Вообще-то он был очень недоволен Адольфом.
И вот почему: свою часть приватного договора Коба выполнял чётко. К назначенному часу граница Союза была похожа на дырявый плетень. Наземные войска находились в увольнении, корабли и самолёты – на профилактике, причём все сразу. Верные Карлу Марксу перебежчики с ужасной информацией о близком выходе фашистов против оплота пролетариев всех стран, как и договаривались, объявлялись шпионами и провокаторами и стирались с земли.
Ещё целых две недели после нападения Коба не подходил к главному микрофону, всё выполнял договор. Правда, в конце первого дня он вытолкнул к нему Молотова, и тот дрожащим, но коммунистическим голосом размазал по унитазу коварных Адольфа, немцев, Германию, и воспел нашу славную победу в ближайшие дни. А также напомнил, что мы – ни пяди! а немцев – в их же логове, чтобы не вымазать своё. Хотя армады Адольфа уже вышли на Смоленский тракт.
Уже падали от усталости и голода генералы в очереди на приём к Верховному Главнокомандующему. У себя в кабинете Коба, не теряя вида, пыхая трубкой или заправляя её навозом ахалтекинцев, подымал одну чёрную бровь и говорил: «Нэ может быт! Вай, вай!». Или подымал другую чёрную бровь и говорил: «Какой звэр, какой звэр!». В Москве он говорил на почти русском языке, то есть, как мог. (Будучи отцом народов, он, конечно, знал все их языки, но было бы интересно послушать его в Африке, на банту или суахили).
Только по прошествии двух недель, после множества докладов о зверствах и насилиях фашистских людоедов, он широким жестом дал понять секретарю, что пусть, мол, входят все эти дистрофики. В кабинет, почти падая, держась друг за друга и толкаясь, ввалилась генеральская очередь. Потом, через двадцать лет, мы видели во всяких средствах такие же толпы наших армий, уходящих в плен. Но это будет через месяц.
А сейчас Коба принял подобающую главнокомандующему позу и зажатой в кулак вонючей трубкой дал отмашку: «Трэвога! Объявите трэвогу!». «Командующим по одному доложить обстановку и свои дэйствия». Все завертели головами, поглядывая друг на друга и не решаясь шагнуть первым. Коба минуту смотрел на них, как на баранов, ухмыльнулся и скомандовал: «Кругом! Бэгом! Марш!». Худые и голодные, но кремлёвские двери снесли.
Поднять войска по тревоге удалось только к вечеру, так как половина состава по-прежнему находилась в увольнении, что экономило для армии пшёнку, на кораблях продажные наймиты империализма утопили все горны и боцманские дудки, так что тревогу сыграть было не на чём, а пилотам не довезли парашютов. Да и зачем они были нужны, если самолёты все уже сгорели. Тревожный строй был собран только после того, как охрипшие командиры шепнули на ухо каждому солдату, что, мол, тревога, братец. Наш капдва в пятидесятом перед строем училища, поднятого по тревоге, со слёзным надрывом выкрикивал: «Вместо сорока секунд! Полторы минуты! А если война?! Помрём, как мухи! Смирно! Разойдись!». Наши командиры, выбравшись из-под четырёхлетней косилки войны, дрожали над нами, как над своими детьми, и мы их не подводили более чем на пятьдесят секунд.
На следующее утро многие воинские подразделения очнулись от тяжёлого сна уже в плену, другие не очнулись совсем, флоту плыть было некуда, у него осталась одна работа: отбиваться от «юнкерсов», а лётчики, сняв шлемы над сгоревшими самолётами, пошли наниматься в пехоту.