У меня есть знакомый. Его зовут дядя Сережа. Он делает гробы. Как-то раз мы с ним случайно встретились, и он меня чем-то поразил. Осанкой ли своей сутулого рабочего человека, строгим, может, обликом лица, имеющего выдающийся красный нос, речами ли — не помню.
С тех пор я к нему и зачастил.
Мастерская дяди Сережи находится в глубине кладбища № 1 горкоммунхоза. Нужно пройти бывшую часовенку, где торгуют венками, цветами и лентами, через нищих, взывающих о помощи у разверстых дверей кладбищенского храма. По тихим и зеленым кладбищенским аллейкам, минуя покосившиеся кресты и памятники. Старое оно, кладбище № 1. И там даже уже запретили хоронить, ввиду старости и переполненности. Понимаете, издали указ, чтобы прекратить захоронения. И кладбище совсем закрыть для захоронения. И ровно через двадцать пять лет после последнего захоронения место это сравнять, сделав оспинку на лице земли.
Только ведь хоронят. Да. Все-таки хоронят, несмотря на ясный указ. Может, это, конечно, нарушение, но ведь и людей понять надо: какому умершему, спрашивается, захочется лежать вдалеке от родных? Каждому хочется, чтобы свои были под боком.
Вот почему кладбище № 2, внезапно устроенное за городом по случаю закрытия кладбища № 1, вызывало у горожан тихую и громкую ненависть. Несмотря на европейскую свою планировку и два миллиона рублей, отпущенных на его устройство, озеленение, ограждение.
— Там могилы экскаватором роют! Там — по порядку! Уж со своим не полежишь! Ветер там свищет, вместо покоя, — говорили горожане.
А на кладбище № 1 порядка нет и будет он только тогда, когда кладбище кончится. Там вразброс — оградки, камни, деревья, скамеечки, склепы. Бродят люди. Бормочут нищие. Там в жаркий летний день пьяный спит среди могил, как впрочем будет спать и на кладбище № 2, когда оно устроится. Там испитой могильщик роет землю, натыкаясь на старые кости и черепа. Там же, в глубине расположены административные службы, и среди прочих мастерская по изготовлению гробов, изготовляемых дядей Сережей.
Куда я и зачастил к дяде Сереже, случайно с ним познакомившись.
Чтобы попасть к нему, нужно открыть дверь и оказаться в бюро похоронного треста, где есть окошко в стене, и в окошке всегда сидит девка, принимающая заказы на изготовление похоронных принадлежностей. Лицо девки усеянно зрелыми прыщами и она весела. На стене висит картонка с надписью «Перечень услуг похоронного треста». И стоит деревянная скамейка.
Но девка не начальник, а исполнитель. Начальник там пожилая красавица. Она в глубине окошка, за столом. Она весь день не встает из-за стола. Она весь день смотрит в какую-то книгу и изредка даже листает ее.
Но мне к ним никогда не нужно. Я один и мне не требуется хоронить никого. Я всех уже похоронил. Я смело прохожу мимо и ступаю в высокое светлое и пыльное помещение. Здесь все покоит глаз. Верстак. Груды стружки. Желтодревые гробы. Зеленый и пурпурный обивочный бархат. Все покоит глаз. И оттуда уже можно выйти во дворик, который весь зарос свинячей травкой и лебедой. Хорошо там!
Сушится под небом дяди Сережина продукция, источая ароматы смолы. Бродит курица. И дядя Сережа там вышагивает, лучась лицом.
У него лицо лучится. По-видимому, от пота, а может, от пьянства или же от пожилого возраста. Он в очках и в серенькой рубашке. Сутулый, в кирзовых сапогах. Хороший человек дядя Сережа! Спокойно у него. И было бы еще лучше, кабы не рев самолетов от аэродрома, находящегося за кладбищем в непосредственной близости.
— Хорошо тут у вас, дядя Сережа. Спокойно, — говорю я.
— Да. Это так. Вот если б только утсранить имеющееся авиагудение. Но это ведь невозможно ввиду прогресса, — печально соглашается дядя Сережа.
