида разрешается согласно первой подвижной триаде Диалектики: «Бытие, Не-бытие, Становление», в необходимости продвижения моей ограниченной природы к абсолютному бытию.
Акт сознания, через его обновление, превращается в длительность. А время лишь схема осознания, ознакомления, которая реализуется как длительность.
Я отрываюсь от себя самого, заходя за себя самого, и вижу в бурлящем Море все эти ДА, что стремятся к живым формам,
Под моим отвергающим взором образуется узел из пузырьков, он сплетается в сеть сходящихся круговых движений.
Так живое тело из материальных и нематериальных покровов уединяется в бурлящее Море, где сплетаются множества прочих тел,
и заявляет:
«я — твое».
В области форм противоречию совершенного, но не реализованного сознания соответствует производство из отрицаемой a priori первозданной Материи организованных существ, то есть ограниченных в пространстве созданий, которые в силу самцового и отрицающего жизненного принципа создают системы движений, сходящихся, дабы придать всей совокупности длительный характер. Это телесные движения аппетитов и их чувственные аспекты, желания.
Так организуется и сохраняется индивидуальное, которое пристает к сознанию столь крепко, что второе привыкает осмыслять первое как свое или даже как самое себя.
Ибо НЕТ, желая говорить универсально, снимает отвергаемые-являемые покровы, которые пристают к нему, и вот я уже Оно само в этой живой Тюрьме.
Обладаю формой, отвергнув всякую форму.
Зримый образ страдания — множество.
И ты освободишься от своих пределов, когда обдумаешь и сделаешь: эта индивидуальность — моя одежда, но это не я. Вместе с тем ты будешь воспринимать как объект и собственную индивидуальность, и окружающих тебя несметных индивидов, чья суть в том, чтобы быть множеством, быть толпой.
Индивид — это беспредельное, которое мыслит себя предельным, а значит, оно лишено себя самого и мучается в какой-то одной частной форме. Если ты это поймешь, то будешь отныне все время видеть жестокое зрелище: уйму зримых страданий в формах различных тел.
Я терплю все это, страдаю из-за Другого, мое НЕТ призвало все это и, меня отвергая, явило Другого;
у этого панциря несколько стыков для столь редких прорывов свободы — как правило, бескорыстных действий, игры сочленений.
Основное противоречие индивидуального сознания требует преодоления. Оно преодолевается самоотречением, которое в области действия имеет следствием бескорыстный акт: таким образом, я прекращаю принимать себя за одежду, имеющую самоцель. Другой Морали нет.
Я заперт в неведении, мое НЕТ созерцало все существование, познало Другого, увидело мудрость;
у этого панциря несколько стыков для столь редких прорывов чутья — как правило, пяти чувств, ограниченных щелями.
Ту же мгновенную аскетическую необходимость мы возьмем за основу истинной Науки, которая должна быть мгновенным познанием, то есть интуицией: интуиция обычного человека ограничена действием разных чувств, несовершенства которых, к счастью, хорошо известны.
И я говорю: Я! и ненависть отделяет меня, терзая НЕТ в моей сложной форме, мое НЕТ призвало все это, узрело все вещи как одну, Отверженную, перед НЕТ утвержденную, и соединило ее и его;
у этого панциря несколько стыков для столь редких прорывов любви — как правило, жестов боязни, радости и отчаяния, в обмен на стыки в панцире у
Другого.
Начиная с того же аскетического момента выстраивается диалектика любви. Присущее индивидуальному сознанию противоречие воспринимается здесь как чувство. Противоречие между индивидуальным и универсальным в действительности — то же самое, что и противоречие между удовлетворением собой и желанием себя преодолеть. Любящий субъект стремится идентифицировать себя с возлюбленным объектом; и, следовательно, сумеет познать его через интуицию, как сумел познать себя через восприятие.
Значит, любовь предполагает разделение между субъектом и объектом, а также стремление субъекта преодолеть это разделение. Таким образом, она одновременно боль и радость. И она разрушает себя в своем собственном свершении, поскольку конец любви есть Единение. В каждом виде существования акт Любви проявляется в отдельных действиях; как в физическом явлении[1]
Истинная любовь, — а не простая систематизация индивидуальных желаний вокруг физически, психологически и социально удобного объекта — не ослепляет, но озаряет.
Как НЕТ, желая свободы, освобождает себя:
оно отвергает все действия, которые сообразны живым кругам его заточения;
отрицая круговые движения, которые его ограничивают, оно не мешает им распространяться, сливаться с универсальным движением; оно допускает любое движение в гармонии с универсальной необходимостью, и то единственное движение, решительное и освобождающее.
Свобода в приказе действовать — это отказ от всякого действия в духе консервативного эгоизма. Кратко, этот отказ от любого действия, сообразного с индивидуальным statu quo, соответствует полному подчинению универсальному диалектическому детерминизму. И действительно, если я прекращаю осмысливать себя как одежду, имеющую самоцель, «моя» индивидуальность оказывается не больше «мною», чем весь остальной мир. (Эта истина — основная тема, например, такого произведения, как «Бхагават-гита».)
Как НЕТ, желая познать, озаряет:
оно изрекает себя в животных глубинах, изрекает себя в ментальных тенях;
отрекаясь от всяких видений, замутненных живой природой стен, которые его ограничивают, оно возносится, отвергая, идентифицируя и отрицая, к пониманию Универсального в согласии с Диалектикой;
оно допускает любое объяснение видимости согласно универсальной диалектической необходимости, и то единственное объяснение, решительное и озаряющее.
Наука должна основываться на такой же аскетической необходимости. Прогресс истинной науки — это поступательное распространение на объекты познания такого восприятия, которое субъект пропускал бы через себя.
Современная западная наука большей частью всего лишь обожествление техники; она была бы восхитительна как техника, если бы не претендовала на звание знания. Но быть знанием она не может, поскольку исходит из человеческого status quo, принятого как оно есть, без критического осмысления.
Отсюда невероятные затруднения, которые испытывают наши философии наук; все или почти все стремятся критически оценить способы познания, но при этом забывают рассмотреть сам объект познания в его непосредственной данности. Либо делают это поверхностно, ибо не обладают необходимым принципом: чтобы понять объект, нужно быть способным его создать или, по крайней мере, мысленно воссоздать a priori. Это гегелевский принцип объективного разума, если мне будет позволено процитировать философа буквально.
Как НЕТ, желая себя Другим, разрывается от любви: оно отвергает в себе замкнутость многих жизней, заключенных поодиночке, позволяет им устремляться к жизни единой, страдающей от разделения, к жизни Другого;
отрицая кристаллизацию его облекавших живых форм в холодном мертвом камне, оно позволяет страждущим жизням вырваться через кровавые раны к другим страждущим жизням, отделенным от общего Моря, от единого Моря мучительно отлученных;
оно допускает всякий порыв животного множества к Самке-Прародительнице, здесь возрождающейся, такой или той, — неудержимый любовный порыв, и тот единственный любовный порыв, рвущий живую кору.
Под вечно ярким и неподвижным светом органические функции, способствующие поддержанию телесной формы, и иные, тоньше организованные, внутри тела образующие тельца многочисленных частных желаний, нарушаются; поскольку я прекращаю осмысливать их как свою суть и свою собственность, они тут же стремятся соединиться с природой, уже не мыслимой как нечто внешнее. Они словно животные, которые издавна удерживались под человеческой шкурой, и теперь, освободившись, спешат примкнуть к ордам себе подобных.
Однако НЕТ изрекается,
изрекает себя, призывая все это,
изрекает себя, зная все это,
изрекает себя, любя все это.
Отойди еще дальше, за тень самого себя.
Если наивысший акт сознания стремится себя выразить, то полное выражение свершится только при сведении трех его аспектов: творения или, точнее, призвания отвергнутых форм; познания незамечаемых сохраненных форм; приобщения форм к сознанию посредством любви.
Вот почему чем глубже субъект продвинется в осуществлении этой задачи, тем правдивее и ближе к совершенству окажется выражение.
Следует сразу понять, что в немедленном акте отрицания коренится любая поэзия. Поэт осознает себя самого, выявляя формы, которые сам же отвергает и тем самым превращает в символы, в проявления своего отказа, воспринимаемые чувствами. Он выражает себя через то, что отбрасывает и проецирует, и если предлагаемые им образы мы называем восхитительными, то наше восхищение будет всегда вызвано скрытым за ними «НЕТ». А еще выворачивание наизнанку этого таинственного проявления происходит, когда его стихотворение прочитывается другим человеком; переполняя себя эмоциями, чувствами, убеждениями, которые сам вызывает, сознательно принимая в себя эти стихии, он должен уничтожать их одну за другой путем настойчивого отрицания; так ему удается взойти к поэтической очевидности, которая была зачатком и пребывает сутью стихотворения.
(Подобное обратное движение, обычно предоставляемое читательской инициативе, Стефан Малларме вводит в само тело стихотворения, осуществляя для предварительно воссозданного образа отрицающий отказ, который чудесным образом делает зримым сущностное небытие какой-либо вещи[3]. В выражении «упразднена безделица» термин «безделица» навязывает конкретный образ, который заранее уже отвергнут термином «упразднена»; так что навеянное представление есть представление не какого-то небытия, а небытия какой-то безделицы. Вся поэзия Малларме отражает поиск диалектической аскезы созданного, отвергнутого и сохраненного образа, что свидетельствует о невероятно ясном видении высшей поэтической тайны.)
и отсюда
высший взор вперяя в зенит
высшее Я изрекая в зените —
смотри:
Бесконечно преодолевая себя самого, бесконечно поднимаясь над самим собой, человек достигает абсолютной ясности. Поскольку восхождение на эту точку зрения есть обобщение и поглощение форм, то поэт оказывается — не обязательно зримо — одновременно творящим, познающим и любящим. Познание интуитивно открывает ему законы гармонии, вокальные созвучия, дыхательные ритмы, реакции внутренних органов, вызванные звуками и движениями вдохновения. Творение и, отраженно, декламация или чтение стихотворения влекут за собой органические реакции. Так, для поддержания и направления медитации вполне оправданно употребление некоторых стихотворных форм (в Индии, например, это веды, называемые «мантрами» или «мыслеречьем»).
Любовь пробудила животных, из твоего тела они стремятся наружу.
Змея извивается в костном мозге.
Лев распирает грудную клетку.
Слон упирается в лобную перегородку.
