Ноябрьский ветер со свистом гнет и треплет деревья. В воздухе кружат последние листья уже не желтые и пурпурные — грязно-бурые, покоробившиеся, летят они над канавами и кустами.
Песни перелетных птиц уже отзвучали в дальней синеве; низко-низко, почти задевая вершины елей, над лесами и полями бесцельно бродят одинокие и печальные тучи.
Улетели и аисты с придорожного дуба, гнездо их будет пустовать всю зиму, до весны, когда они опять вернутся домой. Как раз от этого дуба вдоль дороги, до самого яблоневого сада «Вилкупов» — в длину и до старой риги «Бугров» — в ширину, густо и ровно зеленеет засеянная осенью рожь. Только бы она хорошо перезимовала, не сгубили бы ее морозы.
На пустынном свекловичном поле местами еще виднеются кучи зеленой ботвы. Их оставила бригада Силапетериса, и рядом с остальными хорошо убранными полями кучи эти бросаются в глаза. Но вторая бригада кое с какими работами вообще запоздала, и ей некогда думать о каких-то листьях.
По берегу Мелнупите словно промчалась буря. На земле — груды вырванных с корнем кустов. Луг избороздили тракторы, в ямах поблескивает черная вода. А по самой середине, точно борозда, тянется на пол-луга канава. Словно тут рылся огромный крот, раскидал в обе стороны темный дерн, но ему кто-то помешал, и он не закончил борозды. Залитая водой канава такая прямая, что любо смотреть на нее.
Осень. Но люди не знают свободной минуты. Уже третий день на дворе Гобы стучат топоры и поют пилы. Мастера из строительной бригады переделывают старый сарай — латают дыры на крыше и в стенах, ставят большие загородки и кормушки.
Терезе тащит охапки соломы и застилает свинарник. Затем она спешит на кухню, где в двух больших котлах парится мелкий картофель для свиней. Терезе снимает крышку и прямо пальцем тычет в кипящий котел. Картофель поспел. Она зачерпывает его и бросает в деревянный чан. Пар такой густой, что временами он скрывает и котел и плиту.
На ферме в «Салинях» Лапиниете кормит свиней сырой картошкой. Это, конечно, легче, не надо постоянно варить, но Терезе все же варит.
— Может, и так хорошо, — как-то сказала она председателю, словно оправдываясь, — но мне кажется, что свиньи картошку охотнее пареную едят. От нее проку больше и меньше нужно.
Видимо, это так, — у свиней Терезе суточный нагул обычно выше, чем в «Салинях». А может, дело не в пареном картофеле, а в том, что свиньи Терезе получают побольше крошеного сена, чем Лапиниете дает своим. Терезе накосила по обочинам дороги тучной отавы и высушила ее. Зависит еще и от того, хлещут ли поросенка хворостиной или почесывают его спину.
И на берегах Мелнупите, и в низине, за Бугровой горкой, до самого леса, куда уходят пастбища, не затихает работа. Каждый день, если только нет дождя, не переставая, рокочут тракторы, и все шире становятся очищенные от кустов поля — земля начинает дышать, рыхлая и легкая.
Небо сегодня блекло-голубое, и хотя солнце уже стало далеким и холодным, земля вдруг весело засверкала всеми скромными осенними красками. Далеко разносится гул тракторов, а когда он на минуту умолкает, то можно услышать стук топоров, долетающий с другой стороны.
Это Лайзан заканчивает свой дом. На склоне, против стройных берез, уже поднялись белые стены. Юрис дал ему помощников, работа спорится.
— Видишь, как легко строиться на чужой счет. Колхозный материал, колхозная рабочая сила — и дом готов… — сказал Брикснис Межалацису, перекуривая с ним около груды выкорчеванных кустов.
— Да что ты? — удивленно посмотрел на него Межалацис. — Себрис говорит, что Лайзан лес купил. А цемент в тауренском кооперативе брал.
— Ерунда. Станет он покупать, когда можно даром взять. Знающие люди другое говорят. Председатель своих родственников пристраивает. Дома ставит им за наш счет. Ну, не умно, а?
— Да разве они в родстве? — удивился Межалацис.
— А как же! — ухмыльнулся Брикснис. — Сразу видать, что все свои. Разве он чужого пустил бы в свою комнату? У них свои дела, свои счеты, а мы глазеем, как телята, и ничего не видим.
— Гм… — Межалацис в недоумении покачал головой. На самом деле нехорошо получается. Но что поделаешь, испокон века заведено — каждому своя рубашка ближе к телу. Эх, люди, люди!
— Он так хозяйничает потому, что колхоз позволяет… — не унимался Брикснис. — Сел чужак этот нам на шею, обделывает свои делишки, живет себе за счет колхоза — еще и то, что осталось, разбазарит… вот увидишь! Тогда будем руками махать. А теперь никто и ухом не ведет. Эгон говорит…
Но Межалацису не пришлось услышать, что говорит Эгон: подошли Эмиль Себрис и Леон Зейзум. Бывший бригадир оборвал на полуслове и обратился уже к Леону:
— Ну, горожанин, как делишки?
— Не жалуюсь, — уклончиво ответил Леон.
— Конечно, конечно… чего жаловаться? — желчно захихикал Брикснис. — Ты малый бедовый. Побольше бы таких сознательных, мы бы одним прыжком в коммунизм вскочили. Как пробки из бутылки, ей-богу!
«У тебя всё бутылки на уме», — подумал про себя Межалацис, но вслух не сказал. Чего ради с соседом задираться?
Леон тоже ничего не сказал языкастому Брикснису, хотя и понял, что тот подтрунивает над ним. Он только пожал плечами. Вначале, когда кто-нибудь удивлялся, зачем он из города приперся, он чувствовал себя неловко. Надоело ему в Риге — и все. Теперь он уже свой тут, и пускай говорят что хотят.
Скоро приедет и Дзидра. У Леона в кармане ее письмо. Она писала, что отказалась от работы и Зане очень сердится на нее, но Дзидра поедет домой. Тогда их будет двое.
Лугом, обходя полные воды ямы, шел председатель, очевидно только что приехавший из Таурене.
Юрис подошел. Он был в темном дождевике, серая кепка на затылке.
— Ну, — сказал он, не здороваясь, — можем приступать. Все разрешения в кармане. Остается только деревья валить. И трансформатор наверняка будет.
— Тогда надо быка за рога брать, — угодливо отозвался Брикснис.
Межалацис ничего не сказал. Электричество — вещь хорошая, но это удовольствие влетит в копеечку и попотеть придется. А потеть у него никакого желания Нет. Зато молодые с большим интересом слушали председателя, когда он стал подробно рассказывать, как в Риге помогал ему доставать трансформатор через завод старый Тимм.
Когда Юрис уже был далеко, Брикснис покачал головой и с деланным сочувствием вздохнул:
— Эх! Вот беда на нашего председателя свалилась! Такой человек, а… что поделаешь — женщине рта не заткнешь, она своего добьется. Поговаривают, что в район пожаловалась. Не отвертеться ему, никуда не уйдет, заставят…
— Что заставят? — с недоумением спросил Леон.
— Откуда я знаю — или алименты эти, или… — Брикснис не сдержал улыбки. — Говорят, она требует, чтоб женился. А у нашего товарища Бейки тут другая. Что же он делать будет? Не может же человек разорваться и на двоих себя поделить. А у той еще мальчуган… Трудное положеньице, ничего не скажешь… — И Брикснис снова лицемерно вздохнул.
Понурив голову, Юрис брел без дороги домой. Надо переодеться и пойти помочь людям. Надо что-то делать. Он сжимал кулаки. Сегодня у него был разговор в райкоме, Марен сказал: «Ты, Бейка, не забывай, что у тебя партбилет в кармане. Аморальный образ жизни не совместим с…»
И напрасно Юрис старался объяснить все: тот и слушать не стал его. Он сказал, что Юрису придется отвечать за бытовое разложение.
Бытовое разложение… Юрис стиснул зубы. Все это было бы смешно, если бы события не приняли такой оборот. Эта женщина и ребенок! Ребенок? Это было невозможно, в это Юрис никак не мог поверить. В первую минуту он, правда, чуть было не поверил. Но, трезво подумав, понял, насколько все это неправдоподобно. Неужели такая женщина, как Илма Стурите, выпустила бы его тогда из рук? Если бы ребенок был от него, она обязательно разыскала бы Юриса, потребовала бы денег — в таких делах она была не из робких. Непонятно. Непонятно и противно. Вдруг его перед всеми выставили мелким подлецом, которому нет никакого дела до своего ребенка. Нет, нет! В Юрисе снова закипело негодование. С отвращением он вспоминал недавнюю встречу с Илмой Стурите. Она снова приезжала к Дижбаярам. У нее даже хватило нахальства прийти в «Скайстайни» и при людях устроить Юрису мелодраматическую сцену со слезами и нежными укорами. Даже фотографию ребенка она выложила на стол.
— Он очень похож на меня, — сказала Илма Стурите, — но в глазах у него и что-то от тебя, присмотрись повнимательней.
Но Юрис не хотел смотреть. Он чувствовал, что его втягивают в грязную историю, и насилу удержался, чтобы не выставить Илму за дверь.
Все вдруг как-то дико, бессмысленно перепуталось. Его словно закидали грязью. Юрис напряг все силы, чтобы справиться с этим, найти выход. Казалось, это было просто, но нет — перед ним стена, неожиданно возникшая ситуация, в которой он выглядит подлецом.
Не поверила бы в это Инга! Выслушала бы хоть, как все было, поняла бы, по крайней мере, что до нее Юрис не любил ни одной женщины!
Но Инга избегала его. Случившееся, видимо, так оскорбило ее, что она не хотела видеть Юриса. Юрис послал ей записку — просил встретиться, поговорить, она не пришла. Это огорчало больше всего. Никогда еще Юрис так не чувствовал, как близка и необходима ему Инга. Отношение к жизни, понимание вещей, мечты о будущем — все это у них общее. Инга фактически ведь его жена. Неужели можно так просто отвернуться от самого близкого человека? Оказывается — можно.
Полный горечи, подавленный и разбитый, Юрис тяжело брел по лугу, и в его следы набегала черная вода.
В субботу, в которую состоялась премьера «Сладкой бутылки», стемнело рано, и вечер становился все неприютней. Бушевала настоящая осенняя буря, неуемно гнавшая над Силмалой плотно сбитые черные тучи. Не видно было почти ни щелки, через которую мог бы прокрасться хоть самый бледный отсвет солнца.
Но людей это не напугало. Хоть и медленно, но они все-таки собирались на представление. Они потому и шли в Дом культуры, что уходили от темноты, и к девяти часам, когда должен был начаться спектакль, в зале уже было много зрителей. Кое к кому приехали родственники из Эзерлеи — они тоже пришли посмотреть театр соседей.
Алине Цауне впервые после долгих лет пошла вместе с сыном на люди. Они сидели в четвертом ряду. С ними была и Даце, но с братом и матерью она разговаривала мало — она была какой-то беспокойной и ежеминутно оглядывалась на двери. Алине даже ткнула ее раз в бок и прошептала: «Чего вертишься, как на иголках?»
Даце матери ничего не ответила, только отодвинулась от нее и продолжала посматривать на двери. Успеет Максис или не успеет? Не приключилось бы чего-нибудь с машиной! С этой старой колымагой что угодно случиться может, даже если за рулем такой парень, как Аугуст.
Даце и сама сердилась на себя за то, что столько думала об этом. Ну и что особенного — не придет Максис сегодня вечером, так придет завтра, ей-то что? Или она на самом деле серьезно думает о подарке, который он обещал ей привезти? Она не дура какая-нибудь! Человек пошутил, посмеялся — надо понимать! С чего это он привезет Даце подарок, да и зачем ей подарок от чужого человека? Конечно, Максис не чужой, он к ней хорошо, по-дружески относится, — ну и что с того?
— Добрый вечер, — сказал Атис. Он подошел к Даце и сел рядом с ней. — Разрешите?
Даце еще раз разочарованно посмотрела на дверь и чуть отодвинулась от Атиса. Почему он не сел рядом с Валией? — удивилась она. Та вошла недавно в новом зеленом платье и долго вертелась посреди зала, пока не подыскала себе место. Так надушилась, что на весь зал пахнет.
И Даце сама удивилась, как безразлично ей теперь, что Атис сел рядом с ней. Еще совсем недавно она от счастья лишилась бы рассудка, а теперь — пускай сидит себе! И она смело спросила его:
— Ты один? Где же все твои?
— Анечка как будто грипп схватила, так остальные с ней остались, — отвечал Атис.
«Как свободно с человеком, когда он тебе безразличен, — думала Даце. — Ах, какая я раньше была дура!» — и она ласково улыбнулась Атису.
А он, глядя на ее светлое лицо, удивлялся, почему он раньше не замечал, какая это милая девушка. Он еще посмеивался над ней. Она казалась ему овечкой. А она никакая не овечка. Даце заметно изменилась. Месяц назад Даце поступила в заочную среднюю школу. Должно быть, это и придало ей смелости, уверенности. И Атис признался себе, что Даце нравится ему именно своей простотой, непосредственностью.
«Нет, Максис не приехал», — подумала Даце и решила больше не оглядываться на двери. Она наклонилась к брату:
— Тео, ты видишь толстяка с усами во втором ряду… ну, того, что сюда смотрит? Это эзерлеясский садовник… он в этом году выращивал помидоры и огурцы на торфе — сверху небольшой слой торфа, а под ним — вода с минеральными удобрениями. Получил очень хороший урожай. Интересно, правда?
— Он выглядит сердитым, — сказал Теодор.
Даце засмеялась и покачала головой:
— Нет, он ничуть не сердитый. Я его знаю — это шурин Силабриедиса. — Затем она повернулась к Атису, который слушал ее разговор с братом, и добавила: — Хорошо садовником быть.
— Да, конечно, — живо согласился Атис. — Приятная работа. Юрис тоже о теплицах подумывает. Вот и будешь садовником.
— Я же не умею… но если научиться… тогда, конечно.
За сценой дали третий звонок. Край занавеса зашевелился, приоткрылась едва заметная щелка. Это Ливия рассматривала публику. Ей хотелось узнать, пришла ли Инга. «Пускай посмотрит, как люди будут смеяться и веселиться — это совсем не то, что их кривлянье в библиотеке. Надо проучить эту девчонку. Разве это не наглость — осмеливается людям прямо в глаза говорить, что у Дома культуры безыдейный репертуар? Погоди, дорогая, ты еще получишь за свою идейность, еще наплачешься. Сидела бы в своей библиотеке и не совала бы другим палки в колеса — за это по рукам получить недолго. И получишь, можешь не сомневаться! Видала я таких…» И Ливия твердо решила завтра же отправить в райком комсомола письмо, в котором она писала, что комсомолка Инга Лауре, будучи секретарем первичной организации, запустила свою работу: в библиотеке ни одной схемы о семилетке, совсем мало стендов и диаграмм. Лауре, очевидно, забыла о больших задачах, записанных в комсомольскую путевку, по которой она приехала. Зато она усердно занимается не своим делом. Чтобы прикрыть свою бездеятельность в библиотеке и в комсомольской организации, где за полгода не состоялось ни одного собрания, Лауре устраивает для молодежи всякие балаганы. Сама она ведет аморальный образ жизни. Всему колхозу известно, что у нее интимная связь с председателем, у которого в Риге жена с ребенком. Ливия собиралась закончить письмо вопросом: достоин ли такой человек звания комсомольца, можно ли такому человеку доверить столь ответственное идеологическое дело, как работа библиотекаря?
Разумеется, Ливия напишет письмо не своей рукой, а подпишется «Колхозник», или «Сельский житель», или еще как-нибудь.
— По местам! Остальные долой со сцены! — распорядился Дижбаяр.
Занавес потянули с двух сторон, и он открылся.
Инга сидела в темном зале, на одной из последних скамеек, и безразлично смотрела на сцену. Она не хотела идти сюда, но пошла ради Марии и Виолите.
Когда Инга чувствовала на себе взгляды людей, она улыбалась, чтобы все думали, что она беззаботна и весела. Но лицо ее походило на маску, потому что глаза были ледяными, неживыми.
Глаза говорили правду, они не могли ничего утаить. Инга чувствовала себя опустошенной, сломленной, униженной.
Разумеется, нет ничего страшнее, чем стоять у открытой могилы любимого человека, но похоронить любовь тоже очень страшно. Хорошо еще, если ты можешь вырвать ее из сердца, если у тебя хватит сил гордо уйти, тогда хорошо! Но когда ты пытаешься сделать это и, в своем бессилии, сознаешь, что любовь пустила глубокие корни, которые вырвать можно только вместе с частицей сердца, — тогда это страшно! Ночью ты впиваешься зубами в подушку, чтобы никто не услышал стона, не догадался о твоих муках. И, наверно, уже в тысячный раз ты, прижав рот к подушке, спрашиваешь: «За что? За что надо было так унижать? Я ведь так тебя любила… я ведь так… даже слишком… конечно, слишком».
И странно — больше всего ты страдаешь от утраты этой чудесной духовной близости. Ты молода, ты встретишь на своем пути другого, но никто никогда не заменит тебе его! Как ужасно сознавать это! Возможно, ты ошибаешься, но теперь ты в этом твердо уверена.
Порою тебя мучила мысль: а может, в жизни иначе не бывает? Может, такая любовь — только плод твоего воображения… наверное, ты опять все идеализируешь, а настоящей любви и не бывает?
Все равно, пускай ее и нет — но другой любви ты не признаешь, иначе любить ты просто не умеешь… а только вот так — всей душой, на всю жизнь!
Ты не стала встречаться с ним и выслушивать его объяснения. Какие могут еще быть объяснения? Разве человеческое сердце можно заштопать? Разве можно забыть о том, что человек, которому ты так безгранично верила, оказался обманщиком? Ладно, можно понять, что у него когда-то были какие-то отношения с этой женщиной и что у них ребенок… но разве о таких вещах можно молчать? Нет, если любишь по-настоящему — никогда! А если ты лгал, то как после этого уважать тебя. Можно пойти и на это, но, видно, у тебя с ней вовсе не покончено. А то разве поехал бы ты в Ригу и жил бы там целую неделю?..
Ты думала, что завоешь, как собака, когда зашла эта Ливия и шепнула: «Ну, видите, товарищ Лауре, кажется все образуется. Только что звонила моя артистка, она так счастлива, так счастлива! Товарищ Бейка у нее. Разве это не хорошо? Старая любовь все-таки не ржавеет… Хочу что-нибудь почитать, не очень серьезное, для души… порекомендуйте мне».
Ты отвернулась, чтобы не показать Ливии своего лица, и, ничего не видя перед собой, нащупала на полке первую попавшуюся под руку книгу. Как больно, что больше нельзя уважать его, что надо презирать его, тогда перестанет болеть сердце. Но что-то не позволяет презирать его — и это мучительно. Что-то связывает со всем тем, что было между ними.
Публика хохотала. Рядом какая-то пожилая женщина поражалась:
— Глянь-ка, глянь-ка… ведь это учитель Бенькис… Ох, господи ты мой, какие усы прилепил и как размалевался… а штаны-то какие широкие напялил! — Она ткнула Ингу в бок: — Смотри, смотри, как подглядывает! А эта, с большой косой, — лапиньская Аустра, кажется? Как же, она это… я ее сразу по разговору признала! Откуда это она такую юбку раздобыла?
Даце почувствовала совсем рядом с собой теплое плечо Атиса. Она слегка отодвинулась, но чуть погодя парень снова прижался к ней.
Когда в зале зажегся неяркий свет, Инга вдруг увидела Юриса, стоявшего у самой стены. Он смотрел прямо на нее. У Инги по всему телу словно пробежал электрический ток. Приехал… Приехал из Риги… от нее.
Юрис смотрел на Ингу мрачно и серьезно. В полумраке зала она выглядела призрачно бледной, неживой. «За что? За что все это? — думал он с яростью и горечью. — Как ты смеешь верить в эту гнусную ложь? Что это вообще за любовь, если ты не доверяешь мне? Именно ты должна была знать, что это никогда не могло быть правдой! А ты… даже не хочешь встретиться со мной… словно я стал прокаженным. Нет, ты должна была «поверить мне, поверить на слово».
Но Инга быстро отвернулась и опустила голову, в ее движении было что-то жалкое, страдальческое. И Юрис внутренне содрогнулся. «Нет, — решил он, стиснув зубы, — так нельзя! Нам нужно поговорить, хочешь ты этого или не хочешь. Ты, по крайней мере, должна выслушать меня. И тогда делай как знаешь».
Он с досадой замечал обращенные на него любопытные взгляды — и сочувственные, и насмешливые. Еще бы: у председателя роман с какой-то певицей, а тут жена. Все, разумеется, знали, кем ему была Инга, — он и не пытался скрывать этого.
И Юрис решил, как только кончится представление, которое он смотрел с большим трудом, он подойдет к Инге (все равно, пускай все видят!), возьмет ее за руку, уведет с собой и поговорит с ней. Он попросту не отпустит ее, заставит выслушать себя.
Когда в зале погас свет, Инга встала, тихо выбралась между скамей и ушла. Она не могла видеть Юриса и хотела остаться одна.
Инга пошла по дороге в черной, как смола, ночи, борясь с порывами ветра, светя себе под ноги электрическим фонариком. Кружок слабого, тусклого света прыгал перед ней по кочкам и пучкам травы. Инга плакала. Она вспомнила теплую летнюю ночь, в которую Юрис провожал ее домой, так же светя фонариком. Он крепко держал Ингу за локоть и говорил: «Странно, мы так мало знаем друг друга, а у меня такое чувство, словно мы знакомы уже годы…»
Слова эти так живы, так живы в памяти Инги. Они обжигают как огонь. И у нее было такое же чувство, словно она с Юрисом знакома давно-давно — так близки они были друг другу!
А в Доме культуры кончилось представление, и в зале начали убирать скамейки, освобождая место для танцев. Люди постарше тоже расселись вдоль стен посмотреть на танцы.
Учитель Бенькис, который играл Таукшниса, первым пригласил Ливию на вальс. За ними постепенно одна за другой по залу закружились в танце и остальные пары.
Валия искала взглядом Атиса Рейнголда по всему залу, не сомневаясь, что он, как всегда, будет ее кавалером. И она не поверила своим глазам, когда увидела, как Атис тащит за руку Даце, которая, видимо, не хотела идти.
Валия презрительно надула губы. Нашел себе даму: такая тяжелая и неуклюжая — смотреть смешно! Ну и красотка! Ни бровей, ни губ — ничего у нее нет!
— Ну, хватит, — пыталась Даце уговорить Атиса. — Право, хватит… я ведь не умею.
— Тебе ничего не надо уметь, — упрямо ответил он. — Ты положись только на меня, уж я покружу тебя.
И Даце ничего другого не оставалось, как позволить вертеть себя. Они уже делали третий круг по залу, когда Даце через плечо Атиса увидела у дверей Максиса. Он только что вошел и, заметив Даце, кивнул ей.
— Ах, Максис приехал! — воскликнула она и хотела остановиться. Но Атис не отпускал ее.
— Знаешь, ты совсем неплохо танцуешь, — сказал он. — Ты сама уговорила себя, что не умеешь.
Ливия подошла к Теодору, который сидел рядом с матерью и наблюдал за танцующими. Ей еще не пришлось познакомиться с ним. Эгон, уезжая, высказался о двоюродном брате презрительно, однако Ливию привлекало все, что было овеяно заграничной романтикой. Она поздоровалась с Алине, с которой тоже почти совсем не была знакома, затем, улыбаясь, подала руку Теодору.
— Вы, наверно, и есть тот самый блудный сын, который вернулся в отцовский дом?
Теодор встал и пожал ей руку.
— Как будто так, — промолвил он.
Ливия уселась рядом и начала болтать.
Вальс кончился, и Даце высвободилась из рук Атиса. Но он и теперь не оставил ее в покое, а пошел за ней.
Даце искала глазами Максиса. Наверно, и он следил за ней и сразу же пошел, улыбаясь, ей навстречу.
— Я думал, что не поспею, — сказал он. — Аугуст застрял в одном месте. Но еще не все потеряно. Приглашаю тебя на следующий танец.
«Ишь какой дьявол!» — мысленно обругал его Атис и стал смотреть, как тракторист обучает Даце фокстроту.
Даце в самом деле совсем не умела танцевать фокстрот, но с Максисом она почему-то чувствовала себя очень свободно, хотя, танцуя, часто ошибалась и только смеялась. Они то и дело сбивались с такта и сталкивались с другими парами.
— Нам надо почаще танцевать, — сказал Максис, — и ты научишься.
— Мне кажется, я уже никогда не научусь, — отозвалась Даце.
— И как еще научишься!
— Ну, как ты съездил?
Максис начал рассказывать, осекся на полуслове и сообщил:
— Купил себе новые часы.
И поднял руку, показывая Даце часы.
— Теперь я верну тебе твои, — сказал он. — Ты очень выручила меня.
— Да что ты… ведь я сама виновата.
Музыка умолкла, и танцоры остановились.
— Я и тебе кое-что привез, — сказал Максис.
Даце покраснела до корней своих белесых волос.
— Зачем, Максис… я ведь сказала, что не надо!
— Я купил тебе несколько новых книг. Завтра принесу. Ладно?
— Ладно, — согласилась Даце и подумала, что это уж никак не понравится матери.
— Что теперь играют?
— Медленный вальс. Пошли!
Даце, не возражая, пошла за ним.
— Надеюсь, что вы навестите нас, — пригласила Ливия Теодора, вставая. — Мы с мужем будем очень рады.
— Спасибо, — сразу согласился он. — При случае зайду.
Она захихикала.
— Зачем ждать случай? Человек сам хозяин своей судьбы. Зайдите к нам хотя бы в среду вечером. Согласны?
— Хорошо, — поклонился Теодор. — Еще раз благодарю.
— Позвольте, я налью вам еще, — Ливия встала и взяла кофейник. — Булочки берите… не брезгуйте! Разве они не вкусные?
Они втроем — Теодор, Ливия и Дижбаяр — сидели на квартире Дижбаяров и пили кофе. На столе стояла и бутылка коньяку с рюмками.
Теодор уже успел рассказать про свои американские злоключения. Чета Дижбаяров выслушала его с большим вниманием.
— И вы в самом деле мыли посуду? — недоверчиво переспросила Ливия.
— Мыл.
— Ну, это совсем по-американски, — заключила она. — А ты, Карлен, в своей жизни еще ни одной тарелки не помыл! Видишь, за границей мужчины моют посуду. У нас же никогда. Все женщины да женщины.
— Да ну тебя, болтунья!
— Расскажите еще что-нибудь, пожалуйста!
— Но я в самом деле не знаю, что вам рассказывать? Все было тяжело, не было ничего хорошего.
— Ой, как раз наоборот — для меня все, все очень хорошо! И очень интересно! Ведь это совсем другой мир. Я отдала бы десять лет жизни за то, чтобы пожить там хоть год, хоть несколько месяцев!
— Ну, ты говоришь глупости, Ливия… Вы не обращайте на нее внимания, у нее такая восторженная натура. Ей все равно чем, лишь бы восторгаться. Разрешите налить вам еще капельку коньяку, — хозяин дома потянулся к бутылке.
— О нет, Карлен, я восторгаюсь не всем, далеко не всем!
Она смотрела на Теодора и улыбалась. Этот человек… человек с другой планеты. Он совсем, совсем чужой. У него необычное выражение глаз, необычные жесты и все, все у него другое! Даже запонки и те какие-то необыкновенные.
И Ливия, не в силах побороть желание хотя бы дотронуться до него, словно невзначай, положила свою ладонь на рукав Теодора.
Жаль, что он так скуп на слова и неоткровенен. Но это понятно. Он боится. Даже двоюродному брату Эгону не сказал того, что думает, — несомненно, это так. А тот, дурак, поверил. Ха, ха!
Ливия посмотрела на гостя, как сообщница.
— С нами вы можете быть откровенны. Мы ведь все понимаем.
Теодор растерялся.
Дижбаяр недовольно сдвинул брови.
— Ливия, может, ты принесешь нам горячего кофе?
Она усмехнулась и, лукаво взглянув на Теодора, вскочила и ушла на кухню.
А Дижбаяр начал расспрашивать Теодора о ценах за границей.
Было уже совсем поздно, когда Теодор простился. Дижбаяр и Ливия проводили гостя до двери, пожелали счастливого пути и просили заглянуть как-нибудь снова.
Когда Теодор вышел во двор, за его спиной раздались торопливые шаги. Его кто-то догонял. Теодор слегка вздрогнул, затем услышал тихий, смеющийся женский голос:
— Где вы? Я ничего не вижу!
Теодор с удивлением увидел Ливию и остановился.
Она подбежала к нему и, запыхавшись, торопливо, сбивчиво прошептала:
— Знаете, я должна вам сказать… вы должны знать, что мне вы можете вполне доверять. Мой муж труслив — вы не слушайте его… но мне вы можете доверить все, что угодно… я вас вполне понимаю, и вы всегда найдете во мне друга, можете не сомневаться! Спокойной ночи. До скорого свидания!
И тут же ушла.
Когда шаги Ливии затихли, Теодор все еще стоял, разинув рот.
Он так ничего и не понял. Ровным счетом ничего.
