Дежурным офицером был Брусило. И он был очень испуган. Боевой командир, а смотрит совершенно растерянно. Мальчишка, факеншит! Будто расплакаться собирается.
Я ночью видел его в бою — абсолютно спокоен, даже радостен. Подумал, было, что это он за нас испугался: все в крови перемазаны. Но когда он доложил:
— В расположение выполняются работы согласно распоряжениям. Но… госпожа старший сотник… э… старший советник… заперлась и плачет. Эта вот…
Тут уж и я перепугался.
«Заперлась»… Где в русской боярской усадьбе можно запереться? В сундуке? Вышиб дверку в её чуланчике вместе со щеколдой.
На Гапе не было лица. Одни слёзы. По красному, мокрому и уже опухшему. Увидела меня и ещё пуще. Обнял, начал успокаивать. Она ткнулась носом в мой кафтан с кровавыми пятнами по груди и опять. Не говорит, воет, трясётся, икать начала. Начал отпаивать — она воды глотнуть не может. И сердечко под рукой молотится запредельно. Через четверть часа всё-таки согрелась у меня на груди. Поотплёвывалась от отвара кровохлёбки.
А где я здесь пустырник найду? — Успокаивающее на войну не берут. А кровеостанавливающее — обязательно.
Наконец, смогла сказать:
— Ка-катеньку. В По-порубе. Убили-и-и…
Как оглоблей. Из-за угла по голове.
Допил её отвар.
Выпил спирт, который ей притащили.
Не, не светлеет.
Блин! Уелбантуренный факеншитно!
И чего делать?
С Гапой говорить бестолку. Пойду-ка я, посмотрю-ка. Как же эдакое могло…
Она опять в слёзы, не пускает, цепляется.
— Не уходи!
Совсем Гапушка… рассыпалась. Понятно: Катерина ей многие годы всем была. Сестрёнкой младшей, госпожой, воспитанницей… Солнышко, вокруг которого вся жизнь годами крутилась. Гапа по ней столько скучала, вспоминала. Так радовалась, когда Катерина сыскалась, так рвалась сюда…
— Надо, Гапа. Хочу знать. Что да как. И — кто.
«Хочу всё знать»? — Нет. Не хочу. Чтобы было — не хочу. А что было — должен. Чтобы — не было.
Когда рассвело в город прибыли мои вспомогательные службы. В частности, Ноготок с подручными. Тема обговаривалась заранее, дали силовую поддержку, и он отправился в Поруб. Смысл понятен: там тати да душегубы, выпускать их в город… имеет смысл только в определённых условиях. Так-то, для грабежей и убийств и нас, в смысле: воинства православного, достаточно.
Ещё в Порубе должны быть какие-то… «политические». Они местные, а мне нужно знать: кто в городе чем дышит.
Есть упёртые противники лично Боголюбского. «Кровники». Он же в предшествующих усобицах не просто так по воздуху саблей махал.
Есть «фанаты» волынских. Их надо выявить и пустить в разработку: война-то не кончилась.
Есть «закоренелые» сторонники Ростика. И, вероятно, смоленских князей. Что может быть использовано.
Все эти люди ходят по городу, по этим улицам, сидят в своих домах, чувствуют, думают, планируют, сговариваются, ножи точат… Надобно их выявить и… иллюминировать. В первоначальном смысле этого слова.
«Воровской призыв», «неправда митрополичья»… противодействие этому было. Выражалось конкретными людьми. Некоторых посадили, интересно бы послушать.
Судя по событиям этой ночи, кто-то наверху у волынцев понимал ценность Поруба. Чей-то отряд пытался прорваться от детинца к тюрьме. Но нарвался по дороге на мою базу, был частично истреблён, частично бежал. Сбежала и охрана: у стражи из городового полка свои приоритеты. Служители, которые при тюрьме живут, тоже рассосались. Выпустить сидельцев никто не удосужился.
В Порубе было шумно, как бывает обычно в подобных заведениях при смене персонала. Сидельцы пытались обратить на себя внимание и установить с новыми вертухаями новые «межличностные отношения». Более благоприятные. Вплоть до спонтанного амнистирования в форме «пшёл с отсюда нах…».
«Что знает зоолог, видевший животных лишь в зоопарке; что знают о человеке те, кто видел его лишь на свободе?» — пан Лец? Вы снова правы.
На первом этаже посреди длинного низкого коридора сидел Ноготок на лавке и, время от времени, тяжело вздыхал. Перед ним на коленях, со связанными за спиной локтями, стоял клиент в разорванном грязном тряпье, с битым лицом и истошно невразумительно вопил. Заметив меня, Ноготок оживился и скомандовал подручным:
— Этого — на колоду.
Мужичка подхватили под руки, потащили к выходу, он возопил ещё на октаву выше.
— Это что?
— Бытовуха, господине. Решил, что сосед с его жёнкой балуется. Зарезал соседа в его доме. Его жену. Свою. Гонялся за детишками с топором. Видать совсем… съехал. Куда его? Такого…
Ноготок покрутил пальцем у виска.
«Святая Русь», однако. Психические заболевания здесь лечат чудом божьим, молитвой истовой да трудом праведным. Тихим подают милостыню, буйных… пришибают. Если человек ведёт себя «плохо», то он не больной, а сволочь.
Мы спустились вниз, на третий этаж подземелья.
Со времён Владимира Крестителя, который здесь Святополка Окаянного как-то держал — огромный прогресс. Тогда-то просто яма со срубом и крышей. Вне самого города, отдельно стоящий острожек. «Сын двух отцов» постоянно мёрз и покрывался чирьями от сырости. В отличие от сводного братца Ярослава, который здесь не сидел, но и в княжьем тереме всю жизнь страдал ушками. Неправильно сросшаяся кость над коленом, после которой он Хромцом стал — это много позже.
При Всеславе Чародее здесь уже было приличное хозяйство. Из которого киевляне, брошенные разбитыми половцами Шарукана на Альте Ярославичами, Чародея вынули и князем объявили.
Дружинники советовали тогдашнему князю усилить охрану или убить Всеслава, хитростью подманив к окну, через которое заключённый получал пищу. Но 15 сентября 1068 года вспыхнуло восстание. Вече на торговой площади потребовало: «половцы рассыпались по земле: дай, княже, оружие и коней, мы будем ещё биться».
Князь отказал, сбежал в Польшу, Чародей стал новым киевским князем. Аж на семь месяцев.
«Скочи лютымъ звѣремъ въ плъночи изъ Бѣлаграда…»
С Ирпеня из-под Белгорода Чародей и бежал, устрашившись польского войска и не доверяя киевскому ополчению. Потом… 70 человек из тех, кто освобождал из тюрьмы Всеслава, казнили, многих ослепили, часть уничтожили без суда. Ровно сто лет назад.
Частокол крепкий, караулка, кухня. Ямы. При Чародее было мелко — в один уровень. А вот теперь-то… наглядно видно становление Русского государства.
Как-то коллеги не интересуются. А жаль: уровень развития пенитенциарной системы вполне отражает уровень развития общества. Как в социально-правовом, так и технологически-организационном плане. Заглянув в миску зека, вы сразу получите представление и о производительных силах и о производственных отношениях.
Два века со времён Окаянного не прошли для «Святой Руси» впустую. Двери, правда, деревянные, как и полы, потолки, лестницы. Параши выносные, общий слив. И — запах.
Концентрированный запах тюрьмы: мочи, кала, подсохшей крови, застарелого пота… забивает даже обычную земляную сырость. Сейчас к этому добавился мощный привкус угара. Тюрьма в иллюминации. Разного происхождения: сальные свечки, лампадки-маслёнки, факела… Прежние служители разбежались, а мои на ощупь ходить здесь не умеют.
Самая главная тюрьма «Святой Руси». Но сколь много здесь можно и нужно изменить! В этой части отечественной государственности и национального самосознания. К лучшему, конечно. Посмотрели бы вы как у меня Христодул своё хозяйство организовал! Но, безусловно, нужны инвестиции. А здесь столько лет — одни «пользователи».
Кстати, коллеги, почему «застенки кровавой гебни» входят в перечень туристических достопримечательностей, а реконструированного «пытошного места опричника», или, как здесь, «камеры предварительного заключения Святополка Окаянного» — нет? И — восковую композицию: «посещение блудного сына блудным отцом», в смысле: Владимиром Святым. А оселедец князьям сделать съёмным, в зависимости от веяний в сферах… Неплохой бизнес можно построить.
На минус третьем этаже, в северной части — ледник. В обеспеченных домах туда скоропортящиеся продукты складывают. Здесь — покойников.
— Давно не вывозили?
— Дык… как на Серховице их побили, так и всё. Потом кормить перестали. Два последних дня и воды не давали, параши не выносили.
— Ты-то дал?
— Вынести? Ага.
— А воды?
— Даю. Помаленьку. Некоторым. Они так разговорчивее.
Низкое подземелье, разделённое на две части рядом деревянных колонн-подпорок. Холодно, сыро. Скачущий свет масляных фонарей отражается в лужицах на льду. В земле, в коробе из деревянных долблёных колод неслышно переливается струйка талой воды. Уходит куда-то в стену. В крепостной ров? — Тут недалеко, могли туда прокопать. Нет, ров-то зарос, заилился. В какую-то подземную пустоту. Хорошо, что не в тот ход, по которому мы в город вошли.
В одной половине ледника — пяток покойников, завёрнутых в мешковину. В другой — лошадиная нога освежёванная, моток коровьих кишок, уже без желудка, корзина с чем-то. Съестные припасы местных. В стороне — одинокая вытянувшаяся фигурка под мешковиной. Ноготок отдёргивает ткань, поднимает повыше фонарь, чтобы мне было лучше видно.
Знаешь, девочка, меня часто называют жестоким, лютым, кровавым. Иван Тромерос — Иван Ужасный. Неправда это. Просто я точно следую заповеди Иисуса: «А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных».
Я люблю своих врагов. И прилагаю все силы свои, дабы уберечь их от новых грехов, от умножения ими злодеяний. Мёртвые — не грешат. Покойники — не злодействуют. Хорошо, что солнце восходит и над злыми, и над добрыми: легче отличать. И ни дождь, ни ночь не мешают мне. «Аз воздам». В рамках моего скромного разумения. Не ради утишения жажды мести — сиё чувство мне… несвойственно. Но — чтобы помнили. Чтобы — не было.
Её было не узнать. Неудивительно: столько лет прошло. Она выросла в молодую стройную красивую женщину. Наверное — красивую.
«Под насыпью, во рву некошенном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.
…
Не подходите к ней с вопросами,
Вам всё равно, а ей — довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена — всё больно».
Не во рву, не под чистым небом — в подземелье, под толщей десятка метров мёртвой земли. Не на живой траве, а на умирающем от старости льду. Душно здесь. Воздуха бы. А с вопросами придётся. Подойти. Нужны ответы. «Чтобы не было».
Лицо… лица не было. Кровавая подсохшая, свернувшаяся, замёрзшая маска. Без глаз, ушей, носа… Волосы… скальп не срезали, а срывали. Частями, в несколько заходов. Раздроблены суставы на руках и ногах. Раздроблены пальцы на обеих руках. На правой ещё вырваны ногти. Вспорота брюшная полость от грудины до паха, кишки вывернуты насторону…
Я очень хорошо помню мою Любаву. Как она умирала. Но с ней работала пара любителей-вояк в полевых условиях. Я сегодня смотрел на Варвару-великомученицу. Её водили голой по городу, пороли, били молотком по голове, жгли свечками. При всём моём уважении, сирийцы времён Империи против наших… детские игры.
Здесь было много раскалённого железа. Груди не отрезаны, а сожжены. Сожжены мягкие ткани вокруг влагалища. Следы раскалённого прута на бёдрах. Выпирающий обломок нижнего ребра, прорвавший уже сожжённую кожу.
Зачем?! Она же ничего не знала, она не могла оставаться в сознании, чтобы вынести весь этот… спектр применяемых средств. Уже мёртвую — потрошили. Горло перерезано аж до позвонков, сердце, похоже, уже не работало. Зачем?!
Как капризные дети, сминающие пластилиновую фигурку. Вандализм. Обращённый на тело человека. Уничтожить красивое. Чтобы не было.
— Переверни.
Да. Она. Эти родинки над поясницей. Когда-то я любовался их движением в наших любовных играх. Как оказалось — очень… единичных.
— Опознание Агафьи подтверждаю.
Гапа — видела. Вот это всё. Как она домой-то дошла? Я-то решил, что она… духом слабовата. Поплыла, рассыпалась. А тут как бы самому… не отъехать.
Спокойно, Ваня. Выдыхай глубже. Тебе есть у кого учиться. Самообладанию.
— Видоки?
Ноготок махнул куда-то в темноту. Гридень притащил за шиворот бегом бегущего на полусогнутых дедка. Неопределённого возраста и обтёрханной внешности.
— Божедом здешний. Последний.
Спасибо, Ноготок, что предупредил. Что «последний».
