Автобус мчался по белевшему в темноте большаку. Шоссе давно осталось позади, и теперь машину кидало на мелких ухабах. Мимо промелькнули вычерченные во мраке светлые полосы — березы на обочине дороги. Затем — опять глубокая, непроглядная тьма и монотонный гул мотора.
В автобусе было тихо. Пассажиры дремали. Только одна Инга сидела прямо и время от времени смотрела в окно, пытаясь разглядеть незнакомую местность. От долгой однообразной тряски Инга очень устала, но вздремнуть никак не могла. Сосед Инги — полный пожилой дядя — спросонья все приваливался к ее плечу, а она все отталкивала его. Наконец Инга рассердилась и ткнула его в бок. Сосед встрепенулся, огляделся ничего не понимающими, несчастными глазами, что-то пробормотал, затем, глубоко вздохнув, съежился и снова уснул и лишь время от времени шевелил узловатыми пальцами на коленях.
Дзынь-дзынь-дзынь, — дребезжало стекло автобуса.
Вдруг машина, словно споткнувшись, резко затормозила, и пассажиров швырнуло вперед.
В автобусе поднялся переполох.
— Что такое? Что такое? — испугалась сидевшая впереди Инги закутанная в толстый платок женщина с белым узлом на коленях.
— Чего едет, точно слепой? Так недолго все зубы вышибить, — возмутился маленький человечек, натягивая на глаза поношенную шляпу и сердито поглядывая на кабину водителя.
Шофер вылез и склонился над правым передним колесом. Пассажиры вопросительно смотрели на него — долго ли простоят тут?
— Шину сменить надо, — объявила кондукторша, забираясь в автобус и внося с собой волну свежего, пахучего ночного воздуха.
— A-а, только шину… Слава богу! А я думала, невесть что случилось, — успокоилась женщина в платке.
Все начали потягиваться, заговорили. Сосед Инги громко и сладко зевнул.
— Эх, поспал я, стало быть, — сказал он. — Не знаете, где мы? Это Клавский бор или нет?
— Я тут впервые, — ответила Инга, встала и вышла из автобуса.
И вдруг она словно окунулась в океан безмолвия, — тишина была до того глубокой, что звенело в ушах. Пахло травой, деревьями и какими-то цветами. Впереди, по обе стороны дороги, чернел лес. Тишина. Тишина. Кругом ни звука: ни кузнечика, ни птицы, ни собаки — ни души. И нигде ни луча света. Лишь над лесом медленно высовывался из облаков белый серп молодого месяца, озаряя неярким светом вершины стройных елей, почти сливавшихся с темным небом. Сонные, загадочные и величественные, они молча стояли под бледно светившимся в облаках кругом.
— Черт бы побрал эту дорогу! — сказал Инге сидевший на корточках шофер. — Третьего дня тоже баллон спустил.
— Отчего это? — спросила Инга, стараясь разглядеть в темноте, что делает водитель.
— Вы что, не видите? Пешеходная дорога первого разряда. В колеях полно гвоздей от подков.
— До Таурене еще далеко? — спросила Инга.
— Километров тридцать будет. Вам до конца?
— Даже дальше. Еще километров десять на лошади ехать.
— Значит, к черту на кулички, — заключил шофер, с шумом кинув на землю снятый баллон. — В гости едете?
— Не совсем, — ответила Инга и отвернулась. Ей не хотелось пускаться в разъяснения. Она отошла от автобуса, остановилась на краю канавы и глубоко-глубоко вдохнула темный, насыщенный запахами трав и листьев воздух.
А на востоке, над лесом, уже светлела едва заметная блекло-зеленая полоска. Наступал новый день.
У дверцы автобуса Инга в темноте наткнулась на какого-то пассажира и ушибла лоб.
— Потише, потише, — проговорил молодой мужской голос. — Не надо так мчаться в темноте!
— Не надо в темноте на дороге стоять! — сердито отозвалась Инга, потирая лоб, и вошла в машину.
Вскоре автобус тронулся.
Когда прибыли на конечную остановку, ночь уже стала палевой. Дверца автобуса распахнулась, и хмурые, заспанные пассажиры, таща узлы, корзины и чемоданы, толкая друг друга, вылезли из машины.
Инга поставила вещи на землю и огляделась вокруг. Она надеялась, что к ее приезду уже рассветет и что она сразу выяснит, в какую сторону ей идти. Но маленький чужой городок, плотно укрытый ночными тенями, еще спал глубоким сном. Смутно выделялись в потемках силуэты ближних домов, перед Ингой стоял столб, на котором белела какая-то афиша или газета. Вот и сиди теперь на улице и жди, пока городок соизволит проснуться! Было бы хоть где посидеть.
Где-то рядом раздался знакомый голос. Это того человека, на которого она наткнулась около автобуса.
— Доброе утро, Смилдзинь! Значит, приехал все же! А я уже беспокоился, как же узлы свои домой доставлю, если тебя не будет.
Из темноты отозвался, по голосу видно, старик:
— Как же не приехать, коли надо? Уж больше часа дежурю тут.
— Где у тебя повозка — здесь? — спросил молодой голос. Мимо Инги, таща что-то тяжелое, прошли двое.
Видя, что все расходятся и что она остается совершенно одна, Инга, немного поколебавшись, торопливо спросила:
— Скажите, пожалуйста, вы случайно не знаете, как мне попасть в Силмалу?
Мужчины остановились, и молодой удивленно спросил:
— В Силмалу?
— Да… это такое село… километрах в десяти отсюда, — объяснила Инга.
Молодой усмехнулся:
— Правильно, есть такое.
А старый заключил вопросом:
— Куда же оно денется?
Заржала лошадь. Они положили узлы на повозку.
Затем молодой вернулся к Инге и как-то недоверчиво спросил:
— Значит, вам в Силмалу?
— Ну конечно, — нетерпеливо отозвалась Инга.
— Тогда идемте, если не боитесь — отвезем, — коротко сказал молодой.
Инга, долго не раздумывая, взяла вещи и пошла к повозке.
— Вещички свои вы вот сюда положите, — старичок взял из ее рук чемодан и запихнул его куда-то. — А сами в бричку забирайтесь. Поехали!
Они уселись втроем, Инга посередине. Было тесно и неудобно, Инга чувствовала себя неловко и даже пожалела, что согласилась ехать.
— Но, Сивка, но! Поехали!
Повозка тронулась с места и затряслась по неровной мостовой. Колеса загрохотали в утренней тишине, грохот их гулко ударялся о стены домов и закрытые ставни. Инге казалось, что сейчас все жители городка проснутся и, обозленные, выбегут на улицу. Но повозка, продолжая грохотать, свернула куда-то налево и неожиданно тихо покатилась по мягкой песчаной дороге.
— Вам неудобно? — спросил молодой.
Инга почувствовала, что он старается отодвинуться.
— Нет, мне хорошо, — поспешила ответить она.
— Да чем девушке плохо — между двумя кавалерами сидит, — пошутил старичок.
Короткое время раздавалось только громыханье повозки, затем молодой опять заговорил:
— На какой хутор едете?
— Не знаю, — протянула Инга. — Видите… я туда на работу еду.
— На работу?!
— Да… на работу! — повторила Инга почти с вызовом.
— В сельсовет? — спросил молодой.
— В библиотеку.
— В таком случае, будем знакомы — Юрис Бейка… Председатель колхоза «Силмала», — он протянул Инге руку.
Председатель?! Такой мальчишка? Хвастает! Инга молча подала руку и сказала:
— Ингрида Лауре. — В голосе ее прозвучало недоверие.
Утренняя заря охватила уже весь небосклон, на обочинах дороги отчетливо вырисовывались деревья и кусты. Над низиной тянулось бледное туманное облачко. Из густого куста вдруг метнулся темный клубок и исчез в хлебах по другую сторону дороги.
— Глянь, косой улепетывает! — воскликнул старик.
Инга украдкой пыталась разглядеть младшего спутника. В сумерках она различала продолговатое лицо и темные глаза под кепкой. Нет, для председателя ты, конечно, молод!
А Юрис, уловив Ингин взгляд, серьезно сказал:
— Я, правда, тут председателем только первый год… вернее — несколько месяцев.
— А мне показалось, что вы шутите, — пробормотала Инга.
Вот-вот над лесом должен был явиться краешек солнца. Они ехали мимо поросших кустами и белыми березами склонов, мимо лугов, где на пестрых цветах и сочной траве сверкала тяжелая серебряная роса. Из темно-зеленой ржи выпорхнула какая-то серая птица. Вдруг за песчаным пригорком с несколькими сосенками, точно иззелена-багряная, наполненная до краев чаша, засверкало озерко. А за ним на другом берегу загадочной, темно-темно-зеленой стеной встал ельник.
— Как тут красиво! — вырвалось у Инги.
— Здесь начинаются наши владения, — сказал председатель. — Кстати, в этой лужице много рыбы.
Они въехали в густой еловый лес, и их обдало сырым, острым запахом мха. Под густыми ветвями еще царила тьма.
Так вот она, твоя далекая, чужая сторона, из-за которой ты так долго ломала себе голову, не зная, как поступить. Ведь такие вопросы сразу не решаются. То тебя окрыляли воодушевление и твердая решимость, то одолевали скептические мысли: а что, если окажется слишком трудно и ты не выдержишь одиночества сельской глуши, вдали от привычного города, а что, если начнешь жалеть? Человека, конечно, не привяжешь — в любое время он может уложить чемодан и вернуться туда, откуда приехал. Но все ведь зависит от характера. У иной девушки, пускай ей только двадцать лет, уже развито сознание долга и то, что называют чувством собственного достоинства. И для нее было бы немыслимо через месяц или два снова потащиться с вещами на автобус, со сконфуженной улыбкой позвонить у дверей рижской квартиры и сказать удивленной матери:
— Ну, вот я опять дома… вы все-таки оказались правы — не выдержала.
Почти то же самое пришлось бы повторить и в комитете комсомола.
О нет, это было бы не похоже на тебя, Инга! Ты лучше посмотри, какие могучие ели вздымаются по обе стороны дороги. Смотри, вот вдали перед тобой уже занимается заря — значит, лес скоро кончится. И разве это не чудесно, что вот-вот перед твоими глазами откроется совсем новый, еще невиданный пейзаж, и ты еще не знаешь — будет ли это холм или долина, густое ржаное поле или цветущий луг, или, может быть, опять маленькое иззелена-багряное озеро? Лужица…
Но где ты все же остановишься? Гостиницы ведь там нет. И ни одного знакомого. Может, и не всегда хорошо поступать по-своему, может, иногда лучше послушать мать и отца, когда они советуют: «Сперва съезди и осмотрись, а уж тогда решишь». Но на то человек и молод, чтобы ответить: «Чего мне осматриваться? Я решила — и еду!»
И вдруг лес кончился. Только что показавшееся солнце затопило весь мир сверкающим светом. Свет этот обнимает, ласкает и греет, сердце захлестывает теплая волна, — ты не знаешь отчего: то ли от жизнерадостности, которая пронизывает тебя, то ли просто оттого, что ты молода.
Инга! Или, может, ты чувствуешь, что это правильно и хорошо, что ты сейчас на опушке темно-зеленого елового бора, в котором только начинает легко шуметь утренний ветер, просыпаются птицы и на ветках сверкает обильная роса? Может, именно там, в этой серой кучке домов на пригорке, вокруг которого простираются поля, ты и найдешь свое место?
Да, так непременно будет, так должно быть. Выше голову, Инга, ты приехала домой!
За поворотом дороги молодой председатель остановил лошадь и махнул рукой в сторону окруженного густыми деревьями дома из красного кирпича:
— Сельский Дом культуры… Там и ваша библиотека.
Инга засуетилась:
— Большое спасибо, что подвезли, — и, собираясь слезать, протянула председателю руку.
— Погодите, — остановил ее тот. — Как ты думаешь, Смилдзинь, если мы девушку подвезли, так не должны ли и жилье ей подыскать?
— Вот не знаю, это уж посложней, — проворчал старик.
— Надо бы где-нибудь поблизости, — продолжал Бейка, что-то обдумывая. — Сермулисы не согласятся — не такие они люди… Можно было бы в «Апшукалнах», но мне не хочется, не понравится вам… Погоди, погоди, может, попробовать… Послушай, Смилдзинь, поворачивай к Себрисам!
— Но! — воскликнул Смилдзинь, дернув вожжи, и лошадь свернула налево, на узенькую дорогу, по одну сторону которой тянулось заросшее сорняками овсяное поле, а по другую — залежь, пестревшая белыми и желтыми ромашками.
Дорога взбежала по пологому пригорку, и за ольшаником показался небольшой крестьянский двор. Маленький серый жилой дом, две — еще меньшие — хозяйственные постройки, фруктовый садик перед домом, с восточной стороны — цветочные клумбы. Инге было очень неловко. Навязываться людям…
В доме уже не спали. Навстречу им вышел человек средних лет — сухощавый, очень загорелый, в синей выцветшей рубашке и резиновых сапогах.
— A-а, стало быть, вернулись наши горожане! — воскликнул он, подавая руку председателю. — Ну, как?
— Знаешь, прежде всего вот какое дело, — перебил его председатель. — Видишь ли, приехала новая библиотекарша… познакомься!
Инга шагнула вперед и сунула руку в неторопливо протянутую жесткую ладонь. Мужчина пристально и, как ей показалось, даже недоверчиво посмотрел на нее.
— Себрис, — сказал он.
— Короче говоря: человеку нужна комната, — сказал председатель.
В это время из дома выбежала белокурая девочка-подросток с веселыми глазами и слегка вздернутым носиком.
— Доброе утро, — сдержанно поздоровалась она, с любопытством разглядывая Ингу из-за плеча Себриса.
Себрис провел рукой по подбородку.
— Гм, — протянул он, — об этом надо с Марией поговорить. Дочка, — повернулся он к девочке, — позови мать.
Девочка перебежала двор и исчезла в какой-то двери.
Во двор вышла женщина с ведром только что надоенного молока.
— Доброе утро! — еще издали поздоровалась она и свернула к колодцу, чтобы вымыть руки, потом вытерла их о передник и подошла.
— Незнакомая гостья, — сказала хозяйка, приветливо глядя на Ингу.
— Им, видишь, квартира нужна, — объяснил Себрис. — Я-то не знаю, а ты как думаешь, Мария?
Хозяйка немного замялась, еще раз посмотрела на Ингу, затем на мужа и сказала:
— Но ведь у нас лишней комнаты нет.
«Не хочет», — решила Инга.
— А не может она разве у меня? — раздался голос девочки. — В бабушкиной комнатке! Там… — Девочка на минутку замолчала, затем обрадованно воскликнула: — Места хватит, если стол вынести! Мне он теперь не нужен!
Хозяйка помешкала, но потом спокойно сказала:
— Если вам негде жить, мы пустили бы… Но тесно будет. Только в комнате бабушки, вместе с Виолите, — больше у нас негде.
— Ничего, было бы где ночевать! — воскликнула Инга с благодарностью.
Смилдзинь взял с повозки ее чемодан.
— Приданое-то у вас небогатое, — пошутил он, ставя чемодан у двери.
— Я внесу! — Виолите схватила чемодан, побежала вперед и исчезла в двери.
— Так входите, — пригласила хозяйка, — посмотрите, понравится ли вам.
Инга последовала за девочкой в дом. В двери она оглянулась и торопливо сказала председателю, провожавшему ее взглядом:
— Большое вам спасибо… за все!
— Не за что, — ответил он, кивнув головой. — Ну, до свидания.
— До свидания, — отозвалась Инга и вошла в дом.
Сперва она попала в небольшую, низкую, но очень чистую комнату. Крашеный пол застлан пестрой лоскутной дорожкой. У стены — широкая, накрытая полосатым одеялом кровать с белыми подушками. Такая же белая, хотя и очень простая, занавеска на окне, на подоконнике цветут фуксии и зеленеют мирты.
— Идите сюда!
Виолите открыла дверь в другую комнату, в которой стояли узкая кровать, стол и стул — больше ничего туда и нельзя было поставить. На столе — стопка книг, глиняная кружка с ромашками и васильками.
— Тут я живу, — сказала Виолите. Ее большие, бойкие глаза смотрели на Ингу доверчиво, выжидающе, весело. Инге понравилась эта белокурая, курносая девочка.
— Стол мы вынесем в сарайчик, — продолжала Виолите, убирая книги и складывая их на кровать.
— А… где же бабушка? — спросила Инга с недоумением.
Девочка быстро подняла голову.
— Бабушка? Ой, вот уже три года, как она умерла… да, уже три года. Ее комнатка досталась мне. А у Эмиля своя собственная.
— А кто такой Эмиль?
— Брат мой, — объяснила Виолите. — Он старше меня. Ему уже девятнадцать, а мне только пятнадцать.
— Откуда у тебя такое необычное имя — Виолите[1]? — спросила Инга.
— На самом деле меня звать Виолеттой, — сказала девочка. — Это из одной оперы… мамочка однажды слушала ее, и там была Виолетта… Виолетта очень понравилась ей. А бабушка не могла выговорить — называла меня Виолите, так и стали звать меня все. Смешно, не правда ли? Ведь я не цветок.
— Ты цветок! — Инга, смеясь, обняла ее за плечи. Они сразу подружились.
Ингрида Лауре, или Инга, как попросту называли ее соседи и подруги, выбрала профессию библиотекаря не только потому, что хотела иметь специальность, а потому, что страстно любила книги.
Книгами Инга «заболела» уже в шестилетнем возрасте. Мать была недовольна, но виноваты были бабушка и отец, которые в любую свободную минуту утыкались носом в книгу.
Какой смысл в том, что девочка в шесть лет научиться читать? Мозг еще не окреп, и глаза слабые… Но Инга отличалась любознательностью, а характер у нее был такой же настойчивый, как у отца, и так она, незаметно для себя и для других, узнала, что черные закорючки можно складывать в слова. Вскоре все только руками всплеснули: «Люди добрые! Ведь девочка уже читает!»
Девочка росла, росла и ее любовь к чтению. Она стала постоянно наведываться в бабушкин шкафчик и ящик в столе — от нее просто спасения не было! Бабушка бранилась, говорила: «Эту не бери, она не для маленьких!» — и давала Инге книжку с картинками. Девочка просматривала картинки, читала подписи под ними, но как только бабушка уходила, шла к ящику и брала именно ту книгу, которая была не для детей. Читала, часто ничего не понимая, удивлялась незнакомым словам и выражениям, сама присочиняя. Когда девочке попадалась такая недозволенная книга, она забиралась в какой-нибудь полутемный уголок. Ее заставали там и предупреждали: «Вот увидишь, испортишь глаза!»
И испортила. Уже во втором классе пришлось обзавестись очками, чтобы видеть то, что пишут на доске. Инга плакала и не хотела их носить. Наконец она нашла выход — в очках она сидела только во время уроков, а на переменах снимала их. Мальчишки смеялись над ней: «Лауре, уже звонок… снимай очки!»
Но, несмотря ни на что, тяга к книгам не проходила. Инга читала за едой, в постели, заплетая косы. Матери надоело бороться с этой нехорошей привычкой, и она махнула рукой.
Отец Инги при буржуазном строе долго просидел в тюрьме, в войну — Инга тогда была еще совсем маленькой — он ушел с Красной Армией и вернулся вместе с ней, когда война кончилась.
Книги отца были совсем другие, чем бабушкины. Когда Инга подросла, она стала все больше интересоваться ими. Среди них была книга, которая потрясла девушку, — «1905 год». Она была посвящена памяти жертв первой революции. Над трагическими страницами этой книги, над фотографиями, с которых на девушку смотрели и живые, энергичные юношеские глаза, и застывшие, мертвые лица мучеников революции, Инга дрожала от ужаса, горько плакала. Она прочитала все биографии, все описания боев. Ей тогда было четырнадцать лет. Книга эта сделала Ингу взрослой. В ее сердце навсегда загорелась восторженная любовь к тем, кто пошел на смерть ради свободы. Люди эти оживали в ее воображении. Суровые и бесстрашные, опаленные пламенем боев, замученные на каторге, но гордые и несломленные, они имели право спросить:
«Как вы сберегли наследие, которое мы оставили вам? Храните ли вы его так же свято, таким же чистым и незапятнанным, как когда-то хранили его мы? Живете ли вы так, что вам не надо краснеть перед нами?»
Ингин дядя погиб в рядах красных стрелков под Перекопом. Его фотография, правда уже поблекшая и пожелтевшая, еще сегодня стоит на почетном месте — на книжной полке. Дядя в слегка сдвинутой набекрень фуражке стрелка, через плечо — портупея, он лукаво улыбается. Снимок этот сделан в девятнадцатом году, когда в Латвии власть впервые взяли в свои руки Советы. Инге, когда она смотрела на его портрет, почему-то казалось, что перед ней живой, близкий человек. И что улыбается он именно ей. Она любила память о нем: ей хотелось быть достойной его, и часто девочка спрашивала себя, такая ли она.
Классная руководительница, преподававшая литературу, говорила, что у Инги очень живая фантазия. Герои книг словно жили вокруг нее, и девочке часто казалось, что они видят все, что она делает, следят за каждым ее шагом. И поэтому ей хотелось быть доброй и честной.
Это, несомненно, было особенностью ее характера. Может быть, она поэтому и была не по годам серьезной, не была такой легкомысленной, какими часто бывают девочки-подростки, может быть, поэтому она не увлекалась танцами и была так требовательна к себе и к остальным.
Для Инги было чуждым и непонятным отношение многих ее подруг к тому, что для нее стало таким дорогам.
— Что, — говорили девушки, — опять фильм о революции? Надоело.
Но как могут надоесть фильмы или книги о революции, о самом замечательном и прекрасном из всего, что когда-либо было на свете? Как можно не любить самых лучших, самых смелых и благородных людей, какие жили когда-либо на земле? Подумайте только — разве они не могли спокойно жить до глубокой старости, мирясь с тем, что есть? Но они избрали трудный, полный опасностей путь, они шли в бой за свободу — против мрака и насилия. Разве они не знали, что сложат головы? Знали. И все же шли, ибо понимали, что должны пожертвовать собой ради будущего. И они жертвовали, спокойно, бесстрашно, с легендарной храбростью. Это были люди озаренного бессмертной славой поколения, которое, как пламя, прошло по миру, круша старый строй, рождая горячей кровью своего сердца новый. Теперь они тихо спят в своих могилах. Память об этих людях должна жить вечно. И не только в картинах, в книгах и газетных статьях, но в сердце каждого юноши и девушки. Тогда не будет пассивных, равнодушных, циников. А будет настоящая, пылкая молодежь, — восторженная и увлекающаяся, с большими мечтами и стремлениями, которая иногда и ошибается, но в повседневной упорной борьбе за коммунистическое будущее всегда там, где труднее всего.
Может ли идея с годами потерять свою остроту, может ли ее боевой огонь смениться бюрократическим равнодушием? Нет, этого не должно быть, а если бывает, то виновны и отвечают те, кто обязан был поддерживать и беречь это пламя. А если люди не были бдительны, то это значит, что остыли и оробели их сердца и что люди эти больше не борцы и никогда уже не будут борцами.
— Лауре, вы написали сочинение хорошо стилистически, но в нем много чересчур смелых утверждений, — сказала однажды преподавательница литературы, раздавая тетради с сочинением на тему «Каким должен быть комсомолец?». — Ваши суждения слишком категоричны.
Да, может быть, ты на самом деле слишком категорична в своих чувствах, в своих мыслях, Инга? Может быть, и нельзя требовать всего без компромисса, без скидки? Может быть, нельзя требовать так много? Может быть, и нечего расстраиваться, когда работа твоей комсомольской организации стала пустой, неживой формальностью? Нет, ты в самом деле чересчур смела и горяча в своих суждениях, Инга, — ведь возможно, что в других организациях все иначе, что у них все так, как надо, — живая, полная воодушевления работа, творческие споры, горячая инициатива, большие цели и юные волнения. Не может быть, что повсюду так, как в организациях твоего техникума.
От отца Инга унаследовала смелость и энергию. И пылкую любовь к правде. Энергия и смелость привели ее в далекую Силмалу.
Почему-то именно в эту ночь Юрис Бейка особенно ярко вспоминал свои первые дни в Силмале. Может быть, воспоминания эти вызвала встреча с новой библиотекаршей. Ночь эта чем-то напоминала то время, когда он сам чувствовал себя, как эта девушка, только, конечно, гораздо хуже.
В пасмурный зимний день Юрис Бейка приехал в колхоз «Силмала». Дороги были занесены, райкомовский «газик», захлебываясь, пробивался по наезженной санями узкой колее. Тяжелое, застывшее небо навалилось на темный лес, серо-белые поля, на черневшие на равнине одинокие, заброшенные дома. Издали они казались необитаемыми, а окружавшие их голые деревья выглядели как ободранные метелки. Не видно было поднимающихся в воздух дымков — сырость теснила их вниз, рассеивала над землей.
Юрис Бейка, наморщив лоб, продолжал пристально смотреть вперед. На мгновение он устало прикрыл глаза. Виновата, конечно, противная погода — январь, а воздух сырой, словно в бане. Бейка порывисто выпрямился, стараясь прогнать усталость.
Через несколько километров «газик» застрял. Шофер молча достал лопату и принялся откидывать снег. Пассажиры — секретарь райкома Гулбис и Бейка, сменяя друг друга, помогали ему.
Когда они с трудом добрались до цели, уже наступал вечер.
В колхозной конторе, где на грязно-серой стене сиротливо висел плакат прошлогодней посевной кампании и на потолке в желтом свете керосиновой лампы шевелились тени, людей было совсем немного. И те собрались на час позже назначенного времени. Пожилые и совсем старые мужчины, женщины средних лет и всего лишь несколько девушек и юношей.
— Неужели в колхозе так мало народу? — Новый председатель обвел сумрачную комнату недоуменным взглядом.
— На собрания не ходят… Да и людей-то не больно много, — объяснил сидевший рядом с ним Себрис.
Когда Бейка решил оставить завод и поехать в далекий тауренский колхоз, он знал, что ему предстоит тяжелая борьба. Он знал, что в прошлом году в «Силмале» на трудодень выплачивали… семнадцать копеек деньгами и давали по сто пятьдесят граммов зерна. Он понимал, что прежнее руководство колхоза не только пустило по ветру хозяйство, но к тому еще превратило в пугало даже слово «колхоз».
Однако только теперь, в неуютной конторе, видя хмурые лица, на которых ясно можно было прочесть желание поскорей уйти, новый председатель по-настоящему понял, что тут происходит. Бейка почувствовал себя беспомощным. Есть ли во всем этом смысл? Можно тащить на себе возы, можно самому вырабатывать по две-три нормы, но что ты сделаешь с равнодушием, за которым, как за стеной, прячутся эти люди? Смотри, никто даже не слушает секретаря, кроме этого Себриса, а тот сидит тихий, задумчивый и временами только покачивает головой. Так и непонятно — соглашается он или протестует. У стены в полумраке шепчутся женщины… Э-э, милая, пускай болтают эти приезжие, такая уж у них работа. А нам от их разговоров ни холодно, ни жарко.
Сидя в кругу трепетного желтого света среди недоверчивых, равнодушных людей, Бейка изо всех сил старался придумать: что делать? с чего начать? что сказать?
Целых три дня он пробыл в районе и как мог подробно разобрался в делах колхоза. Он убедился, что положение катастрофично. Какие нужны слова, чтобы убедить этих людей в том, что все можно повернуть по-иному, что во всех бедах виноват не колхоз, а руководители, которые завели его в тупик? Что сказать, чтобы растормошить людей, вырвать их из оцепенения, пробудить в них желание засучить рукава и начать все сначала? Без уверенности в своих силах и шага не сделаешь к будущему.
«Может быть, я иду на риск, может быть, я не вправе бросаться обещаниями? Но надо же как-то добиться, чтобы в умах людей возникло реальное представление о плодах своего труда, чтобы рассеялось это страшное равнодушие!»
И новый председатель сказал:
— Я уверен, что в будущем году нам удастся платить до двух рублей на трудодень. Семнадцать копеек и два рубля — ведь это разница, не правда ли? И это только первый шаг, товарищи… Первый шаг!
Он надеялся, что его слова по крайней мере вызовут интерес. Но ничего не изменилось. Только несколько человек повернулось к столу, а откуда-то из темноты протяжный мужской голос довольно громко, так, что было слышно на все помещение, сказал:
— Еще подкинь! Побольше посули!
Юрису кровь бросилась в голову.
— Вы, товарищи, думаете, что здесь торги идут? Торговать уже нечем. Все расторговано, — не без раздражения заговорил секретарь райкома.
— Мы тут ни при чем! — сипло ответил кто-то.
Какая-то женщина злорадно воскликнула:
— При чем или ни при чем, а отвечай!
— Как бы ни было, а отвечать, как видите, приходится всем, — продолжал Гулбис, стараясь говорить спокойно. — Видно, мы миндальничали в свое время, допуская такие безобразия. Но ничего еще не потеряно. Партия учит нас…
— Старый председатель тоже партейный был, — перебила его на полуслове та же женщина. И, видимо, ободренная собственной смелостью, уже чуть ли не с издевкой закончила вполголоса: — Видно, хорошо все-таки в партии быть!
Наступила тишина, в которой не слышно было даже дыхания. Только шипела керосиновая лампа. И, опередив секретаря, который собирался было встать, Юрис вскочил и, мучительно подыскивая слова, воскликнул:
— По-вашему… негодяи, которые пролезают в партию с подлыми намерениями… коммунисты? Ну, нет! Ваш Мачулис в партии числился, но коммунистом не был. И его выгнали. Так рано или поздно выгонят всех таких, как он! — Юрис смотрел в упор на эту женщину, хоть она уже отвернулась, и, обращаясь к ней одной, продолжал: — Не верю, что вы не понимаете этого, — а спрашиваете. Почему вы спрашиваете?
Гулбис положил Бейке на плечо руку и, силой заставив сесть, перебил его:
— Из-за этого волноваться нечего! Спрашивать можно обо всем, о чем угодно. Как видно, гражданка чего-то не понимает.
Пока секретарь говорил, Юрис недвижно смотрел на серый стол, от злости у него сдавило грудь. Ведь ты добровольно оставил обжитый угол в столь привычном городе, с троллейбусами и световыми рекламами, с кино и театрами, с гладкими, чистыми улицами, и не ради корысти или личной выгоды по сугробам добирался к этому захолустью! Какая тут может быть выгода? Неужели женщина не понимает этого? И как еще понимает! Но она хочет кинуть в тебя комом грязи, встречает тебя с явной ненавистью. А ты ждал, что тебя встретят с хлебом-солью на серебряном блюде, похвалят за великодушие, за благие порывы… Так, так, товарищ Бейка, великолепно. Тебе, видимо, уже стало жаль самого себя. Бедняжка! Неженка, а не тридцатитысячник!
Новый председатель яростно стиснул под столом кулаки — ногти больно впились в ладони — и строптиво поднял голову.
Новая жизнь началась. Он чувствовал в себе странную пустоту. Нет, это был не страх. Быть может, неуверенность — и только.
По ночам он лежал подавленный впечатлениями, его беспокоил завтрашний день. Со скрипом и визгом били стенные часы. Он через силу ненадолго засыпал, и голова пылала от сотни тяжелых мыслей. Еще на рассвете он поднимался с постели, разбитый и угнетенный.
Они с Себрисом, бредя по колено в снегу, ходили осматривать хлева и запасы корма в сараях. Это все были ветхие постройки, к которым никто рук не приложил, чтобы хоть сколько-нибудь улучшить и облегчить работу скотоводов. Один хлев до того покосился, что чуть не припал к земле. Крыша изогнулась, и вся постройка напоминала огромную горбунью. Удивительно, как она выдерживала порывы ветра и бури! Только в «Сермулисах» и «Скайстайнях» хлева были прочные и теплые. Коровы всюду были тощие, с облезлыми боками.
Лишь на ферме в «Ванагах» сразу же видна была заботливая рука. Хлев хоть тоже старый, но коровы и чище и откромленнее. Бейку и Себриса встретила женщина средних лет в овчинном полушубке.
— Товарищ Силабриеде, — познакомил Себрис.
Женщина неторопливо поставила на землю ведро, вытерла руку и подала ее новому председателю. Юрису показалось, что он пожал не женскую руку, а наждачную бумагу.
— Как у вас тут дела? — несмело спросил он.
— Кормить нечем, — ответила коровница. — Режу солому и парю, обманываю как могу. Слава богу, что свекла уродилась, а то не знала бы, что делать.
— За нее ты не бога, а себя и детей своих благодарить должна, — вставил Себрис. — Они все лето на прифермском участке трудились, — закончил он, обратившись к Бейке.
Женщина пожала плечами.
— Надо же как-то перебиваться… — Она почесала темную голову ближней коровы. — Моим коровкам еще хорошо, мы с мужем и сена накосили — можем по охапке подкинуть.
— Скажите мне, что тут делается? — спросил Юрис Себриса, когда они вышли из хлева. — Коровницы сами обеспечивают скот кормом?
Себрис пробормотал что-то, затем внятно ответил:
— Мы дошли до того, что каждый жил, как умел.
Они шли мимо старой риги. Вместо двери чернела дыра, а перед ней торчали из снега части старых машин, в куче этой были и сломанные конные грабли и развалившаяся телега с одним колесом. Это была разруха. Тут было все вместе — равнодушие, запустение и безысходность. Новый председатель смотрел, как ветер со снегом врывается через черную дыру в ригу.
— Рига погибнет! Ее же можно починить.
Себрис пнул ногой сугроб и откашлялся.
— Почему же нельзя, если захотеть? А кто захочет? Никто не заинтересован.
Председатель сдвинул брови, хотел сказать что-то, посмотрел Себрису в лицо, с которого даже зима не стерла темного загара, и побрел дальше.
Целую неделю он метался тогда по колхозу, как зверь по клетке, злой, охваченный отчаянием, затем поехал в Таурене и доложил секретарю райкома Марену:
— Я режу яловых коров, яловых овец и негодных лошадей!
— С ума вы спятили! — воскликнул Марен. — Уничтожать скот… Не знаете установок?
— Глупости это, а не установки! — вспылил Бейка. — Это просто абсурд! Неужели я до весны должен заморить голодом всю скотину? Поймите же — у меня нет корма! И вообще… не знаю, зачем тащить за собой ненужный балласт?
— Вы не смеете делать этого, — предостерег его секретарь. — Мы боремся за рост поголовья, а вы хотите уничтожить то, что у вас есть.
— Но разве для нас важно только количество? Какая от него польза, если весною уже вся скотина на ногах держаться не будет? Не понимаю!
Марен взялся за телефонную трубку, посмотрев на Юриса, как на пустое место:
— Многого вы не понимаете.
Юриса в эти дни не покидала трудная мысль: действовать ли так, как велит рассудок, и вместе с тем рисковать самому? А как же иначе найти выход, если не действовать решительно, даже дерзко? Надо уяснить себе одно: что важнее — результат твоей работы или то, как на тебя посмотрят и что о тебе скажут другие? Он был сыном сельскохозяйственного рабочего, учился в ремесленном училище, потом работал на заводе, стал членом партии. В ремесленном училище у старого мастера Тимма было излюбленное изречение: «Думай головой и будь крепок душой…» Это он старался привить и мальчикам, с которыми изо дня в день стоял за станками, терпеливо обучая их вытачивать сложные детали. Думать надо головой… А если подумать головой, то при нашем строе каждый закон существует для того, чтобы двигать жизнь вперед, а не тормозить ее. Стало быть, если где-нибудь допущена ошибка, то надо действовать на свой риск, на свою ответственность! Ведь ясно, что непродуктивный скот — ненужный балласт. И он, Бейка, поступит так, как считает правильным. Вот прошло уже почти полгода. Почти полгода тяжелого, напряженного труда. Перерезав негодный скот, он спас тогда хозяйство от катастрофы. На вырученные деньги он закупил корму, и остальная скотина дотянула до весны. С трудом, но дотянула. А его самого вызвали в райком, на бюро.
— Как понимать это самоуправство? — сердито спросил Марен. — Я предупреждал вас от этого шага. Вы кто — анархист? Вместо того чтобы увеличивать поголовье, вы режете скот!
— У меня не было другого выхода. — Бейка упорно стоял на своем.
Это упрямство еще больше рассердило секретаря.
— Как это понимать? Стало быть, резать скот, — по-вашему, выход?
Юрис стоял мрачный, злой, готовый ко всему. Против воли с губ срывались резкие слова:
— А что бы вы стали делать на моем месте, товарищ Марен? Смотрели бы, как погибает весь скот? Деньги, вырученные за мясо, я не сунул себе в карман… Мы купили сена, правда, не очень хорошего, но все-таки сена. И теперь мы дотянем до первой травы. Я отвечаю за колхоз. И поэтому иначе поступить не мог.
— Вам придется ответить за самоуправство, — возмущенно сказал Марен. — Предлагаю объявить товарищу Бейке выговор… И советую вам, товарищ Бейка, больше уважать дисциплину и обязательные для всех установки. Надеюсь, что вы поймете это.
Юрис выслушал его молча, с чувством горькой обиды.
Второй секретарь, Гулбис, который безуспешно старался защитить Юриса, после бюро крепко сжал ему плечо и сказал:
— В жизни всякое случается. Эх, и мы порой бюрократами оказываемся. Я на твоем месте поступил бы точно так же.
Эти слова помогли Юрису вернуть себе равновесие.
Тогда же он познакомился с председателем «Эзерлеи» Димданом, уже пожилым человеком. Кроме Гулбиса, только еще он осмеливался перечить Марену и защищать Юриса.
После бюро Димдан на улице подошел к Юрису и заговорил с ним, ободряюще улыбаясь:
— Каково самочувствие после бани? Пустяки это. Но с Мареном спорить — то же самое, что в ступе воду толочь. Да разве он пытается вникнуть во что-нибудь? Чинуша. Уж лучше согласиться с ним, а потом сделать по-своему.
Недоумевавший Юрис попытался было возразить.
— Знаю, что ты скажешь, — перебил его Димдан. — Все знаю. Но, к сожалению, это так. В этом-то и наше несчастье.
— Я все же не понимаю, — не унимался Юрис. — Тут что-то…
— Видишь ли, мой друг, — снова перебил его Димдан, — Марен в первую очередь заботится о фасаде. Сзади могут быть и неотесанные бревна, а фасад должен сверкать. Гулбису этого не надо, он совсем другой, а для Марена это самое главное.
— Но…
— В прошлом году у нас была кампания по подсолнуху. По району, видишь ли, ездила какая-то правительственная комиссия, и один из ее членов спросил Марена, почему в районе не сеют подсолнух на силос? Этого было достаточно. На следующий день Марен созвал всех председателей и строго-настрого наказал: столько-то гектаров в каждом хозяйстве засеять подсолнухом. Напрасно мы пытались доказать, что для нашей почвы другие культуры куда выгоднее. Стукнул кулаком по столу и поставил ультиматум: давайте подсолнух.
— А вы что?
Димдан пожал плечами.
— Мы что? Засеяли по обочинам дорог подсолнух этот, чтобы секретарю было на что порадоваться. А коровы вику и тимофеевку жевали.
Юрис с возмущением вскинул голову.
— Как так можно, разве это партийное отношение к делу?! Это попросту обман.
— Совершенно верно, — согласился Димдан. — Нас вынуждают на это.
— Меня никто не принудит, — строптиво сказал Юрис.
Димдан взглянул на него, удовлетворенно улыбаясь.
— Ты же сам видишь. Ты вступил в открытую борьбу. Вот тебя сегодня и приласкали за это.
— Ну и пусть!
— А я человек миролюбивый. Грызться не люблю. У меня бы только хозяйство в гору шло. Чего это я буду спорить, на рожон лезть. Поживешь здесь — поумнеешь.
Внезапным порывом ветра качнуло ветки рябины, и она мягко постучала в окно. Юрис чиркнул спичкой и посмотрел на часы: два. Он повернулся на другой бок. Хватит думать. Надо спать. Во всем большом доме царила глубокая тишина. Не поднялся бы ветер и не нагнал бы дождя. Как на удивление, уже вторую неделю стояла солнечная погода. Еще бы дней десять так, и сено будет убрано. Пускай это и очень неприятно, но со свинофермой в «Цаунитес» надо что-нибудь придумать. Завтра же, не медля. И Юрис сразу очнулся от дремы, усталость словно рукой сняло. У Цауне надо отобрать свиней, хоть свинарник и на ее дворе. Разумеется, он, Бейка, опять наживет врага, но что поделаешь, ведь женщина эта все равно настроена враждебно, работает спустя рукава, словно издеваясь. Сколько раз можно говорить? Она только плечами пожмет да стиснет тонкие губы: «Как умею, так и делаю…» А голос ледяной, и глаза ледяные. Почему? Потому, что сын ее, Теодор, пропал где-то за границей? Может быть, потому. А в глазах матери ведь не сам сынок виноват в своей судьбе, а советская власть, колхоз и ты, председатель… А в сущности — это трагедия, большая человеческая трагедия. Как вернуть желание жить матери, сердце которой не перестает обливаться кровью из-за сына? Алине можно упрекать, осуждать, но это так. Однако надо еще раз поговорить…
Юрис достал папиросу. Этой ночью ему, наверно, уже не уснуть, но встать и зажечь лампу тоже не хотелось. И он курил в темноте, невольно блуждая по дорогам воспоминаний. Дороги эти были не очень длинные и далекие, но много пришлось преодолеть на них препятствий, мало выпало светлых, легких минут.
