Борьба «механистов» и «позитивистов» против диалектиков 1* [1] до последней минуты является огромным тормозом для нормального развития диалектического метода и для его применения в различных областях действительности. Все еще приходится тратить массу времени и сил на разъяснение самых основных и примитивных понятий и установок. Каждое новое диалектическое рассуждение встречает со стороны «позитивистов» целую тучу возражений, упреков, насмешек и даже угроз. Я не хочу в этой маленькой работке затрагивать опять и опять все основные вопросы, начиная от Адама и Евы, а имею смелость погрузиться прямо в анализ одного из специальных вопросов, куда диалектика еще почти не проникала. Пусть «механистам» непонятно, как это материя может определять идею, а идея может в то же самое время оставаться нематериальной; пусть им непонятно, как психология и биология не есть физика, и как социология не есть физика; пусть они считают схоластикой и «поповством» 2* понимание диалектики как науки совершенно абстрактной, хотя и получающей конкретность только в своем применении к действительности. Пусть все это думают они, как им угодно. Я не вступаю с ними в полемику. Я, если исключить некоторые немногочисленные места этой книги, веду себя так, как будто бы никаких «позитивистов» и не существовало. Это дает мне возможность заняться действительно конкретным делом – диалектическим обследованием одной специальной области.
Чем я занимаюсь тут? Я занимаюсь рассмотрением имени как некоей социальной действительности. «Механисты», кладя в основу всей действительности материю в ее причинно-механистической и натуралистической форме, конечно, не смогут понять ни подлинной природы имени, ни подлинной природы социального бытия вообще. С точки зрения строгой диалектики, социальное бытие, как бы его ни понимать, пусть даже оно есть в основе экономика, т.е. чисто производственные отношения 3*, ни в коем случае не есть ни бытие физическое, ни физиологическое или биологическое, ни психическое. Много было охотников и без меня рассматривать социальные структуры, напр., с чисто психологической точки зрения, и тем смазывать и нивелировать все своеобразие социального, как бытия sui generis 4*. Тут надо усвоить только один простой факт, что социальное есть именно социальное и больше ничего. Задача диалектики – показать место социальной действительности в ряду других типов действительности. Равным образом, никогда никакой позитивист не сможет понять и того, что социальная действительность есть один из наиболее конкретных типов действительности вообще. Что такое конкретность для механиста? Конкретное для него – материя. Хорошо, пусть это так. Но какая материя? Если он думает, что сущностью этого кресла является физическая материя, то он глубоко заблуждается 5*. Это кресло кто-то делал, производил, кто-то его продавал и покупал, кто-то выражал в нем те или другие идеи (напр., художественные, утилитарные и т.д.). Словом, кресло это, если уж, действительно, подходить к нему конкретно, вовсе не есть только физическая материя, и уж во всяком случае физическая материя не является его сущностью. Его подлинной и конкретной сущностью является определенный комплекс чисто социальных форм. По сравнению с полнотой социальной (а следовательно, и исторической) действительности, физическое бытие, голая физическая материя есть именно абстракция 6*. В реальной жизни мы оперируем не с голой материей кресла и не с его отвлеченной идеей, но исключительно только с самим креслом 7*. И физическая материя кресла, и его отвлеченная идея не суть вещи реального обихода, но исключительно предмет мыслительных операций 8*. В мысли, конечно, можно доходить до каких угодно абстракций, и это вовсе даже не дурно, если только мы не забудем того подлинного и реального, что у нас стоит перед глазами.
Равным образом, механисты никогда не поймут и подлинной природы имени, или слова, и не усвоят той колоссальной роли, которую я отвожу ему в социальной действительности. Что такое имя для позитивиста? Это механистически закономерный комплекс звуков. А вот по-моему, имя вовсе не есть звук, имя вещи есть сила самой вещи 9*. Поэтому я прямо утверждаю, что имя неотделимо от вещи, что оно есть оформление самой вещи в ее объективном существовании. Позитивизм и механизм, за которым всегда кроется, с одной стороны, агностицизм, с другой – субъективизм, понимает имя как субъективно издаваемый звук, а вещь как вещь, в которой имя вовсе не есть момент в ней самой. Получается типичный для всякой абстрактной метафизики дуализм: вещи – сами по себе, без всякого имени, а имена (наши субъективные звуки) – сами по себе. Такой дуализм есть удушение всякой социальной действительности, ибо всякая социальная действительность предполагает, что между вещами, между всяческими субъектами и объектами, всегда есть живое и разумное общение 10*. Отрыв имен от вещей есть печальный продукт той ужасающей тьмы и духовной пустоты, которой отличается буржуазная Европа, создавшая один из самых абстрактных и бездушных типов культуры вообще 11*.
Но самое главное в моей книге – то, с чем, быть может, согласятся и не все диалектики. Дело в том, что я для иллюстрации силы и значения имен привлекаю, между прочим, материалы из истории религий. Скажут: мы думали, вы серьезно говорите нам о значении имен, а вы раскапываете нам отжившие предрассудки о магии, заклинаниях, заговорах и т.д. На это я должен сказать, что подобное рассуждение по меньшей мере поверхностно. Пусть всякая магия производит теперь только комическое впечатление. Я беру не выродившуюся и духовно-реакционную магию, а ту, которая в свое время была как раз максимально-интенсивным социальным бытием. Ведь никто не будет спорить с тем, что всякая религия в свое время была величайшим духовно и материально революционным фактором и что она была прогрессом, подобно тому как и капитализм в экономическом отношении есть прогресс по сравнению с натуральным хозяйством. Это, по-моему, не только не мешает капитализму стать впоследствии духовно-реакционной силой, а наоборот, вполне способствует этому. Но если вы возьмете живую религию, с магией, чудесами и пр., – вы поразитесь тою ролью, которая приписывается здесь именам. Я и хочу на этих, несомненно, ярчайших образцах социальной силы имен показать и вскрыть значение имени вообще и развить кроющуюся здесь философскую систематику понятий. Я утверждаю, что сила имен в теперешней жизни, несмотря на ее полное удаление от живой религии, нисколько не уменьшилась 12*. Мы перестали силою имени творить чудеса, но мы не перестали силою имени завоевывать умы и сердца, объединять ради определенных идей – тех, кто раньше им сопротивлялся, и это – ничуть не меньшая магия, чем та, о которой теперь читают только в учебниках.
Еще не настало время, чтобы я высказал об имени то, что я мог бы высказать и что мне дороже и ближе, чем философский анализ имени. Но предрассудки механизма и позитивизма так еще крепки, что я буду вполне удовлетворен, если прочитают хотя бы только мой философский анализ имени. Раз диалектика – универсальный метод 13*, то ему подчинена не только логика, не только экономика, не только история и культура, но и самая дикая магия, ибо она тоже есть момент и логики, и экономики, и истории, и культуры; нужно быть самым отчаянным формалистом и рассудочным метафизиком, чтобы вырвать религию и магию из живого исторического процесса. Но если этого делать нельзя, то не только религия и магия, а самая необузданная и противоестественная фантастика и сумасшествие есть тоже момент в истории и, следовательно, имеет свою диалектику. Вот эту диалектику имени я и хотел дать. Сознаюсь, что это отвлеченно. Но для конкретности в этих вопросах я сам еще не вполне подготовлен. Впрочем, для философа диалектика и есть последняя конкретность.
А. Лосев
Москва 14 февраля 1929 г.
Вся философия сводится к одному вопросу: что есть действительность? Можно сказать даже больше того. Всякая разумная человеческая деятельность сводится к одному исканию, – исканию подлинной действительности. Что есть действительность? Имена принадлежат вещам; вещи носят свои имена. Ясно, что и вещи, и их имена относятся к действительности и суть какая-то ее сторона. Что же такое действительность и какая это сторона?
Уже младенец знает, что в вещах есть нечто внутреннее и нечто внешнее. Это – основная и универсальная антитеза мысли и бытия. Действительно, еще до всякого философствования, до всякого методического размышления мы уже замечаем, что в вещах наличествуют именно эти две стороны и что они находятся в разных отношениях между собою. Нужно иметь совсем вывихнутые мозги, чтобы не видеть этой основной антитезы. Вот у меня перед окном качается от ветра живое дерево, а вот стол, сделанный из такого же точно дерева. Спрашивается: дерево, видное в окно, есть ли только дерево, и дерево, из которого сделан стол, есть ли только дерево? Разумеется, и то и другое как-то есть дерево, вернее, состоит из дерева. Но слишком уж ясно, что если растущее дерево и мой стол чем-нибудь отличаются между собой (а не отличать их может только умалишенный), то отличаются они вовсе не потому, что они состоят из дерева. В этом отношении они как раз ничем не отличаются между собою. Даже больше того. Никакие вообще деревянные вещи ровно никак не различаются между собою именно в смысле самой деревянности. Различаются они чем-то совершенно иным, вовсе не деревянностью и даже вообще чем-то невещественным 14*. К ужасу всех позитивистов, я прямо заявляю: вещественные предметы или ничем не различаются между собою (и тогда наступает царство сплошного бедлама), или, если различаются, то различаются чем-то невещественным, ибо в смысле чистой вещественности все вещи совершенно одинаково вещественны, а следовательно, совершенно тождественны, вещественность свойственна им совершенно в одинаковой мере. Вот это «невещественное» и есть то «внутреннее», о котором я говорю. Вещество не есть вещь. Чтобы стать вещью, вещество должно оформиться, определиться, организоваться; и притом оно должно оформиться не как-нибудь, но совершенно определенным образом, так что в него должна войти какая-то совершенно определенная форма, в одном случае – форма живого растения, в другом – форма механически сделанной вещи, и т.д. Отнимите ту или другую сторону вещи и – вы потеряете действительность. Нет действительности без внешней материальной базы, осуществляющей и воплощающей некое внутреннее содержание; и нет никакой действительности без внутреннего невещественного образа и формы, или смысла, что оформляет и осмысляет материю и делает ее реальной.
Но замечательнее всего то, что действительность есть именно тождество этого внутреннего и этого внешнего. Реально мы имеем дело ни с голыми идеями, ни с голой материей, но с тем их абсолютно-нерушимым тождеством, которое и есть реальная действительность. В жизни, в реальных своих ощущениях и действиях, мы имеем дело не с идеями вещей и не с материей вещей, но только с самими вещами. Вот почему односторонний «идеализм» и односторонний «материализм» есть признак вырождающейся и духовно-обнищавшей культуры 15*. Слепому не покажешь красок. Когда вы надеваете шляпу и пальто, берете в руки палку и выходите на улицу, – скажите, пожалуйста, могли бы вы сделать хотя бы один малейший жест из сложной группы всех этих движений, если бы о шляпе нельзя было бы сказать, что она шляпа, о той вещи, которая именуется как пальто, нельзя было бы сказать, что она имеет смысл пальто, а палку было бы вообще нельзя отличить ни от чего деревянного? Уже одно то, что вы взяли палку в руки, свидетельствует о том, что
1) палка отличается от пятипудового деревянного сундука, который стоит у вас тут же в передней,
2) что она отличается не деревом и не веществом, – а не-деревянным и невещественным смыслом, и
3) что вы прекрасно понимаете оба эти пункта.
Смысл, идея, форма, сущность – совершенно реальны, не выдуманы, не субъективны. Любопытно то противоречие, в которое попадает материалист, признающий реальность только одной материи. Он учит: реальна только материя, а идеи есть наша фантазия, не имеющая никакого реального основания. Хорошо. Пусть идеи будут только процессом нашей субъективной психики. Что же получается? Идея дома есть то – чтобы быть средством предохранения человека от атмосферных явлений 16*. Идея карандаша есть то – чтобы быть орудием письма при помощи графита. Идея шкафа есть то, чтобы служить хранилищем для определенным образом расставленных книг. И т.д., и т.д. Теперь представьте себе, что реально дом не есть средство для защиты <В рукописи: «от защиты» (А. Т.-Г.)>, карандаш не есть орудие письма, шкаф не есть хранилище книг или платья, и что все вещи совершенно не есть то, что мы о них думаем, что все это – лишь наша выдумка. Хороший же получится реализм! Вещь, оказывается, вовсе не вещь, а что-то совсем другое. Все, что мы о ней думали, вовсе не есть она сама. По-моему, тут два выхода: или кантианский дуализм непознаваемой «вещи-в-себе» и субъективно обусловленных «явлений», или – абсолютный нигилизм 17*. Но так как перед Кантом материалисты испытывают мистический ужас, то нигилизм остается единственным убежищем материализма. Материализм и есть философия нигилизма. Начинает он с реализма, а кончает нигилизмом. И это называется философия действительности!
Нет, не так надо мыслить о действительности. Действительность не есть вещество и не есть материя. Действительность есть полное, абсолютное, совершенно неразрушимое тождество идеи и материи. Когда я беседую с человеком, он для меня не отвлеченная идея, которую я мог бы мыслить и без всякого реального общения с ним, и не просто физиологический или рефлексологический препарат, но он – живой человек, на лице которого я вижу его внутренние переживания, и во всей наружности его выявляется его ум, его чувства, его поступки, – попросту сказать, его душа. Конечно, абстрактно, в мысли, я могу очень легко отделить его «внутреннее» от его «внешнего». Но если вы мне скажете, что ничего внутреннего вообще нет или что это внутреннее никак не проявляется, или что человек есть соляной раствор студенистых белков, то уж извините, пожалуйста, – обманывайте дураков. А я, по милости Божией, не настолько еще дурак, чтобы не отличать моего приятеля от студенистых белков. Сами вы – студенистые белки 18*. Приятель мой вовсе не какой-нибудь там, прости Господи, студенистый белок, а очень приличный и достойный человек. Впрочем, зачем я спорю? Я ведь совершенно согласен с материалистами: по-моему, когда человек говорит, что у него нет души, то этой интимной исповеди надо только поверить и больше ничего. Как всем известно, далеко не у всех представителей животного мира есть душа и есть сознание; это простой факт, давным-давно установленный в зоопсихологии.
Итак, действительность без идеи и смысла есть не действительность, а нигилистический обман, черная дыра, даже не дыра, а дырочка 19* (никому не страшная); действительность же без тела и материи есть не действительность, а рассудочная пустота и вялый вздор, бессильный и бесполезный. То и другое – смерть, а не действительность, и даже не смерть (ибо смерть есть тоже момент в действительности), а только праздная выдумка пустых людей.
Однако, остановиться на этом было бы недостаточно. «Действительность» есть категория, все еще очень абстрактная для нас. Вдумаемся: подлинно ли мы имеем реальное общение с действительностью как таковою? Не есть ли действительность для нас что-то неизмеримо более отвлеченное и общее, чем то, с чем мы общаемся реально? Вдумываясь в это, мы в самом деле замечаем, что реально перед нами находится не действительность просто, но – те или другие ее стороны, те или другие ее виды, те или другие ее образы. Образ действительности – вот то, что реально имеет значение в действительности. Не действительность вообще, не действительность в абстракции, хотя бы даже содержащая в себе в абсолютном синтезе идею и материю, и не действительность вне всяких внутренних своих различий нас привлекает, но – действительность, явленная в том или другом своем специальном образе, действительность, запечатленная в той или другой определенной форме. И здесь опять страшилища «идеализма» и «материализма» готовы напасть на нас и проглотить целиком. Здесь тоже люди часто хотят оторвать образ действительности от самой действительности, форму действительности от ее субстанции. Думают, что только действительность реальна, а ее образ – не реален. Думают, что образ ее – не она сама, что образ ее – порождение тех или иных инобытийных в отношении нее самой субъектов. Но и здесь, как и прежде, мы должны со всей силой отшвырнуть устаревшие вырожденческие теории и стать действительно на почву действительности. В действительности же образ действительности не оторван от нее, хотя и отличен от нее, не разъединен с нею и составляет с ней одно фактическое целое, один факт. Необходимо, поэтому, найти такой термин, в котором подлинно и «действительность», и ее «образ» слились бы в одно целое, в котором то и другое было бы дано сразу, без разделения уже на «действительность» и «образ».
Таким термином является «выражение» 20*. В понятии выражения содержится как момент некоей реальности, так и ее выхождения из своего внутреннего пребывания в себе в свой внешний и явленный образ. В категории выражения синтезируется момент внутреннего и момент внешнего, но не просто внутреннего и внешнего, а еще и такого внутреннего и внешнего, которое реально есть, существует в действительности. Чтобы быть выраженным, еще надо сначала просто быть, в то время как другие идеи, напр., отнюдь не предполагают никакого предварительного бытия. Итак, действительность и ее образ сливаются в один единый и нерушимый, неразделимый лик выражения или выраженной действительности.
Однако, и здесь мы не можем успокоиться. Определенно выраженная действительность есть, конечно, несомненно более реальная действительность, чем действительность вообще и действительность просто. Но и действительность вообще и действительность выраженная – все еще не выявляют всей той заостренности и конкретной индивидуальности, с которой мы реально имеем дело в жизни. Мы говорим, что действительность выражена. Что это значит? Кем и чем выражена, как выражена? Подобно тому, как мы произвели абстрактное расчленение в сфере «действительности» (на «идею» и «материю») и в сфере «выражения» (на «действительность» и «образ»), – не суть ли эти две полученные нами категории, «действительность» и «выражение», также нечто лишь абстрактное, выделяемое в каком-то еще более цельном и еще более реальном обстоянии? Что получится, если мы попробуем объединить эти две сферы так, как мы производили объединение в сфере каждой из них в отдельности? Другими словами, не обогатится ли и как именно обогатится и действительность, если мы ее поймем как действительность выраженную, и само «выражение», если мы его поймем как действительное выражение? Действительность выраженная уже не будет просто образом действительности. Это будет такая действительность, которая окажется всецело перенесенной в свой образ и которая своим присутствием заставит образ перейти в постоянное наполнение и становление, ибо действительность тут будет все время активировать выражение, толкать его вперед, делать движущимся, напирающим, наступающим. Равным образом и действительность выражения не будет ни просто действительностью или образом, ни даже просто выражением. Синтез и взаимотождество действительности и ее выражения заставит выражение сделаться активной силой действительности, ее смысловой эманацией 21*, способной легко и быстро продолжать эту действительность вовне, воплощать ее во все новые и новые формы и повелевать, в духе самой действительности, всякой иной возможной действительностью.
Этот синтез «действительности» (где до неразличимости слились, как мы знаем, идея и материя) и «выражения» (где также до полной неразличимости слились «действительность» и «образ») и есть не что иное, как имя, имя действительности. По сравнению с именем «идея» есть предел и формальная отвлеченность, «материя» – пустое и темное, алогичное бытие, или, вернее, небытие 22*. По сравнению с именем «действительность» есть нечто неконкретное, ненайденное, непознанное, находимое лишь наощупь, в темноте и в бессилии. По сравнению с именем «образ» слишком статичен, неактивен, слишком висит в воздухе, слишком созерцателен и изолирован. По сравнению с именем, наконец, и «выражение» слишком расплывчато, слишком неопределенно, несубстанциально, не специально умно и идеально, не есть чистая активность живой и выраженной мысли. Только в имени своем действительность открывает себя всякому разумному оку и дает осмысленно понять себя по сравнению со всем прочим 23*. Только когда действительность подлинно заговорит, – только тогда открывается принципиальная возможность и для ее собственного объективного оформления, и для ее понимания и усвоения кем бы и чем бы то ни было. Но что значит заговорить? Заговорить, это и значит не только существовать в действительности и иметь какой-нибудь определенный образ, но еще и направить этот свой образ вовне, активно употребить свое выражение для тех или других внешних целей. Если я существую и больше ничего, это – очень бедная и пустая действительность, ибо бездушные камни и металлы тоже существуют в действительности. Если я имею образ и есть образ своего собственного существования и даже если есть какое-то выражение моего существования, это – тоже весьма убогая и ограниченная действительность. Но если я активно выражаю себя в своем выражении, сознательно и намеренно пользуюсь моим выражением и самовыражением для тех или других целей, это значит, что я заговорил, что я родил из себя слово, назвался по имени и получил способность других звать по имени; и это – уже конкретное, живое бытие, живая действительность, это именно то, с чем мы имеем реальное дело в нашей реальной повседневной жизни.
Так в имени своем действительность продуцирует себя саму и сполна, и целиком, и здесь напряжены все ее внутренние возможности. В самом деле, в чем могло бы выразиться могущество и самостоятельность действительности, как не в постоянном и вечном утверждении себя, или самоутверждении, и в утверждении себя вовне? Но чтобы утверждать себя в себе или вне себя, необходимо знать, что именно надо утверждать в себе или вне себя, т.е. надо знать себя в отличии от всего иного. Это знание себя самого в отличии от всего иного, при активном полагании и продуцировании себя в аспекте этого знания, и есть именование. В именовании выражение наполняется активностью и действительностью, почему имя и всегда активно, динамично, хотя бы в потенции. Это и есть подлинная действительность.
Та же судьба, которая постигла антитезу идеи и материи, антитезу действительности и ее образа, постигла и антитезу действительности (или действительной вещи) и ее имени. Очень многим философам и в особенности нефилософам часто хотелось настолько радикально оторвать имя от действительной вещи, т.е. имя от ее носителя, чтобы между ними уже не происходило никакого общения (вопреки вопиющим фактам). Много вздору и преступной глупости было высказано по поводу реальности имен 24*. О том, что имя вещи есть сама вещь, что имя вещи есть лишь конкретнейшее выявление самой же вещи, самой действительности, – об этом в течение долгого времени нельзя было и заикнуться в философии. Однако тьма исчезает, и в философии теперь уже нередко слышатся голоса в защиту реальности и онтологичности имен. Да и в самом деле, – как можно не верить в реальность слова и имени? При наличности чудес, творимых проповедью, агитацией, пропагандой, – как можно пройти мимо слова и сказать, что оно есть не что иное, как комплекс каких-то звуков? Нет, это не звуки, а это огромная духовная сила. Вот понять эту силу имен я и хочу в этом небольшом очерке.
Путь мой, однако, будет несколько странным и для большинства неожиданным. Я хочу основать свой анализ слова и имени не на мертвой философии европейских университетов, но на опыте живой жизни. Живую жизнь, однако, я понимаю широко. Тут можно идти разными путями. Можно базироваться просто на фактах обыденной жизни, – на силе и значимости слова в агитации, в проповеди, на поднимающей и восторгающей силе имен наших родных, любимых, наших врагов, наших вождей. Имена эти действуют то успокоительно, то возбудительно, то умилительно, то восторгающе. Они заставляют любить, ненавидеть, действовать, даже умирать. Я утверждаю, что мы любим не вещь, но имена, ненавидим не вещи, но имена, и если когда и умираем за что-нибудь, то всегда обязательно только за какое-нибудь имя или имена, «во имя» чего-нибудь или кого-нибудь. Но этот путь анализа бесконечных фактов чудесной и в подлинном смысле магической силы имени я оставляю до другого раза. В особом очерке я предполагаю осветить магическую силу имени, опираясь исключительно на факты и обычаи самой обыкновенной и повседневной жизни человека. В настоящем же очерке я хочу дать построение природы имени на опыте тех или других живых религий. Я подчеркиваю, что меня могут тут интересовать только те стадии религии, когда она еще не умерла в цепях формализма, рассудочной схоластики и духовного растления жрецов и мирян. А что каждая религия, если не теперь, то когда-то была могущественной духовной и социальной силой, этого никто никогда не отрицал и не отрицает. Я и думаю, что в те периоды, когда данная религия еще полна духовных сил и когда она есть подлинная революция духа в самых последних его глубинах, а не духовная реакция, не спячка, не затемнение сознания, не спекуляция на невежестве, – в эти периоды, несомненно, при той потребности во вселенском общении людей между собою и с Богом, которой живая религия всегда отличалась, учение об именах и опыт имени должны проявляться с максимальной напряженностью и яркостью; и, если эти периоды дали соответствующую священную письменность, то в ней не может не быть целой опытной системы своеобразного почитания имени, имяславия, или ономатодоксии. Я утверждаю: если никакая социальная жизнь невозможна без разумной веры в силу и значимость имен, то религия (я разумею, как сказал, не труху какого-нибудь «Святейшего правительствующего Синода» 25*, а живую религиозную жизнь), религия, говорю, как очень напряженный вид социальной жизни, не может обойтись без развитого и обостренного опыта имени. И это-то мне и хотелось вскрыть в своем маленьком очерке – вопреки псевдо-научному казенному богословию. Ономатодоксия есть основа решительно всякой религии, потому что это есть вообще основа всякой человеческой жизни. Начиная от самых примитивных языческих форм заговора и заклинания и кончая самыми развитыми и утонченными построениями высших религий (включая христианство), все полно веры в имена, славословия именам, упования на имена, страха и трепета перед именами. Только бездушная мертвечина синодских канцелярий да вырожденческая философия европейского позитивизма и рационализма, выработанная парижскими просветительскими салонами да английской буржуазной мануфактурой, не верят в имена и растворяют их в мертвых звуках или в рассудочных понятиях. Точка зрения старого развратного циника и скептика Вольтера 26*, равно как и мануфактурное производство философии никогда меня не прельщали. Меня всегда тошнило от того и от другого, с тех пор, как только я помню себя занимающимся философией. Но только в последние годы я выработал систему ономатологии, способную противостать всякому нигилизму, будь то философскому, будь то религиозному (есть и такой), будь то социальному 27*. Имя вещи есть сама вещь – вот доказательству чего посвящаю я настоящий очерк. Последующее изложение ничего нового к этому тезису не прибавит. Оно будет только изъяснять его и пытаться делать очевидным.
Поднимаемый мною здесь вопрос в той или другой форме всегда дискутировался в философии, хотя часто вместо «имени» мы встречаем здесь термины «идея», «понятие», «выражение», «форма» и т.д., и т.д. Изложить с этой точки зрения историю философии было бы весьма заманчиво, хотя это и значило бы пересмотреть заново весь необозримый исторический материал философии. С другой стороны, как это я только что указал и как еще буду говорить, история новой философии как раз отличается активным имяборчеством 28*, как и вся новая европейская философия. Эта философия и эта культура, основанная на глухонемых интуициях, старается уничтожить и теорию языка, основанную на понимании его как специфической сферы, ибо язык есть именно противоположность всякой глухонемой психологии. С большим трудом наметилась в конце концов подлинная ономатологическая магистраль в современной философии; и это есть, несомненно, знамение и новой наступающей культуры, и новой, еще не бывшей, философии. Я позволю себе сделать, в преддверии собственного анализа, несколько литературных указаний, которые с большой пользой для себя использует всякий, кто хочет изучить слово в его самостоятельной и специфической природе. Однако, должен сказать, что почти все эти авторы разрабатывают не столько проблему имени и вещи, сколько проблему самого имени или имени и мышления, почему я и не излагаю их здесь, а хочу сделать это в отдельном очерке, где я предполагаю рассмотреть отношение имени как раз к мысли и сознанию, а не к вещам.
Прежде всего, я бы указал на известный диалог Платона «Кратил», посвященный учению об именах. Выводы этого диалога не вполне ясны, но это все-таки замечательный памятник античных рассуждений об именах[2]. Гораздо более интересен, и как раз в вопросе об отношении имени к бытию, комментарий на платоновского «Кратила», принадлежащий Проклу, знаменитому неоплатонику V в. после Р.Х. Тут имена рассмотрены как умно-символические и энергийно-световые эманации Перво-единого[3]. Средневековые учения излагаются в работах:
· Exner. Über Nominalismus und Realismus. Prag., 1842;
· Stöckl. Der Nominalismus und Realismus in der Geschichte d. Philos. 1854;
· H.O. Köhler. Realismus u. Nominalismus in ihrem Einfluss auf die dogmatische Systeme d. Mittelalters. Gotha, 1858;
· J.H. Löwe. Der Kampf zwischen den Realismus u. Nominalismus im Mittelalter. Sein Ursprung und sein Verlauf (Abhandl. d. Kais. böhm. Gesellsch. d. Wissensch. VI Folge. 8 Bd.);
· J. Reiners. Der Nominalismus in der Frühscholastik. Münster, 1910 (Beitr. z. Gesch. d. Mittelalt. VIII, 5);
· M. Grabmann. Die logik der Sprache im Mittelalter.
В Новое время из анализа слова исходили многие философы XVIII в., рационалисты и эмпирики. Типичен Локк 23* (см. 3 часть его «Опыта о человеческом разуме», пер. А.Н. Савина). Впервые серьезно отнесся к языку немецкий идеализм. У Шеллинга 30* (напр., в «Philos. d. Kunst», Sämmtl. Werke I. 5, 482 – 485) и Гегеля 31* («Энциклопедия филос. наук», <В рукописи пропуск>) мы находим весьма углубленные концепции языка. В. Гумбольдт 32* впервые применил эти концепции к реальному языкознанию, почему имя его должно быть теперь упоминаемо с особым уважением[4]. У нас в России замечательную концепцию языка как стихии самого бытия и сознания дал 35* Конст. Аксаков[5] равно как и А. Потебня 36*, которому психологизм его эпохи не помешал увидеть в языке орган самого самосознания и неотделимость имен от бытия[6]. На Западе намечающийся феноменологический метод проник и в философское языкознание, примерами чего, не в смысле полной ясности и законченности, но в смысле метода и отдельных частичных исследований, могут служить
· E. Husserl. Logische Untersuchungen. II. 1901 и Ideen zu einer reinen Phänomenologie u. phänomenolog. Philosophie, I. 1913;
· A. Marty. Untersuchungen zur Grundlegung der allgemeinen Grammatik u. Sprachphilosophie. Halle, 1908. I.
Прекрасную концепцию языка как специфической символической структуры дает
· E. Cassirer. Philosophie d. Symbol. Formen. I Sprache. 1923.
В последние годы у нас в России, вопреки повальному номинализму и допотопному сенсуализму и эмпиризму, развивает глубокую концепцию языка Г.Г. Шпет 37* в работах:
· Эстетические фрагменты. Петерб., II – III. 1923;
· Введение в этническую психологию. Μ., 1927;
· Внутренняя форма слова. Μ., 1927.
Эти работы с благодарностью должны быть изучены каждым ономатологом. Наконец, специально диалектическую концепцию имени я развиваю в «Философии имени». Μ., 1927[7].
Одновременное появление большого количества работ по философии языка у авторов, большей частью почти никак не связанных друг с другом, свидетельствует о том, что дух времени действительно изменился. Можно сказать, что еще никогда философия языка не занимала столь принципиального места, как сейчас. Поэтому моя маленькая работка вполне современна и уместна – конечно, для тех, кто не утерял зрения и слуха на современность и кто не одурачивает себя устаревшими антифилософскими доктринками.
Что такое вещь и что такое имя вещи, – известно всякому здравомыслящему. И тем не менее, проблема вещи и отношения ее к имени есть труднейшая проблема в философии вообще, и кроме того – это одна из основных ее проблем. Практическая очевидность этих двух сфер была бы совершенно безвредна, если бы те, кто философствует в данной области, действительно изображали действительность, как она есть. Хуже всего то, что эта очевидность понимается большею частью весьма узко и ограниченно, и эта основная проблема всей человеческой мысли вообще сводится на небольшое число совершенно наивных и слепых наблюдений. Самое трудное – описать и построить в мысли действительность так, как она есть 38*. Всякий знает, что такое вещь, что такое ее имя и, наконец, каково отношение имени к вещи. Но если попробовать действительно узнать доподлинно эту взаимосвязь и отдать себе в ней философский отчет, то мы натолкнемся на огромные трудности. «Вещь» и «имя» оказываются сложнейшими категориями из всех, которыми только оперирует философ. И от разрешения этих вопросов зависит и весь смысл, все значение, весь стиль его философствования.
Скажем сначала, что такое вещь как вещь. Не вдаваясь в специальный анализ, который мы произведем в своем месте, мы должны все-таки отвергнуть одно из самых грубых и самых распространенных воззрений на этот предмет. Вещь, говорят, есть все то, что нами воспринимается. Это, можно сказать, думают почти все обыватели и большинство философов. Но это совершенно неверно. Возьмем вещь как вещь. Мыслится ли в этом понятии что-нибудь такое, что указывало бы на какую-нибудь ощущаемость, воспринимаемость или мыслимость ее с чьей-либо стороны? Конечно, нет. Сначала должна быть вещь сама по себе, а потом она будет восприниматься. Если еще нет вещи, то как же она может быть воспринимаемой? Если вещь существует только в меру ее восприятия, т.е. если восприятие и есть то, что создает ту или иную вещь, то так понимаемое восприятие уже не будет восприятием, т.е. приятием чего-то отдельно существующего, да и сама вещь не будет уже вещью, ибо не будет противостоять восприятию. Следовательно, вещь вовсе не есть то, что воспринимается, ни внешними органами чувств, ни какими бы то ни было другими. Вещь должна быть определена как вещь, в своей полной объективности и предметной законченности, независимо от того, воспринимает ли ее кто-нибудь или не воспринимает. Как бы мы ее ни определяли, она не может в себе содержать решительно никаких субъективистических признаков. Вещь есть вещь, объективная вещь, и – она должна быть определена в своей полной объективности. Вот почему материализм, утверждающий, что вещи суть то, что мы воспринимаем нашими внешними органами чувств, есть типичный психологизм и, след<овательно>, абстрактно-субъективистическая метафизика, т.е. самый худший вид метафизики 39*.
Что же нужно для того, чтобы получилась именно вещь? Ясно, что вещь есть, прежде всего, некая утвержденность, положенность. Она есть, кроме того, утвержденность себя от себя же самого, т.е. она – некая определенная самоутвержденность, самоположенность. Не мы ее утвердили и положили, но она сама себя утвердила и положила. Потому она и есть действительность, действительная вещь. Воспринимается она кем-нибудь или не воспринимается, это совершенно не важно для определения вещи, для определения действительной вещи. И ничто нам не дает права ограничивать вещи только областью одних человеческих восприятий, т.е. очень узкой, случайной и условной областью. По крайней мере, в понятии вещи как вещи этого сужения совершенно не мыслится.
Но если вещь как вещь не содержит в себе признака воспринимаемости, то что же такое восприятие вещи и как оно возможно? Мы очистили «вещь» от всякого психологизма и субъективизма и погрузили ее в чистое объективное бытие. Не значит ли это, что мы получили нечто вроде пресловутой кантовской «вещи в себе», которая тоже дана как нечто внемысленное и немыслимое и навеки отделено непроходимой бездной от всякого субъекта, т.е. от всякого реального познавательного акта? Нет, нисколько. И это потому, что надо строжайше различать, с одной стороны, немыслимость, неощутимость, невоспринимаемость, и, с другой, внемысленную, вне-ощутительную, вне-воспринимательную данность. То, что вещь находится вне мыслящего, вне ощущающего и вне восприятия, ровно еще ничего не говорит о принципиальной ее немыслимости, неощутимости и невоспринимаемости. Сад, который я вижу в окне своей комнаты, безусловно, находится вне меня и, след<овательно>, вне моего мышления, восприятия и ощущения, но он вполне и мыслим, и воспринимаем, и ощущаем; и не только это вообще, но и я реально, в данный момент, его и мыслю, и ощущаю, и воспринимаю. Даже больше того. Внемысленность и есть условие мыслимости, и вне-воспринимаемость есть условие восприятия. Ибо если мышление и восприятие уже содержат в себе свои предметы, то тогда незачем им и мыслить, и воспринимать, т.е. незачем им и быть мышлением и восприятием.
Итак, вещь – внемысленна, но мыслима, вневоспринимательна, но воспринимаема, внеощутительна, но ощутима. Как же, теперь, происходит это мышление, это восприятие, это ощущение вещей?
Тут-то мы и подходим к вскрытию природы имени, ибо это мышление, восприятие, ощущение, чувствование и т.д. вещей только и возможно при помощи их имен, через эти имена.
Что значит общаться с вещью? Я общаюсь с вещью тогда, когда могу как-нибудь обратиться к ней, как-нибудь привлечь к себе ее внимание и когда она так или иначе поддается на это мое стремление и отвечает мне. Как я мог бы заставить ее обратить на меня внимание? Естественно, что я должен назвать ее по имени 40*. Мы еще не знаем сейчас, что такое имя вещи в его существе и глубине. Но уже сейчас мы можем установить с полной очевидностью и неоспоримой достоверностью: имя вещи есть то, пользуясь чем, мы можем иметь общение с самой вещью, и не только мы, но и все существующее. Еще неизвестно, какое это будет общение и почему это так бывает, но совершенно ясно каждому, кто не потерял рассудка, что имя вещи есть какое-то орудие какого-то общения с нею. Пусть будут возможны и пусть реально существуют другие орудия общения и другие формы общения. Это сейчас нас не интересует, и это будет принято во внимание в дальнейшем. Но надо быть совершенно лишенным разума, надо <быть> каким-то абстрактным, неживым, несоциальным субъектом, чтобы утверждать, что имя не есть орудие общения. Никакой иллюзионизм и никакой субъективизм тут невозможен. Нам не кажется только, что тут – общение, но тут – подлинное и реальное общение. Я называю данное лицо по имени, и оно обращает свое внимание на меня, оно отвечает мне; оно понимает, что я хочу какого-то общения с ним; оно само общается со мною. Мы видели, что вещь, если ее брать как вещь, внемысленна и внеощутима. Это значит, что она внемысленна и внеощутима не только вообще, но и для всякого отдельного субъекта, – напр., для меня. Если вещь есть вещь, и у нее нет никакого имени, а я, субъект, тоже есть некая вещь, то какое общение возможно между мною и этой вещью? Очевидно, что тут, если и возможно какое-нибудь общение, то общение вещественное же, т.е. внемысленное, т.е. не-человеческое, вне-человеческое, т.е. для человека неинтересное, слишком абстрактное для него, не реальное и не живое общение. Таким образом, имя вещи – по преимуществу есть орудие общения с нею. Без имени было бы какое-то темное, тупое, глухое и немое общение, если оно вообще только оказалось бы возможным.
Всем известны философские теории, отрицающие возможность реального познания вещей и реального восприятия чужой индивидуальности. Но, во-первых, все эти теории имеют под собой слишком болезненный и искаженный жизненный опыт, чтобы их критиковать в данном месте. А во-вторых, даже и эти теории все же отличают «объект» от «субъекта» (поскольку вообще строят теорию порождения «субъектом» «объекта») и, след<овательно>, как-то их объединяют, как-то решают проблему «понимания», «восприятия», «мышления» и т.д. А это значит, что, перенеся всю проблему взаимоотношения имени и вещи в субъект, они и тут не избавляются от необходимости решать эту проблему как таковую и учитывать имя как орудие общения. Словом, так или иначе, реально ли общение с вещью или оно только кажется, все равно имя вещи есть орудие общения с нею всего окружающего. И вопрос можно ставить только о том, единственное ли это орудие общения с вещью и каково <оно> по своей природе.
Имя вещи есть орудие общения с нею. Но какое это общение? Есть ли другие виды общения? В чем спецификум этого общения? Эти вопросы возникают сами собой, если мы хотим получить раздельное суждение в интересующей нас области. Итак, каково общение с вещью в ее имени? Уже указано было, что вещь как вещь, – внемысленна. Вещественное общение есть внемысленное общение. Вещественное общение есть неразумное, до-разумное, тупое, глухо-немое общение. Таково ли общение в имени? Именуя вещь, можно ли не знать вещи, не разуметь ее смысла, не отличать ее яснейшим образом от всего другого? Именуя вещь, можно ли обойтись без сознания, без осознания, без разума, без внимания, без понимания? Не есть именное общение – вещественное. Именное общение – разумно, умно, сознательно, намеренно. Именовать значит точно и резко отличать именуемое от всего прочего. Именовать значит понимать место именуемого во всем, что предстоит сознанию именующего. Именование – светло, разумно, понятно. Ему чужда тьма вещественных общений, и оно не терпит бессознательных и полусознательных намеков. Имя – светло и само есть свет. Оно открывает вещь, рисует вещь, определяет вещь. Оно есть образ, форма, лик и излучение вещи. Оно разумно, знаемо, усвояемо, сообщимо. Оно – смысловое излияние вещи и откровение ее. Все это покрывается двумя универсальными свойствами имени:
1) имя вещи есть орудие отличия вещи от всего иного, и
2) имя вещи есть орудие общения с ее смыслом.
1) Что значит наименовать вещь? Что значит дать вещи соответствующее ей имя и когда это возможно? Наименовать вещь можно только тогда, когда вещь узнана. Узнать вещь значит сравнить ее с прочими вещами. Сравнить с прочими вещами значит найти с ними сходство и различие. Но можно ли находить в вещи сходство с другими вещами, не отличивши ее предварительно от этих вещей? Нельзя. Итак, наименовать вещь значит, прежде всего, отличить ее от всего прочего, провести резкую границу между нею и всем окружающим 41*. Имя вещи есть орудие отличия и – отличения вещи от всего окружающего ее фона. Имя вещи вносит в вещь ее резкую отграниченность, о-пределенность, т.е. наличие предела, связывает ее беспредельную растекаемость, оформляет ее неудержимо рвущееся вперед бытие в устойчивый и изваянный лик. Вещь течет, меняется. Нетекучие же и непеременные вещи – текут и изменяются в другом смысле. Из их бездонной глубины возникает непрестанная жизнь, вечно становящееся бытие, необозримое, неохватное и невместимое. Имя дает этой необозримости картинную обозримость, охватывает неохватные бездны и разумно, явленно вмещает в себя невместимые истоки глубин. Имя – предел, форма, граница. Имя – отличие, своеобразие, самостоятельное качество. Имя – лик. Имя – смысл.
