Есть в фольклористике такое понятие — «быличка», то есть рассказ о чем-то невыдуманном, «быль»; этот жанр не спутаешь ни со сказкой, ни с легендой. В отличие от сложного сюжета волшебной сказки сюжет былички в ее исходном, фольклорном виде обычно весьма прост: он сводится либо к неожиданному вторжению потусторонних сил в так называемую «реальность», либо к случайному или преднамеренному нарушению человеком неписаных законов или границ «иного мира», результатом чего в обоих случаях бывают более или менее плачевные, а то и трагические последствия.
Покойник после смерти приходит домой, садится за стол, ложится с женой, помогает по хозяйству… Хозяйка поутру хочет растопить печь и с ужасом видит, как в ней сам вспыхивает огонь… В глухом лесу по ночам собираются проклятые, расставляют столы с угощением, пируют, пляшут, поют… Припозднившийся рыбак возвращается в деревню. Ему чудятся детский плач, мычание коров, автомобильные гудки: всем этим звукам подражает леший, в конце концов завлекающий парня в «гиблое место»…
Таковы распространенные темы русских быличек, записанных всего каких-нибудь два десятилетия назад в Восточной Сибири.[1]
А вот — для сравнения — несколько сюжетов, заимствованных из книги китайского писателя XVIII в. Цзи Юня «Заметки из хижины Великое в малом». Содержащиеся в ней тексты принадлежат к жанру «бицзи» («рассказы о необычайном»), который зародился на Дальнем Востоке еще в глубокой древности и обрел особую популярность в эпоху династии Цинь (XVII–XX вв.).
Умерший живет, его душа возвращается на белой лошади, которую сожгли во время погребального обряда… Лиса-оборотень не трогает семью, которая мирится с ее присутствием в доме, но, когда новые хозяева начинают преследовать лису, дом сгорает… Во время охоты человек попадает на границу иного мира, где царствуют змеи…
Исследователи бицзи подчеркивают, что, подобно русским быличкам, «эти древние рассказы отличало сочетание фантастики и реальности, некое подобие исторической достоверности — имена, фамилии, прозвища персонажей, указание на место рождения и место жительства героев, упоминание времени действия…». Для авторов этого жанра «чудесное являлось мировоззрением, а не элементом художественного вымысла».[2]
Столь же близки быличкам «Exempla» («Примеры») европейского Средневековья, предельно короткие рассказы, где «на пространстве в несколько (или несколько десятков) строк появляются два мира. Перед нами обыкновенный земной мир, точнее, незначительный, казалось бы, его фрагмент — монастырь, монашеская келья, церковь, рыцарский замок, дом горожанина, деревня, а то и просто дорога или лес». И вот в этом мире «происходит необыкновенное, чудесное событие. Это событие представляет собой результат соприкосновения, встречи двух миров — земного, где фигурирует персонаж „примера“ — монах, крестьянин, рыцарь, бюргер, кто угодно, — с миром потусторонним, не подчиняющимся законам протекания земного времени. Вторжение сил мира иного — добрых или злых — в мир людей нарушает ход человеческого времени и вырывает их из рутины повседневности».[3]
Не будет преувеличением сказать, что жанры, родственные русским быличкам, искони существовали у всех народов, во всех культурах. Другое дело, что жанры эти не везде и не всегда считались достойными самостоятельного существования. Сообщения о встречах с потусторонним, о необычных или, как принято теперь говорить, «аномальных» явлениях, о благих или зловещих знамениях просто вкрапливались в более «серьезный» контекст в качестве хотя и любопытных, но само собой разумеющихся подробностей, о которых можно упомянуть чуть ли не скороговоркой. Чем, как не типичной быличкой, только сакрального, духовидческого характера, является библейский рассказ (Быт. 28: 19–22) о «страшном месте», где Иаков, «положивший себе изголовьем» древний священный камень, увидел во сне лестницу от земли до небес, по которой восходили и нисходили ангелы? А взять древнеегипетскую «Повесть о потерпевшем кораблекрушение», герой которой оказывается на «острове Змея», «острове Ка», — этот клочок суши можно с разным основанием считать как обломком Атлантиды, так и частицей «запредельного», потустороннего мира. Чем, наконец, как не быличками «шиворот-навыворот», хочется назвать сообщения Геродота и Элиана о поимке царем Мидасом полубога Силена или апокрифические сказания о том, как царь Соломон пленил Китовраса?
В европейской литературе быличка явилась тем зерном, из которого выросли более изощренные и более ценимые жанры «чудесных путешествий» и «видений» — вспомним хотя бы ирландскую сагу о плавании св. Брандана или «Книгу откровений о кознях и хитростях демонов» франконского аббата Рихалма (1279). «Позже прямое использование видений можно указать в творчестве Кальдерона — это драма „Видение святого Патрика“. На рубеже XIX в. визионерское начало использовано Колриджем в поэме „Кубла-Хан“; затем мы обнаруживаем визионерские моменты в известной книге Т. Де Квинси „Видения англичанина, любителя опиума“».[4] Развивая эту мысль, можно сказать, что мотивы быличек, «видений» и «чудесных путешествий» легли в основу английского «готического романа» конца XVIII — начала XIX в., оказали несомненное влияние на немецких романистов и могут быть без труда прослежены в творчестве так называемых «черных» фантастов XX в., таких, как Г. Майринк, X. Ф. Лавкрафт и Э. Блэквуд, — к последнему мы скоро и обратимся.
