17 апреля 2005 года министр путей сообщения издал приказ, со скрипом, но прошедший Минюст, о разрешении проезда граждан на третьей, багажной полке плацкартных вагонов. Либеральная общественность пыталась возмутиться, как и всему в тот год, но против факта не попрешь: ну нет у народа денег на полноценный плацкарт, ну не по шпалам же. Жесткая же полка, вплотную под потолком, без белья, без поручней, без всего, стоила копейки…
– Вот вы сами – смогли бы туда забраться? – спросили министра, типового номенклатурного кабанчика, журналисты, со всеми язвительные в тот год. Но и кабанчик без комплексов. Сам рассмеялся.
– Нет. Да мне и не надо! А вот молодежь у нас без денег сидит. Ни съездить никуда… Вот для них-то лишний раз подпрыгнуть-подтянуться
– разве проблема?..
За три дня до отъезда Элина в первый раз поцеловалась, ее розовое девичество растревожено, растворожено и прекрасно. Поезд? – а что поезд, не беда, она переживет. Просто Эль не любила поезда. Духота, прах ветхого белья, вынужденное потноватое общение. Прошлым летом ездила на море, с родителями (теперь вы видите, как все запущено).
Это было мучительно. Особенно противно – голые ноги с верхних полок повсюду, свешанные в проход. Некрасивые, немолодые, заскорузлые.
Ходить осторожно, не то впечатаешься лицом в чью-нибудь ступню, фу, как гадко. Зато ехали с моря – вот чудо соленой воды! – ноги у всех переменились, красивые, чистые, юные…
Сейчас не море и даже не очень-то уже и лето. Но они едут! Эль трясет от счастья, с нотой “вдруг сорвется, вдруг сорвется”.
Родителям, милым, трогательным в своей бестолковости, соврала что на язык пришлось. Что-то про подружку и Самару. Что за подружка? Ну как же, папа, ну тогда, на море, познакомились!
Он – Мартин, по паспорту Марат, но это совсем неинтересно. Когда парень не носится со своим хаером как с писаной торбой, а позволяет себе небрежно так закинуть волосы за плечи, это особенно… шикарно.
Фактурное лицо, глаза широко поставлены. С Эль такое было впервые.
Но боже, как ее плющило.
Он был ролевиком, часа два “втирал” ей про движение, про состояние души, что это не просто “деревяшками махать”, а она да, она все была готова принять и полюбить. Согласна ли она поехать с ним на тусовку ролевиков в далекое местечко Вельск? Да не вопрос. Да только бы взаправду. Да она на все. Да. Только стоп, голову не теряем. Ты еще не его девушка. Кроме того, он фрилавщик, сам же сказал.
– Ты когда-нибудь ездила третьей полкой? – спросил.
– Нет. А как это?
– Да сейчас же разрешили. Вообще дешево. Мы уже два раза ездили…
Там главное – научиться держаться. Несложно. Я тебе покажу. Вот смотри…
– Ай!..
Ну что же, – научусь, – и бледная улыбка самой себе. Я сделаю все.
Мама надавала в дорогу “до Самары” неприлично столько еды, что, едва свернув от родительских окон, Элина, доброта, многое выложила у помойки кошечкам и собачкам. Было стыдно, что ее так опекают.
Потом-то жалела, конечно. Мартин и Леха, его друг и верный оруженосец, взяли с собой немногим больше банки сахару.
– Скорее, скорее, опоздаем! – переживала Эль, на ужасном уфимском вокзале – приземистая “стеклотара” брежневской поры – грязно. Они бежали, сталкиваясь с отхлынувшим от электрички бежевато-бомжеватым потоком, и боялись уже; но нет, поезд смирненько стоял на месте.
Леха, смазливый – с гладким черепом, неизменный детский чепчик он в карман убрал, – успел и покурить на перроне, полсигареты, но с каким светским видом.
– Вот. Леш, ну ты идешь, – Мартин протянул билеты проводнице.
Потом выяснится, что и звали ее хрестоматийно, Верка. Быть грудастой да разбитной приходилось по статусу, и даже украинский акцент, от которого назавтра не мог отплеваться весь вагон, в ней ощущался.
