Зима затянулась. По календарю уже числились весенние дни, а все еще держались непривычные для Ленинграда морозы, лютовала метель.
Вот и сейчас, проснувшись, Валька услышал, как по фанере, которой наполовину было заколочено окно, сечет ледяной крупой, при каждом порыве ветра будто дробью стреляли в нее. За ночь комнату выстудило, было страшно высунуть из-под одеяла ногу. Вставать не хотелось. Валька решил переждать, когда отзвеневший и умолкший будильник, помедлив некоторое время, вроде бы досадливо вздохнет, покряхтит, повозится, похрустев своими скрипучими, как у старого ревматика, суставами. Но то ли на этот раз озябший будильник промолчал, то ли Валька задремал и прослушал, но когда он вскочил и отдернул с окна наглухо закрывающее его одеяло, будильник показывал уже полдевятого. А это значило, что некогда было не то что позавтракать, но даже умыться, — Валька опаздывал в школу.
Что творилось за окном! В сером снежном месиве мотались деревья в Таврическом саду. Вывороченные в одну сторону, сучили острыми локтями ветки, больно секли одна другую. Пронесло кусок толя, нацепило на прутья ограды и тотчас разодрало в клочья. Не было видно ни брустверов на пригорке у фонтана, ни торчащих из-за них стволов зениток, ничего.
Наспех одевшись, схватив сумку, Валька сбежал по темной лестнице, толкнул дверь, но она не поддалась. А когда все-таки открыл и вывалился на улицу, то чуть не задохнулся. Колючим снегом стегануло в лицо, набило его в рукава и за пазуху. Снег летел наискось сверху вниз, и в то же время его вздымало от земли, засасывало куда-то вверх. В подворотне выло, как в трубе, там до блеска выдраило обледеневшую панель, а напротив навило кособокие метровые сугробы. Вальку пригнуло, будто кто-то дюжий вцепился в полы и воротник пальто, поволок. Валька побежал, стараясь попасть в чей-то полузанесенный дымящийся след. И сразу же прихватило морозом ноги в парусиновых ботинках, Вальке показалось, что кожа прилипла к резиновой подошве, как сырой блин к сковороде.
До школы было далеко, и ни на чем нельзя было подъехать. До войны школа, в которой учился Валька, находилась в соседнем доме, но в блокаду ее разбомбили, а в зданиях других ближних школ теперь размещались госпитали, была одна действующая школа не так далеко, но — женский «монастырь», а вот до их мужской «бурсы» бегать было далековато.
На случай такой непогоды у Вальки был разработан специальный маршрут: первая самая большая перебежка — от дома до булочной на Дегтярном, там можно было чуть поотогреться, вторая — до Мытнинской бани, а третья — уже до школы. Но сейчас Валька стороной обежал булочную, прошмыгнул поскорее, стараясь даже не смотреть на ее двери, отвернулся, прикрывшись воротником, однако внимательно следя за тем, выглянет кто-нибудь оттуда или нет; баня оказалась закрытой, — в эти первые послеблокадные месяцы она работала не каждый день, не было дров, — и поэтому Вальке теперь предстояло бежать до школы. Но он так закоченел, что, кажется, все внутренности одеревенели. Не вытерпев больше, вскочил в случайную парадную, чтобы хоть немного перевести дух. Парадная не отапливалась, но здесь все же можно было укрыться от ветра, не хлестало снегом. Швырнув сумку на подоконник заколоченного ржавой жестью окна, Валька, скорчившись, подпрыгивал то на одной, то на другой ноге, тихонько подвывая. Дышал на пальцы рук, они были твердыми, будто сосульки. Попробовал стряхнуть пальто, но снег намерз, не выколачивался, будто Вальку вываляли в известке. Даже пиджак был в снегу, наверное, пальто пробило навылет.
А когда, очухавшись немного, снова выскочил в снежную заметь, его окликнули. Пытаясь догнать, за ним бежал тоже весь облепленный снегом его одноклассник Филька Тимирханов. Он был в длиннополом отцовском пальто, в лохматой, как у басмача, большущей шапке из вылинявшего собачьего меха и в растоптанных солдатских валенках. Валенки с такими широченными голенищами катались специально для того, чтобы их можно было обувать на стеганые ватные брюки, да еще накрутить две-три портянки. И Фильке они были настолько велики, что он не переставлял их, а передвигал по снегу. Он что-то кричал, но сразу Валька не мог разобрать. Наконец расслышал.
— Жив?
— Жив, — откликнулся Валька.
— А что с тобой было?
— Ангина.
— Что?
— Горло.
— Во, повезло! Везучий же ты! — Филька поднажал, чтобы бежать рядом. Он заглядывал из-под своей лохматой шапки, и по выражению его лица, по возбужденному блеску глаз Валька понял, что Фильке не терпится что-то ему сообщить, побежал потише. — Нам новую «немку» дали… Сегодня первый урок — немецкий. Ну, сейчас опять потеха будет! — Ему ветром забивало дыхание, он захлебывался снегом, поэтому и выкрикивал так, будто стрелял очередями. — Мы ее уже два раза выгоняли… Сейчас увидишь!
В валенках и зимнем пальто, наверное, Фильке было теплее, чем Вальке, поэтому и говорил он много. Валька не понимал еще причины столь необычного Филькиного возбуждения.
До этого немецкий у них преподавала старушка лет восьмидесяти. Точнее, пыталась преподавать. Она очень много болела, поэтому редко появлялась в школе. Но если и появлялась, то не доставляла им особого беспокойства. Сухонькая, седенькая, она бродила почти наглухо закутавшись в шерстяной плед, похожая на этакий большущий кулек. Цепкая, будто куриная лапа, скрюченная рука придерживала за края плед, чтоб кулек не развернулся, а сверху из кулька, как из темной норки, выглядывало сморщенное личико. От старости или от болезни у нее подергивалась голова, и она всегда словно клевала что-то маленьким и острым, как у синицы, сизым носом-клювиком. Говорили, что до войны она преподавала где-то музыку, в блокаду потеряла всех родственников и теперь, одинокая, жила в соседнем доме.
Старушка была глуховата, путала по фамилиям всех мальчишек, случалось, что одному и тому же дважды выставляла оценку. А чаще они сами себе, не стесняясь, выставляли что хотели, потому что она часто забывала классный журнал на столе. А главное потому, что не видели в этом никакого криминала, ибо, по их убеждению, преподавание немецкого было довоенной дурацкой выдумкой, еще чего не хватало, чтобы сейчас, во время войны с фашистами, этот «фашистский» язык учить.
— А еще чего нового? — не останавливаясь, спросил Валька.
— Ничего.
Они уже подбегали к школе. Оставались какие-то сотни метров. И снова закоченевший Валька припустил как следует, оставив далеко позади себя Фильку.
Школа располагалась в двухэтажном, похожем на громадный сундук, угловом коричневом здании, бывшем особняке купца Калашникова. За зданием, отделенный от улицы железной оградой, находился небольшой сад, десятка полтора обломанных дуплистых лип, почти впритык к зданию — ветхий каретный сарай с провалившейся крышей. Неподалеку отсюда, за двумя домами, протекала Нева, ее набережная в этом месте называлась Калашниковской. Большой участок на ней был занят кирпичными складскими помещениями, которые тоже когда-то принадлежали все тому же Калашникову. Возможно, что на первом этаже особняка, где сейчас находились школьная столовая, медпункт, учительская да кабинет директора, когда-то жила прислуга, комнаты здесь были маленькие, простенькие, узкий коридор по всему периметру огибал внутренний двор. Но на второй этаж, где сейчас были классы, из просторного вестибюля вела широкая светлая лестница, какие встречаются только во дворцах. Пятый «б» класс, в котором учился Валька, занимал громадную беломраморную залу с большими, от пола до потолка, окнами. В простенки между окон были вмонтированы итальянские зеркала в позолоченных оправах. По другую сторону в углах — камины, тоже с зеркалами. Потолок был высоченным, на нем — панно, на котором были изображены порхающие среди белых облаков розовощекие пухленькие купидончики, поддерживающие большой венок из крупных алых роз. При этом каждый из купидончиков голубыми, широко открытыми глазами посматривал вниз, вроде бы настороженно оглядывался. Да и было отчего: мальчишки частенько постреливали из рогаток, целя в ягодицы, и, надо признаться, весьма небезуспешно, эти места у купидончиков были густо испещрены белыми оспинками от попаданий.
Установленные в три ряда парты заняли только четверть залы, поэтому было достаточно места, чтобы, не выходя в коридор, поиграть в пятнашки или погонять завязанную в узел, испачканную мелом сырую тряпку, которой на уроках вытирали доску.
Когда Валька с Филькой вошли в класс, все уже были в сборе. Валькина парта стояла напротив двери. Его сосед, Аристид Соколов, уже сидел на своем месте. Он, как и всегда, был в темном морском кителе. Голова острижена наголо (всех мальчишек-школьников в эти первые послеблокадные месяцы сугубо из профилактических соображений заставляли стричься наголо), но волосы уже успели отрасти на полсантиметра, и, колючие, жесткие, они торчали, серебрясь, будто патефонные иголки. Казалось, коснись их рукой, и оцарапаешься. Аристид, молча приветствуя Вальку, кивнул ему. Валька не успел еще ни сесть, ни что-либо сказать Аристиду, как зазвенел звонок. По-особому зазвенел: будто что-то передавал «морзянкой». А это значило — надо идти на зарядку. Так было заведено в их школе и выполнялось беспрекословно.
— На зарядку, на зарядку! — сразу завопил дежурный по классу, следя, чтобы вышли все, чтобы кто-то не спрятался, не залез под парту. — Давайте на зарядку!
А в коридоре уже слышался топот многих ног, это бежали из младших классов.
Зарядка проводилась в спортивном, бывшем танцевальном зале. По одну сторону его — сразу три двери, по другую — семь наглухо заколоченных досками окон. Зал вообще никогда не отапливался, на него не хватало дров, поэтому холодина здесь бывала лютая, мерзли уши. Единственная возможность хоть немножко согреться — поэнергичнее выполнять все упражнения, постарательнее прыгать, бегать, махать руками. Поэтому же собирались всегда и выстраивались в несколько рядов очень быстро, безо всякой задержки. Самыми крайними к дверям, где потеплее, стояли первоклашки. Старшие — пятиклассники (шестого и седьмого классов в их школе еще не было, ребята этого возраста работали на заводах) — выстраивались у окон. И пока строились, те, кто пришел пораньше, нахохлившись, топтались на одном месте. Валька, как самый длинный, стоял всегда последним в ряду, по всему залу торчали перед ним стриженные «под нулевку» головы, серенькие, будто картофелины, а над ними клубился белый парок от дыхания. Было так зябко, что никто не толкался, переминались, убрав руки в рукава. И даже рубашка делалась сразу же холодной, хотелось так сжаться, скорчиться, чтобы вовсе не прикасаться к ней.
Обычно «физкультурница» уже бывала в зале, она нетерпеливо посматривала на входящих, строго покрикивая:
— Побыстрее, пожалуйста! Побыстрее! — А как только дверь притворялась, тотчас давала команду: — Внимание!.. Смирно! На месте… шагом… арш!..
На этот раз упражнения начали с интенсивного долгого бега и закончили бегом, зато хорошо согрелись.
И лишь стали по местам и прозвучала последняя команда «Стоп!», в зал стремительно вошла учительница математики, она же директор школы, Малявка. Это прозвище было дано ей за маленький рост. Она была метра в полтора, не выше, но квадратная, крепкая, как сейф, обладала зычным, просто каким-то трубным голосом и невероятной силой. Разгневавшись, схватив за шиворот, она могла одной рукой поднять любого из мальчишек. Во время перемен, когда она бывала дежурной и ходила по коридору второго этажа, ее голос был слышен даже из раздевалки.
— Иванов, куда бежишь? Это что такое, что за потасовка! Сидоров, прекратить!
Там, где она проходила, по коридору вдоль стен выстраивались шпалеры.
Как-то на уроке она рассказала, что Пушкин ради тренировки во время прогулок носил с собой пудовую железную трость. Так вот, может быть, тоже ради тренировки, Малявка всегда таскала большущий, — по объему в половину ее, — будто чугунными плитками набитый тяжеленный портфель. Под тяжестью он вытягивался, как торба, казалось, что кожаная ручка его вот-вот оборвется, — металлическая планка, к которой была прикреплена ручка, выгибалась дугой, — а когда она ставила этот портфель на пол, то будто роняла гирю.
К тому же она курила. И курила трубку. Идет этакая маленькая, с огромным портфелем в руке и посапывает трубкой.
Многие преподаватели, ее коллеги и товарищи из роно неоднократно высказывали ей свои замечания, что, мол, не стоило бы курить на виду у ребят, на что она неизменно отвечала:
— Но, друзья мои, было бы чистейшим лицемерием прятаться! Достаточно мне после перемены прийти в класс и выдохнуть, чтобы каждый мальчишка почувствовал — накурилась! Ведь от меня за три версты несет, как от кочегарки! Поэтому все равно не утаишь. А самое первое, что мгновенно улавливают и терпеть не могут дети, это любую фальшь, лицемерие!
И она не лицемерила. Признавая свой порок, особо строга была с начинающими курильщиками. Упаси бог ей попасться! Она не стеснялась даже заглядывать в мальчишеский туалет, и часто гремело на всю школу:
— Эт-то чей ахнарик?..
И, самое главное, что именно благодаря всему этому вместе, — и тому, что она была невероятно сильной, требовательной, открытой, и даже, может быть, отчасти тому, что курила трубку, — все мальчишки в школе относились к ней не то что с уважением, но даже с каким-то пиететом. Она была не такой, как все!.. И если называли Малявкой… Но, впрочем, прозвище тоже дается далеко не каждому и не самому худшему, его тоже надо заслужить!..
Малявка шла собранная, серьезная, будто шла на трибуну. И без портфеля. И то, что она появлялась без портфеля, придавало какую-то особую значимость всему происходящему.
Так повторялось всегда.
Оказавшись напротив средних рядов, Малявка круто поворачивалась лицом к присутствующим, окидывала их всех взором и здоровалась по-военному:
— Здравствуйте, товарищи учащиеся!
— Здра-а-а! — звучало ей в ответ.
Развернув заранее приготовленный лист бумаги, делала небольшую паузу, во время которой все нацеливались на нее, и начинала читать.
— Приказ Верховного Главнокомандующего.
Сегодня… марта тысяча девятьсот сорок четвертого года, войска нашего… — и она зачитывала то, что полчаса назад передавали по радио. — Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!.. Смерть немецким захватчикам!
— Смерть! — шептали мальчишки.
Сложив лист, вытянув по швам руки, вскинув подбородок, она некоторое время молчала, словно чего-то еще выжидая, и вдруг запевала:
— Наверх вы, товарищи, все по местам…
И первоклассники дружно подхватывали:
— Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…
И уже всей школой:
— Пощады никто-о не жела-а-ает…
Подхватывали так, что с потолка срывались и долго кружились в воздухе прозрачные ледяные чешуйки инея.
И странное дело, хоть и пели эту песню ежедневно, она не надоедала. Всякий раз пели ее так, будто делали это впервые. И словно дело касалось не кого-то там с давно ушедшего крейсера, а их самих. И когда доходили до слов: «Прощайте, товарищи, с богом, ура!», то это «ура!» звучало трижды: «Ура-а, ура-а, у-ра-а!» И тонкие шейки поющих вытягивались, как резиночки на раскидаях, дыбком стоял на них ознобный пушок.
Малявка пела со всеми и тоже трижды кричала «ура!».
Затем начинали расходиться по классам. Первыми уходили малыши, унося на плечах осевшие и не растаявшие звездочки инея. А все остальные маршировали на одном месте, чтобы не озябнуть, и каждый, пододвинувшись почти вплотную, подталкивал впереди стоящего, нетерпеливо ожидая свой черед.
Последней уходила Малявка.
Так было и на этот раз. Отличие заключалось лишь в том, что во время зарядки пятый «б» был непривычно возбужден, все переговаривались, оглядывались, толкались. Даже затеяли ссору с пятым «а». Чувствовалась какая-то нервная наэлектризованность в поведении. И пожалуй, только один Аристид Соколов, который неизменно стоял первым в их ряду, хотя и не был самым низкорослым в классе, оставался невозмутимым. Но он всегда и все делал со старанием, как бы наперекор всем, и поэтому сегодняшнее поведение его не было удивительным. Выйдя из зала, лишь несколько человек понеслись в класс, а остальные шли не торопясь, нарочито громко разговаривая, оглядывались. В классе сразу же начались стукотня крышками парт, топотня озябшими ногами, все, не признаваясь друг другу, напряженно ждали «немку», посматривали на дверь. Несколько человек уже паслись в коридоре, выглядывали на лестницу. Уже давно прозвенел звонок, а «немка» почему-то не шла. И это нервировало.
Но был один-единственный человек в классе, который ко всему оставался совершенно безразличен. Это — Хрусталь. Удивительную, особенную фигуру представлял он собой. Возможно, что такие встречались только в послеблокадном Ленинграде, да и то лишь в первые месяцы. А может быть, как исключение, подобный тип был только у них в школе?
Он не хотел и не собирался учиться. Не готовил ни одного урока. Приходил в класс лишь потому, что здесь было тепло, да и веселее, чем дома. Хрусталев сидел на последней парте. Но это слишком с большим преувеличением сказано «сидел», потому что иногда он там лежал. Если ему этого хотелось. Или забирался под парту, что ему почему-то особенно нравилось, устраивался там поудобнее, прислонясь спиной к стене и подтянув к подбородку колени, читал книжку. А случалось, даже тихонько мурлыкал себе что-то под нос. Но его редко выгоняли из класса, хотя он и мешал. Потому что нельзя было его удалить. В те дни это было бы просто непедагогично. В самом деле, ну куда он пойдет? Домой, где у него сейчас никого нет (мать на работе, и вернется, может быть, только поздним вечером), где не топлена печь, мшистым снегом заросли стены, — или в подворотню, на улицу, подыскивать дружков? К кому он попадет, в чьи руки? К Федьке Косому с Мытнинской, к Витьке из Таврического сада? Или еще к кому-нибудь из хорошо известных во всем Смольнинском районе карманников? Что с ним сделаешь, еще несовершеннолетним, доходягой? Чем еще поможешь сейчас, в такое время? Так уж лучше пусть сидит здесь. Если и не перейдет в следующий класс, то уж, во всяком случае, не окажется среди хулиганов. Возможно, так рассуждал директор школы, понимали все преподаватели. Но, конечно, ничего этого не знали мальчишки.
Самое же любопытное в том, что пример Хрусталя вовсе не был заразительным. Нет, никто не собирался и вовсе не хотел ему подражать. Ко всем его проделкам в классе относились так, как в деревне относятся к чудачествам юродивого, посмеиваясь над ними и только. И поэтому сейчас никто из мальчишек не обращал на Хрусталя внимания, будто и вовсе здесь не было его.
Но вот в коридоре раздалось: «Идет!» — оттуда в класс бросились мальчишки, вмиг оказавшись на своих местах. Дверь в коридор осталась открытой. Сначала долго было тихо. Потом послышалось гулкое торопливое поцокивание каблуков, и Валька увидел ту, что шла.
Валька был удивлен. Почему-то ему представлялось, что она будет непременно пожилой, такой же, как их прежняя учительница. Или хотя бы среднего возраста. А здесь шла девушка лет двадцати трех. Она шла так, как, наверное, шел человек, решив кого-то вызвать на дуэль. Губы плотно сомкнуты, глаза прищурены. Волосы у нее были гладко причесаны и настолько крепко перевязаны на затылке, что облегали голову будто туго натянутая плавательная резиновая шапочка. В правой руке она несла портфель и классный журнал.
Резко прихлопнув за собой дверь, прошла через разом притихший, даже замерший класс, положила портфель на стол и громко произнесла:
— Гутен таг, киндер!
Никто не ответил. Никто не встал, даже не шевельнулся. Все смотрели на нее. Некоторые демонстративно откинувшись, нога на ногу, надменно усмехнувшись, другие насупясь.
А Валька замер. Валька услышал это слово «киндер» и будто застыл. Что-то такое произошло с Валькой, отчего он вцепился в крышку парты и губы его побелели.
В блокаду у Вальки умерли сестра и брат. Они умерли от голода в одном месяце, в январе сорок второго года. Это был один из самых тяжелых месяцев. Брат умер на глазах у Вальки, а как умерла сестра, он не видел. Но именно смерть сестры казалась ему более страшной, чем смерть брата. Может, потому, что в их семье эта смерть была первой. А возможно оттого, что сестра представлялась ему такой сильной. Если брат и мать уже не вставали с кроватей, то сестра и Валька еще как-то бродили, правда, больше похожие на тени, чем на людей, но все же они могли выбраться на улицу, сходить за хлебом, принести воды, протопить печь. Пусть больше двух часов требовалось им на то, чтобы добрести до булочной и вернуться обратно, куда раньше Валька мог сбегать за десять минут, но они все-таки бродили, они что-то еще могли сделать. И сестра, — Валька ощущал это каким-то обострившимся от голода инстинктом, — была сильнее. Они по очереди ходили за хлебом, чтобы беречь силы. Но иногда сестра ходила дважды подряд. А вот за водой ездили только вместе. Одному было не притащить трехлитровый бидон, и они его везли на санках вдвоем и затем вместе поднимали по лестнице.
А в тот последний раз сестра за водой пошла одна. Валька в это время ходил за хлебом. И хотя он пробыл в булочной очень долго, часа четыре, а может, и больше, но когда вернулся домой, сестры еще не было. Хотя мать сказала, что она ушла следом за ним. Они ждали еще около часа. И уже начинало смеркаться, когда мать попросила Вальку выйти встретить сестру, помочь ей, проведать, что там, почему так долго не возвращается. Наверное, она уже заподозрила неладное, но ему еще не говорила. Валька же ничего такого не чувствовал. Просто он невероятно устал, и ему не хотелось не то что выходить на мороз, но даже шевелиться.
Однако он пошел. Спустился по лестнице. Это тоже было очень трудно. Вся залитая помоями, обледеневшая, она была скользкой, как разъезженная горка, не устоять.
Он вышел на улицу. Сестры поблизости не было.
И тогда он побрел к проруби на Неве по узкой тропке, проложенной между удивительно белых, будто присыпанных нафталином, искрящихся инеем сугробов.
По тропке брели редкие прохожие, все сутулые, старые. Ползли, как осенние мухи. Хоть и с трудом передвигая ноги, но все-таки шли. А были и такие, которые, цепляясь за железные прутья ограды Таврического сада, перебирались от прутика к прутику: уцепится — и стоит, потом сделает торопливый шаг, как младенец, учащийся ходить, и, падая вперед, судорожно вцепится в соседний прутик, лишь бы удержаться. Валька проходил мимо, и они не просили о помощи, они только грустно смотрели на него.
Кое-кто уже сидел на снегу. И с их поднятых воротников, как с закрайков крыши, струился снежок.
Так Валька добрел до Невы. Сестры нигде не было. Он спустился на лед. Но и здесь ее не было. Ни среди тех, кто, как в кратер потухшего обледенелого вулкана, на коленях полз к проруби, ни среди тех, кто стоял, дрожащими руками протягивая бидончик, кастрюльку, кружечку: «Уважьте, плесните».
Недоумевая, куда же могла деться сестра, и досадуя, что напрасно пришлось тащиться такую даль, Валька побрел обратно. И сначала услышал, а потом и увидел, что по их улице следом за ним едет грузовик. Часто останавливается, видимо буксуя в снегу. Не выключая мотор, шофер и еще один человек вылезали из кабины, но Валька не очень-то присматривался, что они там делали.
Обогнав Вальку, грузовик проехал мимо. На подножке кабины, придерживаясь за ручку, стояла женщина — эмпэвэошница. Капот грузовика был покрыт стеганым одеялом, из-под которого струился пар, и вся передняя решетка на капоте была заиндевелой, зафуканной этим паром, в сосульках.
Грузовик развернулся напротив семиэтажного дома и стал запячивать в подворотню. Спрыгнув с подножки, женщина пошла открывать дверь.
— Давай, давай! — командовала она, махая рукавицей высунувшемуся из кабины шоферу.
Когда Валька добрел до подворотни, дверь туда же была открыта, и он увидел сложенные там трупы. Очевидно, их выносили сюда из квартир. Грузовик остановился. Шофер обошел его и откинул задний борт.
— Не мешай, мальчик!
Вдвоем шофер и эмпэвэошница подволокли к грузовику труп и, с трудом подняв, ковыльнули его в кузов. Валька машинально глянул туда, — кузов уже наполовину был загружен, — и замер. Верхней у борта лежала его сестра. Он узнал ее по темно-бордовым шароварам. Она лежала, скрючившись, в той позе, в которой находилась, когда замерзала где-то на снегу.
— Стойте! — завопил Валька. — Подождите! Она, она!
— Посторонись, мальчик! Оп!
— Она!.. Это сестра моя!
— Что?
— Сестра! — Валька протягивал к ней руки, ему казалось, еще что-то можно сделать, чем-то помочь. Он еще не верил в случившееся, так все было неожиданно.
— Может, ты обознался?
— Нет!..
— Грузи! — махнул шофер, мешкать было некогда, и отодвинул Вальку в сторону.
Больше Валька не кричал, даже не плакал, стоял у подворотни, пока шла эта страшная погрузка, и видел бордовые шаровары, истрепанные, замызганные на коленях, в белой наледи в тех местах, где на них выплескивалась из бидона вода…
Теперь Валька один ходил за водой и за хлебом. Один делал все. И не замечал, что он делает. И как-то не воспринималось окружающее, — стреляли, бомбили, все было безразлично. Не было чувства страха. Может быть, поэтому он вроде бы и не заметил смерть брата, как-то остался к ней безучастен. Единственное, что он постоянно ощущал, ежечасно, ежесекундно, даже во сне, это — голод. Голод, голод. Непрерывное желание хоть что-то поесть. Оно терзало не только желудок, а было во всем в нем. Все болело. Непрерывно свербило в мозгу: «Я хочу есть, есть!»
И вот в один из таких дней Валька пошел за водой.
Был уже февраль. Морозы не уменьшались, они все еще лютовали, но в полдень светило солнце. И сейчас оно низко висело над домами, тоже выстуженное, похожее на отсвет какого-то далекого фонаря, падающий на ледяную белесую плоскость. Рядом с ним, хорошо видимые, висели многочисленные «колбасы» — аэростаты заграждения.
Валька вышел из парадной. И вдруг в Таврическом саду неистово «загавкали» зенитки. Во дворах с такой же громкостью отозвалось многоголосое эхо. Стряхнутый с веток, рассыпался в воздухе иней.
Не очень высоко над садом летел самолет. Вокруг него вспыхивали дымки разрывов. Их становилось все больше, больше, они вплотную окружили самолет. И он задымился. Прочерчивая по небу длинную черную линию, круто пошел вниз. От самолета отделилась черная точка, она стремительно падала, над ней вспыхнула белая искра, будто спичкой чиркнули по небу, и раскрылся парашют.
Зенитки больше не стреляли. Стало тихо.
Ветром парашютиста сносило. Он приближался к тому месту, где стоял Валька. Теперь уже хорошо было видно его, вцепившегося в тросы. Вальке показалось, что парашютист упадет на крышу их дома. Но нет, перенесло. Он приземлился где-то за домом. И Валька побежал. Он не мог упустить его. Гнев, то чувство ненависти, которое испытывал сейчас Валька, желание поймать этого человека были настолько велики, что они пересилили Валькину слабость. И он побежал. Может, ему просто казалось, что он бежит, но он бежал. И видел, что туда же, за угол дома, бегут и другие прохожие. А когда он оказался там, то летчика уже поймали и вели ему навстречу. Какая-то девушка-сандружинница. Возможно, она выскочила из госпиталя, который находился неподалеку. Через плечо у нее была перекинута сумка с красным крестом. Валька запомнил это.
Он остановился, увидев его, упитанного, высокого, навстречу идущего по тропинке. В летном комбинезоне, в шлеме. Он шел и с нескрываемым любопытством посматривал по сторонам, будто проверяя, как здесь. Его взгляд метался по испещренным осколками стенам домов, заколоченным окнам, из которых торчали трубы времянок, закопченные, с вытекшей черной сосулькой. Валька видел все это. Он приближался. От него пахло духами.
И он остановился напротив Вальки, не уступившему ему дорогу. Остановился и внимательно рассматривал его.
А к ним ковыляли, брели со всех сторон закутанные в одеяла, в шерстяные платки, измазанные сажей дистрофики. И Валька слышал, как прибредшая следом за дружинницей старуха, выглядывая из-за нее, просила:
— Дайте мне его! Дайте мне фашиста! Дайте мне его!
И тянула скрюченную руку.
Народа прибывало. Его окружили со всех сторон. И он начал меняться в лице. Он поспешно оглядывался.
Может быть, только теперь он понял, что такое голод. Что такое смерть, он, наверное, знал, видел в госпиталях, на фронтовых дорогах, которые он бомбил, а вот теперь почувствовал, что такое голод. И кажется, больше всех его поразил Валька.
— Man hat mir gesagt, dass es hier Kinder mehr gibt. Soll das vielleicht kein Menschenskind, sondern ein Tierkind sein.[1]
И вдруг он быстро выдернул из кармана начатую плитку шоколада и, очевидно опасаясь, что шоколад отнимут у него, начал пожирать его. Он испугался голода. Он откусывал большущими кусками, сколько мог. Торопился. Шоколад хрустел у него на зубах. Шоколад ломался кусочками.
Но никто не бросился отнимать. Никто даже не шелохнулся. Все стояли и молча, с каким-то жалостливым снисхождением смотрели на него.
Тогда он перестал жевать. Секунду будто еще выжидал чего-то. Затем поспешно протянул Вальке оставшийся кусочек шоколада.
Шоколад был темный. С острой гранью на изломе, как у расколотого толстого бутылочного стекла.
Но Валька не взял.
Он стал предлагать другим. Но и они не брали. По-прежнему никто не шевельнулся. Только вдруг все разом, как по команде, отвернулись и побрели кто куда.
Но этого Валька уже не видел. Он, как после карусели, шел покачиваясь. А рядом с ним брела старуха, которая недавно требовала: «Дайте мне его, дайте!» По щекам у нее катились слезы и здесь же замерзали, на щеках.
Валька шел и помнил, что от шоколадки на тропку упала крошка. И, кроме него, никто не заметил этого. Не оборачиваясь, он видел ее сейчас каким-то внутренним зрением. Она лежала на снегу, черненькая, как блошка, крошечка шоколада.
И, выждав, пока летчика увели, Валька вернулся обратно. Но крошки не было. А лед на том месте, где лежала она, был выцарапан ногтями, выскоблен до блеска.
А теперь она стояла перед ним, произнеся это слово «киндер». И оно будто хлестнуло Вальку. И разом не то что вспомнилось все, — нет, оно и не забывалось, оно только вроде бы ждало своего момента, — и как в тот момент, когда от еще не зажившей раны отдирают бинт, полоснула острая боль. А эту боль, которую не хотелось возвращать, причинила теперь именно она, вот эта «немка», стоящая перед ним. И, пригибаясь, Валька зашептал: «Ненавижу, ненавижу, ненавижу!..»
Она словно почувствовала Валькин взгляд, повернулась и спросила неожиданно, назвав Вальку по фамилии.
— …вы что, болели?
Валька опешил. Он долго не мог прийти в себя. Она знала его фамилию?!
— Что с вами было? — заинтересованно продолжала она.
— Ничего.
— Простудились?..
— А вам какое дело?..
Но она, по-видимому, не расслышала его последних слов.
— Also, Kinder, jetzt beginnen wir unseren Unterricht. Nehmt eure Hefte und Bücher.[2]
И этим вторичным «киндер» она будто специально кольнула Вальку.
— Проверим отсутствующих, — произнесла она уже по-русски, раскрыла журнал и разгладила страницу. — Все здесь?.. Комрад… Анохин?
Она вскинула глаза, ожидая, очевидно, что Анохин сейчас откликнется, оглядывала класс, отыскивая, где же он.
Но Анохин промолчал. Он только чуть повел плечами. Однако продолжал сидеть, по-наполеоновски скрестив на груди руки, надменно глядя на «немку». И своим поведением он как бы подал пример всем.
— Гвоздь, Аноха! Штык!
Валька чему-то обрадовался. Он еще не знал, чем все кончится, но уже что-то злорадное, мстительное завозилось у него в душе. Он заерзал на парте, повернулся к Аристиду. Тот низко пригнул голову, будто прячась за спину впереди сидящего. Уши у него были пунцово-красными, как растопыренные плавники у окуня.
А «немка» продолжала вызывать.
— Комрад Баторин? — прочла она уже менее уверенно.
Но опять никто не ответил. — Что, тоже нет? — спросила она и что-то отметила в журнале. — Комрад Егоров?
— Я, — прозвучало совершенно не с того места, где сидел Егоров.
— Кто? — обрадованно встрепенулась и нацеленно глянула «немка».
— Я, — ответили теперь с другого угла.
— Кто? — повернулась она на голос. И тотчас, подхватив эту игру, «Я!.. Я!.. Я!..» — раздалось одновременно с нескольких мест.
— Кто Егоров, встаньте! — попросила она, вся зардевшись, попросила неуверенно, явно растерявшись. Встало сразу несколько человек. И среди них Филька Тимирханов. Они все ухмылялись, вызывающе глядя на нее. — Ну хорошо, садитесь, — сказала она, поняв все. Подождав, метнула быстрый взгляд на Вальку. Он уловил — точно на него. «Чего это она?» — удивился Валька. Во второй раз сегодня она озадачила его. Чуть помедлив, вроде бы что-то решая, пропустив по журналу половину фамилий, потупясь, опустив ресницы, она тихо и очень робко произнесла, будто попросила: — Комрад Соколов.
Валька почувствовал, как напрягся Аристид. Лицо замерло, только на скулах, чуть вздрагивая, перекатывались желваки.
— Комрад Соколов, — повторила она, не поднимая глаз, но будто бы настороженно прислушиваясь, следя за тем, что делает Аристид. Нервно перебирая пальцами, вертела авторучку.
«Не вставай, не вставай!» — про себя зашептал Валька. Он тоже весь напрягся, почувствовав, каким неимоверным усилием удерживает себя Аристид. Весь класс теперь выжидательно следил за ними. И она ждала. Руки ее замерли, голова еще ниже пригнулась к столу, уши горели. Казалось, что она вот-вот сейчас взглянет в сторону Аристида. Настороженная тишина затягивалась и неизвестно, чем бы все кончилось, но тут раздалось громкое, отчетливое: «Я!»
В среднем ряду в самом конце его кто-то завозился, и из-под парты, покряхтывая, вылез Хрусталь, выпрямился и, глядя ей прямо в лицо, повторил: «Я!»
Медленно поднявшись со стула и став совершенно бледной, она долго смотрела на него, редко расставляя слова, четко произнесла:
— Выйдите вон.
В классе наступила мертвая тишина.
— Кто, я? — удивленно спросил Хрусталь, указав на себя.
— Да, вы… Вы мешаете мне вести урок.
Она стояла тонкая, как хлыст, вскинув подбородок.