Когда умерла мать, Юрису еще не было и девятнадцати. В тот год он окончил ремесленное училище и в деревню уже не вернулся. Он пошел на завод.
И сразу же пришлось разочароваться. В училище Юрис два года изо дня в день стоял у станка и, стараясь до седьмого пота, учился обрабатывать точнейшие детали. Ох, сколько вначале было неудач и огорчений! Сколько промахов! Понемногу, шаг за шагом, он шел вперед, все чувствительнее и ловче становились пальцы, все острее глаз. Но директора завода это, видимо, мало интересовало.
— Поработай пока на дворе, — распорядился он, — на упаковке.
Юрис успокаивал себя: что поделаешь, заводу не хватает людей. Это ненадолго, самое большее на несколько дней. Никто же не заставит токаря четвертого разряда, на которого государство потратило столько денег, таскать по двору ящики и трубы… Это, конечно, только на время, в худшем случае — на несколько недель. И так Юрис каждое утро ждал, что его позовут в цех, подведут к мастеру и укажут станок.
Но никто не звал. Пошел второй месяц. Юрис уже совсем было отчаялся. В училище ему говорили: «Старайтесь! Вас ждут заводские станки, самая современная техника! Не забывайте, что вы своими руками будете создавать машины будущего». А где же она, эта современная техника? И Юрису вспомнились рассказы мастера Тимма о своем ученичестве: целый год его заставляли подметать пол, бегать за пивом и папиросами, топить печи и колоть дрова. Это было тогда… А почему же теперь?..
Трижды Юрис ходил к директору. Тот всегда был очень занят и всегда торопливо обещал все уладить, но было ясно, что ему и думать некогда о молодом токаре. И когда уже прошла и половина третьего месяца, Юрис отправился в училище, к своему старому мастеру.
Тимм пошел на завод. Неизвестно, как он заставил директора выслушать себя. Из кабинета мастер вышел очень сердитый и коротко сказал Юрису:
— Все в порядке! Только смотри не подкачай!
Старик махнул на прощание рукой и, отвернувшись, все еще возмущаясь, проворчал:
— Равнодушный он, вот что… Ух, какой равнодушный!
Юрис и сам понимал, что ни в коем случае не смеет подкачать, и старался изо всех сил.
И через полгода, перед октябрьскими праздниками на заводской Доске почета появились новые фотографии с надписью «Наши лучшие…» На третьей фотографии слева был Юрис.
Все бы хорошо, только не было дома. Он жил в общежитии, в старом бараке, который напоминал разделенный перегородками сарай. В коридоре пахло плесенью и чем-то кислым. Стены комнаты, когда-то выкрашенные в мутно-зеленый цвет, теперь были обшарпанными, грязными. На потолке во многих местах облупилась штукатурка. Лампочку, свисавшую с потолка, кто-то прикрыл газетной бумагой вместо абажура, и она уже пожелтела.
Неуютно было в этой комнате, и ребята неохотно оставались там. Повалявшись на жестких койках, они уходили в кино, на танцы или просто слонялись по улицам.
— Скучно живем, — сказал однажды щупленький, всегда подвижный Лиепинь, и ребята согласились с ним. Да, скучно… До смерти надоело! Сколько можно так жить?..
— Вы, братцы, ничего не понимаете — ведь это забота о человеке. Конституцию не учили? — оскалив зубы, загоготал на кровати Виктор.
Ребята ничего не ответили. Только старший по комнате, высокий, плечистый юноша с узкими добродушными глазами, бреясь перед зеркальцем, отозвался сквозь зубы:
— Ты, Виктор, и не знаешь, что такое Конституция. У тебя плохая привычка болтать о вещах, в которых ничего не смыслишь.
Юрис тогда с горечью про себя подумал о насмешке Виктора. Почему они в самом деле живут в этой казарме, где даже нет водопровода, где они чувствуют себя не как дома, а как на самом захудалом вокзале? Кто виноват? Неужели никто не виноват? Виктор посмеивается над Конституцией. Нет, Конституция тут ни при чем, виноват человек, который должен претворять в жизнь хорошие идеи Конституции. Если бы директор посмотрел их барак, если бы у него в груди билось отзывчивое, товарищеское сердце, он не спал бы по ночам, пока не перестроил бы жилье для своих рабочих. Но он не думает о людях. Он думает только о плане. В этом его преступление: оно не бросается в глаза, остается часто незаметным, но последствия, как ржавчина, разъедают нашу жизнь. Нет, нельзя не думать о человеке — человек самое главное и решающее!
Человек самым главным и решающим будет и в твоем колхозе, новый председатель. Вот почему ты так взволнован, вот почему тебе не спится.
Нет, неужели он на самом деле не уснет этой ночью? Надо спать! Поспи же немного, сумасшедший! Уже наступает день, он будет нелегким.
Ветви закачались, с ели на ель прыгнула белка, прыгнула и, громко чмокнув, взвилась к верхушке. За ней молнией кинулась другая — взмахнула пышным рыжим хвостом и исчезла в густых ветвях. С шуршанием ударяясь то об одну, то о другую ветку, вниз полетела шишка и мягко упала в сухой мох. А проворных зверьков и след простыл.
Заведующий Домом культуры Карлис Дижбаяр, задрав голову, с улыбкой смотрел на игру белок.
— Ну и чертенята, — сказал он, проводив их взглядом, затем положил на землю удочку, поставил бидон и достал папиросу. Затянувшись несколько раз, он заглянул в бидон. Там, в воде, барахтались два щуренка. Может, стоило бы посидеть еще часок, — солнце только взошло, да ни к чему — на сегодня хватит. Дижбаяр не имел привычки целыми днями пропадать на реке, как некоторые, для кого рыбная ловля — спорт. Он отправлялся на реку только в том случае, когда им с Ливией хотелось полакомиться свежей рыбкой, и довольствовался скромным уловом. Хотя Дижбаяру уже стукнуло пятьдесят и волосы у него были седые, он выглядел очень моложаво. Медный загар лица оттенялся белой рубашкой, зубы — крепкие, а глаза за стеклами очков — живые, веселые.
Большие ели под жарким утренним солнцем пахли смолой. В тени на листиках травы еще прятались редкие капельки росы, точно крохотные серебряные дробинки. Луг кругом был выкошен, но недалеко от леса коса пощадила кустик колокольчиков. Они ярко синели на солнце, словно сделанные из бумаги.
Дижбаяр наклонился и нарвал большой букет чудесных цветов.
Когда он уже дошел до пригорка, с которого виден был Дом культуры, на повороте дороги показалась повозка с молоком. На ней сидел Кришьянис Вилкуп с ближнего хутора «Вилкупы», где размещалась часть колхозного крупного рогатого скота.
— Э-эй, доброе утро! — крикнул Вилкуп, натягивая вожжи и останавливая лошадь. — Значит, уха будет?
Он достал трубку, ему очень хотелось поболтать — теперь они с женой остались в «Вилкупах» одни. Обе дочери ушли в город.
— Не только уха, и жареная рыбка будет, — похвастался Дижбаяр.
— Слыхали новость? — торопливо спросил Вилкуп. Видно было, что ему очень хочется рассказать о чем-то.
— Какую новость?
— Сын Цауне из Канады письмо отписал.
Дижбаяр сдвинул брови.
— Цауне? Да разве он не…
— Да, да, — быстро поддакнул Вилкуп. — Удрал вместе с немцами, как же! И все время ни слуху ни духу, а тут вдруг письмо — вот тебе и на!
— Так, так, — протянул Дижбаяр. — Вот радость матери…
Ему были одинаково безразличны и Цауне и ее сын, но приличия ради он поинтересовался:
— Значит, домой приедет?
— Как знать… как знать. Видишь, как иной раз выходит — думаешь, что погиб, что все кончено, и вдруг — письмо! Жалко, жалко, что старый не дождался. Ведь он из-за сына…
Дижбаяр, видя, что Вилкуп собирается завести долгий разговор, взялся за бидон и торопливо сказал:
— Надо рыбу домой отнести… — и пошел.
Грохоча пустыми бидонами, Вилкуп поехал дальше.
Вокруг Дома культуры цвели старые липы, в них, словно в огромном улье, жужжали пчелы. Тень от их густых ветвей зеленым кольцом обнимала дом из красного кирпича — бывший дом айзсаргов, построенный при диктатуре Ульманиса, который теперь стал культурным центром села.
Подойдя к дому, Дижбаяр кинул взгляд на белые занавески, закрывавшие окна его квартиры, — видит ли жена, что он с рыбой? Надо бы и новенькую библиотекаршу на уху пригласить — нужно помочь человеку привыкнуть, обжиться. Товарищеское внимание много значит.
Через двор со стороны дороги шел почтальон — сгорбленный старик с густыми седыми усами.
— Товарищ Дижбаяр, — воскликнул почтальон, — получите газетки!
— Спасибо, — поблагодарил Дижбаяр, беря почту. Каждый раз, когда его называли по фамилии, он испытывал некоторую неловкость и злился на самого себя за свою глупость. В самом деле, какой его дьявол попутал тогда, при Ульманисе, сменить фамилию и назваться Дижбаяром? Правда, тогда все помешались на латышизации, но почему он выбрал себе именно такую барскую, сановную фамилию — Дижбаяр[2]? В нынешнее время она совсем не кстати. Уж куда лучше его старая — Карлис Эйхманис. Правда, серенькая она, но зато без претензий.
— Карлен! — раздался радостный возглас Ливии от двери дома, и он увидел ее на пороге в цветастом халате и красных босоножках. Темно-русые волосы поблескивали на солнце. — Ну, поймал? — воскликнула она.
Дижбаяр, усмехаясь, поставил на землю бидон с рыбой и обнял жену.
— Эх ты, пташечка моя, — сказал он, — ты у меня с каждым днем хорошеешь, все лучше и моложе становишься.
Ливия потрепала мужа за ухо и засмеялась:
— Не болтай! Давай сюда рыбу! И цветы тоже мне? Чудесно!
— Думаю, что нам надо пригласить на обед новую библиотекаршу, — сказал Дижбаяр. — Так мы поможем ей скорее привыкнуть на новом месте.
— Да, конечно, — весело отозвалась Ливия. — Ишь, какие здоровые щуки! Молодец, Карлен!
И, восхищаясь рыбами, она вышла на кухню.
Ливия была на двадцать лет моложе своего мужа — еще молодая женщина с зеленоватыми глазами, очень белой кожей, которую даже в самое солнечное лето не брал загар. Ливия училась на театральном факультете, мечтала об артистической карьере, но… об этом лучше не говорить! У каждого человека своя судьба. И в конце концов, разве плохо быть мужу помощницей и советчицей в его работе?
В открытую дверь заглянула новая библиотекарша.
— Доброе утро! Можно вас побеспокоить? — спросила Инга.
— Пожалуйста, заходите без церемоний. — Ливия, приветливая, пошла ей навстречу.
— Не одолжите ли вы мне ведро и тряпку? У меня там так пыльно.
— О, с удовольствием, берите все, что вам надо. И веник, а вот мыло… если нужно, могу дать и теплой воды.
— Спасибо. Ну, теперь все в порядке, — поблагодарила Инга.
— Но вы должны с нами пообедать, — по-дружески пригласила Ливия. — Карлен хочет, чтобы вы отведали его добычи… смотрите, какие щуки!
— Спасибо, я приду, — обещала Инга.
Инга, взобравшись на поставленную на стол табуретку, сняла с верхней полки книги и, сложив их в стопки, принялась вытирать. Они покрылись таким слоем пыли, словно их никогда не касалась рука человека. Запах пыли напоминал о запустении и заброшенности. Спрыгнув со стола на пол, Инга долго сморкалась, затем, вздохнув, начала откладывать книги с расшитыми страницами и совсем потрепанными переплетами. На нижних полках таких книг было особенно много. Совсем без обложки оказалась «Анна Каренина», запрятанная куда-то в угол. Не лучше выглядела и «Лунная долина» Джека Лондона. И та, и другая побывали у одного и того же читателя: на полях виднелись надписи, сделанные одной и той же рукой. «Еще хорошо, что карандашом, — подумала Инга, — можно стереть. Придется переплести их заново».
Единственное окно комнатки выходило на север. Были видны двор, дровяной сарай, цветущие липы. «Зимою здесь, наверно, будет темновато», — сказала себе Инга, взглянув на стоявшую на столе керосиновую лампу.
Верхний угол окна был затянут густой паутиной, на которой покачивалось несколько высохших мух. Инга смахнула паутину. Вспугнутый паук большими прыжками бросился наверх и скрылся где-то под потолком. Удирай, удирай, не ткать тебе больше здесь паутины!.. Но где-то в глубине сердца у Инги все-таки скребло беспокойство… Ну и что ж — это бывает с каждым, кто начинает новую жизнь на чужом, незнакомом месте!
Работа шла медленно. Инга не торопилась. В открытое окно лился раскаленный солнцем воздух, даже в комнате слышно было, как гудят, ползая по веткам, пчелы и временами сердито жужжат осы.
Инга еще не успела покончить с двумя полками, как в дверь постучала Ливия. При виде ее веселого, раскрасневшегося у плиты лица, чувство одиночества сразу куда-то отступило. Рядом были дружески настроенные люди. Кругом люди.
— Идемте к столу… сейчас же, а то уха остынет!
Они втроем сидели за круглым столом в комнате, где все было очень чисто и уютно, ели вкусную уху, потом жареную щуку с зеленым салатом.
— В честь вас будет и сладкое, — объявила Ливия, — клубника со сбитыми сливками.
Инга смотрела на Ливию с восхищением: до чего приятны такие жизнерадостные люди! Она, наверное, никогда не бывает мелочной и злой, с такой любому человеку хорошо.
В комнате чувствовался хороший вкус хозяев — и в рисунке занавески на окне, и в картине с золотистым осенним пейзажем, и в цветах, стоявших в глиняной вазе посреди стола.
— Мы уже давно не были в Риге, — сказала Ливия, подавая гостье рыбу. — Не видели последних спектаклей… концерты слушаем только по радио… отстаем по всем линиям.
— Хорошо, что на нашем культурном фронте появилась новая сила, — сказал Дижбаяр. — Понравилось бы только вам у нас и не удрали бы вы отсюда.
— Нет, — отозвалась Инга. — Я не удеру.
— Мы тут бьемся уже три года, — сказала Ливия. — Но нам все-таки удалось поднять культурный уровень — да! Карлен, ты помнишь, раньше молодежь только на танцульки бегала. А теперь она ходит в Дом культуры. Это безусловно заслуга Карлена… да, да, нечего отрицать и смущаться — да разве для тебя, кроме Дома культуры, существует еще что-нибудь? Ах, да, извини, изредка еще щучку поймаешь. Знаете, — обратилась она к Инге, — я горожанка и вначале мне казалось, что здесь будет ужасно. Но если человек умеет сам создавать себе условия… вы видите, книги, радио, будет и телевизор, а главное — здесь чистый здоровый воздух! Вы не бойтесь — будет хорошо!
— Я и не боюсь, — сказала Инга.
— Я сварю еще кофе, а Карлен расскажет вам о том, что мы делаем тут.
Дижбаяр повел Ингу в другую комнату — там были письменный стол, книжные полки, широкая тахта и радио. Рядом с книжными полками висело несколько написанных от руки афиш.
— Это все ваши постановки?
— Да, — махнул рукой Дижбаяр, — работа трех лет. Драматический кружок у нас активный. Комплектуется он главным образом из учителей и работников исполкома.
— А колхозная молодежь?
— Она инертна, слишком инертна. — Дижбаяр взял папиросу. — Разрешите закурить? Да, к сожалению, их трудно расшевелить, за исключением некоторых, более или менее активных… Вот тут наша работа в хронологическом порядке. Начали мы с одноактной пьесы «Замужество Миллии», затем взялись за «Грехи Трины». Пьеса эта оказалась для нас довольно твердым орешком, но ничего — раскусили. В прошлом году ко Дню женщины разучили «Сплетниц» и ездили с ними в радзенский Дом культуры, имели большой успех. Теперь начали готовить «Из сладкой бутылки»… Но летом, пока в школах каникулы, у нас затишье.
Инга посмотрела на Дижбаяра.
— А наши, советские пьесы?
Дижбаяр живо махнул рукой. Очки его сверкнули.
— Это весьма сложный вопрос, товарищ Лауре. Руководить самодеятельностью вообще нелегко, люди ведь ничего не умеют… Каждое слово приходится прямо в рот вкладывать. Моя жена сперва играет им все роли… И поэтому, видите, мы вынуждены искать высокохудожественные произведения… потому что наша современная драматургия, к сожалению…
Ливия принесла кофе.
После кофе Инга вернулась к своим запыленным книгам. Красный дом млел в полуденном зное. Кругом тишина, слышно только неуемное гудение пчел, но и оно кажется каким-то сонным. Совсем низко, лениво помахивая крыльями, пролетел аист. Под стрехой защебетала птица. Какая это птица? Листья на деревьях свернулись от жары. Вянет зеленый любистик под забором. Маттиолы на клумбе, плотно прикрыв фиолетовые чашечки, тоже дожидаются вечера, когда они зальют двор крепким, опьяняющим запахом. Просто удивительно, что такой крохотный цветок может так сильно пахнуть…
Инга зажмурилась, представляя себе, что где-то очень далеко, за ржаными полями, за коврами цветущего клевера, за лугами, над которыми разносится запах свежего сена, где-то за сверкающими озерами и полными зеленой тени лесами подкрадывается все ближе и ближе злая и жестокая зима. И когда она наступит, уже не будет солнца и в голых ветвях лип уныло зашумит ветер, всюду будут только снег и тишина — еще более глубокая, чем теперь. Каково тогда станет у тебя на душе, Инга? Но что же особенного? Разве вокруг не будет людей? Будут люди и будет много работы!
Солнце скользило на запад, а новая библиотекарша все продолжала вытирать и раскладывать стопки потрепанных книг. Лицо и руки ее покрылись пылью.
На столе лежала газета «Циня».
Алине Цауне со злостью отшвырнула ее. Опять… Политика Даце нужна! Читала бы романы — и ладно, а то дались ей эти газеты!
Алине ничего видеть не может из того, что напоминает о новых порядках. Словно стеной она отгородилась от них враждебным безразличием. Она, правда, не живет, а мыкается. Но не может же человек взять да умереть — смерть так просто не приходит, даже если ты этого хочешь.
Алине сердито нарезала хлеба, налила в тарелку супу, достала из котла кусочек мяса попостней. Поставила все это на стол — для дочки. Затем посмотрела в открытое окно — опять сидит, согнувшись, у цветов, полет.
— Ну иди же! — резко позвала Алине. — Обед стынет.
Даце вымыла в сенях руки и вошла в комнату.
Ей уже двадцать пять лет, красотой она не отличается, полновата. Волосы, брови — все светлое. Руки от работы огрубели, как у землекопа.
Алине и жаль дочку, и обидно. По-разному люди живут: иной за неделю день-другой поработает на колхоз — и все, а иного прямо силком тащат; одна Даце как дурочка: только кликнут — сразу бежит, что велят, то и делает.
А матери больно и досадно, что дочь забывает, какое у них горе из-за этих новых порядков. Разве не они, нынешние хозяева, виноваты в судьбе Теодора? Разве он убежал бы, если бы не коммунисты эти? У Алине глаза наполнились злыми слезами. И так каждый раз, как только вспомнит сына, хотя уже прошло четырнадцать лет. Стоит ей взглянуть на его фотографию, что висит на стене, на старый радиоприемник, который он смастерил когда-то, или увидеть в шкафу светлый костюм и три галстука в ящике, сложенных на аккуратно выглаженных сорочках, как у нее начинает больно-больно щемить сердце. «Сын мой, мальчик мой… да, я любила вас обоих, но ты был мне как-то ближе. Даце, правда, ласковая, добрая девушка, но не было у меня такой нежности к ней, как к тебе; может, потому, что мне с тобой трудно было, что я тебя, маленького, насилу вырвала из рук смерти».
Алине долго держит в руке кусочек хлеба, потом, словно очнувшись, начинает медленно есть.
Вот уже три года, как они с Даце остались одни. Отец внезапно умер — накладывал воз сена и свалился. Врач сказал — кровоизлияние в мозг. Нет теперь ни сына, ни мужа. И если в смерти мужа никто не виноват, то за сына Алине никогда не простит.
— Мама, чего это ты опять задумалась? — прервала мысли матери Даце.
— Да так, — резко ответила Алине, взглянула на дочку и уже теплее добавила: — Ты ешь как птичка… еще мяса взяла бы!
— Не хочется, — сказала Даце, вычерпывая из тарелки последнюю ложку. — Очень жарко сегодня.
— Кто тебя гонит? Чего носишься, как шальная? Сиди дома и отдыхай.
Даце покачала головой и смахнула со лба волосы.
— Мне пора. У нас самое лучшее сено раскидано. До вечера надо убрать. В этом году такая трава у речки, что любо…
Но Алине уже не слушала. Ее всегда зло брало, когда дочь говорила «мы», «у нас», — Алине сразу замыкалась в себя.
«Нет, нам с тобой не по пути. Ты предаешь своего брата, а я родного сына никогда не предам. Я всегда буду на его стороне».
Ничего больше не сказав, Алине встала, швырнула в миску ложки и принялась мыть посуду, а когда Даце взяла полотенце и хотела вытереть тарелку, мать вырвала полотенце у нее из рук.
— Пусти, я сама! Тебе ведь бежать надо.
Даце знала, что нечего даже пытаться помочь матери. Она вышла во двор и опять присела перед цветами. Руки ее проворно мелькали, вырывая пырей и лебеду. Прямо стыдно, как клумбы заросли! Скоро пора уже идти, но вечером она закончит. Даце с увлечением рвала сорняки, прямо пальцами разрыхляла землю и окучивала растения, радуясь, как хорошеют цветы и как начинает дышать вся клумба. Но уже некогда, надо бежать.
Даце стряхнула с передника землю и встала. В дверях появилась мать.
— Ты бы лучше капусту окучила, — раздраженно сказала она, — мне опять к этой своре идти.
«Сворой» Алине называла колхозных свиней, за которыми она ходила; они помещались в ее хлеву. Так получилось, что ей, Алине, чуть не силой навязали этих свиней: бери да бери, на твоем же дворе будут, самой лучше… Потом Алине рассудила, что так и на самом деле лучше, чем ходить в поле каждый день и встречаться с людьми. Она завидовала чужой радости и была безразлична к чужим бедам.
— Я вечером все сделаю, — сказала Даце, повязав косынку, и потянулась за граблями. — Теперь у меня ни минуты времени…
Она опасливо посмотрела вверх — нет, небо чистое, только на востоке багрово-фиолетовое облачко, но оно не сулит дождя. С граблями и бидоном воды Даце торопливо вышла со двора и направилась прямо к лугу.
Алине пошла в хлев. Под навесом она влезла в деревянные башмаки, подвязала фартук и принялась готовить свиньям корм.
«Тоже мне, еда для откормков! — усмехнулась она про себя. — Ни горстки муки, ни картофеля, одна заплесневевшая мякина, да и та с какой-то примесью. Ну и хозяева — листьями свиней откормить хотят! Это так, наверно, по их планам полагается. Загадают себе, что откормок должен весить столько-то, и он от одной травы будет им сало нагуливать. Что ж, теперь ведь все по-иному, на коммунистический манер!»
Вчера опять «новый» заходил.
— Мокро у вас в загородках, — сказал он, нахмурившись.
— Как у свиней, — ответила Алине, поджимая губы, — простыни подстилать не собираюсь.
Он пристально посмотрел на Алине и ушел, не сказав ни слова.
Да и что он может сказать? Алине сердито посмотрела ему вслед. «Привези несколько возов соломы — тогда и требуй, чтобы сухо было. Но где он солому-то возьмет, — давно скотине скормили… колхозным коровам, видно, солома больше по вкусу, чем сено и клевер! — зло усмехнулась Алине. — Нет, я из-за ваших свиней с ума сходить не стану, как Ирма Ванаг… И не ждите этого!»
Она хлестнула хворостиной свиней — те с визгом лезли на загородку, — налила в корыто пойла и пошла мыть руки.
Хотя было уже после обеда, солнце все еще безжалостно пекло. Даце перепрыгнула через канаву и быстро пошла по неровному полю, покрытому пестрым цветочным ковром. По ногам ее били мягкие серые полевицы.
На сердце было тяжело из-за мрачного настроения матери. Ох, если бы можно было жить легче, веселее — как другие… Даце понимала скорбь матери о брате, но этому никто не мог помочь. А мать порою вела себя так, словно в ее горе виноват весь мир, и Даце тоже. В конце концов, брат сам виноват. Даце тогда была еще маленькой и не понимала, почему Теодор должен был бежать. Теперь она знала, что он бежал зря. Остался бы — никто не тронул его. Теодор не сделал ничего плохого, он удрал от Советской Армии только по глупости, как и многие другие. Водился с Артуром Скайстайнисом, тот и запугал его… Артур-то знал, конечно, чье мясо съел, ему нельзя было оставаться.
Устав от быстрой ходьбы, Даце приостановилась на узком мостике через речку. Поставила грабли и бидон, развязала сползшую на затылок косынку и, смотрясь в воду, поправила волосы. Опустив руки, стала разглядывать свое отражение. Некрасивая она, конечно, некрасивая. Лицо красное от загара, брови светлые, фигура неуклюжая. Даце тяжело вздохнула — откуда взяться грации, когда ты весь день таскаешь коромысла с полными ведрами, охапки сена, полешь огород и должна даже дрова колоть… с тех пор, как умер отец. Как-то она подкрасила брови, но они выглядели такими чужими, что краску тут же пришлось смыть.
Даце с грустью смотрела в воду. «Нет, — сказала она себе с горечью, — мне уже ничего не поможет… Я некрасивая и никому не нужна. Ему, наверно, тоже нравятся такие, как Валия Сермулис, — ревниво подумала Даце. — Та ни разу этим летом на лугу не была — сердце, вишь, слабое, а в Женский день в Доме культуры ни одного танца не пропустила. Красивая она, это верно, волосы причесаны, ручки холеные, на ногах замшевые туфельки». Куда уж Даце тягаться с ней!
Почему у нее такое неспокойное сердце? Почему она не может быть гордой и не думать о человеке, который не думает о ней? Жила бы своей жизнью, делала бы свою работу и с поднятой головой, даже не глядя в его сторону, проходила спокойно мимо. Она, конечно, проходит мимо, не смотрит, но сердце болит и болит. А как трудно жить с неспокойным сердцем. Какое ей дело до того, что он на балу пригласил несколько раз Валию, а не ее. И хорошо, что не ее, потому что она не бог весть как танцует, да и не хотела… ведь интереснее посидеть в сторонке и посмотреть на других. Но потом она шла домой и плакала. Ночью можно и поплакать, ночь не выдаст, но если бы кто-нибудь узнал, то было бы стыдно.
В речке плеснула рыба — взболтнула тихую воду, и отражение Даце смешно исказилось. Она выпрямилась, взяла грабли и бидон и быстро пошла.
Неподалеку, на пригорке, прятался в деревьях Дом культуры. Зимою Даце брала там в библиотеке книги. Она и теперь с удовольствием почитала бы, но не выпадало ни одной свободной минутки. Все-таки надо как-нибудь вечером сходит туда — говорят, что приехала новая библиотекарша, организует хор. Даце завидовала девушкам, которые учатся петь или играть на сцене. Она понимала, что для сцены надо быть куда видней и поворотливей, чем она, — такой, как секретарша сельсовета или учительница. Куда уж ей, Даце, на сцену… Но петь она могла бы. Только мать и слушать не хочет об этом.
Даце не хотелось ссориться с матерью. И временами на сердце у нее становилось непонятно тяжело, и она чувствовала себя такой одинокой, будто была совсем одна среди этих лесов и полей. Но это находило на нее только дома. На людях, в поле или на лугу Даце менялась. Становилось легко и радостно на душе, хотелось петь и смеяться. Вот и теперь, увидев приближавшихся с другой стороны луга Ирму Ванаг, Дарту Межалацис и Себрисов с дочкой и сыном, Даце оживилась.
— Ты тоже пришла? — заговорила она с Ирмой. — А на кого хлев оставила?
— На дочек, — ответила Ирма, — они у меня смышленые. А доить сбегаю.
У Дарты Межалацис была астма. Запыхавшись от жары и ходьбы, она сердито говорила:
— Если другие так… то я завтра тоже не приду. А то словно дура какая. Я тоже больная. Что она воображает: девка — кровь с молоком, а валяется на солнце… Забралась бы куда-нибудь, чтоб людям не видно было, а то разлеглась посреди сада напоказ. Тьфу!
— Я буду брать большими охапками, — сказала Даце Виолетте, — а ты иди за мной и подбирай, что останется.
Девочка на солнце загорела, как цыганка, золотистые волосы ее так и блестели.
— Знаешь, Даце, — сказала Виолетта, — я сегодня начала читать очень интересную книгу. Ингрида сама принесла. Про Пугачева. Читала?
— Нет, — отозвалась Даце, волоча большую охапку сена.
— Дам тебе… Хочешь?
— Ладно… когда прочтешь. Ты ведь быстро читаешь?
— Когда придет председатель, надо ему сказать, — подговаривала Дарта Марию Себрис и остальных. — Мы так не согласны. Какие это права у мамзель Сермулис, чтобы в поле не ходить? А нам не трудно? Коли бригадир с ней управиться не может, то пускай сам председатель.
— Бригадир? — засмеялась Межалацис. — Управится он! Потанцевать с ней он может.
Даце бросило в жар. Она низко опустила голову, чтобы другие не видели ее лица, и отошла подальше.
Постепенно вставала копна за копною. Воздух заполнился запахом сена. Точно крохотные акробаты прыгали сотни кузнечиков. Под ногами сердито жужжали встревоженные шмели.
Приехали председатель, бригадир и старый Смилдзинь. Бейка засучил рукава рубашки и принялся накладывать сено на телегу. Кинув взгляд на небо, он крикнул остальным:
— На западе собираются какие-то тучки, но если пойдет дождь, то не раньше ночи. Это сено мы еще уберем.
— Тучки эти не к дождю, — понимающе сказал Себрис, тоже посмотрев на небо.
Атис Рейнголд вдруг бросил вилы и, склонившись к оставленному на меже пиджаку, достал из кармана что-то белое и подошел к Даце.
— Чуть не забыл… почтальон для вас письмо принес.
Даце взяла конверт и растерянно, с недоумением посмотрела на иностранные марки и печати. «Ошибка, — решила она. — Нам никто не пишет. «Индрикису Цауне»… отцу. Вот уже три года, как он умер». С еще большим недоумением она рассматривала незнакомый почерк и почтовый штемпель: «Оттава».
Алине пошла на кладбище, расположенное неподалеку на холме, среди густо растущих деревьев, и, опустившись у могилы мужа, окучила и полила недавно посаженные анютины глазки. Потом прибрала могилы матери и отца и села на скамейку под березой, ветви которой свисали почти до самой земли. Вокруг было тихо и спокойно, посвистывали птицы, пахло цветами и кладбищенским песком. Лежал бы тут и Теодор, были бы все вместе. Но он сложил голову на чужой стороне, и уже никогда рука матери не украсит цветами место его упокоения. Как это жестоко, бесчеловечно, и никому до этого нет дела. Только сердце матери болит. Судьба неумолима, уже ничего нельзя изменить.
Алине подняла облипшую песком руку и смахнула слезу. Где-то внизу, на дороге, прогрохотала телега. Багряное солнце опускалось над лесом. Пора идти. Алине вздохнула и пошла домой.
Даце ждала прихода матери возбужденная и радостная. Она бегом кинулась навстречу и протянула руку с чем-то белым.
— Мама… ты только не волнуйся… письмо от Теодора.
Алине тупо посмотрела на дочь. Она слышала, что говорила Даце, но не понимала. Не может быть… этого не может быть!
— Что ты сказала? — сипло спросила она.
Даце нетерпеливо повторила:
— От Теодора. Он жив. В Канаде.
Алине выхватила из рук дочери листок и поплелась к скамейке. Ноги подкашивались. Хотела прочесть письмо, но буквы прыгали перед глазами.
«Дорогие родители…»
Алине протянула письмо дочери и сказала дрожащим голосом:
— На… читай ты!
— «Мне про вас ничего не известно. Сам я жив и здоров. Теперь работаю. Очень тоскую по родине, по нашему дому, по всем вам. Даце, наверно, уже большая? Не знаю, удастся ли мне приехать, но, может быть, нам еще суждено увидеться. С нетерпением жду этого часа. До свидания, мои дорогие, ваш Теодор».
Алине вопросительно заглянула дочери в глаза.
— Как же это? — прошептала она, на лице ее был страх. — Значит, он приедет тайно? А если его поймают? Ничего не понимаю.
— Почему ты думаешь, что тайно? — удивилась Даце. — Он хочет приехать домой.
— Домой… — повторила Алине, все еще не веря. — Домой… Теодор… ох, господи, голова идет кругом!
Кормить свиней, которые давно беспокойно визжали, пошла Даце. Солнце уже скрылось, и на дворе стояли сумерки. Алине все еще сидела на скамейке, крепко сжимая белеющую в темноте бумажку в руке, с которой еще не смыла приставший на кладбище песок.
Утро рассвело совсем тихое. Небо, как и вчера, было прозрачно-зеленоватым, только на западе по самому горизонту тянулась узкая темно-синяя полоса. Ее не каждый заметил бы, но у тех, у кого на лугах сушится сено, глаза зоркие.
Поэтому бригадир Атис Рейнголд, проснувшись на самой заре и увидев эту полосу, обеспокоился. Он на ходу съел кусок хлеба, запил его молоком, вскочил на велосипед и помчался к Себрису.
— Будет дождь, — сказал он Себрису.
Тот посмотрел и нахмурился:
— Не успеем.
— Надо налечь изо всех сил. Ты беги к своим, я объеду остальных.
— Надо метать в стога! — крикнул Себрис вслед ему.
Атис был молодым, но дельным парнем — полная противоположность придирчивому, но медлительному бригадиру второй бригады Силапетерису. Атису едва исполнилось двадцать два года. Бригадиром он был только два месяца, новый председатель добился, чтобы Атиса назначили вместо Альберта Бриксниса, которого можно было чаще встретить в сельской лавке, где он обычно покуривал и пропускал по рюмке с приятелями, чем в бригаде. И какой шум подняли тогда приятели старого бригадира: «Вместо опытного человека молокососа поставили!.. Какая наглость и глупость!.. Ясно — это только потому, что и сам новый председатель молокосос. Ничего, ничего, Атис свернет себе шею…»
Но шея у Атиса была крепкая. Отец его долго болел, Атису удалось проучиться только до седьмого класса. Что же делать — они с матерью были главными добытчиками в семье. Атис хотел учиться, хотел стать электротехником, — но пока это ему не удавалось.
Атис стремительно повернул во двор Цауне и нетерпеливо забренчал звонком. С лаем выбежала собака и завиляла хвостом. Дверь порывисто распахнулась, вышла Даце.
«Почему эта девушка всегда краснеет? — подумал Атис, глядя на нее. — Точно школьница. Скажешь слово — она смущается. В самом деле, чудная какая-то, в наше время такую и не встретишь».
— Надо бежать, Даце, — сказал он ей, не слезая с велосипеда. — Будет дождь.
— Да, я сейчас же пойду. — Даце схватила грабли.
Бригадир помчался дальше. Девушка повязала косынку и побежала через двор. Вспомнила, что не взяла с собой воды, но возвращаться не стала — кто-нибудь даст.
К полудню солнечный зной стал невыносим. На лугу ни ветерка. Деревья на краю луга стояли недвижно. Кусты припали к земле. Птицы исчезли.
Казалось, люди находились в огромной печи. Работали молча. По лицу катился пот, ел глаза. Его стирали ладонью или косынкой, но лоб опять покрывался испариной.
— Ух и парит, — сказала Дарта и приложилась к бидону с водой. Но вода была как кипяток и совсем не освежала.
Атису удалось привести на луг кое-кого из колхозников, которых на поле обычно не видели: Луцию Вилкуп, брата Сермулиса, — тот все возился с пчелами, и Валию. Вместе с Себрисом добровольно пришла и новая библиотекарша. Увидев ее, бригадир усмехнулся — девчонка, наверно, и грабли держать-то не умеет… но в такую минуту любая живая душа — подмога! Доказала, по крайней мере, что сознательная.
Инга и на самом деле держала грабли в руках впервые. Она растерялась, ей казалось, что она путается у других под ногами, и, идя рядом с Виолите, прошептала:
— Скажи, правильно я делаю?
— Держи грабли легче, — учила Виолите. — Вот как я…
В этом на самом деле не было ничего сложного. Инга быстро приспособилась и вскоре уже не чувствовала себя лишней.
Рядом с ней молча работала девушка с такими светлыми волосами и бровями, каких Инга еще никогда не видала. Грабли у нее в руках так и мелькали. Она тоже с любопытством поглядывала на Ингу.
— Много еще неубранного сена? — спросила ее Инга.
— У нашей бригады целый луг еще совсем не выкошен, — охотно отозвалась девушка.
— Вы далеко живете?
— Дом Даце — по соседству с нами, за горкой, — вмешалась Виолите. — Я тебе вчера показывала «Цаунитес».
На лугу раздался громкий крик:
— Ай! Змея! Змея!
— Что? Где? Укусила? — Все бросили работу. — Кого укусила?
Девушка в красном полосатом платье и красной косынке испуганно размахивала обнаженными по плечи руками. Грабли она бросила на землю и отскочила в сторону. Все обступили ее.
— Валию, должно быть, змея укусила! — воскликнула Виолите и кинулась к остальным. Инга тоже пошла туда. Даце хотела было отправиться за ней, но оглянулась на раскиданное сено и осталась. Змея… подумаешь, важность какая! Есть из-за чего кричать. В ней вспыхнула затаенная неприязнь к этой ленивой красотке.
Когда Виолите и Инга подошли, Валия уже успела опомниться.
— Черная и вот такая… точно колесо, — показывала она. — Сама не знаю, как успела увидеть ее, а то еще схватила бы руками…
— Кыш, кыш… гадина окаянная! — Дарта черенком грабель поворошила брошенную Валией охапку сена.
— Надо было прикончить ее, а не кричать, — сказал Себрис.
— Валия, должно быть, сроду змеи не видела, — посмеивался Атис, — а еще колхозницей называется!
— Вот именно, только называется, — язвительно сказала Дарта, возвращаясь к своим копнам. А отойдя подальше, добавила: — Раскричалась, как ненормальная.
— Я страшно змей боюсь, — оправдывалась Валия перед Ингой. — Терпеть их не могу.
— Жаль, что я не видела, — сказала Инга. — Никогда еще змеи на воле не видела. Только в зоологическом саду.
— Чего там видеть, — пожала Валия плечами. — Еще насмотритесь тут на этих гадин больше, чем надо. Есть такие места, куда и ступить нельзя.
Валия была складной девушкой лет двадцати, круглолицей, с каштановыми волосами. К ее темному загорелому лицу очень шло платье в красную полоску. Несмотря на жару, у Валии на шее сверкало белое жемчужное ожерелье. На руке — серебряные часики. На пальце кольцо. Вообще она выглядела как-то по-праздничному, казалось, что прибежала на луг лишь на минутку.
— Как вам тут нравится? — спросила Валия, завязывая косынку. — Скоро начнете книги выдавать?
— Хоть завтра, — ответила Инга. — Те, которые в порядке, могу уже выдавать.
— Я, правда, почти все перечитала, — сказала Валия, поправляя соскользнувшую с плеча розовую бретельку. — Были бы у вас новые…
— Нажимайте, нажимайте! — раздался на весь луг возглас бригадира. — Дождь надвигается, все небо в тучах.
Люди налегли на работу. Темная туча, тянувшаяся утром фиолетовой полосой далеко на горизонте, теперь медленно, но угрожающе поднималась вверх, к солнцу. Над землей сгущалась тишина.
Юрис Бейка с Атисом и другими колхозниками в страшной спешке наваливали сено на телеги. Один за другим возы, покачиваясь на кочках, плыли к сараю, стоявшему на опушке леса. Но луг был велик, а гроза приближалась. По деревьям пробежала зыбь и затихла, затем поднялась новая волна ветра, уже более мощная и свирепая. Воздух зашумел. Туча, подойдя к солнцу, почернела. Вдруг над головой ударил гром — молнии никто не заметил.
Не успели все укрыться в сарае, как над лугом разразился ливень.
— Ну и льет! — борясь с одышкой, пропыхтела Дарта, последней забираясь в уголок около двери. В тучах засверкали огненные полосы, воздух грохотал.
— Страшно боюсь грома, — Валия при каждой вспышке молнии закрывала глаза и пряталась за спину Атиса.
— Хорошо, что сарай еще пустой, — сказал кто-то. — А то и спрятаться было бы некуда.
— Вы тоже боитесь? — спросил Юрис у Инги, которая молча сидела в сторонке. Он стоял рядом с ней и смотрел на нее сверху. Пряди мокрых, коротко подстриженных волос липли к ее лбу, она поправляла их. Промокшее платье прильнуло к плечам.
Инга посмотрела вверх и ответила:
— Не то что боюсь, но… не нравится мне.
— Нечего бояться, — сказал он.