– О! Явились не запылились! Бабоньки, да шо ж такое! Опять дармоедов третьей полкой везу! Ну есть справедливость на свете?!
– Будь готова к хамству обслуживающего персонала. Мартин не предупреждал? – Леха, очень аристократично, Эльке, будто бы речь совсем не о них, и можно еще разок шикарно затянуться.
– Вам все-таки придется нас впустить.
– От шо делают, хады!
Эль сгорала от стыда, когда грудастая, с диском, из которого вырастали крылья, вела их, кроя на чем свет, по вагону, по сбитой паласной дорожке, как арестантов, и все с любопытством глазели.
Дошли до какой-то из секций.
– Граждане пассажиры, па-здра-вля-ю! Эта шобла поедет с вами.
Сымайте сверху матрасы, багаж! Откуда ж я знаю, куда? Руководство-то наше головой не думало…
Эль умирала. И только один пассажир, пока тетки бухтели, молодой мужик в “адидасе” с трогательной опечаткой в названии, как и у всех вьетнамских подделок, без всяких разговоров, сразу стащил вниз сумку.
– Запрыгивать умеешь? Ну ты даешь. Мартин, ты своей даме совсем ничего не объяснил?..
“Своей!!!”
Тем временем ребята проделали пару ловких показательных “заскоков”, несколько, правда, рисуясь, – даже тетки притихли, а потом и Эль рискнула. Ме-едленно-ме-едленно. Не смотри вниз. Не виси, как лапша.
Тебе погибнуть в воздухе.
Когда же улеглась-таки на жесткую, пыльную полку, без постели – без ничего, под самым потолком и длинной желтоватой лампой… Спуститься нельзя. Эль поняла это, решившись глянуть далеко вниз, на столик.
Руки в панике заскребли, хоть как-то держаться, но гладкие стены-потолок, и… Здесь невозможно. Высота – невозможная. Страх падения до тошноты…
Куда она поехала. Зачем. Мамочка. Эль беззвучно рыдала, некрасиво раскрыв рот.
А по вагону – звучное, Веркино:
– Ах вам еще и кипяток? Ну уж нет! Никакой кипяток вам не положен – ироды!
Все знали, что Костик из девятого “г” в нее влюблен, и ждали объяснения. И сама Эль ловила на себе его короткий, слишком короткий для обычного, взгляд, и сама уже ждала. Наконец он деревянно произнес:
– Пошли сегодня. Погуляем.
И сердце сладко зашлось в истоме!
Эль забежала домой, чтобы сбросить сумку, кожу серенькой школьницы, ну и поесть, конечно, а также самую чуть, небрежно так, поколдовать над собой. Юбка – эта. Заметалась над полкой с косметикой сестры.
Ох, неужели все так и будет, как девчонки рассказывают? – в самом этом выражении, “он съест твою помаду”, было что-то… от чего сердце хотело выскочить. Губки порозовели. Нет, не то. Может, лучше тогда красный цвет взять?..
Стояло бабье лето, и красиво, взросло вечерело. Костик болтал, размахивал руками. Дошли до жилого дома в двенадцать этажей.
Предлагает зайти. “Что-то покажу”. Элина в ауте. Но зачем-то пошла.
Смертельно долго ехали в лифте, тупо уставившись в плевок.
– Вот!
На крайнем этаже в потолок был не заперт люк, к нему вела шаткая лесенка.
– Я сам это место нашел. Тут офигительный вид на город – тебе понравится! Полезли!..
Эль послушно лезла и всем телом ощущала хлипкость конструкции. Все в ней сжималось. Как ухнет в пролет. Судорожно, люк…
…Крыша являла собой рубероидное, в простынях-заплатах, пространство, с шахтами лифтов, про которые все дети нашей страны, о, полет фантазии, думают, что это и есть домик Карлсона. По
Карлсону на подъезд. Летом крыша под сильным солнцем, и, наверное, рубероид жидким стоит.
За край… лучше больше не смотреть. В Эль все рухнуло и разбилось.