И добавляет:
— Правда, говорят, будто бы за чертой города, около нового кладбища строится новый аэродром, чтобы можно было принимать ТУ-154. Эх, скорей бы крепла стройка!
Впрочем, если честно говорить, то и рев не так уж мешает. Он, во-первых, бывает не всегда, а во-вторых — странным образом вплетается рев в остальные кладбищенские звуки: ширканье дяди Сережиного фуганка, чаканье лопаты, бормотание и высокое пение в церкви и надсадный плач безутешных родственников.
Хорошо у дяди Сережи. Я к нему зачастил. Он мне всегда что-нибудь расскажет. У него всегда есть что рассказать.
Вот и сегодня, значит, я к нему после служебного дня завернул и долго и с удовольствием смотрел, как работают его веселые руки. Стружка легко летела из-под рубанка, на руках вздулись синие вены, лицо рабочего раскраснелось и стало совсем молодым.
А когда он пошабашил и отер с лица пот, я вынул из одного кармана поллитра водки, а из другого — два соленых огурца и головку луку. Дядя Сережа изобразил на своем лице смущение и добавил к столу вынутую из-под верстака краюху хлеб?. Мы сели на свежеизготовленный гроб и стали выпивать.
Я развивал тему кладбищенской тишины. Дядя Сережа отвечал. Разговор, постепенно разрастаясь, перекинулся на тишину вообще, а также на счастье.
— Что есть счастие? — спросил дядя Сережа. Но я не знал и просил его ответить. Но он тоже не знал, и мы замолчали.
Помолчав, я прислушался к утихающему вечеру. Вечер замер, звуки утихали, вместо звуков появлялись шорохи.
— И совершенно очевидно, что, несмотря ни на что, все вокруг полно абсолютной гармонии, — сказал я.
Дядя Сережа поднял на меня глубокомысленные глаза:
— Вот тут позволь мне с тобой немножко не согласиться.
Я заспорил. Но он стал говорить. Вот эта грустная история, одна из тех грустных историй, которые рассказывает российский человек, выпив сладкой водочки…
— Черт его знает, что за удивительные места встречаются иногда у нас, в Сибири. Прекрасен вид, открывающийся из окна тринадцатиэтажного дома, расположенного в новом микрорайоне. Прекрасна картина, пейзаж прекрасен, прекрасен и доступен взору хотящего его. Громады тринадцатиэтажных домов, убегающих по горизонтали к горизонту, по вертикали — в небеса. Прекрасен. Нет, серьезно. Прекрасно! Прекрасно любоваться прекрасными пейзажами природы пополам с современной жил стройиндустрией.
Там, можно сказать, сплелися в один прекрасный узел различные потребности человека: тринадцатиэтажный дом со всеми удобствами создает небывалый бытовой уют, а окружающий зеленый массив — уют душевный. Радуйся, мой глаз, глядя на море зелени сладостной! Истомой будь охватываемо, тело, возносимое скоростным лифтом на самый тринадцатый этаж! Ура! Вперед! На вахту!
И дядя Сережа, вскочив на гроб, отбил чечетку. От тряски я чуть было не свалился, но мастер утишился, сел и продолжил. — Дороги все в асвальте, а пешеходные — в гравие. Эх, открывающаяся с тринадцатого этажа гениальная хитроумность замыслов! Эх, виртуозность проектировщиков. Бетонные фонтаны с плавной линией струй. Красные песочницы и бетонные громадные детские игрушки, изображающие различных животных: слонов, верблюдов, ослов.
Да что уж там! Это — не главное. Главное — зелень. Да! Да! Зелень. Я не говорю о свежевысаженных посадках. Об уже подросших и зазеленевших деревцах. Это — посадки. Это — само собой. Они есть везде. А вот — зелень. Это — главное. Самое главное — зеленый массив, вплотную подступающий к возведенным культурным домам и прочим блочным сооружениям…
— Дядя Сережа. Извините, конечно, что я перебиваю вас. Но я хочу сказать, что поражаюсь островам и материкам культуры в вашей речи. Вы ж настоящий поэт в душе и виртуоз слова вдобавок, дядя Сережа.
