Торнау Ф. Ф

От Вены до Карлсбада (Путевые впечатления)

I.

Июль на дворе. Нестерпимая жара быстрым поворотом заменила холод, дождь и ветер, наводившие невыразимую тоску на всю живую тварь в продолжение весны и начала лета. Кутаясь во что потеплее, прячась под промокшие зонтики, придерживая шляпу свободной рукой, чтобы ветром не унесло, сновали по улицам пешеходы, сердитым взглядом опрашивая каждого встречного: когда же настанет тепло, когда же весну позволено будет назвать весной. Воробьи и ласточки на крышах громоздких хоромин, раздув перья, и потряхивая только мокрыми крылышками, для лучших дней берегли своё весёлое щебетанье. Извозчичьи лошади, на указной стоянке, поджав хвосты и понурив головы, с назад заложенными ушами, уныло следили за ручейками, струившимися по граниту скользкой мостовой. Извозчики, нахлобучив лоснящиеся каучуковые капюшоны, не приветствовали более проходящего. Да и куда же было ехать в такую погоду? По обыденной надобности венский житель средней руки, зачастую даже сын высокородной семьи, ради сбережения гульдена предпочитает, дождь ли, гроза ли, предаваться пешему хождению. Лишь новосозданный барон израилева племени в такой мере не роняет своего дворянского достоинства – гордо озираясь на скромных пешеходов с высоты ярко раскрашенного экипажа или «безвомерного», безжалостно пылит он им в глаза, или брызжет на них липкою грязью, дабы все они знали, что у него есть деньги, что он барон, что имеет пёстрый герб, и никогда не изменяет своему девизу: «sehr fein und immer nobel». Другое дело, когда ясный день манит на удовольствие в Пратер, в «Neue Welt», или к Шперлю, тогда все фиакры в разгоне, тогда Венец готов сорить десятками и сотнями гульденов. Таков венский обычай: иногда нечем заплатить за сапоги да за обед, а на прогул всегда есть деньги – одно австрийское министерство финансов вечно в них нуждается.

И вот миновало горе, солнце проглянуло, настали ясные, знойные дни, птички весело запели, а на людей легла новая беда – стало слишком жарко. Угоди же этой истасканной породе беспёрых двуногих! Холодно, ветрено – страдают нервы, ломота одолевает рыхлые кости; жарко – мускулы теряют должную силу, жёлчь переливается в водянистую кровь. Нечего сказать, хороши стали мы, гордые венценосцы миpoздания; каждая кошка свободнее вас от всякого калечества. Но как там ни рассуждай, а на самом деле невмоготу становится дышать городским воздухом. Солнце палит раскалённым лучом; жаром пыщет от высоких каменных людских ульев, нагромождённых так жизнегубительно, ради скаредного барыша; пыль столбом взвивается к облакам и накрывает город сухим туманом, заедающим глаза. Некуда укрыться от духоты и от скуки. Пратер потерял свою главную прелесть. Весенние посетители его, порешив важный общественный вопрос, касательно бегового достоинства «Capitan», «Miss Fly» и «Beinstierl»; после скачек разъехались на все четыре стороны света, кто в деревню, кто на воды, а кто просто за город, не теряя из виду родной колокольни, под сенью которой родился и намерен закрыть глаза. Заменила их летняя публика, не щеголеватая, но зато пёстрая, шумливая, наполняющая Пратер пивными испарениями, да запахом колбасок и нестерпимо душистых крейцерных сигар. Следственно, не ищите в Пратере ни свежего воздуха, ни особенно заманчивого развлечения для глаз. Штадтпарк, когда с закатом солнца наступает час, в который запираются венские лавки и магазины, оживает, подобно встревоженному муравейнику. Носы крючком, чёрные бороды и ноги с лёгкою кривизной преобладают в густой толпе кавалеров, с отвагой рисующихся пред прекрасным полом, окаймляющим тесные дорожки парка, благовоспитанно восседая на бесконечных рядах наёмных стульев, вперемешку с отъявленными любезниками и с разными стариками, предающимися отдыху без всяких других затей. Часто случалось мне в долгие летние вечера, когда обстоятельства не позволяли покинуть опустелого города, сидя на этих стульях, убивать время, рассеянно глядя на гуляющую публику, но, признаться, всегда садился на них с чувством невольного опасения, после одной, на моих глазах случившейся катастрофы.

Нагулявшись однажды вдоволь, я стал искать свободного места для отдыха. Всё, что можно было окинуть глазом, было занято: порожними оказались только два стула возле какой-то порядочно одетой молодой девушки, не грешившей и личиком. Чтобы не возбудить в ней мысли, будто ищу нескромного сближения, я сел стулом дальше, оставив между нами, на моё счастье, пустое место. Говорю, на счастье моё, потому что мгновение спустя на деле увидал, от какой жалкой участи меня предохранила моя добродетель. Молодой, щёгольски разодетый господин, проходя медленным шагом, с нескрытым удовольствием остановил свой двойной лорнет на моей соседке. Желая продлить приятное впечатление, которое она имела счастье на него произвести, он сделал быстрый поворот с прямого пути, и грациозно раскинулся на стуле, стоявшем между мною и предметом его благосклонного внимания. Но едва коснулся он седалища, как ноги его медленно стали отделяться от почвы, выписывая на воздухе движения, будто хозяин их собирается плыть на спине; в то же время я почувствовал, как рука его скользнула по моему локтю, и вслед за сим мой стул начал уходить из-под меня. Оглянувшись, я понял, в чём дело: спинка стула, на котором он уселся, так ловко склонилась долу под углом сорока пяти градусов, и седок, судорожно уцепившись за оба соседних стула, балансировал телом и ногами, тщетно стараясь удержать потерянное равновесие. Общая, неотразимая опасность угрожала нам троим. Девушка, сидевшая слева, я справа, ради вашего обоюдного спасения, поднялись разом. Это довершило судьбу несчастливца. Красивыми лаковыми ботинками описав восходящую дугу, вместе со своим стулом рухнулся он головой в кусты, не успев выпустить из оттопыренных рук и наших двух стульев. На несколько секунд его подошвы и дюжина железных ножек обратились к горней синеве, будто грозили небесам, и только нехотя решились опуститься на траву, не чая удержать за собой поле победы.

Соседка закусила губы; напротив нас, в галерее зрителей раздался звонкий хохот; любопытные стали сбегаться; я сделал движение помочь соседу.

Не без труда выкарабкавшись из густого кустарника, обчистившись и расставив стулья по местам, франт уселся, приговаривая, что всякое падение смешно, но что и парковая администрация обязана заботиться, чтобы гуляющие не ставили подобных ловушек, могущих, пожалуй, послужить поводом и к действительному несчастию. После того он скрылся не раскланявшись. Полагаю, не увидит его более аллея, ознаменовавшаяся для него такою горькой неудачей, а я с той поры в Штадтпарке не сажусь ни на один стул, не испытав предварительно, тверда ли почва, в которую упираются его тоненькие ножки.

Богат парк цветами, пространный скат к нижнему саду алеет розами самых редких сортов, но небогат он красавицами в летнее время. В деревенской тишине, или под тенью загородных садов освежают они свои прелести, подготовливая себя на зимние подвиги, одни на паркете у княгини Ш., да у посланника Н., другие у Швендера и у Швота. Декорации разные, актёры разные, a пьеса, вглядись, да прислушайся, ведь разыгрывается одна и та же. В городе остались только служащие, да торговцы, да кому не на что нанять уголок в Бадене, в Фёслау, в Гицинге, в Дёблинге, да в Гейливгенштадте. Поэтому не весьма соблазнителен вид представительниц прекрасного пола в Штадтпарке: много отживших, рукой времени изборождённых обликов, много втуне истраченных белил и румян, горой взбитых не своих волос, чудовищных шиньонов. И ежели между ними мелькнёт хорошенькое девичье личико, так разве только для того, чтобы тем неприятнее напомнить о том, чего недостаёт большинству посетительниц, подобно тому как свежий весенний цветок посреди пожелтелых осенних листов, вместо приятного, произведёт одно безотрадное впечатление. Толпами, взявшись под руку, или возле своих неуклюжих супругов и отцов, гуляют барыни, желающие в полном блеске выказать себя и свой вычурный туалет; будто подряженные за дорогую плату, метут они дорожки своими длинными шлейфами, и опять пыль ест глаза, и опять дым сигар, которыми вооружены сидящие и гуляющие кавалеры, щекочет ноздри, и скребёт горло. Немец ни на шаг, ни на одну минуту не расстаётся с курительным снадобьем; полагаю, он слит с табачным соском во рту; на улице встречал я без сигары лишь сотого человека, а девяносто девять без всякого человеколюбия зажжёнными сигарами чудовищной длины так и целят встречному прямо в глаз. Одно средство уберечь зрачки – всегда иметь тросточку наготове для отвода глазам грозящих сигар. Чуть задумался, и не пеняй, коль очутился кривым.