Он-то и видел её пару минут, когда она приехала. Профи работали: она явилась в Поруб добровольно. На санях, с корзинкой и узлами. Припасы для сидельцев, благое дело, утоление страданий, вспомоществование убогим и сирым. Милосердие — долг инокинь. «Милость к падшим».
Вот так, своими ногами, своей волей, преисполнившись человеколюбия и приготовишись врачевать раны, телесные и душевные, заблудших и отринутых, она вошла в этот «дом скорби».
Неожиданность, контраст между ожидаемым и наступившим, между настроем на помощь страдальцам и злобой, пытками обращёнными на самоё себя, должны были потрясти её душу, сломать, подчинить. Задумано-то правильно. А вот реализация… любительская. Точнее: двуслойная. Судя по ранениям — часть повреждений наносили мастера. А завершали процесс… эмоционалы.
— Когда это было?
— Дык… эта… вчерась. С утречка. Пришла, стал быть. И они её… покаместь набат не вдарил. По первости сильно кричала. На всю яму слыхать было. А после как-то… поутихла. Да-а…
Что я делал вчера? Радовался привезённым щитам, отсыпался, аки младенец, после бессонных ночей, закусывал водочку хлебом с салом, подразнивал Боголюбского… А её в это время… калёным железом…
— «Они» — кто?
— Дык… ну… двое наших, с Поруба, значится, палач с подручным, да двое с Верху, княжеские, стал быть, с детинца приехавши.
— И где?
Дедок вздрагивает. Тон у меня сдержанный, не кричать же. Но желание встретиться с мучителями Катеньки… прорывается. Вместо испугавшегося дедушки вступает Ноготок:
— Палач с подручным в пытошном застенке нашлись. Зарезанные. Свои же. А княжьи… успели ускакать.
Если бы я, выскочив из усадьбы Укоротичей, ударил сюда, а не на Лядские, то… то она бы была жива. И умерла бы у меня на руках. А люди мои погибли бы. «Любителей-мучителей»… наверное, прирезал бы. Не сразу. Сначала бы узнал — кто их послал.
— Опознать приезжавших сможешь?
— Чего? Как это? А… не… ой… ежели будет на то божья воля… я-т и видал-то их… минутку единую…
Плохо. Сейчас он мне на всё скажет «да». Просто от страха. А толку… Но других свидетелей нет.
Вопросительный взгляд на Ноготка вызывает его тяжёлой вздох.
— Людей нет.
— И?
Новый тяжкий вздох. Но ведь понятно же: надо.
— Деда умыть, переодеть во что-нибудь… пристойное. Кого-нибудь из своих, у Охрима человека возьми. У него ребята на физиогномистику натасканы. Тоже — в штатском. В смысле: в мирском. Для силового прикрытия… у Искандера попрошу — нашим в сером светиться не надо. Давай, Ноготок, быстренько, пока волынских из детинца на распродажу не растащили.
Дедок неделю занимался опознанием. Указал в городе на довольно известного татя, который с полгода назад сбежал из-под стражи. Но искомых персонажей… Словесные портреты были недостаточно детальными. Несколько человек, которых мы взяли в разработку… к смерти Катерины отношения не имели. Видимо, мы допустили ошибку: начинать надо было не с живых, а с мёртвых. Имея хотя бы трупы, мы могли бы выяснить их окружение, связи. Увы…
С другой стороны, если бы мы не нашли их среди мёртвых, мне было бы ещё… печальнее.
Мы оставили ледник, пошли по коридору, поднялись по лестнице, миновали ещё один коридор и поднялись ещё по одной лестнице. И тут я остановился как вкопанный. Густой рёв огласил тюремные своды. Где-то в недрах Поруба орал во всю мочь, сыпля чудовищными проклятиями, понося бога, святых, преисподнюю, русских князей всех ветвей дома Рюрика, митрополитов, епископов, монахов, киевлян и гостей столицы, и ещё многое другое, хорошо воспитанный, в части церковной схоластики, знаток догматики и решений Патриарших соборов…
Я заслушался.
— Это кто?
— Игумен. Хренов. Поликарп.
— И чего он?
— Воды просит.
Игумен Поликарп «ревел, как атомоход в полярном тумане». Гулкое эхо катилось под сводами. Люди в коридорах застыли, благоговейно прислушиваясь с раскрытыми ртами. Многие крестились, отгоняя нечистого.
У покойного Константина II был мощный противник. В части акустического удара — точно.
— Отвести на ледник. Подвесить над жёлобом. Пусть порадуется. Виду и запаху текущей воды. Как утишится — порасспросить. Кто из местных и волынских особо старался. В «воровском призыве», по Новгороду, противу Боголюбского, по расколу…
— Помрёт. Холодно.
— Иншалла.
— Он тебе нужен?
— Не знаю. Сомневаюсь.
Были у меня планы на этого Поликарпа. Ещё во Всеволжске. Как на второго, после Антония Черниговского, наиболее последовательного лидера сторонников раскола. Но смерть Константина, согласие, достигнутое с Антонием, а теперь ещё и с Кириллом, резко девальвировали ценность будущего первого на «Святой Руси» архимандрита. Услышанный «атомоходный рёв во льдах» усилил сомнение в адекватности и управляемости.
И очень несвоевременно сейчас напоминать мне о необходимости «ковать ковы» и «измышлять измыслы».
— Катерину… обрядить, закрытый гроб.
«Надежда умирает последней».
Потом приходит этап воздаяния. В безнадёжности.
Поликарп выжил. Архимандритом он не стал: оказался непригоден к сотрудничеству. Никого, кроме себя, слушать не хотел. На всякое сомнение в его словах реагировал руганью, криком, дракой. Вполне выражал собой идею из проповедей Кирилла: всякому следует прибывать «в повиновении и послушании игумену, почитать его, как Бога, и во всем слушаться его».
Разница лишь в том, что Кирилл проповедовал послушание иноков, Поликарп же вбивал тот же смысл: «игумен как Бог», имея ввиду себя — во всех, до кого мог дотянуться.
Негодный к сотрудничеству, он, однако, был пригоден к использованию. В качестве «наглядного пособия». В январе следующего года сочувственно разглядывая, по завершению диспута, разгоревшегося в ходе официальной аудиенции, полу-оглохшего от воплей и полу-ослепшего от разлетавшихся слюней Поликарпа, нового Патриарха Константинопольского Михаила Анхиала, Кирилл Туровский сформулировал дилемму:
— Или Ваше Божественное Всесвятейшество Архиепископ Константинополя — Нового Рима и Вселенский Патриарх, возложит на меня, недостойного раба божьего, руки свои, и сподобит обрести частицу благодати божьей, или… сей муж добрый, заплевавший подол полиставрия твоего, твёрдый в вере, громкий в собраниях и могучий в рукоприкладстве, примет митру и посох Киевский. Без твоего рукоположения.
Патриарх ещё раз потряс головой, пытаясь восстановить слух, и ответствовал:
— Я буду молиться. Приходи завтра.
Очередной раунд переговоров, начавшийся, было, повторением утверждений прежних, был прерван раздражённым рёвом остановленного стражей Поликарпа. И стремительно завершился взаимоприемлемым компромиссом.
Поликарп же был отправлен в сопредельные страны, где с прежним пылом принялся обличать заблуждения и искоренять суеверия. Его скорая смерть от рук нечестивых злодеев послужила весомым аргументом для вторжения и проведения карательных мероприятий. Виноват: для восстановления справедливости, укрепления истинной веры и возвеличивания святомученика.
Указал Ноготку на несвоевременность «зачистки» Поруба: нам тут нужен не «порядок» сплошняком, а «интересные персонажи» выборочно. Остальных… пускай Боголюбский разбирается. Поруб — общественное достояние, а кто у нас глава общества? «Интересных» перетащить в усадьбу Укоротичей. Для дальнейшей с ними работы.
Ноготок снова вздыхает уныло:
— Да как же… с одного взгляда определить-то… чего у убогого на уме?
— Я тебя даром кормлю?
Нарвался? Извини, но мне нынче не до политесов.
— Ну, хоть Агафью пришли. Она-т сходу скажет: кто врёт, а кто… ошибается.
— Если ты им всем главы поотрубаешь — я переживу. А если от этих… бесед у Агафьи сердце разорвётся…
— Да я понимаю… О-хо-хо… А там, в усадьбе, место-то как?
— Посмотри. Да я и сам гляну.
Нет, не так я представлял себе возвращение в эти… «родные пенаты». Без преувеличения — «родные». Даже — родильные. Меня здесь так изменили… можно сказать — заново родили. Место моего ужаса. Место моего рождения.
За прошедшие в «Святой Руси» годы я много раз вспоминал ту неделю. Которую провёл здесь. Которую мной провели здесь. Вскакивал от ночных кошмаров, мучился «остроумием на лестнице». Как бы я, сильный, красивый и гордый, лихо выхватил бы из-под лавки какой-нибудь «Утёс» или «Печенег»… да хоть бы паршивенький парабеллум! — и их всех… тра-та-та… или — бах-бах-бах… И вытираю устало пот от праведных трудов.
«Трудов» — в деле защиты прав на свободу личности, совести, печати, собраний, на священность собственности и независимость судопроизводства, на труд и отдых, бесплатное медицинское, всеобщее начальное, прямое, равное и тайное, избирать и быть избранным, восьмичасовой рабочий, оплачиваемый по беременности и прочие… родину и свободу.
«Не так представлял…» Никак не представлял! Только огнемёт в руках. Не «Шмель», а что-нибудь времён Второй мировой. Ревущий на конце ствола факел, длинный, лижущий всё здесь, язык огня… ряд сменных емкостей под рукой…
Со временем оно как-то отступило, но спать в подземельях до сих пор… избегаю.
Тот вход. Пол-избы, в которую меня притащили. «Бегом-бегом». Местный слуга Прокопий и Юлька. Гадина-лекарка-работорговка. Ныне покойная и уже нетленная. Тут мужики какие-то сидели. Прокопий сказал одному: «Саввушка, боярыня велела…».
А я… Какой же я был глупый! Ведь уже и продали меня, и торг был, и ошейник кузнец надел, и поздравил: «Здрав будь хлоп коротецкий. С гривной тя».
Как полено берёзовое — ничего не понял. Возмущаться начал. Права качать. «Права человека и гражданина». Чегой-то меня как мелкую шавку, за шиворот таскают?! Я человек и звучу гордо! А я уже не человек. Уже — холоп. Раб. «Орудие говорящее». Меня следует откармливать. Выпасать. На вязку водить… Дрессировать. Типа: Сидеть! Лежать! Рядом! Фу!
Я-то решил, что меня здесь дурят. А здесь… Дурят — свободных. Среди свободных встречаются лохи. А скотинке — просто указывают. Скотинка бывает послушная, «добрая» или брыкливая, бодливая. Как я себя и повёл.
Решил показать: лох — не здесь. И ведь правда: «я — не лох». Я здесь — быдло. С неизвестной в тот момент, даже не представимой, прежде совершенно отсутствующей вообще в поле существующих идей, о чём хоть бы подумать можно, труднодостижимой целью в жизни: стать «милым домашним питомцем».
Забавно: я тогда даже мечтать правильно не мог. Представить, что в моих условиях «верховой холоп» — второй, после царства божьего, уровень счастья…
Саввушка тогда одному из местных кивнул. Тот меня за шиворот — цап. У меня платок совсем на глаза съехал, ничего не видать. И потащили. Одна дверь, лестница вниз, другую дверь нараспашку мной вышибли, снова лестница. Из шубейки вытряхнули, платок содрали. И пинком — вперёд, лбом в стену, в бревна. Сзади дверь — стук, засов — грюк. И — космос.
Ванечка, хочешь быть космонавтом? — Бр-р-р…
Экспериментально установлено: не хочу. Совсем.
Да-а… круто меня тогда… Обломинго до крошева.
И вот это подземелье я хорошо помню. Бревенчатая стена, на ней икона. Спас. Суровый мужчина смотрит строго, вытянув вперёд руку с крестным знамением. Под иконой — плеть. Двойной черно-красный шнур с узелками, короткая рукоятка, свёрнуто в кольцо. Символ истинной веры, символ великой силы. Земной и небесной. Власти над душой, власти над телом. Власти надо мной. Всеобъемлющей, необоримой и безграничной. Господа. Господина. Хозяина. Создателя и владетеля. Всего.
«Всё — в руце божьей». И плеть — тоже.
Почему рабство продержалось на Руси тысячу лет? И почему никто из моих коллег-попандопул не задаёт себе этот вопрос?
Множество правителей понимали вредность этого явления. Владимир Святой, строя южные крепости, принимал беглых холопов. Сословие холопов в России отменил Петр Великий, расширяя налогооблагаемую базу. А его преемники, не восстанавливая впрямую институт рабства, принялись приводить к рабскому состоянию основную массу населения — крепостное крестьянство.
Екатерина Великая намеревалось смягчить жестокость русского рабовладения — Россия ответила пугачёвщиной.