— Да, я поэт. Я год был советником юстиции. Но попрошу меня не пербивать, ты мне уже об этом говорил.
— …Лес. Лес — хвойный, березовый, кедровый и прочего непонятного состава. Лес. Милый лес! Ты, дружок, никогда не болел туберкулезом легких? Вот и не надо. Черт его знает, что за прекрасный лес. Но состав его действительно не совсем понятен. По причине спешки на работу или же домой в семью. Не совсем понятен, потому что с земли все как следует не разглядишь, по причине спешки. Не разглядишь. Да. Разве что в выходной? Не разглядишь. Да.
Но воздух. Ты представляешь, какой может быть там прекрасный воздух, если бетонные сооружения вклиниваются не в тундру и не в степь, а в сплошной зеленый массив, смыкающийся с линией горизонта. И окружаемы им. Эх! Но вот именно этот самый зеленый массив и сыграл драматическую, можно даже сказать, зловещую роль сыграл он в жизни изобретателя — слесаря товарища Вергазова…
— А я опять имею вопрос, дядя Сережа.
— Что такое?
— Как это все с тобой произошло?
— Что «все»?
— Ну вот — твоя жизнь. Как ты оказался здесь?
— Во-первых, я оказался там, где мне и надо быть, а во-вторых, я тебя уже просил, чтобы ты не задавал мне лишних вопросов, потому что это не главное.
— А что главное?
— Не знаю, отвяжись. Я прожил много лет и не знаю. Отвяжись.
— Может, мне слетать еще в магазин?
Дядя Сережа задумался.
— Нет, однако. У нас еще малость есть тут. Да заначка. Мне один клиент четвертинку дал.
— Подарил, значит?
— Спешно подарил. Я понадобился и гроб. Не в пять часов, как по квитанции, а в три. Вот он и дал четвертинку. И пять рублей деньгами. Всем хочется спешить, время — деньги…
— …так вот. Товарищ Вергазов прошел в своей жизни нелегкий путь трудового человека. Он родился в потомственной семье, закончил ФЗУ, отслужил в армии и работал слесарем.
И везде изобретал. Он изобрел тысячи полезных предметов и других мелочей. Он изобретал музыкальные ночные горшки, инкубаторы для воробьев, стулья и велосипеды. А за одно свое замечательное изобретение он даже сидел в сумасшедшем доме. Это были часы в форме пятиконечной звезды, певшие гимны, игравшие, показывавшие время в любом уголке нашей Родины, читавшие цитаты из классиков и говорящие, что будет завтра. Говорящие часы он предлагал поставить в самом высоком месте Союза, где-нибудь на горе, чтобы их всем было видно или хотя бы слышно.
Тысячи изобретений! Вот, например, поднимают цены на коньяк. И что же делают все? Все огорчаются. А Вергазов не такой. Он не будет вам огорчаться или плакать. Он сразу же изобретает выгонку коньяку из болгарского вина «Гамза» в виде чачи, которая потом закапывается в землю на балконе сроком на три года, после чего получается первосортнейший напиток. Правда, у Вергазова он пролежит там значительно больше, чем пять лет. Если только кто-нибудь не догадается выкопать.
— Это почему?
— А вот сейчас услышишь.
И вот этот Вергазов прошел свой трудовой путь и очутился наверху, на тринадцатом этаже, даром что простой слесарь. Грех не позавидовать этому человеку, но надо отметить, что он в своей жизни довольно много страдал.
Ему было еще совсем немного лет и он шел по улице. И нес на себе относительные знаки своего благополучия: дорогой плащ, хорошие штаны и два рубля денег в кармане.
А она шла навстречу. Юная. Женщина куда-то несла свое прекрасное тело, скрытое под платьями, юбками и оборками.
Вергазов посмотрел на женщину, как на существо, и сказал правду:
— Вы очень вкусная.
— Да?! — засмеялась женщина девятнадцати лет. — А вы чем занимаетесь, молодой человек?
— Я слесарь, — сказал Вергазов.