Девушку эту красивой назвать нельзя, лицо совсем обыденное, а когда она смотрит вдаль, то щурится. Но в серых глазах чувствуется живой огонек, большая внутренняя сила. Приятно, что она ведет себя очень просто, по-товарищески. Только неизвестно, чем объясняется ее сдержанность — скромностью или же высокомерием?
Гроза продолжала бушевать.
Дождь плотной стеной заслонял ближние кусты и лес, словно в небе открыли гигантские шлюзы. В сарае было душно: резкий запах нового сена, солнечное тепло, которое струилось от него, дыхание людей и сырость — все перемешалось в парном чаду.
«Какое несчастье, что не успели убрать… Сено как бумага, теперь все залило», — Бейка мрачно смотрел на темно-серые тучи, которые так сгрудились на горизонте, что не видно было ни единого просвета. Юрис молча подошел к двери, отворил ее и взглянул на небо.
— Не стойте в дверях, громом убьет! — со страхом воскликнула Луция Вилкуп.
— Не болтай! — проворчал сам Вилкуп. — Если ударит, то ударит и так. Хоть в погреб залезай.
— Как там мои девочки? — тревожилась Ирма Ванаг.
Мария Себрис успокаивала ее:
— Не волнуйся, они у тебя умницы. Сделают все, как надо.
— Не знаю, успели они скотину загнать? — беспокойно продолжала Ирма.
— Разве пастух без головы? — вмешалась Дарта. — Видел, что гроза собирается, и погнал домой.
Рядом с Марией Себрис сидела женщина лет сорока, в сильно поношенной одежде — Терезе Гоба. Она все время молчала. Лицо ее вокруг рта было изборождено морщинами — следы усталости и преждевременной старости. Когда ливень начал бить в открытые двери сарая и сидевшие у входа подались назад, Терезе, вздохнув, сказала:
— Если Марите не догадается подставить ванночку и миску, в доме будет озеро. Крыша как решето. В дождливое лето, да и осенью и весною, все стены в плесени. Мне-то все равно… Детей жалко.
Она сказала это потихоньку, одной Марии, но председатель колхоза услышал эти горькие слова. Он порывисто поднял голову и посмотрел на Терезе. Женщина выглядела усталой и безразличной. Он знал, что она вдова и воспитывает двух маленьких дочек. Ему случалось проходить мимо ее дома, только он никогда не заглядывал туда. Терезе молча переносила невзгоды, никогда не жаловалась, на собраниях сидела где-нибудь в сторонке и молчала. Юрис, вспомнив мрачное заводское общежитие, снова осознал одно: самым главным, решающим является человек!
Еще целый час не переставая лил дождь. Гром грохотал уже где-то вдали, молнии не разрывали больше туч. Но сарай с людьми на краю одинокого луга все еще был как осажденная крепость, никто не хотел вылезать из него, все боялись промокнуть до нитки.
Бейка сидел, сдвинув брови, и молчал, о чем-то напряженно думая. Очень хотелось курить, но здесь это, конечно, нельзя было. Он ломал себе голову, как помочь людям вроде Гобы. Ладно, борьба за высокий урожай и удои — это одно. Но тут человеку на голову течет вода. Значит, надо придумать, что делать — и немедленно.
— Ты, Атис, непременно должен пойти, — бойко говорила Валия, — а то ничего не получится. Нас семеро, не хватает одного мужчины.
— Плясать? — расхохотался Атис. — Куда мне! Не такой я верткий.
— Да брось ты, — рассердилась Валия. — Словно кто-нибудь из нас умеет по-настоящему танцевать. Никто не умеет, нас будут учить.
— Нет, нет, — Атис энергично покачал головой. — Уж лучше я на следующем балу приглашу тебя на фокстрот. Это другое дело! А скакать на сцене — не для меня.
— Это просто несознательно! — возмутилась Валия. — Выходит, что мы все какие-то дурачки?
— Я этого не сказал, — защищался Атис. — Я только говорю, что это не для меня. Эх, ну и проклятая погода — дождь так и не перестает! Юрис, сколько мы будем тут торчать?
Бейка распахнул дверь настежь и переступил порог. Густо моросил дождь. Небо затянуло от края до края. Лес тяжело шумел.
— Солнца сегодня не дождешься, — сказал Юрис. — И дождь тоже не скоро пройдет. Надо попытаться попасть домой, чтоб хоть чем-нибудь заняться.
— Конечно, нечего сидеть тут, — поддержал его Вилкуп. — Дождь, может, до самого вечера не перестанет.
Все зашевелились. Женщины повязали косынки. Ирма Ванаг с мужем первыми покинули сарай. Тоненькая кофточка Ирмы мигом промокла, и по телу пробежал озноб. Она только отряхнулась и бросилась бегом по лугу. На сердце у нее было неспокойно из-за дочек. Вышли из сарая и остальные.
— Жаль, жаль, — сетовал Себрис, глядя на неубранное сено.
Они с Межалацисом отвязали стоявших около сарая лошадей, и все, кому было по пути, взобрались на телеги, прижавшись друг к дружке и укрывшись чем попало от дождя. Атис снял пиджак и укрыл Валию и Луцию Вилкуп.
— Как бы дамы не растаяли, — посмеялся он, хоть сам остался только в синей майке.
Даце отвела глаза в сторону. Как однообразно и скучно льет дождь… Весь мир вдруг стал неприветливым и хмурым. Под ногами лошади хлюпала вода — залило все выбоины дороги. Вечер будет очень длинный, надо придумать, что делать. В такой ливень полоть уже не придется. Даце, вспомнив что-то, робко тронула Ингу за плечо:
— Вы недавно сказали, что уже можно книги получать.
— Можно, пожалуйста, пожалуйста, — радостно откликнулась Инга. — Я весь вечер буду в библиотеке. Только сбегаю домой переодеться. Непременно приходите! — Ей очень хотелось, чтобы как можно скорей явились читатели. — Приходите все, кто хочет.
— Кому досуг летом книги читать! — откликнулась Дарта, над головой она держала большую алюминиевую миску, по которой звонко барабанил дождь.
На перекрестке Себрис остановил лошадь, и кое-кто слез. Слез и председатель.
— Куда же это ты? — спросил Себрис. — Сиди, подвезу до дому.
— Нет, мне не туда, — отозвался Юрис и пошел за Терезе Гобой.
Через несколько шагов он настиг ее и сказал:
— Хочу ваш дом посмотреть.
Терезе смутилась:
— Что это вы… в такой дождь.
Дом Гобы стоял недалеко от большака, но его так закрывали деревья, что, только войдя во двор, Бейка увидел прогнувшуюся крышу. Густые кусты сирени и жасмина охватывали усадьбу с юга. Двор был чистый. Около забора лежал аккуратно сложенный хворост, а под окном, из которого выглядывали две белокурые головки, была клумба с цветущими ноготками.
Терезе Гоба открыла дверь в темные сени. Они вошли. В комнате раздавалось бульканье. Им навстречу выбежала девочка.
— Мама, я уже вылила две миски… — торопливо сказала она, видимо напрашиваясь на похвалу.
— Хорошо, Марите, хорошо, — отвечала мать.
— А у Инесе платье совсем промокло, — продолжала малышка, — мы сняли его и надели другое.
Посреди комнаты, поближе к окну, стояли две миски, почти полные дождевой воды, но вода все текла с потолка. На полу была лужа.
Бейка посмотрел на провисший потолок.
— Вам же нельзя оставаться здесь. Потолок может обвалиться.
— Марите, подай стул, — сказала Терезе. — Садитесь. Я сейчас затоплю плиту… Хоть теплее будет… Вы промокли.
Он сидел и смотрел, как зашевелилось багровое пламя в плите. Малышки жались к матери.
— Мои помощницы… — с грустной улыбкой сказала Терезе.
Юрис решительно встал.
— Вот как сделаем, — сказал он. — Сегодня же вечером я разыщу людей из строительной бригады. Завтра они будут у вас.
— Но… — Терезе подняла руку.
— Отремонтируют за счет колхоза.
— Вы уже уходите? Подождали бы, пока дождь перестанет… Я заварю тминного чаю… — Терезе растерянно вертелась около плиты и столика, — выпьете горячего…
— Спасибо, в другой раз, теперь некогда, — отозвался Юрис с порога. — Значит, завтра они будут у вас.
Лес шумит тихо и однообразно. Из промокших кустов и высокой придорожной травы ползут вечерние сумерки. Уже не слышно тракторов за березами — их тоже прогнал с поля дождь. Вторая бригада бросила у канавы косилку — больно поспешно удирал Силапетерис от грозы. Юрис рассердился. Как можно так обращаться с машинами?! Ведь он уже говорил об этом… Дождь может лить не переставая целую неделю, а косилка будет валяться под открытым небом. Как трудно отучить людей от небрежного отношения к общему добру. Силапетерис человек уже немолодой, и не очень-то приятно указывать ему. Но что поделаешь.
Когда Юрис вошел к Силапетерису, тот лежал на кровати с газетой и курил.
— Что же это ты, председатель, под таким дождем ходишь? — сказал он, откладывая газету и поднимаясь.
— Твоя бригада косилку в поле забыла, — сказал Юрис, стряхивая с кепки дождевые капли. — Будь добр, вели немедленно убрать.
— Эх, неохота вылезать во двор в такой дождь, — зевнул бригадир и почесал за ухом. — Я ведь говорил им, чтобы до фермы дотащили, а они оставили.
Силапетерис нехотя натянул сапоги и, когда Юрис уже был за дверью, тихонько выругался:
— Шляется под дождем и людям покоя не дает. Не мог подождать.
Однако за косилкой надо было идти. Он знал, что председатель не отстанет, пока косилка не будет под крышей. И, лавируя между лужами, Силапетерис про себя удивлялся: откуда это он такой беспокойный и придирчивый?
Вечером, после грозы, было прохладно и дождь все шел да шел. Все дороги и тропы залило, ветер бросал с деревьев водяные струйки.
Доски мостика через узкий ручей в низине были такие скользкие, что Инга в своих резиновых ботиках чуть не поскользнулась. Дождь хлестал прямо в лицо, бил в глаза, ветер срывал с головы капюшон. Сырость заползала под плащ. На дороге не было ни души. Придет ли ее первая читательница? Не верится, что девушка отважится в такую погоду выйти из дома. Но раз они условились, то Инга непременно должна быть, хоть не очень-то приятно потом возвращаться под дождем в темноте.
В окнах Дижбаяров сверкал желтоватый свет. И сразу стало как-то теплее и уютнее на душе. Отряхнув в темных сенях пальто, Инга хотела отпереть библиотеку, но у Дижбаяров отворилась дверь, и на пороге показалась Ливия.
— Это вы, товарищ Лауре? — воскликнула она.
— Я, — ответила Инга.
— В такую погоду! — удивилась Ливия. — Вы совсем промокли!
— Ничуть, — сказала Инга, отпирая дверь и снимая дождевик.
— Зайдите к нам, выпьете чашку горячего чаю, — пригласила Ливия, — познакомлю вас с молодым человеком.
— Спасибо, но я не могу, ко мне придут за книгами.
— Ну, зайдете попозже…
— Спасибо!
Инга зажгла лампу, по комнатке разлился тусклый свет, скользнул по темным книжным полкам, озарил букетик цветов на столе и прильнул к белым занавескам (Инга привезла их для своей комнаты, но повесила здесь).
Ох, пришла бы только эта белесая девушка!
За дверью раздались шаги, затем последовал короткий решительный стук, и на пороге появился высокий юноша в пестрой рубашке.
— Приветствую вас! — В движениях, голосе, взгляде его чувствовалась самоуверенность.
Он подошел к Инге и поклонился.
— Позвольте представиться: Эгон Брикснис, студент-агроном. — Он крепко пожал Инге руку и, не сразу отпустив ее, фамильярно продолжал: — Вы новый культуртрегер в этой дыре? Здо-о-рово! Мне уже говорили о вас. Ну как, от нашей современной грязи с души не воротит?
— Почему современной? — Инга вырвала свою руку из сильной ладони парня. Ей не понравилась его развязность, не понравился самоуверенный и фамильярный тон. Улыбался он тоже как-то несимпатично — насмешливо, высокомерно.
— Ну как же?! — воскликнул он. — У нас ведь все современное, так что и грязь на родных дорогах тоже. Вполне логично, не правда ли?
— А мне кажется, что в этом нет ничего современного. — Инга постаралась скрыть свою антипатию. — Это отсталость, и только. Современными были бы асфальтированные дороги.
— Девушка, вы идеалистка. — Юноша прищурился и с деланным отчаяньем пожал плечами. — С такими взглядами вы в жизни пропадете.
— Думаю, что этого не случится, — отрезала Инга. Она села за стол, взяла каталог.
— Можно мне присесть у вас? — спросил Эгон, беря стул. — Или, может быть, я мешаю?
— Хотите почитать что-нибудь? — спросила Инга.
— О нет! — махнул рукой Эгон. — Ничего хорошего у вас не найдешь.
— А что же вам нравится? — Инга посмотрела на парня в упор. — У нас есть все — и классика, и советская…
Эгон перебил ее нетерпеливым жестом:
— Бог с ними, неужели человек не имеет права на отдых? Ведь это как будто и Конституцией предусмотрено?
Инга, ничего не ответив, посмотрела на студента. Он был бы красив, если бы не эти наглые глаза и надменное, скучающее выражение лица с ухмылкой всезнающего человека, уверенного в своем превосходстве. О, она видела много таких лиц, и все они до надоедливости одинаковы! Такими были в техникуме Ояр, Гарри, Освалд, таким был Улдис, которого за хулиганство и пьяные дебоши исключили из техникума и комсомола.
— Если вы устали, то отдыхайте, — холодно сказала Инга, возвращаясь к книжной полке.
— Из-за этого дуться нечего, — примирительно сказал Эгон. — Много публики у вас не будет. Я этот народ знаю. Они не жаждут духовной пищи. А вообще — тут глушь, говорю вам это как абориген. Можете мне поверить.
— Благодарю за информацию, — насмешливо отозвалась Инга.
Эгон с покровительственной улыбкой раскачивал закинутую на колено ногу.
— Можете мне не верить, но ваш энтузиазм и активность развеются, как пепел по ветру. Вы, должно быть, по комсомольской путевке приехали? Не иначе — это по глазкам видать. Да, молодость жаждет подвигов, это верно, дорогая. Но, когда человек становится старше, он видит, что весь этот мир — болото, и только… И не стоит из-за него кровь себе портить.
— С вами интересно поговорить, — сказала Инга с уничтожающей любезностью. — У вас так много новых, глубоких мыслей!
В эту минуту постучали в дверь.
— Да! — воскликнула Инга. — Войдите!
На пороге робко остановилась Даце, в дождевике. Она успела откинуть капюшон и теперь развязывала косынку.
— Ну конечно, — засмеялся Эгон. — Даце! Познакомьтесь — моя двоюродная сестра.
— Вы опоздали, мы уже познакомились на сенокосе, — небрежно бросила Инга, вставая навстречу Даце. — Вы все-таки пришли, а я сомневалась, пойдете ли вы в такую погоду.
— Ну, моя милая родственница ради книги готова черту душу отдать, — вмешался Эгон. — Вот будет у вас одна сознательная, воплощение всех добродетелей… Не пьет, не курит, с мальчиками не гуляет, строит коммунизм.
Даце молча с упреком посмотрела на него. Эгон встал, подошел к Даце и коснулся ее плеча.
— Не дуйся. Мне говорили, будто Тео написал — правда?
— Да, вчера получили…
— Ну и?.. — заинтересовался Эгон. — Где же он?
— В Канаде. Надеется приехать домой.
— Что? Он хочет ехать в Латвию? — Эгон широко раскрыл глаза и недоверчиво улыбнулся.
— Да, собирается, — подтвердила Даце.
Эгон потрепал Даце по плечу.
— Не жди, девочка. Он только так написал, чтобы мать успокоить. Что ему тут делать? — И обратился к Инге: — До свидания, товарищ Лауре… Вы еще зайдете к Ливии на чай? Будем вас ждать.
Он галантно поклонился и закрыл за собой дверь.
Инга посмотрела на Даце и спросила:
— Что вас интересует?
— Я читаю все, что придется, — оживилась девушка. — Но особенно люблю читать исторические романы, о прошлом, о жизни людей, обо всем, что когда-то было.
— Хорошо, — сказала Инга. — Мы сейчас подыщем что-нибудь. Садитесь. — И, подойдя к полке, она через плечо спросила: — Вы много читаете?
— Читаю, — вздохнула Даце, — когда есть время. Летом его, правда, очень мало.
— А у меня вы первая. — Инга вернулась к столу с книгами. — Оказалась бы у вас рука счастливая.
Даце подняла глаза.
— А… вы сюда надолго?
— Почему вы так спрашиваете?
— Так просто… Может, вам не понравится. Та, что была до вас, говорила, что нормальный человек может тут свихнуться.
— Постараюсь не свихнуться, — сказала Инга. — Значит, вы берете эту? Да? Очень интересная книга.
Когда Даце, завернув книгу в газету и спрятав ее на груди под дождевиком, простилась, Инга осталась в открытых дверях. В деревьях однообразно шумел ветер. Пора идти домой, но все-таки надо заглянуть к Дижбаярам. Они ждут.
В теплой уютной комнате тихо играло радио. Грудной женский голос пел эстрадную песенку с очень глупыми словами. «Может, люблю, может, не люблю, может, расстанусь, может, останусь…» — слащавая сентиментальная песенка, пошлая. Инга не выносила таких песен.
Дижбаяр играл с Эгоном в шахматы. На столе дымился чай.
— Присоединяйтесь к нашей компании, — сказала Ливия, наливая чай. — Мы стараемся как-нибудь развлечься, иначе не выдержать эти дождливые вечера.
Поставив перед Ингой стакан золотистого чая, она игриво продолжала:
— Мы с Эгоном весь вечер спорим об искусстве, чуть не подрались. Решите, кто из нас прав. Эгон, кроме эстрадных песенок, ничего не признает. Скажите, может так рассуждать современный человек? Молчите, Эгон, вам никто не давал слова. Я требую, чтобы искусство, прежде всего, было общечеловеческим… Вот так, как Шекспир, Ибсен, как наш Блауман, они создали шедевры, а в наше время шедевров нет. А почему? Потому что мы искусство вульгаризируем… Да, да, именно так, Карлен, не смотри на меня, пожалуйста, зверем!.. Ты знаешь, что я всегда говорю то, что думаю. Я не выношу в искусстве пропаганды. Я хочу видеть человеческие чувства, голую человеческую душу. Не выношу этих пут, которыми сегодня связали…
— Ливия! — Дижбаяр резко оборвал словесный поток жены, отодвинул шахматные фигуры и встал. — Будет вам с Эгоном бабушкино наследство делить. Вы оба неправы.
— Я права! — Ливия строптиво откинула со лба волосы.
— Давайте пить, — с ударением сказал Дижбаяр, садясь за стол. — И не будем болтать глупостей. Я знаю, Ливия, что ты любишь оригинальничать, не возражай… и поэтому все преувеличиваешь. Тебе бы только казаться не такой, как все, вот ты и проповедуешь какие-то особые теории… ты у меня неисправимая индивидуалистка!
И он со смешком похлопал жену по спине. Ливия состроила обиженное лицо и пожаловалась Инге:
— Разве можно затыкать человеку рот? Настоящий тиран. Погоди, Карлен, я тебе отомщу… когда на следующем спектакле заболеет какая-нибудь примадонна — ни за что не заменю!
— К тому времени ты все забудешь, — улыбнулся Дижбаяр.
— Ливия, неужели вы так обеднели, что к чаю ничего не будет в связи с климатическими условиями? — Эгон, прищурив глаз, посмотрел на хозяйку.
Ливия засмеялась и толкнула мужа в плечо.
— Карлен, может, у тебя еще есть что-нибудь? Сжалимся над ним?
— Что поделаешь с такими отпетыми пьяницами? — Дижбаяр подошел к буфету и достал оттуда початую бутылку.
— Коньяк? — Эгон вскочил. — Нет, вы оба просто гении! Этим человек может восстановить тонус.
— Вам с Ливией это не помешает, — сказал Дижбаяр, наливая в рюмки коньяк, — перестанете поносить современное искусство.
— За здоровье! — воскликнул Эгон, подняв рюмку. — За тонус, Ливия!
— За настоящее искусство! — громко отозвалась Ливия, затем, поставив рюмку на стол, обратилась к Инге: — А что вы скажете о нашей современной драматургии? Вам она нравится?
— В общем — да, — ответила Инга. — Во всяком случае у нас много пьес, которые мне ближе, чем Шекспир.
— Да что вы, что вы! — замахала руками Ливия. — Какое тут может быть сравнение? По своему художественному уровню наши пьесы можно приравнять к школьным сочинениям… нет, нет, какое тут может быть сравнение!
— Вы преувеличиваете, — вежливо сказала Инга и замолчала. Ей не хотелось спорить.
— Разумеется, разумеется, преувеличивает, — согласился Дижбаяр. — И в мякине можно найти зерна.
— Да здравствуют зерна! — Эгон снова поднял рюмку. — К чертям мякину!
Инга выпила свой чай, поблагодарила и простилась. Ливия не хотела отпускать ее.
— Вы слышите, идет дождь… шумит, как осенью. Куда вам бежать? Может быть, скоро пройдет.
— Нет, я не могу беспокоить людей слишком поздно, — возражала Инга. — А то мне откажут от квартиры…. И спать тоже хочется, я устала.
Все встали и проводили Ингу до дверей. Эгон пожал ей руку и наставительно сказал:
— Мне жаль, что вы родились слишком поздно, честное слово! Человек с такими строгими и необычными взглядами сегодня годится только как наглядное пособие… для лекций, дорогая!
— Какая от них польза, если они все равно не пойдут вам впрок? — сказала Инга.
— Что не пойдет впрок? — переспросил Эгон.
— Лекции. — Инга подняла капюшон. — Стоит ли вам слушать их?
Она сбежала по ступенькам, сразу же попала в глубокую лужу и исчезла в темноте.
— Больно умная, — презрительно сказал Эгон, возвращаясь в светлую комнату. — И абсолютно идейная. По носу видать. Сухарь. Нальем коньяку, чтобы веселее стало. Не выношу я эти идеи.
— Человек без кругозора, — согласилась Ливия. — Так она, кажется, ничего, но у нее нет собственного мнения.
Ночь была черна как деготь. Кругом тьма и вода — вода лилась с неба, падала с деревьев, плескалась под ногами. Кругом ни зги не видать. Инга пробиралась ощупью, точно слепая. Забрела в Какие-то кусты, опять выбралась на дорогу и шла, вытянув вперед руки, опасаясь налететь на дерево. По лицу ее текла вода.
— Приятно, не правда ли? — спросила она себя вслух, остановившись на минуту, чтоб смахнуть воду с лица.
— Что тут приятного? — откликнулся почти рядом с ней низкий мужской голос.
— О! — вскрикнула Инга и отскочила в сторону.
— Куда вы? Тут сбоку — канава… — сказал мужчина, и Инга узнала Бейку.
— Это вы? — радостно воскликнула она. — А я думала…
— Чего это вы бродите в такую погоду?
— Иду домой, — ответила Инга, вглядываясь в темноту, но не в силах ничего разглядеть. — Но никак не соображу, где я.
— Дайте мне руку, — сказал Юрис, — я провожу вас.
Взяв Ингу, точно маленького ребенка, за руку, сам он пошел вперед. Она послушно последовала за ним, улыбаясь в темноте: правильнее было бы, если бы он взял ее под руку, а то получается по-ребячески и в то же время как-то интимно…
— Были в Доме культуры? — спросил он.
— Да. Выдала первую книгу.
— Ну как, не собираетесь бежать отсюда?
— Неужели я похожа на беглянку? — обиделась Инга. — Что это вы все одно и то же?
Юрис рассмеялся. Рассмеялся громко, по-мальчишески. И по-мальчишески дернул ее за руку.
— Да я так не думаю, но ведь нелегко здесь.
Ветер качнул над ними ветви и обдал холодными струями.
— Ух, настоящий душ! — охнула Инга.
Она шла, спотыкаясь о корни, слепо доверяясь своему провожатому.
— Где мы? — спросила она чуть погодя.
— Сейчас будете дома, — ответил Бейка. — Тут мостик. Осторожно.
— Вы из-за меня такой крюк сделали!.. — сказала Инга.
— Подумаешь, несколько шагов, — сказал он. — Ведь вы у нас еще гостья. Потом провожать не будем. Ну вот и ваш двор. Нет, нет, ворота вот тут… — Он пожал Ингину руку и тут же отпустил ее.
— Спасибо, — сказала она, нашарив в воротах заложенную поперек жердь и, наклонившись, пролезла под нее. — Спокойной ночи!
Терезе Гоба с благодарностью смотрела на мастеров, срывавших с ее дома крышу. Все вещи были убраны в клеть, в доме приходилось менять и потолок и балки.
— Ну, Гоба, если ты нам пол-литра поставишь, то дом твой будет совсем как новый, — сказал один из мастеров. — Одни стены останутся, все остальное на честном слове держится. Дунет ветер посильней — и крыша рухнет.
Обе малышки, Марите и Инесе, сидели на пороге клети с ломтями хлеба в руках. Им запретили подходить к дому — как бы доска или какой обломок на голову не свалились.
Терезе собиралась на луг. Из-за переноски вещей она задержалась, и теперь приходилось спешить. У нее с сердца словно камень свалился. Теперь уж не надо гадать: остаться в «Силмале» или перебраться в Таурене, куда ее звал брат покойного мужа, — он обещал ей с девочками комнатку в своем домишке. Обещал и на работу устроить. Весной Терезе уже совсем решилась переехать в Таурене. Но не так-то просто бросить эту старую развалину. Тут, как медленная речка, протекла вся ее жизнь, тут она бегала по зеленой мураве босыми, потрескавшимися ножками, тут она изо дня в день черпала из старого колодца воду и обросшей ивами тропинкой спешила в поле и на луга; там, за купой берез на пригорке, у дома, она когда-то каждый вечер после захода солнца встречалась с Мартынем Гобой. Тут родились и росли ее дочки, тут ее Мартынь доживал свой последний час. У Терезе вырвался вздох… И как хорошо, что не придется ничего бросать, что можно остаться и каждое утро видеть ряды старых серебристых ив, а за ними — крыши усадьбы «Вилкупы», и дальше — полосу почти черных елей, огибающую всю Силмалу.
Работа… Работы Терезе не боится, даже самой трудной… Сил у нее еще хватает, никогда она не искала легкой жизни. Были бы жилье и заработок.
— Вам там копейки достаются, — сказал шурин. — Разве на это проживешь? С такого корабля бежать надо, и чем скорее, тем лучше…
Конечно, если ты получаешь по семнадцати копеек на день, руки опускаются. Многие за эти годы побросали свои дворы и ушли — кто в Таурене, кто даже в Ригу. А иные уклоняются от работы в колхозе, ходят за своей скотинкой и птицей, возят на рынок мясо, сметану, яйца. Потому в колхозе и работать некому. Но что делать, работать надо, доживем еще и до лучших дней.
Видать, новый председатель совсем другой закваски человек — разве старый когда-нибудь догадался бы посмотреть, как живет вдова с двумя малыми детьми? Тому вообще на все плевать. Были бы бутылка на столе да кто-нибудь из приятелей рядом. Если козла когда-нибудь огородником назначали, то это сделали, когда Мачулиса председателем поставили. Недаром старый Брикснис все о своем приятеле жалеет. Теперь и самого с бригадирской должности погнали… Хваткий парень этот новый…
И, выйдя на пригорок, Терезе еще раз с благодарностью оглянулась на мастеров, сдиравших прогнившую дранку с крыши.
Издали Терезе увидела выходивших на дорогу Марию Себрис с дочкой. Она прибавила шагу и догнала их.
Виолите Себрис очень походила на мать, глаза у обеих были совершенно одинаковые. Только у матери серьезные и немного грустные, а у дочки — точно синие огоньки.
Мария Себрис так же любила книги, как и дочка. Еще в молодости ее томила какая-то непонятная тревога. Хотелось учиться, но дальше начальной школы пойти не удалось. Она мечтала уйти от трудных будней, вырваться куда-нибудь, найти другую жизнь — интересную, красивую, умную. Мечтала попасть в Ригу. Казалось, только она очутится в этом городе, как перед ней распахнутся ворота счастья и она войдет через них в новый мир. Но попасть в Ригу не удавалось. Только позже, когда Мария уже стала женой Петериса Себриса, молодой муж повез ее посмотреть столицу. И Мария впервые в жизни побывала в опере. Ставили «Травиату». После спектакля Мария вернулась на заезжий двор точно больная. В душе ее снова пробудились приглушенные тайные мечты.
«Если б я могла так, если б я могла так», — думала она с болью в сердце, лежа рядом со своим молодым мужем и ощущая его жесткую руку. Она не сказала ему ни слова, только всю ночь пролежала без сна, чувствуя себя несчастной.
Конечно, в жизни все проходит и все может переболеть. Улеглось и беспокойство Марии Себрис. Но когда у нее родилась дочка, она назвала ее Виолеттой.
Теперь Виолетта, или Виолите, уже выросла и, кажется, унаследовала беспокойный склад души, порывистый характер матери. Влечение к песням и театру у нее, наверно, тоже от матери. Когда в Доме культуры давалось какое-нибудь представление, девочка всегда была тут как тут.
— Я тоже буду играть в театре, — сказала она матери.
Та грустно улыбнулась.
— Посмотрим, посмотрим, Виолите.
Терезе догнала их и пошла с ними.
— Ты слышала, на ферме опять откормок околел. У Цауне. Этим летом — уже третий, — рассказывала Мария.
— Так у нее до осени все свиньи околеют! — воскликнула Терезе. — Убытку-то сколько!
— Ей и дела мало, сунет что-нибудь в корыто, а сама на кладбище… Разве можно так за скотиной смотреть?
Из-за прикрытого кустами поворота дороги навстречу им выскочил велосипедист.
— Председатель, — увидела его первой Терезе.
Поравнявшись с женщинами, Бейка соскочил с велосипеда. Лицо его было мрачным и злым.
— Послушайте, Мария, — сказал он, — вы можете принять свиноферму? Немедленно… Сейчас же… сегодня?
Мария смотрела на него широко раскрытыми глазами.
— Я? Свиноферму?
— Дольше терпеть нельзя, — продолжал председатель, с трудом скрывая злость. — Она загубит нам всю ферму. Даже ветеринара не позвала, бросила свиньям дрянь какую-нибудь… Вы, Мария, должны взяться, другого выхода нет!
Мария беспомощно развела руками:
— Как же это? Мы ведь договорились об огороде…
— А что делать со свиньями? — нетерпеливо перебил он. — Ведь кто-нибудь должен взяться. Или, может, мне самому ходить за ними? Или пустить их в лес — пускай бегают, как дикие.
Бейка был огорчен до крайности. Когда он доставал папиросу, у него дрожали пальцы. Мария вздохнула:
— Было бы чем кормить… немного мучицы или картофеля…
Юрис с укоризной посмотрел ей прямо в глаза.
— А если нет, что тогда? — спросил он вдруг совсем тихо. — Неужели мы до осени не дотянем? Неужели не выдержим?
Терезе, неожиданно для себя самой, заговорила:
— Если уж некому их взять… то, может, я могла бы?
Юрис Бейка вскинул голову, и глаза его посветлели:
— Вы хотите, Гоба? Вы согласны?
Терезе уже не могла отступить. Она только опасливо спросила:
— Но где их держать у меня?
— Пойдемте сейчас же назад — посмотрим, что можно сделать!
К вечеру все было сделано — корова Гобы перекочевала из хлева под навес, плотники сделали перед хлевом загон, смастерили корыта, поставили их в сарайчике — хлев оказался слишком тесным.
— Это все временно, — сказал Бейка. — До зимы устроим настоящую ферму.
— Что это он горячку порет, — пожимал плечами Межалацис, перевозя вместе с Альбертом Брикснисом корм из «Цаунитес». — Как на пожар! Подумаешь, свинья подохла!
— Не имеет она никакого права подыхать, — посмеялся Брикснис, — колхозным уставом не предусмотрено.
— Из-за одной свиньи столько шуму. Можно было все помаленьку… — возмущался Межалацис. Но Юрису в глаза никто ничего не сказал.
А Терезе Гоба сама не подозревала, какую она взяла на себя ответственность. В первую минуту она не видела ничего особенного в уходе за свиньями. Но вечером, когда она, покормив с трудом все стадо, остановилась у двери, прислушиваясь к хрюканью дравшихся за скудный корм свиней, ее охватили глубокие сомнения: надо ли было браться? Но было уже поздно.
В тот же вечер Брикснис зашел к Межалацису, и Дарта поставила на стол кувшин сбереженного еще с Янова дня пива. Пиво отстоялось и было крепким. Мужчины выпили, поговорили о хозяйственных делах. Брикснис собирался послезавтра в Таурене — на рынок, кроме того, он хотел еще подыскать себе сапоги — он увлекался ловлей раков, а в этом году они в Мелнупите ловились совсем неплохо.
— Я теперь не жалуюсь, — начал хвастаться Брикснис, опрокинув стакан пенящегося пива. — Сам себе хозяин. Если этот молокосос думает, что насолил мне — снял с бригадиров, то сильно ошибается. Мне это на руку.
— Ой, — сказала Дарта, подавая на стол ужин, — какой от них прок, от должностей этих? Одна маета. Куда лучше, когда никто не трогает тебя.
Она знала, что Брикснис страшно зол на председателя за то, что тот поставил вместо него другого, да к тому же еще мальчишку. «Чего ты, пьянчуга, разоряешься, — думала она про себя, — да разве я не знаю тебя? Рейнголд, тот хоть сам вместе с бригадой до седьмого пота ворочает, а ты все в буфете отсиживался». Но сказала Дарта другое — не станет же она с соседом ссориться.
Межалацис выпил пиво и принялся за еду.
А Брикснис продолжал возмущаться:
— Что же это, в конце концов, за колхозный счет личные дома ремонтируют? Мой Эгон говорит, что так делать нельзя. Приятельские отношения это — вот что. То ли эта Гоба подмазаться сумела, или у него какие-то свои расчеты. Была бы помоложе, то можно было бы подумать… хе-хе-хе!
— Будет тебе болтать! — прикрикнула на него Дарта, усмехнувшись.
— Это ему так не сойдет, — не унимался Брикснис. — Кто он, в конце концов, такой? Откуда взялся? Разбазарит все! Известно, чужого добра не жалко… — Он протянул пустой стакан. — Налей, если в кувшине еще осталось.
В открытое окно льется дыхание ночи. Трудно разобрать, чем пахнет, — ноготками, белыми флоксами, или желтыми бархатцами, или укропом и зреющими яблоками. А может, это запах далекого ветра.
Виолите уже уснула. Инга долго лежит в темноте и смотрит на черное небо, где мерцают бесчисленные золотые пылинки. Но она не думает о звездах и планетах. Она внимательно слушает разговор, который доносится из-за тонкой дощатой перегородки. Они говорят уже целый час. Слышны только мужские голоса. Мария ушла спать. Они говорят тихо, только временами забываются и начинают спорить в полный голос. Особенно Силабриедис — его бас прошибет любую стену.
— Я совсем не против, — говорит он. — Разве найдется человек, который не хочет света. Только думаю, что больно трудно это будет.
— Игра будет нелегкой! — Это голос бригадира Рейнголда.
Затем слышен глуховатый голос Бейки:
— Я тоже в свое время из деревни убежал: не из деревни, а от темноты, грязи, скуки… да, я не выношу всего этого. Не выношу покосившихся домов и сараев с гнилыми стропилами. Мы плачемся: людей нет, молодежь уходит… И неудивительно! Что им делать тут? Колхоз почти уже десять лет существует, а намного ли тут за это время лучше жить стали? Конечно, когда на трудодень копейки получают!.. Ну, это и так всем известно!
— Нынче получат не копейки, — спокойно возражает Себрис. — Это уже теперь сказать можно.
— Не копейки! Сколько же? А знаешь, сколько получали бы, если бы у нас были люди и все работали на совесть? Ведь все от этого зависит.
— Эх, в кармане-то у нас пусто, — вздыхает Силабриедис. — Оттолкнуться нам не от чего.
— Есть от чего, — не соглашается Бейка.
— Как же это? — удивляется Силабриедис. — Молод ты — хочешь голыми руками горы двигать.
— А я считаю, что одолеть равнодушие — важнее денег! — запальчиво говорит Бейка, и Инга слышит, как он быстро ходит по комнате. — Я тут уже полгода и знаю, что, кроме нас и еще кое-кого, людям на колхоз наплевать. Ведь так это, если начистоту говорить.
— К каждому делу должен быть интерес — это верно, без интереса нельзя, — соглашается Себрис. — А откуда интерес, если у нас опять же все вниз идет? А без интереса ничего не получится, как ни верти. Это палка о двух концах получается.
— Да что об интересе говорить, когда все без расчета делается? — говорит Силабриедис. — Взять с тем же хлебом. Ну, какой в этом смысл? Если у нас хорошие пастбища, то от нас молока требовать надо. Пускай «Эзерлея» на своих равнинах зерно производит. Это любому хозяину понятно. А у нас все как-то наоборот. От нас требуют, чтобы мы хлеба столько же сеяли, сколько и они.
— Да, — снова вздыхает Себрис, — не навязывали бы нам все из района, у нас бы совсем другой размах был.
— Все-таки надо наконец откровенно сказать об этом, — говорит председатель. — Прямо в райкоме. Люди сами виноваты — почему молчат? Молчать или только за глаза говорить — дело нехитрое. Кто-то должен и на рожон лезть.
С минуту стоит тишина. Затем Себрис коротко усмехается:
— Это — то так. Только на рожон лезть никому не охота.
— А я полезу.
— Ты поосторожней, за скот тебе уже влепили. Если совсем поссоришься…
— За скот? Ну что с того! — восклицает Юрис. — Разве я был не прав? А если прав, так чего же еще? И вообще… я никого не боюсь. Плохо это или хорошо, но не боюсь.
Инга совсем притихла, она почти не дышит. И хотя ее отделяет стена, ей хочется по-дружески положить председателю на плечо руку, чтобы он знал, что она согласна… согласна с ним на все сто процентов. «Говори, говори еще! Говори, убеждай в своей правоте, чтобы все поверили тебе. А я и не знала, что ты такой боевой… «Кто-то должен и на рожон лезть».
Голоса за стеной затихают. Прощаются. Хлопает дверь, и гул шагов доносится уже со двора.
Себрис предостерегает:
— Осторожно, тут доски сложены! В темноте не видать.
— О, у тебя фонарик, — говорит Атис, — а я свой дома забыл.
Они проходят мимо окна. Силабриедис что-то ворчит своим басом, затем шаги глохнут на мягкой земле, и Себрис закрывает дверь.
Инга лежит и не может уснуть. Как здорово он сказал: «И вообще я никого не боюсь. Плохо это или хорошо, но не боюсь…» Разумеется, хорошо! Что же это за человек, который боится? Правда, много еще таких, что постоянно дрожат и трепещут: часто они хорошо знают, как следовало бы поступить, но поступают иначе, за свою репутацию боятся. Они мирятся со злом, закрывают на него глаза. Они не болеют за будущее. Они живут не своим умом. Конечно, без собственного мнения жить легче. Выполнишь установки и инструкции — и все. Такие люди ради карьеры готовы по любому поводу изменить свое мнение, отказаться от своих слов. И как это не вяжется с тем, что мы понимаем под словами «советский человек». Мы часто пользуемся этими словами, но редко вдумываемся в их смысл, забываем о моральной ответственности перед будущим, перед людьми, перед уже покоящимися в могилах героями. Не такими хотели видеть вас эти смелые, бесстрашные люди, отдавшие свою жизнь за идею. Они не знали слова «карьера». Они бы презирали и ненавидели вас.
И, как обычно при мысли об этом, Инга видит перед собой пожелтевшую от времени фотографию человека со смелыми и добрыми глазами — красного стрелка Карлиса Лауриса.
Инга скидывает одеяло — в комнате жарко, даже не чувствуешь, что открыто окно. Надо жить по-другому… по-другому! Человек должен быть честным. Разве возможно вообще прийти с конъюнктурщиками и шкурниками к коммунизму? Коммунизм — это не только изобилие, для коммунизма необходим новый, чистый человек.
Иначе Инга думать не умеет. Такой воспитали ее отец и герои книг, образы которых она носит в сердце. Жить так, конечно, не легко. Но другой она не может быть. «Идеалистка ты, — сказала ей однажды приятельница. — В жизни обычно все бывает по-другому».
«Да, но отчего же в жизни все бывает по-другому? Отчего должно быть по-другому? Не понимаю. И понимать не хочу. Так могут утешать себя только трусы, оправдываясь перед своей совестью. А я не хочу оправдываться. Может, и я порою буду ошибаться, но я хочу всегда быть честной и бесстрашной.
У нас с тобой родственные души, Юрис Бейка. И так хорошо сознавать это. Я становлюсь смелее, начинаю больше верить в свои силы. Хорошо, что ты именно такой».
Неужели на стене уже отблески утренней зари? Тихо шелестят деревья за открытым окном. Над крышей клети бледным ломтиком апельсина висит луна. Светает.
