Поэтому я поселилась в одном крестьянском доме, в деревне Затоне, и оттуда ходила к Турошовскому Мешку, таща в геологической сумке все, что могло понадобиться для работы в течение дня. Возвращалась в сумерках.
На моей территории располагался большой массив леса, места были безлюдные. Вот тогда-то и познала я на собственном опыте правоту тех, кто с самого начала предупреждал нас, что геология не относится к числу профессий, созданных специально для женщин.
Я не боюсь одиночества, боюсь, собственно (и притом панически!), только лягушек. (А лягушку, о которой говорилось выше, я вовсе и не препарировала. Это сделал мой коллега в обмен на перевод небольшого английского текста технической литературы.) Кроме того, я была вооружена – у меня имелся довольно увесистый геологический молоток, – но, невзирая на это, мне все же было как-то не по себе, особенно в лесу. Поэтому в первую очередь я сделала карту леса, чтобы поскорей выйти на открытое пространство, на солнце. Да, да… Женщина переносит одиночество тяжелее, чем мужчина. Никогда не слышала я, к примеру, о яхтсменках, которые пустились бы в плавание в одиночку.
Должка, кстати, воздать почести нашему яхтсмену Леониду Телиге. И хотя каждый из нас со своей точки зрения восхищается его личностью, все мы едины в одном мнении: победа, одержанная Телигой над силами природы и над самим собой, – не только его личный триумф, но и общая наша гордость.
Предполагаю, что многие мужчины задавались вопросом: «А я, я смог бы?» Большинство должны искренне сознаться себе: «Пожалуй, нет».
Ну а я всего лишь женщина, которая боится лягушек и которой вроде бы не пристало комментировать великие деяния мужчин. Я могу лишь помолчать в почтительном изумлении.
Вскоре я представила свою дипломную работу и успешно, на пять, сдала магистерский экзамен. Это было в 1962 году. В том же году я попыталась еще раз «легализоваться» на эстраде. На сей раз удачно.
Разумеется, справка о сданном квалификационной комиссии экзамене далеко не равна диплому об окончании факультета эстрады при ГТИ,[14] но и такой документ давал мне радостное сознание, что я чего-то стою и отныне на равных правах с «настоящими» артистами. Можно было, следовательно, начать «сезонную» работу в Жешовской эстраде. Вспоминаю то время с теплым чувством. Польза была несомненная. Со ступеньки на ступеньку – такое движение по творческому пути представляется мне и верным, и справедливым. Вначале надо проверить, есть ли у тебя что сказать зрителю, слушателю? И нужно ли ему это? Действительно ли твоя работа приносит тебе внутреннее удовлетворение, а не просто льстит самолюбию? Влекущая к себе сцена, огни рампы, аплодисменты публики – не есть ли это всего лишь «состояние влюбленности»? Так же ли будет и в повседневной «супружеской» жизни, в которой перемешаны и блеск, и тени?
Мне кажется, именно работа на периферии является превосходной проверкой. Всякий вечер меняются условия, сцена, атмосфера в зрительном зале. Здесь постигаешь весьма непростое искусство жить в коллективе, умение быстро подстраиваться и перестраиваться – и тем самым приобретаешь многое, что необходимо на сцене. Впоследствии, если проверка прошла успешно, если «сценическая бацилла» вызвала «неизлечимую болезнь», можно попробовать показать свое искусство публике в других странах.
Художественным руководителем Жешовской эстрады был тогда Юлиан Кшивка – человек, необычайно преданный театру и эстраде. Его режиссура программы, в которой я участвовала, дала мне очень много. Я хорошо узнала характер работы в провинции, вкусила от ее огорчений и радостей. Мы добирались с нашим концертом до самых отдаленных госхозов Жешовского воеводства. С удовольствием заключаю, что, чем больше было расстояние от городов и главных трасс, тем сердечней нас принимали, тем горячей нам аплодировали. А встречи, на которых нас угощали бигосом[15] и простоквашей, ржаным, еще теплым, ароматным хлебом, – насколько милее все это любого бала, где сверкает паркет и льются потоки света!
Именно эта публика первой услышала и одобрила песню «Танцующие Эвридики». И лишь позднее, на фестивале в Ополе, она получила всеобщее признание, дав мне право на участие в Сопотском фестивале.
Таким образом, мне предстояло первый раз выступить в Ополе, исполнить «Танцующие Эвридики».
Я приехала туда ранним утром. Уже на вокзале привлекали внимание плакаты с сердечными приветствиями, обращенными к участникам фестиваля. Город – нарядный, словно невеста, ожидающая свадебную свиту, – торжественно готовился к этому событию. А сами ополяне – гостеприимные, доброжелательные, всегда готовые вступить в дискуссию по поводу песни и, в случае чего, яростно защищать своих фаворитов! Очень приятное и очень важное качество. В самом деле, какое же состязание без болельщиков!
День был чудесный. Первый концерт состоялся при закатном свете солнца, но вечером разыгралась гроза с проливным дождем, какого никогда после я не видала. Достаточно было пробыть на сцене несколько минут, чтобы вымокнуть насквозь, хотя кто-то распорядился держать над солистом зонтик. Музыканты, ничем не защищенные, выливали из инструментов воду, пробираясь на сцене по огромным лужам. Я не раз замечала, что когда промокнешь до последней нитки, то уже просто перестаешь обращать внимание на дождь, и становится очень весело. Именно такое настроение царило в тот вечер – и на сцене, и в зрительном зале, откуда никто не уходил. Поначалу зрители, чтобы спастись от дождя, прятались под зонтиками, накрывались плащами, платками, газетами, но дождь в тот вечер не думал переставать, лил как из ведра, с какой-то неумолимой последовательностью, затопляя все вокруг на земле. И хотя общеизвестно, что всемирный потоп некогда уже случился, возникала мысль, уж не повторится ли он нынче?
Было сыро, но не холодно, хотя ртутный столбик показывал всего несколько градусов тепла. Было весело и жарко! Аплодисменты, возгласы «браво!», раздававшиеся в зрительном зале, в равной мере подогревали как самих зрителей, так и артистов. Мы радовались и веселились вместе, как дети, которым вдруг позволили предаться любимому развлечению – бегать босиком по лужам. Атмосфера, царящая на Опольских фестивалях, имеет, на мой взгляд, особое, неповторимое очарование. И не только атмосфера в зрительном зале, на главной сцене, но и на других, меньшего масштаба фестивальных концертах чувствуешь себя «как дома». Возможно, прежде всего потому, что здесь только свои, что вокруг – родные стены, что поют только по-польски и о том, что важно главным образом для нас самих. Ведь тут нет гостей, привезших с собой дыхание далекого мира – интересного, но все-таки чужого. Может быть, оттого столь милы моему сердцу фестивали в Ополе – больше, чем Международные фестивали в Сопоте.
Я пела в Ополе дважды, и оба раза судьба была ко мне благосклонна («Танцующие Эвридики» и «Зацвету розой»). Доведется ли мне еще когда-нибудь спеть в этом городе? Говорят, что третьего раза не миновать. Сколь бы ни был человек счастлив, все ему мало…
Мне хотелось бы, впрочем, не только третий раз спеть на Опольском фестивале, но выступить и вне конкурса. И не потому лишь, что, подобно Морису Шевалье, почувствовала бы пресыщенность славой и почестями, и не из опасения перед возможным провалом. Просто – пусть соревнуются другие, переживают волнительные минуты перед тем, как жюри огласит вердикт, пусть другие радуются потом своей победе. Действительно это неповторимый момент – услышать сообщение: «Песне… композитора… на текст… в аранжировке… в исполнении… присуждается… первое место!»
При звуке собственного имени мурашки пробегают по телу, а душу захлестывает волна безумной, невыразимой радости. Бросаешься кому-то на шею: чаще всего наши поцелуи и объятия достаются попросту тому, кто ближе стоит, мы совершенно не думаем, приятны ли человеку эти бурные ласки. Я специально употребляю такие безличные обороты, поскольку почти все обладатели наград, призовых мест на фестивалях в своей стране и за рубежом реагируют на это более или менее одинаково. С той маленькой разницей, что лично я никогда не могу повиснуть на чьей-либо шее. Мешает рост.
Лучшие песни с Опольского фестиваля бывают представлены в Сопоте, на Международном фестивале песни.
Кстати, хотелось бы подчеркнуть, что успех песни складывается не только из хорошей мелодии, хорошего текста и хорошего исполнения. Очень важна, порой играет даже решающую роль, музыкальная оправа вещи, аранжировка, которой, как мне кажется, у нас недостаточно придают значения.
Мне просто повезло с «Танцующими Эвридиками». Мелодия хорошо ложилась на мой голос, текст, который создавал легкий, будто акварельный образ, необычайно понравился мне, аранжировщик одел Эвридик в прелестную, воздушную тунику, а целое осуществил превосходный оркестр Стефана Рахоня. Лучший среди наших оркестров, а также и среди зарубежных.
Хотела бы я испытать такое полное счастье в будущем, при исполнении других, новых песен…
Но между Ополем и Сопотом свершилось мое первое «большое заграничное турне». Поездки в ГДР для выступления по телевидению не в счет, потому что это совсем близко, всего несколько часов по железной дороге. Меня ожидала поездка с большой группой артистов в Советский Союз. Маршрут был интересный и длинный – до самого Черного моря. На то время, когда проходил фестиваль в Сопоте, я должна была получить «пропуск» в Польшу. Так все и вышло. Группа, сердечно попрощавшись со мной, дала мне наказ, чтобы без награды я не возвращалась.
Вот еще почему так обрадовало меня первое место за «Танцующих Эвридик» – в день польской песни, и третье – в день международной песни.
Я была в СССР четырежды и всякий раз убеждалась в необыкновенной музыкальности и отзывчивости публики. Такой благодарной, душевной, отлично разбирающейся в музыке публики я не встретила нигде. Ее нельзя обмануть. Она всегда сделает верный выбор, самыми горячими аплодисментами наградит отнюдь не самую эффектную, а именно хорошую песню. А на концертах реагируют и решают тут же – ведь времени на размышления, повторного прослушивания нет.
Нас принимали необыкновенно сердечно, приглашали домой, на семейные торжества. Будучи в одном старом грузинском доме, я увидела на стене такое великолепное холодное оружие, что даже у меня, далекой от рыцарских страстей, восхищенно забилось сердце. Подумала потом о нашем приятеле фехтовальщике Перси. Хорошо, что он этого всего не видел, иначе лишился бы душевного покоя, ибо наверняка захотел бы иметь хоть одну такую сказочно великолепную саблю, дабы по временам просто смотреть на нее, коснуться изумительной чеканной рукояти. Но эти сокровища невозможно купить нигде в мире, разве что Перси завоевал бы уважение и дружбу грузина. Грузин для друга не пожалеет своей жизни.
На довольно часто задаваемые мне вопросы – как в Польше, так и за границей: «Какие вы записали пластинки, где можно их купить?» – я была вынуждена со смущенной улыбкой отвечать, что моя пластинка еще не вышла, но что, несомненно, вскоре мне предложат ее записать. Ибо для певца, оказавшегося за границей, пластинка является доказательством его популярности в собственной стране, его профессионального уровня, но прежде всего – фактом, оправдывающим и объясняющим его выступления на зарубежной эстраде. Одним словом, это своеобразное доказательство признания.
Мне очень хотелось иметь такое подтверждение. Я мечтала о нем, но… все еще не имела шансов стать «пророком в своем отечестве».
Несмотря на это, в московской студии грампластинок на улице Станкевича, 8, решили рискнуть. Мне предложили записать пластинку. Целую большую долгоиграющую пластинку! Я страшно обрадовалась. Согласилась записываться немедленно, хотя могла бы делать это после концертов. Порой у нас бывало по три концерта ежедневно, уставала я очень. Однако на студию являлась пунктуально. И усталость проходила, настолько захватывала, радовала и поднимала настроение работа. Ведь это была моя первая пластинка!
Тут я впервые познакомилась вплотную с техникой звукозаписи, приучилась петь в наушниках, слыша готовый музыкальный фон, открывала для себя заново интересные проблемы – правда, не совсем заново, кое-что я усвоила, пребывая в роли наблюдателя на римской студии. Но разница, конечно, существенная. Одно дело – смотреть, как записываются другие, и другое дело – записываться самому. Мне очень нравится работа в студии.