Но перед этим стоит остановиться еще на одном вопросе — это вопрос о степени правдоподобности «рассказов о необычайном». Еще совсем недавно собиратели быличек и тому подобных фольклорных жанров объясняли их происхождение крайне просто. С одной стороны, это «продукт суеверного сознания», с другой — тут замешаны «болезнь, недомогание, вызвавшие состояние бреда или галлюцинации».[5] Читаешь такие «объяснения» и только диву даешься. Десятки страниц посвящает иной фольклорист природной сметке, наблюдательности и здравомыслию своих информантов, «незаурядных исполнителей», «мастеров устной речи», а когда дело доходит до самого главного, оказывается, что все они либо поголовные лжецы, либо душевнобольные. В этой связи хочется привести свидетельство крупнейшего отечественного ученого-скандинависта М. И. Стеблина-Каменского, который во время своего пребывания в Исландии, где весьма развит жанр быличек, познакомился с писателем-коммунистом Тоубергом Тоурдарсоном, «сочетающим в себе ребяческую наивность и суеверие с обличительным пафосом передового политического деятеля». «Меня спрашивают, — говорит он, — как я, будучи коммунистом, могу верить в привидения. Но как я могу не верить в них, если я несколько раз видел их так же ясно, как я сейчас вижу вас?»[6]
Сходным образом выражаются «исполнители» сибирских быличек: «Я человек неверующий, а вот приходится верить…»; «Я вот не верю ничему этому, а в жизни вот приходится»; «…это действительно правда, даже и я верю». Но разве понятие «веры» приложимо к проблеме привидений, оборотней, стихийных духов, «гиблых мест»? Можно верить или не верить в Непорочное Зачатие, Троичность Божества или Таинство Пресуществления, тогда как существование иного мира не является вопросом веры: неисчислимые свидетельства говорят о том, что сегодня, как и тысячи лет назад, он постоянно соприкасается с миром повседневности в пространстве и во времени, во сне и наяву, в сознании и в реальности. Разница лишь в том, что теперь его называют не иным, а параллельным. Все осталось по-прежнему, изменилась лишь терминология: «гиблое место» именуется ныне «геопатогенной зоной», привидение — «микролептонным полем», обыкновеннейший бес — «минус-фемтообъектом» (словечко-то какое!), а всевозможные бесовские наваждения — «контактом», «хронотопом», «полтергейстом». Причем все эти хитроумно переименованные существа и явления обрели в наше время подчеркнуто материальный, устрашающе конкретный характер. Если раньше бесы по большей части только морочили, «блазнили» людей, «отводили им глаза», то теперь их появление связано с выжженными на земле кругами («ведьмины кольца»), разбитыми оконными стеклами, испорченной электронной аппаратурой, облучением, временным или необратимым помешательством тех, кто стал «объектом внимания» нечистой силы. Размышляя о причинах этой все возрастающей «солидификации», материализации феноменов «тонкого» мира, невольно вспоминаешь великого французского эзотерика Рене Генона и его теорию «трещин в мировой стене». Эта символическая «стена», духовная твердыня традиционных знаний и мистического опыта, испокон веков отгораживала человечество от «тьмы кромешной», не давала силам зла вовсю разгуляться в нашем земном, срединном мире. Теперь от этой ограды, подточенной совместными усилиями материализма, с одной стороны, и псевдоспиритуализма — с другой, остались лишь обломки. Мало того: материализм как бы воздвиг над нашей вселенной некий непроницаемый колпак, не дающий нам возможности общаться с высшими мирами, а всякого рода спиритические, теософские и антропософские секты и течения мало-помалу размыли «изнанку» человеческого космоса, продырявили ее тысячами незримых скважин и щелей, сквозь которые к нам просачиваются инфернальные испарения, сгущающиеся и уплотняющиеся при соприкосновении с нашим донельзя плотским, обезбоженным миром. Создается впечатление, что мы сами, по собственной воле, занимаемся магическим «донорством», выманивая из преисподней ее недовоплощенных обитателей и давая им возможность обрести известную степень телесности за счет нашей собственной плоти и крови. «Я люблю НЛО!» — восклицает некий С. Юсов, с восторгом отмечающий, что «у многих парапсихические способности просыпаются именно после контактов с неопознанными летающими объектами».[7]
Может, оно и так, да уж больно дорогую цену приходится платить за эти пресловутые «способности»! Мы расплачиваемся, прежде всего, неспособностью к различению белого и черного, верха и низа, добра и зла, утратой подлинно духовных ориентиров и, наконец, массовым расчеловечиванием, бесовской одержимостью: свято место, как известно, не бывает пусто, а бесы любят селиться в опустевших, заброшенных, оскверненных святилищах. Человеческая природа, в точном соответствии с природой, ее окружающей, незаметно для глаза трансформируется, превращаясь в зловещий инкубатор, где плодятся выводки демонов.