2) Когда наименование отличило данную вещь от всего окружающего, – чего оно достигло в этой вещи? Вещественную ли сторону оно захватило в вещи? Несмысленную ли стихию вещи оно отобразило, и прошло ли оно мимо ее разума, мимо ее осмысленного назначения, мимо ее смысла? Нет. Этим самым наименование коснулось как раз самого смысла вещи, ее смысловой стихии; и потому имя оказалось не просто орудием общения с вещью, но орудием смыслового и, след<овательно>, осмысленного общения с вещью.
Не нужно под «смыслом» понимать обязательно телеологический смысл, т.е. универсальное назначение и цель вещи, хотя и эта сторона, несомненно, захвачена в имени. Под смыслом вещи понимается ее реальная значимость, то, чем она реально отличается от всех прочих вещей. Назвать такое общение с вещью вещественным никак нельзя, ибо вещи как вещи – все одинаковы, все одинаково вещественны; различие между ними начинается не потому, что они – вещи, но потому, что они такие-то и такие-то вещи, т.е. потому, что вещи бывают разные, т.е. разные по смыслу, т.е. таящие в себе различие по смыслу, т.е. потому, что им свойственен разный смысл. Называя Ивана Иваном, а Петра Петром, я это делаю не потому, что у того и у другого есть рот, нос, глаза, ноги, руки, тело, не потому даже, что они вообще есть такие-то вещи, и не потому, что я хочу вещественного и только вещественного общения с ними. Это я делаю потому, что мне известно какое-то отличительное смысловое ядро каждой из этих личностей, и вот я закрепляю это особыми именами. Глаза есть у всех, ноги и руки есть у всех. Но у моего приятеля Ивана есть, кроме всего, нечто такое, чего ни у кого другого нет, что осмысливает у него и заново оформляет и эту физиономию, и это туловище, и каждый член его вещественного тела. Именно это-то и заставляет давать ему особенное имя, а не то, в чем он сходится или отождествляется со всеми прочими. Правда, «Иванов» много, не один Иван. Но это только особенность и некоторая узость и экономика нашего языкового сознания и аппарата. На самом же деле, общее между Иваном Ивановичем и Иваном Петровичем только в звуках имени «Иван»; по существу же оба Ивана суть совершенно самостоятельные и несравнимые личности и, поскольку имя ни с какой стороны не есть звук или комплекс звуков, подлинные имена этих двух Иванов совершенно различны.
Смысловое общение с вещью, или общение со смыслом вещи, также требует отграничения. Смысл содержится в вещи в разных степенях осмысленности. Но самое главное, смысл содержится в вещи в разных степенях существенности. То, что у данного человека, по имени Иван, имеются руки и ноги, нисколько не рисует существенного отличия этого Ивана от всех прочих людей, а тем не менее, руки и ноги имеют свой собственный смысл, и он находится в каком-то отношении с тем смыслом, каковым является сам Иван. Другими словами, есть существенный смысл и несущественный смысл; смысл может захватывать существенное ядро предмета и может не захватывать его. Существенность есть, стало быть, специфический смысл, смысл неотъемлемый, то, без чего нет вещи, о смысле которой говорят. Разумеется, как видно уже из предыдущего, всякий смысл, взятый сам по себе, существенен для себя, ибо в смысловой сфере нет вообще различий между смыслом и неосмысленным. Но в применении к вещи говорят и о существенном ее смысле, и о несущественном. Поэтому, рисуя специфическую природу имени, не ограничимся простым указанием на ее смысловую стихию, но детализируем это определение введением принципа существенности. Можно ли сказать, что имя вещи есть несущественный смысл вещи? Это было бы нелепо. Это значило бы, что я, называя данного человека по имени, предполагал возможность отнесения этого имени к другому человеку или думал, что данное лицо имеет какое-то другое свойство и признак, более для него существенные, и что обращаться с таким наименованием нецелесообразно. Но если это нецелесообразно, то зачем же я обращался? Если я обращался к человеку, употребляя такое, а не иное имя, это значит, что имя, употребленное мною, есть собственное имя этого человека, существенное для него. Это еще яснее на неодушевленных вещах. Если этот дом я называю домом, то, поскольку я в здравом уме и твердой памяти, я
1) соединяю с этим наименованием ряд вполне определенных признаков и
2) все эти признаки, собранные в данном наименовании, считаю существенными именно для этого предмета, который поэтому и называю домом.
Если бы я думал, что признаки, мыслимые мною в данном наименовании, несущественны для дома, то зачем мне было и называть дом – домом? Имя относится не только к смыслу вещи, но и к существу ее, не только к ее смысловым признакам вообще, но именно к существенным признакам ее, к таким ее признакам, свойствам и моментам, без которых данная вещь не может быть данною вещью, не может быть самой собою. Это можно назвать конститутивным признаком вещи, конститутивным смыслом вещи. Это – то, без чего вещь не может существовать как данная вещь. Поскольку в имени вещи мы общаемся как раз с данной вещью, мы можем иметь общение только с такими ее сторонами, которые для нее существенны. Иначе это не будет общением с данной вещью, а с чем-то для нее несущественным и, след<овательно>, посторонним к ней.
Смысловое общение с вещью в ее имени может быть только существенно-смысловым общением. Но тут же кроется и еще один момент, который также имманентно содержится в самом понятии смысла и только требует более ясной формулировки. Смысл вещи – невещественен. Смысл вещи – существенен. Имя вещи есть орудие общения с невещественным и существенным смыслом вещи. Но может ли это орудие не быть орудием индивидуального общения? Принцип индивидуальности, собственно говоря, нами уже был получен в самом начале, когда мы трактовали имя вещи как начало различия ее с прочими вещами. Чтобы данная вещь была действительно вполне отлична от всех прочих вещей, надо, чтобы она была чем-то. Это что-то не может уже состоять из таких частей, которые бы обладали совершенно самостоятельной природой. Они должны быть настолько подчинены общему, чтобы уже не иметь никакого самостоятельного имени. Это «что-то», или «нечто», и есть нечто абсолютно неделимое, в подлинном и собственном смысле, индивидуальное, индивидуальность 42*. Таким образом, категория эта лежит в самом первичном основании имени. Без различения нет наименования, но без индивидуализации нет и самого различения. Но если это так, то зачем же нам теперь отдельно говорить об индивидуально-смысловой природе имени? Не стоит ли просто ограничиться введением момента различия и проведения границы?
Смысл вещи мы отграничили от самой вещи. В смысле мы отграничили существенное от несущественного. Теперь в существенном мы отграничиваем отвлеченную существенность от индивидуально-жизненной и конкретно-живой. Дело в том, что вещи бывают разные. Уже обыденный опыт говорит нам ежеминутно о различии одушевленных «вещей» от «неодушевленных». Конечно, мне известны многочисленные теории, пытающиеся доказать отсутствие одушевленности и сводимость ее на физико-химические процессы неживой природы. Эта устаревшая ныне механистическая метафизика не заслуживает того, чтобы мы ее здесь критиковали. Вместо критики я укажу только на то, что как бы ни злились механисты и как бы ни мечтали удушить живую жизнь, все же, если такой механист не может отличить живого существа (кошку, собаку) от неживого предмета (стол, стул), то не только я, идеалист и мракобес 43*, но и всякий разумный человек постарается отправить такого «ученого» в психиатрическую клинику. Как бы механисты ни расстреливали живую жизнь (чужую душу нельзя расстрелять, расстрелять можно только себя самого), все равно, раз навсегда, и для механистов, и для всех здравомыслящих: есть существенное, совершенно очевидное, общечеловечески принятое и признанное различие между двумя одинаково реальными сферами бытия – одушевленной и неодушевленной природой. Другое дело – как научно описать и объяснить это различие. Но это различие есть, есть и есть; вот хоть лопните от злости, а есть, есть и есть, тысячу раз есть, миллион раз есть, есть и есть!!! Но раз так, то наш «существенный смысл» может быть двояким, – неодушевленным и одушевленным. Можно говорить о смысле камня, дерева, минерала, а можно говорить о смысле животного, человека и их различных типов и видов. Я не буду давать философского и диалектического анализа понятия «жизни», «живого», «одушевленного», «души» и т.д.[8] Мне достаточно только указать на общечеловеческий и совершенно очевидный (вопреки научному сумасшествию) факт реальности одушевленных вещей. Но это требует введения весьма существенного момента в наш анализ природы имени.
Вдумаемся в природу имени. Мы отличаем имя от слова вообще, хотя о чисто словесной природе имени мы будем говорить дальше, но уже сейчас можно сказать, что имя есть, конечно, тоже слово, и что это – особое слово. Какое же это слово? Если мы опять-таки постараемся остаться верными общечеловеческому реально-жизненному опыту, то нам станет ясным, что имя относится как раз к одушевленным вещам. Имя предполагает живую, интеллигентную индивидуальность. Конечно, можно (и у людей часто бывает так) именовать, т.е. давать собственное имя и вещам неодушевленным или одушевленным, но не разумным. Однако, это ни о чем не говорит. Интерпретировать в смысле имени можно любой вид действительности. И тут все дело заключается не в том, правильно или неправильно дано имя, а в том, что имя, раз оно дается, несет с собой интерпретацию предмета в смысле одушевления, или, как я выражался в своих прежних работах, интеллигентную интерпретацию. Имя есть всегда имя одушевленной вещи 44*. Имя есть всегда имя личности (или ее степени и модификации)[9]. Если я называю эту бумагу бумагой, а этот диван диваном, то в собственном смысле это не есть наименование предмета. Это – название вещи, а не имя, нарицательное имя, а не собственное. Имя в настоящем смысле есть всегда собственное, а не нарицательное имя. Имя есть имя живой вещи. Имя само всегда живо. Имя – порождение живых, взаимообщаюшихся личностей. Имя вещи есть орудие общения с нею как с живой индивидуальностью. Индивидуальность тут – живая личность, самосознающая вещь, разумевающая природа. Смысл имени есть живой и индивидуальный смысл личности. Имя – откровение личности, лик личности, живая смысловая энергия жизненно самоутвержденной индивидуальности. Имя – не название, не простое слово и не термин, не вывеска, не внешний знак, не условный символ. Имя – личностный смысл, орудие индивидуально-личных взаимо-общений.
Итак, имя вещи есть орудие существенно (III) и личностно-индивидуально (IV) смыслового и умного (II) общения с нею (I) всего окружающего ее.
Имя вещи отграничено от самой вещи – как смысл ее. Именной смысл вещи отграничен от ее смысла вообще – как существенный смысл ее. Существенный смысл вещи, данный в ее имени, отграничен, далее, как личностный смысл, или как смысл личности. В первом случае (имя = смысл) имя взято как отвлеченный и общий принцип. Во втором случае (имя = существенный смысл) имя взято как понятие. В третьем случае (имя = личностный смысл) имя взято как понятие живой индивидуальности, т.е., в сущности, опять-таки как понятие же. Но имя есть ли только понятие? Наименовать вещь значит ли только составить о ней отвлеченное понятие (пусть даже оно будет относиться к живой индивидуальности)? Конечно, имя не может быть только понятием 45*. Понятие не есть называние или обращение, не есть сила привлечения внимания; понятие не активно. Понятие не есть орудие общения. Оно есть тот же отвлеченный смысл, хотя и определенным образом оформленный, но ни от кого не идущий, ни на что не направленный, никого ни с кем и ни с чем не общающий. Следовательно, выставленные нами четыре тезиса об имени дают еще только очень отвлеченное представление о нем. Тут нет еще самого главного, нет анализа самого момента «общения». Предыдущие тезисы обрисовали тот момент в вещи, с которым происходит общение, когда действует имя. Но этим еще нисколько не обрисовано самое общение. Обрисовано то, с чем происходит общение, а не то, как оно происходит и какова его собственная структура.
Тут мы переходим к природе слова, в отличие его от природы понятия. Чем отличается слово от понятия? Конечно, в слове важны не самые звуки, а его значение. Вместо звуков могут быть ведь и краски, и жесты, и пр. Но в чем же отличие словесного значения вещи от ее понятия? Возьмем понятие искусства. Русское «искусство», немецкое «Kunst», романское «ars», «art», греческое «τεχνη» указывают, очевидно, на одно и то же понятие. Тем не менее, слова эти – разные. В чем же разница? Ясно, что каждый язык по-разному понимает одно и то же понятие. Так, немецкий язык (Kunst от können) понимает искусство в смысле волевого и творческого напряжения, латинский – в смысле сделанности, сготовленности (в ars тот же корень, что и в греч. αρ – αρισκω), греческий – в смысле порожденности (τέχνη от τίκτω: «рождаю») и т.д., и т.д. Все это – различные понимания одного и того же понятия, подобно тому как существуют разные понятия, относящиеся к одному и тому же смыслу. Итак, язык есть система понимания, т.е., в конце концов, миропонимания; язык и есть само миропонимание. Слово есть понимание. Но имя как раз ведь и относится к сфере слов, а не понятий и не голых отвлеченных осмысленностей. Имя есть вид слова. Следовательно, имя есть понимание. Имя вещи есть такое орудие общения с вещью, которое приводит к пониманию вещи. В вещи есть существенный, индивидуально-живой смысл. Имя вещи и есть понимание этого существенного и индивидуально-живого смысла.
На проблеме понимания стоит остановиться несколько подробнее.
1) Какая разница между смыслом самим по себе (у нас это – индивидуально-живой и существенный смысл) и понимаемым смыслом? Смысл сам по себе однотипен, плоскостен, нерельефен; понимание же глубинно и рельефно. Смысл содержит в себе один смысловой план, именно этот самый смысл, и больше ничего в нем нет. Понимаемый же смысл содержит в себе, по крайней мере, три плана:
1) отвлеченный смысл сам по себе,
2) какого-нибудь его заместителя и представителя и
3) их отождествление в одном и неделимом предмете.
Пусть мы имеем немецкое слово для обозначения понятия «искусство». Тут у нас:
1) отвлеченное понятие искусства, одинаковое во всех языках и во всех пониманиях;
2) сфера могущества, воли, творчества, – которая, взятая сама по себе, отнюдь не есть нечто обязательно связанное с искусством; она может быть связана с любым предметом (хотя в данном случае языковое сознание призвало эту сферу как специального заместителя и выразителя искусства); и
3) то третье, где оба эти принципа совпадают настолько интимно и неразрывно, что получается одно и единое слово, в котором иной раз уже с трудом можно различить оба эти момента, да и то это различение будет всегда неизбежно абстракцией.
Следовательно, употребляя слова, я имею, по крайней мере, трехпланное сознание, что и заставляет нас говорить о рельефной и перспективной природе слова и имени. Разумеется, возможна разная степень рельефности и перспективности. Ярче всего она сказывается в поэтическом и художественном слове, менее ярко в обыденной речи. Еще менее ярко в научной терминологии, где расстояние между смыслом и образом пытается быть равным нулю. Но даже и в науке это расстояние уничтожается очень редко, а если оно и уничтожается, то принцип самого понимания отнюдь не уничтожается, ибо нуль есть тоже некая величина, и самое наличие нуля как раз и отвечает тут на вопрос: между чем, собственно, существует этот нуль расстояния.
2) Можно выразить природу понимаемого смысла и более строго диалектически. Именно, раз отвлеченный смысл – изолирован, самостоятелен от всего окружающего и не общается ни с чем, то понимаемый смысл предполагает вокруг себя некое окружение, которое он, между прочим, частично как бы вбирает в себя. Окружающее смысла есть то, что не есть смысл, иное смысла, инобытие смысла. Понимаемый смысл вбирает в себя свое инобытие, отождествляется со своим инобытием. Так, «Kunst» уже не просто «искусство», но волевое могущество и сила. Понятие искусства вбирает в себя момент воли и могущества, отождествляется с ним. Таким образом, диалектически природу понимаемого смысла можно формулировать так: это есть отвлеченный смысл, отождествляемый со своим инобытием. Понять вещь значит соотнести ее с тем или другим ее окружением и представить ее себе не просто как ее саму, но в свете того или другого окружения, в свете той или другой вещи или момента из этого окружения. Когда мы говорили о смысле вещи, мы предполагали только ее отличие от всего прочего и наличие в ней некоторой простой смысловой качественности, которая была бы достаточна для того, чтобы обеспечить ей какой-нибудь определенный спецификум. Но получивши смысл путем такого отграничения, мы теперь снова сравниваем вещь со всем, что ее окружает. Раньше мы еще не знали, что такое данная вещь, и вместо вещи имели пустое место. Это значило, что нужно было провести первичную границу и очертание для получения самой вещи. Теперь вещь получена, и – мы опять сравниваем ее со всем прочим. Сравнение снова обогащает вещь. Раньше мы имели контуры и очертание. Теперь начинаем производить различения внутри полученных контуров и очертаний. И мы видим, что смысл вещи, это – одно, а ее соотношение с другими вещами – совершенно другое. И вот когда мы даем этой вещи какое-нибудь название, слово, имя, – это значит, что мы уже соотнесли ее со всем прочим и выбрали то, в свете чего мы ее хотим понять и с чем сравниваем. Это и значит, что мы понимаем вещь. Итак, чтобы осуществилось понимание вещи, необходимо, чтобы:
1) вещь имела смысл,
2) смысл ее был сравниваем с другими вещами и их смыслами, т.е. со своим инобытием, и
3) это сравнение со своим инобытием было отождествлением с ним.
3) Когда говорится о понимании, то обычно, в силу рационалистических предрассудков, думают, что понимание есть нечто исключительно интеллектуальное. Это, однако, не что иное, как начальный результат устаревшей ныне рационалистической метафизики. Конечно, можно понимать вещь, между прочим, и чисто интеллектуально. Но это – только один из видов понимания. Само же по себе понимание ничего специфически интеллектуального в себе не содержит. Общение с вещью на основе ее понимания может быть совершенно лишено чисто интеллектуальных моментов. В чем же сущность понимания? Что значит, что я понимаю вещь? «Понимаю» значит по-имаю, беру на себя, вбираю в себя. Уже было сказано, что понимание вещи предполагает невещественный смысл вещи. Понимать, следовательно, можно только так, что мы вбираем в себя смысл вещи. Но что это значит? Вбирать в себя вещи, напр., пить или есть, было бы очень понятно. Но кушать вещи не значит их понимать 46*. Надо вбирать в себя не вещи как вещи, но вещи как смыслы. Однако, как же это я мог бы вбирать в себя смыслы вещей? А ровно так же, как я вбираю в себя самые вещи. Съесть что-нибудь, это значит отождествить съеденное с самим собою, т.е., в данном случае, со своим телом. Что значит, что мы едим и пьем? Это значит, что мы отождествляем наши кушанья со своим телом, превращаем их в наше тело, которое ведь не из чего другого и не состоит, как из того, что мы вбираем в себя из окружающего мира. Вобрать в себя смысл вещи тоже ничего иного не может значить, как то, чтобы отождествить этот смысл вещи с нами самими, а нас – с ним самим 47*. Понять вещь значит взять ее смысл, перенести его на то или другое ее инобытие, напр., на меня (я и мое сознание в отношении данной вещи тоже ведь есть некое инобытие) и – отождествить его с этим инобытием. Таким образом, интеллект тут совершенно не при чем. Важен не интеллект, а вообще сознание, другое, инобытийное к данной вещи сознание, где она могла бы воплотиться, т.е. пониматься. Но интеллект – только одна из весьма многочисленных форм сознания вообще.
4) В более подробном виде схему понимания можно было бы представить так. Допустим, что мы имеем вообще какие бы то ни было A и B. Представим себе, что эти две совершенно самостоятельные вещи A и B объединены между собою так, что из них получилось нечто целое. По общим правилам феноменологии и диалектики, целое не может быть разделено на части без остатка. Так, взявши три линии, из которых никакая не есть треугольник, я, сложивши их определенным образом, вдруг получаю нечто неожиданное и новое, а именно, треугольник. Ясно, что сама треугольность есть нечто совершенно несводимое на эти три линии 48*. Итак, мы имеем A и B и нечто целое из них – C. Когда мы получили C, то это значит, что мы получили, в сущности, целых пять моментов:
1) A,
2) B,
3) C,
4) A в свете C и
5) B в свете C.
Раз целое – совершенно особая и новая установка, по существу и по смыслу своему не имеющая ничего общего ни с A, ни с B, то или между A и B, с одной стороны, и C, с другой, существует непроходимая пропасть (тогда тут – абсолютный дуализм, и целое C уже не будет целым, так как всякое целое должно иметь какое-нибудь отношение к своим частям, а тут это отношение отрицается, и части тоже перестанут быть частями целого, – по той же причине), или должно быть нечто третье, что не есть ни целое C, ни каждая часть A и B в отдельности, но то, что составляет переход от целого к данной части и их совокупное обстояние. Для здравого смысла, конечно, приемлема только вторая возможность, т.е. должны быть не только A и C, но еще и нечто третье, где A и C совершенно слиты, и что дает возможность A представлять в свете C, а C – в свете A, а также должны быть не только B и C, но и нечто третье, где они совершенно отождествлены, и где B дано в свете C, а C – в свете B. Как C вообще тождественно со своими частями и их суммой, так оно частично тождественно с каждою частью в отдельности. И как C вообще отлично от всех своих частей и их суммы, так оно частично отлично от каждой своей части в отдельности.
Применяя эту схему к проблеме понимания, мы получаем следующее. Имеется вещь и ее смысл, т.е. определенным образом осмысленная вещь. Она резко отличается от окружающего ее фона и предстает как некое целое с ярко вычерченными контурами и границами. Эта осмысленная вещь может воплощаться в окружающей ее действительности. Напр., пусть стоит тут передо мною лампа. Ничто не мешает, чтобы какой-нибудь мастер, которому она понравилась, сделал ее из своих материалов как полную или частичную копию той лампы, которая стоит у меня на столе. Это значит, что она как-то воплотилась в своем инобытии. Что нужно для этого воплощения? Для этого нужно, во-первых, чтобы было некое инобытие, напр., металл, стекло, дерево и пр., что необходимо для изготовления лампы. Если не будет того, что отлично от моей лампы, если не будет новой среды (и, след<овательно>, новых материалов), где она могла бы появиться, то тогда нельзя и говорить о воплощении, тогда первоначальная лампа так и останется самой по себе, без всякого перевоплощения. Итак, необходимо, вообще говоря, инобытие. Во-вторых, необходимо не только инобытие, т.е. не только отличие вновь появляющегося предмета от предыдущего, но и какое-то тождество между ними. В самом деле, мастер делает не что иное, как ту же лампу. Рассматривая эту новую лампу, я узнаю в ней ту самую, которая стоит у меня на столе. Что значит, что я узнал свою лампу? Это значит, что я отождествил новую лампу со старой. Следовательно, воплощение предполагает инобытие, т.е. иной, новый материал, иную, новую вещественность, но тот же самый смысл, ту же самую форму, ту же самую смысловую структуру. Теперь остается только выбрать определенный вид инобытия, и – мы получим искомую схему понимания. Инобытие бывает разное. Прежде всего, оно может быть деревом, металлом и стеклом. Тогда «воплощение» лампы приведет к появлению новой реальной лампы. Инобытие может быть бумагой и графитом. Тогда «воплощение» приведет к появлению рисунка лампы на бумаге. Инобытие может быть сознательным человеческим субъектом. Тогда воплощение лампы в инобытии, т.е. отождествление с ним, приведет к пониманию этой лампы. Мы видим, таким образом, что понимание в своей основной структуре есть не что иное, как диалектическое самотождественное различие смысла вещи с ее инобытием, и что человеческий субъект играет тут роль только того специального инобытия, где происходит воплощение вещи, т.е. ее самоотождествляющееся различение.
Итак, наименовать вещь значит понять ее, ибо тот, кто именует что-нибудь, должен и отличать себя от именуемого (вещественно), и отождествлять себя с ним (по смыслу), а это смысловое, умное отождествление себя с вещью, которая, как вещь, продолжает быть отличной, и есть понимание. Вещественно и субстанциально я отличен от именуемой мною вещи, но в уме своем, умно, я отождествлен с нею, как и во всяком целом C, состоящем из A и B, – и A, и B, будучи сами по себе совершенно отличны от C, должны еще и отождествляться с ним (каждая в отдельности и по-своему).
Нельзя остановиться только на одностороннем понимании. Вы назвали меня Алексеем – не только потому, что вы знаете, что это имя есть мое имя, мое собственное имя, но еще и потому, что я признаю его своим и что я, услыхав от вас свое имя, так или иначе отвечу вам и заговорю с вами. Диалектически это совершенно ясно и необходимо. Если взять наши прежние обозначения, то A (вещь), вступая сB (инобытием) в отождествление (C), предполагает, что не только существует BC (отождествление понимаемого образа с инобытием), но и AC (отождествление понимаемого образа с вещью). Я наименовал вещь: это значит не только то, что я отождествил понимаемый мною смысловой образ вещи с самим собою, в своем уме и сознании, но и то, что понимаемый мною образ отождествился с самой вещью. Тут приходится выдерживать упорный натиск легиона психологистов и субъективистов, которые думают, что раз получился известный образ в результате моего понимания вещи, то этот образ – исключительно субъективный, вне моей психики не имеющий никакого реального основания. Спорить с этой убогой и отсталой метафизикой я не стану. Я опять сошлюсь только на непосредственный и общечеловеческий опыт. Как бы меня ни убеждали, что красота яркого солнечного дня есть только мое представление, а изменяющееся мое настроение в отношении погоды есть только моя психика и больше ничего, – я, пока нахожусь в здравом уме, должен говорить, что это именно небо – весело, торжественно, величественно, а не я сам весел, торжественен и пр., что это именно небо хмуро, скучно, грустно, а не я хмурен, скучен и т.д. Если все это субъективно, то – что же тогда вообще-то объективно? Движения атомов и электронов? Но ведь они тоже имеют и цвет, и вес, и движение и т.д. Тогда уж и эти пресловутые атомы есть тоже моя иллюзия. И все вообще есть только моя иллюзия. Единственное спасение от этого «естественно-научного» бедлама – признание вообще всей чувственной сферы как реальной. Но тогда понимаемый мною образ принадлежит не только мне, но и самой вещи. Это – именно ее образ, принадлежащий ей самой образ. Другими словами, не только я понимаю ее, но и она отвечает моему пониманию, соответствует и ответствует ему. Если в вещи объективно нет ровно ничего, что я в ней понял, и все понимаемое мною в ней есть лишь моя иллюзия, то – можно ли сказать, что я что-нибудь понял в вещи? Если я вообще тут что-нибудь понял, то, ввиду раскола вещи и моего понимания, я понял что-то в себе же, внутри своей собственной психики, а не вышел навстречу к вещи. Я вращаюсь сам в себе, сосу свою же собственную лапу; и мне закрыт доступ к объективному бытию. Итак, раз я что-нибудь понимаю, то сама вещь должна быть не просто вещью, но понимаемой вещью, т.е. в ней должен быть тот или иной реальный аналог моего понимания 49*, она должна осмысленно сочувствовать мне. Когда имеется в виду неодушевленный предмет, то его сочувствием моему пониманию будет то, что на нем окажется реально осуществленным самый аналог моего понимания. Так, заходящее солнце кажется мне усталым и блаженно-молитвенным. Сочувствием этого предмета моему пониманию будет то, что оно не только в моем воображении и фантазии, но реально будет предстоять таковым, как я его воспринимаю. Но имя, сказали мы, есть орудие общения с предметами по преимуществу одушевленными и личностными. Поэтому понимание через имя, относясь к личностному предмету, предполагает со стороны предмета сочувствие чисто личностное же, т.е. тут должен быть не просто реализм внешней выразительности предмета, но и онтология существенного внутреннего сочувствия и внимания. Имя предполагает, что я хочу общаться с предметом, который я понимаю, и оно же необходимо предполагает, что предмет слышит это имя, отвечает на мой зов, сочувствует ему, соответствует и ответствует ему. Без этого взаимопонимания именующего и именуемого не может состояться никакого именования. Самый смысл именования заключается в том, что именующий сознательно реагирует на это именование. Иначе имя перестает быть именем. Разумеется, тут не может быть речи о различных несущественных моментах реакции вещей на их именование. Можно вполне представить себе такой случай, что я называю ваше имя, а вы, в силу тех или других явлений и событий, забыли свое собственное имя и ничем не отвечаете мне. Это совершенно не относится к делу.
Мы говорим тут не о фактах, но о принципах. Принципиально же именование всегда рассчитано на то, чтобы именуемое откликнулось на это именование. Именующий знает и понимает именуемое, и именуемое знает и понимает именующего. Тут – понимание взаимное, обоюдостороннее.
Из всего предыдущего с полной ясностью вытекает, что имя, если оно не просто смысл, относится, несомненно, к смысловой, т.е., прежде всего, к невещественной сфере. Вещь есть вещь. Но вещь имеет смысл. И смысл этот уже не есть вещь. Смысл находится в вещи, но не есть просто сама вещь. И вещь имеет смысл, но не есть просто сам смысл. Имя же есть не больше, как особым образом усложненный смысл. Именно, это такой смысл, который закреплен в понятии и который есть понимаемое понятие. Это, конечно, нисколько не мешает имени продолжать пребывать в той же чисто смысловой и умной сфере и не входить в сферу вещественности. Действительно, это – совершенно очевидный факт, если подойти к делу непредубежденно. Когда я именую вещь, вещь продолжает пребывать как вещь вне меня, со всей полнотой своей реальности. И мое общение с нею, мое понимание ее происходит не в вещественной области, а в уме, в чисто умной области, в сфере смысла. Ни вещь не уничтожается от слияния со мною, ни я не уничтожаюсь от отождествления с вещью. И это – потому, что слияние и отождествление, о которых идет речь, суть чисто умные, чисто смысловые категории. Таким же точно образом два дерева нисколько не перестают быть двумя деревьями только из-за того, что они носят одно и то же название. То, что у них одно и то же название, конечно, приводит их в какое-то существенное общение; и раз название это действительно одно, общение это приводит их к полному и абсолютному тождеству. Но ясно, что это тождество – смысловое, а не вещественное, ибо вещественно они – не одна вещь, но именно два дерева. Потому имя вещи, как понимаемый смысл вещи, есть, несомненно, нечто умное, нечто смысловое же, а не вещественное. И когда происходит понимание вещи кем-нибудь, то вещь и этот понимающий субъект общаются и отождествляются умно, в уме, в смысле, а не вещественно, не материально, не субстанциально, не природно.
Однако, вдумываясь в природу имени, мы замечаем, что мало и этого. Мало говорить, что имя есть модификация смысла и относится к смысловой сфере. Что значит именовать? Не значит ли это проявлять какую-то силу, затрачивать какие-то усилия, чего-то старательно добиваться? Несомненно так. Картина тоже есть какой-то смысл или осмысленная вещь, но она статична, она не живая. Ее динамика и ее жизнь, относясь также к смысловой сфере, никем сознательно не направляются. Они уже были направлены и оформлены раз навсегда, и отныне они предстоят перед нами как статическая завершенность. Не то имя. Имя всегда кем-то так или иначе произносится, внутренне или внешне, кем-то двигается, куда-то направляется. Имя есть всегда какая-то сила, направленность, стремление, обращение и обращенность. Имя по природе своей активно. Вещь пассивна, тверда, неподвижна и пребывает. Имя всегда активно, легкоподвижно, напряженно стремится и действует. Имя всегда есть как бы некие щупальцы, активно схватывающие жизнь и осознающие, оформляющие действительность. Кратко говоря, имя вещи всегда есть некая умная или смысловая энергия вещи, или, привлекая предыдущее рассуждение, можно сказать, что имя есть умная энергия взаимообщения вещи с ее окружающим 50*.
Вещь имеет смысл. Смысл оформляется в определенное понятие. Понятие оформляется в выражение. Выражение делается словом. Только тут мы подходим впервые к подлинно словесной природе имени и покидаем отвлеченно смысловые его моменты. Когда мы наметили в имени вещи ту первую точку, отличающую данную вещь от всего прочего, мы взяли имя как голый и отвлеченный принцип, без всяких деталей и без всякого рисунка. Чисто смысловой принцип, путем различения существенного и несущественного, пришлось дополнить понятием. Имя вещи содержит в себе и какое-то понятие вещи, т.е. относится к ее существенному смыслу. При этом существенный смысл у нас был дополнен индивидуально-живым смыслом. Но на этой стадии имя у нас все же не отличалось ничем существенным от отвлеченного понятия. Это понятие должно быть понято, должно стать понимаемым смыслом. Это значит, что отвлеченно установленное понятие должно соотнестись со своим инобытием, т.е. быть рассмотренным с точки зрения этого инобытия. Этим оно и понимается, и выражается. Выражение вещи и есть объективный аналог понимания вещи 51*. Выразительные функции образуются тогда, когда уже нет понятия просто, а есть какое-нибудь специальное его понимание. Имя есть выраженное или, что то же, принципиально, в принципе понятое понятие. И вот теперь, когда этот выразительный смысл, это понимающее общение начинают активно наступать, осмысленно становиться, когда смысл превращается в смысловой заряд, в выразительный взрыв, в понимательный фермент, в преисполненный жизненных сил зародыш, тогда образуется слово. Слово – энергия мысли и осмысляющая сила. Слово – активный напор понимания, динамика выразительного охвата. Слово – не статично, не покойно, не устойчиво. Оно всегда в движении, в энергии, в порождении, в мыслительной активности. Слово вещи всегда стремится как бы отделиться от вещи и уйти в окружающие просторы для многоразличных откровений и возвещений о природе вещи, для умных воплощений и отражений вещи, для осмысления и утверждения всякого инобытия по законам соответствующей ему вещи. Слово и имя вещи есть как бы самостоятельный организм, который, будучи порожден и изведен вещью из себя самой, упорно и настойчиво, эластично и энергично, остро и сильно, наподобие невидимого заряда, распространяется по широкому полю инобытия, незаметно носится среди вещей, осеменяя и оплодотворяя собою все существующее по законам данной вещи. Имя вещи есть смысловое семя вещи, которое, попадая на тучную почву инобытия, порождает и утверждает новые вещи – того же, конечно, имени, и, следовательно, того же смысла, того же типа, того же существа. Имя вещи – смысловой зародыш вещи, активно принуждающий вещи к появлению и росту, хотя сам он и не есть вещь и для своего успеха уже предполагает вещественное инобытие. Таким образом, можно с полной определенностью и достоверностью сказать, что природа имени магична в самом последнем своем существе. Магия ведь и есть не что иное, как изменение бытия силою одного слова, преображение и самосоздание вещей невещественной энергией одних имен. Знать правильные имена вещей значит уметь владеть вещами. Уметь владеть именами значит мыслить и действовать магически.
Вместе с тем справедливость заставляет признать, что имя, будучи умной энергией вещи, не есть энергия, сама по себе действующая, независимо от вещи или от ее окружения. Вернее, нужно сказать, что имя может стать энергией, как и семя не есть ведь уже просто самый организм или его рост. Семя не есть еще даже и появление организма, и зародыш не есть еще и зарождение. Семя есть возможность зарождения, то, без чего не может состояться зарождения. Имя также есть не сама активность соответствующего осмысления, общения, оформления вещи или ее окружающего, но только потенция всего этого. Мы ведь и говорили выше, что это – заряд смысла и понимания, охват выражения и формы. Но для заряда и охвата нужен еще материал, вещественность, инобытие, то поле и арена, где состоится взрыв и охват. Имя ведь невещественно, умно, идеально. Оно потому и есть только потенция, потенциальная энергия. Стоит только воспользоваться им, пустить его в определенном направлении, – как оно начинает приводить нас к общению с вещами и всем миром, к пониманию и уразумению действительности, к умному овладению собою и всем бытием. Имя – великая сила и неубывающая энергия, но это – сила в возможности и энергия в потенции. Оно ждет, чтобы разрешиться от груза наполняющих его энергий. Оно переливает через край своими смысловыми возможностями и готово излиться наружу, пребывая, однако, в основе своей внутри предопределенного ему смыслового круга. Оно – эманационно напряжено и нагнетено, и бурлит, кипит бесчисленными умными эманациями, подобно тому, как само оно есть не что иное, как умная эманация самой вещи. Нужен какой-нибудь знак, какой-то сигнал, чье-то согласие, чье-то мановение воли, чей-то мельчайший волевой или мыслительный жест, чтобы эти эманации с необычайной силой и энергией пролились наружу, распространились вовне, оплодотворили и зародили бесчисленное количество новых вещей и имен и тем засадили и украсили мрачные и мертвые пустыни инобытия.
От этого зависит та особенность имени, что оно есть не просто понимание и не просто взаимное понимание, и даже не просто энергийное напряжение этого понимания. Раз имя – только потенция, только заряд, то ясно, что проявляется и раскрывается оно только при особых условиях, действует и именитствует оно только в зависимости от некоторых новых обстоятельств. Мы уже сказали, что нужен еще какой-то жест, чье-то еще мановение воли, чтобы имя осуществилось и стало жизнью. Диалектически это значит, что то понимание, которым оно в основе своей является, в свою очередь, кем-то должно быть понято, кем-то должно быть немедленно переведено из потенции в энергию. Это может сделать сама вещь, которая носит данное имя; это может сделать и то, что окружает данную вещь и стремится общаться с нею. Важно только, чтобы было это новое понимание и наличие нового субъекта. Поэтому имя есть не просто понимание, но понимание понимания. Имя есть орудие не просто взаимопонимания, но сознательное и понимающее орудие взаимопонимания, орудие понимания самого понимания. Разумеется, как можно ограничиться тем, что имя вещи есть просто ее умная энергия (не входя в подробности рассмотрения, какая это энергия, потенциальная или кинетическая), так можно и о понимании в имени говорить в первой степени и не постулировать «понимание самого понимания». Однако если нужна точность, то необходимо выражаться именно так.
До сих пор мы везде говорили, что имя вещи есть орудие общения, орудие понимания вещи, существующего между самой вещью и ее окружающим. Пока мы вскрывали ту сторону в вещи, которая именно находится в общении со средой, окружающей вещь, и пока углублялись в природу самого общения, можно было не ставить вопроса о бытийственном отношении этого общения с вещью к самой вещи. Теперь же, когда и общающийся момент в вещи, и самое общение нами вскрыто и определено, полезно поставить и этот вопрос. Действительно, наша характеристика имени как общения и понимания остается весьма неопределенной и <не>законченной. Кто же, собственно говоря, общается и кто понимает? Мы говорим: общение между вещью и ее средой, понимание между вещью и ее средой. Но вдумаемся в природу имени. Разве имя вещи предполагает, что кто-нибудь или что-нибудь обязательно фактически общается с вещью 52* или понимает ее? Разве нужно, чтобы кто-нибудь фактически существовал около данной вещи и давал ей имя? Разве имя вещи не таково, что оно существует с вещью само по себе, что оно обязательно нуждается в том, чтобы кто-нибудь его познавал или понимал? Тут очень полезна аналогия с математикой. Теорема, конечно, кем-нибудь и как-нибудь доказывается. Но требует ли теорема по самому своему смыслу, чтобы был какой-нибудь субъект A, который бы ее доказывал? Содержится ли в самом смысловом содержании Пифагоровой теоремы, что ее впервые доказал именно Пифагор, а не Архимед и не Птолемей? Конечно, самый смысл Пифагоровой теоремы отнюдь не содержит никаких указаний ни на реальных лиц, впервые открывавших эту теорему, ни на их переживания или обстоятельства их жизни и т. д., и т.д., хотя фактически, конечно, кто-то реально существовал, кто в действительности открыл эту теорему, и это лицо имело реальную жизнь, реальные переживания и пр. Также и имя вещи отнюдь не предполагает, что есть кто-то, через переживания которого это имя только впервые и давалось бы. Имя вещи не предполагает, что есть обязательно фактически существующее инобытие, без реального причинного воздействия которого на вещь она не могла бы и получить своего имени. По смыслу своему имя чисто объективно, чисто предметно, принадлежит вещи, реально носимо вещью и зависит только от самой вещи и больше ни от чего.
Но почему же мы говорим, что имя вещи есть орудие общения с нею инобытия, орудие взаимопонимания между вещью и инобытием? И как нам быть с этой характеристикой, которая тоже ведь имеет под собой большие основания и тоже вполне соответствует реальному смысловому составу имени? Сейчас нам и предстоит решить вопрос о том, как совместить эти обе характеристики, от которых совершенно невозможно отказаться.
1) Имя вещи есть орудие общения с нею всякой иной вещи, орудие взаимного понимания между нею и всякой иной вещью. Имя вещи требует понимания вещи всяким инобытием. Но не значит ли это, что имя вещи, еще раньше всякого фактического инобытия, требует, чтобы сама вещь понимала себя и общалась с собою? Если вещь общается с другой вещью, то не значит ли это, что она уже должна общаться с самой собою? Что логически первичнее – общаться с инобытием или общаться с самим собою? Имя вещи есть орудие общения ее с вещами вообще. Но ведь сама-то именуемая вещь тоже есть одна из вещей. Она ведь не просто вещь и больше ничего. Она – одна из вещей, одна из многих вещей. Если имя вещи требует, чтобы она общалась с другими вещами, то это значит, что она уже общается с самой собою как вещью. Когда я начинаю понимать себя или общаться с собою, – не значит ли, что я подхожу к себе как к постороннему лицу, извне, как к иному, другому, чем я? Вещь, раз она общается с самой собою или понимает себя, не относится ли к себе как к чему-то новому, иному, другому? Не налична ли уже тут антитеза бытия и инобытия, которую мы постулировали для имени вообще? Разумеется, проще, естественнее и логичнее сказать, что вещь в имени своем общается сама с собою, чем говорить, что вещь в имени своем общается с другими вещами. В первой формуле гораздо меньше знаков, и логически она предшествует второй. Конечно, ничто не мешает нам судить о принципе не из него самого, но из его внешнего функционирования, из его инобытийного применения и преломления. Однако, подобное рассуждение уже предполагает, что принцип есть и что он понимается сам из себя. Я могу судить о характере источника света по освещаемой картине. Но проще, естественнее, ближе к истине и логичнее судить об этом по самому свету, потому что сначала есть сам свет, а потом уже освещение и освещаемое. Не будет ошибочно судить о свете по освещаемому. Иногда это является единственным способом исследовать свет. Но первичнее судить о свете по самому же свету и – безопаснее. Не свет зависит от освещаемого, но освещаемое от света.