А Ливия помыла посуду, взяла журнал и растянулась на тахте, положив под локоть подушку. Читать не хотелось. Свет лампы такой надоедный, во дворе мрак и грязь. Ливия повернула голову и какое-то время смотрела на мужа. Седой… почтенный… уравновешенный. И вдруг их совместная жизнь показалась ей чем-то нереальным и неестественным. «Право, почему же именно с ним? — спрашивала себя Ливия. — Почему я именно с ним? Я еще молода, красива, почему я должна прозябать тут, в этой чертовой дыре, а жизнь ведь идет? — И она вдруг с ужасом представила себе, что каждая минута, нет, даже каждая секунда укорачивает ее жизнь… — Жизнь все тает и тает, а я стою на месте и жду. Чего ж я, собственно, жду? Ничего не меняется, и ничего не происходит. И не произойдет ни завтра, ни послезавтра, ни послепослезавтра — будет все та же идиотская «культурная работа». Возись с этими тупицами в драмкружке. Поднимай «культурный уровень» в народе… до одури!»
Увлечься бы чем-нибудь! Но кругом нет ничего. Пустота. Даже людей нет, есть одни стандарты. Такие, как Лауре с ее Бейкой.
Только Теодор сегодня вызвал ее любопытство. Во дворе, когда она догнала его, он был совсем ошарашен. Это хорошо. Ливия улыбнулась, прищурив глаза, глядя куда-то вдаль.
Дижбаяр, проходя мимо, остановился и хлопнул жену по плечу.
— Ливия, тебе еще не хочется спать?
Он наклонился и поцеловал ее в губы.
«Какие у него вялые, пресные губы», — подумала с отвращением Ливия и зло уткнулась лицом в подушку, чтобы стереть следы поцелуя.
Какая все же противная жизнь!
В «Силмале» сегодня кончали молотить овес. С овсом очень задержались, потому что при обмолоте пшеницы испортилась молотилка — и весь график поломался.
А овес уродился хорошо, и обмолот ожидали вполне приличный. Особенно хороший овес на косогоре за «Буграми» — и тут сказались и подкормка и борьба первой бригады с сорняками.
Утро рассвело ясное. Солнце поднималось над лесом по-осеннему чистое. Лучи его пригревали, но людям, хлопотавшим около молотилок у большого сарая в «Буграх», было не очень жарко.
Атис отмечал мешки, которые увозили, помогал прибирать солому. Увидев председателя, он пошел ему навстречу.
— Ну, — удовлетворенно сказал бригадир, — если бы у нас и от озимых был такой урожай, мы были бы на коне. И сегодня дело идет споро. Как на удивление, явились все. Даже «пчелиный Петерис» и тот пришел без приглашения.
— До чего сознательные к концу года стали, — усмехнулся Юрис. — Даже «пчелиного Петериса» ты перевоспитал.
— Они чуют, что ты отсыплешь им порядочно в мешки и кое-какие рубли на стол выложишь, — сказал Атис. — В этом уже есть какая-нибудь ясность?
Никакой ясности еще не было ни у Юриса, ни у учетчика. И Юрис, не ответив на вопрос Атиса, спросил сам:
— Думаешь сегодня закончить?
— Какой может быть разговор? Обязательно.
Наверху стоял Леон Зейзум в синем тренировочном костюме и ловко запускал в молотилку охапки овса. Он был весь в пыли и тяжело дышал, но, когда Атис предложил сменить его, отказался.
День выдался отличный. Поздней осенью редко бывают столь ясные и тихие дни, хотя воздух такой прохладный, что уже почти можно увидеть пар от дыхания. На рябине перед ригой осенний ветер оборвал все листья, кое-где, еще цепляясь за ветви, пылали на солнце гроздья красных ягод. На кривой березе по другую сторону риги шумели вороны, наглые и назойливые. Жидкое, похожее на дымок, лохматое облако медленно скользило над Силмалой в сторону Риги.
Поддевая граблями солому, Дзидра Вилкуп подняла голову и проводила облако коротким взглядом. Долго смотреть некогда было. Она сгребла охапку рыжей соломы и понесла ее в сторону.
Десять дней назад Дзидра вернулась домой. Она долго не могла решиться, спорила с сестрой, но наконец набралась духу и села в автобус. Главную роль тут, конечно, сыграло письмо Леона.
«Знаешь, что скажу тебе, Дзидра, — писал он, — я прихожу к выводу, что все мы были трусами. Теперь я понял, что нельзя подаваться в кусты. В этом нет ничего хорошего. Лучше остаться на месте и, засучив рукава, взяться за дело. Будь умницей и приезжай домой. Тут теперь куда интересней, уже не такие джунгли, как тогда…»
Зане, провожая сестру, ехидно сказала:
— Скажи Юрциниете, чтобы в комнату никого не пускала… а то как бы тебе не пришлось на улице жить, когда обратно прибежишь.
«Нет, я обратно не прибегу», — решила Дзидра, загребая широкими взмахами грабель солому. Леон прав, тут уже не такие «джунгли», как когда-то. Это не значит, что произошли бог весть какие перемены, но настроение стало совсем другим. Люди как-то оживились, осмелели. И это ободряет, появляется желание работать вместе с другими.
Дзидра запихнула под косынку короткие волосы и, берясь за новую охапку соломы, улыбнулась стоявшему на молотилке Леону.
Юрис помогал грузить мешки на машину.
Когда машина уехала, Теодор отозвал Юриса в сторону. Они ушли за ригу, и Теодор достал из кармана помятый синий конверт. Он подал его Юрису.
На обычной почтовой бумаге чернилами вкривь и вкось были выведены печатные буквы:
«Ты, глупая скотина, не суйся со своими россказнями. Знаешь, кто ты? Идиот, ты коммунистический подлипала, предатель своего народа. Поэтому тебе не нашлось места среди порядочных людей. Поэтому ты, точно собака, поджав хвост, потащился обратно. Но не надейся найти тут дурачков. Своими глупыми разговорами ты только заслужишь презрение латышского народа. Заруби себе это на носу. Ты сам убедишься, какая тебя ждет тут сладкая жизнь, хоть и будешь из кожи лезть и лизать коммунистам пятки. Они еще так стукнут тебя, что ты призадумаешься: не лучше ли было в Канаде посуду мыть и уголь рубить? А порядочные люди, настоящие патриоты своего народа, будут смеяться над тобой; придет время, и ты пожалеешь о своей дурацкой пропаганде. Сколько тебе платят за нее, предатель?»
Под письмом подписи не было. Юрис перечитал его, вернул Теодору и спросил:
— Когда вы его получили?
— Вчера.
Они помолчали. Юрис снова спросил:
— Вас это в самом деле очень задело?
— Не знаю, как сказать, — нерешительно ответил Теодор, — но сначала я ничего не понял. Почему? За что? Разве в том, что я рассказываю людям, как я там жил и как там живут другие, что-нибудь предосудительное? Я ни о какой пропаганде и не думал.
— Неужели вы не понимаете, — перебил его Юрис, — что, по мнению того, кто пишет это, вы сами — живая пропаганда… вы ведь посмели отказаться от благ капитализма и вернуться к нам? Вам надо было остаться там, подметать улицы или чистить ботинки, тогда они считали бы вас национальным героем, скитающимся на чужбине.
— Покорно благодарю, — сказал Теодор, — с меня этого героизма хватит.
— Поэтому приятель этот и выходит из себя.
— Я охотно ответил бы ему…
— Это трудно сделать. Адреса он, как видите, не указал. Однако, право, не стоит принимать это к сердцу, — сказал Юрис, разминая в руке поднятую с земли метелку овса. — Тип этот отводит душу. Ну и пусть. Как видите, тут дело чисто политическое.
— Я не думал об этом, — сказал Теодор. — Меня тянуло на родину, и я поехал. Вы не знаете, что значит находиться на чужбине и любить родину. Ох, как это трудно!
— Вот за эту любовь вас и ругают, дорогой друг! Вот что вам надо понять раз и навсегда. Может быть, это письмо не последнее. Только, ради бога, не вздумайте чего-нибудь бояться!
— Да нет, — махнул рукой Теодор. — Но когда я прочитал письмо, у меня было такое чувство, будто меня кто-то ударил…
— Они ничего не могут сделать вам, — сказал Юрис сердито, — они могут только брехать и грозить кулаком за вашей спиной. Если вы настоящий мужчина, — а я вас таким считаю, — то наплюйте на этих негодяев, не обращайте на них никакого внимания…
— Спасибо вам. — Теодор кивнул головой. — Я уже на такой подавленный, но должен признаться — неприятно получить такое письмо. Очень неприятно. Я даже не знал — показывать ли его кому-нибудь?
— И правильно сделали, что показали, — сказал Юрис. — Письмо это касается не только вас, а нас всех. Между прочим, мы с вами еще по-настоящему не говорили. Что вы собираетесь делать — продолжать образование?
«О чем он говорит? — подумал Теодор, и ему захотелось рассмеяться. — Продолжать образование? Как? Я знаю, что они тут все учатся независимо от возраста и работы, но это не для меня… Для этого нужен энтузиазм, а у меня его нет. В мои годы… нет, по правде говоря, я кажусь себе гораздо старше своих лет».
И он сказал:
— Куда уж мне! Я и не думаю об этом. Надо работать — и все. А там видно будет.
— Глупости! — резко воскликнул Юрис и тут же виновато улыбнулся: — Извините, но это, право, неумно. К чему зря терять время? Тысячи людей учатся заочно — что вам мешает? Так нельзя. Я знаю, как трудно учиться и работать. Я работал на заводе, а по вечерам бегал в среднюю школу. Теперь, может, будет еще труднее, но я все же буду продолжать.
— Учиться?
— Учиться. В сельскохозяйственной академии.
У Теодора вдруг появилось много вопросов. Как Юрис представляет себе это? Надо ли сперва подготовиться? И на кого он решил учиться — на агронома или зоотехника?
Юриса позвали к молотилке, и они расстались. Теодор решил про себя, что Юрис очень душевный парень. И никакой он не староста, как считают мать и Брикснис. Неужели правда то, что некоторые говорят о нем: будто он ведет распутный образ жизни. Что-то не верится. Но разве можно судить о человеке по внешнему виду? Теодор научился никому не доверять. А если это правда, то чем же он отличается от тех мошенников, с которыми он встречался на чужбине?
— Эх, — Теодор поморщился и быстро вернулся к риге. Но тут же он ушел за сарай, где его никто не мог увидеть, достал из кармана синий конверт, разорвал его на мелкие клочки и втоптал в землю.
Даце стояла наверху и помогала складывать стог. Охапка за охапкой, покачиваясь, поднимались наверх к наполовину уже сложенному стогу, и они с Ирмой Силабриедис, обе разгоряченные, молча работали.
Атис время от времени поглядывал наверх. Его словно притягивала пестрая косынка Даце. А Даце даже и не смотрела в его сторону. Даце в самом деле увлеклась работой и ни о чем не думала. Не думала даже об Инге. Забыла о том, что все время беспокоило ее: приедет Инга обратно или не приедет? Может, возьмет да останется в Риге, поди знай!
В обед, когда прервали работу, Даце поправила косынку и хотела спуститься вниз. Внизу, словно ожидая ее, стоял Атис. Протянув руки, он крикнул:
— Ну, девушки, давайте вниз, я подхвачу вас!
— Спускайся ты первой! — подтолкнула Даце стоявшая позади Ирма, и не успела Даце опомниться, как Атис ловко подхватил ее и крепко прижал к себе. Даце вырвалась из его рук и убежала.
Атис пошел обедать вместе с Юрисом. Они прибавили шагу, чтобы скорее дойти и скорее вернуться. Договорились не делать большого перерыва и покончить с обмолотом до вечера. Кое-кто из бригады домой не пошел, решил закусить на месте.
Далеко впереди Юриса и Атиса шагал «пчелиный Петерис».
— Смотри, как бежит, — промолвил Атис. — Нам и не поспеть за ним. Ишь каким прилежным стал!
«Пчелиный Петерис» в самом деле торопился. Он шагал быстро-быстро мимо низких придорожных кустов и сосенок.
— Кто это тут овес рассыпал? — воскликнул вдруг Юрис, шедший впереди Атиса.
— Где?
— Смотри, какая ровная полоса. Все тянется и тянется.
Посередине дороги в самом деле тянулась узкая полоска только что рассыпанного, еще не втоптанного в грязь овса.
— Странно, — сказал Юрис. — Машина тут не проходила.
Они догоняли «пчелиного Петериса». Тот, утомленный быстрой ходьбой, уже взбирался на скайстайнский пригорок, собираясь, видно, за дубом повернуть к «Сермулисам».
— Гляди, — и Атис показал пальцем. — Это «пчелиный Петерис» овес рассыпал.
Словно почуяв недоброе, тот вдруг оглянулся и пошел еще быстрей.
— Погоди, Петерис! — крикнул Атис. — Не беги!
«Пчелиный Петерис», не останавливаясь, обернулся и крикнул:
— Недосуг мне ждать… Сегодня не воскресенье!
Но Атис догнал его, забежал вперед, дерзко заглянул в глаза и ласково спросил:
— Ты сыплешь овес, чтобы дорогу обратно найти?
— Что? — растерялся «пчелиный Петерис». — Что ты болтаешь? Какой овес?
Он оглянулся на дорогу и разинул рот.
— Вот так штука… должно быть, насыпался под одежду… то-то, думаю, — чего это у меня кожу свербит?
— Давай потрясу тебя, — предложил бригадир.
— Да ну тебя, — криво усмехнулся Петерис, — я сам.
Но Атис, ничуть не стесняясь, схватил его за бока и сердито закричал:
— Эх ты, черт этакий! Как панцирем опоясался! То-то ты мне таким толстым показался! Овса наворовал!
— Подумаешь, горстку зерна для курочек взял, — начал оправдываться «пчелиный Петерис».
— Вот как… для курочек… Смотри, так нагрузился, что швы потрескались и все посыпалось. Плохо тебе Валия их зашила.
Юрис молчал. Он плотно стиснул губы, глаза его потемнели. Потом в них запылал гневный огонек.
— Пойдем обратно, высыплем! — резко приказал он.
— Что? Куда? В «Бугры»? Только не это, — взмолился «пчелиный Петерис».
— Не разговаривай, иди! Где нахватал, там и высыплешь.
«Пчелиный Петерис», точно под конвоем, пошел назад.
— Как вам не совестно, — возмущался он, — старого человека!..
— Старый должен быть порядочней молодого! — отрубил Атис.
Оставшиеся у молотилки колхозники растянулись на соломе и, переговариваясь, обедали. Когда подошли председатель и бригадир вместе с «пчелиным Петерисом», разговоры затихли, все сразу заметили, что Юрис разъярен. Стало быть, что-то случилось.
— Так… — У Юриса от волнения дрожал голос. — Представляю вам члена артели, который самовольно взял себе плату за трудодни… и нагрузился овсом. Будьте знакомы.
Раздались смешки. Какая-то женщина воскликнула:
— Ты, дяденька, верно, больно много прихватил!
«Пчелиный Петерис» только кряхтел. Оказавшись вдруг перед людьми, он, злой и растерянный, топтался на месте. Вот так незадача! Он вспомнил серого кота Бриксниса, метнувшегося сегодня через дорогу перед самым его носом; и хоть Петерис не верил в приметы, но теперь он почему-то вспомнил кота.
Межалацис сказал что-то Брикснису, потом оба повернулись к нему и засмеялись. У «пчелиного Петериса» перехватило дыхание. Вот оно что? Издеваетесь? И он срывающимся голосом, чуть ли не криком, выпалил:
— Если вы так… то почему же меня одного? Небось я не один. Чего эти оба святыми иисусиками прикидываются? Коли меня так срамят… так пускай их тоже! Ты, Межалацис, скажи, сколько вы с женой и сыном утащили, когда ячмень обмолачивали! А ты, — он показал пальцем на Бриксниса, — разве не унес вчера, точно как я? А еще над людьми потешаешься, тьфу! Каждый тащит сколько может… нечего прикидываться. Всем надо.
Раздалось несколько протестующих возгласов:
— Не бреши! Кто тащит?
— Ого! Самого поймали, так других за собой потянуть норовит!
— Я никогда горстки не брала! Нечего напраслину на людей возводить.
Юрис с удивлением посмотрел на Межалациса и Бриксниса. Не может быть, чтобы и Межалацис… пускай Брикснис, этому у него никогда веры не было… но Межалациса «пчелиный Петерис» безусловно обвиняет облыжно. Не может этого быть!
Но лицо Межалациса стало кирпичным, он что-то пробормотал и заерзал на месте, а не заткнул «пчелиному Петерису» рот. И Юрис понял, что «пчелиный Петерис» говорит правду.
Первым ощущением Юриса был стыд за тех, на кого «пчелиный Петерис» показал пальцем, и почему-то за самого себя. Он вдруг почувствовал себя последним глупцом, считавшим себя все время умником. Словно ему плюнули в лицо.
Стыд сменился апатией. Ничего не выйдет. С такими… не может ничего выйти. Все растащат. Пустишь их в коммунизм — разграбят все за два дня. Брикснис… тот хоть не разочаровал — кто его не знает… Но Межалацис — член правления, всеми уважаемый человек!.. Какая дикость — даже думать противно.
— Ну, чего там говорить… — сказал Юрис дрожащим голосом. — Если так, то пускай каждый хапает сколько может и убирается домой… разграбьте все — и закроем лавочку! Сыпьте в штаны, в юбки и убирайтесь ко всем чертям!
Последние слова он прокричал, сам понимая, что дал вывести себя из равновесия, что так говорить глупо и неверно, но сдержаться уже не мог. Он резко повернулся и ушел. Махнуть на все рукой. Вернуться на завод… там у тебя свой станок, за него и отвечай. Какой смысл тут мучаться? Разве с такими людьми можно работать? Они ведь не верят в коллективный труд, поэтому каждый хватает сколько может. А почему не верят? Почему? Почему?
— Юрис, сынок, налей себе сам. Котел стоит на плите, а мясо в духовке. Бери смело, там только для тебя и Атиса, мы уже пообедали, — крикнула мать Рейнголда, месившая на кухне тесто, когда Юрис, натыкаясь на деревянные бадьи, прошел по полутемным сеням.
— Спасибо, — глухо отозвался Юрис, вошел в комнатку и, бросив шапку, бездумно уселся за покосившийся столик. Есть не хотелось. Хотелось только покоя. Все казалось безразличным.
Инга вышла из библиотечного коллектора и свернула на улицу Ленина. Липы в скверах оголились, ветер носил по воздуху желто-коричневые листья. Осень порою несет в себе радость, приятную спешку. И человеку, идущему при порывах ветра, которые кружат опавшие листья, совсем не грустно, у него на душе не осень. Он как бы хранит в себе тепло недавнего лета.
Инга не испытывала никакой радости. Безразличная, погруженная в себя, она избегала встречных, ждала на перекрестке, пока пройдут машины, останавливалась перед витринами и смотрела на них без всякого интереса.
В Риге она была уже три дня. Как будто все, что нужно было, она сделала: книги купила, подобрала кое-какие материалы, купила бумаги, несколько репродукций и немного полотна. Последнее — на собственные деньги, на это Инге средств никто не дал.
Дома она тяготилась лаской и заботой матери, ее интересом ко всему, к любой мелочи, касавшейся жизни в колхозе. Инга не умела лгать, но ей не хотелось делиться с кем-нибудь своими горестями, даже с матерью. Мать догадывалась, что дочка что-то скрывает от нее, но никакими расспросами ничего не могла добиться.
— Отчего ты в деревне похудела? — озабоченно разглядывала она Ингу, когда та утром расчесывала перед зеркалом волосы.
— Я ведь там много работаю, мать, — отвечала Инга.
Нет, скрывать и лгать нелегко. Хорошо, что все сделано и что завтра можно ехать обратно.
Инга опустилась на скамейку под липами, около памятника Ленину.
Все куда-то шли, куда-то спешили. Даже бабушка, которая вела за руку мальчика в голубом пальтишке, семенила мелкими шажками. Какой-то парень в берете, проходя мимо, пристально заглянул Инге в лицо. Она рассердилась. Как было бы хорошо, если бы можно было спрятаться от людей — так, чтобы никто не видел, не замечал ее. Но где?
И все же как тяжело жить, когда болит сердце! Как лгут книги, что работа может облегчить и даже заставить забыть личное горе! Неправда это, ничто не может облегчить и заставить забыть его.
Инга подняла глаза к освещенному бледным солнцем бронзовому изваянию — к могучему, мужественному большевику, и долго смотрела на него. Затем она тряхнула головой.
«Нет, и Ты теперь не мог бы помочь мне. Даже Ты. Ты не понял бы, что можно быть такой малодушной. Ты не понял бы, что из-за какого-то человека для тебя может потускнеть весь мир. И Ты никогда не оправдал бы меня, если бы я сказала Тебе, что мне хочется бежать оттуда… оставить все и бежать… чтобы никогда больше не видеть этих дорог, никогда больше не ходить по ним и все забыть. Ты, наверно, сказал бы мне: «Позор! Я не узнаю комсомольцев. Совсем не такими были те, которые в Октябре боролись рядом со мной. Они знали одну цель — победу революции. Им некогда было предаваться личным чувствам и всяким переживаниям… поэтому их и называют героями…» Но, может быть, Ты дал бы мне мудрый, дружеский совет — собраться с силами и все забыть. Вычеркнуть все это из своей жизни, словно этого вовсе и не было…
Человек должен все выдержать. Теоретически я это знаю. Теоретически я знаю все. Только от этого мне не легче. Я думала, что я все могу, но это выше моих сил».
Мимо прошли девушка и юноша, она крепко держала его под руку. Вокруг них кружили желтые листья, ветер трепал темно-русые волосы девушки. «Счастливые! Как бередит сердечные раны чужое счастье. Ведь я никогда, никогда уже не буду так ходить с ним…»
Инга стиснула зубы, пытаясь сдержаться. Но глаза налились слезами, затуманившими все вокруг.
Люди идут и идут. Иные внимательно всматриваются в девушку, которая старается сдержать слезы.
Инга вскочила и быстро ушла, ничего не видя перед собой. Пройдя несколько кварталов, Инга остановилась перед витриной небольшой парикмахерской, где были выставлены образцы всевозможных причесок. Инга нечаянно посмотрелась в зеркало. Опустившаяся, растрепанная, некрасивая. Инга вдруг повернулась к двери парикмахерской.
Клиентов там было немного.
— Чего вам? — спросила Ингу кассирша, сидевшая за столиком.
— Волосы… — ответила Инга.
— Зане, прическа! — позвала кассирша.
К Инге подошла кареглазая девушка с металлическими защепками в волосах.
— Холодную или горячую?
— Холодную, — рассеянно сказала Инга.
— Садитесь сюда! Вымыть тоже?
— Да.
Зане долго мылила и терла волосы Инги. Работы было мало, торопиться некуда. Зане нравились такие густые, жестковатые волосы, вьющиеся сами по себе. Она прополоскала их, отжала и повела Ингу к зеркалу.
Инга смотрела на ловкие пальцы девушки, манипулировавшие ее волосами. Теплая вода, массаж головы успокаивали. Инга с интересом взглянула на парикмахершу, и ей показалось, что девушка напоминает ей кого-то из знакомых, но никак не могла сказать кого. Видимо, парикмахерша обратила внимание на пристальный взгляд Инги.
— Почему вы так смотрите на меня? — наконец спросила она.
— Я вас, наверное, где-то видела, но никак не припомню где, — ответила Инга.
Зане пожала плечами.
— Наверное, тут же.
— Нет, — сказала Инга, — я у вас еще никогда не была.
В кабину сунула голову маникюрша и спросила:
— Зане, хочешь билет на «Аиду»? Скайдрите идет за билетами.
— На когда? На сегодня вечером? — спросила Зане. — Нет, я не могу.
Маникюрша исчезла, но Ингу внезапно осенило: Дзидра Вилкуп! Парикмахерша очень была похожа на Дзидру. Значит, она — Зане.
И, забыв про собственные беды и горести, Инга захотела поговорить с сестрой Дзидры.
— А я знаю, вы — Зане Вилкуп, — сказала она.
Зане от удивления даже отпустила голову Инги.
— Откуда вы меня знаете?
— Я живу в Силмале, — продолжала Инга, — меня зовут Ингрида Лауре.
Зане хорошо помнила незнакомое имя под письмом в газете. Значит, она!
— Я-то вас не знаю, — пробормотала Зане.
— Конечно, вы меня не знаете. Я приехала туда из Риги. Я библиотекарь. — И она протянула Зане руку. — Будем знакомы.
Зане молча протянула свою.
— Ну, а вы что… опять в Риге? — спросила она не без насмешки.
Инга поджала губы.
— Приехала по делам, — быстро сказала она. — Сегодня вечером поеду обратно. Передать привет вашим?
— Да… передайте привет, — неуверенно сказала Зане. Она подумала, что неплохо бы послать сестре отрез на кофточку, но не доверит же она это незнакомому человеку!
— Я представляла вас другой, — вдруг сказала Инга.
Зане удивленно посмотрела на нее.
— Как — другой? Почему?
— Ну, так… — нерешительно сказала Инга. — Как вам сказать… я представляла себе вас какой-то несерьезной, а вижу, что это совсем не так.
— Почему несерьезной? — Зане не знала, обижаться ей или не обижаться.
Наконец Зане закончила причесывать Ингу.
Инга посмотрела в зеркало и горестно улыбнулась. «Красиво, — подумала она, — но на что это все?»
— Спасибо, Зане, — сказала она, встав со стула. — В самом деле жаль, что вы не у нас, в Силмале. Мы вынуждены ходить лохматые. Приезжайте обратно. Мы устроим вам парикмахерскую. Правда.
— Парикмахерскую! В Силмале? — засмеялась Зане. — Вот это да!
— Серьезно, — сказала Инга, застегивая пальто. Затем она протянула Зане руку: — До свидания. Приезжайте хотя бы в гости.
— У меня скоро будет отпуск, — сказала Зане, — летом не дали… заболела сослуживица. А потом мы ездили в колхоз помогать.
— Скажу Дзидре, чтобы ждала вас в гости, — сказала Инга и про себя подумала: «А меня самой там, возможно, уже не будет».
Она села в трамвай и поехала домой. Мимо ВЭФа, мимо новых домов. Домой… Где же на самом деле твой дом, Инга?
Когда она позвонила, мать тут же открыла, словно ждала дочку за порогом.
— К тебе гость, — сказала мать.
У стола стоял Юрис и молча смотрел, как Инга машинально закрывает за собой дверь.
Юрис приехал повидаться с мастером Тиммом из-за трансформатора и, главное, непременно разыскать Ингу и поговорить с ней. За день до того ему сообщили, что через неделю он должен явиться в райком, на бюро. Странно — он даже был доволен, что наконец эта грязная интрига кончится. Жизнь стала невыносимой — Илма Стурите забрасывала его глупыми, сентиментальными письмами, в райком поступали анонимки. Но невыносимее всего были отношения, сложившиеся с Ингой. С каждым днем Юрис все больше понимал, что ему нельзя терять ее.
«Нет, Ингочка, так просто мы не расстанемся. Не расстанемся навсегда без причины, из-за какой-то нелепости».
И, разыскав дом родителей Инги, Юрис попросил у ее матери разрешения подождать, пока не вернется Инга.
— Здравствуй, — спокойно сказал он, когда она закрыла за собой дверь. — Я жду тебя.
— Вижу, — глухо ответила Инга.
— Ингочка, — сказал Юрис, не подходя к ней, — хочу, чтобы ты поняла одно: ты у меня единственная на свете. Единственная женщина, которую я любил и буду любить. Почему ты отвернулась от меня? Когда-то у меня по молодости была очень короткая и глупая связь с этой женщиной. Скажу тебе откровенно — я не верю, что ребенок мой. Но если это и так, то разве я должен поэтому связать свою жизнь с женщиной, которую не люблю, и испортить жизнь себе и ей? И ребенку. Ну, нет. Можешь ты это понять или не можешь? Ты ведь моя жена, единственная и настоящая, и никакой другой жены мне не надо, ни о ком другом я не хочу и слышать. Неужели ты тоже считаешь меня мелким подлецом, Инга? Единственное, в чем ты можешь упрекнуть меня, это в том, что я не рассказал тебе, что женщина эта когда-то попалась на моем пути… но, ей-богу, она ничего не значила для меня. Это была такая нелепость, что даже вспоминать не хочется.
Инга неподвижно смотрела на него. Как давно, как давно она не видела так близко его лицо. Не хотела видеть. Не хотела, наверное, потому, что знала — стоит ей очутиться рядом, и она окажется не в силах оторваться от него. Вот и теперь…
Вдруг ей все остальное показалось совсем неважным — главное то, что Юрис опять около нее, стоит ей протянуть руки — и она обнимет его. А глаза его пылают от гнева и любви, и он говорит: «Только тебя одну я любил и буду любить».
— Скажи мне только вот что, — тихо попросила Инга, — скажи откровенно: когда ты ездил в Ригу, ты встречался с ней? Бывал у нее?
— Да что ты! — ответил Юрис. — С чего ты это взяла?
Он сделал шаг вперед и крепко сжал Ингины руки.
— Поверь же мне, наконец!
И Инга с облегчением устало прислонилась к его плечу. Все показалось таким маловажным и незначительным — все, кроме Юриса, который обнимал ее крепкими теплыми руками, кроме Юриса — самого лучшего, самого близкого, самого дорогого.
За два дня до бюро Гулбис, объезжая колхозы, завернул и в «Силмалу». Машина остановилась в «Скайстайнях», и секретарь пошел в контору, надеясь встретить там председателя.