Все это говорится отнюдь не ради красного словца. Наши предки, задолго до появления НЛО и сообщений о проделках всяческих «барабашек», с поразительной отчетливостью предвидели ход и последствия этого колдовского процесса, этой трансмутации наизнанку, вызванной вторжением «пришельцев» в земной мир и человеческое естество. Чего стоит хотя бы деталь одной из картин Босха, где Космос представлен в виде «выеденного яйца» с приставленной к нему человеческой головой — яйца, в котором пляшут и блудят демоны. Еще более потрясающее описание «инкубации», размножения нечисти в человеческом теле содержит древнерусская «Повесть о бесноватой жене Соломонии», которую, кстати говоря, можно считать своего рода быличкой, но разросшейся, уснащенной массой жутких в своей реальности подробностей, превратившейся в некий лубочный «готический роман». Злосчастная героиня «ощутила у себя в утробе демона лютого, резавшего утробу ее, и была она все время в исступлении ума от жившего в ней демона». «И родила Соломония шесть демонов, а с виду они были синие… В другой раз родила одного демона и потом снова родила двоих демонов. И, рожая, хлеба не ела, но приносили ей невидимые темные те синьцы птичью кровь, и траву, и коренья и тем ее кормили».[8] В конце концов только вмешательство святых Прокопия и Иоанна исцеляет бесноватую от «исступления ума» и «прогрызения диавольского».
Любопытно отметить, что в повести о Соломонии упомянут «некий волхв, человек лукавый и недобрый, окаянник и угодник сатанинский», который и натравил на нее бесов. Здесь налицо зловещая, но закономерная связь между всплеском слепых стихийных сил и вмешательством «волхва», то есть представителя почти угасшей, агонизирующей «языческой» традиции, давно утратившей все свои положительные аспекты и превратившейся в отстойник магической энергии низшего порядка, в «конденсатор» тех инфернальных испарений, о которых только что говорилось. Кудесник, некогда бывший «любимцем богов», обернулся колдуном русских быличек, расстраивающим свадьбы, отнимающим молоко у коров, напускающим змей на покосы — словом, всячески вредящим человеку, беззащитному перед его темными чарами. Остается лишь обратиться к «ведуну», «белому магу», способному обуздать своего зарвавшегося «черного» соперника. Почему именно к нему, а не к священнику, в чьи обязанности испокон веков входило противоборство с нечистой силой, заклятие бесов, короче, все то, что на Западе именуется экзорцизмом? Потому, во-первых, что «исчезновение упомянутых обрядов связано с экономическими и культурными преобразованиями в жизни людей. Например, в Читинском районе нет ни одной действующей церкви».[9] Если Соломония «с трудом в ум приходила, но неотступна от церкви была всегда», то современным творцам и героям быличек, за отсутствием церквей, волей-неволей приходится взывать к чудом уцелевшим шаманам и бурятским ламам, то есть либо к представителям первозданной Традиции, либо к адептам махаяны, северной ветви буддизма, сохранившим не только всю чистоту своего вероучения, но и способным при случае применить на практике отдельные его положения, касающиеся заклятия злых духов. Во-вторых, потому, что как на Западе, так и на Востоке христианская церковь, сохраняя изначальную внешнюю форму своих догматов и обрядов, превратилась в чисто экзотерическую организацию, неспособную осознать всю ценность вверенных ей духовных сокровищ и, следовательно, воспользоваться ими для защиты своей паствы от ангелов тьмы.
В цикле новелл английского писателя Элджернона Блэквуда (1869–1951), озаглавленном «Несколько случаев из оккультной практики доктора Джона Сайленса»,[10] в роли такого «белого мага», готового прийти на помощь людям, пострадавшим от нечистой силы, выступает «оккультный детектив» Джон Сайленс, чье имя намекает на традиции исихазма, православного мистического учения, проповедовавшего самоуглубление, созерцание и священное молчальничество: на Афоне, среди последователей св. Григория Паламы, его звали бы «Иоанном Молчальником». Автор обрисовывает его таким образом, что невозможно догадаться, к какому же именно вероисповеданию он принадлежит. Порой он появляется в обличье католического священника, чем-то похожего на патера Брауна из рассказов Честертона, порой представляется знатоком тайных обрядов древнеегипетской магии («Огненная Немезида»), а иной раз — просто «божьим человеком» с «повелительным, исполненным просторы и благости лицом, какие некогда можно было встретить на берегах Галилеи». Это «спокойный, самоуглубленный человек», «истинный чтец в душах», обладающий необычайными ясновидческими способностями. «Он неустанно наблюдал, выжидал, обдумывал каждый свой поступок. Невероятным, если не сказать — магическим напряжением ума он умел войти в контакт с самой сущностью тайны». От него исходит чудовищная жизненная энергия, его маленькая фигурка дышит такой мощью и таким величием, что кажется, будто видишь перед собой «исполина, крушителя миров». Короче говоря, Сайленс — это собирательный образ посвященного, достигшего высших степеней духовной реализации: существо, внешне ничем не отличающееся от простых смертных, но таящее в себе немыслимый заряд теургических сил и запас эзотерических знаний. Для таких, как он, принадлежность к определенной конфессии уже не имеет никакого значения. Джон Сайленс, «Иоанн Молчальник», проникся чувством «трансцендентного единства» религий, позволяющим ему постигать каждую из них изнутри, памятуя о том, что все они — лишь ответвления изначальной Традиции.
