Часть третья

Глава седьмая

Кушетка была завалена подушками. Она была длинной, и на ней было художественно разложено два или три десятка подушек разной формы и цвета. Фортуни пригласил Люси сесть, но кушетка была не похожа на место, где сидят, поэтому Люси предпочла стоявшее рядом кресло.

Стояло ясное, солнечное утро вторника. Свет как будто проникал в толщу массивных, с повторяющимся круговым рисунком оконных стекол, однако там и оставался. В комнате царил полумрак, и Люси заметила рядом с виолончелью зажженную лампу. Ничто не указывало, что внизу имелся двор или садик. Дом Фортуни был замкнутым миром, словно отсеченным от внешней жизни или течения времени. Всюду — на кушетке, стенах, по всей гостиной — теснились поделки в венецианском стиле, а кроме того, как показалось Люси, обстановка комнаты была задумана так, чтобы внушить гостям: хозяин дома живет богатой и полнокровной жизнью. Комната напоминала альбом для наклеивания вырезок или книгу с репродукциями. В этой обстановке Люси чувствовала себя одурманенной.

— Время вас устраивает?

Люси повернулась к Фортуни:

— Да. Конечно.

— Хорошо. Так или иначе, изменить его нельзя. — Фортуни потянулся за несколькими пожелтевшими листками нот. — Полагаю, с этого мы и начнем. Это упражнения, но их не стоит недооценивать.

В этот раз бесед на посторонние темы не было, и Фортуни сунул Люси листы с нотами — музыку, которую она не играла уже давным-давно. Это и в самом деле был ученический этюд, и Люси медленно пошла к виолончели, обескураженная полученным заданием.

Взявшись за игру; Люси еще больше упала духом. Она заново почувствовала себя шестнадцати-семнадцатилетней ученицей и гадала, на что рассчитано это задание — не на то ли, чтобы в очередной раз поставить ее на место? Она даже задумалась над тем, не руководствовался ли Фортуни желанием ее унизить, преподать урок, отличный от урока музыки? От предположения, что, быть может, любые уроки, даже синьора Беллини, принесли бы ей больше пользы, чем эти, Люси сделалось страшно, однако она быстро прогнала эту мысль.

Люси не сомневалась, что исполнение было тусклым и бесстрастным, но когда она закончила и обернулась к Фортуни, тот похвалил ее технику, сделал всего несколько кратких критических замечаний и закончил парой-тройкой незначительных советов.

Он попросил ее сыграть пьесу снова, и она вернулась к музыке, значительно приободренная. Это был уже не ученический этюд, который неловко исполнять в присутствии маэстро, это была подлинно значительная вещь, достойная самого серьезного и уважительного отношения.

Когда она закончила, Фортуни ограничился лишь мелкими замечаниями, предложил некоторые усовершенствования в технике и посадке. Судя по всему, игра новой ученицы в целом не вызвала у него нареканий.

Но, сказал Фортуни, есть все же один огрех. Он попросил Люси повторить самый трудный отрывок пьесы — с быстрой последовательностью нот; Люси, надо сказать, всегда находила, что он требует немалых усилий. Она послушно повторила фразу, после чего Фортуни с улыбкой наклонился к ней:

— Нет, не так.

Внезапно он схватил руку Люси за кисть и стал медленно водить ее большим пальцем под грифом.

— Большой палец соскальзывает, вот так, а этот естественно за ним следует. И вот вы касаетесь струны пальцем, а не смычком. Понятно?

Он снова провел ее рукой, по-прежнему улыбаясь. Тогда она попробовала сама, и трудный пассаж, представлявшийся головоломной гонкой нот, вдруг дался ей без всяких усилий. Она повторила этот отрывок раз и еще раз. Одну и ту же фразу. Просияв, она подняла взгляд. Фортуни одобрительно кивнул:

— Американцы называют это, насколько помню, фокус-покус. — Это Фортуни произнес не на итальянском, которым они пользовались обычно, а на ломаном английском.

Люси ничего не ответила, а вместо этого снова сыграла пьесу и остановилась, глядя на гриф виолончели и дивясь тому, как все просто.

Фортуни непринужденно откинулся на спинку кресла, явно довольный собой, если это Люси не показалось. Ей не показалось. Она не могла знать, что до уроков с ней Фортуни уже больше года не слушал студентов. Целый год в многочисленных комнатах, на которые была поделена гостиная, не звучала виолончель. Внешне он сохранял невозмутимость, как то и подобает наставнику во время занятий. Внутри же все трепетало в нем от звуков. Неделю назад он ощутил необходимость быть суровым, но теперь чувствовал расслабленность, вверяя себя музыке.

К концу урока, спустившись во дворик дома Фортуни, Люси чувствовала себя преображенной. Солнечный свет, с утра не означавший ровно ничего, теперь символизировал эру замечательных перемен, согревал, как глоток теплого бренди. Долгие, многотрудные часы упражнений, годы работы, сомнения, бесконечная подготовка — теперь она верила, что все это было не зря и что в один прекрасный день она присоединится к знаменитым артистам и будет принята как равная. И конечно, все опасения, какие у нее вызывали методы Фортуни, сошли на нет; он, без сомнения, был Маэстро с большой буквы, и его уроки вдохновляли.

Фортуни, улыбавшийся и долго трясший ей руку, когда они прощались, вернулся в свое кресло в гостиной. Он просидел в нем еще довольно долго — не шевелясь, глядя на свет, отраженный оконным стеклом, и впитывая последние, еще звучавшие в воздухе звуки музыки и запах духов только что ушедшей юной женщины. Наконец он встал и легонько прошелся пальцами по струнам виолончели, прежде чем попросить Розу подать кофе во дворик.

Старая виолончель стояла под лампами в комнате как отливающий глянцем экспонат, и, глядя на нее, Фортуни вспомнил, как все заканчивалось, как бесконечная вселенная его юности обрела границы, снова пережил конец своей карьеры. Вся его жизнь была посвящена музыке, и он не мог забыть, как музыка стала понемногу отступаться от него, сигнализируя об этом его пальцам и ушам.

Сначала это замечал только он. Когда ему исполнилось шестьдесят, едва лишь он успел поверить, что неуязвим, от таланта, который он столькие годы считал само собой разумеющимся, начали поступать предупреждения о скором расставании. С лукавством, достойным стратега, и подобно любовнику, без лишнего шума бросающему былой предмет обожания, возраст давал знать, что наступил эндшпиль, неизбежные последствия которого — безмолвие комнат и пустота коридоров, ожидающих иных голосов и иной музыки. Ибо музыка, нахлынувшая некогда подобно приливу, готовилась отхлынуть, власть, которую она ему дала, шла на убыль.

В прошлом он только и думал о концертах, званых обедах, вечеринках, женщинах, но нынче каждый выход на сцену становился испытанием. Вместо того чтобы жадно ожидать случая блеснуть, одолев сложности, поддающиеся лишь немногим виртуозам, он стал втайне бояться их. Каждый концерт потенциально означал дату, которую придется обвести кружком в ежедневнике, чтобы отметить день, точный час, даже минуту, когда Фортуни в конце концов постигнет провал.

К этому времени, чувствуя свою уязвимость, он стал вспыльчив. Превратился в обузу для друзей и себя самого. И, представляя себе концертный зал, он думал уже не о триумфах, а о развенчании и позоре.

Последний раз он давал публичный концерт в прошлом году, когда ему исполнился шестьдесят один. Он был еще далеко не стар, и многие говорили, что он слишком торопится, умоляли не уходить. Фортуни убедил их, что момент самый подходящий, даже не объяснив почему. Следуя примеру артиста, покинувшего сцену несколькими годами ранее, он сказал им так: лучше удалиться на покой, пока тебя еще спрашивают: «Почему ты уходишь?» — чем дождаться вопроса: «Почему ты не уходишь?»

Легкость, неординарность ушли окончательно. Процесс потери себя завершился. Фортуни объявил о своем уходе и с тех пор не выступал на публике.

Сейчас, ожидая, пока ему подадут кофе, он грелся на весеннем солнышке и любовался сиренью, гортензией и вьющимися растениями на стене. Звуки виолончели, казалось, не покинули сад, водопадом струились по стенам, как жасмин, стояли в воздухе, как благоухание цветов. Неподалеку пронеслось речное такси, Фортуни смутно различил его след на глади канала и услышал, как заплескала вода у берегов. А по морю катилась к городским островам темно-зеленая волна музыки — неотвратимая, как все приливы, зеленые днем и серые безмолвными ночами. Фортуни откинулся в кресле и закрыл глаза, словно уже предчувствуя ее приход, его шестидесятидвухлетнее сердце приготовилось к воображаемому моменту остановки.

Позднее, вернувшись в гостиную, Фортуни снова подумал о Люси. Влечение и одновременно тревога, которые он испытал при первой встрече, не покинули его окончательно. Но теперь он знал эту молодую женщину или, по крайней мере, уже немного узнал. А она могла бы составить приятную компанию. Любопытную и даже занимательную. Освежающую. Нехватку утонченности она с лихвой возмещает… чем? Напором, предположил он. Потому что в его все более дряхлеющий мир она заронила искру. Электрический заряд. Но что за искры от нее полетят, пока оставалось не совсем ясным. Ладно, все лучше, чем ничего.

Прихлебывая на ходу бренди, Фортуни приблизился к висевшей на стене Венере, помедлил перед ней. Но тут что-то смутило его покой, как нарушает безмятежность послеполуденной прогулки в парке внезапный шорох опавших листьев под ногами пробегающей детворы. Он застыл перед картиной. В чем секрет? В жесте, руке Венеры, ее запястье? Возможно, в глазах или улыбке?.. Фортуни владел картиной уже почти тридцать лет, однако ему вдруг показалось, что нечто, какая-то малость, всегда ускользало от него. Эту черту он начал замечать только сейчас, но в чем она заключается, пока не мог указать. Либо… либо картина изменилась.

Тут Фортуни пришло в голову, что измениться мог он сам и, соответственно, могло измениться его восприятие. Совершенно определенно теперь в картине было нечто, чего он не замечал ранее. Он встревожился и отвернулся, боясь оглянуться.

Жест, выражение? Но что же все-таки? Какая-то глубинная мысль грозила вырваться наружу, и Фортуни постарался подавить ее в зародыше. Но мысль возвращалась снова и снова, и в конце концов Фортуни просто перестал сопротивляться и снова обернулся к холсту. Пока он рассматривал знакомое лицо стоящей Венеры, ему вдруг припомнились глаза Люси, ее привычка, закончив игру, смотреть прямо на тебя. Он внимательно оглядел высокий лоб Венеры, нежную кожу, длинные волнистые волосы и хлопнул себя по ляжкам, упрекая, что до сих пор не заметил сходства. До самого сего момента Люси обещала составить приятную компанию, выглядела — в некоторых ракурсах — простовато и наверняка не умела держаться в обществе.