До сей поры состою в тесной дружеской переписке с Анной Качалиной, которая является большим знатоком музыки вообще и песни в частности, с художником, который проектирует конверты для пластинок, с Виктором Бабушкиным, микшером, способным и авторитетным специалистом.
В перерывах, когда мы проверяли запись, они угощали меня горячим чаем и пирожками с мясом и капустой. Как хорошо было бы снова съесть в обществе Ани и Виктора горячий, мягкий, пышный пирожок с мясом. Лучше два. С мясом и с капустой!
Спустя некоторое время я получила из Москвы посылку. Игорь прислал мне мою первую пластинку – в собственноручно сделанном, прочном деревянном футляре. На этикетке, где приводится содержание пластинки, был напечатан такой вот стишок, адресованный «Милой Анне Герман».[16]
Однако уже пора вернуться в Сан-Ремо. Когда я наконец попала в репетиционный зал, на сцене была Конни Френсис.
Певец или певица не всегда поют так, как это зафиксировано на пластинке или магнитофонной ленте. Подлинной проверкой может послужить только «живое» пение, а не под фонограмму. Во время передач по телевидению большинство певцов используют запись на студии, выполненную во всех отношениях безукоризненно. Запись включают, певец слышит ее через репродуктор – и старается возможно точнее синхронизировать движение губ со звучащей песней. Я, к примеру, тихонько пою, следя за тем, чтобы не заглушить льющейся из репродуктора собственной записи. Движение губ и мимика лица в этом случае наиболее правдоподобны.
Термин «живое» пение означает исполнение песни в микрофон перед публикой, в сопровождении оркестра, который действительно играет, а не изображает игру. И если в процессе записи можно десять раз повторить одно и то же место, исправить, применить разные технические «трюки», то во время «живого» пения могут выявиться все минусы поющего.
Возвращаясь к Конни Фрэнсис, скажу, что еще прежде, чем она кончила петь, я сделала приятный вывод, что она на самом деле замечательно поет. Она и держалась на сцене, и была одета, как обыкновенная нормальная девушка – черные брюки, сандалии, джемпер… Конни не преследовала цели приковать внимание зрителей к своему внешнему виду. Я сознательно подчеркиваю это, ибо о других участниках фестиваля того же сказать было нельзя. В день концерта у нас с Конни состоялся небольшой разговор. «Ты откуда приехала, Анна?» – спросила она меня, когда я, спев свою песенку, ушла со сцены. Конни выступала как раз передо мной и оставалась еще за кулисами, наблюдая по контрольному телевизионному экрану ход фестиваля. Я рассказала ей, что ее хорошо знают и очень любят в Польше. «О, это правда?» – осведомилась она с улыбкой, позволявшей думать, что ей эта новость небезразлична. Потом, коснувшись самоубийства Луиджи Тенко, она сказала: «Люди слишком многого хотят от жизни, а когда чрезмерные желания не осуществляются, происходят трагедии. Я принимаю жизнь такой, какая она есть. Меня может радовать и пустяк, и крупное, большое событие. Тем самым обретаешь если уж не счастье, то по крайней мере душевное равновесие».
Ее манера держаться, умение владеть собой вроде бы указывали на то, что она следует своим принципам и, надо признать, преуспела в этом. Однако, думается мне, спокойный тон в общении с людьми, выдержка на сцене основаны, прежде всего, на твердой уверенности в том, что дело, которое она делает, исполнено смысла и значения. На репетициях я заметила, что она просто любит свою работу, любит петь. Любовь к своему делу если не единственное, то, во всяком случае, одно из важнейших условий для того, чтобы человек чувствовал себя счастливым.
Затем на эстраду поднялась Далида. Я помнила ее по выступлениям в зале Конгресса и в «Олимпии». Она очень изменилась: сильно похудела, что, впрочем, соответствовало требованиям моды, а свои длинные волосы осветлила. Поскольку раньше она была брюнеткой, я даже не сразу узнала ее. И лишь когда она начала петь, я осознала: да ведь эта худенькая, как подросток, блондинка в мини-юбочке – сама Далида! После Далиды выступали итальянские певцы и певицы, которых я не очень хорошо знала. Неожиданно шум в зале усилился на несколько децибелов, а все головы повернулись к дверям. В дверях стоял Доменико Модуньо, с улыбкой посылая направо и налево воздушные поцелуи. Вместе с ним на репетицию пришла его жена, молоденькая, прелестная и, как сообщил мне Рануччо, невероятно ревнующая своего знаменитого мужа. Пьетро и Рануччо вдруг заволновались. Я уже предчувствовала, что кого-то из них опять осенила блестящая мысль. И не ошиблась. «Ты должна сняться с Доменико», – сказал, наклонившись ко мне, Пьетро. «Вот это будет реклама! Разумеется, сначала мы тебя ему представим». Но синьор Доменико Модуньо между тем уселся в другом конце зала. А к лицу ли женщине расталкивать локтями толпу, чтобы представиться ему самой? Но, с другой стороны, как справедливо рассудил Пьетро, и Модуньо вряд ли пожелает проделать этот нелегкий путь ради того, чтобы познакомиться с какой-то неизвестной певицей.
Однако Рануччо вновь оказался на высоте положения: «Анна просто-напросто передвинется ближе, я попрошу Доменико сделать в свою очередь то же самое. А когда они окажутся на расстоянии вытянутой руки, мы представим их друг другу».
Я выполнила все, что от меня требовалось, – и вот уже мы сидим рядом с Модуньо, который оказался очень славным и непосредственным человеком. Когда подошел фотограф, чтобы сделать снимок «Доменико Модуньо беседует с полькой», началась такая сутолока, что потом на фото даже не удалось разобрать, кто где начинается и кто где кончается, – столь магнетической притягательностью обладает объектив. Помощь пришла с совершенно неожиданной стороны, со сцены. У микрофона появилась супружеская пара «Сонни и Шер», которая и вызволила меня из затруднительного положения. Пока они выступали, никто не мог делать ничего иного, кроме как изумляться фантазии супругов, выразившейся в покрое и расцветке их одежды. Я даже не в состоянии определить, хорошо ли они пели, – зрелище было поистине ошеломляющим. Как выяснилось позднее, в тех же костюмах и в том же гриме они разгуливали по Сан-Ремо, вызывая у прохожих разноречивые чувства. Но цели они своей, безусловно, достигли, ибо любой прохожий, даже глубоко погруженный в свои тяжелые думы, не мог не обратить на них внимания, оборачивался им вслед и на миг забывал о своих горестях, а может, и обо всем на свете. Во всяком случае, если этот прохожий увидит затем в витрине их пластинку, он уж наверняка ее купит!
Я пришла в себя от потрясения благодаря «Les Surfs», которые легким, танцующим шагом выбежали на эстраду. Они пели песенку «Quando dico, che ti amo» («Когда я говорю, что я люблю тебя»), которая в их исполнении звучала лучше, чем в исполнении итальянской певицы Анны-Риты Спиначчи. «Les Surfs» – две девушки и двое юношей, все четверо очень маленькие, по виду совершенно дети или, скорей, двигающиеся куклы, игрушки. Эту группу сменил вскоре французский певец Антуан. На мой взгляд, он просто не умеет петь. Экстравагантный костюм, прическа – вернее, отсутствие оной, – эпилептические подергивания и не соотносящиеся с музыкой прыжки – все это не настолько ослепляло и ошарашивало, чтобы не заметить, что поющий фальшивит и выбивается из ритма. Я спешу лишний раз подчеркнуть, что на мою негативную оценку ни в малейшей степени не повлияли ни его костюм, ни его малопривлекательная манера держаться на сцене. В вопросах одежды и внешнего облика я отличаюсь большим либерализмом и снисходительностью. В конце концов, не это в человеке главное. Зато я твердо убеждена, что каждый певец должен все же хотя бы в минимальной мере обладать голосом и слухом. Иначе игра в «звезду эстрады» оборачивается делом крайне непорядочным – равно как в отношении к зрителю-слушателю, так и в отношении к самому себе. Правда, отсутствие вышеобозначенных способностей сочетается, как правило, одновременно с полным отсутствием самокритичной оценки своих данных. Увы!
В отеле, куда я вернулась после репетиции, меня ожидала приятная новость. Зося Александрович завтра будет здесь! Все складывалось замечательно, ибо как раз на следующий день, накануне фестиваля, назначен был коктейль в мою честь. Приглашалось множество народу. А я уже по опыту знала, чем все это пахнет. Несколько утешалась лишь тем, что большинство людей, как установлено, питает врожденное, а следовательно, неизлечимое отвращение к коктейлям в честь собственной персоны. Прибыли все. В том числе сотрудники польского посольства из Рима.
Зося время от времени посылала мне милую улыбку либо – что ободряло не меньше – называла некоторые вещи своими именами, по-польски. Я была бесконечно благодарна ей за это. При том она успевала энергично действовать как режиссер – сцены, снятые на этом приеме, предполагалось включить в фильм обо мне, так что Зося пользовалась случаем.
Из всех интервью отчетливей всего запомнилось интервью для Люксембургского радио. Представитель этой радиостанции был так сногсшибательно красив и мил, что я с большим трудом могла сосредоточиться на своих ответах. Мне не хотелось быть неправильно понятой. Я не обнаружила в себе даже тени захватнических, агрессивных или иных тому подобных черт характера – только думала, до чего же он обаятелен…
Итак, наступил день открытия фестиваля. Еще в первую половину дня фоторепортер запечатлел нас с Фредом Бонгусто, сделав серию снимков. «На всякий случай, – заключил он. – Если вы победите, то ваши фото должны немедленно появиться в вечерней прессе».
Потом началось долгое, нескончаемое ожидание вечера. Необходимо было приготовиться. Я запаковала платье, туфли и стала ждать Пьетро и Рануччо. Войдя, они с удивлением посмотрели на меня и обеспокоенно спросили: «Почему ты еще не одета?» «Как это?» – в свою очередь удивилась я. На мне было мое «маленькое черное» платье, была сделана прическа. По моему мнению, я выглядела достаточно элегантно для того, чтобы проехать в машине небольшое расстояние, а на месте уже переодеться в сценическое платье, как я это делала всегда и повсюду. «В конце концов, можно и так», – великодушно согласился Пьетро, и мы двинулись в путь.
Уже в лифте я заметила, что все дамы в длинных легких вечерних платьях, манто или палантинах разной длины, но одинаково дорогих. «Ну что ж, – подумала я, – нет у меня мехов и дорогих туалетов, зато волосы натуральные, а не парик, и я никого не ввожу в заблуждение!» О, не стану скрывать, что в продолжение нескольких минут я отчаянно старалась подавить в себе возникший было мелкобуржуазный образ мышления. Я чувствовала себя Золушкой, которой добрая волшебница не подарила перед балом ни платья, ни кареты – вообще ничего.
За кулисами была немыслимая толчея. Тут и исполнители, и целая армия снующих туда-сюда фоторепортеров, радио– и телекомментаторы, журналисты, наблюдатели. Среди толпы кое-где выделялись своим эффектным обликом карабинеры. (Карабинеры делятся на 1) красивых, 2) очень красивых и 3) умопомрачительно красивых.)
Рануччо энергично прокладывал мне дорогу. Я думала, что мы пробиваемся к артистической уборной, но ошиблась. Рануччо добуксировал меня наконец до не слишком просторной комнаты, где несколько женщин гримировали певцов-мужчин, поскольку они должны были прибыть на поле битвы во всеоружии. Я, не скрыв легкого упрека, обратилась к Рануччо с просьбой, чтобы он был так добр и показал мне, где находятся дамские уборные, поскольку в данную минуту я не испытываю потребности показать стриптиз для господ, занятых исключительно своей внешностью. Рануччо от души расхохотался. Должна признать, что порой он ценил мой черный юмор. Отсмеявшись, Рануччо довел до моего сведения, что одеться для выступления необходимо было в гостинице, ибо здесь нет специальных уборных. Несколько придя в себя от удивления и обозрев территорию, я, однако, отыскала тихий, укромный уголок размером в один квадратный метр. Это был туалет. Переодеваясь и совершая при этом чудеса акробатики, я припомнила, что похожие обстоятельства бывали и в других странах: на международной ярмарке грампластинок в Каннах, на телевизионном концерте в Париже.
С каким же удовольствием вспомнила я один концерт, который мы давали зимой, где-то в Бещадах![17] Добраться туда можно было только на санях, которые застревали посреди высоченных сугробов и даже, к нашей великой радости, разок перевернулись. Если бы там, в Бещадах, наша группа встретилась с подобными неудобствами, никто бы и бровью не повел. В глубинке, известно, всякое случается и надо быть готовым к любым невзгодам.