Итак, рассуждая о понимании и общении в имени, не обязательно переходить к такому инобытию, которое было бы уже самостоятельным и реальным фактом наряду с самой вещью. Необходимо и достаточно оперировать тут не с инобытием, как реальным фактом, а с инобытием как принципом. Необходимо и достаточно говорить о таком инобытии, которое есть уже в самой именуемой вещи. Вещь может ведь и должна понимать, прежде всего, себя саму. И уже этого достаточно, чтобы появилось и осуществилось имя. Выгоды такой постановки вопроса несомненны. Во-первых, такая формула имени, как мы говорили, первичнее той, которая оперирует с инобытием как с новыми фактами. Во-вторых же, – и это чрезвычайно существенно, – тут мы достигаем того, что имя получает вполне объективную природу и полную независимость ни от каких других вещей, кроме как от той, которую оно призвано именовать, и в частности, – полную независимость ни от какого именующего субъекта. Имя вещи есть орудие общения: это значит, что вещь общается, прежде всего, сама с собою, а затем и поэтому – со всякими другими вещами. Имя есть орудие понимания: это значит, что именуемая вещь раньше всего понимает сама себя, а затем и поэтому – ее понимает и всякая другая вещь. Не потому именуемая вещь умно общается с собою и осмысленно понимает себя, что кто-то другой, какие-то другие вещи с нею общаются и ее понимают. Но с нею общается и ее понимает все прочее потому, что она сама с собой общается и сама себя понимает. Если она не может понимать себя, то, строго говоря, и ничто другое не сможет понять ее. Ибо если вещь принципиально не может понимать себя, это значит, что в ней нет понимаемого смысла, т.е. смысла вообще, что, в свою очередь, свидетельствует о том, что вещь эта вовсе не есть вещь, т.е. не есть она сама, т.е. в сущности нет никакой вещи. Может ли при таких условиях кто-нибудь с ней общаться и можно ли в ней что-нибудь понять?
Итак, имя вещи есть умная энергия взаимопонимания вещи с другими вещами – независимо от реального существования этих других вещей. Другой вещью – другой в отношении себя самой – может явиться и сама именуемая вещь. И это и необходимо, и достаточно. Но тогда наша формула о «взаимообщении с вещами» требует изменения в том смысле, что «другой вещью» оказалась сама же именуемая вещь. Но после всех предыдущих разъяснений сделать это нетрудно.
2) Имя вещи есть потенциальная умная энергия взаимопонимания вещи с ее окружающим. Эту формулу необходимо изменить так, чтобы «взаимопонимание» происходило в самой же именуемой вещи. Понимание есть соотнесение с инобытием, сравнение с инобытием, рассмотрение с точки зрения инобытия. Это значит, что, когда я сам себя понимаю, я должен к себе подойти извне, быть инобытием к самому себе, сравнивать себя с собою же. Это и приведет к тому, что я дам себе имя. Значит, имя вещи есть потенциальная умная энергия самопознания вещи. Однако тут необходимо уберечься от ошибки, связанной с этим последним термином. Когда говорится о самопознании, имеют в виду, главным образом, различения и анализ, производимый внутри себя, внутри субъекта, т.е. уже предполагается, что субъект существует готовым, существует с твердыми и определенными границами и нужно только производить анализ внутри этих границ. Имя же предполагает, что мы подходим к вещи извне, оно требует, чтобы вещь выразила себя вовне. Поэтому имя не есть, собственно говоря, орудие самопознания для вещи, но орудие именно самопонимания, орудие не внутреннего анализа внутри субъекта, но внешнего соотнесения всего субъекта целиком со всем окружающим. Итак, имя вещи есть энергия ее самопонимания.
Но понимание, видели мы, не есть какой-то случайный, несущественный, субъективно-капризный процесс. Понимание – объективно, предметно, предметно-конститутивно; ему всегда соответствует и ответствует вполне реальный бытийственный аналог. Поэтому, когда мы говорим, что вещь понимает сама себя, это не значит, что такое понимание могло быть и могло не быть, а вещь все же оставалась бы самой собой. Нет, это самопонимание конститутивно для самой вещи, для реальности и реальных моментов самой вещи. Что же конституирует тут понимание? Что нового получает вещь в своей реальности от того, что она понимает себя? Понимание ее ведь не случайно, не преходяще, как людское понимание, не тщетно, не иллюзорно. Ему не свойственна болезненность, капризы, суета и мнимость человеческого понимания. Что же оно рождает в вещи и чем вещь отвечает ему?
Понимать можно только то, что является каким-нибудь «нечто». То, что не есть что-нибудь, не может быть понимаемо. Понимать значит нечто полагать или исходить из полагаемого. Итак, если вещь в имени своем понимает себя саму, это значит, что вещь должна сначала просто как-то существовать, быть чем-то. Если вещь ничто, тогда как она может понимать себя и что, собственно говоря, она будет понимать в себе? Следовательно, раз вещь понимает себя, это значит, во-первых, что она утверждает себя как реальную вещь. Но понимание значит не только это. Понимать значит сравнивать данную вещь с другими вещами, а понимать себя значит сравнивать себя с другими возможными формами существования самого себя. Я понимаю себя. Это значит (при вышепоставленном условии перехода к инобытию как к новым вещам), что я мыслю себя в разных возможных формах существования и что определяю для себя в настоящий момент какую-нибудь определенную форму своего существования как наиболее для себя характерную и существенную. Следовательно, имя вещи, будучи ее самопониманием, конституирует не только реальное существование этой вещи, но и только одну определенную и притом наиболее существенную форму и вид этого реального существования. Понимать значит сравнивать и – выбирать для понимаемого его существенное. Понимать себя значит сравнивать себя с собою же, т.е. сравнивать различные возможные модусы своего существования, и – выбирать существенные из них. Итак, имя вещи, как ее самопонимание, есть конституирование, осмысление ее как объективно-определенной. Имя вещи есть тот момент в ней, который конституирует ее как объективную реальность и притом как определенным образом оформленную объективную реальность.
В понимании, энергийно данном, мы находим, однако, не только это. Понимание в имени дано энергийно. Оно энергийно выявляет вещь. Вещь не уединенна, не оторвана от жизни и бытия. Вещь понимаемая манифестирует себя в бытии, эманирует в жизни. Вещь, понимающая себя саму, выявляет для себя свое объективно-реальное существование, активно требует этого выявления, этого самовыявления. В имени есть, несомненно, некая принудительность, некая императивность. Имя вещи есть ее сила, активно охватывающая инобытие и, следовательно, саму вещь. Имя вещи есть ее явление себе самой; но это – необходимое, принудительное, повелительное самовыявление. Нельзя знать имя вещи и не знать самой вещи.
Это – повелительное, активное, энергийное самовыявление, самовыражение смысла вещи. Это умный императив самовыявляющейся вещи. Это – не пассивный образ или вид вещи, не созерцательно и отъединенно данный лик её. Имя вещи наступает на нас. Имя вещи наступает на саму вещь, принудительно окутывает ее своими умными энергиями, повелительно выявляет и настойчиво манифестирует ее скрытые и глубинные возможности. Поэтому, в качестве реального аналога в реальности самой вещи именному самопониманию соответствует умная повелительность и настойчивое принуждение признавать вещь именно такою, как она есть.
Наконец, необходимо припомнить также и то, что имя всегда относится к тому, что или реально есть, или принципиально может быть, или хотя бы предположительно интерпретируется как личность, как интеллигенция, как внутреннее одушевление и самосознание. Следовательно, имя вещи должно конституировать и выявлять вещь как личность, как личностное бытие. Правда, это относится не специально к «словесным» и выразительным функциям имени, но к его более отвлеченным и смысловым моментам. Однако, об этом вполне уместно вспомнить в этой сводной объективной формуле имени.
Итак, имя вещи, если мы согласились, что оно есть самопонимание вещи, является, в общем итоге, осмыслением вещи как объективно-определенной и в повелительном откровении и самовыявлении данной личности. Другими словами, имя может быть только у такой вещи, которая есть
1) личность,
2) объективно-существующая, независимо от других вещей и самостоятельно, и
3) существование это не смутно, не случайно, не темно, но ясно, определенно-специфично и закономерно.
Кроме того, такая личность
4) должна выражать свое внутреннее содержание вовне,
5) это выражение и самовыявление утверждать для всякого возможного инобытия и
6) утверждение это проводить повелительно, принудительно, категорически-императивно.
Таким образом, чтобы имя создалось в вещи, необходимо не только активное, смысловое и личностное самовыявление вещи, но необходимо, чтобы это самовыявление само было, в свою очередь, активно и повелительно направляемо вовне, так, чтобы где эта самовыявительная энергия ни присутствовала, везде сама вещь открывала себя и признавалась всем другим в полной адеквации. Можно ведь очень сильно выражать себя и выявлять свой внутренний смысл, и это вовсе еще не будет нашим именем. Для имени надо не просто выражать себя, но, уже имея свое готовое выражение, это свое выражение активно направлять вовне, эманировать его в инобытие (хотя бы в этом инобытии и ничего не было), т.е. надо активно выражать свое выражение. Вот почему имя не есть не только смысл, не только понятие, но даже и не просто выражение, даже не просто слово.
3) И тут – замечательная диалектическая последовательность:
1) голый, пустой, изолированный, отвлеченный смысл выявляет себя в понятии, когда он, выходя из своей отвлеченной изоляции, противопоставляется своему инобытию (пока в пределах самого же смысла), т.е.
· смысл = тезис,
· алогическое бессмыслие = антитезис,
· понятие = синтез;
2) понятие (как общее, так и индивидуально-живое и личностное, понятие личности) выявляет себя в выражении, т.е. в понимаемом смысле, или в слове, т.е.
· понятие тут = тезис,
· его алогическое инобытие = антитезис,
· слово = синтез (слово тут само пока на ступени явленного света, картины, лика);
3) слово, или понимаемый смысл, выявляет себя в умной, смысловой энергии, вбирая в себя из инобытия его принципиальную растекаемость и превращая последнюю в собственную активную смысловую заряженность, т.е. тут
· слово = тезис,
· алогическое его инобытие = антитезис, и
· умная энергия = синтез (эту энергию можно именовать словом в собственном смысле);
4) наконец, умная энергия, в параллель к тому, чего энергией она является, т.е. в параллель к личности, выявляет свою личностную природу, т.е. утверждается заново как некая личность, хотя уже и не в субстанциальном смысле, как первоначально именуемая личность, а только в умном и смысловом отношении, т.е.
· умная энергия тут = тезис,
· ее инобытие = антитезис, и
· имя = синтез.
Таким образом, между вещью и ее именем существует, по крайней мере, четыре самостоятельные диалектические ступени.
Итак, имя вещи есть энергийное выражение личностного выражения вещи, активно утверждающееся понимание самопонимания личности, умное общение вещи с чем бы то ни было, сознательно и активно насаждаемое и повелительно манифестируемое ею самою.
В двух отношениях имя вещи есть предел ее умного самовыявления – со стороны внутренней и внешней. Внутреннее строение вещи таково, что только в имени она достигает своего наибольшего расцвета и наполнения; а внешние судьбы ее таковы, что только в имени своем она является как таковая, как цельная и нераздробленная вещь.
1) Что такое вещь по своей внутренней структуре? Она есть, прежде всего, некая субстанция. Всякая субстанция, как нечто абсолютно объективное, внемысленна. Можно ли считать, что субстанция, как только субстанция, есть некое максимальное самовыявление? Конечно, этого сказать совершенно нельзя. Необходимо сказать даже совсем обратное. Если мы возьмем субстанцию только как субстанцию, субстанцию в ее чистом виде, субстанцию в ее единственном качестве – субстанциальности, то необходимо думать, что она абсолютно непознаваема, непостижима, апофатична 53*. Субстанция вещи, о которой ничего не известно, кроме того, что она есть субстанция, перестает быть и субстанцией. Тут мы доходим до того последнего ядра в субстанции, которое, обладая максимальной интегральностью и единством, уже перестает быть чем-нибудь оформленным. Основной закон диалектики 54* гласит: если мы возьмем чистое единство и, отвлекаясь от всего прочего, сосредоточимся на этом единстве, т.е. если единое есть только единое и больше ничего, то мы отвлекаемся и от всякого инобытия, и, следовательно, от проведения границы между единым и его инобытием, перестаем фиксировать само единое; оно уплывает от нас в неисповедимую апофатическую глубину. Итак, субстанция как только субстанция, вещь как только вещь, т.е. абсолютная, абсолютно-чистая субстанциальность и вещность, не только не есть максимум самовыявления, но даже вообще не есть самовыявление. Это – абсолютно апофатическая бездна, диалектически, впрочем, необходимо постулируемая мыслью 55*.
Далее, вещь есть не только абсолютная субстанция; она еще имеет смысл. Что такое этот смысл? Не есть ли он максимальное самовыявление вещи? Разумеется, это уже есть какое-то самовыявление. Можно сказать даже больше того. Это есть существенное самовыявление, явление сущности, вернее – сама сущность и существенность. О чистой субстанциальности даже нельзя было сказать, что это – сущность. Она – воистину выше всякой сущности и выше всякого познания. В сущности, в эйдосе 56*, в смысле – уже производится первичное расчленение. Первичное расчленение есть числовое расчленение. Еще мы не знаем качеств и свойств, а только производим первое расчленение. Для такового достаточно только числа 57*. Я опять-таки не буду производить тут диалектического анализа, но просто укажу на то, что смысл, или эйдос, – триедин, троичен[10]. Это первичное сущностное Число, триипостасный смысл субстанции вскрывает и выявляет субстанцию. Но какое это вскрытие и выявление? Кого предполагает это выявление и что тут, собственно, выявляется? Тут необходимо исходить из того, что в триипостасном смысле нет никакого наличия вне-субстанциального инобытия. Конечно, какое-то инобытие, несомненно, тут имеется, ибо иначе невозможно было бы и никакое различение, т.е. никакая установка числа. Однако, это инобытие действует всецело внутри самой субстанции, внутри вещи. Это – внутри-сущностное инобытие, которое, конечно, и есть сама вещь, сама сущность ее. Не то, что оно – неотделимо от сущности, но оно и есть тут сама сущность. Без этого внутри-смыслового инобытия невозможно было бы и бытие самого смысла. Но тогда что же такое чистое смысловое самовыявление вещи? Что тут является и кому является? Ясно, что смысл, даже триипостасный смысл, и сущность есть явление субстанции себе же самой внутри себя же самой. Это – такое самовыявление, которое имманентно самой вещи, которое не предполагает ничего иного, кроме самого смысла, даже не предполагает, что вещь есть именно вещь, т.е. некая субстанциальная самоутвержденность. Для такого самовыявления нужен только смысл и идея субстанции, а не сама субстанция. Для такого самовыявления потребно только расчленение внутри самого смысла и больше ничего. Раньше мы брали чистую субстанциальность в отрыве от ее расчленяемого смысла, теперь же берем расчленяемый смысл в отрыве от его чистой субстанциальности. В первом случае мы не смогли сказать, что тут полное и абсолютное самовыявление вещи. Наоборот – тут полная апофатика, заключили мы. Можем ли мы говорить о полноте самовыявления вещи во втором случае? Что это есть именно самовыявление, это – ясно. Но ясно также, что это есть внутри-сущностное самовыявление, что тут какая-то тайная, неявленная нам, глубинная тайна внутренних самооткровений вещи. Едва ли это есть абсолютная полнота самовыявления.
Что нужно для абсолютной полноты самовыявления вещи? Для этого нужно, как легко заключить из предыдущего, прежде всего, объединить явление чистой субстанциальности с явлением ее чистого смысла, ибо реальным является не просто апофатическая бездна субстанциальности и не просто теоретически устанавливаемая ее внутренняя сущность, но то и другое вместе, – единая осмысленная субстанция, осмысленная вещь. Необходимо, чтобы субстанция вылилась в смысл и чтобы смысл овеществился, субстанциализировался. Но это значит перейти уже к новой категории, которая не есть ни просто субстанция, ни просто смысл ее. Эта новая категория и есть выражение субстанции, энергийное выражение субстанции, понимаемая и уразумеваемая субстанция, слово о субстанции, имя субстанции. Чистая субстанция осмысливается; это значит, что на ее уходящие в апофатическую глубину смысловые данности налагается определенная устойчивость, законченность, закономерность, понятность и выраженность. Чистый смысл субстанциализируется: это значит, что из устойчивого, только внутреннего, только сущностного он становится подвижным, выступающим и, следовательно, наступающим, идущим изнутри наружу, выраженным. Самовыявление вещи доходит тут до той степени, что она уже не просто является себе самой внутри себя же самой, но она является себе самой также и вне самой. А это тоже необходимо должно быть, потому что существует не только одно внутреннее содержание вещи, <не> только одно ее внутреннее самосознание. Если бы было так, то не нужно было бы и именовать это самоявление и самосознание внутренним. Потому-то оно и внутреннее, что есть еще и внешнее. Внутреннее самовыявление вещи требует, чтобы было также и ее внешнее самовыявление. Вещь не есть только нечто внутреннее. Вещь есть также и объективная реальность, объективная положенность и утвержденности, некая воплощенность и утвержденности всего внутреннего – как факта, как действительности, как бытия, – словом, как чего-то обязательно внешнего. Итак, самовыявление вещи, где выявляется и ее чистая субстанциальность, и ее чистая смысловость, есть более полное самовыявление, чем выявление ее отдельных диалектических моментов. А так как имя мы мыслим себе не только в виде просто смыслового выражения вещи, но это смысловое выражение, в свою очередь, заново выражается в имени, т.е. активно наступает на инобытие, энергийно эманирует из недр субстанциальности, и так как тем самым вещь выявляется тут не только в своей индивидуальной полноте, но и – потенциально – в смысле возможных своих инобытийных судеб (отражений и воплощений, частичных или полных, умных или вещественных, приятия или отвержения и т.д., и т.д.), то можно с полной достоверностью сказать, что имя вещи во всяком случае есть окончательный предел всех умных самовыявлений и самовыражений вещи, если идти со стороны ее внутренних глубин. Максимально глубина вещи выявляется тогда, когда вещь получает имя, когда она дозревает до имени, расцветает до имени. Имя вещи есть максимально смысловое и умное явление вещи. Имя вещи и есть смысл вещи, разум вещи, сознательно сам себя выявивший вовне и разумно направляющий свои бездонные глубины на свет ясного сознания. Имя вещи есть предельное напряжение всех ее умных энергий, неустанно поднимающихся от глубин ее неистощимой сущности. Имя вещи не есть просто сила вещи, ибо сила – слепа и есть как бы бессознательное орудие; имя же – созидательно, умно, понятно и делает таковым все, к нему приобщающееся. Имя вещи не есть просто лик вещи, свет, исходящий от вещи, слава, распространяющаяся от вещи, ибо свет и слава есть предмет ощущения и восприятия, т.е. более или менее внешнего созерцания; имя же есть предмет понимания и даже не предмет, а самое орудие понимания, и потому оно есть не восприятие, но мышление, не ощущение, но чувство, не внешнее созерцание, но внутренняя самоуглубленность и духовное средоточие. Имя вещи отличается от силы вещи, как ум и умная энергия отличается от мускульной энергии. Имя вещи отличается от лика, света вещей, как умная энергия, энергия сосредоточенного и живого ума отличается от физического зрения.
2) Имя вещи есть предел ее умного самовыявления еще и с другой стороны. Вещь проявляет себя вовне. Это проявление бесконечно разнообразно. Проявляться оно может так, что в результате этого проявления выразится какой-нибудь второстепенный или несущественный ее момент. Проявляться она может и так, что в результате мы получим и нечто существенное. Смысловая энергия вещи может с бесконечно разнообразной степенью силы, ясности и существенности проявляться, отображаться и воплощаться вовне. Возьмите это растение, эту березку, которая растет около моего окна. Можно из этой березки взять только тот один отвлеченный момент, что она есть дерево. Если бы я захотел «отразить», «выявить», «воплотить» березу с этой стороны «в инобытии», это значило бы, что я должен был посадить и вырастить вне этой березы какое-нибудь дерево вообще, – дуб, клен, вяз и т.д. Значило бы это, что я дал тут нечто действительно адекватное первоначальной березе? Конечно, нет. Я «выявил» бы в березе только очень отвлеченный ее момент. Пусть даже я выделил бы в ней момент белоствольности или зеленого цвета листьев и пр. «Выявление» этих моментов в «инобытии» также не привело бы к подлинному и полному, существенному выявлению первоначальной березы. Когда же это «воплощение» вовне, это выявление вовне, это выражение в инобытии станет действительно существенным, подлинным и полным? Очевидно, – только тогда, когда я смогу инобытийному результату этого воплощения и выражения дать имя березы же, когда воплотится не какая-нибудь отдельная часть или абстрактный момент вещи, который уже не мог бы носить имя целой вещи, но когда воплотится вся вещь целиком и не только воплотится целиком, но и будет узнана и понята как таковая. Ясно, отсюда, что имя вещи есть носитель ее наиболее существенной и оригинальной полноты, что также и для всего окружающего данную вещь имя вещи есть предел самовыявления вещи и, следовательно, последний предел, к которому только и может стремиться окружающее, – если оно хочет общаться с вещью.
Общаться с вещью можно вещественно, и общаться с вещью можно умно, в разуме, разумно. Общение одной вещи с другою в вещественном отношении есть не что иное, как субстанциальное слияние обеих вещей, не что иное, как уничтожение обеих вещей как самостоятельных и появление из них одной и единой вещи и субстанции. Общение одной вещи с другою в разумном смысле оставляет их субстанциально разъединенными, неслитыми в одну вещь, противостоящими одна другой как две разные субстанции. Но в чем же тогда общение? Общение – в том, что тут сливается воедино смысл обеих вещей, понятие обеих вещей, имя обеих вещей. Когда имеются неодушевленные вещи и говорится об их умном общении, то, очевидно, для последнего необходимо и достаточно слияния в одном смысле и в одном понятии. Так, вот эта вещь есть книга, и вот эта вещь есть тоже книга. Если бы шла речь об их вещественном «общении», нужно было бы листы одной книги перемешать с листами другой книги или перемешать их набор и шрифт и сшить полученное в одну большую книгу. Это значило бы, что мы вещественно приобщили одну вещь к другой. Но когда речь идет о смысловом общении, необходимо и достаточно объединить эти две вещи так, чтобы они подпадали под одно и то же понятие. Так, пусть я сообразил, что и та и другая вещь суть книги. Значит, понятие книги объединяет в смысловом отношении обе эти вещи. Как понятие эти две вещи совершенно тождественны, без необходимости физического их уничтожения как самостоятельных вещей. В едином понятии обе эти вещи общаются и единятся до полного тождества – в чисто смысловом и умном отношении.
Но допустим теперь, что первоначальная вещь, с которой предполагает общаться какая-нибудь другая вещь, есть нечто одушевленное, самосознающее и разумное. Пусть она есть какая-нибудь личность или модификация личности. Конечно, можно продолжать общение и с такою вещью в чисто физическом и вещественном отношении. Но общение разумное, общение с разумом этой вещи, с ее душой, с ее внутренней жизнью уже не может быть просто физическим и вещественным. Общение с душою и внутренней жизнью данной вещи должно пробуждать и в той вещи, которая подходит к ней ради общения с нею, также нечто разумное, какую-то душу и одушевление, какое-то внутреннее самочувствие. Мало того. Эта внутренняя жизнь и самочувствие должны быть тождественными в обеих вещах. И всякий, – кто имеет, конечно, и разум, и душу (а не те, кто произошел от обезьяны и, следовательно, сам есть обезьяна 59*), должен признать, что общение в разуме и общение душевное – более существенно и более интересно, чем общение физическое, вещественное, общение по плоти. Мало будет уже здесь одного отвлеченного понятия для объединения и отождествления обеих вещей. Не понятие их объединит и отождествит, но внутреннее личностное самочувствие и углубленное духовное самосознание.
Но полная разумность общения обеих вещей не может остановиться на этом. В стихию чужой внутренней жизни можно попасть совершенно случайно, бессознательно, непреднамеренно. Два человека могут родиться в разных концах света с приблизительно одинаковыми жизненными предрасположениями, воспитанием, самочувствием и самосознанием. Не видясь друг с другом, они, несомненно, будут находиться в каком-то общении, подобно тому, как в вышеприведенном примере одна книга общается с другой книгой, хотя тут общение будет не в понятии, а в личности. Чего же не хватает для полноты общения в этом случае? Общаются тут личности, а не мертвые вещи, и общаются до последней глубины; и все же это не есть общение в собственном смысле. Что же сделает это общение подлинно разумным и существенным, и как, с каким моментом данной вещи должна общаться другая вещь, чтобы это общение было, действительно, последним и окончательным? Необходимо, чтобы вторая вещь узнала первую вещь как тождественную себе. Необходимо, чтобы вторая вещь поняла и сознательно приуготовила себя как тождественную с первой вещью. Необходимо также, чтобы и первая вещь отвечала на усилия второй полным пониманием и сочувствием, чтобы было полное взаимное понимание, взаимное и сознательное, намеренное сочувствие. Словом, необходимо, чтобы первая вещь обладала именем, чтобы вторая вещь узнала это имя, чтобы она стремилась изменить себя так, чтобы и ей можно было носить это имя, чтобы, будучи субстанциально двумя совершенно различными вещами, обе они носили на себе одно имя (а это больше, чем тождество во внутреннем самочувствии; это – тождество во внутреннем и внешнем самочувствии). Да и как инобытийная вещь может разумно стремиться к первой вещи, не зная ее, не понимая, что та – вне ее и в то же время должна быть внутри нее самой? Внешности, подхождения извне – никак не избегнуть инобытийной вещи, раз она именно инобытийна. Она извне подходит к первоначальной вещи, и эту внешнюю утвержденность и предметность она не может не учесть и не вместить в своем охвате ее. Но это значит, что инобытийная вещь именует первую вещь, стремится к имени этой вещи, старается воплотить на себе это изначальное имя.
Таким образом, и со стороны приближения инобытийных вещей к именуемой вещи имя есть окончательный и последний предел самовыявления вещи; и нет, принципиально не может быть, ни под каким видом и ни на каких условиях не может быть никакого более тесного, более глубокого, более существенного и более полного умного общения с вещью, как только общение в имени ее. Имя – предел самовыявления вообще.
Принципиальное вскрытие природы имени нами закончено. Имя, в самом общем смысле этого слова, есть явление вещи, проявление вещи. Можно опустить все детали, которых мы касались раньше, и остановиться на одной: имя вещи есть явление вещи и самораскрытие вещи. Сосредоточимся теперь на другом вопросе: каково же субстанциальное отношение вещи и имени? Мы, конечно, касались отчасти и этого вопроса, но специально этот вопрос еще не был поставлен нами. Мы решали другой вопрос: какова природа имени самого по себе? Этот вопрос неразрешим без указания на связь между именем вещи и самой вещью, ибо всякое имя есть всегда имя чего-нибудь и кого-нибудь. Однако, эта связь вполне заслуживает специального рассмотрения.
Чтобы не запутаться в разнообразных учениях об отношении вещей и имен, будем твердо стоять на одном, совершенно опытном, но зато общечеловечески-опытном основании: имя вещи принадлежит самой вещи и есть ее неотъемлемая собственность. Казалось бы, нечего и выставлять столь обычную и банальную истину. Но – увы! Как часто бывает <трудно> различным «теоретикам» удержаться на столь простой истине и как часто они искажают и уродуют эту истину, банальную для всякого здравомыслящего человека и обычную для всего человечества. Я прошу только одного: давайте останемся на почве этого простого, простейшего и житейского реализма. Давайте честно отстаивать эту очевиднейшую и банальнейшую истину обывательского реализма и давайте не забывать ее во всех наших теоретических изысканиях. Вещь содержит в себе в качестве одного из неотъемлемых своих свойств свое имя – вот тот пустяк, о признании, но зато о честном признании которого я только и прошу своего читателя. И мы увидим, как, действительно, трудно сберечь этот пустяк и не растерять его в дебрях философских теорий, как, действительно, он требует не каких бы то ни было, но только одной очень определенной теории, причем все другие теории оказываются и недостаточно существенными, и недостаточно реалистическими. Попробуем всерьез стать на это основание и попробуем не сходить с него, несмотря ни на какие философские хитросплетения.
Итак, существует вещь и существует ее максимальное выявление, или имя. Однажды я уже предложил некоторую диалектическую классификацию теорий о взаимоотношении вещи и идеи[11]. Да будет позволено мне применить ее теперь для освещения вопроса о взаимосвязи вещи и имени, так как имя есть, очевидно, лишь одна из модификаций идеи.
1) В столь отчетливой и откровенной форме, быть может, очень редко философы высказывают свои воззрения. Но вся рационалистическая метафизика (картезианство, спинозизм, лейбницианство, новейшие формы спиритуализма и метафизики) стоит именно на этой точке зрения. В истории философии часто ощущалась весьма настойчивая потребность признавать реальность вещей, но в то же время убивать и удушать их явление. На все лады рационалисты-метафизики разных времен мечтали уничтожить реально-материальное проявление вещи, свести его на простую иллюзию, на какой-то несущественный и более или менее случайный план бытия. Сущность, рассуждали такие философы, действительно есть, существует, она достойна всякого уважения и внимания; явление же – неинтересно, унизительно, несущественно, иллюзорно, и его нужно только ликвидировать. Такова природа всякой рационалистической метафизики и, прежде всего, самого Декарта 61*, который, вместо того, чтобы исходить из реально данной и проявленной действительности Бога и мира, начинает путем ряда силлогизмов дедуцировать их из понятия собственного «я». Это – величайшее торжество абстрактной мысли, и тут реальное явление жизни и мира всецело уничтожено в угоду рационалистических рассуждений об абстрактных сущностях. Существует только сущность. Но как ни обходить категорию явления, она все же существует, – по крайней мере, как отвлеченная категория. И, оставаясь на почве рационализма, такой философ оказывается принужденным сущности навязывать функции явления.
Но что такое сущность, если она реально никак не является, и явление, как нечто реально отличное от сущности, вообще отсутствует? Ясно, что такая сущность превращается в абстрактную мыслимость, в абстрактное понятие. И, следовательно, приятие сущностью на себя функций явления приводит ее не к чему иному, как к абстрактному же, отвлеченно-мыслительному изведению из себя явления, т.е. к нашему абстрактному дедуцированию явления из сущности. Это и есть рационалистическая метафизика. Живой опыт явленной сущности заменен тут дедукцией явления как некоей абстрактной категории – из сущности как некоей другой, тоже абстрактной категории.
Разумеется, все это нельзя понимать в смысле полного отвержения какой бы то ни было философской абстракции. Наоборот, понять что бы то ни было только и можно при помощи философской абстракции. Однако рационалистическая метафизика есть только абстракция, а не живая мифология (с которой, как я покажу ниже, абсолютно необходимо должна быть связана абстрактная мысль, если она хочет быть реальной и жизненной). И мы видим, как с полной диалектической необходимостью оказываются нерушимо связанными между собою: исповедание и ощущение (больное и искаженное, конечно) сущности как единственной реальности, отрицание явления как самостоятельной и отличной от сущности данности, и – рационалистическая метафизика.
Этот тип учения об имени и вместе с тем общефилософский тип можно критиковать и чисто имманентно, и чисто трансцедентно.
2) Сущность есть, но явления ее нет. Сущность есть, но никакого имени она не содержит. Тут находятся даже такие рационалисты, которые не прочь щегольнуть своим благочестием и смирением. Они говорят: сущность так высока, так глубока, что она и не может проявиться, не может быть познанной, она непостижима, несказанна, неименуема. Согласимся с этим: сущность есть, а явления ее нет. Что же получается? Когда вы говорите о сущности (например, что она есть, или что она непостижима), высказываете ли вы что-нибудь или ничего не высказываете? Если вы этим ничего не высказываете, то вам лучше молчать и не тратить пустых слов, а я также имею в этом случае право вполне пренебречь вашими пустыми словами. Но, конечно, вы этими словами нечто высказываете, и притом нечто не пустое, но важное и существенное. Теперь ответьте мне на такой вопрос: о сущности ли вы это высказываете или о чем-нибудь другом? Конечно, о сущности, ибо иначе тогда и самый разговор наш относится совершенно к другому предмету. Итак, о сущности вы высказали нечто. Следовательно, сущность есть нечто? Без всякого сомнения. Сущность есть нечто, – например, она содержит в-себе-бытие и есть реальная вещь. Но тогда как же вы говорите, что сущность непознаваема и непроявляема, если сейчас только высказано вами очень важное суждение о самом ее существе (ибо ведь всякий согласится, что для вещи очень важно и очень существенно, существует ли она реально или нет?). Стало быть, вы лгали, когда говорили, что вещь есть непознаваемая сущность и что никакого ее явления реально не существует. Или вы не имеете никакого права говорить что-нибудь о вещи и, следовательно, что-нибудь доказывать о ней (а я имею право не слушать вас), или вещь есть, и проявление ее тоже реально существует, и это проявление – отлично от того, чтó именно и кому именно проявляется.
Этот основной аргумент, убийственный для всякой рационалистической метафизики, можно выразить и иначе, – несколько строже в диалектическом отношении. Или вещь есть, или ее нет. Если она есть, то она должна отличаться от всего прочего. А если она отличается от всего прочего, она отличается чем-нибудь. А если она отличается чем-нибудь, она имеет определенное качество. А если она имеет определенное качество, то она познаваема и проявляема в своих качествах. Скажут: она имеет качества, но эти качества не проявляют ее сущности. Тогда я, в свою очередь, задам вопрос: а если качества сущности не проявляют данной сущности, то на каком же основании вы говорите, что это качество именно данной сущности? Или они – качества данной сущности, тогда по этим качествам можно узнать саму вещь и, следовательно, она проявляется в них. Или эти качества не проявляют данную сущность, тогда что же они проявляют? Если они ничего вообще не проявляют, они вообще не суть качества. Если же они все-таки качества чего-нибудь, то, очевидно, чего-нибудь другого, какой-то другой сущности, а не данной, и тогда вы тоже потеряли из мысли первую сущность, о которой шла речь вначале, и в результате ваших мыслительных блужданий утратили способность мыслить ее как реальную вещь. Итак, вещь или есть, или не есть; и, если есть, она имеет свое проявление и, следовательно, имя.
Значит, этот первый ответ на вопрос о взаимоотношении имени и вещи совершенно никуда не годится. В особенности ясна недостаточность его в изучении истории религий. Бог – невидим и непостижим 62*; и это может быть подтверждено тысячью текстов из священных книг любой религии. Но если на этом основании кто-нибудь сделает вывод, что для религиозного сознания Бог оказывается безымянным и только безымянным, что Ему не свойственны решительно никакие специфично присущие Ему имена, выявляющие Его сущность, то это уже не религия, но – абстрактная и рационалистическая метафизика, не исповедь верующего сердца, но чисто головной и рассудочный блуд.
3) Однако не стоит особенно ломать копья в целях критики этой уродливой теории. Мы ведь условились не сходить с твердого основания общечеловеческого опыта, который и признает, что имена как-то существуют и что они не суть сами вещи в их субстанциальности, но отличны от них и что они все же находятся в каком-то интимном взаимодействии. Раньше всяких философских опровержений мы должны отвергнуть эту рационалистическую метафизику как совершенно не соответствующую реальному и нормальному человеческому опыту. Что бы философы ни говорили, но имена существуют и они отличны от вещей и они суть проявление вещей. С этой точки зрения ни о каком более или менее положительном отношении к данной теории не может быть и речи. Она – выдумка и праздное мечтание ушибленного, ущербного, падшего и растленного сознания.
1) Это – тоже очень откровенная формулировка, на которую решаются далеко не все философы, мыслящие и воспринимающие мир именно так. Но нам нечего бояться и некого бояться в обличении всякого мракобесия и философского слабоумия, ибо за нами истина, а за ними – что? Этот тип решения исследуемой нами задачи поступает так же просто, как и первый тип, хотя и в обратном направлении. Там говорилось, что явления нет и сущность брала на себя функции явления (превращая его в абстрактную мыслимую фикцию); тут же утверждается, что сущности никакой нет, а есть только явления, и, таким образом, явлению приходится брать на себя функции сущности.
Первый тип не чувствует материи, тела, явленности; второй тип не терпит сущности, идеи, субстанции. Для него реально только то, что явлено, видимо, осязаемо; реально то, что можно взвесить, измерить, понюхать, потрогать руками; бытие измеряется тут пудами, аршинами, бухгалтерскими подсчетами. Это – позитивизм, необходимая диалектическая противоположность рационализму. Понять сущность этого учения нетрудно. Оставляя в живых только явление, позитивист, очевидно, должен заставить сущность функционировать как явление же. Ведь как рационалисту не обойтись без «явления», так позитивисту никогда не обойтись без «сущности». Ибо слишком уже очевидно, что раз есть явление, то есть и то, что именно является 63*. Позитивист, как он ни слеп, это-то, конечно, знает. Но что же ему тогда остается делать? Ему остается явлениям навязать функцию сущности и вывести из явлений их сущность. Но когда рационалист удушил явление, он остался с сущностью как с абстрактным понятием. Когда же позитивист удушает сущность вещи, он остается со слепым и глухонемым месивом явлений. И рационалист принужден из сущности как абстрактной категории дедуцировать явление как тоже абстрактную категорию; позитивист же принужден из явления, как слепого теста, лепить сущность – тоже как слепое и бессмысленное тесто. Отсюда начинаются бесконечные по числу, дурацкие учения: мысль есть порождение мозга, душа есть функция нервной системы, сознание есть результат физико-химических процессов в организме 64*, а сам организм есть соляный раствор студенистых белков, т.е. на ¾ вода; и т.д., и т.д. Думают, что если есть тесто каких-то солей или белков, или глина физиологических реакций, то из этого действительно можно слепить мысль, сознание, душу и вообще всякую «сущность».
В отношении к учению об имени такая варварская точка зрения приводит к очень милому, очень уютному и замечательно остроумному выводу: имя есть звук или комплекс звуков. Никакой сущности вещей в имени нет, ибо самой сущности не существует. Имя – просто набор звуков и больше ничего. Это раннее слабоумие философов можно было бы и не опровергать, ибо опровержение болезни есть ее лечение, а лечить органические дефекты чего бы то ни было – вещь весьма затруднительная. Но раз уж мы взялись за обзор основных учений об отношении вещей и имен, приходится тратить время на рассмотрение и этой болезни.
2)
1. Если существует явление, то что-нибудь является. Следовательно, явление отлично от того, что именно является. Но будучи отличным от того, что является, явление или указывает на то, что является, или не указывает на него. Если оно не указывает на него, то оно вообще не есть его явление, и тогда явления нет как явления. Но, по допущенному основанию, явление есть. Следовательно, оно указывает на то, что является. Но если оно указывает на то, что является, то указание это или существенно для того, что является, или не существенно для него. Если оно – несущественно, оно не являет его и, следовательно, вообще не есть явление. Если же оно – явление, оно указывает на существенную сторону являемого и, следовательно, являемое есть сущность явления. Итак, если есть явление, то есть и сущность. Однако сущность есть именно потому сущность, что она не есть явление. Поэтому получение сущности из явления средствами и на материалах самого явления есть нелепость, недопустимая для здравого смысла. Имя всегда есть имя чего-нибудь. Следовательно, имя отлично от именуемого. Но, будучи отличным от именуемого, оно все же именует его, и именование это существенно. Другими словами, имя предполагает именуемую сущность вещи.
2. Если явление есть явление какой-нибудь сущности, и имя есть имя какой-нибудь сущности или субстанции, то не только сущность должна носить на себе следы явления и имени и, значит, быть являемой и именуемой, но также и явление, имя должны носить на себе следы сущности и указывать на нее, т.е. не быть просто слепым болотом чувственности и, в частности, физическими звуками. Всякие две вещи, вступающие в какое бы то ни было общение между собою, должны иметь нечто третье, общее им обеим и одинаково причастное им. Не может A объединиться с B, если этого третьего не будет. A есть только A, а не B; и B есть только B, а не A. Если мы возьмем только A и только B, то они так и останутся двумя разными вещами, которые только различны между собою и больше ничего. Следовательно, раз они как-то объединяются, должно существовать нечто третье, что не есть ни только A, ни только B, но то, что есть сразу и как-то A, и как-то B. Это третье и есть принцип объединения. Поэтому, если явление как-то общается с сущностью, и имя как-то относится к именуемому (а без этого, как доказано, явление не может быть явлением и имя не может быть именем), то уже по одному этому явление не может быть только явлением, и имя не может быть только звучанием. Или есть общение между явлением и сущностью, или его нет. Если оно есть, то явление уже не может быть просто явлением, и имя не может быть только звуком.