Но девушка совершенно очевидно вписалась в картину, и им внезапно овладела неотвратимая вера в то, что отныне и впредь он будет видеть на полотне именно ее, Люси, а не одно из современных юных созданий, способных раздеть тебя, как только они тебя захотят.

Он развалился в кресле, прикончил бренди одним глотком, как делал в дни своей юности, и устремил взгляд на живые краски картины, на фигуру, встающую из раковины и словно бы готовую шагнуть тебе навстречу.


Она все время ощущала прикосновение его пальцев. Чтобы продемонстрировать те самые «фокусы-покусы», ему приходилось брать ее руку в свою. И хотя он держался непринужденно, почти как врач (так, наверное, ее отец вел себя на приеме), но от его прикосновений, вида его свежевыбритого лица, запаха туалетной воды у Люси начинала кружиться голова — пока еще безотчетно. Высказать она этого не могла, просто ощущала. И вот она играла вновь и вновь, осваивая «фокусы», которым он ее обучал. Теперь, сидя у себя на кухоньке, приоткрытая дверь которой впускала лучи послеполуденного солнца, Люси заново переживала эти прикосновения.

В конце концов, урок — это и есть урок. А уроки важны. И если он касался ее руки, направлял ее пальцы, то это ради науки. Она снова видела, как он стоит сзади, склоняется над нею, направляя ее загорелые предплечья, словно бы держал смычок и гриф, сама же Люси была виолончелью, а не виолончелисткой. Ее руки, пальцы, золотые на фоне серого утра, дугой охватывали инструмент («Уильям Хиллз и К°», 1893), скользили по его шейке. И если ее легонько обвевало его дыхание, чуть отдающее чесноком и табачным дымом, то это тоже было частью урока.

Казалось, музыка звучит все время сама по себе. Они просто заполняют музыкальными уроками свободный послеполуденный час. И если бы его пальцы медленно заскользили по ее руке, остановились на плечах, шее… чтобы проследить косточку, сухожилие, напряженную мышцу под кожей, это также было бы частью урока. Тогда музыка оборвалась бы, оборвался бы урок, и она бы узнала, зачем она здесь.

Это могло бы совершить первое же прикосновение. И она мгновенно поняла, что руки, пальцы Фортуни познали мир таким, каким она могла и не могла представить себе. Она стала припоминать свои пятнадцать-шестнадцать, когда все сводилось к сексу. И все вокруг, все ее школьные подружки (не по годам развитая Хелена, от чьих безупречных ножек впадала в ступор вся школа, робкая провинциалка Салли Хэппер, которую преследовали насмешками, и Люси взяла ее под опеку и заткнула рот зубоскалам) только об этом и твердили. Кивок, мельком брошенный взгляд, телефонный номер. Все это имело отношение к сексу. И каждый день она чувствовала, что тело ее развивается, растет, и наблюдала за ним; с каждым утром обнаруживались новые перемены. Потом на нее стали засматриваться на улице и где угодно, чего она ждала, чему радовалась, одновременно содрогаясь от отвращения: как они смеют пялиться?

Через полгода после смерти Молли на вопрос, что со всем этим делать, был получен ответ. Однажды поздним зимним утром, когда Люси уже заканчивала школу, на одном из сольных концертов в университете она встретилась с третьекурсником-скрипачом. Он зашел к ней за кулисы перед самым выступлением и заулыбался, не выпуская изо рта запретную сигарету. Никаких переживаний, будто все это — и музыка тоже — затеяно ради шутки. Он был на пять лет старше Люси и понимал, что к чему. Через несколько месяцев он уехал в Лондон, и, хотя обещал писать, письма были редкие и нерегулярные. А потом пришло и последнее — краткое уведомление, что «здесь на все смотришь другими глазами». Люси ненадолго загрустила. Однако ей было всего семнадцать, и она вычитала у какого-то мудреца, что эмоции у молодых бурные, но непродолжительные. Мудрец оказался прав, к лету грусть прошла, и Люси с головой ушла в музыку Фортуни, к которой обращалась всякий раз, когда жизнь наносила ей особенно болезненный удар. Были после этого и другие мальчики, но Люси уже научилась не относиться к ним слишком серьезно. Мир Фортуни звал, и она жила ожиданием.


Явившись на следующей неделе, Люси исполнила куда более сложную пьесу, которую ей велели отрепетировать на прошлом уроке. Фортуни предложил несколько поправок, но не столь существенных, и тон был весьма уважительным. Люси решила, что ее преподаватель очень даже мил.

По завершении пьесы Люси выслушала Фортуни, кивая, когда требовалось, и восхищаясь тем, как он вдается во все мелочи. Она вновь отметила музыкальное звучание его голоса. Музыкальное в том смысле, что это была нота: ля ниже до первой октавы или вроде того. Попытки ее напугать больше никогда не повторялись. Наоборот, он ее подбадривал, и уроки больше не воспринимались как еженедельное испытание. Сидя на табурете, она чувствовала себя непринужденно и даже порой наигрывала какую-нибудь короткую музыкальную фразу, затем вставляла замечание о том, какое удовольствие получает от уроков.

Фортуни молчал, и Люси, заметив, как прямо держится он в своем кресле и как сосредоточенно рассматривает стенные драпировки, едва не решила, что время занятия истекло. Молчание длилось, и Люси уже готовилась взять сумку и удалиться, но тут Фортуни наконец заговорил:

— Не сходите со мной в оперу в субботу?

Люси сидела застыв, с прикрытыми глазами, внешне спокойная; важность этих слов она сознавала в полной мере. Усталым жестом Фортуни провел по волосам и продолжал:

— Но разумеется, если это неудобно…

— Нет. Никакого неудобства, — выпалила Люси.

— Тогда я буду очень рад. — Судя по всему, Фортуни хотел еще что-то добавить, но Люси его опередила:

— Конечно, пойду с удовольствием.

И вновь за их кратким разговором воцарилась тишина, Люси уже в сотый раз разглядывала гостиную, переводя взор с обстановки на умелые копии картин Джорджоне, Модильяни, Матисса, развешенные по всей гостиной, и думая о том, в какое общество она приглашена. Дома ей доводилось бывать среди тех, кого ее отец, избегавший посещать приемы у обширной родни, называл «шишками», — этих процветающих самодовольных нуворишей вместе с актерами и политиками, которые надеялись урвать от этого процветания что-нибудь для себя. Люси была довольно хорошо знакома с этим миром, но не с тем, двери в который распахивал перед ней Фортуни. Этот мир имел свою, особую мифологию, которая поддерживала Люси в отрочестве и продолжала увлекать сейчас.

Ее взгляд снова остановился на Фортуни. Подростком и позднее она днями и ночами изучала его творчество. Сейчас она вела с ним обычную, прозаическую беседу, как и подобает — говорила она себе — двум артистам, маэстро и ученику. И вот теперь они вместе явятся в то блистательное общество, которое она рисовала в своем воображении как часть мира Фортуни — и ее мира тоже. Подобная перспектива одновременно захватывала дух и навевала ужас. Люси надеялась, что маэстро не попросит ее снова взяться за инструмент, так как не сомневалась, что ей не справиться с дрожанием рук. Если, не приведи господь, он это заметит, то может раскаяться в своем приглашении или даже взять его назад.

Для Фортуни это был решающий момент. Молодая женщина могла отказать ему, счесть предложение глупым, даже посмеяться над ним и выставить в нелепом свете. А в данный период своей жизни Фортуни больше всего страшился унижения. Но Люси приняла его приглашение запросто, по-деловому; подобным образом (сказал себе Фортуни, припомнив, как это бывает) реагирует любая привлекательная молодая женщина, когда джентльмен ее куда-нибудь приглашает. Но его спокойствие было только внешним, и он это знал. Ибо она принадлежала к тем самым пугающим юным русалкам, а Фортуни, что бы она о нем ни думала, за первый год жизни вдали от музыки, да и от всего привычного ему мира сделался в немалой степени похож на синьора Пруфрока. Фортуни мог бросать на современных девиц призывные взгляды, но, поскольку уверенность в себе была потеряна, его повергала в ступор мысль о том, что он будет делать, если одна из них откликнется на его призыв простым: «Да, с удовольствием» — и «синьору Пруфроку» будет обещана встреча с его русалкой.

Опираясь рукой на подлокотник кресла, Фортуни небрежно указал на виолончель и предложил Люси продолжить. Люси застыла.

— То же самое? — спросила она, но Фортуни, мотнув головой, спокойно заверил, что это не урок. С уроком на сегодня покончено.

— Просто для услады слуха, — ответил он. — Что вам будет угодно.

Люси помедлила и затем взялась за инструмент. Слова Фортуни, его невозмутимость помогли ей собраться, и стоило начать игру, как руки обрели уверенность. Фортуни закрыл глаза, откинул голову на спинку кресла и стал легонько постукивать пальцами по бокам сиденья. Иной раз даже казалось, что он дирижирует, делая упор на «светотени» пьесы — ее кульминациях и паузах.

И вот тут-то — не во время концерта и не во время урока — Люси ощутила точку равновесия музыки. Кончики пальцев, губы, предплечья двигались слаженно, в то время как торс ее словно застыл. Она наблюдала за собой со стороны, глазами бесплотного духа всматриваясь в незнакомую молодую женщину, игравшую так, словно на нее внезапно снизошел великий дар. Дар, прошедший сквозь нее как привидение, безразличный и преходящий.

Но когда пьеса отзвучала, это чувство покинуло ее. Люси подняла взгляд от виолончели, как человек, живущий фантазиями, как та девочка, что играла вечер за вечером на протяжении последних школьных лет, чтобы хоть на время позабыть о своей вине и печали. Перед ее глазами вновь встала гостиная, уютный мир фантазий поблек, оставив после себя тоску и смутное растущее понимание того, что может творить вдохновение. Ты была здесь, но тебя здесь не было, совсем как в те ночи, когда она играла, чтобы притупить боль. И вместе с воспоминаниями Люси пришла мысль, что боль, которую она испытывала все эти годы, была благословением, ведь именно боль научила ее забывать себя за творчеством.

Фортуни открыл глаза, улыбаясь и кивая.