— А если я не выйду? — засунув руки в карманы брюк, ехидно спросил Хрусталь. Вскинув брови, он с усмешкой смотрел на нее. Все ждали, что будет. И эта пауза показалась Вальке очень долгой.
Впервые Валька оказался на стороне Хрусталя. Здесь произошло, возможно, то, что происходило раньше в деревнях, когда все подтрунивают и потешаются над каким-то дурачком, но попробуй обидь его кто-нибудь из другой деревни.
— Выйдите из класса, — повторила она.
— А вы имеете право? — вскочив, сорвавшимся голосом закричал вдруг Валька. — Какое вы имеете право? Вы?!
— Не имеете права! — раздалось со всех сторон.
Закричали, засвистели, затопали ногами. Поднялся такой гвалт, что трудно было что-либо разобрать. — Долой ее! Вон! — хлопали крышками парт, дубасили по ним портфелями.
Очевидно пораженный таким шумом, в класс нерасчетливо заглянул стригунок-первоклассник. Кто-то из приятелей подтолкнул его сзади и, не удержавшись, он грохнулся на пол. И все обернулись к нему. Тотчас вскочив, он ринулся к двери, но ее держали снаружи.
— Э-э, пацаны! — растерянно всхлипнул мальчишка, обращаясь к тем, что стояли в коридоре. Забарабанил в дверь. — Пацаны-ы! — зарыдал он. Тогда дверь отпустили, он проворно шмыгнул в коридор, но тотчас же оттуда заглянул другой пацан и громко выкрикнул то, зачем они и были посланы сюда:
— Пятый «б», в медпункт на осмотр! Скорее, жратву будут давать!
И это ее спасло. Вскочив, все мальчишки ринулись к дверям.
Она понимала, что на этот раз ее спасла случайность. А что будет завтра, послезавтра? Ведь так же все время нельзя! Нельзя!..
Схватив портфель, она вышла из опустевшего класса. У нее дрожали губы, дрожали руки. Она не пошла в учительскую, — ей было ужасно стыдно, — а повернула за угол и остановилась. Здесь никого не было. Она остановилась возле окна, но так, чтобы ее не было видно со двора. Во всех классах шли занятия, было слышно, как что-то громко объясняют преподаватели и что-то бурчат ученики. Она достала книжку, — стоять просто так неловко, вдруг кто-нибудь из учителей откроет дверь и выглянет в коридор. Но читать не могла. Глаза машинально пробегали по строчкам, и она не понимала того, что читала.
«Что же делать? Так же нельзя! — с досадой и раздражением повторяла она. — Так нельзя! Что-то надо делать!»
Без жгучего стыда она не могла сейчас вспомнить, как позорно бежала с урока в прошлый раз. Разрыдавшись на глазах у них, выскочила из класса и мчалась по лестнице, а за ней катилось, будто обвал, — улюлюкали, свистели, горланили. Что там было!..
И какой, наверное, жалкой в эту минуту была она. Хорошо, хоть в таком виде не вскочила в учительскую — еще хватило ума! — а забилась в пыльный угол под лестницу, за тяжелую, окованную железом дверь, где стояли метлы и лопаты, и, дрожа всем телом, тихонько скулила там, будто побитый щенок.
Как это страшно, как стыдно!
Только после звонка она вылезла оттуда, умылась, поправила волосы и еще постояла немного, прижимая озябшую руку то к одной, то к другой щеке, а они горели так, будто ей надавали пощечин. Постояв, пошла в учительскую. Она ожидала, что как только войдет, все находящиеся там мгновенно обратят на нее внимание, заметят, в каком она виде.
Но, к счастью, никто не заметил. Впереди нее туда въехал безногий инвалид, отец Фильки Тимирханова. Он-то и отвлек всех.
К обшитым кожей культям у него был привязан маленький мелкий ящичек (в похожих ящичках до войны продавали виноград) с колесиками-роликами по углам. Эти колесики жужжали и гремели так, что было слышно на всю школу.
Оттолкнувшись двумя специальными деревяшками, по форме похожими на дверные ручки, папаша Тимирханов перекинул себя через порог и страшным шумом роликов оглушил всех в учительской.
— Надежда Ивановна, это что же такое! — еще из-за порога возмущенно кричал Тимирханов, направляясь к столу учительницы по литературе. — Это возмутительно! Мой Филька получил пятерку! — Сорвав с головы шапку, он оглядывался на все стороны, будто всех призывал к себе в свидетели, а белки его глаз, такие заметные на смуглом лице, разгневанно вращались. — Что такое? В чем дело?
— Вы у него спросите, — с улыбкой отвечала Надежда Ивановна, указав на Фильку, который перед этим, упираясь в спину, до учительской катил отца по коридору, а теперь смирнехонько стоял позади него, опустив голову.
Тимирханов-старший работал сапожником в маленьком, похожем на скворечник ларьке возле Мытнинской бани. Отец, и дед, и все прадеды работали у него сапожниками, и он хотел, чтобы и Филька тоже стал сапожником. Но сапожником грамотным. «Недопустимо, чтобы он получал двойки, потому что двойки может получать только совершенный лентяй или тупица, а у них никогда в роду не было тупых и тем более лентяев! И Филька не такой! — примерно так рассуждал папаша Тимирханов. — Но и пятерки он не заслуживает, потому что на пятерку не знает, и было бы нечестно, очень даже нечестно, если бы ему их ставили. Это несправедливо!» Поэтому как в первом, так и во втором случае он одинаково волновался.
И сейчас приехал сюда только потому, что случилось ЧП — в дневник к Фильке затесалась пятерка.
— Это неправильно! — кричал Тимирханов-старший, повернувшись к сыну. — Разве ты сам не чувствуешь, что это неправильно?! Вы его спросите при мне, и я вам докажу, что он на пять не знает! Как не стыдно, стоит и молчит! А? Нет, вы посмотрите на него!
Воспользовавшись суматохой, осторожно взяв пальто, она выскользнула из учительской. И никто тогда этого не заметил…
«Но ведь так долго продолжаться не может! Когда-то должен наступить конец! Что-то надо делать. Но что же, что же, что?..»
Она стояла сейчас и, не замечая этого, нервно царапала подоконник. И не знала, куда теперь идти, как быть. Опять готова была разрыдаться.
«Нет, так нельзя! — думала она. — Терпеть и дальше это ни в коем случае нельзя. Я не могу!.. Не могу больше! Все!..»
Когда Валька прибежал в медпункт, там уже было полным-полно народу. В комнатушку, где принимала женщина-врач, набилось столько пацанов, что невозможно было повернуться, передних почти вплотную прижали к врачу, а из коридора все еще лезли и лезли. Потому что в коридоре было холодно, а здесь — тепло.
— Закройте, пожалуйста, дверь, — просила врач, сидя спиной к дверям.
— Э-э, закройте двери! Двери закройте! — оборачиваясь, грозно шикали те, кому удалось пролезть в комнату.
— Потеснитесь маленько! Подвиньтесь! — просили из коридора.
— Куда прешь?
— А ты что?
В дверях уже началась стычка, беззлобно совали друг другу кулаками в бока. Пришлось врачу подняться и самой закрыть дверь, тем самым разом прекратив споры. Валька оказался в кабинете.
Дважды в месяц сюда на осмотр собирали всех школьников, чтобы выявить наиболее нуждающихся в дополнительном питании. Оно подразделялось на две категории — ШП («школьное питание») и УД («усиленное детское»). А уж в зависимости от того, кто какое получал, школьники делились соответственно на «шепэшников», или «швоих парней», и «удавленников».
Неизвестно, какими критериями пользовалась эта женщина-врач при отборе, но почему-то «швоими парнями» бывали всегда самые маленькие в классе, но зато шустрые, проворные, а вот в «удавленниках» ходили длинные «шнурки», бледно-фиолетовые, с синевой под глазами, тощие, узкоплечие, будто их растягивали на какой-то страшной дыбе. Валька неизменно попадал во вторую группу.
Сейчас и те, и другие, раздевшись до пояса, наискось перехватив себя, пританцовывая от холода, стояли в очереди к «врачихе». Она тщательно осматривала каждого, тыча холодной трубочкой под ребра. И от прикосновения этой трубочки хотелось скорчиться, однако приходилось терпеть, чтобы не разгневать «врачиху». А то ведь, чего доброго, можно остаться без дополнительного питания, все равно карточек на всех не хватало, кому-то должны были отказать.
— Шею мыл? — осматривая, грозно спрашивала «врачиха».
— Мыл, — следовал неизменный ответ, при этом вся очередь за спиной у врача сдавленно хихикала.
— Когда мыл? На прошлой неделе? Иди мой, — приказывала врачиха.
Приходилось мыть, тут же лезть под кран, под ледяную струю, погромче плескаться и фыркать там, чтобы было слышно, что ты очень стараешься, зябнуть так, что кожа, будто поверхность рашпиля, покрывалась пупырышками, и одновременно следить за «врачихой», пытаясь угадать, что она отметила у себя в тетради. А то ведь может получиться и так, что стараешься, стараешься, вымоешь шею, а оказывается зря, карточку-то все равно не дали. Вот тогда обидно!..
Валька стоял в очереди за Филькой, перед ними было еще человек десять. И большинство из них, как и Филька, претендовало на «швоего парня». Все они очень нервничали, незаметно пытались оттеснить друг друга.
Как только дверь в коридор закрыли, стоящие последними «пятибэшники» осадили Вальку.
— Э, а ты что, с «немкой» знаком?
— Да нет, впервые вижу!
— Откуда же она тебя знает?
— Сам не пойму! — искренне недоумевал Валька. — Может, по журналу увидела, что меня в прошлый раз не было. Или еще что.
— Да она и журнал-то еще не открывала. Не темни! Знаком, да?
— Да нет! Во, зуб даю! — клялся разгоряченный Валька. Он и сам не мог понять, откуда она его знает.
— У дверей, перестаньте шептаться, сейчас выставлю! — не оборачиваясь, раздраженно прикрикнула на них женщина-врач. Пришлось замолчать.
А тем временем Филька каким-то образом уже сумел пробиться к ее столу. Пригнувшись, из-под руки заглядывал к ней в тетрадь, что она там отмечает.
— Филька, Филя, — свистящим шепотом звали его от дверей. — Посмотри, сколько там еще «ШП» осталось? — Не оборачиваясь Филька показывал несколько пальцев. — А «УД»?
Филька привставал на цыпочки, тянулся. А чтобы не выдать себя, безумолчно что-то болтал, и этой надоедливой своей болтовней, возможно, несколько успокаивал самого себя и снимал общую напряженность.
— Повернись, — просила врачиха очередного осматриваемого.
— Повернись! — повторял Филька. — Ты что, повернуться не можешь? Повернись как следует!
— Дыши.
— Дыши глубже, вот так, — подсказывал Филька.
— Не мешай, Тимирханов, — наконец, не вытерпев, попросила врачиха.
Она слушала очередного «удавленника». Тот стоял как новобранец, вытянувшись, и было видно, как у него бьется сердце: в глубоком провале между ребер вздрагивала фиолетовая кожица, будто марлечка, под которую попала пчелка.
— Шею мыл? — подражая врачихе спросил Филька.
— Чего-о-о? — насупясь, прогудел «удавленник», сверху вниз, разыскивая, где он, глянув на Фильку.
— Успокойся, Тимирханов, — снова сделала замечание врачиха, а «удавленник» показал Фильке увесистый кулак.
Фильке-то что, ему хорошо так спрашивать, пожалуй, самого не заставят мыть шею. Он смугл телом, как рыбка-«копчушка», на нем незаметно, мыл или не мыл. Глаза, как миндалины, блестящие, коричневые, а брови гуталинно-черные, густые и колючие, будто зубные щетки. Наголо выстриженная голова от пеньков темных волос кажется фиолетовой. Нос чуть примят с кончика.
Филька умолк на минуту, видимо опасаясь «удавленника», а потом снова принялся за свое. И наверное, окончательно надоел врачихе.
— Выйди, Тимирханов, — приказала она.
— Почему? — растерялся Филька. — Сейчас моя очередь.
— Пойдешь последним.
— Да я ничего не делаю.
— Слишком много болтаешь. У тебя энергии, наверное, еще на десятерых хватит. Никакого тебе дополнительного питания не надо. Вон, лучше дадим Трофимову, — указала она на Толика Травку, которого в этот момент осматривала.
— Почему? — заныл совершенно растерянный Филька. — Не честно! Смотрите, он какой… А я какой?
— Тогда успокойся и помалкивай.
Кто знает, повлияла ли Филькина подначка, или в самом деле маленький худенький Толик показался ей достаточно упитанным, или еще по каким-то соображениям, но врачиха кивнула Толику: «Одевайся», — а в списке против его фамилии сделала прочерк. И это видели все.
Травка замер. Сначала показалось, что он заплачет, у него дрогнули ресницы. Но он лишь этак частенько поморгал и сумел сдержать себя.
— А за подначку выдаем?!
И это прозвучало как заклинание.
— Ну, иди сюда, Тимирханов, — позвала врачиха.
Все настороженно ждали, что она поставит Фильке. Филька тоже примолк, старательно выполнял все ее указания: надо дышать — дышал, просили показать язык — высовывал так, что кончиком его дотягивался до подбородка.
— Если бы ты всегда был таким старательным, как здесь, — сказала врачиха, что-то отметила в списке и перевернула его, прикрыла тетрадью.
— Что?
Стоящие возле стола недоуменно пожимали плечами. И лишь один третьеклассник на пальцах показал плюс.
— А нечестно! — тогда завопили все. — Неправильно! Толстякам даете! Неверно!
— За подначку выделяем! За подначку ему!
Филька растерянно оглядывался, он-то хорошо знал, что значит это «за подначку». По неписаным мальчишеским законам теперь его должны поколотить. Каждый обязан хотя бы один раз ударить, а если кто-то откажется, того бьют все остальные. И, зная это, Филька специально медлил, одеваясь. Несколько человек из пятого «б» уже ждало его за дверями. А грустный Травка все еще толкался возле стола, надеясь еще раз заглянуть в список, а вдруг да какая-то ошибка, и дадут карточку.
После Фильки врачиха осматривала Вальку. И тоже не заставила мыть шею, хотя и против его фамилии в списке «удавленников» нарисовала плюс. Обрадованный Валька, размахивая своими вещичками, выскочил в коридор, долго возился там с рубашкой, на которой какой-то охламон, даже за то короткое время, пока осматривали Вальку, успел завязать на рукавах узлы. Двойные, да такие крепкие, что пришлось растягивать их зубами. Когда озябший Валька, наконец-то справившись с этими узлами, взбегал по лестнице, то еще издали услышал, как дружно скандируют у них в классе:
За подначку бить не грех.
Полагается для всех!
Это выделяли Фильке.
Валька вошел в тот момент, когда, сделав свое дело, все расступились, отхлынув от Филькиной парты, и он увидел Фильку. Тот сидел, ткнувшись лицом в руки, плечи его вздрагивали.
— Выделяй за подначку! — кто-то крикнул Вальке.
Валька еще раз взглянул на Фильку, увидел эту скрюченную, покорную всему спину, раскиданные мятые тетрадки, и, честно говоря, Вальке стало жалко его. Однако отступить Валька не мог. Филька слышал его шаги. Поэтому, когда Валька подошел к нему, чуть приподнял голову, глянул снизу, будто жалкий, затравленный зверек, и попросил:
— Только не очень больно, ладно.
Валька ткнул ему для блезиру. И теперь лишь Валька и остальные ребята заметили вошедшего в класс Аристида.
— Аристид, а ты? — дружно закричали ему. — Ты один остался!
— А я не буду, — даже не взглянув в сторону Фильки, ответил Аристид и сел за парту.
— Почему?
— Не хочу.
— Как так? — опешили все. Недоуменно уставились на него. — Почему? — переглянулись между собой.
— Потому что не хочу, и все.
Это уже звучало как вызов. Вызов всем.
— Та-а-ак! Ага!.. Огольцы, теперь выделяем Соколову! — крикнул Хрусталь. — Надо Соколову выделять! — Он вроде бы даже обрадовался, что представилось некоторое дополнительное развлечение. Засунув в карманы брюк руки, с вызывающей ухмылкой двинулся к Аристиду. Несколько человек последовало за ним, даже прибежал кто-то из коридора, услышав, что «за подначку выделяют». «А за подначку бить не грех!» Аристид что-то спокойно рассматривал в книге, вроде бы все, что происходило вокруг, не имело к нему никакого отношения. А когда Хрусталь приблизился, не спеша отодвинул книгу, вышел из-за парты. Все поняли, будут драться. Наклонив голову, он с каким-то холодным, вот именно холодным (этот холодок ощущался в его взгляде) спокойствием из-под бровей смотрел на Хрусталя, ждал. И его колючие волосы были нацелены, как иголки у ежа. Этим спокойным, безо всякой боязни, ожиданием он остановил Хрусталя. Хрусталь по опыту, как и все остальные, знал, что такие ребята дерутся жестоко. Однако и отступать уже было поздно.
— Значит, не будешь выделять? — прищурясь, с ухмылкой спросил он.
— Нет, не буду. Потому что это непорядочно, всем скопом лупить одного.
— А как он заложил Травку, порядочно?
— А он и сам не получил ничего.
— Как «ничего»? — удивленно смотрел на него Хрусталь.
— Пацан ошибся. Тимирханову не дали.
— То есть как это не дали, если он получает?
— Ему уступил другой.
— Кто? — еще больше удивился Хрусталь.
— Какая разница, кто. Отдал, и все.
Хрусталь недоверчиво смотрел на Аристида.
— Во, выдает! — воскликнул он. И непонятно было, к кому это относится, к Аристиду, в достоверности слов которого он все еще сомневается, или к тому, кто так мог поступить. — Что, верно? — обернулся Хрусталь к Фильке.
— Верно, — кивнул Филька.
Совершенно непонятно, кому и каким образом удалось дознаться, но о том, что Аристид добровольно уступил Фильке карточку на дополнительное питание, вскоре уже знал весь класс. Все с каким-то почтенным недоумением посматривали на Аристида. А Валька почувствовал к нему еще большее расположение.
Странно, трудно объяснимо, почему вдруг какие-то определенные люди становятся нашими друзьями. Почему именно эти, а не какие-то иные. Действительно, ну по какому признаку мы выбираем их среди всего многообразия других людей.
Почему две недели назад, когда Аристид Соколов впервые появился в их классе, Валька, который сидел в тот день один, предложил ему сесть вместе? Именно Валька пригласил, а не кто-то другой. Чем он привлек тогда его, этот толстогубый, внешне бирюковатый пацан с розовыми обветренными веками.
А сейчас Валька ощутил к нему какую-то еще большую привязанность, граничащую с уважительной почтительностью. И поэтому не удивительно, что после занятий они вместе вышли из школы. Они жили хоть и в одном, Смольнинском районе, но в разных его концах. Валька у Таврического сада, Аристид на Староневском, у самой Лавры. Однако Валька пошел сейчас вместе с ним. Почему-то не хотелось расставаться, интересно было подольше побыть вместе.
Но была и еще одна важная причина. Предстояло Вальке одно такое неприятное мероприятие, которое он старался как можно дольше оттянуть. Это было каким-то сущим наказанием для Вальки, при одном воспоминании о котором у него невольно кошки скребли на душе, и поэтому он упорно старался заставить себя об этом не думать, пока не думать, умышленно оттягивая срок.
С ними пошел и Филька, хотя ему тоже было вовсе не по пути.
Погода к этому времени резко изменилась. В Ленинграде часто бывает так, что погода меняется за каких-нибудь полчаса. Заметно потеплело. Поутих ветер. Теперь он дул с залива и не гнал ледяную крупу, а на заборы, на деревья, на стены домов, на прохожих лепил густые хлопья, похожие на липкое сырое тесто. Но все ж таки это не то, что творилось утром.
Аристид не носил пальто, в любую погоду ходил в одном кителе, а если бывало очень холодно, как сегодняшним утром, в несколько рядов заматывал шею шерстяным шарфом, который прикрывал и подбородок. Вместо шапки он носил танкистский шлем, на ногах — кирзовые сапоги. И в любую погоду, мело ли, морозило, лил дождь, Аристид, как солдат на параде, был прям, шел, вскинув подбородок, никогда не прикроется, не наклонит головы, будто не замечает ничего этого. Вот и сейчас он лишь изредка схлебывал текущую по лицу от тающих лепней воду да дул на ресницы, чтобы сбить повисший на них снег.
Филька, согнувшись в крючок, будто ехал за ними на лыжах, шмыгал своими пудовыми великанами-валенками.
Не договариваясь, мальчишки остановились у газетного стенда, на котором уже был вывешен свежий номер «Правды». Все в первую очередь потянулись к тому месту, где обычно печаталась сводка Совинформбюро. Это место на газете было уже очищено от снега, кто-то только что читал, но и они пошаркали рукавицами. А нижний угол второго листа был вырван. Значит, там сегодня была карикатура Кукрыниксов, тощенький маленький человечек с треугольной челочкой, спадающей на глаза (гад!). Кто-то из прошедших впереди мальчишек уже успел выдрать ее. А если бы она не была вырвана, то все лицо этого гада было бы истыкано ключами от квартиры. И хотя сейчас карикатуры уже не осталось, но Аристид, будто штыком, ткнул в то место, где была она, поскоблил по промерзлой фанере, оставив на ней белые полосы.
Пока стояли, их совсем заляпало снегом. Филька наклонил голову, и с его лохматой шапки к ногам шлепнулся блин. Даже на бровях у Фильки, словно на полочках, лежал снег.
У Вальки насквозь промокли парусиновые ботинки. Иногда он останавливался и, постукивая нога об ногу, сбивал с них белую и хрупкую, как яичная скорлупа, наледь. Постукивал, а сам без всякой зависти думал, что хорошо, наверное, в таких, как у Аристида, кирзачах, тепло всегда и сухо.
Они вышли к полуразрушенному угловому дому, обнесенному высоким забором. Внутри дома скрипела лебедка, слышались голоса. Этот дом восстанавливали пленные «фрицы». И сейчас один из них, уже немолодой, с отеками под глазами и дряблой фиолетовой кожей на щеках, совершенно забеленный снегом, зябко нахохлившись, стоял возле калитки, держал на заиндевелых рукавицах две самодельные деревянные шкатулочки, обменивал их на папиросы и спички. Дежурящий в воротах молоденький боец из охраны делал вид, что ничего этого не замечает, равнодушно насвистывал. «Фриц» что-то торопливо заискивающе говорил проходящим мимо женщинам, протягивал шкатулки. Рядом толпились возвращающиеся из школы первоклассники.
— Э-э, а что такое «дом», знаешь? — расспрашивали они «фрица».
— О, хаус, хаус, — улыбаясь, как улыбаются обычно только малым детям, кивал им «фриц».
— А «хлеб»?
— Гут, гут! О-о, хлеб! — делал он вид, будто что-то жует. — Гут!
— А «кукарача»?
— Кукарача? — «фриц» недоуменно пожимал плечами.
— Это — ты! — И мальчишки дружно хохотали.
— Я, я, — кивал «фриц», тоже улыбаясь, хотя и не понимал, о чем идет речь, через головы мальчишек протягивал к прохожим шкатулки. Затем прижал обе шкатулки к боку левым локтем, покопался в потайном кармане и вынул оттуда фотографию, показал ее мальчишкам. На фотографии была запечатлена девочка лет двенадцати, гладкопричесанная, большеглазая.
— Кукарача! — рассматривая снимок, толкались и смеялись первоклассники.
— Кукарача! — не понимая смысла этого слова, повторял за ними «фриц» и тоже смеялся.
До этого момента Валька, Филька и Аристид всю происходящую сцену наблюдали издали, со стороны. Но теперь, когда «фриц» весело рассмеялся, Аристид неожиданно шагнул к нему. Он шагнул резко, плотно сжав губы.
— А вот что это такое, знаешь?
Раскрыл планшетку, выдернул из нее свернутый листок казенной бумаги и протянул ее «фрицу» (в ту пору большинство мальчишек ходило в школу вот с такими армейскими планшетками).
И первоклассники разом притихли.
— Найн, найн, — испуганно пролепетал «фриц» и попятился. Он еще что-то очень быстро говорил, отступая к воротам и будто открещиваясь.
— В чем дело? — насторожился постовой, строго глянув на ребят, тотчас уловив, что-то произошло.
— На кого это? — догнав Аристида, тихо спросил Филька.
Но Аристид, засунув лист в планшетку, ничего не ответил. Он шел, сурово сомкнув брови, будто ничего не слышал.
И все ж таки как ни уклонялся Валька, сколько ни откладывал, а это дело надо было сделать: зайти в булочную на Дегтярном и выкупить хлеб. В этой булочной его карточка была «прикреплена» и нигде, ни в каком ином месте он не мог ее «отоварить». Еще несколько дней, оставшихся до конца месяца, он вынужден был ходить сюда.
Но прежде чем войти в булочную, Валька погулял по тротуару, присматриваясь, затем, затаив дыхание, толкнул дверь.
В булочной было сумеречно. Единственное звенышко в окне заросло снежной изморозью. Над прилавком горела лампочка, прицепленная на длинный провод. У прилавка в очереди стояло несколько человек. А посреди булочной хорошо знакомая Вальке коренастая пожилая тетка — уборщица, намотав на швабру мокрую тряпку, мыла пол. Она была в длинном халате, из-под которого были видны белые замызганные кальсоны, в ботинках-«гужбанах», на голове — суконный берет.
— А-а, жених пришел! — отставив швабру и локтем вытирая вспотевший лоб, весело воскликнула она, едва Валька переступил порог. — Ну, здравствуй, здравствуй! Ты чего насупился, не здороваешься? Катя, смотри-ка, кто пришел! — крикнула она продавщице.
Продавщица, еще продолжая заниматься своим делом, улыбнулась, вскинула голову и кивнула Вальке:
— Здрасте.
У Вальки горело лицо, горели уши, кажется даже опухнув и став толстыми, как оладьи. Все женщины в очереди, обернувшись, с нескрываемым интересом смотрели на Вальку. Он поскорее отвернулся от них, стараясь как-нибудь так пристроиться, чтобы его не было видно.
— Ну, где пропадал почти три дня? — продолжала уборщица, возле Валькиных ног шуруя тряпкой. — Утром проскочил как сумасшедший. А девка по нему сохнет. Совсем дошла.
Продавщица мельком посматривала на Вальку, — щеки ее алели, — и этим торопливым взглядом, и какой-то застенчивой робкой улыбкой она как бы говорила ему: «Не сердись, не обращай на нее внимания. Мне тоже совестно за нее».
Все это, все мученья Валькины начались еще три недели назад, когда он, на свое несчастье, «прикрепил» в этой булочной карточки. Раньше он всегда «прикреплялся» в булочной у себя на Таврической. А тут подумалось, что будет очень удобным выкупать хлеб по пути из школы, и он прикрепился здесь. Но разве мог предположить Валька, что так все произойдет! Кто бы мог подумать!..
В тот первый день, когда он пришел сюда за хлебом и с которого, собственно, все и началось, в булочной, как на грех, никого из покупателей не было. Продавщица одиноко стояла за прилавком. Не глядя на нее, потупясь, Валька молча протянул ей карточку. Надо отметить, у Вальки была такая особенность, он стеснялся смотреть на женщин. И вот эту-то его удивительную особенность они моментально улавливали, и, более того, она их почему-то очень интриговала.
Прозорливо глянув на Вальку, продавщица улыбнулась, отстригла талончики на карточке (Валька даже не заметил в тот первый раз, какая она была, молодая или нет), наклеила их на тетрадный лист, взвесила хлеб и положила на прилавок. Валька потянулся, чтоб его взять, но она вдруг поймала Валькину руку и легко сжав, задержала. Валька обмер. Рука у нее была мягкой, нежной, но горячей, аж жглась.
— Как вас зовут?
— Чего-о-о? — опешил Валька. Он и с девчонками-то никогда не разговаривал, а здесь… Да еще когда тебя держат за руку.
— Вы такой высокий… И очень мне напоминаете одного моего хорошего знакомого. У вас не было старшего брата?
— Нет.
— Что, один у матери?
— Ага.
— Какой счастливчик!.. Вы где живете?
— На Таврической.
— О, изумительное место. Я там хотела бы жить. Рядом садик.
Она говорила и все придерживала Валькину руку. Валька тянул, тянул усиленно, она чувствовала это и не отпускала, а рвануть как следует он не решался.
— Какой вы смешной! — кажется, она улыбалась, рассматривая Вальку.
На его счастье в булочную вошла покупательница, продавщица наконец отпустила руку. Схватив хлеб, Валька пулей вылетел из булочной. Бежал, весь розовый и горячий, будто после парилки, ошарашенно оглядывался: «Чего она?»
И с того дня началось: едва Валька входил в булочную, и уборщица, и остальные работники булочной, улыбаясь, оборачивались к нему. «О, жених пришел!» — неизменно кричала уборщица…
Сейчас Валька робко пододвигался к продавщице, комкая ставшую мокрой во вспотевшей руке карточку. А когда подошла его очередь, положил на прилавок карточку и не смотрел, какой кусок продавщица отрезала (может, одну подгорелую корку) и сколько показывала стрелка на весах.
— Вы болели? — участливо спросила продавщица. Валька кивнул. — А что с вами было? — она заинтересованно смотрела на него.
— Ангина.
— Простудился, балбес, по улицам много носишься, — вмешалась уборщица.
— А сейчас ничего? Горло не болит?
— Ничего.
— А как с занятиями?
— Ничего.
Она взвесила пайку, но не отдала ее Вальке, а отложила в сторону, так, что ему было не достать.
— Вы, надеюсь, не очень торопитесь?
— Нет, — по инерции сдуру буркнул Валька. — То есть тороплюсь, — опомнившись, тут же поправился он. Но было уже поздно.
— Ничего, уделите и нам пять минут. Вы нас не очень-то балуете. Хотите, оставайтесь с нами чай пить.
Она отпускала других покупателей, к которым Валька стоял спиной, и, приветливо улыбаясь, все что-то говорила ему.
— Да мне честно некогда! — в отчаянии вскрикнул Валька, испугавшись, что в самом деле еще придется остаться пить чай.
— Ну, хорошо! Завтра поболтаем, — она пододвинула Вальке хлеб. — До завтра!
Схватив пайку, не оглядываясь, Валька ринулся к дверям.
Вечером, когда стемнело и в подворотнях засветились фиолетовые лампочки, Валька обул коньки и вышел на улицу. На перекрестке у Суворовского музея уже пасся табун мальчишек, Валькиных приятелей из ближайших домов. Все они тоже были на коньках, и каждый с двухметровой длины проволочным крючком в руках. Снег на мостовых в ту зиму не убирался. Утрамбованный грузовиками, он заледенел, и по нему можно было кататься на коньках.
Гоняли за машинами. Когда грузовик, пересекая перекресток, сбавляет скорость, крючком цепляешься за его борт, — грузовик еще подкатывается к тебе, а ты бежишь, разогнавшись порезче, оглядываясь через плечо, — и в тот момент, когда уцепился и последует резкий рывок, откинувшись, переносишь центр тяжести на пятки, а затем, чувствуя, как дрожит у тебя в руке проволока, будто натянутая струна, несешься за грузовиком, ощущая, как вибрируют под ногами коньки, скачут по наледи, будто по лестнице, иногда высекая искры в том месте, где выкололся лед. А потом, слегка поддернув крючок, легко скинешь его и, отцепившись, долго катишься по дуге, пока с разгона не вскочишь в сугроб у тротуара и не побежишь, проваливаясь в снег по колени.
Валька освоил всю эту технику в совершенстве. Конечно, опасно было таким образом кататься и запрещалось, но кто с этим считался. И наверное, больше половины ленинградских мальчишек ежедневно дежурили на всех перекрестках.
Правда, среди них встречались иногда и такие, редко, но все же встречались, которые выходили на перекресток ради добычи. По крючку подтянувшись к кузову, проверяли, что в нем лежит. Искали съестное. Поэтому в кузовах грузовиков часто сидел кто-нибудь, в темноте его не всегда разглядишь, а чуть зазевался — сдернет шапку.
На этот раз они сразу же увидели его, лишь уцепились за борт. Да он вовсе и не таился от них, как падишах на перине, возлежал на брезенте, прикрывавшем гору мягкой древесной стружки. Это был массивный дядька в ватнике и ватных брюках. Лицо — решето. Такие лица бывают у очень приветливых людей. Улыбка на все тридцать два!
Шутливо погрозив им, мол, я вам, вытащил из-под брезента и по ветру пустил на них стружечку. Мальчишки, смеясь, на лету поймали ее. Он, как мотылька, пустил с ладони вторую. А затем выхватил из-под брезента лопату и со всего размаху, будто секирой, саданул по Валькиному крючку.
Когда Валька очнулся, все кружилось перед глазами, дома, огни, люди, и почему-то все казалось зеленым. Приподняв, пацаны поддерживали его под руки, а затем поволокли, и он расползающимися коньками царапал снег. Потом долго сидел у стены на снегу, сплевывая кровь.
Он никак не мог понять, что же произошло. Почему этот тип ударил лопатой? Ведь он играл с ними и видел, что и с ним тоже играют. Выпускал из горсточки душистую сосновую стружечку, улыбался. А потом — вот так.
Ничего тогда не понимал Валька, он не знал еще, что это тоже один из существующих способов воспитания.
Нет, не такими представляла она свои первые школьные дни. В мечтах, еще до войны, девчонкой, боже мой, что мерещилось ей! Когда она в ряд рассаживала своих кукол и «воспитывала» их. Ведь еще тогда она решила стать учительницей. А может быть, что-то все еще осталось в ней от того времени, от той мечтательницы, наивное, нелепое? Как она шла на свой первый урок, как волновалась и какой была счастливой! Сбывалась ее мечта!
Конечно, она не надеялась увидеть пай-мальчиков, которых всю жизнь водили за ручку и кормили карамельками, нет; она ожидала, что среди них обязательно найдутся и упрямые, и дерзкие, с которыми много придется возиться, — а как же без этого, это даже интересно! — но все остальные, основная масса, представлялись ей такими, какими были ее сверстники, довоенные, обычные ребята, улыбчивые, с ямочками на щеках.
А здесь перед ней сидели семнадцать тощаков, наголо остриженных, большеголовых, шеи длинные и тонкие, будто стебельки у одуванчиков, вокруг глаз, как у филинов, большие темные круги. Одеты кто во что: в отцовские, сползающие с плеч пиджаки, в узкие вельветовые курточки, шитые еще до войны и сейчас лопающиеся по швам, в застиранные, вылинявшие гимнастерки и заношенные бушлаты. Она видела их непроницаемые лица, плотно сомкнутые, как дуги капканов, синие губы, озлобленно глядящие на нее глаза.
Было в этих глазах, в их зрачках что-то похожее на суровую черноту нацеленных в тебя стволов.
И она испугалась. От какого-то первородного страха задрожали ноги в коленях.
Еще давно, когда она только собиралась поступать в педагогический институт, ее предупреждала одна умудренная опытом старая воспитательница, что дети подчас бывают несправедливы и очень жестоки. И к этому надо быть готовой.