«Уж не розенкрейцер ли вы, сэр?» — спрашивает у него один из спасенных им простаков, сунувшийся в западню, расставленную силами зла. Сайленс, в полном соответствии со своим именем, отвечает на этот вопрос фигурой умолчания, но вдумчивый читатель вправе предположить, что «оккультный детектив» и впрямь принадлежит к таинственному Братству Розы-Креста, последней подлинно инициатической организации Европы. Не исключено, что «розенкрейцеры действительно обладали сверхъестественными способностями, которые им приписывались, что они действительно были гражданами двух миров: их физические тела были материальными, но они были способны, благодаря полученным ими от Братства инструкциям, функционировать в таинственном эфирном теле, не подверженном временным и пространственным ограничениям. Посредством этой „астральной“ формы они были способны проникнуть в невидимый мир Природы, и именно там, невидимые для профанов, они обитали в своем храме».[11] Стоит добавить, что этот надмирный храм розенкрейцеров, обитель «белых светоносных существ», с поразительной убедительностью воссоздан в последних главах романа Густава Майринка «Ангел Западного окна», где главный герой попадает в «фантастическую лабораторию, по темно-синим стенам которой движется вечный хоровод мерцающих созвездий, а в глубине, в недрах земных, видно, как кипят эссенции алхимического действа…».[12]
Джон Сайленс, подобно вездесущему Хызру мусульманских легенд, появляется всюду, где сгущаются инфернальные испарения, угрожая жизни и рассудку человека. Сам облеченный в незримые духовные доспехи, он всеми силами старается облечь в них и тех, кого взял под свое покровительство: «Упорно внушайте себе, что вы защищены прочным панцирем, выкованным вашим воображением, мыслью, волей, и что в этом панцире вы совершенно неуязвимы для какого бы то ни было нападения»; «Укрепите свой мысленный панцирь», — то и дело внушает он своим подопечным.
Беда неукрепленного, необузданного человеческого сознания в том, что оно, подчас во вред своему обладателю, мечется из стороны в сторону, забредая в такие сферы, откуда ему не выбраться без посторонней помощи: «Что бы ни сделал враг врагу или же ненавистник ненавистнику, ложно направленная мысль может сделать еще худшее», — говорится в Дхаммападе. Персонажи Блэквуда нередко позволяют себе мысленные шатания, опасные еще и тем, что напряженная, страстная, но сбивчивая, а то и сумасбродная мысль способна порождать фантомы, оборачивающиеся против нее самой. Те устрашающе конкретные «мыслеобразы», которые описаны в тибетской «Книге мертвых», могут получить призрачное воплощение не только в потустороннем мире, но и в земной реальности.
Скромный торговец шелками из рассказа «Тайное поклонение» с такой живостью, такой интенсивностью воссоздал свое прошлое, что сразу же вошел в контакт с силами, которые вне этой «игры ума» оставались бы бесплотными тенями минувшего. Школа, где когда-то учился мистер Харрис, давно спалена по приказу старейшин общины, но «двойники, призраки главных участников тех событий, все еще творят свои дьявольские дела». Творят в своем, потустороннем пространстве, в «заколдованном месте», не соприкасающемся с миром людей. Однако достаточно одной неосторожной, опрометчивой мысли, чтобы все эти «братья-дьяволопоклонники» вновь объявились на пепелище своей «школы». И вот мечтательный торговец остается один на один со сборищем «сильных, духовно развитых, но исполненных зла людей… которые и после смерти стараются продлить свое гнусное, неестественное существование», в ситуации, весьма напоминающей атмосферу быличек, где по заброшенной деревне «люди ходят, все как будто живые», а в оскверненной, переоборудованной в склад церкви является женщина «вроде как в саване, волосы длины вот такой». Ожившие призраки, «осененные темной звездой, облеченной всем могуществом духовного зла», набрасывают удавку на шею мистера Харриса, и, лишь мысленно — опять-таки мысленно! — воззвав к таинственному незнакомцу, случайно встреченному им в гостинице, бывший питомец сатанинской школы избавляется от зловещих чар, а заодно и от собственных опасных мечтаний. Стоит ли напоминать, что незнакомцем этим оказывается Джон Сайленс, словно бы заранее предвидевший и ход мысли Харриса, и действия воскрешенных этой мыслью поклонников «брата Асмодея»?