— Браво, — шепнул он.

Люси сидела как в трансе, взволнованная до самой глубины души тайной мыслью о том, что в конце концов действительно могла бы преобразиться. Что здесь, в доме Фортуни, в полутьме гостиной, всегда был сокрыт дар, и им можно овладеть. Она сидела молча, снова и снова проговаривая про себя слова, которые хотела сказать Фортуни. Он и поныне здесь? Вы видите его во мне? Но она никогда не задаст этих вопросов, поскольку, если она права, вопросы тут излишни, и оставалось только с волнением гадать. Фортуни в своем кресле казался воплощенным бесстрастием.

Он проводил Люси до двери, любезно улыбнулся, пожал ей руку и проследил за тем, как она спускается во двор.

Торопясь домой и не глядя себе под ноги, Люси все думала о словах Фортуни — о том, как непринужденно он пригласил ее в оперу и как беззаботно она согласилась. О виолончели. О музыке. О доме, в котором она не мечтала побывать, не говоря уже о том, чтобы сделаться там постоянной гостьей. А ведь теперь это свершилось. Неужели Фортуни попросил ее сыграть просто ради удовольствия послушать? И разве Люси не показала все мастерство, на какое всегда считала себя способной? Могло показаться фантастикой, что обе половинки ее мира наконец сомкнулись воедино. И здесь, на ходу, среди миниатюрной венецианской площади, вблизи какого-то канала, Люси услышала тот щелчок, которого ждала всю жизнь.

Внезапно она застыла с широко раскрытыми глазами, едва замечая рядом, слева, застекленную оранжерею, где какой-то работник снимал показания с приборов, облупившиеся здания вокруг и сновавшие по каналу небольшие моторные лодки. Ни единый листок не колыхался, ветра не было, и вся сцена выглядела такой же застывшей, как сама Люси. Кристально ясной, законченной и совершенной. Такие моменты неизгладимо отпечатываются в памяти, чтобы навеки стать частью твоего существа. Ее зовут Люси Макбрайд, и отныне ей не страшны ни обстоятельства, ни люди. Она обрела почву под ногами и понимала это.


Занятия с синьором Беллини продолжались. Он был внимательным и терпеливым преподавателем. Требовательным, когда это было нужно, но сухим. В голосе его начинала звучать подлинная страсть, только когда он заводил речь о маленьком винограднике, который держал вместе с братьями на небольшом клочке земли под Тревизо. Он даже обещал привезти Люси бутылку собственного вина, но так и не привез.

Она не рассказывала ему о своих встречах с Фортуни. Возможно, он и сам когда-нибудь вызнает. Однако он был человеком приличным, для которого дело оставалось делом, и он никогда не упомянул бы об этой подробности, даже если бы и знал.

В конце недели пришло еще одно письмо от отца. На прошлой неделе над городом прошел холодный фронт, и все надели пальто. Прошел необычно сильный даже для зимы ливень, река вздулась, разлилась и лижет ступени лодочных сараев по берегам. Трамвай, что однажды привез Люси ночью домой, уже не представляет такого интереса, ведь Люси уже не сойдет с подножки и не пересечет широкими шагами улицу. Ему нравилось слушать стук ее низких каблуков. Кстати сказать, он только что закончил чтение «Камней Венеции» Рёскина. И ему правда очень-очень понравилось. Пусть же и она попробует прочитать. Кстати, имеет ли она представление, что Джон Рёскин жил в гостинице «Даниэли», когда писал эту книгу?

Сидя у себя одна, Люси любовно посмеивалась, узнавая в письме привычный тон педантичного ученого-любителя, его непременную иронию. Нет, она не имела представления, но проверила в одном из своих путеводителей и убедилась, что отец, разумеется, прав. Он всегда бывал прав. Люси улыбнулась при этой мысли, и тогда ей припомнилась его бодрая улыбка в тот день, когда она отправлялась в Италию; это была бодрая улыбка человека, признавшего окончательный распад семьи, которая ранее представляла собой маленький мир в себе — мир, долгое время служивший им всем опорой, а теперь ушедший, влившийся в большой мир, по эту сторону и по ту.

Прежде чем уснуть, Люси на скорую руку написала ответ, исключив из своего описания всю рутину, поскольку рассудила, что отцу это будет скучно. Она снова повела речь о консерватории, о занятиях с синьором Фортуни, о его доброте и, наконец, о его недавнем приглашении.


К одежде Люси была равнодушна. Во всяком случае, не придавала ей такого значения, как девочки в ее школе, — те, когда им надоедало дразнить Салли Хэппер, только и твердили о модах и попсе. Когда же им надоедало и это, они переключались на секс и, конечно, любовь. Но любовь не в том смысле, как понимала Люси. Если эти девчонки говорили о любви, то имели в виду замужество, причем за человеком респектабельным и достаточно состоятельным, чтобы вложение невесты, ее красота, не пропало даром. Для большинства из них миловидность составляла наиболее ценное их владение, и уже с самых ранних лет они старались строить свою жизнь так, чтобы правильно инвестировать его. Для Люси не было ничего более удручающе банального, чем брести по жизни, высматривая, в кого бы влюбиться с таким расчетом, но именно так они и поступали. И если им удавалось подцепить кого-то, они выскакивали замуж, а остальное прилагалось само собой, и ничего больше от жизни не требовалось. Это было не столько любовное единение, сколько товарообмен (такую мысль высказывала не Люси, а Салли Хэппер, но Люси с ней соглашалась). А товар всегда должен подаваться в блестящей упаковке, и поэтому, чтобы выглядеть блестяще, они неусыпно следили за последним писком моды.

Так любовь и мода сплавлялись воедино, одно нуждалось в другом, как подарок нуждается в упаковке. Люси всегда казалось, что она родилась на несколько десятилетий позднее, чем ей следовало. Она открыто высказывала свое презрение к моде и — за исключением бессмертных 1930—1940-х годов — не проявляла ни малейшего интереса к поп-музыке, однодневкам, которые тут же забывались. Тряпки, любовь с последующим обывательским благополучием, поп-музыка. Одно другого стоит. И никаким боком ее не касается.

Поэтому, когда она стала искать что-нибудь для оперы, для Фортуни, то обнаружилось, что ничего подобающего случаю у нее в гардеробе нет. Ну и пусть. С чего бы ей выряжаться? Она пойдет в том, что у нее есть, — в простом платье, какое обычно надевала в редких случаях, когда приходилось «появляться в свете». Да и вообще, ей ли вертеться перед зеркалом и мучительно раздумывать, что надеть? Пусть этим занимаются низшие существа, у которых на уме только одно: в кого бы втюриться. Нет, тряпки меня не заботят, твердила она себе, но твердила рассеянно, не до конца веря своим словам.

Глава восьмая

Он представлял собой замкнутое и самостоятельное общество, этот оперный кружок, и такое же подавляющее, как парфюмерные запахи, что витали вокруг. Среди такого изобилия впечатлений Люси была ослеплена шикарными туалетами — прежде она стояла на том, что интерес к одежде свойствен только людям поверхностным, к которым она не относится. Она моментально ощутила свое убожество и, когда Фортуни представил ее небольшой группе своих знакомых, промолчала; те, впрочем, промолчали тоже, отчего Люси стало только легче.

Компания, собравшаяся вокруг Фортуни, завела непринужденную, как бывает среди давних знакомых, беседу; они явно составляли замкнутый мирок, отторгающий всех чужаков. Люси, по крайней мере, могла свободно наблюдать. Частично зрелище развлекало ее, частично ей просто хотелось сбежать, хотелось, чтобы ее выставили отсюда как самозванку, которую в любую минуту могут разоблачить.

Давали «Мадам Баттерфляй». Кое-кто из публики вырядился в кимоно и обмахивался веером, прочие ограничились простой демонстрацией роскоши. Чувствовалось, что все готовились к этому вечеру как к особому событию, и Люси, хотя и бывала дома в светском обществе, оказалась здесь в совершенно незнакомой обстановке. В Австралии никто не стеснял себя рамками условностей, и Люси всегда гордилась простотой своих манер, но нынче ей казалось, что все замечают ее неловкость, и хотелось сделаться невидимой. Когда звонки наконец возвестили о начале представления, она была счастлива раствориться в темноте.

Впоследствии, стоя в фойе, она вновь обратила внимание на небольшой кружок друзей Фортуни. Время от времени Фортуни оборачивался к ней спросить, что она думает о том или ином аспекте представления, и Люси высказывалась одобрительно о теноре, певшем Пинкертона, или не совсем одобрительно — о сопрано, исполнявшей заглавную партию. После ее слов наступала длительная пауза, но затем разговор возвращался на круги своя, Люси оставляли в покое, и она, к своему удовольствию, вновь ограничивалась ролью наблюдателя.

Возможно, думалось ей, эти люди — знакомые Фортуни, и не более того. Да и может ли человек его типа иметь друзей? Ни разговором, ни манерой эта компания на друзей не походила, скорее всего, это обычные навязчивые поклонники. Искатели знакомств, которыми можно прихвастнуть, охотники за сплетнями и пикантными подробностями, которыми можно приправить при случае свой разговор. Люси уже доводилось встречаться с подобным разрядом людей. Получив у этой компании холодный прием, она предположила, что причиной был ее не отвечавший случаю туалет, обыденный облик, за которым, по их представлению, ничего необыденного скрываться не могло. Видя их пустоту и ограниченность, Люси сочла, что может смело вынести им приговор. Но что если она не права? Если в следующий раз те же люди проявят себя как интересные и симпатичные собеседники? Но в тот вечер великодушие изменило ей и о презумпции невиновности захотелось забыть. Потом она сообразила, что это, наверное, просто дурное настроение и оно отражается у нее на лице. Сделав над собой усилие, Люси изобразила любезную мину.

Чуть погодя Фортуни хлопнул в ладоши, подавая знак, что пора расходиться. Решив, что светского общения им на сегодня хватило, он потихоньку предложил Люси отправиться вместе к нему. Держась как заговорщик (обычная манера, в какой знаменитости отделываются от докучливых поклонников), Фортуни ускользнул от толпы столь решительно и быстро, что Люси не усомнилась: к подобным отходным маневрам он за свою жизнь прибегал не раз и не два.

По пути из театра разговор свелся к истории прослушанной оперы. Фортуни рассказал Люси о молодом американском писателе девятнадцатого века, чью новеллу использовали Пуччини и его либреттисты. А когда Люси заметила, что сюжет, по ее мнению, отдает мелодрамой, Фортуни только молча улыбнулся, и улыбка его говорила: «Ах, молодость. Так судят только в юности». Но (Люси осознала это только потом) за всю недолгую дорогу музыка Пуччини не была упомянута ни разу.