Но именно там, в глубинке, где недостатки можно и понять, и оправдать, где в суровую зиму волки с полным правом устраивают вечерний концерт под окном, в местном, недавно отстроенном Доме культуры оказались комфортабельные помещения для артистов.
Итак, начался первый из трех фестивальных концертов. Из тридцати спетых за два вечера песен в финал попадет половина. Из финальных отбирается одна, самая лучшая, песня-победительница. Каждая песня исполняется дважды – зарубежным певцом и итальянским.
Сцену, на которой проходят фестивальные концерты, я, скорее, назвала бы маленькой. На ней едва помещается певец и вокальная группа, сопровождающая почти каждого солиста. Оркестрантам, пожалуй, не хватило бы уже места, поэтому им отвели «площадь» перед сценой. От публики оркестр отделяет всего лишь барьерчик и узкий проход. Фестиваль в Сан-Ремо вели Мике Бонджорно и Рената Мауро.
Позволю сказать еще несколько слов о публике. Перед началом концерта, входя в здание, видя дам в дорогих мехах и господ в смокингах, я подумала, уж не висит ли в каждом итальянском доме в шкафу хотя бы одно такое боа и фрак? И не является ли обладание длинной вечерней накидкой со шлейфом необходимой жизненной потребностью?
Сколько ни пытайся закрывать на это глаза, но факт остается фактом, что и в тот вечер, и во все остальные вечера пришли – прошу прощения – съехались исключительно те, в чьих шкафах имелись не единственный фрак и не единственное шиншилловое боа.
Общеизвестно, что чрезмерное богатство может вызвать в психике его обладателя необратимые и – с точки зрения тех, кто живет трудом своих рук, – неблагоприятные изменения.
Этим я пыталась объяснить себе какую-то удушливую, тяжелую атмосферу, царящую в зале. «Да, эту публику не расшевелить», – сказал бы артист, глядя на зрителей сквозь дырочку в занавесе.
Я не хочу тем самым утверждать, что песней по-настоящему интересуются только подростки, юношество. Нет, мне известно, что некоторые почтенные бабушки назубок знают список самых популярных песен. Но вряд ли кто станет возражать, что фестиваль в Сан-Ремо устраивается прежде всего с мыслью о пожилых дамах и господах, засыпающих при звучании более спокойных мелодий (возраст чаще всего прямо пропорционален содержимому кошелька). Доказательством тому были бесчисленные толпы молодых людей, осаждавших здание чуть ли не с утра до поздней ночи. Но войти внутрь у них не было прав. Билет на это представление стоит слишком дорого.
Я передаю вам только мои личные наблюдения, которые хорошо было бы дополнить некими данными обобщенного, статистического характера. Ежегодно в Италии проходит значительное количество всякого рода фестивалей песни в различных регионах страны. В последние годы и у нас отмечается живой интерес к песне. Время от времени в нашей прессе можно встретить утверждения, что проблемы, связанные с песней, начинают уже разрастаться до масштаба национальных проблем и что в дискуссию включается всяк кому не лень, не имея порой для того надлежащих познаний. Вынуждена с сожалением констатировать, что у нас это выглядит весьма бледно по сравнению с Италией, и не только непосредственно после фестиваля, но постоянно, в течение всего года. Говорю «с сожалением», ибо общенародная любовь и интерес к пению очень привлекательны. Не знаю, чем это объясняется: прежде всего, видимо, скрепленной традициями музыкальной одаренностью итальянцев.
В отличие от самого музыкального поляка итальянец никогда не стыдится петь. Он поет охотно – и на работе, и на улице, и в магазине, и на трамвайной остановке. Песня помогает ему жить, облегчает контакты с людьми, смягчает стрессовые ситуации современной жизни. Помню, как довольно тучная матрона, подметая в гостинице коридор, звучным голосом распевала песню Джилиоли Чинкетти «Non ho l'eta per amanti» («Я слишком еще молода, чтобы любить») или как два синьора, ожидавшие автобуса и познакомившиеся только минуту назад благодаря обмену суждениями о популярных мелодиях, наперебой восклицали: «А вы помните вот этот отрывок?» После чего один из них, с усиками, быстро положил свой портфель на землю, дабы жестом подчеркнуть тонкий нюанс.
Пластинки поступают в продажу сразу после окончания фестиваля. Штампуют их еще до его начала. В течение двух-трех дней на улицах можно услышать все фестивальные песни. Те из них, что легче для исполнения, звучат повсюду в первый же вечер.
Фестиваль будоражит не только событиями музыкального характера, но и фактами из частной жизни звезд, которые пресса безжалостно, я бы даже сказала – смакуя их, извлекает на свет божий и бросает на съедение читателю. При нехватке достоверной информации без всякого стеснения пускается в ход выдумка. Может показаться, таким образом, что фестивали организуются для широких масс. Но это чисто внешне. Музыкальность народа лишь средство для достижения цели. А цель эта – деньги.
Фестивали устраивают исключительно студии по производству грампластинок. Каждый исполнитель представляет какую-нибудь студию. Участие в фестивале обходилось в полмиллиона лир, а ныне даже в миллион. Никого не волнует ни сам исполнитель, ни качество песни, которая становится просто товаром, капиталовложением. Побеждает тот, кто больше вложит денег и сумеет наилучшим образом продать свой товар.
Как я уже упоминала выше, котируется только первое место. Может статься, что одна из песен, не вышедших в финал, будет потом самой популярной, но покупаются повсеместно все же пластинки с записями финальных песен и, уж без всякого сомнения, песня-победитель. Ее полагается иметь, ее полагается знать. То же было и на фестивале в 1967 году.
Нашему сопотскому фестивалю пошло бы на пользу, если бы уделялось больше внимания финансовой стороне дела, при сохранении высоких критериев искусства. Тем более что в условиях нашего строя исключается конкурентная борьба студий грампластинок. Борьба, в которой дозволены все приемы. Именно поэтому такие факты, как смерть Луиджи Тенко, возможны только там.
Первая часть фестиваля осталась позади. Началось томительное ожидание решения жюри. Из пятнадцати исполненных в тот вечер песен примерно половина должна была войти в финал и продолжать борьбу за вожделенное первое место.
Хорошим тоном считалось сократить время ожидания в казино, занявшись по возможности игрой. Общеизвестно, что условием участия в азартной игре является наличие платежных средств, и притом желательно солидных.
Правда, мое участие в фестивале стоило полмиллиона лир, но платила не я, a CDI, то есть Пьетро. Я же находилась на положении бедного родственника, который неожиданно приглашен на роскошный обед. Тем самым я хочу сказать, что даже если бы я внезапно ощутила страстную тягу к азартной игре, то по вышеупомянутой причине не смогла бы сесть за зеленый столик. В результате не могу судить, верно ли передается в фильмах атмосфера игорных заведений.
Так что я попросила Пьетро отвезти меня в гостиницу. Кстати, и мое отношение к итогам фестиваля было несколько иным. В нем было больше, пожалуй, спортивного интереса. Я радовалась самой возможности участвовать во всемирно известном фестивале, услышать и увидеть многих звезд эстрады, съехавшихся сюда со всего света. Награда не была для меня вопросом жизни или смерти. Я с самого начала инстинктивно чувствовала, что в непрерывном столкновении интересов крупных фирм по производству грампластинок победа столь малозначительной студии, как CDI, вряд ли представляется возможной. Даже если бы исполняемую мной песню написал сам Орфей, одолжив мне вдобавок и свой голос.
Но для большинства участников решение жюри могло иметь существенное значение; вполне понятно, что, ожидая его, они очень волновались. Выход в финал означал повышение ставки за концерты, обеспечивал множество выгодных предложений, популярность, славу в течение целого года, вплоть до следующего фестиваля. А не войти в финал – значит получать более низкие, чем до той поры, гонорары, утратить популярность. Поэтому многие известные певцы вообще не принимают участия в фестивалях, предпочитают не рисковать.
После того как решение жюри было оглашено, Пьетро сообщил мне: «В финал мы не вышли, зато оказались в прекрасной компании». Никто из знаменитостей на этот раз в финал не вошел. У его черты остались: Далида, Дионне, Варвик, Конни Фрэнсис, Доменико Модуньо, а также «Сонни и Шер»…
На другой день, утром, ко мне приехал потрясенный Фред Бонгусто. «Случилось ужасное несчастье, – сказал он, рухнув в кресло. – Сегодня ночью, после решения жюри, Луиджи Тенко покончил самоубийством». Утренние газеты немедленно разнесли известие о его трагической смерти.
Луиджи, узнав, что его песня не вошла в финал, вернулся в гостиницу и выстрелил себе в рот. Далида, которая исполняла на фестивале эту песню, не найдя его среди тех, кто обсуждал решение жюри, бросилась в гостиницу, чтобы утешить друга. Она была первой, кто увидел его. Ее не могли вывести из шока и отправили в больницу.
Луиджи Тенко будто бы оставил письмо, в котором заявил, что он не хочет больше жить в таком несправедливом и гнусном мире. Раздались требования прервать фестиваль. Сан-Ремо кипел. Однако недолго. Фестиваль не только не прервали, но вскоре после похорон Луиджи, на которых присутствовало лишь несколько самых близких друзей, уже праздновалась свадьба Жене Питнея. Свадьба носила явно показной характер, и я не уверена, что этот брак не был заключен в рекламных целях. Пышный свадебный прием состоялся на яхте, так чтобы толпы людей ни на одну минуту не лишились возможности наблюдать увлекательное зрелище. И лишь красный цветок, лежащий на тротуаре перед афишей Л. Тенко, напоминал о трагической, безвременной его кончине. Луиджи Тенко написал музыку и слова песни «Ciao, amore».[18] По мелодии и тексту это была одна из самых лучших, достойных награды песен – очень напевная, не банальная, с легко запоминающимся рефреном.
Я неоднократно ее исполняла. Она неизменно нравилась публике – вероятно, сама по себе, уже независимо от имени автора.
Год спустя я прочла интервью с Далидой и очень в ней разочаровалась. Появись это интервью сразу после смерти Луиджи, ее признания, которые могли вырваться в минуты отчаяния, вызванного гибелью любимого человека, были бы естественны и понятны. К сожалению, снабженное многочисленными снимками Далиды и Луиджи, описанием интимных отношений, которые соединяли их, это интервью прозвучало как чистая реклама. А ведь Далида пережила глубокое потрясение, депрессию, пыталась покончить с собой. Не выступала. Но когда о ней перестали говорить, она вынуждена была любой ценой вернуть себе внимание публики. Даже ценой личных и столь мучительных воспоминаний.
Мы не стали ждать окончания фестиваля. Пьетро предложил на другой день после обеда вернуться в Милан. По дороге туда мы завернули в маленький придорожный бар. Обслуживавшая нас девушка была в немалом затруднении, как умудриться подать нам заказанные блюда и в то же время не отводить глаз от телевизора – ведь подходил к концу второй день фестиваля.
Только добравшись до Милана, мы узнали в гостинице, что победили Клаудио Вилла – Ива Дзаникки.
До моего возвращения в Польшу мне предстояло осуществить три очень важных дела. Первое – участие в популярной телевизионной передаче «Семейные развлечения» («Ciocchi in famiglia»). Эту программу в Италии все очень любят и ждут, как у нас в Польше популярную передачу «Безупречная супружеская пара». Второе – собственная часовая программа по телевидению; мне предстояло исполнить шесть песен и вместе с Доменико Модуньо объявлять номера других артистов: моими гостями должны были быть «Folk-Studio Singers», Фред Бонгусто и сам Доменико Модуньо. Третье – участие в развлекательной программе на швейцарском телевидении. Эту передачу предполагалось вести из телевизионного центра в Турине. Зося тоже поехала со мной в Турин, но цель ее путешествия ограничивалась на этот раз чисто светскими обязанностями, ибо снимать программу телевидение не разрешало. Так что Зосе пришлось удовольствоваться осмотром города.
Сценарий был несложным и представлял собой, попросту говоря, отдельные номера, связанные либо моим выступлением, либо диалогом с Доменико Модуньо. Текст, который я должна была произнести в течение этого часа, я получила перед самым началом съемок, так что ни о какой подготовке не могло быть и речи.