Юриса в конторе не оказалось. Старик счетовод сказал, что председатель рано утром забежал на минутку и сразу же ушел на новую стройку.
— На какую стройку? — спросил Гулбис. — Что вы строите?
— Не заново, а старое чиним. Есть тут у нас полуобвалившийся сарай, стоял все время, как скелет, так председатель решил за его ребра взяться, — рассказывал словоохотливый старичок.
Гулбис расспросил о дороге и поехал на стройку.
Еще издали виднелись новые стропила, поднятые недавно на старые стены. Несколько человек прибивали дранку. Один из них, очевидно, узнал Гулбиса и спускался вниз.
Юрис подошел к секретарю и снял шапку.
Гулбис пожал его руку и спросил:
— Ну что, опять строишься?
— Так получается.
Гулбис молча оглядел стены, заглянул в сарай, где тоже работали люди, и заметил:
— Да, фундаментальная постройка. Отличный коровник будет. Ну, а как с остальным?
— По-разному, — ответил Юрис.
— Ты знаешь, район тобою недоволен — мало ржи посеял, — продолжал Гулбис.
Юрис вздохнул:
— Знаю. Но у нас, ей-богу, не такая земля… ведь это надо понимать. Мы посоветовались в колхозе с умными людьми — они уже годами знают эти поля, им виднее, что тут растет и что не растет. Я и сам в разных пособиях по агротехнике рылся. Приглашали и эзерлеясского агронома, он то же самое сказал. Нельзя такие вещи решать издали. Не по-хозяйски это, товарищ Гулбис!
— Ну, ты мне настоящую лекцию прочитал. Спасибо, — сказал Гулбис.
— Прости, — извинился Юрис, — но это такой больной вопрос, что о нем нельзя говорить спокойно.
— Обо всем нужно говорить спокойно, — сказал Гулбис. — От спокойного разговора толку больше. Это ты еще усвоить должен.
— Знаю, — ответил Юрис, — стараюсь, только не всегда получается.
В сущности, Гулбис с Юрисом сходились на том, что планирование сверху — вещь ненормальная. Более того — Гулбис считал такое планирование одним из главных зол, тормозящих развитие колхозного хозяйства. Из-за этого у них с Мареном доходило до настоящих столкновений. Еще вчера Марен упрекал Гулбиса за это.
— Но какое же это плановое хозяйство, если мы из кабинетов диктуем колхозам, что и сколько сеять? Абсурд! Это уже давно осуждено Центральным Комитетом, а мы все продолжаем по старинке. И добиваемся того, что колхозники вынуждены сами вредить себе. Нас за это бить надо. Пусть люди хозяйничают самостоятельно, тогда будет совсем другой результат.
Марен не выносил, когда ему прекословили и не подчинялись слепо. Председатель «Силмалы» безусловно был ему не по вкусу.
Юрис чувствовал это и старался понять, за что же первый секретарь не любит его? Разве он не видит, что Юрис старается поднять благополучие колхоза, отдает все свои силы, сам отказывается от многого, ибо сознает, что коммунист всегда должен брать на себя самое трудное. Неужели секретарь райкома не видит преданности Юриса идеалам партии?
Наверно, все-таки не видит. А то не было бы этого холодного тона, этих поисков «блох». И не читал бы Марен с таким удовольствием анонимные письма о Юрисе и слезливую жалобу Илмы Стурите на то, что член партии Юрис Бейка почему-то бросил ее, артистку, с ребенком. Она просила райком повлиять на Бейку, чтобы он вернулся.
— Скажи мне, — заговорил Гулбис, глядя в упор на Юриса, — что у тебя на самом деле с этой женщиной? Я к тебе приехал не из-за твоих посевов или строек, а потому, что хочу услышать откровенный ответ. Правду она говорит? Ребенок у нее от тебя?
— Не думаю, — ответил Юрис и, рассказав в коротких словах о своих отношениях со Стурите, закончил: — У меня есть жена, правда, еще неофициальная, но я люблю ее, и было бы смешно говорить о каких-то отношениях с другой женщиной. Это все, что я могу сказать. То же самое я скажу и на бюро.
— Все ясно, — промолвил Гулбис, бросив на землю окурок и втоптав его в грязь. — Заодно, может, зайдем в твою контору? Покажешь свое бумажное хозяйство, раз я уж тут…
Гулбис остался в «Силмале» до вечера. Они вместе с Юрисом обошли и объездили все хозяйство, побывали во всех клетях и коровниках, беседовали с людьми.
Когда Гулбис и Бейка заехали к Вилкупам, из коровника вместе с матерью вышла Дзидра, в резиновых сапогах и пестрой косынке. Луция Вилкуп, увидев председателя, отвела глаза и отошла в сторону, а Дзидра встретила приехавших открытым взглядом и смело пожала протянутые ей руки.
— Вот это та самая Дзидра, которую мы из Риги сманили, — сказал Юрис с улыбкой. — Уговариваем за новыми телятами ходить.
— Ну что, уговорят? — спросил девушку Гулбис.
Дзидра пожала плечами.
— Не решусь никак. Еще подумаю.
— Ну, чего там долго думать?! — сказал Гулбис. — Телят растить надо? Надо. Кому-то ходить за ними надо? Надо. Ну так что ж?..
— Я… немножко боюсь ответственности, — нерешительно сказала Дзидра и с интересом посмотрела на секретаря райкома. «Некрасив, — подумала она, — но глаза очень приятные… Смотрит так, словно уже давно знает тебя».
— А если поговорить начистоту? — спросил Гулбис Дзидру, посмотрев на нее именно так. — Вы правду скажите: ответственности боитесь или трудностей?
Дзидра покраснела. Она на самом деле боялась, что работа окажется чересчур трудной. Телятница… К этому слову горожанке надо было еще привыкнуть. И она покраснела еще больше.
— Не беспокойся, председатель, — улыбнулся Гулбис, — эта горожанка будет ходить за телятами. По глазам вижу. Она только переживает переходный период. А переходный период всегда труден. Правильно говорю я? — Он по-дружески протянул Дзидре руку, серьезно и просто сказал: — Поймите одно: телята для вашего колхоза теперь важнее всего. Не только для колхоза, но и для всей республики. Если будете хорошо ухаживать за ними, так заранее душевное спасибо вам за это. До свидания!
С голой придорожной березы поднялась воронья стая и с карканьем разлетелась во все стороны. Тугой ветер промчался над двором, а у Дзидры по спине пробежала дрожь. Скоро зима… На горизонте проясняется, но над лесом, наискосок, со стороны Таурене скользит темная снежная туча.
— Доброе утро, Дзидра! — воскликнула Инга, входя во двор. — Вот тебе текст. Завтра вечером первая репетиция. Нет, не зайду, тороплюсь. Должна еще повидать остальных и вовремя вернуться. Вот тебе — выучи! Завтра в восемь. — И, дав Дзидре листок с текстом, — они опять готовили устную газету, — Инга закрыла портфель и дружески кивнула: — Пока!
Она ушла быстрым, твердым шагом. В походке ее опять была крылатая легкость, а в глазах — энергичный блеск. При встрече с Ингой Дзидра всегда невольно заражалась ее бодростью и жизнерадостностью.
— До свидания! — помахала Дзидра Инге вслед.
У ворот Инга оглянулась еще раз и, затянув покрепче узел на клетчатой косынке, отозвалась:
— Будет снег!
Но в голосе ее не слышалось ни досады, ни грусти, скорее какая-то радость.
И Дзидра побежала в дом с листком своей роли в руке.
От Вилкупов Юрис повел Гулбиса к Гобе.
— Хочу показать тебе настоящую труженицу, — сказал он, когда они вышли из машины.
Перед дверью вертелась шустрая девчурка в резиновых ботиках.
— Здравствуй, Инесе, — сказал Юрис. — Мама дома?
— Мама в комнате плачет, — сообщила малышка.
Юрис сдвинул брови:
— Плачет? Почему? Что случилось?
— Ничего не случилось, — рассудительно сказала Инесе, поглядывая блестящими глазенками на чужого дядю.
— Так почему же мама плачет? — допытывался Юрис.
— Потому что она лижет ноги.
— Что? Что это значит? Кому?
— Коммунистам, — сказала Инесе с ударением.
— А кто это сказал, Инесе?
Инесе доверчиво посмотрела Юрису в глаза:
— В школе. Улдис Брикснис. И еще он говорил, что мама крадет и что ты, дядя Юрис, позволяешь маме красть потому, что она дает тебе деньги.
Юрис уставился на Гулбиса.
— Пойдем в дом, — сказал тот, — чего мы стали посреди двора.
Сразу же за дверью их встретила Терезе. Она, правда, не плакала, но веки и нос у нее были красные.
Марите обедала. Она отложила ложку.
— Садитесь, пожалуйста… вот стул, — поспешила предложить Терезе.
Гулбис уселся за стол против Марите и улыбнулся ей.
— Кушай, кушай, не бойся, не отнимем.
Девочка втянула голову в плечики и, прошептав: «Не хочется больше», соскользнула со стула и отнесла посуду на кухню.
Гулбис с интересом огляделся вокруг. Комната была очень скромная, но аккуратно прибранная. Только на углу суровой льняной скатерти расплылось большое чернильное пятно — видимо, работа Марите. Терезе повернула угол с пятном к другому концу стола.
— Ой, — пожаловалась она, — чересчур много чернил дома. И как раз гости!
— Послушайте, Терезе, — прямо спросил Юрис, — что случилось в школе? Нам Инесе говорила…
Тереза вздохнула и покачала головой:
— Я, наверно, не должна была свиней брать. Кому-то досадила этим.
— Как это понимать? — спросил Гулбис. — Как вы можете досадить тем, что вы работаете?
Терезе устало посмотрела на него.
— Не знаю, — тихо сказала она, — но, видно, так. А то не стали бы сочинять такое… Мне девочку жаль — мальчишка Бриксниса говорил ребятам, что ее мать крадет колхозное добро… каждый месяц по свинье на базар отвозит… — Она посмотрела на Юриса, запнулась, затем закончила: — А вы об этом знаете… половину выручки я вам отдаю…
— Видишь, что негодяй делает, когда его с должности снимают, — сердито сказал Юрис. — Такой не успокоится! Он всех грязью обольет.
— Девочка плачет, — продолжала Тереза, — не хочет завтра в школу идти. Вот беда!
— Тут дело совсем простое, — сказал Гулбис, — надо в суд подавать — за клевету.
Терезе испуганно махнула рукой:
— Нет, нет, только не это! Мне еще отомстят… боюсь. Уж лучше пускай свиней другой берет. Пускай сам Брикснис берет, если хочет!
— Терезе, что вы говорите! — возмутился Юрис. — Брикснис и не думает с колхозными свиньями возиться. У него своих хватает, ему только не нравится, что вы хорошо работаете. А главная его цель — не вы, а я. Я получаю половину выручки, я поддерживаю вас. В сущности, он хочет разделаться со мной. Вот и все.
— Знаешь что, — вдруг предложил Гулбис и с шумом отодвинул стул. — Где усадьба Бриксниса? Далеко отсюда? Пошли! До свидания, товарищ Гоба.
Брикснис только что зарезал и общипал пять жирных гусей, которых хотел завтра везти в город, а теперь собирался сходить в «Бугры». Может, у Межалациса еще залежалась бутылка с Мартынова дня.
Появление Юриса Гулбиса его неприятно удивило. Однако он не показал вида и, состроив приветливое лицо, пошел им навстречу.
— Добрый день, добрый день, товарищ председатель! — протянул он Юрису руку.
— Я из райкома партии, — начал Гулбис без обиняков, — приехал я к вам вот по какому делу: вы будто бы можете доказать, что свинарка Терезе Гоба потихоньку продает колхозных свиней, а деньги делит пополам с председателем колхоза. Так это?
Брикснис заморгал глазами, не соображая, что ответить. А секретарь райкома стоял перед ним и не сводил с него взгляда. Наконец Брикснис, запинаясь, пробормотал:
— Как?.. Что?.. Я ничего такого… Ничего не знаю… я ничего не говорил.
Из дома вышел мальчуган и выпучил глаза на приехавших.
— Это ваш сын? — спросил Гулбис.
— Да… мой…
— Послушай, Улдис, — обратился к нему Гулбис, — как ты смеешь говорить в школе, будто мать Марите Гобы воровка и что она лижет коммунистам ноги?
У Бриксниса по спине пробежали холодные мурашки. Но он бросился выручать сына:
— Это неправда, товарищ секретарь… это наглая ложь! Мой Улдис никогда такое не позволит себе… Ну, скажи, Улдис, что ты так не говорил!
— От кого ты такие разговоры слышал? — тихо, но строго спросил Гулбис мальчишку.
— Ни от кого он не слышал… — опять вмешался Брикснис. — Нельзя ведь все, что люди болтают, всерьез принимать.
Улдис исподлобья смотрел на Гулбиса. Затем взглянул на отца, и в глазах мальчугана легко можно было прочитать вопрос: «Что сказать?» Брикснис ткнул сына в плечо:
— Скажи, Улдис, что ты этого не говорил!
— Я этого не говорил, — раскрыл наконец рот Улдис, но в голосе его сквозили такая наглость и насмешка, что и Юрису и Гулбису стало не по себе.
— Хватит, — сказал Гулбис, — я очень не люблю, когда детей учат лгать, даже таких больших, как ваш. Так вот, гражданин, если не перестанете интриговать против Гобы или еще кого-нибудь, то будете иметь дело со мной. И даю вам честное слово — не обрадуетесь. Я не позволю клеветать на порядочных людей, зарубите себе это на носу!
Он резко повернулся и пошел прочь. Брикснис так и остался стоять, разинув рот. Юрис молча последовал за секретарем. Гулбис с раздражением сказал:
— С негодяями иначе нельзя. Надо давать сдачи. Мы слишком много позволяем им… слишком много! И обычно негодяи активны, а порядочные люди крайне пассивны, вот в чем беда! Они не пишут анонимных писем и жалоб, они молчат. Хотя бы та же Гоба — боится защитить себя, сидит в комнате и плачет.
Была уже глубокая ночь, когда секретарь садился в машину.
Крупные капли дождя били в стекла, бледные снопы света пробивались сквозь темную, как смола, ночь, когда машина, раскидывая во все стороны грязь, осторожно ехала через Большой бор.
Гулбис, нахмурившись, смотрел в ночь и думал о предстоящем заседании бюро.
В библиотеке состоялась первая читательская беседа о книгах.
Инга не признавала обычных читательских конференций.
Она пыталась найти новые пути. Ей очень хотелось, чтобы разговор о книге получился свежим и интересным, и она старалась добиться от читателей, чтобы они в самом деле говорили то, что думают. Такой разговор был бы и пропагандой книги.
Поэтому первую встречу она и назвала «Беседой о книге».
Все уже поделились своими впечатлениями от прочитанных книг, не высказывались только Даце и Валия. Валия читала роман «Война и мир», но на свой манер: внимательно прочитала только те места, где говорилось о любви, остальное просто пропустила.
— Валия, скажи, пожалуйста, что тебе понравилось в этой книге? — спросила Инга.
— Мне все понравилось, — коротко ответила Валия.
— Но что больше всего? И почему?
— Ну, все понравилось… — подыскивала Валия слова. — И роман князя и Наташи… только не понравилось, что он умирает. И то, что Наташа с этим другим… но тот, правда, большой мямля. Жена такая бесстыжая, а он точно дурачок… Это каждому ведь сразу понятно…
— А понравилось тебе описание битв и отступления французов? — перебила ее Инга, желая помочь ей.
— Понравилось… — машинально ответила Валия. Эти страницы она только перелистала.
— А сцены пожара Москвы?
— Что? — удивленно переспросила Валия.
Инга повторила.
— Как, разве Москва горела? — удивилась Валия. — Этого я не знаю… Наверное, пропустила.
Атис так громко фыркнул, что все повернулись к нему.
Инга покраснела. А Валия, почувствовав, что сказала какую-то глупость, попыталась вывернуться.
— Ах, да… вспоминаю, — залепетала она. — Ужасный пожар. С большим трудом потушили.
Атис крикнул через всю комнату:
— Но отчего же он возник, пожар-то, Валия? Рассказала бы нам поподробней. Я этой книги не читал.
Валию задел тон бригадира. Она надула губы и пожала плечами.
— Как отчего? Отчего бывают пожары? Бросит кто-нибудь горящий окурок… или головня из плиты вывалится… всякое бывает.
— Валия, ты гений! — с убийственной серьезностью громко провозгласил Атис.
Парни рассмеялись. А Даце удивленно смотрела на Валию.
— Валия, ты читала поверхностно. Пожар в Москве возник не от головни и не от окурка. Москву подожгли русские, чтобы врагу негде было укрыться.
— Ну да, ну да, теперь я вспоминаю, конечно… — Валия энергично закивала головой, но щеки у нее запылали. «Очень мне надо было соваться сюда, — сердилась она на себя. — Чего я ищу среди этих умников? Очень мне это надо!»
— Мне очень понравилось «Хождение по мукам», — услышала она голос Даце. Валия посмотрела на невзрачную, бесцветную девушку и подумала с презрением: «Умница! Тебе уже двадцать пять, а у тебя ни одного парня нет. Правда, начала недавно тракториста охмурять, но очень ты ему нужна, чучело соломенное…»
Смущаясь и запинаясь, Даце рассказывала о романе Алексея Толстого. О судьбах Даши и Кати, о Телегине и Рощине. О борьбе против белых, о любви Ивана Горы и Агриппины.
И удивительно — чем дальше, тем легче становилось ей говорить. Слова шли одно за другим, и Инга с удовлетворением смотрела на нее.
«Но она красивая!» — с удивлением подумал Атис, глядя на светившееся лицо Даце. И грудь его захлестнула горячая волна. Словно вдруг он увидел что-то неожиданное и новое.
После беседы Инга начала выдавать книги. Дарта велела Раймонду взять «Хождение по мукам». Ирма унесла роман Николаевой. И остальные участники вечера выбрали себе по книге.
Инга остановила у двери собиравшуюся уходить Валию.
— Валия, ты не хотела бы участвовать в нашей устной газете? Мы как раз начинаем готовить новую. Я думаю, что ты…
Но Валия покачала головой и перебила Ингу:
— Нет, нет! Нельзя же каждый вечер бегать!
Инга молча отошла. Валия взглянула на Атиса, но тот притворился, что не видит ее, и она, поджав губы, вышла.
Конечно, смешно оправдываться занятостью — ведь она просто не знает, куда девать себя в эти нудные осенние и зимние вечера. Но устная газета ее не интересует. Дурачество! Если играть, так в настоящем театре. А настоящий театр это только там, где все вертится вокруг любви. Если не удалось попасть в кружок Дижбаяра, так эта ерунда ей уж ни к чему. Скука, да и только.
Кругом шумит холодный ветер, забирается под рукава, бьет в лицо. Повозится с человеком и помчится дальше, по полям, мимо усадьбы «Скайстайни», где в окне, точно волчий глаз, сверкает желтый огонек. И такому ветру безразлично, что девушка, которая бредет в ночном мраке по грязной дороге, чем-то опечалена, не удовлетворена, что жизнь кажется ей безрадостной.
И у Валии есть душа, есть свои мечты, мысли и взгляды. Беда только в том, что мечты ее мелки, что мысли вертятся только вокруг ее особы. Беда в том, что она живет под крылышком родителей, любовь которых слепа и глупа. Если бы Валия росла в другой среде, то, наверное, была бы такой же энергичной и активной, как Даце и многие другие.
Но, может быть, причину духовной пустоты следует искать в том, что в трудные для колхоза годы она, как многие, оказалась среди равнодушных. Очень может быть. Следует ли за это осуждать ее? Это, конечно, легче всего. Но не вернее всего.
Трудно переделать такого человека, как Валия, но не думайте, что ей самой легко.
В ее душу впервые вкралось сознание, что она среди остальной молодежи чужая. Раньше ей казалось: она самая умная, самая красивая; а теперь — чужая. Сегодня все смеялись над ней. Нехорошо как, правда? Подумаешь, какая важность — горела Москва или не горела… к тому же это было так давно.
Ветер опять налетел, тяжело застонав в елях у самой усадьбы Сермулисов, где дружелюбно залаяла собака, узнавшая шаги Валии. По шагам узнает ее и мать и спешит отворить дверь.
Не спится матери и в другой усадьбе. Алине Цауне сидит на кухне при вонючей керосиновой лампе, вяжет чулок и ждет сына и дочь. Обоих. Вначале только одна дочь отбилась от дому, думала, что сын останется при матери — навсегда вернулся к ней ее ненаглядный послушный Тео! Но это только казалось в первые недели. Потом он тоже начал пропадать из дому — и вместе с сестрой, и один.
Алине никак не поймет сына: как ему сердце позволяет водиться с ними? Как он может забыть то, что ему сделали? А что именно? Ну, все… хотя бы то, что ему пришлось бежать… Университета не окончил. Четырнадцать лет разлуки — разве это можно простить? Алине надеялась найти в сыне союзника, была уверена, что Теодор поймет, как их всех обидели. Да разве не обидели их? Вот хотя бы тогда со свиньями… разве это не наглость? Какая-то лачужница, какая-то Терезе Гоба умеет откармливать свиней лучше Алине. Нет, это просто курам на смех. Но кур не рассмешить, и Алине рассмеялась сама, громко и сердито.
Ладно, ладно. Пускай откармливает себе на здоровье свиней. Так откормит, что с ног валиться будут. Ну и подхалимка же эта Терезе… Из кожи бы вылезла, если бы могла. Алине презрительно качает головой и, наклонившись, пытается вывернуть фитиль у лампы. Беда с этой теменью. Щупай все кругом, точно слепая, и так всю зиму. Такая жизнь опостылеть может.
Подумав с минуту и тяжело вздохнув, Алине бросает взгляд на тикающий на подоконнике будильник. Уже пять минут первого. А они все не идут. Алине поджимает губы. Ходят по осенней грязи, в ночном мраке… и без всякой нужды. Ужин, наверное, уже остыл. Придут голодные как волки.
Алине откладывает вязанье, встает и идет к плите посмотреть, не остыла ли миска в духовке. Ничего, теплая еще. Вот и дров из-за них больше выходит. Прямо разорение.
Алине продолжает вязать и думает о Даце. Да как не думать, если девушке уже двадцать пять лет? Нашелся бы порядочный парень — вышла бы замуж и бегать перестала бы… Но пока не видно никого. Известно, Даце не красавица, и разве теперь мужчине важно, что у тебя сердце доброе, что хорошая ты… Теперь это никому не надо!
Иной раз тракторист заходит… как его? Но паренек этот Даце не пара. Болтается по белу свету — год тут, другой там. Тут — одна, там — другая.
Нет, — Алине резко покачала головой, — он не для Даце. Ей нужен порядочный человек. Но где возьмешь такого? Нету, ей-богу. Одни какие-то недотепы да ветрогоны развелись на белом свете.
Мысли Алине перекинулись на другое. Вспомнила обоих этих — Бейку и другого… из Таурене… из какого-то комитета. Непрошеных гостей Алине терпеть не может. Она приняла их нелюбезно — не стала прикидываться. Но Бейка сделал вид, словно она никогда никакой свинофермой не заведовала и ферму он не у Алине отнимал… Нет, ей-богу, непонятный он человек!
— Мамаша, — сказал он, — не показали бы вы нам сарай?
Сарай на их усадьбе большой, когда-то сюда складывали корм на двух лошадей и четырех коров. И для овец тоже. Теперь крыша уже много лет не чинена — с одной стороны что решето. Развалина, а не сарай. Пускай смотрят себе. Алине не может им ни разрешить, ни запрещать. Сарай не ее. Так и сказала.
— Что мне показывать? Вот он. Двери открыты.
Забрались оба туда, потом вышли, постояли, поговорили. Бейка старался что-то втолковать чужому, а тот кивал головой.
Алине смотрела на них из окна. Думала, что уедут. Так нет, приперлись оба в дом.
— Спасибо, мамаша, — снова этот Бейка. — А Теодора нет дома?
Теодора она послала в лавку за селедкой и керосином. Хорошо, что не застали его. На что им Теодор?
На дворе забрехала собака и тут же умолкла. Идут. Алине встала, чтобы достать из плиты ужин, но снова села. Пускай не думают, что она ждала. Гуляки этакие.
Атис решил проводить сегодня Даце домой. Но она ушла вместе с братом.
Атис пришел домой угрюмый и беспокойный. Поужинал, лег в постель, закурил и уставился в потолок. Сон и близко не подходил. В голове какие-то странные, тревожные мысли. Нечто вроде хандры. Ого! Ну и времена настали — Атис Рейнголд расхандрился! Атису веселья и жизнерадостности не занимать. Иногда их у него даже слишком много. Ну и?.. Что это за дурацкое настроение?
Атис положил окурок и взял новую папиросу. Был бы Юрис дома, поговорил бы с ним. А Юрис когда еще придет. У своей милой он. Лайзан торопится печь складывать в новом доме, скоро перейдет туда, тогда председатель в свою комнату вернется, и Инга станет жить вместе с ним… Будут счастливыми молодоженами.
И Атис подумал о себе и Даце. Странно, до сих пор он еще никогда не думал о какой-нибудь девушке как о своей жене. Танцевать, веселиться, балагурить — это да! Но не больше.
«Почему же именно Даце? — спрашивал себя Атис. — Ведь я раньше совсем не замечал ее. Проходил мимо, словно она — пустое место. А оказывается — она настоящая».
Осенние ночи длинные. Особенно, когда ждешь утра. Атис Рейнголд ждал с нетерпением, думая о том, как бы днем повидать Даце и переговорить с ней. В конце концов тут и нечего мудрить — очень просто: он утром забежит в «Цаунитес» напомнить Теодору об очистке зерна. Увидит и сестру. Даце он завтра никуда не пошлет. Пускай отдохнет денек. Значит, вот как, дружок, — ты сразу поблажки ей делаешь? А?
Атис порывисто повернулся на бок, так что кровать затрещала. Не велика беда, если такая прилежная работница, как Даце, день дома посидит. Эх, надо же вздремнуть несколько часов!..
А Даце в это время уже спала. Правда, она тоже лежала довольно долго не засыпая, слышала, как глубоко и равномерно дышал в соседней комнате брат. В памяти вспыхивало то одно, то другое. Все перемешалось. Алгебра, которая дается так трудно… Телегин и Даша… а завтра, наверное, придется перебирать картофель… завтра же надо заучить и текст программы следующего вечера… Надо бы новую кофточку… Признайся, Даце, в последнее время ты слишком часто подумываешь то о новой кофточке, то о туфлях, и даже волосы причесала по-иному… не хватает еще брови покрасить… Нет, уж этого не надо. Хотя и очень хочется, чтобы они потемнее были.
«О чем теперь думает Максис? Он, наверное, уже уснул. — Даце казалось, что ее рука все еще ощущает долгое пожатие его теплой ладони… никто так не пожимает руку, как Максис. — Но только ли мне? Может быть, всем?»
Она вздохнула глубоко-глубоко и продолжала неподвижно лежать, какая-то расслабленная, грустная и в то же время счастливая. Отчего — грустная? Отчего — счастливая?
Ах, как это сказать? Да разве это выскажешь? Впрочем, разве Максис сегодня вечером не был каким-то другим, чем обычно? Вроде ему не очень понравилось, что с Даце был Теодор. Он, конечно, не показал этого. Они шли домой втроем и втроем разговаривали. Но Даце все казалось, что Максису было бы приятнее, если бы они были вдвоем. «Спокойной ночи», — сказал он у ворот ей одной как-то странно, словно хотел сказать еще что-то, но не решился.
И, глядя в черное окно, где не видно было ни звездочки, Даце прошептала:
— Спокойной ночи…
Труднее всего перенести несправедливость. Тяжелее всего, когда у тебя самые лучшие намерения, когда совесть твоя чиста, а тебе приписывают невесть какие преступления. И самое противное — когда ради заранее намеченной цели умышленно извращают факты и вовсе не желают видеть и знать правду.
Почему он уже в шестой раз повторяет «несмотря на указания партии»? — думал Юрис, не сводя глаз с инструктора райкома, говорившего о результатах проверки по его, Бейки, личному делу. Как можно так безответственно швыряться словами? И ты должен слушать, хотя знаешь, что инструктор говорит явную неправду. Ведь видно, что он ни о чем другом не думает, как угодить Марену… повторяет мысли и слова Марена. Почему он это делает? Разве это партийный метод? Конечно, это не ленинский метод. И ты сидишь и слушаешь, как тебе приписывают мысли, каких у тебя никогда не было, факты, которые никогда не имели места.
Но кое-какие факты все-таки были. Негодный скот самовольно резал? Резал… А ведь тебя предупреждали не делать этого. Далее — дом на колхозный счет Гобе отремонтировал? Отремонтировал. Конечно, этого никто не счел бы за грех, если бы в анонимных письмах не утверждали, что Лайзан чуть ли не родственник тебе, что ты поддерживаешь людей, которые угождают тебе, — выдвинул, например, бригадиром Атиса Рейнголда, потому что живешь нахлебником у его матери.
Так на тебя легла тень, и, когда встречаешься взглядом с председателем «Эзерлеи» Димданом — порядочным человеком и коммунистом, тебе хочется отвернуться: поди знай, может, он тоже поверил и думает, что у тебя на самом деле руки и совесть замараны. Как тяжело стоять перед людьми, точно обвиняемому, и слушать их презрительные речи о себе.