У Фортуни они не направились сразу в гостиную, где Роза оставила им поднос с вафлями и графин белого вина, а поднялись в portego на piano nobile. Отпустив домой Розу, Фортуни провел Люси вдоль стен portego, увешанных фамильными портретами и венецианскими уличными сценками разных периодов истории. Фортуни все время давал пояснения относительно картин, мраморных бюстов, мебели и прочих требующих внимания предметов, но Люси, попавшая сюда впервые, слушала его вполуха. На улице успело похолодать, но Фортуни распахнул дверь, и они вышли наружу.

Напротив Люси обнаружила Большой канал — тот его отрезок, что протекает под Академическим мостом, тем самым большим деревянным мостом, по которому она столько раз проходила. Виднелся вдали и сам мост, но в непривычном ракурсе, и Люси показалось, что стоит хорошенько присмотреться, и она различит картинку недельной давности: она сама пересекает мост, окидывая взглядом ряд величественных пустеющих дворцов и гадая, какое зрелище открывается с их балконов. По берегам светились огни ресторанов, кафе и частных домов, на воде дрожали пятна света, и поздние вапоретти разбивали их на золотые осколки.

Было слишком холодно долго стоять снаружи, и Фортуни предложил вернуться в гостиную, где их ожидало угощение. Вино, к удивлению Люси, оказалось недорогим — такое она пробовала в маленьких барах и кабачках на окраинах города; вполне приличное, но, против ожиданий, ничего особенного. Люси сказала себе, что удивляться не следует: у богачей бывают свои причуды. На самом деле то было любимое вино Фортуни — обычное столовое из близлежащего района Фриули, — которое Роза покупала каждую неделю в маленьком кабачке на крохотной улочке позади собора Сан-Марко.

С другой же стороны, бокал, из которого она пила, был произведением искусства; синие и зеленые завитки на стекле напоминали волны — так выглядел океан, где Люси купалась в отрочестве каждое лето. Смутно припомнив изречение, висевшее когда-то в рамке у нее на стене, она спросила себя: «Что ты пьешь — воду или волну?»[11] Она никогда не понимала его смысла, но ей почему-то показалось уместным задаться этим вопросом снова. Она осторожно подержала бокал в руке, а затем подчеркнуто бережно поставила на стол.

Они молча потягивали вино, пока Фортуни не заговорил первым.

— Мне поступает много всяких приглашений, но как-то скучно идти одному, — сказал он, тактично обходя молчанием свою старую подругу Карлу.

Люси кивнула, уже понимая, что последует за этими словами, однако промолчала. Она следила за Фортуни, который провел пальцами по краям бокала, а затем произнес мягко, низким, хрипловатым шепотом закоренелого курильщика:

— Не согласитесь ли составлять мне компанию в таких случаях?

В полумраке гостиной Люси отвечала на взгляд Фортуни, обдумывая ответ. С одной стороны, ее пугало то общество, к которому ей предлагалось присоединиться. С другой стороны, запугать ее было не так-то просто и как-никак перед ней открывалась дверь в мир Фортуни. Он сам введет ее в этот мир как свою спутницу. Кроме того, в вопросе Фортуни она уловила неуверенность, если не сказать опасение, и ей тут же захотелось его ободрить. Фортуни начинал казаться обыкновенным человеком, доступным и даже ранимым, но притом в его словах проступала горечь, отчего Люси пришла странная мысль: порываясь ему угодить, она уподобляется жрецу, ублажающему капризное божество.

— Всякие светские мероприятия, вы понимаете, — пояснил он и продолжил, не давая возникнуть неловкой паузе: — Но у вас, несомненно, много друзей. Вы часто бываете в обществе, и свободного времени у вас мало. Это понятно.

Он поставил свой бокал и сцепил руки, словно вопрос был закрыт и даже никогда не поднимался. Тогда заговорила Люси:

— Я не против.

Фортуни повернулся к ней, явно удивленный, затем вновь взял бокал, отпил и, не говоря ни слова, несколько раз неспешно кивнул. Он подлил ей еще немного вина, встал, и оба начали прохаживаться по гостиной. Люси, конечно же, видела копию «Рождения Венеры», и теперь Фортуни стал рассказывать ей о многих других работах, развешенных на стенах, о художниках и выбранных ими темах. Когда они остановились перед склоненной фигурой обнаженной женщины, Люси узнала картину Мунка. Пораженная сходством с оригиналом, она повернулась к Фортуни, отметила мастерство художника и спросила, кто он.

В первый момент Фортуни ограничился взглядом, а когда Люси повторила свой вопрос, как будто смутился:

— Мунк.

— Да, но кто это написал?

Фортуни сперва немного нахмурился, но наконец уловил смысл вопроса.

— Мунк, — повторил он. — Это не копия. Эту картину написал Мунк. Боттичелли — единственное скопированное полотно в этой комнате.

Люси залилась краской. Она понимала, знала, что оскорбила Фортуни. Просто она предположила, что в этой комнате висят исключительно работы второсортных художников, друзей и только копии знаменитых полотен. Но здесь, как и на исторической арене, широко известные имена находились в частном владении. Заново обводя внимательным взглядом комнату, она заметила на дальней стене дерзкие, яркие краски Матисса, неподалеку же — без всякого сомнения — висел Ренуар. Когда она вновь обернулась к Фортуни, он снимал Мунка со стены.

— Я знал его, — спокойно произнес Фортуни, поворачивая картину обратной стороной. — Забудьте на минутку о картине. Посмотрите на самого художника. — В его тоне не было ни тени высокомерия или снисходительности.

Все так же, лицом вниз, картина перешла в руки Люси, и та, не зная, что должна увидеть, вгляделась в оборот полотна. Она различила написанную карандашом колонку цифр, внизу была проведена черта, а итог очерчен кругом. Люси долго разглядывала числа, затем в недоумении перевела взгляд на Фортуни.

— Это деньги для его врача. Мунк был чахоточный, — спокойно пояснил Фортуни. — Он вывел общую сумму своих долгов на обороте прекрасной картины. — С оттенком стыда в голосе он добавил: — Я купил ее у него сразу после войны. Это была наша единственная встреча. Купил не так дорого. Надо было заплатить больше.

Он вернул картину на стену, поправил, чтобы висела ровно, и вновь взялся за бокал. Казалось, он на время забыл о Люси, чтобы мысленно отдать дань благодарности художнику. Люси снова пристальным взглядом обвела гостиную. Уже в который раз у нее возникло чувство, что она вела себя как бестактная провинциалка. Тогда-то Фортуни и рассказал историю своего деда, поведал Люси о том, как тот учился вместе с Браком в Париже, а затем сознательно отрекся от художественных амбиций, чтобы посвятить себя очень прибыльной карьере перекупщика предметов искусства. Объяснил, что Эдуардо Фортуни умел безошибочно распознавать подлинное искусство и что свидетельством его таланта служит как раз данная коллекция. А когда его внук, Фортуни, говорил о подлинном искусстве, в его словах чудилась едва ли не религиозная вера и не оставалось никаких сомнений в том, что новомодные идеи о демократии в искусстве ему полностью чужды. Искусство, заявил он со всей недвусмысленностью, недемократично и никогда таковым не было. Это вера, и, как всякую веру, ее бессмысленно обсуждать. Ты либо веришь, либо нет.

Тогда он впервые рассказал вкратце историю своего рода, делая упор на возвышенных страницах и избегая упоминать тех его представителей, что поселились на одном из островов Эгейского моря и однажды затеяли войну с обитателями соседнего острова, поскольку не поделили с ними осла.

Вскоре Люси собралась домой и стала надевать пальто. Фортуни предложил вызвать такси, но Люси хотелось подумать, а так как лучше всего ей думалось на ходу, она отклонила предложение, спустилась во двор и махнула на прощанье хозяину, собиравшемуся запереть за ней дверь.

Шагая к себе, Люси забыла о своей бестактности; ей представилось, как Фортуни сидит в том же кресле, не прикасаясь к отставленному в сторону бокалу, буравя взглядом пространство и вслушиваясь в тишину. Но лицо, которое она себе рисовала, было лицом молодого Фортуни, впервые увиденным много лет назад на конверте пластинки. И не то чтобы прежний Фортуни так уж отличался от нынешнего. Время почти не тронуло его черт. Образ, ее завороживший, и человек, которого она сопровождала в оперу, твердила она себе, не слишком отличаются внешне. Теперь волосы его отливают сединой — вот, пожалуй, и все. Невеселый, серьезный взгляд никуда не делся, только теперь он, ее Фортуни, приобрел третье измерение, отсутствовавшее в фотографии. И этот трехмерный Фортуни просил ее, Люси, быть его компаньонкой — просил с тенью неуверенности в голосе, выдававшей боязнь услышать отрицательный ответ. Если бы только, тут она позволила себе слегка улыбнуться, если бы только он знал!

Ноги Люси легко ступали по венецианской мостовой. Несмотря на холод, она остановилась, глубоко вдохнула и улыбнулась про себя. Окна ресторанов и кафе все еще ярко светились, но лодок на каналах не было; стояла тишина, и только шаги Люси звонко разносились в ночном безмолвии. Она прошла сквозь игольное ушко. Теперь она там — в мире Фортуни.


Неделю спустя Фортуни упомянул в конце урока, что хотел бы приобрести ей подарок, небольшой, как он выразился, знак признания. Он обронил это мимоходом, словно «да» или «нет» не имели никакого значения, — удивительная манера, которую Люси стала объяснять скорее робостью, чем безразличием. И сколько бы она ни протестовала, говоря, что в подарке нет никакой необходимости, что время, проведенное в его обществе, уже само по себе награда, Фортуни настоял на том, что это доставит ему великое удовольствие.

И вот через несколько часов, обескураженная, но польщенная, Люси очутилась в одном из самых больших модных магазинов этого помешанного на моде города. Прежде ей случалось несколько раз заглядывать в витрины именно этого магазина, удивляясь тому, что находятся женщины, позволяющие себе столько тратить на тряпки. И вот, после неоднократных протестов, на которые Фортуни отвечал жалобно-умоляющим взглядом, она ступила за порог.