В самом деле, возьмем имя Иван 65*. Как комплекс звуков, это имя состоит из звуков и. в. а. н. Что такое «и»? «И» есть только «и» и больше ничего; этот звук не есть ни весь комплекс звуков «Иван», ни тем более нечто, указывающее на какую-то личность Ивана. В этом смысле «и» есть полный и абсолютный нуль. Но что такое «в», «а», «н»? Не есть ли это тоже некие совершенно самостоятельные вещи, не имеющие никакого отношения ни к комплексу «Иван» (они могут ведь участвовать в любом комплексе любых звуков), ни тем более к личности Ивана, проявлением которой реально и является имя «Иван». Это все нули с точки зрения значения имени «Иван». Как же теперь, позвольте спросить, из кучи нулей, пусть огромной, пусть бесконечной, может появиться хоть какая-нибудь, хоть самая маленькая, хоть микроскопическая единица? Как можно из теста слепить какую-нибудь фигуру, если у нас есть только тесто и больше ничего, а всякая форма есть уже нечто мысленное, т.е. не реальное и не существующее? В соляном растворе нет жизни, в белках, даже студенистых, нет жизни, как же из сочетания этих нулей в смысле жизни появится сама жизнь как некая особая единица? Это – сущая нелепость, понятная только тому знаменитому барону, который сам себя вытаскивал из болота за волосы 66*. Ясно, следовательно, что никакое явление никогда не есть только явление, и имя никогда не есть только звук.
Чистое явление как таковое есть слепая, глухая и немая вещественность и материальность и, следовательно, ни в каком случае и ни с какой стороны не есть явление в подлинном смысле. И звуки, взятые как чистая звучность, как исключительно физико-физиологическая вещественность, есть нечто совершенно слепое, глухое, немое, бессмысленное, воистину немое, необщительное, упорно несоборное, изолированное, несоциальное, неразумное, не имеющее никакого отношения к имени, которое есть сама явленность, сама общительность, само зрение и сам разум, и уж тем более не имеет никакого отношения к именуемой сущности.
3. Впрочем, необходимо утверждать и нечто гораздо большее. Мы сказали, что с точки зрения абсолютного позитивизма имя распадается на отдельные звуки и перестает иметь какое-нибудь отношение к именуемой вещи. Но что такое звуки и отдельный звук? Звук, например, «и», «в» и т.д., тоже есть некая вещь, имеющая свой смысл и свою идею. Звук «и» или значит что-нибудь, или ничего не значит. Если он ничего не значит, то нельзя и называть его звуком. Если он что-нибудь значит, то и в нем вещь должна отличаться от смысла. Допустим, что здесь, как в имени, нет никакой особой сущности, а звук «и» тоже состоит из ряда еще более мелких фактов, например, тех или иных движений языка или гортани. Что же получится? Получится, что звук «и» также придется считать нереальным и сводить его на то, что уже не есть звук «и», т.е. и звук «и» окажется немыслимым. Но полученные элементы, по тем же самым основаниям, придется дробить еще на более мелкие элементы и т.д., и т.д. до бесконечности 67*. Все бытие превратится в абсолютно иррациональную пыль, в которой ничто ни от чего невозможно ни отличить, ни отделить. Всякое малейшее оформление уже привело бы к дроблению на элементы, оформление этих элементов к дроблению на еще более мелкие элементы, и т.д., и т.д.
Таким образом, позитивизм есть не что иное, как абсолютный нигилизм и полное, сознательное удушение жизни и бытия. Сведение имени на комплекс звуков есть полный нигилизм, онтологический и гносеологический, намеренное убиение всяких живых проявлений действительности. Это – полное отпадение от бытия, бессильная злоба и бесплодное нападение на бытие и – изуродование, изнасилование себя самого во тьме сумасшествия и одиночества. Это – тюремное заключение, когда тюрьмой является человек сам для себя и когда в злобе и свирепом бунте против жизни человек набрасывается сам на себя и с остервенением и мучительством убивает себя, думая, что этим он достиг полной истины. Такова неумолимая диалектика позитивизма. Как рационализм плох именно тем, что не понимает знания и разума, так материализм плох именно тем, что не понимает материи, как равно и вообще позитивизм плох тем, что не понимает позитивной действительности.
4. Между рационализмом и позитивизмом существует, несомненно, сходство в некоторых весьма существенных пунктах. Во-первых, то и другое учение – принципиально абстрактны. Они выдергивают из живой действительности какой-нибудь один слой и субстанциализируют, овеществляют его как самостоятельную реальность. Действительность ведь не есть ни только сущность, ни только явление. Тем не менее, берется тут или только то, или только это и – овеществляется, абсолютизируется в отрыве от всего прочего и вопреки всему прочему. Если под метафизикой понимать (как это неверно делают позитивисты) овеществление и реализацию абстракций, то позитивизм есть типичнейшая абстрактная метафизика, отличная от рационализма только переменой одной абстракции на другую. Во-вторых, и рационализм, и позитивизм продиктованы враждой к реальной жизни, отпадением от живого бытия, полным и абсолютным расколом сознания и бытия. Позитивизм враждебен жизни и злобно душит ее. Рационализм ненавидит конкретное бытие и распинает его. То и другое есть величайшее самомнение, саморазрушение и самоудушение. Превративши имя один в абстрактную фикцию нереальной мыслимости, другой – в пустые и чистые звуки, оба они суть продукт одной из самых пустых, неинтересных, скучнейших и в то же время мерзких и преступных культур. Новоевропейская культура позитивизма, субъективизма, психологизма и релятивизма, с ее неизбежными спутниками, рационалистической и позитивистической метафизикой, есть нечто настолько противоестественное, самоизнасилованное и отвратительное, что сейчас, накануне и уже даже в начале ее полного краха и гибели, совершенно наивно, глупо и преступно быть рационалистом или позитивистом. Вековая галлюцинация начинает пропадать; и мы лениво протираем сонные глаза, еще не будучи в состоянии взглянуть на действительность прямо и открыто. Однако кошмарам рационализма и позитивизма – конец, гибель, смерть, анафема 68* и трижды анафема!
5. Но можно и не тратить многих слов, если твердо стоять на том основании, которое мы выставили вначале как общечеловеческую истину. В самом деле, не нужно ли быть совершенно сумасбродным субъектом, чтобы утверждать, что явление ничего не проявляет и имя ничего не именует, что существуют только явления и только имена, а сущности, к которым они относятся, есть только наши произвольные функции? Казалось бы, с этой точки зрения, которую не может не исповедовать фактически всякий здравомыслящий, нет никакой нужды в опровержении абсолютного позитивизма. И тем не менее до самого последнего времени подобные теории процветали в огромных размерах, несмотря на их явную отсталость и невежество. Тут нужны, конечно, не логические аргументы.
Итак, второе решение исследуемого нами вопроса тоже никуда не годится. Оно тоже указывает на серьезное болезненное состояние построяющего его сознания.
Этот третий тип решения вопроса о взаимосвязи вещей и имен стóит дать в более расчлененном виде, потому что он покрывает несколько совершенно несходных между собой теорий. Будучи в основе противоречивой или, по крайней мере, недостаточной философией, этот тип с самого же начала своего существования обнаружил большую неустойчивость, чем и объясняется необходимость расчленения его на несколько более частных учений.
1) Во-первых, стоя на такой точке зрения, можно выводить все реальное знание и «явление» из субъекта, притом, конечно, человеческого, признавая, тем не менее, сущность вещей как объективно данную. К этому сводится позиция Канта в так называемый «критический» период его философии. Так как, по вероучению Канта, сущности вещей абсолютно непознаваемы, а тем не менее наличие и логическую структуру знания он, как еще не сошедший с ума, все же не мог отрицать, то ему оставался один путь – выводить знание и явления из самого субъекта и доказывать, что они реальны именно потому, что обоснованы в субъекте. Но что же такое сущности вещей? Сущности вещей, или вещи-в-себе, есть бытие, реальное и объективное, но совершенно непознаваемое. В наиболее грубой форме, которой сам Кант придерживался отнюдь не всегда, картина знания представляется так, что «вещи-в-себе» действуют на нашу чувственность, а субъект, получая этот алогический материал, сам из себя полагает необходимые для знания логические структуры; и, таким образом, получается реальный объект опыта и науки. Это учение есть, конечно, грубейший дуализм, который нельзя преодолеть никакими трансцедентальными построениями. Пусть в дедукции основоположений чистого рассудка Кант пользуется методом чистейшего трансцедентализма и не впадает ни в какой грубый субъективизм и психологизм. Все равно бездна, залегающая между «вещами-в-себе» и реальными «явлениями», настолько у него велика и непреоборима, что никакой трансцедентальной методикой ее не заполнишь. И тут мы будем критиковать Канта ровно так, как мы критиковали рационалистов. «Вещь-в-себе» существует или нет? Существует. Значит, она есть нечто или ничто? Нечто. Значит, она имеет качества? Да. Так значит, заключаем мы, она познаваема. И не только познаваема, но все те категории, необходимые для знания, которые Кант дедуцировал из субъекта, можно с тем же правом дедуцировать из понятия вещи-в-себе или сущности. «Субъект» выдвигается тут на первый план исключительно в результате некоего произвольно принятого вероучения. Итак, или «вещи-в-себе» существуют – тогда они познаваемы; и «явления» суть не просто нечто субъективно обусловленное, о предметном аналоге чего нельзя и спрашивать, но как раз проявления этих сущностей, этих «вещей-в-себе». Или «вещи-в-себе» действительно, всерьез непознаваемы, и о них мы не можем иметь никакого представления; и тогда что же вы говорите о том, о чем никакого представления не имеете? Тогда уже нужно прямо вычеркнуть это слово из философского лексикона как не соответствующее никакому реальному понятию и предмету и представляющее собою бессмысленный набор звуков. Учение об имени получает, в таком понимании трансцедентализма, весьма и весьма уродливую форму: признаются какие-то неведомые сущности, о которых никто ничего сказать не может, и – физические, чувственные звуки, которые тут являются не просто звуками (как это было в абсолютном позитивизме), но они наделены некоторыми определенными трансцедентально обоснованными значениями; значения эти, однако, не имеют никакого реального смысла и не относятся ни к какому реальному предмету; и значения эти, и сам предмет изведен субъектом из самого себя и проецирован вовне. Конечно, это учение несравненно грамотнее и культурнее чистого позитивизма, который есть образец самого классического варварства в философии. Тут – вполне определенная трансцедентальная методика, которая, будучи взята сама по себе, совершенно правильна и есть законнейший и один из основных методов философии; неправильно и догматично лишь ее применение у Канта. Однако, при всем том, удручающая искалеченность философии, способной радоваться тьме абсолютного дуализма и тюрьме субъективизма и психологизма, раз навсегда отвращает нас от Канта, и кантовское учение об имени, если бы оно было сейчас создано и усвоено, осталось бы на нас печальным клеймом болезни, растления и психического расстройства. Кантовская позиция есть философия галлюцинирующего невротика. Дуализм, субъективизм и субъективистический трансцедентализм – философия зрительных, слуховых и вообще всяких галлюцинаций. Тут утеряно всякое чувство реальности, и человек живет среди порождений своей собственной фантазии. Если рационализм есть философия тюремного заключения (где нет ни света, ни воздуха, ни жизни), позитивизм – философия нигилизма, то кантовское учение есть философия человекобожества, когда Бог уже давно распят, а вместо Него человек поставил сам себя и, подобно Богу, изводит и творит из собственного субъекта все бытие. Однако историки философии правы, когда говорят, что Кант есть величайший синтез предыдущих основных направлений в философии, рационализма и позитивизма. Воистину! Философия Канта есть синтез тюрьмы и нигилизма, причем синтез этот основан на человеческом «я», которое превратило все реальное бытие и жизнь в ничто, а себя самого заключило в тюрьму своих собственных галлюцинаций. Очень интересный синтез.
2) Кошмары кантовского субъективизма и дуализма не могли остаться надолго в философии. Здоровый инстинкт жизни быстро пробился сквозь марево этих галлюцинаций и дал более приемлемые формы этого трансцедентализма. Что было в этом трансцедентализме подлинно здорового и для всякого философского здоровья необходимого? Подлинно здоровым тут было то, что эта философия признавала реальное существование и вещей в их сущности, и явлений в их конкретной и реальной форме. Конечно, тот непроходимый дуализм, который угодно было Канту присоединить к этой совершенно необходимой для всякого философа точке зрения, это – другой вопрос. Но само по себе желание объединить реальное и раздельное существование сущностей и их явлений, пусть хотя бы и уродливо выполненное, есть нечто столь важное и насущное, что несмотря на все провалы кантовский трансцедентализм есть все же нечто несравнимое по философской основательности в отношении рационализма и позитивизма. В XIX в. поэтому и возник вопрос: как можно было бы сохранить утверждение равноправного существования «сущностей» и «явлений» и – вместе с тем – отказаться от кантовского дуализма и субъективизма? Этот вопрос великолепно разрешили две философские концепции последних 50 лет, – нео-кантианство и Гуссерль, «гипотетический» и феноменологический 69* метод.
Я не буду касаться многочисленных разновидностей нео-кантианства, представляющих собою разную степень чистоты антипсихологизма и антинатуралистического трансцедентализма. Я возьму центральное и наиболее разработанное, т.н. Марбургское воззрение (теперь Марбург в других руках) Когена и Наторпа 70*. Эти философы приняли трансцедентальную методику Канта в ее чисто логической структуре, т.е. они понимали теоретическую философию как учение об определенном, закономерно получаемом объединении чувственности и априорных форм, но они стали требовать априорность понимать вне какого бы то ни было субъективизма, а чувственность вне какого бы то ни было причинного воздействия со стороны вещей-в-себе. Вещи-в-себе потеряли тут всякую метафизически-вещественную реальность. Они превратились в идеальные принципы, в регулятивные идеи, которые управляют всяким знанием и опытом, но которые совершенно не обязаны быть какими-то реально-метафизическими вещами. Равным образом, и «субъект» совершенно потерял в нео-кантианстве свою субъективно-отъединенную природу. Он остался только лишь как принцип единства знания и опыта, который опять-таки должен быть принципом, но совершенно не обязан быть вещью. Нео-кантианство совершенно не хотело говорить ни о каком бытии. Оно понимало задачу философии так: что такое бытие само по себе и абсолютная реальность вещей и есть ли оно реально или не есть – это для науки не важно; но, если есть то или другое бытие, то весьма важно, как оно мыслится. Принципиально можно брать какое угодно бытие и какие угодно вещи, философ говорит только о том, как его мыслить. Сами нео-кантианцы, в особенности прежних времен, останавливались, прежде всего, на факте математического естествознания и старались эту сферу действительности понять и логически объяснить. Но можно было выбирать вообще что угодно. И нео-кантианцы постепенно дошли и до этики, и до эстетики, и до религии, и до мифологии, и до социологии, и т.д., и т.д. В результате такого воззрения старый кантовский дуализм сразу обезвредился. Из метафизической пропасти он превратился только в условность научного исследования. Кант говорил: вещи-в-себе обязательно существуют и причинно обусловливают нашу субъективную чувственность. Нео-кантианцы говорят совершенно иначе: есть вещи-в-себе и даже просто вещи, или не есть, – это для философа совершенно не важно, ибо опыт, наука, знание должны быть объяснены сами из себя. В этом объяснении науки мы различаем принципы чувственности, принципы рассудка, принципы пространства, времени, вещи, причины и пр. Это все суть только принципы, только чистые возможности, только методы возможного их применения, только функции. Самое «бытие» для философа не есть какое-то реальное бытие и «данные» вещи (как обыватель, философ, конечно, согласен, что это – реальность и вещественность), но оно для него только принцип, только «заданность».
Нео-кантианство во многом тут совершенно право. Если мы присмотримся ближе к реальному содержанию науки, мы без труда заметим, что в ней решительно все течет и меняется и что никакое содержание науки не может считаться абсолютным 71*. Таковы постоянно сменяющие одна другую теории физические, химические и пр. И все-таки нечто в науке остается. Теории материи меняются. Но нечто все же тут остается. Что же? Исключительно принцип материи. Философ должен знать, что такое этот принцип материи, и должен уметь помещать его в общую систему всех принципов, которыми оперирует наука. Да и эта система постоянно меняется. Сейчас, при современном состоянии науки, действует одна логическая система принципов, а потом будет действовать совсем другая. Отсюда задача философа – не объяснять абсолютную данность вещей и не искать абсолютную истину, но лишь уметь объяснить гипотезы, которые ставит сама наука в своем постоянном творчестве и развитии. Философию Когена и Наторпа, поэтому, правильно называли чистым гипотетизмом и панметодизмом. То, что для философа действительно реально, это есть гипотеза и метод (также – закон, принцип, функция, чистая возможность). Развитое и последовательное нео-кантианское учение об имени должно было бы иметь такую форму. Имя не есть ни звук, ни статическое и мертвое понятие. Тут полное отвержение рационализма и позитивизма. Но имя зато есть «гипотезис», «метод» и «закон» выявления вещи. Так как нео-кантианство и признает одинаково «сущность» и «явление», и планомерно объединяет их в единую логическую структуру, то для последовательного нео-кантианства имя есть обязательно проявление сущности и, следовательно, какой-то синтез сущности и явления. По крайней мере, принципиальная позиция нео-кантианства такова, что имя есть для него проявление сущности; и если фактически не все нео-кантианцы так думают, то не потому, что они принципиально не могут так думать, а потому, что самое содержание понятия имени представляется им в другом смысле. Но если это так, то не значит ли, что нео-кантианская точка зрения на имя и есть окончательно правильный подход к природе имени? Не значит ли это, что для обрисования природы имени совершенно достаточно чистого трансцедентально-логического анализа имени как явленной сущности?
Нет, и нео-кантианство нас не удовлетворит. И чистый трансцедентализм оказывается недостаточным. В чем же дело? Дело в том, что это учение вскрывает (и правда, очень хорошо вскрывает) чисто логическую структуру имени. А есть ли имя чисто логическая структура? Есть ли имя только логическое построение, не содержащее в себе никаких «фактов», только трансцедентальная схема, только «гипотетическая» «возможность»? Разумеется, нет и нет. Нео-кантианство избегает дуализма в смысле кантовского метафизического противостояния вещи-в-себе и явления. Но никак нельзя сказать, что оно избегает его абсолютно. Трансцедентальный метод «дает отчет» во всех смысловых структурах, необходимых для научного, этического, эстетического и т.д. сознания. Но откуда появляются эти структуры? Конечно, между ними есть определенная логическая связь, которая совершенно самостоятельна и может быть анализируема и излагаема как таковая. Но все же где-то и как-то, за пределами этих «гипотетических» структур, существуют какие-то вещи, какое-то бытие, о котором нео-кантианец не хочет говорить ни слова. Он не изучает происхождения этих структур, а берет их готовыми и только производит их логический анализ. Совершенно верно, что для логического анализа и не надо ничего, кроме логики. Однако философ должен обнять предмет знания в той его полноте, которая была бы совершенным аналогом того охвата, который мы находим в жизни. В жизни же мы, несомненно, берем вещи как раз в их фактическом происхождении, и это-то нас тут всегда и интересует. Логике должно быть отведено самое почетное и самое высокое место. Но жизнь не есть только логика; и философ поэтому не может быть просто логиком, он должен быть и философом жизни. Жизнь не уничтожает логику. Наоборот, жизнь только и возможна благодаря своим идеально-логическим устоям. Однако логика не есть жизнь просто, но – момент жизни, абстрактный момент живого бытия. И чудовищно было бы понимать имя как чисто логическую структуру. Имя есть живое действие, направляемое от одного живого существа к другому живому существу. При чем тут логика? О ней может идти разговор только в порядке абстрактного анализа.
Нео-кантианцы заменяют кантовский метафизический дуализм новым чисто логическим дуализмом. Тут тоже присутствуют «вещи-в-себе», но только в очень тонкой, не сразу распознаваемой форме. И эти «вещи-в-себе» легко рушатся, как и кантовские, от одного прикосновения того критерия, который мы условились вначале сохранить навсегда. Реальный человек имеет дело с реальными вещами и реально их именует; имена же суть реальное свойство самих вещей. Поэтому, никак невозможно философу говорить, что ему не важно, существуют ли вещи или нет. Действительно, у философа, между прочим, должна быть и та точка зрения, которая заставляет его воздерживаться от суждения о вещах и оставаться всецело в сфере «принципов» и «гипотез». Но эта точка зрения недостаточна. Она должна быть обязательно сохранена как таковая, но к ней нужно прибавить еще и суждения о реальных вещах. Другими словами, логическая структура есть только один из моментов цельного бытия, и необходим закономерный переход от чистой логики к другим построениям. Из того, что наука всегда отвлеченна и «логична», нисколько не вытекает того, что и предмет ее всегда должен оставаться отвлеченным и логичным. Поэтому, пусть нео-кантианцы оставались бы на своих чисто логических позициях, но пусть зато не видят они в именах только «функции» и «гипотезы». Имена суть реальные свойства реальных вещей. И чтобы правильно отобразить в теории это положение дела, необходимо говорить об именах не как о логических функциях и структурах, но как о логических структурах, ставших живой жизнью, или как о чистых гипотезах, ставших вещественной действительностью, о функциях, превратившихся в непосредственно данное бытие. Основной грех неокантианского трансцедентализма заключается в том, что он не есть непосредственное знание и не говорит о непосредственном бытии. Он отталкивается от непосредственного бытия и сбрасывает его в презираемое им болото обывательского приятия «данностей». Даже когда он говорит об искусстве или религии, он все же не учитывает непосредственного знания и непосредственного отношения к бытию. Бытие не только становится и растекается, не только течет, меняется и уходит. Оно таит в каждый момент своего процесса еще и нечто структурно законченное и цельное, непосредственно данное как некое статическое обстояние. Этой диалектики вечного неустанного становления и в то же время вечного пребывающего предстояния и не может понять кантианский трансцедентализм.
3) Другой ясный и законченный тип трансцедентализма мы находим в гуссерлианстве. Сами гуссерлианцы (но не Гуссерль) склонны интерпретировать свою позицию как совершенно противоположную нео-кантианской. Это, однако, неверно. При всем коренном расхождении обоих методов между ними существует столь огромное сходство, что целесообразно начать как раз с упоминания их сходных сторон. Во-первых, когено-наторповское и гуссерлианское отношение к философии сводится к исследованию чистых смысловых структур, в противоположность учениям о вещах и реальном бытии. Марбургская школа отказывается говорить о фактах и строит лишь логику гипотез; и Гуссерль проповедует полное «воздержание» от суждений «натуралистической установки» и сосредоточение на анализе «смысла». Обе школы исходят из резкого противопоставления «факта» и «смысла», причем «факты» условно отвергаются, и внимание философов сосредоточивается всецело на внимании к чисто смысловой стихии. Это – самый яркий и основной пункт сходства обоих методов. Да Гуссерль, впрочем, и сам именует свою философию трансцедентальной. Если под этим понимать учение о смысловых структурах знания и бытия на почве отказа от учения о фактическом бытии, то такое наименование совершенно в одинаковом смысле применимо к той и другой школе, и в этом они безусловно тождественны. Во-вторых, обе школы родственны еще и в смысле понимания философии как строгой науки на почве исключения всякого миросозерцания. Миросозерцание есть дело не философии, не мысли, но всей жизни; и поэтому в нем нет ничего философского 72*. Оба метода, и трансцедентальный в смысле Когена и Наторпа, и феноменологический в смысле Гуссерля, решают один и единственный вопрос: как есть данное бытие (какое именно, – совершенно безразлично) в сознании, в мысли? Тут возможны любые вещи и факты, любые мировоззрения, любая фантастика и галлюцинация.
Плохо, что гуссерлианцы всегда делают вид, что они одни являются защитниками чисто смысловых усмотрений. Нео-кантианцы всегда проповедовали это раньше них и с большей обстоятельностью, и провели этот метод на гораздо более многочисленных участках жизни и бытия. Но между обоими методами лежит и большая пропасть, и тут уже скорее виноваты нео-кантианцы, чем гуссерлианцы. Именно, во-первых, феноменология Гуссерля исходит из непосредственной очевидности и интеллектуально-интуитивной данности всех смысловых структур. В то время как нео-кантианцы, в сущности, всегда отвергали, вслед за Кантом, всякую интеллектуальную интуицию (несмотря на некоторые, правда, немногочисленные, заявления) и сводили всю смысловую сферу на бесконечный ряд бесконечных функций, Гуссерль твердо стоит на точке зрения непосредственной, интуитивной данности смысла и даже выработал ряд категорий, специально говорящих о некоторой как бы наглядности и картинности смысла. Таково, например, прежде всего, понятие эйдоса, где наряду с его чисто смысловой природой подчеркивается наглядная, интуитивно данная структурность и целостность 73*. Отсюда вытекает, во-вторых, и то огромное различие между обеими школами, что нео-кантианцы рассматривают смысл в стихии его, правда, чисто смыслового же, но все-таки становления. Образцом для этого метода является метод бесконечно малых, оперирующий не с величинами, статически и законченно данными, но со становящимися (например, с бесконечно и незаметно убывающими) величинами 74*. Нет никаких понятий, суждений, умозаключений и т.д., которые бы имели здесь неподвижный характер. Смысл сам течет, не переходя, однако, в чувственность, как и дифференциальное исчисление, оперируя с категориями «бесконечно-малого», «дифференциала», «функции», «аргумента» и т.д., отнюдь не превращается от этого в физику. Совсем другое дело – у Гуссерля. Здесь смысл берется как таковой, совершенно без всякого становления. Смысловые структуры, фиксируемые в феноменологическом исследовании, совершенно статичны, созерцательно-неподвижны. И тут нет не только никакого перехода к фактам, но нет никакого перехода и от одной структуры смысла к другой. Здесь все остановилось, как бы оцепенело, как бы застыло. И философ только снимает с текучих вещей эти неподвижные лики и их созерцает. Отсюда, наконец, в-третьих, и еще одно глубокое расхождение обеих школ. Нео-кантианство всегда есть система или претензия на систему; оно всегда хочет объяснить факты, хотя это отнюдь не есть натуралистическое объяснение, а чисто смысловое же, ибо оно нисколько не выходит из пределов смысла. Неокантианство дает систему разума, где ясно виден исходный пункт, метод построения частностей, отдельные частности и место их в системе. Совсем иное проповедует Гуссерль. Созерцательно усматривая смысловые структуры, философ их даже не пытается объяснять. Он их описывает. В этом и заключается феноменологический метод: давать чистое описание чисто смысловых данностей. Не только не интересен тут вопрос о том, как данные смысловые структуры произошли из вещей; но не интересно и даже преступно объяснять происхождение одних смысловых структур из других. Все это отбрасывается под именем презрительной клички «теория».
Таким образом, имея полное сходство в основном, – я бы сказал чисто кантианском зерне, – оба метода принципиально расходятся между собою. Можно даже наметить диалектическую природу этого расхождения и выхождения из общего кантианского лона. Именно, Кант исходил из противостояния и дуализма «вещи-в-себе» и «явления». Коген, Наторп и Гуссерль превратили этот дуализм из метафизического в чисто логический. Но самая антитеза, как мы видим, осталась в полной мере и здесь, и там. Раз антитеза остается, – всегда окажется возможной акцентуация то одного, то другого члена этой антитезы. Вот мне и кажется, что гипотетизм и феноменология суть только акцентуации разных членов этой основной кантианской, уже чисто логической, а не метафизической, антитезы «вещей-в-себе» (или просто вещей) и «явлений». Коген и Наторп напирают, главным образом, на стихию явлений. Но что такое явления? Явления суть сплошная алогическая текучесть. Следовательно, в смысловой сфере эти текучие явления должны отразиться такими же становящимися структурами. Явления всегда неустойчивы; всегда за ними «как будто» есть что-то устойчивое, и тем не менее эта устойчивость ясно не видна и схватывается с трудом. Перенесение этого положения дела в чистую смысловую сферу и даст «гипотетическую» структуру сознания. Что такое «гипотеза»? Это и есть указание на то, что некая абсолютная действительность как бы существует, но что о ней как о таковой ничего сказать нельзя, а можно только искать ее и давать ее подвижные и неустойчивые образы. Таким образом, нео-кантианский трансцедентализм есть акцентуация стихии «явлений» в обще-кантианской логической антитезе «вещей-в-себе» и явлений. Совсем обратное тому – в гуссерлианстве. Я утверждаю, что здесь философская мысль исходит из «вещей-в-себе», но эти последние берутся не метафизически, а чисто логически, как царство смысла, как царство наглядно зримых ноуменов 75*. Поэтому исчезает у феноменолога потребность исследовать становление смысла или давать его объяснительную теорию. Смысл не нуждается в этом. Он предстоит как наглядно зримая картина, и нужно только уметь ее описывать.
Таково диалектико-историческое происхождение нео-кантианства и гуссерлианства из общего кантианского лона, помогающее понять всю неполноту, недостаточность и ущербность обоих философских методов. О пользе и значении чистой феноменологии спорить не приходится. Оспаривать Гуссерля могут только те, кто чужд вообще философского мышления. Изучая непредубежденно историю философии, мы видим, что не было ни одного крупного философа, который бы так или иначе, под тем или другим названием, не использовал бы этого метода, ибо без него нельзя и шагу ступить ни в каком серьезном философствовании. Заслуга Гуссерля только в том, что он дал теорию этого метода в его абсолютной чистоте и несвязанности ни с какими прикладными задачами. Сам же по себе метод этот, как и «гипотетический», является одним из основных методов философии вообще. И тем не менее, приходится спорить против него, как только он начинает претендовать на полную исключительность и игнорирование всяких иных, тоже основных, философских методов.
Прежде всего, против феноменологического метода необходимо высказать решительно все то, что мы сказали против чистого гипотетизма и методизма. Это ведь и есть, в сущности, один и тот же основной трансцедентальный метод, различествующий лишь в деталях и в целом резко противостоящий всякому рационализму и всякому позитивизму. Имя не есть ни в каком случае только феноменологическая данность. Нужно сказать, что, не в пример кантианцам, гуссерлианцы очень хорошо разработали и разрабатывают проблемы слова, имени и вообще выражения. Они дали ряд великолепных анализов разных моментов слова, и им принадлежит очень тонкое и глубокое обследование всей проблемы в целом. Однако, учась у них этой тонкой описательной работе, мы все же, применяя наш основной критерий, должны сказать с полной решительностью: имя ни в каком случае не есть ни вообще логическая структура, ни, в частности, феноменологически-описательная данность. Разумеется, описывать, и феноменологически описывать, можно все, что угодно; и, следовательно, можно все, что угодно, превращать в феноменологически-описательную данность. Дело не в этом. Дело в том, что и предметно феноменология, равно как и нео-кантианство, ничего не видит в бытии, кроме смысловых структур. Что метод оперирует с бытием, превращая его в смысл, – в этом ничего удивительного нет. Можно сказать даже наоборот: иначе и быть не может. И даже больше того. Всякая наука и всякий научный метод таков. Раз я о чем-нибудь рассуждаю, в результате моего рассуждения обязательно должна получиться отвлеченная формула; и если она не получилась, это значит, что я плохо рассуждал. Но эта отвлеченность нисколько не удаляет меня от бытия; наоборот, она приближает к нему – по крайней мере, к его пониманию. Бытие тут может оставаться чем ему угодно. Но сейчас я покажу, что чистая феноменология грешит не своей описательностью, не своей идеальностью и эйдетичностью, но именно тем, что она всякое и всяческое бытие превращает предметно и бытийственно, объективно в логическую структуру.
В самом деле, пусть перед нами находится в сфере действительности ряд структур, которые нельзя назвать чисто смысловыми или логическими: искусство, религия, семья и пр., и пусть к этим структурам подходит трансцеденталист, все равно, «методически» «конструирующий» или «феноменологически» «описывающий». Что он начнет делать? Он начнет логически анализировать эти структуры. Он вскроет все составные смысловые моменты этих образований и выяснит все категории, необходимые для их осмысления и понимания. Но зададим простой вопрос: откуда взялось само искусство, сама религия, сама семейная и общественная жизнь – словом, все эти «факты», «смысл» и структура которых тут изучается? Легко понять этот вопрос как чисто натуралистический и, следовательно, нефилософский 76*. Но тогда на него надо давать и нефилософский ответ. Нет, я ставлю этот вопрос не натуралистически (какая сила причинно породила данный факт), но категориально. Я спрашиваю: как произошла самая категория религии, искусства, общества, семьи, государства и пр.? Мне скажут: позвольте, да если это не натуралистическая, а категориальная проблема, то ведь это и значит, что вы ставите вопрос о смысле, о смысловой структуре данного явления, а мы, трансцеденталисты, как раз этим и занимаемся. Нет, трансцеденталисты кантианского и гуссерлианского типа занимаются не этим. Они берут уже готовые категории и только ставят вопрос – первые о том, как эта категория функционирует, вторые же, как она структурно осмысляется и сознается. Да, я требую тоже чисто смыслового анализа, ибо иным не может быть ни философское, ни вообще научное исследование. Но я требую, чтобы это смысловое исследование объясняло самые категории, а не только их функции и не только их эйдос. Другими словами, необходимо требуется, чтобы исчез основной дуализм, на котором вырастает самый трансцедентальный метод. Трансцедентальный метод вырастает на почве принципиального разрыва «вещи» и «явления», причем вся задача его заключается в том, чтобы, условно отвергая «вещи», остаться с «явлениями», в которых при помощи чисто логического их понимания, видны и свои «вещи», и свои «явления». Разве можно сказать, чтобы такое положение дела было для философа окончательным? Если философ «воздерживается» от «фактов», то после этого уже никакое рассуждение о фактах не может быть окончательным, ибо это всегда будет неизбежно рассуждением не о фактах как таковых, но о фактах как принципах, как о смыслах, т.е. будет уже предметным (а не только методологическим) превращением бытия в логическую структуру.
Свою мысль я могу выразить проще. Эти философы различают «факты» и «смыслы» 77*. Но разве «факты» не есть «смыслы»? Тут одно из двух: или «факты» абсолютно не есть никакие «смыслы»; тогда о них ничего нельзя сказать, и это будет просто набором пустых звуков, так что и самое различение окажется фиктивным. Или о фактах можно что-нибудь сказать (например, что они отличны от «смыслов»); тогда «факты» тоже суть некие «смыслы», хотя и отличные от тех «смыслов», которым они вначале противопоставлялись. Я не знаю, что из этого должен выбрать трансцеденталист. Первый способ рассуждения, очевидно, противоречит самому основанию трансцедентализма, ибо последний как раз и вырастает на почве различения «факта» и «смысла». Второй же способ слишком ясно вскрывает недостаточность всего построения. Но из второго способа можно извлечь средства выбраться на дорогу, первый же способ явно анти-философичен. Итак, необходимо допустить, что хотя «смыслы» и отличаются от «вещей», но все же «вещи», «факты» для философа суть тоже «смыслы», и в этом отношении они совершенно тождественны со «смыслами» просто. Правда, «фактические» «смыслы», или «смыслы» «факта», в каком-то отношении все же отличаются от «смысла вообще», но в этом и должна заключаться задача философа – точно формулировать, в чем их сходство и в чем различие. Однако это предполагает, что философ не «воздерживается» от «фактов» (ни условно, ни безусловно), но оперирует с ними так же, как он оперирует и со «смыслами», или, вернее, он только и оперирует со сферой смысла, но оперирует решительно без всякого дуализма, а так, что «смысл», «явление», «вещь» и т.д. суть категории, совершенно равноправные и закономерно связанные между собою определенным методом.
Тут мое решительное расхождение со всяким трансцедентализмом, кантианским и гуссерлианским. Несмотря на огромную философическую силу этого метода и несмотря на утонченную его культурность, столь контрастирующую с пустотой рационализма и дебелой тупостью позитивизма, этот метод все же условен, частичен, подчиненный метод. Он не охватывает бытия в целом. Он берет его только как логическую структуру, т.е. вне-категориально логическую, оставляя самые категории как кем-то и чем-то созданные, неизвестно кем и чем, – в стороне и изображая то их функционирование вовне, то их внутри-структурное строение. Рационализм и позитивизм, рассекая действительность на две абсолютно раздельные области, умерщвляют одну или другую из них вещественно, субстанциально. Трансцедентализм, тоже рассекая действительность на две абсолютно раздельные области, умерщвляет или одну, или другую из них логически, умно, в мысли. Диалектика и рассекает действительность на раздельные области, и соединяет их – логически же, умно, в мысли, давая тем самым абсолютно адекватный действительности мысленный аналог.
1) Наконец-то мы подошли к такому типу решения нашей задачи, который вполне может считаться жизненным и который вполне соответствует живому и здоровому человеческому самочувствию и мировосприятию. Казалось бы, какая это простая вещь, – что существуют те или иные сущности и что их явления суть их проявления! И тем не менее человеческая мысль всегда находила тысячи всяких обходов этой простой человеческой установки; и она готова была на какую угодно истерию и фантастику, лишь бы только задушить эту простую истину бытия и сознания. Итак, признаем, что и вещи есть, и явления есть, и что эти явления суть проявления вещей. Эта жизненная простота, однако, требует очень тонкой мыслительной работы, чтобы получить ее вполне адекватный мыслительный аналог.
Вещи или сущности существуют, и их явления (проявления) тоже существуют. Что это значит? Это значит, что сущности, переходя в явления, остаются самими же собой, нетронутыми со стороны каких-нибудь переходов и каких-нибудь явлений. Явления суть проявления сущности. Что это значит? Это значит, что явления, отражая и выражая сущность, остаются самими же собой, нетронутыми со стороны самих сущностей и вещей. Это – первое. Далее, если сущность остается самой собой при переходе в явление, то что же, само-то явление содержит в себе какую-нибудь сущность или нет? Если оно не содержит ее, то мы попадаем опять в рационалистический тупик. Если же оно содержит (а этого требует всякий не сумасшедший субъект), то возникает другой вопрос: та ли эта сущность в явлении, что и сама сущность, или другая? Если она – та самая, то, следовательно, мы одновременно признаем, что сущность, при переходе в явление, и остается самой собой, и не остается самой собой. Если же она не та самая, что и сущность сама по себе, то, следовательно, явление указывает не на нее, а на что-то другое, и тогда как возможно было бы считать это явление проявлением данной сущности? Итак, остается признать одно: сущность, при переходе в явление, и переходит в явление, т.е. становится иною, и не переходит в явление, т.е. остается тою же самою. Если она только переходит в явление и не пребывает, то это значит, что она уничтожается в явлении, и тогда чего же проявлением будет данное явление? Если она только не переходит и только пребывает в самой себе, то, значит, она никак и не проявляется, и тогда опять: чего же проявлением будет данное явление? Следовательно, если мы действительно всерьез, а не в шутку, захотим говорить о проявлении сущности, мы должны одновременно признать и являемость, изменяемость сущности, и неявляемость ее, неизменность.
Тут необходимо сразу же отвергнуть один аргумент, который предъявляется противниками приведенного рассуждения. Говорят: сущность и явление тождественны и различны в разных отношениях, и потому тут нет ровно никакого противоречия 78*. Это, однако, абсолютно неверно. Тут есть противоречие, и отвергать его невозможно: оно есть условие самой проявленности сущности. Именно, допустим, что одна сторона сущности, например, какое-нибудь A, не является, т.е. абсолютно различна с явлением, другая же сторона ее, например, какое-нибудь B, является, т.е. абсолютно тождественна с явлением. Тогда спросим: а что же эти A и B, между собою различны или тождественны? Если и они только различны, то ясно, что о цельной сущности уже не может идти речи, а является какая-то новая сущность B, которая ни к A, ни, следовательно, к целому, не имеет никакого отношения. Если же они, эти A и B, тождественны, то опять: они тождественны или абсолютно, или в каком-нибудь отношении. Если – в каком-нибудь отношении, то их опять придется дробить на более мелкие части и искать тождества между этими более мелкими частями. И т.д., и т.д. до бесконечности. Словом, или существует между сущностью и явлением абсолютное тождество, или и сущность и явление обращаются в иррациональную пыль бесконечно-малых и непрестанно уходящих в хаотическую мглу дискретных одна в отношении к другой частиц. Итак, чтобы и сущность и явление остались как таковые, т.е. как взаимно различные, необходимо, чтобы они были одновременно, в одном и том же отношении, и взаимно абсолютно тождественны. К этим существенно-антиномическим утверждениям неизбежно приходит всякий, кто всерьез признает, что и сущность есть, и явление есть, и что явление есть проявление сущности.
2) Теперь попробуем все наши термины, которые мы раньше, при характеристике имени, получили, главным образом, чисто описательным путем, перевести на язык того метода, который только и приемлем с точки зрения анализируемого тут четвертого типа. Этот метод – антиномико-синтетический, т.е. диалектический. От рационализма и позитивизма он отличается
1) умным и смысловым, а не условно-абстрактным и не вещественным характером и
2) наличием в нем логики противоречия.
От трансцедентализма он отличается
1) тоже умным и монистически-смысловым, а не логически-дуалистическим характером и
2) тоже наличием сознательно проводимой антиномики понятий.
Наши понятия и термины, которые мы употребили для изображения природы имени, должны приобрести теперь чисто диалектический характер, т.е. должно быть показано их антиномико-синтетическое взаимопорождение и единство.
Мы видели, что всякое имя предполагает именуемое, именуемую сущность. Так как сущность, прежде всего, не дается в имени, не проявляется ни в каком явлении и, следовательно, никак не может быть именуема и наименована, то необходимо соответствующим образом и зафиксировать эту неявляемую и неименуемую сущность. Отсюда первое и исходное утверждение всякой мысли и всякого чувства, защищающего реальность проявлений сущности, это утверждение апофатической сущности. Сущность никак, никогда, ни при каких условиях не может быть ни познана, ни почувствована, ни именована. Ей нельзя приписать ровно никакого качества, никакого количества. Даже нельзя сказать, что она – сущность, и что она – существует.