Но в том-то и дело, что здесь они были по-своему правы. Она понимала их, понимала причины этой озлобленности. Но эта озлобленность оборачивалась не только против тех, кто ее вызвал, но и против нее! Ее, блокадницы, пережившей и видевшей все то же самое, что пережили и видели они! Вот в чем весь парадокс!
Она сама была дистрофичкой, ела дуранду, столярный клей. Когда ей прислали повестку явиться в военкомат, она не смогла дойти до дверей военкомата, не смогла одолеть последних каких-то тридцати, двадцати шагов, села в снег. Ее подняли и довели, помогли две девушки — военные. Но из-за дистрофии ее не призвали, не отправили переводчицей в часть, как всех ее однокурсниц. И вот она теперь здесь, учительница.
Она хорошо, даже прекрасно понимала их. Но одно дело — понимать, а другое — выстоять, когда свистят, орут, хохочут тебе в лицо.
Она не могла себе позволить крикнуть им: «Замолчите! Я такая же блокадница, как вы!..» Она не могла так поступить, интуитивно понимала, что не имеет на это права, не должна. Может быть, это изменило бы их отношение к ней, скорее всего, что изменило бы, но все остальное осталось бы.
Так что же делать? Как поступать? Что дальше?
«Только не надо плакать, — идя домой, уговаривала она себя. — Чтобы не видела мама и не спрашивала, что со мной. Она и так больна. К тому же эта бумага!.. Страшная бумага!.. Это все вместе убьет ее! Поэтому надо как-то держаться. А не можешь, считай: раз, два, три… Говорят, это помогает…»
Но ужасно хотелось плакать ей и на следующее утро, когда она собиралась идти в школу. Как она боялась! Как у нее дрожало все внутри!.. Она стояла в ванной, прижавшись затылком к холодной стене и тихонько шептала, закрыв глаза: «Два, четыре, пять…»
— Лизонька, тебе пора идти!
— Я иду, иду, мама!.. Два, четыре, пять…
Филька сидел на первой парте возле учительского стола, он-то и подметил эту странную, показавшуюся ему очень подозрительной особенность.
В этот день у них немецкий был третьим уроком, перед большой переменой. «Немка» точно со звонком вошла в класс. Лицо ее было напряженным, и вся она будто спортсмен, готовящийся к решающему прыжку и уговаривающий себя не волноваться. Своим четким шагом она прошла к столу, положила на него гулко цокнувший тяжелый портфель и громко произнесла свое неизменное: «Гутен таг, киндер!» Никто ей опять не ответил и не поднялся. Многие продолжали разговаривать, другие прохаживались между рядов, толкались. Тогда она, вроде бы вовсе и не замечая ничего этого, раскрыла классный журнал и стала проверять присутствующих.
— Комрад Корсавин?.. Здесь, — начала она почему-то с середины списка и не в алфавитном порядке, как это делали обычно все преподаватели, а называя так, как сидели ребята по рядам. Вот это-то и насторожило Фильку.
Она с чем-то сверялась в журнале, называла фамилию, затем только поднимала голову и смотрела, кто этот названный и здесь ли он сегодня.
— Комрад Яковлев!.. Так… Комрад Трофимов?..
Привстав на локти, вытянув шею, весь подавшись вперед, Филька заглянул в журнал. И увидел лежащий в нем тетрадный листок, на котором было начерчено расположение парт в классе с указанием, кто и где сидит. «Вот это да!» — удивился Филька. И почерк был не ее, не «немки», и чернила другие. Филька заерзал, завозился на парте, прикидывая, что бы это значило, он обернулся, чтобы сообщить о подмеченном сидящему позади Травке, но в это время «немка» уже начала вызывать.
— В позапрошлый раз вам на дом было задано выучить стихотворение. Страница тридцать два. Дер винтер… Комрад Анохин?
Анохин, как и в прошлый раз, сидевший по-наполеоновски скрестив на груди руки, спокойно сказал:
— Я не выучил.
— Очень плохо! — Она что-то отметила в журнале.
— Наплевать, — сказал Анохин.
— Комрад Тимирханов?
— Не выучил, — поднялся Филька, воспользовавшись этим, чтобы еще раз заглянуть в журнал.
— Что, совсем не выучили? — с какой-то еще робкой надеждой спросила она.
— Да.
— Но хоть учили?
— Нет, — честно признался Филька.
— Садитесь, плохо, — уже резко, с раздражением велела она.
— И я не выучил, — с вызывающей ухмылкой поднялся Баторин, хотя его и не вызывали. Он улыбнулся, подмигнул сидящим позади, и тотчас все задвигались, зашушукались.
— А кто выучил?.. — Она быстро осмотрела класс. — Неужели никто? — Зачем-то быстро полистала журнал, не замечая, что это делает, разгладила завернувшуюся страницу и робко позвала:
— Комрад Соколов… Вы…
— Комрад Соколов! Комрад Соколов, давай! — завозились мальчишки.
Соколов не хотел вставать. Он покраснел так, что уши его стали пунцовыми, и, потупясь, нахмурив брови, очень медленно, неохотно поднялся.
— Не выучил, — буркнул он.
— Как?! — почти воскликнула «немка», почему-то тоже начав краснеть. Растерянно смотрела на Соколова. — Вы же учили…
— Забыл.
— Соколов!.. Я прошу вас!.. Отвечайте.
— Я забыл.
Он стоял, опустив голову, как-то странно выпятив свои толстые губы.
И она, не выдержав, вспылила.
— Отвечайте, Соколов! — гневно крикнула она. — Не валяйте дурака! Вы все прекрасно помните!
— А я не хочу, — впервые взглянул на нее Аристид, — я же говорил, я не буду учить «фашистский» и не буду отвечать.
— Правильно! — закричали все разом, вскочив, захлопали крышками. — Верно! Долой ее! Долой!
И она села, будто у нее подкосились ноги. Аристид все еще продолжал стоять, вприщур глядя на нее. Она села, положив руки перед собой.
Не скрестив, а обессиленно вытянув их.
— Послушайте, — сказала она каким-то незнакомым тихим голосом. — Конечно, я вас могла бы заставить заниматься… Могла нажаловаться директору, наставить «колов», вызвать ваших родителей, еще что-нибудь… Но я не хочу! Нет!..
Не потому, что я очень хочу вас выучить немецкому языку, который, может быть, вам вовсе никогда и не понадобится. Нет! Произносить несколько слов можно выучить даже попугая или скворца. Не в этом главное!
А главное — быть человеком. Несмотря ни на какие лишения, горе, обиды, ни на какие обстоятельства не утратить человечности, не растерять доброты. И это — самое главное, без чего невозможно жить на земле. Этому я должна научить вас, в первую очередь. А только вот не знаю, как.
Я училась методике преподавания, умею составить программу, доходчиво донести материал. То есть всему, что требовалось в довоенной школе. А здесь — вы.
Но мне хочется надеяться, что я справлюсь. Что вы поймете, что нет «фашистского» языка, а есть немецкий. Язык не какой-то отдельной горсточки жутких злодеев, а язык всего большого и интересного народа. А поэтому я не уйду сегодня из класса. Слышите, не уйду!
Садитесь, Соколов, что же вы стоите.
В классе стало тихо. Какая-то странная, напряженная, недоверчивая тишина. Аристид сидел, крепко сжав кулаки. Валька почему-то не решался к нему обратиться. «Немка», низко склонившись, что-то записывала в журнале. Лицо ее было бледным, а по нему, словно крапивные ожоги, проступили крупные розовые пятна.
И вот в этой настороженной ломкой тишине вдруг послышался странный звук. Это под своей партой пел Хрусталь. Сидел и мурлыкал себе тихонько.
— Хрусталев, — не поднимая головы, позвала она. — Подойдите, пожалуйста, сюда. — Чувствовалось, как ей трудно сдерживать себя, казаться спокойной.
Хрусталев вылез из-под парты.
— Садитесь, — предложила она и рядом с ним села на свободную парту. Это несколько озадачило Хрусталя. — Что вы там пели?
— Ничего.
— Но я же слышала, вы там пели, что? Говорите, не стесняйтесь. Что-то вы все-таки пели? Ну, что вы испугались?
— А я и не испугался!.. «Землянка», — с вызовом ответил Хрусталь.
— Ну что ж, прекрасная песня. Мне она тоже очень нравится. Давайте споем… — предложила она. Предложила спокойно. — Вы, ребята, пока учите стихотворение, а мы с Хрусталевым споем. Начинайте, Хрусталев, а я подтяну.
Хрусталь недоуменно оглянулся, у всех мальчишек вытянулись шеи. А она продолжала на полном серьезе.
— Что же вы? Не стесняйтесь. Давайте, давайте. Ну, начали.
Бьется в тесной печурке огонь.
На поленьях смола, как слеза…
Ну что же вы не поете, поддерживайте, подтягивайте.
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
Что же вы? — как бы удивившись, спросила она.
— Я… Не хочу.
— Не хотите? Уже напелись?.. А тогда садитесь и занимайтесь.
Мальчишки переглядывались. Хрусталев еще стоял возле стола. В дверь, не постучав, заглянула Малявка.
— Простите, — сказала она, явно стушевавшись. — Я проходила мимо… Мне показалось… Пожалуйста, занимайтесь!.. — По-видимому, она слышала пение. А именно, как пела «немка». Потому что она еще раз повторила: — Простите.
При ее появлении весь класс встал. А «немка» покраснела до корней волос.
— Мы занимались, — пролепетала она.
— Садитесь, — кивнула Малявка. — Я всего на одну минутку. Посижу и сейчас уйду. Продолжайте заниматься, будто меня здесь и нет.
Она присела рядом с Филькой, чуть потеснив его. Такое соседство Фильку обескуражило, он хотел отодвинуться подальше, но тотчас угадав его намерение, Малявка поймала за руку и придержала. Она сидела прямо, глядя перед собой и этим как бы указывая Фильке, что и он должен сидеть так же.
«Немка» уже успела взять себя в руки. Серьезная, собранная, она окинула взором присутствующих и сказала:
— Запишите, пожалуйста, задание на следующий раз. Страница тридцать два. Стихотворение «Дер винтер» выучить наизусть… А сейчас я вам почитаю. Чтоб вы почувствовали, как великолепно звучит этот прекрасный немецкий язык, язык, на котором разговаривали величайшие ученые и писатели, композиторы, поэты, философы, такие великие люди, как Шиллер, Гете, Бетховен, Энгельс и Карл Маркс. Это был их родной язык.
Этот язык знали Тургенев и Толстой. Им владел Владимир Ильич Ленин.
Она открыла учебник и стала читать. Филька скосил глаза на сидящую рядом Малявку. И та снова поймала его руку.
— Да нам в столовую надо идти, на дежурство, — прошептал Филька.
— Кому?
— Мне, Егорову и вот Вальке.
— Отпустите, пожалуйста, их, — тоже шепотом попросила Малявка прервавшую чтение и повернувшуюся к ним «немку». — Им в столовую.
Филька и Валька тотчас проворно выскочили.
— А Егорова сегодня нет, — подсказал кто-то.
— Я вместо него, — поднялся Аристид.
«Немка» кивнула, разрешая им выйти. Малявка тоже встала.
— Я вас попрошу, зайдите, пожалуйста, ко мне после урока.
В столовой дежурили поочередно ежедневно по нескольку человек из тех, кто получал дополнительное питание. Дежурные должны были минут за десять — пятнадцать до начала большой перемены получить из раздаточного окна на кухне сразу на всех то, что полагалось на обед, расставить на столе, приготовить вилки и ложки, разложить хлеб. А затем, когда прозвенит звонок и когда оголтелая толпа примчится к столовке, построить своих ребят и всех разом запустить в зал. Опаздывающих здесь не должно быть. Да их и не бывало. Уж что-что, а вот вовремя прибежать на обед, это почему-то успевали все.
Когда дежурные по пятому «б» пришли в столовую, здесь уже во всю «работали» ребята из пятого «а». Выстроившись в цепочку от раздаточного окна до длинного, как в солдатских казармах, наспех сколоченного стола, они передавали по рукам алюминиевые солдатские миски с супом, отсчитывая количество переданных.
— Три, — на мгновение мелькнув в окне, считала краснолицая распаренная повариха-раздатчица, передавая очередную миску.
— Три, — хором повторяли за ней мальчишки.
— Четыре!
— Четыре!
Но так продолжалось обычно только до счета «пять». А после этого все несколько менялось.
— Семь! — по-прежнему громко выкрикивала раздатчица.
— Шесть! — откликались ей.
— Восемь!
— Семь!
— Девять!
— Восемь! Шесть! Семь!
Все это делалось в тщетной надежде на то, что раздатчица собьется в счете и удастся «закосить» одну лишнюю порцию супа. Однако если это и случалось, то очень редко.
Вот и сейчас слышалось, как выкрикивали в этой своеобразной игре:
— Шестнадцать!
— Пятнадцать!
— Семнадцать!
— Тринадцать!
А вся компашка из пятого «б» стояла и ждала, ревниво следя, получится что-нибудь у их предшественников или нет.
— Э, пацаны, пацаны! А что я видел! — тормошил Вальку и Аристида возбужденный и озадаченный Филька. И он рассказал про чертежик, который подметил у «немки». — Откуда он у нее?
— Может, Малявка дала, — предположил Валька.
— Да нет, почерк не ее. А потом, откуда же она знала, что Егорова сегодня не будет, если он только вчера вечером ногу вывихнул? И ты тоже не знал.
— Я? — удивился Валька. — А при чем здесь я?
Но здесь их окликнули, подошла очередь, и они побежали к раздаточному окну.
Кто бы ни дежурил, а Филька неизменно первым стоял у окна. Принимая тарелки, он выкрикивал счет, а за ним повторяли уже все остальные.
— Восемь, — где-то еще у плиты произносила раздатчица, звякая черпаком.
— Семь!
— Девять.
— Восемь! — помогая дежурным, хором вопили из коридора. Это из какого-то класса отпустили пораньше, до звонка, и теперь они табунились возле дверей, заглядывали в столовую. Их предупреждай не предупреждай закрыть дверь, все равно не закроют, потому что всем интересно посмотреть, удастся «смухлевать» пятибэшникам или нет. И харчем так пахнет!..
— Десять!
— Девять!.. Восемь!..
Но у Фильки был еще и свой прием. Иногда он специально пропускал счет, молчал некоторое время. Молчали и остальные. И вот, как ни странно, именно это-то молчание чаще всего и путало в счете раздатчицу. Правда, на этот раз и такой прием не помог.
Лишь умолк Филька, как из коридора позвали.
— Соколов, Соколов, тебя «немка» ищет.
— Пусть, — отмахнулся Аристид.
— Она просила тебя прийти.
— Наплевать. Скажите, что я отказался.
После большой перемены пятый «б» отпустили, домой, не было двух последних уроков, заболела «ботаничка».
Она очень волновалась сейчас. То, что Аристид отказался прийти к ней… Это уже подло!.. Перед дверями кабинета она поправила волосы, одернула кофту, ей нужна была какая-то пауза, чтобы собраться… Ай, была не была!.. Все равно теперь!..
И вошла.
Софья Петровна стояла возле окна, зажав в кулаке трубку. Будто раздавив ее там, — из кулака струился дым. Она была задумчива, даже не взглянув на вошедшую, трубкой указала на стул: «Садитесь».
И она села. На самый краешек, будто готовясь вскочить и бежать. Она напряжена была, как сжатая пружина, которую чуть отпусти и вылетит за дверь.
— Выпейте чаю, — предложила Софья Петровна. — Вот таблетка сахарина.
— Нет, благодарю.
Покусывала губы.
Софье Петровне тоже, очевидно, нелегко было говорить. С каким-то раздражением она сунула на стол трубку.
— Что же вы не придете, не пожалуетесь? — вроде бы с упреком спросила она. — Пришли бы, сказали.
— О чем?..
Софья Петровна досадливо пожала плечами.
— Мне не на что жаловаться. — Она сразу вспыхнула, застеснявшись своей такой наивной и прозрачной лжи.
— Да, я понимаю, — сказала Софья Петровна, вроде бы и не расслышав ее. — Я сама такая же. Такой дурацкий характер. А иногда, наверное, просто надо бы ткнуться кому-нибудь лицом в жилетку и поплакать, и легче будет. Но, черт возьми, я тоже не умею!.. И по-бабьи я с вами поговорить не могу.
А потому слушайте, что я вам скажу. Я тоже не знаю, что делать. И наверное, ничем не смогу вам помочь. Ни у кого, ни у меня, хотя я отдала школе тридцать лет, ни у кого другого не было подобного опыта. Никто не скажет, как поступить.
Ян Амос Коменский называл школу — «мастерская людей». А сейчас я добавила бы «по ремонту людей». Есть мастерские, где восстанавливают исковерканные танки, поврежденные пушки, а мы с вами — души. Такая нам выпала доля.
Не знаю только, легче ли вам будет от того, что я вам говорю. Скорее всего, нет. Это дидактика. А я ее терпеть не могу! Но ничего другого у меня нет. Больше нечем мне вам помочь…
Впрочем, «ремонт», может быть, это не совсем верно. Скорее, «воскрешение».
Но даже если и «ремонт».
Трудно отрихтовать даже помятый чайник, чтобы не было заметно ни одного шва, тут, кроме опыта, нужно какое-то чутье, чуть нажал, все — дыра!
— Чайник! — непроизвольно вырвалось у нее. «Чайник с пипочкой! Пипочка с дырочкой, а из дырочки пар идет!» — почему-то с раздражением вдруг вспомнились ей слова известной дурашливой студенческой песенки. «Какой там чайник!» — с горечью подумала она. — Вы разрешите, я пойду? — И вскочила.
— Да, идите, — грустно кивнула Софья Петровна. — Он вам не помогает?
— Нет. — И тут же, будто спохватившись, она торопливо заговорила: — Да у меня все хорошо! Все прекрасно!
«Боже мой, что я делаю, что я говорю! — в душе ужаснулась она. — Куда меня несет! Это такая прекрасная, чудесная женщина, она хочет помочь мне!.. А я?!» Но уже никак не могла остановиться. И понимала, что поступает очень глупо, просто безумно, — и это еще больше раздражало ее, от этого было совестно, горько до слез, — но это как бы подталкивало, не позволяло одуматься, остановиться.
— Я пойду?
— Да, конечно. Я чувствую, у нас с вами сегодня не получился разговор. Но я чем-то хотела бы вам помочь. Не как директор. А просто так… Заходите…
Она выскочила из кабинета.
«Да что вы знаете! хотелось крикнуть ей. — Вы же всего еще не знаете!.. Вы не сидели под лестницей, за метлами, за швабрами! На вас не свистели, не кричали. Это какой-то ужас, кошмар!
Они все ненавидят меня! Они изводят! Они пытаются сделать мне как можно больней.
А за что? За что?..»
На уроке она еще как-то сдерживалась, каким-то чудом, но вот сейчас, выйдя из школы, она была сама не своя. Ей хотелось кричать и кусаться. Или завыть на всю улицу от их жестокости, от обиды и бежать. И она шла быстро, наклонив голову, не глядя по сторонам, как ходят очень возбужденные люди. То, что удавалось ей в школе, не удавалось здесь, за ее порогом. Будто какой-то стопор, который до этого сдерживал ее, вдруг выпадал. И поэтому ей хотелось поскорее оказаться дома, отшвырнуть портфель в сторону и… Она не знала, что будет делать, но только скорее бы оказаться дома, подальше от этого кошмара.
Первый снежок пролетел мимо, она не оглянулась, хотя и поняла, что целят в нее. Еще несколько снежков пролетело рядом. И наконец ей залепили в спину. Очень больно. Она остановилась. «Подлецы!..» Крепко сжав губы, глянула из-под бровей. Слева был забор, в нескольких метрах за ним — сараи. Бросали оттуда, от сараев. Но никого не было видно.
А как только она сделала шаг, в нее будто картечью выстрелили, посыпались снежки. Одним угодили в голову, сбили шапку.
— Ах, так! — выкрикнула она и, повернувшись, почти побежала к забору, к тому месту, где в нем была дыра.
За забором засуетились, кто-то пробежал. И сразу стало тихо. Ей подумалось, что оттуда удрали все, кто там находился, и поэтому, протиснувшись через эту дыру, она очень удивилась, увидев Анохина. Может быть, кто-то удрал, а он и не собирался бежать. Сидел на поленнице и, посматривая на нее, лепил комки. Он ждал, что же она теперь будет делать.
Она задохнулась от гнева.
— Ты?! — не соображая, что делает, швырнула портфель, схватила горсть снега и стала лепить комок.
«Что?!.. Вы думаете меня извести?.. Издеваетесь надо мной!.. Не выйдет!»
Ее поведение на мгновение озадачило Анохина. Он сидел и, приготовясь, ждал. Конечно, он не испугался, а лишь озлобился и готов был дать отпор. Это чувствовалось по его прищуренным глазам, по той надменной усмешке, которая застыла у него на губах.
И пока она лепила этот злосчастный комок, первый порыв прошел. И она будто увидела себя глазами Анохина, обозленную, раскрасневшуюся, растрепанную. Что она могла сделать ему? Швыряться комками?! «Боже мой, как это глупо!» — с досадой и горечью подумала она, растерянно оглянулась, держа этот нелепый снежок в руке, не зная, что теперь с ним делать, зачем он ей.
И неожиданно увидела неподалеку нарисованную на стенке сарая мишень. Возможно до того, как увидели ее, мальчишки попадали снежками в эту мишень, вся стенка была густо испещрена белыми отметинами от попаданий. Не прицеливаясь, она со всей силы запустила снежком в мишень и… попала. Точно в десятку! Она не поверила своим глазам! Если бы ее еще заставили бросить хоть сотню раз, прицеливаясь, она ни за что не попала бы. Более того, она, пожалуй, и не докинула бы до сарая. А здесь!..
Подняв портфель, она пошла, не оглядываясь, стыдясь своего срыва, сокрушенно повторяя: «Как это глупо! Как это глупо!», зардевшись вся от смущения. Она ждала, что сейчас опять залепят в спину. Но в нее больше не кидали. «Струсили», — подумала она.
Но дело было не в этом. Просто Анохин и другие мальчишки были ошеломлены тем, что она, «училка», с первого броска залепила в «десятку». Это еще никому из них не удавалось.
Совсем согнало снег в Ленинграде. В ночь прошел теплый дождь, и этим дождем его будто бы слизало, остался он только кое-где за сараями да возле заборов, лежал там серый, похожий на незастывший бетон. За какие-то два дня набухли почки на деревьях, на липах кругленькие, похожие на горошины, а на тополях — на ученические перышки тридцать восьмого номера, обмакнутые во что-то коричневое, клейкое. Многие мальчишки ходили в школу уже без шапок и пальто. Неподалеку от школы в госпитале целый день были настежь распахнуты окна, на подоконниках лежали и сидели солдаты в белых рубахах, смотрели на прохожих, на проезжающие машины, просто дышали воздухом. Весна пришла!..
Для Вальки с самого утра это был какой-то особенный, радостный и в то же время необычный день.
Он шел на занятия. Ярко светило солнце. Правда, оно освещало пока только самые верхние этажи домов, но стекла там блестели, будто зеркала, и солнечные зайчики от них гуляли по всей улице. Было необычно просторно и светло. И радостно…
Радостно позвякивали трамваи, вдоль тротуаров журчали ручейки, ныряя в решетки люков, и там, в темной глубине, тоже что-то вспыхивало мгновенным ярким светом.
Проходя мимо булочной, Валька через стеклышко в дверях заглянул туда и, увидев, что, кроме продавщицы, в помещении никого больше нет, решил воспользоваться этим, в предпоследний раз выкупить хлеб. У него оставалось теперь три последних талона, а хлеб можно было выкупить только за текущий и последующий день.
Но Валька ошибся, продавщица в булочной была не одна. Низко склонившись, между дверей копошилась уборщица, прилаживала там какую-то доску.
— А-а, ты? — взглянула она на Вальку. — Иди, иди, тебя там ждут.
Продавщица в этот день тоже была необычно веселой. Волосы у нее были взбиты, красиво уложены, она была в новом платье.
— Здравствуйте, — сказала она Вальке как-то очень радостно. — С праздником вас.
— Каким? — удивился Валька.
— С весной. Сегодня настоящий весенний день. Смотрите, как чудесно и радостно! Солнце светит! — Она улыбалась и сама вроде бы немножко светилась. И только сейчас Валька заметил, что она еще совсем молодая. — В такие дни так и хочется полететь. Взмахнуть руками и полететь, как птица. Уже, наверное, перелетные птицы летят, гуси, лебеди. Вы не видели?
— Нет.
— Вам, как и обычно, за два дня?
— Да.
Валька ответил и замер. Неожиданно пришедшая мысль заставила его врасплох. Это было так заманчиво, что как-то даже напугало.
— А за три дня… можно? — робко попросил Валька.
— Что вы! Ни в коем случае!.. А что, очень нужно? — она внимательно посмотрела на него.
— Да.
— Нет, нельзя. Запрещено… Но вам я сделаю. Если, конечно, вам очень нужно. Меня ругать будут. Ну, ладно.
Валька еще не верил в свершившееся. Он стоял и, затаив дыхание, ждал, глядя, как она взвешивает хлеб, вроде бы боясь спугнуть ее. Ведь это значило — все!.. Можно больше не ходить сюда, не терпеть больше такого позора. Он свободен!.. Скорее, только бы скорее, скорее. А какое-то мстительное злорадство уже зрело у него в душе. Вот теперь-то все!
Из ее рук он принял хлеб, сунул за пазуху, взглянул на нее. Она смотрела на Вальку простодушно, доверчиво улыбаясь, и в ее глазах, кажется, отражалась голубизна весеннего неба. Смотрела, не подозревая, что творится сейчас с Валькой.
— Дура! — мстительно усмехнувшись, крикнул ей Валька. — Мужичница! Нахалка!
Она ахнула и побледнела. Лицо ее вытянулось. С этой презрительной ухмылкой Валька шагнул к дверям. И вот тут-то его и сгребла уборщица.
— Ты что же это делаешь, себе позволяешь, а? — Она цепко схватила его за шиворот.
— А вы не приставайте к мужчинам! — пытался вырваться от нее Валька.
— К мужчинам?! Да какой же ты мужчина? Похож ты на мужчину! Мамино молоко на губах не обсохло!
— А что же она?!
— Да девке скучно. Потрепаться, позабавиться не с кем. В двадцать три года одной остаться. Ах ты, змееныш! Нужен ты ей! К нему так ласкались, так хорошо относились, заботились, а он… Довел до слез!
И не успел Валька опомниться, она схватила его за ухо и завернула так, что Валька скорчился, чуть ли не ткнувшись в пол лбом. — Вот тебе!
Выскочив на улицу, Валька бежал, не оглядываясь. Было стыдно. Ужасно стыдно. Валька весь горел.
«А чего сразу руками-то!» — будто оправдываясь, шептал Валька. — «Сразу и руками!»
Ухо у него стало большим и толстым, как бублик. Боль постепенно утихла, и Валька теперь будто нес что-то на нем, тяжелое и горячее. Все уроки он сидел, прикрывая это ухо рукой.
Так бывает только ранней весной, когда выйдешь на улицу и вдруг захлебнешься от свежего воздуха, от яркого солнца, прозрачной небесной синевы, от какой-то хмельной, восторженной, буйной радости, переполнившей грудь. Петь хочется, кружиться, бежать, прыгать, такой неудержимой захватывающей веселости не бывает больше никогда.
Чирикали воробьи, усыпав ветки деревьев, толкались, спорили, учинив невообразимый галдеж. Она шла, и ей хотелось взмахнуть портфелем, крутануться на одной пяточке, улыбаясь неведомо чему, она шепотом невольно повторяла слова, которые только что диктовала на уроке: «Дер фрюлинг, дас фрайяр — и звучащее будто напев, если повторять подряд: — Дер ленц, дер ленц, дер ленц!» Она задирала голову, глядела на воробьев, пытаясь припомнить, были они в блокадную зиму, или нет, или прилетели только сейчас.
На Староневском, тоже обалдевшие от весны, от буйной молодости, будоражащей кровь, безногие инвалиды, Филькин отец и несколько его приятелей, учинили своеобразные гонки, кто кого опередит на участке от булочной до Исполкомской улицы. Выстроившись в ряд, по команде рванулись вперед, и теперь, наклонясь, каждый почти вываливаясь из ящичка, выгнув багровые напряженные шеи, как гребцы на заезде, усиленно работая плечами и руками, ошалело гнали по мостовой, одновременно с толчком вскрикивая:
— Ожгу!.. Ожгу!.. Ожгу!..
Колесики-ролики грохотали на всю улицу, будто мчался кавалерийский полк, высекали искры, а эти дурни гоготали во все горло, улюлюкали, свистели и горланили, сумасшедшие:
— Ожгу!.. Ожгу!..
Она выскочила на край панели, чтобы увидеть, кто же обгонит, но они не остановились у Исполкомской, понеслись дальше. И пожалуй, только велосипедист смог бы сейчас догнать их, мальчишки-малолетки бросились следом, но мгновенно отстали, — куда там! — издали кричали, подбадривая:
— Давай, давай!
Она шла по улице и думала: «Как хорошо!» И чувствовала, что и впереди у нее будет что-то такое, — она не знала, что именно, но ощущала, что будет хорошее-хорошее.
В первый раз у нее было такое настроение, и ей было по-настоящему хорошо.
После уроков Аристид, Филька и Валька отправились на Неву. Назавтра предстоял выходной, воскресенье, и сегодня можно было гулять сколько хочешь.
Кто-то сказал, что на Неве пошел лед. Еще не ладожский, — тот будет примерно через месяц, — а невский, откуда-то с верховьев, от Шлиссельбурга и Дубровки, но лед, действительно, шел.
Есть что-то необычное, величавое, захватывающее в картине ледохода, что-то завораживающее в этом движении, когда хочется стоять и смотреть, не отрываясь, на плывущие ледяные поля, плывущие размеренно, плавно, в какой-то торжественной тишине. Изредка какая-то льдина догонит другую, кажется, лишь коснется ее, но, разрушаясь, начинают крошиться края, в месте стыка шевелится, ворочается ледяная шуга, вдруг ледяная глыба приподнимется, обнаружив всю свою полутораметровую толщь, поналезет на другую льдину, и — трах! — пробежала по ее поверхности фиолетовая полоса, затем глухо хлюпнет, и два отделившихся поля, покачиваясь, будто плоты, начинают расходиться в разные стороны.
Ледоход этой весны был особенным. Сейчас ледяные поля несли на себе остатки санных путей, замусоренных соломой, нацепленную на колья колючую проволоку, что-то обозначавшие часто натыканные в снег белые флажки, вмерзшие в лед солдатские шинели, котелки, каски, россыпь стреляных гильз и многое-многое другое, что оставалось на льду зимой во время боев где-нибудь в районе ГЭС или Дубровки. Даже останки павшей искромсанной лошади пронесло на льдине. А мальчишки, уже бегавшие по берегу, утверждали, что они видели пристукнутого фрица. Что ж, и так могло быть.
В том месте, где улица, на которой находилась школа, упиралась в набережную, Нева, делая плавный поворот, расширялась, ниже по течению, к Охтинскому мосту, она опять сужалась. И сюда, к их берегу, понабило льдин. Они чуть пошевеливались, готовые поплыть дальше. Двое мальчишек уже перебрались на них. Присев, что-то выковыривали из снега.
— Эй, пацаны, что нашли? — крикнул Валька, спустившись к воде, но мальчишки ничего не ответили. А один из них поднялся и поспешно убрал доску, которая была перекинута от берега на льдину. — Что, жалко, да? — закричал Филька. — Чего нашли-то?
Однако те по-прежнему молчали, не оглядываясь на кричащих с берега, ползали на четвереньках, палками долбя снег. Такое их поведение обидело и в то же время заинтересовало.
— А вон еще льдины стоят! — заметил Аристид.
Действительно, ниже по течению, упершись в торчащие из воды обломки свай, стояло несколько больших льдин, на них еще никого не было. Правда, они находились на достаточном расстоянии от берега. Пришлось притащить ржавую водопроводную трубу, чтобы по ней перебраться на ближнюю льдину. Первым перебрался Филька.
— Во, гильза от ППШ! — сразу же крикнул он и запустил в стоящих на берегу гильзой.
Края льдины были мокрыми, на нее захлестывала вода. Аристид поскользнулся и упал, чуть было не зачерпнув голенищем сапога. А Валька некоторое время все еще топтался на берегу, в парусиновых ботинках не очень-то побежишь где хочешь. Но когда Филька нашел портсигар, и Валька не утерпел, по трубе перебрался на льдину и, разбрызгивая воду, помчался к ее середине, где было посуше. В поисках мальчишки все дальше и дальше расходились друг от друга.
Валька нашел саперную лопатку, затем вмерзшую в снег уздечку. Когда он, лопаткой вырубая из снега уздечку, оглянулся, Аристид зачем-то возвращался на берег. Балансируя одной рукой, перебегал по трубе, придерживая у живота что-то тяжелое и большое. Настолько тяжелое, что, не добежав до конца трубы, ему пришлось спрыгнуть в снег, и, почти по колени увязая в нем, он пошел к тому месту, где сваленные в одну кучу лежали их пальто и сумки.
Валька распрямился, чтобы вытереть забрызганное лицо. Он только…
И грохнул взрыв.
Воздушной волной Вальку сшибло с ног. Что-то горячо, ярко вспыхнуло впереди, хлестануло по воде. Он упал лицом вниз. Его оглушило на мгновение.
Первым ощущением была странность того, что вспыхнуло впереди, и так сильно толкнуло в спину. Он обернулся. Неподалеку от него сидел Филька, колупал в ушах. В стороне валялась Филькина шапка. Сумки и все их вещи были раскиданы по берегу. А Аристида не было.
На том месте, где недавно находился Аристид, клубился сизый дымок да стояли его сапоги.
«А где же Аристид?» — еще не понимая, что произошло, оглядывался Валька.
Резко пахло тротилом. И еще чем-то. Труба чуть откатилась в сторону.
Прямо в воду спрыгнув со льдины, Валька подбежал к увязшим в рыхлом снегу «кирзачам» и замер, вскрикнув.
Ошеломленный, Валька мчался по набережной. От испуга и растерянности перехватило дыхание. Он сухо всхлипывал, не понимая, куда и зачем бежит.
— Что, натворили что-нибудь? — крикнула встречная женщина, кажется, дворничиха.
— А что случилось? — поинтересовалась вторая.
— Да слышала, что-то рванули.
Он наугад свернул в переулок. Не разбирая, бежал по лужам, бледный, растрепанный. Затем бежал по трамвайным путям, по шпалам. «Нет, нет! — шептал Валька. — Нет!» И ему хотелось убежать как можно дальше от того ужасного, непоправимого, что произошло. Еще как-то не укладывалось в уме, невозможно было представить, что все, больше нет Аристида. Кажется, сейчас только он видел его наклоненную шевелящуюся спину, туго натянутый на плечах китель. «Нет! Не хочу!» Валька уже не мог бежать, он задыхался, делал редкие шаги, и казалось, что еще кто-то гулко дышащий бежит с ним рядом. Пошатываясь, он пошел шагом и только теперь в первый раз решил оглянуться.