Фортуни сидел в кресле, Люси стояла посреди демонстрационного зала вместе с синьорой Джованной, хозяйкой салона, хлопотавшей над длинным вечерним платьем. Ничего подобного вульгарному ценнику на нем не было — не приходилось сомневаться, что эта вещь предназначается одной из немногих женщин в мире, имеющих средства для такой покупки. Люси покрутилась раз-другой и стала поворачиваться в третий, и тут Фортуни замотал головой. Затем он вступил в долгую дискуссию насчет цвета и покроя с хозяйкой салона, скромно, но элегантно одетой женщиной средних лет. Они совсем не обращали внимания на Люси; когда же она стала убеждать Фортуни, что о покупке этого или подобного платья невозможно говорить всерьез, тот отмахнулся от нее, продолжая оживленную беседу с синьорой. И в самом деле, когда Люси восхитилась платьем, как могла бы восхититься какой-нибудь из картин в галерее, хозяйка салона улыбнулась ей, но не оставила никаких сомнений, что решать синьору Фортуни.

И тут Люси сообразила ведь Фортуни ее наряжает. Наряжает в лучшее, что ему по средствам, и было ясно, что ему по средствам лучшее из лучшего. В понятие «подарок» это не укладывается, подумала Люси. Это не маленький подарок и даже не большой. И тогда ей припомнилось простенькое платье, в котором она появилась в опере. В тот день Фортуни промолчал, но явно много размышлял об этом с тех пор. Он думает, решила она про себя, с растущим удивлением следя за дискуссией, которая все не завершалась, он думает — как же это говорится? — что я недостаточно лощеная, и она вдруг почувствовала себя героиней одного из романов Генри Джеймса. Одной из юных особ, очутившихся в мире условностей Старого Света — мире перемудренном и непонятном, даже нечестивом; мире, по естественному убеждению Люси, давно отмершем, уже сто лет как выброшенном на свалку истории.

И все же она здесь, перед глазами Фортуни с его приспешницей, и ее трепетное, источающее энергию и свежесть тело облачают в изящный наряд, какие непривычны ее свежему и энергичному Новому Свету. Да, это было потрясение. Неужели он — и она тоже — воспринимает мир как роман, написанный в девятнадцатом веке? Мир с центром здесь, в этом месте, куда время от времени возвращаются обитатели периферии, дабы омолодить его своей энергией? Обещанием новой жизни? Ну да, они, быть может, смотрят на этот мир по-иному, даже мыслят по-иному, но на самом-то деле мир устроен именно так?

И Люси решила заявить Фортуни окончательно, что подарков никаких не нужно, что он и так был уже слишком добр к ней, что всё не так и наряды ее нисколько не заботят. Она уже собиралась высказать все это и добавить, что следование моде считает такой же пошлостью, как следование идее, что любовь зла — полюбишь и козла, но тут явилась синьора с платьем такого насыщенного и чистого темно-красного цвета, из такой шелковистой материи, что ничего подобного Люси в жизни не видела. Не успев опомниться, она уже глядела на себя в зеркало, гладила ладонями бедра, обтянутые бесподобной тканью, и удивлялась покрою, словно повторявшему все изгибы ее тела.

Фортуни поднялся с кресла и сделал невольный шаг ей навстречу. Можно было подумать, что он призвал в этот мир какое-то необычное создание и теперь понятия не имеет, что делать с ним и как быть самому. Синьора же возвела руки к небесам, признавая, что Люси именно та, для которой эта вещь была изначально предназначена. Двое сошлись[12], и Люси, словно бы возникшая из полупрозрачных вод артистического вдохновения, плавно и естественно слилась в одно целое с изысканным красным туалетом, созданным человеческими руками.


Однажды вечером, несколько недель спустя, Люси и Фортуни встретились у него дома и вышли через высокую и широкую парадную дверь к Большому каналу взять водное такси. Было бы проще, заметил Фортуни, переправиться через канал на гондоле и прогуляться пешком. Однако тогда они не увидели бы всего того, что можно посмотреть с воды. Сначала Люси не поняла: на чем переправиться? Она молча остановилась на осклизлых ступенях, ведущих от дверного проема, недоумевая, что же он имел в виду. И только когда Фортуни рассеянным и безразличным голосом, с отсутствующим выражением в глазах, повторил это слово, Люси наконец догадалась. Он произнес слово «гондола» на венецианский манер, так что «l» звучало почти по-испански — как «y»: gondoya.

Люси уже заметила, что время от времени Фортуни грешит венецианским акцентом, местный гортанный выговор окрашивает у него где слово, а где и целую фразу. Отклонения бывали незначительными, однако звучание слов и фраз делалось на удивление непривычным, и Люси иной раз казалось, что Фортуни заговорил на другом языке. И разумеется, это и был другой язык. В подобных случаях Люси словно слышала голос отца, самоучки-гуманитария Макбрайда, который, откинувшись на спинку любимого кресла и держа на коленях книгу Джона Джулиуса Норвича «Венеция. Восхождение к империи», рассуждал о венецианцах: «Понимаешь, они не итальянцы. Они другие». И Люси улыбалась про себя, молча соглашаясь с отцом, и гадала, что бы он подумал, если бы видел, как она, словно так и надо, подходит к парадным дверям дома Фортуни.


За последние месяц-другой она несколько раз ходила с Фортуни на приемы — в основном по случаю открытия выставок. И без слов было понятно, что он понемногу вводит ее в свое общество, с помощью мелких замечаний помогает ей приспособиться. «Не старайся так понравиться, — мог сказать он, например. — Не слушай так напряженно, когда к тебе обращаются, потому что они не…» Ну и в том же роде. Советы эти не были ни слишком частыми, ни слишком настоятельными. Это были просто дружеские советы: так знаток объясняет правила какой-то занимательной местной игры. Игры, немного смахивающей на озорство, но все же вполне безобидной. Если принять такой подход, Люси была не против и все же сознавала, что ее постоянно опекают, вводят в тонкости и особенности чужих обычаев. Фортуни просто полагал, что она не знает местных правил и ему, ее вожатому, нужно ее научить.

Знает ли она, спросил он однажды вечером, когда Люси, словно устав внезапно от впечатлений, нашла убежище в тихом уголке, знает ли она, что, когда модель боттичеллиевского «Рождения Венеры» впервые приехала во Флоренцию откуда-то из провинции (откуда — никто не знал, появилась, и все), она произвела такой переполох, что все стремились встретиться с ней, хотя бы мельком ее увидеть. Каждый, в том числе и Боттичелли. Эта женщина, носительница потусторонней загадки, была из тех, кого мы сегодня называем звездами, предположил Фортуни.

— Она была любовницей Боттичелли? — Вопрос прозвучал естественно, логично, но едва он успел слететь с языка, как Люси пришло в голову, что они с Фортуни ни разу не касались этой темы. Люси никогда не проявляла робости по поводу секса. После исчезнувшего в Лондоне скрипача у нее было еще несколько коротких интрижек, но она взяла за правило не слишком увлекаться. Теперь, однако, она ощущала странное смущение, будто переступила через молчаливо соблюдаемую границу.

— Возможно, он испытывал перед этим созданием благоговейный страх, как все. — Фортуни пожал плечами, словно желая добавить: «Кто знает?»

— Беда людей вроде нас с вами состоит в том, — произнесла Люси, надеясь, что выдерживает театральный тон, — что никто не осмеливается к нам приблизиться.

Фортуни вдруг удивленно поднял брови.

— О, это не о нас — не о вас и не обо мне, — поспешно заверила она. — Вы, должно быть, помните «Герцогиню Мальфи»?[13]

Фортуни кивнул, но у Люси возникло отчетливое впечатление, что он не помнит, а может, и попросту не читал пьесу Уэбстера. Она упорно продолжала:

— Это, наверное, трудно — быть недосягаемым, когда хочешь просто жить.

Фортуни уставился на нее, внешне невозмутимый, но внутренне поверженный. Что она такое говорит?

Он обдумывал ее слова и после, когда Люси, как он уверился, успела их забыть, обдумывал не один день; по его мнению, сказанное находилось как раз на границе между невинностью и опытом, сознанием и бессознательностью, преднамеренностью и абсолютной непреднамеренностью. Но даже после долгих раздумий он так и не понял, почему она это сказала. И в самом деле, расценив это как приглашение или призыв (Фортуни даже улыбнулся про себя), ничего не стоит ошибиться.

Сейчас, когда они подходили к парадным ступеням его дома, Фортуни, в уголке сознания которого все еще сидела эта загадка, случайно обернулся к Люси и неожиданно обратил внимание на то, как непринужденно она стоит в обрамлении широкого дверного проема. Подсаживая Люси в такси, он мысленно похвалил блеск и темно-красный цвет ее платья, похвалил и себя за проявленный безупречный вкус. Как правило, он видел Люси в обычной одежде, какую носит молодежь: синих джинсах, непритязательных рубашках, мешковатых джемперах. Но сейчас, впервые в этом платье, она с такой манящей естественной грацией оперлась на руку Фортуни, сошла по замшелой лестнице и ступила на палубу, что от ее вида могла закружиться голова. Классика.

Это определение вновь и вновь вспоминалось Фортуни на протяжении всего вечера. Он отметил классическую простоту всего, что на ней было, — от покроя платья до единственной заколки, скреплявшей волосы, до серебряного медальона на шее. Этой молодой женщине, несомненно, было присуще естественное обаяние, и нужно было только уговорить ее, чтобы она его в полной мере проявила. И в тот вечер казалось, что скрывавшаяся в ней сущность, в короткое время созрев, вышла наконец наружу. И вновь Фортуни одновременно баюкала и тревожила песнь его русалки.

Судно слегка дернулось, вокруг заплескала вода, впереди показалась миниатюрная площадь, откуда Люси в прошлой жизни, подростком, наблюдала за балконом дома Фортуни. Перед тем как судно нырнуло под деревянные конструкции Академического моста, Люси обернулась и бросила на нее прощальный взгляд. Поездка продолжалась, в водах играли оранжевые и белые огни, впереди маячил купол Салюте, вдалеке показался окутанный розовой дымкой Лидо, а Фортуни все время украдкой посматривал на свою спутницу. Ее внимание было приковано к городу, к толпившимся вдоль водной артерии старым палаццо, к притененным в этот вечерний час колоннам святого Марка и святого Теодора и к пристани — традиционному месту высадки дипломатов и государственных делегаций. Эти дожи, усмехнулась она про себя, знали, как обставить приезд и отъезд гостей, как произвести на них впечатление: отсюда город выглядит, безусловно, величественным и властным.