Но дублей из-за меня делать не пришлось – на мой взгляд, благодаря доброжелательной атмосфере, которую старались создать как режиссер со своим штабом ассистентов и помощников, так и операторы, ну и наконец, гости программы: Бонгусто, Модуньо, «Folk-Studio Singers».
С Доменико Модуньо мы не только вели диалог, но в одном месте даже спели дуэтом сицилийскую песенку, которой он меня перед тем научил в коридоре. Очень веселая, шуточная песенка о том, как вся семья любила есть цикорий. Модуньо держался очень непосредственно, раскованно, мило, по-товарищески – совсем так, как запомнился мне по фильмам и телевизионным передачам. Несмотря на то, что Модуньо – один из немногих певцов, которые на протяжении стольких лет занимают место в «первой десятке», он прежде всего нормальный, веселый человек. А уж потом – «звезда». При этом не только знаменитый певец и композитор, но и весьма популярный театральный и киноактер, создатель многих мюзиклов. К сожалению, мне не удалось увидеть нашу передачу, поскольку я была во время трансляции ее в эфир уже дома, но позднее узнала, что ее дважды повторяли по желанию телезрителей.
В передаче «Ciocchi in famiglia» я пела песню А. Бабаджаняна на слова Е. Евтушенко. Итальянский текст написал Энцо Буонассизи. Музыка Бабаджаняна настолько там понравилась, что синьор Буонассизи, потеряв от возбуждения сон, написал текст за одну ночь. Второй песней была «Зацвету розой».
Как я уже говорила, передачу «Ciocchi in famiglia» с нетерпением ждет вся Италия. Выступают две команды, состоящие из мамы, бабушки, дедушки и внука (либо внучки). Они соревнуются между собой, отвечая на вопросы, касающиеся различных сторон жизни. Но этим соперничество не ограничивается – необходимо еще выполнить ряд заданий и уложиться в отведенное время.
Уже само название передачи указывает на то, что речь идет о делах сугубо семейных. Помню, дедушке дано было задание исполнить песню, которую он когда-то пел под балконом бабушки, в то время молодой девицы. Дедушки обеих команд охотно приступили к своему заданию, вызвав на лицах своих избранниц – ныне уже бабушек – ту же умиленную и радостную улыбку, которая, вероятно, некогда освещала их юные лица.
В какой-то момент я почувствовала, что меня легонько дергают за косу. Обернувшись, увидела присевшего за моей спиной самого младшего участника соревнования. «Синьора, – шепотом спросил он, – скажите, пожалуйста, какой национальный польский танец – мазурка или полька?» Одним лишь ему известным способом шустрый паренек дознался о том, что может быть задан такой вопрос, и, защищая честь семьи, решил не пренебрегать никакими средствами, ведущими к победе. Вскоре его бабушка без запинки и с торжествующей улыбкой на устах отчеканила: «Польским национальным танцем, конечно же, является мазурка!»
После того как я исполнила свою песню, обе команды наградили меня горячими аплодисментами, а один из дедушек, сицилиец, сунул в руку цветок, добытый им где-то за кулисами. Потянув меня за собой в более спокойный уголок и оживленно жестикулируя, он весьма мило высказал мне свое одобрение: «Видите ли, синьора, нынче поют совсем по-другому, чем в наше время. Крик, нервный, громкий ритм заглушают мелодию и все то, что хочет высказать душа. А вы поете совсем так, как пели в те времена… Они были иными, но, поверьте, вовсе не такими уж плохими. У нас на Сицилии люди еще понимают, что значит настоящее пение, и умеют ценить этот дар небес. Непременно приезжайте к нам – будете нашим гостем». Несмотря на то что из-за дедушки мне сократили время выступления, считаю услышанное от него самым приятным комплиментом, который был высказан мне в Италии.
Затем было получено приглашение принять участие в программе швейцарского телевидения – в числе других исполнителей песен на фестивале в Сан-Ремо. В этой передаче я также пела песню А. Бабаджаняна и Е. Евтушенко «Не спеши» на итальянский текст Э. Буонассизи. Передачу снимали в Милане. Мы с Зосей в назначенный час явились на студию. В артистической уборной (здесь она была) мне показали несколько платьев, самых что ни на есть радостных тонов. Мне надлежало выбрать – ведь передача шла по цветному телевидению. Увы, все эти чудные платья оказались меньше на три размера. У меня были платья, но длинные, здесь же требовалось мини. Таким образом, пришлось мне выступать в своем светло-голубом. На репетиции его даже похвалили, но режиссер неожиданно начал как-то слишком внимательно приглядываться ко мне и делать вокруг меня все более сужающиеся круги.
«Ага, – изрек он наконец с облегчением, – теперь мне понятно. – Она не должна быть блондинкой в голубом платье. Поскольку уж платье останется это… сделайте из нее брюнетку… нет, – через минуту вынес он окончательное решение, – лучше рыжевато-каштановую». Ясно, что речь шла о парике. Со мной немало помучались, прежде чем парик удалось натянуть на мою голову и затолкать внутрь довольно густые пряди светлых волос.
На этот раз Зосе было позволено снимать меня в уборной. Съемочная площадка продолжала оставаться под запретом. Но мучения с париком были увековечены, как и мое полное преображение. Должна признаться, что я себе в новом виде понравилась, и не только в связи с цветом парика, но главным образом потому, что волосы на нем были совершенно прямые, о каких я могла только мечтать.
Декорации привели нас с Зосей в глубокое изумление. Мне в определенный момент следовало дойти до огромных подушек, словно взятых напрокат из балета «Бахчисарайский фонтан», присесть на них и допеть песню до конца. Возле меня должен был танцевать мальчик. Пускай бы уж были и эти подушки, и мальчуган, который, кстати, хорошо исполнял ультрасовременный танец… «Погляди-ка назад, – воскликнула Зося. – Что бы это могло значить?»
И в самом деле! Фон состоял из гигантского портрета Евтушенко в окружении афиш, соотнесенных с революцией 1905 года. Мы не усмотрели в том никакой логики, да и сам создатель этого эпохального творения в ответ на наш вопрос тоже ничего не смог объяснить!
По возвращении в Польшу мне пришлось переболеть всеми – затаившимися во мне – простудными заболеваниями (да, да), которые после нервного напряжения наконец дали о себе знать. Когда человеку просто некогда болеть, ему удается действительно отложить болезнь, но, увы, всего лишь на какое-то время. Едва напряжение хоть чуточку спадет – расплата наступает незамедлительно. Сваливаешься и уже послушно лежишь, не вставая.
Впрочем, Пьетро постарался, чтобы я не скучала. Вскоре я получила комплект записей неаполитанских песен в исполнении Муроло. Целый альбом из восьмидесяти песен! Мне надо было выбрать двенадцать, самое большее тринадцать – для моей запроектированной долгоиграющей пластинки. Больше обычно не умещается. Записать их предполагалось во время моего следующего приезда в Италию.
Взяв в руки превосходный альбом, я в первую минуту очень обрадовалась. Какое роскошное издание! Каждая пластинка в отдельном футляре, открывающемся наподобие книги. На лицевой стороне – фотографии прежних исполнителей, а также полный перечень текстов на неаполитанском наречии и краткий их перевод на литературный итальянский язык. Обложки украшены репродукциями известных картин итальянских художников, порой – прекрасными видами Неаполя и его окрестностей.
Когда первая радость миновала, я принялась внимательно прослушивать пластинки. Спустя некоторое время пришлось сознаться, что мне нравится слишком много песен. На листочке, где должна была быть выписана пресловутая дюжина, фигурировали почти все песни. «Ну ничего, – подумала я. – Видно, мне они „примелькались“. Привлеку-ка я к этой работе своих знакомых».
Таким образом, мои гости хитростью оказывались втянутыми в это ответственное дело. Но поскольку никто не располагал временем, достаточным для прослушивания всех восьмидесяти песен, я вынуждена была сама сделать выбор. В конечном итоге остановилась на двадцати песнях, из числа которых необходимые двенадцать выбрала с помощью музыкального руководителя CDI – Ренато Серио.
В Италию я приехала на этот раз в июле – наконец-то хоть не буду мерзнуть!
Сначала я должна была принять участие в фестивале неаполитанской песни, а потом записать в Неаполе свой первый долгоиграющий диск с неаполитанскими песнями.
В Варшаве лето в том году было довольно жарким. Но, приземлившись в Миланском аэропорту, я сразу ощутила принципиальную разницу – казалось, что находишься в исправно действующей… римской бане. И на все время моего житья здесь не предвиделось ничего иного. Уже на другой день по прибытии я осознала, что акклиматизация не является просто термином, изобретенным учеными. Под душем в гостиничном номере я чувствовала себя еще довольно терпимо, но мое самочувствие резко ухудшалось, когда все-таки наступала необходимость что-нибудь надеть – даже в легком летнем платье было жарко, как в тулупе.
Маленькая тесная комнатка, вдет музыкальная репетиция… Здесь дошло до того, что я ощутила странное сердцебиение и начала задыхаться. Вентилятор приносил облегчение, лишь когда дул прямо в лицо – вне этой струи было душно и как-то липко. Влажность воздуха в Милане повышенная. При таких климатических условиях нельзя работать с полной отдачей. В душе я склонна оправдывать непреодолимое отвращение итальянцев к тому, чтобы сделать какое-либо дело сегодня. «Зачем обязательно сегодня? Завтра наверняка будут более благоприятные условия…»
Однако тональность неаполитанских песен надо было выверить как можно быстрее, чтобы Ренато успел их аранжировать. Через несколько дней мы должны были уже вылететь в Неаполь.
Поскольку во время моих предыдущих визитов в Италию у меня, собственно, совсем не было свободного времени, я подумала, что настала пора осмотреть город и… осуществить одно свое заветное желание. Должна признаться, что я неизлечимая киноманка. В театр всегда хочется идти с кем-нибудь, а в кино я чаще бегаю одна. Кино – рядом, стоит лишь подойти к кассе, купить билет и… можешь исчезнуть в темном зале, не привлекая любопытных взглядов. Дома подобные «вылазки» я практиковала довольно часто.
Итак, я дождалась вечера, когда зной хоть немного спадет, и отправилась в кино. Кинотеатр находился неподалеку, но даже и этого небольшого расстояния оказалось достаточно, чтобы порастерять охоту и пасть духом. Однако я героически добралась до кассы (в Италии с билетами чудесно, никогда нет никаких очередей) и вскоре заняла место в почти совсем свободном ряду. Я специально выбрала пустой ряд, дабы никому не помешать, не заслонять экрана… Ряд был последним.
Сеансы в этом кинотеатре шли один за другим, без перерыва. Купив один билет, можно было посмотреть один фильм несколько раз. Неизвестно, может, и я совершила бы такое «преступление»: это был замечательный французский фильм «Мужчина и женщина», хорошо теперь известный и у нас, в Польше.
Но мне не пришлось преступать приличия и, что еще хуже, не пришлось досмотреть фильм до конца. О нет, я не сразу дезертировала. Сначала я пересаживалась с места на место и даже с одного ряда на другой, но для настоящего донжуана ни смена кресла, ни смена ряда не являлись препятствием. Напротив – отпор со стороны «объекта», затрудняющий дело, лишь разжигает мужское самолюбие. «Какого черта, ведь пришла же одна на вечерний сеанс! Так в чем же дело?» – изумлялись, вероятно, местные донжуаны.
Я все же посмотрела эту прекрасную ленту. На другой день синьора Ванда Карриаджи предложила мне сходить на этот фильм. Пригласила также и к себе. Синьора Ванда – очень маленькая и худенькая, так что я в шутку называла ее «La mia piccola mamma».[19]
Настал день вылетать в Неаполь.
В аэропорту я стала свидетельницей великолепной сцены, словно перенесенной сюда из итальянской комедии. К билетной кассе подошла пышнотелая молодая синьора, имевшая, как потом оказалось, хорошо поставленный голос. В одной руке она держала внушительный чемодан, другой обнимала двух мальчиков дошкольного возраста. Поставив чемодан и вооружившись обольстительнейшей улыбкой, синьора попросила билет до Неаполя – себе и своим «усталым малюткам».
Билетов не было (наверняка об этом было известно с самого начала). Синьора выразила безграничное удивление, но решила не сразу пускать в ход свой последний козырь. Она улыбалась, просила, воркующим голосом убеждала, что ей очень-очень надо, но кассир оставался беспристрастным – на него не действовало завлекательное колыхание бедрами, предваряющее каждую фразу. Сравнительно мало (пока что!) был он обеспокоен и судьбой «бедных деток».