Первичная материя поэтической эмоции — это кинестетический хаос. Мешанина различных эмоций сначала болезненно ощущается в теле как копошение многих жизней, пытающихся вырваться. Обычно это мучительное чувство, заставляющее взяться за перо, поэт воспринимает как неотчетливую, но настоятельную, грубо выражаясь, потребность вынести себя наружу.
И тысячи прочих животных кишат, копошатся, стремятся к отверстиям человека.
Их голоса слиты в ДЫХАНИЕ, дыхание пока еще хаос, вмещающий все возможные ритмы, дыханье еще страданье, оттого что оно рассеянно и множественно.
Дыхательные действия отличаются причудливым свойством модифицироваться, модулироваться в соответствии с теми страстными движениями, которые будоражат тело, и тем самым быть их грубым выражением и упрощенным изложением, однако подчиняясь тому, что мы называем контролем воли. Поэтому мы рассмотрим первичную материю поэтической эмоции в ее дыхательном проявлении. Все аффективное содержание стихотворения присутствует в дыхании — более или менее долгом либо коротком, ровном либо неровном, непрерывном либо прерывистом, коротким на вдохе и длинном на выдохе или в задержке после вдоха или выдоха, и т. д. Все оно целиком — в изменении дыхания поэта, но в хаотичном состоянии, когда эмоции друг другу мешают. Отсюда — ощущение сдавленности, зажатости или, напротив, опьянения и восторга, который обычно предшествует поэтическому творению; яростные порывы животных жизней, пробужденных простейшим размышлением, препятствуют друг другу до такой степени, что дыхательный пыл не может свестись даже к крику.
Он еще менее способен выразиться в словах. Заранее готовых отношений между утробным гвалтом и языковыми автоматизмами нет; слова навязываются пневматическому приливу страстей лишь посредством образа. Однако лирический хаос сможет кристаллизоваться в образ только под воздействием внешней энергии.
высший взор вперяя в зенит, смотри,
высшее Я изрекая в зените:
вспыхнув из чистого видения, свет сверкает.
Сверкает от Абсурдной Очевидности, от мучительной убежденности в поисках слова, которое явно не обрести, легко не изречь, в поисках Речи единой, которая провозглашает абсурдную Очевидность.
Это трансцендентное «да будет так» поэтического творения, противостоящее, как один полюс другому, смутному брожению животных духов, есть чистый субъект, болезненно сознающий противоречие между своей реальностью, которая мыслится абсолютной путем отрицания всех атрибутов, и животным бурлением, вызванным этим же отрицанием в человеческом теле. Чистый субъект созерцает призванные им живые формы: но почему эти формы такие, а не иные? Мое продвижение к Не-множественности, к He-частности открывает мне множественное и частное существование, которое я рассматриваю как строгую необходимость и как абсурдность, возрастающую по мере ее очевидности.
(Ты не все понимаешь? Но как же ты можешь понять? Ты хоть раз пробовал? Пока еще нет. Все откладывал: времени хватит; и потом, ведь и так заранее ясно, о чем идет речь… Но нет, вовсе нет. Как ты часто сам говорил, слепому от рождения не объяснить, что такое синий свет…)
Тот, кто видит абсурдность, страдает от этой муки: Слово-конца-всего вертится на языке, но остается непроизносимым.
Речь, вобравшая весь свет, Речь пока еще не изреченная, держит в себе всю истину, Речь еще страдает от немоты — как беззвучный вопль между сведенными челюстями того, кто поражен столбняком.
Всегда готовая произнестись, эта Очевидность есть единственная и наивысшая Речь, которая никогда не изрекается, но скрывается за словами поэтов и их подкрепляет. Если бы это слово произнес Поэт, весь мир стал бы его Поэмой; он уничтожил бы мир, воссоздав его внутри себя. Запрет произносить великие сакральные слова означает страшную силу Глагола и человеческую беспомощность нашей речи.
— К зениту все выше твой высший взор,
в зените вещает высшее Я —
ДЫХАНИЕ сбитое
РЕЧЬ немая
в поэтическом Хаосе совокупляются в муках.
Мы дошли до критической точки поэтического проявления. С одной стороны — немой абсолют, неспособный проявиться, поскольку по определению может определить себя, лишь отвергая любое определение. Напротив — подвижная и бессвязная масса форм, которые, существуя лишь ради этого немого абсолюта, друг другу препятствуют, мешают обрести существование. С одной стороны — Речь, которая не обладает никаким средством выражения, с другой — дыхание, которое вмещает грубую толчею выражений, но лишь возможных и пока лишенных смысла. Из абсолютной сущности и возможности, чье противоречие есть страдание, родится существование стихотворения.
В муках, о радость горящих углей!
Единение в человеческой шкуре поэта!
Еще один хрип, хрип вне плоти, хрип вне-неба, хрип предродовой.
Затем недолгая мертвая тишина,
Затем:
Поле этой битвы — человеческое существо, поэт. Его индивидуум — узел творческой тайны, где встречаются ужасная мука противоречия и радость, соответствующая разрешению. Мгновение, поэт вкушает этот торжественный момент противоречия, доведенного до пароксизма, момент, чье содержание — высшее страдание, которое сосуществует с полной Радостью, возможной в расцвете жизни. Если бы я был поэтом, я бы тебе сказал:
«Как мне найти слова, способные повести тебя к этому опыту? Достаточно пустяка, чтобы я удрученно замолк: или ты слепой, и тщетны любые усилия поведать тебе о синеве; или ты зрячий, и незачем для тебя описывать синеву.
Но если ты слеп, есть крохотный шанс, что ты сможешь почувствовать свет, и тогда мне стоит продолжить.
Позволь мне, в тени, рассказать тебе о грядущем свете. Как функция порождает орган, так и ты, долго тянувшись вперед и отчаянно подражая тому, кто видит, обретешь глаза.
Позволь мне рассказать о том драматичном моменте, где Речь — еще только мучительная схема немого хрипа. У тебя есть предчувствие тишины, набухающей громом?»
Вот что этот поэт мог бы сказать, если бы существовал.
Речь осваивается в горле и открывает врата.
Дыхание заполняет грудь и раздвигает ребра.
Дыхание стремится вырваться, Речь находит гортанный выход.
Ощутимая речь располагается в голосовом аппарате. Каждый звук, каждое слово, когда я его себе представляю, пользуется этим аппаратом особым образом; мне достаточно через гортань и рот пропустить накопленный в легких воздух, чтобы издать этот звук, произнести это слово. Субстанция речи — дыхательная энергия, смысл речи навязан придуманным словом и даже прежде слова — благодаря ему ухваченной идеей.
Так эта речь, постоянно стремясь к абсолютной Речи, готовит поэту органы артикуляции. Это абсолютная не-изрекаемая-Речь и есть подлинный смысл стихотворения. Под давлением нетерпеливого дыхания непроизносимое Слово искажается до тех пор, пока не впечатает в голосовой аппарат диспозицию, позволяющую дыханию вырваться. Другими словами, дабы освободиться, дыхание требует, чтобы непроизносимая Речь деградировала понемногу до состояния произнесения, играя роль клапана, который страховал бы от переизбытка Очевидности, смертельно опасной для поэта. С другой стороны, поскольку Слово произносится точно в момент, когда становится произносимым, из всех человеческих способов выражения поэтическая речь — несомненно, самая точная, самая близкая к абсолютной речи.
От силы еще один хрип, на сей раз прелюдия — и:
Победа, смятение, крики; некогда заключенные, сбитые в кучу животные вызволяются единением молниеносного образа!
Речь-самец и дыхание-самка совокупляются в человеческой оболочке поэта. Я специально сохраняю антиномию между грамматическими родами слов «речь» и «дыхание» и их диалектическую сексуальность: это следует понимать как обратимость и колебание, где самец иногда себя мыслит самкой, а самка — самцом.
После этого уточнения я могу говорить, повторяю, без риторических фигур, о действительном единении Речи и Дыхания в горле поэта. В этот момент все беспорядочное содержание дыхания, эта атомная туманность разрозненных разнонаправленных образов, принимает удар Речи, которая ему навязывает форму и смысл и высвобождает образ-молнию.
И Речь изрекается!
И Дыхание дышит!
Речь вызволяет речевые когорты.
Дыхание одушевляет и движет слова.
Образ — первое проявление, как первая ипостась, поэтического акта, он — Материя-Дыхание, уловленное Формой-Речью. Мгновенный образ — длительность молнии, единственное проявление мира для поэта; он — его монада, спроецированная уже для него, но существующая пока еще только в нем. Ущемление образов визуальных, слуховых, тактильных и т. д. наступают позднее. Пока же вся кипящая жизнь, стремившаяся вырваться из поэта, найдя в лабиринте речевого аппарата, установленного Речью, единственный выход и форму, выплескивается наружу; и вот она растекается, брызжет внутри пустой сферы, в центре которой стоит поэт. И этот пузырь вот-вот лопнет от произносимых слов, затем надуется, вновь лопнет, вновь надуется, порождая «поэтический бред», о котором Платон говорит в «Федре»; так рождается, умирает и в длительности обретает себя мгновенный по своей сути акт воображения.
Посредством образа и благодаря его расположенности уже вовне устанавливаются отношения между освобожденными жизненными движениями и речевыми механизмами. Но сущностная Речь не затронута вербальными формами, которые стремятся ее выразить. Ибо она не выражает себя напрямую; она — открывающее дверь Слово-Пароль, которое позволяет порывам лирического хаоса найти, через образ, подходящие им слова. Речь отпирает уста поэта; и вместо него говорит дыхание — так приблизительно, как позволяет человеческий инструмент.
И Идея уложена в Речи,
И твари-страсти живут в дыхании,
И, сообразно Идее Речи, их танец — свободный ритм.
Идея — первое универсальное и априорное определение неопределенного; Речь — первый акт Идеи в поэтическом творении. Преследуя эту Идею, выплескиваются поэтические формы, в которых живут целиком все эмоции, которые беспорядочно будоражат поэта. Два полюса поэтического проявления, самец и самка, — Идея без атрибута и первичная материя, содержащая все возможные атрибуты. Поэт — без возможных страстей — стерилен; поэт, не имеющий ничего, кроме страстей, лишен смысла и способен, самое большее, исторгать несуразные вопли.
Образ, реализуясь в словах, оставляет вместо себя пустоту, подчиненную той же форме, Речи; в эту пустоту проецируется в виде образа очередная порция дыхания. Эта настойчивость Речи под потоками слов по сути и есть поэтический ритм. Именно это и образует сам ритм; его внешние характеристики объясняются более или менее значительной силой страстей, долготой или краткостью дыхания и т. д. В итоге ритм — это дисциплина, благодаря которой «человеческие животные» находят свое единственное освобождение.