Однако до бухты Сан-Марко и пристани у площади Сан-Марко они не добрались, поскольку такси замедлило ход и свернуло в канал поменьше, который вел прямо к «Фениче». Когда они высаживались у церкви Сан-Фантин, Фортуни снова предложил Люси руку, и в этот первый из благоуханных летних вечеров они неспешно отправились туда, где толпился народ.


Фасад здания был подчеркнуто прост. Однако внутри, наблюдая с изогнутого пятиярусного балкона новую постановку «Лючии ди Ламмермур», Люси снова сравнила окружавшее ее помещение с гигантской музыкальной шкатулкой, вызолоченной внутри. Исполнители на протяжении всего спектакля выскакивали как механические куклы, подзаводимые невидимой рукой, — казалось, она вот-вот мелькнет на иллюзорном небе плафона.

После спектакля Фортуни с Люси стали пробираться сквозь толпу в фойе, останавливаясь то тут, то там перекинуться парой слов с его друзьями и приятелями. Он представлял Люси как свою ученицу, обращаясь к ней по-английски «дорогая»; было заметно, что общение с этими людьми дается ей все легче и легче. И еще он, пыжась от гордости, замечал, что ею интересуются, мужчины поворачиваются ей вслед, ибо она несет в себе некую потустороннюю загадку. Друзья Фортуни нынче проявляли к Люси интерес, расспрашивали, длили беседу. И что тоже приятно, никто не удивился тому, что он явился в театр с нею. Или что она пришла с ним. За год, прошедший после завершения карьеры, Фортуни привык считать себя стариком, однако окружающие относились к нему как прежде. Заключивший, по мнению всех своих друзей, договор с дьяволом, он продолжал бросать вызов времени, так что появление рядом с ним этого юного создания воспринималось совершенно естественно.

Толпа стала редеть, большинство, перейдя площадь Сан-Марко, разошлось по небольшим барам и открытым пиццериям. Но другие, среди них и приятели Фортуни, направились в соседний ресторан, специализировавшийся на поздних ужинах для театралов. Темно-красное вечернее платье Люси сияло в этой толпе, как фонарь, и, когда они остановились у дверей ресторана, Фортуни показалось, что все на мгновение застыли, завороженно глядя на Люси и потихоньку перешептываясь.

Они отошли в сторону; на Кампо Сан-Фантин Люси остановилась у фонтанчика попить. Закончив черпать ладошкой воду, она повела плечами и стряхнула с губ оставшиеся капли. Фортуни, стоявший рядом, не спускал с нее глаз.

Направляясь в речном такси к дому Фортуни, они наблюдали, как отступал все дальше вглубь, как пустой театральный задник, обезлюдевший, но все еще сверкавший огнями «Фениче». Это был первый и последний раз, когда Люси побывала на постановке в «Фениче»: на следующей неделе театр сгорел, от него остался только фасад, стоявший как напоминание о славном прошлом.


Люси медленно опускалась на кушетку Фортуни, словно погружаясь в ванну с пузыристой пеной, меж тем хозяин наливал ей вина в тот же самый бокал, которым она восхищалась после их похода на «Мадам Баттерфляй». В подобные вечера она воспринимала Фортуни не как маэстро, а себя — не как ученицу. Различие в положении просто отбрасывалось в сторону, как школьная форма на время летних каникул.

При совместных выходах он только раз-другой брал ее за талию, чтобы помочь перейти запруженную улицу. Он делал это почтительно, едва касаясь, и Люси прекрасно понимала, что он намеренно себя сдерживает; от этого краткие моменты физического соприкосновения (например, во время занятий, когда он вел ее пальцами по струнам) приобретали особую значимость.

На прошлой неделе, в один из вечеров, Люси явилась пораньше, и ее впустила Роза, указав на portego и тут же исчезнув. Люси вышла на балкон, однако Фортуни там не было, и она вернулась в вестибюль. Через приоткрытую дверь ей была видна одна из комнат, примыкавших к portego, — ей было присвоено название Красная из-за узорчатой обивки стен, рисунок которой придумал сам Фортуни. Современная лампа, единственная уступка прогрессу, отбрасывала ровный ясный свет, в котором Люси различила серебряную люстру и большую картину в стиле Карпаччо, запечатлевшую венецианскую уличную сцену. Едва ли это подлинный Карпаччо… Хотя почему бы и нет? Еще она заметила мельком два небольших черно-белых портрета; на одном был изображен лысый мужчина в военной форме, другой представлял собой карандашный набросок какой-то старой женщины. Из-за двери доносилась музыкальная запись, такая знакомая, что у Люси перед глазами возникли ноты. Это было исполнение Фортуни, запись, которую он часто проигрывал.

Она слушала музыку и разглядывала портреты, но вдруг в золоченом зеркале над резной каминной полкой увидела необычную картину: Фортуни, слушавшего самого себя.

Люси доводилось слышать, что У. Х. Оден в последние годы жизни не читал ничего, кроме стихов У. Х. Одена, и всегда расценивала это как пример нестерпимой самовлюбленности. Но теперь перед нею был Фортуни, затерявшийся в собственном мире. Наблюдая за ним в зеркале, она видела, как движутся его руки, имитируя замысловатые приемы: легато, ферматы, пассажи, владение которыми было в свое время его второй натурой. И Люси поняла, что такая игра ему больше не по физическим возможностям.

Люси выскользнула обратно на балкон и села, следя за огнями на воде и давая себе слово никогда не приезжать раньше назначенного часа. Показавшись из комнаты, Фортуни извинился, что заставил себя ждать, сказал, что зачитался и потерял представление о времени…

Все еще вспоминая мелодии отзвучавшей оперы, Люси встала и подошла к открытому окну, чтобы подышать воздухом; ее красное платье блестело в сумерках. Фортуни на сей раз отказался от вина и потягивал мелкими глотками свой любимый кальвадос. Со двора в комнату вплывало легкое весеннее благоухание жасмина и сирени. Стоя в раме окна и глядя во двор, Люси походила на печальную фигуру с фламандской жанровой картины.

И когда она выглядывала в сад, вспоминая лицо Фортуни, каким увидела его впервые на обложке пластинки (упрямый, самоуверенный взгляд человека, от которого никак нельзя ожидать, что он когда-нибудь будет вспоминать за закрытыми дверьми свою прежнюю славу), нынешний Фортуни попросил ее не сходить с места. Люси обернулась.

— Голову… — пробормотал он, легонько взмахнув рукой, как кинорежиссер, — голову чуть выше.

— Так? — спросила она, подыгрывая ему, но насмешливым взглядом и иронической нотой в голосе давая понять, что не более чем подыгрывает.

Фортуни смотрел пристально, однако не застывшим взглядом; в глазах отражались какие-то воспоминания; Люси означала для него исключительно фигуру в окне.

Люси почувствовала, что не первая стоит так, возможно, не первая принимает позу, о которой ее просят. Она едва удержалась, чтобы не спросить: «Что такое? Что вы увидели?» Но вместо этого она просто всматривалась в глаза Фортуни, как в дверной глазок. И уже не впервые поняла, что дом населен призраками, голосами, гостями, участниками вечеринок; задумалась, что значило в свое время приятельствовать с Фортуни. Она представила себе уединенные вечера, когда какая-то женщина, подобно ей, позировала у окна. Возможно, преходящее увлечение, не столь уж важное само по себе. Полустертая в памяти фигура, значимая только тем, что ее присутствие что-то обещало.

Так или иначе, наблюдая за неподвижно сидящим Фортуни, Люси прониклась убеждением, что, сама того не желая, напомнила ему какой-то мимолетный момент в прошлом, что в открытом окне он узрел прошлое. Фортуни прикрыл глаза; мысли его, похоже, где-то блуждали.

Люси вспомнился отец в первые годы после смерти матери, как он сидел в своем пухлом кресле, прикрыв глаза и откинув голову, — точь-в-точь Фортуни сейчас. Но она всегда знала, что Макбрайд не спокоен. Он хмурился, вечно хмурился, в корпусе и руках чувствовалось напряжение. В такие минуты она легонько дула ему в ухо, похлопывала по носу, и скорбные морщины преображались в улыбку. Иногда. Это была игра, доставлявшая ей удовольствие и ребяческое ощущение власти, — ведь только она могла заставить эти глаза снова улыбаться.

Повинуясь безотчетному импульсу, Люси тихонько села рядом с Фортуни, сложила губы трубочкой и дунула, слегка присвистнув. Его веки тут же распахнулись. Он улыбнулся с детским удивлением в глазах, протянул руку к Люси, кончиками пальцев коснулся ее щеки и провел ими до подбородка, словно чтобы уверить себя в ее реальности, ее живом тепле.

— Почему вы никогда не влюблялись?

Это был первый личный вопрос, который он ей задал.

Люси усмехнулась:

— Добрая, печальная звезда, под которой мне посчастливилось родиться[14]. — Она рассмеялась. — К тому же я слишком занята, чтобы влюбляться.

Фортуни тоже рассмеялся, и напряжение прошло. Когда она наконец встала, он с полупоклоном поблагодарил ее за вечер, поблагодарил снова, сложив ладони и сцепив пальцы. Люси взяла свою сумочку. Благодарность от него? Это уж точно лишнее.

В гостиной горел свет, и Люси, закрывая дворовую дверь, увидела, как Фортуни подходил к Венере, молодой женщине, четыреста лет назад вызвавшей такой переполох на улицах Флоренции. Он ступал так, словно комната была заполнена людьми, а он собирался завести разговор со старым другом.


В то утро Фортуни навестила Карла. Она была расстроена, потому что очень давно не получала от него известий. Уж не обидела ли она ненароком своего старого друга, а если обидела, то чем? Фортуни помотал головой и заверил Карлу, что ничего подобного.

Карла недоуменно склонилась к нему:

— Значит, девушка?

Фортуни прищурился:

— Ты о чем?

Карла многозначительно помолчала, затем кивнула. Подозрения подтверждались.

— Паоло, — сказала она, наклоняясь еще больше, чтобы, не вставая с места, легонько коснуться его рукава своими унизанными золотыми кольцами пальцами, — я знаю, какую власть имеют молодые женщины. Сама такой была. Но, Паоло, не забывай старых друзей, ладно?

Сидя в кресле у себя в кабинете, он думал о Люси. Он вызвал в памяти ее образ в раме окна, слова Карлы, сказанные утром, и погрузился в размышления. Перед ним, на столике орехового дерева, лежал пергамент с изображением генеалогического древа. Как всегда, палец его ткнулся в последнюю запись: Паоло Фортуни. И он прошептал это имя неподвижному вечернему воздуху, воздержавшись на сей раз от привычного эпитета, потому что настроение было другое.