Что-то непонятное гонит Ингу с постели. Новый день зовет ее. Ей хочется увидеть утро во всей его красоте, как в тот день, когда она приехала сюда. Инга тихонько одевается и на цыпочках выходит из комнаты.
Пахнет утренней свежестью и росой. В зеленоватом сумраке по дорожке от клети неслышно прибегает кошка Мурка и садится у ног Инги. На яблоне около дома уже столько полуспелых плодов… — . Яблоко отрывается от ветки и шуршит в высокой траве. Еще пахнет белым табаком, который Виолите посадила на клумбе.
Инга идет к воротам и садится на изгородь. Мурка покорно бредет за ней и, прыгнув на столб, усаживается рядом с Ингой, проводит несколько раз лапкой по мордочке, затем начинает внимательно следить за крышей клети, где, под стрехой, чиликает проснувшаяся ласточка.
Все, все еще спит. Безмолвие обняло землю длинными, сонными руками, и она почти не дышит. Только еле слышно шелестят деревья. И от этого тишина кажется еще глубже. Но если прислушаться, то можно уловить, — не уловить, а скорее почувствовать, — как в этой тишине растет трава, набухают и распускаются почки, зреют плоды. И ты знаешь, что с каждым мигом все ближе и ближе ярко-багряный восход солнца, что вот-вот настанет миг, когда иззелена-розовый небосклон загорится пламенем — и наступит новый день.
Инга сидит на изгороди и ждет этой минуты с волнением, какого еще никогда не испытывала. В ней что-то бродит, клокочет, мучает ее. Инге хочется куда-то идти, что-то делать. Это и понятно — по правде говоря, она ведь ровным счетом ничего еще не сделала тут. Приехала, вытерла на книгах пыль, научилась сгребать сено и выдала в библиотеке две книжки. Что же ей сидеть и ждать, пока пройдет лето и кто-нибудь захочет в осенний вечер почитать роман? Ну нет!
Инга так порывисто соскакивает с изгороди, что Мурка с испугу прыгает за ней в мокрую траву. Отряхивая с лапок росу, она выбирается на тропинку и укоризненно смотрит вслед Инге. Иди, иди, если тебе охота мочить ноги в этой противной росе! Осмотрительно петляя, Мурка уходит к дому, садится на сухое место и старательно моется. Потом начинает ждать, пойдет или не пойдет хозяйка доить корову?
А Инга, взяв сандалии в руки, бредет по обочине дороги, по пустому белому клеверу, радуясь, что роса обмывает ей ноги. И ей кажется, что только в это утро она впервые увидела лицо мира, в котором живет. Она идет и восхищается всем, что ей попадается на глаза: мелкими гроздьями таволги, которые провожают ее, выстроившись в ряд на меже, серым ольховым кустом, который ласкает ее мягкой мокрой веткой, и широким гнездом аистов на дубе под пригорком.
Инга садится на красноватый камень, очень гладкий и круглый. Около него кустиками растут белые и розовые кошачьи лапки. Рядом чернеет широкая полоса вспаханной недавно трактором залежи.
Небо над темной дугой бора уже пылает. Инга знает, почему ей все кажется таким прекрасным, — она здесь уже не гостья. Она уже начала жить тут. Все, что окружает ее, теперь тоже ее.
— Ого! Откуда это вы в такую рань? — воскликнул Дижбаяр, встретив Ингу во дворе Дома культуры. В руке у него была удочка. Он шел на реку. — Сегодня ведь воскресенье.
— В такое дивное утро не спится, — ответила Инга, не останавливаясь. — Вы ведь тоже на работу.
— Попытаюсь поймать щуренка на уху…
Инга вошла в библиотеку. Тут было душно. Она распахнула настежь окно. На полках жались друг к другу книги, немые, покинутые. Печальные. Инга принялась отбирать книги, увязала их в два пакета и вышла из комнаты. Ливия, вытряхивая в окно простыни, крикнула ей:
— Вы что, ночевали тут, товарищ Лауре?
— Да, — отозвалась Инга, уходя по двору, и Ливия в недоумении пожала плечами. Она не понимала, зачем Инга потащила с собой столько книг?
Когда Инга вошла в «Вилкупы», хозяин с хозяйкой как раз садились завтракать. В комнате, как и на дворе, не было никакого порядка — Луции все было некогда: она ходила за двенадцатью коровами, считая и собственную, варила на своих трех откормков, кормила десятка два кур и много цыплят. По двору ковылло еще с десяток серо-белых гусей. На огороде грядки заросли мокрицей и лебедой — всюду Луция должна поспевать, а у нее всего-навсего две руки. Дочери в Риге. Они, правда, работают там, но это не значит, что не ждут из дома яичек, куска масла и бидончика со сметаной. Все это очень кстати, когда живешь на голых камнях.
Вилкуп встретил Ингу любезно. Он был рад любому гостю, с которым можно было бы поболтать и узнать что-нибудь новое.
— Гостья как раз к завтраку пришла, — усмехнулся он. — Милости прошу, к столу! Луция, чего это ты замешкалась… тащи свои оладьи!
— Спасибо, я уже поела, — отказывалась Инга. Но ее заставили сесть за стол и отведать оладии со сметаной.
Луция за едой молчала. Она, в противоположность своему мужу, была очень неразговорчивой. Это была худосочная женщина с широким лицом и острым носом. Казалось, она все чем-то недовольна, и Инга чувствовала себя очень неловко. А Вилкуп с невозмутимым видом поддевал вилкой коричневые оладьи и, поливая их сметаной, с удовольствием отправлял в рот.
— Берите смело, — подбадривал он гостью, — яички у нас свои. Мука-то, правда, из Риги… Когда ездим в гости, привозим. В прошлом году у нас пшеница уродилась, точно свиная щетина, да и ту бодяк загубил. Вон эту возьмите, она лучше прожарилась.
— Сметану положите… кто же оладьи сухими ест, — безразлично проговорила Луция и снова замолчала. Зато хозяин не переставал расспрашивать Ингу об ее родителях и о том, как ей пришло в голову уехать из Риги в совсем незнакомую сторону, интересовался, столуется ли она у Себрисов или ест свое, длинно и пространно рассказывал про своих дочерей, из которых одна работает парикмахершей, а другая ходит за пятилетним ребенком в какой-то семье, где все работают.
— Молодым в деревне сидеть нечего, — говорил Вилкуп. — Чего они дождутся? Там хоть какая-то копейка обеспечена… поработаешь две недели — и получай. И сходить есть куда — и клуб, и кино, нельзя же требовать, чтоб молодой человек сидел, как барсук в своей норе. Берите смелей оладьи… Это только баловство… молодой человек должен поесть как следует. Луция, налей барышне молока!
Наконец Инга отодвинула тарелку, поблагодарила и взяла свои книги.
— Я ведь знаю, что теперь самая страдная пора, — обратилась она к хозяину, — некогда ведь… но все-таки… я думала, выпадет дождливый день… или же вечером… Может быть, возьмете что-нибудь почитать?
Вилкуп разгладил ладонью свои седоватые усы и посмотрел на книги, которые Инга положила на стол.
Луция, собиравшаяся с грязной посудой на кухню, остановилась на полпути, бросила на Ингу короткий невыразительный взгляд и молча вышла за дверь.
— У нас с вами, милая барышня, ничего не выйдет, — усмехнулся Вилкуп и, порывшись в ящике стола, достал оттуда табакерку. — Что нам с книжками делать?.. Они для тех, кому время девать некуда. А мы со старухой носимся весь день сломя голову… сами видите, помочь некому, а в хозяйстве одна работенка другую подгоняет, только поспевай…
— Но все-таки случается свободная минутка, — пыталась убедить его Инга. — Я подыщу вам что-нибудь интересное… хотя бы, например, вот эту…
Инга подала Вилкупу «Времена землемеров» в сильно потрепанном переплете, но старик только махнул рукой:
— Не надо! Не надо!
— Вы никогда не читаете? — чуть ли не с отчаянием спросила Инга. — Не может этого быть! Да разве можно совсем без книг?.. Ну, попробуйте, возьмите эту — тут очерки про север… интересно!
— Ты, дочка, их другим понеси, — наставительно сказал Вилкуп, свертывая папироску. — Нам теперь не до твоего севера… нам бы с хозяйством управиться.
Он гостеприимно проводил Ингу вместе с книгами. В сенцах его позвала Луция:
— Иди же, помоги котел снять! До свидания! — коротко ответила она прощавшейся Инге.
Неудача. Инга крепко стиснула губы и быстро пошла к воротам. Зачем она начала именно с Вилкупов? Но ничего. Это только начало.
Она пошла в усадьбу «Бугры», где жили Межалацисы.
Название этой усадьбы оправдывалось двумя буграми, между которыми она лежала. По первому из них пробегала узкая, обсаженная кленами дорога, исчезавшая во дворе, за которым она, минуя скотный двор, опять выбегала, уже мимо старых ветел, и, поднявшись на другой бугор, спускалась по пологому склону, вдоль поляны, к лесу.
Навстречу Инге, неистово лая, выбежала белая в желтых пятнах собачонка и, оскалив зубы, грозилась вцепиться ей в ноги. Инга оглянулась, нет ли кого-нибудь поблизости.
— Нерон, эй, Нерон, уймись! — раздался из-за густой сирени слабый старческий голос. Собачонка для порядка еще немного полаяла и лениво поплелась во двор.
Инга вошла во двор. Из огорода выбежала Дарта и, прикрыв глаза ладонью, всмотрелась в гостью.
— Здравствуйте, здравствуйте, — ответила она Инге. — Чуть было не обозналась. Ведь я вас только мельком видела. Смелей проходите… Убирайся, Нерон! Я издали вас за почтальона приняла… Не могу руки подать — вся в земле… лук полола — сорняки разрослись ну просто страх как! Полоть не успеваю… Осторожно на пороге… доска отстала… не прибьем никак.
Хоть Дарта и страдала одышкой, но она любила говорить много и пространно.
— Мы с дедушкой одни дома, — продолжала она, проводив Ингу в дом. — Сегодня в поле не позвали, так я своих мужчин в село отпустила… у нас там, за лесом, родственники. Вы тут присядьте… в комнате не прибрано, правда, — некогда все. А мужчины разве помогут — только ждут, когда им на стол подашь…
Дарта сняла испачканный землей передник, но мыть руки не пошла — она, очевидно, надеялась, что гостья задержит ее не долго, и думала вернуться на огород.
Инга поняла это и не знала, что делать: предложить книги или же попросить напиться и уйти? Но она набралась смелости и сказала:
— Пришла к вам с книгами: ведь я должна начать обслуживать читателей. А в библиотеку ходить людям теперь некогда. Может быть, посмотрели бы? — Инга развернула пакет.
— Я… я, право, не знаю, — нерешительно ответила Дарта, поглядывая на книги. — Был бы Раймонд дома… может, и взял бы у вас что-нибудь. Да кому нынче читать-то? Зимою — тогда и старик мой по вечерам почитывает. А летом он и в газету не всегда заглянуть успевает. Право, не знаю…
— Но, может быть, Раймонду все-таки оставить что-нибудь? — не отступала Инга. — Хоть одну.
Дарта пожала плечами.
— Как знаете, милая, хотите — оставьте… у нас не пропадет. Да когда ему читать-то!
«Что делать? Обойти дома и вернуться с книгами обратно? Нет, хоть одну надо оставить…» И, перебирая книги, Инга сказала:
— Как бы не дала такую, которую он уже читал.
— Уж этого я не знаю, — сказала Дарта. — Прошлой зимой он приносил домой какие-то толстые книги. Одну я запомнила — там о какой-то даме рассказывалось… да тоже дама называется, — распущенная женщина: собственный муж надоел, так она с одним офицером спуталась, ребенка даже бросила… Анной ее, кажется, звали, фамилию-то я уже позабыла. Помню только, что конец уж очень страшный — под поезд кинулась…
— Знаете, я книгу все-таки не оставлю. Приду, когда Раймонд будет, — решила Инга, вспомнив исчерканные страницы «Анны Карениной». «Прежде чем этому парню книгу давать, надо поговорить с ним».
Она простилась и по меже пошла к хутору «Ванаги». Силабриедисы, наверно, захотят почитать. Себрисы говорили, что Ирма большая охотница до книг.
Ирму Инга застала в коровнике. Коровы были на пастбище. Ирма накладывала в ясли только что скошенную траву и, увидев Ингу, вытерла руки о фартук. Ее лицо, шея и обнаженные до плеч руки наперекор солнцу были розовато-белые. Ну да, ведь у нее волосы медью отливают.
— Сейчас кину в ясли последнюю охапку и пойдем с вами в дом, — бойко сказала она и, наклонившись, разом сгребла всю оставшуюся траву.
Когда она вышла из коровника, Инга объяснила ей, зачем пришла.
— Зимою мы всегда книги берем, — сказала Ирма, ведя гостью в дом. — А летом — сами знаете. Дел невпроворот. Помощницы у меня, правда, есть… Вот они работают… Илза, Ария, помойте руки и поздоровайтесь с тетей, — крикнула она девочкам, которые сидели перед домом у корзин, наполненных чистым, белым картофелем, и вырезали темные глазки. Сразу видно было, что девочки — близнецы. Они послушно встали и одна за другой протянули Инге мокрые ручки.
Ирма ввела Ингу в очень скромную, обставленную старомодной мебелью, чисто и аккуратно прибранную комнату. Чувствовалось, что хозяйка следит за порядком. На столе — даже глиняная вазочка с желтыми ноготками. Небольшие окошки блестят, на подоконниках фуксии. Инга обратила внимание на маленькую полочку с книгами и какими-то брошюрами.
Ирма сама выбрала две книги: «Искры в ночи» Анны Саксе и «Девяностые годы» Катарины Причард.
— Когда книга в доме, то и свободная минутка находится, — сказала она, улыбаясь. — А начнешь, так не успокоишься, пока не дочитаешь. Хоть от сна время урвешь.
От Ирмы Инга в приподнятом настроении направилась к Сермулисам. Дорога шла через глинистый пригорок. За серыми ольховыми кустами, воюя с оводами, пасется небольшое стадо. На краю канавы сидит старушонка в глубоко надвинутой на глаза косынке. Белые, совсем круглые облачка тянутся в небе, цепляются за вершины высоких елей и исчезают в синеющей дали. Вокруг красных кустиков клевера жужжат пчелы. А чуть дальше, на ржаном поле, к земле клонятся спелые колосья. Значит, лето близится к концу, близится белая зима. Да, может, зима и не будет белой, а грязной и темной, какой часто бывала в последние годы… Ну что ж, придется месить грязь, ходить с фонариком в темноте — и это не страшно!
Когда Инга вошла во двор Сермулисов, она сразу увидела, что тут живет хороший, заботливый хозяин. Забор починен, под густыми кустами красной смородины ни сорняка, чистая дорожка ведет к дому и дальше, убегает в небольшой, но хорошо ухоженный огород. Там, под ветвями яблонь, груш и слив, уже сверкающими разноцветными плодами, тянутся грядки с луком, огурцами, морковью. Земля черная и рыхлая. Под окнами уже распускаются ярко-красные георгины, цветет большой куст флоксов.
Инга, обойдя весь дом, не встретила ни души, но откуда-то из-за кустов доносились хлопанье крыльев, кудахтанье кур и женский голос. Она пошла туда и увидела Валию. Вокруг девушки мелькала стая белых, пестрых и серых кур. Валия разбрасывала корм, отгоняла самых наглых кур, бранилась, смеялась.
— Кыш! — восклицала она. — Друг дружке на головы не залезайте!
Увидев Ингу, Валия поставила миску и вышла из калитки. Она усадила Ингу на скамейку, врытую в землю, и, потянувшись к ветвям, сорвала несколько яблок.
— Попробуйте — белый налив.
Валия перебрала все книги, но ни одна не прельстила ее. Некоторые она перелистывала и, прочитав конец, откладывала в сторону.
— Вот не знаю, — протянула она. — Тут все о войнах, о революциях… не люблю я такие…
— А какие же вы любите? — спросила Инга, кидая на траву огрызок яблока.
— Ну, всякие… о том о сем, — отозвалась Валия, кусая травинку. — Конечно, интереснее всего про любовь. А вам разве не интересно?
— Почему же нет? И мне нравится, но читать все только о любви надоедает. — Инга подала Валии книгу: — Вот, возьмите эту, здесь тоже о любви.
— Ла-адно, — недоверчиво протянула Валия. — Если уж принесли, то оставьте.
Она положила книгу на стол и с любопытством взглянула на Ингу.
— Вам у нас, наверное, страшно скучно, правда?
— Если без дела сидеть, то и в Риге скучно будет, — ответила Инга, складывая книги. — Я всегда себе работу нахожу. Да потом здесь так красиво!
— Красиво! У нас? — удивленно воскликнула Валия и рассмеялась. — Ну и забавная же вы. Что тут красивого? Погодите, скоро настанет осень, темные вечера, грязь. Дороги в сплошное море превратятся.
— Я не боюсь этого, — отозвалась Инга.
Валия посмотрела на нее с недоумением:
— А я, если бы моя воля была, ни одного дня тут жить не стала бы. Но старики мои упрямые — и слышать не хотят об этом. Мать сразу в слезы. Что ж поделаешь, — я, как назло, единственная у них.
Время уже подходило к полудню, когда Инга медленно побрела обратно. После Сермулисов она зашла еще в три дома. В одном какой-то старик взял «Времена землемеров» и очень обрадовался, что ему принесли книгу на дом, — из-за больных ног он никуда не выходил. На другом хуторе все косили сено для своей коровы — и от Инги попросту отмахнулись. В третьем месте она застала дома лишь маленького мальчугана со злой собакой.
Там, где узкая проселочная дорога подходит вплотную к Мелнупите, не слишком крутой берег зарос ольхой, березками, орешником. Отстраняя ветви, Инга пробралась сквозь кусты и очутилась на небольшой сухой лужайке, она положила на землю книги и легла на траву. Жарко. Как смешно — ноги устали, точно у старухи. Отдохнет и пойдет обратно в Дом культуры. Она растянулась на спине, заложив руки за голову. Вверху, на ветвях, между листьями, зеленели гроздья орехов. На руку вполз муравей и словно обжег ее. Инга стряхнула его.
Это называется неудачей. Как тяжело, когда ты с таким рвением берешься за что-нибудь, а из этого ничего не получается. В горле застрял горький комок, а глаза наполнились слезами, и все вокруг потускнело, точно затянулось серой паутиной. Слезы потекли по вискам. Пускай. Никто не видит. Здесь хорошо. Можно побыть тут до темноты, чтобы не встречаться во дворе с Ливией и не отвечать ей на вопрос: «Откуда вы, Инга?»
Что делать дальше? Жить так до самой зимы, обслуживать четверых-пятерых читателей и получать зарплату? Разве для этого она ехала сюда? Как это ужасно, когда люди равнодушны. Нет на свете ничего хуже равнодушия. Культработница! У тебя сердце сгорает от желания сделать то, ради чего ты приехала сюда. Но если ты не в силах расшевелить людей, то напрасны твои старания. И если ты не сумеешь увлечь молодежь, которую тянет в город, то кому ты здесь нужна?
А пока неудача. Ты забралась в густые кусты, спряталась и с горечью ждешь, когда сядет солнце. Тебе стыдно вернуться с книгами. Ну, разве это не глупо? Конечно, глупо. Но люди всегда почему-то стыдятся своих неудач. Кого же ты стыдишься, Инга? Смазливой, самодовольной Ливии?
Инга села и провела рукой по глазам. Причесалась. Глупо лежать в кустах и хныкать. Она выбралась из кустов и пошла. Солнце уже опускалось на вершины высоких елей. У перекрестка она свернула на дорогу, у которой стоял столб с табличкой «С/х артель «Силмала». На окруженный стройными ясенями и дубами двор Скайстайнов медленно возвращались с пастбища коровы. Тут была самая большая ферма, на ней работали три доярки. Одна из них — мать бригадира Рейнголда, тихая, ласковая, работящая женщина. Она как раз встречала скотину. Инга спросила ее, как найти председателя, и доярка позвала маленькую быстроглазую девочку со светлыми косичками, похожими на мышиные хвостики.
— Анечка, покажи тете комнату председателя.
Анечка, не сказав ни слова, обошла дом, поднялась на увитую диким виноградом веранду, вошла в просторные темные сени, в которых Инге ничего не было видно, и, открыв первую дверь, объявила тоненьким голоском:
— Вот комната дяди. Только его самого нет.
— Нет! — разочарованно воскликнула Инга, остановившись на пороге.
— Он, наверное, с нашим Атисом копает.
— Это далеко отсюда?
— Недалеко, — так же спокойно объяснила Анечка. — Внизу сразу за садом. Около баньки.
Закрывая дверь, Инга не удержалась и заглянула в комнату. Очень большое, залитое закатным солнцем помещение, но какое-то необжитое.
— Отведешь меня туда?
— Отведу, — откликнулась девочка и, соскочив со ступенек веранды, засеменила по дороге к саду. У густой живой изгороди, отделявшей сад от двора, она остановилась и ткнула пальчиком в Ингин пакет.
— Что у тебя тут?
— Тут? Книги.
— Книги? — повторила девочка и живо спросила: — С картинками?
— Нет, Анечка, без картинок, — улыбнулась Инга.
Малышка опять засеменила вперед по большому саду. Сад полого спускался вниз, за ним маячила маленькая серая банька, а за ней зеленел заросший камышом пруд. Около пруда двое мужчин в майках и трусах работали лопатами.
Инга нерешительно остановилась, а девочка побежала к ним.
— Тут одна чужая тетя, — защебетала она, — у нее есть книги, только без картинок.
Бейка выпрямился, смахнул со лба волосы, посмотрел на девочку и засмеялся:
— Без картинок? На что они нам?
Затем он повернул голову и увидел Ингу.
— А, это и есть та тетя! Но какая же она чужая! Ты, Анечка, проводи ее в сад, знаешь, туда, к скамейке, и посидите там, в «беседке», я сейчас приду.
Когда он чуть погодя пришел в «беседку», под листву исполинской липы, вокруг которой росли густые кусты диких роз и жасмина, он был уже одет и на ходу приглаживал волосы.
— Я оторвала вас от работы, — виновато сказала Инга.
— Ничего, — махнул рукой Юрис. — Мы с Атисом решили побаловаться у пруда. Надумали рыбу разводить.
К левому виску у него прилип комок ила. Юрис, видимо, не заметил этого.
— А я, — начала Инга, — пошла сегодня в наступление с книгами… только потерпела поражение. Вот они… книги без картинок. Тащу их обратно. Вот и к вам зашла. В конце концов, нигде не сказано, что председателям летом нельзя книг читать.
— Да, особенно в косовицу, на валке, — весело засмеялся Юрис, — очень удобно!
— Я понимаю, — сказала Инга, глядя на забрызганный грязью висок Юриса. — Начинаю сомневаться, нужна ли я вообще тут кому-нибудь…
— Ну, ну, — он слегка нахмурился, — вы это что?
— Я приехала сюда работать, а пока слоняюсь как неприкаянная, — тихо сказала Инга. — Мне кажется, что я тут совсем лишняя…
— Глупости, — он серьезно посмотрел ей в глаза и по-дружески улыбнулся. От этой улыбки у Инги на душе стало теплее. И она неожиданно для самой себя взяла носовой платок и просто сказала:
— Позвольте, я вытру вам висок… грязь прилипла.
— В самом деле? — Он наклонил голову. — Спасибо. Это у пруда.
И он стал рассказывать ей, что они решили вычистить и расширить пруд, чтобы развести в нем карпов… А рыба — это чистые деньги, которые так нужны хозяйству.
— Если б вы знали, как нам нужны деньги, — сказал Юрис и принялся чертить на земле веткой. — Иногда я ночами не сплю, все думаю, где бы раздобыть денег. О, если бы у нас были деньги! Тогда бы вы посмотрели. Честное слово… — Он вдруг осекся, бросил ветку и встал. — Пойдемте в комнату. Вы впервые у меня, а я даже не пригласил вас в дом.
В большой, полупустой, теперь уже темной комнате Инга постояла у двери, пока хозяин не достал спички и не зажег настольную лампу.
— Проходите сюда и садитесь, — пригласил он. — Мы сейчас организуем ужин.
Инга вдруг почувствовала, что очень проголодалась. Еще бы — ведь она, кроме оладий утром у Вилкупов, весь день ничего не ела.
— Ладно, — решительно сказала она. — Несмотря ни на что, мне все же хочется есть.
— В таком случае, вы будете жить, — улыбнулся Бейка, — это точно. Ага, вот и ужин.
В комнату вошла мать Рейнголда с большой миской дымящейся вареной картошки. За ней следовала Анечка с миской поменьше.
— Мамаша, — сказал Бейка, — у меня гостья…
— Знаю, знаю, — отозвалась она, ставя миску на стол. — Кушайте смело, у меня картошки полный котел. Сейчас простокваши принесу.
— Да разве мы такую миску одолеем? — спросила Инга.
— Подумаешь! — воскликнул он. — Это только для затравки.
И он наложил Инге на тарелку гору картошки и творога со сметаной.
— Мне приличия ради теперь надо бы сказать, что это слишком много, — пошутила Инга, глядя на огромную порцию, — но я, ей-богу, все съем.
Он громко рассмеялся.
— Тогда я вам еще добавлю.
Удивительно, как хорошо с этим чужим парнем, словно ты знакома с ним уже годы. Вот бывает так — встретишь случайно человека, и при первом же знакомстве тебе кажется, будто у вас с ним что-то общее. Другому ты не расскажешь того, что расскажешь ему, с другим ты не почувствуешь себя так свободно и непринужденно. С глубоким интересом ты слушаешь, что он говорит о себе, и когда ты начинаешь говорить сама, то и не замечаешь, как рассказываешь все о своей очень недолгой жизни. Даже о том, чем ты обычно не делишься ни с кем. О том, что любишь и что ненавидишь, о своем дяде, красном стрелке, и о приятельнице по техникуму, которая не признает советскую литературу, и что тебе в школе было стыдно носить очки и не нравится носить их и сейчас, хотя и надо было бы… И что ты очень любишь стихи, только не анемичные, в которых поэт блуждает как в тумане, и трудно понять, что он хочет сказать, а сильные, ясные, пламенные…
При скупом свете лампы, почти не отрываясь, смотрят на тебя темно-серые глаза, и ты видишь, что ему очень интересно все то, что ты говоришь. И как только ты замолкаешь, он начинает рассказывать о своей покойной матери, о том, как трудно остаться на свете совсем одному, о старом мастере из ремесленного училища, о первом собрании здесь, в колхозе, и первых бурных месяцах, когда у него не раз опускались руки, а он никому не смел показать этого, о людях, которых тут так мало, и о домах, которые надо строить.
И потом с увлечением опять говоришь ты и с увлечением опять говорит он, словно вы уже давно ждали этого вечера, чтобы открыть друг другу свои мысли и чувства. А на душе становится все теплее и светлее. Так зарождается дружба.
Они уже давно кончили есть, Анечка убрала посуду. Ночь за окном совсем почернела, и Инга хватилась, что пора, наконец, собираться домой. Она оставила Юрису три книги — для Рейнголда тоже, и хотела уйти.
— Я провожу вас. — Юрис берет карманный фонарик.
— Но ведь я больше не гостья, — говорит Инга. Он ничего не отвечает.
Они выходят во двор, и Юрис берет Ингу под руку. Он время от времени включает фонарик, и перед ними по траве, по кочкам, по мостику мечется круг тусклого света.
— Странно, — удивляется Юрис, — мы ведь так мало знакомы друг с другом, а мне кажется, будто я знаю вас уже годы… Правда, странно?
— Да, — коротко отвечает Инга, и на сердце у нее становится тепло.
Ночь на редкость темная, ни луны, ни звезд. Ну и пускай!
— Скажите, — тихо спрашивает Инга, — как подойти к людям? Боюсь, что тут не помогут ни стенды, которые мы делали в техникуме, ни альбомы…
— Да, — перебивает Юрис, — пока не помогут. Пока надо придумать что-нибудь другое.
И он, все более увлекаясь, рассказывает Инге о своих планах и замыслах — о новых домах, о молодежи, которую надо привлечь сюда из школ, о революции в быту, о создании культурной жизни тут, на месте, о таком прекрасном и светлом поселке, который был бы совсем как маленький город.
— Это наша цель, — говорит Юрис. — И сегодня мы должны работать как звери. Мы должны вырубать заросли и культивировать луга, подкармливать тощую землю и ремонтировать полуразвалившиеся постройки… Эх, были бы у нас молодые, сильные люди! Сильные не только физически, но и духом… Но у нас их сегодня еще мало — вот в чем беда!
«Да, таких я тут не видела, кроме тебя, — подумала про себя Инга. — Может быть, еще этот молодой бригадир… Хорошие и честные люди есть повсюду, но этого мало. Хороший и честный человек должен стать активным, только тогда он превратится в силу. А что касается меня, то я помогу тебе. Ведь я для того и приехала сюда, чтобы бороться».
Когда Юрис вернулся к себе в комнату, уже было половина второго. Времени для сна оставалось совсем мало. А сон все не шел.
Юрис достал бумагу и сел за письмо. Он писал старому мастеру Тимму. Просил его договориться со своим другом на заводе, который решил переехать в деревню. Пускай непременно едет сюда. Квартира будет.
Затем Юрис погасил лампу и лег в постель. Но, закрыв глаза, он опять видел перед собой живое, открытое лицо Инги. Она очень простая, совсем не умеет притворяться — наверно, поэтому с ней так хорошо…
На хуторе «Цаунитес», с тех пор как у Алине отняли свиноферму, совсем тихо. Только иногда полает собака и изредка промычит, — увидев свою хозяйку, буренка. Как хорошо, что не надо больше возиться с чужими свиньями! А то Алине чувствовала себя прямо-таки батрачкой. Теперь она опять хозяйка у себя в доме. Теперь она сама распоряжается своим временем, как ей вздумается. Никто не может помыкать ею или упрекать ее в чем-нибудь. Упрекать? Гм! Взялся неизвестно откуда молокосос какой-то и упрекает: чего, дескать, за свиньями плохо ходит! Прямо смешно — словно у нее всю жизнь в загородке не хрюкало три-четыре откормка? И чего удивляться, если какая-то одна свинья ноги протянула. Алине не фокусница. Ухаживай сам за своими свиньями и жди, что они на одной траве откормятся и ни одна не околеет!
Алине неторопливо управляется по дому, не скажешь, чтобы это доставляло ей много радости. Она делает только самое необходимое. Да и работы-то немного — сколько им вдвоем надо? Огородом по вечерам и в обед занимается Даце, матери там делать нечего. Ну, еще корову подоить и приготовить чего-нибудь поесть. За комнатами и бельем смотрит Даце — сама захотела.
На колхозную работу Алине больше не ходит. Стара она для этого — пускай ее оставят в покое. Даце работает от зари до зари — мало им этого?
Алине выносит вымытый горшок, надевает его на кол изгороди — пускай просохнет — и обводит глазами свою усадьбу. Дом без хозяина… и зятя у нее, наверно, не будет — Даце уже двадцать пять, а ни один парень пока не заглядывается на нее. Она некрасива, да и не умеет свою жизнь устроить… Все работает да работает, как каторжная. Другие девушки больше о себе думают… Где-то в глубине души у Алине шевельнулась жалость к дочери. Даце добра к матери. И все-таки… и все-таки зять для Алине был бы как нож в сердце. Если ее сын не может ходить по этому двору, так пусть не ходит и никто другой. Если Теодору пропадать на чужбине, так пусть и тут все пропадом пропадет! Пускай Даце остается старой девой, проживут как-нибудь свой век вдвоем.
Алине ясно, что сын не вернется. Тогда, после радостной вести, что он жив, она почти поверила, что Теодор приедет домой. Но, пораскинув мозгами, поняла, что зря надеется. Зачем он приедет? В отчий дом? Какой же это отчий дом, когда ты сам себе уже не хозяин! Каждый старается жить там, где лучше. А там всем живется хорошо. И Эгон Брикснис говорит, чтобы Теодора не ждали, получили весточку, что жив, и все. И хотя Алине так хочется погладить белокурую голову сына, услышать, как он быстро и нетерпеливо восклицает: «Мать!..» — все равно лучше пускай не едет. Тут ему жизни не будет. Заклюют. Тот же «новый»… выродок какой-то, а не человек.
Дуксис, неподвижно лежавший у порога, косясь одним глазом на прыгавших по ветвям грачей, вскочил, словно ужаленный, и с визгом понесся мимо колодца. Пришла Даце.
Даце наклонилась и погладила собаку по голове, и та, смущенно и счастливо виляя хвостом, побежала рядом с ней. Даце устала. Весь день работали на силосе — она, Межалацис с сыном и бригадир. А председатель и старый Смилдзинь доставляли «сырье», как шутили они, — отаву, клевер и подсолнечник.
— Что это ты сегодня так рано? — встретила Алине дочь. — Солнце еще не зашло.
— Мы раньше кончили, — ответила Даце, делая вид, что не замечает иронии матери. — Все, что было накошено, сложили.
— Так придумали бы другую работу. Кто же это засветло кончает?
Даце ничего не ответила, взяла мыло, полотенце и пошла с миской к колодцу. Под жалобный скрип старого журавля она вытащила ведро ледяной воды, налила в миску и стала мыться. Погрузила лицо, руки по локти, облила шею. Кожа весь день зудела, и теперь хотелось еще и еще ощущать уколы холодных иголочек. Она мылась долго, затем выплеснула воду на траву и, вытираясь, пошла домой.
Алине положила на стол начатый каравай хлеба, поставила масленку и миску с салатом. Даце еще с детства любила салат и лук, а Теодор — свежие огурцы со сметаной… и к ним — молодой картофель с укропом… «Так едят только цари», — говорил он. Царь!..
— Я страшно проголодалась, — радостно сказала Даце. — Как хорошо, что у нас сегодня салат!
— Ты бы ничего, кроме травы, не ела, тебе только дай, — сказала Алине, наливая в кружку молоко.
— М-гу, — кивнула Даце, уже успев набить полный рот. Она ела быстро, молча откусывая хлеб белыми, крепкими зубами. Несколько раз она подняла глаза на мать, желая что-то сказать, но не решилась. Только кончив есть и убрав посуду, она, вытирая тряпкой стол, собралась наконец с духом и заговорила:
— Мать… председатель просил поговорить с тобой… Мы живем вдвоем… не могли бы мы одну комнату сдать?.. Из Таурене к нам в колхоз хочет перебраться какой-то строительный рабочий с семьей…
Алине смотрела на дочь широко раскрытыми, холодными глазами. Складка вокруг рта становилась все глубже.
— Что ты сказала? — переспросила она. — Чужих людей в дом пустить?
— Только на время, — поспешила объяснить Даце. — Они сами построят себе дом… Только до той поры, пока…
— Ну, знаешь. — У Алине от волнения задрожали руки, и она сказала срывающимся голосом: — Удивляюсь, как этому Бейке не стыдно… А ты, дурочка, не умела ответить ему! Хе! Чтоб я каких-то бродяг к себе в дом пустила! Разве порядочные люди сюда из города побегут? Только воры да мошенники! И чтоб я этаких…
— Мать, — перебила ее Даце несчастным голосом, — как ты можешь так говорить?! Теперь ведь многие едут из городов, так неужели все они — мошенники? Сам председатель, и библиотекарша тоже…
— Я их сюда не звала, — язвительно сказала Алине. — По мне, могли оставаться там, откуда приехали. Мне они тут не нужны.
Даце беспомощно опустила руки. Она знала свою мать и понимала, что нечего уговаривать ее, но все же попыталась:
— Но они хорошие люди… Себрисы их знают.
— Да ну тебя с твоими Себрисами! Пускай Себрисы им и сдают, если это хорошие люди… — И Алине, энергично одернув передник, мрачная и неумолимая, прошла мимо дочери в дверь. Только подойник прогремел.
Даце некоторое время стояла у окна. На глаза навертывались слезы. Она машинально сорвала пожелтевший лист герани. Разве это жизнь? Нет, так жить нельзя. В ней вспыхнуло возмущение. Если мать хочет жить, точно крот в норе, ненавидеть людей, так пусть… Но зачем тебе делать то же самое? Ты хочешь жить и не отставать ни в чем от других, ведь ты ждешь чего-то от жизни. Где-то глубоко-глубоко у тебя теплится надежда на счастье, хотя и не знаешь, какое оно, это счастье, и стараешься уговорить себя, что тебе уже ничего не надо. Однако, однако…
Сердце матери ожесточилось и окаменело. Она ничего не хочет понять. Ох, как надоело все это… Мать постоянно ходит хмурая, злая на людей. Как вырваться отсюда? Бросить мать и уйти? Даце проглотила горькую слезу. Нет, ты слишком труслива, ты не сделаешь этого, пожалеешь ее. Есть один выход — не слушать мать, стать безразличной к ее упрекам, жить по-своему. В конце концов, тебе уже двадцать пять лет…
Солнце исчезло. Там, где погрузился огненный диск, над темной стеной бора догорает золотисто-багровый знойный день. Незаметно наступают сумерки, невидимым покровом укрывая двор от всего мира.
Даце идет по мокрой от росы траве. Завтра опять будет хороший день. Завтра начнут косить клевер. Лето уходит. А сегодня вечером такая темень… Хотелось бы света и людей. Хоть книгу бы почитать. Но керосин кончился еще вчера, а мать не ходила за ним. У Даце вдруг кольнуло в груди от болезненного ощущения одиночества, тоска сдавила горло. Нет, нельзя плакать, надо взять себя в руки… надо пойти куда-нибудь, сделать что-нибудь. Был бы рядом человек!
— Чего ты тут слоняешься в темноте? — крикнула Алине, ставя у двери миску для собаки. — Заходи! Я запру на крючок.
Ей, точно пятилетней девочке, приказывают на каждом шагу, во всем навязывают свою волю, будто она не взрослый человек и у нее совсем нет ума. Даце впервые откликнулась с вызовом в голосе:
— Нет, я не пойду. Мне еще нужно сходить к Себрисам.
— Ого! Это еще что такое?.. По ночам бегать! — возмутилась Алине. — Чего это тебе там понадобилось?
И, впервые не ответив матери, Даце ушла. Алине, сердитая, с недоумением смотрела вслед дочери.
У Себрисов еще не спали. Уже издали Даце увидела в окне свет и повеселела. Она сама не знала, зачем идет туда, ей просто хотелось немного ласки, сердечности, сочувствия.
— Добрый вечер, добрый вечер, — встретила Мария Себрис Даце на дворе, она в темноте развешивала что-то на изгороди цветника. — Девушки в комнате, заходите смело.
В маленькой комнате, на полочке, прибитой к стене, горит лампа под желтоватым колпаком. Между кроватями очень тесно — стоит только стул. Его предлагают Даце, а Инга и Виолите садятся на кровать.
— Как хорошо, что вы зашли! — радостно восклицает Инга, и Даце чувствует, что это искренне. Даце садится и просто говорит:
— У нас дома кончился керосин. Я не хотела сидеть в темноте.
В комнатке пахнет медом. Это от розовых цветков душистого горошка, который стоит в вазе рядом с лампой. Здесь удивительно хорошо, совсем не так, как дома в удобных, но совсем неуютных комнатах. У Даце невольно вырывается вздох. Инга понимает, что девушку что-то угнетает, только спросить неудобно, ведь они еще так мало знакомы. Поэтому Инга говорит:
— Вы, Даце, умно сделали, что пришли. К нам так близко, а сидеть одной в темноте — скучно.
— Да, скучно, — соглашается Даце, и Инга видит по глазам, что девушке скучно не только из-за темноты.
— Вы, наверно, вообще очень одиноки… всегда вдвоем, — начинает она.
Даце молчит и, отвернув голову, теребит пальцами край полосатого одеяла. Затем говорит приглушенным голосом:
— Трудно мне с матерью. Она чуждается людей и хочет, чтобы я тоже…, а я так не могу, мне стыдно… вы ведь знаете, у нас была свиноферма — ее отняли… мать не интересовалась… она делала все кое-как, спустя рукава… Она хочет, чтобы я ни на шаг не выходила из дому, чтобы я никуда не ходила… никуда не пускает меня… но я ведь взрослая… мне уж двадцать пять лет… неужели из-за брата….
И так, слово за слово, Даце рассказывает Инге обо всем.
— В пионеры она меня не пустила, в комсомол тоже. Я все время жила как в тюрьме. И теперь мать будет сердиться, что я пошла к вам… Всегда она такая мрачная, никак не угодишь на нее, прямо горе с ней… — вздыхает Даце, кончив рассказ. Она еще никогда никому слова плохого о матери не сказала. Ведь она всегда старалась понять ее и простить. Но сегодня у Даце такое чувство, будто ее что-то переполнило. А в сердце — горечь, недовольство собой, тревога. — Нет, пускай мать делает как хочет, а я дальше так не могу. Пускай сердится, пускай бранится — все равно.
— Все будет хорошо, Даце. Ты ведь в самом деле не маленькая, ты имеешь право на свою жизнь. — Инга говорит ей «ты». — Приходи к нам почаще.
Уже далеко за полночь, когда они расстаются на пригорке, на полпути между их домами. Инга и Виолите уходят обратно, Даце медленно спускается вниз, где, утопая в темноте, невидимый, стоит ее дом.
На другой день, вечером, когда Даце, вернувшись с поля, замачивала в ванне белье, во двор влетела Виолите.