А Фольксгартен, знаменитый Фольксгартен, в котором не менее знаменитый Штраус, кривляясь, дирижирует оркестром, куда собираются сливки налицо состоящего венского общества, куда в Вене прибывающих дипломатов влекут магнитная сила временем освящённой привычки, и какое-то тёмное предание, будто деревья там нашёптывают политические тайны, а фонарные столбы, оглянувшись, не подслушивает ли наёмный предатель, передают содержание шифрованных депеш, где можно, коли умеешь выбрать время, насладить зрение видом всех действительных и всех подложных венских знаменитостей обоего пола. Разве он не в силах удовлетворить любому требованию ума, сердца и от летнего зноя изнемогающего тела? Чего в нём недостаёт – тени ли, красоты ли, пищи ли для слуха и для духа? Всего вдоволь. Пред ротондой восседают там, окружённые толпой поклонников красоты и всякого знатного имени, чванная княгиня Ш., и пышноплечая, чернобровая княгиня Ф.; не стесняясь столь аристократическим соседством, карими глазками манит полуувядшая прелестница Елиза Г., в дни страстной молодости не одного матушкина сынка направившая на путь воинской доблести в Мексику, и в ряды папских зуавов. По жёлтому песку скользит удивительно маленькая ножка известного государственного мужа, остряка, любезника, и поэта, отца австрийского дуализма, и зиждителя игривой политики всемирного умиротворения. От столика к столику шныряют величаво-глядящие «снобсы» всех мастей и всех языков, утопая в счастье дышать одним воздухом и прислушиваться к тем же музыкальным звукам, которыми услаждают себя их поклонению предстоящие превосходительства, сиятельства и светлости, – в спокойном уголку поместившись, старые дипломаты многозначительным шёпотом передают друг другу свои впечатления; – а за проволочною решёткой, отделяющею «избранных» от всего остального бескрейцерного люда, в глубине сада, под сенью раскидистых каштанов, миловидные сирены неумолкаемо напевают сладкозвучный гимн любви и неги. Кажется бы и хорошо, а всё-таки желаешь чего-то другого. Все прелести Фольксгартена вас не удовлетворяют, неразгаданная внутренняя тоска раздирает вам душу, камень лежит на сердце. Нет, при таких условиях в городе оставаться нельзя, задохнёшься от пыли и от жара, пропадёшь от тоски.

А куда ехать?

За этим дело не станет. Коли сами не знаете, так следует обратиться с вопросом к любому доктору; он разом разрешит ваше сомнение. Наверное, вы чем-нибудь да страдаете: в наш многоболезненный век между людьми, судьбой не обречёнными тесать камень да утрамбовывать рельсовое полотно, нет совершенно здорового человека Снаружи, или внутри, где-нибудь непременно проявляется у вас какое-либо болезненное ощущение: или желудок неисправно переваривает дневную пищу, или сверлит в голове, или тяжёлая скука и невыразимая тоска отравляют ваше бытие. Поэтому, не задумываясь, идите к доктору; он направит вас на путь спасения, указав, куда следует вам переместить ваше грешное тело для того, чтобы, не теряя дорогого времени на одно бесплодное созерцание красот загородной природы, вместе с тем подкрепит силы, потребные на зимний труд, когда общественное положение налагает на вас непременную обязанность в поте лица отрабатывать разного рода вечера, балы, рауты, визиты и обеды.

Консультация начинается. В Вене дело стоит от пяти до двадцати гульденов, смотря по врачебной славе, которою пользуется консультант; никто не мешает, однако, вам заплатить и дороже, коли очень опасаетесь за ваше драгоценное здоровье или желаете дать подобающее понятие о достатке, которым судьба вас наградила.

В старину доктор, прежде всего, приступал к освидетельствованию языка и пульса. Современная наука отодвинула эти два фактора на задний план; теперь сначала постукивают и выслушивают.

– Ложитесь, говорит вам вопрошаемая медицинская знаменитость, – расстегните жилет, – а коли считает вас достойным особенного внимания, то прибавляет ещё: – обнажите грудь.

И вот, пальцами постукивая по рёбрам и по желудку, прислушиваясь к глухому звуку, который вызывают его удары, он начинает изучать погрешности вашего организма. Вам чудится, будто везде одинаково звучит, ничуть не бывало, опытом изощрённому уху его слышно то, чего вы никогда не услышите. Затвердение в кишках, желудочный катар, сердце опустилось, сердце расширилось, лёгкие нетронуты, печень страдает, приговаривает он в полголоса, чаще и сильнее постукивая в одном месте. И с напряжённым вниманием, не без некоторого беспокойства, прислушиваетесь вы к его изречениям; ведь дело идёт не о чужом сердце и не о чужих лёгких, а о сердце и о лёгких, без коих лично вам обойтись нелегко; поэтому не удивительно, ежели вы сильно интересуетесь знать, в какой мере эти два фактора, да уже, кстати, и печень, с прочими принадлежностями, способны исполнять свою указную обязанность, и имеется ли надежда поправить изъянец, постигший их на горе вашему существованию.

Наконец вам позволяется покинуть лежачее положение и ваш туалет привести в порядок. Консультант, несколько подумав, объявляет решительный приговор:

– Вы страдаете хроническим катаром желудка, впрочем, здоровы; извольте ехать в Мариенбад, Крейцбрунен, дальнейшее узнаете от местного доктора, или:

– Затвердение в печени; Карлсбад, Шпрудель; будьте осторожны, Карлсбадом шутить нельзя; прошу без карлсбадского доктора ни шагу; я специально отрекомендую вас знаменитому 3. или П.; будьте так добры завтра заехать за письмом.

Специальные рекомендации, бывают случаи, отличаются изумительною меткостью диагнозы.

Одна русская госпожа, получив рекомендательное письмо от какой-то европейской медицинской знаменитости к пресловутому доктору на каких-то водах, движимая женским любопытством, распечатала послание, надеясь узнать из него истину насчёт своего здоровья, которое её очень озабочивало. Содержание письма было коротко и ясно. «Дорогой сотоварищ, – писал князь науки, – посылаю к тебе жирную и пушистую гусыню: посбавь ей жиру и пооборви пуху, в утешение ей, тебе и мне. Тебе преданный», и т. д. Надеюсь, сказанная госпожа поняла, чем она может услужить медицине, не теряя даже времени на скучное водолечение.

Преемники Эскулапа особенно не жалеют тратить своё драгоценное время на молодых и миловидных страдалиц, со времени воцарения обязательной консультации. Желал бы я узнать, как тут справляются «стыдливые поклонницы пророка». В старину, бывало, толпой отправлялись они к гикиму-гяуру, произносившему свои приговоры на Майдане, при общем стечении правоверных, доверчиво протягивали ему руку, из-под личного покрывала высовывали язык, и не дожидаясь решения, обращались вспять, в полном убеждении, что одним этим незатейливым обрядом обреталось исцеление от всех телесных недугов. А теперь? Нет. Харам, харам! Закон не позволяет!

Доктор, к которому я обратился за советом, не принадлежал к числу высших знаменитостей, поэтому и приёмы его были попроще, решения не так строго определительны. Познакомился я с ним в прошедшем году, когда, прибыв в Вену, на первых же порах занемог простудой от переменчивой погоды и от резкого ветра, составляющего одну из приятных особенностей венского климата.

– Вы пришли ко мне за советом, – сказал он, тряхнув волосами и усаживая меня против себя на мягком кресле, – поговоримте, поговоримте, знаю как отрадно каждому поговорить о том, что болит. В чём же дело?

Я рассказал всё, что чувствую.

– Ревматические боли, расстройство нервов, неправильное пищеварение – естественное последствие всего, что изволили пережить. В ваши года бывает и хуже. Полагаю, вы сами знаете, что радикальное излечение для вас невообразимо, и вы вправе искать только некоторого облегчения, при известных диетных и климатических условиях. В городе действительно душно, пыльно и скучно. Поезжайте в Дорнбах.

– Зачем? Что я там стану делать?

– Зачем? Вместо пыли и известковых частиц, которыми наполнена городская атмосфера, глотать чистый воздух. Поверьте, это очень полезно, несравненно полезнее наших микстур и порошков.

– Одного чистого воздуха, кажется, для меня недостаточно. Вы знаете что печень и желудок у меня не в порядке, надо же, пользуясь летним временем, сделать что-нибудь им в угоду.

Доктор мой подумал.

– Кажется, вы сказывали мне, что лечились уже в Карлсбаде, и что Карлсбад всегда вам доставлял облегчение.

– Совершенная правда.