Еще один пример спонтанной материализации «мыслеобраза» приведен в рассказе «Лагерь зверя», где дана попытка более или менее вразумительного толкования таинственного феномена, известного под названием «ликантропия», то есть превращение человека в волка. Былички, связанные с ликантропией, известны со времен античности: еще Геродот писал о племени невров, которые «ежегодно на несколько дней обращаются в волков, а затем снова принимают человеческий облик». «Меня эти россказни, конечно, не могут убедить, — добавляет здравомыслящий автор, — тем не менее так говорят и даже клятвенно утверждают это».[13] Слухи о волкудлаках, вервольфах, броксолаксах были распространены по всей Европе. «По русским поверьям, вовкулаки бывают двух родов: это или колдуны, принимающие волчий образ, или простые люди, превращенные в волков чарами колдовства».[14] Слухи и поверья не всегда оставались пустым звуком: так, в 1603 году суд города Бордо приговорил к сожжению Жана и Пьера Гренье вместе с их сообщниками, которые признались, что получили от «Лесного владыки» — всадника в черной одежде и на вороном коне — возможность оборачиваться в волков и в таком обличье рыскали по окрестностям, похищая и пожирая детей.[15]
Если раньше считалось, что человек может «скинуться волком», напялив на себя его шкуру или натеревшись его салом, то современная оккультная литература объясняет феномен ликантропии «проецированием эфирного тела или эктоплазмы». Подобное описание такого «выброса» содержится, например, в книге Дион Форчун «Психическая самозащита»: «Один человек, которому я бескорыстно оказала значительную помощь, причинил мне серьезный вред, и я воспылала жаждой мести. Однажды вечером, лежа в постели, я размышляла о своей обиде и во время этих размышлений погрузилась в дрему. Мне на ум пришла мысль отбросить все ограничения и дать волю своему неистовству, подобно древнескандинавскому воину. Передо мной встали древние нордические мифы, мне вспомнился волк Фенрир, ужас Севера. Я немедленно ощутила, будто из моего солнечного сплетения что-то вытягивается, и вот рядом со мной на постели материализовался большой волк… Я чуть-чуть пошевелилась; очевидно, твари это не понравилось, так как она повернула морду и зарычала, оскалив зубы. Тут я по-настоящему испугалась…»[16] Сходный процесс расчеловечивания, только не предумышленный, а, как уже говорилось, спонтанный, описан в «Лагере зверя». Джон Сайленс становится свидетелем того, как под влиянием неутоленной любовной страсти некий молодой человек начинает проецировать ее во внешний мир, где она обретает форму твари, похожей на огромного пса или волка: «Сказать, что в человеке проснулся зверь, — это не всегда просто метафора». Поясняя природу этого явления, Сайленс говорит, что «двойник» или астральное тело человека при определенных условиях получает возможность воплощаться в иные, нечеловеческие формы, обусловленные теми идеями и желаниями, которые являются для человека основными. Об «астральной проекции» пишет и современный православный богослов Серафим Роуз, подчеркивая негативный характер этого феномена, который «часто вызывается бесами, чья конечная цель — соблазнить и погубить человеческие души».[17]
Как все это понимать? Как оккультный бред, как «продукт суеверного сознания»? Но давайте-ка вдумаемся в тот факт, что, вопреки постулатам материализма, все человеческие феномены так или иначе порождаются не чем иным, как сознанием. Ребенок предсуществует в страстных грезах любовников, «Архипелаг ГУЛАГ» смутно мерещился еще Платону и Томмазо Кампанелле, космические ракеты были зачаты воспаленным воображением калужского юрода Циолковского. Понятно, что воплощение идеи — это всего лишь возможность, один шанс из миллиона и что, может быть, вся необъятность запредельных миров битком набита «абортированными», несостоявшимися помыслами и страстями. Но коль скоро то, что мы называем «материальным миром», существует, нельзя не признать, что наиболее жизнеспособные, всепоглощающие желания все-таки материализуются. И почему бы не предположить, что в отдельных, исключительных случаях материализация эта свершается в обход известных нам «законов природы»? Неужели сгусток «эктоплазмы», не вполне отделившийся от «тела страстей», должен считаться большим чудом, чем новорожденный ребенок, появившийся на свет благодаря тем же самым телесным страстям?
Для Джона Сайленса, как, впрочем, и для самого Блэквуда, все эти вопросы показались бы пустой риторикой. «Я никогда не сталкивался с проблемами, — утверждает он устами своего героя, — не имеющими естественного объяснения. Необходим только соответствующий объем знаний — и та смелость, которой должен обладать исследователь».
Эту фразу можно считать ключом ко всему творчеству Блэквуда, лишь по легкомыслию критиков числящегося в рядах «фантастов». За редкими исключениями, его повести и новеллы отнюдь не «игра воображения» и не религиозные притчи, поданные в форме сказок, как это имеет место, например, у К. С. Льюиса, а своего рода «рассказы о необычайном», магические былички, основанные на личном опыте писателя, приобретенном в тайном обществе Золотая Заря, и глубоко проработанные в психологическом отношении.
Трудно представить, чтобы та сцена из рассказа «Огненная Немезида», где Сайленс и его подопечные выманивают из подземного логова дух огня с помощью миски, наполненной свиной кровью, могла быть «придумана», «сочинена» даже самым незаурядным «фантастом», наверняка загромоздившим бы ее массой причудливых подробностей, не идущих ни в какое сравнение с подчеркнуто приземленными и оттого особенно убедительными реалиями Блэквуда. К тому же в этом эпизоде, при внимательном его прочтении, можно усмотреть рискованную перекличку с легендами о Граале, Священной Чаше, в которую, по легенде, была собрана кровь Христова. Грааль — «Чаша благословения», пьющий из нее «пьет жизнь вечную». Эманации, исходящие из миски со свиной кровью, — это «тот материал, из которого существа бестелесные могут создать себе временное обличье». «Припоминая» эту сцену, Блэквуд не мог заодно не вспомнить те строки из Первого послания к Коринфянам (10: 20–21), где апостол Павел говорит, что «язычники, принося жертвы, приносят бесам, а не Богу. Но я не хочу, чтобы вы были в общении с бесами. Не можете пить Чашу Господню и чашу бесовскую». Писателю-фантасту просто не пришли бы на ум столь глубокие и контрастные параллели: «Чаша Господня» — и «чаша бесовская», миска со свиной кровью; «вечная жизнь», обещанная смертному человеку, — и «временное обличье», обретаемое «бестелесным существом»; «жертва Богу» — и «жертва бесам»… Будь герой Блэквуда ортодоксальным христианином, его передернуло бы при одной мысли о таком жертвоприношении, но для посвященного, возвысившегося над буквой Писания, куда важнее оказать непосредственную помощь попавшему в беду человеку, чем соблюсти экзотерические религиозные предписания. «Есть и другие, менее неприятные методы, — оговаривается он, — но они требуют времени, а события зашли, на мой взгляд, слишком далеко, чтобы можно было думать об отсрочке». «Иоанн Молчальник», «божий человек», одно имя которого наводит ужас на «собратьев Асмодея», не пьет, разумеется, «чашу бесовскую», но ему, целителю человеческих душ, волей-неволей приходится пользоваться «неприятными методами», вышибать клин клином. Кроме того, в данном случае речь идет, собственно, не о борении с нечистой силой, а об укрощении «слепой природной стихии», которая «по своей сущностной природе безлична, но может быть сконцентрирована и одушевлена теми, кто обладает таким умением, а именно магами, для определенных целей, точно так же, как пар и электричество используются практичными людьми нашего столетия».