Итак, –
I. абсолютный апофатизм сущности есть условие всякого имяславия.
Далее, диалектика, видели мы, требует проявления сущности. Что нужно для проявления сущности? Нужно, чтобы существовало нечто и кроме самой сущности, ибо если нет ничего иного, то кому же и как сущность является? Самое понятие явления требует, чтобы было нечто иное, кроме самой сущности. Но нужно ли, чтобы это «иное» существовало обязательно как некая самостоятельная вещь, противостоящая самой сущности? Нет, это не только не необходимо, но это даже затемнило бы самый вопрос о проявлении сущности. Сущность является или проявляется не обязательно для кого-нибудь или для чего-нибудь. Она является вообще, сама по себе, всему вообще, что может быть. Следовательно, иное важно тут не как та или иная фактическая вещь (это сузило бы самое явление и исказило бы, стало быть, и саму являющуюся сущность), но лишь как принцип иного, как чистая и только умная возможность чего бы то ни было иного, как простая потенция иного, как чистая инаковость или инобытие 79*. Вот это и есть уже диалектическое понятие. Инобытие, противостоящее апофатической сущности и самим понятием своим указывающее на возможное направление судеб этой сущности, есть всецело диалектическая категория, и она нашла уже в античной диалектике свое великолепное и окончательное разъяснение. Если сущность есть сущность, то ино-сущность есть не-сущность, не что-нибудь, ничто. И вот это ничто требуется сущностью как некий необходимый принцип для саморазличения, для самораскрытия, а, следовательно, и для самоутверждения (ибо сама по себе сущность и не саморазличествует, и не самораскрывается, и не самоутверждается). Итак, –
II. апофатическая сущность имени может быть признаваема только наряду со своим инобытием, т.е. различением, другими словами – как одновременно и катафатическая сущность 80*.
Далее, сущность, проявляясь, переходит в явление, обретается в явлении. Сущность как бы прямо превращается в явление. Сущность и явление сливаются в некую одну неделимую единичность, в которой уже совершенно невозможно различить ни сущности, ни явления. Это некое совершенно новое бытие, какого не было ни в простой сущности, ни в голом явлении. Это – то третье, которое объединяет и отождествляет собою обе первые сферы. Мы ведь помним, что объединение всяких двух возможно только благодаря такому третьему, которое сразу является и первым, и вторым одновременно. Теперь необходимо эту описательную категорию превратить в диалектическую установку. Раньше мы называли эту сферу, вообще говоря, выражением, или энергией сущности. Разумеется, и «выражение», и «энергия сущности» как понятия имеют чисто диалектический смысл, но необходимо эту диалектичность выявить и терминологически. Есть такой термин, который с давних времен античной философии всегда являлся (за исключением рационалистического и позитивистского вырождения) показателем именно диалектического синтеза тезиса идеальности и антитезиса реальности. Этот термин – «символ» 81*. «Символ» часто понимался (у рационалистов и позитивистов) как совокупность несущественных и чисто субъективных переживаний и знаков, не имеющих никакого онтологического аналога. Но два-три века рационализма и позитивизма – ничто по сравнению с трудно исчислимыми веками общечеловеческой истории, когда символ понимался именно онтологически и совершенно реалистически. Символ и мы будем понимать как полную и абсолютную тождественность «сущности» и «явления», «идеального» и «реального», «бесконечного» и «конечного». Символ не указывает на какую-то действительность, но есть сама эта действительность. Он не обозначает какие-то вещи, но сам есть эта явленная и обозначенная вещь. Он ничего не обозначает такого, чем бы он сам не был. То, что он обозначает, и есть он сам; и то, что он есть сам по себе, то он и обозначает. Если сущность есть являемое и именуемое, а явление – существенно и онтологично, то символ не есть ни то, ни другое, но сразу и сущность, и явление, т.е. и вещь, и имя[12]. Отсюда –
III. природа имени заключается не в сущности и не в явлении, т.е. имя сущности не есть ни сама сущность в себе (в смысле вещи и субстанции), ни явление, взятое самостоятельно само по себе, но имя вещи есть самостоятельный, не сводимый ни на сущность-в-себе, ни на явление-в-себе символ.
Далее, из наиболее существенных черт, отмеченных нами в природе имени, необходимо выдвинуть сейчас момент личностный. Всякому известно и понятно, что имя всегда предполагает в качестве той «вещи» и «сущности», которая его носит, именно личность, а не что-нибудь иное. О диалектической структуре этого понятия распространяться здесь не следует. Но необходимо помнить, что раз мы говорим об имени, наш «символ» должен быть наполнен чисто личностным содержанием. Однако считать имя просто личностью мы не можем потому, что имя вещи не есть сама вещь в субстанциальном смысле; личность же есть, прежде всего, субстанция. Следовательно, необходимо придумать такую категорию и такой термин, которые бы захватывали личностную стихию, но не утверждали ее как просто самостоятельную субстанцию, а переводили в сферу символа. В своих прежних работах я, следуя одной замечательной историко-философской традиции, употреблял для этих целей понятие мифа 92*. Миф неразрывно связан с личностным бытием. Миф и есть не что иное, как реально осуществленная бытийственная полнота той или другой личной судьбы. Миф есть бытие, субстанцией которого является не что иное, как личность и ее судьба, и история. Следовательно, анализируя понятие имени в его отношении к вещи и давая его диалектическую структуру, мы должны сказать, что –
IV. имя есть мифический символ.
Наконец, в плане этой единой диалектической линии необходимо сделать и еще один шаг, чтобы закрепить остающиеся моменты имени в одном диалектическом понятии и термине. Чего еще не хватает в имени после введения моментов символа и мифа? Мы видели, что имя актуально или, по крайней мере, в потенции своей актуально. Оно есть энергия сущности, но не вообще энергия, а очень актуально и динамично устроенная энергия. Оно содержит в себе смысл и всех возможных инобытийных функций вещи. Оно есть, говорили мы, как бы заряд, готовый каждую минуту превратиться в реальное огромное событие. Диалектически это значит, что мы имеем тут не просто символ (хотя бы и мифический), т.е. не просто смысловое тождество вещи с ее окружающим инобытием, но имеем еще дальнейшее диалектическое продвижение этого тождества. Имя не есть просто выражение, но оно есть особенным образом выраженное выражение, т.е. выражение выражения. Оно – активно напряженное выражение, силовым образом направленное вовне выражение, такое выражение, которое актуально готово вылиться в огромные преобразования инобытия, окружающего данную вещь. Таким образом, нам необходимо подобрать из общечеловеческого языка такой термин, который бы сразу выражал четыре момента:
1) выраженность вещи,
2) выраженность этой выраженности – в виде актуально-смыслового заряда,
3) ежемгновенную готовность инобытия подчиниться велению этого смыслового заряда и
4) отнесенность этого смыслового заряда (хотя по природе своей и действительно чисто смыслового) к чисто субстанциальной стихии вещи (а не к ее случайным или несущественным признакам).
Разыскивая в языках соответствующий термин, я не могу найти ничего лучшего, как термин «магия». Под магией обычно понимается как раз эта смысловая заряженность некоей идеи, которая, будучи актуально выражена и направлена в данном направлении, разряжается в виде крупных событий в данной области действительности. В символе нет актуальной направленности смысла; в имени же он есть. Имя всегда откуда-то исходит и куда-то направляется, в то время как символ просто дается как бытие статическое. Поэтому введение момента магии в диалектическую формулу имени является ее существенным дополнением. Имя есть символ личностный и энергийный, или – энергийно-личностный символ. Эта формула, однако, ярче выражает свою сущность, если мы скажем, что –
V. имя есть магически-мифический символ.
3) Такова диалектическая картина имени. Но то, что философ получает в результате сложного логического анализа, человек имеет в качестве наглядного и часто вполне чувственного обстояния. Недаром примитивное религиозное восприятие понимает имя как некое самостоятельное существо, отделяющееся от вещи и вылетающее наружу и служащее как бы его аналогом, дублетом, заместителем и представителем. Тут дело вовсе не в примитивности религиозного восприятия. Имя действительно есть какой-то заместитель вещи, эманирующий из самой вещи и представительствующий ее во всем окружающем. Нужно взять обычную физическую картину произнесения имен и слов и вообще их физического существования и только перевести эту картину в чисто смысловую сферу, перевести ее на язык смысловых категорий, и – мы получим то, что нам надо. Физически имя есть, прежде всего, некое движение в живом организме человека, вызванное к бытию сознательной волей человека. Затем оно тут же воплощается в окружающем «инобытии», в воздушной среде планомерно расходящимися волнами. Параллельно артикуляции языком или губами возникает соответствующий ряд структурных образований в воздухе, которые невидимо разносятся по большому расстоянию и производят действие соответственно тому, какое «инобытие» их воспринимает. Попавши на такое же инобытие, каково и изведшее их бытие, т.е. на организм сознательно-волящего человека, имя производит в нем «магическое» действие в смысле дохождения до сознания этого человека и до обращения его сознательного внимания (а, следовательно, в возможности и действия) в ту или иную сторону. Переведем эту физическую картину на язык смысла. И у нас получится эманация личности, эманация, потому что – сознательное исхождение, и личности, потому что только от самосознательно волящего источника оно может исходить; и, кроме того, эта эманация личности будет обязательно символична, ибо воздушный организмик слова и имени будет обязательно нести на себе печать своего происхождения. «Миф» и «магия» понятны тут сами собой, ибо имя, никого не называющее и никем не называемое, равно как и имя, не способное подчинить себе физическую действительность, конечно, ни в каком случае не может считаться именем. Воздушный организмик имени и его умно-органическая природа представляют собою полную параллель. Они оба – актуальны, экстенсивны, структурны, динамичны, исходят от источника силы и направляются к действию.
Вопрос может касаться только типов имени вообще, что, конечно, стоит в связи с вопросом о том, чего именем и какой вещи именем является данное имя. Понятнее всего и обыденнее всего тот тип имен, который мы употребляем в своей повседневной практике. Тут имя, как и каждое слово, выражаясь популярно, содержит в себе более или менее яркий образ (напр., «тоска» от слова «тискать», «тиски»; «печаль» – от «печь» и т.д.) и определенное значение, объединяя их в одно неделимое целое. Это и значит, что слово есть символ, или, что то же, понимание. Но это понимание, в случае имени, относится или мыслится относимым всегда к личности, – это не требует пояснений. Наконец, реальное имя только тогда имя, когда оно содержит в себе смысловую силу, направленную в определенную сторону, когда оно есть некий заряд, имеющий разрядиться в определенном направлении. Таким образом, мифический и магический момент реального имени – не может подвергаться никакому сомнению. Одно то, что обращение по имени вызывает в именуемом понимание того, что к нему именно обращаются, уже это одно есть для меня нечто магическое. Я уже не говорю о проповеднической, агитационной и пропагандистской, убеждающей силе слова. Это все есть, несомненно, магия; и социальная жизнь немыслима без этой магии. Именем и именами пронизана вся культура сверху донизу, все человеческое бытие, вся жизнь. Без имен жизнь превратилась бы в смерть, и неисчерпаемое богатство социального бытия превратилось бы в бытие для слепых и глухонемых; философия, в которой не решена проблема имени, есть философия слепых и глухонемых. Именем скреплено, освящено и даже создано решительно все, и внутреннее и внешнее. Без имени мир превратился бы в глухую бездну тьмы и хаоса, в котором никто ничего не мог бы ни различить, ни понять, и в котором и не было бы и никого и ничего. С именем мир и человек просветляется, осознается и получает самосознание. С именами начинается разумное и светлое понимание, взаимопонимание, и исчезает слепая ночь животного самоощущения.
Однако, задачей моего очерка является обрисовка не столько повседневно человеческой природы и могущества имени, сколько получение философско-диалектических результатов на эту тему из истории религиозного сознания. Поэтому, в заключение, я и перейду к упоминанию главнейших выводов, получаемых из изучения живых религий.
В настоящем кратком очерке я совсем не предполагаю дать хотя бы даже приблизительную картину исторического развития учения об имени, да я и не в состоянии этого сделать. Самое большее, что я мог бы тут предложить, это только несколько иллюстраций из всемирно-исторического опыта имени и имен. Каждая религия безусловно содержит в себе то или иное учение о божественных и пр. именах; и потому учение об имени, собственно говоря, совсем не обладает никаким содержательным характером. Учение об имени в этом смысле чисто формально и оно совершенно не зависит по своей структуре от того содержания, которое вкладывает в нее та или другая религия. Даже больше того. Учение об имени не зависит ни от какого и вообще жизненного содержания. Можно выбирать любые имена, можно наполнять их любым содержанием, – все равно логическая структура имяславия остается совершенно одинаковой и для всякой исторической религии, и для всякого не-религиозного социального образования. Конечно, некоторая печать данного типа религиозного содержания остается и на логической структуре имени, но это – явление вторичного порядка, а первично и в отвлеченном смысле все равно остается одинаковой та обще-диалектическая конструкция, которую мы вскрыли раньше и в конце еще раз точно формулируем именно в применении к истории живых религий.
Приведу сначала более мелкие указания, потом остановлюсь на двух более обширных иллюстрациях.
На изображенном мною понимании имен и слов основано, прежде всего, универсально-человеческое существование заговоров и заклинаний. Литература по этому предмету довольно обширная. По-русски я указал бы след<ующее>:
· <А.В.> Ветухов. Заговоры, заклинания, обереги и другие виды народного врачевания, основанные на вере в силу слова (Рус. Фил. Вести. 1901 – 1907 гг.).
· Г. Познанский. Заговоры. Петрогр<ад>, 1917 (в последней книге – обзор литературы – гл. 1).
Более широко, не только в смысле магических формул, но и в смысле общесоциальном рассматривает проблему
· R. Hirzel. Der Name. Ein Beitrag zu seiner Geschichte im Altertum und besonders bei den Griechen (Des 36 Bandes der Abhandl. d. philolog.-histor. Klasse d. Sächsischen Akad. d. Wissensch. N II). Lpz., 1918 1-е изд.; 1927 2-е изд.
О магической природе имени у индийцев, в парсизме, у прасемитов, финикиян, вавилонян и ассирийцев, также и египтян, греков, христиан, гностиков и магометан трактует
· B. Jacob. Im Namen Gottes. Eine sprachliche u. religions geschichtl. Untersuchung z. Alten u. Neuen Testament. Berl., 1903, 72 – 123.
Для ислама интересна работа
· Г. Саблуков. Сличение мухаммеданского учения о именах Божиих с христианским о них учением. Казань, 1872.
Здесь не только даны списки имен в той и другой религии, но рассматривается и их историко-религиозное значение, причем дается ряд весьма интересных и полезных сведений о библейских именах Божиих, об их этимологическом, религиозном и культовом значении. Недостатком книги необходимо считать то, что в ней нигде не ставится и не решается вопрос об онтологическом отношении между именем и сущностью, каковое, вероятно, очень разработано (по крайней мере, интуитивно) в Коране и в отдельных сектах, так как представленный Саблуковым огромный материал дает полное право это ожидать. Однако мой краткий очерк превратился бы в огромный том, если бы я стал выписывать все интересные тексты и комментарии, которые Саблуков приводит из исламитской литературы, и так же поступать со всякой религией. Так как я преследую цели исключительно иллюстрации общечеловеческого религиозного учения об именах, то да будет мне позволено остановиться лишь на двух крупнейших религиозных системах, еврейской и христианской, потому что обе они дают почти исчерпывающее представление об этом предмете. Говорить о заговорах и заклинаниях и приводить соответствующие тексты и литературу не так интересно. Во-первых, об этом писано очень много и без нас, а тем не менее диалектическая структура магического акта настолько проста и монотонна во всех видах и формах этого рода религиозной практики, что посвящать ей отдельное рассуждение в настоящем кратком очерке было бы мало целесообразно. Во-вторых, гораздо интереснее и менее ясны для историка религии космические функции божественных имен. Тут как раз еврейская мистика представляет очень интересный и разработанный материал. Именно, учение Каббалы 63* о божественном алфавите и божественных именах есть, быть может, наиболее разработанная система ономатологии, какая только вообще существует в истории религий. С другой стороны, привлечь библейское и христианское учения об именах побуждает меня то обстоятельство, что этот трудный вопрос довольно серьезно подвинут в немецкой ученой литературе, где он изучен почти всесторонне, с привлечением всех существующих еврейских и греческих текстов, с их классификацией и даже с использованием статистического метода. Меня привлекла эта проторенная дорога, и потому я решил привести (частично) этот материал, будучи уверен, что большинство т.н. «богословов» даже и не подозревает о важности и тонкости ономатологических интуиции в Библии, хотя знать их и являлось бы их настоящей обязанностью.
2. Самый вопрос об отношении имени к истории религии ставился в науке не раз. При более подробном изложении надо было бы проанализировать все эти постановки вопроса. Но я ограничусь только простым указанием на три важнейшие концепции, из которых первые две, несомненно, устарели и потеряли значение для науки. Первая – это сравнительно-мифологический метод Макса Мюллера и А. Куна 84*. Тут миф ставился в самое близкое отношение к имени. Миф появляется не иначе, как в результате «болезни языка», когда единое первоначальное индоевропейское представление, зафиксированное в том или другом корне слова, вместе с развитием языка создает множество мифических существ, богов, героев и т.д.[13] Другая концепция принадлежит немецкому филологу Узенеру –
· H. Usener. Die Gotternamen. Versuch einer Lehre von der religiösen Begriffsbildung.
Узенер также выводит историю появления личных богов путем постепенного перевода первоначальных нарицательных имен в собственные, т.е. путем чисто языкового процесса[14]. Обе теории носят по существу своему чисто номиналистический характер, так как под «именем» они понимают или звук, или непосредственные образы и понятия, в то время как имя не есть ни просто звук, ни просто образ, ни просто понятие. Очень хорошие методологические установки, наконец, я нахожу в книге
· E. Cassirer. Sprache und Mythos.
В Каббале, может быть, ярче, чем во всяком другом произведении человеческой мистики, дано учение об именах. Это учение стоит проанализировать и изложить отдельно, так как тут мы находим замечательные документы человеческой мысли вообще. Однако в настоящем очерке это делать было бы неуместно, почему я ограничусь тем, что дам в своем переводе изложение некоторых избранных отрывков из книги «Зохар», существующей в хорошем французском переводе[15]. Так как учение Каббалы об именах я предполагаю изложить и проанализировать в особом труде, то здесь да будет мне позволено ограничиться только проведением некоторых экскурсов. Система Каббалы сводится к учению об Эн-софе («не-нечто») 85*, или о непознаваемой, «апофатической» бездне, из которой эманирует путем букв-энергий Слово, состоящее из 10 «зефир» 86* (категориально-числовых сфер), разделенных на три триады (1. Цетер Корона, Хокма Мудрость, Бина Ум; 2. Хедула Милость 87*, Хебура Суровость, Тиферет Красота; 3. Несех Вечность, Шехина Слава 88*, Иессод Основание), и заключительное звено – Малькут Царство 89*. Диалектику этих триад стоит излагать или подробно, или никак не излагать. Выбирая здесь последнее, я все же приведу отрывки, из которых будет вполне явствовать мистически-диалектическое значение «имени» и «славы» в Каббале.
<…>
«…познания божественной сущности во всей ее глубине, то никто никогда не мог к ней приблизиться, и никто никогда ее не познает».
2. Зефиры.
«Учитель Симеон говорит: „Только добрая воля возносится к высшему Существу, сущность которого есть также Воля, вечно неосязаемая и неуловимая; Глава есть то, что наиболее сокрыто из всего, что находится в вышине; все, что исходит с неба, исходит от этой Главы; никакой свет не имеет иного источника, кроме этой Главы; но неизвестно, как творятся эти эманации и как – исходный свет, так как все сокрыто. Добрая воля человека стремится к Тому, чья сущность есть Воля, „часть“ которой составляет и он. Эта „часть“ никогда не достигает высшей Мысли; но в том полете, который она предпринимает, чтобы добраться до своего источника, и в продолжение своего пути она испускает светы. И хотя свет, исходящий от Главы, так тонок, что он навсегда остается скрытым, он все же притягивается теми светами, которые отделяются от „частей“, стремящихся добраться до своего источника. Таким образом, неизвестный свет Главы проникает в Свет, который испускают „части“ во время их пути отсюда снизу к Тому, кто является их источником. Именно таким способом высший и неизвестный Свет оказывается смешанным со светом, исходящим из „частей“.
Так образованы девять Дворцов, которые суть девять ступеней между доброй волей, которая поднимается от земли, и высшей Главой, или, другими словами, девять Зефир, низших по отношению к Короне (Kether). Дворцы эти не суть ни светы, ни духи, ни души; они могут быть воспринимаемы только Волей, т<ак> к<ак> те девять светов, которые они из себя излучают, суть не что иное, как только светы Мысли. Поэтому, несмотря на их число девять, в действительности они – только одно, в том смысле, что все они имеют Мысль как свою сущность и не связаны ни с чем, что было бы вне Мысли. Эти девять Дворцов, имея Мысль как свою сущность, находятся около высшей Мысли, но никогда ее не достигают, столь она возвышенна и сокровенна. Добрая воля человека поднимается к этим девяти Дворцам, сущность которых также Воля и которые образуют собой посредника между известным и неизвестным, воспринимаемым и невоспринимаемым. Все тайны Веры скрыты в этих Дворцах, представляющих собой связь между доброй волей человека и высшей Волей, называемой Бесконечным. Тонкий и неощутимый свет высшей Главы доходит лишь до этих девяти Дворцов, становится там также доступным этой воле. Девять Дворцов образуют, таким образом, единение между „частями“ и Всем, между доброй волей человека и высшей Волей, называемой Бесконечным… Так свет, испускаемый высшей Мыслью, называется Бесконечным; этот именно свет и рождает добрые воли здесь внизу и заставляет их подниматься затем к их источнику. На этой-то тайне все и основано. Счастлива судьба праведных на этом свете и в будущем“».
«Бесконечным называют то, чего никогда не поймет человек, что никогда не будет иметь конца, т<ак> к<ак> никогда не имело начала. Мы называем Главу „высшей Точкой“, т<ак> к<ак> отсюда начинаются умные тайны. Эти тайны для нас имеют конец так же, как они имеют и начало. Но сущность самого Бесконечного не имеет конца; в нем не замечается ни направления, ни светов, ни освещенности; все светы исходят из Бесконечного; но ни один не является достаточно ярким, чтобы дать нам понять, что такое Бесконечное. Это есть высшая Воля, более таинственная, чем все тайны».
«Из того, что материя была создана Словом, ни в каком случае не должно заключать, что оно проявляло себя до творения. Конечно, оно существует от века, но впервые оно себя проявило лишь тогда, когда была создана материя. До этого таинственное Бесконечное проявляло свое всемогущество и свою необъятную доброту при помощи таинственной Мысли, имеющей ту же сущность, что и таинственное Слово, но молчаливую. Слово же, проявившее себя в эпоху творения материи, раньше существовало в форме Мысли, т<ак> к<ак> слово, способное выразить все материальное, не в состоянии обнаружить нематериальное. Поэтому Писание говорит: „И Элогим говорил“ (Vajomer Elohim), т.е. Элогим проявляет себя в форме Слова; эти божественные семена, которыми было совершено творение, взошли и, превратившись из Мысли в Слово, произвели звуки, зазвучавшие вовне. Писание прибавляет: „Да будет свет“ (yehi or), ибо всякий свет происходит из тайны Слова».
«Так, путем одной из наиболее сокровенных тайн, Бесконечное поразило пустоту звуком Слова, несмотря на то, что звуковые волны не распространяются в пустоте. Звук Слова был, следовательно, началом материализации пустоты. Но эта материализация осталась бы навсегда в состоянии невесомости, если бы в момент удара по пустоте звук Слова не испустил бы из себя сверкающей точки, начала света, который есть высшая тайна и природа которого непознаваема. По этой-то причине Слово и названо Началом, являясь началом всего творения.
Написано: „И разумные будут сиять, как светила на тверди, и обратившие многих к правде – как звезды, вовеки, навсегда“ (Дан. 12, 3). Слово „светило“ обозначает искру, которую в момент удара по пустоте испустил Таинственный и которая есть начало вселенной, дворец, построенный во славу Таинственного. Эта искра есть в некотором роде священное семя мира. Эта тайна выражена в словах Писания: „Так святое семя будет корнем ее“ (Ис. 6, 13)».
«Слово приняло форму знаков Алфавита, которые все исходят из высшей точки[16]. Буква Алеф есть символ начала и конца; в ней соединены все ступени творения. Хотя Алеф являет собой несколько частей 90*, он образует, тем не менее, лишь одну букву. Это та буква, от которой зависят как высшие, так и низшие миры. Верхняя черта алефа есть символ тайны высшей Мысли; под этой чертой находится штрих, символизирующий высшую небесную твердь».
«Написано: „В начале“. Раб Хамменуна, старец 91*, говорит: в начале Бытия мы находим перестановку в порядке начальных букв. Так, первые два слова Бытия имеют в качестве начальных букву Бет: берешит („в начале“), бара („создал“), а два следующих слова имеют в качестве начальных букву Алеф: Элогим (Бог), Eth (член) 92*. Вот причина этой перестановки.
Уже за две тысячи лет до творения мира буквы были сокрыты, и Святый, да будет он благословен, созерцал их и наслаждался ими. Когда он захотел сотворить мир, пред ним предстали две буквы, но в обратном порядке. Первой, представшей пред ним буквой, была Тав. „Властитель миров, – сказала она, – воспользуйся, пожалуйста, для творения мира мною, т<ак> к<ак> я последняя буква в слове Emeth (Истина), начертанном на твоей печати; и так как Ты Сам называешься [Emeth], то подобает Царю начинать с последней буквы слова Emeth и воспользоваться ею, чтобы произвести творение мира“. Святый, да будет он благословен, ответил ей: „Ты действительно достойна, но не подобает мне пользоваться тобою для творения мира, так как ты предназначена для того, чтобы тобою отмечать чело людей верных, которые соблюли закон от Алефа до Тав, и таким образом сделать тебя причастной смерти, так как ты образуешь также последнюю букву и слова Maveth (смерть). По этим причинам мне не подобает тобою пользоваться при творении мира“. Буква Тав немедленно удалилась.
Затем вошла буква Шин и, обратившись с той же просьбой, похвалилась тем, что она начальная буква божественного слова Schadaï 93*. „Подобает, – сказала она, – для творения мира воспользоваться начальной буквой священного слова Schadaï“. Бог ей ответил: „Действительно, ты достойна, ты хороша и истинна. Но лжецы воспользуются тобой, чтобы утверждать свою ложь, присоединив к тебе две буквы – Коф и Реш, чтобы образовать слово Scheqer (ложь)…“.
Услышав эти слова, буква Шин удалилась. Увидев это, буквы Коф и Реш не осмелились показаться. Затем вошла буква Цадди и обратилась с той же просьбой, ссылаясь на то, что слово „праведный“ (Цаддик), приложимое к людям и к Богу, начинается буквой Цадди, как и написано: „Ибо Господь праведен (Цаддик) – любит правду (Цедакот)“ (Пс. 10, 7). Бог ей ответил: „Действительно, ты праведна, о буква Цадди; но не подобает мне пользоваться тобою для творения мира, ибо ты должна быть сокрыта, чтобы не впасть в ошибку“.
После этого вошла буква Пе и обратилась с той же просьбой, приводя слово „Педут“ (Избавление, которое Бог выполнит однажды в мире), начинающееся с буквы Пе. Бог ей ответил: „Действительно, ты достойна; но слово Пеша (грех) начинается также с буквы Пе. Кроме того, у тебя опущена голова – символ греха, который в стыде опускает голову и простирает руки“.
Букве Айн Бог ответил, что она начинает собою слово „Авон“ (преступление), и, хотя она указывала на то, что она начинает собой также и слово „Анава“ (скромность), Святый, да будет он благословен, сказал ей: „Я не воспользуюсь тобою для творения мира“. Когда она удалилась, вошла буква Самэх и обратилась с той же просьбой, что и предшествующие буквы, хвалясь стихом, где сказано: „Господь поддерживает всех падающих“ (Пс. 144, 14) и который начинается словом, начальная буква которого есть Самэх 94*. Бог ей ответил: „Именно вследствие твоего назначения ты и должна оставаться на месте, ибо, если я уведу тебя с твоего места, чтобы воспользоваться тобою для творения мира, то что же станется с теми, кто близок к падению, раз они опираются на тебя?“ Буква Самэх тотчас же вышла.
Букве Нун, сказавшей, что слова „Нора“ (страх) 95* и „Нава“ (прекрасное) начинаются этой буквой, Бог ответил: „Возвращайся на свое место, так как из-за тебя вернулась на свое Самэх, и опирайся на нее“ (Нун – начало слова „Нофелим“ (падающие) из цитированного стиха). Не задерживаясь, она удалилась, возвращаясь на свое место. Буква Мем сказала, что она начальная в слове Melekh (Царь). „Это правда, – ответил ей Господь – но я не воспользуюсь тобой для творения мира, потому что мир нуждается в Царе; оставайся же на твоем месте вместе с другими буквами, образующими слово „Мелех“, т.е. с буквами Ламед и Каф; не подобает миру оставаться без Царя“.
В этот момент буква Каф, сильно взволнованная, сошла со славного престола и воскликнула: „Властитель Вселенной, пожалуйста, воспользуйся мною для творения мира, так как я начальная буква слова, которое выражает твою славу“ („Кавод“ – слава). Когда буква Каф покинула престол, то двести тысяч миров, равно как и самый престол, пошатнулись; толчок был столь сильный, что грозил разрушением всем мирам. Святый, да будет он благословен, сказал тогда этой букве: „О Каф, Каф, почему ты упорствуешь, оставаясь здесь? Возвращайся на твое место, я не воспользуюсь тобой для творения мира, так как ты – начало слова „Каля“ 96*, выражающего истребление. Возвращайся к своему трону и оставайся там“. Тотчас же буква ушла и возвратилась на свое место.
Затем вошла буква Иод и обратилась с той же просьбой, указывая, что она является глаголом священного имени. Бог ей ответил: „Достаточно для тебя быть начертанной и отмеченной во мне самом и быть отправной точкой всей моей воли; не подобает вычеркивать тебя из моего имени…“ 97*
Вошла буква Бет, говоря: „Господин Вселенной, воспользуйся, пожалуйста, мною для творения мира, так как я начало того слова, которым пользуются, чтобы благословлять тебя („Барух“ – будь благословен) как вверху, так и внизу“. Святый, да будет он благословен, ответил ей: „Действительно, именно тобой воспользуюсь я для творения мира и ты, таким образом, станешь основой дела творения“. Буква Алеф осталась на своем месте, не выставляя себя. Святый, да будет он благословен, сказал ей: „Алеф, Алеф, почему ты не предстала предо мною, как все другие буквы?“ Она ответила: „Властитель Вселенной, я видела, как напрасно являлись пред тобой все буквы, зачем же было также и мне являться? Кроме того, поскольку я видела, что ты уже дал согласие на этот драгоценный дар букве Бет, я поняла, что не подобает небесному Царю брать назад дар, данный одному из его слуг, чтобы отдать его другому“. Святый, да будет он благословен, ответил ей: „О Алеф, Алеф, хотя и буквой Бет буду я пользоваться, чтобы произвести творение мира, ты будешь первой из всех букв, и я нигде не буду иметь единства, кроме как в тебе; ты будешь основой всех исчислений и всех действий, совершаемых в мире, и нигде нельзя будет найти единства, как только в букве Алеф“.
Святый, да будет он благословен, создал форму больших небесных букв, которым соответствуют здесь внизу маленькие. Потому и первые два слова Писания имеют в качестве начальных букв два Бета (берешит бара), а следующие два слова – два Алефа, чтобы указать небесные буквы и буквы этого низшего мира, которые суть те же самые и единственные буквы, при помощи которых совершается все как в мире небесном, так и в земном».
«В момент творения основные элементы не были очищенными; цвет каждого элемента был смешан с грязью.
Так же всему не хватало очертаний, как следам, оставленным пером, на конце которого остался осадок чернил. Тогда-то благодаря имени, начертанному из сорока двух букв, мир принял более четкие формы. Все формы, существующие в мире, исходят из этих сорока двух букв, которые являются в некотором роде короной священного имени. Взаимно сочетаясь, накладываясь друг на друга и образуя некие фигуры вверху и некоторые другие внизу, они дают, таким образом, начало четырем координальным точкам и всем формам и образам, которые существуют в мире.
Хайоты[17], увенчанные этими буквами, спустились из заумной области сверху в область низшую. Схождение это заставило разлететься по воздуху маленькие и большие буквы. Большие буквы опустились до высшего и наиболее сокровенного из всех Дворцов, а маленькие опустились до низшего Дворца; как те, так и другие были даны Моисею на горе Синае».
«…Двадцать две буквы Писания содержатся в десяти Зефирах, и также обратно: десять Зефир содержатся в буквах. В этом мире и в будущем счастлива судьба справедливых, которым Бог открывает высшие тайны священного Имени, которые не были открыты даже высшим ангелам и святым! Благодаря этому знанию Моисей мог проходить между ангелами, не будучи опаляем их прикосновением. Счастлива его судьба! Когда Бог начал с ним говорить, он захотел узнать его таинственное Имя и достиг этого знания преимущественно над всеми другими. Когда Моисей вошел в сияющее облако, он увидел себя окруженным святыми ангелами. Он встретил одного пламенного ангела, глаза и крылья которого извергали снопы огня. Этот ангел, носящий имя Гавриил, хотел его истребить. Моисей произнес священное имя из двенадцати букв, и ангел был им устрашен и потрясен.
Все буквы алфавита связаны друг с другом и образуют своим сочетанием различные священные Имена. Одни скрыты, другие видимы… Три раза в день они летают по воздуху, и Тетраграмма[18] видима в продолжение полутора часов. Затем показывается имя из 12 букв и остается видимым в течение одного часа, не больше. После появляется Имя из 28 букв; они представляют из себя корону и остаются видимы в течение полутора часов. Затем являются священные имена из 25 букв и остаются видимыми в течение одного часа и 3 секунд. Затем показываются 42 буквы… Но никто не понимает их значения, кроме Мессии. Это Имя остается видимым в течение 2 часов и 22 секунд. Это то несказанное Имя из 62 букв, которое показывается в воздухе на полтора часа. Все эти имена видимы лишь один раз в день, в то время как буквы алфавита и их различные сочетания видимы три раза в день».
Написано: «В начале». Учитель Елеазар начинает одну из своих духовных бесед следующим вступлением: «Поднимите глаза ваши на высоту небес и посмотрите, кто сотворил их» (Ис. 40, 26). «Поднимите глаза ваши на высоту небес» – в какую сторону? Туда, куда направлены все взгляды… Там вы узнаете, что таинственный Древний, вечный предмет исканий, «сотворил это». Но кто он? – «Ми» (кто). Это тот, который назван краем Неба (Втор. 4, 32) в высоте, так как все в его власти. И так как он вечный предмет исканий, так как он в таинственном пути и так как он себя совершенно не раскрывает, он назван «Ми» (кто); и ничего не надо доискиваться сверх этого. Этот высший Край Неба назван «Ми» (кто). Но есть другой край внизу, называемый «Ma» (что). В чем разница между тем и другим? Первый, таинственный, называемый «Ми», есть вечный предмет исканий; после того как человек искал, после того как он старался размышлять и восходить со ступени на ступень до последней, он кончает тем, что приходит к «Ma» (что). Что ты узнал? Что ты понял? Что ты искал? Потому что все так же таинственно, как и в начале.
Обращаясь к своему сыну, учитель Симеон говорит: «Елеазар, мой сын, продолжай объяснять стих, чтобы была раскрыта высшая тайна, которую не знают еще дети этого мира». Учитель Елеазар хранил молчание. Тогда учитель Симеон взял слово и сказал: «Елеазар, что означает слово „Элле“ (= это)» 98*? (Ис. 40, 26). Эта тайна не была мне еще открыта до того дня, когда мне, находившемуся на берегу моря, явился пророк Илия. Он мне сказал: «Учитель, знаешь ли ты, что значат слова: „Кто (ми) сотворил это“ (Eleh = их)[19]. Я ему ответил: „Слово Элле означает небеса и тела небесные; Писание приказывает человеку вдумываться в творения Святого, да будет он благословен, так как написано: „Когда я взираю на небеса твои, – дело твоих перстов…“ (Пс. 8, 4) – и немного далее: „Господи Боже наш, как величественно Имя Твое по всей земле!“ (Пс. 8, 10). Илия мне возразил: заключающее тайну, слово это было произнесено перед Святым, да будет он благословен, и значение его было раскрыто в небесной Школе; вот оно: когда Тайна всех Тайн захотела проявить себя, она создала точку, которая сделалась божественной Мыслью; затем она изобразила на ней всякого рода образы, начертала там всякого вида фигуры и изобразила наконец на ней священный и таинственный светоч, образ, являющий тайну наиболее священную, глубокое произведение, вышедшее из божественной Мысли. Но это было только начало здания, существующее, однако, еще не существуя, скрытое в Имени и называющееся лишь „Ми“. Тогда, желая проявить себя и быть названным своим Именем, Господь облачился в драгоценные и великолепные одежды и сотворил „Элле“ (это), которое присоединилось к его имени: „Элле“, прибавленное к перевернутому „Ми“, образовало „Элогим““.
Имя Элогим означает „священную Точку в дольнем“, которая одна знает рай дольнего и его тайну; ибо сами ангелы, там пребывающие, не знают его сущности. Высшая Точка бросает свет, который разделяется по четырем направлениям, проходя четверо упомянутых ворот. Ни одно существо не может вынести этого высшего Света. Высшая Точка может быть видима только лишь светящимися лучами, которые брызжут из нее. Но так как все существа испытывают непреодолимую потребность приблизиться к Высшей Точке, как голодный, горящий желанием есть, то лучи, брызжущие из Высшей Точки, образуют на своих низших границах другую точку: это „Точка дольнего“. „Точка дольнего“ – это Элогим: и тем не менее это тот же свет, что и в горнем, Бесконечное».
«Все имена и все свойства Святого, да будет он благословен, хотя они все и обозначают одного и того же Бога, суть тем не менее различные пути и несходные тропы. Единственное Имя, образованное из четырех букв – Иод, Хе, Вав и Хе, – (YHVH) было предназначено единственному народу, как написано: „Ибо YHVH избрал народ, чтобы по преимуществу принадлежать ему“ (Втор. 32, 9)»[20].
И в другом месте написано:
«А вы, прилепившиеся к Господу Богу вашему» (Втор. 4, 4).
Степень сущности Божией, обозначенной этим именем, была открыта одному Израилю.
Но иная степень божественной сущности проявила себя здесь, долу, в различных формах; все божественные имена намечают различные пути и различные тропы. Эта степень выражена под общим именем Элогим.
Все народы мира, даже те, которые почитают небесных вождей, поставленных Святым, да будет он благословен, управлять народами, даже языческие народы, знали под каким-либо именем ту степень божественной сущности, которую Писание обозначает именем «Элогим». Так, Писание говорит:
«И пришел Бог к Валааму ночью» (Числ. 22, 20).
И в другом месте:
«И пришел Бог к Авимелеху ночью во сне» (Быт. 20, 3).
Так же и все вожди, которых Бог дал другим народам, содержатся в этом имени; даже идолы названы «Элогим». Это именно имя знали народы; но Израилю, который есть единственный его народ, его святой народ, он открыл имя «Иегова».
Учитель Елеазар, сидя однажды пред своим отцом, спросил его:
«Предание учит нас, что Элогим обозначает всюду Суровость. Как же происходит, что иногда, когда, например, два имени Адона и Иегова следуют непосредственно одно за другим, что имя Иегова произносится как Элогим, заимствуя у него точки гласные 99*? Поскольку буквы, составляющие имя Иегова, выражают Милосердие, зачем их делать слышимыми и давать им произношение имени, выражающего Суровость?»
Учитель Симеон ему ответил:
«Писание говорит: „Итак, знай ныне и положи на сердце твое, что Господь Иегова есть Бог (Элогим)“ (Втор. 4, 39). И в другом месте: „Ты, Господи, Бог“» (3 Цар. 18, 37).
Учитель Елеазар, перебивая его, сказал:
«Я знаю, что там, где Суровость, там также и Милосердие, и также иногда и там, где есть Милосердие, есть и Суровость».
Учитель Симеон продолжал:
«Заметь, что Иегова означает везде милосердие; но в тот момент, когда виновные превращают милосердие в суровость, Писание употребляет имя Иегова, произносимое нами как Элогим.
Святый, да будет он благословен, являясь совершенным во всем, равно скрыл как свое Милосердие, так и Суровость в 62 именах. Значит ли это, что, когда Бог проявляет Суровость, он иначе расположен, чем когда он проявляет Милосердие? Ни в каком случае. И действительно, сам Бог утверждает: „Ибо Я – Господь, Я не изменяюсь“ (Мал. 3, 6). Также, награждает ли он или наказывает, Бог остается равным самому себе».
Вставая, в свою очередь, Учитель Симеон говорит:
«Написано: „Господи Боже наш! Другие владыки кроме Тебя господствовали над нами; но чрез Тебя только мы славим Имя Твое“» (Ис. 26, 13).
Этот стих был уже объяснен, но он заключает еще одну высшую тайну Веры.