Впрочем, вербальное творчество — частный случай поэтического акта, при котором выражение использует язык. Изначально бурный напор тварей-страстей ищет выход сразу во всех частях тела; Речь не готовила специального пути для голоса; ради абсолютного смысла предоставлялось все тело. В тот миг, когда в теле готовы соединиться Речь и Дыхание, абсолютно значимо все тело. Союз осуществляется в танце. Животные человека выходят одновременно через ноги, которые поднимаются и опускаются, через руки, которые разводятся и обнимают, через рот, который поет, глаза, которые видят, — в общем, через все тело, данное для того, чтобы значить. Мне снится или вспоминается танец, рассказывающий о вечном возвращении, передающий глубокий вневременной мотив вековой погони, которую мы танцуем в кругу на полянах, — той отчаянной погони в кругу топтания по земле, буханья в животе, женских воплей-рыданий в сердце, мелодии щекочущих флейт, во всех первозданных лесах каждой тропической ночью мы танцуем тот самый забытый танец[4].
Поэты! У вас, у нас вызывают стыд — или чрезмерную гордость — наши отмытые добела, цивилизованные, слишком ухоженного тела. Иначе вы бы прыгнули, мы бы прыгнули в круг, чтобы выразить воплем наше ошеломление от жизни; здесь, на этом бульваре, мы бы вновь подали знак, призывая к безумной круговерти, к древнему Танцу, самому первому, самому чистому стихотворению.
В памяти наших голов все вертится дикое рондо; все кружится самое жуткое воспоминание о незапамятном детстве, у нас в голове крутится песнь, и наше топтание на тропе предков, песнь нашего возвращения в единственный неподвижный центр круга, песнь абсурдного знания, которым мы обладаем, песнь нашей любви, пение, танец нашей смерти — в памяти наших голов.
…пока люди, которых мы воодушевляем, отдаются сумрачному труду. Мы посеяли зерна древнего Танца на языковом поле. Танец всего тела сосредоточен у нас во рту и шевелит одни лишь слова; когда-нибудь этот танец вырвется под наши вопли для жестокого очищения нашей речи (он вырвется и на холст перед тобой, если ты сосредоточил танец в вибрации пальцев, в малый припляс карандаша или кисти), пусть он взорвется повсюду, где мы сеяли бесценные зерна, пусть взорвется античная исступленность означать. (А пока, старина…)
Вечное подчинило свой призрак-Повторение всему, что Число, зримое чудо раз и навеки.
Вечное растворило свой призрак-Память в чарах зеркал-близнецов, зримое превращение тревоги, вновь ожившей при воспоминании о себе.
Вечное закрепило свой призрак, оборвав дурное вращение, цикл немощной бесконечности в неподвижном круге знания по ту сторону времени.
Поэт вызывает образ как символ, длящийся вечность, и закон этого символизма — природный закон любого живого духа. И действительно, символ абстрактной вечности — постоянство, подобное постоянству бессмертной души в народных поверьях; и знание sub specie aeternitatis какого-либо представления символизируется бесконечным повторением этого представления. Подобный символизм может восприниматься как содеянный, как почувствованный, как задуманный; в каждом из этих трех отношений он оказывается либо случайным и тогда проявляется в мучительных и невыносимых формах постоянства и повторения, либо желаемым, сознательным и тогда преодолевает примитивную символичность.
I. Символ, содеянный поэтом, — символ необходимого вызывания какого-то представления, любого представления, и в конечном счете всех представлений или мира через извечный сознательный акт, то есть отрицающий длительность. В этот момент индивидуальность поэта освобождена; он действует согласно своду сочетающихся в нем универсальных законов. А еще, в меньшей степени, являясь для истины идеальным пределом, он совершает единственный жест, способный в какой-то момент привести его индивидуальную организацию, беспросветно замкнутую в себе и на себе, к гармонии с остальной природой.
Человек, побуждаемый физиологическим детерминизмом, может случайно повести себя так же, как и поэт; не стремясь к этому осознанно, он совершит жест, который на время освободит его; и это действие будет для него тем более ценно, чем крепче он был связан: так в свои комплексы закованы невротики. Освобождающий жест, выражение необходимого отношения между его природой и природой физических, биологических и социальных явлений, будет, повторяясь, символизировать эту необходимость и станет манией. Мания — это действие, которое, не будь оно случайным, могло бы стать поэтическим и, совершаясь неосознанно, имеет шанс повторяться бесконечно, поскольку свойство неосознанного и есть тенденция к бесконечному повторению.
И сами поэтические произведения всегда сохраняют великое множество навязчивых повторений, несущих функцию магических приемов, сильнодействующих формул освобождения и единения; ритмические обращения чисел, рифм, ассонансов, образов, которые поэт придумал, осознавая их необходимость, изначально — маниакальные выражения, выдвинутые сознанием на роль чар. Благодаря предписанию чисел, этих модусов единства, стихотворение есть целостность, которая не нуждается в повторении, чтобы символизировать универсальное и необходимое.
II. Символ вечного, прочувствованный поэтом, а затем слушателем или читателем стихотворения, — чувство совершенного соответствия между образом и необходимостью, установленного задолго до всех времен; чувство совершенной присвоенности: под этим словом следует понимать то, что разум чувствует этот образ своим и что ему требовалось вызвать именно этот, свой, образ и никакой иной.
Согласие между индивидуумом и представлением может совершаться случайно; это обстоятельство, порождающее манию в связи с действием, в связи с аффектом, является также чувством присвоенности. Но здесь сознание не возвысилось до познания этой присвоенности. Оно испытывает чувство фатальной неизбежности, но еще и произвольности, ибо не чувствует необходимости, вызвавшей именно это, а не какое-то иное представление. Это чувство вечной фатальности образа, воспринимаемое, впрочем, как нечто нормативное и частное из-за скрываемого в нем тревожного противоречия, составляет аффективный фон явления под названием парамнезия. Так, встречать нечто, принадлежащее мне вечно и неизбежно, и вместе с тем не понимать его необходимости — невыносимо, если не пытаться разрешить это противоречие; и если я себя мыслю как индивидуальный разум, то единственное объяснение этого впервые воспринятого чувства присвоенности образа может быть выражено так: «я уже воспринимал этот образ» или, более обобщенно, «я помню, что уже оказывался в таком же состоянии сознания, хотя рассудок заставляет меня считать это невозможным». И для любого более или менее здравого ума парамнезия очень скоро осложняется: «значит, в таком же состоянии сознания у меня уже было это иллюзорное воспоминание о таком же состоянии…», или «я помню, что я помнил», или, доводя до предела, «я помню, что бесчисленное множество раз оказывался в таком же состоянии сознания».
Нельзя сказать, что тревожность парамнезии просто и начисто стирается в поэтическом чувстве;
она преодолевается через контакт сознания с универсальным, она становится реминисценцией чего-то существовавшего вечно, того, что поэт не творил, но раскрыл, а мы мгновенно узнали. Иногда это узнавание столь поразительно, что поэт с трудом верит, что неосознанно не воспроизвел некогда прочитанное произведение другого поэта. Несомненно, платоновский миф о реминисценции частично коренится в преодолении ужаса парамнезии, поскольку у Платона стихотворение — чувственный универсум, чьи объекты являются для нас поводом вспомнить о вечных Идеях. А без этого чувства «уже виденного», трансформированного сознанием поэта в «вечно виденное», так называемое эстетическое чувство — всего лишь вульгарное и лицемерное удовлетворение либидозных стремлений.
III. Символ вечности, задуманный, еще не сообразный, в некотором смысле случайный, есть метафизический миф, миф о вечных возвращениях. Этот миф, близкий древним философам и, возможно, размышляющему подростку, дополняет и метафизически объясняет миф реминисценции. Какой бы логический механизм ни придумали впоследствии, чтобы изложить эту идею вечных возвращений, основанием для подобного верования может быть лишь аффективная основа парамнезии или движущая схема мании. Но такой миф способен удовлетворить человеческий разум лишь наполовину. Он удовлетворяет меня в той мере, в какой я объясняю необходимый или, точнее, почувствованный фатально неизбежным характер необычного представления, например, поэтического образа; но само пояснение, заключающееся в бесконечном повторении и вечном возобновлении представления, содержит логическое противоречие, в котором ощущается что-то тревожное.
Логическое противоречие может разрешиться по принципу тождества неразличимых; два идентичных образа или некое количество идентичных образов — это один и тот же образ. Итак, уместно и ярко, в каждый отдельный и подобный остальным момент бесконечно повторяется один и тот же единственный поэтический образ: в этой формулировке есть нечто мифическое.
Вот так это все происходит.
Вот тройной ценный ключ — в нем начало и конец обратимой тайны
— безумие, если я воспользуюсь им неумело! —
Я помню об изначальном Круге: это не только самое глубокое, самое волнующее воспоминание о туманно далеком детстве, но еще и память о древнейшем космическом ритуале. Этот круговой Танец — пляска миров, та же музыка верховодит двумя кругами. Я говорил о рождении стихотворения, говорил и о рождении вселенной. Я? Какой еще «я»? Если «я» есть творение, часть этого универсума, то такой «я» не может обрисовать поэтическое сотворение мира. Всеобъемлющий Поэт не может сказать «Я». Он — «все и вся».
Здесь твари-страсти в своих заключенных циклических жизнях,
там их общая Мать, Морская Материя из Пузырей.
Здесь дыхание малое, слитное многих животных,
там Дыхание Великое Всемирной Самки.
И все же послушай. Нет, не мои слова, а звуки, которые раздаются внутри, когда ты слушаешь. Это шум битвы, храп спящего, крики зверей, гул всей вселенной.
Здесь Я говорит об абсолютном зените из взятой отдельно точки,
там НЕТ говорит об Абсолютном Зените сразу и отовсюду.
Здесь малая речь открывает двери голосового нёба отдельного человека,
там Великая Речь, совершенный Самец, пронзающий всё.
А теперь попробуй заговорить. Скажи что-нибудь важное. Говори; вещь или факт, который ты назовешь, станут мгновенно реальностью, если говорить о них будешь действительно ты сам.
Здесь малый поэт, зовущий, освобождаемый в заданном ритме,
там Великий Поэт, призывающий и свободный в ответ на Всеобщее Слово.