Вообще говоря, мотивы явной, «классической» бесовщины, звучащие в таких рассказах, как «Тайное поклонение» и «Древние чары», нельзя считать главными в творчестве Блэквуда. Куда чаще он обращается к центральной теме быличек, как бы они ни назывались, — к теме столкновения двух миров, встречи обычного, ничем не выдающегося человека с неведомыми, непостижимыми и непредсказуемыми явлениями и существами. Эта встреча обычно происходит на том участке земной поверхности, который принято называть «заколдованным» или «гиблым» местом, — именно там особенно активно проявляют себя стихийные энергии и олицетворяющие их духи.
В старом Китае существовало (а на Тайване и в Гонконге существует и по сию пору) учение о силах «фэн шуй» («ветер и вода»), своего рода прикладная сакральная топография, позволяющая избегать таких мест и избирать для постройки жилищ и храмов, для полей и пастбищ более благоприятные местности, где гармонично сочетаются силы «инь» и «ян», сплетаются «вены тигра» с «венами дракона», жар уравновешивается прохладой, сухость — влажностью, ветер — затишьем.[18] Незавидной считалась участь самонадеянного невежды, который, не посоветовавшись со жрецами, сведущими в этой священной «геобиологии», решился бы поставить дом или распахать участок в том месте, где космическая энергия «ци» утрачивает гармоничность и превращается в круговерть какой-нибудь одной, ничем не уравновешенной и необузданной силы. «Как считали верующие, силы „фэн шуй“ гораздо чаще оказывали вредное действие, чем благодетельное, ибо сами были злонамеренны по своему существу. Но это их вредное действие могло быть приостановлено и даже изменено в благоприятную сторону, если удавалось призвать на помощь другую, высшую силу».[19] Традиционная китайская наука, в полном соответствии с эзотерическими доктринами Запада, утверждала, что человеческий организм, «микрокосм», во всем аналогичен «телу Земли», «макрокосму», и что оба они пронизаны некими «силовыми полями», по которым струится энергия «ци», «мировой эфир». Попадая под воздействие «гиблого места», человек начинает испытывать недомогание, ничем не объяснимую слабость или, наоборот, повышенное возбуждение, поскольку вибрации «мирового эфира» в его теле перестают соответствовать вибрациям этой энергии в «теле Земли». Иногда подобный разлад достигает такой остроты, что у человека, забредшего в «геопатогенную зону», прорезывается нечто вроде болезненного «шестого чувства», позволяющего ему воочию увидеть обитающих там стихийных духов или хотя бы смутно ощутить их присутствии. Об этом вполне определенно пишет и сам Блэквуд: «Только тем немногим, чьи внутренние чувства обострены каким-то странным глубинным страданием, выпадает на долю нелегкое знание о близости этого огромного мира и о том, что в любой момент сочетание разнонаправленных сил и устремлений может заставить нас перейти его зыбкую границу».
Именно такое случилось с героями рассказа «Ивы», которые бездумно «нарушили границу, вошли в мир, где им быть нельзя». Это произведение целиком построено на символике «фэн шуй», в которой прекрасно разбирался Блэквуд, всю жизнь интересовавшийся восточными эзотерическими учениями, особенно даосизмом и мистическими аспектами махаяны. Образы «воды и ветра» омывают и пронизывают весь этот текст начиная с самых первых страниц: «Дунай шумно гонит свои воды по широким протокам, крушит песчаные берега, унося целые куски вместе с ивами»; «березы просто ревут на ветру»; «ветер дул против течения, пытаясь хотя бы замедлить поток»; «вода поднимается, ветер будет еще сильнее». Попав на крохотный, заросший ивами островок посреди разбушевавшегося Дуная, герои рассказа чувствуют, что они ненароком раздразнили могучие и таинственные силы, держащие их в своей власти. «Смутный ужас» исходит от ивовых зарослей, «сомкнувшихся над водой, словно допотопные чудовища на водопое». Они «настойчиво бередят душу самим своим количеством, так или иначе представляя воображению какую-то новую силу, очень большую, а главное — довольно враждебную». «Мы вторглись в чужой мир, — подытоживает рассказчик, — мы сами тут чужие, незваные, нежеланные, и нам, быть может, грозит большая опасность».