Тут еще и ветер, и она сразу села, вцепилась ногтями в чернь рубероидную, и страх падения. Высота – заслонили в ней все мысли и чувства…
– Посмотри, как красиво!!!
Костик радовался, бесновался, только что не прыгал, телячий восторг.
Апоплексического вида своей спутницы он просто не заметил.
– Подойдем ближе… Элина, я хочу тебе одну вещь сказать… важную…
И он говорил эту вещь, наверное – проникновенно, прижимая к себе ее кисть и заглядывая в глаза. Но Эль ничего не слышала. В ее горле стояла Высота, так, что не дышалось. Удивительное дело, в таком долгом слове – Высота – как с телебашни, голося, летишь – и в коротком, как выстрел, Смерть, в них букв – одинаково.
Костик не замечал, он ублюдочно не видел ничего. Это место, запретное, только-его-собственное, этот вид, горизонт, желтый сентябрьский закат – там, внизу, с трудом и импотентской дрожью еле-еле прошивающий окна, а здесь, наверху, такой свободный… – и
Костик задыхался от восторга. Он скакал, подбегал к краю бездны, зачарованный волей и смелостью. Сме(лоср)ть. Эль же тихо оседала, сползала по домику шахты лифта, пытаясь вытошнить, выкашлять из горла эту вставшую там так, что сердцу места не хватало, страшную, убойную Высоту.
Эль боялась спать. Здесь, мимо незнакомого поселка – на безымянной высоте, особо как-то качало; далеко внизу, по столику, и обратно, по верху, пробегали огни полустанков, и снова ничего. Как затекло тело на жестком и холодном, как напряглась шея – нужно бы поправить сумку, и.о. подушки, но страшно шевелиться. Одной рукой – судорожно
– за закорючку какую-то, за плафон. Она уже не плакала, нет, но глаза мокли, как рана, так и не переставали. Господи. Зачем она?
Будь ты проклят, неведомый Вельск.
Иногда со страхом ловила себя на том, что подремала, и тогда еще крепче – за закорючку потным кулаком; какой-то бред, перебиваемый огнями – как автоматные очереди, со звяком переездов.
Человек, из-за которого она во все это пустилась, темно и мерно вздымался на соседней полке, он-то точно спит, ему-то всяко не страшно. “Где ты его откопала?” – сказала сестра, встретив их на улице.
Где, где. Какая разница. Как ни банально, с Маратом-Мартином Эль познакомилась на концерте, с той только поправкой, что она-то знакомилась так впервые. Эль вообще была розовой-домашней. Отпустили на концерт ее только потому, что огромноплощадное шоу превращено было в Уфе в событие вселенского масштаба. После долгого перерыва
Zемфира выступала на малой родине.
Элина не то чтобы следила за Z, но… Излишне-сестра всей молодежи страны когда-то, Z с годами, с пластинками все дальше уходила от публики в какие-то свои, заоблачные дали, и ей было плевать, пойдет ли кто-нибудь за ней. Видно даже по тому, как она пьет воду на концерте, как запрокидывает баллон. Но все же шли и шли и за этим
“плевать”.
– Поднять тебя? – повернулся вдруг длинноволосый парень, немного сально-русый, с чем-то конским и очень мужским в лице.
Наверное, пиво ей в голову стукнуло, не надо было так лихо бутылку, но… да!
Сидя на плечах, чужих и развитых, она плыла и плавилась, от высоты и… шаткости? – гибкости! всей конструкции, от пива, струи ветра в лицо, оттого, как волшебно полоскались в воздухе электрогитары…
Эль вертелась на полке в бреду, дурела от страха, и полусна, и возбуждения, и ее прошивали цепи огней, мгновенные и вороватые, расстреливали ее; и в голову врывалось, как локомотив, зычное Веркино:
– Сы-ызрань! Белье брать будем!.. Чай брать будем!..
Это было давно, очень давно, когда Марат открыл дверь, а на пороге стояли приятели.
– Ну что? На елку идем?
Обдолбались уже.
– Ты забыл, что ли?.. Сегодня же суббота! Ну?