— Да? — женщина надула губки. — А вы не скульптор?
— Я не скульптор по профессии, но если надо, то я могу. Я ваяю в гипсе. Идемте!
И он повел ее на берег к пивной, где стояла изваянная им в гипсе статуя неизвестного оленя.
Потом они были в пивной. В пивной, вечером, где за столиками, тихо переговариваясь под жужжание вентилятора, сидело, пило, ело размножающееся человечество. В этот же день они поженились.
— Тут и начало страданий. Верно?
— Верно. Там же и начались. Когда началась семейная жизнь. Видишь ли, семейная жизнь изобилует такими взлетами и падениями, в которых не разобраться никому, кроме тех, кто спит в одной постели.
А у ней родитель оказался начальник. И он очень не взлюбил Вергазова. А почему — неизвестно. Это даже неправильно, потому что, как я заметил, начальники часто любят принимать в семью рабочих пареньков за крепость их и умение жить в жизни.
Но этот не взлюбил. И все посматривал на Вергазова. И дождался, когда тот поколотил свою жену по имени Люда, поскольку она обкарябала ему длинными ногтями всю рожу. Семья!
Тогда начальник сказал:
— Убирайся отсюда, а не то я тебя сгною в тюрьме, подлец. Ишь ты — распустил кулаки. Я тебя сгною в тюрьме, если ты еще хоть раз мне попадешься на глаза.
Начальник палатки по приему макулатуры от населения.
И несомненно сгноил, если бы Вергазов ему хоть раз еще попался. Но он не попался, так как вышел из дому, оставив записку следующего содержания:
«В припадке великодушия я решил покончить жизнь самоубийством. Ищите мое тело под мостом. Или не ищите.
Ваш Вергазов.»
Но все вышло немножко не так, как планировал изобретатель. Под мостом Вергазов не оказался, а в тюрьму все-таки попал, но совершенно при других обстоятельствах.
Видишь ли, они жили около тюрьмы, и когда Вергазов вышел из дому топиться, то случайно попал под куда-то вечно спешащий «черный ворон».
Крик, шум. «Ворон» замедлил ход, и окровавленного Вергазова внесли в тюрьму с целью оказать первую помощь.
Он потом говорил, что почти ничего там не запомнил: какие-то стриженые лица, шапки, лошади, овес, серые стены и пахло кисленьким. Он там побыл, а потом его отправили в госпиталь, где и лежал он двадцать четыре дня со сломанной ключицей.
— Ну, а жена?
— Что жена? Она рыдала, прочитав записку. Билась головой об стену и прокляла родителя, который был у ней один, а матери не было. Создалась путаница. Пришел мильтон и что-то плел про тюрьму и госпиталь, чего никак нельзя было понять. Были рыдания. Но зато, когда все разрешилось наилучшим образом, то их любовь засияла ровным и неугасимым светом подобно лампаде. Они как бы заново родились на свет, перестали драться и царапаться. А Вергазов еще стал значительно веселей и меньше изобретал. А поскольку родителя Людочка прокляла, то и начальник присмирел. Он присмирел, и стал задумываться над тем, что он будет делать, когда постареет.
— Это они тогда и попали в тринадцатиэтажку?
— Нет. Не тогда. А вообще-то тогда. Как-то они где-то здесь получили квартиру, а потом — хоп — обменяли, что ли. В общем, я не знаю.
Это — неважно. Это — не главное.
Они поселились в этой квартирке на тринадцатом этаже. Вергазов получал в общей сложенности 280 рублей в месяц. И она тоже получала. И они любили друг друга.
А квартирка. Вот так квартирка. Ты представляешь, Вергазов отделал-то ее, отделал как надо. И полы были паркетные, и ванна в кафеле. А кругом все полочки да шкафчики. Не могу… Горестно мне. Жалко. Горестно мне, жалко, и нету сил. Как вспомню, что такая квартирка пропала у людей. И сами люди пропали.
И дядя Сережа чуть было не залился слезами, но сообразил, что я могу принять его за пьяного, почему и сдержался.