«Иегова Элогену[21] есть источник высших тайн; отсюда излучаются все светы; там пребывает тайна Веры; это Имя господствует над всем. Писание говорит: „Другие владыки кроме Тебя господствовали над нами“, так как над Израилем никто не должен был господствовать, кроме высшего имени Иегова Элогену».
Но теперь, в изгнании, над Израилем господствует другая сфера. Поэтому Писание прибавляет:
«Сделай, чтобы через Тебя (беха) мы помнили только о Твоем Имени» 100*.
Это слово «беха» означает священное Имя Иегова «Элогену», которое есть синтез всех 22 букв[22]; и «союз Израиля» благословен лишь этим Именем «бех», как и написано:
«которым клялся ты собою (бах)» (Исх. 32, 13),
и в ином месте:
«В твое (беха) будет благословен Израиль» (Быт. 48, 20)[23],
и еще в другом месте:
«Через Тебя (беха) буду я избавлен от искушений» (Пс. 17, 30) 101*.
Когда Израиль станет совершенным, он не будет делать никакого различия между «Иегова» и «Элогену», и запрещено отделять одно имя от другого, будь то только в мысли, потому что не должно существовать никакого разделения между ними. Но теперь, когда Израиль в изгнании, разделение происходит вследствие его страданий. Поэтому Израиль и говорит Богу:
«Чрез Тебя (беха) только мы славим Имя Твое» (Ис. 26, 13).
Мы производим теперь разделение, так как мы очень удалены от Тебя, о Господи, и над нами владычествуют ныне властители и Твое Имя отделено от Имени «бах». Это разделение всегда делается Израилем в изгнании.
«И изрек Бог все слова сии» (Исх. 20, 1).
Словом «все» Писание нам указывает, что слово «Анохи» (я есмь) охватывает все свящ<енные> Имена, равно как и все повеления Закона. Это слово также хорошо выражает Свящ<енное>. Имя «Иеху», указующее высший Престол, изображение которого есть полная луна, как и другой свет, смешивающийся со светом самого Престола. «Анохи» есть тайна всего, синтез всех букв и всех тайн горних и дольних. Это именно «Анохи» хранит тайну награды праведным, соблюдающим заповеди. 1-я и 2-я заповеди соответствуют двум выражениям Десятикнижия 103*: «помни» и «храни». «Анохи» хранит сокрытую Тайну, наиболее таинственную из всех. В «Анохи» заключена тайна двух престолов; оно очищает Храм и возбраняет чуждым приближаться к нему. Оно заставляет блистать Храм и истребляет злых духов мира. И Святый, да будет он благословен, один проявит себя в своей славе. Итак, «Анохи» содержит тайну Священного Имени.
Прежде чем приводить библейские материалы по вопросу о значении имен, укажу на ряд исследований этого вопроса в научной литературе за последние 30 лет.
Первое обстоятельное изложение этого вопроса находим у
· Jul. Böhmer. Das biblische «im Namen». Eine sprachwissenschaftliche Untersuchung über das hebräische beschem und seine griechischen Äquivalente. Giessen, 1898.
Бемер хочет понять смысл крещальной формулы в Ев. Матф. 28, 19 («крестяще их во имя Отца и Сына и Святого Духа») и доказывает, что понять ее можно только в свете еврейских ветхозаветных представлений. Именно, для греческой формулы εις ονομα, «во имя», можно найти два еврейских коррелята, – be-schem и le-schem, т.е. соединение с «schem», «имя», двух предлогов – be и le. Другие предлоги в Ветхом Завете попадаются в этой связи очень редко. Бемер обследует значение этих предлогов с привлечением также и новозаветных текстов, и вскрывает значение еврейского «шем». «Шем» всегда существенно для его носителя; оно обозначает самое внутреннее и сокровенное, что есть в вещи 104*. «Шем Иегова» значит
«выступающий наружу момент, который делает Иегову видимым и познаваемым»,
т.е.
«то, что ему собственно свойственно и отличает его от всех других лиц и вещей, потому что оно есть выражение его внутреннего, делание видной его сущности».
Оно обозначает «указание того, чтó есть в Иегове», или – «внутреннее, сущность Иеговы» (р. 29). Бемер дает подробный филологический обзор текстов с «именем Иеговы» (рр. 40 – 53) и дает их классификацию. Из подробностей можно отметить след<ующее>.
1) Начинается эта книга с того, что автор констатирует, насколько известное повеление Спасителя «крестить во имя Отца и Сына и Св. Духа» послужило поводом и предметом очень многих рассуждений в Церкви. Особенно останавливались на значении слова во (εις). Тертуллиан (De bapt. I 3) переводил это место так: «in nomen», а св. Киприан (Ер. 73, 5) – «in nomine» 105*. В переводах Итале и Вульгате 106* осталось также «in nomine». То же и у Лютера: «in Namen» 107*. Тем не менее, большинство толкователей стоят за перевод «in der Namen». Но есть и такое понимание: «für den Namen» (для имени, ради имени). – Лучше всего, для правильного решения вопроса, принять во внимание соображение, какое отношение имело данное выражение к тому языку, на котором говорили во времена Спасителя и Его Апостолов в Палестине.
2) Вот те места Нового Завета, в которых слово ονομα употребляется исключительно о Боге и о Христе Спасителе: Мф. 7, 22; 12, 21; Мф. 18, 5; Мк. 9, 37; Лк. 9, 48; Лк. 9, 49; Мк. 9, 39; Мф. 24, 5; Мк. 13, 6; Лк. 21, 8; Деян. 4, 17 – 18; 5, 40; Деян. 5, 28; Лк. 24, 47; Деян. 2, 38; Мф. 21, 9; 23, 39; Мк. 11, 9; Лк. 13, 35; 19, 38; Ин. 5, 43; 12, 13; Еф. 5, 20; Ин. 10, 25; Деян. 4, 7; Кол. 3, 17; Мк. 9, 38; 16, 17; Лк. 10, 17; Ин. 5, 10; 1 Кор. 5, 4; Деян. 9, 27 и сл.; Деян. 16, 18; 2 Фесс. 3, 6; Флп. 2, 10; 1 Кор. 6, 11; Иак. 5, 14; Ин. 14, 13 – 14; 15, 16; 16, 23 – 24, 26; Ин. 14, 26; 1 Петр. 4, 14; Мк. 9, 14; Ин. 20, 31; Ин. 17, 11; Деян. 3, 6; Деян. 4, 12; Деян. 4, 10; Деян. 10, 48; Мф. 28, 19; Деян. 8, 16; 19, 5; 1 Кор. 1, 13, 15; Мф. 18, 20; Мф. 10, 41 – 42; Деян. 4, 30; Деян. 10, 43; 1 Кор. 1, 10. Бемер выписывает все эти выражения по-гречески (рр. 11 – 13).
3) Очень замечательно место Рим. 6, 3 и далее 108*. Здесь имеется в виду такой образ: крещаемый погружается в воду, и это напоминает Апостолу положение Христа во гроб. Положению во гроб предшествует смерть, и оба этих момента (смерть и положение во гроб) соединены самым тесным образом, суть, так сказать, составные части одного и того же акта. Поэтому гроб есть видимое свидетельство о смерти, и на этом основании гроб легко может метафорически означать смерть. А отсюда и такое соотношение: кто крещен, тот положен во Гроб Христов, или включен (hineinversetzt) в смерть Христову, т.е. поставлен в непосредственное, теснейшее соотношение с умершим Христом. Он как бы сросся (zusammengewachsen) с подобием смерти Его (ст. 5). Вот где основание для появления выражений: βαπτιζεσθαι εις τον θανατον Χριστου Ιησου и βαπτιζεσθαι εις Χριστον Ιησουν, «крестить во Имя». Вообще апостола Павла нужно считать первым, кто пустил в ход употребление выражений βαπτιζειν εις το ονομα и βαπτιζειν αυτος εις το ονομα τινος. (pp. 13 – 17).
4) У многих древних народов, напр., у арабов, была та особенность в способе выражения понятий, что то, что служило для известного лица или предмета внешним обозначением или отличием от других лиц или предметов, являлось выражением внутреннего, в смысле выражением самого существа лица или предмета. Отсюда у таких народов столь частое сильное впечатление, получаемое от всего величественного, светлого, яркого и страшного. И они часто все это обоготворяли. Но евреи сумели пойти дальше и понять, что все это светлое, величественное есть лишь внешнее выражение чего-то внутреннего и высшего (pp. 20 – 27).
5) Имя выражает то, что представляет в себе тот, кто его носит. Имя выражает истинное значение, истинную ценность известного предмета, и, насколько имя имело отношение к известному лицу, оно поэтому должно было, следовательно, обозначать его истинное существо, все его внутреннее, одним словом, само это лицо. Особенно это должно иметь место по отношению к Богу. Только принимая во внимание именно такое соотношение между именем и существом Божиим, можно вполне правильно понять и объяснить тот факт, почему израильтяне (как и другие семитические народы) всегда особенно стремились к тому, чтобы давать своим детям имена, в состав коих входило имя Божие (Исаия, Ионафан, Малькиель, Михей, Даниил, Самуил и др.) 109*. Они этим хотели выразить свое глубокое верование в то, что не только одна мысль, одно воспоминание, одно произношение Имени Божия доставляет носителям таких имен благословение Божие, но что Имя Божие, как реальная сила, всегда сопровождает такого носителя на всех путях его жизни и что этим он особенно и поставляется в общение с Господом (pp. 27 – 30).
6) Очень также интересно библейское выражение Ангел Иеговы. Это тот Ангел, Которому Иегова поручает быть в известных случаях Его представителем и заместителем. Отсюда замечательное выражение в кн. Исх. 23, 21:
«Блюди себя пред лицем Его [Ангела Иеговы] и слушай гласа Его; не упорствуй против Него, потому что Он не простит греха вашего, ибо Имя Мое в Нем».
Т.е. Он есть полный и совершенный заместитель Божий; в Нем находится истинное и совершенное существо Иеговы. Что говорит Он, то говорит Сам Бог, что Он делает, то делает Сам Бог; что Он хочет, того хочет Сам Бог. И это потому, что Он есть Сам Бог. Следовательно, по выражению книги Исход, слово Имя употребляется в смысле Самого Света Божия, Второго Лица Св. Троицы.
Другие места из Ветхого Завета.
Исх. 9, 16: чтобы возвещено было Имя Мое по всей земле.
Пс. 5. 12: Будут хвалиться Тобою любящие Имя Твое.
Ис. 52, 6: Поэтому народ Мой узнает Имя Мое, – узнает, что это Я.
Лев. 20, 3: обесчестить святое Имя Мое.
Пс. 137, 2: Поклоняюсь пред Святым Храмом Твоим и ставлю Имя Твое за милость Твою и за истину Твою, ибо Ты возвеличил Слово Твое превыше всякого Имени Твоего.
Пс. 139, 14: Праведные будут славить Имя Твое, непорочные будут обитать пред лицем Твоим.
Мал. 1, 14: Имя Мое страшно у народов.
Кто не понимает, что Имя Божие обозначает Самого Бога, тот обнаруживает в себе недостаток исторического и экзегетического понимания Св. Писания, тот не понимает семитического образа мышления и выражения (рр. 30 – 33).
7) Ονομα Θεου обозначает не столько то, чтó есть Бог Сам в Себе, сколько то, чтó есть Бог в Своем отношении к людям, в Своих спасительных действиях относительно людей. Ονομα Θεου есть термин, выражающий живого, присутствующего среди нас Христа. В имени Христа сосредоточивается все спасение людей, которое соединено всецело в Божественной Личности Христа (pp. 33 – 37).
8) Особенное сродство имени и существа видно из следующих мест Ветхого Завета и Нового Завета.
Ис. 45, 3 и 4: «назвал тебя по имени»,
т.е. призвал тебя.
Исх. 33, 12.17: «Я знаю тебя по имени»,
т.е. Господь поставил Себя в особое личное отношение к Моисею.
Ис. 65, 15: «а рабов Своих назови иным именем».
62, 2: «и назовут тебя иным именем».
Апок. 2, 12: «содержишь имя Мое»;
17: «и на камне написанное новое имя».
Я знаю тебя по имени. Я вижу в тебе нечто сродное с Своею природою, ты угоден Мне, ты для Меня муж желаний. Одно только призывание имени Божия уже устрашает демонов –
Мк. 9, 38: «видели человека, который именем Твоим изгоняет бесов»,
Деян. 3, 6: «во Имя Иисуса Христа Назорея встань и ходи».
Рим. 10, 13: «Всякий, кто призовет имя Господне, спасется».
2 Тим. 2, 22: «со всеми призывающими Господа от чистого сердца» (pp. 40 sq).
За работой Бемера вскорости последовала другая работа –
· Giesebrecht Fr. Die alttestamentliche Schätzung des Gottesnamens und ihre religionsgeschichtliche Grundlage. Königsberg, 1901.
Гизебрехт тоже начинает с обзора текстов и классифицирует значения «шем». Он говорит о «шем» в его применении вне божественной сущности (имя и слава, имя и последующие поколения, имя как заместитель личности, имя и присутствие: pp. 7 – 18), затем – о божественном имени (имя и честь, имя в храме, имя как могущество, имя как самостоятельная сущность: pp. 18 – 44). Далее он критикует Бемера и многих других исследователей, высказавших мнение, родственное Бемеру (G. Baur, Riehm, Wittichen, Smend, Dillmann, Herrn. Schultz, Oehler-Orelli), находя его слишком отвлеченным и философским для общенародного достояния евреев. Он становится на точку зрения широкой истории религии, где имя всегда трактуется в связи с магической практикой, ссылаясь на труды Тейлора («История человечества», глава «Образы и имена»), K. Nyrop’a (Navpets magt [могущество имени]. Копенг., 1887), Kroll’я (в Rhein. Mus., 1898, 345), также на пример египетской и вавилонской религии (интересные материалы из их трудов и этих двух религий: pp. 68 – 87). Это общечеловеческое, а не теоретико-философское значение имени Гизебрехт находит в Ветхом Завете, что и подтверждает на большом материале (pp. 94 – 128). Я приведу более подробно его резюме общечеловеческой веры в имена (pp. 88 – 94).
I. Имя и его носитель.
·a) Имя представляет (stellt dar) своего носителя. Это дает право понимать имя как обозначение сущности. Но нужно помнить, что имя сначала говорит о том, кто есть его носитель, а уж потом, что он есть.
·b) Имя влияет на своего носителя, –
··A. как предзнаменование – nomen omen (активно),
···1. in bonam partem (принося счастье),
···2. in malam partem 110*;
··B. как заклинательное средство (пассивно),
···1. in bon. part. (напр., ради лечения),
···2. in mal. part. (проклинание),
···3. anceps (любовные чары);
··C. как средство призывания (активно и пассивно одновременно),
···1. против своей воли (клятва),
···2. по своей воле (культ).
Гизебрехт прямо говорит, что все эти случаи значения имени предполагают «в существенном смысле» (wesentlich) тождество имени и его носителя (имя есть alter ego личности).
·c) Призывание имени принуждает его носителя. Так, в богослужении призывание имени Божия вызывает и его реальное присутствие здесь.
II. Имя и призывающий его.
·a) Призывание имени доставляет исцеление и силу.
·b) Призывание имени доставляет вред. Отсюда – большое количество табу на имена.
··A. в отношении божественных имен,
··B. человеческих,
··C. имен животных,
··D. имен предметов и фактов, могущих нанести ущерб.
III. Имя и мир.
·a) Имя Божие для человека есть величайший, какой только мыслим, источник силы в мировом целом.
·b) То, что касается божественных имен, относится и к отдельным человеческим именам; они тоже низводят божественные силы, являясь магическими формулами.
·c) Эта сущность имен может действовать также и бессознательно для человека.
IV. Общий характер имени в человеческой вере.
Имя отличается для примитивного человека демоническим характером. Все, что так или иначе выявляет вещь, всегда тут отождествляется с вещью. Так, взор человека, в особенности т.н. «дурной глаз», его изображение, его речь и т.д., вообще все внешнее, совершенно неотделимо от внутреннего и тождественно с ним. Имя также есть некая модификация самого носителя его, будучи относительно самостоятельным существом, которое его представительствует вовне и действует на него как бы извне.
Гизебрехт вполне прав, расширяя ту, действительно несколько отвлеченную, сферу, к которой Бемер отнес библейское шем. Но Гизебрехт, насколько можно заметить, нисколько не протестует против квалификаций Бемера, взятых самих по себе. Он только их дополняет и приближает к реальной магической практике. С этой точки зрения его работу можно только приветствовать, если она хочет дополнить Бемера, а не просто отменить его. Что же касается его резюме общечеловеческой веры в имя, только что мною приведенного, то и его можно вполне одобрить. Оно не затушевывает того реального магического значения имени, которое оно имеет решительно везде, а старается его понять и усвоить. Нужно только сказать, что выставленные тут тексты имеют, конечно, слепо-эмпирический характер, как это и должно быть в начале всякого историко-религиозного исследования. На основе этих эмпирических установок развивается целая философская система, о которой у Гизебрехта нет и помину. Ее-то я и хочу, между прочим, восстановить в этом своем очерке. В общей форме я это уж сделал, и в конце я дам еще новые философские тезисы ономатодоксии.
После Гизебрехта появились почти одновременно еще две весьма обстоятельные работы на интересующую нас тему, это –
· Jacob B. Im Namen Gottes. Eine sprachliche und religionsgeschichtliche Untersuchung zum Alten und Neuen Testament. Berl., 1903
и –
· Heitmüller W. Im Namen Jesu. Eine sprach- u. religionsgeschichtliche Untersuchung zum Neuen Testament, speziell zur altchristlichen Taufe. Götting., 1903.
Якоб еще раз привлекает весь филологический материал, давая ряд самостоятельных языковых анализов; но он становится на совершенно оригинальную точку зрения. Именно, из его филологических изысканий получается, что толкование имени как силы относится всецело к Новому Завету, который, по его мнению, связан с язычеством, мистицизмом, магией и т.д., но совершенно не относится к Ветхому Завету. Ученый-раввин, Якоб полагает, что израильская религия есть чистейший монотеизм, что в ней Бог никем и ничем не может быть представлен или замещен, что тут не может быть никакого Сына, Который был бы тоже Богом, никакого Имени, которое в какой-нибудь мере Его заменило бы (pp. 162 – 163). Be-schem, говорит Якоб, никогда не значит «во имя», т.е. взамен. Это противоречит ветхозаветному религиозному сознанию и еврейскому языку. Be-schem ставится всегда после verba dicendi и значит: говорить словами Иеговы, в словах Божиих. Обычно «schem» обязательно понимают как «имя», а не «слово», а предлог «be» – или как «во», вкладывая в имя действие вместе с действующим, или как «при», «у», понимая отношение между действующим и его именем как локальное отношение, или, наконец, как «с», понимая имя то как инструмент, то как спутника (pp. 38 – 39). Все это, по мнению Якоба, основано на мистицизме и магизме полуязыческого христианства. Такой взгляд Якоба, независимо от его филологических изысканий, a priori неприемлем. Во-первых, «магизма» и «мистицизма» в Новом Завете нисколько не меньше, чем в Ветхом Завете. Во-вторых, выражение «εις ονομα» и пр. едва ли можно связать с развитием чисто греческого языка. Что это – гебраизмы, вполне удовлетворительно доказано уже у Бемера. В-третьих, никакая религия вообще не мыслима без «магии» и «мистицизма» и без «мистически-магического» учения об имени. Такое неестественное выделение Ветхого Завета из числа всех вообще реально исторических и живых религий совершенно неприемлемо ни с какой точки зрения. Что же касается филологической аппаратуры, то и сам Якоб говорит (p. 163), что экзегеза не имеет последнего слова, что ее направление само зависит от более глубоких причин.
Работа Хейтмюллера завершает собою цикл немецких исследований по вопросу об именах в Библии, базируясь, главным образом, на анализе крещальной формулы. Это наиболее зрелая и обстоятельная работа. Тут подробно разобрано филологически выражение «βαπτιζειν εν» и «επι τω ονοματι», а также и «εις ονομα» (pp. 9 – 127) и дано историко-религиозное освещение вопроса, т.е. проанализировано значение имени в иудействе, синкретическом язычестве и древнем христианстве. Выводы Хейтмюллера есть развитие результатов, полученных у Гизебрехта (pp. 159 – 176). Тут имя также ставится в столь близкую связь с сущностью и личностью, что все, что случается с именем личности, случается и с самой личностью. Хейтмюллер (p. 164) вполне отождествляет иудейское почитание имени с общечеловеческой верой в имена.
Я приведу из Хейтмюллера некоторые резюмирующие отрывки в изложении, равном почти переводу.
Для иудейской философии имени божественное имя никоим образом не было каким-нибудь лишенным значения выражением, не было одним звуком. С одной стороны, это имя стало в самом тесном мистическом отношении к существу Божию: оно участвует в этом существе Божием и вследствие этого имеет участие и в Его могуществе; оно репрезентирует совокупное понятие (Inbegriff) Бога по бытию и силе. С другой стороны, оно имело и некоторое самостоятельное положение и значение рядом с Богом; это своего рода ипостась рядом с Ним, как бы двойник (Doppelgänger) Божий. Что относится к Богу, то же в существенных чертах относится и к Его всесвятейшему имени, так что и могущество, приписываемое Богу, приписывают и Его имени.
Поэтому знать это имя и произносить его означает то же, что стать в теснейшее соприкосновение с бытием и могуществом Божиим и усвоить себе Его полноту власти. Познать истинное имя Божие и правильно его употреблять – такова цель иудейского гносиса, и теоретического, а еще более практического. Обладая сим гносисом, владеешь миром. Едва ли существует для иудейской фантазии что-нибудь такое, что было бы невозможным для того человека, который употребляет имя Божие. В книге Киддуш 111* (71а) сказано так:
«Кто знает имя Божие и осмотрительно обращается с ним и тщательно наблюдает за тем, чтобы произносить его только в чистом виде, тот возлюблен на небе и приятен на земле, и его боятся все твари, и он является наследником двух миров – мира нынешнего и мира будущего».
В особенности же святое имя Божие есть острое оружие в борьбе со страшным миром демонов и их князей. С помощью выговариваемого и написанного «имени» изгоняют этих страшных гостей, когда они овладевают телом и душою. Произносят имя Божие над больным и бесноватым и шепчут его на ухо: имя Божие есть действительное медицинское средство. С помощью «имени» охраняют себя и других также от власти опасных врагов и от повреждения с их стороны; достаточно для сего только произнести это имя (или субституты его) над собой и над другим. Даже и против Jezer hara 112*, греха, который есть демоническое заболевание души, возможно с успехом бороться с помощью этого оружия. Когда произносишь имя Божие над собой и над другими, то как бы возлагаешь его на того, над кем произносишь, и вместе с тем возлагаешь своего рода объективную силу, которая овладевает тем человеком и пред которой трепещут и от которой убегают злые силы. Имя, а в некотором смысле произношение его, есть, следовательно, своего рода таинство, или (говоря определеннее) нечто сакраментальное в церковном смысле (pp. 154 – 155).
Чтобы с полным успехом уразуметь это своеобразное воззрение на божественное имя и на его действие и ближе уяснить себе соединенные с его употреблением представления, нужно с самого же начала иметь в виду двоякое условие. Полное истолкование подобного рода религиозных или (вернее) полурелигиозных воззрений едва ли вообще возможно для позднейших поколений. И далее, те представления, какие соединяются с мистическими, сакраментальными действиями (к которым в известной степени относится и вера в божественное имя), и не только соединяются, но и обосновывают и сопровождают их, уже по самому существу своему трудны для понимания, так как они по своему характеру переменчивы и неопределенны; к тому же они слишком разнообразны и сложны и не подходят под известные формулы. Вообще в моем последовательном изложении нет места для психологического объяснения: для меня существенно важно сделать некоторые выводы на основании религиозно-исторических или (точнее) этнологических параллелей – такие выводы, которые так или иначе могли бы уяснить нам интересующий нас вопрос. Самое важное, что следует здесь сказать, не носит на себе специально-иудейского характера; поэтому я для объяснения этого вопроса буду пользоваться и вне-иудейским материалом, имея в виду, что суеверие или (вернее) первобытные представления, имеющие отношение к занимающему нас предмету, международны.
1) Прежде всего, необходимо вообще обратить внимание на самое существо имени. Когда Ориген 113* говорит в своем сочинении против Цельса (I, 24 – 25), что имена суть не что-либо налагаемое извне (θεσει), но нечто природное, к природе предмета относящееся (φυσει), то, говоря так, он высказывает в философской форме тот взгляд на имя, который в его первобытной форме встречался и в иудейском народе; и не только в иудейском народе, потому что именно эта форма представляет из себя первобытное воззрение на имя у всякого народа, cp.:
· Andrifn F.V. Über Wortaberglauben. – Korrespondenzenblatt d. deutsch. Gesellsch. f. Ethnologie, Anthropol. u. Urgesch. XXVII. 1896, 109 слл.
По этому воззрению, имя не есть нечто внешнее, но оно имеет, с одной стороны, самое тесное отношение, и притом отношение мистическое, к существу и к судьбе своего носителя, а с другой стороны, оно до известной степени занимает самостоятельное положение относительно того лица, которое его на себе носит, стоит как бы рядом с ним как своего рода ипостась или репрезентация существа и силы того, кто его на себе носит. Для такого примитивного взгляда характерно то воззрение древних египтян, по которому к природе человека кроме тела, души, тени и ка (своего рода двойника) принадлежит еще имя (рен) 114*, а также и воззрение жителей Ангмагзалика (в Гренландии), которые утверждают, что человек состоит из трех частей: из тела, из души и из имени (атеката). Об индусах Ольденберг (Religion des Veda, 480) говорит, что по их понятиям
«образ или изображение, т.е. имя, носит в себе одну часть того существа, которое оно изображает и называет».
«Чем пестрее было разнообразие имен у различных первобытных народов, тем более следует признать универсальным то воззрение, что имя составляет существенную и характерную составную часть индивидуума».
С этой точки зрения и следует смотреть на столь часто встречающиеся в ветхозаветной истории давания имени и переименования. Переименования не только носят на себе символический характер: они имеют и определенное реальное значение 115*. Имя есть источник силы и направитель жизненной судьбы для того, кто его носит. С переменой имени меняются и существо личности, и судьба. Перемена имени может отстранить от человека ту судьбу, которая ему определена. Чтобы спасти больного, считалось крайним средством (ultima ratio) переменить его имя (ср.: Hamburger. Realencykl. См.: Namensänderung. По Conybeare (Jewish Quarterly Review. 1897, 585), это есть еще и теперешнее воззрение иудеев). Иногда случалось, что муж и жена меняли ночью свои имена, чтобы предохранить себя от опасностей. Также и лапландцы меняли имя ребенку чрез новое крещение, когда он заболевал. И жители Ирана давали своим больным новые имена, чтобы сделать их новыми людьми (Justi F. Iranisches Namenbush, V). По поводу подобного же воззрения у древних арабов Вельгаузен говорит так (Reste arab. Heidentums 2, 199):
«Имя совпадает с существом (deckt sich mit dem Wesen) и отражается (färbt ab) на том, кто это имя носит. Если кто-нибудь носит имя Грубиян, Осел, то он вовсе не виновен, если он ведет себя как грубиян или осел (в Hischam, 902). Магомет придавал очень большое значение тому знаменованию (omen), которое заключается в имени; он не только изменял языческие имена на мусульманские, но и некрасивые на красивые».
Феодорит 116* (De martyr., 8. Migne, 83, 1033) говорит, что христиане его времени давали детям мученические прозвища ради доставления им безопасности (рр. 159 – 162).
Если, таким образом, имя есть своего рода источник силы для лица или вещи, которые его носят, то, с другой стороны, та же внутренняя связь имени с его носителем является для последнего большою опасностью. Если признать, что имя есть в некотором смысле часть известной личности, то, следовательно, тот, кто знает имя, имеет некоторую власть над носителем этого имени: имя является для других могущественным волшебным средством. Очень выразительное на древнегрузинском языке слово Sakheli обозначало имя и означало «то, что дает силу» (ср.: Orig. С. Cels. V 45 и аналогично – у индусов: Oldenberg. Rel. des Veda, 516 сл.). Против той опасности, какая проистекает из знания имени, первобытные народы искали всякого рода средства для предохранения себя. Североамериканские индейцы старались скрывать свои имена, особенно же имена своих детей… Знаменитые их вожди, Повчатак и Бакахонтас, никогда не сообщали белым своих настоящих имен. У жителей Северной Америки, также без исключения у всех малайцев, у папуасов и у некоторых племен Центральной Африки существует строгий запрет кого бы то ни было спрашивать, как его зовут. В Абиссинии настоящее, крестильное имя хранится в строгой тайне, а взамен его употребляется своего рода кличка (Spitzname), и именно с тою целью, чтобы избежать для носителя имени опасности попасть во власть колдунов. В одной тибетской (буддийской) легенде находим мы подобное же воззрение, именно в той песне, с помощью которой Милараспа 117* ограждает себя против кобольдов 118* и духов, постоянно вновь повторяется стишок: «Я не скажу своего имени».
Из тесной связи между именем и личностью в конце концов проистекает верование, по которому то, что случается с именем, случается и с самим его носителем.
Отсюда обычай называть при волшебных действиях имя того, на кого направлены эти действия. Вот почему при крещении, совершаемом ради умерших, произносятся их имена. Исполнитель кровной мести у арабов обязан при исполнении акта мести в краткой формуле вызвать имя того, ради которого совершена эта месть. В наиболее понятной форме эта же мысль выступает на почве греко-римской в табличках, на которых начертаны проклятия; в то время как эти таблички с именами передаются духам подземного мира, одновременно с этим носители этих имен сами передаются во власть этих духов.
На этих международных воззрениях на существо имени основывается, в конце концов, и иудейское верование в божественное имя. Для иллюстрации этого я прежде всего обращу внимание читателей на имена демонов. Для первобытного воззрения пограничная линия между духами, демонами, ангелами, с одной стороны, и между Божеством, с другой стороны, является слишком неясною и текучею.
Знание имени доставляет человеку известную власть над демоном или ангелом. С помощью его имени такой человек получает возможность или его отогнать, или призвать. Если кто-нибудь захотел бы ночью испить воды, не получив при этом вреда от злого духа, присутствующего случайно в воде или около нее, то его можно сделать для себя невредным, если произнести его имя Шабрири 119* таким способом: «Шабрири, брири, рири, ири, ри» (Aboda zara 12b, Pesachim 112a). Некоторый амулет, на котором начертано имя демона, предохраняет его владельца от власти этого демона (Baba batra 134a, Gittin 67b). Подобная же мысль лежит в основании иудейской легенды о демоне Лилит, которая похищает детей и убивает их. Пророк Илия встречается с Лилит и хочет помешать ее злой деятельности, превратив ее в камень. Она старается убежать от пророка и обещает ему с этой целью открыть свои имена: Сатрина, Лилит, Абито и др.
С другой стороны, можно заставить эти существа являться, если произнести их имена, и заставить их служить тому, кто их вызывает. Цельс рассказывает о египтянах (Ориген. Против Цельса. VIII, 58), что они полагали, что человеческое тело разделено на 36 частей, и каждую из этих частей подчиняли одному из 36 демонов или божеств, имена коих они знали. Об этом же говорит и Ориген (Exort. ad mart., 46; ср.: C. Cels. I 24 и Tert. De idolol., 15).
При соприкосновении с демонскими силами имеет значение выведать их имена. Эта черта замечается повсюду. Так, ее мы можем встретить и в истории патриарха Иакова, и в нашей немецкой сказке о Rumpelstilzchen 120*, и в легенде о Лоэнгрине. В истории патриарха Иакова она встречается в рассказе о борьбе Иакова с Богом у потока Яббока (Быт. 32, 28 и сл.). Иаков спрашивает своего божественного единоборца о Его имени (32, 30), которого, однако, Бог ему не открывает. Этот рассказ дошел до нас лишь в виде фрагмента, и трудно добраться до его первоначального смысла. Всего вероятнее предположить, что Иаков во время своей неравной борьбы надеялся найти для себя вспомогательное средство в имени, чтобы одолеть своего сверхчеловеческого противника, но что Бог мудро сокрывает от него Свое имя. Mutatis mutandis 121* находим мы ту же мысль в немецкой сказке о Rumpelstilzchen (и в сродных с нею сказках). Здесь королева освобождает себя от гнома, который получил над ней власть, – освобождает себя через то, что узнает его имя и произносит это имя перед ним. На ее вопрос: «Не зовут ли тебя Rumpelstilzchen?» – маленький человечек (гном) восклицает: «Это сказал тебе диавол» – и с этими словами сам себя разрывает пополам (см.: Grimm. Kinder- und Hausmärchen, N 55). Существует очень распространенное народное суеверие, что можно отогнать от себя Альпа (den Alp) через произнесение его имени.
Все эти отдельные случаи вполне подтверждают сильно распространенное воззрение, по которому имена демонов, духов – кратко сказать, сверхчувственных существ – имеют власть над теми, кто носит эти имена, а также сообщают этим лицам власть над другими. Отсюда уже недалеко до вывода и относительно имен Божеских. Имя Божие, произносимое и вообще употребляемое, принуждает (zwingt) Бога. В этом именно и нужно искать объяснения того, почему это имя употребляется и чудодействует. Впрочем, это нельзя считать только простым выводом. Весьма характерно то, что Ориген непосредственно вслед за вышеприведенными своими словами в своем сочинении «Exhortatio ad martyrium» делает то заключение, что еврейские имена Божии Саваоф, Адонай в др. непереводимы; по отношению к именам σωτηρ и κυριος 122* (под коими разумеется Бог) он заключает, что они равнозначащи с выражением: δαιμονες η αλλαι τινες ημιν αορατοι δυναμεις (т.е. демоны или какие-нибудь другие невидимые силы).
Но и в иудейских памятниках мы находим следы такого воззрения. Так, напр., в изречении Рабби Финесса (Пинхас) бен-Иаира высказывается мысль, что молитвы израильтян потому не бывают услышаны, что израильтяне не знают имени Святейшего Бога. Это же говорится и в мидраше 123* о смерти Моисея. В большем соответствии с более чистым иудейским монотеизмом является следующая мысль книги «Sword of Moses» («Меч Моисея») 124*: не Бог, но ангелы побуждаются через произнесение таинственных имен к тому, чтобы исполнять все желания тех, кто их произносит. А сами ангелы ведь не что иное, как своеобразная дифференциация всемогущества и деятельности Божиих <имен>. Итак, если еврей попытается чрез произнесение имени Иеговы совершить чудо, то объяснение для такой практики (объяснение по большей части бессознательное) следует, в конце концов, искать в том веровании, в силу которого произнесение или призывание имени Божия заставляет Бога (в некотором смысле как бы заколдовывая Его) совершить то, что должно совершиться. Здесь нет надобности исследовать вопрос о том, насколько, с точки зрения еврея, такое верование относится к области суеверия и волшебства: по моему мнению, это верование лежит в основании иудейского культа или, во всяком случае, в основании важнейшей части его. Основное условие древнеиудейского, античного культа вообще состоит в знании имени Божества, являющего Свое присутствие в известном месте (только там, где Бог открывает Свое имя, Он хочет благословить, Исх. 20, 24); и самое элементарное и важнейшее выражение культа есть призывание и произнесение этого имени. В этом заключаются как корень действительной, вполне развитой молитвы, так и употребление имени Божия при чудесах и колдовствах. Иными словами: это произнесение имени есть еще не развитая, оставшаяся на первой ступени и потому в некотором смысле окаменелая, превратившаяся (по нашему представлению, а может быть, и для наивного иудейского сознания) в некоторое суеверие первобытная молитва (pp. 162 – 169).
2) Имя принуждает Божество. В тесном соотношении с этим представлением стоит другой ряд воззрений, которые мы должны считать действительно существующими при употреблении божественного имени (правда, отчасти тоже бессознательно). Молящийся или, вернее, чудотворец привлекает к себе Бога чрез произнесение Его имени, входит с Ним в союз и в Его сферу деятельности. Приносящие жертву, которые в своей жертве призывают Бога, входят в реальное соприкосновение с Ним. По Тертуллиану, у язычников имена, даже пустые, [могут] «rapere ad se daemonia» 125*, De idol. 15 (ср.: Apost. const. V 10 и Avesta, Tir Jast VI 11. – Sacred books of the East. XXIII 96). Таким образом, в случае если теург или маг через мистическое средство произнесения имени входит в известное единение с Богом, то одновременно он достигает и обладания Его силой и, следовательно, делается способным делать то, чего ни пожелает. И в то же время он вступает в область и в сферу деятельности Божества и получает характер табу. А там, где присутствует Божество, там другие силы, враждебные Богу, силы демонские, не могут оставаться, но должны исчезнуть перед Ним. Подобным же образом приводят и другое лицо или другую вещь в самое тесное, реальное, мистическое единение с Божеством в том случае, если произносят над ним имя Божие (pp. 169 – 170).
3) Отсюда одновременно открывается интересная перспектива еще на одну особенно важную сторону действия божественного имени – на его силу против демонов. Как уже было выше замечено, имя Божие употребляли как оружие против темных сил, причем произносили его над собою и над другими. Чрез это произносившие его ставили себя под покровительство Божие, и, таким образом, имя Божие являлось в конце концов своего рода печатью, которою запечатлевали себя и других. Здесь невольно вспоминаешь одно речение, которое очень часто встречается и в Ветхом Завете, и в неканонической иудейской литературе, именно: «Имя Иагве призывается над кем-нибудь, на кого-нибудь». При этом объектом такого призывания указывается израильский народ (Втор. 28, 10; Ис. 63, 19; Иер. 14. 9; 2 Пар. 7, 14; Сир. 36, 17; 47, 18; Вар. 2, 15; 2 Макк. 8, 15; 4 Ездр. 4, 25; 10, 22), храм (1 Цар. 8, 43 126*; Иер. 7, 10 – 11, 14; 1 Макк. 7, 37; 1 Ездр. 4, 63; Вар. 2, 26), ковчег (2 Сам. 6, 2 127*) и Иерусалим (Иер. 25, 29; Дан. 9, 18 – 19). В одном месте Иеремия говорит о себе как о пророке, над которым произнесено имя Божие (Иер. 15, 16). Очень вероятно, что существовал древний обычай, быть может уже не имевший места в Ветхом Завете, в силу которого завладение известным предметом символизировалось или осуществлялось через то, что имя владельца произносилось или призывалось над этим предметом. По моему мнению, едва ли возможно объяснить происхождение этого образа как-нибудь иначе, потому что, насколько мне известно, мы не встречаем подобного обычая более нигде. Это мое мнение подтверждается двумя местами из Библии: 2-я кн. Царств 12, 28 и Исаия 4, 1. В первой из них говорится, что Иоав влагает в уста Давида во время осады Раввы такие слова: «…чтобы я не взял ее и мое имя не произнесено было над нею». А во втором месте семь женщин говорят одному мужчине: «…пусть твое имя наречено будет над нами». Кроме того, наше предположение подтверждается простотою и крайнею ясностью символики. Наречение имени Иагве над израильским народом, над храмом и т.д. символизирует и обосновывает принадлежность их Иегове, и довольно характерно то, что такой символ особенно подходит к иудейскому воззрению вообще. И здесь выражается мысль не только о принадлежности, но и о тесном общении и союзе с Богом израильского народа. Эта мысль о таком единении особенно ярко выражается в том случае, когда речь идет о ковчеге Иеговы, что над сим ковчегом наречено Его имя. Или же, когда говорится о иерусалимском храме, что имя Иагве над ним наречено, именно в 3-й Цар. 8, 43. Слово «Иегова» упоминается в речи при освящении храма, и едва ли можно сомневаться, что наречение имени Иеговы над храмом посредством освящения действительно имело место, особенно если мы примем во внимание далеко распространенный обычай освящать идолы и храмы, иначе говоря, включать в них, выражаясь наглядно и грубо, божества посредством молитв и формул. Все народы должны будут заметить, что имя Божие наречено над этим домом, и увидят это из того, что в этом доме Божием услышаны будут молитвы и иноплеменника, произнесенные в его дворе. В тесном соотношении с этим стоит то, что тот человек, над которым произнесено имя Иеговы, в силу этого пользуется особенным благословением Его (Втор. 28, 8 – 10) и в то же время защитою от всякой опасности (Иер. 14, 9; Ис. 63, 19; Втор. 28, 10). – Ветхий Завет дает нам еще другие намеки для объяснения интересующего нас вопроса, хотя, правда, эти намеки довольно слабые и встречаются в таких местах, от которых мы всего менее могли бы ожидать разъяснений по этому предмету. И прежде всего сюда относится Быт. 4, 15, где говорится о знаке, положенном на Каина. Что это именно был за знак и какое было его значение, об этом уже давно много спорили (напр., Мидраш Берешит рабба к этому месту). Во всяком случае, нет основания считать этот знак каким-то позорным знаком, как обыкновенно толкуют экзегеты. Каин есть представитель известного рода – кочевого племени кенитов; знак Каина есть в одно и то же время и знак племени, и знак культа. Культ кенитов есть культ Иеговы. Знак Каина есть в то же время и знак Иеговы, каковой знак обозначает того, на ком он положен, как собственность Иеговы, почему и сообщает ему хранение со стороны Иеговы и делает его неуязвимым. – Далее, сюда же относится и известная картина из видения Иезекииля (9, 4). На мужах, воздыхающих по поводу осквернения Иерусалима, возлагается известный знак на челе. При опустошении сего города они должны остаться невредимыми. Наконец, к той же категории относится и место Ис. 44, 5. Судя по этому месту, следует предположить, что во времена Девтероисаии 128* существовали еще круги, среди которых начертывали на руках имя Иеговы, и пророк не видит в этом обычае ничего соблазнительного. Сопоставление этого рода представлений с нашею проблемой особенно ярко открывается из данного места, так как здесь отличительным знаком является самое имя Божества. Почти нет надобности отмечать, что те места Апокалипсиса Иоаннова, где изображается, как почитатели зверя носят на челе и на правой руке имя зверя или, вернее, число имени зверя в качестве начертания (χαραγμα), а 144.000 праведников, напротив, запечатлены именем Агнца и именем Божиим (7, 2 и сл.; 9, 4; 14, 1; 22, 4) – что эти места непосредственно связаны с местом Ис. 44, 5, равно как и место из Послания к Галатам (6, 17). Без всякого сомнения, воззрения, которые лишь отрывочно проявляются в этих местах (Быт. 4, 15; Иез. 9, 4; Ис. 44, 5), являлись туземными воззрениями и обычаями и у семитических народов. С этой точки зрения, даже и независимо от беглых намеков, находящихся в самых этих местах, смысл указанных мест определенный и вполне ясный. Имя Божества или, точнее, знак Божества, начертанный на теле, не только означает и подтверждает нераздельную принадлежность Божеству, но и обусловливает действительную защиту против воздействия враждебных злых духов. Что и для израильского и для иудейского воззрения татуировка, ношение на себе имени Иеговы имела именно такое реальное содержание, это доказывается именно запрещением делать на себе знаки чужих богов (Лев. 19, 28; 21 гл.; Втор. 14, 1 и сл.). Принадлежность Иегове, тесное единение с Ним, Его благословение и защита – вот какие следствия того, если имя Иеговы нарекается или произносится над каким-нибудь лицом или предметом. Такое же значение имеет имя Иеговы как знак (stigma 129*) – тесное единство, если не сказать – тождество, этих встречающихся в Ветхом Завете воззрений с исцелением от болезней, с изгнанием бесов посредством произнесенного или начертанного имени Божия. Этиология 130* такого воззрения и такого рода практики этим самым выясняется. Эта практика в своем основании есть только то специальное применение к делу названных всеобщих представлений, которое должно было обнаружиться, лишь только вера в демонов получила почву в иудейском народном сознании. Через это в соответствии с древним первобытным воззрением тот объект, на котором запечатлевалось имя Божие, становился собственностию Божества, вступал в теснейшее мистическое общение с Ним, так сказать, в Его сферу деятельности, или (если воспользоваться термином из натуральной религии) делался табу. В этом данное воззрение соединяется с тем (вышеупомянутым) воззрением, по которому молящийся, или теург, чрез произнесение Божественного имени поставляет себя в мистическое общение с Божеством. Словно божественный флюид (Smend. Alttest. Religionsgesch., 334) проникает те объекты, которые носят в себе или на себе имя Божие. А там, где действует Божество, подчиненные духи должны исчезать или удаляться, или, как выражается более богословская терминология, где пребывает Дух Божий, оттуда демоны должны бежать (pp. 171 – 176).