Ах да. Мудаки, блин. Нашли себе развлечение – как третьеклассники…
По субботам в “Буревестнике” в воде живого места не было, занимались какие-то секции, команды… – в том числе и девичьи, а напротив женской раздевалки росла душевная такая, разлапистая ель. Детство в одном месте заиграло – эти лбы и лезли, как будто баб голых никогда не видели. Посидят на ветках, полюбуются. “Повтыкают”, как это звучно именуют. Ну чисто эстетическое удовольствие. А потом в парк – пиво пить. Ритуал такой субботний. Марат над ними все смеялся, и вот гляди ж ты, дал спьяну себя уговорить.
– Не-е, ты переоденься! Елка, знаешь, как смолой пачкается. Вон, смотри, мы по субботам специально… как бомжи какие-то…
Одобрительный гогот.
Дорогой выпили портвейна – так, для вкуса, для настроения.
Особо, по-осеннему темнело, и город лихорадило светом фар в сумерках, лихорадило и птиц над парком, где лениво потягивали из бутылки, ожидая, когда же стемнеет совсем.
Бассейн “Буревестник” – это желтый, запотевший свет, пар из окон и, главное, непередаваемый, сиплый запах хлора, так, что носоглотки посводило.
Еще бы вспомнить, как лазить по этим деревьям. Вот балбесы.
Поднимались по двое. Остальные неспешно потягивали (уже было пиво) под елочкой. Душевно…
Первым полез Севка, Марат за ним. Господи, ну дурдом. Ствол неприятный, липкий, того гляди зацепишь бронтозавра какого-нибудь.
Долго размещались на нужной развилке…
Ну девки. Ну голые. Смазанно – грудки. Тоска-то, господи… А
Севка-то таращится как честно, добросовестно, а смешно даже…
– Шухер! Эй! Марат!..
И прежде чем сидящие на елке что-то вообще поняли, их товарищи внизу похватали бутылки в мазнувшем свете фар и врассыпную. Ментовский
“бобик”! Встал неподалеку, всю душу вынув скрипом тормозов.
Помолчали.
– Доигрались. Блин.
– Сиди тихо! Авось, и не заметят… Может, не за нами…
И они замерли, вглядываясь в светлую, как ладонь, крышу “уазика”, напряженно. Он тоже не подавал признаков жизни. Чего приехал? Чего выжидает, двигатель, однако же, не заглушив?
Тс-с. Не хрустнуть веточкой. Дышать ро-овно.
А тут еще как тревожно – налетел ветер, злоосенний, стал шуметь в ветвях, качать – с земли и незаметно – старую елку. Только что не прижавшись щекой к гадкому, бронтозавровому стволу, Марат физически чувствовал весь скрип, все напряжение дерева. Как неуютно, господи, ведь на земле-то, оказывается, – земля помогает, а здесь, в метрах и метрах, на высоте, от ожидания сойти можно было с ума.
В черном небе угадывались пропасти птиц, они в те дни беспокойно кружили над городом, целыми одеялами, сложно волновались в воздухе, как из ведра поливали почему-то именно парки. Тоскливый их крик, и ветер, безмолвие “уазиковое”, внезапный страх, и Высота, Высота,
Высота…
Та особая вагонная скука, от которой и умрешь. Симптомы: истерзанный кроссворд с жирными следами. Резиновое время. Серенькое жэ-дэ утро за окнами. Чай, которым дубишь и дубишь желудок.
Мартин и Леха просыпались, зевали – сладко и бесстыже. Эль, с тяжелыми глазами, без смысла таращилась в пустоту, в окно напротив, где пролетали столбы, с той примерно апатией, с какой муха – на первый снег.
– Кофе в постель не хотите? Э! Романтики! С ба-альшой дороги! -
Верка, с плоским веником у неплоской груди, занялась бедненькой паласовой дорожкой и, видимо, настроилась шутить.
Ей в поддержку, вяло и нестройно, забухтели несколько теток со следами замученного в дезинфекциях белья на лицах – утро только начиналось. Пассажиры все еще не простили наглецам спущенных сумок, их – гадов – копеечных билетов, их – гадов – молодости.