— А почему, «пропала» и «пропали»? — допытывался я. — Ведь именно тут, очевидно, и начинается абсолютная гармония. Ведь так? Или что вы имели в виду?
— Да. Гармония. Вот слушай, какая дальше у них вышла гармония. 280 рублей в месяц. И она тоже зарабатывала. Любовь. Комната 18 метров. Кухня. Ванна. Туалет. Тринадцатый этаж. Очень также слесарь любил есть блины.
А то ведь и как не полюбить их есть? Они — вкусные. Славная вещь — блины. Их выдумали старинные русские люди, которых сейчас часто поминают. Блины делаются так: мука, вода, соль, молоко, куриное яйцо, гусиное перо, сковорода, огонь, масло. Все, вроде бы, просто. Ан — нет. Блин — это символ, символизирующий солнце в душе. Впрочем, тут я что-то запутался. Понимаешь, иногда мне кажется, что он полюбил есть блины до своего последнего изобретения, а иногда, что после. И никак не могу я вспомнить факт точно. Но и это — не важно.
В общем, были блины или же их еще не было, но Вергазов любил глядеть с балкона на окружающий пейзаж. Глядя на окружавший его зеленый массив, Вергазов испытывал те же самые чувства, о которых я толковал тебе в начале своего рассказа: радость и умиление от количества кислорода, испускаемого массивом, и от количества углекислоты массивом поглощаемой. Он любовным взглядом мерял бескрайные просторы массива вдоль и поперек, но постепенно его радость померкла и сменилась тихим озлоблением.
А дело в том, что весь зеленый массив был ровен до горизонта, но ровен не идеально. Было там всего лишь одно дерево, которое нарушило абсолют идеальности. Это дерево немного высовывалось из зеленого массива, и об него царапался взгляд т. Вергазова. Это дерево высовывалось, и Вергазов ничего не мог с собой поделать.
Поэтому как-то в воскресенье, нарушая закон об охране природы, он взял под пальто топор и отправился искать дерево. Он искал его весь день, но так и не нашел, ибо с земли все деревья в лесу одинаковые.
А вернувшись домой, опять вышел на балкон и даже заскрипел зубами: проклятое дерево торчало, нарушая абсолют идеальности, и царапало взор хотящего счастья.
И вот тогда, старательно не смотря в окно, т. Вергазов стал изобретать свое последнее изобретение — невиданную ранее никем машину, орудие из консервных банок, рубленных гвоздей и электрического тока.
И он изобрел, и он построил эту чудесную машину, и в один прекрасный день он убил ею прямо с балкона дерево, и в один прекрасный день ровен стал зеленый массив окончательно. И в один прекрасный день ничто более не тревожило взгляд слесаря.
Тут дядя Сережа умолк и погрузился в воспоминания, а я не стал его тревожить, опасаясь замутить светлое русло дяди Сережиной мысли и речи, близившейся, как видно, к концу.
— Да. Жить бы ему да жить. Ровен стал зеленый массив, и ровно стало в душе т. Вергазова. Он теперь все больше молча смотрел на преображенную природу и в телевизор. И поедал блины.
И вот однажды он устроился на тринадцатом этаже тринадцатиэтажного дома на подоконнике раскрытого окна своей квартиры. Он ел блины. Он макал блины в масло. Он сидел в майке на подоконнике и ел блины. Жена пекла на кухне блины. Он трубочкой свернет блин и макает. Жена пекла на кухне блины. У ней тоже был мир в душе. Она пела и пекла на кухне блины. А слесарь ел блины, общаясь с женой посредством тарелки, на которую жена накладывала новоиспеченные блины. Бросала. С пылу, с жару. Да, да. Славные блины. Эх, жить бы ему да жить. Ведь как прекрасна жизнь. Ведь как прекрасна, особенно на тринадцатом этаже, где в ванну по желанию поступает горячая и холодная вода, а паркет и пластик делают приятное босым ногам. О, как прекрасно было жить в голубой тени телевизора. О! Милый, бывший т. Вергазов.
Дядя Сережа пришел в неописуемое волнение. Волосы его вздыбились, образовав забор на плешивой голове, глаза метали молнии.