Её сын реализует программу Радищева, который «бунтовщик хуже Пугачева».
Павел I признаёт крепостных людьми и приводит их к присяге на верность императору. В день своей коронации публикует «Высочайший его императорского величества Манифест о трёхдневной работе помещичьих крестьян в пользу помещика и о непринуждении к работе в дни воскресные», вместо распространённых шести дней в неделю. Запрещает дробить семьи, продавать крестьян без земли и на аукционах: «С молотка или с подобного на сию продажу торга».
«Соль земли русской» ответила «апоплексическим ударом табакеркой в висок».
Александр I издал указ (1803 г.) «о вольных хлебопашцах», по которому помещики получили право добровольно отпускать крепостных на волю. Россия ответила декабристами. А надежды на благоразумие и совестливость «цвета нации» не оправдались: до 1861 года освобождены 1 % крепостных.
Александр II отменил крепостное право — «борцы за свободу русского народа» его убили.
Русский экономист, академик Андрей Шторх, в начале 19 в.:
«Число крестьян, которые отвлекаются от полезнейшего из всех занятий и непроизводительно употребляются для домашнего услужения так велико, что в других странах не могут себе этого и представить. Можно без преувеличения сказать, что в русском помещичьем доме втрое или впятеро больше слуг, чем в таком же немецком. О домах же вельмож и говорить нечего. В деревнях эти вредные нахлебники государства приносят своим господам хоть некоторую пользу ремесленными работами, которым их иногда обучают. Но в городах это бывает редко, и там в помещичьем доме всегда найдёшь множество совершенных дармоедов. Если бы возможно было сделать точную перепись всех слуг и дворовых людей, то все были бы поражены тем ущербом, который терпит от этого государственное хозяйство».
Александр II: «Или мы отменим крепостное право сверху, или его отменят снизу».
Отнюдь не все с этим были согласны. Императору, опасавшемуся дворянского, гвардейского мятежа, пришлось набирать себе охрану в Финляндии. 11 нижних чинов лейб-гвардии Финляндского полка погибли при покушении Халтурина. В самом цареубийстве пострадали казаки конвоя. Из полка, который специально набирался из первого-второго поколения казаков, помнивших ещё состояние «беглый крепостной».
Реформы вызвали такую ненависть к царю и к Романовым вообще, что отдача её видна и революциях. Русское дворянство не простило русскому царю освобождения русских людей.
Правителю не нужны рабы. У него в руках государство, самый мощный аппарат насилия. Рабы нужны аристократам. Чем аристократик меньше, тем сильнее ему нужны рабы. «Соль земли», «цвет нации», «лучшие люди русские» не могут существовать без рабства, поддерживаемого государственным репрессивным аппаратом. Энгельгардт вдоволь поиздевался над своими современниками, негодными ни к ведению хозяйства, ни к службе — только в паразиты.
«Белая кость» давит на государя, требуя превратить соотечественников в «чёрную кость». Спорить с «опорой трона», с борцами за «веру, царя и отечество» — рискованно. Да и так ли необходимо? — Есть более важные дела: война, празднества, собор новый освятить…
Кроме этой, классовой причины, есть и вторая, личная. Ни один из правителей Руси/России не попробовал долю раба на своей шкуре. Каждый судил со стороны: надо иметь «хороших» рабовладельцев. Как я. «И раб судьбу благословил».
Я уверен, многие из десятков русских правителей говорили себе:
— Да, отменить рабство — хорошо бы. Но… Опасно, несвоевременно. Война, недород, на бал надо собираться, что-то голова болит… Потом как-нибудь.
Во Всеволжске нет рабовладельцев. Поэтому опасность недовольства аристократов я воспринимал… умозрительно.
Да, есть на Руси две тысячи боярских семейств, которые будут недовольны. Да, пара сотен из них пойдёт на вооружённый мятеж. Их надо будет вырезать. В чём проблема? Тех же эрзя Пичая или кыпчаков Башкорда от моих дел погибло больше.
Конечно, есть подробности: как не допустить их объединения, как ослабить возмущение. Это вопрос технологии: она должна быть правильной.
Ещё: отмена рабства вовсе не было экономической проблемой, как во времена Александра II Освободителя. Холопы на «Святой Руси» существенной доли ВВП не производят. Важнее социальные последствия: ослабление боярства, для которого рабы — из важнейших ресурсов.
Но и это не было для меня важно. Никакие логические, политические, экономические, духовные… суждения не имели значения. Я просто отметал любые возражения: будет вот так. С остальным — разберёмся.
По Юнгу: «Человек, который не прошел через ад своих страстей, никогда не преодолеет их».
Я — прошёл. Я — преодолел. И вас заставлю.
Чистый тоталитаризм.
Я нагло, возможно — безосновательно, навязал свою волю восьми миллионам жителей этой страны.
«Так жить нельзя и вы так жить не будете».
— Почему?
— Потому что я так решил.
— Нет! Мы против! Мы будем сражаться!
— Сражайтесь. И сдохните.
Мой собственный опыт, пара месяцев проведённых здесь, в этих подземельях и хоромах, эмоции «орудия говорящего», статус, не наблюдаемый со стороны издалека, но прочувствованный изнутри, не оставляли мне выбора. Абсолютная истина, «Карфаген должен быть разрушен», холопство должно быть уничтожено.
Я всё равно бы пошёл до конца, хоть бы и против всех. «Очертя голову».
Повторю: любые суждения значения не имели, были вторичны, малозначимы. Решающий аргумент: мой личный опыт, мои личные эмоции. Мой «крокодил» выбрал цель, моя «обезьяна» построит к цели дорогу.
«Человек — мера всего сущего». И этот человек здесь — я.
По счастью, позиция Боголюбского была близка моей. Он, исходя из своего понимания христианства, из традиции привлечения вольных людей для заселения Залесья, относился к моим идеям положительно. А поток измен, клятвопреступлений аристократов приводил его в бешенство. Оставлять души христианские во власти предателей, пособников Сатаны — грех.
Андрей значительно лучше меня ощущал риски и границы возможного. Поэтому ничего не делал. А я, вновь вдохнув воздух этих, «родильных» для меня, застенков, полюбовавшись на иконы и плети, не мог отступиться, не мог остановиться. Поэтому делал я. А он, убедившись в отсутствии немедленной «кровопускательной» реакции вятших, соглашался.
Попытки достучаться до разума, чести, совести «соли народа русского» — успеха не имели. Пришлось загонять конкретных людей, от которых зависело решение, как крысу, в угол. Вот тогда, услышав их публичное согласие, Боголюбский сказал «быть по сему, делай».
Об этом — чуть позже.
Всё по-прежнему. Как тогда. Плеть, икона. Стол. На котором мне собирались уд урезать. Пугали. Кажется. И по сю пору не знаю: Саввушка мог принять такое решение? Древние римляне в один из периодов своей истории очень ценили евнухов. Не для управления гаремами, как позднее на Востоке, а в качестве сексуальных партнёров.
«Мы — Третий Рим»? Или здесь ещё не доросли до уровня основателей европейской цивилизации?
Не вижу клещей. Тогда откуда-то притащили здоровенные клещи. По металлу. Чёрные, заржавевшие в сочленении, с окалиной в нескольких местах. Подручный с натугой растягивал их рукояти, железо визжало…
Где-то капает вода. И у меня внезапно пересыхает во рту. В горле — будто бетонная крошка. Как тогда. Сглатываю. Можно послать за водой. Но меня приучили терпеть. Научили смирять свои желания. Не капризничать — хочу! не хочу! — делать должное. Здесь приучили.
Снова болят лодыжки. Не босые, как тогда — в тёплых портянках, в удобных сапогах. Фантомные боли. После точечной обработки Саввушкином дрючком. Не потому ли я дольше других остаюсь на ногах, что знаю, как чувствуется настоящая боль?
А вот и «тренажёр танцора». Столб, смазанный маслом, за который я судорожно держался связанными за спиной руками, доски, между которыми разъезжались по маслу мои босые пятки. Боль растягиваемых мышц, ужас неизбежного — не удержаться — приближающегося разрыва.
Приобретённую здесь растяжку поддерживаю до сих пор. Упражнение вошло в комплекс подготовки моих воинов. Не в столь жёсткой форме, конечно.
Ага, вот и обычное моё место в те дни. Вот тут я часто стоял на четвереньках. Поза называется: «шавка перед волкодавом». Ладони и локти в одной плоскости с шеей. Ладони — на земле. Локти подняты, согнуты, вывернуты наружу. Голова опущена, нос почти касается земли. Спина прогнута, живот тоже почти касается земли. Колени раздвинуты, ступни — на пальчиках. Замри, не дыши.
В такой позиции я мучался от жажды и впитывал мудрость от Саввушки:
— Ничто не должно оскорблять взгляд господина. Ни дерзостью, ни беспорядком, ни суетой. Прямой взгляд достоин однозначного осуждения и наказания. Поскольку выражает либо злобу, либо попытку уравняться с господином. Хотя бы в мыслях. Что господина очень расстраивает. А нет высшего стыда и несчастия как опечалить господина своего. Это нестерпимо и невыносимо.
По геометрии, интонации, абсолютной тогдашней истинности — настоящий глас божий. Революционное открытие. Полностью не соответствующее моему предшествующему опыту, сознанию. Изменение ума. Метанойя. Не потому ли я довольно успешен в этом, в изменении ума других, что сам прошёл этот путь? Знаю, как оно воспринимается на этой стороне.
Я — везунчик. Мне очень повезло. Что я встретился с работорговкой Юлькой — она спасла мне жизнь. С палачом Саввушкой — он научил меня жизни. Здешней, средневековой, святорусской. Открыл мне совершенно прежде непредставимые горизонты, формы сознания, понимания себя и мира. И, при этом, удержал «в числе живых».
Я жив благодаря этой двойной удаче. Вот где настоящий «рояль»! Попасть в руки двух столь терпеливых, столь внимательных, столь профессионально грамотных специалистов… Как вывалившись из рейсового Боинга, угодить на смотровую площадку Эйфелевой башни. Два раза.
Забавно. Нормальные попаданцы после «вляпа» радуются какому-нибудь «кольцу всевластья» или айфону с базой данных, АК с боекомплектом или заученным хиките. Часто — удачному подбору родителей тела носителя. А я — квалификации работорговки и палача: сумели не допустить наиболее естественного, наиболее вероятного события — скорой смерти придурка после «вляпа».
А вот здесь мне устраивали «сухого водолаза». Я тогда как-то медленно задыхаться начал. Глаза были завязаны, Саввушка ходил по кругу, неслышно, в войлочных тапочках, тыкал своим дрючком в разные, особо болезненные, точки, а я старался не дышать, вслушивался в шорохи, пытаясь предвидеть — с какой стороны прилетит.
Тоже, кстати, вошло в «школьную программу». В двух вариантах. Как и «упражнение с удавкой».
А вот у этой стены я сидел на цепи в последний день. Когда меня повели… когда на меня снизошло счастье. Лицезреть хозяина.
Хозяин, киевский боярин Хотеней Ратиборович, уж и сгнил, поди. Я его хорошо в Великих Луках прирезал. И сжёг. А вот память осталась. Более всего — память о своих тогдашних чувствах.
Сильные они были. Мои эмоции. Светлые, восторженные, полные надежд и волнения. Повод, как оказалось… Но какая моща! Способность к переживанию, к чувствованию у человека с годами падает. Мир становится скучным, серым, унылым. «Что воля, что неволя…».
А я — нет, как был в мире «старта» молод душой, так и здесь… «И жить торопится, и чувствовать спешит…».
Мда… самые сильные чувства человека — в пытошном застенке? Самые светлые — при выходе из него?
Интересно: а на плаху — тоже с восторгом? «Перемена участи»…
Хм… А что это там… мелькнуло?
— Сам вылезешь или огоньком припалить?
Вспоминая «дела давно минувших лет», я уселся на место у стены, где когда-то встречал Саввушку на цепи в позе «верного пса». Увы, габариты мои изменились, прежней гибкости, «текучести» уже нет. Пока устраивался, никак не попадая в прежнюю позицию, случайно глянул под лавку напротив. Там, в отсвете факелов моей охраны, блеснула пара глаз.
Под лавкой завозились, гридни резко откинули доску. Открылся невеликий лаз в стене и торчащий в нём по плечи, пятящийся, подобно раку в свою норку, старичок.
Дедка выдернули, бросили на пол передо мной. Тот старательно заблажил:
— Не! Не бейте! я… эта… тута… ничего худого… чисто случаем… испужался… забился… водицы бы…
Забавно. Тогда он меня жаждой мучил, теперь сам мучается. Аж вздрагивает, когда в углу в бочку капает вода.
— Здравствуй Саввушка. Давненько не виделись.
Он сразу замолкает. Подслеповато вглядывается.
Тяжело узнать. Ему — меня, мне — его. Я бы его в толпе на улице не узнал. Не потому, что он так сильно изменился — ракурс другой. Тогда-то моя точка зрения была… ниже плинтуса. Не только в социальном или психологическом, а и в физическом смысле.