Здесь — это,
Там — то.
И наконец, послушай: ты когда-нибудь мечтал о том, чтобы быть свободным? Здесь я оставляю тебя. Постарайся из всего этого сделать нужные выводы для своего конкретного случая, и ты сделаешь, что захочешь, если, конечно, ты это ты.
1. Об инфраоптических возмущениях
Всякая световая вибрация есть поиск равновесия между двумя полюсами. Появление третьего полюса, например, в результате добавления небольшого количества мелиссовой настойки или чтения псалмов, обычно вызывает вибрационную эмиссию согласно закону триполярности. За этим следует ощутимый рост покупательской способности французской монеты из алюминиевой бронзы достоинством в пятьдесят сантимов.
2. Об интеллектуальных желатиноидах, кроме слив
Проекция психической деятельности на горизонтальную плоскость, например ФОТОГРАФИИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ЛИЦА В МОМЕНТ ПАРАМНЕЗИИ, оставляет на протоплазматической массе, чувствительной благодаря слою бихромата калия, — после растворения и усвоения водной средой растворимых солей — достаточно приблизительный образ статичного интеллекта с максимальным разрешением. Запах — сообразно Божественному замыслу — тлетворный.
3. Об акустических анаглифах, и не только в отношении подопытных свинок
У подопытной свинки — поскольку медицинский факультет пока еще не разрешил нам поставить опыт на каком-нибудь епископе in partibus — мы один за другим соединили волоски Кортиева органа, этой живой арфы, с колбочками и палочками сетчатки. И получили прямо на желтом пятне глаза (что, как это ни покажется парадоксальным, подтверждает нашу теорию конкретных отсутствий) точный образ поросячьего крика. Внешность жертвы являла все признаки неземного восторга. В тот день, когда нам позволят выбрать подопытного по своему усмотрению, мы сможем одарить господ Служителей Культа фотофлоками любой вечерни, утрени, повечерия, григорианского хорала, антифона, невмы и т. д., незаменимыми в их сакральном служении.
4. О Шишковидной Башне
В то же утро вид протоплазматического моря, навечно зафиксированного в нашем скромном внутреннем мире патафизического ученого, оказался впервые благоприятным и располагающим, и мы, спалив несколько хромосом, тотчас отчалили. Десять систол и столько же диастол, долгих, как дни без часов, истекло, прежде чем мы оказались перед Газовым Берегом. Над нашей бесценной головой промелькнула Шишковидная Башня со своим негасимым огнем и мигающими ночными прожекторами; с тех пор она испещрена неразборчивыми надписями на языке, который у нас есть веские основания полагать бельгийским.
5. О дезинтеграции фотографа
Аспирин[5]………………0,25
Мелинит…………………6,89
Пилокарпин……………78,00
Папский порошок…0,01
Капустный суп………0,003
Спиртовой раствор
честного судьи Q.S. на……100 килограбов
6. О каннибалах, или ангелах
Рабби Шимон бен Йохай рассказывает, что «когда Моисей вступил в средину сияющего облака, то оказался в окружении святых ангелов. У одного из них глаза и крылья испускали языки пламени. Этот ангел по имени Габриель хотел спалить его своим жарким дыханием. Моисей произнес святое имя из двенадцати букв: ангел был устрашен и сражен» (Зогар III, 78 а, 78 b).
Еще Рабби Шимон сказал: «…Трижды за день они [буквы алфавита] летают по воздуху, после чего Тетраграмматон виден в течение полутора часов. Затем появляется имя из двенадцати букв и остается зримым в течение одного часа, не больше…» (Зогар III, 172 b).
Именно этим моментом патаграф должен воспользоваться, чтобы зафиксировать на своей патаплазме живой образ заклятия, которое впредь будет защищать его от небесных каннибалов. Эта необходимая предосторожность позволит ему приблизиться к зоообразным светилам.
7. О зооургическом посреднике и о легком по преимуществу
Зооургисту, желающему использовать патаграфические ресурсы, придется сначала подыскать то, что может служить посредником. Человеческое легкое как раз и есть такой медиатор между физиологической необходимостью и добровольным действием, поскольку, с одной стороны, дыхательные движения подчиняются чисто физиологической и бессознательной регуляции, а с другой — контролируются силой ноли (мы специально написали «ноли», а не «воли», чтобы напомнить, что речь идет преимущественно об ингибирующих действиях).
Всякий живой организм, включая солнечные системы, сардины, монеры, геммы и коллоиды, обычно имеет свое посредническое легкое. Катаплазмическая инверсия позволит патаграфу получить их весьма удовлетворительные изображения, которые окажутся ценнейшим подспорьем в его дальнейших зооургических поисках.
8. О множительных и разделительных калейдоскопах и калейдографах
Возьмем зеркала из горного хрусталя, дабы избежать поглощения ультрафиолетовых лучей; хотя при очень низкой температуре, поддерживаемой благодаря нашему криостату, поверхности из замороженной ртути были бы намного предпочтительнее. Зеркала — бесконечно разнообразны. Из асимметричного хаоса предродовой материи я по своему желанию могу получить симметрию лучистую (астерия, морской еж и т. д.) или билатеральную (лангуст, человек и т. д.). Образ отпечатается в массе бихроматической протоплазмы по технологии, описанной выше в главе о фонооптических анаглифах; отсюда и сотворение бесконечно разнообразных живых форм.
Крайний случай: в качестве калейдографического поля возьмем внутренность сферы из замороженной ртути, заполненной чувствительной протоплазмой; образом какой-нибудь инфинитезимальной частицы живой материи окажется совершенная сфера, отпечатанная в чувствительном объеме. Полученные живые сферичности, если верить древним грекам, не могут называться иначе как богами. Перекатываясь по поверхности шара, — так, что любой сможет легко дотянуться до них рукой, — они будут точь-в-точь как прирученные боги или живые звезды. Здесь, как мы видим, зооургия смыкается с теургией.
Инверсия аппарата даст нам разделительный калейдограф, который, начиная с живого организма, обладающего симметрией, позволит получить совершенно асимметричный простейший первичный элемент. Эти существа будут противоположны богам; к тому же, в силу малого размера, назвать их Титанами мы сможем лишь в насмешку; вообще-то, после фиксации в патаплазме, это — семя, из которого вырастают приручаемые титаны.
9. Об объективных страбизмах
Наука, до нас сугубо негативная и субъективная, рассматривала страбизм лишь в его исключительных и индивидуальных проявлениях (страбизмы конвергентные, дивергентные и т. д.) и пока описывала лишь его субъективные последствия, и в частности наиважнейшее — диплопию во всех ее вариантах. Позиционируя себя в строго объективной и универсальной сфере патафизики, мы отмечаем, что страбизм существует как периодический космический феномен; он являет те же виды, что и индивидуальный страбизм, но здесь периодически косоглазит уже сам мир. Существует даже постоянный страбизм космоса, проявляющийся биологически; на субъективном уровне человека он также выражается в виде постоянной диплопии: именно в силу этой диплопии всякий человек видит себя и себе подобных билатерально симметрично. Объективный человек страдает косоглазием хотя бы уже потому, что у него два глаза. Без редукции постоянного космического страбизма не может обойтись ни один патаграф, серьезно относящийся к своей работе. Более скрытые периодические страбизмы космоса мы рассмотрим отдельно.
10. Об астрономических патаграммах
Возьмем зеркало телескопа из замороженной ртути. Разжижение чувствительной протоплазмы будет в точности соразмерно разжижению звездной материи (каждый атом которой есть солнечная система) в астрономической среде, которую мы, патафизики, называем более точным термином макроколлоид. Сотворенные в результате этой операции живые организмы, сыновья неба, окажутся прирученными ангелами.
11. О негативных животных
Типичная форма, к которой тяготеет животное, — это полая сфера, испещренная внутри бесконечными складками. Изначальное углубление морулы (полость дробления) и провал, называемый бластопором, который характеризует гаструлу, разветвляются в результате внутреннего выворачивания: так рождаются кишки, разветвления бронхов, мозговые извилины и т. д.
Вывернем животное наизнанку: бронхи превратятся в густую листву, сохраняя свою дыхательную функцию, которая будет естественно осуществляться наоборот (поглощение С02), а также изменяя окраску с телячьего розового на противоположный ему капустный зеленый. Пищеварительная система станет корнями, продолжая отвечать за получение питания из внешней среды.
В онтологическом смысле, если животное мыслит себя как изолированное тело, то растение, то есть вывернутое животное, мыслит себя как весь мир, исключая само тело древа.
Таким образом, каждой животной форме соответствует растительная форма. Человек, который нашел бы свой растительный негатив и соединился бы с ним, восстановил бы целостность космоса (образ: космос есть сфера; животное есть отдельная порция этой сферы; полость, оставшаяся в сфере в результате отделения, есть соответствующее растение; если вновь поместить часть сферы в его альвеолу, как в точную форму, сфера полностью восстановится).
Если в сферическом калейдоскопе богов заменить центральную патаплазмическую массу на полную сферу из замороженной ртути с внешней отражающей поверхностью, а металлическую вогнутость на полую патаплазмическую поверхность, то у нас получится точный негатив типичного животного — звезды, или укрощенного бога. Это и будет типичное растение, которое мы назовем богой. В результате союза бога и боги получится укрощенный космос, совершенная патаграмма универсума.
В подтверждение верности нашего рассуждения мы считаем своим долгом напомнить следующий отрывок из Рабле:
«Нагрузив как должно желудки, мы подняли бизань-мачту и отплыли с попутным ветром, в силу чего менее чем через два дня причалили к Острову железных изделий, который нашли пустынным; обитали там одни лишь Деревья, увешанные заступами, мотыгами, кирками, косами, серпами, скребками, шпателями, топорами, косарями, пилами, ножницами, клещами, коловоротами <…>. На других висели ножи, кинжалы, сабли, шпаги, мечи…
Кто хотел обзавестись чем-нибудь подобным, тому довольно было только тряхнуть дерево, и тут же предметы падали, как сливы; более того: под деревьями росла трава, которая именовалась ножны, и падавшие предметы сами в них вкладывались <…>.
К тому же (дабы отныне вы не оспаривали мнение Платона, Анаксагора и Демокрита, философов далеко не последних) добавлю, что деревья эти похожи на земных животных <…>: голова — это ствол, волосы — корни, а ноги — ветви; как если бы человек вздумал изобразить раскидистый дуб».