– Так ступайте в Карлсбад. От хорошего лучшего не ищите. Кто ваш доктор там?

– Обхожусь без доктора. Следую наставлениям, которыми наделили меня такие и такие-то доктора. Тут насчитал я ряд известных имен.

– Совершенно правы, не домогаться иных указаний; поступайте по принятому правилу, целее будете.

Был четвёртый час на исходе.

– Что вы это принарядились во фрак? – прощаясь, спросил меня доктор.

– От вас еду обедать в гостях.

– Как, и летом не перестают давать званые обеды? Вот что не совсем хорошо. Можно узнать, у кого обед?

– У каноника, прелата **.

– Это другое дело, ступайте без опасения. Прелатские обеды против гигиены никогда не грешат; к тому же прелат человек умный, не наведёт на вас скуки, вредной для пищеварения.

– Через несколько дней отправляюсь в Карлсбад. Спасибо за совет.

– А я желаю вам счастливого пути и возможного облегчения. Не забывайте только, что воду надо пить в меру, не более того, чем требует ваш желудок, который сам, без докторского указания, не замедлить отречься от вредного излишка, что необходимо бывать на воздухе, делать движение и более всего избегать раздражительных впечатлений. Всякого рода заботы и светскую суету покиньте в городе.

II.

Три дня спустя, не без толкотни и не без спора овладев местом, я сидел в жёлто-крашенном первоклассном вагоне курьерского поезда, имевшего обязанностью развозить живой товар из Вены, чрез Пассау, в Карлсбад, в Мюнхен, пожалуй, даже в Женеву, Париж и Лондон. Говорю товар, потому что едущий, с той минуты, как взял билет, обращается в безгласный тюк, по воле кондуктора перемещаемый из вагона в вагон, пока его не довезут до назначенного места. К тому же в Австрии железнодорожные дирекции обладают благим правом – во всём и со всеми распоряжаться по одному собственному мудрому усмотрению, не подлежащему ни контролю, ни апелляции. Дело дирекции – набивать вагоны как можно туже товаром да пассажирами и по рельсам пускать их вдаль, ни за что не отвечая; пассажирам же в виде высшей милости дозволяется платить, жаться в вагонах, кряхтеть и уповать на Господа Бога. Доехали благополучно – тем лучше. Случилось несчастье – воля Господня, дирекция тут не при чём, она непогрешима и ни за какие утраты не вознаграждает. Сами пассажиры виноваты, коли натискались в вагоны, которым Провидение предназначало разбиться в дребезги. Да и совершенно глупо невесть какому странствующему субъекту – птице перелётной требовать, чтобы местные власти обращали особенное внимание на его тёмные права на спокойствие и на целость костей. Дорогая компания, зарабатывающая дивиденды дорог, – капиталист оседлый, от них государство обретает осязаемую пользу; а на что годен весь остальной грошевый люд, разве только на то, чтобы трудовою лептой питать казну, или ненасытную утробу Вертгеймовской кассы какой-либо промышленной компании или биржевого счастливца, с которого, сверх всего, можно ещё стянуть добрый, увесистый куш за перерождение его в бароны, коли он не имел удовольствия с баронским достоинством уже явиться на свет.

Да и славные люди они, эти риттеры и крючконосые бароны; как великолепно украсили они Вену, как богато обстроили улицы – просто второй Париж, дома высокие, подпирают облака, от лепных украшений в глазах пестрит, решётки червонным золотом горят. Куда ни глянешь, все эрцгерцогские дворцы да высоковельможные палаццы: палаццо Шей, палаццо Кенигсвиртер, палаццо Тодеско, палаццо Зилберман, палаццо Гольдштейн. Скромно прислонился к своим гордым соседям дом графа Гоиоса. – Что? разве граф Гоиос также один из наших, einer von unsere Leute? спросил однажды провинциал своего единоверца, называвшего ему подряд одних соплеменных домовладельцев. – Нет, он только втёрся в нашу среду! – Как после того их не холить, не лелеять и, низко преклоняясь, не благоговеть пред этими, силой акций да облигаций завоевавшими Вену биржевыми династиями? Ведь провозгласила же венская пресса, печатая некролог в Париже скончавшегося Джемса Ротшильда, что могущественная династия Ротшильдов была основана Ансельмом I в таком и таком-то году. После этого на три шага отступаю, и даю дорогу каждому длинному, лоснящемуся галицийскому кафтану, из уважения к родоначальнику будущей династии, который – чем судьба не шутит – быть может, прячется под его масляными полами. А зародыш денежного могущества, как известно, носит в своей груди каждый потомок Ревекки и Авраама.

Раздался третий звонок, паровоз свистнул, и поезд медленно стал выдвигаться из-под стеклянного навеса станции, постепенно прибавляя ходу. Тут только очнулся я от суеты, крику и толкотни, которыми сопровождалось рассаживание пассажиров, и успел на досуге разглядеть, с кем мне суждено было в продолжении полусуток дышать одним спёртым вагонным воздухом. К счастию моему, я попал в отделение «для не курящих». Сам я курильщик, но перенести удушья пяти-шести сигар, дымящихся в тесном вагоне, не в силах, на такой подвиг способна одна избранная немецкая натура. Против меня покоился, оттопырив большие красные руки, толстоголовый, лысый господин, для развлечения перебиравший пухлыми перстами, на которых светились дорогие кольца. Холщёвое пальто закрывало его широкие плечи; увесистая золотая цель лежала на пёстром жилете – значит, мой ближайший сосед принадлежал к семье скоронаживающихся поставщиков одной из первых жизненных, или военных, потребностей: зерна, кож, рогатой скотины, дров, кирпичей и подобных тому статей. Посреди раскинулись увесистые госпожи широких размеров, видимо, состоящие с ним в близком родстве – их вид, их яркоцветный путевой туалет и их говор свидетельствовали в пользу этого предположения. Далее, у противоположного окна, одно место занимал чопорный сын Альбиона, углублённый в изучение назидательного содержания путевого указателя в красном переплёте, а против него гордо рисовался молодой поручик в мундире прусской гвардейской артиллерии, при сабле и с железным крестом на груди.

Несколько времени продолжалось глубокое молчание. Толстый господин тупо глядел на свои колесом ходившие персты; увесистые госпожи, блуждая глазами по углам вагона, будто ничего не заслуживает их внимания, между тем до тонкости изучали своих спутников; поручик был занят лацканами своего сюртука, которые то отстёгивал ради прохлады, то застёгивал, чтобы не лишить вас удовольствия видеть привешенный к ним крест; Англичанин прилежно читал в указателе, а я смотрел из окна на мимо пробегавшие, кудрявым лесом покрытые, горы Винервальда и на красивые, садами и виллами окаймлённые деревни Вейдлингау, Пуркерсдорф и другие. В сотый раз проезжаю по этой дороге и всегда с новым удовольствием всматриваюсь в давно знакомые мне места, привлекающие меня не только красотой местоположения, но и множеством приятных, отчасти и грустных воспоминаний. Вейдлингау принадлежал честному, благородному, симпатичному графу М., – его нет более в живых; в Вейдлингау, в Пуркерсдорфе живали летом лорд Б. и леди Б. – они навсегда удалились из сих месть, к крайнему огорчению всех имевших счастье короче знать душевные качества, которыми отличались эти достойные представители высшего круга английского общества.

Вагон качало во все стороны; длинная сабля прусского поручика прыгала по ногам против него сидевшего Англичанина. Не изменяя положения, в которое уселся с первого начала, молча и не отрывая глаз от книг, он одним движением руки, после каждого удара, просил её убрать подальше от своих ног. Поручик, с видом неудовольствия, укладывал саблю в сторону, находя, как кажется, неприличным удалить даже в вагон от своего бедра оружие, которым заработал себе широко на груди развешанный крест. Поражало его неприятным образом и то, что никто не приходил в умиление от чести в одном вагоне путешествовать с декорированным прусским воином, и не любопытствовал из собственных уст его узнать, в каком бою он заслужил такое отличие. Молчание, господствовавшее в вагоне, видимо, было ему не по сердцу. Наконец одна из налицо состоявших дам, обратившись к нему с вопросом, как понравилась ему Вена, освободила его из неприятного положения. Непрерывным током полилась его хвастливая речь. В полчаса мы узнали – кроме фамилии, однако, то, что он граф, что отец его генерал, что крестом награждён за Седан, что состоит при наследном принце, что возвращается из Италии, куда ездил по очень важному поручению, и, наконец, что в Вене подвергся весьма чувствительной неприятности, внушившей ему подвое отвращение к Австрии, к Вене и ко всему австрийскому.

Некий шальной Француз, бывший вольным стрелком в какой-то бир-галле, покусился сорвать с него крест – факт, о котором газеты не умолчали – он же выхватил саблю и непременно изрубил бы своего противника, ежели бы присутствовавшие венские бюргеры его не остановили.