Он был постоянно надо мною. Сверху смотрело благообразное, с аккуратной остренькой бородкой, лицо. Эдакий классический земской доктор, сельский интеллигент в третьем поколении. Очень спокойный, умный, доброжелательный.
Так, доброжелательно, он тыкал своей палочкой куда-то мне в спину. У меня отнимались ноги, я выл и катался от непроходящей боли. А он разглядывал меня. Очень умно, внимательно, спокойно.
Сейчас бородка растрёпана, торчит неаккуратно в разные стороны. Лицо и одежда измазаны землёй. На голове, сквозь редкие волосики просвечивает плешинка. Никогда не видел его с этой стороны, сверху. Но главное — страх. Дрожание голоса исключает абсолютность изрекаемой этим голосом истины. Беспорядочно суетящиеся пальцы… как можно такими руками попадать дрючком в нужные, особо болезненные, точки?
Ещё — жажда. На этом он и попался. Остальные подземелья сухие, а здесь течёт вода. Поэтому-то меня и… воспитывали здесь. Поэтому я и пришёл сюда. И он, поэтому же, сюда вылез. Не удержался, не пересилил своих низменных, тварных желаний. «Пить! Пить!». Я-то, после его уроков, покрепче был.
«Плох тот учитель, которого не превзойдёт его ученик».
Верно говорят, что кнут вяжет крепче колец венчальных. И того «кто с кнутом», и того «кто под кнутом».
— Извиняй, господин хороший, да только… не… не признаю тебя. Стар стал. Глазами слаб. Водицы бы мне…
— Шкурка серебряная. Подарочек новогодний. Неужто запамятовал?
Ага. Вспомнил. Враз всё вышибло. И страх, и жажду, и прикидки хитрые. Ошеломление. Переходящее в ужас. Жадно, неверяще вглядывающиеся, мечущиеся глаза, полуоткрывшийся рот.
Он начинает мелко и часто креститься:
— Господь всемогущий… великий боже… свят-свят-свят…
Снимаю шлем и косынку.
— Узнал?
— Не-не-не… изыди, сгинь нечистая… Чур! Чур меня! Тебя же убили! Поганые! Тебя же утопили! В болоте! Не тронь мя, вурдалачина! Сгинь, сгинь упырячище! Тьфу-тьфу-тьфу!
— Ещё раз плюнешь — плевало поломаю.
Я рассматривал своего давнего мучителя, палача в третьем поколении, разрушителя моей прежней души.
Слабенькая, прямо говоря, была душа. Такая… мягенько-самодовольно-успешная. В эдаком патрисриоидно-либероидно-гумнонистическом желе. Очень даже не самая худшая душа. Для мира «старта». Где почти все живут в твёрдой уверенности, что завтра будет лучше, чем вчера, что все вокруг люди. Хотя некоторые много воруют или, там, гадят. Что есть закон, который защищает. Ну, если его подпихнуть или подмазать. Что общество, хоть корявенькое и пованивает, но, в целом, разумно и ко мне, социально-адекватному, преимущественно, нейтрально-благожелательно.
Сообщество людей. В котором я — людь. Один из бесчисленного множества.
Здесь — я один. Нелюдь.
Хуже: химера. Не от мира сего. Обезьяна на крокодиле с бегущим волком. Три ипостаси, которые я постоянно чувствую в себе. Которых иногда выпускаю наружу. «Перекидываюсь». «Человек разумный». «Зверь Лютый».
Саввушка показал, вбил в меня новые истины. Хотя, конечно, они старые, святорусские. Служение. Как высшая цель существования. Служение господину, хозяину. Терпение. Как единственный способ выживания, хотя бы — получения воды. Покорность. Самоуничижение, самоотрицание. «Из праха ты вышел и в прах претворишься». Стремление услужить наилучшим образом. Расстараться. Исполнить с восторгом всякую волю. Владельца. Владельца меня.
Неожиданное, перевернувшее многое открытие. Потрясающее. Невообразимая прежде сущность. Мой хозяин. Человек, которому я принадлежу. Полностью. Душой и телом. «На всей воле его». Как дворовый пёс или домашние тапочки. И это — нормально. В этом обществе людей, в «Святой Руси». Такие здесь истоки и скрепы, нравы и обычаи. А не вписался в эти рамки — сдох. Не за что-то или для чего-то, а просто… микроцефал. Повреждения, несовместимые с жизнью. Больной, наверное.
Хороший хозяин — это прекрасно. Как Господь. Суровый, но справедливый. На него можно надеяться, в него можно верить, его можно любить. Обожать. Бог во плоти. С чёрно-красной плетью под портретом в рамочке.
А больного, с брачком, кто не верит, не надеется, не любит… Ненормального…
Как быстро можно убить подростка просто непосильным трудом? Два месяца? Это если не применять спец. средств типа кнута или колодок. Мы же ведём выбраковку скота, птицы? Привес, например, слабый или, там, яйценосность низкая. В чём разница?
Забавно, но я не испытываю к Саввушке вражды. Наоборот, благодарен. Он сделал своё дело, хорошо сделал. Иначе бы я просто не выжил. Душу вкладывал. Я же помню как он гладил меня по голове, жалел:
— Холопчик, миленький, не обижайся. Если я не доучу тебя, то в деле, в жизни твоей, придёт случай. И предашь ты господина. Дрогнешь, не сумеешь, растеряешься, твёрдости не хватит… И стыдно тебе будет. Как Иуде, предавшего Господа нашего. И пойдёшь ты и повесишься. С тоски, деточка, с тоски смертной — петлю накинешь. А грех на мне будет — учитель худой.
Хорошо он мне втолковал. Стараюсь не теряться, не дрогнуть. Не предать господина своего.
Себя.
Вся замена — местоимение третьего лица на первое. «Он, господин мой» на «я, господин себе». А так-то… терпение, внимание, твёрдость. Служение. Честность.
Ох и тяжко это — самому себе честно служить. Не сачкануть, не улизнуть, ни приподзакрыть… Не стать самому себе… Иудой.
— Ну и что мне с тобой делать?
Молчит. Уже не из страха, не от потрясения. Ступор уходит, и он соображает, ищет пути выхода, сохранения себя. Решение очевидно и здесь общеизвестно. Слова многократно провозглашены и запомнены.
С плачем валится «на лицо своё»:
— Не губи! Пожалей душу христианскую! Седины мои старческие! Я за тя богу молиться буду! Весь век свой! Сколь осталось, день каждый! Холопом вернейшим! Слугой преданнейшим! Службу всякую служить буду! Чего ни прикажешь — всё исполню! Глаз не смыкая, рук не покладая… за-ради пользы твоей, господине, выгоды… Я тебе пригожусь! Сми-и-илуйся…
Молча разглядываю, и он инстинктивно перетекает в позу «шавки перед волкодавом», продолжая воспроизводить рефрен из русских народных сказок.
«Иван-царевич нацелился, хочет убить зверя. А медведь говорит ему человеческим голосом:
— Не бей меня, Иван-царевич, я тебе пригожусь.
Иван-царевич пожалел медведя, не стал его стрелять, пошел дальше. Глядь, летит над ним селезень. Только нацелился, а селезень говорит ему человеческим голосом:
— Не бей меня, Иван-царевич, я тебе пригожусь.
Пожалел селезня, пошёл дальше. Бежит заяц. Иван-царевич опять спохватился, хочет в него стрелять, а заяц говорит человеческим голосом:
— Не убивай меня, Иван-царевич, я тебе пригожусь.
Пожалел зайца, пошел дальше. Подходит к синему морю и видит: на берегу, на песке, лежит щука, едва дышит и говорит ему:
— Ах, Иван-царевич, пожалей меня, брось в синее море!
Бросил щуку в море, пошел дальше. Опять голодным».
На медведя или даже на зайца Саввушка по нынешним временам не тянет. Разве что на щуку. Которая мечтает не в море, а в бочку.
— Смиловаться? Это не ко мне. Не ищи у меня милости, Саввушка. Ты сам своим дрючком милосердие из меня выбил. А вот службу сослужить… Пригодиться мне просишься?
— Да! Со все душой! Не за страх, а за совесть! До смертного часа! Не щадя живота!
Тут в подземелье заглянул Ноготок. Который целый день вздыхает, что у него трудов много, клиентов — не счесть, а работать некому. Даже дыбы нормальной нет.
— Вот, Ноготок, тебе помощник. Палач здешний. Потомственный, в третьем поколении, от крови Мономаха. Правдоискатель и правдо-вбиватель. Возьмёшь?
— Э… а не сбежит?
— Савушка-то? Дела его и хозяйки, боярыни Степаниды свет Слудовны, в городе известны. Что среди наших, что среди местных есть желающие именно ему хрип перервать. Единственное место, где он пожить может — у меня под крылом. Если дурак — побежит и сдохнет. Но Саввушка… не дурак. Я так думаю.
— Инда ладно. Ну что, «не дурак», показывай. Где тут чего.
— Я… с превеликим… эта… сща-сща… мне б только водицы…
Саввушка бочком-бочком на полусогнутых, издавая умильные звуки и слова, устремился к бочке. И был пойман за шиворот Ноготком:
— Ай-яй-яй. Просился в холопы верные, а простейшего не знаешь. Как же ты, без согласия господина твоего, либо меня, приказчика, господином над тобой поставленного, хоть куда идти можешь? А ежели у господина нужда какая в тебе? Сдохни, но из господской воли ни на шаг, ни на полшага. А то… стыдно тебе будет.
И уже мне:
— Ты, Воевода, его нахваливаешь, а я смотрю — сморчок недопришибленный. Может, его лучшее допришибить? А то ныне ему водицы край надобно, после пирогов с телятиной подавай…
Я чуть не заржал: Ноготок довольно точно воспроизводил интонации и некоторые сентенции, которые были типичны для Саввушки. Понятно, что они видят друг друга первый раз в жизни. Но я, по нашим делам в подходящих ситуациях, часто воспроизводил манеры первого, встретившегося мне на «Святой Руси», оставившего неизгладимое впечатление в душе, палача. А Ноготок… переимчив в своём поле деятельности.
— Захочет — послужит. Навык-то у него есть. Не послужит — допришибёшь. Ему под тобой ходить — тебе и решать. Пусти его.
Саввушка, опущенный на землю, разрывался между звуком капающей в бочку воды и страхом вызвать неудовольствие нового господина. Наконец, Ноготок, подтолкнул его в угол. Куда делась старческая походка, дрожание конечностей? — Как молодой! В два прыжка доскочил до бочки и сунул туда голову, жадно, взахлёб, в страхе, что отберут…
— Ладно. Проводник у тебя есть, разбирайся. Прикинь где тут дыбу построить. И прочие твои… инструменты.
Проходя мимо бочки, в которой яростно жлуптал мой прежний учитель, повелитель и воспитатель, придавил ему затылок. Когда факт отсутствия воздуха приобрёл большую актуальность, нежели факт присутствия воды, когда старческая шейка, беспорядочно, в ужасе смертном, задёргалась, вырываясь из моей руки, позволил поднять голову. Позволил дышать, жить. Под рукой господина.
— И, Ноготок, ошейник не забудь. Мой, с листком рябиновым. Чтобы кощей место своё каждый миг на вые своей чувствовал. Да и остальным знать полезно: чьё это имущество.
Многие великие и славные дела, для Руси сделавшиеся, зачиналися с Саввушкиного дрючка в моих застенках пытошных.
Перед смертию его была у нас с ним беседа. Вспомнили и первую нашу с ним встречу. Со слов его выходило, что «чужесть» мою, «не-людскость» Саввушка унюхал сразу, однако ничего не мог сыскать для доказательства сего перед боярыней Степанидой. А та — сама торопилась и его торопила.
Последние его слова мне были:
— Много на мне грехов, но наитяжелейшим полагаю то, что убоялся неблаговолия боярыни и выпустил тебя из застенка, не докопавшись до дна самого, не доломавши корешки потаённые.
После, подумавши, повспоминав годы последние, добавил:
— А может, и наоборот: только это мне на высшем суде и зачтётся.
Как-то густо былым пахнуло. Тем, прошедшим, девятилетней давности. Когда я тут, в вот этих строениях, раз за разом впадал в панику, не понимая происходящего, не понимая людей, не доверяя своему уму и чувствам. Корчился, визжал, плакал от боли, от страха. От тотального ощущения собственной беззащитности, бессмысленности и непригодности. Затихал, совершенно измученный, в бессилии, в истощении сил не только физических, но и душевных, умственных. В полной покорности неизвестной судьбе. Тёмной, чуждой, непредставимой, мучительной. И вдруг возрождался. В надежде. «Мой господин… Он — хороший». Единственный «луч света в тёмном царстве». В пытошном застенке.
«Мой господин» — я. До этого надо дорасти. Что очень не просто. И очень тяжело. Быть. Каждый день, на каждом шаге.