Наш путешественник, разумеется, не заметил самого главного, а именно выворачивания наизнанку и распускания внутрь. Но уже сравнение деревьев с людьми, стоящими на голове, было, похоже, сделано в свете грядущей патафизики.
12. Об астрологических зоограммах
Мы рассмотрели, как производятся укрощенные боги. Повторим тот же опыт, используя, как и раньше, зеркало из замороженной ртути, но теперь в мощном телескопе, направленном на какую-нибудь планету. Так мы без труда получим зоограмму этой планеты. Да еще и патаплазматическую сферу, разделенную на двенадцать сферических двуугольников, каждый из которых, обращенный к какому-либо знаку зодиака, представит нам живой образ одного из двенадцати домов гороскопа. Взглянув на «Эфемериды Рафаэля» или другие эфемериды, мы сможем для отдельно взятой личности расположить планеты в зависимости от их точных аспектов в соответствующих домах. Теперь сократим этот патаграфический гороскоп до микробных размеров и оставим размножаться в культурном бульоне следующего состава:
масло scron………………………………7,050
сидр…………………………………………0,001
голубая кровь…………………………6,000
ректифицированный соболь…1,800
гуталин Q.S. на…………………100 миллиграбов
Эволюция maxima астральной бациллы завершится, когда бульон будет напоминать литовскую армию, побитую градом. Тогда мы легко получим сыворотку.
Если эту сыворотку ввести, например, крысе — дабы не ущемлять права эстетики, желательно выбрать особь из вида пасюков, причем украшенную фекальной мантией, — то крыса станет точным контрольным образцом астрального детерминизма, тяготеющего над вышеуказанной личностью. Но поскольку крысиная жизнь значительно короче человеческой и длительность всех ее жизненных проявлений соответственно уменьшена в такой же пропорции, то поведение крысы покажет человеку, каким будет его собственное поведение. Разумеется, мы будем использовать трансформационную шкалу, которая укажет, с каким человеческим поведением соотносится то или иное поведение крысы.
13. О патаграфической проверке принципа тождества неразличимых
Наше патафизическое воображение не могло пропустить идею инъекции астрологической сыворотки человеку. Предвидя приблизительный результат подобного опыта, мы все же вызвали слугу и сказали ему: «Аристотель, разденьтесь». И тут же ввели в спинномозговой канал домашнего работника три литра сыворотки. Как только она дошла до эпифиза, в теле Аристотеля ожила моя зоограмма. Но в силу совершенной идентичности и точного, до малейшей доли секунды, соответствия линии моей судьбы она не могла ничем от нее отличаться. Так, благодаря свойству астрологической сыворотки, нашему лакею, дремучему Аристотелю, было суждено инкорпорировать нашу патафизическую суть.
Правда, наша более благородная субстанция так и не смогла вытеснить врожденные и приобретенные до эксперимента адаптационные константы, присущие тусклой лакейской личности: эти неустранимые факторы по-прежнему сохраняли отныне бесполезную внешнюю форму Аристотеля. Труп рухнул на наш ковер, был собран буквально по костям и возвращен семье: к четверохолмию, отверстому ловким ударом трескальпеля, была приколота этикетка: «ПРОИЗВОДСТВЕННАЯ ТРАВМА».
14. О бурении кладезей науки
В наши дни техника разведки и эксплуатации кладезей науки прозябает на отсталой стадии эмпиризма, и наш патафизический век просто обязан озарить эту область ярким светом сверхлогичной и строгой научности.
1. Разведка. В бойком месте поместим соответствующую приманку, способную резко поляризовать внимание первого встречного кладезя науки. Увы, в наше время кладези специализируются на той или иной науке. Значит, нам потребуется целая коллекция, и для каждой области знания придется выбирать соответствующую приманку. Допустим, нам нужен какой-нибудь кладезь теологии. Разместим у входа в публичный писсуарий на площади Сен-Сюльпис, называемой еще Сен-Сюльписуар, наживку, приготовленную следующим образом.
За скромную сумму в пять фомаквинов мы заранее подкупим одного сельского священника, чтобы он освятил исток речки Дюи, которая снабжает водой город Париж. Уже через несколько дней мы сможем убедиться, что вода, круглосуточно журчащая по плиткам Веспасиановых заведений, стала святой. Облатка в человеческий рост, искусно свернутая в форме желоба, будет принимать большую часть этого святого журчания и направлять стекающую по каплям жидкость на неопалимую купину у входа в нужник с одной лишь целью — умерить ее пыл. Вокруг в молчаливом карауле выстроятся одиннадцать тщательно отобранных соучастников-иудеев, которым надлежит изображать апостолов и подчеркивать вопиющее отсутствие Иуды.
Жертва не замедлит появиться. Неистовое полыхание купины привлечет внимание кладезя: он сразу же падет ниц и поползет к заведению, подставляя обнаженную тонзуру под благословенную прохладу гигиенической завесы. Тогда можно уже не опасаться, что он ускользнет. Именно этого момента соучастники и дожидаются, чтобы незаметно приблизиться и приступить к следующему этапу под названием:
2. Бурение. Чтобы из скважины вырвалась струя науки, мы воспользуемся глубокой сосредоточенностью кладезя и поразим его в нужное место силой противоположного действия, а именно резко переключив внимание субъекта с центростремительного направления на центробежное. Так, внимающая сила кладезя, обращенная против себя самой, пробьет скважину. Но вернемся к нашей религиодиозной мизансцене. Все соучастники по очереди заходят в сюльписсуарное заведение. Сначала дрожащим голосом кричит первый: «Симон, нареченный Петром, раз!», затем второй: «Иаков сын Зеведея, два!» и так — до одиннадцатого. Когда выражение на физиономии нашего подопытного переходит от ошеломления к неописуемому ужасу, все разражаются злорадным хохотом и, указывая на него одиннадцатью укоризненными перстами, кричат в один голос: «Иуда Искариот, двенадцать!» Переключение внимания произошло. Скважина пробурена. Наши люди, в ожидании этого решающего момента прятавшиеся в чаше фонтана посреди площади, выскакивают с ведрами, ушатами, бурдюками, плошками, банками, склянками, кувшинами, цистернами, трубопроводами, ковшами, шлакоотделителями, рессорами — в общем, всем необходимым, чтобы воспринять теологическую науку, которая хлещет из отверстой тонзуры прелата. Скрипят соли магния. Наука впитывается, наука просачивается, обе, сливаясь в бьющей гейзером эрудиции, приобщаются к патаплазме. Дабы уберечь нежную разветвленность бронхов от ужасной вонищи, наши люди, ассистенты и мы сами своевременно надели противогазы типа «свиное рыло».
Воспринятая таким образом наука (фонтанировать может до следующего воскресения) займет подобающее ей место на полках живой плоти нашей патаплостеки.
15. Об анти-зоо
Я имею в виду патаграфических животных, чье развитие оказывается извращено, если перед ними и пучком излучения, поражающего патаплазму, установить призму из твердого водорода (единственное тело, которое благодаря наличию лишь одного электрона пропускает любое излучение, кроме моего). Так, на наших глазах эти твари будут рождаться загнивающими от старости, жить наоборот, молодея, и под конец возвращаться в лоно матери, если они живородящие, или в яйцо, если они яйценосные (разумеется, следовало бы заменить эти слова такими более уместными терминами, как живомертвородящие и яйцесмертоносные).
Кстати, у древних знаменитый феникс считался творением как раз такого рода, если верить, например, Геродоту («Евтерпа», LXIII):
«Есть еще одна священная птица под названием феникс. Я феникса не видел живым, а только — изображения, так как он редко прилетает в Египет: в Гелиополе говорят, что только раз в 500 лет. Прилетает же феникс, только когда умирает его отец. Если его изображение верно, то внешний вид этой птицы и величина вот какие. Его оперение частично золотистое, а отчасти красное. Видом и величиной он более всего похож на орла. О нем рассказывают вот что (мне-то этот рассказ кажется неправдоподобным). Феникс прилетает будто бы из Аравии и несет с собой умащенное смирной тело отца в храм Гелиоса, где его и погребает. Несет же его вот как. Сначала приготовляет из смирны большое яйцо, какое только может унести, а потом пробует его поднять. После такой пробы феникс пробивает яйцо и кладет туда тело отца. Затем опять заклеивает смирной пробитое место в яйце, куда положил тело отца. Яйцо с телом отца становится теперь таким же тяжелым, как и прежде. Тогда феникс несет яйцо [с собой] в Египет в храм Гелиоса».
Этот несколько путаный рассказ Геродота, схожий с хорошо известной легендой о фениксе, возрождающемся из пепла, позволяет нам думать, что речь идет о некоем анти-зоо. Мы сейчас как раз занимаемся созданием экспериментального феникса, чей остов из красной меди, по словам древнего историка, смотрелся довольно представительно.
В качестве решающего эксперимента нам бы хотелось выяснить, способен ли феникс, согласно нашей гипопатезе, летать наоборот.
1. О Морском Старике
Вот первое воспоминание о моей земной жизни: запеленутый во что-то белое, я лежал на каком-то африканском побережье, окаймленном вдали темно-зеленой грядой тропического леса. Вдоль песчаного берега, также в белых пеленках, лежали другие дети. На горизонте, посреди сине-красной зеркальной глади, плыла, сверкая пурпурной и золотой лепниной на носу, каравелла; она должна была забрать меня и перевезти в северную страну моего второго рождения.
На берегу, где я спал, за мной ухаживало какое-то существо, но я не видел его. Позднее, благодаря странным рассказам, внезапным озарениям и неистовым порывам сердца, мне постепенно открылось, кто был моим первым Отцом.
Древние вавилонские мифы повествуют о некоем Оаннесе, или Эа, человеке-рыбе, который в незапамятные времена вышел из моря, чтобы наставлять людей. Эта легенда встречается у всех народов Древнего мира. Многие уточняют, что Отец океанов вышел из таинственного Красного моря. О нем немало узнал Нерваль (не одной ли мы крови, он и я?). Возможно, это же существо древние называли Протеем.