Эти же бюргеры арестовали Француза и отвели его в полицию, но рубить не позволили, объявив поручику, что в Австрии подобного рода расправа законом воспрещена и он несмотря на свой мундир настолько же обязан ему повиноваться, сколько и Француз, который ни в каком случае не уйдёт от наказания за нарушение общественного порядка и за посягательство его оскорбить.

– Но на что же похоже заслонить собой негодяя, имевшего дерзость коснуться до моего креста, когда я готов был размозжить ему голову, и после того рассказывать мне сказки о законе и о каких-то равных правах. Докажу я этим венским бюргерам, какие мои права. Поверну я дело по-своему. Не по австрийским законам станут судить Француза, его обязаны выдать прусскому правительству, а у нас, клянусь честью, его расстреляют.

Госпожи, слушая рассказ поручика, только вздыхали да обливались крупным потом, не то от страха за участь бедного, шального Француза, не то от духоты, господствовавшей в вагоне.

Толстоголовый Немец, слушавший вытараща глаза, с выражением глубочайшего тупоумия, подобострастно поддакивал поручику.

Англичанин, после каждой кровожадной выходки рассказчика, вглядывался в него с видом крайнего недоумения, будто желая дознать, сам ли верит он в своё враньё или просто врёт ради эффекта, после чего опять углублялся в чтение книги, доставлявшей ему удовольствие знакомиться с достопримечательностями городов и местечек, мимо которых нас проносил быстролётный паровоз.

Несколько раз поручик во время своего повествования, не понимаю почему, обращался ко мне с вопрошающим взглядом, на который я не отвечал ни словом, ни знаком одобрения или отрицания. Не в спор же мне было вступать с молодым, едва оперившимся птенцом. Молод, хвастлив, глупенек, подумал я про себя, поживёшь с моё и станешь иначе рассуждать, коли природой или воспитанием не обречён по гроб оставаться дитём. И никакого внимания не заслуживала бы твоя болтовня, когда бы, к несчастию, в ней не слышался отголосок самонадеянного властолюбия, обуявшего целый народ, недавно ещё слывший образцом завидной умеренности. Куда девалась теперь эта умеренность? Она потонула в кровавых волнах неожиданно громких боевых успехов, поразивших ослеплением не только толпу, но и мыслителей, и немалое число дотоле столь рассудительных политиков.

Скромны были первоначальные желания всегда тяжёлых, угловатых, шероховатых, но во время оно ещё весьма непритязательных Германцев. Домогались они отмены Меттернихом и клевретом его, продажным Генцом, учреждённой над ними велемудрой полицейской опеки да соединения разрозненных обломков немецкой народности под сению одного знамени и одного общего закона. Ничто не могло быть скромнее и справедливее стремления к этой цели, обещавшей упрочить государственную безопасность и способствовать безвозбранному развитию народного благосостояния. Но политический склад покойного Германского Союза не допускал осуществления подобной мысли; личные интересы мелких обладателей народа и земли постоянно тому противились; не только говорить и писать, думать об объединении Германии было запрещено и ставилось наравне с государственною изменой. В тысяча восемьсот сорок восьмом году Немцы сделали было попытку путём революции водворить у себя желаемый порядок. За дело взялись они не с головы, а с хвоста: зверь обернулся и загрыз их. Попытка естественным образом не удалась; теориями вооружённые политические мечтатели и вместе с ними напрактикованные революционеры, обратившие революцию в доходное для себя ремесло, как прах разлетелись пред организованною силой штыка и пушки. Обманщиков и обманутых подвели под одного знаменателя, оковали новыми стеснительными законами и погрузили Германию в прежнюю сладкую дремоту. Для наполнения свободного времени, чтоб отвлечь внимание от опасной игры в баррикады, Немцам, в некоторой степени, однако развязали язык и позволили под наблюдением полиции собираться и, сколько душа пожелает, петь, стрелять и кувыркаться; но все забавы опостылили им; ежели они держали длинные речи, пели, стреляли и предавались прыганью, то это делалось только ради будущего блаженства; все помыслы их, все душевные желания сосредоточились в одной мечте: создать единую, большую, сильную Германию; во сне и наяву им только и грезилось чёрно-красно-золотое знамя.

Тем временем бразды правления в одном немецком государстве, издавна поставившем военное честолюбие в основание своего строя, попали в руки человека, соединявшего в себе три завидных качества: проницательный ум, несокрушимую волю и полное отсутствие ум и волю стесняющих предрассудков. Разом понял он ту огромную пользу, которую положение его позволяло ему извлечь из немецкой народной идеи для честолюбивых видов своего правительства, для собственного властолюбия и для выгодной постановки сословной партии, к которой он принадлежал по происхождению. Государство располагало притом многочисленною, отлично организованною армией. Столько сильных пружин, кстати, в дело употреблённых, обещали несомненный успех; а наш государственный механик знал, как совладать с ними; умел терпеливо выжидать, морочить простаков, хитрецов запутывать в их собственные сети и, когда требовалось, безжалостно разить со всего плеча.

Внутреннее сопротивление его не пугало; два-три метких удара языком да штыком должны были опрокинуть ветхое здание разномысленного Союза, которого все связи давно уже были расшатаны общественным мнением. Рычагом служила идея национального объединения. Опасался он только одного соседнего иноязычного государства, которое имело положительный интерес, да и силу, пойти наперерез его замыслам; могущество этого строптивого соседа надо было сокрушить во что бы ни стало, и наверняка, не вдаваясь в рискованную игру нерассчитанных случайностей. Во главе оного государства находился хитрец, второй уже десяток годов пред озадаченною Европой в лицах разыгрывавший пословицу – «на то щука в море, чтобы карась не дремал». Пригляделся немецкий политик к ловкому хитрецу и тотчас узнал в нём не зубастую щуку, а простого карася, по жабры засевшего в болоте обмана. Добыча не могла уйти от ловца. Удержался он, однако, от прямого налёта – показалось небезопасным, а пошёл на неё дальним, обходным, верно рассчитанным путём, чрез Дюппель, Алзен и Садовую. Заклятые противники его, не ведая, что творят, расчищали ему дорогу, битые враги обращались в покорные орудия, а обманутый, со всех сторон обойдённый карась сам полез на приманку.

Седан сокрушил на неправде основанную власть; целый ряд других неслыханных побед низвергнул самолюбивый, легкомысленный, заблуждениями упитанный, но при всём том грозный ещё народ в бездну несчастия и унижения. Не жалея ни чужих, ни своих, великий деятель чрез пылающие развалины, чрез потоки крови и слёз, провёл своего государя к ступеням желанного императорского престола.

Германия едина, велика, сильна, победоносна; миллиарды приливают; знамя одно – только золотую полосу заменили белою; все немецкие головы прикрыты одного рисунка островерхим шишаком; много поручиков с железными крестами; несколько дипломатов и консулов без места; в Готском календаре прибыло полку, один граф да один князь.

Кажется, чего больше остаётся ещё желать? – идеал достигнут, надевай, Германия, ночной колпак и ложись отдыхать на лаврах.

Но будет ли так? Силы развернулись, честолюбие разыгралось, им нужна пища. Французы не забиты ещё в конец, могут на ноги подняться; да, кроме того, близёхонько, руку стоит протянуть, какие-то «интересные» национальности позволяют себе шевелиться, дерзая не признавать, безусловно, над собою немецкого господства.

Чем же должно кончиться? – Чем? …

«Пассау, Пассау, ревизия ручного багажа!» – раздалось над моим ухом; замок щёлкнул, дверцы вагона растворились.

Вдали слышались громовые удары, сверкала молния, крупный дождь хлестал в открытые дверцы, в ночной тьме замирал острый свист остановившегося локомотива. Поручик с железным крестом чрез мои колени, не забыв, однако, ударить по ним железными ножнами своей сабли, ловко выпрыгнул. Увесистые госпожи собирали свои картоны, мешки, сумки да мешочки. Полусонный, не совсем ещё очнувшись, полез я из вагона.

III.