Глава девятая

Едва оказавшись на улице, Люси учуяла запах надвигающегося дождя. Откуда-то со стороны лагуны донеслись слабые раскаты грома, и Люси стала рыться в сумочке, ища шаль, но, должно быть, она осталась у Фортуни. Пригнувшись, она пробежала мимо гостиницы в конце улицы, свет горел вовсю, двери были широко распахнуты, как и бдительные глаза старой дамы за конторкой — консьержки, не пропускавшей никого и ничего. На коврике перед самой входной дверью восседал знакомый черно-белый кот. Все было как всегда, и Люси догадывалась, какие мысли крутятся в голове старухи за остекленевшими глазами. Но как бы часто Люси здесь ни появлялась, они продолжали держаться как незнакомые, и со временем их обоюдное молчание стало почти заговорщицким.

Почувствовав первые капли, Люси заторопилась, только что не бегом припустив по тускло освещенному переулку, пока едва не врезалась в темную фигуру. Гостиничный кот, зорко стороживший любое движение, все так же бесстрастно глядел со своего коврика, старая леди еще ниже склонилась над конторкой, а Люси, подняв взгляд с камней небольшой улочки, увидела два темно-зеленых глаза и бледные нарумяненные щеки. Закутанный в черный плащ незнакомец в упор глядел на нее из-под треуголки. Запыхавшись, Люси уже приготовилась пробормотать какие-то извинения, как вдруг поняла, что перед ней — карнавальное чучело.

Она попятилась, не сводя глаз с чучела, не вполне уверенная, что оно вдруг не оживет. Да и что оно вообще здесь делает? Лавчонка, торговавшая предметами для маскарада, закрылась, свет был выключен, но хозяин почему-то оставил чучело на улице. Теперь его польет дождем, румяна растекутся, а горделиво торчащие перья вымокнут и поникнут к утру.

Добежав до верха круто поднимавшегося переулка, она оглянулась на чучело, прежде чем свернуть к Сан-Сальваторе и домой. Она даже ожидала, что чучело куда-нибудь денется, но оно не двигалось с места, и брошенность его больно ранила Люси. Почему вы никогда не влюблялись? Конечно, Фортуни знал ответ. Он знал это с самого начала. Просто он только вернулся из переполненных комнат своей юности в безлюдные гостиные настоящего, когда спросил ее, и только теперь, торопясь вернуться домой до дождя, Люси услышала в его голосе предостережение. Не будь так небрежна с любовью, хотел сказать он, ибо однажды любовь окажется небрежна к тебе.

Люси уже неторопливо брела по всем этим кривым, петляющим улочкам, и в конце концов они вывели ее на открытое пространство Кампо Санта-Маргерита, где она не могла не встретить знакомые лица. Это была вытянутая в длину площадь, где играли в кафе поп-музыку, слышались крики, возбужденно перекликались между собой знакомые и незнакомые, туристы и местные, тянуло от толпы парфюмерией и табачным дымом. Посреди всеобщего столпотворения она узнала несколько друзей-консерваторцев.

И только когда Люси подсела к ним и увидела, с каким изумлением они разглядывают ее платье, его покрой, ткань, недоступную студенческому кошельку, она вспомнила, что на ней надето. Внимательно поглядев в их глаза и прочитав там выводы, сделанные негласно иными из них, Люси пожалела, что поддалась желанию к ним присоединиться. Кто-то, возможно, чтобы нарушить затянувшееся молчание, сказал, что ее видели в компании Фортуни, и улыбкой дал понять, что нужно бы объясниться, поскольку дело представляет всеобщий интерес. Люси понимала, что теперь знакома с теми кругами венецианского общества, куда ее друзья-студенты не вхожи и о которых разве что слышали. Она решила смолчать, но друзья не унимались.

— Он уже старик, — наконец выпалила Люси, тут же пожалев о своих словах. Мало того что она оскорбила этим Фортуни — к тому же, как она заметила, ее никто не принял всерьез: репутация Фортуни как человека, победившего время, была общеизвестна. — Ему нужно, чтобы его сопровождали при выходах в свет, — продолжала она. — Просто человек привык, что кто-то был рядом, и попросил меня. Вот и все.

Легкая шутливая беседа мигом прервалась, и за столом воцарилась тишина. Все стали отводить взгляд, пережидая неловкость, а когда разговор возобновился, речь пошла исключительно о том, как оплачивать счет. Люси мешала собеседникам. Стоит ей уйти, и языки развяжутся.

Когда Люси встала (все взгляды снова невольно обратились к ее платью), Марко, до сих пор ничего не сказавший, тоже встал. С того первого раза на вокзале они стали друзьями, и дружба эта была крепче других знакомств, которые Люси завязала в консерватории. Уроженец Венеции, названный в честь ее святого покровителя, он был влюблен в свой город и, Люси знала, влюблен в нее.

Его поклонение было тихим. Он спокойно ожидал ее после окончания репетиций или занятий, не упускал случая проводить ее после дружеских посиделок, подобных нынешней. Все ради того, чтобы побыть с ней наедине, поговорить, проявить деликатность и заботу и тем намекнуть на свои чувства. Когда это было уместно, он брал Люси за руку, помогал перейти узкий, запруженный пешеходами мост, показывал, где срезать угол, знакомил с достопримечательностями и потайными уголками, ведя ее по хитросплетению улиц, бульваров и скверов своего города. Но главным образом его выдавали глаза, по которым Люси легко угадывала страстное стремление человека, который может смотреть на предмет своей страсти, но не обладать им. Все это она видела, но в ответ испытывала только благодарность за его доброту.

Когда они подходили к дому Люси, Марко заговорил о Фортуни:

— Тебе надо поостеречься.

Тон Марко вызвал у нее раздражение.

— Он одинокий. Иногда я составляю ему компанию, — повторила она.

— Не такой уж и одинокий.

— Что ты имеешь в виду?

— У него есть могущественные друзья. — Марко помолчал. — В административной области. Друзья, которых ты не увидишь. Несимпатичная публика.

— Ты говоришь про политиков?

Марко хмуро кивнул.

— Ах, Марко, Марко. Я не разбираюсь в политике, и она мне неинтересна. И ему тоже. Он просто боится одиночества.

Но Марко покачал головой и продолжил — как всегда, когда говорил с Люси, — по-английски:

— Я знаю таких людей. Такого типа.

Люси рассмеялась:

— Такого типа?

Марко не обратил внимания на ее смех.

— Они до сих пор, — тут он торжественным жестом обвел окрестность, — живут во времена La Serenissima. Они и дня тебе не уделят, если заподозрят, что ты хочешь проехаться на дармовщину. Не уделят и минуты.

— Что ты хочешь сказать? — Люси понемногу начала сердиться.

— Бесплатного ничего не бывает. Этим городом правили и всегда будут править деньги. Так-то. Ты — мне, я — тебе. Всему есть цена.

Он выразительно взглянул на ее вызывающе дорогое платье, и Люси внезапно увидела себя глазами Марко и остальных. Содержанка. Слово отпечаталось у нее в уме. Ее услуги оплачиваются. Шлюха, живущая за счет старика. Их грубые предположения были такими несправедливыми, такими необоснованными, но они не знали ни капли правды. Да и откуда? Как могли они понять силу мечты, которая привела ее сюда? Они даже вообразить себе не могут, повторяла она снова и снова, в то время как стыд мешался с негодованием.

Она заговорила срывающимся голосом, удерживая подступавшие слезы.

— Я училась на его музыке, слушала ее, впитывала, жила ею, — выпалила она, боясь сорваться, затем глубоко вдохнула, чтобы успокоиться. — Она помогла мне в очень трудные времена, когда я была моложе, совсем девчонкой. За годы до нашей встречи Фортуни подарил мне бесконечную радость своей игрой. А теперь, — сказала она, останавливаясь у своей двери и глядя на зеленую гладь канала перед собой, — мне выпал случай хоть чем-то за эту радость отплатить.

Марко слушал, не глядя на нее. Люси прислонилась к двери и добавила спокойно:

— Остерегаться мне нечего. У него такой большой дом, и там, конечно, очень одиноко. Просто Фортуни иногда нужно, чтобы его кто-то сопровождал.

Марко постоял возле двери, пока она поворачивала ключ в замке. Она знала, что он, как всегда, ждет приглашения войти, но предложила встретиться в другой раз. Она сказалась уставшей, но на самом деле злилась на этот город с его слухами и сплетнями — город, оказавшийся в конечном счете маленьким провинциальным городком.


Часа в четыре утра Люси сидела за столом в спальне и писала отцу, рассказывая о событиях последних недель и еще больше подчеркивая доброту синьора Фортуни. Спала она чутко и часто пробуждалась, потревоженная ночными шумами или плохим сном. Из-за снов особенно. Ее мог разбудить похожий на пощечину хлопок противомоскитной двери, и она снова видела, как убегает из дома неблагодарная дочь, а Молли остается сидеть за кухонным столом, закрыв лицо ладонями, в ожидании, пока спадет жара и пройдет головная боль. Или ей слышалось, как отдаются эхом в темном и пустом доме тонкие звуки печальнейшей музыки на свете — приношение Молли, навсегда запоздавшее, безнадежное, обращенное в непроницаемую тьму бесконечности.

Вернувшись домой, она скинула красное платье. Откуда им знать о том, что началось давным-давно? Нет, она пойдет до конца. Нечто (печальнейшая музыка на свете, сладостнейшая боль, самый чарующий из мифов — загадка, не разгаданная и поныне) проникло в нее давным-давно и не отпустит, пока история не придет к концу. Откуда им знать и какими словами им об этом поведать? Был лишь один человек в мире, с кем она могла поделиться, не сомневаясь, что он поверит и поймет. И еще она чувствовала, что, как только она расскажет, и будет понята, и поймет сама («Ага, вот что это такое, теперь мне ясно. Вот что это было»), — волшебство исчезнет. Подвергнув это рассудочному анализу, отдалившись, чтобы понять саму себя, она это потеряет. И увидит, что так или иначе волшебство было обречено погибнуть. Но сначала надо прожить эту историю, довести ее до конца. Такова цена снов и мечты. Ибо Марко прав: эти вещи имеют цену, но не ту, что он воображал.