Но особенно меня поразил весьма обстоятельный рассказ Клеомброта. Он утверждает, что нанес визит Старику Красного моря, который, по его словам, является людям лишь один раз в году, а остальное время живет с кочевыми нимфами и духами. «Когда я наконец нашел его, — рассказывает Клеомброт, — он принял меня вежливо и согласился побеседовать. Он изъясняется по-дорийски[6], и речь его похожа на поэзию и пение; аромат, который источают его уста, овевает все вокруг. Ему неведомы болезни. Он проводит свою жизнь в изучении наук. Лишь раз в году на него нисходит пророческий дар, и тогда он выходит на морской берег и предсказывает будущее…»
Морской Старик, похоже, имел привычку отвечать more pataphysico на несуразные вопросы, которые греческие путешественники любили задавать встречным мудрецам. Так, на вопрос Клеомброта о единстве и множественности миров он ответил: «Нет ни бесконечного множества миров, ни одного-единственного или пяти, а есть сто восемьдесят три мира, которые расположены треугольником, соприкасаются друг с другом, и их вращение выстраивается в своеобразный танец… и т. д.». Клеомброт принял этот ответ за чистую монету; но я, на атавистическом уровне знакомый с патафизической практикой, я-то знаю, что это единственный подобающий ответ на такой глупый вопрос: ответ, обволакивающий истину в абсурд, способный пробудить у путешественника сомнение и новые вопросы. Мой морской Отец говорил загадками, как Сфинкс. Но не пожирал неспособного ответить, а наоборот, заставлял его рождаться; облачив в тело ребенка и наполнив любопытством, помещал на тот самый берег, где я впервые осознал себя человеком. И мы, дети Красного моря, иначе говоря, патафизики, продолжаем ошеломлять дотошную расу Клеомбротов своими абсурдными очевидностями.
2. О социальной точке восхода
О совпадениях, связанных с моим рождением, пока скажу лишь, что Солнце находилось в знаке Рыб. Поведаю только о социальной точке восхода, которой, на звуковом уровне, было отмечено мое первое ощущение внешнего человечества: было шесть часов пополудни, группы рабочих соседнего завода, что-то громко обсуждая и споря, проходили под окнами моей родной спальни. В то время страна переживала довольно сильные социалистические волнения. Итак, я родился под социальным и звуковым знаком красного кольца, словно в ореоле разгневанной пролетарской звезды.
3. Географические уточнения
Место моего рождения расположено приблизительно в 49°37’ северной широты и 2°22’ восточной долготы парижского меридиана. В геологическом отношении здесь наблюдаются выходы юрских отложений; но невдалеке, по направлению к юго-западу, начинается участок мелового периода, а к северо-востоку — зона девонских и докембрийских слоев с несколькими выходами палеозойских пород.
Изотермы января: | 1,4 |
Изотермы июля: | 18,3 |
Количество осадков: | от 800 до 1000 мм |
Заморозки за год: | в среднем 100 дней |
Плотность населения: | от 75 до 100 человек на 1 км2 |
Но местность, которая больше всего повлияла на меня своей тотемизацией (определение этого слова я приведу позднее), расположена в двадцати пяти — сорока километрах к северо-востоку, в районе палеозойских пород, богатом сланцем, углем и железной рудой, с более суровым климатом и более изрезанным ландшафтом. Ту страну населяют люди германской расы и фламандцы; долгое время она находилась под испанским владычеством; так, среди жителей можно и сейчас встретить немало представителей испанского и даже мавританского типа. Их язык — валлонский, но в нем есть множество диалектов, в которых обычно смешиваются фламандские и испанские слова.
От трех до шести лет я жил на середине длинного естественного коридора, прорезанного рекой в угрюмом плато, между скал, которые некогда были рыцарями, героями и благородными дамами. Это ущелье ныне превращено людским промыслом в огромную кузницу.
Там не бывает ночи. Как только красное солнце падает за влажные темно-зеленые леса, небо озаряется со всех сторон не менее ярким багрянцем от непрерывных огненных выплесков из вагранок. Ледяной ветер с долины развеивает стойкий запах тремолита. В горах всю ночь то глухо долбят, то вдребезги корежат толчейные песты, как будто топают и ревут древние динотерии, чьи почтенные останки все еще можно найти в местных карьерах. Безостановочно и истошно гудят поезда, груженные тоннами минетты, кокса и сланца.
В той стране, сидя на ветвях сливового дерева, я научился с помощью портняжного метра читать последовательность чисел до ста пятидесяти.
4. О разном
Большую часть третьего года жизни я посвятил поклонению маленькой скамеечке; в результате поломки она переместилась в таинственный шкаф, куда я время от времени заглядывал, дабы полюбоваться ее одиноким свечением.
Там же, в районе выхода на поверхность лейаса, другим предметом моего культа был «гребешок», прыгая с которого я выполнял первые летные упражнения. Лишь пообещав, что у меня будет точно такая же стенка в другом месте, меня смогли уговорить эмигрировать в сланцево-металлургический регион.
К вечеру мои размышления на сливовом дереве прерывались отцовским обещанием спилить ствол большой пилой, еще более серьезными, раскаленными докрасна угрозами бельгийских кочегаров бросить меня в топку паровоза, маневрирующего за садом, и, наконец, католическими колкостями жившего по соседству аббата Глода по поводу непристойной дырки на моих коротких штанишках и торчащей на виду у всех полы рубашки, которую он по-валлонски называл «полеёй».
Семейный антиклерикализм находил повод для гордости в уважении аббата, который в своих проповедях и молитвах имел привычку сетовать на то, что его прихожане аморальны, а единственный, по его словам, честный человек в округе, то есть мой отец, — атеист и социалист. Аббат, чья мрачная сутана повергала меня в ужас и топорщила мой юный волос, однажды задобрил меня смородиной особого сорта под названием «макрелевая» и местной сливой, называемой словечком «балос». Аббат умер через несколько лет после войны, позволю себе предположить, от угрызений совести за свои приятельские намерения в мой адрес.
Благодаря летающим аппаратам, которые я прятал на чердаке домика с открывающейся крышей, в ту эпоху мне довелось совершить не одно путешествие в родную Африку.
В десять лет я открыл искривление пространства и астрономические законы Эйнштейна, а также преодолел страх смерти, который долгие годы каждый вечер терзал мой эпигастрий. В Оверни я познакомился с колдуньями, ночными свиньями, окаменелыми рыбами, скрытыми в гальке, и «cension» (женщинами в монашеском одеянии, на лицах которых, как на кожаных плитах, были выгравированы две скрещенные борозды); а еще каждый день я читал на железной, соседней с нашей, двери пророческую надпись: ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ.
5. Быстро
Париж. 1915 год. Бомбежка. Подвалы. Бум-бум, как в цирке Медрано, где я пробую свои юные таланты. Доблестные немецкие авиаторы! Легенда о царе Мидасе с ослиными ушами, который хотел скрыть свою тайну, но тростник ее постоянно разглашал, наводит меня на курьезные исследования в области сохранения звука. Как обидно, что фонограф уже изобрели! Опыты по мгновенному порождению; вся квартира провоняла моими реактивами. Мне удалось приручить бургундскую улитку до такой степени, что у меня в заточении она начала откладывать яйца; но ей все же не хватило гермафродитизма на то, чтобы эти яйца высидеть. Я придумываю яйцевидное пространство. У меня галлюцинации. С большим караваном я еду на два месяца в Анжу и там вплотную изучаю турник.
1. О патаграфических Сфинксах
Патаграфия, разбирая по частям всю совокупность человека, выявляет синтезированных в нем животных. Схемой анализируемого таким образом человека можно считать Сфинкса, что сообразно представлению Сократа, который в человеческой душе усматривал гармоничное сочетание мудреца, льва и змеи, заключенных в один кожаный мешок. В зависимости от субъекта и даже времени обследования, мы увидим, как преобладает то одно животное, то другое.
2. О малой толике человеческого
И тогда нам придется констатировать, что среди существ, которых мы из милосердия называем себе подобными, лишь немногие заслуживают звания человека, которое мы им присуждаем. Почти все оказываются замаскированными животными. По правде говоря, каждый человек есть синтез множества животных, но часто одна из таких тварей развивается за счет других, и вот, беседуя, как нам кажется, с человеком, мы на самом деле задаем языковой корм накапливающим жир червяку, щуке, барану или волку. Благодаря разумному применению патаграфического искусства отныне мы будем знать, с кем имеем дело.
3. О некоторых ускоренных методах общей патаскопии
Когда мы оказываемся в поездке, на прогулке, в кафе, на публичном собрании и т. п., под рукой не всегда находится необходимое оборудование для патаграфического обследования собеседников. Тем не менее весьма часто и достаточно точно нам удается определять, какого рода животное скрыто за обращенной к нам человеческой внешностью. Сейчас мы опишем некоторые из таких методов.
4. Прямая провокация
1. По принципу подобия. Подкидываем собеседнику наживку, способную разжечь аппетит самых разных животных. Внимательно наблюдаем за плутом и скрупулезно отмечаем все его реакции.
Невзначай, но с удовольствием поговорим о теплом хлеве, о дойных коровах, о парном молоке в ведрах; лицо собеседника оживляется, словно окрашивается; он с трудом сдерживает легкий свист, который готов сорваться с его губ. Этот человек — уж!
Заводим разговор о баранах, бедных барашках, нежных овечках, восхитительных ягнятках; наш сосед багровеет и обнажает клыки: это волк!
Примеры можно перечислять бесконечно.
2. По принципу противоположности. Прием тот же, но вместо желания мы будем вызывать гнев, отвращение, возмущение.
(NB: Здесь допустимо использовать психоаналитические методы, но не следует забывать, что до сих пор их применение ограничивалось изучением фауны с половым размножением: змеи, ящерицы и т. д.)
5. Патаскопические растворы
Подготовим растворы с субстанциями, точно высчитанными в гомеопатических дозах и способными вызвать аппетит у животных, которых мы собираемся выявить. Подмешаем жидкость в вина или крепкие алкогольные напитки и — якобы запросто и по-дружески — предложим их выпить обследуемым. Очень быстро они проявят свою истинную природу.
6. Приготовление патаскопических растворов
Предположим, нам нужен раствор для выявления козла. Поместим тщательно выбранный экземпляр в зону действия нашего аппарата, желательно с зеркалом из твердого водорода, чья фокальная сфера заполнена девственной патаплазмой. Так мы получим патаграмму козла.
Следует заранее позаботиться о том, чтобы до эксперимента животное не ело неделю, не имело половых контактов три месяца, не двигалось пять дней, не спало три дня и не пило два дня; две последние недели следует держать его в кромешной тьме. Полученная таким образом патаграммма отразит все козлиные желания в их самой чистой форме.