Есть здесь ещё дело, которое надо доделать. Мне говорили, что хозяйка здешняя, боярыня Степанида свет Слудовна, жива ещё. Хоть и с постели не встаёт.
Что ж, «Если гора не идёт к Магомету — Магомет идёт к горе». И я не пророк, и она не гора. Но сходить надо.
Третий поверх. Та же опочивальня, то же здоровенное лежбище. Палкодром, где я когда-то взволнованно ожидал, как мой господин, мой светоч, единственный в моей жизни мужчина, будет меня… любить. Так это, по настоящему. По-супружески. Стационарно. На постели. В очередь с другим, но всё же…
Судорожно соображал, как бы мне проявить себя. Как бы так расстараться, чтобы хозяин в грядущем опасном воинском походе меня не позабыл. Чтобы вернулся не вообще в Киев, не на своё подворье, а именно ко мне. Чтобы не оборвались те первые тонкие ниточки нашей взаимосвязи душ, которые, если повезёт, если будет на то божья воля, позволят мне хоть как-то управлять им, хоть чуть-чуть влиять на свою судьбу. Хотя бы, чтобы не продали гречникам, не отправили в вотчину, где аборигены, враждебные к «верховым холопам», к бывшим нахлебникам, вообще к чужакам, быстро доведут маленького слабенького господского наложника до состояния всегда голодной, постоянно запуганной, совершенно тупой… скотинки.
«Тварь дрожащая».
Тоже необходимый член общества. Недолго. Заклюют, затопчут. Мучительная смерть в нищете, голоде, болячках, насмешках, пинках, плевках… В беспросветности.
Мда… Почему я остался жив? — Рояль. Наверное — белый.
Сейчас на памятном лежбище возвышалась груда тела Степаниды. Год назад у неё отказали ноги. Летом слуги ещё выносили её на воздух, но последние месяцы…
Темно. Запах. Запах давно, тяжело и безнадёжно больного человека. Душно. Нечем дышать. Пот, моча, травы, благовония, масло в лампадке…
Прошёл к душнику, вытащил затычку. Сбоку кинулся какой-то человечек.
— Нельзя! Закрой! Хозяйка простудится!…
Автоматом отмахнулся ребром ладони, попал по старческому кадыку под седенькой бородкой. Мужичок схватился за горло, заперхал. Съехал на колени, упёрся лбом в пол. Там и дёргался, кашляя. Пытаясь вздохнуть.
Оп-па! Да это же Прокопий!
Какой-то он… мелкий стал. Старенький, маленький.
Девять лет назад он виделся мне одним из небожителей. Я даже и не мечтал занять его место. Такой уровень приближённости к здешним вершителям судеб… через много лет, если сильно повезёт и очень стараться.
Ближний слуга. Один из тех немногочисленных доверенных сенсоров, которые докладывают на «Олимп», на «Верх» о происходящем в тварном мире среди подлых людишек. И трудится эффектором, доводя до «меньших и чёрных» волю «олимпийцев». Высшую волю «хозяев жизни», хозяев усадьбы и людей в ней.
— Сухан, выкинь этого.
Я подошёл к боярыне.
Она натянула одеяло по шею. Пытается спрятаться? — Нет. На меня смотрела постаревшая лицом, более морщинистым, более ветхим, с пятнами пигментации, но — прежняя Степанида.
Монумент. Лежачий, но от этого не менее монументальный. Гегемон а-ля натюрлих. Госпожа и повелительница всея… и всего. Царица небесная и поднебесная. В платке, в прежней гамме чёрного с красным. Глаза стали ещё светлее. Только в них вовсе не слабый старческий взгляд. Глядит… прицельно. Хищница. Старая, опытная, беспощадная. Как кобра перед броском. Как тогда. Когда меня перед ней Юлька раздела и у меня встал. Тогда-то я и увидел, как у этой… из-под тусклой радужницы зверь выглядывает.
Удивительно. Она ж под себя ходит, её с ложечки кормят! Слабая, больная, беспомощная. И все равно: гегемон монументальный.
Как я тогда её боялся! Дышать в её присутствии переставал. Трясся, понимая, что она в любой момент может со мной сделать… всё. Не потому, что я там что-то сделал или нет, а вот, захотелось ей, показалось, подумалось… Просто — для забавы, для посмотреть «а что будет?».
Бр-р… Сожрёт… Зубастая бабушка. Злобная, хитрая…
Однажды, после моего свидания с Хотенеем, когда я впервые хоть чуть-чуть осмелился проявить себя, закапризничал, не дался холодному, мокрому, грубому, но — господину моему, она пришла, велела мне встать на четвереньки и задрать рубаху. Отметила пару синяков от Хотенеевых захватов и… врезала посохом по яйцам. Очень сильно и очень точно. Молча дождалась, пока я перестану выть и кататься по полу. Изрекла:
— Будешь морочить Хотенею яйца — порву в куски. Своей властью.
Я тогда мычал и тряс головой: не буду! не буду! И услышал:
— Будешь. Но — по моему слову. Не нынче. Нынче — ублажай.
Наверное, она была бы мне хорошей хозяйкой. Суровой, но справедливой. Мы, пожалуй, сработались бы. Я трудился бы «медовой ловушкой», «ночной кукушкой». Перекуковывал бы «милёнку» указания «доброй бабушки». Подыскивал бы наиболее убедительные и привлекательные для него слова и интонации, позы и движения…
Увы, её оригинальный замысел с женитьбой внука, с обманом будущего тестя «княжной персиянской», закономерно привёл к необходимости моей ликвидации.
Она тогда зло, напористо втолковывал внуку обо мне:
— Ни в землю, ни в воду его нельзя. Только в болото.
Мощная, умная, решительная женщина. Оказавшаяся в роли хранительницы боярского рода Укоротичей. Взвалившая на свои плечи тяжёлую, мужскую долю реального главы клана. Замышлявшая, делавшая сложнейшие интриги для благого дела: возвышение своего рода. И списавшая, при реализации одного из планов, маленького безродного беспомощного рабёныша. Отработанный материал, мусор. В утилизацию. В болото.
А как иначе? — «Не разбивши яиц — глазунью не сготовить».
Да вот незадача: «яйцо» оказалось не той системы. «Попандопуло беспринципное». В смысле: способное обойти даже вбитые искушённым дрючком в самый спинной хребет принципы «холопа верного». И — выжить.
Азимовские законы роботехники и вариации их реализации… святорусская боярыня не предусмотрела.
— Узнаешь ли, боярыня Степанида?
Она напряжённо вглядывалась, переводила глаза с кафтана на лицо и обратно. Я хмыкнул и снова, как в застенке перед Саввушкой, снял шлем и косынку. Мгновение и глаза её распахнулись.
Узнала. Тяжёлый выдох задержанного дыхания.
— Выжил, таки… Убивать будешь?
— А ты жить хочешь?
Она презрительно сморщилась.
— Всякая тварь божья — об свете белом печалится.
— Даже вот такая?
Я кивнул на выпирающее из-под одеяла её раздутое тело.
Она снова поморщилась.
— На то воля божья. Терплю. На тот свет… как господь призовёт.
И вдруг, вслед внезапно промелькнувшей догадке, прямо потянувшись ко мне, спросила:
— Внука моего, Хотенея, в Луках… Ты?
— Зарезал и сжёг? Я.
Она аж застонала. Откинулась на подушки, отвернула лицо.
— Ненавидишь? Меня или себя? Ведь это ты всё придумала, сделала, подстроила. Всё — от тебя. От меня только что жив остался. Остался и пошёл своей дорогой.
Она смотрела в сторону, что-то произнесла. Я переспросил, и она, повернувшись ко мне, повторила громче:
— Мучить будешь? Резать, рвать? Наслаждайся…
— Чем? Мучениями твоими? Так мне чужая мука не в радость. Да и благодарен я тебе. Те два месяца в твоей усадьбе… когда я тебе кобру показывал, а ты меня шелковым делала… как ты меня тогда по яйцам… как кузнеца тогда прирезали… Хороша наука была. Без неё… в первом буераке сдох бы. Впору научение твоё пришлось.
Я снова оглядел опочивальню, похлопал рукой по постели.
— Место хорошее, памятное. Я тогда тут лежал, а ты, там, за дверью, громко внуку втолковывала. Про меня. Что ни в воду, ни в землю нельзя, только в болото.
— Так ты знал?!
— Знал. Ты ж и рассказала. Глуховата ты, Степанида, орала громко. Так что, всё сама, всё сама.
— Так ты… ты холоп беглый?!
— Ну-ну-ну. Не скачи, брюхо лопнет. Был холоп беглый, стал Воевода Всеволожский. «Зверь Лютый» слышала?
— Это который ворота Лядские открыл?!
— Точно. Открыл изнутри. Войдя в город по твоему, Степанида, ходу подземному. По которому меня на смерть по воле твоей выводили. Юльку-лекарку помнишь? Там, в норе той, ныне повстречались. Лежит. Высохла с тех пор. Сколько лет прошло, а не гниёт. Может, святая? Ты, часом, за душу её не молилась?
Она злобно смотрела на меня, не реагируя на подначки.
— Юлька-то высохла, а ты-то сгниёшь. Быстро. Часа через два-три по смерти — смердеть начнёшь. Гнили в тушке твоей многовато.
— Ну, из-з-звини. Коли трапезу твою духом своим смертным переш-ш-шибу.
Мда… Ни раскаяния, ни послушания от неё не добиться. Попробуем сотрудничество.
— Ни убивать тебя, не иначе извести — у меня желания нет. Однако же место в тереме ты занимаешь, уход за тобой нужен. Посему… А сослужи-ка ты мне службу. Боярыня Степанида свет Слудовна.
Она вдруг начала кашлять и колыхаться. Не сразу понял: это не приступ болезни, это приступ смешливости. Даже слёзы выступили. От злого хохота.
— Ну ты и сказанул, ну ты и ляпнул! Холопу беглому охота хозяйку прежнюю на посылках иметь? Ха-ха-ха. Бестолочь плешивая! Я ж теперь не на что негожая! Вовсе! Колода. Бурдюк с водицей гнилой. Дурень! Как же я тебе послужить могу? В ведро поганое нагадить втрое, тебе в удовольствие?
Радостный оскал с немалой дозой презрения.
Запоминай, Ванюша. Вот человек, хоть и баба. Уже одной ногой в могиле. Беспомощна и безнадёжна. А всё пытается уесть врага. Пусть победителя, но все равно — восторжествовать. Хоть бы и болячкой, скорой смертью своей. Помирает, а гордыня — из ноздрей паром клубами летит. Ни кнут, ни пряник на неё не подействуют. Ей уже ничего не страшно и ничего не интересно.
Ой ли? Так ли уж ничего?
Я ласково улыбнулся в ответ.
— Ноги не ходят, брюхо болит. Но сама-то — в памяти, в разуме. Ты, Степанида, большую жизнь прожила, с самим Мономахом на постели кувыркалась. Все последних полста лет дела Киевские на твоих глазах прошли, во многих ты и сама… не со стороны глядела. Пришлю писаря. Будешь вспоминать.
— Х-ха. Для тебя? Не буду.
Как говаривал Адам Смит в 1776 году: «Мы получаем наш ужин не потому, что мясник, пивовар и пекарь — бескорыстные добряки, а потому что это выгодно им самим».
Что Степанида не из «бескорыстных» и не из «добряков» — зуб даю. А вот насчёт её выгоды…
— Для себя. С твоей подушки уже крышку гроба видать, а ты так и не поняла. Самое главное для тебя — ты сама. Вот помрёшь, и что от тебя останется? Смрада облачко на часок? А так… слова твои записанные, мысли, дела, люди, с кем ты встречалась. С кем любилась или резалась.
— Ишь ты, об памяти моей заботник. А тебе-то на что? Вот только не ври, что ради милости божьей доброе дело сделать вздумал.
— Не вру. Мне, Степанида, врать Богородица заборонила. Потому скажу прямо: мне интересно знать про нынешних людей киевских. Кто чем дышит. Кто чью сторону держит. Кто на что годен.
— Во-от. А то благодетелем прикинулся…
— Брось. Какие уж тут благие дела, тут бы неотложные исполнить. Поесть бы да до ветру сходить. Сегодня, к примеру, ещё не успел. Ни того, ни другого. Спасибо, что напомнила. А насчёт чего вспоминать… То, что мне интересно. Хоть новое, хоть давнее. Ты много чего такого знаешь. А не будешь… отрежу твоему Прокопию голову, и вон там, в ногах, поставлю. Или к стенке прибью. Повыше. Чтобы лучше видно было. Ладно, хватит мне уж с тобой лясы точить.
Боярыня Cтепанида Слудовна умерла через пару недель. В своей постели, в заботе и холе. От печали, от досады. От возвышения её прежнего «подарочка новогоднего». От гибельности допущенных ею тогда, девять лет назад, ошибок. Ведь могла же эдакую силищу в свою телегу впрягсти! А не разглядела.
