Копия с журнала А. И. Т. 1802 года
17 февраля / 1-ое марта[1]
Наконец мы и в Вене, любезный друг мой! Не больше получаса, как я возвратился от нашего Посланника Графа Р.[2] Долго дожидались мы его в передней; взоры мои везде встречали пышность и богатство. Сначала признаюсь, обыкновенная застенчивость моя, от которой я никак не могу отвыкнуть, овладела мною. Делать было нечего; и я стал философствовать, хотя и поневоле, потому, что не это первое должно бы прийти в голову человеку, который одиннадцать суток кряду скакал день и ночь. Я сравнивал в мыслях моего Графа с каким-нибудь славным писателем, к которому я пришел знакомиться; и блестящие покои его с тихим кабинетом последнего. У одного все было чужое и он всего мог в одну минуту лишиться, другой всему придавал цену собою; никакая земная власть не могла лишить последнего того, что заставляло лишь уважать его; первый ничем от себя собственно не зависел; последний старался бы узнать во мне человека, не уважая предрассудков светского общежития; первый, может быть, оскорбил бы… но продолжай если хочешь сам это сравнение; а я между тем прощусь с тобой до завтрашнего дня; завтра, может быть, опишу тебе здешний редут, и себя самого в редуте.
18 февраля / 2 марта
Утро
Поверишь ли ты, мой друг, что я с самой завидной стороны представляю себе теперь твой образ жизни? Эта независимость эта свобода располагать собою и своим временем; тихой, уединенной угол твой – мой друг! не желай перемены судьбы твоей, или желай только для того, чтобы почувствовать еще живее всю ее цену.
Больше часа как я сижу здесь один, в большой, холодной комнате, и сбираюсь идти к послу. Я занимался бы самыми неприятными, печальными мыслями, если бы не пришла мне вдруг мысль о прошедшей жизни моей, мысль о том, что я возвращусь когда-нибудь и в Москву, и что все любезнейшие для меня предметы снова оживут в глазах моих, так как они ожили теперь в моем сердце. Почти во всю дорогу это меня занимало. Москва! Москва! Когда я говорю об этом с тобою и не могу почти удержать слез моих, то утешаюсь во всем, и благодарю судьбу даже и за разлуку с вами. Я бы никогда не был так привязан к друзьям моим, если бы с ними не расставался; и будучи всегда в Москве, я бы никогда может быть столько не любил ее, и никогда бы не чувствовал того, что теперь чувствую.
Но что же всего больше меня смущает? То, что я несвободен. Вместо того, чтобы идти, одевши кое-как бродить и рассматривать город, я должен, как говорится, во всей форме, идти по должности к Графу, и вероятно, представлять там довольно смешную фигуру. Одним словом: начало моего пребывания здесь очень невесело; почему знать? может быть это хороший знак для будущего; а между тем:
И в самых горестях нас может утешать
Воспоминание минувших дней блаженных![3]
20 февраля / 4 марта
Сей час только, мой любезнейший друг, пришел я из театра. Представляли Эмилию Галотти[4], и я провел несколько очень, очень приятных часов. Одардо играет здесь Брокман[5], и я был очень доволен его игрою. Он произносил и играл сильнее нашего Померанцева[6]; но Померанцев в многих местах играет выразительнее (gedämpfter) напр(имер) он гораздо лучше, гораздо ужаснее произносит слова: и когда он прострет к ней сладострастныя свои объятия, то да услышит он посмеяние ада, и пробудится[7]! и вообще в голосе и физиогномии его больше изменений; но в конце пьесы Брокман играет, кажется, гораздо его сильнее. Все актеры, кроме Эмилии, соответствовали игре его, и составляли превосходное целое. Между прочими мать и графиня Орзина играли прекрасно. Последняя кажется понимала роль свою, и умела выразить ее превосходно.
Я еще не осмотрелся в Вене. Третьего дня провел я всю ночь в редуте[8] и видел всю венскую публику; всего забавнее для меня было видеть с какою важностию немцы и немки танцевали менуэт самый степенный. – Не можешь вообразить себе, как узки здесь улицы; две кареты с трудом могут разъехаться, а домы выше петербургских; чувствуешь даже какое-то стеснение в груди, особливо будучи в первый раз и желал бы в одну минуту очутиться за городом и вздохнуть свободнее на чистом поле.
Всего более радует меня теперь весна, которой однакож я не успел еще насладиться – так как бы мне хотелось. Вам еще долго ждать ее.
21 февраля / 5-е марта.
Я смотрел волшебную флейту[9]. Какие голоса, какие голоса мой друг! Не говорю уже о декорациях, которые кажется ничего не оставляют желать, ни о музыке, которая так славна во всей Европе. Новые картины беспрестанно поражают взор твой. Дикие степи, храмы, зеленые рощи, рай, ад, шумящие водопады и реки – все так быстро сменяется, все так очаровательно, так волшебно.
22 февраля / 6 марта.
И едва было не ускакал я из Вены! Вчера призвали нас обоих в канцелярию Графа, и сказали, что один из нас должен быть готов через два дня к отъезду. Нам самим оставили выбирать. Мы оба хотели бы еще пожить в Вене. Но товарищ мой имел причины остаться, которых не имел я; я имел свои причины уехать, которых не имел мой товарищ, и потому я решился[10]. Это было по утру; я был не весел; должен был идти к послу, ехать с визитами – все это было мне в тягость, все это еще больше утвердило меня в моем намерении, которого, впрочем, и переменить было уже нельзя, потому что о нем было сказано Графу.