— Даце, Инга велела спросить тебя, не можешь ли ты зайти к нам? Сейчас же! — запыхавшись, сказала она.
— Что случилось? — спросила Даце.
— Ничего. Надо. Инга просила. Придешь?
— Погоди. Сейчас. — Даце вымыла руки и зашла в дом переодеться.
Когда Даце достала из шкафа зеленое цветастое платье, Алине зло посмотрела на нее.
— Что же это сегодня за праздник?! — резко крикнула она.
— Мне надо сходить с Себрисам, — Даце старалась говорить тихо и ласково, — а платье все пропотело, не могу же я на люди…
— Что это еще за новая мода — каждый вечер бегать. Будто дома делать нечего! Чего зачастила туда?
— Я сейчас вернусь, мать… — Даце на ходу застегнула платье.
За порогом она еще услышала сердитый голос матери и, схватив Виолите за руку, чуть не побежала.
— Пошли!
Когда они пришли к Себрисам, Даце испуганно остановилась: в тесной комнатке, прижимаясь друг к другу, сидели Инга, председатель, брат Виолите — Эмиль и… Рейнголд.
— Заходи, Даце, — пригласила Инга, — тут еще есть место.
Даце, смущаясь, вошла в комнату и села рядом с Ингой. Краска залила ее лицо. Она не думала, что и бригадир тут будет. Знай она это — ни за что не пришла бы. Почему Виолите не сказала?
Но Атис, не обратив на Даце никакого внимания, продолжал начатую, очевидно, уже раньше мысль:
— Посчитайте сами, нас тут всего три комсомольца — Инга, Эмиль и я. В другом конце колхоза — еще двое. Это вся организация. Вот и опрокидывай горы! Нам даже кустов на заросших лугах не выкорчевать.
— А сколько всего в колхозе молодежи? — спросила Инга.
— На пальцах одной руки сосчитать можно, — ответил Атис.
Эмиль, долговязый парень, очень похожий на своего отца, перелистывал иллюстрированный журнал. Парень выглядел усталым. Виолите, забравшись на кровать, бойко смотрела то на одного, то на другого, с любопытством ожидая, что будет дальше.
— Без молодежи у колхоза не может быть никакого будущего, — сказал Юрис, — это совершенно ясно. Не можем мы ждать и потихоньку плестись вперед. Мы должны сделать рывок. Но как? Ты говоришь — на пальцах одной руки сосчитать можно… Пускай молодежи и немного побольше, но что мы, на самом деле, в состоянии сделать? Насилу с текущей работой управляемся. Только с трудом сено и теперь клевер убрали, но нельзя же смотреть на запущенные луга, пастбища, постройки и дороги, нельзя же сидеть без электричества… У людей коров аппаратами доят, а мы в темноте ноги ломаем — разве можно сегодня так жить? Это дикость. Я электричество хоть из преисподней добуду! Конечно, ничего не выйдет, если мы будем за печью отлеживаться… Осенью надо начать столбы заготавливать. А кто все это сделает для нас? Вот где наше слабое место.
— Надо чертей этих вернуть, — поднял голову Атис. — Их целая армия. А чем они там, в городе, занимаются? Смешно! Та же Зане Вилкуп — парикмахерша! Леон Зейзум… в садоводстве работает! Там он может в саду работать, а у себя в колхозе не может! А Дзидра Вилкуп — еще лучше — чужого ребенка нянчит и полы моет. И так они все — кто в лавке, кто в какой-нибудь мастерской… Им только бы уйти отсюда, только бы не возвращаться! Дезертиры они, да и только!
Настольная лампа тихо сипела. Даце тайком посмотрела на бригадира. Какие у него веселые, озорные глаза и какой он ловкий! Темно-русые волосы зачесаны назад и блестят. Не зря он нравится девушкам. Ей сделалось грустно, и она едва слышно вздохнула. «Ах, он нравился бы мне не меньше и совсем некрасивым и неуклюжим, — с грустью подумала она и отвернулась. — Но я же знаю, что все это зря. Никогда он даже не посмотрит на меня».
— Но… может, они все же вернутся? — заговорила Инга.
— Как ты себе это представляешь? — спросил Юрис. Он впервые обратился к ней на «ты». Инга почему-то покраснела и рассердилась на себя за это.
— Очень просто: надо с ними поговорить, написать письма… — объяснила она, смотря на лампу мимо Юриса.
— Ты думаешь, это поможет?
— Глупости! Не поможет… — решил Атис, медленно вертя в пальцах пуговку, которую он нашел на полу. Он рассмотрел ее со всех сторон, затем поднял вверх: — Девушки! Признайтесь, чья она?
— Ой, моя! — воскликнула Виолите.
Атис укоризненно покачал головой:
— Ай, ай, кто тебя, такую неряху, замуж возьмет — даже пуговицу пришить не удосужишься. Стыдно.
Девочка, засмеявшись, протянула над головой Даце руку за пуговицей, и Даце почувствовала, как рука бригадира коснулась ее волос.
— Прости, я, наверно, прическу тебе испортил, — извинился он.
— Ничего, — тихо ответила она, почти физически страдая от его небрежного тона. Словно она какое-то пустое место.
— Знаете что?! — воскликнула вдруг Инга. — Мне пришла в голову одна идея!
— Ну-ну? — Юрис с интересом повернулся к ней.
— Напишем им открытое коллективное письмо, через газету… Назовем всех по фамилиям… и предложим вернуться в колхоз… Как вы считаете — если поговорить с ними в письме по душам? Может быть, они поймут, хоть некоторые из них.
— А знаете, это неплохая идея! — воскликнул Юрис, вскочив на ноги. Видно, ему захотелось пройтись по комнате, как он это обычно делал, когда его волновала новая мысль. Но тут шагать было негде, и ему пришлось снова сесть. — В самом деле, если написать так, чтобы за душу взяло. Чтобы они поняли, что тут уже не спят, а дело делают. Мне кажется, что те, кто не трусит, вернутся. А трусы нам не нужны. На что они нам?
— Я не имею ничего против такого хода, — сказал Атис. — Если это не поможет, то и не повредит. Вижу, что Эмиль тоже так думает.
Эмиль, положив журнал, виновато улыбнулся.
— Я ведь все слышал, — оправдывался он. Эмиль, как и отец его, был тихого нрава и не любил много говорить.
— В таком случае, ты и должна написать это письмо, — сказал Юрис Инге.
Она только кивнула:
— Это я могу.
— Тогда нечего откладывать, — продолжал он с обычной для него горячностью. — Если писать, то писать сразу.
Инга всю ночь просидела над письмом. Мысли у нее были хорошие и ясные, но не так-то легко возникали слова. Она перечеркивала, писала заново и опять перечеркивала. Сердилась на себя.
«Открытое письмо бывшей сельской молодежи, таким-то и таким-то». Не обидятся ли, если она назовет их по именам? Да почему? В конце концов, писать без определенного адреса не имеет никакого смысла. А если они увидят в газете свое имя, то обязательно прочтут.
«Товарищи силмалцы! Мы обращаемся к вам с коллективным письмом, потому что не знаем, где каждый из вас находится. Мы хотим сказать вам всем одно и то же: вернитесь в свой колхоз! Вы тут нужны! Вы бросили «Силмалу» в трудное время, когда у нее не было хорошего и энергичного руководителя и хозяйство разваливалось. Теперь все по-другому. У нас новое руководство, в этом году начался большой перелом. Мы хотим пойти в гору и добьемся этого — мы сделаем наш колхоз богатым и светлым, да — светлым, потому что в будущем году у нас в каждом доме будет электричество. Только само по себе оно не появится — это потребует много труда и хлопот.
Дорогие товарищи! Вернитесь, кто не трусит и не боится трудностей. Помогите нам разводить скот, сажать сады, строить дома и ремонтировать дороги. Нас мало, и нам очень не хватает ваших рук. Общими силами мы добьемся всего и превратим «Силмалу» в богатый, цветущий культурный центр, из которого никому не захочется уходить…»
Инга рассказала, что делается в колхозе, сколько в этом году будут платить на трудодень (по сравнению с тем, что платили раньше, — это большой шаг вперед!).
Письмо заканчивалось так:
«Мы ждем вас и знаем — если у вас в груди бьется смелое, мужественное сердце, если вы любите свою родную сторону, то вы вернетесь!»
Во время завтрака зашел Юрис, и по его лицу Инга увидела, что случилось что-то неприятное.
— Что случилось?
— Да ничего особенного, — уклончиво ответил он, но, заметив в глазах Инги тревогу, по-дружески улыбнулся ей и сказал: — Звонили из райкома. Туда поступили какие-то глупые сведения.
— Ну и что?
— Надо ехать — объясняться. А мне некогда. Вот в чем беда.
— Когда вы поедете?
— Завтра. Если письмо готово, то заодно отправлю его, подписи можно собрать сегодня.
Он прочитал письмо.
— Чего же еще? Если только у них окажется совесть…
— Как вы считаете: надо от всей молодежи… и от Валии Сермулис тоже? — спросила Инга.
Юрис кивнул:
— Обязательно от всех. Это будет иметь даже воспитательное значение, не правда ли?
— Может быть, и так, — сказала Инга. — Но к Эгону Брикснису я не пойду. Я знаю заранее, что он ответит мне издевкой.
— Ну, этот да, — согласился Юрис и по-дружески коснулся ее плеча. — А не перейти ли нам на «ты»? Это «вы», ей-богу, мешает мне.
И он протянул ей руку.
— Договорились, — сказала Инга и подала свою.
Когда Юрис на другое утро слез в Таурене с колхозного грузовика, городок только просыпался. На самом-то деле он состоял из одной мощенной булыжником длинной улицы, которую пересекало несколько коротких и узких переулков. На ней расположились все учреждения и магазины. Переулки напоминали проселочные дороги, по краям их росла трава, а после дождя их заливали огромные лужи. Маленькие дома стояли разбросанно, вокруг них зеленели огороды, на которых цвели пестрые георгины.
В самом центре в обшарпанном красном кирпичном здании помещались почта и универмаг. Чуть подальше, на противоположной стороне, в желтом свежевыкрашенном двухэтажном доме были райком и райисполком. Третьим важным центром в Таурене был промкомбинат, изготовлявший простую мебель.
Сегодня как раз была среда — единственный базарный день в неделю. По улице громыхали повозки, мчались грузовые машины. Женщины шли с бидонами для молока и кошелками. Люди никуда особенно не торопились. Против почты, где на небольшой площади останавливался автобус, перед киоском, курили и разговаривали несколько мужчин.
Юрис подошел к киоску и купил вчерашние газеты. Только он раскрыл газету, как кто-то заговорил с ним:
— Доброе утро, Бейка! Что ты тут делаешь?
— Здорово! — Юрис подал руку полному улыбающемуся человеку. — Ты уже дома, Лайзан? А я думал…
— Ну как, можно переезжать к вам? — перебил его Лайзан. — В «Эзерлее» я работу кончил, могу хоть завтра к вам перебраться.
— Для меня это немного неожиданно, — признался Юрис. — Ты собирался в конце августа.
— Ну да, но дело пошло лучше, чем я надеялся. Я вот уже два дня в Таурене. Ну, так как — жилье-то будет?
Юрис озабоченно ковырял носком ботинка землю.
— А тут зимовать ты не хочешь?
— Нет, квартира у нас паршивая, жена не хочет… Нам бы поскорей устроиться на новом месте. Денег на домишко я теперь наскребу — чего мне ждать? Как у тебя там?
— Плохо дело… не придумаю, куда бы тебя деть?
— Вот это хуже, — покачал головой Лайзан. — А я-то считал, что ты уже подыскал что-нибудь.
— Имел кое-что в виду, только не вышло так, как полагал. Люди ведь такие странные…
Они закурили.
— Я могу пойти в Эзерлею. Там мне на эту зиму дают квартиру. Но предпочел бы к тебе. Сердце у меня больше к Силмале лежит. Мне, видишь, леса ваши…
Вдруг Юрис хлопнул себя по лбу.
— Послушай, Лайзан, — порывисто спросил он, — тебе хватило бы одной большой комнаты?.. Отличная комната! Кухня, правда, общая с соседями, но они люди уживчивые.
— Какая комната?
— Ну, парадная комната богатого хозяина. Тебе вполне хватит. Два больших окна, зимою очень тепло, шикарная веранда. Да что говорить — будешь жить припеваючи. Только поскорей перебирайся. Хоть сегодня… я на машине.
— Погоди, погоди, — остановил его Лайзан. — Силмала еще не горит. Главное, чтобы все было ясно.
— Ну, так приедешь, да? — спросил Юрис.
— Давай вот как договоримся, — сказал Лайзан, — завтра-послезавтра приеду посмотреть.
— Ну, тогда по рукам! — Юрис, улыбаясь, протянул руку. — Я не хочу отдавать тебя Эзерлее. Надеюсь, у тебя хватит порядочности…
Лайзан засмеялся:
— Будет квартира, будет и порядочность. Ну, бывай здоров. Приеду.
Они простились. Юрис отправился в райком.
— Что у вас там происходит? — строго спросил Марен, когда Юрис уселся против него.
— Что происходит? Ничего, — просто ответил Юрис.
— Как же это ничего? Из каких фондов ты строишь личные дома?
Юрис широко раскрыл глаза.
— Я еще ни одного дома не построил…
— Так ли это? — продолжая рыться в ящике стола, Марен искоса взглянул на Юриса. — Есть у вас такая Терезе Гоба?
— Да какой же это дом?! Всего лишь крыша! — Юрис выпрямился.
— На какие средства? — Марен гневно смотрел на Юриса.
— Скажите мне, товарищ Марен, — ответил Юрис вопросом, — что колхозу выгоднее: сделать на свой счет крышу или же дать уйти хорошему работнику?
По лицу Марена скользнула тень недовольства, как обычно, когда ему противоречили.
— Да, у вас, товарищ Бейка, всегда своя линия, — язвительно сказал он. — Молоко и мясо у вас на втором плане, а с ними у вашего колхоза дела совсем неважные… А вас, видите ли, беспокоят крыши колхозников. Почему? Вы на это не жалеете дорогую колхозную копейку. Интересно!
Юрис посмотрел на самодовольное лицо секретаря, ставшее теперь особенно холодным и недружелюбным, громко вздохнул и сказал:
— А я не умею отделять молоко и мясо от остального. Чтобы производить молоко и мясо, нужны люди. А людям необходимы человеческие жилища. Удивляюсь — что тут непонятного?
— Вы мастер логично рассуждать, — сердито ухмыльнулся Марен, взяв со стола папку и кинув ее в ящик. — Только от ваших рассуждений, видите ли, государству пользы мало. Правительство поставило нас не для того, чтобы мы занимались красноречием и оригинальными высказываниями, а для того, чтобы мы давали ему центнеры. Вот так.
— Вас послушать, товарищ Марен, так я занялся никому не нужным строительством ради какой-то личной выгоды, — с горечью сказал Юрис. — А ведь мы только чиним… Неужели будет лучше, если постройки погибнут? Или пихать нам сено в дырявые сараи? И неужели грех помочь колхознице, которая честно трудится?
Марен перебил его нетерпеливым жестом.
— Не грех, разумеется, когда колхоз очень богат и может выделить на это средства. А когда он хромает на обе ноги, как ваш… И, само собой разумеется, если вы будете так швыряться средствами, то вам в люди никогда не выйти.
Теперь Юрис перебил его:
— А мне кажется, товарищ секретарь, колхоз хромает совсем не потому.
— Ну, а почему же, по-вашему? — небрежно спросил Марен.
— По-моему, тут прежде всего виноват райком.
С минуту Марен неподвижно смотрел на него. Затем пожал плечами, покачал головой и усмехнулся:
— Ну-ну — дальше!
— Вы не усмехайтесь! — вдруг воскликнул Юрис с раздражением. — Это ничего, что вы секретарь райкома. В конце концов мы оба коммунисты. Я скажу вам все, что думаю. Какой смысл думать одно, а говорить другое, как это часто делают.
— Это что за вступление?! — неловко, словно растерявшись, спросил Марен.
— Я вот как считаю, — решительно сказал Юрис, — нехорошо, когда сверху слишком много командуют. Надо бы побольше доверять и давать людям работать. Это куда умнее.
— Вы настаиваете на бесплановом хозяйстве? На анархии? — Откинувшись на стуле, Марен смотрел на Юриса сверху вниз.
— Нет, это не означает анархии, — спокойно ответил Юрис. — План нужно давать в общих чертах, а вмешиваться в мелочи, каждому указывать пальцем, что и как делать, незачем. Людям хочется своей головой думать. Люди — не дураки, им надо доверять…
— Да, вы-то особенно своей головой думаете, — саркастически вставил секретарь, — это мы знаем.
У Юриса в глазах сверкнул злой огонек:
— Если вы так относитесь к моим словам, то нам и разговаривать не стоит. Но от этого ничего не изменится. За полгода я хорошо испытал на себе, как это, когда тебя беспрерывно гоняют. Никакой пользы, только работать мешают. Разве вы не знаете, что люди только посмеиваются над глупыми указаниями?
— Над какими глупыми указаниями? — Марен угрожающе выпрямился.
— Ну, если вам нужен пример, — смело сказал Юрис, — то я скажу. Хотя бы над той же подсолнечной кампанией в прошлом году.
Марен смотрел на него с нескрываемой ненавистью.
— В прошлом году вас тут вообще и не было. Откуда вы знаете?
— Меня тут не было, — согласился Юрис. — Но люди говорят. И смеются.
— Кто говорит? — Марен порывисто подался вперед.
— Разве не все равно? Совсем неважно — кто говорит…
— Не знал, что вы собираете и повторяете сплетни врагов советской власти. Ничего не скажешь — хорошее занятие для коммуниста!
— Почему — врагов? — У Юриса кровь бросилась к лицу.
А Марен вдруг стукнул кулаком по столу.
— Разумеется, врагов! — закричал он. — Кто же еще заинтересован во вредных слухах, подрывающих авторитет?
Юрис вскочил со стула.
— Чей авторитет? Ваш или партии?
— Это, к вашему сведению, — сказал наконец Марен, — одно и то же.
— Нет! Не одно и то же! Если человек делает что-нибудь не так, то пускай сам и отвечает за это. Партия тут ни при чем! Нельзя же превращать партию в ширму!
— У вас в голове полная неразбериха, — сказал Марен, на этот раз явно удивленный. — Придется вправить вам мозги, ничего не поделаешь.
Юрис хотел спросить: «Зачем вы мне грозите? Неужели честно высказывать свои мысли — преступление? Ведь Ленин учит именно так».
Но, посмотрев на Марена, он промолчал. А секретарь уже взялся за телефонную трубку.
— Так, товарищ Бейка. У нас с вами был интересный разговор. Я вас предупредил. Давайте постараемся не разбазарить колхоз окончательно. До свидания.
Он не подал Юрису руки.
От Марена Юрис зашел к Гулбису. Второй секретарь редко бывал на месте, но сегодня он, к счастью, сидел в своем кабинете.
— А, Бейка, — обрадовался он Юрису. — Прибыл, значит? А я еще вчера решил навестить тебя. Ну, как живешь-можешь?
Юрис скупо рассказал о причине своего приезда.
Гулбис достал папиросы, предложил Юрису и закурил сам. Затянувшись, он вдруг закашлял, встал со стула, подошел к открытому окну и постоял там, пока не прошел приступ.
— Черт побери, — сказал он, вернувшись к столу, — какая нелепость! В жаркий летний день схватил насморк и никак не избавлюсь от него.
— Где ты простудился?
— Да ладно! — махнул Гулбис рукой. — На прошлой неделе был в «Друве», меня там в поле застал крепкий ливень. Ну, не смешно разве? От дождевой капли… вот что значит опуститься! А в партизанах, бывало, — снег, метель, вода, ходишь целый день мокрый до нитки, и никакой дьявол тебя не берет.
— И теперь не возьмет, — мрачно усмехнулся Юрис.
— И я так думаю, — согласился Гулбис, затем, изменив вдруг тон, спросил: — Ты у себя в колхозе поцапался с кем-нибудь?
— Нет, — ответил Юрис.
— Ну, во всяком случае, рассердил кого-нибудь.
— Возможно — на всех не угодишь.
— Сено всё убрали?
— Да… то, что было, убрали. Ты ведь знаешь, какие у нас луга.
— Не собираешься этой осенью над кустами поработать?
— Обязательно, — сказал Юрис, положив окурок в пепельницу. — Вообще нам этой осенью над многим поработать нужно. Были бы только люди. Видишь… Может быть, тебя заинтересует… мы решили вот это поместить в газету. Как ты считаешь?
И он подал секретарю письмо молодежи.
Гулбис внимательно прочитал письмо, вернул его и покачал головой:
— Отчего же нет? Конечно, можно попробовать. Может быть, кое у кого проснется совесть. Так вы уверены, что через год у вас будет электричество?
— Этого мы должны добиться во что бы то ни стало! — жестко сказал Юрис. — А то какая же это жизнь.
— Трудновато будет. Сеть далеко. Ты интересовался — позволят вам подключиться?
— Как будто позволят, — сказал Юрис. — Во всяком случае, надеюсь, что и ты замолвишь за нас словечко…
— Ты мне кто — крестник, что ли? — усмехнулся Гулбис. — А вообще-то в какой-то мере — да. Ведь это я тебя в твою «Силмалу» посватал. Скажу тебе откровенно: мне нравятся широкие программы… Даже если это только мечты… да! Когда идешь в наступление, не знаешь, что тебя ждет — удача или неудача, но без наступления победы не видать. Вот так. Ну, как ты с людьми ладишь? Начали верить тебе?
Когда Юрис встал, чтобы проститься, Гулбис, пожимая ему руку, серьезно и просто сказал:
— Желаю тебе удачи. Ты на нас не обижайся, если мы что-нибудь не так… мы тоже только люди.
Гулбис ни словом не напомнил о «строительстве», и Юрис понял, что он тоже не согласен с Мареном.
Отправив письмо, Юрис не стал задерживаться в Таурене. Когда он ехал через бор, где в знойном воздухе крепко пахло смолой и хвоей, послеобеденное солнце уже стояло высоко. Стройные, величественные, с густыми неподвижными кронами, медленно скользили мимо деревья. Это был участок «Силмалы». Зимою тут запоют пилы, затрещат огни и поднимутся столбы новой электролинии. Нет, он ни за что не отступит, несмотря ни на какие трудности. Отступить — это отказаться от механизации, а без механизации не будет и удоев. Неужели он, которого так тянет к технике, станет работать по-прадедовски? Это позор.
Дома Юрис переоделся, на скорую руку поел и попросил шофера, чтобы тот подбросил его к «Ванагам», куда сегодня были посланы два человека из строительной бригады оборудовать силосные ямы. До вечера он проработал вместе с ними.
Ирма подошла и с удовлетворением сказала:
— Ну, этой осенью сердце мое будет спокойно.
— А мое не будет, — ответил ей Юрис, — пока мы вместо этой развалины не построим современную ферму.
— Когда это еще будет, — вздохнула Ирма, подняла доску и подала ее мужчинам. Она не привыкла стоять без дела и смотреть, как другие работают.
— И над каждой кормушкой — лампочка, — добавил Юрис.
— Ох… — Ирма улыбнулась и покачала головой.
А Марена разговор с председателем «Силмалы» выбил из колеи. Он был поражен, растерян и рассержен. Такой дерзости он еще не видел. Да еще от мальчишки. Так вот что у него на уме… Так вот как он смотрит на руководство! Хорошо, что он, Марен, будет теперь знать это. С Бейки нельзя глаз спускать.
Марен работал в Тауренском районе уже много лет. Сразу же после Великой Отечественной войны его назначили инструктором уездного комитета комсомола. Он неутомимо гонял пассивных комсоргов, грозно разносил их по телефону, приказывал и требовал. Уже тогда он не терпел, когда ему возражали, и не возражал сам вышестоящим. Один инструктор однажды сказал, что Марен даже наедине со своей рубахой не позволит себе усомниться в правоте начальства.
Годы шли, и он стал секретарем райкома комсомола. Весьма усердным и активным секретарем. Среди комсомольцев района рассказывали такой случай: к Марену пришел какой-то колхозный комсорг и доложил ему о непорядках в колхозе. Марен тут же, в присутствии комсорга, снял телефонную трубку и позвонил секретарю райкома.
— Товарищ секретарь, я раскрыл в колхозе «Свободный труд» вопиющие безобразия… — И пересказал секретарю обо всем, что ему сообщили, как о результатах своей бдительности.
Так он шаг за шагом делал карьеру. Встречались люди, которым нравилась его угодливость. Попадались и такие, которые ошибались, принимая маренский карьеризм за служебное рвение и преданность делу партии.
Марен просто не выносил возражений со стороны подчиненных: в таких случаях он даже не выслушивал собеседника. Вот почему работники райкома, не желавшие ссориться с секретарем, часто соглашались с Мареном, скрывая свое мнение.
Но Гулбис был не из таких.
Между ним и первым секретарем часто возникали «стычки». Секретари расходились и в своих симпатиях к людям.
Гулбис уважал активных и бесстрашных людей, он любил работников, которые отстаивают свои мысли, если они уверены в своей правоте, и презирал трусливых соглашателей. Он прислушивался к другим, если те оказывались правыми.
Уже вечером, сидя дома за столом и перечитывая газеты, первый секретарь в мыслях все снова и снова возвращался к сегодняшнему неприятному разговору. Нет, Бейке это так не сойдет.
Никогда еще ни на одном пленуме никто не выступал так нагло. Подсолнечная кампания! Ишь как они это называют! Конечно, это враги. Марену было ясно одно: каждый, кто противоречит, — враг или прислужник врага. К этому Бейке надо присмотреться получше.
Небо затянуло уже с самого утра, но дождя не было. Не было и ветра, который разогнал бы серые облака. Однообразным и пасмурным будет, наверно, весь день. Как противно. В такую погоду не хочется ничего делать, словно жизнь надоела, и ты не знаешь, куда себя девать.
Ах, уж лучше дождь — пускай он льет, шумит в листве деревьев, пускай бьет по крышам и стучит в окна. Все как-то веселее — ты знаешь: тучи, разорванные ветром, уплывут прочь, и в голубых просветах неба опять засверкает солнце. А теперь тучи черным покровом тянутся над садом Сермулисов, в комнатах темно и мрачно.
По радио передают какую-то лекцию о сельском хозяйстве, но голос диктора часто заглушается треском — где-то в стороне Риги грохочет гром.
Валия подошла к приемнику и выключила его. Единственно хорошее, что в такую погоду, никто не гонит тебя в поле. С клевером ничего нельзя делать, ко ржи еще не приступали. Укладывать в ямы силос — с этим пускай сами справляются. Надо бы съездить в Таурене, посмотреть, может, новые шерстяные ткани прибыли, летом лучше покупать, не хватают так. Но как туда попасть — день не базарный, и машины нет.
Валия достала журнал мод и принялась рассматривать уже сто раз виденные и изученные модели. Полистав журнал, взяла начатое вышивание и уселась у окна. Вдела в иголку цветную нитку и начал шить. В голове, сменяя друг друга, мелькали не очень связные мысли. Надо сходить к Аустре Лапинь за обещанным романом, но в воскресенье из Эзерлеи, наверно, приедет в гости тетка, сестра матери, и привезет телку от своей Кармен… Вот это корова, по целому ведру молока дает, и какого жирного. Телку хотел взять колхоз, но тетка обещала ее Сермулисам и сказала, что родился бычок. Может быть, придется съездить с теткой в Эзерлею — это близко от Таурене. В будущее воскресенье в Таурене приедет рижский театр… Оставаться там на всю неделю не имеет смысла. Тетка еще заставит яблоки чистить — чисти, пока на душе кисло не станет, а пальцы так почернеют, что даже красной смородиной не отмоешь. Пускай они сами чистят и сушат такую прорву яблок… Ну и тоска — ни одного настоящего парня… Рейнголд тогда вечером зачем-то забежал, попросил воды — ясно, что не напиться прибегал. Валия усмехнулась. Танцевать он умеет и такой… внимательный. Только в кружок танцев не пришел, дурень этакий, из-за него все расстроилось. Красивый, видный парень. Второго такого в колхозе, пожалуй, и нет, разве что новый председатель, но тот пока на девушек внимания не обращает… Надо ответить на письмо Зане Вилкуп; когда поедет в отпуск, пускай капроновых чулок привезет — тут, в Таурене, никакого выбора. Да что тут вообще есть? Валия презрительно надула губы. Придумать бы что-нибудь, чтобы вырваться отсюда. Приедет Зане, надо поговорить с ней, может, она подыщет ей какую-нибудь работу… Тогда пускай мать делает что хочет — уедет, и все. Уехать на авось у Валии не хватало смелости. А что, если она не найдет ничего подходящего? Нянчить детей, как Дзидра, или делать какую-нибудь тяжелую работу она не хотела. А Сермулиене уже не раз грозила дочке — если не послушает и убежит в город, то на помощь из дома пускай не надеется, а сама перебивается как знает. А это не очень-то заманчиво. Она росла под крылышком заботливой матери и не умела думать о завтрашнем дне. Затем она вспомнила странное письмо, которое ей вчера дали подписать… Она подписала — уж очень просил ее Рейнголд. В конце концов, ей-то что — жаль, пускай печатают в газете что хотят. Вот будет забавно, когда Зане и Дзидра прочитают. Так они и вернулись! Смешно!
Валия сердито отшвырнула вышивание и встала. Во дворе залаяла собака. Валия подбежала к окну — посмотреть, кто пришел.
Опять библиотекарша! Ну, слава богу, что не бригадир. Что это ей опять понадобилось, без книг она. Может быть, пришла за той, что в прошлый раз оставила?
Пока Инга во дворе разговаривала с Сермулиене, Валия отыскала на полке недочитанный роман. Валия просмотрела и прочитала в книжке все места, где говорилось о любви, а остальное читать не стала — опять о каких-то сражениях, заговорах и тюрьмах. Это так страшно и неинтересно. Пусть Инга берет и уносит.
Валия ввела гостью в комнату и, усадив ее за стол, сложила шитье и убрала его в сторону.
— Работаете? — спросила Инга. — Продолжайте, я вам мешать не буду.
— Ничего, — сказала Валия. — Успею. Вы пришли за книгой?
— Прочитали?
— Да, — солгала Валия.
— Ну как, понравилась?
— В общем ничего… неплохо.
— Приходите в библиотеку обменять, — предложила Инга.
— Надо будет как-нибудь вечером сходить…
— Знаете, Валия, зачем я пришла к вам? — сказала Инга. — Я организую библиотечный совет. Мне нужны люди, которые помогли бы в этом. — И Инга объяснила, чем должен заниматься этот совет.
— Вот как? — Валия не знала, что сказать. Литературные вечера, обсуждение книг, газеты ничуть ее не интересовали, но из вежливости она добавила: — Это в самом деле интересно.
— Вы, наверное, среднюю школу окончили? — спросила Инга.
— Восемь классов.
— А почему же не окончите?
— У меня часто болит голова, мне трудно учиться, — сказала Валия. — И сердце тоже что-то шалит.
— Надо лечиться, — сказала Инга, не зная, верить или не верить Валии.
Разговор не клеился. Инга понимала, что не может найти нужной темы. Но о чем-то говорить надо.
— У вас очень красивый сад, Валия… сколько цветов!
— Хотите, выйдем туда, — предложила Валия.
Несмотря на пасмурный день, кусты флоксов и георгин сверкали самыми яркими красками. Цвели белые, красные и голубые астры, желто-коричневые бархатцы и еще какие-то цветы, названия которых Инга не знала. За цветочными клумбами росли кусты крыжовника, усыпанные большими зелеными ягодами.
— Угощайтесь ягодами, — предложила Валия. — Они очень сладкие. Поищите помягче. Кыш… кыш… убирайтесь! — Она прогнала стайку грачей, прыгавшую по веткам яблони. — Эти гадкие птицы так поклевали белый налив — одна кожура осталась, гнать их не успеваешь. Смотри — налетели на другую.
Захлопав в ладоши, она кинулась к дальней яблоне, ветви которой гнулись под тяжестью румяных яблок.
Недолго посидев, Инга собралась уходить и, подавая Валии руку, спросила:
— Ну как, придете сегодня в десять часов?
— Посмотрю, как со временем получится, — протяжно, неуверенно ответила Валия.
Инга пожала Валии руку, рука была мягкая и вялая. И Инга ушла с сознанием, что не сумела заинтересовать Валию и что та не придет.
Но это ничуть не обескураживало Ингу, скорее наоборот — она решила во что бы то ни стало создать совет.
Когда она подходила ко двору Рейнголдов, перед воротами остановился грузовик с мебелью и разными пожитками. В кузове сидели еще не старый мужчина и мальчик лет пятнадцати. Из кабины выглядывала женщина.
Приезжих встречал сам председатель. Он был без шапки, рукава рубашки засучены.
— Здорово, здорово! — весело крикнул Юрис издалека, увидев Ингу, и помахал рукой: — Иди знакомиться с новыми колхозниками.
Новые колхозники?!
Инга вошла во двор.
Грузовик подкатил к веранде, мужчина и женщина слезли, поздоровались за руку. Вышли Атис и старые Рейнголды.
— Ну как, пустите к себе цыган? — спросила жена Лайзана, здороваясь с матерью Атиса. Та отворила дверь.
— Заходите, заходите, в тесноте; да не в обиде. Мы вот только убирать кончили… я все за скотиной хожу, самой некогда, зато мужчины у меня молодцы… пол так вымыли, что блестит!
Инга только удивилась, увидев, что «мужчины» потащили мебель в комнату, в которой до сих пор жил Юрис. А тот, проходя мимо, вполголоса сказал:
— Ты, смотри, не выдай меня. Они не должны знать, что это моя комната. Понимаешь?
— Понимаю, — ответила Инга. — А сам ты куда?..
Он махнул рукой.
— Пустяки. Потеснимся с Атисом. Нам, холостякам, места хватит.
И убежал.
Инга пожала плечами и взялась за многочисленные узлы и узелки, которые один за другим сгружали с машины. По углам комнаты даже были расставлены березовые ветви, и жена Лайзана, увидев их, радостно всплеснула руками:
— Ой, как хорошо! Совсем как на Янов день!
Инга пошла домой. День стал совсем серым. Всмотревшись в облака, она решила, что вечером надо ждать дождя. Идти в сандалиях будет нельзя, а у туфель отвалилась подошва. Надо будет попросить у Марии сапоги. А туфли отнести сапожнику. Жаль, что не взяла из дому другую пару, чемодан показался тогда тяжелым… «Из дому? Но где же мой дом?» Инга остановилась, чтобы пропустить машину. Колхозный шофер Август затормозил и, высунув из кабины голову, спросил:
— Подвезти вас?
— Спасибо, — откликнулась Инга, — я тут же поверну.
Машина уехала. Свисая с кузова, покачивались желтовато-белые доски.
«Мой дом тут, — сказала себе Инга. — Туда, в Ригу, буду ездить только в гости. Я должна добыть денег на новые книги, вот для этого я и поеду. Тогда и привезу все свои вещи».
Вечером они собрались вчетвером — Даце и Виолите пришли вместе с Ингой, Атис немного опоздал.
— Ничего не поделаешь, суббота, — оправдывался он. — Не могу же я в дамское общество неумытым прийти. Должен был сперва в баню сбегать.
Они еще немного подождали, но ни Валия, ни Раймонд Межалацис, которых тоже позвали, не пришли.
— Ну, тогда поговорим сами, — решила Инга, вздохнув. — Одним словом, сегодня мы при нашей библиотеке организуем совет. Организуем в необычном порядке, потому что и условия у нас необычные: почти нет никакого круга читателей. Итак, мы организуемся самовольно. У меня есть предложение — избрать председателем совета Даце.
Даце вскочила.
— Что? — испугалась она не на шутку.
— Что тут особенного? — спросила Инга. — Ты у нас пока самая прилежная читательница. Ты и Виолите, конечно… Вот почему я считаю, что надо избрать тебя. Атис же, Виолите и я, разумеется, будем членами совета. Мне кажется — так будет справедливо?
— Более чем справедливо, — весело поддержал Атис, и Даце послышалась в его голосе насмешка. — И что же совет этот делать должен?
— Совет должен, — принялась перечислять Инга, — во-первых, отвоевать помещение для читальни, то есть отнять у Дижбаяра одну комнату и придумать для нее какую-нибудь мебель.
— Придумать? — перебил Атис.
— Ну конечно, — ответила Инга, — пока эта мебель в природе еще не существует. Затем надо начать борьбу за книжные фонды. Надо вырвать у сельсовета и председателя колхоза денег.
— Ты что? — переспросил Атис. — Надеешься у Юриса денег на книги выпросить?
— Надеюсь.
— Голова, голова! — Атис хлопнул себя по лбу. — Скорее он у тебя попросит, чем тебе на книги даст.
— Посмотрим, — упрямо сказала Инга. — Кроме того, нужно подумать над тем, как переплести потрепанные книги… это надо бы сделать самим. Я немного умею переплетать. Общими силами нам, может быть, удастся… надеюсь, что появятся и помощники. Но это еще не все. У совета большие задачи. Обсуждение книг, литературные вечера, стенгазета и устная газета.
— О господи! — схватился за голову Атис. — Для меня это все слишком сложно.
Даце сидела молчаливая, растерянная. Присутствие Атиса так смущало ее, что она чувствовала себя как связанная. Ах, почему этот парень с каждым днем все больше нравился ей? И с каждым днем она все острее сознавала свое ничтожество и уродство, с каждой минутой болезненнее воспринимала его невнимание к ней. Она глубоко вздохнула и, отвернувшись, уставилась на желтый свет лампы. Если б она могла побороть себя и с корнем вырвать это дурацкое чувство!
— Даце, о чем ты думаешь? — перебила ее Инга. — Теперь мы должны договориться, что делать. Прежде всего надо привлечь к библиотеке внимание.
— Но я… ведь, право… — пробормотала Даце, вся покраснев.
— Прежде всего дам непременно надо устроить очень интересный вечер… Я рассчитываю, что сельсовет комнату для читальни все же даст. Так что подумаем теперь, что мы, маленькая горсточка, можем сделать? — продолжала Инга. — У меня небольшой план.
И она стала выкладывать свой план: обширная устная газета, которая отражала бы события внутренней и зарубежной жизни, ну и, конечно, колхозные дела. Это потребует очень много труда, надо заранее написать текст, потом разучить.
Атис скептически улыбался. Глупости. Из этой затеи ничего не получится. Можно, конечно, побаловаться, но про себя он уже решил, что много времени этому уделять не станет. Пускай девушки возятся, если им охота. В конце концов, силой никого в библиотеку не затащишь. Кто захочет — придет и будет читать, а недотепа недотепой и останется.
Одна Виолите слушала Ингу с восхищением. Об устной газете Инга рассказывала ей еще дома, и девочке очень хотелось чем-нибудь помочь Инге.
— Когда мы начнем эту газету делать? — нетерпеливо спросила она.
— Сейчас же, не откладывая, — отозвалась Инга. — Пускай каждый возьмет себе тему, которая ему подходит. Я согласна взять международное положение, если вы не возражаете.
— Мы не возражали бы, если бы ты взяла все темы, — вставил Атис. — Очень сомневаюсь, получится ли у нас что-нибудь…
Улыбнувшись, он кинул взгляд на Даце и Виолите, и по этой улыбке так ясно можно было прочитать — и овечки эти туда же, что Даце вздрогнула. И странно — впервые в ней проснулось нечто вроде протеста. Она проглотила внезапно возникший в горле горький комок и, ничего не сказав, отвернулась, чтобы не смотреть в сторону Атиса. И где-то глубоко-глубоко в груди у нее, тоже впервые, вспыхнула досада на молодого бригадира.
«Ты не хороший, — думала Даце, — нет, ты совсем не хороший».
Когда они расстались, было уже поздно. Инга каждому навязала задание и добилась, что ей свято обещали снова собраться в следующую субботу.
— Пускай Атис попытается сагитировать Валию Сермулис, — предложила Инга. — Может, ему легче будет повлиять на нее. А мы должны постараться привести Раймонда.
Когда они втроем уже в полной темноте медленно шли домой, Даце, несчастная, с укоризной заговорила:
— Зачем тебе это надо было? Какая из меня председательница? Людям на смех.
На лоб Инги упали первые дождевые капельки, и в темноте зашумели деревья. И ей вдруг захотелось увидеть Юриса, ну, просто увидеть и поговорить. «А что, если мне пойти в «Скайстайни»? — подумала Инга. — Он еще не спит. Я рассказала бы, что мы сделали сегодня. В конце концов, я могла бы предложить и ему участвовать в совете. Что тут особенного?»
Инга не заметила, как шаги ее замедлились, и только когда Виолите дернула ее за руку — почему ты так медленно идешь, мы промокнем! — она справилась с собой и так стремительно зашагала, что спутницы ее с трудом поспевали за нею.
«Что со мной сегодня? Словно я что-то потеряла, словно должна что-то найти. Все время у меня было спокойно на сердце, и вдруг меня охватило это волнение… какая-то грусть, ожидание чего-то. Отчего? Глупости! Дома лягу в постель и не буду ни о чем думать… высплюсь, и завтра все опять будет по-старому! Завтра — воскресенье. Наверно, будет дождь…»
Инга схватила Даце и Виолите под руки:
— А теперь вы плететесь, как черепахи… прибавим шагу!