Люди шли как ни в чем не бывало. Ярко, по-весеннему светило солнце. Девчонки прыгали по асфальту, толкая кусочек кирпича, играли в «классы». Синела вдалеке Нева.
Все было, как прежде. Словно ничего не произошло. И это показалось чудовищным, нелепым.
Чтобы спрятаться от всего, скрыться, Валька бросился в подворотню, ткнулся в темный угол за ржавую железную дверь. Но не заплакал. Он стоял и дрожал. Его колотил какой-то ужасный озноб, не попадал зуб на зуб.
Лишь к вечеру Валька решился сообщить о случившемся матери Аристида.
Он знал дом, в котором жил Аристид, но ни разу у него не был. По списку жильцов, вывешенному в подворотне (такие списки были вывешены в каждом доме), он узнал номер квартиры. Темной узкой лестницей со второго двора Валька поднялся на пятый этаж, долго в нерешительности топтался возле обшарпанной двери, наконец подергал ручку механического звонка. Где-то в глубине квартиры подзенькало. И тотчас кто-то весело побежал по коридору.
— Кто здесь?
Но Валька не успел ответить, уже звякали щеколдой, тоже быстро, весело. Крякнув, дверь отворилась, и Валька отпрянул, растерянный. В дверях стояла… «немка».
Она была в легком ситцевом халатике, в тапках на босую ногу.
— Вы? — пробормотал Валька, решив, что, возможно, ошибся, не туда попал.
— Проходи, — радушно пригласила она, вовсе не удивившись его приходу. — Ты к Аристиду? А его еще нет, он не пришел. — Она с улыбкой смотрела на Вальку. — Да ты не удивляйся, я его старшая сестра.
— Как?!
Чего угодно, но уж этого Валька не ожидал.
— Да проходи в комнату, — позвала она. — Подожди немножко, он где-то задержался, наверное, сейчас придет. — Она взяла Вальку за руку, но он испуганно отстранился.
— Нет, нет!..
— Ну что ты? — с прежней улыбкой смотрела она на Вальку.
— Он не придет, — отрицательно покачал головой Валька.
— Как? — растерялась она. Но, кажется, еще ничего не поняла. Глаза ее недоверчиво, настороженно скользнули по Вальке, еще не веря ему.
— Не придет, — повторил Валька. — Он… погиб.
— Как?! — Лицо ее побледнело и вытянулось. Но она все еще не верила, не хотела верить, не соглашалась. Глаза ее будто вцепились в Вальку. — Как?
— Он подорвался, — не в силах больше смотреть на нее, потупился Валька.
— Боже мой! — Рука у нее медленно поползла вверх, что-то ловила растопыренными пальцами, поймала ворот платья, будто оно душило ее. И вдруг, с расширившимися от ужаса зрачками, она завопила на всю лестницу: — Алик! Алик! — И тотчас схватила Вальку. — Где?.. Когда? Не может быть!.. Ты ошибся!
— Нет, — повторил Валька.
— Алик, Алик!
А сама, захлопнув дверь, уже бежала вниз, оступаясь на ступеньках, не видя их, хватаясь за стену. Остановилась, как-то вся сжавшись, робко глянула вверх, на дверь.
— Может, ты ошибся?
— Нет. Мы были вместе. Я, Филька и он. Он подорвался. На Неве, на льдине.
— Что же я ей скажу? — испуганно перебила она его и опять посмотрела вверх. — Как я ей скажу? Мама!.. Она не должна знать, слышишь, она не должна знать. Нет, нет! После всего, после той бумаги…
Но наверху вдруг стукнула дверь.
— Лизонька? Ты где?.. Что здесь?
— Тихо! — она порывисто прикрыла Вальку собой, прижала его к стене. И сама прижалась, спряталась.
В лестничный пролет заглянула пожилая женщина.
— Ты где? — повторила она. И стала спускаться, ногой нащупывая ступеньку.
— Я здесь, мама. Я разговариваю с учеником.
Вытирала глаза ладонями.
— Что такое? Что случилось? — спускалась женщина.
И, не выдержав больше, Валька ринулся наутек.
Весь следующий день Валька ходил сам не свой. Только теперь ему стало ясно многое из того, что казалось таким странным прежде. Он теперь понял, откуда взялся в журнале листок, на котором было разрисовано, кто и на какой парте сидит в их классе, почему «немка» была так уверена, что Аристид выучил стихотворение и настаивала, чтобы он отвечал.
Но почему Аристид не рассказал никому, что это вовсе не настоящая «немка», тем более не фашистка, а его родная сестра, когда ее все так ненавидели и травили? Более того, даже сам принимал во всем активное участие? Может быть, не хотел, чтоб кто-нибудь заподозрил его в малодушии, он так ненавидел все вражеское, фашистское, с чем связывал и немецкий язык, что не мог пощадить даже родную сестру. Он вообще не терпел любой, даже самой маленькой неправды, не мог лицемерить.
Как это было на самом деле, теперь, конечно, невозможно узнать. Никто не расскажет.
Но Вальку поразило еще иное. А каково же ей было переносить все то, что происходило?! Всю ту несправедливость. Почему же она молчала?
Валька пробовал представить себя на ее месте, и не смог. Ведь она такая же «немка», как и все они здесь в классе, пережившая много, многое вынесшая, голодавшая, бывавшая под обстрелами и бомбежками, как и они, уже терявшая близких своих. Так почему же она терпела? Чего хотела она?
И почему-то непрестанно, назойливо, мешая, упрямо лезло в голову воспоминание о том дядьке, лопатой перерубившем Валькин крючок. Так и виделось то лицо, широкое, розовое, добродушно улыбающееся.
Чего-то совестно было Вальке, только он не понимал, чего.
Перед кем-то чувствовал он себя виноватым, будто что-то совершил нехорошее, и надо было пойти извиниться, но какой-то ложный стыд удерживает тебя, хотя знаешь, если пойдешь и извинишься, то там поймут и простят, и будут любить тебя еще больше. Но не решишься и не пойдешь. И еще сильнее мучаешься от этого.
Смерть Аристида что-то изменила в душе Вальки, что-то там произошло. Валька еще не понимал толком, что же случилось, потрясенный произошедшим, он вдруг ощутил, что жизнь приоткрыла ему створку в мир, который он еще не знал.
На этот раз намного раньше обычного Валька пришел в школу. Но в сборе был уже весь класс. Все, возбужденные, толпились возле Филькиной парты или стояли между рядов. Едва Валька появился в дверях, мальчишки притихли, смотрели на его. Они знали уже все, поэтому ни о чем не расспрашивали, ничего не надо было говорить. Валька сел на парту. Он будто ждал кого-то, косился на то место рядом, которое теперь было свободным. В классе начали о чем-то потихоньку переговариваться. Но зазвенел звонок, извещая, что надо идти на зарядку, и все потянулись к дверям.
Пятый «б» построился на своем привычном месте, у окон. Собрались и все остальные. Очевидно, мальчишки уже знали о случившемся, с притаенным молчаливым и многозначащим любопытством посматривали на притихших «пятибэшников». Ждали физрука. Но ее почему-то не было. За многие месяцы впервые.
И так же впервые нарушив заведенный порядок, вместо нее вошла Малявка. Остановилась на своем привычном месте. Как у человека, не спавшего всю ночь, под глазами у нее провисли серые мешочки.
Следом за ней, потупив голову, не видя никого, шла «немка». Она стала напротив Малявки, спиной к залу, пряча лицо, и застыла так.
Поздоровавшись разом со всеми, Малявка начала читать.
— Приказ Верховного Главнокомандующего.
Сегодня, …апреля тысяча девятьсот сорок четвертого года, войска нашего Второго Белорусского фронта… — читала она.
За все это время «немка» ни разу не шевельнулась, стояла навытяжку, бледная, ни единой кровинки в лице. И спина ее, как длинная доска, была ровной и деревянной.
— Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!
Смерть немецким захватчикам!
Малявка опустила лист и сделала небольшую паузу. Осмотрела стоящих перед ней. Все эти наголо остриженные большелобые головы, узкие костлявые плечи. Больше сотни глаз не по-детски серьезных, встревоженных внимательно следили за ней, ждали. И будто ко взрослым, она обратилась к ним.
— Товарищи, — произнесла она. — У нас с вами произошло большое горе. Вы уже все знаете. Не стало нашего товарища, ученика пятого «б» класса Аристида Соколова. Преждевременно ушел один из наших лучших учеников. Война отняла у нас его. Вырвала из наших рядов. Вот всегда он стоял вот здесь, на этом месте. А теперь — нет. И не будет уже никогда.
Так почтим же, товарищи, его память минутой молчания.
В зале стало тихо.
Эта тишина была невыносимо долгой, тяжелой. И чем дольше она затягивалась, тем становилась невыносимей.
Валька не поднимал головы. Скосив глаза, Валька взглянул на «немку», его поразили ее руки, белые в суставах, вцепившиеся в портфель, который она держала перед собой. Валька отвернулся, но каким-то обостренным внутренним зрением следил за ней, как, наверное, следили и все остальные. Выстоит, сможет, нет? А тишина давила, пригибала тишина.
И в этой тишине раздался звук. Он показался таким неожиданным, странным, что Валька недоуменно вскинул голову.
Это запела Малявка.
— Наверх вы, товарищи… — речитативом произнесла она.
Все молчали. А потом кто-то откликнулся шепотом.
— Последний парад наступа-а-ет…
И уже дружнее, гуще, многочисленнее голоса. А затем подхватили и все классы.
— Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…
Вместе со всеми запел и Валька. И только это помогло ему удержать слезы.
А когда дошли до слов «Прощайте, товарищи, с богом, ура!», то это «ура!» звучало, как и обычно, уверенно, троекратно.
Одна только «немка» стояла, опустив голову. Она не плакала. Очень старалась не заплакать. И поэтому из губы у нее сочилась кровь.
Уже по всем классам разошлись учителя, опустел коридор, а ее все не было. Она не шла. И пятый «б» нервничал. Пятый «б», у которого первым уроком был немецкий, волнуясь, ждал ее. Человек десять стояло на лестничной площадке, свешиваясь через перила, заглядывали вниз. Филька сбегал даже до учительской. А остальные беспокойно ходили по классу, поглядывая на дверь. И даже Хрусталев, который, на удивление всем, сегодня вылез из-под своей парты и сел рядом с Валькой, сейчас был взволнован и кричал на всех:
— Э, садитесь!
Но никто его не слушал, все нервничали. Было неизвестно, придет она или нет.
Через две недели после снятия блокады у Кольки умерла мать. Так уж получилось, вместе пережили самые тяжелые, самые страшные и голодные дни, а теперь, когда, казалось бы, все позади, только жить да жить, Колька остался один. Брат был на фронте, старшие сестры в глубоком тылу, и здесь, в послеблокадном городе, больше у Кольки не осталось никого.
Целыми сутками он сидел в пустой промерзлой квартире. Стекол в окнах не было, рамы заколочены досками, поверх досок завешены одеялами, и поэтому в комнате всегда было темно. Но Колька за время блокады привык к темноте, и она не угнетала его.
Единственное, чего никак не мог перенести Колька, — тишины. Глухой безжизненной тишины, которая означала, что он один. Закутавшись в материно пальто, поглубже нахлобучив шапку, Колька сидел и напряженно вслушивался. Но казалось, что во всем доме нет никого, он позабыт здесь всеми. Чтобы как-то избавиться от этого чувства, Колька пытался чем-нибудь заняться: пилил доски, топил маленькую железную печурку, от которой труба была выведена в форточку. Но и это почти не помогало. И тогда он понял, что надо идти куда-то к людям — он не может без них. И вот именно в один из таких особенно тягостных дней Кольке пришла мысль поступить работать. Он очень обрадовался такому простому и хорошему решению.
Утром Колька оделся потеплее и вышел из дому. За ночь мелкий снежок припорошил протоптанные между домов тропинки. В тупичке, на занесенных путях, стояли трамвайные вагоны. И было видно, как на скамейках, будто толстые бухгалтерские книги, ровными квадратными пачками лежит снег.
До войны Колькин брат работал на ремонтно-механическом заводе, и Колька решил тоже устроиться туда.
В заводской проходной сидела женщина-вахтер в большущем тулупе и шапке-ушанке.
— Тебе чего? — спросила она Кольку.
— Мне к начальнику надо, — сказал Колька.
— Какому начальнику?
— Директору.
— А зачем?
— На работу хочу поступить.
— Чего, чего? — удивленно переспросила вахтерша, приподнявшись и оттопырив у шапки ухо.
И действительно, было чему удивиться. В тяжелые блокадные месяцы ни один человек не приходил сюда, наоборот, с завода добровольцами отправлялись на близкий фронт, а здесь стоит паренек и просит пропустить его к директору.
— Тебя кто послал? — поинтересовалась вахтерша.
— Никто, сам пришел.
— А почему ты решил пойти сюда?
— У меня здесь брат работал, Костя.
— Как фамилия?
Вахтерша Колькиного брата не знала, но все-таки пропустила к директору.
Директор сидел в большом кабинете, на нем был такой же тулуп, как и у вахтерши. Выслушав Кольку, он спросил:
— Кем хочешь работать?
— Не знаю, — признался Колька. Ведь ему действительно безразлично было, кем работать, лишь бы быть вместе с людьми.
Директор осмотрел кабинет и предложил, указав на большое, обитое кожей кресло:
— А ну-ка, попробуй подними.
Колька нерешительно подошел к креслу. Он очень боялся, что если не поднимет, то его не примут на работу, поэтому ухватился за кресло обеими руками, дернул изо всех сил — чуть сдвинул с места, а поднять не смог.
— А стул подними, — попросил директор.
Но Кольке и стул не удалось поднять. Совсем ослаб он за блокадные дни.
— Пресс-папье попробуй подними, — сказал директор, кивнув на свой стол.
И Колька поднял пресс-папье.
— Ну, молодец. Крепкий парень, — похвалил его директор. — Возьмем тебя слесарем-водопроводчиком. Поставим на участок срочного ремонта. Нам сейчас слесари позарез нужны, во! Содержим в порядке водопроводное хозяйство всего района. Всякое бывает: где трубы проржавели, дают утечку, а где побиты в бомбежку, латали на скорую руку. Без воды людей нельзя оставить, как без хлеба и топлива. Вода — первое дело. Хлебопекарням нужна, госпиталям, заводам. Да что тебе объяснять, ты сам понимаешь.
Возвращаясь домой, Колька очень озяб. Февраль выдался морозный, вьюжный. А пальтишко у Кольки было демисезонное, старенькое, коротенькое. Когда-то, еще задолго до войны, это пальто носил брат, а потом сам Колька, и оно изрядно повытерлось. И поэтому он решил купить себе зимнее пальто. Забрав те деньги, которые нашел в буфете в старом мамином кошелечке, и пайку хлеба, Колька отправился на рынок — «барахоловку». Чего только не продавали здесь! Столы, стулья, обувь, золотые кольца, табак. Колька бродил в толпе, присматриваясь ко всему, но зимнее пальто не попадалось. Он приплясывал от стужи, постукивая одна о другую застывшими ногами, подняв воротник, дышал под пальто, стараясь хоть немного согреться. Упрямо, долго ходил и ходил. Уже собирался идти домой, побрел к выходу и вдруг увидел такое пальто, какого даже никогда себе не представлял. Оно было темно-бежевым, с бурым меховым воротником-шалью. А изнутри подкладкой был рыжий лисий мех.
И продавал это пальто высокий седой старик с тростью и в шапке-боярке с черным бархатным верхом. На трости был белый костяной набалдашник с вырезанным на нем замысловатым орнаментом.
Колька подошел, потрогал пальто — сукно было толстым, добротным, а мех мягким и теплым — и спросил, сколько оно стоит. Старик назвал цену. Она была во много раз больше, чем у Кольки имелось денег. Колька огорченно вздохнул, но уходить сразу было неудобно. Старик, видя, что Колька мешкает, оживился, встряхнул пальто, развернул его перед Колькой.
— Покупайте, юноша. Смотрите, что это за вещь. Сама себя хвалит! В таком пальто только Федор Иванович Шаляпин гулял. Помните, на картине у Кустодиева?
Колька про Шаляпина слышал, но такой картины не видел и о ней не знал. Отходить теперь и совсем стало неудобно. Поэтому Колька на всякий случай робко спросил:
— А сколько будет стоить?
— Ну, вам, юноша, немного уступлю. Примеряйте.
Колька примерил пальто. Оно было ему велико. И рукава длинны. Но как было тепло в нем, как уютно! И пахло от него летом, цветами.
Вздохнув, Колька снял пальто, вернул старику и спросил, робея:
— А отдадите за?.. — И назвал имеющуюся у него скромную сумму.
— Нет, — сказал старик, даже немного рассердившись. — Нет. Что вы! Взгляните, ведь оно же бог знает чего стоит! Я и так за бесценок отдаю. Вы взгляните еще раз, что это такое! Чудо! Если хотите приобрести хорошую вещь, молодой человек, то вот вам мой совет: бегите домой, попросите еще денег у матери, а я вас подожду.
— У меня нет ее.
— Да?.. Ну, у родственников, с кем вы живете.
— И родственников нет.
— Как же?.. Вы один?
— Один.
— Вот как!.. Что же нам с вами делать?.. Я бы отдал вам. Но ведь и мне тоже деньги нужны, представьте, и мне есть хочется… Понимаете, какое дело…
И Колька, окончательно смутившись, чтобы хоть как-то выйти из неловкого положения, попытался схитрить.
— Да оно очень тяжелое. На работу в нем будет неудобно ходить.
— Куда? — остановился старик, который уже направился прочь от Кольки. И Колька повторил. Старик внимательно всмотрелся в его худое, бледное, озябшее лицо, помедлил чуть и сказал:
— Берите. Я и за такую цену согласен. Действительно, оно очень тяжелое и мне, наверное, уже не понадобится. А вы носите на здоровье. Желаю вам удачи. Носите!
Так Колька купил себе первое в жизни зимнее пальто.
Колька очень боялся проспать и опоздать на работу. Хотя часы-будильник работали исправно и были заведены, но он им не очень-то доверял.
Встал в четыре часа, позавтракал наспех, надел зимнее пальто и сидел так, волнуясь, будто ожидал поезд, который почему-то задерживался. Перед уходом вскипятил и выпил «с таком» стакан чаю. «С таком» — это когда один кипяток, без сахара.
Было еще темно, когда Колька вышел на улицу. За ночь насыпало снежку, и он, будто крошки от сухариков, хрустел под ногами. И пахло от снега чем-то свежим и вкусным, даже посасывало под ложечкой.
Когда Колька пришел к проходной завода, дверь ее была еще заперта. Он понажимал немного черную кнопку звонка, но догадался, что звонок неисправен. Постучал в дверь, прислушался. Почему-то никто не шел ему открывать. Поколотил сильнее. «Неужели тут никого нет?» — подумал Колька. Однако над проходной из тонкой и высокой трубы вился белесый дымок. Тогда Колька перелез через сугроб и заглянул в маленькое, почти полностью заколоченное окно. Он увидел сумеречную каморку, топящуюся печь-«буржуйку», а напротив печи на стуле распаренного, сомлевшего от тепла парнишку, примерно такого же возраста, как и он сам. Уронив голову на грудь, парнишка сладко спал. Руки свисали до пола, рядом со стулом валялась шапка.
Колька стукнул в стекло. Паренек проворно вскочил, одернул фуфайку. Посмотрел в сторону окна, прислушался. Колька еще раз тихонько стукнул. Паренек надел шапку, вышел из каморки в проходную. Но не открыл дверь, а приподнял заслонку и выглянул в маленькое, как отверстие у скворечника, квадратное окошечко в двери.
— В чем дело? — спросил строго.
Колька объяснил.
— А ты что колотишь, подождать не можешь? Думаешь, не слышу, что ли? Все слышу! Я тут важным делом занят! — сказал он еще более строго и раздраженно. — Вот сейчас закончу, тогда открою! — и затворил заслонку.
Колька растерялся. Неужели этот парень спать пошел? Кажется, действительно, спать!
Но минуты три спустя щелкнула задвижка, дверь натужно покряхтела и отворилась.
— Прыгай быстро, не напускай холода! — скомандовал паренек, и Колька прошмыгнул в проходную. — Что это тебя так рано принесло, ни свет ни заря? Сиди здесь, грейся, жди, когда другие подойдут.
Колька присел на скамейку. Он теперь как следует мог рассмотреть парнишку. Тот, наклонившись к печи, шуровал в ней кочергой, поправлял горящие полешки. Полы ватника у него были распахнуты, и под ватником был виден светло-серый клетчатый пиджак. Лицо у парнишки узкое, удлиненное, нос прямой и такой тонкий, будто сплющенный. Когда парнишка выдыхал, полупрозрачные ноздри вздрагивали, как папиросная бумага. Чувствуя на себе Колькин взгляд, не оборачиваясь, он бегло глянул и иронично усмехнулся. Чем-то Колька ему не понравился. Приподняв полу ватника, пошарил в кармашке у пояса брюк, выкатил оттуда «бочата» — большие карманные часы, похожие на куриное яйцо, щелкнул крышечкой, взглянул на них издали и, кажется, даже не рассмотрев стрелки, захлопнул — мол, и так все ясно, рано еще, действительно ни свет ни заря.
— Между прочим, я мог тебя и не пускать, имею полное право, — сказал он Кольке.
Колька решил промолчать.
— У кого собираешься работать? — подождав, спросил паренек.
— Не знаю.
Парнишка всмотрелся Кольке в лицо.
— Хитришь? Ну что же, можешь не говорить, не очень-то и надо.
— Да я верно не знаю. Сказали, что слесарем на участке срочного ремонта, а у кого — не знаю.
— На ремонтном? — недоверчиво переспросил паренек. — У Томилиной?.. Ха… — Он теперь уже совсем бесцеремонно осмотрел Кольку. — В этой шубенции и работать собираешься?
— А что?
— Ничего. Шубку-то придется сбросить… Обломок империи!
— Сам ты обломок! — не вытерпел Колька.
— А будешь ерепениться — выгоню отсюда.
— Да я и сам уйду. Подумаешь, начальник! Как пройти на участок?
— Замерзнете там, ваше высочество!
— Это не твое дело.
— Ну, идем провожу, охладись немножко, — сказал парнишка, взял ключи из шкафчика и, позвякивая ими, повел Кольку по пустому двору. Они обогнули кирпичное здание, кажущееся темно-бордовым на фоне ставшего фиолетовым снега, спустились в полуподвальное помещение. Парнишка отпер дверь, пошарив на стене в углу, щелкнул выключателем.
— Ну вот, ваше высочество, палаты. — Парнишка сделал манерный жест, пропуская Кольку вперед. — Милости прошу! Надеюсь, вам здесь нравится?
— Да ничего, — сказал Колька.
— Какие-либо указания будут?
— А ты когда на посту спишь, хоть рот закрывай, лакей.
Парнишка на мгновение растерялся, свирепо глянул на Кольку и выскочил, трахнув дверью так, что воздушной волной качнуло лампочку.
Колька осмотрелся. В этом обширном помещении все было серым: стены, выложенный известняковыми плитами пол и даже потолок. Посредине, под лампочкой, стояло несколько верстаков, на каждом — большие слесарные тиски. Вдоль стен на стеллажах лежали ржавые трубы разной длины и толщины. В угол за дверь был запихан шкаф-касса, его узкие ячейки забиты разными деталями.
На улице, напротив окон, легонько скрипнул снег, будто мышка шмыгнула, дверь несколько раз дернули, она чуть приоткрылась, и в помещение проворно юркнула женщина, худенькая и маленькая, настоящая Дюймовочка. Поздоровалась с Колькой и деловито спросила:
— Вы ко мне?
Колька объяснил, зачем он здесь.
— А, значит, ко мне. Я и есть Томилина. — И протянула Кольке руку, такую тонкую и хрупкую на вид, будто стрекозиное крылышко. — Элла Вадимовна.
Колька смутился, не зная, что делать с этой рукой, чуть замешкавшись, взял ее (раз уж так долго держат протянутой, значит, надо взять), пожал и сказал:
— Здравствуйте.
— Что-то лицо очень знакомое… Кажется, я вас где-то видела.
— Не знаю. Может быть, вы моего брата помните, Костю? Он здесь тоже слесарем работал.
— Костя? — переспросила Элла Вадимовна. — Костя… Нет, не припомню. Хотя фамилию я наверняка слышала. До войны я бухгалтером была. В блокаду пришлось срочно переквалифицироваться.
Говоря это, она внимательно осматривала Кольку. Он был очень худым, длинношеим и напоминал ощипанного цыпленка.
За окном хрупнул снег под четким строевым шагом, дверь распахнулась резко, рывком, и в помещение вошел парнишка, с которым недавно поссорился Колька. Даже не взглянув, он прошел между ним и Эллой Вадимовной, чуть не зацепив его плечом.
— А вот и вторая половина нашей бригады, — улыбнувшись приветливо, указала на него Элла Вадимовна. — Познакомьтесь, пожалуйста: Казимир Зайцев.
— Мы уже знакомы, — хмуро буркнул парнишка, отвернувшись от Кольки.
— Да? Вы уже успели? Ну, хорошо… А ты, наверное, очень устал? — участливо спросила она. — Может быть, не пойдешь сегодня со мной, останешься здесь. А я одна.
— Нет, почему же. Я поспал немного, — ответил Казик, искоса глянув на Кольку, будто показывая этим: вот, мол, он видел.
— У Казика мама захворала, — пояснила Элла Вадимовна Кольке. — Она работает у нас в охране. И поэтому Казику пришлось вместо нее дежурить, сидеть здесь ночь.
Когда она говорила это, спина у Казика как-то нервно передернулась. Ему досадно было, что она будто бы оправдывает его перед Колькой. Он зажал в тиски длинный сгон трубы и начал перепиливать. Труба завибрировала, задребезжала так, что слов стало не слышно. Элла Вадимовна болезненно поморщилась, зажав ладонями уши, и сказала Кольке:
— Мы сейчас уйдем. У нас работа такая, все время приходится ходить. А ты побудь в мастерской. Возможно, после полудня мы и вернемся. Что бы тебе здесь дать поделать? — Она осмотрела верстаки. — Резьбу нарезать один ты, конечно, не сможешь… Сгоны заготовить… Во! Пилу можешь наточить?
— Могу, — ответил Колька, хотя никогда еще не пробовал и только понаслышке знал, как это делается.
— Вот и чудесно! Наточишь и снесешь в охрану. Это они принесли. И очень просили. Сделай, пожалуйста.
Торопливо собрав нужные инструменты и сложив в сумку, Элла Вадимовна и Казик ушли.
У дверей Казик задержался, достал «бочата», повернул циферблат к свету, глянул мельком и посмотрел на Кольку, давая понять, что он специально засек время, отведенное Кольке.
И лишь затворилась за ними дверь, Колька сразу же принялся за дело.
Эту пилу давно не точили, а возможно, когда пилили, не раз скребанули по гвоздю: зубья были забиты, даже закруглены. Сталь была хорошей, твердой, стружка сыпалась мелкая, как пыль.
Колька вспотел, шапка стала мокрой изнутри; когда снял ее, чтобы вытереть лоб, из шапки повалил пар. Оттого, что сидел согнувшись, заболела спина. Да еще намерзшее полотно липло к рукам, а в рукавицах работать было неудобно.
Колька сначала затачивал отдельно каждый зубчик, а затем решил ускорить дело, приноровился и стал точить сразу по два. Точил долго. Когда вышел из мастерской, солнце стояло уже над крышами. Веселое февральское солнце.
С крыш капало, в сугробах под навесом продолбило круглые дырки, будто пальцем натыкали.
Прежде чем отнести в охрану, Колька решил сам испробовать пилу. Он присмотрел торчащую из снега доску, пролез к ней, рукавом смахнул снег, приспособился и провел пилой. Пила, прозвенев всеми зубчиками, пропрыгала по доске, оставив на ней лишь царапины. Колька провел еще несколько раз. Пила прыгала будто по камню. Тогда он подумал, что, может быть, доска промерзла, стала твердой. И выбрал гнилое бревно. Оно было такое старое и рыхлое, что ногтем можно отковырнуть кусочек. Но вот именно кусочки-то и отлетали, а бревно не пилилось. Колька изо всей силы нажимал на пилу, она вертелась, будто живая рыба, не поддаваясь ему.
— Что, мальчик, помочь тебе? — спросила проходившая мимо женщина. — Давай-ка вдвоем.
Но и вдвоем у них ничего не получилось.
— Это потому, что бревно гнилое, — сказала женщина. И перешла к доске, с которой начал Колька. Но здесь-то и совсем ничего не получилось, как они ни старались, ни нажимали на пилу. Даже били по ней, чтобы воткнулась в древесину.
— Что-то, Федор Михеич, у нас с ним не получается, — пожаловалась женщина вышедшему из главного корпуса старику. — Может, с вами попробуем.
— А что?
— Да сама не понимаю, пила будто заколдованная.
Старик осмотрел пилу.
— Чья это? — спросил у Кольки.
— Моя.
— В жизни еще такой не видел! — воскликнул старик. — Может, ее нам фрицы подбросили? Нет? А тогда какой же дурак тебе ее точил? Зубья-то должны быть наточены с одной стороны, а не с двух. Смотри, они у тебя как наконечники у стрел. Снеси и отдай ему, пусть переделает.
Не глядя на старика, покраснев от смущения так, что даже капельки пота выступили на лбу, Колька взял пилу.
— А ты ничего, не тушуйся, — глянув на Кольку и улыбнувшись всепонимающе, сказала женщина. — Не расстраивайся. — И похлопала его по плечу. — С кем не бывает! Передай своему точильщику, пусть не унывает. Не ошибается только тот, кто ничего не делает.
В свой первый рабочий день Колька устал так, что едва добрел до дома. Уходил, было темно, и возвращался — тоже темно.
Во дворе возле парадной его окликнули. Из-за оплетенной проволокой поленницы дров выскочили дворничихин сынишка, десятилетний Шурка, и с ним еще такого же возраста пацан.
— Смотри, что у меня есть! — похвастался Шурка и, пошарив в кармане, достал автоматный патрон. — У нас и еще есть!
— Ты где их взял? — спросил Колька.
— Нашел.
Колька протянул руку, но шустрый и хитрый Шурка проворно отскочил.
— Ага, не возьмешь!
— Дай сюда! — прикрикнул Колька.
— Фигушки! — уже из-за поленницы отозвался Шурка. — А мы много набрали. Знаем, где они! Знаем!
— Пальцы поотрывает, — по-взрослому предупредил Колька. Ему не хотелось сейчас ловить Шурку, бегать за ним по двору — очень уж устал.
В квартире было холодно. Печь выстыла так, будто ее не топили неделю, к железу противно притронуться.
Он присел на диван. Хотелось, не раздеваясь, лечь и полежать хотя бы немного. Но Колька знал — надо побороть усталость. Нельзя сдаваться, допускать себе поблажки. Знал это еще с голодных блокадных дней. Выживали не просто те, кто оказался физически сильнее, а кто был упорнее. Он вышел на кухню, зажег лампу-«коптилку», расколол несколько поленьев и затопил печь. Маленькая «буржуйка» нагревалась так же быстро, как и остывала. Уже через минуту бока ее стали теплыми. Захрустел выведенный через форточку жестяной рукав. Во вьюжные дни его забивало снегом и печь чадила, приходилось длинным проволочным крючком прочищать рукав. Это было просто сделать, потому что Колька жил на первом этаже. А сейчас печь топилась хорошо, она весело, громко гудела, и по тонкой жести рукава вроде бы бежали в одну сторону мелкие проворные жучки, скребя жесткими лапками.
Надо было приготовить что-то поесть. Колька решил сварить суп. У него оставалось несколько картофелин и кулечек перловки. Сначала он пожалел крупу, хотел оставить, а потом решил, что сварит суп на несколько дней, и настоящий. Потому что был у него сегодня вроде бы праздник. Он выбрал самую большую кастрюлю, положил туда картофелины и налил до краев.
От печи веяло жаром. Бока ее сделались малиновыми, в комнате стало тепло. Колька разделся. А когда в кастрюле закипела и забурчала вода, запахло варящейся картошечкой, он и совсем повеселел. Ложкой подцепил из кастрюли. Объедение! Колька предвкушал, как нальет сейчас целую тарелку и будет есть. И еще останется на завтра! Он думал, что если бы каждый день ел такой суп, то не только стул, а даже и кресло поднял бы.
С лестницы в дверь в коридоре постучали. Кто-то бил в ее нижнюю часть ногой, не сильно, но настойчиво. Это оказался Шурка.
— Можно к тебе? — спросил он неуверенно.
За Шуркой жался его приятель.
— Заходите. — Колька впустил ребятишек.
— Ой как тепло у тебя! — воскликнул Шурка, осматриваясь. Он понюхал пар от кастрюли, облизал губы, сглотнул, но Кольке ничего не сказал.
— Ты зачем пришел-то? — спросил Колька.
— Да так. Холодно очень. А Петька ноги промочил.
— Да немножко, — сказал Шуркин приятель, по-прежнему прячась за его спиной.
— Грейтесь, — разрешил Колька. Но видимо, ребята пришли вовсе не для того, чтобы греться.
— А можно, я в печку патрон положу? Один только? — спросил Шурка, косясь на дверцу, за которой метался огонь.
— Ты что, с ума сошел? — возмутился Колька.
— Бабахнет, и все. Ничего не будет, не бойся.
— Это винтовочный сильно стреляет, автоматный не очень. Мы уже пробовали, — пытаясь уговорить Кольку, поспешно добавил Петька.
— Что, вам за блокаду не надоело, как бабахает? — сказал Колька.
— Да один раз всего! Интересно! Ты не бойся, — не унимался Шурка.
— Нельзя!
Ребята приуныли, стояли молча. Колька вышел на кухню за поварешкой, а когда вернулся, Шурка сказал ему:
— Мы пойдем. — И направились к дверям.
Колька выпустил их. Он видел, как они сразу же бросились бежать и, оказавшись на порядочном расстоянии от парадной, возле поленницы дров, быстро, наперебой стали что-то говорить друг другу, оглядываясь на парадную.
Колька мыл на кухне тарелки, когда в комнате грохнул выстрел. Кастрюля, подпрыгнув, гулко цокнула по металлическому настилу. Крышка с нее слетела и покатилась. Забулькало, зашипело.
Колька понял — беда! Вскочив в комнату, поднял кастрюлю. В дне ее было пробито рваное отверстие, из него хлестал суп. Обжигая пальцы, Колька помчался с кастрюлей на кухню, швырнул в таз. Пока бежал, половина супа вытекла. Чуть не плача от обиды и злобы, он выбежал на улицу.
Шурка с Петькой прятались где-то за дровами.
— Ну вы мне еще попадетесь! — погрозил в темноту Колька.
— А мы тебе и в трубу можем кое-что подсунуть, — отозвался из-за поленницы Шурка.
Несколько дней Колька в мастерской работал один. Побыв вместе с ним час-два, Элла Вадимовна и Казик уходили «на вызов» — это значило, что где-то произошла небольшая авария, — а возвращались они только с темнотой. И еще работали пару часов, прежде чем разойтись по домам. Казик и днем иногда заскакивал в мастерскую. То инструмент взять, то какую-нибудь деталь.