Из всех вагонов, полусонные, шатаясь на все стороны, высаживая дам и поправляя им за ступени цеплявшиеся юбки, толкая соседей в бока зонтиками и мешками, бородатые и безбородые, молодые и седоватые кавалеры, вместе со своими спутницами, поплелись вдоль скудно освещённого навеса к входу на станцию. В дверях, поставленных под надзор полдюжины представителей австрийского таможенного ведомства, наблюдавших здесь невесть за каким делом, теснота и давка. Каждый старается проложить себе силой дорогу сквозь плотную фалангу впереди идущих, будто, опоздай он секундой, так его блюститель таможенного права прямо за воротник да и потянет к ответу за глупую непоспешность. Дамы, которым безжалостно рвут и мнут оттопыренные платья, вспискивают; у кое-каких бородоносцев вырывается недосказанное бранное слово. По длинному, почти не освещённому коридору проходят в пассажирские залы. В первой, заваленной уже ручным багажом всех величин и всевозможных видов, от простой корзины до щёгольского красного юфтеного чемоданчика, с блестящими бронзовыми наугольниками и патентованным замком, тускло горит один газовый огонёк. В полумраке, сгруппированные посемейно, или как случай свёл, сидят пассажиры, преимущественно из дальних стран, не благоденствующих под немецким скипетром, по причине полуночного времени не чувствующие поползновения на пития и на яства, которые в смежной, длинной, ярко освещённой зале хлопотливо разносят две плотные, краснолицые Баварки и хромоногий кельнер в засаленном длиннополом фраке. Он же кассир, Zahlkellner, личность, исключительно присущая в немецких гостиницах и при немецких буфетах. Кроме него никто не имеет право получать деньги от гостей. От этого скорая расплата делается невообразимо трудной операцией, постоянно сопровождаемой криком, спорами и бранью.

«Платить! платить!» – раздаётся со всех концов залы. Кельнер как угорелый мечется то в одну, то в другую сторону; кричат: «не хотите брать денег, так уеду не заплатив, ведь не прозевать же мне поезда из-за ваших крейцеров»; кто суёт деньги девушке в руки, а та не берёт. Забряцал звонок, раз, два, кондуктор громогласно возвещает направление отходящего поезда, пассажиры засуетились, забирают мешки, а кельнер продолжает бегать, глазами отыскивать незаплативших, кричать и махать руками. Иному пассажиру это и на руку, но другой ведь не расположен отяготить своей совести кружкой пива или недожаренным шницелем. К тому примите ещё в соображение равноценность монеты, перекладку австрийских на баварские крейцеры, талеров на гульдены, и вы составите себе понятие о суматохе, сопровождающей отбытие из ресторационной залы толпы пассажиров, из коих половина не в состоянии объясниться на немецком диалекте и расплачивается монетой со всех денежных рынков земного шара. На узловых станциях эта сцена повторяется в течении суток раз десять, потому что Немцы, не в укор будь им сказано, в дороге страдают уму непостижимым голодом и едят и льют днём и ночью, не пропуская ни одного буфета, ни одной выставки пива и колбасок, где не имеется горячего.

И для нас наконец прозвонили давно желанный отъезд. Регенсбург, Швандорф, Нюрренберг, Эгер-Гоф, протяжно проголосил кондуктор, и вслед за его возгласом поднялась такая кутерьма, какой ещё не видывал, хотя на своём веку имел случай потолкаться по железнодорожным станциям всех европейских стран. Пока мы дремали в пассажирских залах, а счастливые владельцы немецких желудков, насколько требовала душа до ближайшего буфета, справлялись с душистыми соусами, с кофе и с кружками пенистого пива, осмотрели сундуки и чемоданы, что до меня не касалось, потому что, благодаря своему направлению из Австрии да в Австрию, мой сундучок спокойно отдыхал в запломбированном, баварским таможенным аргусам недоступном, вагоне. На ручном багаже, которого никто не думал повеять, при входе ещё в залу были положены меловые кресты, означавшие: всё, дескать, в порядке, контрабанды не имеется; поэтому для вступления на баварскую территорию законного препятствия не существовало, и пассажиры не замедлили воспользоваться этим правом. Разом вся толпа хлынула к выходу и в тесных дверях спёрлась – ни тпру, ни ну.

Попало в тиски и моё грешное тело. В двух шагах от меня, гляжу, дама, не из числа одарённых роскошными формами, напрасно извивая свою гибкую талию, старается высвободить её из угловатых объятий двух или трёх чемоданчиков с оковкой.

Взгляды наши встретились.

– Графиня?

Она вскинула глаза к небесам. – Как? и вы здесь? Как хорошо в T., рай земной! Много поклонов вам от…

Сзади дружно подтолкнули, и мы вылетели из дверей, она налево, я направо, и навеки скрылась графиня от моих на мгновение очарованных взоров.

За дверьми другая картина: бесконечный ряд вагонов с растворенными дверцами под напором всеобщего приступа. Передовые захватили внутреннее пространство и защищают его против натиска новых пришлецов. Все выгоды позиции на стороне обороняющихся, атакующие, однако, не унывают и храбро лезут на приступ.

Нет места! все места заняты! голосят из глубины вагонов; груди, не привыкшие уступать, юбки, не допускающие мысли прикосновения заслоняют зевающие бреши, не сомкнутые ещё рукой всемогущего кондуктора.

Им отвечают градом мешков, зонтиков и туго свёрнутых, ремнём перетянутых пледов.

– Первого класса? – второго класса? есть ещё место, вот здесь, скорее извольте садиться, – кричат кондукторы, один в голове, другой в хвосте поезда.

На поезде в семьдесят осей их всего двое; немецкие железнодорожные дирекции умеют соблюдать экономию.

Пассажиры, спотыкаясь, роняя кладь, бегут на голос кондуктора, и опять их отгоняют, – решительно нет места, битком набито, не на колени же вас сажать. В вагонах и около них так темно, что и разглядеть нельзя, правду ли говорят или лгут для того, чтобы на ночь иметь более простору.

Пред станцией, ходил высокий толстый Баварец, станционный повелитель. К нему бросились пассажиры, не находившие, где поместиться, все почти первоклассные, с требованием, чтобы для них прицепили лишний вагон.

Баварец и слушать не хотел. – Восемь человек в купе, и с этим баста! – заревел он на них густым басом.

– А когда восемь уже сидят, девятого не поместить. Куда же прикажите деваться, когда кондукторы не в состоянии указать место; мы вправе требовать, чтобы прибавили вагон.

– Восемь человек в купе, и с этим баста! – проревел он вторично. Баварец чувствовал всю важность свою как повелитель и как победитель.

Раздался третий звонок, а с полдюжины пассажиров, в том числе и я, всё ещё бегали от вагона к вагону, повсюду отвергнутые более счастливыми путешественниками. Неожиданно кондуктор схватил меня под локти и втолкнул в купе, на котором красовалась цифра I, швырнув кому-то под ноги мой дорожный мешок.

Красивая молодая женщина, с распущенною косой, перегородила мне дорогу, без того баррикадированную парой длинных ног в светло-серых панталонах; но в то же мгновение дверцы захлопнулись, замок щёлкнул и, повинуясь трубному гласу, поезд быстро покатился, постукивая по переводным рельсам.

Остались мы в нашем первоначальном положении: я, прислонившись спиной к дверцам, молодая дама с отталкивающими руками, плотно предо мной.

– Понимаю, – сказал я по-французски, – как вам должно быть неприятно появление среди ночи незнакомого гостя, но если вы, милостивая государыня, не чувствуете себя в силах превозмочь ваше негодование, то, прошу, сердитесь не на меня, а на кондуктора. Он, он один всему причиной, а его воля стоить выше наших желаний.

По мере того как развивалась моя речь, дама отступала, а светло-серые ноги отодвигались в сторону.

Я уселся в уголку; свободными оставались ещё три места.

Дама успокоилась, оглядела меня, и потом, поправляя платье, улеглась в противоположном конце. Выразительное, ещё очень свежее лицо не было лишено приятности, длинная, тёмно-русая коса составляла непосредственную принадлежность её головки, на мгновение из-под платья выглянувшая ножка была мала. Насупротив неё, свернувшись клубком, лежала прехорошенькая девочка лет четырнадцати, и одним глазком, из-под беленькой, через голову перекинутой ручки, плутовато глядела на меня, новоприбывшего спутника. Кажется, её очень забавляла сцена моего объяснения с маменькой – она готова была громко рассмеяться, но как благовоспитанное дитя удержалась, потянулась только, зевнула, и поворотилась лицом к спинке дивана.

Длинные ноги в светло-серых панталонах принадлежали высокому усачу. Против него сидел лысый господин также с порядочными усами. Говорили они промеж себя по-французски, но несмотря на слабый свет лампы, прикрытой синим шёлковым экраном, разглядел и расслышал я, что судьба меня свела с Венгерцами, от которых нечего опасаться невежливости. Высокий усач счёл даже приличным сказать мне несколько слов в оправдание негостеприимной встречи со стороны своей супруги, и помог мне уложить в более безопасное место мой, под ноги ему брошенный, мешок.

В вагоне случай сводить с разного рода людьми, и не с каждым из них одинаково приятно разделять принуждённо-близкое соседство. Французская поговорка: «tous les gens comme il faut sont de la même nation», т. е. «одного склада», справедлива только в половину. Во-первых, надо с точностью определить, кого следует разуметь под названием «homme comme il faut» – человека ли одетого по требованию господствующей моды, подёрнутого наружным лоском условных светских приёмов, по имени принадлежащего к верхним слоям людского общества, или только истинно просвещённого и благовоспитанного человека. Да и самая благовоспитанность обнаруживается не одинаково приятным образом в отношении к незнакомцу, отзываясь более или менее основными свойствами народного характера.