Почему действие новеллы происходит именно посреди Дуная, а не Рейна или, скажем, Сены? Во-первых, потому, что Рейн и Сена — реки, так сказать, цивилизованные, «прирученные», вдоль их берегов негде разгуляться силам «фэн шуй». Во-вторых, и это очень важно, потому, что само название Дуная «употребляется как нарицательное для всяких больших и малых рек»:[20] арийский языковой корень «дун-дан» обозначает просто-напросто воду, реку, «шуй». Таким образом, герои оказываются не только посреди реальной реки, но и как бы в символическом средоточии водной стихии, стремящейся размыть, пожрать, растворить в себе все твердые, устойчивые элементы Космоса, начиная с клочка суши, где разбита палатка путешественников, кончая их рассудком. Вода — источник жизни, средство очищения и возрождения, но она же, в своем негативном аспекте, символизирует подсознательные, стихийные порывы души, тягу к саморазрушению и смерти. В работе замечательного русского фольклориста Александра Потебни «О некоторых символах в славянской народной поэзии» есть главка под названием «Вода и ветер». Потебня, скорее всего, не был знаком с китайским толкованием этого понятия, но тем важнее, что в его заметке «ветер приносит человека, ветер и уносит человека, вода тоже».[21] Крайне любопытно, что в качестве иллюстрации этой формулировки ученый приводит строки из украинской песни, где выражение «заплыть за Дунай», то есть, как поясняет сам автор, «бог знает куда», значит «погибнуть».
А при чем тут ивы? В старом Китае это дерево служило символом необыкновенной живучести, долголетия и в конечном счете бессмертия. В Европе же, как Западной, так и Восточной, с ивой связаны мотивы печали («плакучая ива»), смертной тоски и, наконец, самой смерти: об иве поет перед гибелью несчастная Дездемона, в ее зарослях застревает тело утопленницы Офелии. Ива — воплощение вечной жизни стихий и в то же время напоминание о смертной участи человека. «Только стихии бессмертны!» — в отчаянье восклицает один из героев рассказа, очутившись среди «иного, чуждого мира, где обитают только ивы да души ив». «Завеса между мирами здесь истончилась; через это место, как через скважину, глядят на землю незримые существа. Если мы задержимся здесь, они перетащат нас за эту завесу, лишат того, что мы называем „нашей жизнью“». Духи стихий, населяющие это «заколдованное место», стремятся расчеловечить путников, увести их «дорогой ветра и воды» в свой запредельный мир, вернуть в элементарное, стихийное состояние, приобщить к бессмертию природных сил ценой отказа от человеческого «я»: «Это гораздо хуже смерти, тебя даже не уничтожат, ты изменишься, станешь другим, потеряешь себя».
Обезбоженный человек, как об этом уже говорилось в начале статьи, — отличный объект для расчеловечивания. «Братья Асмодея» силятся превратить мистера Харриса в «живого мертвеца», канадец Сангри из новеллы «Лагерь зверя» сам подсознательно стремится высвободиться из своей человеческой оболочки, принять обличье хищного зверя, полковник Рэгги из «Огненной Немезиды» вполне подготовлен к тому, чтобы в него вселился дух древнеегипетского бога Гора. В тех рассказах Блэквуда, где не участвует «божий человек» Джон Сайленс, подобные метаморфозы нередко доходят до своего логического конца.
Околдованный чарами Вендиго, зловещего демона лесной канадской глухомани, теряет рассудок и личность, а затем гибнет физически охотник и проводник Жозеф Дефаго — гибнет потому, что не пытается противостоять зову темной стихии, а сам бросается в ее недра. Ничего «достойного публичного упоминания» не остается от духовного вампира мистера Фрина из рассказа «Превращение». «Этот человек владел даром молча подчинять себе и высасывать из тебя все силы, мгновенно усваивая их… Он жил, присвоив сгустки жизненной энергии других». Но, оказавшись однажды рядом со своим подобием, «запретным местом», безобразным клочком земли, где не росло ни цветка, ни деревца, «воплощением смерти среди пышного цветения жизни», он становится легкой добычей для этой изголодавшейся пустоши: она мгновенно опустошает его, превращает в пустую телесную оболочку, а сама, напитавшись человеческой энергией, расцветает и начинает плодоносить.