– Вот ладно сами – здоровые детины, а девчонку-то чего потащили? – это парень в “адидасе” громко заговорил. – Она же не обезьяна, под потолком скакать! Чего я, не видел, как она всю ночь там вертелась?
– (Эль мучительно вспыхнула.) – Сами-то спали, небось… Девушка, спускайся! Я серьезно. Давай, давай, поспишь тут у меня по-человечески… Днем я все равно валяться не любитель… Давай.
Во-от так.
Тетки, поначалу кивавшие и дакавшие, увидев такой альтруизм – мигом остыли и потеряли всякий интерес.
Адидас подсадил Эльку, зардевшуюся отчаянно, – ну вот. Жалеют.
Подачки какие-то. Поzор. Зачем она поехала. Зачем связалась. Что нашла.
Леха и Мартин наблюдали с насмешливым любопытством:
– А может, тогда и нас… Верка к себе в купе положит?
Поржали, вместе с Веркой, поднявшейся на цыпочки и веником треснувшей Мартина по самому пробору (сводившему Эльку с ума). Так, запросто. И его не передернуло. Иначе у них и нельзя. Брезгуешь еду поднять с асфальта – ну и подыхай от голода.
Говорили, что однажды, в Москве без копейки, Мартину со товарищи пришлось убить собаку и съе… Эль уже не думала, она “поплыла” мгновенно, едва коснувшись нормальной подушки, едва растянувшись на
– такой родной, такой приземленной – нижней полке…
А поезд шел и шел через сознание, взбалтывая тишину. Какой-то долей мозга, еще – по недосмотру – не спавшей, Эль все пыталась понять, был ли это только шум колес или кто-то правда говорил вполголоса,
“Адидас” ли, Мартин, – и что они говорили… Школа, кабинет литературы, мел. Серенькую отличницу Элину навсегда потряс чеховский рассказ про санки, там катались с горы на санках, и барышне то ли ветер шептал про любовь, то ли он, сидевший за спиной… Так она и не узнала… Но это было самое счастли…
Снег не похож на настоящий. Бел и скрипуч, нетаем, как пенопласт.
Гора на окраине. Господи, когда ее туда водили, в негнущихся валенках… У-ух! Как живот сжимается. Какая Высота, сверкающая,
Высота, которая есть Счастье… И когда несутся с Высоты, с вставшим от восторга дыханием, он – губы! – шепчет ей: “Люблю”… Санки внизу. Восторг оседает со снегом. Он – это Адидас. Но какие его глаза. На Эль никогда не смотрели с такой любовью. Казалось, этот снег, киношный, не будет таять, даже если ловить его ртом.
…Она проснулась, когда солнце вовсю уже тиранило вагон, по всем признакам несколько часов она была в полной, горячечной отключке.
Рядом сидел Адидас, болтал ржавый пакетик чая в кружке, повернул голову и посмотрел так.
– Ну! – засмеялся. – Доброе утро, что ли!
Эль не могла говорить.
– Яблоко хочешь?
Кивок.
Яблоко.
– Дай откусить! – смеется и тянет обратно…
Мартин и Леха спустились с небес, сидели тут же, в проходе на паласике, резались в потрепанного дурака. И очень внимательно посмотрели на этот хохоток.
– …И охрана супермаркета вызвала милицию, ты представляешь? И ведь приехали. Меня хотели увезти! Что бы было! Мама с папой с ума бы сошли. Они меня в Сам… мару-то отпускать не хотели. Но слава Богу
– со штрихкодами все-таки разобрались…
Мартин снисходительно посмеялся, хоть и рассказано не ему.
Очаровательно. Детский сад.
А Эль было все равно! – она не видела и не слышала никого кроме… С
Адидасом болтали уже почти весь день, весело, непринужденно, про жизнь свою, приколы всякие рассказывали, поочередно. Адидас партизанскими тропами – подметенной дорожкой – сбегал к кипятку заварить две лапши, партизанскими, потому что накануне Верка гаркнула в пространство: “Титан нагреться не успевает, вы уже все выдаиваете!” – и попыталась навесить замок. Но ничего. Зато ели весело, как ворованное. Как он на нее смотрел.
– Я покурить. Пойдешь со мной?