Но время шло. Взглянув на часы и сочтя, что метод мирных переговоров себя не оправдал, дама перешла в настоящую атаку. Ее громкий, звучный голос раздавался на весь зал (итальянцы не только музыкальны, но в массе своей имеют хорошо поставленные голоса).
Теперь, вся красная, возмущенная мать набросилась на кассира как львица, упрекая его в бессердечии, в том, что он намеренно лишает бедных, беззащитных детей отдыха (в особенности целительного йода). Говоря, а точнее, выкрикивая это, она так крепко прижимала к себе ребятишек, что они в результате разволновались и подняли неистовый рев.
Итальянцы невероятно чувствительны ко всему, что касается детей, и мамаша это, без сомнения, учла. Вокруг наших героев немедленно образовалась толпа; никто толком не знал, в чем дело, но все мигом поняли, что в отношении детей проявлена несправедливость. Вспотевшая синьора заканчивала третий акт своего представления, видя, как кассир никнет на глазах, хватается за голову и жаждет лишь одного – чтобы это поскорей кончилось.
Вскоре я сидела в самолете, который должен был доставить меня в Неаполь. Синьора с мальчиками тоже была здесь.
В неапольском аэропорту нас встречал (я летела, естественно, в сопровождении Рануччо) композитор, автор песни, которую мне предстояло петь на фестивале. С ним была его жена, молодая, красивая женщина – мать довольно большого количества детей: не то семерых, не то девятерых. Впрочем, если я допустила неточность, то за истекшее время она наверняка уже исправлена – в большую сторону.
С гостиничного балкона открывался вид на море – настолько чудесный, что даже американский авианосец, маячивший на горизонте, не мог вполне подавить моего восторга.
На следующий день я записала на пластинку свою фестивальную песню. Оказалось, что XV неаполитанский фестиваль планируют провести прежде всего как телевизионное зрелище, и в этом качестве он должен быть безупречно отработан в соответствии с утвержденным сценарием. Таково было решение организаторов. Каждый из трех вечеров должен был проходить в иной местности – не перед залом с публикой, а – в зависимости от «фотогеничности» пленэра – либо в прекрасном старом саду, либо во дворце, почти без публики, с учетом единственно интересов телезрителей.
Но все эти старые дворцы и сады – невинная затея в сравнении с главным требованием организаторов фестиваля. Впервые все фестивальные песни должны были исполняться под фонограмму.
У меня вообще не укладывается в голове мысль, как можно проводить фестиваль путем прослушивания песен, звучащих в записи, предварительно созданной в студии. Ведь при этом совершенно исключается непосредственное общение с публикой, творческий подъем певца, который мобилизует все свои возможности, чтобы показать себя с самой лучшей стороны.
В студии никогда не запишешь песню так, как удается исполнить ее перед публикой. Спортсмены, к примеру, когда трибуны пустуют, показывают более низкие результаты.
И такое новшество было введено на фестивале в Неаполе – здесь, где всякий вкладывает в пение всю душу и дарит ее публике вместе с мелодией!
Очень негативно оценили новшество и сами неаполитанцы. «С тем же успехом можно вынести на эстраду проигрыватель, поставить пластинку, а певец волен отправиться куда-нибудь посидеть за стаканчиком вина», – услышала я горький комментарий продавца газет.
Что ж, замечание вполне справедливое. Однако, невзирая на проявленное жителями Неаполя недовольство, все шло в соответствии с утвержденным планом.
Первый концерт состоялся в Сорренто.
Я в тот вечер не пела и могла смотреть передачу из Сорренто по телевизору.
Накануне мы на небольшом пароходике добрались до острова Искья, откуда должен был транслироваться второй фестивальный концерт. От пристани до Пунто Молино крутыми улочками нас доставил в своей повозке энергичный черноволосый парнишка. Повозка его напоминала один из вагончиков детской железной дороги, какие встречаются в веселых городках, устроенных для детей.
Мы высадились перед зданием странного вида – в форме высокой круглой башни, расположенной посреди чудесного сада с большим бассейном. Это была наша гостиница. Примерно так рисовалась мне башня из сказки Андерсена о принцессе, у которой была столь длинная коса, что она с успехом заменяла принцу… лифт.
Дворец-отель оказался внутри оборудованным с большим вкусом. Небольшие комнаты обставлены темной мебелью в старинном стиле, люстры – со свечами… В холле, где можно было побеседовать или сыграть партию в бридж, высились растущие в кадках и живые, свежесрезанные цветы. Я подчеркиваю это обстоятельство, ибо чаще видела цветы искусственные – сделанные весьма умело, но навевающие тоску. Одна стена была целиком выполнена из особого стекла, позволявшего видеть все, что происходит снаружи, но самому оставаться невидимым.
В этом-то холле я сидела вечером и смотрела передачу первого концерта из Сорренто. Виллы, на которой происходило действие, не было видно, но, судя по роскошному окружающему ее парку, в котором «гуляли» певцы, она была не менее великолепна.
На следующий день начались репетиции. Публику составляли только те люди, которые сопровождали исполнителей. Ибо у каждого был спутник – у кого жена, у кого муж, друг, подруга или… даже несколько подруг. Прибыл также и Модуньо со своей очаровательной женой.
Хотя… была все же и публика – ребятишки. Они сидели на крышах соседних домов, плотной толпой сгрудились у ворот сада. За ними виднелась группа пожилых женщин.
После обеда выдалось несколько свободных часов. Я отправилась на берег моря – хоть немного подышать свежим воздухом и передохнуть после репетиции. Не успела оглянуться, как меня плотным кольцом окружила детвора. Тут были несколько подростков, малолетки и даже один ползунок, который лишь некоторое время спустя присоединился к обществу.
Дети во всем мире одинаково прелестны. Их интересовал фестиваль, его участники. При этом они проявили большую осведомленность – им, к примеру, было известно (из газет), что я – полька, ибо впервые в истории неаполитанских фестивалей в этом фестивале принимала участие иностранка, полька.
Они хотели знать, где находится моя страна, что это за страна и есть ли там такое же теплое море. Они дотрагивались до моих волос и, причмокивая, удивлялись – настоящие! «И у меня точно такие, правда?» – спросила веснушчатая девчушка, приложив к моей косе кончик своей огненно-рыжей косички. Конечно, маленькая кокетка отлично понимала, что она тут в этом смысле единственная, поскольку все остальные головки были черные как смоль. Потом, когда мне пришло время уходить, они проводили меня до самых ворот и, прощаясь со мной (я всем по очереди пожала перепачканные чернилами руки), громко желали мне успеха.
Я успешно вышла в финал, и на другой день утром мы уже плыли обратно в Неаполь. Последний фестивальный вечер должен был состояться в огромном парке, окружающем виллу Флоридиана.
На этот раз публики собралось порядочно. Приехало также несколько знаменитостей. Помню, конферансье объявил, что среди присутствующих находится известный киноактер Витторио Гассман. Гассман привстал, с улыбкой раскланялся. Затем начался концерт.
На XV фестивале неаполитанской песни неожиданно победил Нино Таранто, актер старшего поколения, который не столько спел, сколько станцевал шуточную песенку.
Неаполитанцы, предпочитающие скорее лирические, мелодичные песни, в которых поется главным образом о любви, о море и синих далях, с неудовольствием восприняли решение жюри.
Чувствую себя обязанной отметить, что выступление первой польки на неаполитанском фестивале снискало признание. Доказательством тому были многочисленные рецензии, где с похвалой говорилось о моем «истинно неаполитанском» стиле исполнения, а также – к великой моей радости и гордости – о «безупречном акценте прирожденной неаполитанки». Композитор и автор текста, сопровождавшие меня все время, пока продолжался фестиваль, тоже были довольны, что вручили мне свою песню.
Композитор, синьор Дженио Амато, пригласил нас к себе домой – торжественно отметить наши достижения. Я с теплым чувством вспоминаю часы, проведенные в доме гостеприимных супругов Амато.
Сначала гостям представили всех детей по очереди – от самого маленького, еще грудного малыша, который всего лишь две недели назад осчастливил мир своим появлением на свет, до самой старшей, двенадцатилетней девочки. Несмотря на то что половина из них еще не вполне научились ходить, с первого взгляда было заметно, что в семье царят мир и согласие. Старшие дети без понуждения опекали младших, которые, отлично зная свои права и привилегии, тем не менее ими не злоупотребляли.
Потом был накрыт огромный стол, и гости принялись уничтожать очень вкусные блюда, приготовленные по рецептам местной кухни. За десертом еще раз возникла бурная дискуссия на тему прошедшего фестиваля.
Вскоре по возвращении в гостиницу Пьетро вместе с отцом покинули Неаполь. Синьора Ванда в этот раз не приехала на фестиваль: она неважно себя чувствовала. Я осталась в Неаполе в обществе только что прибывшего сюда Ренато Серио.
Ренато за это время успел закончить аранжировку, и теперь мы с ним могли приступить к записи на пластинку ранее отобранных неаполитанских песен в сопровождении неаполитанского оркестра с типичным для него составом инструментов.
Поскольку я всегда предпочитаю присутствовать при создании музыкального фона, я уже на другой день утром сидела в душной студии. Запись тянулась долго – как я уже говорила выше, южане не признают спешки. А жара стояла невыносимая. Через несколько дней такой работы у меня начались неприятности с сердцем. Я решила немного поберечься и следующий день провести на свежем воздухе, в особенности потому, что через день мне уже предстояло петь, а это требовало в той обстановке огромных усилий.
На крыше гостиницы был бассейн, где можно было немного охладиться, подышать воздухом, полежать в тени под тентом. К счастью, здесь почти никого не было.
Чувство одиночества, тоски по близким овладевает мной на чужой земле с первого же дня и усиливается со временем. Я уже довольно долго находилась в Италии и все более остро ощущала свое одиночество, особенно здесь, в Неаполе, где я не могла даже позвонить синьоре Ванде.
Я лежала на каменных плитах, обрамлявших бассейн, и загорала – впервые с тех пор, как приехала в Италию. Раньше такого случая не подворачивалось, да и времени не было. На теплое голубое море взирала, как лисица на виноград. Ни разу мне не довелось в нем искупаться.
Внезапно кто-то не слишком уверенно дотронулся до моего плеча и детским голосом по-английски позвал: «Посмотри-ка, что у меня есть!»
Возле меня присел на корточки светловолосый малыш с такими синими глазами, словно это были частички неба. Минуту спустя подбежала мать и, извинившись, хотела увести своего общительного сына. «Бобби, зачем ты мешаешь даме?» – укоряла мама, таща Бобби под свой зонт. Но Бобби желал непременно показать мне свои сокровища – машинки – и вскоре уже снова сидел рядом со мной. Мы с ним разговорились. Бобби шел третий годик, он сильно шепелявил, так что мне приходилось довольно часто обращаться к его матери с просьбой перевести его слова. Потом мать Бобби отправилась в ресторан обедать – одна, поскольку Бобби с ревом отвоевал себе еще час – поиграть с «хорошим парнем». Мы сошли с ним в воду и там весело плескались при полном взаимопонимании.
В тот день оркестр закончил запись фонограммы, и с завтрашнего дня можно было начать записывать песни. Время, которое было куплено у студии, истекало. Для того чтобы записать двенадцать песен, оставалось два с половиной дня. Этого должно было хватить. Я приходила немного пораньше, чтобы воспользоваться помощью, которую оказывали мне владелец студии, его жена и прежде всего портье – эти славные люди поправляли мое произношение. Они делали это очень охотно, искренне радуясь каждому верно произнесенному мной слову. Даже водитель такси, в котором я ехала на студию, узнав о моих занятиях, тут же принялся посвящать меня в тайны неаполитанского диалекта.
Пластинка была напета в рекордный срок. Владелец студии, известный неаполитанский певец Аурелио Фиерро, одобрительно посмотрел на меня и заявил, что в его студии такого еще не случалось.
Похудев на несколько килограммов (в студии было жарко и душно, как в центре джунглей, поскольку нельзя было пользоваться вентиляцией из-за необходимости соблюдать абсолютную тишину), уставшая до предела, но зато очень довольная, я на следующий день в пять часов утра выехала обратно в Милан. Возвращалась одна, так как Ренато отправился домой поездом. Я покидала Неаполь без сожаления, хотя некоторые люди готовы отдать жизнь за то, чтобы взглянуть на этот город. («Увидеть Неаполь – и умереть!»)