Тема «заколдованного места», «скважины между мирами» разработана Блэквудом с поразительным знанием дела и большой психологической убедительностью. Скважиной может служить не только островок среди разбушевавшегося Дуная или подземелье, где упрятана оскверненная египетская мумия, — она разверзается и в традиционном для английской литературы «доме с привидениями» («Женщина и привидение», «Он ждет»), и в спальнях опустевшей турбазы на берегу мрачного озера («Заколдованный остров»), и даже в подсознании отдельного человека, наделенного памятью о своих былых воплощениях с редкостной способностью прозревать за обманчивой видимостью вещей их внутреннюю, потаенную суть («Безумие Джона Джонса»): «Он всегда с трепетом осознавал, что стоит на пороге иного измерения, где пространство и время — лишь формы сознания, где древние воспоминания открыты взгляду, где обнажены все силы, влияющие на человеческую жизнь». Герой этого рассказа, скромный страховой агент, «чья душа не затронута грязью, шумом и низкой суетой внешнего мира», на самом деле является «безличным инструментом в руках Невидимого, которое распределяет справедливость и подводит баланс в расчетах», орудием Кармы, «огромной фигуры под покрывалом, с обнаженным мечом и сверкающими глазами, склоняющейся к нему в суровом одобрении». Подобно своему тезке Сайленсу, духовидец Джон Джонс «никогда не чувствовал в себе ни малейшей склонности к возродившемуся дешевому оккультизму» и не интересовался никакими религиями — ведь все они являются лишь внешней оболочкой того врожденного и невыразимого словами тайного знания, которое составляет их сердцевину и основу. Не будучи настоящим посвященным и не обладая, подобно Сайленсу, сокровищницей доктринальных эзотерических данных, он с известной точки зрения выглядит фигурой более героической и трагической, чем «Иоанн Молчальник». Ведь если Сайленс, облеченный в «неуязвимый мысленный панцирь», просто не может не выйти победителем из любой схватки с силами мрака, то Джонс, не задумываясь, жертвует собой, чтобы один-единственный раз восстановить космическую справедливость, навсегда замуровать очередную «скважину между мирами».
Можно предположить, что оба эти образа являются чем-то вроде «двойного автопортрета» самого Элджернона Блэквуда. Первая «створка» этого воображаемого диптиха — отражение личности писателя до вступления в общество Золотая Заря, когда его врожденные метапсихические способности пребывали в неоформленном, латентном состоянии, а на второй запечатлены результаты духовно-алхимического процесса, закрепляющего и «кристаллизующего» эти способности, превращающего веру в уверенность, интуицию — в знание, чувства и страсти — в самоотрешенное сознание. Один из двойников Блэквуда сознает, что «все его чувственные восприятия есть, по существу, не что иное, как неудачное воспроизведение той истины, которая скрыта таинственной завесой, — истины, к которой он всегда стремился и которой ему лишь изредка удавалось достичь». Другой же его двойник, «применяя свои непостижимые методы и способы», мгновенно входит в контакт с силами, проявляющимися в необычайных феноменах, и по собственной воле поднимает или опускает «занавес истины», ибо ему, говоря языком алхимии, дана власть «вязать и разрешать».
Но существует и третья, главная, на мой взгляд, ипостась автора и обоих его персонажей. Это ребенок, бесстрашно исследующий «дальние покои» родительского дома и собственного подсознания, где продолжают призрачное существование его предки, или тайком «подкармливающий» мертвыми птичками и зверюшками изголодавшееся, проклятое всеми «запретное место».
«Большинство людей, — пишет Блэквуд, — проходит мимо приоткрытой двери, не заглянув в нее и не заметив слабых колебаний той великой завесы, что отделяет видимость от скрытого мира первопричин». В детстве эта завеса кажется прозрачной. Незамутненный суевериями и догмами взгляд ребенка свободно проникает туда, куда лишь изредка осмелится посмотреть взрослый. Сны для ребенка столь же реальны, как окружающая его действительность, а действительность готова в любой миг обернуться хорошим или дурным сном. То же самое можно сказать и о «потусторонних» явлениях и существах: они предстают детскому сознанию в той степени реальности и материальности, какой оно само решает их наделить. Если Дух, согласно воззрениям Платона и Аристотеля, является перводвигателем Космоса и его формообразующим началом, то ребенок, как говорится в известной притче из ницшевского «Заратустры», — это наивысшее воплощение Духа: «Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения». «Его не жалят ядовитые насекомые, не когтят хищные звери, не трогают птицы-стервятники», — сказано в Дао дэ цзине.
Мальчик Тим из рассказа «Дальние покои» попадает в «Галерею кошмаров» — под таким названием в его детском воображении предстает все та же «скважина между мирами». Попадает — и ничему не удивляется: ведь он уже бывал здесь прежде, во сне, да и сейчас ему не совсем ясно, наяву или в сонных грезах дразнит он жутких обитателей Галереи. Пересиливая страх, «он повернулся лицом к преследующему его кошмару. И страх пропал. Безмерный ужас исчез. То был всего лишь кошмарный сон. Осталась одна комедия. Он улыбнулся».
Все эзотерические доктрины утверждают, что, в отличие от абсолютной и независимой от человеческого сознания реальности высших духовных сил, «ангелы мрака» в известной мере суть порождения наших собственных иллюзий, страстей и греховных помыслов, хотя, разумеется, это не мешает им вершить свои козни так, словно они наделены самостоятельной и самодовлеющей формой бытия.
Беда в том, что, как уже неоднократно подчеркивалось, мы сами, бездумно жертвуя своим человеческим «я», помогаем «выходцам из скважин» довоплотиться и окончательно материализоваться. Мы забыли «святое слово утверждения», утратили вместе с детской невинностью детскую ясность и прямоту взгляда — именно поэтому нас всю жизнь преследуют кошмары, кишащие уже не только в «гиблых местах», но и по всей нашей планете, — кошмары, к которым мы не смеем повернуться лицом.
Будь иначе — «былички» Элджернона Блэквуда показались бы нам не «творческим отчетом» о посещении параллельных миров, а всего лишь кошмарным сном. И мы, вместе с бесстрашным Тимом, улыбнулись бы.
Юрий Стефанов
1993