Все эти рассуждения достаточно ярко рисуют значение имен в Библии, по Хейтмюллеру. Протестантская узость, как это совершенно очевидно, помешала ему увидеть непроходимую бездну, лежащую между христианским и языческим пониманием имени. Однако, он правильно изобразил то общее, что между ними имеется. Имя там и здесь есть живая реальность, разумно и явленно представительствующая носителя этого имени. Пусть для протестанта и атеиста это есть суеверие и пустая фантастика. Все равно, рассуждая имманентно к самой религии, мы должны утвердить полное тождество имени и именуемого. И Хейтмюллер привел для этого более чем достаточный материал.
Среди русских исследований библейских имен обращает на себя внимание работа
· архим. Феофан. «Тетраграмма, или Ветхозаветное божественное Имя». СПб., 1905 131*.
Книга содержит пять глав –
1) произношение тетраграммы,
2) значение тетраграммы,
3) происхождение тетраграммы,
4) древность тетраграммы и
5) употребление тетраграммы в библейских ветхозаветных книгах.
Это исследование построено на большом филологическом аппарате и представляет значительный интерес. Я остановлюсь, согласно основной теме моей работы, на второй и пятой главах, хотя остальные главы, касаясь на первый взгляд частных вопросов, также имеют огромное принципиальное значение.
В главе о значении тетраграммы автор устанавливает два основных вопроса, могущих интересовать исследователя библейских имен, – этимологический и богословский, причем безусловно необходимо поставить их во взаимную связь. Что касается первого вопроса, то, по мнению автора, он удовлетворительно разрешен, как это и принимается многими исследователями, местом Исх. 3, 14:
«Я есмь Сущий… Так скажи сынам Израилевым: Сущий послал меня к вам».
Здесь тетраграмма поясняется (в еврейском тексте) глаголом «быть», взятым в форме kal во втором аористе 132*. Однако это ясное понимание этимологического смысла тетраграммы оказывается неясным для многих ученых, исходящих из тех или других произвольных философских предпосылок. Именно, многие ученые во что бы то ни стало хотят найти в корне этого имени чисто натуралистическое значение. У одних на основании определенных этимологических сближений первым признается здесь значение «дышать», «дуть». Другие выставляют значение «светить», «падать», причем Божество представляется тут то светящимся небом, то «атмосферической бурей в виде вихревого урагана или низвергающихся с неба на землю дождей, молний и громов». Этимологией дело у этих ученых, конечно, не завершается. Говорят, что Библия – книга не философская, но жизненно-религиозная, что тут вообще много физических представлений (напр., представление славы Божией под образом света). Остается признать, что все эти значения не переносные, а совершенно прямые, и натуралистическая филология получает оправдание и историко-религиозное (сс. 36 – 39). Подвергнуть критике подобный натурализм не трудно. Он основан на произвольном учении о том, что конкретное обязательно совпадает с материальным, а рациональное – с духовным. Это ошибка.
«Именно, тогда как материальное и духовное означают самые познаваемые предметы, конкретное и рациональное характеризуют только способы познания предметов. И очевидно, что [к] каждому из двух видов бытия одинаково применимы оба способа познания. В соответствии с этим, и филологическое наблюдение, о котором идет речь, имеет совсем не предметное, а лишь гносеологическое значение. Из него следует только то, что в истории человеческого познания конкретный образ познания предшествовал рациональному, а не то, чтобы понятия о духовном явились позже понятий о материальном».
Если и допустить в качестве первоначального значения тетраграммы какое-нибудь чувственное значение, то это лишь усложняет ее исходное значение, так как соответствующие образы приходится понимать переносно, а не буквально, а вовсе не уничтожает более духовного значения («быть», «существовать») (сс. 39 – 42).
Гораздо серьезнее другая сторона этимологического вопроса, это – о грамматической форме имени. Даже если признавать, что основным значением является тут esse, то вопрос о форме остается все же очень важным. До сих пор общим мнением было, что Jahveh есть Kal imperfectum 133*. В настоящем столетии выдвинута другая теория, видящая тут Hiphil imperfectum (т.е. каузативную форму, придающую средним глаголам действительное значение).
Еще в XIV и XVII вв. было высказано пиельное понимание: вместо «абсолютно-сущего» тетраграмма означает тут, следовательно, «виновница бытия». В настоящее время каузативное понимание тетраграммы получило дальнейшее развитие. В связи с новыми теориями произношения тетраграммы пиельная форма заменилась гифильной. Вопрос ставится главным образом относительно приставки ja, которая характерна именно для гифиля. Характерной приметой кальной формы является ji, так что если тетраграмма была бы каль, то она читалась бы Jihveh, а не Jahveh. Гифильная форма, думают, более соответствует жизненному отношению древнего Израиля к религиозным предметам. По Фюрсту, тут значение «дарователя бытия, призывающего к бытию, творца»; по Шрадеру – «жизнеподатель». Арх<им>. Феофан полагает, что, несмотря на общую важность отрицания абстрактных построений в истории теории религии, теория гифильного понимания тетраграммы не выдерживает критики. Эта теория основана на том, что абсолютное не может быть конкретным и жизненным само по себе. Конкретная жизненность может быть сохранена и в кальном понимании. Что же касается кального ji, то некоторые ученые (Wright, Barth) полагают, что оно вовсе не есть первоначальная форма, а только вторичное видоизменение первоначального ja, как это видно из арабского языка. Таким образом, есть все основания допустить, что это есть не гифильная, а древняя кальная форма. Кроме того, автор указывает на то замечательное явление, что ни в библейском, ни в талмудическом языке, ни в языке сирийском гифильная форма от глаголов, входящих в тетраграмму, совершенно не употребляется, являясь продуктом поздней книжной словесности, а не живой исконной. Таким образом, кальное понимание, по всей вероятности, имеет все преимущества перед гифильным (сс. 43 – 51).
Однако, одно этимологическое исследование не может исчерпать всего вопроса о значении тетраграммы. Его необходимо дополнить более внутренним, богословским исследованием, для которого этимологическое является только остовом. – Тут ярко обозначились два направления. Одно, старое, господствовавшее до XVIII в., можно назвать субстанциальным.
«Тетраграмма при этом понимании рассматривалась как имя абсолютной божественной сущности в отличие от условно ограниченного бытия тварного».
Выдвигалась самопричинность и, следовательно, самобытность этого Божества, или же неизменность и вечность. Другое понимание – относительное, одними из первых защитников которого явились Гуссет и Крузий (1767). По мнению Гуссета, известные хоривские слова 134* нужно понимать так: «Я буду, чем Мне следует быть», т.е. «проявлю Себя в свое время в известном отношении к человечеству». Другими словами, по Гуссету, здесь имеется в виду воплощение Бога Слова, почему вместо исконного «сущий» (ο ων), которое находим еще у LXX 135* в Исх. 3, 14, тут надо читать «грядый» (ο ερχομενος), подобно Мк. 11, 3; Апок. 1, 4, 8; 4, 8. Феофан говорит, что, хотя само по себе указание на воплощение очень естественно, тем не менее в самой тетраграмме оно вовсе не выражено в сколько-нибудь ясной форме. Гуссета исправил Крузий 136*, по которому тут имеется в виду не воплощение, а домостроительство вообще, что в общем ничего нового не вносит. Робертсон Смит утверждает, что хоривское выражение значит «Я буду, чем Я буду», так что тут, по нему, имеется в виду не самотождественность и самоопределяемость, но вседовлеемость Божества. Эти и подобные «относительные толкования» основываются исключительно на произвольных допущениях и оказываются висящими в воздухе. Необходимо поэтому, говорит Феофан, вернуться к субстанциальному пониманию тетраграммы (сс. 51 – 59).
Вернее, рассуждает исследователь, нужно говорить не о субстанциальном понимании, но о таком, где нет ни просто субстанциального, ни просто относительного.
«Здесь не может быть ни просто относительного, ни просто субстанциального, или безотносительного, бытия, но существует одно живое личное божественное бытие, проявляющееся в известных отношениях к человеку, хотя далеко не исчерпывающееся этими отношениями. Такое понимание лучше всего назвать субстанциальным, но не в том одностороннем понимании субстанциальности, которое исключает отношение, а в том истинном, которое, напротив, предполагает, оправдывает и обосновывает эту относительность.
По всему сказанному, истинное значение тетраграммы будет то, что абсолютное в ней определяется не как бытие абстрактно-метафизическое и не как простое отношение, а как субъект, проявляющийся в отношении, т.е. как Бог Сущий».
В таком понимании две стороны – формальная и материальная.
«С формальной стороны, бытие Божие является совершеннейшим в том отношении, что это есть бытие абсолютно личное, в себе самом имеющее и основание, и цель бытия. Выражение этой истины в тетраграмме засвидетельствовано хоривским изъяснением тетраграммы. Много рассуждали и рассуждают о значении этого места; но истинный смысл его составляет, как нам кажется, самоутверждение Богом Себя как абсолютной личности. „Я есмь, Который есмь“, т.е. Я имею бытие независимо ни от чего, Сам в Себе, и в нем самоопределяюсь так же независимо ни от чего, исключительно Сам Собою. В этом общем определении Бога как Сущего в качестве необходимого содержания implicite заключаются все те свойства божественного бытия, которые обычно различными экзегетами выдвигаются поочередно и разрозненно: самопричинность, неизменность, свобода, самотождественность и т.д. Каждое из таких частных определений божественной личности, конечно, справедливо, поскольку в основание определения здесь полагаются действительно элементы личного бытия: но полной истины ни одно из них в отдельности от остальных не выражает. Эту истину дает нам только представление цельной личности божественной. Естественный ум языческий не поднялся до этой великой идеи. Здесь Божество или пантеистически сливается с миром и, лишенное сознательной разумной самоопределяемости, развивается по законам космической необходимости, или если представляется лично, то самая личность берется антропоморфно и антропопатически, со всеми чертами человеческой ограниченности и греховности. Бога как истинно сущего самостоятельного существа здесь не было; был лишь обожествленный космос или человек. Только наиболее сильные философские умы разрывали эти роковые путы языческого ума, но и то лишь отчасти. До чистого понятия абсолютной живой личности истинно Сущего Бога не дошел ни один из них, не исключая и Платона».
«Но помимо формальной стороны бытие Божие можно рассматривать и со стороны материальной. По этой стороне бытие Божие есть жизнь истинная, чистая, полносовершенная, какой только и свойственно в самом точном смысле наименование жизни. Нужно заметить, что уже в Ветхом Завете понятие жизни берется в двух значениях. Прежде всего, оно употребляется здесь в общем смысле существования. Но наряду с этим общим существует и другое, более частное понимание жизни. От общего оно тем отличается, что в него входит элемент идеальный. Это не вообще существование, какое представляет обычная действительность, а существование благополучное, жизнь благая. Причем самое это благополучие неизбежно мыслится не как естественное благо, а как благословение Божие… К этому выводу успела прийти и западная мысль, в частности Dr. Kleinert (Theologische Studien und Kritiken. 1895. Zur Idee des Lebens im Alten Testament. S. 693 – 732). В тетраграмме, по убеждению этого автора, выражается бытие божественное не „пустое“, а „полножизненное“. И хотя по чисто филологическим соображениям понятие „жизнь“ не может быть выведено из понятия „бытие“, но по действительному употреблению этого последнего в ветхозаветном воззрении в приложении к Божеству оно, несомненно, содержится в нем. Автор признает при этом, что в данном случае понятие „жизнь“ имеет „специфическое“ значение (704 – 705, 714 – 715)» (с. 63).
«Так естественно в библейском воззрении с представлением Бога как Самосущей личности связывается представление Его и как Строителя человеческого спасения» (с. 65).
Наконец, с точки зрения истинного значения тетраграммы интересным оказывается сравнение ее с другими библейскими именами Божиими.
До торжественного провозглашения тетраграммы как собственного для Ветхого Завета имени Божия у евреев были еще имена El и Elohim. El обозначает Бога как всемогущего. Относительно Elohim до недавнего времени думали, что оно совершенно независимо от El, причем основным его значением являлось «значение существа достопоклоняемого, составляющего предмет благоговейного почитания для человека». В последнее время стали думать, что это одно и то же слово, с тем различием, что El имеет общесемитское значение, Elohim же есть позднейшее, специально еврейское. Различие это едва ли существенно с точки зрения значения. Что же касается специально Elohim, то наиболее интересно тут то, что это слово по-еврейски множественного числа. Ученые не замедлили на этом основании приписать древнему Израилю черты политеизма, что, конечно, в корне противоречит всему библейскому вероучению. Употребление множественного числа вместо единственного – вообще довольно частое явление в еврейском языке.
«Божество в Elohim мыслилось в патриархальную эпоху не просто как сила, но как полная богатым содержанием сила, как сила, способная проявить себя и действительно проявляющая себя в самых разнообразных деятельностях» (с. 70).
Однако одна филология тут мало помогает. Надо привлечь и весь историко-религиозный контекст. Если прибавить к этому еще и третье основное имя Божие в Библии, El Schaddaj, то можно сказать следующее.
«В общих чертах различие это между обоими именами можно формулировать таким образом, что как Elohim есть Бог природы, так Бог Откровения есть Бог благодати. Elohim – Бог, Творец всего существующего и Промыслитель о всем существующем, не исключая и человека по той стороне его существования, которую можно охарактеризовать термином космического благобытия. А Бог Откровения – это Бог благодатной жизни, исторически воспитывающий человека для непосредственного личного его общения с Собою. В силу особенных исторических обстоятельств, Бог Откровения временно должен был стать Богом только евреев. Но, как Elohim, Он и в Ветхом Завете не переставал быть Богом и язычников. Несмотря на своевольный выход язычествующего человечества из сферы откровенно-исторического божественного водительства, Он никогда не переставал помышлять о нем. Творец и Владыка мира, от одной крови произведший весь род человеческий для обитания по всему лицу земли, Он назначил для всех народов земли определенные времена и пределы обитания. За все время существования язычества Он хотя и попускал языческим народам ходить своими путями, однако не переставал свидетельствовать им о Себе благодеяниями. Этими благодеяниями Он обеспечивал прежде всего физическое существование язычников, подавая им с неба дожди и времена плодоносные и исполняя пищею и веселием сердца их. Но сверх физического благобытия Он промышлял и о религиозно-нравственном развитии языческого мира, был для него светом, которого никакая тьма не могла объять. Исторические судьбы всех языческих народов у Него в конце концов премудро рассчитаны на пробуждение в каждом из них потребности непосредственного общения с Живым Богом, Который, в сущности, недалек от нас, хотя мы этого до озарения благодатного и не замечаем (Деян. 14, 16 – 17; 17, 24. 26 – 28; Ин. 1, 4 – 5). Не отвергнутые совершенно Богом, язычники, однако, все же были отчуждены от жизни Божией (Еф. 4, 18). И это отчуждение их от жизни Божией продолжалось до самого сошествия на землю Сына Божия, когда только они и вышли из сферы чисто космического промышления для вступления в новую, высшую сферу промышления благодатно-домостроительного.
Из сказанного видно, что рассматриваемые в свете целостного библейского мировоззрения имена божественные Jahveh и Elohim обозначают две особые сферы Божественного мироправления – regnum gratiae и regnum naturae 137*. Исторически познание Бога в качестве Владыки природы, как доступное для всякого человека, не утратившего живое чувство Бога, бесспорно, характеризует Богопознание уже самых первых времен патриархального периода. Между тем, познание Бога в свойстве Бога благодати, по ясному свидетельству Исх. 6, 3, начало прививаться к религиозному сознанию ветхозаветного человека лишь с наступлением синайского периода, в частности с выходом евреев из Египта. В таком ходе Богопознания сказывается педагогический характер Откровения, сообразующегося с восприемлемостью человека. В силу этого же, начала исторической педагогии, самое сотериологическое познание начинается не непосредственно за космическим. Но оба они посредствуются промежуточным познанием, постепенно вводящим религиозное сознание человека из сферы космической в сотериологическую. Это промежуточное познание есть познание Бога в свойстве El Schaddaj. В свойстве El Schaddaj Господь явился только трем патриархам – Аврааму, Исааку и Иакову – ограничение, ясно свидетельствующее о посредствующем значении выраженной в этом имени деятельности Божественной.
El Schaddaj, собственно, значит: Бог всесильный или могущественный. Филологически, таким образом, имя это не выражает ничего нового сравнительно с El и Elohim. Но не нужно забывать, что филологический анализ открывает нам лишь основную схему значения, без живого содержания. Для раскрытия последнего необходимо с филологической почвы перейти на почву библейского словоупотребления, и именно древнего, так как здесь всегда с большею яркостию выступает первоначальное значение имен. Богословское значение имени El Schaddaj, на основании употребления его в книге Бытия (Быт. 17, 1; 28, 3), можно формулировать таким образом. Божественные имена Elohim, El Schaddaj, Jahveh служат для обозначения трех ступеней ветхозаветного Богооткровения и Богопознания. Бог, как Творец мира, дал бытие природе и, как Промыслитель, непрестанно промышляет о ее существовании. Цель Божественного творчества и промышления заключается, однако, не в самой природе как таковой, а в основании на земле царства благодати. И вообще по свойству развития тварного бытия это устроение царства благодати не могло произойти в кратковременный период времени. Но особенно это стало невозможным после грехопадения, вследствие которого союз между природой и благодатию нарушился. Требовалось потому прежде самого начала устроения царства благодати некоторое предварительное подготовление природы для служения целям благодати. И когда это подготовление – в той мере, в какой оно необходимо было для Божественного промышления, – осуществилось, положено было, наконец, начало и устроению самого царства благодати. Таковы главнейшие моменты ветхозаветного исторического домостроительного Божественного промышления о роде человеческом. И все они получили выражение в соответствующих именах Божественных. Выражаясь образно, можно именно сказать, что как Elohim Бог создал природную почву, как El Schaddaj – мощно взбороздил ее и посеял на ней семя обетования, а как Бог Откровения – возрастил это семя до расцвета и плодоношения. Завет с Ноем и потомством Ноя заключается во имя Elohim’a, так как представляет собою ближайшим образом восстановление нарушенных потопом творческих порядков. Завет с патриархами – Авраамом, Исааком и Иаковом ставится во имя El Schaddaj, так как имеет в виду подготовление поврежденной и преходящей природы для основоположения в ней нового, святого и заключающего в себе зачаток вечной жизни царства благодати. А завет с целым израильским народом утверждается уже именем Бога Откровения, так как существенное его содержание составляет самое основоположение и осуществление царства благодати до последнего его завершения в царстве славы» (сс. 72 – 75).
Таково содержание второй главы исследования архим. Феофана. Что касается пятой главы, где дан анализ употребления тетраграммы и других имен Божиих в Библии, то для нас она тоже имеет некоторый смысл. Я не буду говорить о различных теориях (излагаемых у Феофана), связывающих вопрос о происхождении ветхозаветных книг с вопросом об употреблении этих имен в тех или иных книгах (сс. 168 – 179). Но очень интересно, как вышеприведенная характеристика тетраграммы и имени Элогим оправдывается на фактическом употреблении их в разных контекстах. Здесь Феофаном рассмотрены все основные тексты Ветхого Завета. Для нас достаточно лишь несколько примеров, начиная с книги Бытия.
«С 1, 1 до 2, 4 у бытописателя 138* излагается история происхождения мира, которая, как характеризующая творческую деятельность божественную, есть история общебожественного свойства, и потому здесь употребляется имя Elohim. Имя Иегова выступает у бытописателя лишь со 2, 4, так как, собственно, отсюда начинается история человечества, к которой и может только в данном случае относиться деятельность божественная домостроительная. До падения прародителей Иегова здесь (2, 4 – 25) является как Бог живой, любвеобильный, заботящийся о благополучии первых людей; а после падения (3, 8 – 24) – как Бог правосудный, карающий грех, и в то же время как Бог милостивый, дающий людям надежду на будущее спасение. Перед Иеговой проходит и последующая история падшего человечества. Он видит братоубийство Каина и карает его (4); видит растление допотопного человечества на земле, которое за это и присуждает к истреблению потопом (6 – 7). Он же после потопа превратному направлению жизни нового человечества, выразившемуся в строении башни Вавилонской, полагает предел чрез смешение языка (11, 1 – 9). Везде здесь употребляется имя Иегова, так как дело идет об истории человека, над которой назирает око Бога, промышляющего о спасении человека.
Но как для обозначения особенного провиденциально-исторического отношения Бога к человеку здесь употреблено имя Иегова, так имя Elohim служит здесь для характеристики творческого и общепромыслительного отношения Божия ко всему миру. Мы видели, что уже в рассказе о творении мира и человека вполне основательно с указанной точки зрения Бог является как Elohim. Но особенно ясно можно проследить характер имени Elohim как означающего общепромыслительную деятельность божественную в отличие от провиденциально-исторической в истории потопа в связи с последующим за ним послепотопным благословением. В этой истории (6, 9 – 9, 17) употребляются два имени божественных, Иегова и Elohim, попеременно. Употребление их здесь обращает особенно внимание экзегетов и положительного, и отрицательного направления. Критика находит для себя здесь одно из самых убедительных мест в пользу теории записей. Но с указанной точки зрения употребление имен в значительной мере становится понятным и без критических предположений. Прежде всего, в возвещении божественном Ною, имевшем место до потопа и относительно последнего, ясно можно различить два особых обращения. В первом из них (6, 12 – 22) дается общее распоряжение о мерах, необходимых для сохранения от потопа как Ноя с семейством, так и представителей мира животных, следовательно, всего живущего на земле. В этом отделе действует Elohim, очевидно, как Владыка, промышляющий о сохранении всей твари. Во втором обращении (7, 1 – 5) дается новое распоряжение Ною уже от лица Иеговы. Выбор имени в данном случае обусловливается тем, что новое распоряжение божественное касается не всего живущего на земле, но специально Ноя с его семейством, являющегося здесь в качестве носителя высших традиций человеческой истории. Здесь Бог праведный, надзирающий за ходом человеческой истории, повелевает Ною войти с семейством в Ковчег, так как Он увидел его праведным в роде сем (7, 1). Правда, сюда же присоединяется еще распоряжение о сохранении зверей. Но это уже не общепромыслительное распоряжение Elohim’a, пекущегося о сохранении всякой жизни на земле. Здесь берутся во внимание, собственно, только звери чистые, т.е. такие, которые предназначались специально для жертвенного употребления в теократическом культе (ср.: 8, 20). Ной исполняет это повеление Иеговы (8, 5). Если затем дважды (8, 9. 15) говорится об исполнении Ноем того, что заповедал ему Elohim, то употребление имени Elohim здесь обусловливается тем, что в обоих этих местах речь идет об исполнении общего божественного распоряжения о введении в ковчег и людей, и всех зверей, как чистых, так и нечистых в смысле 6, 22 (7, 14 – 15). После того как Ной вошел в ковчег, за ним затворяет дверь Иегова (7, 16). Последнее действие у бытописателя приписывается Иегове, а не Elohim’у, поскольку в нем он усматривает действие Бога милостивого, любвеобильного, в силу Своей любви нисходящего к людям ради их спасения. При описании конца потопа (гл. 8) сначала имеются в виду все живые существа, бывшие с Ноем в ковчеге. Поэтому вполне естественно употребляется имя Elohim, когда говорится, что Elohim вспомнил Ноя и всех зверей, которые были с ним в ковчеге, и навел Elohim ветер на землю (8, 1), точно так же, когда вода спала, Elohim повелел выйти Ною из ковчега со всем семейством и со всеми зверями (8, 15). Но затем, по выходе из ковчега, Ной создает жертвенник Иегове, на котором приносит Ему жертву (8, 20). Иегова принимает эту жертву Ноя и дает обещание не наводить более потопа на землю (8, 21 – 22). Здесь употреблено имя Иегова, так как имеется в виду отметить молитвенное обращение Ноя к живому, личному Богу Откровения и ответ на него со стороны Бога как Строителя именно человеческой истории, входящего потому в живое общение с человеком в целях провиденциально-сотериологических. Но в гл. 9 уже Elohim переносит творческое благословение на Ноя и его сыновей (9, 1 – 4), обеспечивает сохранение и увеличение рода человеческого запрещением смертоубийств и заключает завет в лице Ноя со всем его потомством, что Он не будет более уничтожать потопом все живые существа мира (9, 5 – 17). Все это делает Elohim, так как этот завет не относится ко спасению человечества прямо, а только к поддержанию его естественной жизни наряду со всеми прочими тварями, и, следовательно, есть акт не домостроительного промышления божественного, но общего промысла, устрояющего естественный порядок мировой жизни. Таким образом, у бытописателя весьма последовательно выдерживается основной характер имен Иегова и Elohim в изложении первой стадии божественно-сотериологической деятельности в мире» (сс. 183 – 186).
На этом можно закончить изложение интересующих нас рассуждений из работы архим. Феофана. Однако то, что я здесь привел, будучи важно для моего исследования, не есть центр самого труда. В этом труде много очень ценных филологических соображений, имеющих отнюдь не просто чисто абстрактно-научное значение. Такова, напр., вся первая глава или ряд «приложений». Но было бы совсем неуместно излагать здесь все эти филологические разыскания.
По поводу изложенного анализа тетраграммы я сделал бы только одно замечание. При всей глубине, обстоятельности и верности общебиблейскому вероучению анализа тетраграммы, у Феофана бросается в глаза отсутствие у него специально философской точки зрения на предмет. Тетраграмма обрисована как результат некоего недифференцированного религиозного сознания, несмотря на то что под нею кроется также и весьма определенная философская конструкция. Нельзя ссылаться на то, что Библия есть религиозная литература, а не философский трактат. Ведь исследования библейской «теологии» очень обычны. Если можно на основании библейских текстов строить целое учение об ангелах, если можно говорить о космологических и антропологических представлениях Библии, то, конечно, можно построить совершенно точное философское учение и о тетраграмме, систематизируя и интерпретируя многочисленные тексты, сюда относящиеся. Феофан совершенно не ставил себе такой задачи, почему все его исследование носит или чисто филологический, или опытно-религиозный характер, но не философский и, пожалуй, не вполне и богословский. Кроме того, и в религиозном отношении задача здесь весьма сужена. Тетраграмма трактуется как обозначение Божества, причем вся сила ударения поставлена именно на самом Божестве, на том предмете, который этой тетраграммой обозначается. В Библии же это является только одной стороной дела. Тут огромную роль играет самое обозначение, которое к тому же едва ли имеет только буквенную природу. Тетраграмма есть некое премирное явление Божества, сходное, напр., с Шехиной (Славой) или Светом существа Божия. Интересно уже не только с философской, но и с историко-религиозной точки зрения (на которой стоит сам Феофан) узнать, в каком же отношении так понимаемая тетраграмма находится к существу Божию. Это – огромный вопрос. И огромное количество библейских цитат, которыми исследователь располагает на эту тему, способно дать самый точный ответ на этот вопрос. К сожалению, все это отсутствует в исследовании Феофана. Тетраграмма взята у него слишком с пассивной стороны, со стороны знака и обозначения, почему и оказалась невыявленной ее собственная онтологическая природа как в себе, так и в отношении к существу Божию. В остальном же труд Феофана – образец филологического анализа ветхозаветных текстов.
Остальные русские исследования в области библейского учения об именах носят почти исключительно филологический характер. Таковы:
· Малицкий Μ. Собственные имена у древних евреев. СПб., 1883 (= Христ. чтение. 1882. I – II. 1883. II.);
· Погорельский. Еврейские имена собственные. СПб., 1893;
· Лебедев Вит. Библейские собственные имена в их религиозно-историческом значении. Петрогр<ад>, 1916.
Из них труд Малицкого списан с книги
· Nestle Eb. Die Israelitischen Eigennamen nach ihrer religionsgeschichtliche Bedeutung. Haarlem, 1876 (см.: Лебедев В., стр. 17).
Большей широтой обладает исследование Лебедева, который на основании собственных имен, содержащих те или другие моменты имен божественных, хочет дать основные черты библейского представления о Боге. В результате получается довольно внушительный по величине и по значению список свойств Божиих, усматриваемых в этих именах, за пределы чего, однако, В. Лебедев и не думает идти. Имена рассматриваются у него, как и у Феофана, в своей статической и логической значимости; и тут нет никакой живой стихии самого имени как имени, нет даже и мысли об активном и живом взаимоотношении, с одной стороны, имени и именуемого, с другой – имени и именующего.
Что касается более старой иностранной литературы по вопросу о значении библейских имен, то обстоятельные списки ее можно найти в начале книг Феофана и В. Лебедева. Большею частью это, однако, почти исключительно филологическая литература и потому не имеющая к моему очерку ближайшего отношения. Выписывать ее сюда было бы излишне. В результате можно сказать, что в современной науке нет еще такого труда по Библии, который бы вполне объединял потребности филологии и богословия. Указанные выше теоретические труды Фосслера, Кассирера и др. дают совершенно новые методы для филологии, чуждые старому формалистическому языкознанию и учитывающие всю полноту конкретно-культурной насыщенности данного изучаемого языка. Исследования библейских имен в этом смысле еще отсутствуют; и мы продолжаем пользоваться только лишь устаревшими методами семитической филологии.
В ожидании новых филологических изысканий в этой области мы можем только давать приблизительные обобщения, основанные главным образом на интуитивных восприятиях языка. Это единственное убежище для тех областей, которыми наука еще не овладела. Но и этим мы не можем заниматься в настоящем кратком очерке. Вместо этого я попробую дать в дальнейшем только самую примитивную установку для исследования значения имени Божия в Ветхом и Новом Завете, надеясь, что представители семитической филологии когда-нибудь превратят эти домыслы в строго обоснованное историко-филологическое исследование.
Первое яркое значение термина «имя» можно назвать смысловым, эйдетическим или световым. В этом смысле Имя Божие есть свет существа Божия, образ и явление Бога, выражение и начертание неименуемой и непостижимой сущности Божией.
Рассмотрим 17-ю главу Евангелия от Иоанна. – На Тайной вечери после слов «мужайтесь: Я победил мир»,
«Иисус возвел очи Свои на небо и сказал: Отче, пришел час: прославь Сына Твоего, да и Сын Твой прославит Тебя, так как Ты дал Ему власть над всякою плотью, да всему, что Ты дал Ему, даст Он жизнь вечную» (Ин. 17, 1 – 3).
Тут дается тема и главная мысль дальнейших слов Христа. Иисус Христос прославляет Отца Небесного, и эта слава 139* Его есть жизнь вечная для твари. Он прославил Отца на земле (3):
«Ныне прославь меня Ты, Отче, у Тебя Самого славою, которую Я имел у Тебя прежде бытия мира» (5).
Каким же образом слава Спасителя есть жизнь вечная для человеков? На это и отвечает 6-й стих:
«Я открыл Имя Твое человекам, которых Ты дал Мне от мира; они были Твои, и Ты дал их Мне, и они сохранили слово Твое».
И далее:
«Ныне уразумели они, что все, что Ты дал Мне, от Тебя есть; ибо слова, которые Ты дал Мне, Я передал им, и они приняли и уразумели истинно, что Я исшел от Тебя, и уверовали, что Ты послал Меня» (7 – 9).
Значит, вечная жизнь человеков заключается в том, что они знают открытое Спасителем Имя Божие, после того как Отец прославил Сына славою, присущею Ему до создания мира. В Имени Божием они только и могут быть воссоединены с Богом. Бог являет славу Свою в Сыне, Сын же спасает людей через Свое Имя и приобщает к Своей славе.
«И все Мое Твое, и Твое Мое, и Я прославился в них. Я уже не в мире, но они в мире, и Я к Тебе иду. Отче Святый, соблюди их во Имя Твое, тех, которых Ты Мне дал, чтобы они были едино, как и Мы. Когда Я был с ними в мире, Я соблюдал их во Имя Твое; тех, которых Ты дал Мне, Я сохранил, и никто из них не погиб, кроме сына погибели, да сбудется Писание» (10 – 12).
Ясно, что спасение людей – в познании Имени Божия. Знаменателен также и конец главы, где повторяется опять учение о приобщении к Богу через Его Имя в контексте размышлений о славе.
«Да будут все едино: как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино, – да уверует мир, что Ты послал Меня (21). И слава, которую Ты дал Мне, Я дал им; да будут едино, как Мы едино (22); Я в них, и Ты во Мне; да будут совершены воедино, и да познает мир, что Ты послал Меня, и возлюбил их, как возлюбил Меня (23). Отче, которых Ты дал Мне, хочу, чтобы там, где Я, и они были со Мною, да видят славу Мою, которую Ты дал Мне, потому что возлюбил Меня прежде основания мира (24). Отче праведный, и мир Тебя не познал; а Я познал Тебя, и сии познали, что Ты послал Меня (25); и Я открыл им Имя Твое и открою, да любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет, и Я в них (26)».
Таким образом, устанавливается равенство, по крайней мере в существенном, между Именем Божиим, славою Божией и пребыванием человеков в единении с Богом в любви, с жизнию вечною, как об этом выразительно сказано еще в 1 Посл. Иоан. 3, 23:
«И сия есть заповедь Его, да веруем во Имя Сына Его, Иисуса Христа, и любим друг друга».
Такое значение имени можно с полным правом назвать эйдетическим, ибо Имя Божие, так понимаемое, есть вид, явление, проявление сущности, эйдос, или идея, Божества. Отвлекаясь пока от различия, существующего между понятиями имени и славы, можно утверждать их существенное тождество, ибо и то и другое указывают на явление Божества. Однако совершенно ясно и их различие: слава дается как нечто ощутимое и зримое, имя – как нечто мыслимое и сознательно понимаемое.
Относительно славы нужно заметить, что слава в Ветхом Завете есть просто свет. Мистическая конкретность и жизненная полнота ветхозаветного языка не допускает никаких формальных абстракций; и то, что для более мертвых позднейших европейских языков является отвлеченным понятием, то для еврейских созерцаний и Ветхого Завета есть предмет живых мистических устремлений и упований. Так, можно считать установленным, что основное значение «славы» в Ветхом Завете (об этом нам еще придется говорить) есть значение света. Однако не иначе надо понимать и Новый Завет. Хотя последний был написан и по-гречески, понимать его надо по-еврейски, ибо христианство немыслимо без мистических и, след<овательно>, языковых созерцаний Ветхого Завета 140*. Я укажу только на следующие, не вызывающие никакого сомнения места. Лк. 2, 9:
«Вдруг предстал им (пастухам) Ангел Господень, и слава Божия осияла их (και δοξα Κυριου περιελαμψεν αυτους)».
Ср. в той же главе, в ст. 32, характерное сопоставление:
«…Ты уготовал пред лицем всех народов, свет к просвещению язычников и славу народа Твоего Израиля» 141*.
Ев. Иоан. 5, 33 – 47 трактует о непризнании Христа иудеями. Был «светильник, горящий и светящий» (35), Иоанн. Но у Христа большее свидетельство – Его дела.
«Не принимаю славы от человеков (41), но знаю вас: вы не имеете в себе любви к Богу (42). Я пришел во Имя Отца Моего, и не принимаете Меня, а если иной придет во имя свое, его примете (43). Как вы можете веровать, когда друг от друга принимаете славу, а славу, которая от Единого Бога, не ищете? (45)».
Здесь – уже известное нам указание на Имя в контексте размышлений о славе, причем все время имеется в виду образ света (ст. 35).
Деян. 7, 55: «Стефан же, будучи исполнен Духа Святого, воззрев на небо, увидел славу Божию и Иисуса, стоящего одесную Бога».
Кор. 15, 40 – 41: «Есть тела небесные и земные; но иная слава небесных, иная земных; иная слава солнца, иная слава луны, иная звезд; и звезда от звезды разнится во славе» 142*.
21-я и 22-я главы «Апокалипсиса» – славословие свету, который после окончания времен водворится от славы Божией. 21, 10:
«И вознес меня в духе на великую и высокую гору и показал мне великий город, святый Иерусалим, который нисходил с неба от Бога, 11: он имеет славу Божию, светило его подобно драгоценнейшему камню, как бы камню яспису кристалловидному; 12: он имеет большую и высокую стену, имеет двенадцать ворот и на них двенадцать Ангелов, на воротах написаны имена двенадцати колен сынов Израилевых. 23: И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слава Божия осветила его, и светильник его – Агнец. 24: Спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою».
Ср.: 22, 4 – 5.
Итак, Имя Божие – понимаемая слава Божия, слава Божия – свет существа Божия. Приведем еще примеры эйдетического значения Имени.
Мф. 7, 22: «Многие скажут Мне в тот день: Господи, Господи, не от Твоего ли Имени пророчествовали?»
Т.е. не от того, как Ты нам явился, мы о Тебе говорили? По-гречески яснее: ου τω σω ονοματι επροεφητευσαμεν.
Лк. 10, 20: «Однако же тому не радуйтесь, что духи вам повинуются; но радуйтесь тому, что имена ваши написаны на небесах».
«Имена написаны» – значит, сами мы каким-то образом на небесах, а именно мы – в своей идее, в своей умной сущности.
Ев. Иоан. 10, 25: «Иисус отвечал им: Я сказал вам, и не верите; дела, которые творю Я во Имя (εν τω ονοματι) Отца Моего, они свидетельствуют о Мне».
Здесь интересен греческий текст:
«творить дела так, чтобы в них являлся Отец»,
или
«чтобы на них почил образ Божий, идея Божественного существа».
В Ев. Иоан. 12, 28, в контексте душевных мук Спасителя и приготовления к делу искупления, читаем такие слова:
«Отче, прославь Имя Твое».
Страдания, смерть и воскресение Христа, то, от чего Христос есть Христос, т.е. явление Бога во плоти, есть прославление Имени Божия.
Ев. Иоан. 24, 26: «Утешитель же, Дух Святый, Которого пошлет Отец во Имя Мое, [та же формула] научит вас всему и напомнит вам все, что Я говорил вам».
Ев. Иоан. 20, 31 (о явлениях и чудесах Спасителя): «Сие же написано, дабы уверовали, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь во Имя Его (ινα πιστευοντες ζωην εχητε εν τω ονοματι αυτου)».
Иметь жизнь в Имени Божием – значит приближаться к образу Божию, «облекаться во Христа». Флп. 4, 3: «сотрудники мои», «которых имена – в книге жизни»; идеи этих людей, т.е. они сами, суть живые идеи; люди – вечно живы. Ср. то же в Апок. 13, 8 и 21, 12. Что касается Ветхого Завета, то примеры эйдетического значения имени и Имени там, пожалуй, еще более часты. О Вавилонской башне:
«И сказали они: построим себе город и башню высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли» (Быт. 11, 4).
Имя здесь – ознаменование и символ, выражающий самих строителей. Бог является «в своем Имени».