— Привет, осколок! — всякий раз насмешливо кричал он, не глядя на Кольку. — Ну как шубка, греет?
Игривой походочкой, которая сама по себе вроде бы уже говорила: «Ну, ну, посмотрим, что ты здесь делаешь?», направлялся к Кольке, останавливался рядом, смотрел, как тот шурует напильником по железу. Стоял, засунув красные, озябшие руки в карманы брюк, чуть слышно насвистывал. И, будто вспомнив что-то очень важное и срочное, торопливо уходил, неизменно крикнув от дверей: — Будь здоров, маэстро! Не кашляй!
А в это утро, когда Колька пришел в мастерскую, ни Эллы Вадимовны, ни Казика там уже не было. Он испуганно подумал, что, может быть, опоздал. Но за окном было еще сумеречно, в фиолетовой дымке терялись очертания даже самых ближних предметов. Значит, был очень срочный вызов, и они ушли, не дождавшись Кольки.
Примерно через полчаса Казик вернулся в мастерскую. На этот раз он ничего не сказал Кольке. Лицо у него было озабоченным, серьезным, лицо человека, которому сейчас не до шуток. Минут через двадцать снова прибежал, потом — еще раз. Перехватив Колькин вопросительный взгляд, на мгновенье приостановился, раздумывая, и подошел к нему.
— Вот что, сделай-ка прокладку… такую же, — и положил на верстак кусок изжеванной резины. — Можешь сделать? Только побыстрее. Я за ней приду.
Колька не успел еще выполнить поручение, когда он вернулся.
— Ну как, готово?.. Ладно, я там доделаю. А ты приготовь еще несколько, понадобятся.
Чуть позднее в мастерскую забежала незнакомая женщина, спросила поспешно:
— Где Томилина? Еще не вернулась?
— Нет.
— Что они там застряли! Когда вернется, пусть к директору зайдет. Срочно!
Такого еще не бывало. И Колька понял: случилось что-то серьезное.
Он очень торопился. Ему все казалось, что Казик вот сейчас прибежит, и он беспокойно посматривал на дверь. Но Казик не появлялся долго. А вернувшись, с язвительной усмешечкой глянул на Кольку.
— Трудишься, пчелка?
— Вот, все готово. Что еще делать?
Казик взял прокладку, повертел ее.
— Ничего сляпано, талантище!
— Что еще, давай?
— А тебе Элла Вадимовна разве не говорила?
— Нет.
Казик осмотрел верстаки.
— Распили пополам эту штуку, — и подкатил Кольке тяжеленную свинцовую чушку. — Только побыстрее.
Он еще постоял рядом, наблюдая, как Колька закрепляет чушку в тисках, и отошел, притих у своего верстака.
Колька начал пилить.
Свинец, по сравнению с железом, мягок, его можно резать ножом и, казалось бы, что стоит распилить ножовкой: раз-два — и готово. Но лишь полотно ножовки вошло в чушку, оно будто увязло там, ни вперед ни назад. Заклинило, и все!
Колька вспотел, даже рубашка прилипла к спине. А проклятая пила почти не вгрызалась в свинец, будто Колька ломом, а не пилой водил по чушке.
— Ну как дела двигаются? — спросил Казик, через плечо глянув на Кольку. — Ты поторапливайся, не спи.
— Двигаются, — буркнул Колька. Снял пальто, положил рядом на табурет.
Казик вышел куда-то, а Колька пилил до тех пор, пока не закружилась голова и перед глазами поползли темные расширяющиеся круги. Чтобы не упасть, он уцепился за край верстака, присел на табурет. И, выждав немного, пересилив минутную слабость, снова поднялся.
Руки и ноги у него дрожали, учащенно где-то возле самого горла колотилось сердце. Позади стукнула дверь. Он распрямился, чтобы смахнуть забивающий глаза пот, глубоко выдохнул, как выкинутая на берег рыба, мельком глянул на вошедшего Казика и…
Казик улыбался. Нет, не просто так, он улыбался насмешливо, как улыбается человек, в чем-то проведший добродушного простачка.
— Ну ладно, хватит. Молодец. Одевайся теперь, а то простудишься.
И Колька понял все. Никому не нужна эта работа. Никому! Может быть, в другое время Колька среагировал бы по-иному. Но сейчас… Когда… Он сразу вспомнил почему-то, как директор предложил ему поднять пресс-папье.
— Нет, почему же. Я докончу, — сказал Колька, сглатывая слезы. И продолжал пилить. От злости, от обиды вроде бы и силы прибавилось. До боли сжимая зубы, он видел сейчас только белый неровный надрез на чушке да темное, медленно ползущее полотно пилы.
— Хватит, — повторил Казик. И голос его дрогнул и изменился. — Я шучу.
Но Колька пилил.
— Я же пошутил, ты слышишь? Кончай!
Никогда еще Колька не испытывал такого желания завершить начатое, как сейчас. Он почти задыхался. Упершись в верстак коленом, тянул пилу на себя, затем, хрипя, валился на нее.
— Ну и пили, пили, фиг с тобой! Пили, хоть подохни! Не жалко! — раздраженно крикнул Казик. — Показать себя хочешь? Показывай! Показывай, а я посмотрю!
Он сел рядом, демонстративно закинув ногу на ногу.
«Распилю, — упрямо думал Колька. — Хотя и в самом деле умру здесь, а распилю».
И Казик не вынес. Он подскочил к Кольке, схватил за руку.
— Прекрати! Сейчас же прекрати!
— Уйди! — вырываясь от него, прохрипел Колька.
— А я тебе говорю, кончай! Или в рожу дам!
— Пусти…
— Не пущу!
— Пусти… Ты сильней меня… Пусти!..
— Не пущу! Ну что ты, псих? Ведь я нарочно. Не понимаешь, что ли? Ну, извини, пожалуйста, я поступил глупо… Ну, извини. Прости меня.
— А ты дурак, — сказал Колька, высвобождая руку, и заплакал. Нет, не зарыдал, а просто слезинки сами собой посыпались у него. Ему было досадно, но он не мог удержать их.
— Ну что ты, в самом деле? — потупив голову, сказал Казик. И чувствовалось, что ему стыдно Колькиных слез больше, чем самому Кольке.
— Да обидно же, — признался Колька.
— Дал бы мне по физиономии, я заслуживаю.
— Зачем? Я никогда никого не бил… И пальто это я на барахолке у старика купил. Не наше оно. У моего отца такого никогда не было. А ты: «Пальто, пальто. Ваше величество».
— Ну ладно, — сказал Казик. — Ну, дурак я, разве ты не видишь. Извини. Давай допилю эту блямбу.
— Зачем?
— А так. Или хочешь, поставь меня в угол. Сколько скажешь, столько и буду стоять.
— Да ну тебя, — отмахнулся Колька. Он чувствовал, что больше не сердится на Казика. И более того, будто рухнула, исчезла какая-то невидимая заслонка, которая прежде отделяла их друг от друга, делая чужими, далекими. Кольке, а может быть, также и Казику, нужен был кто-то близкий, отзывчивый, понимающий во всем, без чего так холодно и одиноко было Кольке все последнее время после смерти матери. И он понял, что наконец-то свершилось, нашел. У мальчишек иногда случается так: надо сначала поссориться, чтобы потом стать настоящими друзьями.
Этот большой угловой дом почему-то называли «академией». Колька не знал, на самом деле была здесь когда-то академия или так величали это здание за ту монументальность, которая проявлялась не только в его внушительных общих размерах, тяжеловесности колонн, толщине стен, но и в каждой взятой наугад детали: высота дверных проемов в уровень второго этажа любого из соседних зданий, а ширина такая, что могут проехать одновременно два грузовика, подоконники шире двуспальной кровати, а лепные розетки над окнами в полтонны каждая. «Академию» разбомбили в первые блокадные дни. Рухнули перекрытия всех этажей, но подвалы сохранились. А в них были трубы, в которых так нуждалась маленькая ремонтная бригада.
Казик решил снять их. Колька вызвался помогать ему.
Со стороны двора в подвал вела лестница в несколько ступенек. Массивная, обитая железом дверь была заперта, и они решили лезть через окошко с литой чугунной заслонкой. Казик зажег фонарь и, став на колени, заглянул в подвал. Сверху, из оконного проема, заваленного изнутри пережженным железом, неожиданно посыпалась кирпичная крошка. Послышался торопливый шепот: «Смотри, смотри, он!» — и оттуда, из-за ржавой тавровой балки, выглянул дворничихин Шурка.
— Э, Колька, — позвал он, улыбаясь, как свой своему.
— А ты чего здесь? — удивился Колька.
«Академия» находилась довольно далеко от их дома, в другом районе.
— Да так. А вы что, в подвал полезете? — заинтересовался Шурка, поспешно сползая на подоконник. Другой пацаненок, Шуркин приятель, высунулся из-за навала кирпичей. — А зачем? Зачем, скажи?
— Надо.
— Знаю я, зачем, знаю. Возьмите и меня.
Но Колька не ответил, и Шурка понял, что нельзя.
— Знаю я, зачем, — сказал он. — А там ничего и нет. Зря полезете. — Но, немного выждав, снова жалобно попросил: — Возьмите, а! Коля, возьми. Что тебе, жалко.
В подвале было темно. Пахло застоялой водой и плесенью. Подняв фонарь, Казик поводил им перед собой. Противоположная стена подвала терялась в темноте, свет туда не проникал. Они пошли, осторожно ступая. Колька тащил сумку с инструментом.
Тем временем Шурка успел спуститься с подоконника и теперь, лежа в узком туннеле окошка, заглядывал в подвал.
— Э-э, не туда идете! И не туда… А там ничего и нет… Я сейчас крышку захлопну, как выберетесь?..
Стараясь не отстать от Казика, не выронить что-нибудь из сумки, пригибаясь, Колька озирался по сторонам. Хоть и знаешь, что никого нет, но все-таки неприятно брести в глухой, эхом отзывающейся на каждый шаг пустоте. Пока Шурка кричал позади, было как-то лучше. А теперь он умолк.
Неожиданно впереди что-то упало и покатилось.
— Кто там? — спросил Казик, резко остановившись.
Никто не отвечал. Однако едва он сделал шаг, снова что-то шаркнуло.
Возле далекой стены в углу стояло несколько кроватей, на них было накидано разное тряпье, а под одной из кроватей на полу что-то лежало.
— Кто там? — спросил Колька, жарко дыша Казику в затылок.
— Не знаю. Может быть, дистрофик какой-нибудь остался.
И снова шаркнуло. Теперь в другом углу, противоположном.
— Там кто-то ходит.
Прислушались, но опять стало тихо.
Они свернули в узкий длинный коридор. Здесь тоже была обитая железом, тяжелая дверь, такая же как и с улицы. По коридору вдоль потолка в несколько рядов тянулись трубы. Казик споткнулся и грохнулся на лед. Фонарь погас.
— Осторожно! — воскликнул Колька. — Ушибся?
— Ничего. — Казик ползал возле его ног, отыскивая фонарь. — У тебя спички есть? — спросил он.
— Нет.
— И у меня, кажется, кончились. — Слышно было, как он шарит по карманам, открывает пустой коробок.
— Как же теперь?
— Ничего, выберемся. Держись за меня. — Он подал Кольке руку. Они сделали первый осторожный шаг. И вдруг позади в темноте кто-то всхлипнул.
— Колька-а-а! — и задал гулкого ревака. — Бою-юсь! — Это был Шурка. — Бою-юся! — вопил он. — Бою-юсь!
— Шурка! Ты чего там? — оторопел Колька.
— А-а, боюсь! Не оставляйте!
— Ты где?
Все-таки у Казика нашлась еще одна спичка. Он вычиркнул ее, зажег фонарь. И они увидели Шурку. Как только появился свет, Шурка утих. Стоял, понуро опустив голову, грязным кулаком тер глаза.
— А ты зачем сюда забрался? — сердито прикрикнул на него Колька.
— Да тут патроны есть. Ребята находили.
— Ты за нами шел?
— Да-а.
— Это ты там в темноте бегал? — строго спросил Казик.
— Не-е.
— Значит, тут еще кто-то есть?
— Не-е.
— А кто же там стучал?
— Это я кусочки кирпича кидал, — признался Шурка.
— Зачем?
— Так просто. Кидал, и все… Я на улицу хочу!
Пришлось им выводить неудачливого Шурку. Но как только Шурка вылез из подвала, мгновенно повеселел.
— Петька! — закричал он, зовя своего приятеля. — Иди сюда. Ха-ха! Ух я их так поднапугал! Ты знаешь, как они у меня орали!..
Директор сам пришел в мастерскую, настолько это было срочное задание. На Подгорной лопнула труба, и большой госпиталь на соседней улице остался без воды. Надо было что-то немедленно предпринять. Говорил он очень мало, но и так было все ясно. Постирать белье, развести лекарство, напоить, покормить раненых — да разве перечислишь все, для чего нужна вода.
Элла Вадимовна молча торопливо сложила в сумку из-под противогаза нужный инструмент. Так, сама по себе, противогазная сумка вроде бы и не очень велика, но набитая настолько, что даже карандаш не воткнешь, она казалась громадной. Сумка висела у Эллы Вадимовны на правом боку, а на левом — тяжелый разводной ключ. Казик тоже поднагрузился.
По тому, как они собирались, укладывали все, торопливо и молча, по той суровой напряженности, которая чувствовалась в каждом их движении, Колька понимал, что работа там, конечно, предстоит тяжелая.
— Может, и я пойду с вами, помогу, — предложил Колька. Элла Вадимовна молча посмотрела на него. До этого она еще ни разу не брала его с собой, берегла, давала возможность хотя немножко окрепнуть. — А чего, я могу, — поняв ее испытующий взгляд, торопливо сказал Колька.
— Может быть, тебе немного переждать.
— Нет, я пойду.
— Ладно, попробуй. Бери лопату и ведро.
Еще издали по большому темному пятну на проезжей части заснеженной мостовой можно было определить то место, где лопнула труба. Жильцы из соседних домов брали воду, уносили ее в ведрах и бидонах, делали запас.
Когда уходили с завода, директор сказал, что воду еще вчера вечером перекрыли, а за ночь девушки из войск МПВО сделали раскоп, и поэтому Колька предполагал увидеть здесь пустые трубы и очень удивился, увидев на дне ямы воду. А для Эллы Вадимовны и Казика это было, наверное, вполне привычным. Элла Вадимовна сложила все принесенное возле ямы, засучила, насколько могла, рукава ватника.
— Ну что, начнем? — сказала она.
Чтобы заменить лопнувшую трубу, прежде всего надо было вылить из ямы скопившуюся там воду. Они стали цепочкой, Элла Вадимовна зачерпывала воду, передавала ведро Казику, а он Кольке. И наверное, все было бы хорошо, будь поблизости люк, куда могла стекать вода. Но люка не было, а может быть, его забило снегом. И поэтому вода, просочившись вдоль тротуара, потекла обратно в яму. Пришлось ведро относить далеко. Ритмичность работы нарушилась.
Напротив воронки, на дверях полуподвального помещения, еще сохранилась табличка «Красный уголок жилконторы». Казик разыскал где-то дворника, они открыли Красный уголок и принесли оттуда еще два конусообразных ведра. Теперь втроем носили воду.
Кольке было жарко. Он ругал себя, что купил такое тяжелое зимнее пальто, надо было выбрать что-то полегче. Тогда было бы удобно и легко работать. Он разделся, положил пальто на противогазную сумку Эллы Вадимовны.
Время шло. Они таскали и таскали ведра, а вода в яме не убывала.
Кольке подумалось, что, быть может, трубы вовсе и не перекрыты.
К тому времени, когда Колька заметил, что вода хоть помаленьку, но все-таки убывает, он устал так, что мышцы ног стала сводить судорога.
— Самое трудное позади, а самое сложное — впереди, — сказала Элла Вадимовна. — Как мы вытащим трубу?
— Вытащим, — отозвался Казик.
Колька уже заметил, что Казик почти всегда бывал спокоен и самоуверен. Вот таким, как он, ребятам из-за их нахрапистости, самоуверенности порой многое удается сделать, когда отступили бы все другие.
Отдохнув, они снова таскали воду, затем рыли траншею, отдыхали. И так много-много раз.
Они так и не вычерпали всю воду, когда Элла Вадимовна предложила менять трубу.
Вечерело. Наступало то время короткого зимнего дня, когда разным по освещенности делается небо над городом. На западе, в сторону залива, оно еще по-дневному светлое, а на востоке мутное, затуманенное, оттуда крадется ночь. В подворотнях уже сумеречно, снежок под ногами начинает похрустывать громче, легкие кристаллики инея неподвижно зависают в воздухе.
— Придется лезть в воду, — сказала Элла Вадимовна. — Иначе провозимся всю ночь.
— Придется, — как эхо отозвался Казик.
Колька лишь глянул на эту воду — и его зябко передернуло. Она была дегтярно-темной и казалась густой.
Прежде всего надо было отвинтить гайки, как сказала Элла Вадимовна, снять сальники. Казик принес из Красного уголка стул, спустившись в воронку, установил над трубой, долго возился, пристраивая поудобнее. Тем временем Элла Вадимовна скинула ватник, засучила рукава на кофточке и, наискось обхватив себя, как трусливый мальчишка перед тем как нырнуть, внимательно наблюдала за ним. Не дождавшись, когда он вылезет из воронки, отстранила его, стала коленями на стул и, вдохнув так, как вдыхают, когда болит зуб, одновременно сунула руки в воду. Колька вздрогнул и сморщился. По спине пробежали мурашки. Будто снежку за шиворот сыпануло. Притихнув, он и Казик следили за Эллой Вадимовной. Повернув голову набок и все же почти касаясь щекой воды, она смотрела вверх, но чувствовалось, как другим, внутренним зрением следит за тем, что делается в воде, прищурясь так, будто старается перекусить невидимую твердую нитку. Было заметно, как она зябнет. Щеки ее покрылись белесым пушком, губы стали фиолетовыми. Выдернув из воды руки и тихонько подвывая: «У-у-у!» — она побежала к Казику, который заботливо подставил ей распахнутый ватник. Присев, сжавшись в комочек, она дула на руки, на кончики пальцев.
Казик не спеша снял ватник, затем, так же неторопливо, клетчатый пиджак, отложил их в сторону на чистый снежок. Подняв кинутый Эллой Вадимовной разводной ключ, брезгливо поморщился и щелчком сшиб с него комочек грязи. Лег животом на стул.
— Недолго, Казик, — предупредила его Элла Вадимовна. Ее знобило. Все тело ее вздрагивало, и слышно было, как полязгивают зубы.
— Возьмите мое пальто, а я пока надену ватник, — предложил Колька.
— Спасибо, — шепнула Элла Вадимовна. Она снизу вверх благодарно глянула на Кольку и попыталась улыбнуться. Сразу же с головой закуталась в пальто, выглядывала в оставленную узенькую щелочку.
— Недолго, Казик. Вылезай! — попросила она. Но Казик молчал, продолжая шарить в воде. Только гулко сопел, будто с кем-то боролся. — Хватит, Казик. Закоченеешь, — забеспокоилась Элла Вадимовна. — Слышишь?.. Не упрямься, я прошу тебя. Погреемся и снова займемся. Надо понемножку.
Но Казика будто это вовсе не касалось.
— Хватит тебе, — пришлось вмешаться Кольке.
Казик молча сполз со стула и, швырнув на снег ключ, тряпкой вытер руки. Все это опять не спеша.
И Колька понял: пришел и его черед.
— Куда ты? — воскликнула Элла Вадимовна и быстро поднялась.
Кольке показалось, что она сейчас схватит его за руку. Но он успел уже встать на стул, кинул в сторону ватник. Глянул на воду, вздохнув поглубже, затаил дыхание. Медлил еще секунд пять — десять, не решался. А затем закрыл глаза и протянул вперед руку. Холодная вода обожгла кожу. Она была такой студеной, что даже кости заломило. Все еще не открывая глаз, он нащупал гайку, подвел под нее ключ, слышал, как гулко цокнуло железо. А немного позже он уже забыл о холоде, стараясь понадежнее уцепиться ключом за эту самую проклятущую гайку.
И только когда ему крикнули: «Вылезай!» — и он вылез из воронки и, покачиваясь, пошел, нырнул в пальто, завернулся, закутался в него, ощущая тепло и понимая, что жив, что помаленьку оттаивает, согревается, он впервые по-настоящему осознал, какое бесподобное чудо уступил ему старик. С чувством благодарности он вспомнил его и подумал, что будет теперь носить это пальто до тех пор, пока не станет таким же старым, и тогда тоже отдаст его еще кому-нибудь. Всем хватит.
Было уже совсем темно, когда они наконец заменили трубу, зарыли яму и утрамбовали землю. Можно было расходиться по домам. Пока работали, вроде бы и не замечали усталости. А теперь Колька почувствовал, что больше не может сделать ни одного шага, упадет. Он взглянул на Эллу Вадимовну, которая вытирала инструмент и складывала его в брезентовую сумку. Движения ее были вялыми, лицо вроде бы заспанным. Она безуспешно пыталась сдуть прядку волос, спадавшую ей на глаза, наверное, тяжело было поднять руку. Казик понес в Красный уголок ведра, вернулся оживленный.
— Идемте, я там плиту растопил, немного погреемся у огня.
— Ты? В Красном уголке? Вот умница! — восторженно воскликнула Элла Вадимовна. Это было сейчас лучшее, что только можно придумать. — Какой же ты умница!
Красный уголок представлял собой двухкомнатную квартиру. На дверях еще сохранилась табличка с расписанием часов его работы. Первая комната, проходная, была маленькой, без окон, и совершенно пустой: во второй — достаточно просторной и с двумя окнами — горой были навалены мешки с песком, накиданы лопаты, стояло вдоль стен десятка два стульев, и в углу покрытое цветастым старым одеялом черное пианино.
Окна были заколочены жестью. Чувствовалось, сюда уже давно никто не заходил, было неуютно, пахло промороженной пылью.
Казик возился на кухне, ломал там какие-то доски. В плите весело метался огонь, ворковал, будто голубь. Они столпились напротив дверцы, ловили в ладони пробившийся в щель желтый отсвет. Постепенно тяжелый чугунный настил плиты стал прогреваться и на кухне заметно потеплело. Отсырели и стали пощелкивать обои, по жести на окне покатились капельки.
Они разделись, повесили над плитой мокрую одежду; сидели молча, смотрели на блики огня, ползающие у их ног, и каждый думал о своем. Вот так испокон века ведется: любит человек смотреть на огонь и молча думать о чем-то. Может быть, это еще с каменного века дошло, от лохматого предка, который так же сидел возле камелька и созерцал огонь, как божество и чудо. И почему-то человек любит смотреть на все движущееся, шевелящееся — на текущую воду, гонимые ветром облака, шелестящие листья деревьев. Это уже давно приметил, но не мог себе объяснить Колька.
— А я, пожалуй, здесь ночевать останусь. У меня мама в ночь работает, — сказал Казик.
— И я, — согласился Колька.
«Действительно, — подумал он, — зачем ехать в пустую холодную квартиру. Там надо топить печь, а дров и так мало. Только бы хватило до весны».
Казик натопил печь так, что даже в маленькой проходной комнате замшелый пол отсырел, покрылся росой.
Элла Вадимовна вышла в большую комнату, было слышно, как она двигала там стулья. Потом притихла.
Последние угли прогорели в плите. Стало совсем темно. И тихо. Так тихо, что даже щекотало в ушах.
И вдруг, разорвав эту тишину, прозвучали первые аккорды. Торопливые пальцы будто прощупали клавиши пианино. Остановились, не добежав до края. Вроде бы удивленно замерли, ждали чего-то. Наступила пауза, которая невольно заставила податься вперед и ждать. Ждать, как последующего удара сердца, затаив дыхание.
И побежали пальцы, побежали. Звуки музыки будто залили все темное помещение. Они катились один за другим, как волны: то размеренно и плавно, то гремя и бушуя.
Никогда, кажется, Колька еще не слышал, чтобы так играли. Было боязно пошевельнуться, боязно двинуть пальцем, чтобы не спугнуть, не оборвать ненароком это очарование.
Когда музыка умолкла и громко хлопнула крышка пианино, они еще долго сидели не шевелясь. Не заглянув на кухню, Элла Вадимовна вышла на улицу и уже оттуда шепотом сказала им:
— До завтра.
Ребята постелили на поостывшую плиту Колькино пальто и легли, прижавшись друг к другу спинами. Укрылись одеялом, которое сняли с пианино. Почему-то не спалось. Может быть, это музыка так разбередила их души. Они лежали, всматриваясь в темноту. Этот день, тяжелая работа еще больше сблизили их.
— Ты спишь? — шепотом спросил Казик.
— Нет, — так же тихо, с какой-то многозначительной затаенностью ответил Колька. — А что?
— Да так.
Они вроде бы ждали чего-то друг от друга.
— Я вот тоже не сплю. Не спится. Я думаю. И знаешь о чем?
— О чем?
— О жизни. Ты когда-нибудь думал о том, кем тебе быть? Перед каждым человеком тысячи путей. А он идет только одним. И надо выбрать самый верный… На фронт надо бежать. Ты не собираешься?
— Куда? — по инерции переспросил Колька, хотя и понял все.
— На фронт. Бить фрица! Пока еще война не кончилась. Давай вместе рванем!.. Боишься?..
— Ну почему же…
— Тогда давай! — Казик возбужденно вскочил. — Я уже все решил! Я бегу!
— А если не возьмут? Таких, как мы, не принимают.
— Возьмут, — убежденно сказал Казик. — Я знаю, как надо действовать. Слушай! В военкомате есть отличный дядька, майор Пилипенко. Выберем день, когда он будет дежурить. Придумаем любые фамилии. Скажем, что наш дом разбомбило, все наши документы пропали. А возраст назовем любой. И возьмут!
Колька был удивлен, почему такая простая мысль не пришла ему сразу. Они еще долго разговаривали. Все было решено окончательно и бесповоротно…
Приснилась ему мать. Будто сидят они на кухне возле топящейся плиты. Тепло и уютно Кольке, так бы вот и сидел все время, не уходил никуда. Мать печет оладьи, кормит ими Кольку. «Ешь, ешь, — говорит ему. — Тебе скоро уходить. И правильно делаешь, что уходишь. Сначала твой брат ушел, а теперь — ты, а потом Шурка дворничихин пойдет». Подцепив ножом, снимает со сковороды и кладет ему на тарелку дымящийся оладушек, но тот, соскользнув, падает Кольке за пиджак. «Рубашка испачкается», — думает Колька и смотрит на мать, заметила она или нет. А оладушек, горячий, большой, закатившись за рубашку, жжет. Колька ворочается и так и этак, пытаясь достать или вытолкнуть его оттуда…
Он проснулся и не сразу вспомнил, где находится. Действительно, очень сильно жгло бок. Пахло горелой тряпкой. Колька вскочил. Растолкал Казика. И когда тот вычиркнул спичку, увидел в настиле плиты маленькое круглое отверстие в палец шириной. А на пальто, как раз посередине спины, пришедшейся над отверстием, зияла такая же по форме, только раза в два шире, дыра.
Больше недели Казик ежедневно наведывался в военкомат, выясняя там «обстановку». Все эти дни Колька ходил в напряженном ожидании. Казалось, что многие уже догадываются о их замысле, смотрят на них как-то по-иному. И в том числе мать Казика. В последние дни он был к ней особенно заботлив и внимателен, ведь оставалось совсем немного побыть им вместе. И Казику было грустно оставлять ее одну. Вот то единственное, что огорчало его.
Но настал день, когда Казик шепнул Кольке:
— Пора. Завтра с утра идем. Самый подходящий момент. Военком майор Быков куда-то уехал, сейчас его замещает майор Пилипенко. То, что надо! А к Быкову лучше не соваться, я его знаю!
— Откуда знаешь?
— Да так, знакомы.
Вечером Колька сходил в баню, простоял в очереди несколько часов. Баня только что открылась заново, горячую воду в ней подавали с большими перебоями, да и желающих помыться поднабралось порядочно, поэтому пришлось стоять долго.
Возвращался он поздно. По темному небу блуждали белые лучи прожекторов, упирались в облака, высвечивая на них круглые движущиеся пятна. Все окна в домах были завешены изнутри, у домов ходили дворники, проверяли, не сочится ли где-нибудь в щель свет, — в таких случаях свистели и стучали по водосточной трубе. Колька шел, смотрел на все это и думал, что видит в последний раз, завтра его здесь уже не будет.
Еще заранее Колька приготовил лучшую рубашку, брюки, надраил до блеска братовы ботинки. Проснувшись в тревожном и радостном настроении, как в утро большого праздника, умылся, оделся, причесался перед зеркалом. Отобрал из альбома несколько фотографий, завернул их в бумагу, заколол карман булавкой. Вымыл кастрюльки, застелил кровать, подмел пол. Посидел на своем любимом месте за столом. Вот здесь, напротив, обычно сидела мать, а вон там — отец и дед; оба умерли в блокаду. Вот Колькины учебники, по которым он занимался. Кажется, так давно все это было, в иной, похожей на сон, жизни, которая теперь называлась «до войны».
Немного смущало Кольку, что на заводе они никого не предупредили о своем уходе. Как-то было неловко, что вот так неожиданно взяли и не явились. А может быть, там на них рассчитывают. Хотя бы Элла Вадимовна. Она будет ждать, недоумевая, что могло случиться одновременно с обоими.
Но пришел Казик, возбужденный, радостный. У него была сумка, Колька уложил туда свои вещи, и они пошли.
Военкомат находился на втором этаже красного кирпичного здания, похожего на старый заводской корпус. Через все здание тянулся узкий коридор без единого окна. Пол был бетонным, от обшарпанного каблуками седловидного порожка по бетону была вытоптана канавка. Возле дверей за фанерной конторкой сидел дежурный.
Казик оставил Кольку внизу, а сам долго топтался на лестничной площадке, выжидая, пока дежурный не ушел куда-то. Тогда они прошмыгнули в коридор. Чувствовалось, что Казику здесь все хорошо знакомо.
У кабинета военкома сидело несколько человек. Ребята заняли очередь. Казик нервничал. Поминутно оглядывался на конторку дежурного, где лежали развернутыми какие-то тетради и горела настольная лампа — все свидетельствовало, что дежурный вот-вот вернется. Вставал, ходил взад-вперед, останавливался то с одной, то с другой стороны от двери кабинета, снова садился. Выждав двух человек, он попросил, чтобы их пропустили вне очереди.
— Куда такая спешка? — спросил кто-то вяло, безо всякого интереса, так, больше для формы.
— Нам на работу надо, отпросились ненадолго.
— Ну проходите. Если остальные не возражают, я не возражаю.
«Остальные» промолчали, и Казик сказал всем спасибо. По его торопливости, нервной возбужденности и в самом деле можно было подумать, что они опаздывают.
Майор Пилипенко оказался пожилым дядькой, годился Кольке в дедушки. Лицо усталое, землисто-серое, цвета прошлогодней картофелины. Он сидел за массивным темным столом, опершись о него. Колька сробел и поотстал, а Казик бойко прошел вперед, поздоровался и сразу же начал говорить. И то, что он говорил заученно и торопливо, было настолько неожиданно и настолько не было там ни крупицы правды, что Колька слушал с удивлением и даже интересом.
Казик уверял, что они — братья, он — постарше (это на тот случай, если решат взять только одного из них, так чтобы взяли именно его, Казика), в июле сорок первого приехали в Ленинград из Великих Лук, жили у тетки (и Казик назвал Колькин домашний адрес, единственная верная деталь), тетка умерла, они остались вдвоем и теперь хотели бы добровольцами отправиться на фронт, чтобы бить фашистов. И они надеются, что майор товарищ Пилипенко не откажет в их просьбе.
Он говорил, а майор сидел, подперев голову кулаком, и смотрел на Кольку. Когда Казик умолк, майор, по-прежнему глядя на Кольку, спросил у него:
— Правда?
— Чего? — смутился Колька и тут же подтвердил: — Правда.
— Документы есть?
— Нет, — ответил Казик.
— А как же вы жили без документов?
— Нас никто не спрашивал. Мы, когда эвакуировались, ничего не успели взять.
— Так уж ничего?
— Да. Просим разрешить пройти комиссию по установлению возраста, а также проверке отличного состояния здоровья.
Майор за все время разговора впервые посмотрел на Казика. Тот ел его глазами. Орел, одно слово! Колька подумал, что их возьмут, непременно возьмут, майор Пилипенко действительно прекрасный дядька.
Но в это время в кабинет вошел еще один военный. Козырнув Пилипенко, поздоровался с ним за руку, бегло взглянув на ребят.
— А, Зайцев, опять ты здесь! — сказал он Казику как давно знакомому. Казик растерялся, густо покраснел. — Ведь мы с тобой в последний раз, кажется, условились…
— Да я… Я с приятелем, товарищ майор, — промямлил Казик, взял сумку и вышел.
Колька не знал, что ему теперь делать, уйти было неловко, но так же неловко было стоять. Робко взглянув на вошедшего майора, он понял, что это и есть военком Быков. Теперь ему стало ясно, почему Казик так хорошо знал майора Быкова, почему так долго выбирал нужный день.
Быков о чем-то спросил Пилипенко, потом, будто вспомнив о Кольке, сказал:
— Ну ладно, не буду вам мешать, беседуйте, — и вышел.
Пилипенко вздохнул, посмотрел на Кольку грустными глазами и сказал:
— А теперь говори правду. Все говори как есть.
И Колька понял, что врать бесполезно.
Майор внимательно слушал. А когда Колька умолк, поднялся, заложив за спину руки, прошелся несколько раз вдоль стола. Снова сел, выдвинув верхний ящик, достал пистолет, разрядил его и протянул Кольке.
— На.
— Зачем? — смутился Колька.
— Бери, бери, стреляй. Вон сюда вот, в стенку пальни! — и вложил пистолет Кольке в руку.
Колька растерянно смотрел на майора.
— Стреляй! — продолжал тот. — Стреляй, не бойся!
— Как же… — Колька недоуменно пожал плечами. — Ха… Да он же… не заряжен.
— Ну и что?
— Ха…
— А что, без патронов не стреляет? Разве? — вроде бы удивившись, спросил майор. — А как же там будут стрелять? — и он кивнул в сторону, как бы указывая — там, на фронте. — Чем будут стрелять, если все уйдут на фронт, а? Кто будет делать патроны? Кто будет делать пушки, детали для них, станки, на которых эти детали делаются? Кто будет кормить их, обувать, одевать? Кто? Я тебя спрашиваю? Молчишь? Не можешь ответить? Ты задумывался когда-нибудь над этим?.. А ты подумай!.. О нас с тобой знают и помнят. И если понадобимся, позовут и нас.
Значит, здесь мы нужнее, чем там. Вот я сижу сейчас за этим столом, где мне приказано сидеть. А ты где? Почему ты здесь? Почему отнимаешь у меня предназначенное для других дел время, какое ты на это имеешь право?..
Колька выскочил из кабинета, как из парилки. Сразу же подбежал Казик.
— Ну как?
Колька не ответил.