Утро только рассветало; Солнце еще пряталось за темной стеной елей, трава блестела от росы, от земли несло холодком. На старом придорожном дубе, в гнезде, в величественной позе, озирая окрестности, стоял аист и что-то выщелкивал клювом — может быть, пробирал своих птенцов за то, что они слишком долго нежатся в теплом гнезде, а может быть, рассказывал им об увлекательных странствиях, о далеких землях и морях.
Юрис стоял на меже поля и смотрел на рожь, которую сегодня, когда спадет роса, начнут косить. Мало радости будет от этой косовицы. Колос жидкий, низенький, все поле безобразят темные кустики сорняков. Позор и горе! Хотя рожь еще Мачулис сеял — в плохо обработанную, неудобренную землю брошены неочищенные семена, но им приходится снимать этот жалкий урожай.
— Ничего не поделаешь, — сказал он вслух и вздохнул, — надо косить… Зато больше таких полей в Силмале уже не увидят, нет, не увидят, даже если бы пришлось для этого лбом стену прошибать.
За ольшаником рокотал трактор. Новый тракторист Максис Забер готовил землю под озимые.
Юрис перепрыгнул через канаву и направился к трактору. Вчера у трактора испортился бензонасос, и получился простой. Максис все же молодец — сегодня утром начал, видно, на заре — пашня стала немного шире.
Максис Забер был в колхозе новичком. Прошлой весной он окончил школу механизаторов и с месяц назад пришел в Силмалу. Он пока ютился у старых Смилдзиней, работал хорошо, и Юрис подумывал о том, как его устроить, чтобы он не ушел.
Максис — парень среднего роста, немного неуклюжий и угловатый, с круглым, обветренным и загорелым лицом. Волосы у него светло-русые, нос непомерно велик. В колхозе он еще ни с кем не сдружился: видимо, из-за своего молчаливого нрава.
Он остановил машину, и Юрис подошел к нему.
— Ну, — спросил он, — не бастует?
— Пока все в порядке, — ответил Максис.
— Папиросу хочешь? — спросил Юрис, доставая пачку.
— Хочу, конечно… утром курево дома забыл.
Они закурили.
— Ну как, хозяин, доволен пахотой? — сдержанно спросил Максис, и было непонятно, нужно ему это знать или же он спрашивает только так, для поддержания разговора.
— Не придерешься, — ответил Юрис, удовлетворенно поглядывая на ровную влажную пашню. — Думаю, что рожь тут пойдет.
— У вас навозу маловато, — заметил Максис.
Юрис развел руками:
— В том-то и беда. Земля запущена, скотины мало… а ты как хочешь изворачивайся. Вот я только что на рожь смотрел — хоть плачь.
— Да, невидная она, — согласился Максис. — Больше семян чертополоха, чем зерна.
То, что похулили поле, Юрис почему-то воспринял как личную обиду, и в голосе его прозвучало недовольство, когда он, уходя, сказал:
— Ну, ты давай, вкалывай.
Идя мимо усадьбы Гобы, Юрис увидел Терезе, которая тащила для своих откормков охапку только что накошенной люцерны. Он пошел вместе с ней в хлев. Свиньи дрались и визжали. Терезе посмотрела на Юриса и виновато сказала:
— Тощие. А мякина и мука уже почти кончились.
— Скоро будет новая мякина, — коротко отозвался Юрис, все еще думая о плохой ржи. — Мякины во всяком случае хватит. — Затем он добавил: — Дотянем как-нибудь до картофеля.
— Концентратов надо бы… — сказала Терезе. — Вот достать бы их.
Юрис знал, что концентратов не хватало. На базе кооператива их не было, обещали через неделю. Но на кооператив надежда плохая. И он напряженно думал: как бы побыстрей, сейчас же, достать концентратов, где их взять? Терезе он сказал:
— Я попытаюсь.
«Это нищета, вот что, — решил про себя Юрис. — Бьемся без механизации, как прадеды наши… куда мы так уйдем? Люди на своих плечах тащат корм, понапрасну теряют столько времени и сил. Я все успокаиваю себя — до конца года… но какой может быть конец года при такой работе? Всюду, куда ни глянешь, — прорехи, прорехи, их не заткнуть за один год. Хорошо еще, что весною засеяли кое-что на силос, сено более или менее уберут, но стадо быстро первоклассным не сделаешь. На урожае, который снимут в этом году, еще будут следы прежней халатности. Но мешкать и ждать нельзя — этой осенью надо по-настоящему за дело взяться, а то еще невесть сколько мытариться будем».
Луция Вилкуп доила последнюю корову — племенную буренку с самым жирным молоком. Доярка хмурилась — как-никак руки уже немолодые, устают и болят. Давно бы пора оставить колхозных коров, пускай берет кто-нибудь помоложе, но… но кто же станет от лишнего литра молока отказываться?
Луция вздохнула. От своей коровы остается мало, на двоих горожанок не хватает, а ты хочешь еще по литру сметаны продавать. Нет, пока руки шевелятся, надо работать. Когда уж совсем сдашь, тогда другое дело. Но, видит бог, нелегко приходится. По ночам пальцы ноют порою, точно вывихнутые.
Луция кончила доить, слегка шлепнула корову по боку, кинула взгляд на двери и осторожно понесла подойник со вспененным молоком к спрятанному в углу бидону, тот был опущен в землю и прикрыт досками и соломой. После каждой дойки Луция отливала туда по литру молока, а вечером, в темноте, они с мужем доставали бидон и уносили в дом. Снимали сливки, разливали молоко в посуду — на творог. Луция делала сыры, а сестра ее продавала их в Таурене на рынке.
Луция закрыла бидон крышкой, положила сверху доску, накидала на нее соломы, обернулась… и замерла.
В трех шагах стоял председатель и молча смотрел на нее. Тонкие губы Луции невольно искривились в глупой улыбке. В одной руке она держала пустой подойник, а другой ухватилась за край фартука. В голове хаотично завертелись нелепые мысли — что сказать?.. как объяснить? Сейчас он спросит, надо будет что-то сказать…
Но Юрис ничего не спрашивал, он неподвижно смотрел на Луцию. Лицо его постепенно багровело. Он перевел взгляд на подойник, который та все еще держала в руке, затем — на темный угол, откуда она пришла, опустил голову, уставился на свои ноги, словно убеждаясь, не испачкал ли их, порывисто повернулся и ушел.
Ушел! В самом деле ушел! Луция, разинув рот, посмотрела ему вслед. Как же это так? Словно стреноженная, она дотащилась до двери и выглянула во двор. Председатель был уже у ворот. Затем он скрылся за придорожными елками и снова показался уже вдали, около старой березы.
Хуже и не придумаешь. Луция почувствовала слабость в коленках, сердце от страха билось, как сумасшедшее. Она поплелась во двор и села на опрокинутый чан. Господи боже! Должна же была такая беда свалиться! И откуда он взялся? Словно гром среди ясного неба. Словно дьявол из-под земли вырос. Вот несчастье… Один бог знает, как тут выпутаться.
Старуха так привыкла к своему заветному бидону, уже годами она отливала в него молоко и даже не видела в этом ничего зазорного. Ее словно кто-то вдруг по лбу стукнул — господи боже, нас еще за воров считать начнут! Нет, нет, какие мы воры… подумаешь, грех какой — литр молочка! Ведь это совсем незаметно…
Собака подбежала, обнюхала ее и, желая, видимо, выяснить, почему хозяйка сидит так долго на скотном дворе и не идет домой, ткнулась мордой в ее руки и лизнула их теплым языком. Луция отдернула руку и застонала в голос:
— Ой, боже, ой!
А что старый скажет? Скажет, сама виновата… глаз у нее нет? Да разве могло в голову прийти, что в такую рань кто-нибудь тут шляться будет, на скотный двор сунется? Сюда годами никто ногой не ступал. Да разве беда с криком идет?
Луция, словно больная, еле встала и заковыляла к дому.
Вилкуп, узнав про свалившуюся на них беду, сначала бездумно смотрел на Луцию, словно не узнавая ее, потом выпустил из рук ботинок, который собирался надеть, и тот со стуком упал на пол. Вилкуп провел рукой по усам и растерянно пробормотал:
— Вот тебе и раз… вот тебе и раз!
Но вскоре он опомнился и спросил:
— Так ты думаешь, что он видел?
— Слепой он, что ли? — ответила вопросом Луция.
Вилкуп засуетился. Он, пыхтя, натянул на ноги ботинки и, как был, без пиджака, в рубахе, направился к двери, коротко крикнув:
— Иди же быстрей!
Луция засеменила вслед за мужем.
Около коровника Вилкуп остановился и внимательно осмотрелся вокруг — нет ли кого поблизости. Затем они вместе шмыгнули в коровник и неверными руками, с колотящимся сердцем вытащили злосчастный бидон, вылили молоко в навоз, и, пока Луция уносила посуду, муж уничтожил следы — накидал в яму, где стоял бидон, навозу, сровнял ее, убрал доски и солому.
И лишь когда все было сделано, он вышел во двор, вытер лоб и снова посмотрел в сторону дороги. Нет, никто не шел. Хорошо, что успел.
— Поди знай, куда побежал? — озабоченно спросила Луция.
— Куда побежал? За свидетелями, конечно, — пояснил Вилкуп. — Придет с целой оравой. Ты тогда только держись. Скажешь — знать не знаю и ведать не ведаю. Никакого я молока не отливала и не прятала… Ты доишь коров, разливаешь все молоко по бидонам, что у порога стоят, и все тут. А в угол ты по своей надобности ходила… уж этого тебе никто запретить не может.
— Господи боже, но он ведь видел, — жалобно сказала Луция. — Когда я все это делала, он там стоял как столб.
— Один он ничего доказать не может, — не уступал Вилкуп, — чтобы доказать, нужны свидетели. А без свидетелей он тебе ничего не сделает. Таков закон. Скажешь — ничего не знаю, и плевала ты на него.
— О боже, о боже, — запричитала Луция, — не кончилось бы это бедой, могут еще к милиционеру отвести. Знала бы я…
— Тьфу, тьфу, тьфу! — трижды сплюнул Вилкуп и приглушенным голосом сердито прикрикнул на жену: — Перестань ныть… как дурная! Подавай сейчас же завтрак, мне молоко везти надо.
При одном упоминании о молоке Луцию замутило. Ух, унесла бы его нечистая сила! Она подала на стол каравай хлеба, мисочку с маслом и тарелку с зажаренной вчера свининой. Она и себе отрезала ломоть хлеба, намазала на него сала, но с трудом проглотила несколько кусочков. Еда казалась безвкусной. Луция ежеминутно припадала к окну и смотрела на дорогу.
Никто не шел.
А Рейнголд в это утро мчался по дворам колхозников, выгоняя и торопя всех на косовицу ржи. Его всегда словно сам черт носил, потому первая бригада и была всегда впереди других. Но нельзя сказать, что бригадир был резок или нелюбезен, — ничуть, он только приставал к людям, как репей, и по-серьезному, и в шутку, но отделаться от него было трудно.
Так он сегодня утром пристал и к Валии Сермулис. Поболтав с хозяйкой и ее шурином, «пчелиным Петерисом», и заручившись их обещанием прийти в поле, Атис постучал в окно Валии.
Вскоре раздвинулись белые занавески, и за окном показалось заспанное лицо, одна щека была помята и совсем красная.
— Что такое? Что надо?
— Валия, — сказал Атис, — отвори. Чего забаррикадировалась?
Валия накинула пестрый халатик, наспех поправила растрепанные волосы и открыла окно. Атис залюбовался девушкой, которая в самом деле была бы хороша, не будь она такой ленивой и избалованной.
— Куда тебя несет в такую рань? — спросила Валия, поздоровавшись.
— В такую рань? Что с тобой? Рожь косить, рожь косить надо! Если ты живо соберешься, возьму тебя с собой на велосипеде.
— Я сегодня не могу, — сказала Валия, — у меня со вчерашнего дня с сердцем нехорошо…
— Ну, знаешь, Валия, — стремительно воскликнул Атис, — сегодня ты должна прийти, живой или мертвой! Только что звонили из Таурене. К нам выехали какие-то люди от кино… По всей республике ищут актрису для какой-то колхозной картины и никак не могут найти. Сегодня будут у нас, прямо в поле. А я думаю, что единственная, на кого они у нас в колхозе могут обратить внимание, — это ты.
— Для кинокартины? У нас? — повторила Валия. Она недоуменно смотрела на бригадира. Шутит он или серьезно?.. Но Атис был воплощением серьезности.
— Я подожду, — сказал он. — Ты собирайся побыстрей, я тебя на велосипеде подкину. Такую возможность не надо упускать.
— Я сейчас, — проговорила Валия, отходя от окна.
Атис присел на скамейке и закурил. Совесть его была чиста. О том, что по всей республике ищут исполнительницу роли в кинокартине, он прочел вчера в газете, его это удивило, а теперь вдруг осенила мысль. Недолго думая, он тут же сочинил, что искать исполнительницу роли приедут и в Силмалу. И почему бы им не приехать? Разве Силмала в другой республике находится?
Валия снова высунула из окна голову и спросила:
— Как ты считаешь, мне надо приодеться?
— Да нет, наоборот, — отозвался Атис, — ты должна выглядеть золушкой.
Валия исчезла и вскоре вышла в простом ситцевом платьице и в завязанной на затылке косынке.
— Прекрасно, — сказал Атис. — Поехали. Ты только об этих людях из кино никому ни слова… это военная тайна, я вовсе не имел права говорить тебе. Ведь они не хотят, чтобы люди знали заранее, так им легче выбрать более подходящую.
На дороге они обогнали Даце, которая тоже спешила в поле, и крикнули ей «с добрым утром». Даце смотрела, как они уносятся по извилистой дороге, и сама не понимала, что она испытывает при этом — грусть или безразличие. Странно, но после недавнего вечера в библиотеке, когда они впервые собрались, чтобы организовать совет, что-то в корне изменилось в ее чувствах к бригадиру. Даце в тот вечер впервые по-настоящему поняла, что для этого парня она всегда была и будет пустым местом. И впервые его пренебрежительное поведение пробудило в ней то, что называют задетым самолюбием.
«Я была такая жалкая, — сказала она себе, — я была готова броситься на шею человеку, который не хочет даже взглянуть на меня. Нет, с этим покончено».
Но все же у Даце стало грустно на душе, когда за придорожными кустами сверкнула желтая косынка Валии. Она стиснула зубы и отвела глаза в сторону, на луг, на котором аист сосредоточенно искал лягушек.
Даце начала думать о трудном задании, которое ей дала Инга. Выпуск первой устной газеты намечался через две недели. К этому времени надо устроить читальню, — а как? Комнату Дижбаяр, хоть и очень неохотно, уступил библиотеке, но в четырех голых стенах людей не соберешь. Надо хотя бы несколько столов и стульев. Договорились убрать сегодня вечером помещение. Но где взять мебель? Дома отношения с матерью стали невыносимыми. Вчера Алине накричала на нее — чтобы перестала шляться по вечерам. Слово за слово, кончилось тем, что мать заплакала, схватила платок, убежала на кладбище и осталась там дотемна. Даце мучилась угрызениями совести, но что делать? Где выход? Мать уже не переубедить. Но слушаться ее стало невозможно. Как только они получили письмо от брата, Даце сразу написала ответ и с того дня ждала следующего письма. Но Теодор молчал. Почта идет туда не быстро: пока получит, пока ответит — все это понятно. Но Алине нервничала: сначала она верила, что сын вернется, потом опять не верила. А если и вернется, то не спросят ли с него за то, что удрал, не обидят ли? Один говорил так, другой эдак, а мать от страха и тоски ночей не спала.
С тяжелым сердцем Даце подошла к пригорку, где начиналось ржаное поле. С другой стороны подошли Межалацис с сыном и Ванаг. Себрисы и Силабриедис были уже на месте. Валия стояла у канавы и поправляла волосы, по возможности высовывая их из-под косынки. Живая, бойкая и взволнованная, она озиралась по сторонам, словно с нетерпением ждала кого-то.
Но стоять и думать было некогда. В углу поля замелькали крылья жнейки, рожь, покачиваясь, ложилась в жидкие, но аккуратные валки.
Даце и Мария Себрис уже вязали первые снопы.
Начинался трудный и горячий день. Постепенно вставали редкие, неказистые суслоны. На другую сторону луга опустилась семья аистов, они с удивлением смотрели на гнувших спины людей, которые время от времени на минуту выпрямлялись и проводили по лицу косынкой или рукавом рубашки. Затем они снова гнули спины, сгребая охапками колосья. А солнце поднималось все выше и припекало точно в сенокос, а то и сильней.
Во время завтрака на ржаное поле явился и Вил-куп — не то сердитый, не то озабоченный, и, против обыкновения, совсем неразговорчивый: на вопрос Межалациса о сводке погоды он пробурчал что-то и, надвинув на глаза шапку, молча принялся складывать снопы в суслоны. Председатель со свидетелями, пока он, Вилкуп, ездил на молочный пункт, так и не приходил, и Вилкуп не знал, как понимать это. Парень этот, конечно, что-то затеял, но поди узнай, что! А неизвестность хуже всего. Работая, Вилкуп все время пугливо озирался по сторонам — не идет ли председатель. Но тот, как назло, задержался, видимо, в другом месте и в первой бригаде не показывался.
Валия тоже частенько и с нетерпением поглядывала на дорогу, где все еще никого не было видно. Ей приходилось трудно. Спина с непривычки болела, руки были уже в ссадинах. Пот ел глаза. Почаще бы садились, дали бы отдышаться, а то бригадира будто сам черт носит, так торопится, словно сегодня вечером светопреставления ждет. Погнила бы эта проклятая рожь, а то мучайся из-за нее в такую жару. И как на беду не едут эти из кино. Временами Валии чудился гул автомобильных моторов — она быстро выпрямлялась, бросала наземь недовязанный сноп, прислушивалась и ждала. Нет, это были не автомашины — гудел трактор.
Даце трудилась почти не разгибая спины. Ее почерневшие от работы руки так и мелькали, когда она скручивала свясла и обхватывала ими снопы. Косынка сползла на затылок, белесые волосы липли ко лбу и вискам. В напряженной работе она забыла о своих горестях и думала только о том, что рожь полна сорняка, колосья мелкие и что обмолот будет жалкий. Рубашка под тонкой кофточкой пристала к телу, как горячий компресс, и Даце решила сбегать в полдень на Мелнупите искупаться. Вечером ей у Инги репетировать устную газету. Ой, ой, от одной мысли об этом Даце становилось тошно. Сочиненный Ингой текст она вызубрила наизусть, но на прошлой репетиции на второй же фразе так растерялась, что все забыла. И заявила, что не выступит ни за какие блага, все равно у нее ничего не получится. Тогда Даце впервые увидела Ингу сердитой, со злыми слезами на глазах. Ее, конечно, можно понять — та же Валия, которая с трудом таскает теперь снопы, точно некормленая, и все по сторонам поглядывает, несколько раз показалась в библиотеке и перестала ходить, а Раймонда Межалациса ни за что не упросить взять роль потому, что ему, мол, стыдно кривляться перед людьми. Еще хорошо, что не отказался помочь устроить читальню. Председатель разрешил Инге взять немного досок, и Раймонд вместе с Эмилем по вечерам смастерили стол и скамейки. Лайзан дал светло-коричневой краски, и можно надеяться, что получится вполне приличная читальня. Но что же будет с устной газетой — об этом Даце и думать не хотелось. Она знала, что ее ждет полный провал. Но Инга ни за что не отставала от нее.
Инга никак не поймет, что человеку рот раскрыть и то трудно, когда люди смотрят на него. «Надо привыкать», — безжалостно сказала она. Говорить, конечно, легко…
Когда подует хоть слабый ветерок, сразу становится свежее и легче. Облака плывут в небе с белыми пушистыми краями, и бесформенные и совсем круглые. Когда они закрывают солнце, по полю скользит легкая игривая тень.
Жнейка тарахтит и тарахтит. Беспрерывно сверкают в воздухе темно-синие зубчатые крылья. Лошади, отгоняя оводов, помахивают хвостами.
Неужели даже обеденного перерыва не будет?
Валия, чуть не задыхаясь, опускается на колени перед бидоном с водой, наливает полную кружку и жадно пьет. Вода струйкой течет по подбородку, на обнаженную грудь, хоть чуточку охлаждая разгоряченное тело. Порывисто дыша, подходит Мария Себрис, она тоже хочет напиться. Валия отдает ей кружку и, вытирая косынкой лицо, смотрит, как та пьет сначала сама, потом, снова наполнив кружку, зовет дочку:
— Виолите, иди напейся!
Валия не надивится на эту девчонку, которая ни в чем не отстает от взрослых. Она черная, как цыганка, только белки глаз да зубы поблескивают, все руки исцарапаны. Волосы у девочки красивые — совсем золотистые — красить не придется.
— Ну, женщины, не отставайте? Не отставайте? — раздался на все поле голос бригадира.
— Идем, идем? — отозвалась Мария, спеша к прокосу. Виолите бежит вслед за ней. И Валии не остается ничего другого, как идти и снова взяться за противную, постылую работу. Кинематографисты эти, должно быть, и не приедут.
Словно угадав ее мысль, проходивший мимо бригадир остановился около девушки и тихо заговорил:
— Черт их знает, где они застряли. Может быть, они по дороге завернули к эзерлеязцам. Ну, ничего, приедут и к нам.
— Они, наверно, совсем не приедут, — ответила Валия с раздражением. Стоило из-за этой глупости бежать сюда и мучиться в такую страшную жару, когда можно было спокойненько сидеть в тени и шить новую кофточку. Не стоило, конечно. Ни один черт не показывается. И она сказала Атису: — Ты все сказки придумываешь.
— Никакие сказки я не придумываю, — ответил тот. — Хочешь, я в обед сбегаю домой за газетой — сама увидишь, черным по белому написано… Конечно, в самом деле на сказку похоже — среди всех актрис республики ни одна не подходит, но это так. Я-то тут ни при чем.
И он побежал по жнивью в другой конец поля, где Себрис как раз остановил жнейку и хлопотал около нее.
«Конечно, после обеда я могу сюда и не приходить, — думала Валия, таща сноп, — а что, если они все-таки приедут? И тогда я пропущу единственную возможность вырваться в Ригу? О господи — если бы мне в самом деле улыбнулось счастье и меня взяли в кино! Такое и во сне не придумаешь. Зане и Дзидра Вилкуп позеленели бы от зависти, их бы удар хватил. Ох, я и сама, наверно, умерла бы от счастья! Надо выдержать. Атис прав — у меня шансов больше, чем у других. Только бы они приехали!»
Дядя Валии, «пчелиный Петерис», лениво волоча ноги, шел жнивьем. Во рту у него дымилась неизменная трубка. Ему тоже работа в поле была не по душе, хотелось поскорей вернуться к себе в сад, к пчелам. Он подошел к племяннице, спросил, который час и нет ли у нее с собой чего-нибудь поесть.
— Нет у меня ничего, — ответила Валия. — В спешке забыла.
— Бегут все, словно на пожар, — сердился дядюшка, — а теперь работай голодным, точно раб египетский…
— Мог сам взять, — отрезала Валия, хорошо зная, что дядя натощак из дома никогда не уйдет.
«Пчелиный Петерис» вынул изо рта трубку, сплюнул сквозь зубы и, тихо ворча, снова взялся за работу.
Наконец подошло время обеда. Себрис и Межалацис выпрягли усталых лошадей из жнейки, отвели в низину и привязали на опушке. Лошади принялись жадно есть тучную траву, время от времени пофыркивая и отгоняя хвостами нагло пристававших оводов и мошкару.
Люди разошлись по домам.
Даце свернула с дороги, забрела в заросли на берегу Мелнупите. Хотя обеденный перерыв был короток, ей хотелось на скорую руку искупаться.
На берегу она огляделась вокруг — ни живой души. Полуденная ошеломляющая тишина и зной обнимали зелено-серый ольшаник. Не шевелился ни один лист. Неподвижная и тихая, мерцала узкая речка, такая чистая и прозрачная, что можно было разглядеть гальку на дне и мелкую колюшку, которая, блеснув, сразу же исчезала.
Ух, как хорошо! Даце вздохнула, разделась, вошла в прохладную речку по шею. Стало так свежо, что она от удовольствия громко рассмеялась. С минуту Даце лежала не двигаясь, наслаждаясь чудесным отдыхом, чувствуя телом едва заметное течение.
Над рекой, размахивая синеватыми крыльями, кружили стрекозы. Рядом в кусте защебетала какая-то птица и сразу же умолкла. Чуть поодаль на воде лежали круглые зеленые листья, за ними, на самом берегу, густо рос камыш. В тени куста спряталась гроздь поздней чины. Так тихо, хоть усни. Даце медленно, не спеша терла тело, недовольно рассматривая полные ноги и бедра. Потом она вздохнула, повернулась на грудь и, немного поплавав, вышла на берег. С минуту повертелась в ольшанике под солнцем, пока не высохла. Выжала мокрые волосы и оделась. Как ни жаль, а пора идти. Она пошла вдоль воды, прямо к трем ивам, откуда ближе всего к дому. «Тоже хороша, — думала Даце, — надо поесть и бежать обратно в поле, а я нежусь в воде…»
У речной излучины Даце остановилась в испуге. Какой-то мужчина в одних трусах стоял в воде и усердно что-то стирал. На кусте, перед самым носом Даце, висела спортивная рубашка в синюю клетку.
Даце хотела отступить назад и убежать, но мужчина поднял голову и увидел ее. Это был Максис Забер, тракторист. Видимо, он тоже смутился и сказал, сконфуженно улыбаясь:
— Ничего, ничего…
Даце пошла дальше вдоль воды. Раз ее увидели, то не кидаться же как дурочке в кусты. Надо было что-то сказать, и она сказала:
— Я, наверно, помешала вам…. я не видела…
— Ничуть, — ответил он и вдруг воскликнул: — Ой, осторожно! У меня там, на земле, часы…
Но было уже поздно. Под туфлей Даце что-то хрустнуло, и она, вскрикнув, отскочила назад. В траве блеснули осколки.
— Я… раздавила ваши часы… — испуганно проговорила она.
Максис выбежал на берег и, бросив мокрую рубашку в траву, поднял часы. Затем покачал головой и посмотрел на Даце:
— Вот беда! Обе стрелки сломаны.
Даце была готова заплакать — почему ей всегда не везет?.. И должны же были эти часы оказаться в траве как раз под ее ногами. Но и он голова — посреди дороги часы положил, прямо под ноги, сунул бы в карман брюк или под куст.
Максис, видимо, угадал ее мысли. Он посмотрел на Даце и, покраснев, медленно сказал:
— Сам виноват. Не могли же вы знать.
Обезоруженная его великодушием, Даце ответила:
— Но я даже не посмотрела, куда я ступила. Часы совсем поломаны?
— Ничего, починим, — ответил он, наклонившись и сунув часы в карман лежавшего на земле пиджака.
Не зная, как быть, Даце сказала:
— Не знаю, что я могу сделать… я не хочу, чтобы у вас из-за меня были неприятности… и расходы.
Парень покраснел.
— Что за глупости! — быстро сказал он. — Ведь это, в конце концов, ерунда. И говорить не стоит.
— Дайте часы мне, — сказала Даце с внезапной решимостью. — Я отошлю их… починить.
Тракторист только махнул рукой и повторил:
— Ей-богу, ерунда. В Таурене все равно часовщика нет. Осенью… съезжу в Ригу.
— Но вам ведь нельзя без часов.
— Почему нельзя?! — усмехнулся он. — А солнышко в небе?
Максис обеими руками откинул упавшие на лоб волосы, в жесте этом сквозило нетерпение — уходи, дескать, чего стоишь, мне рубашку постирать нужно. Даце покраснела еще больше. Бессвязно пробормотала что-то и, путаясь в высокой траве, быстро ушла.
Максис проводил Даце взглядом, затем снова достал часы и посмотрел на них с печальной улыбкой. Жаль все-таки, черт побери! При девушке он не хотел показывать своего огорчения. Но без часов он не может — надо будет покупать новые, а для этого придется что-нибудь изменить в бюджете. Что делать, если ты только окончил школу, зажиточных родителей нет и тебе так много нужно. Конечно, нельзя бросать в траву такие вещи, сам виноват.
Максис, хмурый, достирал рубашку и так сильно выкрутил ее, что она заскрипела, затем взял с ветки еще мокрое белье, свернул его, сунул под мышку и, пробираясь сквозь кусты, поднялся на невысокий обрыв. За лугом ждал трактор.
Он расстелил на траве белье, сел рядом и развернул свой обед. За едой он уже смирился со случившимся и думал о часах спокойнее. Вспомнив несчастную и растерянную девушку, он даже слегка улыбнулся.
Любовь, до чего ты неразумна! Конечно, неправда, что ты можешь возникнуть сразу — с первого взгляда, нет это неправда. Любовь, о которой говорят и пишут, что она возникла с первого взгляда, — это легкомысленный порыв, мимолетное увлечение, когда человеку не нужна душа другого человека и он не отдает ему своей, когда не нужны мысли и чувства и человек не ищет внутреннего мира другого, чтобы всю жизнь греться в его свете и тепле. Нет, это не любовь!
Любовь возникает день за днем, час за часом, постепенно и незаметно она сплетает узы между двумя людьми и, наконец, так прочно связывает, что уже никакой силе, никаким испытаниям не разлучить их.
Не только под цветущей черемухой и сиренью или под звездным весенним небом рождается любовь. Нет — она может начаться в серый день, осенью, когда опадают пожелтевшие листья и ветер приносит отвратительный дождь, она может прийти неожиданно посреди поля, под знойным солнцем, и едва заметно коснуться тебя нежной рукой.
И вдруг у тебя вздрагивает сердце от еще не познанного счастья, от ощущения еще не испытанного чуда, даже не поднимая глаз, ты чувствуешь, что это идет он, твой друг.
Что же произошло? Что изменилось? Ты знаешь только одно — что этот сероглазый, по-мальчишески отчаянный человек незаметно стал тебе так близок, что ты не можешь больше жить без него.
Ах, не надо краснеть, ведь когда-нибудь это должно было случиться… когда-нибудь любовь должна была войти и в твое, независимое, горячее сердце, овеять тебя тревогой и наполнить твои глаза тоской, заставляя ночью часами лежать без сна и просыпаться утром в волнении: сегодня я опять увижу его!
Только это и есть любовь! Она преображает человека. Она уничтожает его недостатки, делает его лучше.
Будем откровенны, Инга, — и то, что ты с каждым днем становишься беспокойней и энергичней, — тоже заслуга любви. Теперь тебе хочется делать все стопроцентно хорошо ради него. А энтузиазм одного человека зажигает другого, точно огонь, перебегающий по дровам в печи.
Как трудно ни было, ты все же заставила всех отнестись серьезно к устной газете. Всегда веселый Атис уже больше не смеется и не подтрунивает, Даце больше не смущается и не забывает текста. Кто сказал, что летом трудно найти время? Если только по-настоящему хотеть, то всегда можно урвать свободную минуту, даже во время короткого отдыха, в тени куста, когда все лежат на траве или курят, ты можешь отойти с Даце в сторону и помочь ей повторить роль.
Когда Инга дала ей текст — в нем была показана философия деревенской девушки, которая бездельничает и живет за счет родителей, — Даце испугалась и не хотела брать его.
— Ой, это я не могу, — сказала она. — Сразу узнают Валию Сермулис.
Даце вовсе была не против того, чтобы высмеяли красивую и ленивую Валию. Но если бы это сделал другой… Самой как-то неловко…
Но Инга не привыкла лицемерить.
«Ты хоть умри, — обычно говорил ей отец, — но свое мнение скажи человеку ясно и прямо. Потому у нас еще так много безобразий, что люди научились вилять, не высказывать собственного мнения. Ты, дочка, никогда не делай этого. И если ты иной раз и пострадаешь за правду, то будешь зато настоящим человеком».
Инга сказала Даце:
— Нам нечего считаться, понравится это кому-нибудь или не понравится. Мы боремся за принципы.
И Даце уступила.
Инга нашла себе помощников, нескольких пионеров, вместе с которыми она переплетала книги и наводила порядок в своем хозяйстве. Пускай работа получалась не первосортной и двигалась медленно, но постепенно потрепанные тома снова обретали пристойный вид и возвращались на полки.
— Да у вас настоящий детский сад, — сказала Ливия Инге в один воскресный вечер, когда дети уже разошлись и Инга собиралась домой, где ее ждала «газета».
— Они мне очень помогают, — ответила Инга.
— Вы готовите какое-то театральное представление? — осторожно спросила Ливия. — Для детей?
— Нет, для взрослых. Устную газету для нашего первого читательского вечера.
— О, как интересно, — протянула Ливия. — Надеюсь, что вы пригласите и меня. Я такие вещи не умею… нас на театральном факультете этому не учили.
Ливия никогда не упускала случая, чтобы ввернуть, что она училась на театральном факультете. Ведь каждый должен был понимать, что она настоящая артистка, хотя ей и не удалось стать примадонной какого-нибудь театра. «Ах, — говорила она с неизменным вздохом, — во всем виноват Карлен — он погубил мою артистическую карьеру. Он женился на мне и увез сюда. Но я, конечно, не жалею… это судьба, и своего Карлена я люблю».
Когда Ливия рассказала Дижбаяру о своем разговоре с Ингой, тот ухмыльнулся и покачал головой:
— Агитпропка. Такие газеты делали в тридцатых годах члены левых профсоюзов. Голая агитация. Что же она думает, возродить ее сегодня? Кто теперь станет смотреть ее? Все это рассчитано на очень дешевый вкус. Слава богу, что мы живем уже не в первые послевоенные годы… теперь веют другие ветры. Помнишь, Ливия, этого тупицу из Риги… ну, лектора этого, как его звали… он тоже настаивал на том, что в самодеятельности должно быть больше пропаганды. Видно, и наша уважаемая товарищ Лауре придерживается тех же взглядов.
— Таким людям не следовало бы совать нос в искусство, — закончила Ливия разговор.
— Боюсь, что она все-таки будет это делать, — пробурчал Дижбаяр.
Инга медленно шла домой. Спешить было некуда. Остальные придут только около девяти, а теперь лишь половина седьмого.
Она свернула на дорогу в «Скайстайни». Зачем? Эта дорога вовсе не ведет туда, куда ей, Инге, надо. Ей же надо домой… Разве не глупо, что она без всякой нужды в воскресный вечер бродит вокруг правления колхоза? Инга, Инга, неужели ты на самом деле побежишь туда? Ведь девушке это не полагается.
Инга перепрыгнула через канаву и села на траву. Серые полевицы и кошачьи лапки уже поблекли, листья репея покрылись пылью. Лето уходит. А на сердце так странно. «Я совсем глупею, — с грустью подумала Инга и глубоко-глубоко вздохнула. — Почему, почему я должна столько думать о нем? Я сама не понимаю, как это случилось. Вначале ведь не было ничего. Затем вдруг все изменилось. Мне кажется, что это началось в тот день, когда я впервые пошла по домам с книгами… и потом он пришел к Себрисам поговорить, и я пошла к нему за советом и помощью… наверно… наверно, это началось тогда, только я не знала, что это такое. Разве мне впервые нравится человек? На свете много симпатичных людей, и многие нравятся мне. Но с ним у меня как-то совсем по-другому. Себе самой ведь можно признаться: меня тянет к нему. И я не нахожу себе больше покоя. Временами мне радостно, а временами так грустно, что я не знаю, куда бежать. Что теперь будет со мной? — спросила себя Инга, обхватив руками прижатые к груди колени. — Вокруг меня большой, полный жизни мир, но ты, Юрис, в нем для меня один. Только ты!»
Она вскочила и пошла дальше — в «Скайстайни», сама не зная зачем.
На обочине дороги, за поворотом, на отлогом пригорке, где поднимается купа стройных берез, хлопотало несколько человек. Двое вбивали в землю колья, третий приколачивал к ним гвоздями доску. Лайзан, наклонившись, мерял высоту доски и распоряжался:
— Повыше подними… еще на сантиметр… еще, еще! Так, теперь порядок! Прибивай.
Он карандашом делал на доске метки, затем надпиливал их.
Среди мужчин был и Юрис. При виде его у Инги перехватило дыхание. Радость, страх, стыд. Увидит или не увидит?
Он увидел ее. Она услышала его теплый голос:
— Чего ходишь без дела? Помогла бы нам дом строить!
Инга повернулась стремительней, чем хотела. Она подошла, неловкая, покрасневшая, стараясь не смотреть на Юриса.
— Значит, здесь будет новый дом? — спросила она.
— Разве не красивое место? — сказал Лайзан.
— Тут в самом деле красиво.
Инга посмотрела на Юриса. Он показался ей таким близким — загорелый, как всегда беспокойный. Глаза ее засияли. Они говорили: «Да, это так. Делай что хочешь. Я люблю тебя. Во всем мире только тебя одного. Ничего я не могу поделать с собой. Ты лучше, лучше всех. Теперь ты знаешь это…»
А он смотрел на нее в упор. Смотрел долго, пока она не выдержала и смущенно отвернулась.
— Я… пойду, — сказала она.
— Нет… почему? — голос его прозвучал тише и глубже. Он торопливо прибавил: — Ты чуть погоди. Пока мы кончим. Мне нужно с тобой поговорить.
Инга стояла в стороне и ждала, чувствуя, что выдала себя: ее влекло к нему, и она боялась этого. Она не решалась взглянуть на Юриса. И смотрела, как люди вбили последний кол, как Лайзан отвесом проверил точность фундамента. Тут в самом деле хорошее место для нового дома. За окнами будут шуметь ветвями березы.
А может быть, все видят и догадываются, зачем она стоит здесь? Может, ей надо попрощаться и уйти? Только она не сделает этого.
Все взялись за лопаты и принялись рыть землю. Юрис подошел к Инге. Она лихорадочно старалась придумать, зачем пришла сюда. Вдруг ей показалось нелепым и глупым то, что она здесь.
А Юрис ничего и не спросил. Он только сказал:
— Пошли.
Она молча пошла за ним, внутренне дрожа, чувствуя себя жалкой и ничтожной. Он что-то сказал, коснувшись ее локтя. Инга не расслышала что́, она подняла глаза и совсем близко увидела милое, мужественное лицо. Юрис смотрел на нее серьезно и как-то необычно.
— Я не расслышала, что ты сказал, — проговорила Инга дрожащими губами. Ей хотелось плакать от злости и жалости к себе. И от счастья, которому было тесно в груди.
— Я сегодня набрел на чудесную малину, — проговорил Юрис. — Хочешь, отведу?
— Я… пойду домой, — сказала Инга. В глазах у нее были слезы.
— Но я хочу показать тебе это место, — настойчиво сказал Юрис. Он взял ее руку в свою, такую сильную и теплую. Инге казалось, что рука его обняла всю ее.
Они миновали березняк, впереди зажелтело широкое овсяное поле.
— Посидим немного. Тут, в тени, — Юрис остановился.
— Какая же это малина? — пыталась рассмеяться Инга. — Ведь это овес.
Юрис бросил на траву свой пиджак.
Она послушно села и подняла кверху вдруг побледневшее лицо. Он сел совсем рядом, посмотрел на нее как-то быстро и странно и крепко обнял ее. Залитое солнечным блеском небо, широкие поля и шум ветра вдруг застыли, притаились в ожидании.
Затем Юрис нетерпеливо откинул голову Инги и долго и нежно целовал ее в губы.
Зане Вилкуп делала перманентную завивку пожилой полной женщине. Смена подходила к концу, в небольшой парикмахерской, нагретой сушильными аппаратами, нечем было дышать. Кофточка Зане под белым халатом промокла от пота. Такой жары уже давно не было, опять будет гроза, и тогда прощай выходной, торчи в четырех стенах и плачь! Прошлое воскресенье тоже лил дождь, оставалось только сходить в кино.
— Вы после этой дамы могли бы? — просительно сказала девица с ярко крашенными волосами и угольно-черными бровями.
Зане поморщилась. Она устала и охотнее всего отказала бы, но до конца работы еще оставался почти целый час.
— Смогу, — резко ответила она.
В тесном помещении тихо гудели стоявшие вдоль стены сушильные аппараты. Под каждым из них сидели женщины, а некоторые с бигуди в волосах терпеливо ждали своей очереди. Пахло шампунью, уксусом и туалетной водой. Ученица вымела волосы и унесла ведро с мыльной водой.
— Зане, милая, вы не могли бы сделать еще одну холодную? — крикнула из своей кабины заведующая парикмахерской.
— Нет, сегодня я больше не могу, — отказалась Зане, обматывая клиентке голову серой материей и усаживая ее на стул.
— Двадцать минут, — машинально произнесла она стереотипную фразу и пригласила девицу с крашеными волосами.
«У многих женщин совсем нет вкуса…» — подумала Зане. Она вымыла девице голову и, укладывая локоны, время от времени бросала взгляд в зеркало, отражавшее лицо с неестественно черными бровями. Вообще-то она недурна собой, но ее портят эти черные, бросающиеся в глаза брови, они делают лицо похожим на кукольное или на маску. Зане и сама, когда приехала из деревни, густо красила брови. Теперь она уже давно не делает этого. Только чуточку мажет губы и слегка подкрашивает свои чересчур светлые брови.
Начали приходить мастерицы второй смены. Самая молодая парикмахерша Скайдрите принесла из своего садика большой букет белых и красных астр. Она раздала цветы по всем кабинам.