— Нужно сказать, что это аморально, — говорит инструктор. — Коммунист бросает женщину с ребенком, и будто так и надо. Разве этому учит нас партия? Конечно нет!
Юрис видит, как начальник милиции говорит что-то на ухо третьему секретарю райкома. Тот слушает, опустив голову, затем, кивнув, поднимает глаза на Юриса.
Юрис стискивает зубы. Проект решения всем известен — ему тоже. Строгий выговор с занесением в учетную карточку… только Юрис, честное слово, не знает, за что.
А инструктор все говорит.
— Ко мне приходила эта гражданка Стурите. Она сказала мне: «А я верила ему. Ведь он член партии…» Вот откуда главное обвинение — из уст беспартийного человека: она доверилась члену партии, а он поступил так, как не поступил бы даже честный беспартийный. Вот все, что я хотел сказать.
— Благодарю, — сказал Марен и резко обратился к Юрису: — Товарищ Бейка, объясните нам, как это вы, коммунист, позволили себе все то, в чем вас обвиняют?
Юрис с минуту молчит. Он пристально, словно завороженный, смотрит на Марена и не видит на его лице ничего, кроме желания осудить. Не понять, а осудить. Юрис с трудом отрывается от недружелюбного лица секретаря и ищет другое — Гулбиса. Но Гулбис не смотрит на Юриса. Нахмурившись и сердито поджав губы, он уставился на окно. На кого он сердится, на Юриса? Может, Гулбиса тоже убедил перечень его преступлений?
Затем Юрис, словно бросаясь в холодную воду, стремительно выпрямляется и, шумно вздохнув, вскидывает голову. Что будет, то будет! Он не струсит и ни слова не скажет против своей совести.
И громче, чем ему этого хотелось бы, Юрис говорит:
— Я, может быть, виновен в том, что бываю иногда несдержанным… есть у меня такой недостаток. Ясно, лучше быть сдержанным и заранее согласовывать свои действия с райкомом и уж тогда… но бывает, что жизнь не ждет. Меня упрекают в том, что я всегда аду против указаний партии. Неправда это. Я приехал в «Силмалу» в момент, когда там совершенно не было корма. А инструкции не позволяли ликвидировать негодный скот. Что мне было делать? Я поступил так, как мне подсказал разум.
— Мы вряд ли дали бы вам выговор, если бы вы действовали разумно! — перебил Марен. — А вы любите всякие выходки, Бейка. Игнорируете дисциплину.
Юрис заставил себя не реагировать на реплику Марена.
— Правда, за то время, что я работаю в «Силмале», мы строили… насколько это было в наших силах. Я считал, что так надо: обеспечить сначала бытовые условия, чтобы людям вода на голову не капала и жить было радостней…
— Вы слишком увлекаетесь радостями жизни, — раздался иронический голос Марена. — Вы забыли о главном: государство ждет от вас продукции.
Юрис повернулся к Марену:
— А продукцию разве не люди дают?
Марен не привык, чтобы человек, личное дело которого разбирается на бюро, дискутировал с ним. Он даже не нашелся, что ответить, а Юрис, не ожидая ответа, продолжал:
— Что касается анонимных писем и каких-то сигналов… то я о них ровно ничего сказать не могу, разве что все это клевета. Я не преследовал никакой корысти ни в отношении Лайзана, ни Гобы, ни бригадира Рейнголда. Если меня обвиняют в том, что Рейнголд содержит меня, то спросите об этом самого Рейнголда, он ведь тоже коммунист.
— Он тоже может не сказать правды, как и вы, — снова раздался иронический голос Марена. — Почему не пишут ничего подобного о других, а именно о вас? Чем вы это объясняете?
— Да это же взяточничество! — поддержал секретаря начальник милиции. — За такие делишки из партии гнать надо.
Юрис растерялся. Затем услышал голос Гулбиса:
— Товарищ Бейка, как вы считаете: есть в колхозе люди, настроенные к вам враждебно? Не допускаете ли вы, что они могли бы по злобе обвинить вас?
Дружелюбный, спокойный голос Гулбиса помог Юрису взять себя в руки.
— Конечно есть, — ответил он. — Кое-кто ненавидит меня за то, что я постарался заменить этих пьяниц и лодырей другими.
— Конкретно, конкретно! — приказал Марен.
— Конкретно: один из них — и самый главный — это бывший бригадир Брикснис.
— Факт, — сказал Гулбис. — Мне известно, что человек этот заставлял своего сына распускать в школе злостные слухи.
— А ты, товарищ Гулбис, не допускаешь, что в этих слухах есть, может, и доля правды? — сказал Марен с плохо скрываемым вызовом. — Дыма, как говорится, без огня не бывает. Продолжайте, Бейка! Объясните, чем вы мотивируете свое отношение к очередному указанию райкома — почему в «Силмале» рожь засеяна на такой маленькой площади? Тут опять неподчинение, умничание, вредительство!
Иногда, если человека очень глубоко и несправедливо оскорбить, то он внутренне словно каменеет. Юриса охватило горькое безразличие, какая-то покорность судьбе.
Он смотрел на Марена и молчал. Вредительство… так о чем же еще говорить? Да и стоит ли вообще говорить? Он был бледен, но внешне спокоен. Только во рту у него пересохло.
Кто-то из членов бюро спросил:
— Вы, товарищ Бейка, вообще признаете партийную дисциплину?
— У меня тоже есть вопрос относительно ржи, — сказал Гулбис. — Вы недавно говорили мне, что в «Силмале» на большой площади рожь не удается, а удается овес. Это ваше личное мнение или мнение агронома?
— Так считают агроном, сами колхозники и я лично, — ответил Юрис, преодолев внутреннее оцепенение.
— В таком случае это оправдано… упрек отпадает, — сказал Гулбис, взглянув на первого секретаря.
— Это мы еще посмотрим, — резко сказал Марен и снова с раздражением обратился к Юрису: — Вы ничего не говорите о своем образе жизни. О своем моральном облике. Бюро хочет знать: вы оправдываете и это?
— Я не думаю оправдываться, — начал Юрис, глядя на Марена, — но тут извращены факты… все изображено в неправильном свете. На самом деле все было вот как… — И, несмотря на отвращение и неловкость, которые испытывает человек, когда он вынужден говорить посторонним о вещах, которых стыдно самому, Юрис коротко рассказал неприятный эпизод из своего прошлого.
— Вы, разумеется, — презрительно усмехнулся начальник милиции, — сделали вид, что о существовании ребенка ничего не знаете?
— Не сделал вид, а не знал!
— А теперь вы знаете, — с ударением сказал Марен. — Членов бюро интересует, как вы думаете поступить? Что вам подсказывает совесть коммуниста?
Юрис бросил на Гулбиса короткий, беспомощный взгляд, затем тихо, но твердо ответил:
— Совесть коммуниста подсказывает мне вот что: если эта женщина настаивает на том, что ребенок мой, — чему я не верю, — то я готов давать средства на его воспитание.
— И это все? — угрожающе спросил Марен. — Это все, что вам велит совесть члена партии?
— Не знаю, чего еще можно требовать от меня, — ответил Юрис.
— А, вы не знаете! Партия борется за укрепление семьи… а вы не знаете, что вам делать!
— Видимо, так удобнее — пожить с одной, бросить, потом с другой и так далее, — вмешался начальник милиции. — Вы, очевидно, любитель красивой, легкой жизни, товарищ Бейка?
Юрис с удивлением посмотрел на начальника милиции, который глядел на Юриса с чуть наглой, самоуверенной усмешкой. Красивую и легкую жизнь… Что ему ответить? Рассказать о своей красивой жизни в молодости: в заводском общежитии и теперь — в «Силмале»? Нет, лучше не отвечать ему. Есть люди, совершенно безразличные к другим. Но они охотно плюют на человека, когда тот в беде.
Гулбис молча следил за Юрисом. Как трудно порою бывает вмешаться, когда изрекают теоретически верные истины! Разумеется, кто же против устойчивой семьи? Кто против моральной чистоплотности? Ведь все мы — за! Но разве можно все понимать формально? Есть ли смысл в семье, в которой муж не любит жены, а жена не любит мужа, в семье, в которой любовь не выросла на почве духовной дружбы и взаимного уважения? Сохранить любой ценой семью ради ребенка? И тогда, когда муж и жена ненавидят и презирают друг друга? Как раз такая семья и калечит душу ребенка, калечит его морально. Он не видит ни любви, ни дружбы, а только ссоры, слезы униженной матери и ворчанье угрюмого отца… Нельзя заставить человека быть счастливым.
— Правда, что у вас теперь новая связь с библиотекаршей? — спросил Юриса один из членов бюро.
Гулбис с тревогой взглянул на Юриса. Зная его несдержанность, Гулбис боялся необдуманного ответа, который еще больше настроил бы бюро против него.
Весь вспыхнув, Юрис повернулся к задавшему этот вопрос:
— Это не связь. Лауре — моя жена.
— Надолго ли?
— Навсегда. — Юрис старался быть спокойным.
— Безобразие! — опять возмутился начальник милиции. — Одна жена с ребенком в Риге, другая — тут… И у такого партийный билет в кармане!
— Да. Аморальный образ жизни несовместим со званием коммуниста, — сурово произнес Марен. — Волей-неволей товарищу Бейке придется это понять, хотя он и очень независим в своих суждениях и с трудом подчиняется дисциплине. Он должен или исполнить долг перед ребенком и его матерью, или же ему не место в партии!
— Товарищи, но Бейка не отказывается помогать ребенку! — сказал председатель «Эзерлеи». — А что касается матери ребенка… и этого дела вообще… мне тоже не все ясно. Почему женщина эта разыскала Бейку только теперь? После четырех лет. Тут что-то не так.
— Все даже больше, чем ясно! — воскликнул начальник милиции. — Следует спросить, почему Бейка покинул город и облюбовал такой дальний уголок? Очень просто: чтобы его не могли разыскать, чтоб не могли напасть на след. Обычный случай. Очень даже обычный.
Рядом кто-то зашептался с соседом.
Молчание. Пускай. И вдруг Юрис почувствовал, как он устал, словно у него передергали каждый нерв. В левом виске что-то больно закололо. Юрис на мгновение прикрыл глаза. В конце концов — будь что будет. Очевидно, нет смысла бороться, что-то доказывать.
Кто-то опять говорил. Юрис не слушал. Зачем… если людей не интересует сущность дела? Неужели у него отнимут партбилет? Что делать, чтобы этого не случилось? Лгать и каяться… В чем же? В легкомыслии молодости? Он уже сто раз покаялся в этом. Бросить Ингу? Никогда! Против разума и совести бить себя в грудь и лицемерить, сказать, что то, что он делал в «Силмале», было неверно, что он глубоко ошибся и сожалеет об этом, а ошибки свои исправит? Никогда! Именно потому, что у него в кармане красная книжка с портретом Ленина. Именно потому, что он не только носит ее в кармане, но чувствует себя неотделимой частью ее. Ведь это она учила при любых обстоятельствах быть мужественным, не искать личной выгоды, не бояться трудностей, никогда — чего бы это ни стоило — не отказываться от своих убеждений. Никогда не бросаться фразами, говорить только то, во что веришь всей душой…
— Кто еще хочет высказаться по личному делу Бейки? — спросил Марен.
Слово попросил рабочий промкомбината.
— Я, правда, не знаю… про отношения товарища Бейки с гражданкой, которая пожаловалась… всякое бывает. Но за работу, как я слышал, его не попрекнешь, человек старается… Ну, может быть, кое в чем иной раз и ошибается, но не злостно же. Товарищ он молодой, работать хочет… По-моему, не надо бы давать с занесением, а без всякого занесения… Вот мое предложение.
Потом слово попросил Гулбис. Он сунул в карман листок бумаги и, ни на кого не глядя, тихо, но полным решимости голосом начал:
— Я думаю, что бюро судит сегодня о своем товарище поверхностно. Можно даже сказать — вульгарно. Я имею в виду вас, — он кивнул на начальника милиции. — Это просто несерьезно. Вообще, прежде чем судить о человеке, вы сначала хоть немного присмотрелись бы к нему, к его жизни. Тогда вы знали бы, почему товарищ Бейка уехал из Риги и теперь здесь. Нельзя, товарищи, необдуманно швыряться словами и незаслуженно обвинять человека. Я довольно хорошо знаю товарища Бейку. Он активный, энергичный, самоотверженный человек. За то короткое время, что он в «Силмале», он добился в хозяйстве явного перелома к лучшему.
— А могло быть еще лучше, — коротко бросил Марен.
Гулбис посмотрел на него.
— Безусловно, если бы у Бейки был десятилетний опыт работы в колхозе. А он пришел к нам еще совсем молодым. И мы видим, что его твердая воля уже приносит свои плоды. Будем откровенны: в «Силмале» полностью была подорвана вера в колхоз. А сегодня эта вера восстановлена. И только благодаря товарищу Бейке. Я, разумеется, не хочу касаться частных мелких промахов. Не хочу даже отрицать, что Бейке иногда не мешало бы быть сдержаннее и действовать обдуманнее… но мы теперь говорим о сущности дела. Я не верю анонимным письмам. Я вообще против них. Ведь каждому понятно, что против Бейки имеют зуб люди, которые из-за него не могут больше жить так, как им хотелось бы. Только не пойму, зачем нам вникать во всякие интриги и демагогию? Вот чего я никак не пойму.
— Интересно, как ты определишь, где кончается интрига и где начинается правда? — перебил его Марен.
Гулбис взглянул на него и ответил:
— Интуицией партийца. Она никогда не подводит. Но для этого, разумеется, надо человека знать хорошо, а не поверхностно — лишь по анкете и автобиографии. И не вижу причины для строгого выговора с занесением или даже выговора вообще. Нечего зря человека избивать.
Марен поставил оба предложения на голосование. Из семерых членов бюро четверо проголосовали за строгий выговор с занесением в учетную карточку.
Уже сгущались сумерки. Поздней осенью темнеет рано.
— Поехали домой? — заговорил словоохотливый Смилдзинь, когда Юрис медленно подошел к повозке, ждавшей его на небольшой площади перед рынком. — Поехали, вишь, как быстро темнеет.
«Жаль, что на лошади ехать, надо было договориться с Аугустом, — думал Юрис, обводя растерянным взглядом придорожные деревья и серые домишки. — Тащись теперь… А устал так, что не хочется даже рукой шевельнуть».
— Что с тобой? Не слышишь? — ткнул его Смилдзинь в плечо. — Смотри, какой славный шифер там сгрузили. Не знаешь, что тут строят?
— Н-нет, — ответил Юрис, вздрогнув.
«Да не все ли равно — пускай строят что хотят. С меня хватит. Я ничего больше строить уже не буду. Никому не нужны ни твои добрые намерения, ни старания, ни планы на будущее. Тебя закидали грязью, унизили и уничтожили. Словно тебя и не было, словно ты не мучился и не ломал голову ночи напролет, стараясь не за страх, а за совесть… да, за совесть! Получил чего хотел… Теперь ты признаешь, что ты глупый Дон-Кихот: хотел с Мареном тягаться? Значит, верить, что всегда побеждает правильный принцип, — наивность? Видимо, так. Все зависит от отдельных людей. От их порядочности и партийной совести. Да неужели ты, Бейка, не знаешь, что есть люди, у которых в кармане партбилет, но в груди нет сердца коммуниста? Но что же делать: отступить перед такими, признать за собой несуществующие ошибки? Так ты наверняка уйдешь от неприятностей, но будешь всю жизнь презирать себя. Нет, это не твой путь, Юрис. Это путь малодушных».
Как темно уже было под первыми деревьями, когда они въехали в Тауренский бор! Временами покачивались задетые оглоблей ветви и падали холодные капли. Повозка подпрыгивала на ухабах.
— Не попался бы нам навстречу грузовичок. Такая темень, что не разъехаться, — сказал Смилдзинь.
— Кто сейчас поедет тут, — машинально ответил Юрис.
Но когда они уже почти миновали лес, впереди совсем близко сверкнул огонек. Смилдзинь натянул вожжи:
— Тпру!
Но это был не грузовик, а человек с карманным фонариком в руке. И тут же рядом с повозкой раздался глуховатый голос Атиса:
— Вот это да… вы что, в кабаке засиделись? Никак вас домой не дождемся, пошел искать.
— Ты что, пешком? — удивился Юрис. — Куда это?
— Так ведь я говорю… от нечего делать пошел вам навстречу и прогулялся до леса, — объяснил Атис и слегка толкнул Юриса. — Чего развалился, как барон! Дай сесть!
— А я было подумал, что кто-то на велосипеде мчится, — сказал Смилдзинь.
Атис нетерпеливо шепнул Юрису на ухо:
— Ну?
Юрис так же тихо, почти не шевеля губами, процедил:
— Строгий с занесением… и так далее.
С минуту они молчали. Слышен был только перестук подков да мягкий шорох колес.
— Вот как… — коротко сказал Атис, и Юрису показалось, что тот в темноте кивнул головой, будто соглашаясь с чем-то. Затем рука Атиса сильно стиснула плечо Юриса: — Пустяк!
— Хорош пустяк, — горько усмехнулся Юрис.
— Пустяк, — повторил Атис уже громче. — Выговора приходят и уходят, а люди, если они с головой и характером, — остаются. Вообще я оптимист.
«Я тоже оптимист, — думал Юрис, уставившись в непроглядный мрак. — И всегда был оптимистом. И неужели только из-за того, что порою вместо чистоплотности видишь грязь, ты опустишь руки и изменишь идее? Ведь идея неизменно остается чистой и благородной, независимо от того, что делают ее именем отдельные люди. Ты должен понять это. Иначе ты не сможешь жить. Иначе ты не сможешь бороться».
И вдруг, словно скинув с себя громадную тяжесть, Юрис выпрямился и сказал вслух:
— Разумеется, главное — не падать духом и сохранить верность принципам. Жить иначе не имеет смысла.
— Конечно, не имеет!
Они ехали теперь по узкой дороге. Все снова и снова по оглоблям с шумом хлестали еловые ветви и в лицо летели водяные брызги. Вскоре лес кончился. И уже можно было различить мерцающий вдали, в первом доме колхоза, огонек.
Ну и осень!
Сухая погода продержалась всего лишь несколько дней, затем опять зарядили дожди с ветрами. Чуть отойдешь от окна — ничего не видно.
На столе перед Мареном лежат отчеты из колхозов о ходе уборки урожая. Да, все еще идет уборка — в бороздах, под водой, осталось много картофеля, ждет и сахарная свекла, на некоторых полях хлеб и клевер брошены на произвол судьбы. Перспектива такая же беспросветная, как и пасмурный день за окном.
А тут еще второй секретарь! Облокотившись о подоконник, он упрямо твердит свое:
— Хочу знать, как долго будет так продолжаться?
— Я просто удивляюсь тебе, — сердито сказал Марен. — Вместо того чтобы делать все, что возможно, ты пристаешь со своей гнилой философией. Если у тебя есть вопросы, так подожди до бюро.
— До бюро! Неужели мы не можем без всякого бюро поговорить с тобой как коммунист с коммунистом!
— Не пойму, чего тебе собственно от меня надо?! — сказал Марен, уставясь на рубрику в отчете: «В процентах».
— Хочу тебе доказать, что мы допускаем роковую ошибку…
— По-твоему, теперь самое подходящее время для прений? — спросил Марен с возмущением. — Урожай на корню гниет, а ты дискуссию затеваешь!
— Да, когда урожай гниет, уместен вопрос — почему он гниет?
— О том же я мог бы и тебя спросить.
— Конечно. Потому что мы оба в одинаковой мере виноваты.
— Ладно… черт побери! — сказал Марен со злостью. — Чего ты на ссору лезешь?
— Почему — на ссору? Но я тебе ручаюсь — пока мы не передадим людям инициативу и будем продолжать это глупое подталкивание, положение не изменится.
— А я вот что скажу: перестанем подталкивать, хуже будет.
Гулбис безнадежно махнул рукой.
— Абсолютно порочная теория. Я тебе черным по белому докажу: в хозяйствах, где люди руководят смелее и делают не все по нашей указке, урожай на корню не гниет. Вот, хотя бы в «Эзерлее». Ты думаешь, если Димдан тебе не перечит, то он под твою дудку пляшет? Ничего подобного. Он — хозяин, и толковый. Он делает все, как требуют интересы хозяйства. А если исходить из интересов хозяйства, то и оплата за трудодни другая, и люди с другой охотой работают. Или еще пример: «Силмала». Там даже от помощи горожан отказались, а поля убраны. Вот что означает сознательная инициатива.
— Ты в Бейку этого, наверное, влюблен, — съязвил Марен.
— Влюблен. В таких людях я вижу наше будущее.
— Даже если у них партийный выговор в учетной карточке?
— И это безобразие на нашей совести.
— Ну, знаешь, я попросил бы тебя выбирать выражения! Ты обвиняешь бюро.
— Эх! — отозвался Гулбис. — Я сам тоже бюро… Кто может мне запретить обвинить самого себя? Занимаюсь самокритикой — и все. А я скажу тебе, за что ты Бейку не любишь. За то, что он критикует тебя. Постой, постой, не выходи из себя! В конце концов можем же мы хоть раз поговорить с тобой по-ленински?..
— Будто мы всегда не так разговариваем? — процедил сквозь зубы Марен.
Гулбис усмехнулся.
— Нет, этот метод в нашем районе не в моде. И по отношению к людям. Мы только болтаем о нем — притворяемся.
— Мы с тобой увлеклись бесплодной дискуссией, — холодно сказал Марен.
Зазвонил телефон. Первый секретарь нехотя снял трубку.
— Рига, — мрачно кинул он Гулбису.
Слышимость была плохая — должно быть, из-за скверной погоды, и Марен с трудом разбирал, что говорили на другом конце провода.
— Да, пожалуйста… Это я сам… да, да… очень плохо слышно… приветствую вас, товарищ Калнинь, приветствую! Ну, вообще ничего — воюем. Что вы сказали?
С минуту Марен слушал молча, затем, почему-то повернувшись к Гулбису, громко прокричал в трубку:
— Сколько убрано? На сегодня по району девяносто пять процентов… да, да! Справимся, обязательно справимся! Понимаю… Озимые в хорошем состоянии… да, да! Всего доброго!..
Марен повесил трубку.
Гулбис хмуро усмехнулся.
— И это по-ленински? Обманывать? На девяносто пять процентов…
Марен отшвырнул от себя отчеты и закричал:
— А что ты сказал бы на моем месте?
— Сказал бы, как есть.
— Чтобы через два дня прочесть в газете свое имя… среди отсталых… да? А потом еще на пленуме упреки выслушивать?
— Все равно прочтешь… днем раньше или позже. И на пленуме упреки выслушивать придется.
Марен снова стал сдержанным и официальным. Спрятав отчеты в ящик, он уже приказал:
— Завтра же весь райком выгнать в колхозы. Пускай сидят там, пока из борозды последнюю картофелину не выкопают! Мы с тобой тоже поедем.
— Поедем.
Гулбис, выйдя из комнаты, пожал плечами, глубоко вздохнул и закрыл за собой дверь.
В тот же день Ливия поздним вечером приехала из Таурене веселая и довольная.
Она направилась прямо в зал, где шла репетиция.
Как только Ливия открыла дверь, она услышала баритон Дижбаяра:
— Еще раз… еще раз! Назад! Что такое! У вас что, ноги спутаны?
У продавщицы из магазина — очень нервной и жеманной девицы — никак не получалась сцена, в которой она выходила со стаканами на подносе и при виде соперницы должна была вздрогнуть и громко закричать.
— Ну, потрудитесь вообразить, как вы повели бы себя в такой ситуации, — сказал Дижбаяр уже с раздражением. — Вы потрясены, вы реагируете жестом, мимикой, возгласом… не стойте, как лунатичка! Неужели вы никогда не видели, как человек вздрагивает?
— Да… а стаканы! — оправдывалась девица. — Ведь я разобью стаканы.
Дижбаяр раскрыл было рот, собираясь что-то сказать, но в это время к нему подошла Ливия.
— Может быть, ты прервешь репетицию? — спросила она. — Я должна кое-что рассказать тебе.
Дижбаяр повернулся к актерам.
— Перерыв на пять минут, — объявил он. — Ну, ну? Что же случилось, Ливия?
Они отошли в сторонку и уселись около окна.
— Могу тебе сообщить, — торжественно начала Ливия. — Бейке на бюро такого перцу задали… Встретила в парикмахерской жену начальника милиции. Она, конечно, заставила меня поклясться, что я никому ни слова об этом… ему такую баню задали… вышел оттуда тише воды ниже травы… чуть из партии не вылетел…
— Так, — сказал Дижбаяр. — Так, так…
— Вот хотела бы я знать, что они теперь скажут?.. Партийные, идейные… от своей же партии плевок в лицо получили! Так и надо! Интересно, что Лауре теперь про твой репертуар говорить будет? Я узнала, что она написала в нашу газету о работе Дома культуры… страшно раскритиковала, можешь себе представить! Но Залман пока не напечатал. И не напечатает… не беспокойся, — добавила она, видя, как Дижбаяр заерзал на стуле.
— Будет теперь покой, — сказал Дижбаяр. — Спасибо за хорошую новость, Ливия. Я быстренько закончу и приду. Свари кофе, кошечка.
Актеры снова собрались около сцены. Дижбаяр продолжал репетицию. Всех удивила внезапная перемена в настроении режиссера.
— Хорошо, хорошо, это пойдет, — похвалил он незадачливую продавщицу, когда та уже в который раз вышла на сцену, как деревянная. Девушка счастливо улыбнулась.
Дижбаяр вообще-то был человеком доброжелательным. Когда у самого на душе было хорошо, то ему хотелось, чтобы и другим было хорошо. Теперь он вел репетицию бегло, не придираясь и в таких местах, где еще не было сыгранности.
— На сегодня довольно, — сказал он отеческим тоном. — Переутомляться тоже ни к чему. До следующего раза выучите как следует текст. Чтобы все шло без запиночки…
Ливия вбежала в квартиру, быстро затопила плиту и поставила на нее кофейник. Затем вымыла руки, вышла в коридор и открыла дверь в библиотеку.
— Добрый вечер, товарищ Лауре, — подчеркнуто любезно поздоровалась Ливия.
— Добрый вечер, — ответила Инга, кинув короткий взгляд на дверь. Она стояла на стуле и рылась на верхних полках. За столом сидела Дзидра Вилкуп. — Садитесь, пожалуйста, — деловито сказала Инга, доставая какую-то тоненькую брошюрку.
— Благодарю, — откликнулась Ливия, с любопытством глядя на Ингу.
Инга проворно соскочила на пол со стопкой брошюр в руках.
По лицу ничего не видно. Улыбается и, уткнувшись прищуренными близорукими глазами в бумагу, записывает номера брошюр. На шее новая шелковая косынка горчичного цвета, с темно-зелеными полосами… ничего не скажешь — идет к коричневому платью и свежему цвету лица.
— Тебе больше ничего не надо? — спросила Инга Дзидру.
— На этот раз мне хватит о телятах, — ответила та.
— Не забудь — завтра вечером, — напомнила Инга.
— Нет, не забуду! — и Дзидра вышла.
— Вы что-нибудь хотели? — обратилась Инга к Ливии.
— Да, товарищ Лауре, — ответила она ласково и кротко. — Хотела… только сама не знаю — что?
— Вам для души? — Ливии показалось, что в глазах Инги промелькнула усмешка.
— Дайте что-нибудь интересное… на свой вкус.
— Интересное? — Инга повернулась к полкам и, несколько секунд подумав, достала пухлый том: — Пожалуйста, вот вам «Битва в пути» Николаевой. Очень поучительная книга.
И опять Ливии показалось, что голос Инги звучит вызывающе. Но она не собиралась уходить и села на стул.
— Я только что из Таурене, — сказала она. — Дорога теперь ужасная. И еще дождь идет пополам со снегом…
— Да, — согласилась Инга. — Дороги теперь нехорошие, и погода скверная.
— Почему у вас сегодня вечером так тихо? — ощупью продолжала Ливия. — Товарищ Бейка не заходил?
— Он вам нужен? — прямо спросила Инга.
— Нет, не мне… у Карлена что-то к нему, — солгала Ливия.
— Я сегодня вечером увижу его. Передам, — коротко сказала Инга.
— Думаю, что не стоит… — уклончиво отозвалась Ливия. — Было бы нетактично товарища Бейку теперь беспокоить… Надо же быть чутким. Я совсем забыла…
— А что? — медленно спросила Инга, сдвинув брови. — Он ведь не болен.
— Когда у человека такие неприятности, лучше не обременять его, — Ливия смотрела на Ингу с нескрываемым триумфом.
Инга поняла, что Ливии все известно. И ее охватило такое отвращение к ней, что охотно вытолкала бы ее за дверь.
Но Инга, пристально глядя Ливии в глаза и отчеканивая слоги, громко сказала:
— Не хочется огорчать вас, но вы напрасно радуетесь. Какое имеет значение то, что некоторым негодяям удалась интрига. Должна сказать вам — у Бейки сильные плечи.
Ливия поняла, что Инга видит ее насквозь. И, уже ничуть не скрывая издевки, она насмешливо скривила рот:
— Это верно. То же самое мне сказала Илма Стурите. Вам с нею это лучше знать.
— Ваша приятельница меня не интересует. — Инга заставила себя говорить спокойно и тихо. — И не трогает. Напрасно вы стараетесь. И у меня тоже крепкие плечи.
— Ишь какие храбрецы! — неестественно громко засмеялась Ливия. — Ничего, уж обломают вам рога. Сегодня голову намылили и выговор влепили, а завтра могут и выгнать совсем!