Их уроки продолжались, но во время занятий Фортуни представал иным, более далеким, совсем не тем человеком, с которым Люси ходила в оперу, театр и в другие места. Это был «маэстро Фортуни». Фортуни официальный. Даже чуточку высокомерный. Совсем как та фигура на вершине горы, озирающая то, что творится внизу. Разумеется, он ничего такого не говорил, но держался именно так. Такова, повторял он, природа художника. Он ходит по обычным улицам, бывает там и сям, но все время остается незатронутым. Он улыбается, кивает, живет как все, однако глубинная основа его существа самодостаточна и безразлична к окружению. Он был художник, отстраненный от внешнего мира, — так катализатор ускоряет химические реакции, но не участвует в них. И пусть безумный, свихнувшийся мир вытворяет что угодно — художника ничто не касается.

Так понимала Люси натуру Фортуни, который на уроках спокойно сидел и слушал ее игру. Все это было частью того, что привело ее сюда: сладчайшей боли, самого чарующего из мифов. В подобных обстоятельствах он изъяснялся иной раз с царственным высокомерием: «Это либо понимаешь, либо нет» — и прочее. Поначалу суждения столь решительные и произнесенные столь авторитетным тоном не вызывали у нее сомнения. Но позже Люси стало казаться, что в этой надменной манере говорить и во всей этой позе есть нечто сомнительное, едва ли не смешное.

Как-то, сидя за роялем, она мимоходом обронила фразу об исполнителе, которого недавно слышала. Люси предположила, что Фортуни его знает, они ведь почти ровесники, но для нее он был самым недавним открытием. Широкой известностью он не пользовался, но, по мнению Люси, представлял интерес. Фортуни слушал ее с умеренным любопытством, опираясь локтями о подлокотники небольшого кресла, в котором он обычно сидел во время уроков, сведенные вместе пальцы рук были подняты к подбородку. Сама безмятежность. Сама отрешенность.

Но в тот миг, когда Люси упомянула фамилию музыканта, Фортуни сделался неузнаваем. Он переменил обычную позу, руки уронил на колени, и в тоне его зазвучало явное недовольство, которое он попытался выдать за пренебрежение и скуку.

— Он был дурак.

— Как так?

— Как так? — От этого вопроса по гостиной прокатилось эхо. Фортуни вскинул свой чисто выбритый подбородок. — Разве это не очевидно?

Люси на мгновение притихла, давая Фортуни время успокоиться, и лишь затем ответила:

— Я всего лишь сказала, что у него интересная манера…

— В этом человеке никогда не было ничего от истинного художника. Он никогда не понимал, что такое творчество, сердце у него ни разу не дрогнуло, до того самого дня, когда он рухнул на пол и испустил дух в каком-то калифорнийском супермаркете. — Глядя в окно, он добавил: — Пусть продолжает жить в своих записях — их часто проигрывают в таких местах как музыкальный фон.

Поначалу Люси была слишком огорошена, чтобы ответить.

— Никогда не слушайте посредственностей, — проговорил наконец Фортуни.

— Фортуни…

— Вам понятно? — спросил он, вернув себе спокойствие.

— Но, Фортуни…

— Вы должны уяснить себе это, — оборвал он ее.

— Да. Но что вы имели в виду под «посредственностью»?

— Не стоит и объяснять. Это либо понимаешь, либо нет.

— Что понимаешь?

— Подлинное искусство, моя милая Люси. Подлинное искусство. — Он словно бы обращался к подающей надежды малолетке. — Если не умеешь отличать, то ничего и не создашь. Никогда не слушайте посредственностей!

И он отвернулся к окну, показывая, что ему нечего добавить. Люси поняла, что это очередное испытание. Но на что? На преданность? Какая чушь! Он снова провоцировал ее, а ей не хотелось, чтобы ее провоцировали.

— Фортуни, — произнесла она с расстановкой, пока он медленно поворачивался в ее сторону, — я буду слушать кого захочу. И вы мне не указ. Не имеете права. И мне не нужны советчики, которые будут указывать, что мне делать, а что нет.

Он окинул ее взглядом, словно обдумывая ситуацию, потом резко встал, подошел к роялю и грохнул крышкой. Люси отпрыгнула.

— Тогда вы тоже дура. Дурочка с куриными мозгами, а у меня нет времени на дурочек.

Это было неожиданно и — ее потрясла сама мысль — граничило с неистовством. Те самые руки, что порождали печальнейшие из мелодий, — могут ли они причинять физическую боль? На мгновение она встревожилась, но, прежде чем смолк нестройный гул рояля, Фортуни уже направился к portego. По пути он кинул вместо прощания:

— Урок окончен.

Люси, еще не успевшая прийти в себя, глядела ему вслед. У двери он помедлил и оглянулся:

— Можете больше не приходить. Наши занятия закончились.

— Отлично!

«Последнее слово всегда за Мадам», и теперь Люси не собиралась менять привычки.

Фортуни удалился. Люси посидела еще минутку, затем помотала головой и медленно нагнулась за сумкой. Потом встала и вышла во двор, напоследок хлопнув за собой большой старой дверью.


Тем вечером у себя в кабинете Фортуни думал о случившемся, о том, как Люси случайно упомянула этого Блюма. Блюм — молодой виолончелист, скончавшийся на полу супермаркета в Калифорнии и продолжавший жить в своей музычке. Или… что? Странно, однако Фортуни не думал о нем годами с тех пор, как они были студентами. Да и о чем думать? Они никогда не были друзьями, скорее уж дружелюбными соперниками. Но они вместе учились в Риме, и, поскольку они были лучшими в выпуске, их неизбежно сравнивали.

Потом Блюм уехал в Америку и стал записывать эту фоновую музычку. По крайней мере, Фортуни считал это музычкой. Но за последние годы появился ряд статей о Блюме, в некоторых выражались пылкие восторги. Он был художником, опередившим свое время, говорилось в них, Сати[15] виолончели, чье время наконец пришло. Конечно, все это была чушь собачья, и Фортуни выкинул статьи, даже не озаботившись дочитать их до конца. От артиста непременно требуется умереть молодым, сказал он как-то Карле с глубоким сарказмом. Но наедине с собой он задавался вопросом: где же обзоры творчества Фортуни? Нигде. Никто, с тех пор как он прекратил концертировать, не взялся его изучать, а за пределами Венеции, как он сам полагал, его слава вообще канула в Лету.

Но позже, прихлебывая кальвадос, он перестал злиться, и на следующее утро, ослепительно-яркое и солнечное, пожалел, что не сдержал себя в разговоре с Люси. И в тот же день поручил Розе доставить ей открытку с извинениями и букетик собранных во дворе цветов.

Люси улыбнулась про себя, закрыв дверь за Розой, в чьем неодобрительном взгляде явно читалось: «От этой девицы одни неприятности». Она поставила цветы в вазочку и задумчиво повертела их туда-сюда, прежде чем присоединиться на площади к Марко и другому знакомому студенту, игравшему на контрабасе.


Слушая треньканье фортепьяно, Люси едва верила, что это ее собственная игра. Здесь по вечерам ей удавалось то, чего она от себя не ожидала: играть небрежно, просто ради удовольствия. Марко, со скрипкой в руке стоявший рядом, казалось, позабыл о том «обмене мнениями», который состоялся между ними в предыдущий раз. Он улыбался до ушей на протяжении всего номера, посвященного Ноэлю Кауарду[16], и, хотя не курил (что необычно для венецианца), все же, подражая Кауарду, держал в зубах мундштук. Когда номер закончился, он повернулся к Люси и, выпустив в воздух струйку воображаемого дыма, сказал:

— Я без ума от тебя. — Он обвел взглядом фонари на площади. — Ох, до чего же я люблю английский. Вечно они «без ума» друг от друга.

Одна песня перетекала в другую, и, пока вечерние часы таяли, Люси не раз внезапно вспоминалось, как она днем думала о вечернем выступлении, даже предвкушала его, и в уме у нее промелькнула мысль: «Скоро я увижу Марко». Промелькнула, обрадовала, озадачила, а затем позабылась. На время.

Все говорили, что он далеко пойдет, и, наблюдая за ним, слушая, как он играет даже простейшие мелодии, Люси делала вывод, что в каждой ноте чувствуется налет чего-то незаурядного. Кивнув самой себе, она признала, что, может быть, все они и правы и Марко действительно далеко пойдет и даже — тут она улыбнулась краешком губ — станет подлинным артистом.


Через несколько дней Фортуни рассказал о своих раздумьях по поводу Блюма. Следует понимать, что истинные художники — редкость, равно как и истинные ценители и толкователи их искусства. Он вспоминает, сказал Фортуни, одного знаменитого ученого, от которого слышал однажды, что его многолетние исследовательские труды способна оценить во всем мире лишь крохотная горстка знатоков.

— То же самое, — он простер руку к Люси, сидевшей за виолончелью, — происходит и в нашем искусстве. Вы должны быть готовы терпеть одиночество. Понимаете ли вы меня?

— Да. — Люси кивнула.

Он даже не догадывался, насколько хорошо она его понимала.

— И может быть, зря. Как это говорят американцы? — Фортуни забубнил что-то себе под нос, стараясь вспомнить ускользающее выражение. Затем печально поглядел на Люси. — В общем, неблагодарное занятие.

Впервые Фортуни хотя бы косвенно намекнул, что достиг в своем искусстве меньшего, чем надеялся или рассчитывал. Впервые его неуверенность проявилась со всей очевидностью. Под «одиночеством», помимо прочего, он имел в виду непризнанность. И тут она впервые поняла, что имели в виду те в консерватории, кто пренебрежительно именовал Фортуни «знаменитостью местного разлива».

Стоя во дворе, она подумала о том, как высоко и свято искусство Фортуни, столь же далекое от обыденности, сколь далека от нее история его семьи. Оно вдруг показалось ей недосягаемым, как если бы принадлежность к священному обществу избранных определялась записью в книге судеб, и сколько ни учись, сколько ни работай — не сможешь изменить ни слова. Не отдавая себе сознательного отчета в этом, она всегда мечтала, что мир избранных — истинных художников — однажды станет и ее миром. Люси чувствовала, что это дело времени и ее сотрудничество с Фортуни — сотрудничество равных, хотя что-то в его манере держаться всегда обескураживало ее. А что если она не обладает никаким особенным даром?

Но она почти дошла до той точки, когда чувствуешь, что проживаешь некий сюжет и настолько в него внедрился, что поворачивать назад поздно, даже если захочешь. Сюжет возобладал, и ей не оставалось ничего иного, как идти дальше. Маленькую девочку пробудила ото сна печальнейшая музыка на свете. Она поднимается с плетеного кресла, следует за музыкой как за путеводной нитью, а та приводит ее сюда, в этот дворик, полнящийся мягким утренним светом, и иного не дано.

Загрузка...