В Милане меня ожидала награда за неаполитанские муки в виде приглашения в польское консульство на празднование Дня национального возрождения. Я была необыкновенно этому рада.
Срок моего пребывания, правда, уже перевалил за половину (я еще никогда не жила за границей дольше двух месяцев), но я уже очень скучала. Теперь я возрадовалась, что смогу поговорить обо всем, что близко сердцу, без натянутости, по-польски. Кто сам не испытал, тот не поверит, как трудно жить среди чужих людей, не слишком хорошо зная их язык. Да, я «справлялась», но быть целый день в непрестанном напряжении! Я вникала в смысл того, что мне говорят, соображая одновременно, как правильно построить ответную фразу.
Какое облегчение доставляла мне одна только мысль об этом приеме, где все слова будут ясны, понятны, известны!
Я вымыла голову, «навела красоту», даже надела клипсы, хотя они немного прищемляли уши, и поехала в консульство. Размещалось оно в прекрасном дворце. Будто сквозь сон вспоминаю подъезд, лестницу, мозаичные полы, старинную мебель. Там было прекрасно, как… в музее. С некоторым изумлением я обнаружила, что там и сям в антикварных креслах и на антикварных кушетках сидят гости, но раз уж пан консул это им позволил, то и я вскоре оказалась сидящей, нога на ногу (новые туфли!), в кругу польских инженеров из Варшавы, которые приехали в Италию в связи с передачей нам лицензии на «Фиат». Инженеры тоже были рады случаю совместно отметить праздник – они даже приехали ради этого из Турина.
Все гости получили прекрасные памятные медали, изготовленные в честь открытия Института польско-итальянских отношений. Потом провозглашалось много тостов, среди которых чаще других слышен был тост за возвращение домой.
Я подметила, хотя специально эта проблема меня и не занимала, что гости-итальянцы часто отказывались от отечественных вин в пользу нашего виньяка и «чистой выборовой». Довольная, в приподнятом настроении и с книгами, которые одолжила мне жена представителя нашей авиакомпании, вернулась я в гостиницу. Это был самый приятный день за время моей жизни в Италии.
У меня выдался краткий отпуск, главным образом потому, что менеджер не справился вовремя со своими задачами. Запланированные выступления (наконец-то я должна была начать концертировать и зарабатывать деньги) попросту отложили на три недели по причинам, «ни от кого не зависящим». Я очень охотно согласилась съездить на эти три недели домой. Стоимость моего проживания в Италии более или менее равнялась стоимости билета в Польшу и обратно. Три недели дома промелькнули как один миг!
Возвращаясь в Милан, я уже знала, что мне предстоит цикл концертов, организованных редакцией газеты «Унита», а также участие в трех телевизионных программах. Недолго передохнула в отеле; затем позвонил Ренато, чтобы договориться, когда назначить репетиции с оркестром.
Мы определили, какие песни я буду петь и в какой очередности. Ренато, как пианист, должен был выступать со мной в концертах и руководить местными оркестрантами.
До предполагавшейся серии концертов мне предстояло получить награду «Oscar della simpatia», присуждаемую ежегодно в Виареджо самым обаятельным, самым лучшим исполнителям. Торжественная церемония вручения «Оскара» соединялась с концертом, на котором лауреаты выступали перед многотысячной публикой.
Ренато отправился к своим родителям, чтобы на время концертирования взять у них машину – красный «Фиат» новой модели.
Мы выехали из Милана в направлении Виареджо. Ренато не принадлежал к числу расточительных людей. Довольно скоро я заметила, что мы уже едем не по автостраде, что дорога становится все круче и разнообразней, то огибая пропасть, пробираясь через густой лес, а порой едва не задевая какие-нибудь хозяйственные постройки. Ренато избегал необходимости платить за проезд по автостраде, выбрав более длинную, окружную, но бесплатную дорогу, доставляющую массу дополнительных эмоций. Около полудня, когда мы миновали предгорье, начали возникать странные явления, сменявшиеся в удивительном темпе. Сперва скрылось хорошо до тех пор припекавшее солнце, небо затянула свинцово-серая мгла, которая стремительно сгущалась, отчего все вокруг потемнело, так что Ренато вскоре пришлось включить фары. Мы все еще ползли по крутой горной дороге, когда внезапно хлынул дождь вперемешку с крупным градом.
Спустя короткое время с отвесного склона на дорогу ринулись мутные, с примесью коричневой земли потоки необычайной силы. Перепуганный Ренато остановил машину на повороте возле толстого каменного барьера, отделявшего дорогу от «достаточно внушительной пропасти».
Град так сильно барабанил по ветровому стеклу, что оно не выдержало и треснуло. Машина, хотя и новая, оказалась негерметичной – сквозь щели в крыше и окнах просочилась вода. Нас, по всей вероятности, смыло бы «на этаж ниже», если бы не стена, к которой приткнулась наша машина.
«А не лучше ли было бы заплатить там, внизу, небольшую плату за проезд по автостраде?» – подумала я, но вслух ничего не сказала. Мужчина, у которого поврежден «Фиат», и без того чувствует себя самым несчастным человеком на свете.
Когда страшный ливень несколько унялся, а бурлящие реки превратились в анемичные струйки, Ренато решил продолжить наше путешествие. Мы двигались очень медленно, вокруг было мокро и скользко, а в довершение зла мешал плотный туман. Но чем дальше мы ехали, тем явственней он редел; небо светлело. Но вот горный хребет остался позади, и перед нами распростерлась плоская равнина. Солнце тут снова палило вовсю, а от пронесшейся бури не осталось следа. Конечно, ведь здесь, внизу, никакой бури вовсе и не было, даже капли дождя не упало с незамутненных небес. Курортники, довольные, загорелые, возвращались с пляжа. Контуры гор уже тонули в сумерках, когда, едва держась на ногах, мы добрались наконец до того места, где назавтра должен был состояться концерт.
У Ренато не было сил, чтобы провести репетицию с оркестром. Мне пришлось удовлетвориться обещанием, что репетиция будет завтра, непосредственно перед концертом.
Эту ночь я спала плохо. Ренато, по-видимому, тоже.
На другой день мы благополучно провели репетицию с четырьмя местными музыкантами. Я должна была спеть песню «Если ты полюбишь меня» и свою песню, исполненную на неаполитанском фестивале.
Примерно около девяти часов амфитеатр под открытым небом уже заполнился людьми. Начался длинный, трехчасовой, концерт. Выступали не только лауреаты. Лауреаты выходили на сцену последними, и концерт заканчивался торжественным вручением награды. Статуэтка представляла собой отлитую из бронзы девушку с гитарой на черной подставке из гранита.
Ночи там очень холодные, так что я опять жутко продрогла.
Среди получивших «Oscar della simpatia – 67» были Катарина Валенте, Адриано Челентано, Рокки Робертс. «Оскар» был вручен также нескольким актерам театра и кино.
Для меня это выступление явилось генеральной репетицией перед моими сольными концертами. Я уже знала наперед, что они пройдут хорошо, так как публика в Виареджо принимала меня исключительно тепло. Скромность не позволяет мне сказать – восторженно.
Однако нашелся некий господин – конферансье, который несколько омрачил мою радость на этом концерте. Господин сей вообще недолюбливал женщин, и, когда ему приходилось объявлять певицу, он делал это неохотно, холодно, я бы сказала – лишь «по долгу службы». Если же «виновная» осмеливалась при этом быть выше его ростом, господин конферансье считал данное обстоятельство личным оскорблением и мстил.
Он таким образом объявил мой номер, что я даже растерялась, но вынуждена была взять себя в руки и петь. Когда я закончила, конферансье вышел на сцену и, присев возле меня на корточки, задрав голову, с шутовской миной спросил: «Ну а теперь скажите нам, сколько в вас метров». Я ответила ему внешне спокойно: «Сколько метров – не имеет значения. Важно, что я, безусловно, выше вас». Веселый смех зрительного зала вознаградил меня за перенесенную обиду.
Как я могла заметить, ни один из получивших премию не произнес ни единого слова благодарности. Просто с улыбкой кланялись публике. Я решила произнести «речь». Конечно, на итальянском, мысленно составив несколько фраз. Звучало это примерно так: «Добрый вечер, дамы и господа! Сердечно благодарю за присужденный мне приз. Я очень радуюсь этой награде, но одновременно хочу заметить, что все зависит от вас, от публики. Для вас мы поем и без вас существовать не можем. Я посвящаю мои песни вместе с моим „Оскаром“ тебе, дорогая публика».
Миновало несколько дней, которые Ренато провел в родном доме, находившемся довольно далеко от Милана. Ко дню первого моего концерта он вернулся в Милан на том самом красном спортивном «Фиате». Заехал за мной в гостиницу, и вот, пробравшись через забитый пешеходами и машинами центр города, мы очутились наконец на автостраде, ведущей к Форли, где мне предстояло петь на празднике коммунистической прессы. Увы, горький опыт предыдущего путешествия быстро выветрился из памяти Ренато. Вскоре мы уже свернули на «более разнообразную дорогу», как заявил Ренато в ответ на мой вопросительный и не лишенный укора взгляд.
От Форли, где состоялся мой первый и единственный концерт, у меня осталось самое приятное впечатление. Это маленький городок, расположенный в гористой местности. Мы добрались туда к вечеру, после многочасовой езды в машине. Петь я должна была лишь около полуночи, так что мы отправились поужинать, а потом хозяйка гостиницы провела меня в комнату, где я могла подготовиться к выступлению. Поскольку и на этот раз я оказалась одетой весьма легко (не люблю одеваться тепло, потом каюсь), а концерт проходил на открытом воздухе, она одолжила мне свою большую, теплую шаль. На площади были поставлены столики, стулья, скамейки, обращенные к маленькой, временной эстраде, где с трудом размещалось пятеро музыкантов и солистка с микрофоном. Центр площади оставался свободным, служа местом для танцев. Между деревьями в разных направлениях были натянуты бечевки, унизанные разноцветными фонариками.
На концерт пришли и стар и млад. Если уж – по причине почтенного возраста – не ради танцев, то хотя бы посмотреть, посмеяться. Мне очень по душе такого рода выступления, на которые являются представители всех поколений. Бабушка и внучка надевают свои лучшие платья и вместе отправляются на площадь поразвлечься.
Мне предстояло исполнить двенадцать песенок, «вплетенных» в венок танцев. Когда я начала петь, танцы прервались, пары останавливались – нередко в той позе, в какой застали их первые звуки. Все лица повернулись ко мне.
Я не обиделась бы, если бы они продолжали танцевать. Для Италии это естественно – здесь песня воспринимается прежде всего как танцевальная мелодия. Концерты редки, их заменили ныне телевизионные передачи.
Но они слушали. Молодежь сгрудилась у эстрады – и тут начался «концерт по заявкам». Просили исполнить песни фестиваля в Сан-Ремо. Я знала несколько песен, среди них «Ciao, amore» Л. Тенко, которую также спела, а припев «Ciao, amore, ciao…» все пели вместе со мной.
Я была очень довольна своим первым концертом. Ближе узнала публику. Увидела ее реакцию на мое пение. На душе было хорошо, легко, радостно. Возникла уверенность, что так будет везде, что мне нечего опасаться!
Очень приятна была дружелюбная атмосфера, в особенности непосредственный контакт с публикой. До той поры я никогда не вела сама свой концерт. Здесь же мне приходилось объявлять свои песни, кратко их переводить, если песня пелась не по-итальянски, отвечать на вопросы. Когда я выздоровею, я попытаюсь на своем первом концерте в зале Конгресса не ограничиваться одним пением.
Перед моей поездкой в Форли Пьетро сказал, что скоро мне предстоит еще раз отправиться в Неаполь, чтобы принять участие в открытых концертах. «Обстановка, в которой ты будешь петь, неповторима. Концерт проходит попросту на одной из больших площадей в центре города. Люди замедляют шаг, забывают о спешке, ибо все это утрачивает смысл перед лицом такого важного события, как песня. Награда символическая – ключи от города Неаполя, которые ты непременно получишь».
То был отзвук моих выступлений с неаполитанскими песнями.
Меня очень привлекала перспектива такого «уличного пения», особенно потому, что на этот раз я должна была петь не под фонограмму, а непосредственно перед людьми, которые сами всю жизнь поют и являются справедливыми и объективными судьями.