— А мы об этом и не думаем, — ответила Инга, крепко сжимая карандаш. — Выгонят так выгонят, но таких, как вы и Брикснис, мы не испугаемся.
— Посмотрим, посмотрим, — уже со злостью сказала Ливия. — Мы вас приняли как человека, могли бы жить себе спокойно… так нет, в чужие дела вмешиваться захотелось. Идейный пророк нашелся! Что вы в искусстве понимаете? Ни на грош! Агитки фабриковать умеете! Думаете, я не знаю, что вы о нас в газету написали? А все равно не напечатают!
— Что ж, придется писать в другую газету. — Инга смотрела на нее в упор. — Вас я вижу насквозь. Вы вместе с мужем ведь только притворяетесь. Вам ничего не дорого — ни прошлое, ни настоящее, ни будущее. Вы хамелеоны, и только. А таким людям на идеологической работе не место… вам это хотя бы из приличия понять надо.
— Ну хорошо! — с трудом выговорила Ливия, стиснув зубы. — Вы мне это запомните! Ненормальная вы… таких за решетку сажать надо! Комсомолка! Уж я добьюсь, что вас вышвырнут оттуда! Люди видят, чем вы занимаетесь, — шашни заводите… у детей отцов отнимаете…
— Давайте кончим, — сдерживая себя, сказала Инга. — Нам с вами лучше не разговаривать.
Ливия стремительно кинулась к двери, распахнула ее и с разбегу наскочила на Юриса.
— Так убиться можно, — сказал он, остановив ее и отступив в сторону. Ливия молча прошмыгнула мимо.
Юрис вошел в комнату и вопросительно посмотрел на Ингу.
— Что это означает? Что случилось с госпожой Дижбаяр?
— Госпожа Дижбаяр не любит откровенных разговоров, — ответила Инга.
— Неужели вы с ней всерьез?
Инга сердито махнула рукой:
— Ты ведь знаешь, я не дипломат… когда тебе в лицо слащаво улыбаются, а за спиной строят козни, тогда… — Инга ходила по комнате, стараясь успокоиться. Юрис подошел и крепко обнял ее.
— Глупенькая, — сказал он, прижимаясь щекой к ее лицу, — таких, как госпожа Дижбаяр, не надо принимать всерьез…
Инга погладила его волосы и тихо сказала:
— Вот как у нас с тобой получается. Я учу тебя не принимать к сердцу выходки всяких негодяев, а ты меня… — У нее в глазах были слезы.
— А разве не хорошо, что мы есть друг у друга? — говорил Юрис вполголоса, лаская ее щеку, по которой поползла теплая капля. — Не знаю, что я стал бы делать без тебя… было бы очень, очень трудно. Ты даешь мне силы.
— А ты — мне, — улыбалась Инга сквозь слезы. — Стало быть, мы очень сильны. И нечего нам унывать.
— И не думаю даже! — Юрис вскинул голову.
— Мне так хорошо с тобой, — шептала Инга, прижимаясь к нему и ощущая успокаивающее тепло его плеча. — Ничего я не боюсь… ни Дижбаяров, ни анонимных писем, ни этой женщины.
Юрис привлек ее голову и, глядя поверх нее, вздохнул:
— Не вспоминай эту… женщину. Ты должна понять, что она — пятно в моей жизни. Я сам стыжусь этого. Очень прошу тебя — никогда больше не напоминай мне о ней.
— Хорошо! — ответила Инга, подняв голову и посмотрев на него еще влажными глазами. — Никогда.
— Могу сообщить тебе хорошую новость, — сказал Юрис, опускаясь на стул и усаживая Ингу на колени. — Лайзан на будущей неделе переберется в свой дом.
— О! — радостно воскликнула Инга.
— Это значит, что через две недели у нас с тобой наконец-то будет свой дом.
Когда Ливия вернулась в свою квартиру, она вся кипела. Эта ненормальная даже не считается с элементарными правилами приличия. Разве это не наглость — смотрит тебе в глаза и спокойно говорит пакости? Разве так поступает культурный человек? Никогда! Ну хорошо… если она хочет открытой войны, так пускай!
И, швыряя кастрюли на горячей плите, не замечая даже, как обжигает руки, Ливия лихорадочно обдумывала, как действовать, куда идти, кому писать.
Когда Дижбаяр в хорошем расположении духа после репетиции вошел в комнату, она встретила его словами:
— Ну, хамелеон?
Дижбаяр удивленно и растерянно вытаращил на нее глаза:
— Как это понимать?
— Так, как я говорю. Удивляюсь, как ты еще находишься на идеологической работе. Ничего, эта Лауре уберет тебя.
Когда она рассказала о своем разговоре в библиотеке, Дижбаяр, сверкнув очками, начал вышагивать взад и вперед по комнате. Затем он сказал:
— Надо ехать в Ригу.
Идет снег. Большие белые хлопья тихо падают на землю, застилая ее толстым, девственно чистым покрывалом. Исчезают бурая трава, листья, высохшие стебли. А невидимые облака все сыплют и сыплют снежные хлопья.
Сегодня у Инги и Юриса свадьба. Это означает веселую сутолоку и волнение, опьяняющий аромат еловых веток в комнате и вкусный запах пирогов, которые пекут матери Инги и Атиса Рейнголда.
Это счастливая улыбка на взволнованном, раскрасневшемся от радости и спешки лице Инги. Но, странно, у нее сегодня ничего не клеится. Инга озадачена своей нерасторопностью. Они с Анечкой носятся по комнате, прибирают ее, но столы не накрыты, вещи, как она привезла их от Себрисов, так и лежат на кровати, на полу стопка ее книг.
А тут еще Юрис. Распахнул дверь и позвал:
— Ингочка! Зайди в контору! Тебя хотят видеть.
Инга бросила скатерть, которой собиралась накрыть два сдвинутых вместе стола, и пошла за ним.
Во дворе стояла легковая машина. В конторе ждал Гулбис. Не раздевшись, в пальто, сразу видно, что торопится.
— Заехал поздравить новобрачных, — сказал он, крепко пожимая Инге руку. — Желаю вам долгой и счастливой совместной жизни. Будьте всегда хорошими, верными друзьями… и сильными людьми.
— Спасибо, — сказала растроганная Инга и вопросительно посмотрела на Юриса.
— Товарищ Гулбис вечером не может, — ответил он.
— Жена заболела, — сказал Гулбис. — А одному не интересно. Может быть, это старомодно… Но такие уж мы.
Он улыбнулся и подал Инге небольшой сверток.
— Это вам. От жены и меня. Еще раз желаю вам счастья.
Инга и Юрис стояли во дворе с непокрытыми головами и смотрели вслед удалявшейся машине.
Инга, тихо вздохнув, сказала:
— Как хорошо, что есть такие люди!
— Поторопись, Ингочка, — напомнил Юрис. — Нам скоро идти.
И Инга ушла: ведь на самом деле скоро надо быть в сельсовете.
Торопилась и Даце, она тоже собиралась пойти с ними в сельсовет. «Как жаль, что нет нового платья, — думала с огорчением Даце, — как же пойти на свадьбу в старом! Но разве в такой спешке что-нибудь сделаешь? Мать права, когда посмеивается: ну и свадьба! Как на пожар… Хорошо, если лицо умоешь».
Даце, конечно, не только умылась. Рано утром Дзидра Вилкуп накрутила ей волосы на бумажки, и вся голова теперь была в смешных рожках.
Даце отглаживала свое старое синее платье и уговаривала себя, что оно не такое уж плохое.
— Даце, дай-ка мне зеркало, — просунул в дверь голову Теодор, он был еще полуодет. Даце дала ему зеркало.
На дворе коротко и отрывисто залаяла собака. Даце даже не слышала ее. И когда раздался стук в дверь, а за ним голос Максиса: «Можно?», Даце заметалась по комнате. Какой беспорядок! Она собрала раскиданное белье, спрятала его в шкаф, схватила со стула пудреницу, расческу, но Максис, которому показалось, что он уже долго простоял за дверью, вошел в комнату. Только теперь Даце вспомнила о своих рожках и растерянно схватилась за голову:
— Ой! На кого я похожа!
— Почему ты так волнуешься? — спросил Максис. — Погоди, не дергай так. Я помогу тебе.
Даце, словно одурелая, позволила ему усадить себя на стул, и он неловкими пальцами начал раскручивать ее рожки. С ума сойти! Она сама не знала, почему позволяет это.
Максис засмеялся:
— Теперь ты на пуделя похожа… такая пушистая и кудрявая.
— Я сейчас расчешу, — заикаясь проговорила Даце и вспомнила, что зеркало у Теодора. Она схватила расческу и стала причесываться. Пальцы дрожали.
— Вчера я был в Таурене, — сказал Максис, кладя на стол какой-то сверток. — Купил подарок… от нас с тобой. Посмотри, нравится?
Он развязывал бечевку, а Даце смотрела на его пальцы. Кожа на них грубая, шершавая, но ногти вычищены, на большом пальце левой руки рубец. Максис в белой рубашке. Видно, сам гладил ее — манжеты не накрахмалены, на одной складки.
— Может, надо было что-нибудь другое, — сказал Максис, — но ты ведь знаешь, какой в Таурене выбор.
В бархатной коробочке поблескивали шесть чайных ложечек.
Он сказал: «от нас с тобой…» Даце казалось, что ее взяли за сердце горячими руками, взяли и не отпускают. Казалось, что все это сон. Максиса она видела словно в тумане. И опять эта проклятая сырость на глазах — теперь-то она совсем ни к чему.
— Тебе… может быть, не нравится?
И Даце уже сама не понимает, что делает. Какая-то непреодолимая сила заставляет ее шагнуть к Максису и просто, без слов прильнуть головой к его сильному плечу, не только прильнуть, но крепко прижаться, словно она продрогла и хочет согреться. Его руки торопливо обняли ее, крепко и нежно…
— Даце, — тихо говорит Максис и умолкает. Она ждет, чтобы он сказал еще что-нибудь, но он не говорит больше ни слова. Только неловко гладит и гладит ее волосы, плечи, спину.
Даце знает, что пришло и ее счастье. Настоящее, прочное счастье. Волнение и страх исчезают, сердце бьется уже спокойнее, она решается поднять голову и близко, как никогда, видит темные, милые глаза. Ей так хорошо, так хорошо, кажется, от блаженства разорвется грудь и она, Даце, задохнется. Она должна что-то сказать. И Даце, глубоко вздыхая, бормочет:
— Ложечки очень красивые…
А Максис уже забыл о блестящих ложечках, которые лежат на столе. Он бережно взял в руки голову Даце и стал целовать.
— Даце, вот твое зеркало, — сказал Теодор, открывая дверь, и они испуганно оторвались друг от друга. — Думал, тебе понадобится, — виновато добавил Теодор и отвернулся, чтобы скрыть улыбку.
Как странно — Даце не тронуло то, что брат увидел ее в объятиях Максиса. Откуда взялось это спокойствие, с которым Даце сказала брату:
— Ты скоро будешь готов? Нам уже пора идти.
— Но ты ведь сама еще не готова, — отозвался за дверью Теодор.
Даце посмотрела на Максиса. И ему, видимо, было безразлично, что кто-то видел, как он целовал Даце. Максис тут же снова обнял ее.
— Пусти… мне нужно собираться, — сказала ему Даце на ухо.
Он ничего не ответил, но не отпустил ее. Только уже чуть погодя Даце услышала его приглушенный голос:
— Я тебя все время… помнишь, чуть ли не с той поры, когда ты наступила на часы.
— Да, — отозвалась счастливая Даце, — да…
— Мы тоже сразу поженимся… хочешь — через неделю?
— Да… — Даце готова согласиться со всем, что он говорит или еще скажет. Ей безразлично, как отнесется к этому мать… все безразлично. Она счастлива и сильна.
Снег валил все сильней. Были минуты, когда казалось, что вот-вот все белое клубящееся небо рухнет на землю и похоронит ее под огромным сугробом.
Сквозь такое сплошное снежное облако возвращался из Риги Дижбаяр. Он сидел в санях, по плечи укутавшись в старую шубу, и думал. Все снова перебирал он в памяти — куда ходил, что говорил. Он старался уяснить себе, все ли сделано правильно. Казалось, да. Он был очень сдержан и корректен, старался не задевать личности Лауре. В Министерстве культуры, в управлении культурно-просветительных учреждений Дижбаяр указал на то, что он, как руководитель Дома культуры, вынужден изо дня в день видеть, как запущена работа в силмалской библиотеке. Он не может больше молчать, поэтому он и пришел, чтобы сообщить обо всем.
В Центральном Комитете комсомола Дижбаяр рассказал, что в силмалской организации, с тех пор как там секретарем Лауре, привился нездоровый дух, потому что секретарь своим непристойным образом жизни подает очень дурной пример. Он, Дижбаяр, конечно, человек посторонний, но он считает, что воспитание молодежи касается каждого честного человека. И, видя, что секретаря ничуть не беспокоит коммунистическое воспитание молодежи, он не считает себя вправе молчать.
— Я не слыхал, — сказал Дижбаяр работнику Центрального Комитета, который внимательно слушал его, — чтобы там читались лекции и доклады. Ничего подобного. Секретарю, конечно, некогда… она занята своими сердечными делами… Все это, несомненно, очень человечно, но вряд ли положительно сказывается на воспитании молодежи то, что Лауре поддерживает интимную связь с человеком, у которого жена и ребенок в Риге…
Его, конечно, поблагодарили за информацию и обещали проверить факты. Пускай проверяют. Факты именно таковы.
Не очень приятно было вспомнить разговор в репертуарном отделе. Да, повеяли другие ветры. Ничего не поделаешь, надо искать современную тематику. Придется проститься с «Бароном Бундулисом», хотя Дижбаяр уже приступил к режиссерской работе. Жаль, но надо выбрать что-нибудь советское.
И он решил в пьесе, которую они теперь репетируют, переписать текст и, где только возможно, вставить нужные современные фразы.
Снег шел весь день и весь вечер. Снег шел и тогда, когда свадебные гости, вернувшись после записи брака в сельсовете, веселые сидели за праздничным столом.
Себрис, который сидел напротив молодоженов, поднял стакан:
— Ну, так за ваше счастье! И за то, чтобы вы всегда оставались у нас!
Мать Рейнголда поставила на стол миски с жареной свининой и тушеной капустой, а мать Инги принесла дымящийся картофель. Она все посматривала на своего зятя, которого еще совсем не знала, и в душе желала Инге счастья. Только бы она при своем горячем нраве не разочаровалась. Оказался бы этот симпатичный парень на самом деле ей суженым!
Но у самой Инги, видимо, никаких сомнений не было. Раскрасневшаяся, со сверкающими глазами, она время от времени поглядывала на молодого мужа, чокалась с гостями, и с ее лица не исчезала счастливая улыбка.
Сегодня она забыла о всех неприятностях, забыла и о Дижбаярах. Стоило ей взглянуть на Юриса, встретиться с ним взглядом, и она ощущала себя сильной и счастливой, а вся жизнь казалась ей радостной песней. Совсем рядом она чувствовала плечо Юриса и мысленно — уже в который раз — повторяла: «Я буду тебя очень, очень любить. Всю жизнь. До гробовой доски. Ты — самый лучший, самый любимый».
Сегодня вечером тише всех был Атис Рейнголд. Бригадира словно подменили. Разумеется, он старался не показывать этого, но было видно — с ним что-то случилось.
Даже Юрис заметил его молчаливость. Он наклонился к Атису:
— Почему ты сегодня такой мрачный? Что такое?
— Ничего, — отозвался Атис. — Я, может, только завидую вам.
— Ты завидуешь мне и Юрису? — быстро спросила Инга.
— А как же? — улыбнулся Атис.
Инга ответила счастливой улыбкой. Атис встал и оставил комнату. Без шапки он вышел во двор и остановился за дверью. Ко лбу липли снежинки и сразу таяли. Ему было очень, очень грустно, мучила ревность. Даце и Максис. Ах, почему он был таким ослом и не заметил этого раньше… Тогда можно было еще бороться, и неизвестно, кто победил бы. А разве он не видел, как внимателен Максис к Даце? Да, видел, только был почему-то уверен, что стоит захотеть — и любая бросится ему на шею. Из-за своего самомнения он и упустил девушку, которая понравилась ему по-настоящему. Упустил свое счастье. А может быть, еще не поздно? Может быть, стоит попробовать? Тряпка он, что ли, чтобы покорно смотреть, как другой берет то, что могло принадлежать ему… не только могло, но должно?
Атис сердито стиснул кулаки. Он сегодня впервые видел Даце такой счастливой. И как они с Максисом ведут себя — если не знать, то можно подумать, что это их свадьба, а не Юриса и Инги.
И, задыхаясь от ревности, Атис пытался вспомнить каждый самый мелкий недостаток Максиса… да, даже то, что он чуть-чуть косит одним глазом.
«Глупый, — тут же сказал он себе, вышагивая взад и вперед под окнами, за занавесками которых шевелились тени. — Ну и что с того? Да разве ты не любил бы Даце, если бы она косила?»
И Атис сам удивился тому, как изменились его взгляды. Нет, раньше он не стал бы так думать, раньше он обращал внимание только на красоток. Таких, как Даце, он даже не замечал. Поэтому, наверное, и упустил ее.
Атис вошел в темные сени, нащупал дверь в свою комнату и тихо отворил ее. Снял туфли и опустился на кровать. На свадьбу возвращаться не хотелось. Оттуда теперь доносились веселый смех и настойчивые возгласы: «Горько! Горько! Горько!»
Атис в самом деле ощутил во рту горечь.
В высоких вершинах елей и сосен завывает вьюга. Деревья трещат и стонут. В воздухе, вокруг темных ветвей, мельтешат облака белой пыли. Весь лес полон глухого тяжелого гула.
И в поле тоже бушуют снежные вихри. Метет уже второй день. Дорогу занесло снегом, лишь по ряду голой ольхи видно, где она.
Но в глубине леса пронзительно визжат электрические пилы, гулко стучат топоры. И монотонно гудит трактор. Вот медленно клонится, а затем, с треском ломая ветви других деревьев и вздымая тучи снега, падает старая ель.
На краю маленькой поляны в солнечной белизне темнеют длинные стволы. Неподалеку пылает костер, вокруг него хлопочут люди.
Юрис и Теодор стояли возле сваленной ели, ушанки их запорошены снегом.
— Какое могучее дерево, — сказал Юрис. — Прямо жаль.
Теодор смотрел на вздрагивающие после падения ветви, которые пахучей зеленой грудой покорно прижались к снегу. Затем оба перетащили пилу к новому дереву.
Когда они приготовились валить дерево, Теодор вдруг заговорил:
— Я хотел вас попросить, Юрис… не могли бы мы говорить друг другу «ты»? Конечно, если вы не возражаете…
Юрис, не ожидавший такого вопроса, посмотрел на своего напарника и удивленно ответил:
— Почему бы мне возражать? Разве не все равно?
— Нет, для меня не все равно, — перебил его Теодор. — Вам, может быть, трудно понять… но вы все на «ты», только я чувствую себя чужим… словно я здесь не свой.
— Ну, знаешь, это у тебя фантазия, — засмеялся Юрис, перейдя сразу на «ты». — Разве потому, что я говорю тебе «вы», ты не свой?
— Может быть, и фантазия, — Теодор смахнул рукой с шапки снег. — Наверное. Но…
— Ну так вот тебе моя рука, и будем считать, что мы выпили с тобой на брудершафт. Эх, чудак ты! — И Юрис, смеясь, толкнул Теодора в грудь.
Опять задзенькала пила, впиваясь в толстый, бурый ствол, и стройное дерево закачалось.
В лесу работали и женщины — Инга, Даце и Дзидра. Они помогали распиливать ветви и складывать их в кучи. Работа совсем не легкая, особенно когда на тебе столько теплой одежды. От резких движений, разумеется, стало жарко, и кое-что пришлось скинуть. Инга сбросила старое пальтишко и осталась в теплом лыжном костюме, под которым у нее был еще вязаный свитер. В самом деле, все укутались так, словно собрались в Антарктику.
Пламя костра поднималось все выше. Шипели и громко потрескивали пылающие ветки.
Даце и Дзидра готовили обед. В котле варился мясной суп. Даце еще подбросила туда очищенного картофеля и попробовала.
— Инга! Поди отдохни, хватит тебе возиться, — позвала ее Дзидра.
— Скоро будет обед? — крикнула в ответ Инга, выпрямилась и отогнала рукой дым, брошенный ей в лицо порывом ветра.
— Мясо уже мягкое, — громко отозвалась Дзидра.
— Страшно есть хочется! — вздохнула Инга.
Как хорошо здесь, кругом кипит работа, пахнет дымом и хвоей, высоко в воздухе завывает ветер. Хорошо, что ты собственными руками упорно и настойчиво борешься за свою цель. Каждое сваленное дерево — столб для новой электролинии. Далеко потянется эта линия, много надо таких столбов. Но Инга уже видит их. Видит маленькие белые чашечки изоляторов и тянущиеся от них провода, которые принесут Силмале то, о чем все так мечтают, — свет.
Но Инга видит не только свет электрических лампочек. Она видит ту жизнь, которую принесут эти провода людям, — легкую и радостную жизнь. Она знает, что для Силмалы это будет революцией. И ждет этой революции с волнением и нетерпением.
— Ты смотри за котлом, — говорит Даце Дзидре, — я пойду еще поработаю.
У Даце на голове вязаный платок — такого же цвета, как дым. Так показалось Атису, когда она прошла мимо него. Даце взглянула на Атиса и приветливо, по-дружески улыбнулась.
— Хорошо?! — сказала она и остановилась.
Даце, Даце, ты ли это? И вдруг Атиса осеняет: теперь или никогда! В жизни ничего никогда не бывает поздно.
И, порывисто схватив улыбающуюся девушку за рукав, Атис одним дыханием бормочет:
— Даце… погоди минутку… я должен тебе что-то сказать.
Даце все еще улыбается. Атис, глядя Даце в глаза, говорит не своим голосом:
— Даце, я люблю тебя… серьезно… по-настоящему…
Даце растерянно смотрит на веселого бригадира, на его изменившееся лицо, и видит, что это он всерьез. О господи!
Не надо лицемерить — и Даце только женщина, а нравиться лестно любой женщине. Но Даце — женщина с добрым, отзывчивым сердцем, и она вздрагивает, словно в чем-то виновата перед Атисом. Покрасневшая, растерянная и несчастная, Даце, опустив глаза, бормочет:
— Глупости… Атис, не надо так шутить…
И опять она мысленно упрекает мать: не подними она шум, что не допустит цыганскую свадьбу у своей дочери, что надо хотя бы новую юбку сшить и разобраться, какой нос у жениха, — то Даце уже была бы замужем и этого разговора, конечно, не было бы.
— Я не шучу, — говорит Атис, все еще сжимая ее руку. Только теперь он уже спокойнее смотрит Даце в глаза. И голос его звучит ровнее, но настойчивее и страстнее прежнего. — Даце… я серьезно… я люблю тебя, хочу жениться на тебе. Поверь мне… никто не будет любить тебя больше… я тебя очень, очень… понимаешь?
В эту трудную минуту в памяти Даце всплыли несчастная, незаметная девушка и красивый, веселый бригадир. Веселый бригадир теперь совсем близко — стоит только протянуть руку. Но сердце девушки молчит. Наверное потому, что в нем сейчас живет большое счастье, Даце не хочет никому причинить боль, даже самую пустячную, и она тихо говорит:
— Не надо. Ну, в самом деле, Атис… зачем ты? Мы ведь друзья, не правда ли?
— Конечно, — соглашается Атис и еще ближе наклоняется к Даце. — Но я хочу, чтобы мы стали неразлучными друзьями, на всю жизнь.
Даце понимает, что должна ответить ясно и твердо, не виляя.
— Ты, наверное, не знаешь… я… мы… Ну, мы с Максисом…
— Хватит! Понимаю! — перебил ее Атис так резко, что Даце вздрогнула и подняла голову. — Вон с кем…
Даце показалось, что в этом коротком «вон с кем» прозвучало презрение к Максису. Это возмутило ее. Вдруг у нее появилось желание отплатить Атису… Она высвободила свою руку и с безразличной усмешкой сказала:
— Знаешь, Атис, когда-то ты очень нравился мне… Я, наверно, даже была влюблена в тебя… Но это все давно развеялось как дым.
— Как дым… — машинально повторил Атис.
Даце опять сделалось неловко. Она торопливо проговорила:
— Пора за работу… скоро обед… — И, увязая в снегу, побежала через поляну к Инге и Эмилю, которые оттаскивали в сторону верхушку ели.
Еще какое-то время Атис стоял притихший. Правильно ли он расслышал? Не пошутила ли она?
— Бригадир! Замерз? — долетело к нему из леса.
— Иду! — крикнул он в ответ и пошел. В лицо ударил горький дым костра.
Дым всегда горек.
Оказывается, в жизни иногда бывает и поздно.
После обеда метель унялась. В лесу это угадывалось по наступившей тишине. В густых вершинах уже не шумел резкий ветер, воздух стал мягким и теплым.
Приближалась оттепель.
Несчастье обычно нельзя ни предвидеть, ни предугадать. Вдруг так получилось, что Теодор и Юрис не заметили, как оказались слишком близко от падающего дерева. В последнюю секунду Юрис увидел, что их заденет вершина стремительно падавшей ели, а Теодор в этот миг склонился за оброненной рукавицей.
Юрис изо всех сил толкнул Теодора — Теодор кувырком полетел в снег. А Юрис не успел отскочить — ветви сбили его с ног.
Теодор стал звать на помощь.
— Слава богу — жив, — с трудом проговорил запыхавшийся Атис. Он стоял на коленях, поддерживая Юриса. Того без сознания вытащили из-под ветвей.
Инга в отчаянии молча опустилась рядом с Юрисом и схватила его руки. Руки его показались холодными, неживыми. Дико бившееся сердце Инги словно застыло и окаменело.
«Если он умер, то я тоже останусь тут, — думала Инга в мертвенном безразличии, — останемся оба… я не уйду отсюда, никуда не пойду».
Затем она услышала «жив», напрягла все силы и очнулась.
Соорудили носилки. Кто-то побежал за машиной.
— Лошадь… лошадь пускай запрягают… на машине не проедешь!
Парни бережно подняли Юриса, и он вдруг открыл глаза, обвел всех растерянным взглядом, вздрогнул и, силясь подняться, застонал.
— Лежи спокойно… Юрис, дорогой… Что у тебя болит? — шептала Инга, гладя его лоб.
— Ничего, Ингочка… пустяки. Что вы хотите со мной делать?
— Ты не барахтайся и не болтай, — сказал Атис с суровой нежностью, скидывая с себя полушубок и укрывая Юриса. Затем он повторил вопрос Инги: — Что у тебя болит?
— Плечо как будто… и бок, — сказал Юрис сквозь зубы и закрыл глаза. — Как нехорошо!
— Теперь лежи спокойно, нам надо добраться до дома!
Они уложили Юриса в сани. Инга села рядом, положила его голову себе на колени, и они, с трудом пробиваясь по заметенной дороге, поехали домой.
В конторе Атис пытался дозвониться к тауренскому врачу.
— Ушел к больному, — ответили ему.
Вошел Теодор. Атис повесил трубку и сказал Теодору:
— Разве можно без своего врача? А больница в десяти километрах. Безобразие! Разве так можно?
— Конечно, нельзя, — отозвался Теодор.
Атис сердито сказал:
— И не будет так!
Затем он опять взял трубку и нетерпеливо назвал телефонистке номер врача.
А Максис с Эмилем Себрисом, кинув лопаты в сани, погнали лошадь в Таурене.
Уже совсем стемнело, когда Алине Цауне толкнула в духовку ужин, подогретый уже в третий раз, и решила больше не беспокоиться. Пускай стынет. Пускай сохнет. Пускай едят как хотят. В конце концов — ей-то что?
Алине выхватила из плиты последнюю головешку, бросила ее в ведро с водой и закрыла вьюшку. Но только она вымыла руки и взялась за вязанье, как во дворе залаяла собака. Откашливаясь, вошел Вилкуп.
— Здравствуйте! Ты, Алине, наверное, еще ничего не знаешь? — воскликнул он, не успев переступить порог. — В лесу беда приключилась. С сыном твоим и с Бейкой… Их привезли в контору. Дзидра велела сказать.
Колхозница, которая шла мимо «Вилкупов» и которую Дзидра попросила зайти к родителям и сказать, что она будет не скоро, видимо, не поняла ее и передала Вилкупам, что несчастье случилось и с Теодором и с Юрисом.
Алине с минуту смотрела на Вилкупа, как на призрак. Теодор… ее Теодор! До другого ей дела не было, но Теодор… ее сын!..
Алине застонала и ухватилась за край стола. Перед глазами замелькали пестрые круги. «Господи милосердный… господи милосердный, — мысленно молилась она, — лишь бы не насовсем… остался бы жив!»
— А… ты ничего больше не знаешь? — с трудом прошептала Алине. Она хотела куда-то идти, но подкашивались колени. Алине опустилась на табуретку. Почему все беды валятся только на нее… только на нее? Разве для того Теодор вернулся домой, чтобы погибнуть в лесу под елью? И тут же она испугалась, что даже в мыслях допустила гибель сына. Нет, нет, ведь еще ничего не известно!