Смертью её я и сам был вельми огорчён, ибо знала и рассказывала она многое и о многих.
Часть среднего и старшего командного состава отряда отправил на коронацию. Зрелище редчайшее: Первый Государь Всея Святая Руси. Пусть ребята посмотрят, потом хвастать будут.
А я занялся накопившейся неотложной текучкой. Перевели пару десятков персонажей из Поруба. Ноготку помог обустроиться. Поруб сдали владимирским. Рассортировали полон и прошлись по соседним усадьбам. А то оттуда вдруг стали вылезать вооружённые злобные мужики.
Факеншит! Оказывается, быть оккупантом — трудоёмко и напряжно. А вы не знали? — А я знал. Опыт уже имеется, но в большом городе — куча специфики.
«Добрый летописец» — монах киевский, пишет:
«Взѧтъ же бъ?с? Киевъ мс?ца марта въ и? въ второѣ недѣли поста в середу и грабиша за в? дни весь град? Подолье и Гору и манастыри и Софью и Десѧтиньную Бц҃ю и не бъ?с? помиловани? ником?же ни?к?д?же црк?вамъ гор?щимъ крс?ть?номъ оубиваемомъ другъ?м? в?жемымъ женъ? ведоми бъ?ша въ пл?нъ разлучаеми нужею? мужии своих? младенци рыдаху зрѧще мт?рии своихъ и взѧша имѣньӕ множьство и црк?ви? бнажиша иконами и книгами и ризами и колоколы изнесоша вс? Смолн?не и Соуждалци и Черниговци и?лгова дружина и вс? ст?ни взата бъ?с? зажьже бъ?с? и манастырь Печерьскыи ст?ы? Бц?а? поганых но Бъ? млт?вами ст?ы? Бц?а съблюде и? таковы? нужа и быс? в Киеви слезы непрѣстаньныѣ си же всѣ на всих? члвѣцехъ стенание и туга и скорбь не оутѣшимаӕ и слезы непрѣстаньныѣ си же всѣ сд??шас? грѣхъ ради нашихъ».
В моей АИ мы взяли город раньше. Не было такого озлобления осаждающих от недели полевой жизни на холоде, от идиотизма неудачных приступов: никто ж воинам не объяснял, что «приступы на крепкие места» просто обманка, умирали-то в этих ложных атаках по-настоящему. Не было и столь жестокой сечи в самом городе, как была в РИ, пока Жиздор с «братцем» не сбежали.
Мои действия с Жиздором и Агнешкой, тайное проникновение в город и открытые изнутри ворота, создавали ощущение измены на Верху, бессмысленности сопротивления. Так что множество горожан просто разбежалось со стен при первых звуках набата. Или не явились туда. Сберегли свои жизни в момент штурма, не пролили кровь атакующих. И тем не дали естественному чувству мести победителей достигнуть столь высокой степени, как в РИ. Эксцессов было меньше.
Венчание в Десятинной заставило отложить её ограбление. Присутствие Боголюбского, со свойственным ему стремлению к порядку во всём, не отменяло, конечно, наших святорусских традиций в части поведения войска во взятом «на копьё» мятежном городе, но заставляло грабить, убивать, насиловать, жечь — не «от сердца», а более… упорядочено.
Монах-летописец скорбит о книгах и иконах, ризах и колоколах, об уводимых в полон женщинах и плачущих, на них глядя, детках. Но ничего не пишет о том вое голодном, который начался среди горожан спустя всего несколько дней после победы, после «восстановления законности». Оставшиеся на воле завидовали полонянам — их-то новые хозяева вынуждены были кормить.
Понятно почему монах молчит о хлебе: Печерский монастырь вне города. Обитель сохранила святыни и продовольственные запасы.
Порешали кое-какие дела с провиантом. Хреновые, честно говоря, дела. Март вообще голодное время. А тут ещё штурм и разграбление. Большая часть припасов гибнет. Сена, к примеру, осталась едва четверть. Хлеб, который становится горелым зерном, кони не едят. А люди — только с голодухи.
Гибнет скот. В пожарах не всегда успевают открыть ворота. Как ревут коровы и плачут лошади, запертые в горящих хлевах и конюшнях… Люди — ладно. А скотина-то за что? Она, что ли, этот «спор о посте» или «воровское вокняжение» придумала?
Потом скотину едят.
Вроде бы простое утверждение. Здесь — специфика.
Великий Пост. Но в городе войско, которое в походе. «Идущие по путям поста не держат». Ещё: воин-победитель в захваченном городе ест не своё. Чужое, дармовое. Каких-то долгих планов на конкретную коровку у него нет. А у кого есть, у туземца… — А в морду? Ты тут никто и звать никак. Шкуру кормилицы кинули? — Благодари. Обрезков мясных дали? — Кланяйся.
Тема очень… не смешная. Как прокормить своих людей в оккупированном городе? Посылать свои бойцов грабить местных? Дав им красивое название «фуражиры»? — Стремительное разложение подразделения, стычки с другими отрядами и, главное, неэффективно. В несколько дней всё гожее или утащат, или попрячут, или испортят.
Тема надуманная? — В городе стало, как не крути, на четверть едоков больше. Которые жрут в три горла: «Мы ж победили! Мы ж страдали! Гуляем, братцы!». А ресурсов уцелеет после фазы активного грабежа… Оценки разные, типовая — 30 %.
Чисто средне-потолочно. Было провианта на полста тысяч на два месяца. Стало шестьдесят тысяч, на треть запасов. Итого: пятнадцать дней? А вы удивляетесь, почему после каждой победы — голодный мор. Почему от всякого «славного одоления» — детские трупики рядами. Их не режут — их кормить перестают. Поскольку еда у того, кто с мечом.
Город вот-вот закроется — ледоход, распутица. Подвоз из Вышгорода… там и так что было подъели, пока войска собирались.
Короче: кому великий праздник и слезы умиления от деревянного влагалища на тыковке Боголюбского, а кому — упреждающая зачистка и реорганизация контролируемой территории. С упором на разоружение местного населения и изъятие продовольственных… м-м-м излишков.
Около полуночи, когда мы городили очередную баррикаду по периметру, со стороны града Владимирова понёсся благовест. В Десятинной наяривают. Праздничный перезвон по поводу обретения Русью Государя. Благую весть подхватили и другие колокольни. Не все. Очень не все. Что-то не восторгается народишко местный великой Всея Руси радости.
Зря. Кто не понял — расскажем, кто ошибся — поправим. А остальных… Им, болезным, у меня в хозяйстве место найдётся. Арыки копать. От Стрелки до Таймыра. Есть у меня на сей счёт пара задумок.
По периметру «моей» территории («моей» — это я так решил. В разумных, конечно, пределах) завалили брёвнами все въезды. Кроме двух точек: на улице от Лядских до Софийских. Там рогатки поставили. Типа, как волк территорию метит. Только я ещё и посты туда выдвинул.
Сразу скажу: 4 из 5. 80 % проблем с порядком и безопасностью снимались внешним охранением. Но оставшиеся 20 %… пришлось давить внутренними постами и другими мероприятиями.
Потом с коронации пришли мои. Радостные, возбуждённые. Принялись рассказывать.
— А Мачечич-то… Вышел и стоит. Глаз от шапки оторвать не может. А Антоний его перекрестил да, незаметно так, но я-то видал! за руку ущипнул. А тот молчит, а епископ давай ему слова подсказывать. А тот повторяет, а у самого руки трясутся, к этим, к клейнодам, ну, тянутся. А Антоний его за рукав — и развернул.
— Точно. Ещё и в спину толкнул! Вот те хрест!
— А Кирилл-то! Ну точно «златоуст»! Как заговорил — все замолкли! Как свечки горят слыхать. А он так это… с подъелдыкиванием. Но по-доброму и с надеждой…
Народ принял, закусил, чем бог послал и, молодёжь же, перешёл к песням и пляскам. Во дворах занятых нами усадеб разожгли костры, пошло веселье.
Не только у нас. По всему городу победители праздновали победу. И её яркое, очевидное выражение — установление на «Святой Руси» новой власти. «Нового господина». Как и мечталось Кириллу Туровскому.
Посидел, послушал да и ушёл. К Гапе под бочок.
Секс? — Какой секс, какие игрища?! Обнял её, она мне в подмышку уткнулась. Вот так часа три-четыре… Ещё до света за ней прибежали: служба-то не прекращается. Более всего трудодней у повара. А уж хозяйке такого хозяйства, как ныне, и вовсе вздохнуть некогда.
Она уж обрядилась, как вдруг повернулась ко мне и поклонилась большим поясным поклоном.
— Гапушка, ты чего?
— Спаси тебя боже, господине мой.
— Да за что же благодаришь?
— За то, что в ночь тёмную, в минуту горькую, в горе неизбывном — рядом был. Что голова моя печальная не одна-одиношенька по постели валялася — на плече твоём лежала. Что сердце моё, на части рвущееся, с твоим рядом билось, твоего сердца стук слушало. Спаси тя бог. Что не бросил. В тоске.
Странно она судит. Как же я могу её одну бросить? А уж тем более в этом месте, в этих стенах, где я сам такого одиночества, такого… для всех ненужности, себя — непригодности, от мира вообще — отсечённости, хватанул?
Мда… Кому — роба, кому — баба, кому… — человек.
Забавный это процесс — очеловечивание человека.
«Когда я
итожу
то, что прожил,
и роюсь в днях -
ярчайший где,
я вспоминаю
одно и то же -
третье марта,
первый день».
— Ты чё?! Ты чего не одет, не собран?!
— Что-то горит?
— Ой жежь ты боже жь мой! Ты нас всех погубить, уморить хочешь?! Солнце встало, а он в затрапезном! Своей головы не жаль — хоть об наших озаботься!
— Так, Николай, кончай гнать пургу, подымать волну и развешивать лапшу. Говори внятно: что я не так сделал. И почему.
Местная поварня. Девять лет назад мне понравился запах, который отсюда шёл. А вот внутрь попасть — только нынче сподобился. За столом — верхушка отряда. Почему на поварне, а не в тереме в трапезной? — Привычка. Моя. Менять не хочу.
Да, Джордж Вашингтон считал «кушать» интимным занятием. Но когда ему вздумалось куда-то избираться в свеже-сделанных Штатах, то собрал он всех своих выборщиков за яблочным пирогом. И произвёл групповое вкушение. Или правильнее — вкушание? Короче, предвыборную компанию: скормил электорату свою кандидатуру с плодово-выгодным привкусом.
Коллективное пожиралово для хомнутых сапиенсом — исконно-посконо. Даже — саванно-африканно. Типа: мы с тобой не только одной крови, но и одной падали: предки наши были всеядными падальщиками.
Кстати о поварне. Среди поварёшек, которые под надзором моих кухарей кухарничают, есть несколько… на которых приятно смотреть. Смотрю. Ежели, к примеру вон ту левую помыть, приодеть… в смысле раздеть… и закрыть ей рот… ротик…
Мда… Женщина-психолог отличается о просто женщины тем, что знает, что слово «невротик» иногда пишется без пробела. А кухарюшка, поди, и вообще писать не умеет. Хотя это дело поправимое. В части пробела.
Николай открывал и закрывал рот, пытаясь, уж в который раз, найти слова, чтобы объяснить невыразимую меру моей глупости в рамках святорусских обычаев и представлений текущего момента. Даже ему, моему давнему сподвижнику, на мои странности и выверты вдоволь наглядевшемуся, это было не просто.
Тут влез Любим. Вернувшийся с обхода постов, пахнущий свежим воздухом, румяный, чему-то постоянно улыбающийся, он объяснил:
— Вчера, как барму возложили и шапкой повенчали, Государь (он с явным восторгом произнёс это, обрётшее новый смысл и важность, слово) повелел всем идти по домам. Сказал, чтобы отдыхали до полудня. А с полудня он примет всех желающих, для обсуждения нужд разных. Как воинских, так и вообще, Всея Руси.
Николай продышался и продолжил:
— Иване, ты чего, не понимаешь?! Коли Боголюбского повенчали, то поздравлять же надо! Это ж такое! Первый раз! За всегда! Торжество единственное!
Ну, типа «да». Византийских императоров после коронации всей толпой в раздевалке поздравляли. В смысле: в мутатории. Как хоккеистов после выигранного матча. Ночью Андрей, видать, выдохся. Решил сделать перерыв. Но не дать верноподданным возможности выразить свой восторг по поводу обретения новой верности в новом подданстве… Не поймут-с. Будут в окна заглядывать и попрошайничать:
— Дай выразить! Дай!
«Глас народный — глас божий».
Мда… А «лиз народный»? Тоже оттуда?
— Поздравлю. Государь не волк — в лес не убежит.
Николай схватился за виски.
— Ты чего?! Ты не понял?! Кто первый поклонится, кто радость и верность свою первым явит, тот и милость государеву получит! А она-то… ну, милость, она ж как корытце поросячье — не бездонная. Кто первый прибежал — отхлебнёт в волю. А последнему… так, опивки да подонки. Там люди сразу, едва государь в храм пошёл — уже. Место на крыльце занимали! Я там двоих оставил. Так они, как бы только в сотню попали, уже к концу ближе.