В вагоне, встречаясь с чужим человеком на короткие часы, для того чтобы потом расстаться навсегда, нечего углубляться в исследование его скрытых умственных и сердечных качеств; важно знать, будет ли он для вас удобным или беспокойным, приятным или неприятным соседом на то время которое, по высшей воле кондуктора, вы принуждены с ним разделять, помещаясь в самом тесно-рассчитанном пространстве. Много странствуя по странам, изборождённым рельсовыми путями, я привык тотчас же узнавать, с кем сижу, и к какому сословию, к какой народности принадлежат мои спутники, прежде, чем ещё они заговорили. Не только одни физиономии, но и покрой платья, телодвижения, усаживание, раскладка багажа, должны быть приняты в число пояснительных пунктов.

Французы, италиянцы с первого начала вежливы и даже внимательны к незнакомцу. Русские и Венгерцы в этом отношении подходят к ним ближе других. Англичанин холоден, формалист, бережёт своё собственное, да и не затрагивает чужого достоинства, и когда в незнакомце открыл собрата по воспитанию и по светскому положению, в таком случае сбрасывает свою ледяную броню и становится спутником, какого лучше нечего желать. Нельзя то же самое сказать о Немце. В вагоне, на станции, на улице, в кофейной, Немец-работник и Немец представитель учёности и интеллигенции одинаково бесцеремонно будут вам пускать в лицо дым от своих вонючих сигар, вас толкать в бока, и не извиняясь, ходить по вашим ногам. Никогда он не посторонится, даже для женщины, никогда не даст дорогу, а тяжёлым шагом идёт напролом, считая несовместным с достоинством немецкого человека кому-либо уступить место.

Высокородный Немец, пожалуй, и не станет толкаться, но зато незнакомца он всегда готов в землю затоптать своим высокомерием. В его понятиях особа немецкого рода, записанная в Готском календаре, стоит на такой высоте, до которой никакая иноязычная знаменитость не может достигнуть во веки веков. Не советую незнакомому человеку обратиться к нему с вопросом или с просьбой – он не удостоит его ни малейшего внимания или ответить в высшей степени необязательно, в недобрый час даже очень грубо.

Существуют исключения, не каждый, однако, имеет счастье с ними встречаться.

Но хуже всего наделён тот, кому соседом на долю выпал Еврей-миллионер, особенно из молодых, заклеймённым баронским титулом. Пропитанный тщеславием от ног до головы, он крикливо и суетливо начальничает во всю дорогу с целью внушить вам высокое понятие о своём богатстве, о своей «noblesse», и под конец делается положительно неприятным, ежели вы не расположены обратить на него ваше особенное внимание.

Берегитесь также молдавана, хотя бы он признавал себя князем или графом – титулы в Молдавии ни почём – закурит он вас не хуже любого немецкого доктора, и, сверх того, полчаса после первого знакомства величая «mon ami», своею хвастливой и неумолкаемой болтовнёй доведёт до совершенного отчаяния.

Трикраты блажен, кому за кстати из кошелька урвавшийся гульден или звонкий талер далось счастье успокоить свою душу в пустом купе, где он един и сам себе господин.

Считающий за собой лишние гульдены и талеры всегда вправе надеяться на благосклонность непреклонного рока – у которого, как видно, сердце не камень.

Хорошенькая девочка спала детски спокойным сном; маменька прилагала весьма похвальное старание уснуть, но, видимо, не успевала в этом благом деле. Толчки и забота о дочери ей мешали; по временам она взглядывала на неё и протягивала руку, чтобы поправить платьице или пледом прикрыть ножки у спящей. Высокий усач в полголоса, по-французски, рассказывал низенькому, лысому усачу свои похождения, где бы вы думали? – в Крыму, в то время, когда судьба нас карала за наши прошедшие грехи.

Что за наказание! От Вены до Пассау в моих ушах только и звенели Шпихерн, Гравелотта да Седан; а от Пассау до … глотай для русского вкуса далеко не лакомые пряники: Альму, Керчь, Инкерман, Камыш. Разве кроме вечной резни у людей нет другого интереса, ни у себя дома, ни в дороге. Да пожалейте же меня, господин Венгерец с длинными усами, ведь я еду в Карлсбад, Шпруделем размывать затвердение в печени, а для этого жизнеспасительного дела необходимо полное душевное спокойствие.

Кто бы, однако, мог быть усатый незнакомец, стал я придумывать, закрыв глаза и откинув голову назад. Генерал Т… – засветилось в моей памяти – и я не ошибся.

Много рассказывал он про холод, про голод, про дурные дороги, про неурядицу будто бы царившую в нашей земле, но когда он коснулся до моего свояка, русского солдата, как рублём подарил меня умница Т…. От сердца камень отвадило. Готов был протянуть руку и сказать: правы, правы, господин многоопытный генерал, да удержался – пускай, мол, продолжает говорить – послушаю; а то с первого начала хотелось было уши заткнуть.

– При таких трудных обстоятельствах было нам ещё возиться с русскою обороной. Видали ли вы русское войско в деле? Нет? Так прошу не судить о нём опрометчиво. Храбры все – французы, немцы и италиянцы, но русской стойкости они не имеют. Севастополь нам это ясно доказал. Работали одиннадцать месяцев, да с какими огромными средствами, да сколько народу уложили, да сколько денег издержали, а что заработали – груду развалин.

– Зачем не пошли вы дальше?

– Куда и для чего? Чтобы завоевать пустыню – русские всё бы сожгли и уничтожили – и при первой неудаче, в ней навеки сложить свои собственные кости. Слуга покорный – «le jeu ne vaut pas la chandelle!» Скажу вам, граф (Ага! Низенький усач был венгерский граф). Пускай газетишки трубят про бессилие России и натравливают на неё глупый народ; пускай, рассчитывая на богатую жатву для своего жалкого честолюбия, близорукие сабленосцы хвастливо вызывают её на бой – это нашему делу в подспорье, а нам самим всегда надо помнить, что Россию можно обойти только хитростью, а силой её не доймёшь. Можно её по окраинам слегка пощипать, при счастье даже армию разбить раз, другой, но принудить её покориться воле победителя – дело невозможное; разве двинуть против неё всю остальную Европу, да чем станешь кормиться в бесконечных русских степях, не траву же есть; варвары и ту, пожалуй, выжгут. Теперь обратимся к другой стороне того же самого вопроса, к нашим домочадцам и ближайшим соседям, не перестающим ожидать своего искупления от России, хотя, в сущности, Россия до сей поры не подавала им никакой положительной надежды. Ведь мы принуждены церемониться с нашими милыми Славянами, и терпеливо выносить их строптивое сопротивление только потому, что под боком Россия, а пред нею должны преклоняться, потому что Славяне за плечами. Прежде всего надо вогнать добрый клин в это огромное славянское дерево, раздвоить его навеки, тогда и с Россией можно будет потягаться, сделать попытку отодвинуть её подальше от себя. Дело сбыточное. Почаще только нашёптывай в России, кому следует, что все Славяне до костей проникнуты духом неповиновения, а Славян пугай русским кнутом, да на деле докажи им, что не от России, а совершенно от другой силы зависит признать за ними право самобытного существования или стереть их с лица земли. Не со вчерашнего дня люди ума дальновидного занялись этим вопросом, потому что они хорошо понимают, какой пирог для них испечётся, когда двадцати двум миллионам этих коршунов удастся свить себе тёплое гнёздышко под крылом у русского орла. Зубы поломаешь, Желудок не переварит такого полновесного блюда. Я знаю… успех верен… Железная воля… изворотливый ум нашего…

Последних слов я не дослышал; глубокий, спокойный сон сомкнул мои веки. Отрадно мне было сознавать, что Русские в силах за себя постоять. С другой стороны, хотя с грустью в сердце, но не краснея за своих, мог я мысленно перенестись к тому времени, о котором вспоминал Венгерец. Много, много погрешили мы тогда пред Богом, пред царём и пред людьми, но помину не будь нашим старым грехам; кровью своею искупили их севастопольские бойцы за русскую честь. Поэтому станем их помнить и почитать, и научим наших детей и внуков жить и умирать с тою же безусловною преданностью царю и отечеству.

Яркий луч утреннего солнца меня разбудил. В вагоне я оказался один; оба усача и красавицы мои исчезли, где? – было мне неизвестно; а полагаю, в Швандорфе, откуда пути расходятся в разные стороны. Поезд подходил к Эгеру.