Вилкуп еще что-то говорил, размахивая руками. Алине точно в тумане видела, как он достает из плиты уголек и сует его в трубку. Ужин… пропадает. Вдруг у нее заболела душа именно из-за ужина… Жареные грибы с картошкой. Тео так любил их. Засохнут… некому их есть. Вилкуп сказал еще что-то и ушел. Наступила тишина.
Когда Алине наклонилась, чтобы обуться, у нее по щекам полились соленые, горючие слезы. Не хватало сил вытереть лицо, слезы текли по губам.
И вдруг в дверях появился Теодор, живой и здоровый. Со двора вместе с ним ворвался морозный воздух, в комнате заклубился белый пар.
— Добрый вечер, мать, — сказал он, скидывая полушубок и шапку. — Как у тебя тепло, а у нас…
Он подошел к горячей плите погреть руки и после паузы, не поворачиваясь к матери, тихо сказал:
— Даце не скоро придет. Она осталась у Инги. Знаешь… Юриса сильно деревом ушибло.
Алине смотрела на сына, как на видение, но сердце ее билось все спокойнее. Затем из груди вырвался глубокий вздох, и Алине в мыслях горячо поблагодарила господа.
Она подошла, подняла брошенный на стул полушубок, повесила его на место и погладила плечо сына:
— Ох, господи, как Вилкуп напугал меня… я уже собралась бежать. Зашел и сказал, что и тебя деревом пришибло… не приведи господь, как я перепугалась! Хорошо, что ты пришел… как хорошо!
Теодор повернулся к матери, и она заметила, как сильно он устал. Он как-то странно улыбнулся и тихо сказал:
— Я бы не пришел… не знаю, что было бы со мной, если бы не Юрис. Меня бы тоже деревом придавило.
— Что… что ты говоришь?
Алине открыла духовку и поставила миску с грибами. Широко-широко раскрытыми глазами она смотрела на сына.
— Он?..
— Он меня спас, мать. А сам не успел отскочить…
Алине молча поставила грибы и картофель на стол, достала тарелку, нож, вилку. Налила в кружку горячего чаю, задумалась, потом пошла в кладовую и вернулась с баночкой меду. Все это она молча поставила перед сыном.
Отошла к плите и оттуда смотрела, как Теодор ест, быстро и без аппетита, словно по обязанности. Когда он, обжигая губы, торопливо хлебал чай, Алине спросила:
— А что с ним, сильно его ушибло?
— Сильно, — ответил Теодор и встал. — Скоро доктор будет. Сейчас пойду обратно. Я пришел только сказать тебе, чтобы ты не беспокоилась, что мы так поздно…
Алине ничего не ответила. Даже не кивнула. Она молча перемыла посуду и тряпкой все терла и терла уже давно чистую тарелку, словно хотела протереть в ней дыру.
Вы замечали, что уже в феврале в воздухе пахнет весной? Может, это только кажется, а может, и в самом деле так. Вслушайтесь хорошенько — и леса шумят иначе, это уже не мрачный, безнадежный гул, в нем уже какое-то волнение, надежда, ожидание. И тоска по чему-то далекому.
Что это за люди, которые не видят красоты красно-коричневого ивняка и застенчивых сережек орешника, этих первых вестников весны, и иззелена-желтых ветвей молодой вербы, когда над ними светит блеклое февральское солнце? Жизнь просыпается. Под корой деревьев уже струятся соки. И кажется, что кусты у дороги с каждым днем розовеют, почки цветов орешника набухают и скоро усыплют синеватый снег желтой пыльцой.
Что это за люди, которые не способны все это видеть, не способны любить заснеженные поля, темно-зеленые леса и серые кучки домов с их веселыми столбиками дыма? Что это за люди, которые не способны внести во все это жизнь и трудовое оживление?
Пока Юрис лежал в Тауренской больнице, а потом дома, его замещал Атис Рейнголд. Веселый бригадир посерьезнел, стал даже угрюмым. Ему, должно быть, хотелось блеснуть — показать себя перед председателем.
Молодежь в самом деле старалась. Она продолжала валить в лесу деревья. Бревен понемногу становилось все больше. Они лежали на вырубках и ждали, пока их подберет трактор и потащит к опушке, на дорогу.
И остальные колхозники не спали. Работы был непочатый край: семена, инвентарь, с которым было столько мучения, навоз, торф.
Строительная бригада ремонтировала большой сарай в «Цаунитес», перекрывала его, прорубала в стенах окна, ставила перегородки, делала насесты. Весной тут собирались поместить тысячи полторы цыплят. А пока надо было привести в порядок будущую свиноферму во второй бригаде.
В прежние годы зима в Силмале тянулась медленно, просто не знали, чем заняться. А теперь дня не хватало. Не успели оглянуться, как половина февраля была уже позади, а сколько еще не сделанного.
Председатель все еще лежал в постели, но кому-то надо было ездить в город, доставать провода и трансформатор. Не хватало запасных частей для трактора, их тоже надо было где-то раздобыть. Максис уже дважды был в Риге.
Каждый вечер Атис садился к постели Юриса с листом бумаги и карандашом. Они вместе обсуждали и намечали работу на завтра.
Юрису страшно надоело лежать. Если бы Инга так горячо не противилась, он, вопреки запрету врача, пытался бы хоть сидеть. Не потому, что лежать скучно, — нет, он зря времени не терял: много читал, — а потому, что подходила весна, и каждый день рассветал с новыми заботами.
В сенях раздались шаги Инги — быстрые и нетерпеливые. Дверь открылась, и на Юриса пахнуло свежестью.
— Добрый вечер, больной… что ты делаешь?
— Лодыря гоняю, что же мне еще делать?
Инга повесила пальто, подышала на руки и подошла. Склонилась над кроватью и положила голову на подушку, прижимаясь к щеке Юриса.
— Ты очень ждал меня? — спросила она.
— Совсем не ждал…
Здоровой рукой он повернул к себе Ингу и прижался к ней губами. Они оставались так долго.
— У тебя такие приятные, холодные щеки, они так хорошо пахнут, — сказал Юрис.
— Не зря я весь день хвойным одеколоном дышу, — тихо засмеялась Инга, вороша пальцами его волосы. «Как я люблю тебя, — думала она, — и с каждым днем все больше… разве не странно?»
Потом она отошла от кровати и стала хлопотать около стола.
— Ты, наверно, проголодался! Накормлю тебя и побегу.
Юрис, подперев голову здоровой рукой, следил за Ингой: она принесла из кухни ужин, нарезала хлеба, поставила все на столик рядом с кроватью и стала кормить его. Есть самостоятельно ему трудно — сидеть еще нельзя, рука в гипсе. Обед приносила мать Рейнголда или Анечка, они же и кормили его. Но по вечерам это делала Инга.
— Ну, что нового? — нетерпеливо спросил Юрис.
Инга рассказала, сколько спилено деревьев, что Себрис уже вернулся из «Эзерлеи», куда он ездил за обещанными семенами, и что он еще договорился о телятах разных пород. У Гобы свинья прошлой ночью принесла шестнадцать поросят. Только что Инга на дороге встретила Лайзана, который шел из «Цаунитес». Аугуст обещал привезти из Таурене гвоздей, но еще не вернулся, будет, видимо, поздно вечером.
За разговором Инга успела и сама поесть. Затем она встала и проворно убрала со стола. Она торопилась. Придут, наверно, за книгами, кроме того, в девять соберется весь актив. В конце февраля они намечали литературный карнавал.
— Ты знаешь, на дворе уже пахнет весной, — торопливо сказала Инга, смотрясь в зеркальце и поправляя косынку. Юрис молча глядел на нее. Она подняла глаза и добавила: — В полдень в лесу так пригревает. И снег пахнет как-то иначе. И небо совсем голубое.
— Ингочка… — сказал вдруг Юрис, когда она, схватив варежки, хотела убежать, — скажи, тебе не трудно со мной? Я все валяюсь на кровати, как отпетый лентяй.
Инга остановилась и с удивлением спросила:
— Трудно? С тобой? Ну, что поделаешь, взвалила на себя крест, так тащи!
— Ингочка, поди же сюда, проститься! — позвал Юрис, когда она была уже у дверей.
— С лентяями я не целуюсь! — бросила Инга. — Полежи спокойно и обдумай свои слова.
— Ну, в таком случае я встану! — пригрозил Юрис. — И отвечать за все будешь ты…
Инга, смеясь, подбежала к нему и наклонилась над кроватью.
— Глупый, глупый!
До чего просто большое счастье. И какой оно делает тебя сильной. В самом деле, разве для тебя теперь что-нибудь невозможно, Инга? Нет, ты можешь все. Может быть, ты боишься кого-нибудь? Нет, никого. Ты ведь не одна. В каждом твоем дыхании вместе с тобой сильный, добрый друг. Твой муж. Всюду и всегда вы будете неразлучны, и никому на свете не хорошо так, как вам обоим. Стало быть, ты должна быть благодарна своей судьбе, Инга, которая привела тебя в далекую Силмалу? Судьбе? Нет, ты должна быть благодарна своей воле, своей совести, которая велела тебе: иди туда, где больше трудностей! Ты послушалась и пошла. И он послушал свою совесть. И вы встретились для трудностей и счастья.
В окнах Дома культуры было светло. В зале шла репетиция. Когда Инга проходила по коридору, до нее из комнаты, что рядом с залом, донеслись звуки рояля и голоса. Значит, собрались и певцы.
Инга открыла дверь. За роялем сидел дирижер — учитель пения, молодой парень. Он приехал в Силмалу около года назад и взялся к карнавалу подготовить образ Кенциса из «Времен землемеров».
Увидев Ингу, он встал ей навстречу.
— Добрый вечер! Знаете, вас тут искал один товарищ из райкома комсомола. Я сказал, что вы придете. Он пошел в зал.
Инга немного удивилась, увидев в зале секретаря райкома Рутманиса.
Парень небольшого роста, с очень живыми темными глазами, в спортивном свитере, сидел около самой сцены и следил за репетицией. Дижбаяр стоял на сцене и, энергично жестикулируя, старался что-то растолковать актерам.
Инга подошла к секретарю.
— Товарищ Лауре… — начал он.
— Бейка, — поправила она.
Рутманис улыбнулся.
— Правильно… Знаю, но забыл. Может быть, зайдем к вам?
— Пожалуйста, — сказала Инга, и они пошли в библиотеку.
Посещения Дижбаяра в Риге не остались без последствий. Из Центрального Комитета комсомола позвонили в Таурене и велели проверить факты. Рутманис сначала поговорил в райкоме партии с Гулбисом, и тот предложил ему заняться проверкой самому.
— Заодно надо там ознакомиться с культурной работой вообще, — сказал Гулбис. — Мы ее как-то упустили из виду.
И Рутманис поехал.
— Должен признаться, что я у вас впервые, — сказал Рутманис, оглядываясь. — Ну, как дела? Книги читают?
— Теперь у меня читателей порядочно, не то, что вначале. Рядом у нас читальня, посмотрите… — Инга открыла дверь и показала. — Тут мы проводим наши библиотечные вечера.
— Чем вы занимаетесь на этих вечерах?
Инга немного замялась. Интуицией она поняла, что кто-то пожаловался на нее. И совсем другим голосом ответила:
— Такой вечер у нас как раз будет сегодня. Соберется народ. Если у вас есть время, то останьтесь и посмотрите. Мы готовим литературный карнавал. Он состоится через две недели.
Рутманис остался. Пока молодежь собиралась, Инга рассказывала ему о своих устных газетах, о литературных вечерах, о том, как они распространяют книги.
Секретарь райкома посмотрел на стены. «Диаграмм в самом деле маловато», — решил он про себя и обратился к Инге:
— Товарищ Бейка, насколько мне известно, ваш колхоз готовится к электрификации… вы, как комсомолка и секретарь комсомольской организации, тоже не можете остаться в стороне… а я тут не вижу ни одного наглядного агитационного пособия — даже ни одного лозунга, который бы организовал и пропагандировал это большое дело. Как же это так?
— Да, — виновато сказала Инга, — вы не видите лозунгов, потому что их у нас попросту нет.
— Но… неужели библиотека никак не участвует в этой кампании?
— Видите ли, товарищ Рутманис, — вздохнула Инга, — у нас как-то необычно получается. Молодежь с утра до вечера в лесу — валит деревья. Их незачем агитировать. И писать лозунги мне, ей-богу, теперь недосуг, потому что сама тоже каждый день работаю в лесу.
— Вот как… — Рутманис встал и принялся рассматривать книги.
Вошел Вилкуп. Он с любопытством посмотрел на Рутманиса, затем достал из-под полушубка завернутые в газету книги.
— Так вот, я эти уже прочитал, — сказал он, разворачивая на столе книги. — Эта — ничего, а вот другая — хорошая. Поищи мне, дочка, еще какую-нибудь про всякие дела, вроде этой…
Он показал на роман Джека Лондона. И пока Инга искала книгу, Вилкуп сообщил:
— Ко мне вот другая дочка сегодня из Риги прикатила.
— Что? Зане вернулась?
— В гости, в гости приехала. Отпуск ей дали. На три недели.
Вилкуп не торопился, он рассказал о плохих дорогах, о том, что в Клавском бору, за Таурене, автобус чуть не застрял — пришлось лопатами дорогу откапывать, что в Риге намного теплее и снега совсем мало.
— Ну, мне все же домой пора, — сказал он наконец, — долго болтать нельзя. У Луции сегодня две коровы неспокойны… к ночи, наверно, отелятся… надо дежурить, что поделаешь.
Он простился и ушел.
— Скажите, а заместитель председателя, товарищ Рейнголд, тоже ходит к вам? — спросил Рутманис Ингу. Она коротко кивнула.
— И сегодня вечером будет.
Дзидра привела с собой сестру. Зане вначале, правда, не хотела идти — куда она побежит, приехала ненадолго, уж лучше посидит с матерью. Но когда наступил вечер и в углах комнаты начал сгущаться мрак, рассеять который не было под силу желтому глазу керосиновой лампы, Зане сделалось как-то грустно и одиноко. Она вздрогнула: ой, не дай бог жить тут постоянно! Человек, привыкший к рижскому освещению, может тут просто с ума сойти!
Она помрачнела еще больше, когда мать, собираясь в хлев, зажгла вонючий фонарь с черным закоптелым стеклом. Этот фонарь Зане был знаком с тех пор, как она помнила себя, он казался ей символом родительского дома.
Она сказала сестре, что пойдет с ней.
Когда они пришли в библиотеку, почти все уже собрались. Девушки принесли с собой свертки с костюмами и выписки из книг.
— Чего мы этим добиваемся? Того, что люди очень серьезно читают, стараются глубже понять героев, — ответила Инга Рутманису, спросившему, в чем же смысл такого карнавала. — Да не только читают. Приходится даже обращаться к истории. А это очень интересно. Они готовят костюмы, учат тексты. Думаю, что так они полюбят литературу. Как вы считаете?
— Должен признаться, что я вижу такое впервые… но возможно, что вы правы, — нерешительно ответил Рутманис, следя за каким-то парнем, который в другом конце комнаты надевал красноармейскую форму времен гражданской войны. Две девушки критически осматривали его со всех сторон. Одна из них, в черном, наглухо застегнутом платье, оттенявшем ее белесые волосы, была чем-то недовольна. Наконец она подошла к Инге.
— Мне кажется, что Имант свой френч чересчур разукрасил, — сказала она. — Он ведь не царский офицер, а красный командир.
— Это герои из «Хождения по мукам». Будьте знакомы: Даша — в быту Даце… другая — Катя, а рядом с ней — Телегин, — сказала Инга.
— А Рощин еще не приехал, — добавила Даце.
— Рощин — это наш колхозный шофер, — объяснила Инга.
Читальня превратилась в маленькую мастерскую. Парни и девушки помогали друг другу доделывать еще не законченные костюмы, заглядывали в книги, репетировали диалоги.
Рутманис с интересом следил за всем. Стройному, уже не очень молодому парню примерили корпорантскую шапочку, надели на грудь трехцветную ленту. «Кто же это? Из какого произведения?» — полюбопытствовал Рутманис. Он подошел к корпоранту.
— Откуда же вы!
— Из «Искр в ночи», — ответил корпорант — Теодор.
— А… очень приятно… разрешите познакомиться, — Рутманис, смеясь, протянул руку. Теодор пожал ее. — Сумеете войти в эту роль?
— Наверное… она мне не так уж чужда, — усмехнулся Теодор.
Рутманис удивленно посмотрел на него.
В читальню вошла Валия Сермулис. Она хотела обменять книги, будто и не подозревала, что здесь происходит, хотя Аустра Лапинь сообщила ей обо всем, и Валия никак не могла усидеть дома.
Она сразу же попала в веселую сутолоку. Видно, тут все чувствовали себя очень хорошо! Валию слегка кольнула зависть. Перед ней мелькали всевозможные необычные костюмы. Виолетта Себрис была в роскошном национальном наряде, на спину свисали белокурые косы; она стояла с Максисом, который был в медвежьей шапке с пером, и что-то говорила ему. Валия с трудом узнала ее.
К Валии подошел незнакомый человек в смешном военном мундире, с трубкой в зубах. Валия даже отступила немного.
Незнакомец малодцевато козырнул и гаркнул:
— Ваше высокоблагородие… я не кусаюсь. Я — Иозеф Швейк из романа Гашека.
Валия узнала Леона Зейзума и невольно рассмеялась.
— Валия, не хотели бы вы быть Кристине? — предложила ей Инга.
— Что?
— Эдгар у нас есть, а Кристине нет, — объяснила Инга. — Я имею в виду «В огне» Блаумана.
Пьесу эту Валия знала. Она видела ее на сцене.
— Я… Кристине?
Кристине была красива. Особенно когда она в подвенечном платье, а Эдгар на коленях умоляет ее остаться.
— Но… но…
Инга не стала слушать ее. Она взяла Валию за руку.
— Договорились. Идемте сюда. Вот Раймонд, он будет Эдгаром. Сейчас мы подберем для вас диалог.
Когда Зане вместе с сестрой вошла в библиотеку, в которой еще никогда не была, и очутилась среди веселой молодежи, она оживилась и сама. Она здоровалась со всеми, ее о чем-то спрашивали, удивлялись, почему она приехала в отпуск зимой. Но вскоре каждый занялся своим делом. Зане хотелось поболтать со своей давней подружкой Валией, но и та, расцеловавшись с ней, только спросила:
— Ты еще останешься у нас? — и заторопилась: — Знаешь, меня ждут, теперь я не могу. Я буду Кристине.
Зане увидела среди знакомых и несколько чужих лиц. Ингу-то она узнала. Но парня в корпорантской шапочке, который сидел за столом и перелистывал толстую книгу, она не знала. И вот этот, в медвежьей шапке, тоже чужой.
Подошла Инга.
— Извините, Зане, что мы такие невежливые. Вы ведь у нас гостья. Как хорошо, что вы пришли посмотреть, как мы живем. Этой зимой нам приходится нелегко, вы, наверно, уже знаете: днем мы в лесу работаем, остаются только очень короткие вечера.
«О господи, ей тут еще вечеров не хватает, — подумала Зане. — Ну и чудная же она».
А Инга спросила:
— Вы во время карнавала еще будете здесь?
— Непременно, — ответила Зане.
— Идемте сюда, — позвала ее Инга, — я дам вам журналы. Чтобы вы не скучали, пока мы тут своими делами занимаемся.
Она усадила Зане за стол, положила перед ней кипу журналов и оставила ее одну. Парень в корпорантской шапочке, сидевший над книгой на другом конце стола, взглянул несколько раз на Зане, затем сказал:
— Простите… вы, наверно, не здешняя. Я вижу вас впервые.
— Я живу в Риге, — ответила Зане. — Приехала к родителям.
Теодор внимательно всмотрелся в нее. Затем покачал головой:
— Право, не узнаю вас.
А Зане его узнала: да это же сын Цауне — иностранец!.. Она туманно, но все же помнила его. Правда, он очень изменился.
И она не без кокетства сказала:
— А я вас узнала.
Дождавшись Атиса Рейнголда, Рутманис вышел с ним в другую комнату. Секретарь комсомола рассказал, зачем он приехал.
Атис молча выслушал его и кивнул:
— Ну что ж, теперь такие комиссии в моде. Проверять так проверять.
Они вместе наметили состав комиссии. Атис сказал:
— Я предлагаю коммуниста Максиса Забера, коммунистку Зенту Вагаре, учительницу, комсомольца Леона Зейзума…
— И мы с тобой, вот и все. Давай начинать. Остальные тут?
— Тут. — Атис пошел за ними.
Зане болтала с Теодором. Иностранец оказался совсем не гордым, и ей было с ним очень приятно. Интересно все-таки поговорить с человеком, повидавшим свет. Даже Рига, по сравнению с городами, в которых он жил, всего лишь маленькое местечко. И она сказала:
— Тут вам, конечно, очень скучно… после всего этого.
Теодор закрыл книгу и пригладил ободранный уголок переплета. Он серьезно посмотрел на Зане и покачал головой:
— Я нигде никогда не скучаю. И очень люблю природу — все равно: зимою, летом, осенью… да и нас тут так много. И столько работы, что только поспевай. — Он улыбнулся. — Пойдемте с нами в лес, ручаюсь, что вам там понравится, только придется, конечно, здорово поработать. А тут… — он посмотрел вокруг, — у нас вроде штаба.
Подошла Рута, подружка Виолите, и спросила:
— Дзидра говорит, что ты до карнавала останешься тут. Не можешь ли нам прически сделать, а?
— Отчего же нет, — сказала Зане.
— Прекрасно! — и Рута Лапинь умчалась.
Когда все стали расходиться, было уже поздно. Вместе с Зане и Дзидрой пошли и Леон, и Валия, и Теодор с сестрой.
— Ну, горожанка, ступай по моим следам, — пошутил Леон. — Ты, наверно, в капроновых чулочках? Улица, по которой мы теперь идем, называется Сугробной… По тротуарчику, пожалуйста!
Когда они добрались до дома и в теплой комнате на них пахнуло свежевымытым полом и еловыми лапами. Зане, разуваясь, сказала сестре:
— Как приятно в тепле. Особенно после такой прогулки.
Дзидра ничего не ответила. Она поставила на стол обильный ужин, о котором позаботилась мать.
Этой ночью они легли вместе на старую широкую кровать. После долгой разлуки хотелось поболтать как следует.
— Ну, — заговорила Зане, когда сестра погасила лампу и забралась под одеяло, — как ты живешь? Телята тебе еще не надоели?
Дзидра сначала пристроилась поудобнее на подушке и вздохнула. Зане были хорошо знакомы вздохи и ворчанье сестры с детства.
Затем Дзидра сказала:
— Знаешь, мне нравится. Они ведь такие веселые и милые…
— Кто? — спросила Зане.
— Телята.
— В самом деле? — засмеялась Зане.
— Да, — подтвердила Дзидра. — Говорят, глуп, как теленок… а они очень умные, представь себе, они ведь меня уже узнают — подходят и тычутся мордочками, хватают за пальцы, а мордочки у них как бархатные. Они такие беспомощные, точно дети. Нет, они, конечно, глупенькие, но я их жалею. И я стараюсь как могу.
— Из тебя получится передовая телятница, — съязвила Зане. — Знаменитостью станешь.
Дзидре не хотелось «цапаться» с сестрой. Зане все-таки была гостьей. И Дзидра ничего не ответила, а чуть погодя спросила:
— Как теперь Бирута живет? Выйдет она наконец замуж?
Зане в темноте махнула рукой:
— Никак не пойму ее. Все квартиру ждет. Говорит так, по крайней мере. Если любишь, то можно и в лесу под елью жить… и вообще я считаю, что выход всегда найти можно.
— Конечно, — согласилась Дзидра. — Поехали бы в деревню.
— Ну, Бирута поедет в деревню?!
— Тогда это не любовь… А как… у тебя самой?
— Что у меня самой? Живу — и все! — отозвалась Зане чересчур быстро и беспечно, и Дзидра поняла, что у нее что-то не так, но, зная скрытный характер сестры, не стала допытываться.
Уставшая за день Дзидра заснула на полуслове. В комнате стало тихо, Зане слышала лишь мерное дыхание сестры и осторожно, чтобы не разбудить ее, натянула ей на плечи одеяло. Пускай спит, пускай отдохнет. Не легко ведь ей.
«Ну, а кому же легко? — тут же подумала она. — Хлеба без корки нигде не бывает. Иной раз так только кажется».
Ах, если бы в жизни не было разочарований — тогда все остальное можно бы терпеть. Если бы человек знал заранее, что его ждет, он, конечно, сумел бы избежать неприятности.
Трудно сказать, чего Зане испытывала больше — горечи или злости, когда она думала о человеке, встретившемся ей несколько недель назад, в котором, как ей казалось, она нашла свое счастье. Зане всегда считала себя умной, считала, что с ней ничего подобного не случится — ее не проведешь. Но оказалась совсем неумной — клюнула на любителя веселой, легкомысленной жизни, у которого, к тому же, законная жена. Теперь она всю жизнь будет знать, что нельзя верить мужчине, с которым случайно знакомишься на именинах и который уже на другой вечер клянется тебе в любви. Позор.
Дзидра во сне вдруг положила сестре на щеку теплую ладонь. И эта теплая ладонь успокоила Зане. Воспоминания заволокли теплая тишина и покой.
— Звонят из райкома, председателя просят, его нет, так заместителя… но Рейнголд в мастерской, — сообщил счетовод, влетев к Юрису и Инге. — Ждет у телефона. Сердитый такой.
— Все равно тебе нельзя, — решительно сказала Инга Юрису. — Пойду я. Скажет хотя бы, что ему надо.
Она взяла телефонную трубку:
— Алло! Скажите, пожалуйста, кто говорит?
Нетерпеливый мужской голос повелительно сказал.
— Позовите к телефону товарища Бейку!
— Ему еще нельзя вставать, — спокойно ответила Инга.
— Разве его никто не замещает?
— Замещают. Но сейчас заместителя позвать не можем: он в мастерской, где тракторы ремонтируют.
— Стало быть, нет руководства, — с иронией сказал голос. — С кем я говорю?
— С Ингридой Бейкой. С библиотекарем.
— А… — протянул голос. — Ну, так вот, скажите вашему мужу, что звонил Марен из райкома. Положение с вашим колхозом катастрофическое. Квартал подходит к концу, а мяса сдано только на шестьдесят процентов. Что это означает? Вы подводите весь район.
— Я могу ответить вам за мужа, — сказала Инга, — что по мясу мы в этом квартале планы выполнить не сможем.
Марен, не ожидавший такого откровенного ответа, на минуту замолчал, но потом Инга услышала сердитый возглас:
— Что значит — не сможете?
— Просто не сможем. При всем желании. Я знаю, что об этом много думали, но…
— Знаете, товарищ, меня не интересует, что вы думали, — сказал Марен с ударением, — скажите Бейке: райком требует, чтобы план непременно был выполнен.
— Простите, — торопливо проговорила Инга, опасаясь, как бы Марен не положил трубку. — Я не понимаю, с кем я разговариваю.
— С первым секретарем райкома партии, — подчеркивая каждое слово, ответил Марен. — Понятно?
— Нет, — громко сказала Инга. — Не понятно, как секретаря райкома может не интересовать положение в колхозе? А что же вас, в таком случае, интересует?
Молчание. Затем раздался гневный голос Марена:
— Ваше нахальство поразительно…
— Разве откровенность — это нахальство? — спросила Инга.
— Не собираюсь дискутировать с вами, гражданка…
И на другом конце провода повесили трубку.
Инга вернулась в комнату.
— Что там было? — спросил Юрис.
— Драматический разговор с первым секретарем райкома.
— Что же он хотел?
Инга передала весь разговор.
— Узнаю Марена. Я узнал бы его, даже если бы он и не назвал себя.
— Мне кажется, его лучше всего характеризует последняя фраза: «Не собираюсь дискутировать с вами…» — сказала Инга. — Интересно, почему не собираешься? Боишься, наверно, не правда ли? А Ленин не боялся. Как раз наоборот — он любил дискутировать. А если ты считаешь себя ленинцем — то и выслушивай противоположные мнения, спорь и доказывай! Старайся увидеть вещи в правильном свете!
Юрис усмехнулся:
— Это был прекрасный монолог, моя дорогая. Но ты требуешь от Марена невозможного — уважать мнение другого и видеть вещи в правильном свете. Его ведь ничего не заботит, кроме того, благодаря чему он может выдвинуться, — ему нужно выполнение плана любой ценой, даже если после этого останется голая земля…
Инга с возмущением швырнула на стол книгу:
— Так почему же он сидит секретарем?
— Я оптимист, — сказал Юрис. — И надеюсь, что вечно он сидеть не будет.
Вечером, когда пришел Рейнголд, они созвали правление и обсудили возможности в сдаче мяса.
— До конца квартала мы показатели повысим, — сказал Юрис, — резерв у нас еще есть. Но ста процентов все равно не дадим.
— Тогда район нас за ушко потянет, — заметил Атис.
— Надо сделать так, как соседи сделали, — предложил Межалацис, — у них ведь тоже со скотиной слабо, а выкрутились. Собрали с миру по нитке — у частников, в «Эзерлее», — и порядок.
— Нет, — резко сказал Юрис. — Мы выворачиваться не станем. Мы не сдадим государству ни одного барана, не выращенного на нашей ферме… ни одного не нашего цыпленка. В конце концов — не для того у нас советская власть, не для того у нас коллективное хозяйство, чтобы нам выкручиваться… как спекулянтам… и вралям. Я на это не пойду. Не согласны со мной, так снимайте.