Древние римляне, в условиях торжества ихней демократии, посылали рабов занимать себе места в Колизее с вечера. Государь — не гладиатор, но посмотреть тоже… занятно.
— Андрей сказал: до полудня…
— Да что ты привязался! Как он проснётся, так и начнётся. А то и раньше! Хорошо, если лоб перекрестить успеет! Спит он, сам знаешь, мало, а смотреть, как бояре зачнут друг друга на Красном крыльце мутузить… Сам знаешь: творить суд и расправу — дело государево. Его слова. Он и зачнёт. Творить.
Тут есть оттенок. О котором надо моим ближникам напомнить. А то некоторые, в угаре внезапного верноподданичества и обретения новой цацки — Государя, Ого-го! Огогошнего! — «берегов не видят».
— Сядь. Сядь, Николка, не скачи. Сядь и подумай. Боголюбский — венчанный государь. Всея Руси. Так?
— Ну! Так!
— Не наш.
— К-как это?
Полная растерянность.
Многие привыкли к моему согласию с Боголюбским, к моей поддержке его дел. Этого похода, самого венчания. Мои люди принимали участие в подготовке ритуала наравне с «коронными»: боголюбовскими, владимирскими, суздальскими. Вместе, по воле Андрея, трясли «Бастиеву чадь».
Соратники, сподвижники. «Наше дело». Типа: мы ж с одной мафии! Восторг сопричастности. Венчание Государя! Впервые! И мы, вместе с другими, в этом… величии, одолении и об-бармлении!
Моё утверждение… отдаёт изменой. Гос. изменой. Только «гос.» у нас другое. О чём некоторые забыли.
— Всеволжск — Не-Русь. Государь Всея Руси нам сосед. Как император ромейский или король мадьярский. Близкий сосед. Как эмир булгарский или хан кыпчакский. Товарищ. Приятель. Дружественный, уважаемый. Не хозяин. Не государь. Все поняли? Я на венчании не был. Князья русские, епископы, города принесли присягу. Я — нет. Ни я, ни вы, люди мои, ничем, кроме дружбы, ни Государю, ни людям его, не обязаны. Запомнили?
— Но… как же… мы же… мы же все — русские люди!
— Где ты видишь здесь русских людей?
Я обвёл рукой застолье. Торкский инал Чарджи, булгаро-алан Салман, руссо-кыпчак Алу, безродный, трущий глаза после бессонной от пыток и допросов ночи, Ноготок, постоянно улыбающийся, что очень не по-русски («московиты — мрачны и угрюмы»), Любим…
— Да ты, Николай на себя глянь. Ты по рождению — купец смоленский. Вспомни, как ты со своей родины ноги едва унёс. Как взад плевался, на родные берёзы да осины глядючи. Тебе ж, что Смоленск, что Роскилле, что Бухара — места торговые. Не более. А дом — твой во Всеволжске. Там бабы твои тебя поджидают, детишек, от тебя роженных, лелеют. Ты — нерусь. Ты — стрелочник, зверятич, чудище серокафтанное. Космополит, итить тебя, новуходоносерить!
Он смотрел обиженно. А я продолжил:
— Если ты — человек русский, то какой? Смолятич? Тогда князь смоленский, Ромочка Благочестник, тебе господин и владетель. Тогда что ты тут, возле меня, делаешь? Соглядатничаешь да подслушиваешь? Для господину своему прирождённому, князю Роману, доношения?
Николай был ошарашен моим внезапным наездом. По теме, которая казалась ему совершенно очевидной: как же не поклониться самому главному, самому важному? Не получить от властителя подарков за верноподданство?
Или правильнее: верноподданничество? Угодничество? Низкопоклонство? Руко-ного-обсмактывание? Патриотизм? — Интересный в русском языке круг синонимов и ассоциаций…
Я обвёл взглядом слушателей. Отметил продолжающую держать рот распахнутым в изумлении ложкомойку. Десяток бойцов, сменившихся с постов и кушавших за соседним столом. Точнее, державших в руках ложки, но повернувшихся к нам.
— Повторяю медленно. Чтобы запомнили и людям довели. Кто назовёт себя человеком русским, хоть бы тишком, хоть бы в душе — вышибу. В моём дому чужих холопей не надобно. Пусть к своим хозяевам валят да там и хлебают. Радость свою жаркую ложкой полнёхонькой. Мы — стрелочники. Мы — зверичи. Мы — Всеволжские. По уму, по навыку, по душе. Мы — Не Русь.
Среди моих людей доля не-славян на порядок выше, чем в среднем по «Святой Руси». Но дело не в этом. Мы все — полукровки. В том смысле, что у каждого на его родовую, этническую «культурную традицию» накладывается новая, «Люто-Зверская». Накладывается иногда болезненно, вытесняя, выбивая, вытаптывая из душ человеческих, прежнее. Родное, исконно-посконное, «с млеком материнским» впитанное. Средневековое. Заменяя прежние представления «о добре и зле», «что такое — хорошо, что такое — плохо» — новыми.
Как это выглядит? — Пример. Один из множества: у меня нет бородачей. На Руси — полно, каждый. «Это ж все знают!». «Это — хорошо». У меня — нет.
«Творящий брадобритие ненавидим от бога, создавшего нас по образу своему. Аще кто бороду бреет и преставится тако — не достоит над ним пети, ни просфоры, ни свечи по нём в церковь приносити, с неверными да причтётся».
Византийский богослов Никита Стифат («Отважный»), столетие назад. Его трактат «Антидиалог», или «Слово об опресноках, субботнем посте и браке иереев» направлен против католиков. Но формулировка касается всех.
А мне плевать. На «ненависть от бога». И когда над моими голомордыми мальчишками насмехаются — они отвечают. Есть стандартный набор словесных заготовок, ответов-дразнилок. Я его ещё в Пердуновке, в ответ на Филькину глупость тогдашнюю, составлять начал. И когда сопля серокафтанная отвечает без вежества и к бороде седой уважения с придыханием, когда не пугается кулака могучего, а в ответ на взмах мечом богатырским наносит укол… В область печени, например… Я об этом уже столько раз и в вариациях…
И колющий, и колимый — остро чувствуют своё различие.
Самоидентификация. Часть души человеческой. Понимания жизни и себя в ней.
Я не утверждаю чего-то уж совсем нового. Повторяю, чуть ужесточая, общепринятое, повсеместно распространённое.
«Я — русский человек» — так говорит, хоть бы думает про себя, весьма малое число аборигенов. Из восьми миллионов жителей — едва ли наберётся пара-тройка тысяч. Высшие аристократы, светские и духовные, дальние купцы, погранцы на степных заставах… Те, кому приходится часто общаться с иными народами, с нерусью. Остальные идентифицируют себя в рамках своего круга чужести. Смоленские, Овруческие, Великолуцкие… В ближайшее столетие купцы из Новгорода официально перестанут называть себя «русскими» — только «новогородскими».
Феодализм — основа здешнего социума. Сейчас он перетекает в фазу «феодальной раздробленности». Производительные силы дают производственные отношения. Порождая торжество местечковости:
— Гадюкинские мы, а вот Елбуновские — совсем другие. У них и печки не в ту сторону глядят!
Многолетние труды по отделению, по обособлению моих людей от всевозможных локальных и социальных групп «русских людей» дали результат. Ни мои, ни местные друг друга «своими» не считают. Как не считает, например, «своим», «братушкой» боярина смерд.
Отделённость, чужесть стала особенно важна в общерусском «походе 11». Особенно — после венчания Боголюбского. Навязанный мною ритуал, образ не «первого среди равных», но единственного, самодержавного Государя, способствовал усилению единства жителей Руси.
— Вера у нас одна, язык один, Государь — общий. Так чего нам с тобой резаться?
Такое единение, которое и было моей целью, являлось, в начале своём, весьма опасным. Огромное, зловонно-побулькивающее болото восьмимиллионной «Святой Руси» могло запросто проглотить, растворить Всеволжск, стремительно довести его до своего средне-средневекового уровня.
«Прежде чем объединяться, надо размежеваться» — т. Ленин? Да, помню.
«Проглот», «воссоединение», было бы катастрофой. Но могло принести немалые, пусть и кратковременные, дивиденты «глотателю».
— Понятно? Ещё запомните. Раз Государь Всея Руси нам не Государь, то и ожидать милости Государевой мы не вправе. Подарок соседушки доброго — как захочет. Но милости — нет. Не жду и не приму. Чтобы ни у кого и мыслей дурных не было.
Ближники переваривали сказанное. Николай растерянно смотрел в стол. Он, видать, уже чего-то напланировал, поди, и списочек составил. Чего просить надобно.
Обиделся? Надо смягчить, дать аналогию:
— Вот нынче Боголюбский с Русью повенчался. Ты, ежели у тебя сосед в церковь сходил, молодую жену привёл, тебя на веселие позвал — и в постель к молодым полезешь? Или, порадовавшись за них, добра всякого пожелав, в свой дом пойдёшь? У них своя свадьба, у нас — своя. Понятно?
За соседним столом перешёптывались гридни, ложкомойка закрыла ротик и выскочила на двор. Уж там-то она пораскрывает… К вечеру весь Киев будет знать о моих словах. И Боголюбский, конечно, тоже.
— А вот в чём Николай прав, так в том, что князя Андрея надо поздравить. И подарки, по-соседски, подарить. Мда… Вся верхушка побежит к Государю с подношениями. Надобно в том потоке не затеряться. Мы сюда в бой шли, обозов с рухлядью не тащили. Чем можно почестить Боголюбского?
— Н-ну… Вторую икону, к его чудотворной парную.
Тут есть некоторые… тонкости. Одну из двух самых первых святынь Руси — мощи св. Климента, я спас и в храм вернул. Для освящения и возвеличивания венчания Боголюбского. Не себе взял, не ему в руки дал, но в церковь, для всего люда православного радости и ликования. Без толп, митингов, молебнов благодарственных.
Как так и надо. Типа: в смирении и благорастворении, без тщеславия и гордыни.
Боголюбский это в первый момент не понял. Но он мужик умный, думающий. Додумается и до нестяжательства моего, до скромности моей.
«Моя скромность»… Офигеть! Такое свойство найти в моей личности… рентгеновский аппарат с микроскопом не скрещивали? Ничего, пусть ищет. Это нам обоим полезно. В нынешних условиях, когда я наложил десятину на победителей и устроил его венчание — просто необходимо. Он не должен чувствовать во мне соперника. Особенно, жадного и хвастливого.
— Нет. Святого Климента я в Десятинную вернул. Андрей про то знает. Других, вровень по древности и святости, на Руси святынь… Крест Ольгин. Всё. Иконой, хоть бы от жены самого Крестителя, цену не перебить.
В подарках, как в выпивке, «градус надо повышать». А тут я сразу «зашёл с козырей».
Есть, конечно… Я знаю, что из древнего и чудотворного порадует Андрея более любых костей и картин. Но где найти вторую сиську Варвары Великомученицы — ума не приложу. Похожих — множество. Толпами бегают. Вон у той поварешки, что справа… когда она напряглась, котёл подымая…
Факеншит! Нетленная же должна быть! Прямо хоть в Царьград сбегай. За первой. Хотя и это «нет» — по линии отреза наверняка не совпадёт. Может, Юльку…? Есть, конечно, сомнения… форма… текстуры кожи… степень упругости. Прижизненные различия, возраст последнего вздоха… Юлькины-то я помню. Всё ж первый мой акт в «Святой Руси». А вот Варварины… была бы вторая — можно было бы по образу и подобию. А так…
— Нет. И вообще. Всё взятое в Киеве принадлежит мне по праву войны. Спасибо Чарджи за храбрость, за славный бой на Софийских воротах, за знамя моё, там поднятое.
Стоп. Эту тему надо дожать до однозначности. Тут пару слов мельком… не кошерно.
— Давайте помянем. Героев павших.
Помянули. Помолчали.
Мне надо вернуть Чарджи в рабочий режим. Он не только сильно побит и у него много чего болит. Он крайне удручён. Гибелью своих бойцов. Это уже не первый раз, когда его отряды несут потери. Избыточные, глупые. Которых можно было избежать. Просто чуть дальше просчитывать, чуть больше думать не о самой рубке, а об отходе-подходе.
Я ему выговаривал — он отфыркивался:
— Дело воина — убивать врага! Смело в бой — победа!
— Да. Убить — главное для бойца. Но ты-то — уже не боец, ты — командир. У тебя к главному делу ещё и другие добавляются.
Его это бесит. Особенно потому, что с саблей он — виртуоз. А с эскадроном… по-всякому. Привык думать о себе да о своём коне. А об остальных… пропускает.
Нынешний случай — всех злее. По героизму. По воинской удаче. И по резкости контраста: такая победа и общая глупая гибель из-за мародёрства. Жадность, непредусмотрительность.