Итак, у нас есть патаплазма, заряженная нужной пищей, но в негативном изображении; дабы изменить минус на плюс, первую патаплазму следует спатаграфировать; в итоге у нас выделится чистейшая козлиная нутриплазма, из которой мы получим сыворотку, являющуюся основным компонентом раствора со следующим содержанием:
Нутриплазмическая сыворотка……0,0000000075
Гуано……………………………………………1,85
Желудочный сок…………………………9,165
Цереброспинальный раствор
обычного человека Q.S. на………1000 сантикремов
Одной капли на три литра арамона или на литр старого мара, выпитого залпом, обычно достаточно для получения искомого результата.
7. Комплексный патаскопический раствор
Принцип приготовления тот же, но теперь перед аппаратом мы проводим уже не одно животное, а всех возможных животных. В результате многовековой работы в наших подвалах накапливается запас из шести бочек этой комплексной сыворотки. Несколько капель lacrimae rerum гарантируют прекрасную сохранность препарата.
Этот раствор может применяться во всех случаях, для воздействия на любые виды, за одним исключением.
8. Об исключении крайнего насекомого
Бывает, что после приема раствора у субъекта не отмечается никакой реакции, кроме глубокого сна. Здесь мы сталкиваемся с крайним случаем энтомологической эволюции, и человек оказывается даже не насекомым, а простой машиной; обычно машиной для выполнения той или иной социальной функции, иногда машиной вычислительной. В первом случае он никогда не отвечает на ваши слова так, чтобы можно было заподозрить малейший интерес с его стороны. Во втором случае он хватается за вашу речь с такой жадностью, что вы задумываетесь: «Какая невиданная, чудовищная тварь скрывается за этой формой homo sapiens и почему наша патаскопическая сыворотка никак его не выявляет?» Мой дорогой друг, вы заблуждаетесь: перед вами не человек и не животное, а счетная машина, и любые предложенные продукты, напитки и речи сразу же превращаются в машинное масло для смазывания деталей его сложного механизма.
9. От автономии к ликантропии
Коренным народностям всего мира известны практики ликантропии — мы даем этому термину очень широкий смысл, — которые позволяют им превращаться в то или иное животное. После всего сказанного о человеческой фауне совсем нетрудно понять, как человек, будучи гармоничным сочетанием самых различных животных, может в самом себе развивать на какое-то время ту или иную животную форму. Но это всего лишь субъективный ликантропизм: внешне человек сохраняет свою человеческую форму, внутренне чувствуя и действуя, как краб, муха или медведь гризли.
Объединив патафизические размышления и эксперименты с данными зоологической психологии, мы сумели выработать объективную технику ликантропии, благодаря которой каждый может изменяться как внутренне, так и внешне в угодное ему животное. Позднее мы рассмотрим, идет ли на самом деле речь лишь о том, чтобы осознанно представлять и преждевременно реализовывать процесс метемпсихоза. Но не будем забегать вперед. Я продолжаю.
Физиологическую основу экспериментальной ликантропии следует искать преимущественно в аутотомической деятельности, которая проявляется у многих так называемых низших видов; поскольку любое животное, и особенно человек, может раскладываться на полную серию предшествующих животных, то для осуществления какой-нибудь одной метаморфозы будет достаточно, если человек разложится на систему животных, обладающих аутотомической способностью. Но сначала поговорим об этой функции у «низших» животных.
Оставим в стороне аутотомию, свойственную одноклеточным (инфузориям, бациллам и проч.), которая, выполняя исключительно воспроизводительную функцию, приводит лишь к размножению и образованию себе подобных.
Обратимся сразу к дифференцированным животным, проявляющим аутотомические свойства. По тем же причинам, что и ранее, мы не станем рассматривать аутотомию аннелид и прочих существ, способных делиться на сегменты: фрагментация и количественное увеличение нас не интересуют: если земляного червяка разрезать пополам, что это даст нам с патафизической точки зрения? Разумеется, ничего! Так зачем он нам нужен? Отметим лишь то, что некоторые аннелиды способны сами делиться на фрагменты: к этому сводится вся их аутотомия.
Единственный вид аутотомии, заслуживающий нашего патафизического внимания, присущ животным, которые делятся на части, исторгая свои собственные внутренние органы. Почетное место в этом ряду по праву займет Голотурия (более известная в полусгнившем и засушенном состоянии под названием «трепанг», «морская кубышка» или «морской огурец» и считающаяся деликатесом в Малайзии и Китае). Все голотурии практикуют исторжение задней части кишки, а некоторые виды ампутируют себе еще и Кювьеровы трубочки.
У Морской звезды, известной своими приступами ярости, все попытки аутотомии оставались до сих пор тщетными; впрочем, даже их она подчиняет вульгарно утилитарным целям. Так, чтобы съесть свою обычную жертву, мидию, она выворачивает наружу желудок и обволакивает им моллюска; таким образом, вывернутый желудок переваривает добычу вне тела, а затем втягивается.
Полипы и Медузы также практикуют аутотомию, выстреливая обжигающими клетками (книдоцистами). Некоторые авторы усматривали аутотомию в том, что отдельные аннелиды сбрасывают фосфоресцентные чешуйки; по нашему мнению, в большинстве случаев эти аннелиды самоотсекаются не больше, чем вы или я, когда у нас выпадают волосы; наличие фосфоресцентности (частое сопровождение процессов разложения) может ввести в заблуждение лишь самых наивных.
Таким же образом, когда артроподы (крабы, лангусты, кузнечики и т. п.) оставляют тот или иной отросток, лапку или клешню, отделение является не органическим, а чисто механическим; клешня рака не представляет собой автономный орган или — в еще меньшей степени — отдельное животное: это всегда лишь часть рака, неспособная жить, едва она отделяется от тела.
Напротив, желудок сам по себе своеобразная живность; если управляющие им сплетения останутся целыми и ему будет поставляться его кровяной рацион, он сможет по-прежнему переваривать в одиночку, даже отдельно от тела. Когда голотурия выталкивает свою пищеварительную трубку, этой трубке недостает какой-то малости, чтобы зажить как новая особь. Итак, мы будем считать голотурию типичным случаем аутотомической сегментации.
Предоставим каждому право выработать, сообразно предшествующим указаниям, свою собственную ликантропическую технику.
Мы же, завершая тему, ограничимся несколькими личными воспоминаниями. В один из периодов нашей жизни нам выпала честь поддерживать товарищеские отношения с одним настоящим волком-оборотнем. Это был еврейский волк-оборотень, который жил в шкуре почти приличного коммерсанта.
Больше всего он был озабочен тем, чтобы доказать свою суть волка-оборотня родным и близким; разумеется, остальным он являл лишь волокнисто-притворную личину чуть глуповатого дельца. Он цитировал мне древних авторов, подтверждавших существование волков-оборотней: Геродота, Вергилия, Страбона, Дионисия Периегета, Помпония Мелы и пр. «Впрочем, все эти люди имели веские причины не сомневаться в существовании волков-оборотней; я знал их всех лично, и видите ли, — как-то сказал он, скаля зубы и косясь на мою сонную артерию, — если мне захочется склонить кого-нибудь к разговору обо мне, то для этого у меня всегда найдутся серьезные средства устрашения, хе-хе!» «Sic, sic, sic, ita bene, non modo sed etiam», — тут же ответил я, ибо он благоволил языку Апулея. Он продолжил: «Это я предложил императору Сигизмунду собрать совет теологов, дабы они раз и навсегда определили, что следует думать о существовании волков-оборотней. В облачении одного из кардиналов я присутствовал на их обсуждении и, как вы догадываетесь, себя не подвел, предоставив им надлежащие аргументы. И представляете, теологи не только наказали верить в существование волков-оборотней, но еще и объявили, что не верить в это будет считаться ересью. Правда, позднее они решили отыграться и дискредитировать меня, распространив ныне расхожее среди демонографов мнение, согласно которому превращение человека в волка-оборотня не может происходить без личного вмешательства дьявола. Но вопреки их ожиданиям я весьма удачно нажился на этой вере; если вы не очень хорошо поняли, я могу вам доказать…». Его голос смягчился, а глаза заблестели. «Paulisper igitur tantummodo numquid et tuequidem», — поспешно ответил я.
Быть может, впоследствии нам еще представится случай углубиться в воспоминания о волке-оборотне.
1. Конфигурация Булыжника
Представьте, как длинностебельчатая цветная капуста принимает в свое лоно потертый гранитный тетраэдр, за многие века сглаженный восторженными лобзаниями слизняков. Таким оказался Булыжник, плюхнувшийся в наше лягушачье болото. Некоторые унтер-офицеры небесного войска прыснули со смеху Их послали куда подальше. Вызвали стражника. Тот явился со своей саблей делать капусте капут.
2. О сабле
Его сабля была выкована из чистейшего звездного материала, правда, с узорчатым налетом плесени разных туманностей. К острому кончику рукояти, вырезанной из рога бизани-гафеля, крепился шнур с самшитовым шаром для, если понадобится, игры в бильбоке. От одного лишь взгляда на клинок мороз драл по коже. А шнур из кетгута был весь в канифоли, ибо звездным музыкантам нравилось елозить им по струнам своих виолончелей. Острие, весьма удобное для обезмозживания разных шутников, получило от Великого Экуменического Консилиума Трусожуев прозвище Пуэнт-а-Питр! Этим и объясняется страшный гнев планеты, обрушившийся на острова Сен-Пьер и Микелон (нужно было найти жеврту, нужно было дать пирмер, и потом, кто там будет выяснять…). Как вы помните, гора заплешивела, крысы раззадорились, и всему пришел конец.
3. Применение сабли
Итак, сбир явился со своей саблей. И обезглавил длинный стебель. Спасая уязвленное достоинство, корни капусты пустились наутек, как пауки из старого носка, когда начинаешь натягивать его на ногу Обрезанный хвост ощетинился айсбергами. Гранитный тетраэдр впервые за всю жизнь перевернулся острием вниз и посетовал, что соседи мешают ему спать. Но слушать было некому, разве что сбиру, который все равно не мог ответить, поскольку был занят игрой в бильбоке и благодаря канифоли извлекал столь восхитительные звуки, что привлек в округу целую роту веселых артиллеристов.
4. Хор артиллеристов
Родился бухой сынок!
Сипите гортани, звучите шалманки,
Родился бухой сынок!
Умославим его мозговживление!
За восемь десятков лет — долгий срок —
Нам это предсмазывал не один пророк;
Да, да, да, это так:
Исусик и вправду большой чудак.