Пришла, как всегда элегантная, маникюрша Хелга. Она дружила с Зане. Девушка поставила свою сумку, переоделась и заглянула в кабину Зане.
— Ты сегодня видела газету?
— Нет, — ответила Зане, удивившись вопросу Хелги. — Когда мне было видеть ее?
— Там есть кое-что для тебя, — сообщила Хелга. — На, прочитай. На второй странице.
Зане кончила работу, привела себя в порядок, сняла халат и собралась уходить. Газету, которую ей дала Хелга, она сунула в сумку.
— До свидания, — бросила она, проходя мимо маникюрши, которая пилкой старательно обрабатывала ногти знаменитой актрисы.
Хелга на минутку прервала работу.
— Ну, прочитала?
— Нет, дома прочитаю.
Зане кивнула головой, вышла на улицу и с облегчением вздохнула. Как хорошо после работы. Прямо благодать. Можно зайти в магазин, купить что-нибудь на ужин, а потом сесть в трамвай. Ехать ей двадцать минут — через Даугаву, мимо семейных огородов, в которых цветут флоксы и алеют яблоки, мимо парка «Аркадия». Затем надо пройти узкой песчаной улочкой до маленького деревянного домишки. Там они с Дзидрой снимают угол. Вернее, почти одни живут в темноватой комнате с окном на запад. Старая Юрциниете спит в маленькой кухне. Зане с Дзидрой платят за угол сто пятьдесят рублей в месяц и делятся с хозяйкой гостинцами, которые присылает мать. Это, конечно, дорого, и приходится ломать голову, как свести концы с концами да еще и одеться.
Зане купила хлеба и поехала домой. В переполненном трамвае ей все же удалось сесть. Она смотрела на Даугаву, которая отливала на солнце синевой, на мчащиеся навстречу автомашины. Поездка и вся картина эта были Зане так привычны; ей казалось, что она ежедневно видит одни и те же лица, одни и те же машины. Жаль, что ничего не получилось с отпуском. Съездила бы домой погулять, поесть яблок и слив, отдохнуть.
Зане с большой желтой сумкой медленно брела по грязному песку своей улочки. Она была недовольна жизнью. Все словно опротивело. Не легко ведь простоять смену на ногах и в спешке пропускать через свои руки одну клиентку за другой: одной ролик на лоб, другой — на затылок, одной перманент, другой — паровую завивку… И так почти беспрерывно восемь часов подряд. Это трудная, утомительная работа, хотя со стороны она может показаться забавой. Зане скривила губы. Когда-то и ей работа эта казалась занятной. В Таурене она с завистью смотрела, как рыжеволосая парикмахерша, надушенная и расфуфыренная, с налакированными ногтями, болтала и смеялась, подстригая мужчин.
Это казалось таким приятным. И Зане задалась целью — выучиться на парикмахершу. И не там — в сером, скучном Таурене, а любой ценой вырваться в Ригу. Ей посчастливилось. Бирута Межалацис уже была в Риге и помогла ей устроиться. Следом за Зане в город подалась и Дзидра.
Дзидры еще не было дома. Обычно она освобождалась только в семь-восемь часов вечера, когда с работы приходила мать ребенка, которого Дзидра нянчила. Не вернулась еще и старая Юрциниете. Зане поставила сумку на стол и скинула с ног туфли. Некоторое время она шлепала босиком по холодному полу, чтобы отдохнули ступни. Потом налила в таз воды, помыла ноги и надела тапочки. Затем вымылась по пояс под краном. Только тогда она почувствовала, что хочет есть.
Поев, Зане вспомнила о газете, которую дала Хелга, и достала ее из сумки, уже довольно помятую. Что же там интересного, — может, какой-нибудь занимательный рассказ? В газетах Зане обычно читала только рассказы о любви или статьи, в которых описывались семейные драмы. Все остальное казалось ей скучным.
Раскрыв газету, Зане не нашла ни рассказа, ни романа. Хелга, наверно, пошутила. Затем вдруг, небрежно пробегая глазами страницу, наткнулась на два слова — «Зане Вилкуп…»
По спине пробежала жаркая дрожь. Зане трясущимися руками схватила газету и склонилась над ней, словно близорукая. Господи милосердный! Что же это такое?! Дальше следовало: «Дзидре Вилкуп, Леону Зейзуму, Бируте Межалацис…» «Что это такое? Я с ума схожу, что ли? За что нас всех поместили в газету?»
Понемногу она успокоилась и стала читать.
«Открытое письмо комсомольцам и молодежи, жившим раньше в Силмале…»
Прочитав письмо, Зане некоторое время сидела разинув рот. Вот тебе и раз! Просто невероятно. Нет, ей-богу… кому это в голову пришло выкинуть такое? В газете назвать всех по именам!
Зане, пожимая плечами, снова перечитала необычное письмо. Целых десять подписей. Всех она знает, кроме двух — «Ингрида Лауре» и «Максис Забер». Кто это такие, откуда?
Смотри, даже эта пигалица Виолетта подписала… и Валия! Нет, ну скажите на милость, и Валия, которая, как безумная, рвалась в Ригу и в каждом письме жаловалась и сетовала на неинтересную, скучную жизнь. Что же это стряслось с ней, если она перестала думать о Риге и хочет, чтобы все вернулись в Силмалу?!
Зане еще раз пожала плечами и покачала головой. Она ничего не понимала.
Пришла Дзидра. Она устала и была молчалива, ей пришлось остаться с малышом куда дольше, потому что мать задержалась на работе.
— Ужин на столе, — сказала Зане, стирая в тазу свою кофточку. — Чай, наверно, уже остыл. Подогрей.
— Стану я греть, — отвечала Дзидра. — Выпью и так.
Покончив со стиркой, Зане вытерла руки и положила перед сестрой газету. Дзидра удивленно посмотрела на нее.
— Прочитай. Там тебе письмо.
Дзидра решила, что с ней шутят. Она отодвинула газету и, вздохнув, заговорила с сестрой о том, о чем не переставая думала уже несколько дней.
— Знаешь, я от этого ребенка уйду.
— Как это так — уйдешь?
— Я не могу больше выдержать. Мне надоело. С утра до позднего вечера… и каждый раз задерживайся. Хозяйка, правда, не виновата — такая у нее работа… но я, ей-богу, не могу!
— Гм! — сказала Зане. — А на что ты будешь жить?
— Подыщу себе что-нибудь другое.
— Например?
— Не знаю, — сказала Дзидра, потягивая маленькими глотками холодный чай. — Уж что-нибудь найду. Хоть где-нибудь на заводе.
— Без специальности тебе везде плохо будет, — вразумительно сказала Зане. — Послушала бы меня, пошла бы в парикмахерскую.
— Не-ет! — решительно покачала головой Дзидра. — Не хочу. Стой весь день в жаре и в пару. Да и противно мне в чужих грязных волосах копаться. Нет, нет!
— Причуды это! — рассердилась Зане. — Так ты нигде работать не сможешь: там то нехорошо, тут — это. Все хорошо никогда не бывает. Поезжай тогда обратно в колхоз… тебя там ждут.
— Ну да! — протянула Дзидра. — Что же я там делать буду?
— Тут черным по белому написано, чтобы мы вернулись, я же говорю тебе — прочти! И собирай чемодан!
Дзидра с удивлением посмотрела на сестру и взяла газету.
— Ну, что ты на это скажешь? — спросила Зане, когда сестра положила газету на стол.
— Но почему они так? — с недоумением спросила Дзидра.
— А кто их знает! — сердито пожала плечами Зане. — Удивляюсь Валин. Что это на нее нашло? Все время ныла, что в Ригу хочет, а тут…
— Все-таки странно, не правда ли? — спросила Дзидра, всматриваясь в газетные столбцы. — Интересно, что скажут Бирута, Леон и другие?
— Если они прочитали, то, наверно, как мы с тобой, удивляются.
Дзидра включила утюг, собираясь гладить выстиранное вчера белье. Но если у Зане необычное письмо вызвало только недоумение и даже недовольство тем, что в газете назвали ее имя и значит все ее знакомые прочтут, то в Дзидре письмо это разбудило тоску по дому, по Силмале.
Правда, она сама, по собственной воле убежала из деревни. Она рвалась из колхоза, где не могла ничего заработать. К тому же старшая сестра уже была в Риге. Конечно, что говорить, и здесь без работы пирогов не подносят. Но зато человек знает, что он получит за свой труд.
В глубине души Дзидра всегда немного тосковала по Силмале. Она любила бродить по лесам, собирать ягоды, грибы, орехи. Ей до сих пор не удалось, как Зане и Бируте, привыкнуть в городской сутолоке и чувствовать себя в Риге так, как чувствовали себя они. В самом начале, когда Дзидре не удалось устроиться в магазин, где работала Бирута, она упала духом и чуть было не уехала обратно в деревню. Но Зане удержала ее.
Они пишут, что и в Силмале скоро электричество будет. Силмала и электричество — не верится что-то. Дзидра, разглаживая утюгом кофточку, покачала головой. Она не могла представить себе, что в Силмале что-нибудь изменилось, во всяком случае настолько, чтобы стоило туда вернуться. И отец в своих редких письмах ничего не рассказывал. Разве только, что новый председатель — мальчишка, что у Алине Цауне свиноферму отняли — Терезе Гобе отдали, Бриксниса с бригады сняли, а вместо него Атиса Рейнголда поставили, и что сын Алине из Канады письмо прислал.
Потом Дзидра подумала о Бируте Межалацис. Бирута вот уже несколько лет работала продавщицей в промтоварном магазине. Она уже настоящая горожанка. А Леон Зейзум? Они с ним в Силмале были ближайшие соседи. Правда, в городе они видятся редко. Особенно с Бирутой — ей постоянно некогда: то работа, то механик с ВЭФа, с которым она уже второй год гуляет. Зане считала, что ничего хорошего из этого не получится, больно долго женихаются они.
Леон иногда навещал сестер. Ему, правда, приходилось ездить к ним из другого конца города. Потом он вступил в комсомол, это тоже много времени требует. Говорил, что хочет учиться в вечерней школе. Он уже давно не показывался.
Дзидра поставила утюг и, бережно неся на руке белую шелковую кофточку, повесила ее в шкафу. Когда Юрциниете вернулась с огорода с корзиной огурцов и принялась возиться на кухне, сестры легли спать. Ни Дзидра, ни Зане в эту ночь долго не могли уснуть. Письмо, хотя и каждую по-разному, лишило их покоя, заставило призадуматься.
На другой день маникюрша Хелга сказала Зане:
— Вот какая ты, оказывается, знаменитая… письма к тебе даже в газетах печатают. Как тебе это нравится?
— Да ну их! — резко отозвалась Зане. — Умники выискались.
Хелга вздохнула, намазала перед зеркалом губы и, щелкнув замком сумочки, совсем серьезно сказала:
— А знаешь, если бы меня так звали, я бы пошла.
— С ума спятила!
— Пошла бы, — повторила Хелга. — Был бы у меня дом в деревне, я дня бы не стала сидеть тут и ногти пилить.
— Ну, ты в самом деле чепуху несешь! — сердито воскликнула Зане.
— Я поехала бы, — утверждала Хелга. — Только у меня никого нет. Работай здесь, и все. Но, ей-богу, мне хотелось бы чего-нибудь другого.
— Чего, например? — насмешливо спросила Зане. — Конечно, ты в нашей Силмале не была. В темноте ног не выворачивала…
Хелга уже собиралась уходить. Застегивая светлое пальто, она улыбнулась Зане:
— Чего дуешься? Разве кто-нибудь заставляет тебя? Я тебе только как подруге говорю: надоело мне за маникюрным столиком торчать. Но я, наверно, все равно никуда не уйду отсюда. У меня просто смелости не хватит. До свидания! Завтра в кино пойдешь?
— Не знаю, — резко ответила Зане. «Советчица выискалась! Умница! Других учить, конечно, легко. Сама хочет сухой остаться, а других уговаривает в воду лезть. Тоже мне подруга!»
Зане, сердитая и нервная, вцепившись пальцами в волосы нетерпеливой клиентки, раздраженно воскликнула:
— Кто так голову моет! Не могу же я перманент на грязных волосах делать! Идемте — перемоем!
Через два дня, в воскресенье вечером, к сестрам приехал Леон Зейзум. Леон низкорослый, светло-русый, плечистый парень, двадцати двух лет, по-деревенски неуклюжий, загорелый, как цыган.
— Письмо читали? — спросил он. — Я просто обалдел, когда свое имя увидел. Как вам вся эта история нравится?
— А нам-то что? — ответила Зане, открывая и снова закрывая лежавшую у нее в руках книгу. — Каждый может писать, что хочет, но никто не может учить меня, как жить. Глупости это, и только.
— А меня это письмо за душу взяло, — признался Леон. — Во многом все же они правы. Разве мы не убежали от трудностей? Убежали.
— Ну и что с того? — вызывающе спросила Зане. — Каждый ищет, где лучше. Всегда так было.
— Ну да… говорят так, — сказал Леон. — Но все же, если подумать — вот все бы удрали, так что тогда?
— Удивительно, с каких это пор ты такой умный? Зачем же ты сам в Ригу побежал? Почему в Силмале не остался?
— Я ведь не говорю, что не побежал… конечно, побежал… Но они правы. Ничего не поделаешь.
— Ну, тогда беги назад, — сказала Зане. — Чего же ты ждешь?
Леон молча смотрел на куст сирени за окном. Кто-то прокатил мимо на мотоцикле. Во дворе, позвякивая цепью, лаяла собака.
Письмо задело Леона не на шутку. В газете ведь много писали о том, что молодежь должна возвращаться в колхозы, развивать животноводство, занимать самые трудные места. Но об этом говорилось вообще. Совсем другое, когда вдруг появляется письмо, адресованное Леону Зейзуму, — пускай и не одному ему. Это уже не так просто. И если ты к тому еще недавно вступил в комсомол, то волей-неволей призадумаешься.
Уже с четверга он чувствовал себя неловко. На работе ему никто ничего не сказал, но не может же быть, чтобы никто не заметил в газете его имени. А кое-кто, возможно, и подумал про себя: на парне этом пахать можно, а он в город подался — легкой жизни искать. Другие переносят трудности, осушают луга, тянут электрические провода, другим это по силам, а ты не можешь. Ты прекрасно понимаешь, что это нужно, и все-таки уклоняешься. Как это называется?
«Тот, кто не струсит, — вернется и станет рядом с нами…»
Нет большего позора, чем прослыть трусом. Правда, в жизни всякое бывает, особенно в молодости, но если уж так случилось, то надо постараться исправить свою вину. А трусость искупается мужеством.
Разговор не клеился. Посидев немного и выпив чашку кофе, Леон простился.
Солнце садилось. Золотистый, еще теплый свет обнял пригорки и вершины деревьев, озарил оставшиеся на клочке жнивья лохматые скирды хлеба и зажег придорожную рябину. Но в низинах уже стелились сумерки и чувствовалось дыхание тумана.
В библиотеке все волновались. Инга ежеминутно подбегала к окну посмотреть, не идет ли кто-нибудь. Именно сегодня вечером она начала опасаться: а вдруг никто не придет. Не придет, несмотря на всю агитацию, приглашения и обещания.
Все нервничали, и в конце концов заволновался даже Атис, который относился к своему выступлению несерьезно. А ему следовало быть очень серьезным. Он должен был говорить о будущем колхоза. Атис почувствовал какую-то внутреннюю дрожь и стал курить папиросу за папиросой.
— Ч-черт! Как бы я и впрямь не перепутал все на свете! — сказал Атис Максису.
— Ты выпей стакан холодной воды, — посоветовал Максис, — это здорово помогает. И о публике не думай.
— О публике?! — Атису сделалось смешно. — Чудак ты, какая тебе тут публика?! Придет несколько кумушек, вот и вся публика.
Улучив подходящую минуту, Даце подошла к Максису, подала ему маленький, плотный бумажный сверток и, запинаясь, быстро прошептала:
— Возьмите. Это вам. Но теперь не смотрите… нет, нет! Положите скорей в карман… прошу вас, пожалуйста!
И покраснела, как мак.
Удивленный Максис сунул сверток в карман.
Замечание Атиса о публике не оправдалось. Хотя и медленно, но она все-таки собиралась. Пришли Себрисы, Ирма Силабриеде с дочками, отец Атиса с маленькой Анечкой, Лайзан со своими. Подстрекаемая любопытством и надеясь на танцы, явилась Валия. Пришла и Дарта Межалацис, — ее уговорил сын, — запыхавшаяся и сердитая, что даже в воскресный вечер покоя не дают. Пришли еще несколько женщин и мужчин из второй и третьей бригад, пришли и помощники Инги — пионеры. Позже всех, ведя за руку дочек, вошла Терезе Гоба и уселась в дальнем уголке.
Все участники постановки были за дверью, в помещении библиотеки, и, волнуясь, заканчивали последние приготовления.
Председателя еще не было. Инга поглядывала на часы.
— «Видите ли, я хочу быть благородной дамой, поэтому мне непременно надо смотаться из колхоза…» — повторяла свой текст Виолите. Она надела Ингино платье и туфли на высоком каблуке, прическа у нее была ультрамодная. Щеки девочки горели, глаза поблескивали.
Наконец вошел Юрис. Инга облегченно вздохнула. Как только он отворил дверь, взгляды их встретились. Оба вспомнили проведенные вместе часы, глубокую безлунную ночь на скамейке под яблоней Себрисов, просьбу Юриса: «Игночка, любимая, идем… пойдем отсюда!»
И, вздрогнув от наплыва нежности, до боли ощущая, что в дверь вошел ее Юрис, ее друг, самый лучший на всем свете, Инга, бледная, твердо решила: «Если он сегодня вечером позовет меня — я пойду за ним куда угодно».
— Не пора ли нам начинать? — спросил Максис.
— Да! — порывисто обернулась Инга.
Пришли Дижбаяр, Эгон Брикснис и Ливия, поздоровались с Юрисом и сели. Какая публика!
— Начинаем… — прошептала Инга. — Даце, ты только не волнуйся! Я очень прошу тебя… верь мне — у тебя получается совсем неплохо. Буду подсказывать.
Затем она толкнула вперед Эмиля Себриса, а тот вдруг растерялся и, запинаясь, пробормотал:
— Начинаем… устная газета… библиотечного совета…
— О боже, что он там бормочет! — прошептала Виолите, взволнованная до слез неудачей брата.
В публике кто-то негромко хихикнул. «Ливия…» — мелькнуло в голове у Инги. Спрятавшись за дверным косяком, она пыталась подсказать Эмилю:
— …первый вечер библиотечного совета… В программе устная газета. Участвуют…
Но парень от волнения ничего не слышал. Он бессвязно сказал еще что-то, затем махнул рукой и вернулся «за кулисы».
— Вот тебе и раз, — промолвил старикашка из второй бригады.
Инга вышла на «сцену». От волнения у нее перехватило дыхание. Глаза ее невольно искали Юриса. Он улыбнулся ей и кивнул. Она пришла в себя.
В своем международном «номере» Инга в полуфельетонной форме обличала политику империалистов, высмеивала преданных им вассалов, рассказывала, как ставленники империалистов бегут из стран, в которых разгорается освободительная борьба. Изображая Аденауэра, Инга нацепила на голову черный цилиндр, похожий скорее на пиебалгскую широкополую шляпу, и, стараясь воспроизвести не слышанный никогда голос боннского старца, воскликнула:
— Перед вами преемник великого Гитлера. Я добрый христианин. Даже на смертном одре я буду делать все, что в моих силах, чтобы разжечь новую мировую войну. Жизнь без войны скучна. Люди пропадают от безделья…
— Эх ты, старая скотина! — с возмущением воскликнула одна из женщин.
Инга закричала:
— Гитлер лишился головы, пойдя на восток, я буду его достойным последователем и лишусь своей. Да будет мне бог опорой!
Зрители смеялись и хлопали. Инга сняла цилиндр и поклонилась.
— Ишь негодяй какой, войны хочет и еще бога призывает, — сердилась Дарта.
— Эх ты… совсем как в театре.
Атис, по совету Максиса, выпил два стакана воды и, ободренный успехом Инги, выступил вперед.
— Через два года, — уверенно начал он, откинув привычным движением головы волосы, — к нашему председателю Юрису Бейке явится целая толпа — просить, чтоб принял в колхоз. Бейка почешет за ухом и спросит: «Почему вы именно к нам пожаловали?» Ему ответят: «Потому что у вас тучные стада, осушенные луга, у вас электричество и перворазрядные дороги».
— Ого, ого, как заливает!
Атис только махнул рукой в сторону того, кто подал реплику, и продолжал:
— У вас новые коровники и дома, у вас теплицы и пруд с рыбой. Люди на трудодень одними деньгами по пятнадцать рублей получают…
— Ну и брешет!
— А им, наверное, на готовенькое захотелось?
Теперь Атис почувствовал себя совсем уверенно. Роль даже начала нравиться ему.
— У вас совсем не как в деревне, а как в городе. У вас и магазин, и хлебопекарня, и столовая, и детский сад, своя школа и стадион… парикмахерская и…
— Не хватает только, чтобы он сказал «и опера», — шепнул Максис Забер Инге.
— …и прямое автобусное сообщение с Ригой.
— Ой, ну тогда все как надо! — развеселились зрители. — Ей-богу, рай и рай!
— А арьедрама нет? — крикнул старик из бригады Силапетериса.
Эгон Брикснис, ехидно смеясь, наклонился к Ливии.
Атис с минуту помолчал, затем сказал очень громко, почти сердито:
— А вы думаете, что так не будет? Думаете — я шучу? Будет, головой ручаюсь, что будет! Если даже для этого… — Он хотел сказать: «черта за рога взять придется!», но сдержался.
Его тоже наградили аплодисментами. Даце тем временем стояла за дверью ни жива ни мертва. Сейчас она должна переступить порог. Всю ее решимость, словно ветер развеял. Она только понимала, что никакая сила на свете не заставит ее выйти вперед и стать перед людьми. Нет, ни за что!
— Я… я не могу… — пятясь назад, запиналась она. И вспомнила злые слова матери: «Беги, беги кривляться! Люди засмеют тебя». «Засмеют… стану посмешищем…» — ни о чем другом Даце теперь не думала.
Но Максис Забер взял стакан воды и подал ей.
— Два глотка, — сказал он тоном опытного врача.
Даце выпила. У нее стучали зубы.
— Я не могу… — повторила она.
Максис посмотрел на нее, нахмурясь, и попытался ободрить:
— Это пройдет… В первый раз так со всеми бывает.
— Нет… я боюсь, — сказала Даце с дрожью в голосе.
Атис уже вернулся. Инга с порога махнула ей рукой.
— Даце, твоя очередь!
Максис вдруг схватил Даце за локоть.
— Пойдемте вместе, — быстро прошептал он, — мы подходящая пара. Не можете, так не говорите — я все скажу за вас. Только возьмите меня под руку и выше голову, — улыбайтесь! Ну, постарайтесь улыбнуться!
Даце ухватилась за локоть тракториста, как утопающий за своего спасителя. Перед глазами все завертелось в пестрой мешанине — замелькали человеческие лица — и какие!
— Улыбайтесь, улыбайтесь, — шептал Максис. — Выше голову!
Даце вскинула голову и в отчаянии попыталась улыбнуться.
— Что это? Почему оба сразу? — ничего не понимала Инга.
Но необычная парочка — он с дергающейся папироской в углу рта, засунув в карманы руки, и она, в красной кофточке, судорожно держась за него, с пестрым солнечным зонтиком в руке, обтянутой перчаткой, — уже вышла на «сцену».
— Ого, кто же это такие?
— Ишь ты, фрейлейн какая! Цаунитская Даце!
— Что они скажут хорошего?
— Что хорошего скажем? — откликнулся Максис на реплику, ловко перекинул папиросу из одного угла рта в другой и выпятил грудь. — Безобразие, да и только! Человеку покоя не дают. Ну, чем я нехорош — папироску в зубы, кралю под жабры… а попадется кто на пути, свистну по рылу, и пошел. Я геройский парень. Но этот тип, — он показал на стоявшего в дверях Атиса, — говорит, что я никакой не герой! Чем же я не герой? Водку хлещу, как воду, а в Таурене на улице реву, как бык. Никакой милиционер мне не страшен! Ну, чем я не герой?
— Ишь какой лихой паренек, — крикнул кто-то среди зрителей. — Его бы на покос, чтобы попотел!
— Ну, — отозвался Максис, — это не для меня и не для моей крали.
— Важная девка, — заметил словоохотливый старикашка.
— Да какая еще важная, — согласился Максис, хлопнув Даце по плечу. — Никак не годится для простой работы. Это для дураков, а не для нас с ней!
Максис швырнул окурок на пол, смачно сплюнул и продолжал:
— У моей крали мамаша работает в колхозе. Пускай трудится старуха, нам-то что?! Пускай встает с утра пораньше, подает завтрак, комнату подметает, тащит воду от колодца и идет себе на здоровье хоть канавы копать!
— Это тебе по душе, лодырь этакий! — крикнула Дарта Межалацис.
— Колом его, колом!
— Моя Амалия должна весь день под зонтиком сидеть, чтоб ее солнечный удар не хватил… — снова начал Максис.
Даце в это время обрела способность связно думать. Сердце, правда, все еще колотилось, как шальное, но она уже овладела собой. Она была благодарна Максису за то, что тот спас ее, и вдруг вспомнила свой текст.
— На такую ты и похожа! — снова крикнул кто-то из зрителей.
— Дальше, дальше! — шепнул на ухо Максис.
— Доктора запретили мне свежим воздухом дышать. Потому я и на поле не хожу, — пролепетала Даце.
— Вон что! А загорать под яблонями в отцовском саду можешь? — вставила Дарта.
— Воздух хлева я тоже не переношу, — уже смелей сказала Даце, — тошнит от него… Лучше всего на танцульках… вот я и бегаю на них сколько могу.
— Ха-ха-ха! — смеялись зрители.
Максис увел Даце.
Когда на «сцену» вышла Виолите, все еще шумели и смеялись.
— Я благородная дама, — торопливо начала она. — Потому я ухожу из колхоза. Простая черная работа — не для меня…
— Как же, как же, — добавили зрители, — сразу видно.
— Подамся в Ригу счастья искать. — Виолите теперь решилась взглянуть на «публику». — Там для меня пирогов напекли. А вы, дураки, оставайтесь тут и работайте в колхозе. В Риге буду по бульвару прогуливаться, на скамеечке посиживать. Если хотят, пускай меня дезертиром называют, мне наплевать на это. Вообще мне на все наплевать!
— Как бы ты в себя не попала! — предостерег ее кто-то.
— Ишь какая умная!
— О какой-то семилетке, о коммунизме говорят, — продолжала Виолите, уже уверенная, что ничего не позабыла, — но я ничего не понимаю в этом, вообще я очень мало понимаю…
Зрители смеялись.
— В колхозе говорят о разных там планах — хотят невесть что построить и достичь… а мне до всего этого дела нет, — сказала Виолите. — Ну, пускай строят. Когда тут станет хорошо — будет электричество, будет вода из кранов течь — тогда, может, окажу вам честь и вернусь.
— О, тогда поздно будет, барышня! — воскликнул кто-то.
— Очень ты нужна будешь! — поддержал другой.
— Вообще мне с вами не по пути. Будьте здоровы!
И она мелкими шажками ушла со сцены.
Аплодисменты и смех.
В заключение Инга попросила зрителей быть снисходительными в оценке первого вечера, пригласила тех, кто хочет взять книги, войти в другую комнату, предложила почитать журналы и газеты. Кое-кто пошел за книгами, кое-кто взял по журналу.
«Может быть, все же удастся вызвать интерес?» — думала Инга, встречая благодарным взглядом каждого, кто подходил к книжной полке.
— Мне очень понравилось, — похвалила Дарта Межалацис, собираясь уходить. — Когда вы опять такой теятр покажете?
У себя в комнате Ливия опустилась на тахту.
— Ну?! — вызывающе спросила она. — Карлен, что ты скажешь?
Дижбаяр вытирал очки.
— Агитпропка… чего там говорить?
— Сумасшедшая баба… — сказал Эгон, многозначительно прищурив за спиной Дижбаяра один глаз и показывая Ливии на дверь. Ливия коротко кивнула.
Эгон сразу встал.
— Мне пора, — заявил он, сильно тряхнув Дижбаяру руку. Затем он галантно поцеловал у Ливии руку: — Спокойной ночи. До свидания.
Чуть погодя Ливия поднялась, сказала Дижбаяру, который читал газету, что идет мыться, и вышла.
В другом конце двора ее под густыми липами ждал Эгон.
Только вернувшись домой, Забер вспомнил о свертке, который ему сунула Даце. Он раскрыл его и увидел старомодные карманные часы. К ним была приложена записка:
«Не сердитесь, пожалуйста, но я виновата. Я разбила ваши часы, а без часов вам трудно. Это часы моего отца, они ходят очень хорошо. Нам они не нужны, возьмите их себе. Не сердитесь, пожалуйста. Даце Цауне».
Пожав плечами, Максис осмотрел подарок. Затем завел часы и прислушался к их тиканью. Может быть, в самом деле взять? Девушке часы эти все равно ни к чему, брата тоже нет дома. Возьмет на время, а потом, когда купит новые, отдаст.
И, осторожно положив часы на стол около кровати, Максис вспомнил, как сегодня струсила Даце, вспомнил их общий «номер».
Все же хорошая она девушка.
Когда из библиотеки все ушли, Юрис остался с Ингой наедине, он помог ей прибрать комнату — расставить стулья, сложить разбросанные газеты и журналы.
— Как ты считаешь, для первого раза получилось неплохо, не правда ли? — спросила Инга. — По крайней мере, люди начали ходить. В следующий раз будет лучше.
— Ясно, — Юрис энергично тряхнул головой. — Ну, теперь, кажется, полный порядок.
— Да… — Инга стояла посреди комнаты.
— Да… — повторил он, подошел к ней и обнял. — Ингочка, милая…
«Сейчас он позовет меня, и я пойду… пойду за ним, не спрашивая куда — пойду за своим любимым, своим хорошим…» — думала Инга.
Но он даже не поцеловал ее.
Тогда она сама привлекла его к себе и нетерпеливо, с упреком, поцеловала.
— Посидим еще немного? — сказал Юрис, гладя ее волосы.
— Нет! Пойдем!
Они вышли в темную, еще по-летнему теплую ночь.
На дворе они столкнулись с Ливией — та шла из сада.
— Ой, это вы, товарищ Лауре?
— Так точно, — ответил за Ингу Юрис.
— А, и председатель… — сказала Ливия елейным голосом. — Какая прелестная ночь! Просто восхитительно!
Юрис молча шагал и думал — как жить дальше? Уже несколько дней он собирался поговорить об этом с Ингой, ломал себе голову, но не находил решения. Не мог же он сказать: «Переходи жить ко мне, в комнату Атиса, или же я переберусь к тебе, к Себрисам».
Вот была бы у него его старая большая комната!.. А теперь надо ждать, пока Лайзан построит дом. Надо ждать. Но нелегко ждать, когда так хочется, чтобы любимый человек был рядом с тобой, когда в жилах шумит молодая кровь. Ингочка, милая!
Юрис крепко и больно сжал руку Инги. Она тихо вскрикнула, засмеялась и спросила:
— Куда мы идем?
— К тебе домой, — ответил Юрис, — куда же еще?
— Юрис, — тихо, почти шепотом сказала Инга, остановившись. — Погоди немножко.
Он тоже остановился. Она обхватила его шею и, спрятав лицо у него на груди, едва слышно спросила:
— Почему ты меня не целуешь?
Он ответил не сразу. Инга ласково коснулась его волос:
— Юрис, ты любишь меня?
— Разве ты не чувствуешь… Инга, милая?
И он так страстно и горячо поцеловал Ингу в губы, что ей показалось, что вот-вот сердце не выдержит и выскочит из груди.
Юрис коснулся ее щеки.
— Почему ты плачешь, Ингочка?
— Так просто.
Он молча прижал к себе ее голову и, прильнув губами к ее волосам, сказал:
— Я найду выход. Подыщу комнату. Иначе нельзя. Нам надо быть вместе.
Почти не дыша Инга ласкала его лицо. Долго стояла она, поддерживаемая крепкой рукой Юриса, не в силах придумать и решиться, как сказать ему о том, что жгло ее сердце. «Милый мой… родной… разве имеет значение какая-то комната? Я ведь знаю, что ты хочешь быть со мной».
— Юрис, — едва слышно сказала Инга. — Не надо домой. — Не дождавшись ответа, она повторила: — Не надо домой.
Он понял. Он поцеловал ее в глаза и сказал срывающимся голосом:
— Ты… моя единственная!
У человека только одна родина. Все равно ласкает ли ее в жаркий полдень солнце и живописные луга наполнены стрекотом кузнечиков, или носятся над ней грозовые тучи — все равно: она его, и он чувствует это до боли. Чтобы уловить запах распускающейся березовой ветви, не надо прижимать ее к лицу. За тысячи километров, на улице большого города, в голых прериях, глубоко под землей, в угольных шахтах, под пышными южными пальмами — и там вдруг, неожиданно может запахнуть бесконечно нежной и застенчивой родной березой… Запахнуть так сильно, что у тебя замрет сердце.
Что такое тоска по родине? Это утомившийся ветер, который, мчась без передышки, вспенивая моря и океаны, ворошил и раскидывал груды облаков, свистел над горными хребтами и тяжело вздыхал в мокрых соснах. Передохнув под звездным небом на влажной траве, притихнув ненадолго в проводах, он неутомимо летел к тебе. Он не может рассказать, как он ласкал зеленые холмы твоей родины, как играл на поле в курящейся ржи и вместе с пчелами раскачивался на цветущей липе, не может рассказать, как пронесся над усадьбой твоего отца, над починенной этой весной и сверкающей на солнце крышей, как он постучал ночью веткой старой яблони в окно твоей комнаты — рассказать, что видел твою мать; ветер не может ничего рассказать тебе, но ты знаешь это и так.
И в тебе пробуждается острая, пронизывающая тоска, и жизнь начинает казаться бессмысленной. И тогда ты говоришь: все равно как, только бы вернуться! Только бы над головой было родное небо и под ногами — любимая, когда-то так необдуманно и легкомысленно покинутая земля. Чтобы вокруг были люди, говорящие на языке отца и матери, чтобы был коричневый ржаной хлеб с давно забытым запахом детства.
Темно-зеленые вершины высоких сосен греются на знойном солнце. Но внизу, под ветвями, — тень, прохладная и освежающая, как прозрачная ключевая вода, как неторопливая, замечтавшаяся волна на тихом лесном озере. Тень эта зеленая, с вытканными солнцем узорами, которые мелькают, когда ветер шевелит тяжелые ветви. В тени опьяняюще пахнет смолой и мхом. Под деревьями — яркий ковер, расцвеченный сочными кустиками брусники. Уткнувшись в мох и приоткрыв коричневые чешуйки, дремлют сорванные ветром шишки. Недвижимо стоит папоротник, важно раскрыв зубчатые веера.
Серо-зеленая ящерица мечется по мяте. Она гонится за мошкой, но вдруг испуганно кидается назад. Под деревом, на мху, положив рядом перетянутую ремнями котомку, лежит человек. Глаза у него открыты и смотрят куда-то вдаль, словно сквозь густые ветви можно что-нибудь увидеть — разве что узкий просвет вверху, в котором теперь показалось дымчатое облако. Несмотря на тень, мох тут сухой и теплый. На всем свете не найти ложа мягче и уютней. Если б можно было тут остаться и лежать долго-долго — забыть усталость, сомнения и тревожные мысли! Если бы не надо было никуда идти! Но человека всегда ждет какая-нибудь цель, живой человек может только отдохнуть на придорожном мху час-другой, ну — полдня, но в конце концов он должен все-таки встать и пойти.
В августе сорок четвертого года он по этой же дороге мчался на велосипеде, в ужасе, что может остаться. Из волостного управления все уехали — грузовая машина ушла раньше, чем условились. Он догонял их, задыхаясь от страха. Только бы не остаться, только бы уйти. Только бы не попасть в руки красных!
Вот, кажется, около той ели, на повороте у него сломался велосипед. Он стоял, точно слепой, держась за разбитую голову, затем бросился бежать. Он бежал по самой середине дороги, спотыкаясь на выбоинах — вперед, только вперед! Порою ему казалось, что за спиной у него грохочут танки, он бросался в лес и в ужасе застывал под густыми ветвями. Но танков не было. В голове гудела кровь, гулко стучало сердце. В Таурене он попал вовремя. Он ушел.
Четырнадцать лет после этого по этой дороге ходили и ездили люди, четырнадцать лет тут текла жизнь. Всего лишь четырнадцать лет? Не может этого быть! Ведь прошла целая вечность. Огромная пустота легла между всем этим и тобой. И именно эта пустота пугает тебя. О нет, ты уже давно не испытываешь страха… Ты только устал, и тебе все безразлично. В тридцать четыре года — устал… Ты ведь убежал от насилия, ты жил за океаном, где личность свободна… Так почему же в тебе нет душевной бодрости, жизнерадостности?
На дороге, между соснами, показалась грузовая автомашина. Поднять руку, попросить подвезти? Нет, лучше пешком. Теодор Цауне видел сквозь хвойную завесу, как промелькнул высунутый из окна машины локоть водителя в клетчатой рубашке. Грузовик уехал. Снова — тишина.
Теодор стремительно вскочил, надел на плечи котомку и медленно пошел вслед за машиной. Поднятая пыль еще ложилась на траву и кусты.
Он охотно пришел бы домой ночью, но автобус прибыл в Таурене на рассвете, а до вечера было еще слишком далеко, чтобы дожидаться в лесу. Да, в конце концов, нужно же когда-нибудь пройти этот путь!
Солнце уже было на юге, когда Цауне, взволнованный, шагал по полям и лугам. Как странно — он не ожидал, что все вокруг покажется ему таким чужим. Он сразу узнал только бывший дом айзсаргов, хотя деревья вокруг него так выросли, что даже крыши не видно. А вон та усадьба, что слева — как она называлась? «Вилкупы», что ли? Теодор шел и искал дорогу к отцовскому дому. Где-то неподалеку должен был быть столбик и табличка с надписью: «Цаунитес» — 1 км». Купа берез напротив как будто знакома. А дороги нет. Он прошел вперед и уперся в картофельное поле, рядом по всему склону — овсы. Он остановился в недоумении. Видно, прошел мимо — ну, разве не смешно? Дойти до своего двора и не найти дороги к нему.
Теодор вернулся назад. Его уже давно мучила жажда. Рубашка липла к спине.
Вдруг на узком проселке показалась девочка-подросток с корзинкой; она с любопытством посмотрела на незнакомца.
— Здравствуйте! — громко сказала девочка.
Теодор вздрогнул: она узнала его? Да нет, ведь этой девочки тогда еще и не было.
— Здравствуй, — ответил он. — Ты не знаешь, где тут дорога на «Цаунитес»? Никак не найду ее.
— Дорогу найти не можете? — весело воскликнула девочка. — Но вы не туда идете. Вам надо пойти той, которой я пришла…
— Нет, — Теодор покачал головой, — не сюда. Дорога эта должна быть где-то против рощицы.
— Я знаю, то была старая, ее запахали — поля соединили. Теперь в «Цаунитес» ходят через нашу усадьбу, так еще ближе…
— А ты из какой усадьбы?
— Из «Себрисов», — девочка смахнула со лба волосы и доверчиво посмотрела на незнакомца. — Идите прямо, потом через нашу усадьбу, а там совсем близко.
— Воды, чтобы напиться, нет поблизости? — спросил Теодор, облизывая пересохшие губы.
— На нашем дворе… — сказала девочка. Затем, вдруг сообразив что-то, поставила корзинку наземь. — Я лучше вам березового соку дам. Несу отцу и брату в поле, у меня много…
— Не надо, зачем… — пытался он отказаться, но девочка уже налила из бидона в кружку и подала ему:
— Пейте… Он вкусный.
Сок был прохладный, кисло-сладкий. Теодор с жадностью пил, цедя влагу сквозь зубы. Наконец он отдал пустую кружку:
— Спасибо… Не знаю, как тебя зовут.
— Виолетта.
— Спасибо, Виолетта, — еще раз поблагодарил Теодор, любуясь светлыми живыми глазами девочки. Она смотрела на него с нескрываемым детским любопытством. Ей, наверно, очень хотелось узнать, кто этот чужой человек и зачем он идет в «Цаунитес»?
— Идите только прямо! — крикнула она ему вслед. — У нас там собака, но она не кусается. В «Цаунитес» — та позлее.
Березовый сок — прекрасный напиток, он освежает душу, наливает силой мускулы. Мысли становятся бодрее.
Теодор быстро шел через «Себрисы», все больше припоминая местность. Вокруг не было ни души. Он взобрался на пригорок и совсем близко увидел свой дом. Он споткнулся обо что-то, потом совсем медленно вошел во двор. В дверях стояла пожилая женщина и вопросительно смотрела на пришельца.
— Мать… — проговорил Теодор, остановившись в нескольких шагах. — Здравствуй… мать!
Алине на мгновение застыла, она не дышала, только уставилась на сына, затем, застонав, пошатнулась в его сторону. Он едва успел подхватить ее.
И только после этого прибежала рыжая собака и облаяла чужака.