— Что? Что? — торопил я.
— А вот то, что он ел блины. Он молча поедал блины и смотрел из окна на преображенную природу. И тут вошла его жинка. Она несла тарелку. Она сияла и лучилась. Она несла тарелку и стала смотреть на Вергазова.
Она смотрела на него. А он на нее. Они любили друг друга. Он обернулся, посмотрел на нее и сказал:
— Дай-ка мне, друг Люда, еще один блинок.
Она же побледнела и говорит:
— Да ешь хоть все, ведь много же.
Но Вергазов не удостоил ее ответом. Он взял в зубы блин и отвернулся опять к зеленому массиву. Жена же подошла ближе и вдруг закричала:
— А-а-а!!!
А Вергазов, пожевывая блин, как-то откинулся назад и стал падать вниз.
— О-о-о!!! На кого… Куда? — возопила жена.
И то ли бросилась вслед за ним, то ли с самого начала была с ним вместе. Не знаю, точно не знаю. Да это и не важно. Факт тот, что они оба упали с тринадцатого этажа вниз и разбились до состояния мешков с костями. Их видели все.
Тут дядя Сережа закончил свой рассказ. И сник. Он налил дрожащей рукой водки, стер набежавшую слезу и выпил. А мне не налил. Я налил себе сам. Выпил и спрашиваю:
— Дядя Сережа, так это она сама что ли его столкнула?
Дядя Сережа встал. Он походил вокруг гробов.
— Ах, милый мой! Какое это имеет значение? Разве это важно, кто кого куда столкнул или нет? Какое это имеет значение? Когда я говорю об отсутствии абсолютной гармонии, то какое значение имеют все эти детали? — сказал он.
— Будь выше суетного значения деталей. Выше. Выше. Ура! Вперед! На вахту! — всхлипывая повторял дядя Сережа.
Испытывая сильное смущение, я обнял эмоционального гробовщика и как можно мягче заметил:
— Успокойтесь, дядя Сережа. Ведь это происходило по-видимому очень давно? И, кстати, не отец ли вы Людмилочки, — бывший начальник макулатурной палатки?
— Конечно, давно. Давноо. И какой я к черту отец? Какой я к черту начальник? Мне это клиент один рассказал. И было это давно.
— Так отчего ж тогда плакать?
— А плачу я от того, что это — вечно. Это — вечно, — дико вскрикнул мастер. — И когда я думаю, что это — вечно, то мне хочется убить себя стамеской.
— Ну, успокойтесь. Я понимаю вас, — сказал я, — успокойтесь, успокойтесь.
Он и успокоился.
И мы вышли на улицу. Уже было темно, потому что наступила ночь. Да. Была непроглядная темь, и лишь маленькая звездочка торчала в небе над самой нашей головой. Она могла упасть. Мы испугались и разошлись по домам.
А когда я в следующий раз пошел навестить дядю Сережу, то его не оказалось на рабочем месте, а гробы изготовлялись каким-то молодым пареньком с прической а ля битл и в расклешенных брюках с цепями по низу. Из транзистора, принадлежавшего очевидно молодому человеку, неслось шустрое пение звонкой дамы, сопровождаемой грохотом электрогитар.
Я подумал было, что дядя Сережа убил себя стамеской, но молодой человек объяснил, что его зовут Степаном, что он ученик столяра, а сам мастер отбывает наказание сроком в 15 суток за злоупотребление спиртными напитками и мелкое хулиганство в каком-то общественном месте.
— Мой милый, да, да! — выкрикнула дама.
— От сумы да от тюрьмы — никуда не деться. И от кладбища. Таков а сэ ля ви, — добавил Степан и захохотал.
И я пошел домой. Через кладбище № 1. Через кресты и склепы, через памятники и могилы, через церковь.
Церковь. На паперти отпевали. Был гроб. Батюшка махал кадилом. Пел. Подпевали нищие и просто любители. Рыдали и плакали родственники. Больно смотреть на такую картину? Да, больно. Ах, как больно. Очень больно, но что же делать — можно и не смотреть.