5. Как Великий Экуменический Консилиум Трусожуев прикрыл себе лик
Ознакомившись с этим непристойным припевом, ВЭКТ посовещался и принял надлежащие меры. Было решено посредством больших труб из кампешевого дерева донести до всех верующих следующее:
«Невзирая на их глубокое упадничество, а также на коварное предательство червяков-оппортунистов, обычно гостивших у них в ноздрях и вероломно улизнувших во время последних трагических событий, всем, кроме свиноморд, клюворыл, селедочных филеев и им подобных, следует прикрывать себе лица любой непрозрачной тканью, предпочтительнее стослойным батистом из распущенных пачек, которые покаявшиеся балерины принесли в жертву Святой-Такой-Растакой, ибо Стопочка, как и Баптист, одинаково приятны Господу».
Заявление было распространено эшевенами с шевелюрами на все четыре стороны света, и даже сами Трусожуи подумали о том, чтобы прикрыть себе лики. Отрядили сбира за корнями капусты, которые, возмутившись, смотались и скрылись в Носовой Базилике. Сбир привел корни на мельхиоровой проволоке, пропущенной сквозь паренхиму. ВЭКТ, посовещавшись, дал знать корням, что им полагается:
«В наикратчайший срок использовать свой паучий дар не для того, чтобы постыдно сбегать, а по примеру малагасийских собратьев прясть шелк, ничем не уступающий серебристой мягкости бороды Элохима; более того, использовать проворство своих корешков, дабы, как уже говорилось, не постыдно сбегать, а плести из того шелка покровы, которыми ВК мог бы прикрыть себе лик».
Что корни тотчас и сделали, а затем поднялись на корешки и с презрительной медлительностью уязвленного достоинства вернулись в базилику.
Перед тем как прикрыть себе лики, Трусожуи переглянулись и задумались: чтобы отгородиться от скабрезных куплетов, проще заткнуть уши. Они с серьезным видом покачали головами, покивали колпаками, свернули ткань и стали подыскивать ей применение: возникло предложение выстроить корабль, а из паучьего шелка изготовить парус под названием «вшивый грот». После долгих размышлений на том и порешили.
Что до артиллерийского люда, то он уже был далеко, и его вакхические крики давно развеялись в дымке за горизонтом багряным, мертвецки пьяным.
6. Кораблестроение
Трусожуи зажгли огромную петарду. Фитиль горел три дня, а взрыв получился не громче звука отдираемой афиши. Но призыв был услышан. Мазурики начали прибывать.
Когда они все собрались, то посредством больших труб услышали, что им предлагается:
«Не отлынивая, выстроить из древесины жожоба с броней из сервелата прочный Ковчег, способный плавать в самые страшные бури и обеспечить удобное проживание для ВЭКТ».
Гаврики принялись за работу За три дня упорного труда завершили строительство, конопачение и оснастку трехмачтовой шхуны размером с бычка, но плавней смычка.
Впрочем, как в результате долгих прений заключили Т., поскольку поблизости не имелось никакого океана, судно могло быть лишь почетным кораблем.
Ограничились тем, что тщательно завернули его во «вшивый» грот и запустили в рожу гаврикам, которые вежливо поблагодарили и удалились в свои жилища.
7. Речь Булыжника
А Булыжнику на его блуждающем пути встречались гидранты, бордели, тачки, моллюски, диктаторы, пеналы, и перед каждым он держал долгую речь, которая — если абстрагироваться от вариаций, подобающих особенностям каждого слушателя, — по сути, сводилась к следующему:
«Всякая существующая форма, друзья мои, заключена между тетраэдром и сферой. Между моими капустными листьями и гранитными гранями заключены все формы.
Все заключено как существующая форма, друзья мои, между минеральным кристаллом и живой паренхимой. На моей внутренней скале хлорофилл рисует все живые формы.
Все — живое, друзья мои. Между корой и древесиной всегда вкладывайте ваши нежные души. Между корой и древесиной проходит труба боли.
Боль — это труба, друзья мои. Это колодец, в который можно упасть, но откуда может выйти истина. Истина, нагая как древесина, блестит от древесного сока.
Истина — это труба боли, друзья мои. Боль подзорная, но остерегайтесь смотреть не с того конца.
Боль от истины, друзья мои, — в любой существующей форме».
8. Фактотум Отличий
Булыжник, на время завязший в застойном море из зародышевой плазмы, постоянно думал о хроматизмах. Вокруг его размышлений накрутилось какое-то существо в виде скальпа. И спросило:
— О Булыжник, что значит спрашивать?
— Это значит делать, — изрек Булыжник, добавив: — За сей ошеломляющий ответ назначаю тебя Фактотумом Отличий.
Хор митохондрий: «Как же так? Ведь спрашивал скальп, а отвечал Булыжник, и вот теперь Булыжник заявляет, что отвечал скальп! Что же это такое?»
— Вот именно, — изрек Булыжник. И рассмеялся…
9. Сверху вниз
Булыжник мыслил себя сверху вниз. И чтобы проникнуть в его полную апперцепцию, сначала нам следует переосмыслить наше эмпирическое понимание верха и низа.
Для каждого человека, субъективно, низ — это направление силы тяжести, то есть к центру земли, а верх — противоположное направление. Откажемся от этой индивидуальной субъективной установки. «Низ» оказывается центром земли, а «верх» — бесконечно удаленной поверхностью бесконечной сферы, центром которой является центр земли. Такое понятие верха и низа — уже чуть более объективно. И если бы Булыжник статически посчитал себя существом конечным и вечным, другого все равно бы не нашлось: и действительно, в каждый миг низ Булыжника пребывал гравитационным центром гранитного тетраэдра, а верх Булыжника — всей поверхностью капусты, обволакивающей своей округлостью сухую жесткость камня.
Но Булыжник, как боги древних, Звезды, испытывал силу притяжения от вращательного спирального движения. Статические Время и Пространство нашего абстрагирования под воздействием Моментов сознания совокуплялись по законам трех и еще одного измерения, дабы породить Момент Живой Материи, как предсказывалось в работах Эйнштейна. Каждая Точка-Мгновение Пространства-Времени оказывалась возможностью для какого-нибудь центра реальности. И что же в этом вечном прелюбодействе происходило со старыми призрачными «верхом» и «низом»? Из милосердия к человеческому разуму, над которым он витал, Булыжник принялся об этом вещать more palaphysico биологическим конъюнкциям поверхностных напряжений нашей планеты, а затем и другим, видимым и невидимым.
10. Новая речь Булыжника
«О общественные двуногие, неспособные измерить число π!» — начал он с одного из самых любимых определений homo sapiens (Линней).
Грубый ум судит о верхе и низе внутри черепной коробки, Ньютонов ум — на планете, что его носит, а патафизический ум — в каждый миг реальности.
Сфера, — о которой говорит Ксенофан Элейский и повторяет Паскаль, — чей центр повсюду, а окружность нигде, если только, добавлю я, все как раз не наоборот, подумайте о ней вновь, но не под влиянием неподвижной элейской иллюзии, нет, подумайте о ней в ее вечном движении и, особенно, через противоречивое дополнение окружности, которая повсюду, и центра, который нигде.
Сфера-монада материи-мысли, о Безоконный! Низ — это то, что ты есть, о Одинокий, а верх — то, чем ты хочешь быть. Но, Всеобщий, ты — то, чем ты хочешь быть, а то, что ты есть, — на самом деле — это не ты. Верх, о Одинокий Всеобщий, — то, что ты есть, а низ — то, чем ты себя полагаешь. Сверху вниз бесконечный пробег на месте и все в один миг!
Когда Свет увидит глаз
Когда Звук услышит ухо
Когда Мысль тебя осмыслит
Когда Любовь тебя встретит и обретет
Тогда не будет ни верха, ни низа и задрожит неподвижная сфера.
11. О варенье: стоит лишь дать его свиньям
От голоса Булыжника по предельной равнине шла морщинистая рябь, а в сумрачной ложбине, в крипте своей базилики с византийскими маковками, завитыми штопором от дуновения Духа, дрожал Великий Экуменический Консилиум Трусожуев. Когда громовой циклон Булыжника заглох в складках формулы Лоренца, умиротворенные Трусожуи принялись утирать лбы бесстыдно приподнятыми сутанами, ибо кисловатая роса пота попеременно выделялась из пор кожи и всасывалась обратно по правилам игры обратимой реакции энергетических зерен в замкнутой системе нулевой энтропии.
Большой колокол Святой Дудулии спустили вниз, и на его медных стенках спешно вызванному сбиру поручили выгравировать слова Булыжника, предварительно переведенные на теологическую галиматью для дальнейшего отупения народа на тысячу поколений вперед.
12. Параграф, в котором патаграф обретает свои права
Теология претендует вечно ходить по верхним булыжникам мостовой, то есть сохранять свой высокий статус, фальсифицируя слово. Так пусть сегодня бежит в кусты, когда патаграф поймает живое слово!
В тех редких случаях, когда Булыжник высказывается, мы будем отслеживать его перевороты. И наводить все самые точные патаграфические приборы — преимущественно те, которые создадутся из нашей собственной живой материи, — на Высшую Мостовую, то есть в нулевом направлении немедленной тотальной точки.
В сердце ночи блестит анти-свет
море сильное всякой волной
всякой жизнью море могучее
тень светится ночь поглощает страх
у кладезя истины нет исхода
море светится никаким светом
под ночью над ночью о клинг
клинг декли дегонг и гремит
и вопит о слово
вот мы всецелый
вписано в сердце бесстрашном плоти ночной
и в венах и в нервах
всех животных наших сестер матерей
в лесах наших мыслей
вписано но живым огнем
вечным мгновенным
огнем ты себя изрекаешь
огнем ты меня изрекаешь
все уже изречено но
изрекается вечно
говори!
Вполне возможно, что на вышеозначенном апофеозе «Т<рактат> П<атаграмм>» заканчивается. Это посмертное трагикомическое по смыслу произведение, ерничающее надо всем, от нечистот до чистот, будет опубликовано в Прелиминарном Издательстве; книга будет издана тиражом в — 3π R3 экземпляров (R означает чисто интенсивную и вариативную величину луча кривизны человеческой мысли). Кроме того, симпатическими чернилами на катаплазме будет изготовлен один оригинальный экземпляр для общества «Друзей маленькой библиотечной гнили». Остальное, к радости всяких проглотов и нас самих, будет по буквам вырезаться из вермишели кусачками для ногтей и подаваться в супе детям наших внуков, чтобы это все-таки чему-то послужило.