— Болезнь испортила тебе нервы, Юрис, — наставительно сказал Атис. — Видно, что лежать тебе вредно. Ты плюнь на докторов, вставай и начинай заправлять.
— В своем ты уме? — одернула его Инга. — Человеку и так не лежится, а ты еще подначиваешь его.
— На обмане далеко не уедешь, — сказала Ирма. — Лучше по-честному. Потихонечку, помаленечку, но вперед. Мне ничего не надо из того, что мне не полагается. Только то, что я честно заработала.
— Никому этого не надо, — добавил Себрис.
— Ну, может, кое-кому и надо…
Межалацис заерзал на стуле и стал старательно искать по карманам курево. При таких разговорах ему вспоминался неприятный случай с овсом и «пчелиным Петерисом».
Они еще долго обсуждали хозяйственные дела. Всюду были недостатки. Но поголовье скота было самым больным местом. Десятки раз уже пересчитаны средства и кредиты, не забыта ни одна племенная телка на фермах и на дворах колхозников. Но каждая телка требует тучной травы, сахарной свеклы и клевера, светлого и теплого крова, концентрата. И все это вместе — огромная задача, над которой приходится ломать голову.
После того как Атис и Межалацис вдоволь наспорились о том, нужно или не нужно заводить птицеферму (Межалацис считал, что гуси только вытопчут поля), и все согласились, что хозяйственнее сеять овес вместе с горохом и что этой весной надо наконец разделить пастбище на загоны и заняться улучшением тощих лугов между «Виршами» и «Салинями», Юрис сказал:
— Вчера у меня был агроном. Мы по-всякому соображали — насколько мы можем расширить картофельные и свекловичные поля. Хочу знать ваше мнение.
— Расширить-то можно, но если их не обработать, то какая польза? — спросил Силапетерис.
— В прошлое лето у соседей кое-где понять нельзя было, что они сеяли — сахарную свеклу или бодяк и лебеду, — сказала Ирма. — Если так обрабатывать, то лучше семена не переводить. На моем прифермском участке сахарная свекла выросла вдвое лучше, чем на остальных полях. Все зависит от того, как руки приложишь.
Юрис невольно кинул взгляд на сложенные на коленях руки Ирмы. Большие, натруженные, они никогда не знали отдыха, который им полагался.
И, оторвав взгляд от этих рук, Юрис убежденно сказал:
— Ты права. Переводить семена мы не будем. Поэтому надо все продумать и взвесить, что можно и чего нельзя. А что касается прифермских участков, то… не знаю — может, я ошибаюсь, но хочу объявить им войну. Разве это не лишнее бремя для доярок, ведь участки эти превращают их в рабочий скот. У них не остается ни одной свободной минутки. Вообще я воспринимаю это не иначе, как пережиток единоличного хозяйства. Скот коллективный, и корм должен добываться на коллективных полях. Его нельзя обеспечивать частным путем. И если ты, Ирма, с дочками должна надрываться на прифермских участках, чтобы прокормить коров, то это для колхоза то же самое, что справка о бедности.
— Да, но… — начала Ирма, — а что же делать, когда в кормушку подбросить нечего?
— Надо добиться, чтобы было что в кормушку бросать. Чтобы не надо было по углам скрести, по горсточке собирать. Кормовая база должна быть надежной. Не только ты и твоя семья должны заботиться о том, что коровы на твоей ферме есть будут, а вся бригада и весь колхоз думать об этом должны. Вот и надо сеять гораздо больше картошки и сахарной свеклы.
— А как с кукурузой решим? — спросил Атис Рейнголд.
— Так, как говорили. На каждую бригаду по три гектара.
— А что скажет Марен?
— Я не знаю, что он скажет, — ответил Юрис. — Но и не знаю, что скажу я, если мы засеем невесть сколько и все это погибнет. Тогда мы не только не будем знать, что говорить, но и что делать.
— Голыми руками много не наработаешь, — согласились остальные. — Сапкой ничего не сделаешь… мы ведь видели.
— Чего там сапкой! А если еще холодное лето выдастся…
Они расстались поздно ночью. Инга выпустила их и немного задержалась на дворе, полной грудью вдыхая свежий воздух. Даже ночью уже чувствовалась весна. Где-то вдали по дороге ехали сани. Инга слышала скрип полозьев, храп лошади и низкие мужские голоса. А когда сани оказались у самых ворот, один из седоков громко воскликнул:
— Смотри, в окне еще свет! Дуралей этот все соображает, как коммунизм построить.
Инга узнала Эгона Бриксниса. После каникул он почему-то не возвращался в Ригу, а все околачивался в Силмале. Даце подозревала, что ее двоюродного брата из академии выгнали.
Инга передернула плечами и вошла в дом.
Это на самом деле ехали Эгон с отцом. Брикснис выпросил лошадь, чтобы съездить к зубному врачу — в последние ночи у него так болел коренной зуб, оставалось только вырвать его. После этой неприятной процедуры Брикснис с сыном завернули к своему другу. Теперь они навеселе возвращались домой, и Брикснис решил проведать свояченицу.
У Цауне все были дома и ужинали. За столом сидел гость. Брикснис уже знал, что это жених Даце, и, здороваясь с ним, долго, по-отечески тряс его руку.
Алине пригласила их к столу и принесла чистые тарелки.
— Водки ты нам тоже поставишь? — осведомился Брикснис.
— Поставила бы, да нет у меня, — сказала Алине, пододвигая миску с супом. — А ты, я вижу, уже пропустил.
— Ну, малость пришлось принять — на зуб, от боли, — отозвался Брикснис, наливая себе в тарелку суп.
— Как же иначе, — кивнула Алине, презрительно поглядывая на зятя. Она никогда особенно не жаловала его за пьянство. Но что поделаешь — родственник все же, надо терпеть.
Максис вскоре встал из-за стола: его рано утром ждала работа — ремонтировали оба колхозных трактора. Даце проводила его и, вернувшись, принялась мыть посуду.
— Гордая какая стала! — воскликнул Брикснис. — Даже не хочет с гостями посидеть…
— Я не гордая, посуду помыть надо, — ответила Даце. Ей и раньше Брикснис был неприятен.
— Поди сюда, расскажи… люди поговаривают, что у тебя скоро свадьба, — не отставал Брикснис. — Это правда?
Даце расслышала в голосе дяди фальшь. Она сдвинула брови и, ничего не ответив, загремела посудой.
— К тому как будто идет, — ответила Алине за дочь.
— Вон как, вон как, — обрадовался Брикснис. — В таком случае надо новые подметки подбивать… Когда же справлять думаете?
— Не знаю, — отозвалась Даце, не оборачиваясь.
— Как — не знаешь? А кому же знать, если не тебе?
Даце поставила посуду в шкаф и с ударением ответила:
— Когда мой посаженый отец поправится.
И подошла к книжной полке.
— Кто же у тебя посаженым-то будет?
— Председатель, — коротко отозвалась Даце, роясь в книжках.
— А-а, — протянул Брикснис. — Ну что же, солидно получается. В новую жизнь, так сказать, сам председатель тебя введет.
Эгон с ухмылкой наблюдал за Даце и курил. Его назойливый взгляд рассердил ее, и она довольно резко спросила:
— Ты что так уставился на меня, чего не видал?
Эгон выпустил густое облако дыма и развязно отозвался:
— Ты бы красила брови и ресницы — пикантней была бы.
Даце слегка покраснела, но ответила сдержанно:
— Проживу как-нибудь и так.
Теодор вернулся с яблоками, за которыми его послала Алине, и мимоходом тронул сестру за локоть:
— Гораздо интереснее, когда у человека свое лицо.
— Ишь о чем заговорил, — насмешливо отозвался Эгон. — Хочешь нам буржуазные взгляды навязать? Что значит — свое лицо? Мы признаем только стандарт. Массовое производство. Даже в нужник, и туда полагается ходить по плану. По графику.
— Ты любишь сильные сравнения, — сказал Теодор.
— Я люблю правду! — патетично воскликнул Эгон. — Я не червь какой-нибудь, чтобы пресмыкаться.
— Я тоже люблю правду, — сказал Теодор.
— Только любить — мало, — наставительно сказал Эгон. — За правду надо бороться. А ты не успеешь пальцем шевельнуть, как тебя за шиворот схватят. Тебе музыка эта еще незнакома. Ты еще витаешь в мире иллюзий.
Теодор пожал плечами:
— Кто тебя обидел, что ты таким скептиком стал?
— Я с ними там, в академии, поцапался; наверно, уже не вернусь туда, — заявил Эгон, зажигая новую папироску.
— Ну, ну?! Не закончишь курса?
— Тьфу! Очень мне нужна эта бумажка!.. Какой толк от нее?! Разве они могут дать мне настоящие знания? Ни черта они не могут! Натаскают тебя немного — и молодой специалист!
— А какие из них специалисты — недотепы! — поддержал Брикснис сына. — Только и знают речи говорить.
Алине ничего не сказала, только искоса посмотрела на зятя, потом на племянника. Пока Теодора не было, она старалась найти в Эгоне сходство со своим сыном. Ведь они оба были студентами. И если Эгон иной раз заходил к ним, она принимала его с болезненным радушием. Теперь она относилась к племяннику неодобрительно. Не нравилось ей, что он, молодой, здоровый парень, все лето болтается без дела, пьет, матери дома не помогает, а еще требует, чтобы она ухаживала за ним, одевается как-то по-шутовски. Она не сдержалась и сказала:
— Ого! Что это у тебя время вдруг такое дорогое стало? Все равно без дела слоняешься!
Эгон сердито покосился на тетку и огрызнулся:
— Меня-то в навозные дроги не запряжешь, как некоторых!
Теперь и Алине рассердилась. Она натянула на руку чулок, который штопала, и оборвала Эгона:
— Знаешь, парень, если бы никто навозных дрог не тащил, то бездельникам, вроде тебя, жрать нечего было бы. Вот как.
— Ишь какая у меня тетя сознательная! — ухмыльнулся Эгон. — С каких это пор?
— Я всю жизнь работала! — резко сказала Алине. — Когда молодая была, мне никто не позволял лодыря гонять, как тебе.
— Ну, милая, — вмешался Брикснис, — сравнила: работу теперь и работу тогда.
— Теперь работа для дураков и старых лошадей, — самоуверенно заключил Эгон.
В комнате с минуту все молчали. Затем Теодор, барабаня пальцами по столу, не очень громко сказал:
— Спасибо за комплимент, братец.
— Чего вы грызетесь! — вмешался Брикснис. — Неужели сразу ссориться надо? Ты, Тео, сам убедишься, что Эгон прав…
— Я уже во многом убедился, — перебил его Теодор. — Поэтому мне такие разговоры кажутся глупыми… и нелепыми. А ты, Эгон, болтаешь, что в академии ничему не учат, но знания нигде ложкой в рот не вливают. А если бы и хотели — не сумели бы, потому что рот у тебя водкой занят. Ты мне сказки не рассказывай. Видел я, как ты живешь, когда в Риге у тебя был.
Эгон, не ожидавший такого ответа, захихикал:
— А как ты жил, тоже никто не знает. — Он на секунду замолчал, потом, иронически улыбнувшись, продолжал: — И никто не знает, зачем ты вернулся? Ни с того, ни с сего… Подозрительный ты праведник. К нам много всяких шпионов засылают. Большие у тебя задачи?
Брикснис что-то пробормотал. А Теодор твердым шагом подошел к двери, распахнул ее и коротко сказал:
— Прошу!
Брикснис удивленно уставился на него.
— Ого, мальчик, ты полегче. Я пришел к твоей матери, не к тебе…
Даце схватила мать за локоть.
— Мать, скажи им, чтобы они уходили. Ты слышишь — они говорят, что Теодор шпион!
Алине словно очнулась. Только теперь до нее дошел смысл слов Эгона. Племянник… двоюродный брат Теодора… у него язык повернулся… Кто не знает, что такое шпион и чего он заслуживает? Он назвал ее сына шпионом. И еще сидит и моргает глазами?
И Алине закричала не своим голосом:
— Вон из нашего дома!
Отец и сын переглянулись и машинально двинулись к двери.
Переступив порог, Брикснис обернулся и крикнул:
— Ты еще пожалеешь, свояченица… Ты запомнишь это! — И дернул Эгона за плечо: — Пошли, сын! Нечего нам делать у этих коммунистических подлипал. На свете еще хватает порядочных людей…
Эгон, уже опомнившись, тоже крикнул:
— Уж я тебе схлопочу Сибирь, шпион ты этакий! Приехал сюда диверсии против советской власти устраивать!
Алине кинулась к двери:
— Я тебе сейчас устрою диверсию… поленом по голове!
Теодор схватил мать за плечи:
— Не связывайся с ними… не стоит!
Алине, тяжело дыша, опустилась на стул.
— Ох, господи, какие подлые… гнусные люди! Родственниками еще называются! Нет, ничего я больше не понимаю — как можно говорить такие подлые, мерзкие слова о другом… о своем брате?! Сам пьяница, смотреть на него совестно, и такие слова.
— Жаль, что Максис уже ушел, — сказала Даце, поджав губы.
— Я и сам мог поколотить его, — тихо сказал Теодор Даце, — не хотел из-за матери.
Но Алине услышала. Она встала, подошла к двери и бросила:
— Ну и дурень. Он тебя шпионом обозвал, а ты стоишь как теленок. Дубиной огреть надо было.
Она вышла за дверь и загремела ведрами.
Алине пролежала без сна всю ночь. Все снова и снова думала о происшедшем и никак не могла успокоиться. Чего только в жизни не бывает?.. Никогда не поверила бы, что способна выгнать единственных близких родственников. Да разве другая мать могла бы равнодушно слушать, как оскорбляют ее сына? Да еще такого хорошего сына, как Тео?
И кто? Этот забулдыга Эгон. А что, если б кто-нибудь услышал и принял это за правду?
У Алине лоб покрылся холодной испариной. Ведь шпионов засылают, об этом пишут в газетах и говорят по радио. А что, если Эгон ткнет пальцем в ее сына и скажет, что Теодор вернулся, чтобы шпионить, — как Теодор докажет, что это неправда? Ох, господи!
Голову кольнула острая боль. Алине села и дрожащими пальцами стала растирать виски. В ушах звучали злые слова Эгона: «Уж я схлопочу тебе Сибирь…»
Алине слезла с кровати, нащупала спички и зажгла свет. Оделась и, ваяв вязанье, села около теплой лежанки. Проворно забегали пальцы, время от времени, позвякивали спицы, а у Алине в голове теснились сотни противоречивых и страшных мыслей. И чем дольше она думала, тем больше боялась, как бы болтовня Эгона не навлекла на сына беду. Алине никак не хотела поверить, что сын сестры может донести на Теодора… нет, нет, этого-то он не сделает! Но спьяна он может то же выболтать и в другом месте, а слово — не воробей, его не вернешь.
А Брикснис тоже хорош, хоть и зять ей… вместо того чтобы сыну рот заткнуть, еще пригрозил. Нет, Алине не позволит чернить своего сына, да еще в собственном доме! Она не позволит, чтобы о Теодоре так думали.
Вдруг вязанье упало на колени, Алине испуганно уставилась на желтый свет лампы, горевшей на столе. А если люди поверят, что Теодора прислали шпионить… ведь люди падки на всякие слухи? Что тогда? Разве ее спросит кто-нибудь? Разве станет кто слушать мать?
Алине отложила вязанье и начала ходить по комнате, безотчетно что-то переставляя и прибирая. Ей было ясно — нельзя сидеть сложа руки в постоянном страхе и ждать, что будет. Нет, нет! Это хуже всего! И разве для того она столько перестрадала и перетерпела? Чуть все глаза не выплакала, и теперь, когда сын уже дома, потерять его?
Надо что-то делать. Неужели люди поверят, что Теодор способен на такую мерзость? Нет, конечно, нет… Они не смеют поверить! Ведь они знают, что Теодор и тогда, когда убежал, ничего плохого не сделал. Каждую свободную минутку он роется в своих книгах, пишет какие-то стихи, всегда спорит с матерью, защищает все то, что делается теперь, — совсем как Даце! Пускай того же Бейку спросят… он в партии, ему-то поверят! Теодор не Эгон Брикснис, который на колхозной работе и пальцем не шевельнул. Сын ее от других не отстает. Разве Бейка не знает, как Теодор тогда в лесу… еще малость — я остался бы под сосной. Ведь Бейка сам спас его.
Застыв на месте и глядя в окно, за которым уже синело утро, Алине подумала: а что, если поговорить… с Бейкой? Рассказать все, как было, как Теодор сцепился с Эгоном и как тот со злости крикнул это страшное слово, — пускай этот член партии знает, с чего все началось, пускай сам судит, нельзя же принимать всерьез то, что какой-то пьянчуга болтает. Только к нему… больше идти не к кому. Именно потому, что Бейка партийный, надо поговорить с ним. Коммунисты ведь хвастают, что они справедливы. Вот теперь ей, Алине, нужна его справедливость, теперь она убедится в ней.
Алине пошла в хлев, покормила и выдоила корову, развела огонь и приготовила завтрак. Она с нетерпением дождалась, пока Теодор и Даце поели и ушли на работу. Потом торопливо прибрала кухню и отправилась в «Скайстайни».
Ей повезло. Инги уже не было, Юрис лежал в кровати и читал газету, когда Анечка пустила Алине в комнату.
— Доброе утро, — ответил ей удивленный Юрис, кладя газету, и пригласил Алине сесть. — Может быть, вот сюда, на стул, сядете. Правда, при гостье неприлично в постели валяться, но…
— Да что вы… — пробормотала Алине. — Слава богу, что так….
И тут же побранила себя за то, что упомянула бога. Но что делать, когда у человека такой глупый язык? Непременно что-нибудь невпопад скажет.
«Как он побледнел после этого несчастья», — думала Алине, всматриваясь в лицо председателя. И у нее вдруг сжалось сердце при мысли о том, что и с ее сыном могла случиться такая же беда… а то и больше — могло совсем убить.
— Не знаю, как благодарить вас… — сказала она, запинаясь и глядя мимо Бейки. — Всю жизнь перед вами в долгу буду.
— Да что вы! — смутился Юрис. — За что?
— За то, что сыну жизнь спасли… — Алине повернулась к нему.
Юрис махнул рукой:
— Да что говорить.
— Вам уже лучше? — спросила Алине, чтобы начать разговор.
— О, я теперь лентяйничаю, — похвастал Юрис, — чтобы угодить жене и друзьям. Я уже почти здоров.
— Нет, нет! — возразила Алине. — Вам надо еще полежать.
— А как вы живете? — спросил Юрис. — Даце приданое готовите? Поскорее встать хочется, чтобы у нее на свадьбе потанцевать. Даце ваша на редкость хорошая девушка.
— Не жалуюсь, — сдержанно сказала Алине. — Они у меня оба неплохие.
— И зятя неплохого получите, — продолжал Юрис. — Максис парень хороший.
— Да, кажется, не ветрогон, — согласилась Алине.
— Остается только Теодора поженить, — пошутил Юрис, — тогда у вас дома будет полно народу.
«Нет, так я ничего и не скажу, — вдруг рассердилась на себя Алине за свое малодушие, — просижу, как дура, и уйду». И вдруг она с нажимом разгладила снятый с головы платок и начала:
— Пришла к вам поговорить о своем сыне… не знаю, поверите ли вы мне или не поверите, но я ручаюсь головой…
И Алине во всех подробностях рассказала про столкновение Теодора и Эгона, поделилась своими опасениями.
— Я чем угодно поклясться могу, что это ложь… что Теодор ничего такого… я ведь знаю… — закончила она и, сжав губы, с опаской посмотрела на Юриса. Верит?
Юрис слушал ее очень внимательно. Когда Алине закончила, он слегка коснулся рукой ее плеча.
— Хорошо сделали, что выгнали его. Эгон Брикснис нахал… нехороший человек.
Алине быстро кивнула головой:
— Хороший о другом так говорить не станет.
— Вам волноваться нечего. Каждый из нас умеет отличить черное от белого. О Теодоре никто так думать не станет, никто. Можете не сомневаться.
— Спасибо вам… — сказала Алине дрожащим голосом. — А я думала… кто знает… дойдет до вас, и поверите.
— Неужели вы думаете, что мы такие легковерные?
— Вы, может быть, сердитесь на меня… за этих свиней тогда?.. — запиналась Алине.
— Ну, это совсем другое. Вы не хотели, силой вас заставлять нельзя было. Работу ведь надо любить, не правда ли? Что поделаешь, если вам эти хрюшки не по душе пришлись. А я тоже горячий… Вот мы и не поладили. Да и зачем старое вспоминать?
То, что Юрис признал свою горячность и не помнил зла, совсем обезоружило Алине. Ей хотелось сказать, что и она сама была тогда виновата, но как себя же осудить? Она только глубоко вздохнула.
Юрис истолковал ее вздох по-своему.
— Вы не горюйте. Все будет хорошо. Никто не требует, чтобы вы такое бремя себе на плечи взвалили… вы уже немолодая. По правде говоря, в ваши годы уже пора отдохнуть… Ну, ничего, когда-нибудь мы и до этого доберемся…
— Ого… — Алине энергично махнула рукой. — Глупости! Пока человек жив, ему надо что-то делать. Разве об этом речь?.. Так я пойду. Не обессудьте, что я так… и поправляйтесь. И большое, большое вам спасибо!
Насколько легче были теперь ее шаги, когда она шла по дороге, где уже начинал рыхлеть снег. Еще бы — такая тяжесть с плеч свалилась. Нужно спешить домой и браться за работу, брошенную утром. И Алине на ходу прикинула, что еще нужно сделать. Надо замесить хлеб, — сегодня она начала последний каравай, — поставить варить капусту, починить Теодору одежду, которая так рвется в лесу. Потом попарить картошку для свиньи, выкинуть из загородки навоз. Работы непочатый край.
И, вспомнив слова Юриса об отдыхе, Алине усмехнулась. Глупости какие… Что она — столетняя старуха? И руки и ноги еще слушаются. Но вообще Бейка человек хороший. Что верно, то верно. Тот, кто о нем плохое говорит, сам негодяй.
Навстречу шла женщина с большим бидоном. Поравнявшись с Алине, она поздоровалась и хотела пройти мимо.
— Добрый день, Терезе! — громко ответила Алине и остановилась. — Из лавки идешь?
— Из лавки.
— За керосином ходила? Привезли?
— Да, — сказала Терезе, — сегодня утром.
— У тебя ведь много уходит, — по-дружески кивнула Алине головой. — Все уже опоросились?
— От четверых еще жду.
Терезе поставила бидон на снег. Они немного поговорили о свиньях, о помете, Алине удивилась, что пятнистая принесла даже восемнадцать поросят, у Терезе, понятно, работы хватает, но она намного моложе, чем Алине… Алине это уже не по силам. А вообще она на здоровье не жалуется, дай бог каждому, но годы, конечно, подходят.
Когда они расстались, Терезе все удивлялась, с чего это Алине вдруг такая разговорчивая стала? Затем вспомнила, что скоро у Даце свадьба, и решила, что поэтому у матери, наверно, на сердце радостно…
— От кого тебе письмо? — спросил Дижбаяр, войдя в залитую весенним солнцем комнату.
— От Илмы, — коротко отозвалась Ливия.
— Что хорошего она пишет? Опять сюда примчится?
— Что ей тут делать?
— Ну конечно, Бейку ей теперь уже не заполучить, — насмешливо сказал Дижбаяр.
— Очень он ей нужен! — Ливия пожала плечами.
— А как же с ребенком?
— Никак. Оказывается, Бейка написал ей: если она настаивает на том, что ребенок его, то готов взять ребенка к себе, а если Илма не хочет этого, то будет посылать ей деньги.
— То есть алименты, — поправил Дижбаяр.
— Алименты, да… но тут заварила кашу Илмина мать. Та за мальчишку умереть готова; узнав, что Бейка хочет взять ребенка, она подняла страшный шум. Стала при соседях Илму поносить как последнюю собаку, назвала ее уличной девкой: хочет родное дитя спихнуть чужому человеку, тот и не отец ребенку. Пускай Илма хоть повесится или отыскивает своего бухгалтера, а она мальчика никому не отдаст, ей милостыня от чужих не нужна. Илма махнула на все рукой и уехала в Латгале с концертами.
— С характером старуха, принципиальная, — сформулировал Дижбаяр. — Зря весь этот шум подняли.
— Ну и что? — Ливия строптиво вскинула голову. — Хоть попугали их.
— Они тоже оказались с характерами и принципиальными.
— Откровенно говоря, я не ожидала этого, — призналась Ливия. — Я думала, что он побоится скандала, и наша дорогая библиотекарша с носом останется. И уберется в Ригу — проповедовать свои идеи. А он, черт этот, оказывается, никого не боится.
— Даже карьерой не побоялся рискнуть, — покачал Дижбаяр головой.
Ливия кинула на мужа презрительный взгляд.
— Ты бы не рискнул?!
— Я? А зачем мне рисковать? А? Пока обо мне не пишут, что у какой-то эстрадной певицы от меня ребенок…
— Кончим этот глупый разговор, — сердито сказала Ливия. — Ну ее к черту, эту легкомысленную Илму со всеми ее романами. Только басни сочиняет…
— Но ведь ты знала, что это басни? — дразнил Дижбаяр жену.
Ливия зло посмотрела на мужа:
— Ничего я не знала и знать не хочу.
— Ладно уж, ладно, — примирительно сказал Дижбаяр.
Они оба были не в духе. Как же, жили три года спокойно, были сами себе хозяевами. И вдруг — проверяют их! Почему проверяют библиотеку — они знали. Но Дом культуры?
— В Риге или в Таурене что-то напутали, — рассуждала Ливия.
Дижбаяр был неразговорчив.
— Ну, сегодня увидишь, куда метят, — сказала Ливия. — Сразу ясно будет.
Сегодня вечером на открытом партийном собрании комиссия сообщит о результатах проверки. Пускай сообщает. Дом культуры работает хорошо, им, Дижбаярам, беспокоиться нечего.
Дижбаяра куда больше беспокоила оценка работы библиотеки и комсомольской организации. Важно, чтоб ее оценили объективно. Правда, очень плохо, что в комиссию вошли такие, как Рейнголд и Забер… сомнительно, будут ли они объективны! Ну, ничего — в конце концов собрание открытое, каждый может высказаться. Он еще припомнит Инге ее разговор о безыдейности в работе Дома культуры. Всю неделю он готовил свое выступление, и речь его, тщательно переписанная, уже лежала в ящике стола. Вчера он добавил еще несколько строчек — о карнавале, который состоялся три дня назад. Ничего, поговорим раз начистоту!
Сегодня беспокойно было и у Вилкупов. Не из-за собрания, конечно, а потому, что Зане завтра уезжала. Луция затевала пироги и ломала себе голову над тем, чего сварить бы повкусней на обед, пока дочка еще тут. Дзидра, прибежав из телятника, гладила для Зане белье. А Зане металась по дому, не находя себе места. Она принесла воду из колодца. Притащила из сарая охапку дров.
Зане сама не понимала, почему ее в последние дни преследует такое беспокойство. Может быть, тоска по Риге. Но когда она начинала думать о Риге и о своей парикмахерской, то оказывалось, что причина совсем в другом.
— Меня весенняя болезнь одолевает… — посмеивалась она сама над собой. — Нечистый попутал.
Зане еще раз пошла с коромыслами за водой. Поставила ведра на землю около колодца, сняла косынку и расстегнула жакет. Ей-богу, жарко. Ни ветерка, солнце сверкает, небо ярко-голубое, только кое-где на дворе и под забором видны остатки желтоватого снега. Дышится легко-легко. На солнцепеке перед домом жужжат мухи. Зане прикрыла глаза и подставила лицо солнцу. Пускай загорит.
По дороге подъехала машина, прогудела, завернула во двор, остановилась. Из кабины выскочил Аугуст — шапка на затылке. Увидев Зане, он снял шапку:
— Добрый день.
— Здравствуйте, — отозвалась Зане.
Из дома выбежала Дзидра.
— Овсяную муку привез?
— Привез как будто.
— А льняное семя?
— Ну и прожорливы же твои телята. Волосы с головы сожрут!
— Твои, что ли? — не осталась в долгу Дзидра. — Плохой корм.
— Зачем мои… твой перманент сожрут.
Зане этот непринужденный разговор почему-то рассердил. А может, и не рассердил, — просто кольнула зависть.
Идя двором, она видела, как Аугуст и Дзидра, продолжая болтать, снимают с машины корм, и опять подумала о том, как дружно они все живут.
Зане вспомнила пестрый карнавал, которым увлеклась и она, — целый день делала всевозможные прически и даже помогала одеваться нескольким «героиням». Надо признать, что в общем получилось занятно, все очень веселились. Это, конечно, было лучше скучных городских танцулек.
Нельзя отрицать, что и люди тут интересные. Хотя бы та же Инга… или Теодор… тракторист Максис… Все они тут как рыбы в воде. Уверенные, подвижные, веселые. Словно они не бредут по снегу и грязи, а гуляют по бульварам, словно не мучаются в темноте, а сидят под сверкающими люстрами.
Сегодня в низину, где каждую весну и осень дорогу так заливало, что по ней и пройти было нельзя и надо было делать большой крюк через «Бугры», везут и сбрасывают гравий и щебень. Все везут и везут. По другой дороге, из «Силабриедисов», сердито пыхтя, ползет трактор, волочит за собой удобрения в поле, где уже маячат бурые кучи, и скидывает груз.