И Элька отправилась за Адидасом, в сизо-сквозяще-громыхающий тамбур.
Затягивался он красиво; усмехнулся, кинул байку в топку разговора.
– А нас однажды менты с дерева снимали! Не веришь? Идиотски получилось, конечно… Да давно было. Уговорили меня эти придурки залезть на елку, в раздевалку женскую посмотреть. Да не всерьез, так, прикол был такой. Залезли мы, значит, с Севкой… Друг у меня… был. Утонул. Потом. – (Две затяжки.) – Так вот. И тут слышу, снизу кричат: “Марат, шухер!..”.
Эль в трансе.
– Марат? Ты что, тоже – Марат?!
– Что значит “тоже”?..
Бывает же такое в жизни! Хотя чего здесь странного. У нас в Уфе каждый третий – не Марат, так Ринат какой-нибудь.
Странно другое. Надо же – душу весь день изливаем друг другу, а имя-то и не спросила. Ой!
– А я Элина. Между прочим.
Засмеялся.
– Ну вот мы и знакомы – да?
Привлек к себе и…
Поцеловал.
Какое-нибудь из предсердий всяко этого не выдержало, оборвалось, ухнуло в живот, – она же чувствует!
Они занимались этим долго, бесконечно долго, и такой это был жар, такое совершенство, что… Целовались и целовались. Кто-то прошел через вагоны, грохнул железными дверьми, обдал грохотом поезда. Им дела не было! Взлеты и падения, взлеты и падения, полные сказочного сердцестояния… Высота, прекрасная и такая… А какие слова волшебные – солнечное сплетение!
– О, – только и сказал Мартин, когда голубки вернулись, и вставил наушник на место – они с Лехой делили плеер, это был ритуал, батарейки же экономили. Эль не сразу поняла “О”, а только заглянув потом в зеркальце, – Адидас ойкнул и подсказал… Маленький синячок такой, засос на верхней губе, справа. Она смеялась над собой безудержно, смотрелась и снова валилась в приступе хохота. В этом на лице – для приличной девушки верх непристойности – что-то такое… вольное, счастливое… чего еще не было.
– Спать сегодня ложись у меня.
Закат размазывался по вагону.
– Нет, ну если хочешь, сам я могу лечь на эту твою третью полку, – добавил Адидас, видя ошарашенную Эль. – Но тебя туда я точно не пущу!
Минутное раздумье, – не знала, что ответить. Нашлась, в итоге:
– А посмотрим. Еще ведь не ложимся. Еще вон станция какая-то…
И поезд действительно подъезжал. Тетки забегали, нашаривали тапочки и под подушкой сумки; Верка крикнула откуда-то от кипятка:
– Стоим только семь минут!.. Опаздываем!.. Семь минут!..
– Хочешь чего-нибудь? Рыбку с пивом? Кукурузки вареной, а?
Эль замотала головой.
– Ну я тебе еще яблок куплю, – и Адидас взялся за сигареты…
На перроне, отмахиваясь от безумных бабулек с лотками и сумками, он взял пакет яблок, семеринка, хорошие, сама растила, немного ржавой рыбки и мокрого, скользкого пива из ведра с холодной водой. Заходило солнце, так здесь было прогрето и уютно, хотелось блаженно поежиться и…
– Пошли-ка, – Леха с Мартином взяли его с обеих сторон.
– В чем дело? Э!
– Пошли-пошли, надо поговорить.
– Да в чем…
Ребята деловито отвели Адидаса на дальний конец платформы, где не шныряли взбесившиеся торговки, а пассажиры, важность изображавшие, так далеко опасались ходить. Перильца, а внизу – высота три-четыре метра – кустарник, зелень с черным бубликом покрышки, и что-то мило и патриархально журчало.
– Поставь пакет.
Адидас и дернуться не успел, как Мартин сжал ему руки, а Леха мгновенно вытащил из карманов все самое главное – паспорт, чуть пузатый от перегнутых денег. Радио бубнило что-то про отправление…
– Да вы что!.. Я же…
– Раз-два-взяли!