Чарджи всё понимает, от этого мучается, сам себя поедом ест. А я понимаю, что дела мои хреновые.
Если его совесть его загрызёт — воином ему не быть. В монахи, душу спасать, «остроумием на лестнице» мучиться. В смысле: грехи замаливать.
Если не догрызёт, если ума не прибавит — спишу.
Факеншит! Не надо эвфемизмов! Здесь «спишу» означает «зарежу». Такого командира главным ставить нельзя, а на вторые роли он не пойдёт.
Тонкая щель, «лезвие для прогулок». Прочувствовать, осознать, измениться. Метанойя, факеншит! И чем тут ему помочь — я не знаю.
Так что, почестить Чарджи — необходимо. Как и павших помянуть.
— Ничего из взятого. Я могу любую добычу у любого забрать. По праву взявшего город. Андрей тоже вправе забрать: по праву предводителя похода и, ныне, Государя. Цена такому подарку… Ну, молодец. Что сам принёс. Ещё: ничего из обычного. Злато-серебро, диаманты-яхонты, бобры-соболя… остальных подарунов нам не переплюнуть. Тот — кубок золотой притащил, этот — два… Не звучит, не выделяется. Что-то особенное надо. Не редкое, а вообще — невиданное.
— Может, меч из наших? Или доспех?
— У нас в этом всяк гридень кажный день ходит. А государю — Государю! — по случаю венчания! Впервые!…
— Да уж… Надо что-то… единственное. Непростое. Наше, Всеволжское. Впервые на Руси. Как венчание Государя… Николай, у нас, когда в поход шли, две трубы подзорных было?
— Две. Было.
И тут все посмотрели на Салмана. Который немедленно густо покраснел и, уставившись в стол, начал бурчать:
— Ну вот… ну опять… я ж не знал… сахиби, я ж сказал… я ж ненарочно…
Салман — прекрасный воин. Наездник — дай бог каждому. В седле сидит — как влитой, фиг вышибешь. Но то, что он делает своей задницей усаживаясь с маху на лавку… Крошево. И защитный футляр не помог. Ватник, в который труба — в футляре! — замотана была — цел. Даже не порвался. А вот внутри…
Шутки по теме, что такой каменной задницей хорошо орехи колоть, гвозди забивать, крепостные ворота выносить… достали Салмана за время похода чрезвычайно.
Так-то он любого обидчика зарубить может. Но среди своих свару устраивать… Он терпел, отбрехаться от толпы юнцов — надо иметь очень длинный язык. Да и то намозолишь. А мне было интересно. Посмотреть проявление «народного остроумия» в части насмешек над командиром, над человеком, которого по опыту, уму, храбрости… редко кого рядом поставить можно. И, конечно, его реакция.
Салман оказался умным: к явным репрессиям против насмешников не перешёл. А вот среди остряков стали видны некоторые персонажи. Одних надо выше двигать — им уже под Салманом тесно. Других, наоборот, «задвигать»: злобны да не умны.
Был у меня в Пердуновке сходный эпизод. Когда «птицы» над Ивашкой насмехались, и дело до резни дошло. Здесь и ситуация, и персонажи другие. Но сходство есть. Салман вышел из «истории» правильно, не «потеряв лица», не потеряв бойцов.
— Наша труба глядельная… пыль в мусорку выкинули.
— Вторая осталась.
— Так последняя же!
— «Для милого дружка — и серёжку из ушка». А уж когда в «дружках» Государь Всея Руси… Что скажите, господа ближники? Чехол сыскать побогаче. Парча, там, шитьё золотое… Златошвейки в полоне есть? — Вышить Андрееву рюмку.
— Эта которая пьяная на блуд собравши?
— А другой у князь Андрея покуда нет. Вот ныне стал он Государем, может, теперь какое иное тавро придумает.
— А, ну да… Тебе-то твое — листок рябиновый, а Всеволжское — «чёрт на тарелке». Ты б подсказал. А то как-то… соромно.
На «Святой Руси» нет общегосударственного герба. Вообще нет общего. У каждого рюриковича свой личный вариант Рюрикова трезубца. У Боголюбского — «рюмка» (двузубец) с торчащим в левую сторону на ножке приподнятым отростком. Ни одна линия не прямая. Как бык пос… Мда… волнистые.
Стоит наложить на этот силуэт очертания человечка и сразу возникает желание спросить:
— Куда ж тебе такому… накушанному — ещё и по бабам?
Учитывая, что свойства, приписываемые символу, переносятся на владельца герба… придётся Андрюше озаботиться.
Потом понеслась текучка. Из горящего: обустройство полона, скота и продовольствие. Святыни, злато-серебро — полежат-поваляются. Они пить-есть не просят. А вот люди и скот…
Нам очень помогли две вещи.
База в Митрополичьей даче. С обширными жилыми и складским помещениями. И упреждающее осознание грядущего скорого «закрытия города» из-за распутицы.
Про неизбежность весны — все в курсе. Что такое половодье — все видели и помногу раз. Но перевести очевидное в конкретное…
Факешит же! Это Россия! Здесь каждый сезон наступает «вдруг». Госгидромет может предсказывать на месяц вперёд с точностью до градуса. А нам — пофиг. У нас — всегда «неожиданно пришла весна». Или, там, осень. А уж зима… как гром среди ясного неба.
Пока соратники из других ратей отходили после взятия города, после мгновенно за ним последовавшего венчания, после неизбежного, по такому случаю, «сурово весёлого» празднования, мы успели несколько… пошарпать. Обращая особое внимание не на цацки да рухлядь, а на сено, зерно, скот. Прибрали, например, с пару сотен коровьих и овечьих туш, валявшихся на улицах и во дворах. Они хоть и сутки на воздухе пролежали, но на снегу. Скотина не палая, а битая. Разными несчастными случаями. Типа пожара или придурка с саблей.
Снова, как когда-то на Всеволжской скотобойне, запустили цепочку разделки. Пошла предварительная переработка, как в Пердуновке было. Мясорубок нет, но поставь полсотни баб с ножиками — они тебе столько фарша накрошат! Дальше, естественно, термообработка и засолка. Мясную порцию ребятам увеличили: на марше было не густо.
Речь шла, буквально, об одной-двух неделях. Но согнанный скот мы эту пару недель смогли прокормить. И резали его позже, когда иные из соратников уже последнее подскребали.
Сразу, изначально, был сломан стереотип о предпочтительности состава полона.
Мне не нужны горожане, мне не нужны ремесленники.
Какой-нибудь Чингисхан или Тамерлан, взяв город, приказывал отделить искусных мастеров и гнать их куда-то к нему домой типа Каракорума. А остальных перебить.
Им, этим потрясателям вселенной, чужие мастера были нужны. Поскольку свои… неумелые. Мне — нет.
Вот есть дедушка того дяденьки, который, при взятии Киева Батыем, побежит прятать кувшин с двумя тысячами бусин, да запнётся об порог. Где бусины уже археологи найдут. Хорошо умеет их сверлить, шлифовать, гранить. Но мой токарный с суппортом, вертикальный сверлильный, шлифовальный… У него есть сумма трудовых навыков. Приёмов, полученных по наследству, обеспечиваемых конкретным набором оснастки. А этой оснастки у меня нет! По многим работам — и не было никогда. Реализовать своё мастерство он не может. А выучиться новому комплекту навыков — не может и не хочет. Учиться? Взрослому? С сединой в бороде? — Ну очень не по-русски! Аж воротит и передёргивает.
Так почти по всем ремёслам. Есть исключения. Вот звонарь. У меня есть колокола, но у парня перезвон иной. Берём. Пусть моих научит. У него оснастка не меняется: верёвка, язык, колокол. Музыка, она того… вечна.
Ещё: бабы.
Мои современники, взволнованные сексуальными девиациями, практиками и проблемками, сразу начинают вздыхать о прекрасных и покорных невольницах. С трепещущими ресницами и нежно дрожащим обнажёнными пупочками.
Фигня. Не русское это дело. С этим туда, к Абассидам и Омеядам. Где тепло и «урюк с айвой растут у рта твоего».
Во-во, к урюкам.
Арабы тысячу лет вывозили рабов из Восточной Африки. Занзибар и всё такое. Соотношение по составу 4:1. «4» — это женщины. Единственный массовый завоз мужчин — для ирригирования низовьев в Месопотамии, закончился восстанием зинджей и длительной кровопролитной войной.
На атлантическом направлении соотношение обратное. Там были нужны не «девочки для развлечений», а «мальчики для прополки».
На Руси ближе к американскому варианту. Более ценятся не источники «прибавления семейства», а источники «прибавочного продукта». Первая забота — кушать. А уж размножаться… потом, в свободное от основой работы время. Поэтому цены выше на работников. Мужское превосходство, в смысле продажной цены, держалось всегда, даже и в середине 19 века.
Гарем? — Фиг с ним. Кто пахать будет?
Здесь за убийство чужой робы вира выше, чем за холопа (6 гривен против 5), но цена на робу ниже: «кощей по ногате, роба по резане», в 2.5 раза.
В Древнем Риме времён Империи обычный раб в мирное время стоил от 500 до 1500 денариев. Простая рабыня — от 150.
Другая картина в части «предметов роскоши»: знающая латынь, грамотная, флейтистка — до 4 тыс. Красивая и ласковая для постельных утех — 6 тыс. и более. Смазливые мальчики — ещё дороже.
Понятно, что здешние победители, рабо-хвататели и холопо-владетели, про эти цены даже не думают — ценник в спинном мозге сидит. Исконно-посконно. А я — подумал. И пришёл к странному, «арабскому» выводу: а на чё нам мужики полонённые? Мы ж и сами с… «даром божьим».
Мне не нужны насильно пригнанные, порабощённые мужчины. Лучше — своей волей пришедшие. Таких меньше надо сторожить, они быстрее учатся, меньше гадят. Проще: быстрее адаптируются и лучше работают. Нынче у меня приток идёт достаточный — спасибо «сказочникам». Хотя есть и полоняне из племён.
Принужденцы против добровольцев — второй сорт.
Понятно, что ситуация в будущем может измениться. Когда возникнут потребности типа больших строек, выработки рудников или галерного флота. Пока — не мои заботы.
Сейчас во Всеволжске нужны бабы. Молодые, здоровые. От 15 до 25. Демография у меня… Я её выравниваю, а она опять… перекашивается. Баб всех… осеменить. Так, чтобы, когда месяца через три-четыре они до Всеволжска доберутся — не порожние были, не даром кормленные.
Некоторые из моих современниц немедленно возопят и провозгласят:
— Моё тело — моё дело!
Сочувствую. Здесь таких глупостей даже не думают. Потому что самый доброжелательный ответ на возопение и провозглашение очевиден:
— Твоё? — Вот ты его и защищай. Сама.
Человека защищает закон. Но закон не защищает преступившего его. Закон устанавливают, в здешних эпохах и местностях, государи. На моей земле — я.
Бог сказал «Плодитесь и размножайтесь».
Соломон уточнил: «Честь государя — в многолюдстве его народа».
Я этим мудростям следую. В жизни и в законе. А ты?
Ты — против Бога? Против чести государевой? — Мой закон тебя защищать не будет. На выход с вещами.
В нынешних условиях, когда в городе стоит двенадцатитысячное оккупационное войско, когда по городу шастают группы ещё не отошедших от штурма, но уже «принявших на радостях» от венчания государя, вооружённых бойцов… Вывели «тело с делом» за рогатки, что вокруг моего района поставлены, да пинка дали. Полчаса не прошло — у «тела» уже нет «своего дела». Есть чужое. Лежит куда положили. А там… Хладное тело называется «покойник». Или — «покойница».
При таких раскладах не надо никого насиловать. Более красивые, выносливые, умные, предусмотрительные, здоровые… сами напросятся, подляжут и налезут, побегут, рядами и колоннами во Всеволжск, сами, по своей воле, собой, своими лонами и чревами, своими аллелями и «культурными традициями», повысят средний интеллектуальный и физиологический уровень моего народа. Качество зверятичей.
«Секс в обмен на еду» — основа эволюции хомнутых сапиенсом. Еда и безопасность — у меня. Эволюционируем. По примеру всего человечества.
Второе, что мне в полоне интересно — дети. Мальчики и девочки. Лет эдак с десяти. Ну, с восьми. Меньше нельзя — не дойдут. При всей, реально возможной со стороны конвоя, заботе. Тут снова: плач, слёзы. Трагедии душераздирающие.
Впрочем, мы не рвали, не хватали, не тащили. Мы — пускали. К себе в рабёныши. Вскоре пошёл поток добровольцев. Бездомных детей, которые прибивались к нам сами. Приведённых родителями, чтобы спасти от голодной смерти.
Самое страшное наказание для них: отчисление «на волю».
Плохо было в городе. Голодно и опасно. Я же мог кормить людей. Поскольку раньше других командиров озаботился и провиантом, и периметром, и дисциплиной — эксцессы у меня были редки.