Исх. 6, 3: «Являлся Я Аврааму, Исааку и Иакову с Именем „Бог Всемогущий“, а с Именем Моим „Господь“ не открылся им».
Ср.: Быт. 17, 1; 26, 24; 28, 13; Исх. 3, 6 – 15; 23, 21, и пр. Есть, однако, один пример эйдетического значения Имени, который, пожалуй, не только в Ветхом, во и в Новом Завете является основным и ярчайшим. Это – описание в 2 Пар. построения дома Имени Господню.
«И положил Соломон построить дом Имени Господню и дом царский для себя» (2, 1).
В длинном и подробном описании небывалой роскоши и великолепия этого храма Имя Господне и Господь употребляются совершенно безразлично. 3, 1: «И начал Соломон строить дом Господень в Иерусалиме»; «дом Божий» 3, 3 и 4, 11; «дом Господень» 5, 1. В 5, 13 – 14 – характерное место о славе (о доме Имени Господню):
«тогда дом Господень наполнило облако, и не могли священники стоять на служении по причине облака, потому что слава Господня наполнила дом Божий».
То же в 7, 1 – 3:
«Когда окончил Соломон молитву, сошел огонь с неба и поглотил всесожжение и жертвы, и слава Господня наполнила дом. И не могли священники войти в дом Господень, потому что слава Господня наполнила дом Господень. И все сыны Израилевы, видя, как сошел огонь и слава Господня на дом, пали лицом на землю, на помост» и т.д.
Дом Имени – дом самому Богу в Его явлении.
6, 2: «…я построил дом в жилище Тебе (Святый), место для вечного Твоего пребывания».
До Соломонова храма у Бога не было храма,
«где пребывало бы Имя Его», 6, 5.
«Но избрал Иерусалим, чтобы там пребывало Имя Мое», 6, 6 – 7.
«Было на сердце у Давида, отца моего, построить дом имени Господа Бога Израилева».
«Храм Имени Моему» – в ст. 8 – 10, 34 – 35,
20: «место, где Ты обещал положить Имя Твое».
В ст. 24 и 32 исповедание Имени Господня ставится в связь с получением от Господа просимого.
7, 11 «дом Господень»;
16 – «ныне Я избрал и освятил дом сей, чтобы Имя Мое было там вовеки»;
20 – опять «дом Имени Моему».
Вдумавшись в это знаменитое описание храма Соломона, мы приходим к твердому убеждению, что имя здесь везде значит явление Бога и самый «дом Имени Господню» есть храм, в котором Господь, пребывая, являет Себя в разных ликах служащим Ему.
В заключение этого отдела я указал бы еще на то, что исповедание Имени Божия как явления открывающего Себя Бога довольно популярно в патристике. В Добротолюбии 143* (IV, 107) читаем:
«Всех желаний край есть Божественное с душой и паче ума соединение: и Божественного ради соединения нуждно есть еже умом действовати, сиречь зрети. Таково и Божественное есть, отчего и Имя Бог к сему определися. Но убо еже зрети, абие на смысл Бога восходит. Везде бо и во всех аки некие лучи влагает Бог в зретелен ум, и ум зретелен прямоположно имать Бога».
Тихон Задонский пишет (III, 2, 64 стр.) 144* об Имени Божием:
«Равно везде славно, свято и страшно пребывает и лучи славы Своея издает в созданиях».
Он же пишет:
«Великое Имя Божие заключает в себе Божественные Его свойства, никакой твари не сообщаемые, но Ему единственно свойственные, как-то: единосущие, присносущие, всемогущество, благость, премудрость, вездесущие, всевéдение, правду, святость, истину, духовное существо и пр. Сии собственные свойства открывает нам Дух Святый в слове Своем».
Он же:
«Имя Божие само в себе как свято, так и славно и препрославленно есть… Слава бо Имени Божия вечна, бесконечна и непременяема есть, как и Сам Бог».
И наконец:
«Слава бо Имени Божия вечна, бесконечна и непременяема есть, как и Сам Бог; того ради ни умножиться, ни умалиться в себе не может»
Из этих рассуждений явствует, что христианское сознание приравнивает Имя Божие Самому Богу, поскольку явление не может быть отделимо от того, чего явление оно есть.
Таково первое значение Имени Божия, смысловое, световое, эйдетическое: Имя есть свет.
Второе основное значение, в котором выступает Имя Божие в Православной Церкви, можно назвать энергийным. В этом смысле Имя Божие есть активная сила и могущество естества Божия. Если в первом значении Имя – свет и идея, нечувственно сквозящая в очертаниях фактов и событий и внутренно, смысловым, умным образом их освещающая и создающая, то энергийное значение подчеркивает момент силы, затрачиваемый на это создание и преображение твари, хотя и нераздельно связанный с моментом идеальным, но все-таки отличный от него. Так понимаемое Имя Божие выступает в виде целой иерархии значений в зависимости от количества проявляемой Богом силы и могущества.
a) Первая степень энергийного значения Имени Божия зафиксирована в часто повторяющемся богослужебном тексте:
«Именем Господним благослови, Отче!»
Было бы странно и фантастично понимать в данном случае под Именем какие-нибудь физиологические моменты (звуки) или психологические переживания, связанные с произнесением Имени у священника или у молящихся. В этом отношении Василий Вел<икий> 145* вполне выражает христианское сознание, когда пишет:
«Имя же Божие называется святым, конечно, не потому, что в самих слогах имеет некоторую освящающую силу, но потому, что свято и чисто всякое свойство Божие и всякое понятие о том, что имя есть преимущественно усматриваемое свойство вещи, а не какие-то случайные и посторонние звуки. Ясно и без дальнейших разъяснений, что имя в этом случае есть какая-то сила, и притом, конечно, не сила какого-нибудь тварного существа, которая ниспрашивается у Бога через священника. Благословить Именем – значит призвать на благословляемого действие Божественной силы – так, чтобы эта сила опочила на нем. Основано это речение, конечно, на Пс. 128, 8: „Благословляем вас Именем Господним“».
b) Но это энергийное значение Имени Божия напрягается, далее, в значение деятельной помощи Божией в данных условиях и защиты человека от специальных предметов и явлений. XIX псалом относится сюда целиком.
«Да услышит тебя Господь в день печали, да защитит тебя Имя Бога Иаковлева (2). Да пошлет тебе помощь от Святилища и с Сиона да подкрепит тебя (3)».
И т.д.
Пс. 53, 3: «Боже, Именем Твоим спаси мя и силою Твоею суди меня».
Пс. 117, 10: «Все народы окружили меня; но Именем Господним я низложил их»;
11: «обступили меня, окружили меня, но Именем Господним я низложил их»;
12: «окружили меня, как пчелы [сот], и угасли, как огонь в терне: Именем Господним я низложил их».
Пс. 123, 8: «Помощь наша – в Имени Господа, сотворившего небо и землю»;
1 Кор. 1, 10: «Умоляю вас, братия, Именем (δια του ονοματος) Господа нашего Иисуса Христа, чтобы все вы говорили одно и не было между вами разделений», и т.д.
«Именем», судя по греческому выражению, здесь названа именно сила божественная, которою Апостол пользуется в целях назидания.
2 Фесс. III, 6: «Завещеваем же вам, братия, Именем (εν ονοματι) Господа нашего Иисуса Христа, удаляться от всякого брата, поступающего бесчинно», и т.д.
Любопытна эта вариация греческого выражения, – εν ονοματι, – собственно говоря, «в Имени». Завещевать делать что-нибудь «в Имени» Иисуса Христа – значит увещевать делать что-нибудь при помощи Иисуса Христа. Значением силы обладает также «печать на челах рабов Бога нашего» в таких местах Апок., как 7, 3; 9, 4; 14, 1.
c) Энергийное значение силы напрягается еще далее в значение чудодейственной силы. Имя творит чудеса. Уже в прощальной беседе Спаситель завещает ученикам:
«И если чего попросите от Отца во Имя Мое (по-гречески опять εν τω ονοματι μου – „в Моем Имени“), то сделаю, да прославится Отец в Сыне. Если чего попросите во Имя Мое (тоже греч. выражение), то сделаю» (Ин. 14. 13 – 14).
Мф. 7, 22: «И не Твоим ли Именем (τω σω ονοματι) бесов изгоняли? И не Твоим ли Именем многие чудеса творили?»
Мк. 9. 39: «Никто, сотворивший чудо Именем Моим (επι τω ονοματι μου), не может вскоре злословить Меня».
Мк. 16, 17: «Именем Моим (εν τω ονοματι μου) будут изгонять бесов, будут говорить новыми языками», и т.д.
Лк. 10, 17: «Господи, и бесы повинуются нам о Имени Твоем (εν τω ονοματι σου)».
1 Ин. 2, 12: «Пишу вам, дети, потому что прощены вам грехи ради Имени Его (δια το ονομα αυτου)».
Однако самая замечательная книга во всем Свящ. Писании в смысле разбираемого значения Имени – это Деяния св. апостолов. Можно сказать, что вся книга эта есть изображение победоносного шествия Имени Иисуса Христа и Его чудодейственного преображения человека. – После сошествия Св. Духа на апостолов Петр, объясняя происшедшее окружающим, уже сознает дарованную апостолам силу Имени Иисуса Христа и вспоминает пророчество (Иоил. 2, 28 – 32):
«И будет: всякий, кто призовет Имя Господне, спасется» (Деян. 2, 21).
Немного же спустя (ст. 38) ап. Петр уже прямо формулирует значение Имени:
«Покайтесь и да крестится каждый из вас во Имя (επι τω ονοματι) Иисуса Христа для прощения грехов; и получите дар Святого Духа».
Переходя от Евангелий к Деяниям, мы как бы сразу после ослепительных видений погружаемся в насыщенную божественными энергиями атмосферу Имени, как бы представительствующего здесь на земле Вознесшегося. Именем Христовым творится то, чего никакая человеческая сила не может сделать. Петр говорит хромому:
«Серебра и золота нет у меня, а что имею, то даю тебе: во Имя (εν τω ονοματι) Иисуса Христа Назорея встань и ходи» (3, 6).
«И ради веры во Имя Его (επι τη πιστει του ονοματος) Имя Его укрепило сего, которого вы видите и знаете, и вера, которая от Него, даровала ему исцеление сие перед всеми вами» (3, 16).
У апостолов спрашивают:
«Какою силою или каким именем (Εν ποια δυναμει η εν ποιω ονοματι) вы сделали это?» (4, 7).
Петр отвечает:
«Да будет известно всем вам и всему народу Израильскому, что Именем Иисуса Христа Назорея…» (10).
«Ибо нет другого Имени под небом, данного человеком, которым (εν ω) надлежало бы нам спастись» (12).
Старейшины хотят запретить говорить об этом Имени (17 – 18). Но апостолы молятся, опять имея в виду чудодейственную силу Имени (30). Начальник стражи, в свою очередь, напоминает им о запрещении «учить об Имени сем» (5, 28). В дальнейшем новое запрещение «говорить об Имени Иисуса» (5, 40).
«Они же пошли из синедриона, радуясь, что за Имя Господа Иисуса удостоились принять бесчестие» (5, 41).
Филипп в Самарии тоже благовествует об Имени Иисуса Христа (8, 12). Савл до обращения
«имел от первосвященников власть вязать всех, призывающих Имя Твое»,
– говорит Анания Господу (9, 14).
«Но Господь сказал ему: иди, ибо он есть Мой избранный сосуд, чтобы возвещать Имя Мое пред народами и царями и сынами Израилевыми» (15).
И
«Я покажу ему, сколько он должен пострадать за Имя Мое» (11).
Значит, и сущность дела Павла – в служении Имени. Он тотчас же начинает свою проповедь, и Варнава подчеркивает, что Павел в Дамаске «смело проповедывал во Имя Иисуса» (27 – 28). В дальнейшем опять частые упоминания об Имени в самых ответственных контекстах.
10, 43: «О Нем все пророки свидетельствуют, что всякий верующий в Него получит прощение грехов Именем Его (δια του ονοματος)».
48: «И велел им креститься во Имя Иисуса Христа (εν τω ονοματι)».
14, 10 – Павел к хромому:
«Тебе говорю во Имя Господа Иисуса Христа, стань на ноги твои прямо».
15, 14 – 17 – о призвании Богом народа «во Имя Свое». 15, 26 – опять подтверждение того, что Павел и Варнава – «человеки, предавшие души свои за Имя Господа нашего Иисуса Христа». 16, 18 – Павел исцеляет больную словами:
«Именем Иисуса Христа повелеваю тебе [т.е. духу] выйти из нее».
19, 5: «Они крестились во Имя (εις το ονομα) Господа Иисуса».
19, 13: «Даже некоторые из скитающихся иудейских заклинателей стали употреблять над имеющими злых духов Имя Господа Иисуса, говоря: заклинаем вас Иисусом, которого Павел проповедует».
16: «И бросился на них человек, в котором был злой дух, и, одолев их, взял над ними такую силу, что они, нагие и избитые, выбежали из того дома».
17: «Это сделалось известно всем живущим в Ефесе иудеям и эллинам, и напал страх на всех их, и величаемо было Имя Господа Иисуса».
21, 13 – Павел опять говорит:
«Я не только хочу быть узником, но готов умереть в Иерусалиме за Имя Господа Иисуса».
22, 16: «Встань, крестись и омой грехи твои, призвав Имя Господа Иисуса».
И в речи перед Агриппой Павел опять упоминает об Имени,
26, 9: «И я думал, что мне должно много действовать против Имени Иисуса Назорея».
Словом, все «Деяния» суть деяния Именем Иисуса и во Имя Иисуса. Недаром один канон называет ап. Павла «сосудом Имени Божия». В богослужении упоминания о чудодейственности Имени Божия неперечислимы. Я бы привел такие места.
«Апостолы исцеления творяще, Владыко, Твоим Именем. Наги и просты во языки посла еся Твоя ученики, вместо оружия Твое Имя носяще святое» (Канон на 30 июня, п. 1).
«Да бежит от нея наветующии созданию Твоему, яко Имя Твое, Господи, призвах дивное и славное и страшное сопротивным» (Послед. св. крещения).
d) Наконец, Имя Божие есть универсальная энергия Божия, превосходящая все силы и чудеса. Сильнее всего выражено это значение, пожалуй, в молитве царя Манассии на Великом Повечерии:
«Господи Вседержителю, заключивый бездну и запечатствовавый ю страшным и славным Именем Твоим».
e) В связи со всеми предыдущими значениями Имени Божия стоит и общее магическое его значение, находимое нами, напр., во всех призываниях Имени, которыми начинается всякое богослужение, заклинание Именем, совершение таинств Именем, напр.,
Мф. 28, 19: «Идите, научите все народы, крестя их во Имя (βαπτιζοντες εις ονομα) Отца и Сына и Святого Духа».
Ср: Деян. 19, 5. Всякое таинство совершается только Именем Иисусовым, и без произнесения слов «во Имя Отца и Сына и Св. Духа. Аминь» не действенно ни одно таинство, ни всякое чудодействие, очищение, освящение и т.д. Для удостоверения в этом стоит только хотя бы бегло просмотреть Требник. Из сотен примеров приведу след<ующие>.
«Исповедайтеся Господеви и призовите Имя Его, возведите во языцех славу Его. Помяните, яко вознесеся Имя Его. Пойте Имя Господне, яко высокая сотвори» (Послед. освящ. воды святых Богоявлений).
«Господи Боже сил; иже вся добра зело сотвори, очищаяй Именем Твоим всякую скверну и нечистоту и претворивый освящаяй вся» (Чин, бываемый аще случится чесому скверному впасти в кладезь).
«Даждь заклинание мое, о страшном Имени Твоем совершаемо, грозно быти ему владыце лукавствия и всем споспешникам его» (молитва запрещальная св. Василия).
«Сам и ныне Владыко, состраждай немощам нашим, благослови пшеницу сию Твоею благодатию и человеколюбием, благословением и окроплением воды сея, о Имени Твоем освященный… сея причаститися причастия во благодарение святого Твоего Имени неосужденным сохранитися» (Молитва над пшеницею осквернившеюся).
Быть может, наилучший образец заклинания – молитва мученика Трифона против вредителей. Она вся состоит из заклинаний и, между прочим, содержит слова:
«Еще заклинаю вас великим Именем на камени не писанным и не носившим, но расседшимся яко воск от лица огня» и т.д.
Не следует христианину бояться впасть в языческий магизм, исповедуя Имя Божие как орудие заклинания. Ведь язычество только там, где обожествление твари, а заклинание Именем Иисуса Христа как раз есть взывание к помощи Того, Кто выше всякой твари и Сам является ее создателем. Кроме того, христианин не может не доверять Златоусту, написавшему эти слова:
«Есть у нас духовные заклинания – Имя Господа нашего Иисуса Христа и сила Креста… Если же многие хотя и произнесли это заклинание, но не исцелились, то это произошло от маловерия их, а не от бессилия произнесенного Имени; точно так многие прикасались к Иисусу и теснили Его, но не получили никакой пользы, а кровоточивая жена… остановила долговременные токи крови. Имя Иисуса Христа страшно для демонов, страстей и болезней. Итак, станем Им украшаться, Им ограждаться» (том IX, стр. 579).
Рассмотрим третью, и последнюю, группу значений, с которыми появляется Имя Божие. Это общее значение я бы назвал телеологическим, т.е. указывающим на некую великую цель для стремлений твари. Имя в этом смысле есть то светлое и божественное бытие, к которому движется всякое иное бытие, и которое как бы издали руководит миром и привлекает его к себе. Если в энергийном, или теургийном, значении Имя Божие указывало на нисходящую энергию Божества, то в телеологическом значении оно указывает на восходящую энергию, погружаясь в которую, человек приобщается божественной жизни. Тут тоже можно наметить несколько восходящих ступеней в общем стремлении к Цели.
a) Прежде всего, сюда относится понимание Имени как некоей предельной и бесконечной Цели, ведущей к Себе и освящающей все, что идет к ней. Наиболее типичным примером такого значения являются слова «во Имя Господне», или «во Имя Отца и Сына и Святого Духа», там, где не имеется в виду специально-заклинательная сила. Эти слова, которыми начинается обыкновенно, напр., церковная проповедь, говорят как бы о том, что проповедь произносится не иначе как в атмосфере Божественных энергий, проповедь локализируется в Имени Божием и достигает своих целей только при направлении ее этими энергиями. Сюда же относится масса мест из Свящ. Писания и богослужения, в которых употребляется выражение «Имени Твоего ради», хотя здесь часто имеются в виду и первые две категории значений. Приведем еще несколько мест
Мф. 18, 5: «И кто примет одно такое дитя во Имя Мое (επι τω ονοματι μου), тот Меня принимает».
20: «Ибо, где двое или трое собраны во Имя Мое (εις το εμον ονομα), там Я посреди них».
19, 29: «И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли ради Имени Моего (ενεκεν του ονοματος μου), получит во сто крат и наследует жизнь вечную».
21, 9 «Благословен Грядущий во Имя Господне» (εν ονοματι Κυριου).
Ср.: 23, 39, и Мк. 11, 9 – 10, и Лк. 19, 38. Мк. 9, 37 ср. с Мф. 18, 5.
Мк. 9, 41: «И кто напоит вас чашею воды во Имя Мое (εν τω ονοματι μου, οτι Χριστου εστε), потому что вы Христовы, истинно говорю вам, не потеряет награды своей».
Рим. 1, 5: «…получили благодать и апостольство, чтобы во Имя Его (υπερ του ονοματος) покорять вере все народы».
Евр. 6, 10: «Ибо не неправеден Бог, чтобы забыл дело ваше и труд любви, которую вы оказали во Имя Его (εις το ονομα), послуживши и служа святым».
b) Далее, выделяется значение с моментом активного отношения к Цели. Тут выражаются самые разнообразные чувства, направленные к Имени. Вот ряд примеров из светильничных молитв на Вечерне.
«Возвесели сердца наша, во еже боятися Имени Твоего Святого» (мол. 1).
«Господи, Боже наш, помяни нас, грешных и непотребных раб Твоих, внегда призывати нам Святое Имя Твое» (мол. 3).
«Исполни уста наша хваления Твоего, еже подати величествие Имени Твоему святому» (мол. 4).
«Да и на ложах наших умиляющееся поминаем в нощи Имя Твое» (мол. 7).
Мф. 10, 22: «И будете ненавидимы всеми за Имя Мое» (δια το ονομα μου),
ср.: 24, 9; Мк. 13, 13;
Мф. 12, 21: «И на Имя Его будут уповать народы» (из Ис. 42, 1 – 4).
Ин. 15, 21: «Но все то сделают вам за Имя Мое, потому что не знают Пославшего Меня».
3 Ин. 7: «Ибо они ради Имени Его пошли, не взявши ничего от язычников».
Рим. 2, 24: «Ибо ради вас, как написано, Имя Божие хулится у язычников».
1 Кор. 1, 2: «…со всеми призывающими Имя Господа нашего Иисуса Христа».
1 Тим. 6, 1: «Рабы, под игом находящиеся, должны почитать господ своих достойными всякой чести, дабы не было хулы на Имя Божие и учение».
c) Наконец, телеологическое значение доходит до прямого служения Имени и молитвы к Нему. Каждому, конечно, припоминаются такие, напр., тексты богослужения, как:
«Буди Имя Господне благословенно отныне и до века»
или
«И даждь нам едиными усты и единем сердцем славити и воспевати пречестное и великолепое Имя Твое» 146* и т.д.
Свящ. Писание наполнено восхвалениями Имени Божия. В Флп. 2, 10 прямо сказано:
«Посему и Бог превознес Его и дал Ему Имя выше всякого имени, дабы пред Именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних» 147*.
Однако есть в Свящ. Писании одна великая и удивительная книга, которая, можно сказать, вся исполнена каким-то особенно глубоким благоговением и молитвой перед Именем Божиим. Это Псалтирь. Как Деяния дают лучшие примеры энергийного значения Имени, так Псалтирь дает чудесные образцы телеологического значения в аспекте молитвы, воспевания и восхваления. Прежде всего, об уповании на Имя Божие.
Пс. 9, 11: «И будут уповать на Тебя знающие Имя Твое, потому что Ты не оставляешь ищущих Тебя, Господи».
32, 21: «О нем веселится сердце наше, ибо на святое Имя Его мы уповали».
51, 11: «Вечно буду славить Тебя за то, что Ты соделал, и уповать на Имя Твое, ибо Оно благо перед святыми Твоими».
Псалмопевец поет главным образом Имени Божию.
7, 18: «Славлю Господа по правде Его и пою Имени Господа Бога Всевышнего».
9, 3: «Буду радоваться и торжествовать о Тебе, петь Имени Твоему, Всевышний».
12, 6: «Воспою Господу, облагодетельствовавшему меня, и буду петь Имени Господа Всевышнего» 148*.
17, 50: «Буду славить Тебя, Господи, между иноплеменниками и буду петь Имени Твоему».
60, 9: «И я буду петь Имени Твоему вовек, исполняя обеты мои всякий день».
67, 5: «Пойте Богу нашему, пойте Имени Его, превозносите Шествующего на небесах».
68, 31: «Я буду славить Имя Бога моего в песни, буду превозносить Его в славословии».
91, 2: «Благо есть славить Господа и петь Имени Твоему, Всевышний».
134, 3: «Хвалите Господа, ибо Господь благ; пойте Имени Его, ибо это сладостно».
Много мест также специально о славе Имени.
28, 2: «Воздайте Господу славу Имени Его: поклонитесь Господу в благолепном святилище Его».
43, 9: «О Боге похвалимся каждый день, и Имя Твое будем прославлять вовек».
43, 18: «Сделаю Имя Твое памятным в род и род; посему народы будут славить Тебя во веки и веки».
53, 8: «Я усердно принесу Тебе жертву, прославлю Имя Твое, Господи, ибо Оно благо».
62, 5: «Так благословлю Тебя в жизни моей; во Имя Твое вознесу руки мои».
65, 2: «Пойте славу Имени Его, воздайте славу, хвалу Ему».
71, 17: «Будет Имя Его благословенно вовек; доколе пребывает солнце, будет передаваться Имя Его [в слав. переводе: „Прежде солнца пребывает Имя Его“]; и благословятся в нем все племена земные, все народы ублажат Его».
19: «И благословенно Имя славы Его вовек, и наполнится славою Его вся земля».
78, 9: «Помоги нам, Боже, Спаситель наш, ради славы Имени Твоего; избави нас и прости нам грехи наши ради Имени Твоего».
85, 12: «Буду восхвалять Тебя народу, Боже мой, всем сердцем моим и славить Имя Твое вечно».
95, 8: «Воздайте Господу славу Имени Его, несите дары и идите во дворы Его».
98, 3: «Да славят великое и страшное Имя Твое: свято Оно!»
104, 1: «Славьте Господа; призывайте Имя Его; возвещайте в народах дела Его».
105, 47; «Спаси нас, Господи Боже наш, и собери нас от народов, дабы славить святое Имя Твое, хвалиться Твоею славою».
13, 9: «Не нам, Господи, не нам, но Имени Твоему дай славу, ради милости Твоей, ради истины Твоей».
121, 3 – 4: «Иерусалим, устроенный как город, слитый в одно, куда восходят колена, колена Господни, по закону Израилеву, славить Имя Господне».
137, 2: «Поклоняюсь перед святым храмом Твоим и славлю Имя Твое за милость Твою и за истину Твою».
141, 7: «Выведи из темницы душу мою, чтобы мне славить Имя Твое».
Псалмопевец не устает восхвалять Имя Божие и благословлять Его.
21, 23: «Буду возвещать Имя Твое братьям моим, посреди собрания восхвалять Тебя».
33, 4: «Возвеличайте Господа со мною, и превознесем Имя Его вместе».
95, 2: «Пойте Господу, благословляйте Имя Его, благовествуйте со дня на день спасение Его».
99, 4: «Славьте Его, благословляйте Имя Его».
Псалом 112 посвящен восхвалению Имени и славы Божией.
«1. Хвалите, рабы Господни, хвалите Имя Господне. 2. Да будет Имя Господне благословенно отныне и вовеки. 3. От восхода солнца до запада да будет прославляемо Имя Господне. 4. Высок над всеми городами Господь; над небесами слава Его».
144, 1: «Буду превозносить Тебя, Боже мой, Царю мой, и благословлять Имя Твое во веки и веки».
21: «Уста мои изрекут хвалу Господню, и да благословляет всякая плоть святое Имя Его во веки и веки».
101, 22: «…дабы возвещали в Сионе Имя Господне и хвалу Его в Иерусалиме».
134, 1: «Хвалите Имя Господне, хвалите, рабы Господни».
148, 5: «Да хвалят Имя Господа, ибо Он сказал, и они [небеса небес и воды] сделались, повелел, и сотворились».
13: «Да хвалят Имя Господа; ибо Имя Его единого превознесенно, слава Его – на земле и на небесах».
149, 3: «Да хвалят Имя Его с ликами, на тимпане и гуслях да поют Ему».
Наконец, Имя Божие вызывает у псалмопевца самые разнообразные чувства:
любовь –
5, 12: «И будут хвалиться Тобою любящие Имя Твое»;
68, 37: «И любящие Имя Его будут поселяться на нем [на Сионе]»;
страх –
85, 11: «Утверди сердце мое в страхе Имени Твоего»;
101, 16: «И убоятся народы Имени Господня, и все цари земные – славы Твоей»;
радость –
88, 17: «О Имени Твоем радуются весь день и правдою Твоею возносятся»;
памятование о Нем –
84, 13: «Господи, Имя Твое вовек; Господи, память о Тебе в род и род»;
избегание хулы на Него –
73, 10: «Вечно ли будет противник хулить Имя Твое?»
Кроме Псалтири, из богослужебной практики необходимо привести Акафист сладчайшему Господу нашему Иисусу Христу в качестве удивительного примера разбираемой нами категории значений. Важно отметить, что этот Акафист 149* называется также Акафистом пресладкому Имени Иисуса, что и подтверждается в первом же икосе:
«Ангелов Творче и Господи сил, отверзи ми недоуменны ум и язык на похвалу пречистого Твоего Имени».
Кроме того, Акафист этот состоит в главной своей массе из перечисления Имен Божиих, выявляющих удивительные и непостижимые свойства и действия Божии и пронизанных глубочайшей мистикой света:
«Иисусе, красото пресветлая»;
«Иисусе, освети мя, темного»;
«просвети убо милостию Твоею очи мысленные сердца»;
«Иисусе, ума моего просветителю»;
«Иисусе, Свете мой, просвети мя»;
«возсия вселенней просвещение истины Твоея»;
«Иисусе, Свете, превышний всех светлостей»;
«Иисусе, светлосте душевная»;
«светоподательна светильника, сущим во тьме неразумия, прежде гоняй Тя Павел, благоразумного гласа силу внуши и душевною быстроту уясни»;
«Иисусе, просвети моя чувствия, потемненная страстьми»;
«Иисусе, одеждо светлая, украси мя»;
«Иисусе, бисере честный, осияй мя; Иисусе, камене драгий, просвети мя; Иисусе, солнце правды, освети мя; Иисусе, Свете святый, облистай мя».
В Акафисте, наконец, подчеркнуто, что и «аллилуиа» воспевается Имени.
«Все естество ангельское беспрестанно славит пресвятое Имя Твое, Иисусе, на небеси, „свят, свят, свят“ вопиюще; мы же, грешнии, на земли бренными устами вопием: Аллилуиа».
«Тем же превознесеся Имя Твое паче всякого имене, и от всех колен небесных и земных слышиши: Аллилуиа».
В церковных богослужениях нет произведений более глубоких и величественных, более нежных и интимных, более благодатных и осиянных, более напоенных и пронизанных неизъяснимой и захватывающей музыкой и мистикой, чем Псалтирь и Акафист Иисусу Сладчайшему. И вот оба эти произведения написаны для прославления Имени Божия.
Различие всех разобранных выше трех моментов значения Имен Божиих есть различие в значительной мере абстрактное. Одно значение невозможно без другого, так что имеет смысл говорить в каждом случае лишь о преобладающем значении среди других значений. Но есть много и таких случаев, где очень трудно один элемент считать выдающимся над другими и где все три значения даны с одинаковой яркостью. Таковы, напр., следующие тексты.
1 Кор. 6, 11: «И такими [т.е. грешниками] были некоторые из вас, но омылись, но освятились, но оправдались Именем Господа нашего Иисуса Христа и Духом Бога нашего».
2 Фесс. 1, 11 – 12: «Для сего и молимся всегда за вас, чтобы Бог наш соделал вас достойными звания и совершил всякое благоволение благости и дело веры в силе, да прославится Имя Господа нашего Иисуса Христа в вас, и вы в Нем, по благодати Бога нашего Господа Иисуса Христа».
В этом тексте понятие славы, судя по стиху 11, конечно, шире какого-нибудь одного основного значения.
Евр. 1, 3 – 4: «Сей, будучи сияние славы и образ ипостаси Его и держа все словом силы Своей, совершил Собою очищение грехов наших, воссел одесную (престола) величия на высоте, будучи столько превосходнее ангелов, сколько славнейшее пред ними наследовал Имя».
1 Петр. 4, 14: «Если злословят вас за Имя Христово, то вы блаженны, ибо Дух славы, Дух Божий почивает на вас. Теми он хулится, а вами прославляется».
Флп. 2, 9 – 11: «Посему и Бог превознес Его и дал Ему Имя выше всякого имени, дабы пред Именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних, и всякий язык исповедал, что Господь Иисус Христос в славу Бога Отца».
При анализе христианского учения об Имени необходимо обязательно исходить из его молитвенного опыта. Это основание всего вероучения и догматики. И теперь мы видим, что цель всякого призывания Имени Божия заключается не в чем другом, как в некоем отождествлении себя с этим Именем. Цель молитвы, да и всего религиозного опыта (если только последний чем-нибудь отличается от молитвы), состоит в таком отражении на себя Божества, когда уже ничего в человеке не остается человечески-неустойчивого и человечески-неустроенного и когда человек всецело есть только образ Божий. Можно сказать, что в этом центр тяжести всей православной мистики. В то время как блаж. Августин и западное богословие исходят из понятия личности 150* и, опираясь на данные самонаблюдения, конструируют понятие Божества, возводя эти данные на бесконечную высоту и там их гипостазируя, восточное богословие, православие и имяславие исходят из мистической антиномии непознаваемого, немыслимого, неохватного Божества и познаваемой, мыслимой, расчленимой твари, так что Божество не личность по аналогии с человеческой личностью, хотя и с бесконечным совершенством, но некое абсолютно недомыслимое сверхбытие и сверхсущее, все же наши категории личности имеют тут значение лишь символическое, хотя и реальнейшее. Православный опыт и молитва, или призывание Имени Божия, как раз и опираются на реальное восприятие Бога человеческой личностью, так, что и Бог, несмотря на конечное Его действие, остается непознаваемым, неизмеримым и нерасчленимым, и тварь, несмотря на то, что в ней уже ничего не остается, кроме Божественного, продолжает быть все-таки тварью и не сливается с Богом по сущности. Яркими примерами этих особенностей христианского опыта могут явиться следующие тексты из Нового Завета, любопытные, между прочим, и в том отношении, что Писание здесь совершенно не боится никаких упреков в пантеизме, хотя для поверхностного взора строжайший теизм Нового Завета и может показаться пантеизмом.
1 Ин. 4, 12: «Если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает, и любовь Его совершенна есть в нас».
15: «Кто исповедует, что Иисус есть Сын Божий, в том пребывает Бог, и он в Боге».
16: «И мы познали любовь, которую имеет к нам Бог, и уверовали в нее. Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем».
17: «Любовь до того совершенства достигает в нас, что мы имеем дерзновение в день суда, потому что поступаем в мире сем, как Он» (!).
5, 1: «Всякий верующий, что Иисус есть Христос, от Бога рожден».
11: «Свидетельство сие состоит в том, что Бог даровал нам жизнь вечную, и сия жизнь в Сыне Его».
19: «Мы знаем, что мы от Бога и что весь мир во зле лежит».
20: «Знаем также, что Сын Божий пришел и дал нам свет и разум, да познаем Бога истинного и да будем, в истинном Сыне Его Иисусе Христе. Сей есть истинный Бог и жизнь вечная».
Иуд. 20: «А вы, возлюбленные, назидая себя на святейшей вере вашей, молясь Духом Святым (Αν Πνευματι αγιω προσευχομενοι), сохраняйте себя в любви Божией…».
2 Петр. 1, 3 – 4: «Как от Божественной силы Его даровано нам все потребное для жизни и благочестия, через познание Призвавшего нас славою и благодатью, которыми дарованы нам великие и драгоценные обетования, дабы вы чрез них соделались причастниками Божественного естества (θειας κοινωνοι φυσεως), удалившись от господствующего в мире растления похотью, то вы… покажете в вере вашей добродетель…»
Ин. 14, 23: «Иисус сказал ему в ответ: кто любит Меня, тот соблюдет слово Мое; и Отец Мой возлюбит его, и Мы придем к нему и обитель у него сотворим (μονην παρ αυτω ποιησομεθα)».
15-я глава начинается сравнением Христа с виноградной лозой, а учеников Его с ветвями, и таковое сравнение дается исключительно для теистических целей.
4: «Пребудьте во Мне, и Я в вас. Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе, так и вы, если не будете во Мне».
5: «Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода, ибо без Меня не может делать ничего».
6: «Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет, а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают».
7: «Если пребудете во Мне, и слова Мои в вас пробудут…».
Что от Бога все зависит, что Он – единственный виновник всего и ответственный за все, – это основная мысль Нового Завета.
Кор. 3, 6 – 7: «Я насадил, Аполлос поливал, но возрастил Бог; посему и насаждающий, и поливающий есть ничто, а все Бог возращающий» 151*.
Еще ярче
1 Кор. 6, 15: «Разве не знаете, что тела ваши суть члены Христовы?»
17: «А соединяющийся с Господом есть один дух с Господом (εν πνευμα εστι)».
19: «Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа, Которого имеете вы от Бога, и вы не свои».
20: «…ибо вы куплены дорогою ценою? Посему прославляйте Бога и в телах ваших, и в душах ваших, которые суть Божии».
8, 6: «у нас один Бог Отец, из Которого все, и мы для Него, и один Господь Иисус Христос, Которым все, и мы Им (δι ου τα παντα και ομεις δι αυτου)».
12, 27: «И вы – тело Христово, а порознь – члены».
15, 28: «Когда же все покорит Ему [т.е. Сын Отцу], тогда и Сам Сын покорится Покорившему все Ему, да будет Бог все во всем (παντα εν πασιν)».
2 Кор. 6, 16: «Ибо вы храм Бога живого, как сказал Бог: вселюсь в них и буду ходить в них…».
13, 5: «Или вы не знаете самих себя, что Иисус Христос в вас?»
Гал. 2, 20: «И уже не я живу, но живет во мне Христос».
Еф. 4, 6: «Один Бог Отец всех, Который над всеми, и чрез всех, и во всех нас».
Флп. 2, 13: «Бог производит в вас и хотение, и действие по Своему благоволению».
Кол. 3, 3: «Ибо вы умерли, и жизнь ваша сокрыта со Христом в Боге».
3, 11: «Все и во всем Христос».
Все эти тексты, по-моему, вскрывают наиболее четко опытную сущность христианской молитвы и христианской религиозной жизни вообще. Имена Божии до того близки к Самому Богу, что им воздается равное с Ним почитание и поклонение. Но, с другой стороны, Имена Божии до того близки человеку, что прямо произносятся им, как бы отождествляясь с его тварной и субъективной природой. Христос – и Бог, и такое явление в человечестве, которое конкретно и живо в пределе, так, что Христос в Своем Теле просто объемлет весь мир. Тут же утверждается, что Творец и тварь никогда отождествиться не смогут.
Явно, что уже из первоначального всматривания в существо обрисованного молитвенного опыта и вместе всего вообще религиозного опыта в христианстве вырастает несколько основных понятий, закрепляющих несомненные данности этого опыта. Тут мы подходим уже к философскому осознанию того почитания Имен Божиих, о котором сейчас мы говорили чисто опытно, приводя тексты из религиозного опыта, из Библии. Каковы эти первые и необходимые установи логической мысли, желающей в понятиях конструировать то, что жизненно и реально дано в потоке конкретного опыта имяславия?
Что значит почитать Имя Божие и поклоняться ему? – Для христианства единобожие является аксиомой.
«Да не будут тебе бози инии, разве Мене».
Это значит, что если Имя Божие в Церкви славится и воспевается, то оно ни в коем случае не может быть отделяемо от Существа Божия, так что, другими словами, Имя Божие есть Сам Бог, или же оно должно быть всецело отделено – так, чтобы не иметь уже никакого отношения к Самому Богу. Первый вывод, однако, делается далеко не всеми и потому требует подробного разъяснения, тогда как нелепость второго ответа больше чем очевидна. Имя всякого предмета есть то, что мы знаем об этом предмете. Имя предмета есть та сторона предмета, которой он является нам. Другими словами, Имя Божие, если употребить всегдашний патристический термин, есть энергия сущности божественной 152*, или явленный и познанный лик Божества.
Только при помощи этого понятия можно осмыслить то удивительное почитание Имени, которое мы находим в христианстве. Одно из двух: или признавать Писание выражающим сущность христианства, или не признавать. Если необходимо признавать его таковым, то, как бы ни противоречило нам обыденное словоупотребление и распространенные научные теории, мы должны сказать: Имя Божие есть то в Боге, что мы знаем, различаем, называем и формулируем о Нем, и так как Бог един, то эта явленная сторона в Нем есть не что иное, как Он Сам, или, точнее, этот явленный момент в Нем, в котором Он присутствует весь целиком, т.е. Имя Божие есть энергия Его сущности. Или сотни текстов в Писании не имеют никакого смысла и содержат в себе обожествление тварных звуков (вот где был бы настоящий пантеизм), и тогда вся вековая история христианства и его богослужения есть сплошное недоразумение; или Имена Божии не просто звуки и даже не тварь, раз мы этому Имени молимся, и тогда оно – Сам Бог, хотя и только в некотором своем моменте.
Уже тут мы, начиная анализировать православно-христианский опыт, наталкиваемся на два фундаментальных понятия – сущности Божественной и энергий Божественных. Между ними некое таинственное соответствие. Чтобы молиться, надо признавать, что сущность хотя и присутствует в Имени, но есть сама по себе нечто бесконечное и бездонное, в то время как Имя и энергия – нечто определенное и расчленимое. Имя, несомненно, есть и сущность, сущность же как будто не есть Имя, хотя если она никакого отношения не имеет к Имени и энергии, то как же она вообще есть сущность и чего, собственно, сущность? Все эти вопросы необходимо разрешить, если мы желаем осознать религиозный опыт православия. Ясно, что последний предполагает также еще понятие твари как второго члена религиозного отношения. Тварь осиявается и спасается Именем. В каком же отношении Имя к твари? Тварь произносит имена, а сами по себе Имена суть Божественные энергии, т.е. Сам Бог. Как же это совмещается?
Итак, опыт молитвы, т.е. призывания Имени Божия, равно как и вообще опыт общения с Богом, ведет к трем фундаментальным понятиям христианской философии и богословия – сущности Божественной, энергий Божественных и твари.
Найдя эти установки мысли в качестве первичных моментов осознания опыта, попробуем вскрыть форму и смысл их логического взаимосоответствия[24].
Так как я дал выше философию имени в более пространном изложении, то в дальнейшем я ограничусь только более или менее точными тезисами применительно уже специально к опыту, который только что был демонстрирован текстами.
153*