На Эгерской железнодорожной станции повторилось то же самое, что несколько раз в сутки повторяется на всех станциях. После получасового ожидания нас усадили в вагоны, с иголочки, и медленно повезли по недавно открытому, вполне не достроенному пути. Местами страшно было глядеть, с какою смелостью мы скользили по высоким дамбам над земляными обвалами, размытыми весенним разливом реки Эгер.

Но пора бросить якорь – берег показался; из-за высокой лесистой горы проглянул длинный ряд красивых домиков, в которых год из году, меняясь почти еженедельно, гнездятся бесчисленные стаи перелётных посетителей карлсбадских целебных источников.

Поспешно собрав свои дорожные пожитки, я вёл в коляску и со станции поехал в город отыскивать квартиру; дело нелёгкое, когда посреди лета Карлсбад переполнен иностранцами, налетевшими со всех концов земного шара, с севера, с юга, от берегов Нила и Волги, Невы и Ганга, из-за Океана, да из таких мест, о которых ведомо лишь ученейшему географу, а мне, малоучке, и слышать не приводилось. Высокие дома унизаны жильцами с низу до верху, и надо родиться под счастливою звездой, чтобы, заранее не обеспечив себя, можно было отыскать хотя бы самое неприхотливое помещение. Люди богатые задолго до своего прибытия списываются с домохозяевами или извещают их по телеграфу о времени приезда, чем и налагают на себя приятную обязанность платить за квартиру вдвое дороже обыкновенной цены, за которую привыкли её сдавать; мне же скудная начинка моего скромного кошелька не позволяла подобным образом роскошничать. Поэтому, сложив вещи в гостинице «Кёниг фон Ганновер» – карлсбадская трактирная жизнь мне не по сердцу, – не мешкая отправился я в поте лица добывать для себя скромный уголок в первом частном доме. Долго бродил я по городскому низовью, напрасно отыскивая глазами ярлычка на дверях с надписью «отдаются комнаты», потом стал подыматься в гору, на Шлосберг, и только очень высоко, выше чего одни лесные великаны манили под свою густую тень, на улице, помеченной «Гиршеншпрунг-штрассе», мне удалось найти чистенькую комнатку, в которой и устроил своё пребывание.

В Карлсбаде соблюдается обычай рано вставать; в начале шестого чающие движения воды начинают уже появляться у разных источников. Первые лучи утреннего солнца, озарившие на восток обращённые окна моей комнатки, меня разбудили; я выглянул на свет Божий и ахнул от удовольствия. Чудный вид представился моим обрадованным глазам: глубоко внизу городок, покрытый прозрачною пеленой раннего тумана, предо мной на полускате ярко освещённые верхи из тёмного гранита узорчато высеченной католической церкви, около которой светло-окрашенные дома и домики толпились, как весёлые внучата около задумчиво на них глядящего маститого деда; далее волнистые очерки гор, покрытых густым зелёным лесом – всё свежо, ясно, покойно и отрадно.

Через полчаса, послушный докторскому велению, я спускался уже по каменным ступенькам от моей улицы к Шлосбрунну. Длинная нить водопииц, словно гуси, мерно шагавших один за другим, с фарфоровыми и стеклянными кружками в руках или через плечо на жёлтых ремнях, спускаясь по мощёному склону от парка к ротонде, на дне которой маленькие девочки в алых рубашках Гарибальди разливали воду источника. В двух шагах от схода к колодцу стоял блюститель порядка, давно знакомая мне полицейская фигура; в длинном чёрном сюртуке и военной шапке, облокотившись на толстую камышовую трость. Пасмурным, испытующим оком оглядывал он мимопроходивших, дабы уважение они возымели к вручённой ему власти в порядке и в должном повиновении держать это разноязычное стадо. На площадке, примыкавшей к ротонде и от которой многоступенная каменная лестница, осенённая двумя рядами стриженных лип, спускалась к Марктплацу, по-прежнему стоял небольшой столик, принадлежавший торговке козьим молоком.

Мы были старинные знакомые с этою благодетельной женщиной, и в прежние времена избавлявшею меня от скучной гусиной прогулки за водой. Слегка коснулся я до её плеча; она обернулась, узнала меня, приветливо кивнула головой, взяла мой стакан и тотчас, помимо очередующихся господ, нырнула в глубину ротонды. При первом движении её блюститель равноправия повернул голову в противную сторону и, прищурясь, стал глядеть в гору, будто какое-то необычайное обстоятельство потребовало от него обратить туда зоркость его полицейского глаза. Поворотил он снова свой лик к источнику, когда кружка, налитая целительной влагой, находилась уже в моих руках; значит, никакого нарушения порядка у него на глазах не происходило, он ничего запрещённого не видал и поэтому правым оставался пред своею совестью, пред законом и пред начальством. Благодаря такому простому маневру несколько посетителей Шлосбрунна, не скупившихся на магарыч, в два или три гульдена, молодой торговке, всегда выпивали назначенное число кружек в определённые промежутки, не подвергаясь по целым часам приятному хождению в ногу сотоварищи.

Возле Марктбрунна и возле Мюлбрунна, куда я сходил поглядеть, нет ли между приезжими знакомых лиц, публика кишмя кипела так неугомонно пёстро, что ничего не разберёшь, и в толпе, пока глаз не приглядится, и самого короткого приятеля не признаешь. Не в одну, а уже в две шеренги, рядами, медленно передвигая ноги, шли здесь леди и джентльмены к водопою; им наперерез подвигалась другая непрерывная цепь страдальцев и страдалиц, направлявшихся к медицинскому оракулу, с приличной важностью восседавшему несколько в стороне от источника.

Подходящие поочерёдно наклонялись к преемнику Эскулапа, шептали ему что-то на ухо и с подобострастным видом ждали приговора.

«Прибавьте кружку Шпруделя», «убавьте полкружки Мюлбрунна», «сами виноваты, не послушались», «прошу, поменьше вина», «Гислибелю стакан-другой всегда полезно», – долетало до слуха публики.

Возле Шпруделя ещё несравненно больше народу, толпа гуще, только тут рядами не ходят. Колодезь круглый, со всех сторон можно подойти, и пять или шесть юных девиц безостановочно черпают дымящийся кипяток и разливают его в подставленные кружки под звуки музыки, начинающей каждое утро играть около Шпруделя, после чего музыканты переходят к Мюлбрунну, чтоб усладить слух и тамошней публики.

Пока я обходил источники, часы на католической церкви прозвонили восемь раз; со старинной башни на Шлосберге повторился звон, и публика волной хлынула вдоль Алте-Визе. Настало время завтрака. По дороге дамы и кавалеры заходили на Визе в разные пекарни запасаться печеньем для кофея и продолжали путь, отягощённые белыми, голубыми и розовыми бумажными мешочками. В пекарнях горы сухарей и сдобных булочек всевозможных видов и названий мгновенно исчезали под руками голодной публики, спешившей наполнить свои желудки кое-чем посытнее и повкуснее тёплой водицы, которою они наливались с раннего утра. Люди постарше, потяжелее и вообще все неохотники до дальних прогулок, отделялись от ярых ходоков и, рассудительно выбирая места, усаживались под тенью дерев за столики, выставленные пред «Золотою короной» и пред «Слоном». Затем раздавалось:

– Берта! Фанни! Мари! мой кофей! порцию шоколаду! пару яиц.

И Берта, Фанни и Мари летели накрывать красными салфетками столики, на которых вслед за тем с быстротой мысли являлся потребованный завтрак. Отлично вышколены и удивительно быстроноги карлсбадские кофейные фрейлины, грешно было бы жаловаться на них; в запуски с воробьями, подбирающими крохи, порхают они от столика к столику – никого не забудут, никого не обнесут.

Пошёл я к Слону почтение отдать фрау фон Мюллер – мадамой не смей назвать в Австрии последнюю мелочную торговку, и та в обиду примет – сказаться ей о своём приезде и для почину выпить у неё мою первую чашку кофею. Такой в Карлбаде соблюдается порядок, где фрау фон Мюллер занимает самое видное положение и вправе требовать от прибывающих соблюдение должного уважения к своей почётной особе. Много лет тому назад, когда я в первый раз заглянул в Карлсбад, проживал в нём знакомый мне русский человек, исполнявший высокую придворную должность, значит, вполне знакомый с правилами высшего этикета.

– В Карлсбаде вы в первый раз? – спросил он меня. – Да. – А знакомы с фрау фон Мюллер?

– Нет.

– Так прошу позволения сегодня же ей вас представить. С Карлсбадом начинают знакомиться со Слона, а госпожа Мюллер его счастливая обладательница. Кофей отличный, не ошибаясь можно сказать, лучший в целом Карлсбаде, общество избранное, а она сама почтеннейшая дама, пользующаяся милостивым вниманием высоких и высочайших особ. Кроме того, она знает всех и знает всё, что делается в здешнем месте; за всякою справкой можете к ней обратиться, и всегда получите самое точное указание.