Концерт закончился около часу ночи. Мы вернулись в гостиницу. Я устала. Ренато тоже был очень утомлен, ибо – как сам признался мне – накануне ночью ездил в Швейцарию и поэтому не сомкнул глаз. Он даже угостил меня швейцарским шоколадом и показал папиросы, которые были, кажется, лучше итальянских и… дешевле.
Из Швейцарии он вернулся домой уже под утро, после завтрака отправился за мной в Милан, и мы вместе приехали в Форли. Далее – репетиция, долгое ожидание, наконец, сам концерт. Так что устал он страшно, несмотря на свои двадцать лет. Тем не менее отказался от возможности переночевать в гостинице в Форли, где нам были приготовлены две комнаты. Жаль было не использовать оплаченные номера в Милане…
Я сложила вещи, с благодарностью вернула хозяйке шаль и села в машину.
Сначала мы ехали улицами спящего городка, потом Ренато все же остановил свой выбор на автостраде.
Так будет быстрей, довольно резонно рассудил он.
В дальнейшем именно это решение оказалось спасительным. На автостраде рано или поздно должны были заметить, что произошла катастрофа, и оказать помощь, в то время как на другой, менее оживленной, дороге никто не помешал бы мне спокойно перенестись в мир иной. Важным это оказалось только для меня, так как Ренато получил перелом кисти и ноги. Конечно, очень больно, но, к счастью, от этого не умирают.
Итак, мы ехали по автостраде. Я много и громко говорила, не слишком даже себя к тому принуждая, поскольку вызванное концертом возбуждение держится обычно еще довольно долго. Часа два после выступления я не могу расслабиться, не способна заснуть. Думала также, что тем самым не дам задремать Ренато и мы благополучно доберемся до Милана. Но двадцатилетний организм усталого юноши, очевидно, стремился устранить все, что мешало ему уснуть и таким путем восстановить жизненные силы. Внезапно нас несколько раз подбросило, как если бы машина нарвалась на ухабы, вместо того чтобы скользить по гладкому, как зеркало, шоссе. Затем наступила тьма и тишина.
Однако до того я успела осознать грозящую нам опасность – скорее инстинктивно, ведь на размышления не было времени. Все свершилось за какую-то долю секунды. Я ощутила – отчетливо это помню – панический ужас при мысли о том, что могу заживо сгореть в машине.
Как раз неделю назад я прочитала сообщение о жуткой смерти французской актрисы, одной из знаменитых сестер Дорлеак. Она погибла в горящей машине. И хотя я никогда не испытывала страха во время езды в машине (равно как болтанка в самолете скорее меня забавляла), с того момента, как в прессе была опубликована эта страшная заметка, я начала опасаться. Чувство охватившего меня в ту минуту ужаса помню очень хорошо.
Катастрофа произошла.
Утром нашу машину заметил ехавший по автостраде водитель грузовика. Она была разбита вдребезги, и лишь красный цвет кузова напоминал о ее былой элегантности.
Ренато не «вылетел» из машины, а я оказалась далеко от останков «Фиата», отброшенная какой-то страшной силой.
Вызвали полицию. Нас привезли в больницу. К счастью, я были лишена способности ощущать боль, холод сырой земли в канаве, трудности транспортировки.
Я получила возможность сделать недельный перерыв в своей биографии.
Состояние мое не являлось достаточно обнадеживающим, напротив того, даже возбуждало худшие опасения. Единственное, что можно и нужно было сделать, так это влить в мои вены чисто итальянскую кровь, взамен той, которая почти полностью вытекла из меня в канаве. Исправить остальное пока было нельзя. Следовало подождать. Впрочем, долгое время было неясно, не выберу ли я «свободу», сказав своим спутникам по земному пути «адью».
Мою мать и моего жениха подготовили к этому возможному исходу. Они получили визы и паспорта на выезд в Италию в течение одного дня. «Выдать немедленно, состояние безнадежное», – гласило официальное указание.
Они приехали, таким образом, на третий день, но я и не знала, что мои любимые люди сидят возле моей постели. На вопрос моей матери, останусь ли я жива, врачи ответили: «Мы делаем все, что в наших силах, но уверенности нет». Они действительно делали все, что в человеческих силах. Применяли новые лекарства, дежурили возле меня днем и ночью. Спасли мне жизнь.
Я лежала в трех больницах, но помню лишь одну, ту, где я пришла в сознание на седьмой день после происшествия. Кажется, я прореагировала на свет и боль и ответила на какие-то вопросы. Но, видимо, уверенность врачей в моем выздоровлении опиралась скорее на теоретические рассуждения. На практике же все выглядело иначе. Свою мать я узнала только с того дня, когда меня перевезли в следующую больницу. А шли уже двенадцатые сутки.
От предыдущей больницы в памяти осталась только огромная палата с тяжелыми больными, привезенными прямо с места происшествия. Они плакали, стонали, кричали от боли. Я не запомнила ни одного лица. Даже лиц врачей, которые вели за мной непрерывное наблюдение, которым я обязана жизнью. Я знаю их фамилии, часто упоминаемые матерью, но, когда они пришли в клинику Риццолли навестить меня после операции, для меня это были лица чужих, незнакомых мне людей.
После того как отключили искусственное дыхание и с искусственного питания меня перевели на обычное, стало ясно, что кризис миновал. Теперь можно было перевезти меня в клинику Риццолли и там, дождавшись, когда окрепнет организм, подумать уже о «починке сломанной куклы», как в шутку говорила мама.
В этой клинике, где прооперированные довольно подолгу лежали в гипсе, кому-нибудь из близких разрешалось дежурить возле них. Такой человек «прописывался» в больнице, жил в реабилитационной палате столько времени, сколько было необходимо для больного, которому здесь старались создать наиболее благоприятные условия. Душевное равновесие, хорошее самочувствие играет в это время, как известно, немаловажную, если не первостепенную роль. Известно, что даже всесторонняя квалифицированная забота персонала о больном не заменит матери. Мать является для нас существом самым близким, единственным. Она хорошо знает все слабости своего ребенка. Поэтому нет необходимости стыдиться ее или в чем-то перед ней притворяться. Можно держаться естественно и быть уверенным, что тебя поймут, – и спокойно, без чувства неловкости, как это случается в обществе постороннего человека, принимать любую помощь, оказываемую тебе с бесконечной любовью и терпением. Ибо это наша мать, которой мы, быть может, завтра отплатим такой же любовью, хоть она и не требует от нас ничего. Для меня присутствие матери явилось спасением, великим благом, особенно когда настал самый тяжелый час…
Комната, в которой мы с мамой «поселились», была довольно просторная, с большим балконом.
Со своей постели я видела лишь косматые ветви громадного хвойного дерева. В больничном парке, как сказал мне мой жених, было много таких высоких, могучих деревьев, из которых в прежние времена делали мачты для парусных кораблей. Я хорошо могла себе это представить, ибо хотя наша комната была на четвертом этаже, но по той части дерева, которую я видела в окно, отнюдь нельзя было судить, что верхушка близко.
С одной стороны у меня перед глазами была стена, с другой – это дерево. Так что я целыми часами глядела в окно, ожидая, не сядет ли на ветку птица, представляла себе, какая шершавая на стволе кора, как пахнут тонкие длинные иглы. Порой я прищуривалась, и тогда графический рисунок ветки терял свою четкость, обращался в некое расплывчатое пятно, и можно было, призвав на помощь воображение, увидеть, например, белку или бегущего оленя, а то даже лицо человека, мужчины с орлиным профилем.
Обход бывал торжественным, как в каждой больнице. Всякий день по утрам в палату входила внушительная группа врачей и сестер. Несколько раз в неделю – во главе с самим руководителем клиники, профессором Рафаэлло Дзанолли. Во время вечернего обхода некоторые врачи являлись в длинных, до пят, белоснежных накидках. Мне объяснили, что это те, кто отправляются на обход прямо от операционного стола. Накидка защищает от простуды, которую легко подхватить, идя длинными холодными коридорами с каменным полом.
Ортопедический институт, носящий имя выдающегося ученого и врача-ортопеда Риццолли, является университетской клиникой, где работают молодые, способные врачи; многие из них получили звание профессора в возрасте тридцати лет, как, например, Марио Гандольфи, Орланди, Бедони. Профессор Карло Алвизи и его ассистент Родольфо Дайдоне, которым я в основном и обязана тем, что пришла в сознание, тоже были очень молоды.
Шефом клиники был профессор Рафаэлло Дзанолли. У него было доброе лицо с густыми бровями, мягкий, внимательный, умный взгляд, седая грива волос. Он был высокий, сильный, ладно скроенный. Он напоминал мне могучее старое доброе дерево. «Деревья связываются у меня с добротой, – сказала мне когда-то в детстве мама. – Они совсем как некоторые люди». С тех пор я это помню.
Профессор Дзанолли был действительно сильный и добрый – и в то же время в доброте своей беззащитный, совсем как дерево. У него был ласковый взгляд, ласковая улыбка. Он склонялся надо мной, шутливо стучал по гипсу, обещая, что скоро я уже встану на ноги и тогда мы с ним померимся ростом.
Небольшая обида осталась у меня только на ординатора отделения. Молодой, необыкновенно талантливый хирург, специалист высокого класса, но… жестокосердный. Притом он не умел, а может, и не хотел даже сделать вид, что в душе добр. Теперь я стараюсь объяснить его холодное отношение к больным тем обстоятельством, что врачи клиники Риццолли всегда были перегружены, особенно хирурги. Там ежедневно делали в среднем до сорока операций, а по воскресеньям и праздникам, когда количество происшествий увеличивалось, – даже и до шестидесяти.
Описывая великолепные мундиры карабинеров, я упоминала о пристрастии итальянцев к театральности. Может, я ошибаюсь, но при виде персонала клиники у меня опять возникала мысль о театральных костюмах. Прежде всего они были немыслимо, стерильно чисты. У персонала каждого отделения был свой цвет одежды. Сестры с «моего» этажа носили голубые платья с белыми фартуками, белые чулки и белые туфли. В рентгенологическом отделении обязательным был зеленый цвет. Мариза, горничная, которая приходила брать заказ для кухни, носила платьице другого цвета. Работники кухни, кажется, носили одежду в оранжевых тонах.
Итак, мне пришлось неопределенное время лежать в ожидании, когда мой организм окрепнет настолько, чтобы перенести тяжелую операцию. Одна нога моя была на вытяжении; рука неподвижно покоилась поверх одеяла, ибо даже малейшее движение пальцами вызывало острую боль. Вытяжение тут не очень-то бы помогло. Точнее говоря, требовались основательные «сварочные» работы!
С операцией вышла небольшая задержка, так как профессор Дзанолли уехал на какой-то симпозиум, объявив, что по возвращении будет лично оперировать «La cantanta polacca».[20] Он вернулся спустя три дня и, согласно своему обещанию, сам меня прооперировал.
Итальянские врачи не только спасли мне жизнь, но с величайшей заботливостью, вкладывая всю душу, старались сделать все, чтобы я могла не только возвратиться к нормальной жизни, но и… на сцену.
После операции я очнулась закованная от шеи до пят в гипсовый панцирь. Когда мне казалось, что больше не выдержу, задохнусь в гипсе, когда я со слезами просила снять его с меня – под мою ответственность, уверяя, что предпочитаю остаться кривобокой, чем терпеть эти муки, они всегда напоминали мне о Сан-Ремо. Убеждали меня, что я еще не раз выступлю там, а они будут ассистировать мне у телевизоров, но… это может свершиться лишь в том случае, если в будущем я стану абсолютно здоровая и… абсолютно прямая.
Я не могу, да и не хочу описывать те ужасные страдания, какие довелось мне испытать на протяжении пяти месяцев, когда я неподвижно лежала на спине. Но самым жестоким испытанием явилась не боль переломов. Гипс плотно обжимал мою грудную клетку, а вместимость моих легких довольно основательная, разработанная пением, и я задыхалась в нем, теряла сознание, металась, не могла спать. Ночью мама сидела у моей постели, держа в своих руках мою правую, здоровую, руку. Она не спала тоже и в тысячный раз по моей просьбе рассказывала мне об одном и том же – всякий раз по-новому. («Расскажи мне, как все будет, когда мне снимут гипс».) Она нарисовала мне на картоне календарь, отмечая дни, оставшиеся до моего отъезда в Польшу. Каждое утро она подавала мне ручку и я с упоением вычеркивала очередную дату.