Подняв Адидаса под мышки, они перевалили его за перила… Шлеп и стон. Ничего, невысоко. Максимум сломал что-нибудь. Он обалдело подымался…
– Быстрей! Да пакет-то, пакет!..
Сильно работая ногами, скалясь от напряжения, они бежали к поезду, набиравшему ход.
– О господи! Горе мое!!! Ну давайте, давайте… Господи…
Верка помогла им забраться.
Когда все лязгнуло и дернулось, Эль в ужасе заметалась меж полок, хотела бежать к стоп-крану, как же, никого нет, но боже, что же делать… уф-ф, вон, возникли в коридоре. Она не сразу поняла, что парни вернулись вдвоем.
Мартин ответил на ее взгляд: подошел к полке Адидаса, опрокинул пакет, и яблоки рассыпались, попрятались в сером железнодорожном белье.
Поезд шел, и ночь за ним была непролазная, с редкими, псевдолунного света, огнями вдали. Ночной заоконный пейзаж почему-то один всегда – черные поля, за ними, разноудаленные, черные же стены леса. Эль вспомнила, как прошлым летом ехала с родителями. Было свежо, последождливо, ей разрешили высунуться в окно. Печальные, темные поля, бесконечные. Но удивили странные помосты, в эти поля уходившие. Эль сначала поняла, что это и есть волнорезы, а уж потом заключила, что поля не поля, и так прозаично, на основе одной сухой логики, и состоялось ее знакомство с Морем.
Да, только поняв, что есть что, она разглядела и белую пену, бушевавшую почти под ногами состава (было неспокойно). Потом, уже в
Сочах, она придумала такое, что вечная белая кромка морской воды, даже когда штиль, это, как ноготь – тонкая кромка человеческого пальца… А иногда море выпускало когти.
Но теперь не море.
По вагонным меркам было уже поздно, народ вяло перечитывал газеты, морально готовый к тому, что вот-вот и.о. Господа Бога проводница
Верка объявит ночь и выключит рубильник. Впрочем, половине секций было решительно все равно, при каком свете тихо и осмысленно бухать.
Выпивали и Мартин с Лехой, не будем забывать, что среди боевых трофеев было и пиво. Все в лучших традициях. Победителю достается койка, жратва и женщина. Так они и сидели на нижней Адидасовой полке, негромко трепались о своем мужском, закусывали обнаруженной лапшой быстрого приготовления, от которой жир на ложках стыл ультражелтый.
– Спускайся! – крикнули Эль.
– Спущусь…
Расклад ей уже объяснили. Мучения на третьих полках кончились.
Мартин ляжет с ней на место Адидаса. Разговорчики! А с Лехой вообще умора вышла. Слово за слово, и пожалела его Верка. К себе в купе спать положит. Уже и рюкзак его перетащила, сама (чтоб не убежал).
Ну что же. Мартин ржет и по плечу хлопает. “Брезгуешь еду поднять с асфальта – ну и подыхай…”
Но пока еще Верка не сыграла отбой, Эль полежит здесь. На старом месте. Последние минуты. Как странно, не было больше страха падения, и с Высотой она – как будто? – подружилась. Лампа дневного света над самым ее лицом, даже сдержанное “э-э-э” напряжения слышно сквозь колесный перестук, и если глаза закрыть, то красно, не темно вовсе.
“Ну вот. И солярий почти бесплатно”. Едва улыбка – даже без губ.
До Эль долетало, о чем говорили парни – типовой мужской треп, с нотой самодовольства, с “воспоминаниями о Царском Селе”. И даже в детство залезли.
– А помнишь, как мы по телефону прикалывались, помнишь? “Алло, это морг?” – “Да”. – “Позовите Васю с третьей полки!”
Ржут, а Эль как током дернуло. Да. Она увидела себя. Жесткая, холодная и именно третья полка. Пластом вытянулась. Отпущены все мышцы. Лампа вплотную, с гудением, со светом таким, что губы сиреневы. А над верхней губой, справа, темное пятно, совсем как…
Поезд летел сквозь поля, мимо лесов и кустов, служа и источником света – обжигая мир отблеском окон вагонных и снова бросая его одного в темноте.