Насчёт неукоризненного состава общества, питающего привычку предаваться отдыху под защитой могучего Золотого Слона и услаждать свою утробу произведениями кофейной лаборатории госпожи фон Мюллер я сам имел случай убедиться как нельзя вернее: всё Русские, Англичане да богатые Американцы; а немецкого языка на половину «Excellenzen», потом «Durchlaucht», «Erlaucht», да иудейского племени отборнейшие биржевые магнаты. Немецкий люд помельче, из учёных или из коммерции, да Поляки без графского диплома, напуганные перекрёстным огнём громких титулов, которым оборонялся подступ к Слону, предпочитали селиться под сенью Золотой Короны, где беседа велась гораздо бесцеремоннее, а под шумок можно было перекинуть расписные листки направо, налево, разумеется, для одного невиннейшего препровождения времени.

Представил меня тогда знакомец мой госпоже фон Мюллер, а после того фрейлин Берте, просил их из уважения к нему не отказать мне в благосклонном покровительстве, и с той поры я имел счастье пользоваться неизменным расположением этих двух дам. Первое посещение моё, когда приезжал в Карлсбад, принадлежало фрау фон Мюллер; и никто кроме фрейлин Берты не подносил мне мой завтрак у Слона.

Отыскав хозяйку и раскланявшись с нею, на первый раз я поместился под маленьким стеклянным навесом, прикрывающим узенький вход в кофейню и в верхние, приезжими занятые этажи высокого дома «Zum Elephanten». Тут стоит только два крошечных столика и возле каждого по два стула, для гостей, пользующихся особенным вниманием со стороны фрау фон Мюллер. Не каждому и не во всякое время удаётся обратить в свою пользу эти бережёные места, устроенные, собственно, для успокоения в ненастную погоду самой хозяйки с домочадцами.

Полная, как сдобный хлебец, белая и свыше всякого чаяния добронравная Берта приятно мне улыбнулась и нежным голосом опросила:

– Прямого кофею или наоборот? – einen rechten oder umgekehrt? – Другой бы и не понял, а я знал, чего от меня хотят; не новичка же вопрошали.

– Прямого, – ответил я, и чрез две минуты Берта принесла мне вместе с сухарями от «доброго пастыря» прямую порцию, то есть кофею больше, а сливок поменьше: кофею меньше, сливок больше значит порция навыворот.

Прилежно принялся я завтракать, не теряя дорогого времени на оглядывание проходящих; прежде всего мне надо было подкрепить телесные силы, а потом уже искать пищи для любопытства.

Порешив с сухарями, поглощавшими всё моё внимание, пока в желудке пустотой отзывалось, я зажёг папироску – привычка нехорошая, сам понимаю, но, сознаюсь в своей слабости, не в силах отстать – и принялся внимательно рассматривать через улицу предо мной сидевших поклонников Слона. В передних рядах чопорно справлялись с своим завтраком неподдельные, из-за пролива прибывшие леди и сэры – легко было узнать по туалету дам и по покрою бакенбард, ниспадавших на откидные воротнички у кавалеров; потом общество важно восседавших стариков, по ногам укутанных серыми пледами и толстощёких, надменно осанистых господ – прусские превосходительные и сиятельные; несколько весьма не дурных, щеголевато одетых, крикливо разговаривавших дам, в сообществе живого, красивого прелата, которого с виду, ежели бы не чёрная одежда да золотая цепь с крестом, скорее можно было принять за гусарского полковника – и не спрашивай – представительницы венского или грацского общества; далее, в глубине улицы, прислонясь к рядам временных лавок, прехорошенькая девушка, возле неё толстая старуха и несколько молодых людей – Русские, готов биться об заклад; да и язык, на котором они говорили довольно громко, ошибки не допускал.

А это кто же сидит на самом краю, за одним столом с больным бледнолицым стариком, обвязанным красной шалью? – лицо слишком знакомое – ба, да это он! я вскочил с своего места и прямо направился к крайнему столику.

– Узнаёшь меня? – спросил я у господина, в котором сам издалека узнал старого, давно невиданного школьника товарища.

– По голосу узнаю, а по лицу сразу бы не узнал – сильно, брат, переменился, поседел. – И приятель, крепко пожимая руку, с участием вглядывался в мою, розами и лилиями действительно не украшенную, физиономию – Когда приехал? где остановился?

– Приехал со вчерашним утренним поездом, и вчера же поселился, Гиршеншпрунг-штрассе, у «Валтер-Скотта».

– Место мне знакомое; ежедневно прохожу по твоей улице; прекрасный вид с горы. А я живу Шлосберг, в «Городе Штетине», значит, мы с тобою близкие соседи, и ты, надеюсь, часто будешь заходить. Впрочем, здесь и без посещений беспрестанно встречаешься; было бы только желание встречаться.

– Так с сегоднего же утра уладим наши встречи – где ты обедаешь? – у стола сойдёмся; а теперь прощай, время отдохнуть, Визе пустеет и от Постгофа начали уже возвращаться, пора домой.

– Позже станем вместе обедать, а теперь не могу, слово дал, обедаю с дамами.

– С твоим семейством?

– Коли бы с женой, так что бы помешало тебе усесться с нами за один стол, а то с чужими; недавно познакомился. Знаешь ты Марью Николаевну, графиню К.? – Нет – Так, пожалуй, сегодня попрошу позволения завтра тебя представить.

– Спасибо за предложение, а позволь от него отказаться. Я приехал сюда с намерением отдохнуть и полечиться – сам видишь, насколько мне это необходимо, а не заводить новые знакомства, от которых не всегда бывает легко и приятно, а когда они пришлись по душе, так после жалко расставаться. А теперь прощай.

– Погоди, погоди, вместе пойдём, дорога одна.

Приятель мой протянул руку старику, повязанному красною шалью, поднялся, и мы вместе поплелись на гору.

– С кем сидел ты? – спросил я дорогой.

– С кем? право, не знаю.

– Как же ты это якшаешься, на водах, публично, с совершенно незнакомыми тебе людьми?

– А почему же нет? – Русский, Сибиряк, старик, больной, говорить умно; случайно дня два тому назад возле сидели, услыхал, как он разговаривал с другими Русскими – любопытно стало, да и подсел к его столу, с тех пор знакомы. Очень занимательные вещи рассказывает.

– Да, наконец, что же он такое? надеюсь, знаешь, как его зовут.

– Что он такое, тебе сказал, да и сам ты видел; а как его зовут и какой его характер – was für einen Character er besitzt – того не знаю и знать не хочу, с досадой ответил мой приятель. – Мало того, что видит пред собой человека неглупого и приличного; нет, подавай ещё звучную кличку да характер, который бы он пред людьми мог носить на показ, иначе знаться с ним неприлично, стыдно руку подать. Друг мой, с бесперчаточными разбойниками возился я в моей жизни, и не к худшему сорту людей, которым правила светского приличия не раз принуждали меня протягивать руку, принадлежали эти молодцы. Хотя короче моего живёшь за границей, а, кажется, в понятиях своих совершенно онемечился!

– Вижу, брат, жизнь тебя не изменила, остался, чем был на школьной скамье, когда однажды вздумал нам проповедовать, будто хороший сапожник, предохраняющий ноги покупателей от натира, несравненно полезнее и уважения достойнее плохого генерала, ведущего несчастных людей на бесполезную бойню. Помню, как тебя подслушали; и за твою проповедь трое суток продержали в карцере, на хлебе да на воде. Видно, мало тогда просидел.

Приятель добродушно улыбнулся.

– А, по-твоему, следовало бы совершенно перемениться, откинуть все те утешительные убеждения, которыми так сладостно питалась наша молодость и ногами и руками уцепиться за сухую практику жизни. Впрочем, прошу успокоиться, и я не гляжу более на вещи сквозь радужную призму детских иллюзий; но житейский опыт, иссушивший цвет моих лучших надежд, не успел, однако, до основания подточить корень моей живой веры в действительное существование добра между людьми. Не всех же людей амбиция и животная жадность доводят до полного отречения от всякого чувства любви и сострадания к бедному, страждущему человечеству. Окинь свет беспристрастным взглядом, и посреди векового мусора, которым он завален, как много отыщешь недурного, именно там, где менее всего полагаешь найти. Дознавай только истинную суть всякого дела и по скорлупе опрометчиво не суди о ядре, которое под ней скрывается. Однако пора нам разойтись по своим берлогам; и Карлсбад имеет такие условные обычаи, которые не дозволяется нарушать без помехи для себя и для других. – За сим он своротил направо, а я пошёл прямо на гору.

Загрузка...