Мама очень опасалась этого переезда и всячески упрашивала меня побыть здесь до того времени, когда можно будет снять гипс, но я не соглашалась, надеясь, что польские ортопеды освободят мне от него грудную клетку.
В течение шести недель после операции я пила в день только несколько глотков молока, не в силах съесть абсолютно ничего, поскольку каждый проглоченный кусок еще больше затруднял мне дыхание.
Наконец наступил желанный день отъезда в Польшу! Меня переложили с кровати на носилки, потом засунули в ожидавшую у подъезда санитарную карету. Это был салончик на колесах, со всеми удобствами, какие может предложить наш XX век. Кислорода – сколько душе угодно; автоматический, безупречно действующий кондиционер; носилки с подвижным подголовником и, главное, рессоры, уподобляющие эту машину механизмам на воздушной подушке – она не ехала, а скорее плыла.
Подозреваю, что в одной из стенок кареты имелся встроенный бар с бодрящими алкогольными напитками. Ни один попавший в аварию итальянец не откажется от стаканчика вина. Даже если у него переломаны кости.
В самолете польской авиакомпании в наше распоряжение был предоставлен весь салон первого класса. Понадобилось размонтировать несколько кресел, чтобы поставить специально купленную моим женихом раскладушку, которую затем прикрепили к полу. Следующей, весьма трудной задачей было внести меня в самолет и уложить на приготовленную постель.
Экипаж самолета вместе с командиром корабля очень тепло приветствовал меня. Командир подошел ко мне и вручил букетик гвоздик, заверив, что полет будет спокойным до самой Варшавы.
Повеселевшая, я летела в обществе, состоящем из трех человек: мамы, жениха и врача, которого ПАГАРТ специально выслал в Болонью, чтобы обеспечить мне врачебную помощь на пути в Варшаву.
На родине я встретила необычайно сердечный прием со стороны многих расположенных ко мне людей, предлагавших свою помощь. Навсегда сохраню письмо одного из них, очень подбодрившее меня, буду помнить его слова, вселявшие в меня веру, предложение приехать на дальнейшее лечение в Силезию. Я бы охотно воспользовалась этим предложением, но перспектива еще раз путешествовать в карете «скорой помощи» и самолетом представлялась мне чересчур тяжкой.
Спустя две недели меня принял к себе в отделение ортопедической клиники Медицинской академии профессор Гарлицкий. Там заботливо занимались мною вплоть до окончания первой фазы лечения и выезда в Константин. Верхнюю часть гипса пока снимать было нельзя, следовало подождать. В конце концов, по решению профессора Гарлицкого, гипс с грудной клетки был снят, но зато мне тщательно «запаковали» левое плечо и нижнюю часть спины, притом проделывали это дважды.
В варшавской клинике прекрасный персонал, который трудится в нелегких условиях, но особенно полюбила я гипсовика, пана Рышарда Павляка, понимавшего мой безумный страх при виде вращающейся электрической пилы, которой с удовольствием пользовались его итальянские коллеги. С помощью этого инструмента можно быстро и аккуратно освободить пациента от гипсовой оболочки, но у беспомощного, неподвижного человека создается впечатление, что вращающийся с жутким воем диск вот-вот вонзится в живое тело. Пан Рысь очень умело и осторожно разрезал гипс ножницами, за что я была ему безмерно признательна.
Спустя некоторое время меня перевезли в клинику профессора Вейсса. Уже давно миновали все сроки снятия гипса на календарике, который снова нарисовала мама.
Мой гипсовый кошмар длился уже пять месяцев, когда вернулся наконец с одной из многочисленных зарубежных конференций профессор Вейсс. На следующий день после обхода ко мне с улыбкой подошел лечащий врач.
Пани Анна, я хочу вас обрадовать! Сейчас придет гипсовик и снимет весь гипс. Навсегда! Так решил профессор.
С вечной благодарностью буду я вспоминать профессора Вейсса. Он сократил мои страдания на целых десять дней!
Мне было известно, что снятие гипса еще не означает возможность двигаться. Однако я не представляла, что еще в течение многих месяцев все останется практически без изменений, что мне предстоят многомесячные тренировки на специальном столе (приспособление для того, чтобы организм привыкал к вертикальному положению), затем долго учиться сидеть и только после всего этого учиться… ходить.
Тем временем я продолжала беспомощно лежать на спине. Больница в Константине была уже шестой по счету. У многих моих знакомых портится настроение при одном виде больничного здания. В больнице, да еще так долго, как я, пребывать отнюдь не весело, и самочувствие мое было неважным. Причин немало: страдания вследствие сложных переломов, сотрясение мозга, длительная потеря сознания, операция, гипс…
Все это ослабило нервную систему. По вечерам меня охватывал страх, возраставший от бессилия, неподвижности. Я боялась остаться в палате одна даже на минуту. В Италии в такие моменты мама брала мою руку, напоминала мне факты, исчезнувшие из затуманенной памяти, соединяла разрозненные фрагменты в единое целое, помогала мне в моей отчаянной борьбе за восстановление образа реальной действительности.
Раньше матери позволялось быть при мне. В Константине ей разрешили навещать меня только днем. А именно ночь была тяжелей всего.
Я не только ни на кого не держу обиды, но способна даже понять наших врачей и их методы лечения. Принимаю во внимание также и наши более стесненные «жилищные» условия. И сам метод, заключающийся в том, чтобы делать больший упор на самостоятельные усилия самого больного при одновременной помощи медицинского персонала, несомненно, является верным и дает хорошие результаты. Но так же как не существует двух абсолютно одинаковых людей, так и потребности больных организмов могут быть существенно различны. Верно, я единственная дочь, но в недостаточной самостоятельности меня упрекнуть трудно. Это может подтвердить такое уважаемое учреждение, как ПАГАРТ – при его посредничестве я многократно выезжала за рубеж, одна как перст. И ничего, справлялась, хотя большинство наших солисток сопровождает хоть какая-нибудь «живая душа». Если говорить об умении справляться с жизненными трудностями в более широком значении, то я достаточно хорошо научилась этому за шесть лет учебы, когда мы жили (как, впрочем, и прежде) только на мамину зарплату. Я все всегда делала для себя сама, включая шитье (и маме, и бабушке) платьев, стирку, стряпню и уборку.
И теперь моим самым большим желанием было вырваться из состояния беспомощности, включиться в деятельную жизнь. Меня не надо было к этому побуждать, я сама с охотой, упорно тренировалась. Мне не грозил парализующий волю психический надлом – особенно теперь, когда сняли гипс. Я была уверена, что, упражняясь, через несколько лет обрету полную физическую форму, буду здоровым человеком. Но я нуждалась в помощи. Нуждалась в моральной поддержке со стороны матери. Хотела видеть ее возле себя в этот трудный период.
Я мучилась. Всю ночь в моей отдельной палате горел свет. Спала только днем, когда мама была рядом. Совершенно потеряла аппетит, у меня уже недоставало сил для того, чтобы тренироваться.
Мне пришлось найти способ помочь самой себе. Врачи в Константине вскоре пришли к выводу, что было бы неплохо предоставить мне десятидневный «отпуск», дать возможность пожить в домашних условиях. Отдых в «обычной» среде способствует, на их взгляд, успешному выздоровлению. Я судорожно уцепилась за эту возможность, решив заранее, что уж если мне удастся хоть раз выйти за порог больницы, то никакая сила не заставит меня вернуться обратно. Я сказала, что вернусь, но не вернулась. Домой ко мне на это время должен был периодически приезжать кто-нибудь из молодых врачей и проводить со мной дальнейшие занятия.
Поэтому в один прекрасный зимний день, в середине февраля, меня снова водрузили на носилках в машину «скорой помощи». Вроде бы совсем как тогда, в Италии, с той лишь существенной разницей, что я была легче на несколько килограммов кошмарного гипса.
Хочу пояснить, что я вынуждена была поступить так ради выздоровления. Я знала и точно ощущала, в чем больше всего нуждалась. Питаю надежду, что никто из персонала клиники Вейсса из-за этого не подумал обо мне плохо. Еще не изобретен аппарат, который бы просвечивал душу человека и устанавливал бы ее жизненно важные потребности и желания. А может, это и к лучшему.
Несмотря ни на что, я растроганно вспоминаю свое пребывание в клинике профессора Вейсса. (Пишу «несмотря ни на что» потому, что больница есть больница. Стоит мне услышать это слово, как на меня и сейчас еще нападает тоска.) Все были добры ко мне, на всех уровнях медицинской иерархии – начиная от врачей и кончая нянечками. Помню старшую медсестру, пани Басю – молодую маму маленькой Агнешки. Помню сестру Терезу, наделенную редким чувством юмора; Мариолу с ее всегда изысканной прической; Весю – маму маленького Кшиштофа, и других, чьих имен я не помню, но их родные фигурки в накрахмаленных халатиках как живые стоят у меня перед глазами.
С особой благодарностью вспоминаю нянечку, пани Адамскую, очень красивую женщину, чья красота не поблекла, несмотря на тяжелую работу. Ко всем больным она относилась с одинаковой добротой и терпением, всегда доброжелательная, милая, улыбающаяся. Если бы судьба ее сложилась удачнее, она могла бы стать врачом, каких мало – из тех настоящих врачей, которые видят в пациенте не «интересный случай», а прежде всего человека. Живого человека.
Каждое утро в коридоре раздавалась команда: «Все на гимнастику». Но ко мне эта команда не относилась. Я делала свои упражнения в палате под руководством врача. Состояли они главным образом из ежедневно применяемой «вертикализации» и пассивных упражнений руки и ноги.
Поясню, что такое «вертикализация». Производится она с помощью стола, на который укладывают пациента, привязывая его ремнями. Стол медленно, вместе с больным, перемещается из горизонтального положения в вертикальное. Конечно же, не сразу, а постепенно, пока организм полностью адаптируется.
Вначале эти восстановительные упражнения проводил магистр Войцех Хидзиньский, высокий брюнет, очень славный, спокойный человек. Я сразу отметила, что у него необыкновенно «легкая» рука.
Первые месяцы были очень трудными. Привыкшие в течение длительного времени к бездействию мускулы сильно болели. Но плакать я разрешала себе только при самых жестоких болях, ибо знала, что пан Войтусь, будучи настоящим мужчиной, не выносит женских слез, что ему это крайне неприятно.
Однажды я подняла свою руку над одеялом самостоятельно, без его помощи. Мы оба невероятно обрадовались. Похвалив меня, доктор дал мне новое «домашнее задание» – так я в шутку называла упражнения, которые должна была выполнять без него. На другой день состоялся «коллоквиум» и последовал новый урок. Так продолжалось изо дня в день, до самого моего отъезда. У пана Войцеха хлопот со мной было предостаточно – нужно было пробудить к жизни, к движению, всю левую половину тела. Ведь даже после нескольких недель неподвижности образуются пролежни, атрофируются мышцы. Плечевой сустав и лопатка, а также локоть, колено, тазобедренный сустав, суставы левой руки и стопы не двигались вовсе. Когда пан Войцех уехал отдыхать в горы, меня передали пану Казимиру Баблиху, который до сих пор приезжает ко мне из Константина и руководит моим выздоровлением. Я всегда радуюсь приезду пана Казика, хоть знаю, что не обойдется без болей. Новый доктор, несмотря на свою молодость, оказался отличным профессионалом, умеющим найти чуткий подход к пациенту.
Сейчас, когда я об этом пишу, мне уже много, много лучше. Однако достаточно ловко управляться с авторучкой еще не могу. Моим суставам еще кое-чего недостает до восстановления полной двигательной способности. Мне придется еще интенсивно их разрабатывать. Во всяком случае, вытяжное приспособление, будучи весьма мало привлекательным предметом меблировки, еще послужит мне некоторое время, хотя я с удовольствием уже сейчас выбросила бы его!
Мне доводилось неоднократно видеть в фильмах (чаще всего в комедийных), как лечат разного рода комплексы с помощью психоанализа. Так вот, больной (чаще всего внушивший себе, что он болен) удобно располагается на кушетке и рассказывает обо всем, что его гнетет. Врач садится рядом и внимательно выслушивает монолог. Однажды высказанные признания становятся тем самым уже навсегда вычеркнутыми.
Мои искренние, в полном соответствии с правдой, воспоминания, быть может, возымеют такое же действие. Мне бы очень хотелось забыть, вычеркнуть из памяти целых два года, чтобы когда-нибудь без всякого внутреннего сопротивления запеть одну из чудесных неаполитанских песен.