Они торопливо вышли на улицу. Был чудесный солнечный день, из тех дней, что случаются в Ленинграде в марте. Небо ярко-синее, а воздух настолько прозрачен, что были различимы даже тонкие струны канатов, удерживающих аэростаты заграждения. По мостовой гоняли на коньках ребятишки, длинными железными крючками цеплялись за борта проезжающих мимо грузовиков.
На вытаявшем тротуаре на углу улицы стояли несколько человек и смотрели вверх.
Ребята тоже глянули туда и увидели, что на седьмом этаже одного из домов стоит на подоконнике старушка и моет окна. Сдирает с них похожие на бинты белые полосы бумаги. Казалось, ну что особенного — человек моет окна. Но сейчас, после долгих блокадных дней, это было так непривычно, ново и радостно, будто первый шаг выздоравливающего, поднявшегося с кровати больного. И поэтому все смотрели на эту старушку, на веселые синие стекла.
Ребята шли к заводу. Было неудобно как-то, что они опоздали, появляются, когда другие уже успели наработаться. Совсем притихли, когда вдалеке показалась знакомая проходная. Маленькое темное окошко ее нацеленно смотрело на них. И Колька, сробев, непроизвольно подался за спину шедшего впереди Казика.
В проходной было сумеречно, свет падал из приоткрытой двери соседнего служебного помещения. Кольке показалось, что там никого нет. Невольно вытягивая шеи и заглядывая в приоткрытую дверь, они уже прошли половину проходной. Казик протянул руку к двери.
Щелчок выключателя был громким, как выстрел. Вспыхнул свет. Ребята вздрогнули и обернулись на звук. В углу стояла мать Казика. Она еще долго держала руку на выключателе, вопросительно, чуть прищурясь, смотрела на ребят.
— Так, так, — почему-то шепотом произнесла она. — И где же это вы до сих пор гуляли?.. Явились, голубчики! Одиннадцатый час. Хорошенькое дело. Где же это вы были?
Колька отвернулся, потупясь.
— Ну, будете отвечать? — Она еще чуть помедлила, поближе подступила к ребятам. Лицо ее посуровело. — А я вас вот так, вы у меня заговорите!
И не успел еще Колька что-либо сообразить, она, почти не размахиваясь, ткнула Казику между лопаток, и почти в то же мгновение от резкого подзатыльника у Кольки чуть не слетела шапка.
— Вот так! Вы у меня заговорите! Я вас проучу! Вот так!..
Колька выскочил на заводской двор. Пока дверь в проходную оставалась приоткрытой, он успел увидеть, как мать еще раз ударила Казика, а тот, повернувшись к ней, усмехнулся. Усмехнулся так, как делает это взрослый, снисходительно отнесясь к наивной выходке ребенка. И эта снисходительная усмешка ошарашила мать. Она будто споткнулась, растерянно остановилась, еще держа на весу руку, уловив что-то новое, незнакомое в сыне, чего не замечала прежде.
— Не надо, мама, — попросил Казик. Придержав дверь, чтобы не хлестнула о косяк, вышел во двор. И когда они были уже в нескольких метрах от проходной, мать, словно спохватившись, повелительно крикнула им:
— А ну, дайте пропуска! Сейчас же дайте сюда!
В мастерской горел свет, но никого здесь не было. Очевидно, Элла Вадимовна вышла ненадолго, в тисках торчала наполовину перепиленная трехдюймовая труба и еще покачивалась.
— Ну, влипли! — захохотал Колька. — Как она тебе! И мне — тоже! — Он смеялся, а на самом деле ему было вовсе не смешно. Но почему-то казалось очень стыдным, если Казик об этом догадается. Он смеялся, стараясь показать: вот, мол, какой я, мне все нипочем, на все наплевать!
Но Казик не поддержал разговор.
За дверью послышались шаги. Возвращалась Элла Вадимовна.
Ребята притихли, отвернулись к стене. Элла Вадимовна поздоровалась, торопливо прошмыгнула мимо них. Колька прислушивался к происходящему позади. Он все время ждал, когда она спросит, почему они опоздали.
Не вытерпев, оглянулся и перехватил ее взгляд, тоже торопливый, случайный, виноватый.
— Вы, товарищи, на меня, наверное, сердитесь. Я знаю. Но напрасно, — сказала Элла Вадимовна. И это «товарищи», сказанное им, озадачило и удивило Кольку. — Может, вам кажется, что я излишне терзаю вас, очень требовательна, — продолжала Элла Вадимовна, — хочу от вас слишком многого. Конечно, вам тяжело… Понимаю… Но… Я сделала бы все сама, все, но я больше не могу, честное слово, не могу, поверьте…
Кольке подумалось, что она сейчас всхлипнет. Наверное, и Казику показалось так же. Потому что он торопливо сказал:
— Мы не сердимся. С чего вы взяли?
— А почему же тогда вы увиливаете от работы? В чем дело? Стыдно, ребята. Всем трудно… Но разве я вам когда-нибудь жаловалась?..
Она положила на верстак их пропуска, на самый угол. Не подала им в руки, а положила на верстак. Взяв тяжеленную сумку с инструментом, вышла.
— Куда вы?.. — успел спросить Казик. Но она ничего не ответила.
Казик раздраженно ткнул ногой табуретку. На щеках у него под кожей катались желваки.
— Нет, так больше нельзя… Надо что-то делать. Так нельзя больше! — воскликнул он. — Нельзя так. А я знаю, как надо действовать!..
На другое утро Казик опять не вышел на работу. Сначала Колька предположил, что тот проспал, но время шло, а Казик не появлялся. Колька посматривал на дверь, ждал.
Элла Вадимовна, наверное, тоже ждала, все движения ее были нервными, резкими, и лишь когда прошло часа полтора, она сказала Кольке раздраженно:
— Пойдем на вызов. — И в этих ее словах тоже чувствовалось раздраженное, недосказанное: «Пойдем одни, больше ждать не будем».
Вернулись они только к вечеру. Казика в мастерской не было. Не пришел он и на следующий день.
Утром, едва Колька вошел в проходную, сразу понял: Казик не ночевал дома. Лицо у матери Казика было именно таким, каким бывает оно у человека, который не спал ночь: осунувшееся, пожелтевшее, с тусклым восковым налетом. Она шагнула навстречу.
— У тебя ночевал? — Колька молча отрицательно покачал головой. — А где?
— Не знаю.
— А где же он, где? — воскликнула она. — Ты все знаешь, все! Одна шайка-лейка! Где он, отвечай!
— Я его не видел. Он мне не говорил.
— Вот возьму да как дам тебе. Всю душу вытрясу.
— Не знаю, — повторил Колька. — Я же сказал, не знаю!
И она села на табурет, уронив на колени увядшие руки.
— Сбежал… Он тебе ничего не говорил? Ничего такого?
— Нет.
— Может быть, ты забыл. Он говорил, а ты забыл. Вспомни!
Колька не ответил. Столько было скорби в ее голосе, столько тоски, что он не решился сказать ей «нет».
— Ну пусть только придет, сорванец! Пусть придет, я ему покажу, он у меня узнает! — И она заплакала. — Что, бить вас, да? Деру вам дать? Так в таком-то возрасте драть стыдно, самой себя стыдно. А что с вами делать, безотцовщина!.. Все ты знаешь, а вот молчишь!
— Не знаю, — отчего-то очень смутившись и покраснев, пробурчал Колька.
Он не мог даже предположить, куда исчез Казик. Ведь в военкомате теперь все хорошо знали его, и туда он пойти не мог. И потом должен был хотя что-то сказать Кольке. Где он?
Казик не пришел ни на третий, ни в последующие дни. Проснувшись утром, Колька сразу же думал о том, вернулся Казик или нет. Для него было настоящим наказанием появляться в проходной, где дежурила мать Казика. Едва Колька приоткрывал дверь, она вся подавалась навстречу, молча спрашивая глазами: «Ну что, что?» И Колька, потупившись, поспешно пробегал мимо.
С уходом Казика работы у Кольки заметно прибавилось. И хотя увеличили пайку хлеба, которую выдавали на рабочую карточку, и Колька немного пооправился и окреп, но к концу смены он уставал так, что едва волочил ноги. А надо было еще после работы, как всегда, зайти в магазин, выстоять там длинную очередь, выкупить продукты, потом приготовить хоть какой-то немудреный ужин, помыть посуду, постирать; да мало ли еще наберется всяких домашних дел, которые тоже необходимо успеть сделать. И поэтому Колька всегда торопился. В последние дни пустили трамвай, на котором можно было доехать почти до дому. От проходной до остановки Колька всегда бежал, тем самым стараясь сэкономить хоть одну лишнюю минуту. Так было и на этот раз.
На остановке колыхалась огромная толпа, — наверное, трамвая давно не было. Еще не все было налажено в путейной службе, часто случались неполадки. Но обычно в таких случаях народ шел по путям и передние сообщали тем, кто стоял на остановках, что трамвая не будет; и тогда от остановки, как от промежуточного этапа на пешеходном кроссе, торопливо устремлялась группа людей; самые быстроходные из них, оторвавшись от общей массы, несли весть на последующие остановки. А если была просто задержка, то на остановке собиралась вот такая нервная молчаливая толпа.
Едва трамвай появился из-за поворота, все задвигались, зашумели. Еще издали было видно, что трамвай переполнен, на всех подножках темными гроздьями висят люди, и казалось, что именно поэтому вагон идет натужно медленно, покачиваясь, похрустывая.
Колька забежал несколько вперед, стал перед толпой, чтобы первым встретить трамвай, а потом впритык бежать за ним, иначе к нему в такой толкучке не подберешься. Лишь только трамвай остановился, Кольку прижали к вагону. Он сумел просунуть руку вдоль стенки вагона, под тех, что стояли на подножке, нащупал поручень. Потом торопливо ловил ногой подножку, не находил и, когда вагон тронулся, побежал рядом с ним, подпрыгнул, встал кому-то на ногу.
На подножке висели в основном мальчишки, Колькины ровесники. Они косо недружелюбно посматривали на Кольку: всех шокировало его пальто, этот воротник шалью, рыжий мех, который был виден за отворотами.
Трамвай, скрипя колесами, стал подниматься на большой мост, и мальчишки рядом с Колькой настороженно притихли. Там, на самом горбу моста, где трамвай обычно шел так тихо, что его можно было обогнать, идя быстрым шагом, стоял дядька-постовой, который иногда срывал с зазевавшихся шапки — потом надо было идти и канючить, чтобы он вернул. Мальчишки уже видели дядьку, который, прислонясь спиной к перилам моста, вроде бы спокойно и совершенно равнодушно смотрел на приближающийся трамвай. Но мальчишки были начеку, они знали, что это равнодушие ничего не значит, в два прыжка он может оказаться у трамвая, и тогда держись. Уж если шапку не сдернет, то хлестнет рукавицей. Дядька делал это из хороших побуждений, чтобы они не ездили на подножках. Но ведь как-то ехать надо, а в вагон не войти.
Дядька отделился от перил. Но трамвай догнало несколько грузовиков. В открытых кузовах, пригнувшись, спинами против ветра, сидели солдаты и парни в гражданском — новобранцы. Какое-то время, прикрыв трамвай, грузовики шли рядом; прибавляя скорость, один за другим стали уходить вперед. Дядька теперь остался позади, и мальчишки на подножках заулюлюкали, замахали ему шапками, засвистели. Новобранцы, добродушно и понимающе улыбаясь, смотрели на них.
И вдруг в кузове одной из машин кто-то вскочил, крикнул. И Колька узнал Казика.
— Колька! — звал тот. — Колька!.. Мы на вокзал!.. Приходи туда… Нас сегодня увозят.
— Что?
— На вокзал!
— На вокзал приходи! — хором закричали Кольке мальчишки с подножки переднего вагона, которые находились ближе к Казику. Грузовик чуть притормозил, а трамвай пошел ходче, догнал его. Казик весело улыбался Кольке. Кроме него, в кузове грузовика больше не было подростков.
— Как там мама? Скажи, что ты меня видел, все в порядке. Пиши чаще. Я в школу юнг поступаю, в Междуречье… Приходи на вокзал, поговорим. А я тебя сразу узнал. Знаешь как? По дырочке на пальто!..
— И я тебя сразу узнал. Почему не сказал, что уходишь?
Так они кричали друг другу, бестолково, суматошно.
— На какой вокзал? Куда? — опомнился Колька, когда грузовик стал стремительно уходить. Но Казик уже не слышал. Он лишь улыбался да махал рукой.
Колька очень волновался, ему казалось, что трамвай идет слишком медленно, с ленцой выходили пассажиры на остановках, будто стараясь подольше задержать Кольку.
У вокзальных дверей стояли дежурные с красными повязками на рукавах, проверяли билеты и пропуска. Кольке никак не удавалось прошмыгнуть мимо них. Именно пальто на этот раз мешало ему: уж слишком было оно приметным, только покажись — сразу запомнится. Едва Колька приближался к дверям, дежурные смотрели на него.
— Дяденька, откуда можно проехать в Междуречье? — спросил он у одного из дежурных.
— А зачем тебе?
— Да так, интересно.
— Много будешь знать, скоро состаришься, — усмехнулся дежурный. — Иди гуляй. Иди, иди, не мешайся под ногами.
И Кольке пришлось отойти. Он побрел вдоль здания вокзала, свернул за угол в пустой переулок. К тому времени совсем стемнело; он шел будто глубокой траншеей: слева вздымались глухие стены многоэтажных домов, а справа — кирпичный забор, отгораживающий железнодорожные пути. На путях в отдалении пофукивал паровоз, слышались голоса, торопливое шарканье ног, поспешные команды и все те многие звуки, которые бывают при большом скоплении народа.
«Здесь», — понял Колька. Он помчался со всех ног, надеясь обежать забор и выбраться к вокзалу с противоположной стороны. Сразу же за поворотом увидел арку и большие ворота. У ворот суетились женщины, заглядывали в щели.
— Петя, Петя! — кричала одна из них. — Петенька!
— Здесь отправляют в Междуречье? — спросил Колька.
— Здесь, здесь, все здесь, — ответил кто-то.
Колька пробился вперед, заглянул в щель и увидел вагоны-теплушки. Люди шли по ту сторону вагонов, в просвете возле колес мелькали ноги.
— Казик! — закричал Колька.
Соседки женщины тоже стали звать своих. И тогда кто-то выглянул между вагонов, помахал рукой. Кто там, в темноте невозможно было различить, но он помахал, и каждый признал в нем своего. Женщины закричали громче, и Колька тоже закричал во всю мочь:
— Я здесь! Я здесь! Казик, пиши мне, Казик!
Тот, что стоял на сцеплении между вагонов, спрыгнул на противоположную сторону, побежал торопливо. У вагонов больше никого не осталось. И почти тотчас паровоз тихонько свистнул, вагоны сдвинулись и поползли.
— До свидания! — закричал Колька. — До свидания!
— Счастливого пути! — закричали рядом с ним.
Кто-то заплакал. Стояли до тех пор, пока не утихло вдалеке торопливое постукивание колес. Растянувшись длинной цепочкой, пошли к вокзалу. Обгоняя всех, Колька побежал вперед и приостановился. Самым первым шел старик, Колька узнал его. Это был тот дед, который продал ему шубу. Отчего-то сробев, Колька побрел следом. Было и радостно от встречи и чего-то боязно. Он долго присматривался, ошибки не могло быть: та же шапка с бархатным верхом, та же трость с белым костяным набалдашником. Возможно, почувствовав, что на него смотрят, старик обернулся, и Колька сказал:
— Здравствуйте.
— А, здравствуйте, — ответил старик, пропуская Кольку вперед. Но Колька не шел.
— Я вас знаю… Это я купил у вас пальто, вот это, помните? — смутившись, сказал Колька.
— А, как же, как же, помню, — оживился старик, с интересом осматривая Кольку. — Вы?.. Здравствуйте! Очень приятно. — Он взял Кольку под локоток и повел. — Очень приятно!.. Я вас сразу узнал.
— У меня тогда денег не хватило. А теперь я вам могу отдать.
— Да? Ну хорошо, это мы еще успеем.
— Вы дайте мне ваш адрес, я принесу.
— Обязательно. — Кажется, старик очень обрадовался Кольке, будто родному. — Ну, рассказывайте, как вы живете, очень интересно. Расскажите!
— Да хорошо живу.
— А на работу устроились? Где работаете? — Колька ответил.
— Кем? — Колька чуть замешкался.
— Да вообще-то… водопроводчиком.
— Что значит «вообще-то»? — возмущенно спросил старик, внимательно и строго посмотрев на Кольку. — Вы должны с гордостью произносить: «Водопроводчик!» Нет плохих работ и хороших, а есть плохие работники и хорошие. К любой специальности надо относиться с уважением. Казалось бы, самой незначительной. Ну, расскажите, расскажите подробнее, как вы работаете, что делаете? Батенька, это же так интересно!
И Кольке стало как-то очень хорошо от этих слов. Он рассказывал, а старик внимательно слушал и тем временем осматривал на Кольке пальто, даже изредка касался воротника пальцами. Пока говорили, подошел трамвай.
— А вот и мой номер, — сказал старик. — Ну что же. Вы — молодец! Все это очень интересно. Было бы время, мы с вами еще поговорили, но надо ехать. Извините великодушно! Всего вам доброго, молодой человек! Может быть, еще встретимся. — И он направился к трамваю. Но вдруг приостановился, будто что-то вспомнив. — А между прочим, молодой человек, ведь вы обознались. — И он усмехнулся, как бы извиняясь за Колькину ошибку. — Я никогда не продавал вам это пальто. Действительно, я продал точно такое же, но не вам. Тот паренек был серьезным, умел ценить хорошие вещи и, я думаю, никогда не допустил бы, чтобы на спине у его пальто прогорела дырка.
И с этими словами старик вошел в трамвай. Ошарашенный услышанным, Колька еще долго стоял открыв рот и растерянно смотрел на удаляющийся вагон.
Мы работаем на вышке. Она надстроена над пятиэтажным корпусом нашего цеха. Ее верхняя площадка открыта и продувается ветром. Ветер теплый, вешний. Он дует от Невы, пошевеливает полы брезента, которым обернуты антенны.
Нева совсем рядом, синяя, чистая. А еще несколько дней тому назад по ней шел лед.
За Невой город. В противоположную сторону от завода, за полем, лес. Он все еще темен, сумрачен, и лишь по горизонту, где висят сизые чубчики паровозных дымов, запылился первой зеленью.
А над нами небо. Холодно-нейлоновое, голубое. Однотонное, как на плакате.
Каждый раз, поднявшись на вышку, мы останавливаемся у перил. С минуту смотрим вниз. Почему-то хочется привстать на носочки, вытянуться и крикнуть во все горло или швырнуть чем-нибудь вниз.
Но бросать запрещено. Правда, когда на вышке нет начальства, изредка мы нарушаем запрет.
А сегодня я видел, как само начальство, наш глубокоуважаемый шеф Женя, выйдя на площадку, вдруг присел у перил, высунув кончик языка, прицелился и стрельнул куда-то монеткой.
Женя сухой и длинный. Ходячая макаронина.
— Ну как дела, ребята? — спросил Женя, подойдя к нам. — Сколько блоков настроили?
Я ответил.
— Сейчас вам еще привезут. Характеристики направленности снимали?
— Снимали.
— Покажите-ка графики.
Женя сел на перевернутый ящик, стал рассматривать графики. Покусывал верхнюю губу.
— А погодка сегодня великолепная! Правда, Евгений Леонидович? — сказал Витя. — Отличный денек!
— Угу.
— Погода шепчет — бросай работу, бери расчет! Тепло!
Витя откинулся, подставив лицо солнцу.
— Подай, пожалуйста, плоскогубцы, — попросил я.
— Сам возьмешь, — ответил Витя, ногой подтолкнув мне плоскогубцы.
— А тебе разве трудно?
— Нет. Но подобные просьбы меня могут утомить. А вон посмотри, кто идет.
Я взглянул вниз и увидел Инну. Она шла по заводскому двору к соседнему зданию. Шла быстро, легко. Витя заложил пальцы в рот и пронзительно свистнул.
Но она не оглянулась. Она даже не замедлила шаг, будто не слышала.
И правильно, Инка! Молодец! Так и надо! Я не люблю женщин, которые оглядываются, когда им свистят.
Я смотрел на нее до тех пор, пока она не скрылась за дверями.
— Ну что, сегодня, наверное, опять в кино поведешь? — спросил Витя. — Ты ее очень-то не балуй. И будь бдительным. Держи ушки топориком. А то она тебя цап-царап — и приведет к общему знаменателю. Она это может! Вредная дамочка, хоть и моя сестра! Будет точить, точить, как сверло, пока своего не добьется!
— А что же она тебя не привела?
— А я как вода, меня сверли не сверли — толку не будет!
Витя улыбнулся.
До чего же они с Инкой похожи друг на друга и какие разные! Витя — вон он какой! Дяденька-автобус. Округлые плечи, мускулистые руки, грудь, как говорят, колесом.
А Инка тонюсенькая, быстрая, летящая. И вся уголками, уголками.
Женя отложил графики.
— Ну что ж, наконец-то стало получаться, — сказал Женя. — А там, внизу, «молнию» повесили.
— Какую «молнию»?
— Для нас. «Товарищи с вышки! От вас зависит выполнение плана!»
— Лихо! — воскликнул Витя. — Да мы и так вкалываем как проклятые, не разгибаясь! Мы ж еще никого не подвели. Какое сегодня число? — Он по пальцам пересчитал оставшиеся дни. И Женя тоже посчитал. А потом пересчитал еще раз.
— Немного осталось! — сказал Женя. — Но успеть нужно. Я был у главного. Обещал. Придется поднажать, а? Как?
Он светлыми внимательными глазами посмотрел на нас. Глаза спрашивали. И мы молча кивнули: «Поднажмем!»
— Наука требует жертв!
И мы снова кивнули: «Так точно!»
— К тридцатому — кровь из носа! — а надо сделать.
«Бу сделано!»
— А теперь давайте посмотрим вместе. Что бы здесь еще такое?
Женя поддернул брюки на остро выступающих коленях, присел у осциллографа.
На вышку поднялся лифт. Из кабины вышел дядя Саша. Руку горсточкой поднес к кепке.
— Мое почтеньице! Принимайте товар, парни!
— А там еще много осталось? — спросил Витя.
— Полно.
Дядя Саша осторожно взял Витю за рукав, отвел в сторону.
— Как Анна Ивановна, Виталий?
— Мама? — Витя выпрямился и сразу же стал серьезным. — Вчера выходила гулять. Правда, всего на полчасика.
— Ей надо бы куда-нибудь поехать, на воздух.
— Обязательно надо! Ведь она три месяца не вставала!
— Н-да, у человека всего по два: две руки, две ноги. А вот сердце — одно. Такой нужный комочек — и один. Никогда бы я не подумал, что она может вот так… Никогда! Такой орел была смолоду!.. Зайду в завком, поговорю насчет путевки в санаторий. Может, что-нибудь выхлопочем.
— Спасибо, дядя Саша.
— Возможно, вечерком я к вам забегу. Только ты подожди, раньше времени ей не говори. А то вдруг на работе задержусь или что-нибудь. Получится вроде как неудобно.
Дядя Саша сутуловат, кривобок на правую сторону. Левая лопатка у него выше правой, треугольником выпирает из-под пиджака. Волосы серые от седины, брови густые и лохматые.
На голове у него кепочка, маленькая, чуть промятая спереди, где дядя Саша касается ее двумя пальцами, поправляя.
На заводе дядя Саша работает уже третий десяток. Поступил он сюда еще до войны, и дядю Сашу знает почти каждый.
Когда дядя Саша задерживается на работе, в проходную приходит жена.
— Позовите, пожалуйста, дядю Сашу, — просит она в охране, и там знают, кого вызывать, набирают нужный номер и передают трубку дяди Сашиной жене.
— Саня, это ты? — кричит она, сдвинув за ухо платок. — Саня, ты что сегодня так долго?
— Дела, — отвечает дядя Саша. — Я на службе.
— Ужин разогревать? Скоро домой придешь?
— Не знаю. Я на производстве, — добавляет дядя Саша и солидно покашливает в руку…
Мы выгрузили блоки, и дядя Саша уехал. На прощанье он крикнул Вите:
— Так ты — молчок! Договорились?
— Конечно!
Витя подтолкнул меня.
— Когда-нибудь, старик, и мы станем такими же. Будем вспоминать техникум, эту вышку…
Мы перетаскали блоки к антенне, сложили в штабель.
— Ух, наигрался! — вздохнул Женя, вытирая вспотевший лоб. — Тяжелы наши игрушки.
— Сколько здесь? — спросил Витя.
— Да килограммчиков под сорок. Отдохнем чуть-чуть.
Я подошел к перилам и, опершись о них, посмотрел вниз, на двери соседнего корпуса.
Из заводского двора выезжала машина, маленькая, похожая на черепашку. По набережной шли солдаты, каждый величиной с оловянного солдатика. Крохотная старушка вела за руку совсем крохотного ребенка. Показывала на нашу вышку.
Может быть, на меня.
Зазвонил телефон. Я снял трубку. Звонил наш заводской спортивный активист Филя.
— Тебя, — сказал я Вите.
— Опять он?
— Да.
— Скажи, что меня нет.
Но я не умею так говорить. Витя нехотя взял трубку.
— Ну, что? — спросил раздраженно. Трубка что-то пропищала. — Нет, не могу! — сказал Витя. Трубка запищала еще громче и энергичнее. — Не могу, ну не могу! У меня нет с собой формы! — Витя поморщился и отнес трубку от уха. И стало слышно, как кричит Филя. Как будто он стал совсем маленьким, залез в трубку и вопит оттуда, как из скворечника:
— Так это же мелочь! Форма будет. Ради бога! Были бы ноги!
— А где играем?
— «Красная заря». Поле — блеск. Травка что надо! Ты же в прошлый раз обещал!
— Ладно, приду.
Трубка еще что-то кричала, и так радостно, так неудержимо, что казалось, вот сейчас она выскочит у Вити из рук и затанцует на полу.
— Пойдем сегодня со мной, в футбол постукаем, — предложил мне Витя.
— Нет, не могу.
— Ну да, я же и забыл! Ты ж не можешь! — Витя понимающе, снисходительно усмехнулся. «Все ясно!»
По окончании смены я одним из первых вышел из проходной и остановился у дверей.
Смотрел на уходящих, ждал.
Первыми мимо меня пробежали средних лет женщины с громадными провизионными сумками. Затем густо и шумно пошла молодежь. Эти шли долго. Потом толпа поредела — и пошли дяденьки начальственного вида, солидные, нахохлившиеся, с отчужденными лицами. Говорили друг другу деловито «пока» и расходились, глядя в землю.
Вот вышли ребята спортсмены, и среди них — Витя.
— Ну пойдем, Витек! Толкнешь ядрышко. Или километровку пробежишь, а? У нас некому выступать, слышишь. Баран побежит…
— Да нет. Нельзя, братцы. Я с Филей договорился.
— Но у Фили там своих длинноногих целая обойма. Без тебя обойдутся. А у нас — завал!
— Нет, не могу.
— Ну что ты в самом деле! Ну пойми же, завал. Павлик, ну скажи ты ему!
— Пойду, а? Может, пойти? — будто извиняясь, спрашивал меня Витя. — Ну, я пойду, ладно, а? Скажешь Филе, что ушел. Скажешь?
А я смотрел через головы выходящих, в открытую дверь, в вестибюль. Я ждал.
И наконец я увидел Инну. Я подошел к ней, и мы пошли рядом. Шли молча. Улыбались, и лишь изредка она взглядывала на меня. Потом она протянула мне руку. Но мы не взялись за руки, а просто прижали ладони одна к другой и долго шли так. Кажется, мы оба не дышали. А потом резко отдернули руки и будто вынырнули.
— Пойдем до дому пешком, а? — предложила Инна. — Так давно не гуляли. Помнишь, в последний раз мы шли, когда еще лежал снег. Мокрый, противный! Помнишь?
И мы пошли.
Мы шли по просветлевшим улицам, по набережной. Мимо нас мчались забрызганные машины с яркими солнечными стеклами кабин.
Нарисовав на панели «классы», прыгали школьницы, подталкивая пустую банку из-под гуталина. Мальчишки с помощью увеличительного стекла проверяли, как световая энергия переходит в тепловую, дырявили собственные фуражки и брюки.
И на каждом углу, у каждого ларька пахло сырой корюшкой.
Мы шли, размахивая руками и щурясь. Поднялись на мост. Это особый мост, непохожий на все другие. Есть мосты-пижоны, мосты-красавцы, мосты, которые люди фотографируют и рисуют.
А этот мост — работяга.
Он большой и железный.
Он и называется — Большим.
Я люблю этот мост. Люблю смотреть на огромные напряженные фермы, люблю потрогать заклепки, похожие на шляпки грибов. Люблю послушать его ровное, глухое гудение. А весной, вот в эту пору, он гудит, как токарный цех, в котором настежь открыты окна.
Мы перешли мост. И вдруг Инна вспрыгнула на гранитный парапет и побежала по нему, балансируя руками. Я хотел ее поддержать.
— Не надо! — крикнула Инна. Она покачнулась, взвизгнула и упала мне в руки.
— Пусти! — сказала она, освобождаясь и поправляя рассыпавшиеся волосы. Я выпустил ее. Инна смущенно покраснела и смотрела себе под ноги. Отворачивалась от прохожих. — Ну и медведь же ты, Павлуха!
— А ты… Чего бежишь… А если б упала.
— Ну и пусть!
— Ты ведешь себя совсем по-детски.
— А ты ужасно взрослый.
— В девятнадцать уходили на фронт, — сказал я, чувствуя, как у меня почему-то становятся горячими уши.
— А мама говорит, что молодежь сейчас очень молодая… Сколько времени?
Я подошел к прохожему и узнал.
— Ой! — ужаснулась Инна. — Я поеду, ладно?
Мы расстались, а вечером я приехал к Инне. У них был дядя Саша. Они все трое, Инна, Анна Ивановна и дядя Саша, сидели за столом и пили чай. Разговаривали.
— Чем ты занимаешься днем? — спросил дядя Саша Анну Ивановну.
— Да так. Ничем.
— Пора на работу. Хватит валяться. А вид у тебя хороший. Прекрасно выглядишь. Как невеста.
— Что ты, Саша?!
— Честное слово! Молодцом!
— Ты все шутишь! А помнишь, Саша, как в сорок втором, в блокаду? Помнишь, как ты тогда ко мне приходил? Это было в феврале месяце, в самый страшный месяц. Я тогда тоже лежала. А ты пришел, помнишь?..
Был февраль. Она знала, что конец февраля, но не знала, какой день. В квартире было темно и тихо. Как в колодце. День назад соседка принесла воды, налила в кружку. Вода замерзла. Она брала кружку и чувствовала, как тяжела кружка, но вода не плескалась и не лилась. Она пыталась продавить лед пальцем, но не могла. Ничего не получалось. Она опускала кружку на стол, и кружка ударялась гулко и тупо — бум! Она закрывала глаза и будто проваливалась куда-то и лежала так, не в силах убрать руку со стола. Кажется, засыпала или просто дремала, но даже и во сне, если только это был сон, постоянно чувствовала и думала, что хочет есть, есть, есть…
Она услышала, что стучат в дверь. Редко и глухо. Но не было сил встать и открыть. И она не хотела вставать. Она умирала. А там все стучали и стучали. Притихали, устав, и опять начинали стучать. Она села, потом сползла с кровати. Как-то добралась до двери и открыла.
— Аня! — он подхватил ее. — Здравствуй.
— Здравствуй.
Он помог ей добраться до кровати.
— Попал под обстрел, — сказал он. — Почти у твоей парадной. А через весь город прошел — ничего. Угловой дом разбили…
Он еще что-то говорил ей, но она не слушала. Она, кажется, даже не слышала.
— Саша, вон там мышь бегает, — сказала она. — У нее там норка. Я видела, как она выходит и бегает по кровати. Поймай.
— Где?
— Вот здесь. Поймай.
— Мышь — это хорошо. Такая примета есть. Если мышь в доме, ничего с домом не случится. Не разбомбят. Ничего. Такая примета есть. Будем жить, Аня. Крепись. А я конины принес. Надо сварить. Холодно у тебя.
— Нет дров…
— Давай топор. Где у тебя топор? — Он вышел на кухню, и она слышала, как он рубит. Что он там рубит? Ударит несколько раз, и становится тихо. Потом снова удар. Один, другой. И снова начинает рубить. Раз-два… Раз-два… Он принес несколько досок и бросил возле печурки.
— Стол разрубил. — Он посидел у ее ног и снова пошел на кухню. Принес еще несколько досок. Потом еще… Они ели… Пили чай с солью. По щепотке соли. Потом он ушел.
А вскоре его принесли и положили возле печурки. Он лежал на полу. Он не мог подняться, и никто его не мог поднять.
— Ничего, — говорил он. — Мышка-то бегает… Я немного ослаб. У тебя дом счастливый, Аня. Будем жить! Будем!..
— … Это было в феврале месяце, в самый страшный месяц. Я тогда тоже лежала, а ты пришел, помнишь? — спросила Анна Ивановна.
— Нет, — задумался, нахмурился. Помешивал в стакане ложечкой. — Не помню. Уже забывать стал. Сколько лет прошло.
— А ты тогда спас меня, Саша.
— Не надо. Оставь! — он поморщился. — Ну что ты при ребятах такое говоришь. Подумают невесть что. Они этого не видели, не знают, и слава богу. И не надо. А были ведь и получше дни. Давай их вспоминать.
— И хорошее было. Всякое было. Такая большая жизнь прожита.
— Почему «прожита»?
— Да куда уж нам! Все позади! Смотри, какие верзилы выросли!
— Нет! С этим я, Анна Ивановна, не согласен! Мы с тобой еще поживем и поработаем. Я думаю жить и жить. Жизнь мне еще совсем не надоела. Годы идут, летят они — это верно. И чем старше становишься — тем быстрее летят. Но уходить я не собираюсь. Рано. Мы с тобой еще многое можем сделать!
— Саша, но ведь тебе всего два года до пенсии!
— Что ж такого! Я еще поработаю, потружусь. Хоть у меня должность не ахти какая. Но без завода я не могу. Нет меня без него. Всю жизнь я с коллективом, работал в коллективе, жил, и по-другому я не могу. Не могу!
Они оба задумались, отодвинув стаканы. Молча и туманно смотрели в пространство. Анна Ивановна подперла голову рукой. Затем вздохнула.
— А вы шли бы, ребята, погуляли. Смотрите, какая погода. Здесь вам неинтересно. А мы с Сашей еще посидим, поговорим…
— Верно, — согласился дядя Саша. — Идите…
Мы вышли на улицу.
В стороне залива засыпал день.
Небо там синело, как стекло громадной витрины. Мы тихо шли по широкому проспекту. Постепенно, незаметно гасло небо, как гаснет в театре свет. Но темнота так и не наступила, сгущалась синь и лишь подворотни домов стали черными.
— Мне кажется, что я по вечерам не гуляла больше года, — сказала Инна. — Город совсем другой. Какой-то очень чистый. И большой. И такой удивительно красивый. Не хватает только музыки.