Вчера она была вместе с Дзидрой в «Скайстайнях». Там собралось много народу. Муж Инги впервые встал с постели. Зане присмотрелась к парню, который теперь хозяйничал в Силмале и строил настоящие воздушные замки. Можно, конечно, говорить об электричестве, о механизации и хороших дорогах, о сахарной свекле и о скотине разных пород, но не об асфальтированных улицах, не о колхозе-городке со своей школой, больницей, хлебопекарней, парикмахерской… да, даже с парикмахерской!
Но Зане должна согласиться, что, наверно, все-таки хорошо, когда люди могут так мечтать и говорить обо всем с серьезным видом, словно это уже чуть ли не рукой достать.
«Ну, посмотрим, посмотрим, что здесь будет, когда я через год приеду», — подумала Зане и, взяв ведра, пошла к дому.
И все-таки она сегодня не находила себе покоя. Повертелась на кухне, где мать гремела кастрюлями и сковородами, пошла в комнату и опять вернулась на кухню.
— Картошку почистить не надо?
— Оставь, я сама. Руки испортишь.
Ах, да, ей ведь надо беречь пальцы, чтобы они не огрубели.
Зане взяла корзину с картофелем и начала чистить картошку. Луция, мешая в котле, оглянулась раз, другой.
— Могла бы еще остаться… несколько деньков. Пока Роза не отелилась. Наелась бы молозива, ты ведь любишь его.
— Еще чего! Из-за молока опоздаю на работу! — Она сказала это так сердито, что мать обернулась. Зане стало стыдно. — Так ведь нельзя, мама, — проговорила она уже ласковее.
Почистив картошку, Зане опять вышла во двор. Аугуст уже уехал, Дзидра на кухне, напевая, помешивала варево для телят.
— Чем тут пахнет?
— Овсянкой и хвоей.
Дзидра отправилась в телятник. Зане пошла с ней. Телята гурьбой кинулись к двери. Мыча и толкая друг дружку, они тянулись к своей кормилице, темно-коричневые, с большими преданными глазами. Ближних Дзидра погладила по лбам и мордочкам, самые маленькие пытались схватить ее пальцы и пососать их.
— На солнышке погулять хотите? — спросила их Дзидра. — Сейчас выпущу. Сейчас попрыгаете. — Дзидра показала сестре: — Смотри, как лоснятся, какие круглые. Разве не хорошо? — и широко распахнула дверь.
Телята выскочили на скотный двор и, как шальные, понеслись во все стороны.
— Иди, иди глупенький… — подбадривала Дзидра еще совсем маленького теленка, который остановился на пороге, дивясь на слепящее солнце.
Через двор шел Теодор Цауне.
— Уже на пастбище? — спросил он, подойдя к девушкам и поздоровавшись. — Над канавами, правда, уже зеленые ростки пробиваются.
— Куда идешь? — спросила Дзидра.
— К вам… С важным поручением… Хочу сказать, что в воскресенье Даце и Максис свадьбу справляют, и пригласить вас обеих.
— Ой, как хорошо! — радостно воскликнула Дзидра и посмотрела на сестру: — Как жаль, что ты уезжаешь, Зане!
— Когда вы едете? — спросил Теодор.
— Завтра.
— Как же так! Остались бы еще немного.
— Не могу же я на работу опоздать!
— Жаль, жаль, — сказал Теодор. — Если бы вы остались, поехали бы вместе. Я тоже собираюсь в Ригу.
«Ах, да, ведь он учится заочно», — вспомнила Зане, но решительно тряхнула кудрявой головой:
— Нельзя. Хотелось бы, конечно, на свадьбе погулять…
— Ты причесала бы нас всех… — с сожалением протянула Дзидра. — Что же теперь Даце делать будет? Ведь нам некогда в Таурене ездить.
Сестра пожала плечами. Дзидра пошла отгонять от забора телят. Зане осталась с Теодором.
— Долго вам еще учиться? — спросила она.
— Три года.
— А потом в Риге останетесь? — Зане слышала от сестры, что Теодор пишет стихи.
— Нет, — ответил Теодор. — Останусь в колхозе. Буду в школе работать. Не могут же все в Риге жить. Там негде повернуться будет.
Зане вызывающе вскинула голову:
— Пока еще места хватает.
— Надолго ли, — миролюбиво спросил Теодор, — если каждый день все новые искатели легкой жизни прибывают?
Зане усмехнулась:
— Неужели там такая легкая жизнь? Я что-то не замечала.
— Я обидел вас? Вы неправильно поняли меня, Зане. Я не вас имел в виду. Люди по разным причинам… у каждого свой характер. А вот мне нравится там, где делается что-то большое, где тебя окружают сильные люди. Все это здесь есть. Поэтому я и останусь. Так мне интереснее жить.
Зане не знала, что ответить. На ее счастье, подошла Дзидра и попросила передать что-то Даце, затем Теодор ушел.
Зане молча вернулась в дом. В комнате Дзидры на стуле ждал набитый разными вещами чемодан. Оставалось только закрыть крышку. Чего только там не было: ветчина, яблоки, яйца.
Мать принесла еще довольно большую корзину и поставила ее рядом с чемоданом.
— В чемодан варенье не положишь, — сказала она, — я поставила его в корзину.
— Хорошо, хорошо… спасибо… — сказала Зане и отвернулась.
— Бог знает, когда опять приедешь? — Луция погладила дочку по плечу и тяжело вздохнула. — Иди обедать.
На тарелке лежала гора картофельных клецек со шпеком — любимым с детства кушаньем Зане. Но Зане разделила свою порцию пополам:
— Да что ты, мама, я ведь не лесоруб…
Она ела и смотрела в окно. На дворе, видимо, поднялся ветер. Небольшие, белые, словно только что вымытые облака наперегонки мчались по небу. Перед хлевом размахивала ветвями береза — казалось, она хочет схватить пушистое облачко, но ей не достать его. И при виде этих беспокойных живых ветвей Зане захотелось побродить — по полю, по лесу.
Еще на дворе ее подхватил сильный, резкий ветер. Зане наглухо застегнула пальто, сунула руки в карманы.
Последний день. Надо посмотреть, что делается в роще: не показались ли уже ветреницы? Нет, еще рано. В канаве журчит совсем мелкий ручеек, из грязи рядом с остатками посеревшего снега пробиваются какие-то темные круглые листья. Зане прямо полем направилась к лесу, сердясь на Теодора. Искатели легкой жизни, — ему хорошо говорить! Попробовал бы постоять столько часов подряд в пару и духоте. Особенно к концу недели или перед праздниками, когда от усталости в глазах рябит, а ты только накручивай волосы да улыбайся еще при этом. А после смены беги в лавку, потом толкайся в трамвае и езжай к своей Юрциниете… ничего не скажешь, легкая, приятная жизнь!
На опушке леса Зане оглянулась. Завтра вечером она будет уже в Риге, в своей комнате. Далеко отсюда. Но радости от этого мало. Может быть, оттого, что именно там случилось то, чего она теперь никак не может простить себе. Может быть. А может быть, причину следует искать тут же. За эти три недели она в самом деле очень привыкла.
Между деревьями что-то замелькало. Зане увидела двух маленьких девочек — они тоже искали ветреницы.
Зане подошла к ним.
— Уже цветут ветреницы? Нашли?
Малышки переглянулись, большая ответила:
— Мало. Только пять цветочков всего.
— Как вас зовут? — спросила Зане.
— Марите, — сказала старшая, — а сестру Инесе.
— Чьи вы?
— Гобы, — ответили враз малышки.
Марите, посмотрев на Зане широко раскрытыми глазами, приветливо сказала:
— А мы вас знаем. Вы Зане Вилкуп. Рижанка.
— Правильно, — сказала Зане.
Теперь они все втроем углублялись в лес. Девочки осмелели, стали разговорчивее. Вскоре Зане узнала, сколько на ферме Гобы свиней, сколько они принесли в этом году поросят и что Марите вчера за диктовку получила четверку с минусом, потому что неправильно поставила запятые, что один мальчик получил двойку, а Инесе купили новые туфли.
— У меня туфли тоже старые, — говорила Марите, — у матери сразу нет столько денег.
— Ну, ничего, — утешала ее Зане, — когда вырастешь большая, заработаешь. Что же ты хочешь делать, когда будешь большой?
— Я буду, как мамочка, кормить поросят, — заявила Марите.
— Да? А тебе нравится это?
— Нравится. А тебе?
У Зане чуть не вырвалось — «совсем не нравится», но она спохватилась. Разве можно так ребенку говорить? И уклончиво ответила:
— Так, ничего.
— А что ты в Риге делаешь? — спросила маленькая Инесе.
— Работаю.
— Где ты работаешь?
— В парикмахерской, — сказала Зане.
— Ты овечек стрижешь? — не отставала Инесе.
— Почему? — удивилась Зане. — Почему — овец?
— Дядя Вилкуп ехал как-то мимо и сказал мамочке: «Надо в Таурене в парикмахерскую сходить, шерсть состричь».
Зане расхохоталась, даже чуть не уронила цветы. Малышки недоуменно уставились на нее. Зане, перестав смеяться и смахнув со лба волосы, весело сказала:
— Дядя пошутил. В парикмахерской только людям волосы стригут. Подрастете, мамочка вам тоже позволит постричься.
Когда они очутились на опушке, солнце уже клонилось к западу. И Зане вдруг стало как-то очень жаль этого солнечного, полного жизни дня — как будто он уже никогда не повторится.
Она смутно почувствовала, что ей не хочется уезжать отсюда.
Ветер подул с запада, теперь он ластился к ней. Крепко, опьяняюще пахла вырвавшаяся из объятий зимы земля. Зане шла с полузакрытыми глазами — ее слепило солнце, — бережно неся крохотный букетик первых цветов.
Когда она вернулась домой, Дзидры уже не было.
— Сказала, чтобы и ты пришла, — передала мать. — Лучше осталась бы дома, последний вечер. Что тебе там делать?
«В самом деле… что я там делать буду? — подумала Зане. — Будут о своих делах судить и спорить до поздней ночи. Только куда деваться весь этот длинный вечер? Была бы еще Дзидра дома…»
И Зане не усидела дома. Она помогла матери растопить плиту, принесла воды, сделала еще кое-что на кухне, затем оделась и пошла в «Скайстайни».
Собрание уже началось. Зане тихонько притворила за собой дверь и стала искать свободное место.
Довольно большое помещение было полно народу. Зане махнул рукой Леон:
— Иди сюда! — Он отодвинулся, освобождая ей место, и шепнул: — Я думал, ты уже уехала.
В это время дверь снова отворилась, и вошел плечистый пожилой мужчина.
— Кто это? — спросила Зане Леона.
Он шепнул:
— Гулбис. Секретарь райкома.
Дижбаяр с Ливией переглянулись: что же теперь будет с его большой речью? Дижбаяр принялся быстро просматривать свои тезисы и тут же решил вычеркнуть целую страницу, где он доказывал, что такие мероприятия, как устная газета, примитивизм, вульгаризация искусства. Жаль… для него это был острый и важный вопрос.
Ливия в нежно-розовой вязаной кофточке сидела рядом с Дижбаяром, вызывающе вскинув голову.
Подождав, пока не сел Гулбис, учительница Зента Вагаре продолжала знакомить собрание с результатами проверки библиотеки.
Пока учительница говорила, Инга сидела в уголке и, отвернувшись, смотрела в окно. Когда ее хвалили, она не знала, куда деваться.
— Теперь дадим слово товарищу Заберу, — сказал Рейнголд, — он доложит о работе Дома культуры.
Очки Дижбаяра сверкнули — он взглянул на тракториста, который встал, вынул из кармана маленький блокнот и положил его на стол.
— Какое безобразие… — сердито шепнула ему на ухо Ливия.
— Успокойся… — так же тихо, но настойчиво прошептал он в ответ. Ливия поджала губы и демонстративно отвернулась. Ну и пускай говорит тракторист этот. Что он понимает?
А Максис уже перечислял, какие занятия провел Дом культуры, сколько человек участвовало в ансамбле песни, сколько есть музыкальных инструментов, сколько человек занимается в драматическом кружке.
— Нельзя отрицать, что идет оживленная работа… — сказал Максис, и глаза Дижбаяра дружелюбно заулыбались. — Но когда мы ознакомились с репертуаром самодеятельности за последние три года, то удивились выбору пьес. Готовясь вчера к этому сообщению, я спросил себя — можно ли по этому репертуару судить, в какое время мы живем, перекликается ли он как-то с нашей жизнью… с нашими интересами? Помогает ли нам бороться за будущее?
— Это демагогия! — возмущенно воскликнула Ливия.
— Почему демагогия? — Максис повернулся к Ливии, которая в волнении даже не чувствовала, как муж, точно тисками, сжал ее локоть. — Мы можем доказать вам, что это так. За все это время Дом культуры поставил только две советские пьесы, но и в них нет ничего, кроме глупых, плоских шуток, и притом совсем не смешных.
Ливия вскочила с места и сердито оттолкнула руку Дижбаяра, который с силой старался усадить ее. Голос ее звучал громко и вызывающе:
— Это вульгаризм. Это говорит о том, что вы и вся ваша комиссия ничего не смыслите в искусстве! Может быть, вы хотите, чтобы Дом культуры тоже опустился до уровня устных газет? До голой пропаганды? Кто вы такой? Вы умеете трактора водить, но ничего не смыслите в искусстве! Как вы можете проверять и судить? Вы скажете, может быть, что способны судить о художественном уровне? Нет, вы не компетентны… и вся ваша комиссия не компетентна!
Участники собрания с любопытством смотрели на Ливню. Атис хотел сразу же одернуть ее, но Гулбис остановил его.
Максис спокойно подождал, пока Ливия замолчала, и окончил свое выступление.
После него встал Рутманис, чтобы сообщить мнение комиссии о работе комсомола в Силмале.
— Мне хотелось бы прежде всего отметить, что работа здесь не носит стандартного характера. Поэтому трудно подойти к ней с каким-то определенным масштабом. В каком смысле? Комсомольская организация в самом деле редко проводит собрания. Возможно, что следовало бы упрекнуть секретаря товарища Бейку в слишком оригинальных взглядах: она считает, что молодежь и без того поддерживает между собой очень тесный контакт, что она и так постоянно вместе и обсуждает все проблемы в живом общении. С товарищем Бейкой можно соглашаться или не соглашаться, но нельзя отрицать факта интенсивной и активной деятельности комсомольцев, того факта, что они идут в самых первых рядах.
Затем Рутманис сказал о заготовке столбов для будущей электролинии, о решении комсомольцев этой весной привести в порядок все дороги на территории колхоза и закончить осушку лугов на берегу Мелнупите.
— Нельзя не признать, что все это смелые планы и большие цели… Нельзя не признать, что силмалские комсомольцы поняли главное: самое важное — это человек. Они добились того, что в колхоз вернулся кое-кто из молодежи, ушедшей в город искать счастья. Вернулись, разумеется, не все. Вернулись самые сознательные. И они уже никуда больше не уйдут. Счастье, товарищи, нигде нельзя найти готовым. Его нужно создать собственными руками.
«Вернулись, разумеется, не все…» Зане казалось, что, сказав это, он посмотрел в ее сторону. Глупости. Она видит его впервые. Она для него чужая. Вернулись Дзидра и Леон… они более сознательные. Они создадут себе счастье.
Зане хотелось рассмеяться, но смех застрял где-то в груди. Ей ни к чему такое счастье, как Дзидре… ей нужно другое… Но что? Что?
Рядом с ней встал Леон.
— Уже давно надо было поговорить об этом, — сказал он. — Мы сами виноваты, что позволяем кое-кому делать то, что им вздумается. Товарищ Дижбаяр заявила, что комиссия ничего не смыслит в искусстве и не способна проверять их. Жалко, конечно, что руководство Дома культуры вынуждено метать бисер перед свиньями, — но позвольте спросить: на что же свиньям бисер? Не беспокойтесь, товарищ Дижбаяр, я вправе так говорить, потому что тоже не могу оценить вашего бисера… А потом, это и не бисер. Разве глупая одноактная пьеска, которую вы теперь разучиваете, — бисер? Ничего подобного!
— Не занимайтесь демагогией! Это советская вещь! — воскликнул Дижбаяр.
Леон посмотрел на него и пожал плечами:
— А я думаю, что это халтура…
— Не вам судить! — не выдержала Ливия.
— Разрешите спросить, — вмешался вдруг Гулбис, — почему вы все время повторяете, что товарищи не способны понять и судить? Что здесь происходит, для кого, в конце концов, Дом культуры существует? Если, как вы говорите, никто не понимает ваших высокохудожественных вещей, то какой же в них смысл?
— Позвольте объяснить, товарищ секретарь, — Дижбаяр решительно встал, — тут произошло какое-то недоразумение… неточность, так сказать. Мы ломимся в открытые двери. Моя жена просто не так выразилась. Один перегибает в одну сторону, другой — в другую, и в конечном счете выходит, что взгляды наши противоположны и враждебны друг другу. Это не так, я еще раз повторяю: тут происходит какое-то недоразумение. Я и моя жена, точно как и вы, любим советское искусство… идейное искусство, так сказать. И мы изо всех сил…
— Неправда! Почему вы лжете?
Это сказал Теодор. Он сердито посмотрел на Дижбаяра.
— Я не могу слышать, когда лгут. Вы не любите его, а презираете. Я слышал это собственными ушами. Зачем лицемерить?
— Вы сами лжете! — закричала Ливия. — Как вы смеете оскорблять? У вас есть свидетели?
— Нет, свидетелей у меня нет, — спокойно, но громко ответил Теодор Ливии. — И все-таки вы это сказали.
— Кто вы такой? — Дижбаяр попытался выручить жену. — Простите, товарищи, но разве мы можем слушать человека с таким темным прошлым, который, возможно, умышленно интригует против порядочных советских работников?
— Тео, не обращай на них внимания! — шепнула Даце, дернув Теодора за руку.
— Нет, я скажу! — продолжал он. — Я хочу, чтоб все знали… вначале, когда я вернулся, кое-кто пытался разговаривать со мной, как со «своим», думал, что и я в восторге от всего, что видел там, откуда приехал, и враждебно настроен ко всему, что делается здесь. Но я не разделяю их взглядов. Я люблю свою родину, и мне не нужно ничего другого. Когда они поняли это, я начал получать письма с угрозами. И сегодня я уже во второй раз слышу, что они сомневаются в моей честности. Свидетелей у меня нет, и я не могу доказать, кто это говорил, кто писал письма, но я хочу, чтобы все слышали, что это жалкие, презренные люди, люди без будущего.
Когда Теодор кончил, в комнате было совсем тихо. Алине сидела, затаив дыхание, Даце видела, что у матери дрожат руки.
Собрание тянулось долго. О комсомоле еще говорил Имант Вирсис из бригады Силапетериса, вставал опять Дижбаяр, пытаясь прочесть какую-то бумагу, потом… о господи, и Даце туда же! Алине не понимала, что она говорит. Отбарабанила что-то об Инге и библиотеке и красная, как бурак, села. Какая из нее говорунья?
Затем встал этот чужой из Таурене, тот самый, который когда-то приезжал вместе с Бейкой сарай осматривать. Секретарь.
— Товарищи, — сказал он, — это наша общая ошибка. Мы думали об урожае, о том, чем накормить стадо, но не интересовались, какую духовную пищу получают люди. А воспитание человека — это главная задача партии. Мне сейчас вспомнился вечер, когда я привез сюда вашего теперешнего председателя. Вспомним, какой это был неприятный вечер. Вы не верили ему и не верили самим себе. И у него было муторно на душе. Сегодня вы верите ему, верите себе. Больше того — вы верите в свое будущее. Первый год был труден, каждый следующий будет легче. Ибо вы убедились, что ключ к успеху в ваших же руках. Только что Бейка сказал мне, что утром привезли трансформатор. Зная вашу энергию, я твердо уверен, что вы еще этой осенью подключитесь к сети. И тогда в Силмале начнется новая эра. Тогда вы сделаете следующий шаг: механизируете хозяйство, построите мастерскую — и колхоз ваш станет сильным и производительным.
Нет такой вершины, товарищи, которой нельзя достичь, если ты этого серьезно хочешь. Только не надо быть малодушным и нечестным. С каждым днем жизнь у вас будет становиться радостней, ибо хорошо жить там, где каждый день полон молодой тревоги… это относится и к нам, людям преклонного возраста.
Зане запомнились его слова: «…хорошо жить там, где каждый день полон молодой тревоги…» Вдруг она почувствовала: да, это так! Именно тревога — это то, чего не было раньше и отчего теперь дни бегут быстрее, словно их несет весенний ветер. Ах, господи, ведь она тоже еще молода!
И Зане незаметно для себя от всей души вздохнула, так что Леон посмотрел на нее и шутливо спросил:
— Чего это ты застонала, как сосна в бору? Обидел тебя кто-нибудь?
Зане ничего не ответила, только взглянула на Леона, и ей стало еще тяжелее.
После собрания Зане и Дзидра возвращались домой вместе с Леоном, Даце, Теодором и Максисом. Остановившись у дороги, которая вела к его дому, Леон на прощание крепко пожал Зане руку.
— Ну, счастливого тебе пути! Привет Риге.
— Спасибо, — нерешительно ответила Зане.
— Жаль, что тебя не будет в воскресенье, — застенчиво сказала Даце.
— Кто знает, надумаю и останусь… — усмехнулась Зане.
Они простились и расстались.
«Надумаю и останусь… надумаю и останусь… — мысленно повторяла Зане, ступая по тропинке во дворе, которую Дзидра освещала карманным фонариком. — И что там особенного? Правда, как-то стыдно… но я останусь, и все!»
И у Зане будто с сердца свалилась тяжесть, давившая ее последние дни. Когда человек решается на что-то, он сразу чувствует себя спокойнее.
Сестры вошли в комнату, и Зане удивилась: и дом с низким потолком показался ей теперь совсем другим. Три недели она тут гостила, а теперь будет жить. И Зане своим деловым, практичным умом сразу прикинула, что ей теперь делать: завтра же она отправит телеграмму на работу, а за вещами поедет сразу же после свадьбы Даце. Раньше ей все равно не успеть.
И когда Дзидра, взглянув на уложенные вещи, сказала, что банки с вареньем надо бы еще завернуть, Зане уже спокойно ответила:
— Не надо. Я не еду. Остаюсь. — На удивленный взгляд сестры она ответила: — Насовсем.
Много на свете есть песен, но нет другой такой могучей, волнующей, зажигательной, такой суровой и победной, как «Интернационал». Песня эта рождена в жестокой борьбе гневом и чаяниями рабочего класса, в ней слышатся гул баррикад и шелест боевых знамен. И веет от нее молодостью мирового пролетариата, молодостью возвышенных идей, чистотой сердец коммунаров.
Ее нельзя петь с холодной душой и мелкими эгоистическими мыслями. Нельзя осквернять святыню. Торжественные звуки ее зовут: иди и борись, бесстрашно стой за правду, за честность, не разменивай на мелочь убеждения, чувства, идеи. Будь таким, как они — первые. Будь верен — как они.
Разумеется, это нелегко. Проходят дни и годы, поколения сменяют друг друга. Как уберечь пламя факела, который надо нести все дальше и дальше? Новые люди получают готовым то, за что так мучительно тяжело боролись их отцы и деды. Как сохранить идею такой же чистой и молодой, чтобы ее не осквернили корысть и трусость? Чтобы молодые не говорили небрежно: «Ах, теперь это нам уже не нужно…»
Нет, нужно! Нам нужно честное, полное энтузиазма поколение, не утратившее классовой бдительности своих отцов, еще издали узнающее враждебное и чуждое, под каким бы видом оно ни приближалось. Нужна умная и сильная молодежь, а не такая, которую гнет и треплет ветер. Нужна молодежь, которая всегда охотно пойдет туда, где трудно и где нужнее ее сильные руки.
Это есть наш последний
И решительный бой…
Да, но решительный бой продолжается. Он упорен и горяч. Еще противник борется всеми средствами. Оружие выбито у него из рук, но в его арсенале уцелела жажда наживы, карьеризм, ложь и интриги. И ненависть. И стремление опорочить все правдивое, светлое, честное.
Это неверно, что всех можно перевоспитать. Есть и такие, которых никогда не перевоспитаешь.
Мощные звуки «Интернационала» рвутся из зала — через окно, за которым, с зажженными свечами цветов, слушая гимн, недвижимо стоит каштановое дерево. На дворе пылает весенний закат.
Юрис стоит в зале, в котором только что кончилась партийная конференция, и поет вместе с остальными, горло его перехватила легкая спазма. Он забыл теперь о том, что в зале есть и люди, которые тоже носят на груди красную книжечку, но в груди у которых трусливое, холодное, а порою и не очень чистое сердце. Теперь он думает не об этом. Он только чувствует — партия должна быть такой же кристально чистой, как ее гимн, такой же суровой, простой и искренней. А человек, который идет в ее рядах, — смелым и верным.
Если будешь жить иначе, если будешь дрожать за свою шкуру и карьеру — все равно какой бы ты ни занимал высокий пост, — наступит день, когда тебя спросят: почему ты не был честным? Рано или поздно — но наступит.
Юрис смотрит на Марена, который стоит за столом президиума. На Марена смотрит вся конференция. Смотрит серьезно и сурово. Марену больше не быть первым секретарем — конференция приняла это решение двумя третями голосов против.
Почти никому не жаль Марена. Наконец победила правда. Как же может быть иначе в стране, на знамени которой начертаны пламенные ленинские заветы. Нет, иначе и быть не может.
Участники конференции пожимают друг другу руки и расходятся по домам. Остаются только члены нового райкома — на первое заседание. Остается и Юрис.
Долго ждет его Инга. Она приехала вечером ему навстречу с Аугустом. Как мало ей приходится теперь бывать с Юрисом — весна неумолимо гонит дни и часы. Ничего не поделаешь. Инга не ропщет, она ничего не говорит, но может же она во время короткой поездки на машине через большой Тауренский бор прильнуть к плечу друга и подержать руку в его теплой ладони. И быстро поделиться всем, что накопилось за длинный трудовой день. Инга так привыкла. И он тоже.
И в эту ночь она нетерпеливо говорит:
— Ну, что нового?
Они сидят в кузове, прижавшись друг к другу. Юрис крепко обнимает Ингу и заботливо спрашивает:
— Не холодно тебе?
— Да нет! — весело отвечает Инга. — От тебя веет теплом, как от духовки!
— Хорошее сравнение! А нового вот что — Марен больше не секретарь Тауренского райкома.
— А кто?
— Гулбис. С очень убедительным большинством.
Инга с минуту молчит. Затем она поворачивается к Юрису и горячими губами целует его в висок. И с жаром говорит:
— Это значит, что человек должен быть оптимистом. Я тебе это всегда говорила. И еще — человек в любых условиях должен оставаться верным себе, сохранять светлую голову и чистую совесть. Все остальное — мелочь. Ты можешь крепче обнять меня?
— Еще крепче? — улыбается Юрис, обнимая ее обеими руками. — Как бы не раздавить.
Инге так хорошо в сильных руках Юриса. Она молчит и прислушивается к стуку его сердца. Доброго, любимого, верного.
Когда Тауренский бор остается позади и машина катит по дороге Силмалы, Юрис вдруг предлагает:
— Не хочешь прогуляться? Пройдем немного пешком.
Инга согласна, хотя она и устала немножко. Юрис стучит по кабине.
— Поедешь дальше один, Аугуст.
— Господам, наверно, сидеть неудобно? — усмехается Аугуст.
— Сидеть хорошо, но господам хочется пройтись для моциона, — говорит Юрис, угощая шофера папиросой.
— Ну, тогда счастливо!
Ночь еще прохладная, но земля уже впитала тепло весеннего солнца, и кажется, что теперь излучает его. По одну сторону дороги растет новая рожь, а по другую засеян клевер.
Они идут мимо усадьбы «Цаунитес», погруженной в темноту и тишину. Коротко залаяла собака, выбежала им навстречу и, узнав, завиляла хвостом.
Юрис и Инга идут, обнявшись, потихоньку, чтобы не оступиться, — дороги в темноте не видно, а фонарика у них нет.
На обочине дороги, точно белый сугроб, стоит черемуха. Чудесное, сладко-горькое дерево. Дерево молодости. Почему молодости? Да ведь это так — разве запах его не пьянит, как молодость?
— Постоим тут немножко, — Инга наклоняет густую ветвь и прижимается к ней щекой.
— Хочешь опьянеть?
— Хочу. Немного.
— Ну, пьяней. Отнесу тебя на руках.
— Какой ты рыцарь… совсем как из прошлого века. Теперь это ведь не в моде… — шутит Инга, отламывая ветку и возвращаясь на дорогу. — Пошли.
— Пошли, скоро взойдет солнце.
И вдруг Инга вспоминает восход солнца год назад, когда она с беспокойным сердцем впервые явилась сюда. Все-таки, — теперь в этом можно признаться, — где-то в самой глубине души тогда таился страх: что будет? И еще Инга вспоминает, как она мечтала увидеть за каждым пригорком, за каждым поворотом дороги новый пейзаж, новое чудо. Такой уж у нее характер.
Кругом в ночном сне отдыхают деревья, трава и всходящие на полях семена. Отдыхают и люди. Еще молчат соловьи.
Но с первыми лучами солнца от шума свежего утреннего ветра проснутся деревья, бриллиантами засверкает на траве роса, и в Силмале начнется новый светлый трудовой день.