Потом Теодор сидел в прохладной комнате за столом, мать суетилась вокруг него, но он только краем уха слушал ее. Смерть отца, Даце, ферма, колхоз… На столе кувшин с молоком, мед и коричневый каравай ржаного хлеба. Неужели все это на самом деле? Не может быть, что все уже прошло, что все уже позади…
— Белого хлеба нет… Знала бы я, — сокрушалась мать, и казалось, что она и плачет и смеется. Эх, и чудная же ты — кто станет есть белый хлеб, когда перед тобой лежит пахнущий тмином и аиром хлеб латвийских полей? Эх, и чудная же ты!
Теодор и не заметил, как в комнату начали просачиваться вечерние тени. Он заставил себя внимательней слушать мать.
— Ох, ох, — говорила Алине, вздыхая, — тебе ведь тут не понравится. Тебе трудно будет привыкнуть к этим новым порядкам. Ох, боже, боже, все еще не верится, что ты дома!
«Мне и самому не верится, что я дома. Я и не знаю, как я смелости набрался. Ведь мне каждый день все одно и то же твердили: арестуют, лишь успею ступить на советскую землю, в Сибирь сошлют… Что ты будешь делать в этой несчастной и разрушенной стране? Меня называли сумасшедшим. А из Риги в Таурене ходит автобус, около дома, на обочине дороги, растут цветы, старые дороги запахиваются — расширяются поля. Нет, когда разруха, не сажают цветы, цветы сажают в надежное время, когда люди уверенно смотрят в завтрашний день».
— Мне нужно по дому похлопотать, — сказала мать. — Может, прилечь хочешь или в сад выйдешь? Запущен он очень: всем недосуг…
Теодор вышел в сад и начал бродить под яблонями. Да, сад был запущен. Яблони не окопаны, вокруг них растет крапива, а у полузасохшей груши не обрезаны сучья. Перед домом, с южной стороны, около скамейки — две цветочные клумбы с желтовато-коричневой бархатистой резедой и полураспустившимися белыми флоксами. Здесь живет его сестра — и она разводит цветы.
Какая-то девушка вошла в укутанный сумерками двор и поставила к веранде грабли. Теодор встал со скамьи, шагнул ей навстречу:
— Даце?
— Даце, — улыбнулась она.
— Здравствуй, Даце… Ты меня, наверное, не узнаешь? — Теодор протянул сестре обе руки.
Она поцеловала брата в щеку, и он услышал глубокий вздох облегчения:
— Вот наконец ты и дома. Мне уже в поле сказали.
— Тебе сказали? — удивился он. — Кто же сказал тебе?
— Виолетта Себрис. Она тебя не узнала, но сказала, что ты искал дорогу, сказала, какой ты собой, я и догадалась, что это ты. Только не могла сразу прийти, — закончила Даце, словно извиняясь. — Половину клевера еще не сложили.
Теодор внимательно смотрел на сестру. Такое же продолговатое лицо, как у него, полные, энергичные губы, а брови до того светлые, что их и не видно. Ей уже двадцать пять лет… Как меняются маленькие девочки за четырнадцать лет!
Взявшись за руки, они вошли в темную комнату. Даце принесла керосиновую лампу, зажгла ее, поставила на стол и посмотрела на брата.
— Видишь, какой у нас еще свет. Трудно. Но в будущем году, наверно, дождемся…
Она не успела договорить: кто-то постучался, и в комнату вошла молодая девушка в синем полосатом платье; еще с порога она крикнула:
— Я сдержала слово, Даце! Вот тебе «Петр Первый» со всеми боярами… в новом переплете.
Она положила на стол толстую книгу и только тогда заметила Теодора.
— Это мой брат, — сказала Даце.
— Здравствуйте, — девушка подала руку. Она пытливо и пристально посмотрела на него. — Ингрида Лауре.
— Наш библиотекарь… она из Риги, — пояснила Даце, хлопоча у стола.
— Как, неужели библиотекарь приносит книги на дом? — спросил Теодор.
— Как когда, — ответила Ингрида.
— В самом деле удобно…
— Ну-у, — протянула она, пожав плечами, — удобств у нас, как видите, пока еще мало. Но ничего — живем!
Она как-то вызывающе посмотрела на Теодора, спросила:
— Значит, вы издалека?
Теодор кивнул головой:
— Да… издалека.
Даце поставила ужин.
— Иди садись, — сказала она Инге.
Инга замялась:
— Не хочу вам мешать, Даце… в первый вечер…
— Да ты нам не мешаешь.
— Как же нет? Вам надо о многом поговорить.
Теодор смотрел на сестру, губы его тронула грустная улыбка.
— Оставайтесь. Если быть откровенным, то я сейчас даже не знаю, о чем мне говорить с сестрой… Не сердись, Даце… но я знаю только маленькую девочку с косичками… и странно, что вдруг ее нет, а есть ты. Должен привыкнуть к тебе.
— И ты теперь совсем не такой, каким я тебя помню, — медленно сказала Даце, глядя на брата. — Я тоже должна привыкнуть.
Разговор не ладился. В открытое окно из темноты влетела ночная бабочка и отчаянно забилась о белый колпак лампы.
«Они не знают, что думать обо мне, — сказал себе Теодор. — Это понятно. Должно пройти какое-то время».
«Он жил другой жизнью, — думала Даце. — Люди ведь говорят, что там рай… что там молоко и мед текут. А у нас даже электричества еще нет. Может быть, он разочаруется?» И она чувствовала, как у нее возникает раздражение против его возможного недовольства. «На чью сторону он станет — на мою или матери?»
И она молча с недоверием посмотрела на брата.
— Вы приехали один? — спросила Инга. — Или еще кто-нибудь из латышей приехал с вами?
— Нет, никто.
— Артур Скайстайнис был с тобой? — спросила Даце.
У Теодора на лбу легла складка. В его голосе послышалась резкая нотка.
— Нет. Наши пути быстро разошлись. Еще в Западной Германии… в лагере.
«Ему неприятно вспоминать об этом», — подумала Даце.
— Один из тамошних латышских писателей написал роман о Риге, — сказал Теодор, обращаясь скорее к Инге, чем к Даце. — Я прочитал его, и мне, знаете, стало очень тоскливо. Все рижане у него пещерные люди… чуть ли не людоеды. А главная цель героини романа — откопать какой-то меч, зарытый в дровяном сарайчике. И вот, когда я приехал в Ригу и исходил весь город вдоль и поперек… то вспомнил этот чудной роман, но больше всего меня рассмешил древний меч.
— На что ей этот меч? — с любопытством спросила Инга.
— На что вообще меч в атомный век? — улыбнулся Теодор. — Это… символически.
Инга пожала плечами.
— Но писатель этот ведь сам в Латвии не был? Как же он может писать?
— Вы видите, что может.
Инга серьезно посмотрела на Теодора.
— А вы… почему вы не вернулись раньше?
«Солгать и сказать, что мечтал об этом все время, но обстоятельства не позволяли, или прикинуться другим, чем я был на самом деле? Зачем? Я хочу быть честным».
И он откровенно ответил:
— Потому что я и сам долго верил всему, что рассказывали. Я боялся вернуться, боялся даже писать.
В комнату вошла Алине. Увидев гостью, она недовольно скривила губы. Ну и бессовестная, неужели не понимает? Алине с силой хлопнула дверью. Инга встала.
— Всего доброго, — сказала она, чувствуя себя неловко. — Мне пора.
Даце проводила ее до ворот.
Теодор снова вышел в сад. Ночь была теплая, тихая и звездная. И впервые после этих долгих лет он почувствовал себя спокойным и свободным. Он больше не был бродягой без родины.
Все кругом отдыхают. Легко-легко пахло резедой. Вдруг по щеке покатилось что-то влажное и теплое… Откуда в такую ясную ночь взялась дождевая капля?
Уже было совсем поздно, когда Алине вышла искать сына. Она не знала покоя, ей все не верилось, что он дома. Охотнее всего она обняла бы сына, усадила рядом и смотрела на него долго-долго, чтобы знать, что все это явь, что он живой, во плоти и крови, с теплым дыханием, с такими знакомыми светлыми волосами, которые, правда, уже пахнут не так, как раньше. Тео, Тео… дорогой мой… ненаглядный мой!
Но она не умела показывать свои чувства. Она только неловко погладила плечо сына и сказала:
— Я приготовила тебе постель. Иди, сын, отдохни. Ты ведь устал… уж завтра…
Теодор встал, как послушный ребенок.
— Да, я иду. Я в самом деле устал, мать.
И он тоже погладил задержавшуюся у него на плече руку Алине и на мгновение прижался к ней щекой.
Какое счастье растянуться на белых и прохладных простынях после далекой, трудной дороги, после такой трудной дороги. Растянуться на белых простынях своей старой кровати и чувствовать на себе легкое шерстяное одеяло. Явь это или сон? Интересно, старое ли это одеяло или другое? Старое было коричневое с горчичными полосами. Он провел рукой по одеялу и посмеялся над собой: разве полосы можно нащупать?
Кругом тишина и покой. Глубокий, невыразимо чудесный покой. Такого хорошего и чистого покоя ты не знал уже четырнадцать лет… Нет, нет, это не пустые слова! Покоя своего дома, своей родины у тебя не было. Но только дома отдыхают усталые мысли и сердце, только дома человек черпает новые силы и бодрость. И только этой ночью ты чувствуешь, как бесконечно ты устал.
Но это не значит, что легко уснуть. Между твоей неимоверной усталостью и сном встает завтрашний день — еще неизвестный, туманный, загадочный. Завтра ты встретишь людей — и таких, которые помнят тебя, и новых, которые совсем не знают тебя. И все они будут смотреть на тебя как на чужака, а чужак никогда не чувствует себя хорошо. Ты знаешь это, и потому неспокоен. Но ничего нельзя поделать. Через все это надо пройти. Если ты изменил родине и так легко покинул ее — то должен суметь вернуть себе ее доверие. Все равно — как трудно это ни оказалось бы, все равно — каких это ни требовало бы жертв. Потому что жить иначе нельзя — пока не вернешься полностью, пока родина не посмотрит тебе в глаза так, как та девочка, которая напоила тебя березовым соком, — светлым и дружелюбным взглядом.
Как горяча подушка в такую теплую ночь! Что делать завтра — идти самому искать знакомых, здороваться с ними или же спокойно отдохнуть дома несколько дней? Ведь человек вправе отдохнуть после такого далекого пути? Не трусь! Не будь малодушным — если не завтра, то послезавтра тебе придется встретиться с ними. Признайся, что ты немного боишься этой встречи.
В соседней комнате тихо и медленно тикают стенные часы. Не может быть, чтобы так тянулись минуты… Часы, наверно, уже очень старые, и скрипят они так странно, словно заржавели и ходят с большим трудом.
И все-таки сон наконец побеждает все — он заволакивает мягким теплым покровом беспокойные мысли, угрызения совести и волнующие рассуждения. И, предавшись забытью, спит человек первую ночь на родном хуторе. Но ему ничего не снится в этом хорошем, сладком сне. А ночь все летит, летит.
Тебе хотелось проснуться на рассвете, когда землю еще покрывают росистые тени, когда утреннее зарево еще бледно-зеленоватое, потому что тебя охватило детское влечение к чему-то давнему, далекому и сказочному. А тебя, когда ты открываешь глаза, как назло ослепляет теплый свет, прямо в окно смотрит утреннее солнце.
Недалеко от кровати — таз с водой, мыло и полотенце. Белое льняное полотенце с бахромой.
Теодор мгновенно вскочил на ноги, выспавшийся и бодрый. Подошел к окну, широко распахнул его, глубоко-глубоко вдохнув чистый, пахнущий зреющими хлебами воздух. Затем он быстро умылся и оделся.
Мать за дверью как будто давно ждала пробуждения сына. Она уже стояла на пороге с большим кувшином в руке, а из-за ее плеча в комнату смотрел какой-то юноша.
— К тебе гость, — сказала Алине, — не мог дождаться, пока ты проснешься.
— Гость?!
Алине отступила в сторону и пропустила вперед молодого парня.
— Не узнаешь? — Она благосклонно улыбалась. — Ведь это твой двоюродный брат — Эгон Брикснис. Тогда он был еще мальчишкой, а смотри, какой теперь мужчина… студент, вот как.
Теодор с интересом всмотрелся в него.
— В самом деле — Эгон? Вырос-то как! Не узнал бы.
Они трясли друг другу руки. Двоюродный брат, не отрывая глаз, смотрел на Теодора, точно на чудо. От этого взгляда Теодор даже растерялся. Преодолев неловкость, он пододвинул гостю стул, убрал со спинки пиджак.
— Садись, пожалуйста. Я только что с дороги и сам еще чувствую себя гостем.
— Извини, что ворвался так рано, — сказал Эгон, — но мне не терпелось посмотреть своими глазами на чудо.
— На какое чудо?
— Ну, на тебя, на кого же еще… ведь ты настоящее чудо.
— Я? Почему же я чудо? — улыбнулся Теодор, приглаживая волосы.
— Ну, знаешь, — продолжал с ударением Эгон. — Приехать оттуда может только… уникум.
— Почему же уникум? Многие приезжают.
Эгон вяло махнул рукой.
— Куришь? — спросил он.
— Когда-то курил, но бросил.
— Жаль, а то у тебя, наверно, были бы сигареты оттуда.
Он закурил, пустив дым к потолку.
— Как тебе все же пришло в голову податься обратно на «родину»? — спросил он с любопытством.
Бесчисленное количество раз Теодор читал это слово в презрительном смысле в газетах перемещенных лиц, но было странно услышать его с такой интонацией здесь. Теодор с недоумением посмотрел на своего родственника.
— А почему бы это не должно было прийти мне в голову?
— Ну, знаешь, — с умным видом усмехнулся Эгон и перекинул ногу за ногу. — Со мной ты можешь говорить откровенно. Да разве я не понимаю… пожить в свободном мире, а потом влезть в наш график… ну, знаешь, брат… это прыжок!
— Должен признаться, что я все-таки не понимаю тебя, — нерешительно сказал Теодор.
— Эх! — воскликнул Эгон. — Поживешь, так сам увидишь все прелести нашей жизни. Я на твоем месте не приезжал бы.
— Даже и тогда, если бы ты три года проработал в Шахтах, четыре года по двенадцать часов в день мыл автомобили? — Теодор понизил голос: — Был бы вынужден мыть в ресторане посуду, а затем целый год шататься без работы — жить на случайные заработки или на то, что подкинут сострадательные люди? Нет, должен тебе сказать, что это не легко.
Эгон недоверчиво смотрел на собеседника.
— И ты все это делал?
— Все, даже больше того, — подтвердил Теодор.
— Стало быть, не повезло тебе, — с презрением сказал Эгон.
Теодор пожал плечами:
— Может быть, и так. Только там многим не везет. Вернее, очень мало таких, которым везет.
Они с минуту молчали. Эгон, лихо пустив дым, спросил:
— А… а как же остальные? Те, что нажили дома, автомобили… посылают посылки в Латвию? Ведь им повезло!
Теодор улыбнулся:
— Кое-кому, конечно, и повезло. Я не отрицаю. Особенно тем, кто умеет на чужом горбу ездить. Но прислать посылку с мукой, консервами или парой брюк — это мог и я, это там стоит недорого и очень выгодно фирмам, которые этим занимаются. А что вы тут с мукой делать будете? Разве что попробуете, какова канадская пшеница?
И Теодор махнул рукой.
— Разговор не о муке, — сказал Эгон, — а о свободе.
Теодор смотрел на здоровое, загорелое лицо Эгона и не понимал, чего ему не хватает? Или, может, его кто-нибудь обидел? Он учится… а Теодору не удалось.
— Как бы ни было, — воскликнул он, — но тут родина! Ты этого не можешь понять, потому что не был на чужбине.
Эгон встал, подошел к окну, сунул окурок в цветочный горшок и уверенно сказал:
— Я все же не променял бы тамошние возможности на…
— …возможность мыть грязные тарелки? — спросил Теодор против воли с раздражением. Его вдруг зло взяло. — В самом деле жаль, что тебе не пришлось попробовать.
— Ну, я-то вышел бы там в люди, — сказал Эгон с вызовом.
Теодор молча взглянул на него.
— Теперь я знаю, что ветви зеленеют для тебя только на родине, — сказал он, чуть погодя. — Я знаю, как это, когда у тебя под ногами чужая земля, а над головой чужое небо.
Эгон усмехнулся.
— Очень поэтично. Ну да, ты ведь когда-то пописывал стихи.
Вошла Алине с посудой для завтрака. Она улыбалась, глаза ее светились.
— Ты не убегай, Эгон, — сказала она. — Позавтракаешь вместе с Тео. Поговорите.
— Мы уже поговорили, — ответил Эгон. — Мне нужно съездить в лавку. Может, сахару привезли. Вчера его не было.
И он выразительно посмотрел на Теодора.
— У нас его часто не бывает.
— Где Даце, мать? — спросил Теодор.
— Даце? В поле… еще на заре побежала, — ответила мать, наливая в стакан молока.
— Где это?
— За «Себрисами»… у обочины дороги.
— Поем и схожу туда. Спасибо за завтрак, мать.
Осень приближалась, с каждым днем длиннее становились ночи, прохладнее и темнее вечера. По утрам траву покрывала холодная роса, но в полдень солнце грело так жарко, словно отдавало земле то, что недодало в дождливое и пасмурное лето.
Пунцовые, желтые и белые сверкали в садах яблоки. С полей Силмалы исчезли скирды ржи и ворохи яровых. Но картофель все еще лежал в земле, и зеленели поля сахарной свеклы.
Рано утром к Юрису в контору вошел коренастый парень в яркой рубашке, поздоровался и, неловко улыбнувшись, представился:
— Меня зовут Леон Зейзум. Я… из Риги. Насовсем.
Юрис вскочил и крепко пожал Леону руку.
— А, здорово! — воскликнул он так, словно давно ждал появления Леона. — Только один?
— Ничего не мог поделать! — признался Леон, с любопытством разглядывая нового председателя. — Прочесть такое письмо и не вернуться… просто нельзя.
— Знаете что, — деловито сказал Юрис, — мне нужно бежать на картофельное поле. Картофелекопалки у нас есть, только людей мало… приходится и самому за корзину браться. Идемте и вы! Это рядом, в первой бригаде.
И он увел Леона с собой.
Но через несколько часов в поле прибежала Анечка Рейнголд и сообщила, что дядю Юриса срочно вызывают к телефону. Как можно скорее.
— Должно быть, из района, — сказал Юрис Атису, бросая свою корзину. — Сейчас вернусь.
Действительно, звонил Марен.
— Завтра к десяти часам вы должны прислать грузовик в Лицены за помощниками. Приготовьте помещение и уладьте все остальное.
— Товарищ секретарь, — удивленно воскликнул Юрис, — нам никакие помощники не нужны!
— Как это вам не нужны?!
— Так, не нужны. Постараемся управиться сами.
— Что это опять за выдумки? — сердито спросил Марен.
— Мы решили, что обойдемся своими силами, — объяснял Юрис. — Для нас помощники очень невыгодны. Во-первых, у нас нет помещений, во-вторых…
— Во-вторых, вы хотите быть оригинальным! — язвительно перебил Марен. — Все колхозы берут помощников, а вам они, видите ли, не нужны! Может быть, вы решили оставить урожай под снегом?
— У нас тут прошлой осенью были помощники, — спокойно отозвался Юрис, — а картофель остался под снегом. Так что они вряд ли что-нибудь решают. Уж лучше мы поднажмем сами. Пускай люди привыкают к тому, что за них другой работать не будет.
На другом конце провода с минуту молчали. Затем раздалось приказание:
— Мне некогда с вами спорить. Одним словом, чтобы транспорт был. А за все остальное отвечаете вы.
— Машина у нас в Риге, — торопливо прокричал Юрис в трубку, весь покраснев, и передернулся. До чего противно…
— У вас ведь две машины.
— Шофер у нас один. Но это не имеет значения — нам некуда людей поселить, товарищ секретарь.
— Ладно, — сказал Марен, выговаривая раздельно каждое слово, — как знаете. Только смотрите, если у вас хоть одна картофелина или свекла в поле останется… вы ответите за это головой!
— Согласен, товарищ секретарь! — отозвался Юрис, повесил трубку и помчался обратно в поле.
А Марен со злостью сказал Гулбису, присутствовавшему при этом разговоре:
— Этот Бейка забывается. Черт знает что такое!
— Что же он сделал? — спросил Гулбис.
Первый секретарь не ответил, сердито отодвинул стул и сел.
— Не знаю, — сказал Гулбис, — мне кажется, что Бейка на правильном пути. Он медленно, но уверенно укрепляет под собой почву. Какой смысл метаться из стороны в сторону, где-то форсировать, а где-то оставлять огрехи и пробелы.
— Никто не велит ему метаться из стороны в сторону! — Марен прервал разговор — его вызвала Рига. Переговорив с Ригой и собираясь в Эзерлею, он мимоходом бросил Гулбису: — Придется заслушать на бюро… На днях я опять получил письмо.
— Анонимное, что ли? — язвительно спросил Гулбис.
— Ну и что с того?
— Ты мое мнение в этом вопросе знаешь. Это просто гадко. Как мы можем говорить о коммунистической морали, если сами поддерживаем подлость! В таких письмах по большей части лгут и сводят личные счеты. А мы рады предоставить трибуну: пожалуйста, гражданин аноним, мы не стесняем тебя — лги, интригуй, шантажируй, твои возможности не ограничены, ты ни за что не отвечаешь, ничего не должен доказывать! Моя бы воля, я бы их всех судил! Я бы их…
Марен был уже за дверьми. Гулбис сердито махнул рукой и пошел к себе в кабинет. И он снова про себя решил, что ему рано или поздно придется уйти отсюда.
А в «Силмале» одновременно с уборкой урожая начали чистить луга и пастбища. Максис Забер с другим трактористом уже третий день работали с утра до вечера, выкорчевывая кусты на берегу Мелнупите. Весь прибрежный луг зарос ивняком и ольхой. Тракторы зло фыркали, и следом за ними стелилась черная пашня. Если подбросить еще минеральных удобрений, то будущим летом вырастет отличная трава.
Может быть, уже в сотый раз Юрис снова и снова подсчитывал возможные доходы колхоза этой осенью. Старику счетоводу уже надоело «обсасывать» каждую цифру… Но что поделать — Юрис понимал, что в финансовых вопросах он не специалист. Конечно, хорошо, когда кругом знающие люди, с которыми можно посоветоваться, но этого все же мало. Чем ближе подходила осень, тем серьезнее Юрис начинал подумывать о том, что надо учиться.
В поздние вечера, когда Атис, отложив книгу или журнал, уже храпел на кровати, Юрис еще думал над бесчисленными, неразрешенными вопросами, которые никогда не давали ему покоя. Они требовали больше чем только энтузиазма, доброй воли, энергии, времени. Так это было с механизацией, так это с поголовьем скота. Улучшить поголовье, добиться, чтобы были только отличные племенные коровы сразу, к сожалению, невозможно.
Придется отложить на будущий год постройку коровника, потому что зимой все силы потребует электрификация. Только бы осенью не заладили дожди, пока картофель и сахарная свекла еще в поле…
Как начнешь думать обо всем этом, сон и близко не идет, начинает точить беспокойство. Хочется сразу встать и действовать, ни минуты не сидеть без дела. Еще раз вспоминается все, что было за день и что ожидает завтра. Надо думать о плохо растущей кукурузе, за которой невозможно было хорошо ухаживать без техники и за которую так сердится Марен, о концентратах, — за ними надо немедленно ехать в Ригу, а кто поедет? Всем некогда! О свиноферме в «Салинях», где плохо работает свинарка. Да разве у Терезе Гобы другие условия? А откормков с обеих ферм и не сравнишь.
На дворе шумит по-осеннему тугой ветер. Юрис кладет руки за голову, смотрит в непроглядный мрак и думает об Инге. Не думает, а тоскует по ней. Два дня они не виделись — правда, вчера он успел забежать в библиотеку, но там были пионеры, и ему даже не удалось поговорить с ней. Инга только успела на прощание быстро погладить его руку. Зато говорили ее глаза — преданные, любящие, добрые. Эх, до чего это нелепо и несправедливо, что счастью двух людей может помешать такое мелкое обстоятельство, как комната! Но надо ждать. И ловить редкие минуты для встреч, прятаться в темноте, в тени деревьев, точно они воры… нет, это более чем нелепо! Надо найти выход.
У Юриса от этих мыслей устала голова, его начал одолевать сон. «Спокойной ночи, Ингочка… наверное, ты уже спишь, мой маленький медвежонок. Завтра — суббота, вечером в Доме культуры концерт рижских артистов. Мы будем весь вечер вместе. Совсем, совсем рядом».
При мысли о Доме культуры Юрису вспомнилось заседание сельсовета неделю назад, на котором Инга сцепилась с Дижбаяром. Разговор шел о средствах для Дома культуры и библиотеки.
Инга тоже попросила слова и со свойственной ей прямотой сказала:
— Мне кажется, что все же следовало бы подумать над выбором репертуара. Мы об этом уже спорили, товарищ Дижбаяр. Вы говорите, что люди хотят видеть только шутки, но вы неправы. Это не так.
Дижбаяр, не ожидавший открытого упрека, прямо остолбенел. Казалось, что у него даже очки покраснели. Затем он попросил слова.
— Я прежде всего должен сказать товарищу Лауре, что у нее неправильное представление о задачах драматического коллектива. Она думает, что нам тоже следовало бы делать устные газеты, но, дорогой товарищ, мы ведь занимаемся искусством, а не какими-нибудь пустячками. Тут идет речь о вкусе. А комедии, на которые вы нападаете, классика.
— И классика бывает разная! — Инга не дала ему кончить. — Это тоже дело вкуса. Помните, я недавно посоветовала вам Лопе де Вега… «Овечий источник». Что вы мне ответили?
— Говорить о такой вещи несерьезно! Столько персонажей! — укоризненно воскликнул Дижбаяр, пытаясь жестом перебить Ингу.
— Нет, не только это. Вам пьеса не нравится. Вы даже издевались: «Этот овечий источник нам не подходит, там ничего нет, кроме испанских нищих, кроме оборвышей…»
— Вы меня неправильно поняли! — вспылил Дижбаяр. — Видите ли, вопрос ставится в другой плоскости…
Он говорил долго и бессвязно. И, наверно, никто не понял, в какой плоскости ставится вопрос.
Уходя, Юрис поймал злой взгляд Дижбаяра, брошенный на Ингу, но сделал вид, что ничего не заметил.
Юрис вздохнул, быстро повернулся на бок и натянул выше одеяло.
Автобус концертной бригады прибыл в Силмалу уже в полдень и остановился во дворе Дома культуры.
Дижбаяр и Ливия вышли встретить гостей. Среди прибывших была молодая женщина с огненно-рыжими волосами. Увидев Ливию, она удивленно воскликнула и бросилась к ней.
— Ливия! Неужели это ты? Ты здесь?
Ливия, всмотревшись, радостно схватила протянутую ей руку:
— Илма!
Когда-то она вместе с Илмой Стурите выступала в одном клубе — Илма пела, а Ливия играла в драмкружке. Потом Ливия ушла на театральный факультет, и с тех пор они не виделись.
Ливия повела Илму к себе. Она была очень рада увидеть старую приятельницу.
— Ты стала совсем другая… я даже не узнала тебя сразу, — говорила она. — Погоди, у тебя волосы ведь были не рыжие.
Илма приводила себя в порядок перед зеркалом.
— Но мне идет, правда?
— Значит, тебе удалось попасть в филармонию? — спросила Ливия не без зависти. — Ты училась?
— Да… немножко, — коротко ответила Илма. — А как ты живешь? Что делаешь тут?
Ливия, заваривая кофе, рассказывала гостье о себе, о Дижбаяре, о Силмале и расспрашивала Илму о старых рижских знакомых. Дижбаяр еще не вернулся.
— Начнем без Карлена. Он сейчас придет.
В это время по двору прошли Юрис и Инга. В ту минуту, когда Илма их увидела, они обменялись взглядами и рассмеялись.
— Что он тут делает? — вырвалось у Илмы.
— Да разве… ты знаешь его? — удивилась и Ливия. — Это наш председатель колхоза.
Илма провожала Юриса взглядом, пока он с Ингой не скрылся в двери дома.
— А эта… женщина кто? — спросила она, не отвечая Ливии.
— Библиотекарша. Из Риги она.
— Жена, значит?
— Будущая, видимо… а может, и теперешняя, откуда мне знать! — ухмыльнулась Ливия, наливая гостье кофе. — Так ты знаешь его?
— Немножечко, — многозначительно ответила Илма.
— Роман? — У Ливии разгорелось любопытство.
— В этом роде.
— В таком случае, ты имеешь возможность возобновить старое знакомство… отбей его у этой…
И в воображении Ливии уже зародилась идея — вот было бы чудесно! Что сказала бы тогда эта гордячка и нахалка. Погоди только, погоди!
И Ливия сказала Илме:
— Ну, знаешь, он стоящий парень. Приберешь такого к рукам — горя знать не будешь!
Увидев Юриса, Илма вспомнила, как она познакомилась с ним, тогда еще неуклюжим, угловатым юношей, четыре года назад в рабочем клубе и как у них завязалась интрижка. Но тогда он не представлял никакого интереса, а сейчас он председатель колхоза. Как это он вдруг стал председателем колхоза? Председатель — не пустяк, это знала и Илма… Возобновить старое знакомство было бы интересно. Но вопрос: захочет ли он? Тогда получилось… не очень красиво.
Илма быстро перебрала в памяти свою жизнь. С мужчинами ей не везло. Сразу же после Юриса она познакомилась с каким-то бухгалтером. Казалось, тот влюбился в нее, и Илма начала всерьез подумывать о браке. Она забеременела. Надеясь этим привязать к себе бухгалтера, она пошла на риск и не сделала аборта, но когда надежды на брак рухнули, было уже поздно. Три года назад у нее родился мальчик. Илме по сей день так и не удалось выйти замуж.
К вечеру она уже рассказала Ливии о всех своих злоключениях. Узнав, что у приятельницы есть ребенок, Ливия в недоумении пожала плечами.
— Как же это ты?.. Нет, ты поспешила! Ты должна очень серьезно подумать о себе! Пока женщина еще молода, она может все, но перевалит за тридцать, что тогда делать будешь?
Илма молчала. Она сама прекрасно понимала это.
— И ты так просто дала этому человеку уйти? Ну, знаешь…
Немного спустя Ливия вернулась к разговору о председателе.
— Интересно, какое у него будет лицо, когда увидит тебя.
Илма пожала плечами.
Вечером Юрис пришел в Дом культуры еще задолго до начала концерта. Инга ждала его в библиотеке. Но не успел он переступить порог и закрыть за собой дверь, как вслед за ним вошла Ливия и, улыбнувшись, попросила зайти к себе: его там кто-то ждет.
— Кто? Ну ладно. Я сейчас… Ты, Ингочка, подожди — я недолго. — И он последовал за Ливией.
Илму Стурите Юрис сразу не узнал. Ему, правда, показалось, что он видел ее где-то, но рыжие волосы сильно изменили ее. Она встретила его укоризненным взглядом. Затем встала и пошла навстречу.
— Здравствуй, — фамильярно сказала она и протянула ему руку.
Юрис был ошеломлен. Он никак не думал увидеть когда-нибудь эту женщину, а тем более здесь, в Силмале. Неприятно ведь вспомнить, что ты когда-то был наивным, как ребенок, натворил глупостей, за которые потом было стыдно.
Субботние и воскресные вечера ребята общежития проводили в клубе, толпились в досиня накуренном буфете, танцевали, толкая друг друга, в битком набитом зале и снова шли вниз, в буфет.
На одном из таких вечеров Юрис познакомился с девушкой, участницей клубной самодеятельности, певшей в тот вечер какие-то песенки. Их познакомил его друг Виктор.
— Позволь представить тебя артистке, — сказал Виктор, протолкавшись сквозь толпу танцующих со своей партнершей.
Это была девица среднего роста, склонная к полноте, с большим некрасивым лицом, ее светлые волосы свисали на плечи. На обнаженной шее висел медальон.
— Наш передовик и весьма сознательный товарищ, — состроил гримасу Виктор. — А эта дама, Юрис, будущая артистка, будущая звезда, так сказать, — Илма Стурите.
— Очень приятно, — прощебетала будущая звезда, протягивая Юрису мягкую, теплую руку. — А вы очень распустились, Виктор. Я сержусь!
— Я удираю! — бросил тот в ответ. — Веселитесь, дети мои!
Юрис, оставшись наедине с девицей, не знал, что и делать. Та посмотрела на него необыкновенно темными круглыми глазами. Глаза ее Юрису не очень понравились — в них было что-то назойливое. Но он заставил себя быть любезным и пригласил новую знакомую танцевать.
Поздно ночью они вместе ушли из клуба.
— Будьте рыцарем и проводите меня до трамвая, — взяла его под руку Илма Стурите. — Я живу далеко-далеко — за Даугавой. Знаете, так неприятно ходить там ночью, но что поделаешь? — Она театрально вздохнула, затем игриво засмеялась.
Они шли по полупустым улицам. Илма продолжала болтать.
— Наверно, очень трудно быть передовиком, — сказала она по-детски наивно, — не правда ли? Я не могла бы… ни за что! Скажите, когда же человеку жить, если ему всегда надо быть сознательным и всегда у него какая-нибудь общественная нагрузка? Вы комсомолец и вынуждены это делать, а…
— Какие глупости! — с жаром перебил Юрис. — Неужели вы думаете, что человек может работать хорошо только тогда, когда его заставляют?
Неловко подыскивая слова, он пытался доказать, как она неправа. Илма слушала, слушала, затем вдруг тихо запела грудным тембром:
Милый, ты не спеши, чему быть, того не миновать,
Предвидеть будущее нам не дано, не дано…
— Вы не обижайтесь, — засмеялась она, еще крепче сжимая локоть Юриса. — Я несознательная… я плохая… да, да! Но меня ведь никто не учит! Вы — первый человек, который разговаривает со мной серьезно. Мужчины обычно ведут себя легкомысленно… Вы совсем не такой…
Слова ее тронули Юриса. Бедная девушка — очевидно, ей не хватает товарища, который помог бы советом. И, словно угадав его мысли, Илма принялась рассказывать:
— Я живу с матерью. Она верит в бога и ходит в церковь. Ах, как я хотела бы вырваться из этой жизни, хотела бы учиться петь, но у меня нет никого, кто помог бы… Как это трудно!
Она тяжело вздохнула. Юриса захлестнула волна сочувствия.
Они условились вместе сходить в будущую субботу в кино.
Вечером после кино Юрис провожал Илму домой, и они завернули в парк «Аркадия». Была весна. Цвела черемуха. Под мостиком журчала вода. Илма остановилась и, прислонясь к перилам, тихо спела какую-то грустную песенку. Потом, склонив голову, сказала:
— Знаете, меня разбирает тоска. Кажется, что в жизни нет ничего хорошего… По крайней мере — в моей.
Юрис горячо принялся подбадривать ее:
— Это неправильно! Разве можно так говорить — в жизни нет ничего хорошего?
— Ах! — Илма безнадежно махнула рукой и прижалась к плечу своего спутника.
Это может показаться невероятным, но Юрис еще никогда в жизни не стоял так близко ни с одной девушкой. Может быть, это объяснялось его застенчивостью, или так сложилась его жизнь. Ему хотелось отстраниться от нее, но он не сделал этого. Зачем обижать девушку, которая ищет дружеской поддержки.
— Вы совсем, совсем не такой, как другие, — шептала Илма. Вдруг волосы ее коснулись его лица. Она звонко рассмеялась.
«Я должен поцеловать ее, — взволнованно подумал Юрис и почувствовал, что у него пересохло в горле. — И почему бы нет? У всех ребят есть девушки…» А Илма все еще тихо смеялась, вздрагивая плечами. Он быстро наклонился и прижался губами к ее большому влажному рту. Илма всем телом прильнула к нему.
— Приходи ко мне завтра, — шепнула на прощание Илма. — До обеда. Мать уйдет в церковь. Мне нужно о многом поговорить с тобой…
Юрис пришел. Илма провела его через комнату, заставленную неуклюжей старомодной мебелью, фикусами и миртами. На стене под солнечными лучами сверкало распятие, чуть пониже висела картина, изображающая улыбающихся ангелочков с невероятно длинными белыми крыльями. А над кроватью с высоко взбитыми подушками висел оранжевый ковер, на котором было вышито: «Теперь иду я на покой, отец, ты мне глаза прикрой!»
Юрис прошел через эту комнату растерянный и удивленный.
Илма плотно закрыла дверь своей комнаты и усадила его на низкую тахту перед круглым столиком, — на нем стояла стеклянная ваза с веткой черемухи и недопитая бутылка вина.
— Это осталось от моего дня рождения, — сказала Илма, садясь рядом с гостем. На ней было что-то вроде утреннего халатика в ослепительно ярких цветах, с широкими, как крылья, рукавами. От нее пахло чем-то сладким и острым.
Илма налила вина, и они чокнулись.
— За наше знакомство… и дружбу! Только пей до дна…
Вино было вкусным, Юрис выпил с удовольствием.
Илма вдруг захихикала, уткнувшись лицом в подушку:
— Я совсем опьянела… в самом деле — от одной рюмки! Голова кружится… ой!
Ее круглые плечи дрожали от смеха, и она все сильнее прижималась к Юрису. Парень чувствовал, что ее дрожь передается и ему. Он крепко сжал Илму в объятиях.
— Что ты делаешь?.. — шептала она, прижимаясь к нему еще крепче.
Так началась связь Юриса с Илмой. Он не спрашивал себя, любовь ли это. Сойдясь с Илмой, он испытывал только чувство долга; кроме того, хорошо было вырваться из грязного общежития и побыть в чистой, уютной комнате.
Но в один субботний вечер, когда он хотел обнять ее, она уклонилась от него и раздраженно воскликнула:
— Ах, у меня сегодня так болит голова… у меня такая неприятность…
— Какая неприятность?
— Тебе этого не понять. И рассказывать не стоит.
— Почему же не понять? Говори.
Илма еще поломалась, потом вытерла рукой глаза и сказала:
— Я попала в очень неприятное положение. Заняла у подруги денег и купила себе платье. Она просит вернуть долг, а у меня нет денег.
— Сколько же? — спросил Юрис.
— Шестьсот, — ответила Илма, опустив голову.
— Шестьсот… — повторил Юрис. — У меня столько нет.
И ему вдруг сделалось страшно неловко.
Илма подняла голову, в глазах ее сверкнул злой огонек.
— Удивительно… ты передовик, а у тебя нет даже шестисот рублей! — презрительно сказала она.
Главное, конечно, были не эти слова — круглые глаза Илмы стали какими-то холодными и чужими… И только из-за этого?
Юриса охватил глубокий стыд. Он молча встал, взял шапку и ушел.
И вот теперь, спустя целых четыре года, он снова увидел Илму.
А она продолжала с подчеркнутой театральностью:
— Что, неужели ты меня совсем забыл?
— Не буду мешать вам, — прошептала Ливия и выскользнула за дверь.
Юрис кое-как пришел в себя и, не зная, что делать, сказал:
— Как вы сюда попали?
— Видать, судьба, — еще раз вздохнула Илма. — Но почему ты говоришь мне «вы»? Мы ведь не чужие…
Она посмотрела на него своими круглыми темными глазами. Юрис рассердился. Еще что! Его ждет Инга, а эта чужая женщина вздумала устраивать семейные сцены…
Он взял себя в руки и резче, чем хотел, сказал:
— Знаете, это было слишком давно. И вообще мы с вами большими друзьями никогда не были.
Глаза Илмы стали еще круглее. В них что-то вспыхнуло. И она вызывающе спросила:
— Ты считаешь? А ребенок?
Юрису показалось, что он ослышался.
А Илма еще громче и настойчивее повторила:
— Ребенок тебя ничуть не интересует? Юрис все-таки не понял, о чем она говорит.
— Какой ребенок? — спросил он со злостью.
Илма выпрямилась.
— Твой ребенок, — трагически сказала она.
Юрису показалось, что в глазах у него потемнело. А низкий женский голос жаловался:
— Как я тебя искала… все это время. Сыну твоему уже четвертый год. А мне было так трудно одной… так трудно!
Она схватила его за руку. Юрис вырвался и, ничего не видя перед собой, вышел.
Тем временем Ливия вошла к Инге в библиотеку.
— Вот как получается, товарищ Лауре, — многозначительно усмехнулась она, — выгнали меня из собственной комнаты… Ну, что поделаешь! Кто бы подумал, что у товарища Бейки такая любовная связь… ведь она певица, артистка.
— Что? — спросила Инга пересохшими губами, подняв на Ливию ничего не понимающие глаза.
— Тсс! — тихо и доверительно ответила Ливия. — Оказывается, у него с нею сын… прелестный трехлетний мальчуган. У них там получился какой-то конфликт… ведь это теперь в моде… но ради ребенка они помирятся. Только прошу — никому ни слова, незачем подрывать престиж председателя… ведь он член партии…
Ливия продолжала болтать, но Инга уже ничего не понимала. Она вскочила и, без кровинки в лице, широко раскрытыми глазами смотрела на Ливию. Где-то рушился целый мир.
Она повернулась, коротко застонала и пошла к двери.