Но после обеда, когда я, освободившись от всех скучных должностей этикета и службы, собрался в театр, и вышел на кре(по)стной вал, где пригрело меня весеннее солнце, когда я сидел в театре и с восторгом смотрел на обвороженную флейту – тогда-то почувствовал я живо, чего я лишусь, уехав так скоро из Вены. Все показалось мне вдвое, вчетверо привлекательнее; но раскаиваться было поздно. К счастию, сегодня мой отъезд отменили, и может быть еще пробуду здесь около месяца.
Сегодня опять был я в театре, и опять имел случай удивляться некоторым немецким актерам, и, конечно, из первых Брокману. Но и Ланге[11] – так кажется зовут его – играл превосходно. Отчаяние, отчаяние во всей силе и мрачности изображалось в его виде и голосе, в его положении, когда он узнает об измене любовницы, которой он жертвовал имением, спокойствием своего семейства, счастьем своей жизни, своей честью.
Когда ужасная мысль о самоубийстве поселяется в его сердце, когда он увещевает семилетнего младенца, сына сестры своей, быть всегда честным, добродетельным, и хранить истину. Он трогал меня до слез. Еще несколько актеров играли прекрасно и умели выразить все тонкие оттенки Ифландовой драматической музы (это уж слишком по-Карамзински). Играли его пьесу Der Dienstwille[12]. Я бы желал видеть в ней нашего Померанцева; но и сегодня заметил я, что Брокман играет сильнее: может быть во многих местах был бы он трогательнее. Не менее удивлялся я Ифланду, разнообразию его характеров, которые кажется во всех пьесах различны, и тонкости его наблюдательного духа. Коцебу в этом перед ним очень беден. Все его характеры, особенно невинные, резвые девушки, везде во всех пьесах одинаковы; везде страсть изображается у него в сильных чертах; и от того то может быть пиесы его везде так хорошо приняты, потому что красоты их может чувствовать и самый необразованный человек; между тем как Ифландова пьеса может быть не имела бы никакого успеха на нашем Московском театре. Но в этом случае многое зависит и от актеров, и по моему мнению легче кажется хорошо сыграть пьесу Коцебу, так как я описал ее, нежели пиесу Ифландову. Помнишь как часто мы об этом с тобой рассуждали, и ты был согласен со мною.
Но я все говорю тебе о театре. Право о сю пору говорить больше не о чем. Я бы должен описать тебе мой образ жизни; но я не имею еще никакого образа жизни. Поутру встаю, и не знаю, где проведу наступающий день; ложусь спать и не знаю, что буду делать завтра.
На валу здесь гулянье прекрасное. Вал этот совсем не похож на Московский; гораздо просторнее и уединеннее. Он окружает крепость; виды вокруг его самые привлекательные, но всего больше украшает его теперь наступающая весна.
Здесь очень много красавиц. На улице встречаешь их на каждом шагу. Вообще молодые люди имеют здесь свежий и румяный цвет лица, особливо приятно ходить по улицам в воскресенье поутру, потому что народ ходит толпами, и улицы при том очень тесны.
Давид верно говорил не о немцах, когда сказал: и вино веселит сердце человека[13]. Если б ты видел, как немцы пьют самое лучшее токайское вино! Он сидит перед своей бутылкой в глубоком молчании; и вливает в себя самый сладостный нектар гораздо угрюмее, нежели как Сократ выпивал чашу смерти. Какие чудные люди! Но кофе и пиво сгущают кровь их. В трактире со мной обедали четыре очень милые девушки, хозяйские дочери, из которых старшей верно было не больше 17 лет, и что же? им поставили пребольшой графин пива, которое они пили стаканами, почти так точно, как мы пьем воду.
23 февраля / 9 марта
Укладывают мои вещи – я сижу в задумчивости и думаю о том, что здесь без меня будет, особливо, признаюсь, о театре. Может быть скоро будут играть Бедность и благородство души[14]; я воображаю Брокмана, особливо в последней сцене, и чувствую, что мне очень больно расставаться с Веной. – Сегодня поутру в другой раз объявили мне скорый отъезд.
Я был у обедни, которую отправлял Самборский[15]. Небольшая комната – церковные утвари сделаны со вкусом; певчие поют тихо и приятно. После обедни заходил к Самборскому; и долго-долго смотрел на картину, представляющую нашу В. К. Александру Павловну – во гробе, особливо на мертвое лицо ее. Ainsi s’eteint tout се qui brille un moment sur la terre![16]
Обедал сегодня у Графа Варжемона[17], к которому имел письмо и посылку от Тимана[18]. Вчера поутру еще заходил смотреть церковь Св. Стефана, которая возбуждает благоговение по своей древней величественной архитектуре, и по ее пространству. Во всякое время дня находил я в ней молящихся в глубоком молчании, по большей части на коленях. – Я как будто в Магический фонарь посмотрел на Вену – передо мною мелькнули все ее здания, театры, кофейные дома, немцы с длинными трубками; мне показали расцветающую весну, зеленеющие поля – вдруг все исчезло, я в Петербурге, у нас зима, прости!