— Верно, — согласился я.
Мы бродили, пока Инна не озябла.
— Знаешь, давай куда-нибудь зайдем, погреемся, — предложила она. — И музыку послушаем.
Мы зашли в кафе «Север».
Прошли в зал и сели за свободный столик. Заказали кофе. Я осмотрелся и неожиданно увидел Витю. Он сидел за соседним столом в компании парней. Их было человек шесть. Плечистые, дюжие молодцы, стул под каждым — как детский стулик. Пятеро, склонившись к центру стола, голова к голове, слушали, а шестой что-то шептал, озираясь. И вдруг — га-га-га-га-га! — все разом откинулись назад. Как зонтик открылся. Га-га-га-га-га! И смолкли.
Улыбаясь хитро, оглядывались. Витя увидел нас.
— А! — кивнул он нам. — Идите сюда! Братцы, потеснитесь. А это моя сестра. Единоутробная!
«Братцы» вскочили, галантно раскланялись, загремели стульями.
— По такому поводу не мешало бы винца. Да побольше!
— Тебя Филя искал, — сказала Инна Вите. — Несколько раз к нам домой звонил. Ты сегодня играл?
— Да нет. Пошел швырнул ядро. Оказалось, по второму разряду. Сам не понял, как вышло. Ведь никогда не тренировался. В первый раз взял… Потом смотался с одним парнем. Хохма! Одеваемся, слышу, меня ищут. Желают лавры возложить. Где, где? А нас уже и след простыл. Зачем нам лавры! Вот мы где, здесь! Ку-ку!
— Как тебе не стыдно, Витька! — шепнула Инна. — Тебя там Филя искал. Ведь ты ему обещал. Ну как ты можешь так, пообещать и не сделать.
— Это моя сестра. Прошу любить и жаловать! Она любому из вас может прочистить мозги. Здесь же! Она это здорово умеет. И даже мне!
— Да, потому что ты…
— Потому что я, по ее словам, не такой как все. Но граждане! Новое и молодое приходит на смену старому. Закон диалектики! И может быть, во мне уже прорастают какие-нибудь ростки нового! Присмотритесь!
— Пижон ты. Ломаешься, даже неприятно на тебя смотреть. Будь ты немножко серьезнее.
— Точка. Буду! Какая мне разница! А по такому поводу выпьем по рюмочке и идем домой. — Он наклонился и тревожно спросил Инну: — Там мама одна? С дядей Сашей? Тогда порядок…
Домой мы возвращались трамваем.
Выйдя из трамвая, Витя нахлобучил на глаза шляпу, заложил глубоко в карманы руки и, насвистывая что-то, пошел впереди. У парадной остановился, обернулся к нам. Сказал деловито:
— Ну что ж. Вы постойте немножко. Полюбезничайте. А я пошел. Ауфвидерзеен!
— Дурак ты, Витька! — вспылила Инна.
А он, этак игриво посвистывая, пританцовывая, поскакал по ступенькам лестницы.
Мы стояли и молчали. Держались за руки и тихонько раскачивали сомкнутые руки. Я смотрел на нее. Смотрел прямо в лицо. А она стояла, прислонясь спиной к двери, прикусив нижнюю губу, и смотрела вниз, под ноги. И лишь изредка медленно поднимала ресницы и взглядывала на меня. И повторяла тихо:
— Ну что? Что?
А я смотрел и думал, поцеловать мне ее или нет? Может быть, все-таки решиться и поцеловать?
А потом я решился.
Я взял ее за плечи и привлек к себе. Она подняла голову ко мне, придвинулась лицом и выжидательно закрыла глаза. И я ее поцеловал.
Она вырвалась и побежала. А я, прислонясь к холодной стенке, смотрел, как она бежит по лестнице.
Я не дышал.
И было мне жарко.
— До завтра, — тихо сказала она мне сверху и помахала рукой.
— До свиданья, — буркнул я.
— Павлик, милый…
А я стоял, пыжась, и горел. Горел от ушей и до пяток. Весь.
…Потом она ушла, и я вышел на улицу.
Я постоял возле парадной.
Я верил и не верил, и не понимал, как же так все получилось. Я ее поцеловал.
Да было ли это?
Я посмотрел на второй этаж, на ее окно. Оно ярко светилось.
Наш шеф Женя произнес коротенькую, но очень содержательную речь. Он только что пересчитал оставшиеся ненастроенные блоки и теперь говорил, размахивая руками, как корабельный сигнальщик:
— Дней у нас — с гулькин нос. А блоков еще масса! Пожалуй, с завтрашнего дня придется работать по вечерам. Но надо сделать. Обязательно!
Действительно, блоков было еще очень много. И даже если все пойдет хорошо, проверить все будет довольно трудно.
Один только Витя хранил олимпийское спокойствие. Он работал, мурлыкая что-то себе под нос.
— Зарядочка, — сказал Витя.
— Что?
— Одиннадцать часов. Физзарядка.
И в самом деле, было одиннадцать часов. Я услышал, как где-то внизу включили радио. Исполнялся спортивный марш.
— А я гирьку притащил. Двухпудовочку, — сообщил Витя. Он вытащил из-за прибора гирю. — Евгений Леонидович, сколько раз сможете выжать?
— Кто, я? — удивленно указал на себя Женя.
— Да.
— Хм, — Женя оценивающе посмотрел на гирю и как-то заметно смутился. По лицу, по выражению глаз было видно, что Женя не знает, сколько он выжмет — раз, два, а может быть, и ни разу. — Не-е представляю.
Витя легко, играючи выжал гирю десяток раз левой рукой, затем — правой. Женя с любопытством и завистью смотрел на него.
Мы не заметили, как на вышку поднялся дядя Саша, позвал Витю.
— Был в месткоме, — сказал дядя Саша. — Кажется, все уладим, путевочка будет.
— Вот спасибо.
— Подожди! — отмахнулся дядя Саша. — Теперь задача — уговорить мать. Я вчера с ней уже вел беседу. Не хочет ехать, волнуется за вас. А ей обязательно надо, понимаешь! Обязательно! И место такое хорошее — на заливе, сосновый бор, тишина. Лучше ничего и не придумаешь. Ты, Виталий, попробуй поговори с ней. Возможно, она тебя послушает.
— Спасибо, дядя Саша. Я просто не знаю, как вас благодарить! Спасибо большое!
— Может быть, мы все вместе ее и выходим, а?
Дядя Саша поправил кепочку.
— Надо привезти волномер, — сказал Женя, — он внизу, в лаборатории.
— Сейчас схожу, — ответил Витя. Он достал сигарету, прикурил и, улыбаясь радостно, шмыгнул за дядей Сашей в кабину лифта.
— Стоп, стоп! — сказал дядя Саша. — Подожди! А ну-ка, брось папиросу!
— Да что вы, дядя Саша! Что я, в самом деле, маленький!
— Маленький не маленький, а бросай! Инструкцию читал: «на вышке не курить».
Он достал из угла банку и протянул Вите.
— А ну, долго еще буду говорить! Бросай!
— Что, железо сгорит? — усмехнулся Витя и небрежно, щелчком швырнул сигарету в банку.
— А теперь выйди-ка, пожалуйста, на минутку, — попросил дядя Саша. — Выйди, выйди.
Витя вышел.
— В кабине запрещено людей возить. До свиданья, — сказал дядя Саша, нажал кнопку и поехал вниз.
— Хы… Вот чудик, а? — растерянно огляделся Витя. — Ну и дает!
— Дядя Саша свое дело знает! Нельзя — значит нельзя. Верно! Так что заучи, — непривычно сурово ответил Женя.
— Ну я, кажется, совсем влип! — шепнул мне Витя.
На вышку поднимался Филя.
— Привет! — завопил Филя. — Фу, вот это тренировочка! Что надо!
Он со всеми поздоровался за руку, особенно почтительно с Евгением Леонидовичем.
— Ты что же не пришел? Ведь обещал, — спросил Филя Витю.
— Да понимаешь… легкоатлеты перехватили.
— Я уже знаю. Хорошо, хоть сразу признаешься, не юлишь. А вообще-то непорядок. Нечестно так. Сказал бы сразу!
— Непорядок, — согласился Витя.
— Ты выбери наконец что-нибудь одно. Одну секцию. Что больше нравится. Сориентируйся.
— Выберу!
— Ведь ты мог бы стать мастером спорта. У тебя отличные задатки. Ты же гигант! В тебе столько заложено, просто завидно! Но для этого надо тренироваться, упорно, настойчиво! Нужна строжайшая самодисциплина, контроль. Это — основа основ. Можно многого добиться. Кто-то из великих говорил, что без усилий, без труда никто ничего не добьется, даже пусть он гений первого ранга.
— Блестяще!
— Что?
— Отличная речь! С учетом аудитории, с цитатами! Пробрала до слез.
— А-а! — сокрушенно махнул рукой Филя.
— Нет, серьезно! Тронул! Только, Филенька, дорогой, пойми, я еще не знаю, чего я хочу, что мне нравится. Не знаю, и все! Поверь, мне все нравится! Но ты ведь не за тем пришел, чтобы выяснять? А тогда можно было бы проще. Когда играть, завтра? И где? С кем?
Витя обнял Филю Мотькина за плечи, и они стали спускаться с вышки.
Я вставил все блоки в стойки приборов.
Блоки были действительно тяжеленными. Наверняка килограммов по сорок. Может быть, и пятьдесят. Три пуда! А самый большой и тяжелый блок — номер один — лежал еще внизу. В цехе. Я видел его сегодня утром. Возле него споткнулся о ломик.
А сколько раз я смогу выжать двухпудовку?
Пять?
Десять?
Надо купить гантели потяжелее.
На вышке было очень тихо. Припекало солнце. Из темного стал серым кусок брезента. А если под брезент засунуть руку — так еще холодно. И корпуса приборов теплые только с одной стороны.
Женя сидел со мной рядом, изогнувшись, как складной метр. Тоже разделывал концы жгутов. Было как-то очень уютно и просто. Женя сейчас не был начальником. Он был просто Женя. Мы были равны. Иногда, когда он не знал, куда подключать, он вопросительно и по-детски озабоченно смотрел на меня, и я кивал ему — «правильно» или же «нет» — и показывал, что надо делать. Нам было хорошо. Потому что мы оба делали нашу работу. Она была наша, его и моя.
В обеденный перерыв мы вместе спустились с вышки, и я пошел к спортивной площадке, туда, где обычно ждала меня Инна. На этот раз вместе с ней сидел Витя.
— Ты где пропадаешь? — спросил он меня.
— Да так. Заработались.
— Потеряно пятнадцать минут драгоценного заслуженного отдыха.
Он сидел, заложив руки в карманы брюк, откинувшись и вытянув ноги.
— А я сейчас звонила в институт. Мальчишки, вы думаете поступать куда-нибудь или нет? — спросила Инна.
— Нет, я не думаю. Не в смысле, что не собираюсь, а просто не думаю. Я отдыхаю, — ответил Витя.
Она смотрела на меня и ждала. И я понял, что она ждет моего ответа. И поэтому спросил:
— А ты?
— Но ведь ты знаешь, я не готовилась. Как заболела мама, так я перестала ходить на подготовительные.
— Я тоже не ходил. Я два месяца был в командировке.
— Еще есть время. Если только взяться. И как следует.
— Времени навалом, — сказал Витя.
— Тебе-то конечно! Ты, Витька, у нас или гений, или просто дурак. Ты не сердись! Но говорят, что везет дуракам. А уж тебе везет! Я готовлюсь, готовлюсь, пойду сдавать, даже трясет от страха. А ты прочтешь один раз и сдашь!
— Личное обаяние! — ответил Витя.
— Надо решить, будем поступать в этом году или нет. Мне сказали, уже скоро начнут принимать заявления. Надо решить. И уж если решили — никаких поблажек себе…
— Ох, не люблю я эти разговоры насчет поблажек! «Следить за собой». Филя, она, мама — все! А зачем, если я могу и без этого? Ты не можешь — пожалуйста! А мне зачем? Зачем спать на гвоздях, как Рахметов? Глупо! Может, мне — дано! Новые времена, и жить надо по-новому. Свободно, весело, окрыленно! Мне начхать на этот самоконтроль, самокритичность. Это — оглядка. Пугливая оглядка, и все! Это от вчерашнего, от прошлого, от старичков отцов. Анахронизм!
— Наш отец умер сразу же после войны. Кого ты имеешь в виду? Конкретно? Учителей, маму? Может быть, дядю Сашу?
— Да нет, никого конкретно. Я в целом.
А я думал. Я сидел, смотрел на солнечные пятна под деревьями на песке и думал. Я почему-то вспомнил вдруг моего школьного учителя физики Николая Васильевича Бокчея. Я вдруг ясно увидел этого толстенького и лысого старичка в сером простом костюме. Брюки немного пузырились на коленях, хоть и были всегда отглажены. И старый потертый портфель.
Ребята рассказывали, что во время войны, в блокаду, Николай Васильевич оказался в доме, который разбомбили. Он стоял в простенке между дверей. Дом рухнул, несколько пролетов. А он остался стоять на четвертом этаже. Он стоял там в дыму, в пыли, между раскачивающихся дверей. Он стоял, пока его не сняли. Но это я слышал от ребят. А сейчас я вспомнил другое. Совсем другое.
…Мы собрались во дворе у школьного крыльца. Нас было человек тридцать. Нам не очень-то хотелось идти на экскурсию на эту Пятую ГЭС, мимо которой мы каждый день ходили в школу. Ну что там могло быть интересного, на что там можно было смотреть!
В то утро мы весело носились друг за другом по двору. Но появился Николай Васильевич.
— Идемте! — сказал он нам, и мы пошли. Он шагал впереди нас, веселый и быстрый. В проходной ГЭС он стоял рядом с вахтером и, пропуская нас через турникет, все время повторял: «Это — мои, это — мои».
Потом мы ходили по ГЭС. Ходили по чистым и светлым залам, где стояли генераторы, где мелко дрожал пол и где дышалось легко, как после грозы.
А затем прошли в помещение четырехэтажной высоты. Здесь было полутемно, и потолок был где-то высоко-высоко над головами. А все стены были гладкие, высокие и темные. Смотреть быть явно нечего.
Но вдруг Николай Васильевич сказал нам:
— Посмотрите вот на этот луч света. Обратите внимание. Свет распространяется прямолинейно. Видите?
Мы все подняли головы и увидели белый ровный луч, который как стрела падал к нам сверху. Свет распространялся прямолинейно. Он не делал никаких зигзагов. Закон физики.
Все очень просто…
Я сидел и думал. И почему-то вдруг вспомнил этот луч света. Именно этот луч. Как он падал прямо к нам, не искажаясь…
— А ты что скажешь? — вдруг спросил Витя.
— Я? — Я будто очнулся. — Я ничего не скажу.
Я хотел было сказать ему про луч. Но почему-то стесняюсь говорить о таких вещах вслух.
— А в общем-то она права.
— Ха-ха! Вот ты ей и попался! Недаром сказано, любовь слепа. Хоть она мне и сестра, еще раз тебя предупреждаю: это же прокурор! Убегай скорее!
— Перестань, Витька! Вот дурак! Вот представляешь, он всегда такой, как ребенок.
А я незаметно пожал ей руку. Так легко пожал. Что значило: «Не сердись. Не обращай на него внимания. Я тебя люблю. Я же знаю, что он добрый. Он добряк».
— Пойдем, покидаем в баскет, — предложил мне Витя.
Мы пошли на площадку.
Витя играл легко и красиво. Он, как таран, проходил мимо защитников, прорывался под щит. Прыжок! Два очка. Мяч в воздухе. Прыжок! Еще два очка.
Я разыгрывал мяч. Я начинал атаку. Я слышал, как болельщики кричали мне: «Дай Вите! Молоток-мужик!» Я знал, что сейчас все смотрят только на него. Я и сам любовался Витей.
— Минутку, братцы! Подождите, не бросайте, не убейте меня!
На площадку вышел парень в рабочей спецовке.
— Послушайте, ребята, помогите разгрузить машину, — попросил он. — Все ушли на обед, а мне ехать надо.
— Ну вот еще! — сказал кто-то. — Подождешь, когда придут, тебе за простой платят.
Ребята не глядели на шофера, прохаживались по площадке. Кто-то небрежно поигрывал мячом.
— Но мне вот так вот надо, — сказал шофер. — Я вас прошу как человека: помогите. У меня жена… ну… в больнице.
— Пошли поможем, — сказал Витя. — По-быстрому.
И мы пошли. За нами еще несколько парней. Шофер суетливо побежал впереди.
Машина была гружена здоровенными балками. Их пришлось осторожно скатывать по доскам и складывать одна на другую. К тому же они пачкались. Мы провозились с ними почти весь обеденный перерыв.
За минуту до звонка мы с Инной выбежали за проходную. Инна позвонила домой. Она говорила, а я стоял рядом с телефонной будкой, смотрел на разговаривавшую Инну, не слышал слов, но по выражению ее лица, по прищуру глаз понимал — все хорошо. Я чувствовал, что по-другому и быть не может. Сейчас все должно быть хорошо. Только хорошо! Весна!
— Маме лучше, — открыв дверь, быстро сказала мне Инна. — По голосу слышно.
А затем мы, обгоняя друг друга, бежали до проходной.
После полудня на вышке было особенно солнечно. От света щурились глаза. Нева вся играла и серебрилась зеркальными чешуйками. В проезжающих по набережной машинах взбрызгивали искрами стекла.
Я включил приборы. Они загудели гулко, будто в них забрались шмели.
На вышку, таща громоздкий волномер, поднялся Витя. Молча скинул волномер мне на руки. Разогнулся, морщась и держась за поясницу.
— Фу пропасть! Лифт испортился.
— Как? Я только что видел, он поднимался.
— Вот то-то и плохо, что поднимался! Можно уехать, когда на третьем этаже дверь шахты не закрыта. Поэтому не поднимают, опасно. Дядя Саша там специально кабину оставил, пошел механиков вызывать. Вот повезло!
Мы таскали блоки. Полдня. Сначала несли их наверх, а затем, настроив, вниз.
К обеденному перерыву я устал, как после лыжной гонки. Болели руки и ноги. Все болело. Витя присел отдохнуть. Он сидел, прислонившись затылком к перилам.
— Я взволнован, — сказал он мне. — Я сегодня до слез сочувствую ишакам! Садись рядом, отдохни. Посидим и подумаем вместе, как бы облегчить их участь.
Я промолчал. Мне говорить не хотелось.
Я спустился вниз. Не выбирая, взял блок, поставил в угол ломик, что лежал под ним, и пошел наверх. На пути встретил Витю. На площадке я положил блок рядом с другими. Постоял немного у перил и снова пошел вниз. Не помню, но, кажется, я спустился до четвертого этажа. И тут я услышал… А может быть, мне показалось, что я услышал. Был глухой удар. И вскрик. Может быть, сначала вскрик. Я тотчас почувствовал — что-то случилось. Там, внизу. И я побежал вниз. Я мчался, перепрыгивая через две-три ступеньки. И когда я бежал, кажется, уже тогда я догадался, что произошло что-то страшное, невозможное, непоправимое. Помню, как я подбежал к открытой двери шахты лифта на третьем этаже, помню, как бежали туда же ребята из цеха.
— Что там, что?
— Дядя Саша упал! — крикнул кто-то. Я оттолкнул стоящих, заглянул вниз, и там, на первом этаже, я увидел дядю Сашу. Он лежал между двух бетонных выступов. Кабина лифта стояла вверху, над нами. Меня кто-то оттеснил, и я побежал вниз, на первый этаж. Там, у дверей уже толпились ребята. Они дружно рвали за дверную ручку, изо всех сил били в дверь. А из-за двери слышались стоны.
— Лом надо, лом! — крикнул кто-то. И я побежал в цех. Я принес лом. У меня тотчас вырвали его из рук и стали бить им. Но дверь, тяжелая, плотная, лишь гудела, не поддавалась.
А он громко стонал, все громче и громче. И я стал бить в дверь. Изо всех сил. Но она только вздрагивала.
И тогда я побежал наверх. У открытой двери стояли женщины.
— Дядя Саша, дядя Саша! — звал кто-то.
— Саша, Сашенька!
— Он жив, жив!
— Что же не открывают? Бегите туда, ломайте дверь.
— Ее не взломаешь!
— Можно спуститься по тросам.
— А вдруг пойдет лифт. Задавит.
— Саша, Сашенька!
— Открывайте снизу…
— Он жив еще. Он шевелится. Быстрее!
Я, перегнувшись, смотрел вниз. Я видел его.
— Пусти! — толкнул меня Женя. Вцепившись в реи перегородки, он вошел в шахту лифта. Он карабкался по стенке. Закусив губу, побледнев, он двигался вперед. Все внимательно следили за ним. Женя ухватился за тросы и повис на них. Затем, неумело перебирая руками и ногами, он стал спускаться вниз. И я видел, как он удивительно неловок, неуклюж. Я тоже пошел по реям. И, уцепившись за трос, стал тоже спускаться вниз. Только я вторым. За Женей. Кабина висела над нами. Но я не думал о ней и не смотрел на нее. Мы оказались рядом с дядей Сашей. Женя приподнял его, а я, нажав на ролик, открыл дверь. И сразу же несколько человек вскочили в нее, дядю Сашу подняли и на руках передали наверх. А потом в коридор. А потом его понесли, и стало тихо-тихо, народ расступился, и вдруг в этой ужасной долгой тишине кто-то истошно, сдавленно закричал: «Сашенька, Саша-а-а-а!». И разом со всех сторон зарыдали женщины.
Его несли на руках через двор, и к нам все бежали и бежали люди. Из нашего цеха, из других цехов, из охраны.
— Дядя Саша… Дядя Саша…
— Кто его?
— Жив, жив.
Мы принесли его в медпункт и положили в кабинете на диван.
— Выйдите, — попросила молодая девушка врач.
Дядя Саша был без сознания. Он лежал бледный, незнакомый и стонал. Врач и медсестра наклонились над дядей Сашей.
Руки у меня были липкими. Я вышел в соседнюю комнату, подошел к умывальнику. И только здесь я увидел, что держу его кепочку с козыречком, промятым сбоку, там, где он касался ее двумя пальцами…
Я слышал, как кто-то говорил:
— Во время войны — другое дело. Там война, не так обидно…
Пришла «скорая помощь». Дядю Сашу вынесли в коридор. Люди расступились и пошли за носилками следом. Я увидел Витю, бледного, лохматого, с красными крапивными пятнами на лице.
Я все еще держал в руках кепочку. И может быть, поэтому кто-то сказал мне:
— Садись, поехали.
Я сел в машину.
Вот та́к, вот. Был чудесный весенний день. Шли люди. В сквере бегали и смеялись малыши. Рисовали мелом на асфальте.
А там, наверху, в операционной, лежал дядя Саша. Там все решали врачи. Я сидел в сквере, прислонясь спиной к чугунной решетке, и ждал.
Там, наверху, происходило необходимое и страшное. Я несколько раз пытался пройти наверх, но меня не пускали…
А дети прыгали, резвились. Несколько раз попадали в меня мячом…
Я все ждал и ждал.
Я снова пошел наверх…
— Вы кто ему, сын?
— Да, — не задумываясь, ответил я.
— Ну, пройдите, — разрешил профессор. — Но только не больше трех минут. И ни о чем с ним не говорите. Не спрашивайте ни о чем. Он только что пришел в сознание.
Мне дали халат. Я шел по длинному коридору и заглядывал во все двери направо и налево. И неожиданно увидел его. Он лежал возле самых дверей. Я узнал его. Подошел и сел рядом. Он, перебинтованный, бледный, лежал, закрыв глаза. А я сидел и смотрел на него. И даже не на него самого, не на лицо, а на руки, которые лежали поверх одеяла. Загорелые, темно-коричневые до запястий, а дальше — белые. Большие, узловатые, натруженные руки с толстыми извилистыми венами.
Он вдруг открыл глаза и мутным, затуманенным взором посмотрел на меня. И мне показалось, что он смотрит за меня, что он меня не видит. Он вяло прикрыл глаза и поморщился. И, почти не раскрывая губ, прошептал:
— Павел, кто меня?
— Никто, — ответил я, — никто. Я потом все расскажу. Вы все узнаете. Вам нельзя говорить, лежите, дядя Саша.
— Я-то выживу. Крепкий.
И он умолк. Я понял, что он опять потерял сознание Я тихонько встал и вышел. В коридоре у столика разговаривали нянечки.
— Само-то так ведь не могло случиться. Значит, кто-то виноват.
— Найдут, если надо.
— Начальству попадет в первую очередь. А у начальника, говорят, двое детей.
Я вышел на улицу. И только теперь я впервые задумался: а почему так произошло? Кто-то угнал лифт. Ведь он действительно не мог сам уйти. Кабина стояла на третьем этаже…
И вдруг я все понял.
— Не может быть! Не может быть!
Я понял все. Я вспомнил, как вчера споткнулся о ломик, и как сегодня я поставил его в угол, и как прибежал за ним. Ломик стоял на месте, но блоков «номер один» внизу не было.
— Не может быть! Невероятно! Не может быть!
Я остановился. Затем я решил бежать. Я хотел ехать на завод, но рабочая смена уже кончилась. Я метался по улице. Поискал такси. Затем я вскочил в трамвай, что-то сунул в кассу-автомат. Кажется, оторвал билет.
Не может быть! Нет, я точно помнил, где лежали блоки и где стоял ломик, когда я уходил. И после того как я ушел оттуда, прошло совсем немного времени. А когда прибежал — блока не было! Я случайно прислушался к тому, что говорили рядом. Маленький мальчик просил отца:
— Папа, ну расскажи еще что-нибудь про войну, слышишь.
— Хватит, Миша.
— Ну ты еще немножко, последний раз.
— А что про ее рассказывать. Она жестокая…
Потом я вышел из трамвая и пошел к их дому. Я не знал, что я скажу Инне, Анне Ивановне. Вообще, что я буду делать…
Он, ссутулясь, сидел возле дома в сквере. Он увидел меня и сразу же вскочил.
— Ну? — спросил он.
— Жив, — сказал я и упрямо посмотрел ему в глаза. — Ты?
— Что? — спросил он.
— Ты угнал лифт?
— Не-ет, — побледнев, ответил он. Но я понял — он! И тогда я соврал.
— Я все знаю! — сказал я. — Я видел, как ты вез блок наверх. Слышишь, я все видел!
Он отвернулся и сразу же сник.
— Но ведь я не специально. Я не специально, ты ж понимаешь. Я же не хотел этого!
— Подлец! — крикнул я. И, повернувшись, пошел по бульвару. И он потащился за мной. Я шел, заложив в карманы руки, и не оглядывался. А он шел следом и говорил, говорил, запинаясь, будто спотыкаясь:
— Ты же понимаешь, я не хотел этого. Я не думал, что так получится. Я никогда не думал. Что теперь делать?
— Пойдешь и скажешь всем.
— Нет. Я этого не могу. Я не боюсь. Слышишь, я этого не могу.
— Пойдешь!
— Нет. Я не могу, Павел. Павлуша, ты пойми… Ему мы не поможем. А мы сделаем еще хуже. Ты должен молчать. Никто не знает. Никто не видел. Только ты. А теперь уже все равно ничего не вернешь. Ему не поможешь.
— Подлец! — закричал я. Остановился и двумя руками вцепился ему в рубашку, стал изо всех сил трясти его. — А если он погибнет? Может быть, его уже нет. Тогда что? Тогда что? Ведь ты человека убил, понимаешь?
— Но я не хотел этого! Я не злодей какой-нибудь, нет!
— Ты убил его, понимаешь! А теперь ты просишь. Нет, никогда!
— Пусти! — он вырвался из моих рук и отступил шаг назад. — Я не за себя прошу. Ты пойми, я не за себя. Я не трус. Я пойду и всем расскажу. Я, может быть, честнее тебя. Пусть меня судят, пусть наказывают как надо, я заслужил! Пусть! А мама? Как мама? Когда она узнает… Я же убью ее. Ты понимаешь, что она не вынесет? Понимаешь? — Он всхлипнул и заговорил тихо: — Но я никогда не сделаю этого. Никогда. Не могу я, — и добавил зло: — А вот ты иди и скажи. Если ты можешь, ты иди и скажи. Сам. И еще один человек погибнет. Тебе будет легче, да? Неужели ты сможешь? Не за себя прошу, за маму. Пусть тебе на нее наплевать, но ведь ты любишь Инку!
Я почувствовал, как будто земля уходит из-под ног. То, что он говорил, было верно. Я стоял и не знал, что делать, смотрел на него и до боли сжимал зубы и уже не слушал, что он говорит. Я смотрел на него, на эти широченные плечи, плечи-скамейки, плечи-ступеньки, на эти руки-клещи, руки, которыми можно гнуть подковы, руки, не знающие устали. Он может все, все, что захочет. Что ему отнести наверх один блок — мелочь!
Что этот блок таким плечам!
— Уйди, — сказал я. — Уйди…
И он пошел.
— Решай, — сказал он и медленно поковылял.
А я стоял и смотрел на него. Смотрел, как он уходит. Потом и я пошел. Но только в другую сторону. На ходу я машинально срывал первые побеги с веток и растирал их в ладонях. Я не знал, что мне делать. Я чувствовал, что не должен таить то, что знаю только один я, не должен молчать, а если скажу, то что будет с Анной Ивановной? А если с ней что-нибудь случится? Инка! Если я не скажу, то смогу ли я встречаться с ней, как прежде, просто, открыто, честно? И как и что я буду говорить ей? О чем я буду говорить?
Я не знал, что мне делать. Я шел и растирал в ладонях первые побеги. Одно я знал точно, наверняка, — что жизнь, во всяком случае двум людям, испорчена. И за что, почему, ради чего вот так, по́ходя испорчена жизнь? Почему?
Надо было что-то делать. Но что?
Мне еще накануне выдали пропуск и объяснили, как отыскать лабораторию, в которой я буду работать. Я старался запомнить все подробности, но все-таки утром долго бродил по коридорам института, прежде чем на втором этаже увидел дверь с нужной мне надписью.
У двери суетилось несколько человек. Как выяснилось, накануне вечером, уходя с работы, кто-то захлопнул ее, оставив ключ внутри. И теперь сотрудники пытались ее отворить, тыкали железками в замочную скважину.
Несколько в стороне стоял начальник лаборатории. Я сразу догадался, что это именно он. Потому что стоял спокойно, заложив за спину руки, и что-то изредка раздраженно бубнил глухим баском.
Позднее я приметил, что и подчиненные ведут себя по-разному. Некоторые очень стараются, другие — поменьше, третьи — чуть двигаются: наверное, тоже все в соответствии с должностной лестницей.
Но вот кто-то вспомнил, что вчера будто бы оставили открытой форточку и можно попытаться залезть через окно. Все повалили во двор. Форточка и в самом деле оказалась открытой. Через некоторое время притащили лестницу, приставили ее к подоконнику.
— Ну, полезайте! — кто-то крикнул бойко. Энтузиастов не нашлось. Стояли, дискутировали.
— Высоко все-таки.
— Не так уж и высоко.
— Лестница надежная. Слона выдержит.
Лестница и в самом деле была прочной. Однако никто не лез.
И тогда я предложил:
— Давайте, я!
Все повернулись ко мне и некоторое время молча с любопытством рассматривали.
— А ты сможешь?
— Конечно.
— Ну что ж, попробуй.
И я полез. А они смотрели, как я лезу. Как будто я работал под куполом цирка, выполнял там замысловатые номера. И как только я стал на подоконник и просунул руку в форточку, торопливо побежали в здание. Я влез в окно, открыл дверь, и они весело и шумно ввалились в комнату.
Тогда я подошел к столу начальника и, смущенно улыбнувшись, остановился напротив.
— Спасибо, — сказал начальник.
— Я ваш новый сотрудник.
— Как?
— Я по распределению после техникума. Вам вчера из отдела кадров звонили.
— Ах, да! — воскликнул начальник. — Да, да, как же! Помню, помню. Садитесь…
И я сел на один из стульев.
Я подумал, что он сейчас начнет задавать мне вопросы, какое отделение окончил, какие изучали предметы, и приготовился. Обычно везде, где я проходил производственную практику, спрашивали именно это.
Может быть, так бы все и произошло, но в это время в комнату, гулко хлопнув дверью, вошла высокая тощая девица. Она курила, держа в зубах длинную, сантиметров в десять, папиросу. Проследовала через комнату, не взглянув на меня, стала между мной и начальником, опершись о стол, мне даже показалось, что она собирается сесть на край стола, и крикнула возмущенно:
— Иван Васильевич, что это такое? Что это значит?
Нет, она не крикнула, она просто сказала возмущенно, но голос у нее был таким зычным, какой бывает у громкоговорителей на пригородных платформах.
— А что, Веруня? В чем дело? — мягко спросил начальник и указал на стул. — Садитесь.
— Как что? — рыкнула она, не реагируя на предложение. — Как что? Я случайно узнала в отделе кадров, что к нам приходит на работу новый техник, вы знаете, он мне нужен позарез, и еще спрашиваете что?
— Техник всем нужен. Тебе же известно, какая это у нас дефицитная единица.
— Конечно, я не первый год живу! И когда кончатся эти безобразия?!
— Кстати, ты напрасно шумишь, он будет работать в вашей группе, с Инной Николаевной. Это уже решено.
— Прекрасно! — она фыркнула струей дыма, будто маневровый паровоз. — Это прекрасно! Не пошумишь, разве что-нибудь получишь! Закон природы!
— Кстати, вот и он сам, — указал на меня начальник. — Познакомьтесь, пожалуйста.
Веруня повернулась ко мне, скептически осмотрела.
— Давай лапу! Вера Дралина! — И как клещами даванула мою руку. — Это ты лез в окно? Ну, молодец!
— Так на чем мы остановились? — спросил меня Иван Васильевич. Он хотел еще что-то сказать, но зазвонил телефон. Иван Васильевич снял трубку, зачем-то заглянул в то отверстие, откуда обычно раздается звук, а в другое сказал тоскливо:
— Слушаю. — Трубка побулькала что-то, а Иван Васильевич закричал: — Знаю я вас, знаю! Нет уж, извините! Лучше я сам приду, на месте всё и решим. Я сейчас приду. Да, да, сейчас, немедленно!
Он положил трубку и сказал мне:
— Придется подождать. Посидите, пожалуйста.
Он ушел, а я стал осматриваться. Я сидел в большой проходной комнате, справа и слева было еще по комнате. В одной из них кто-то беспрерывно тихонько насвистывал.
Стол начальника стоял торцом к окну. Напротив еще несколько столов, расставленных один за другим, как школьные парты, и несколько верстаков. На верстаках лежали приборы, блоки и паяльники. На одной из стен была прикреплена вырезка из журнала — портрет Хемингуэя.
Пока я осматривался, посвистывание в соседней комнате стало громче и оттуда вышел гражданин, похожий на профессора Филютека, каким его рисует польский художник Ленгрен. Правда, без бородки, но такой худенький, маленький и в черном костюме-тройке. Заложив в карманы руки и упоенно насвистывая, он прошелся по комнате, никого не замечая, удалился в свою комнату и снова вернулся. Чувствовалось, что он находится в таком состоянии, в каком бывают соловьи, когда к ним можно подойти и голыми руками снять с ветки. Посвистывая и как бы сосредоточенно рассматривая что-то внутри себя, он остановился рядом со мной, вдруг умолк и очнулся. Удивленно огляделся, увидел меня и спросил скороговоркой:
— А, новый сотрудник?
— Да.
— Из техникума?
— Да.
— Какой техникум кончали?
Я ответил.
— Это у вас там преподавал… как его фамилия? Драгун?
Я ответил, что у нас такой не преподавал.
— Впрочем, кажется, его фамилия не Драгун, а Улан?
— Нет, и Улана у нас не было.
— Милейший человек! Вам просто повезло! Впрочем, ошибаюсь, и не Улан, а Гусар. Да, Гусар! Вспомнил!
— Нет, и Гусара у нас не было.
— Энциклопедический ум! Стоп, не Гусар, а Казак!
— И Казака у нас не было, и Стрельца!
— Стрелец? Как, вы и Стрельца знаете? Тоже у вас работал? Оригинальная личность! Между прочим, Бетховена знает, как никто! Помните? Бетховен… Лунная соната. Колоссально! Особенно вот это…
Он склонил голову и засвистел. И потихоньку, незаметно так, отключился, стал похож на соловья, которого берут с ветки руками, опять его понесли куда-то ноги, он случайно завернул к себе в комнату и там застопорился. Теперь оттуда непрерывно звучал Бетховен.
Начальник вскоре вернулся.
— Извините, что немного задержался, — сказал он мне. — Так вот… Значит, будете работать у нас. Наша лаборатория занимается разработкой индикаторов. Сейчас вы будете работать с Инной Николаевной. Она вас со всем подробно ознакомит.
Мы прошли в комнату, противоположную той, где все еще посвистывал Филютек.
Инну Николаевну, наверно, всю жизнь кормили только пирожными, настолько она была белой, нежной и пышной. И так нелепо выглядели рядом с ней все эти черные громоздкие приборы, большущие ящики выпрямителей, вольтметры, у которых стрелки торчали как пальцы с давно нестрижеными ногтями.
Мы поздоровались.
— Как дела? — спросил у Инны Николаевны начальник.
— Настраиваю, — она кивнула на вывороченный из кожуха блок. — Вчера весь вечер занималась.
— Это наш новый сотрудник, — представил меня Иван Васильевич. — Тот техник, о котором я вам вчера говорил.
Она молча глянула на меня.
— Когда собираетесь предъявлять заказчику? — спросил Иван Васильевич, указав на прибор.
— Завтра. Калгин обещал зайти после обеда.
— Сегодня у нас… первое, начало месяца, — многозначительно произнес Иван Васильевич.
— Садись, — сказала мне Инна Николаевна, когда начальник вышел, — в ногах правды нет… Сердится! А что сердиться, если не успеваем!.. Разве я виновата?
Она сказала мне это так доверительно, как будто я был ее младшим братом.
— А что это ты вдруг решил в августе выйти на работу?
— Так положено.
— Ну и подумаешь! Гулял бы себе! Поехал куда-нибудь. Только не на юг, там сейчас жарища. Сачканул бы пару неделек! Сопромат у вас читали?
— Нет.
— Ну и слава богу! Кошмарнейшая штука! Не представляю, как только я эти премудрости сдала. А Юля тоже ваш техникум кончала?
— Какая Юля?
— Вот она сидит! Вы не знакомы? Познакомься потом, очень интересная девочка.
Я оглянулся и в противоположном углу увидел девушку. Она сидела ко мне спиной, склонилась к чертежной доске и что-то там колдовала.
— Ладно, — сказала Инна Николаевна. — Отвлек меня Иван Васильевич… На самом интересном месте. Что же тебе дать? Что бы такое?.. Вот что, почитай пока инструкцию по технике безопасности. Это всегда пригодится. Займись.
За время учебы в техникуме я дважды проходил производственную практику на заводах и уже хорошо знал, что каждому новичку в первые дни дают какую-нибудь документацию, все равно какую, лишь бы была пообъемистее, чтобы не отвлекал, не лез под руки.
Поэтому я без всякого энтузиазма принялся за изучение инструкции. До обеденного перерыва я успел просмотреть ее несколько раз. А тем временем Инна Николаевна что-то перепаивала в приборе, замеряла, щелкала переключателями. И лицо у нее было сосредоточенным, как у девочки-отличницы.
Но вот наконец прозвенел звонок, извещавший об обеденном перерыве.
Все вскочили, прогрохотав стульями, заспешили к выходу. И только Филютек по-прежнему спокойно посвистывал.
К Инне Николаевне примчалась Вера.
— В буфет или в столовую? — спросила торопливо.
— В буфет.
— Идем с нами, — пригласила меня Вера. — Ты ее не очень-то слушай. У нее характер бабский, ты меня слушай. Она тебя будет там всякими сантиментами пичкать. А ты — парень. Мужчина должен быть воином и охотником! Чем сейчас занимался?
— Читал инструкцию по технике безопасности, — ответил я.
— Отлично! Что усвоил? Проверим! Вот если Инку тяпнет током, как определишь, труп она или еще жива?
— К чему такие примеры? — возмутилась Инна Николаевна.
— А ты молчи со своей нежнотелостью! Ну, что делать не знаешь? Или знаешь? Надо спичку зажечь, поднести к коже. И держать, пока дым не пойдет.
Фу! Мне аж тошно стало, как только я представил себе этот зеленый, смрадный дым.
Но я должен быть воином и охотником.
Мы пришли в буфет. И только здесь Дралина рассталась со своей длиннющей, похожей на макаронину, папиросой. Она взяла две бутылки жигулевского пива и сосиски.
— Давай пиво гонять, — предложила она мне. — Говорят, от пива толстеют, но это брехня. Ты этому не верь. Вот посмотри на меня. Полгода экспериментирую, а что? Что толку-то? Может быть, не в коня корм?
Отобедав, мы вышли во двор.
Во дворе были волейбольная и баскетбольная площадки, в тени под тополями стояло несколько столов для пинг-понга. Вокруг них расположились дяденьки с начинающими округляться брюшками и нервные сухощавые девицы.
На волейбольной площадке шла игра «на счет», рядом уже ждал двойной «мусор», а под щитами на баскетбольной площадке «кикало» всего несколько парней.
Я пошел к ним. Снял пиджак, положил в стороне на траву и вышел на площадку.
Это мой небольшой прием! Так сказать, секрет фирмы. Если подойдешь и будешь просить: «Ребята, можно с вами покикать?» — сначала посмотрят на тебя молча, помедлят и лишь после этого кто-то ответит лениво:
— Вообще-то мы не играем.
— А что же вы делаете?
— Да просто так.
И все это с видом мастеров, которым все уже порядочно поднадоело.
И поэтому теперь я действую так: раздеваюсь, кладу вещи в стороне и выхожу на площадку, как будто я играю здесь ежедневно, а сегодня вот немножко задержался… Ну, выгонят так выгонят.
Я выскочил на площадку, прошел по краю, подхватил мяч и положил его в корзину.
— Вообще-то мы не играем, — уныло сказал мне вялый, будто бы только что проснувшийся парень.
Но я второй раз крюком направил мяч в корзину, и парень умолк.
Мы чуть покидали, и парень, вдруг ожив, предложил:
— Давайте трое на трое.
Но нас было только пятеро. И тогда я сказал:
— Ладно. Давай попробуем мы с тобой вдвоем.
Мы переигрывали тех троих, и это было здорово!
Но тут возле площадки появилась Дралина.
— Молодец! — крикнула она мне. — Давай, давай, дави, новенький! Правильно! Не толкайте его, не смейте!
Она металась по бровке, размахивая руками. И как-то так само собой получилось, что оказалась на площадке. Я так и не понял, за кого она играла, у всех отнимала мяч, через минуту мы были истыканы, избиты ее острыми локтями и коленями.
— Давай, давай! Дырка! На меня пас! Команда решето! — гремела она жутким басом и мчалась то к одному, то к другому щиту. Мы не могли за ней уследить.
И все-таки, наверное, я играл прилично. Потому что, когда мы уходили с площадки, ко мне подошел человек с грустным лицом, придержал за рукав и спросил:
— А в шахматы сможешь так играть?
— Нет.
Тогда он поморщился и сообщил мне доверительно:
— У нас первой доски нет. А завтра районный турнир. Может, в городки сумеешь?
Я ответил, что даже не пробовал. Он вздохнул печально:
— У нас первой биты нет. Скоро первенство района. А в обществе охотников и рыболовов состоишь?
— Нет.
Тогда ему стало и вовсе кисло.
— Вообще-то ты парень не промах! Сразу видно, гвоздь. Тебя надо иметь в виду.
— А ты кто?
— Председатель спортсовета.
Он исчез, а я пошел в лабораторию.
У дверей лаборатории стояли две девушки, одной из них была Юля.
Ее маленький густо припудренный носик был, как говорят, «задиристо вздернут вверх». Вторую девушку я видел впервые. При моем приближении она внимательно посмотрела на меня.
— Добрый день! — сказал я и остановился. Несколько секунд они молчали, для них это было очень неожиданно. — Давайте знакомиться, — предложил я и назвал себя.
— Лиза, — отрекомендовалась незнакомая мне девушка.
— Лиза?
— Да. — И улыбнулась.
Очень любопытно она улыбалась, губы оставались плотно сжатыми и растягивались в ровную линию. Юля промолчала, и на лице у нее появилась пренебрежительная гримаса.
Я прошел в свою комнату, после игры я все еще был очень возбужден и не стал читать инструкцию. Подошел к Инне Николаевне и смотрел, что и как она делает. Инна Николаевна не отгоняла меня. Возможно, она почувствовала, что это мне интересно. Или просто не могла так поступить по своей природной доброте. Она не только не отгоняла меня, но скоро стала поручать мне что-нибудь сделать — то переключить вольтметр, то посмотреть на осциллограф. И так постепенно я включился в работу. Да и ей, очевидно, было гораздо удобнее работать вдвоем.
Вторая половина рабочего дня уже прошла для меня совершенно незаметно. Если до обеда я мучительно томился, зевая над инструкцией, то вторая половина проходила так стремительно, что я недоверчиво глянул на часы, когда раздался звонок.
Это был первый рабочий звонок в моей жизни.
Представитель заказчика Калгин явился с хронометрической точностью, в двенадцать ноль-ноль. Это был высокий мужчина с румяным лицом и холеными руками.
— Ну как, все готово? Могу начинать приемку? — быстро спросил он, потирая руки. — Ну-с, тогда начнем.
Нахмурясь, взял у Инны Николаевны протокол испытаний, встряхнул его и стал читать. Читал внимательно. Но вдруг будто споткнулся, удивленно вскинув брови:
— Это что?
Инна Николаевна сухо сглотнула, порозовела, затем побледнела, и реснички у нее затрепетали.
— Что это? — снова спросил Калгин. — Что это? — еще громче крикнул он. — Я у вас спрашиваю, что?
Инна Николаевна заглянула в протокол и ответила:
— Здесь написано: «размер жгута».
— Что-о-о?
— Размер…
— Почему «размер», а не «периметр»? Ответьте мне, что такое периметр? Что это, что?
От его страшного рокочущего голоса Инна Николаевна совершенно растерялась и все позабыла.
— Да уж ладно вам, — сказала она, еще больше покраснев. — Всегда вы…
— Ах так, ладно! Я — злодей! Ну что ж, я — злодей, я придираюсь… Посмотрим дальше. — Он стал хватать шланги от осциллографа, тыкать их в разные места прибора, спрашивая: — Что это, что? — Крутил маховики, вздыхал, морщился, чувствовалось, как раздражение в нем все накапливается, все нарастает и нарастает, вот сейчас он вскочит со стула и уйдет.
И он вскочил!
Он схватил протокол и… подписал.
Инна Николаевна не дышала. Она все еще не верила в происшедшее. Да и я не верил.
— Как поживаете, Инна Николаевна? — милейше улыбнувшись, спросил Калгин. Инна Николаевна еще не могла отвечать. — Всё хорошеете? Цветете?
— Что вы!
— Ах, Инна, Инна!.. Ну, что слышали новенького? Куда ходили?
— Никуда.
— Как? Разве это допустимо? Помилуйте!
— Что делать, ваш заказ, — сказала Инна Николаевна и трогательно опустила ресницы.
— Ну, это уже позади! Еще не поздно, и все можно исправить, наверстать упущенное! Вы слышали, приехал Снегирейко, сегодня премьера!
— Разве попадешь!
— Ничего нет проще! У меня два случайных билета, я их вам дарю.
— Как? Вы? Мне?
— С величайшим удовольствием! Пожалуйста! — И с ловкостью фокусника он выхватил из нагрудного кармана пиджака два билета и вложил их в руку Инны Николаевны, ненадолго задержав ее в своей руке. — Если разрешите, я за вами заеду?
— Нет, спасибо, мы встретимся в театре.
— Прекрасно! — И он вышел.
— Ну, привязался, господи! — облегченно вздохнула Инна Николаевна. Она повертела билеты, как бы прикидывая, куда их деть, вопросительно посмотрела на меня.
Но в это время в противоположной комнате скрипнул стул, посвистывание, которое не прекращалось ни на минуту, стало погромче, и Филютек вкатился в нашу комнату.
— Ну, как дела? — спросил он. — Когда придет Калгин?
— Он уже приходил.
— Принимал приборы?
— Принял.
— Отлично!.. Между прочим, прекраснейшая личность!.. А вы все хорошеете, Инна Николаевна… Хорошеете…
— О боже!..
— «Их разве слепой не заметит, а зрячий о ней говорит…» Помните, откуда это? Некрасов!.. Талант! Интереснейшая…
— Вы знаете, приехал на гастроли Снегирейко.
— О, да!
— У меня есть лишний билет, могу уступить.
— Как?!
Некоторое время Филютек недоуменно взирал на Инну Николаевну, затем благоговейно взял билет и понес его в ладошках, как несут пойманного мотылька.
— Может быть, и вы пойдете? — спросила Инна Николаевна у меня.
— Я?
— Да. Возьмите билет. В крайнем случае можете его просто выбросить. Возьмите!
И я взял.
По окончании смены, когда прозвенел звонок, я вышел во двор, по которому к проходной валом валила густая торопливая толпа. Мне было очень весело. Я был рад. Чему? А всему, что происходило вокруг меня. Все было таким удивительно хорошим, необычным. И самому тоже хотелось сделать что-нибудь хорошее, необычное. И я предчувствовал, что все сегодня будет немного по-необычному.
Я знал, что дома меня ждут отец и мать, волнуются за меня. И больше всех, конечно, моя восьмидесятилетняя бабушка, которая боится, как бы там не обидели ее «ребенка».
Но я чувствовал, что домой сейчас не пойду. Сегодня будет что-то. И наверное, когда человек вот так хочет, ему непременно повезет.
Я вдруг увидел Лизу. Пока я стоял, глядя на деревья, на крыши, на заводские заборы, народ схлынул. Лиза выходила одна. Неторопливо шла, несла в руке маленькую сумочку.
— Домой? — спросил я.
— Да.
— Пешком?
— Пешком.
— А вы где живете?
— На Колесной.
— Ну! — присвистнул я. — И до Колесной пешком?
— Да. А что?
— Да нет, ничего. Я живу с вами по соседству. Идемте вместе.
И мы пошли.
Мы шли, разговаривали о чем придется, перескакивая с одной темы на другую. Разговор был таким, что его не запомнишь и не передашь. Просто шли и болтали.
И вдруг я ей сказал:
— Знаете, идемте в театр. Снегирейко приехал, сегодня премьера.
— В театр? — переспросила она. — А как же… билеты?
— Ничего нет проще! — воскликнул я. — Вот, в кармане!
Она внимательно посмотрела на меня и сказала:
— Идемте.
У театра, возле дверей, волновалась толпа. В основном здесь были девушки, худощавые бледные тетки с очень строгими лицами. Редкие в толпе, прохаживались задумчивые, сосредоточенные мужчины.
— Я должен позвонить, — сказал я Лизе. — Вот вам билет, проходите. Я догоню… Нет, нет, идите! — заторопился я, увидев, что она приостановилась, сунул ей в ладонь скомканный билет.
Она ушла. А я выскочил на край тротуара и лихорадочно заметался возле толпы.
— У кого есть билет? У кого есть лишний билет? — кричал я.
К тротуару подъезжали такси. Открывалась дверца, из нее высовывалась нога, затем неторопливо, как хомячок из теплой норки, вылезал мужчина и за ним выпархивала его спутница, летела к дверям.
— Нет лишнего билетика? — на всякий случай спрашивал я.
Потом я вспомнил, что с противоположной стороны площади, в отдалении, есть остановка автобуса, и помчался туда. Там конкуренцию мне составлял лишь один бородатый парень. Он нервно топтался на остановке и хмуро, недружелюбно посмотрел на меня. Когда подошел автобус, парень метнулся к дверям. Я понял, что мне будет трудненько его оттеснить. Лишних билетов ни у кого не оказалось, мы опять остались вдвоем. Очевидно, моя компашка парню не понравилась. Поэтому он подошел ко мне и угрожающе сказал:
— Тут милиция шастает!
— Ну и что?
— А ничего. Не разрешает билеты покупать.
— Мне и не надо, я девулю жду, — сказал я. — Почему же здесь нельзя, а вот за углом можно? Там продают.
— Где?
— Да вон там, — кивнул я.
Парень немного подождал, недоверчиво порассматривал меня и направился туда, куда я ему указал.
Почти сразу же подкатил автобус. Я кинулся к дверям. Но не тут-то было!
— Эге! — сказал вовремя подоспевший парень. — Поищи другого дурака, а мы таких шутников знаем! — И довольно бесцеремонно потеснил меня.
Я без всякого сопротивления уступил ему место. И парню повезло — сразу же два билета!
Но парень, оказывается, был джентльменом. Он оторвал второй билет и предложил мне.
— На, рыло!
Когда я вошел в зрительный зал, там уже гасили свет. Лиза сидела рядом с Филютеком.
— Как, и вы тоже здесь? — удивленно воскликнул Филютек, увидев меня.
— Да.
— Гм…
И не успел он очухаться от первой неожиданности, как в проходе появился Калгин. Он торопился, полубежал пригнувшись.
— И вы? — еще больше удивился Филютек.
Калгин лишь красиво наклонил свою красивую голову и проследовал мимо.
Из театра я провожал Лизу до ее дома. Мне по-прежнему было очень хорошо и весело. Мы неторопливо шли по синим улицам. Окна всюду были распахнуты настежь, слышалась одна и та же музыка и слова. В недрах комнат мерцало тусклое голубое свечение, были видны темные силуэты людей, сидящих у телевизоров.
А мы шли и шли. Лиза рассказала о себе. Она работала техником в соседней лаборатории. И мне тоже хотелось рассказать ей что-нибудь. Но я не знал что. Моя трудовая жизнь только начиналась.
И тогда я рассказал ей одну ужасную историю. Возможно, вы о ней слышали, но я напомню еще раз. Жуткий случай!
А произошло это с двумя учащимися нашего техникума. Рядом с техникумом находилась столовая. Однажды после занятий ребята зашли туда. И вот, когда стояли в очереди в кассу, к ним подошла маленькая черненькая старушка. Сгорбленная, в руках черная сумка и черный зонт. Она попросила у ребят десять копеек.
— А я вам завтра обязательно верну, — пообещала старушка.
На следующий день они в столовую не ходили, а потом и совсем забыли об этом случае. И вот как-то, когда они снова пришли в столовую, к ним подбежала старушка.
— А, мальчики, дорогие мои! — воскликнула она обрадованно. — Где же вы пропадали? Я вас столько дней ищу!
Она вернула им десять копеек и подсела к их столу. Посидев немного, куда-то вышла, оставив на стуле свою черную сумку, и попросила посмотреть.
Почти тотчас в столовую вошел милиционер. Он внимательно осматривал все, пробираясь между столами.
— Чья сумка? — спросил он.
— Наша, — ответили ребята.
— Что в ней?
— Ничего особенного.
— Забирайте и пройдемте со мной.
Он привел их в пустой кабинет директора столовой и открыл сумку. В сумке лежало что-то завернутое в старую, желтую газету.
— Что это? — спросил милиционер.
— Капуста, — ответили ребята.
Милиционер стал разворачивать газету. Она была навернута в несколько слоев. Он снял первый. Газета была сырой и разворачивалась плохо. Тогда он рванул газету, трах! — кулек развернулся, а в нем… голова.
— Голова? — удивленно переспросила Лиза.
— Да! Самая настоящая голова!
— Какая голова? — растерялась она.
— От селедки…
— Дурак! — сказала Лиза. Она помолчала немного и улыбнулась, взглянув на меня. — Ну и дурень же ты! Честное слово.
Когда я вернулся домой, мои ближайшие родственники еще не спали. И это удивило меня. Они все повернулись ко мне.
— Господи! — воскликнула бабушка. — Что с тобой?
— Все в порядке! — сказал я. — Попутно заглянул в театр.
И тогда все разом облегченно вздохнули.
— Все такой же! — укоризненно сказала мама.
Я думал, отец сделает замечание, что вернулся так поздно, не предупредив. Но отец сказал:
— Умывайся побыстрее, давай ужинать. Тебя ждем, — и пошел доставать что-то из холодильника.
И тут я вам даже не объясню, что со мной случилось. У меня даже защекотало в носу. Так я себя почувствовал… Потому что у нас в семье обычно не садились ужинать, пока не придет с работы отец. А теперь, впервые, ждали меня.
С первых же дней меня «запрягли». У нас начались «стендовые».
Если кто-нибудь не знает, что это такое, я кратенько расскажу.
Стендовые испытания аппаратуры проводятся в специально отведенном и оборудованном для этого помещении — «стендовой».
У входа в стендовую, возле низкой тумбочки, похожей на кухонную, стоит толстая, круглая тетка-вахтер в темной суконной шинели. Из-за дверей стендовой слышится глухое однотонное гудение. А как только двери открываются, на тебя буквально обрушивается лязганье, гудение и целый водопад других звуков. Что-то дребезжит, воет, стучит, молотит, что-то пыхтит и вздыхает. По центру зала, над длинным проходом, висит белая лестница из ламп дневного освещения. Мигают сигнальные лампочки, шевелятся тонкие усики-стрелки вольтметров, и — приборы, приборы, приборы! Возле каждого — люди. Сбились кучками, склонились, будто что-то высматривают в глубоком колодце. И вдруг кто-нибудь из них сорвется и побежит. Или как закричит:
— Кто отключил питание, триста восемьдесят вольт? Какой идиот?
— А вы можете немножко повежливее? Подбирайте выражения. От вас к нам все время помехи лезут.
— Так надо предупредить!
— А мы уже сто раз предупреждали.
У человека волосы всклокочены, на щеках лихорадочный румянец, верхние пуговицы рубашки расстегнуты, галстук — узлом на сторону.
Вот что такое «стендовые»!
Здесь проводится проверка сразу всей аппаратуры в сборе, всей системы. Это один из наиболее важных и ответственных этапов.
Такая здесь обстановочка.
А у нас — сроки! Надо было закончить испытания еще вчера.
Я не поднимал головы. Паял, перемонтировал блок, замерял напряжение, тыкал наконечником шланга в контрольные гнезда, заглядывал на экран осциллографа.
А жарища, с ума сойти можно!
Стояли те знойные дни, когда асфальт делается маслянистым, проминается, как пластилин, и липнет к подошвам. Над автоматами с газированной водой гудят осы. В автобусах на обе стороны открыты окна. А у квасных бочек вытянулись полукилометровые очереди людей с бидонами.
В стендовой не продохнуть. Пахло резиной. Рубашка, будто изоляционная лента, липла к телу.
По нескольку раз в смену к нам прибегал Калгин. Проверял, как подвигается дело. Вот и на этот раз примчался возбужденный.
— Что вы со мной делаете! Что вы делаете! — закричал, воздевая к небу руки. — Вы меня режете! Вы мне без ножа режете горло! Вы на меня катите бочки! Что с моей головой будет? Вы хотите, чтоб с меня голову сняли?!
— Что такое? — явно не понимая его, спросил Филютек. Он сидел рядом со мной. Правая нога щиколоткой лежала на колене левой, и брючина была задрана почти до колена. Филютек грыз карандаш и сосредоточенно смотрел в тетрадку.
— Как что!.. Вы меня извините… Ваш блок… Понимаете ли, ваш блок, культурно выражаясь, все еще не прошел испытания. Все остальные уже сданы, отправлены на лодку, а ваш все еще здесь! Вы это знаете? Сроки, сроки!
— Мы знаем.
— Это же подводная лодка, а не телега. Субмарина!
— Понятно.
— Ну и что же?
— Все понятно, — прервала его Дралина. — А вы мешаете своими причитаниями, отнимаете у нас последние драгоценные секунды. Разве вы этого не видите? Ведете себя как баба!
— Послушайте, — совершенно иным, обмякшим голосом сказал ей Калгин, — ведь я вам поверил, вы пришли ко мне с новой идеей. Осторожный человек, перестраховщик, он что сделал бы — он вас должен был выгнать. Приходи́те с апробированными идеями, а сейчас не морочьте голову! Это же серьезная разработка, не что-нибудь. А я? Что сделал я?..
Он вопросительно посмотрел на Веру.
Да, действительно, он сделал рискованный, отчаянный шаг. Это понимал даже я, человек, который совсем недавно поступил на работу. Новая идея. Если все получится, то прекрасно! Но ведь может и не получиться. Как же надо было поверить в эту идею, в людей, в успех!
— А вы? Вы снимаете с меня голову! Дайте протоколы измерений, хоть взгляну, что получается.
За час до обеденного перерыва наши соседи, ребята из смежной лаборатории (они настраивали уже второй комплект), включили «душегубку». У них стоял там какой-то прибор, в котором гудел вентилятор и гнал прямо на нас раскаленный воздух. Дышать теперь уже совершенно стало нечем.
— Черт бы вас побрал, ребятки, с этой трубой! — закричала Вера соседям. — В аду вас так бы грели!
В обеденный перерыв я выскочил из стендовой и… попал в рай. До чего же хорошо было на улице! Показалось даже прохладно! Я остановился и огляделся. Потом побежал к проходной (столовая на соседней улице), и пока бежал, пришла блестящая идея — искупаться. Река от нас недалеко. Можно успеть вернуться до конца обеденного перерыва. А пожевать что-нибудь, пирожок или коржик, можно и в стендовой.
На нашем берегу реки находился какой-то строительный или дровяной склад. На противоположном берегу — парк, а на этом черные пирамиды из бревен высились с двухэтажный дом. На воде, вдоль берега, стояли плоты. И на плотах лежали и бегали десятки мальчишек. Они прыгали с бревен, заплывали к противоположному берегу.
Идти на работу в мокрых трусах мне не хотелось. Я подумал, что брюки потемнеют, начнутся всякие расспросы, хохмочки… Большинство мальчишек было голышом. И я решился, разделся наголо.
Я плыл и чуть ли не хохотал и не повизгивал от восторга. Плыл кролем, затем брассом. Я нырял, кувыркался, что только не проделывал на воде!
И пока я плавал, из-за поворота реки выполз буксир. Пузатенький, такая черная старая галоша. За буксиром пенилась волна, откатывалась к берегам. Неподалеку от меня плавало бревно, одним концом прикрепленное к цепи, которая уходила в глубину. Я саженками устремился к этому бревну. Мальчишки с плотов что-то кричали мне, жестикулировали. Слов было не разобрать, но я догадался, что надо поднажать, чтобы успеть до волны. Буксир проходил между мной и плотами. Я уцепился за бревно, а мальчишки теперь что-то закричали хором. Все-таки успел! Навалившись на бревно животом и притопив, я залез на него. Оно было скользким, как рыба, не так-то просто удержаться. Волна подкинула меня, но я все-таки умудрился усидеть.
Я поплыл к берегу, и все мальчишки бросились к тому месту, где я должен был выбраться на плоты.
И тут я догадался! Провел ладонью по животу. Так и есть! Толстый, густой слой похожего на вазелин мазута!
Трудно представить, какое было на плотах веселье, когда я взял кусок бересты, стал соскабливать со всех доступных мне мест эту липкую пакость. Я оделся и сразу же почувствовал, как все — и майка, и рубашка — приклеилось ко мне. В таком виде на работу идти было невозможно. И я поехал домой.
Дома была одна бабушка.
— Господи помилуй! Что с тобой? Ты почему сегодня так рано? — тревожно воскликнула она.
Но я не стал ей ничего объяснять, взял бутылку керосина, заперся в ванной и, как кожуру с дерева, с трудом содрал с себя одежду.
— Ты что там делаешь? Что с тобой? — спрашивала из-за двери бабушка, не на шутку встревожась. — Почему керосином пахнет?
Не мог ведь я рассказать ей всего и поэтому ответил:
— Карбюратор промываю.
Утром следующего дня, когда я пришел на работу, первой мне встретилась Инна Николаевна.
— Тебя вчера не было после обеда? Почему, в чем дело? — спросила она, взглянув на меня встревоженными голубыми глазами.
Конечно, я не мог ей признаться. Другому, может быть, я и рассказал бы о случившемся, а ей… Нет, не мог.
— Удрал, — сказал я.
— Как «удрал»?
— Ушел, и все.
— Не понимаю.
— Вышел за проходную и пошел домой.
Она смотрела на меня, изучала.
— Нет, этого не может быть. Чтобы ты просто так ушел, во время стендовых, бросил все и ушел — в это я не поверю. Может быть, ты заболел? У тебя температура была?
— Нет.
— Что-нибудь случилось дома?
— Нет, ничего не случилось.
Я чувствовал, что поступаю неправильно, но не мог удержаться, меня несло и несло куда-то.
— Ну, может быть… у тебя уважительная причина, о которой ты не хочешь говорить?
Бедная, как она старалась мне помочь.
И напрасно!
— Нет никакой причины. Просто я так.
— Так просто?
— Да.
— Ну, тогда знаешь… Знаешь что!..
Ах, какой я был болван! Зачем все это!
— …Ты болван! — сказала мне Дралина. От возмущения лицо ее порозовело. Она пыталась закурить, сломала папиросу. — Можешь на меня сердиться, можешь жаловаться в местком, куда хочешь, а я уж тебе выскажу, что заслужил!
И она высказала!.. Я стоял, будто после хорошей парилки.
— Дылда, верста коломенская, а — дурень! Лицо осмысленное, а башка пустая. Все бросить и смотаться! Смотаться!!!
— …Говорят, ты ушел вчера, да? По-моему, я тебя тоже не видел после обеда? Или видел? — спросил Филютек. — Прибор уже сделали. Жаль, ты не видел, какие отличные удалось получить картинки. Ну, не огорчайся.
Начальник лаборатории, Иван Васильевич, был краток. Он не журил меня.
— Пишите объяснительную, — сказал он и пододвинул лист бумаги.
— Что писать?
— Почему так произошло? Какие причины?
— Никаких причин.
— Так и пишите, беспричинно.
Я взял лист и написал, что я такого-то в двенадцать сорок пять самовольно ушел с работы. Без всякой причины.
Иран Васильевич взял лист, прочитал и начертал левее моей подписи: «Прошу объявить строгий выговор».
— С предупреждением, — сказал он мне и добавил рядышком — «с предупреждением». — Надо будет сообщить родителям. И разобрать на лабораторном собрании. У вас есть родители?
— Есть.
— Отец есть?
— Есть.
— А у отца, наверное, в свое время ремня не было?… Можете быть свободны.
Больше в лаборатории меня никто не ругал. Со мной не разговаривали на эту тему.
Со мной вообще не разговаривали. Все будто бы отвернулись от меня. Забыли обо мне. Я вдруг почувствовал себя чужим здесь, посторонним. Мне нечего было делать. И мне не давали работы. Говорили между собой о сдаче прибора, готовились к предстоящей командировке, хвалили курносую Юлю, что она вовремя и самостоятельно выпустила какую-то очень нужную документацию. Мне казалось, что ее специально так нахваливают, чтоб подчеркнуть, какой я.
Но это было еще не все.
После смены, когда я, задержавшись, вышел из института, ко мне подошла Лиза. Она ожидала меня возле проходной, взволнованно ходила у дверей. Лицо напряженное, губы плотно сжаты. Она подошла и спросила строго, глядя мне в лицо:
— Это правда?
— Конечно, — несколько рисуясь, ответил я. Наверное, ей обо всем рассказала Юля.
— Этого я от тебя, признаться, не ожидала. Ты показался мне серьезным и умным парнем.
— Это только первое впечатление.
— Перестань паясничать. Это стыдно.
Да, мне действительно было стыдно. Почему я не рассказал о случившемся все как есть! Мне, несомненно, поверили, меня поняли бы. Может быть, кто-нибудь и пошутил бы. Ну что ж, я этого заслужил. Действительно, забавно. Я и сам такому рад посмеяться. Может быть, объявили бы выговор. Но то был бы иной выговор, все по-другому. Я не был бы лентяем и подонком в их глазах. А я почему-то говорил не то, вел какую-то идиотскую игру да еще паясничал!..
И узнают дома…
Я представил, как огорчится отец. Как будет ему неприятно. Мой отец, который в специальном сундучке хранит завернутые в целлофан пожелтевшие грамоты, которые он получил на заводе. Он редко достает их, никогда не хвастается и не показывает. А просто я видел, какими ласковыми, добрыми делаются его руки, когда он трогает эти листки.
Отец не будет ни кричать, ни ругать меня. Он только скажет маме: «Ничего себе, вырастили сынка». И будет вздыхать всю ночь.
А вот бабушка… Бабушка сначала тихонечко, незаметно поплачет, жалея меня, потому что мне объявили выговор, а я, дурачок, наверное, связался с недобрыми людьми, и они подвели меня.
Пожалуй, бабушке я смог бы все рассказать…
Лиза… Я так и видел ее вопросительные, чуть прищуренные глаза. И я вдруг почувствовал, я вдруг, к своему удивлению, понял, что ей горько и обидно за меня. И мне от этого стало еще хуже.
Может быть, в моей, вот в этой, сегодняшней ситуации есть простой, хороший выход. А где он, разберись!
«Ну и фиг с ними! — подумал я. — И наплевать! Буду таким, как есть. Дурным, бесшабашным. Может быть, я и есть именно такой. Может, это — я».
Утром, издали увидев Лизу, я поспешно спрятался в толпе. Будто испугался ее. Мне было стыдно с ней встречаться.
И поэтому я очень обрадовался, когда мне предложили поехать в командировку. Я даже не спросил, куда и на сколько. Это было счастливой возможностью избежать многих неприятных разговоров и встреч. А там будет видно, время покажет свое! Будь что будет!
Город Рагулин почти весь деревянный. Одноэтажные бревенчатые дома редко раскиданы по голым крутым сопкам вокруг бухты. Вода в бухте свинцово-серая. У темных причалов стоят рыбачьи баркасы. Рядом торчат из воды какие-то палки. И на них сидят чайки. Все они смотрят в одну и ту же сторону, против ветра. Единственное кирпичное здание в городе — двухэтажный Дом культуры. В нем библиотека, ресторан и гостиница. Вывеска на библиотеке маленькая, незаметная, а на ресторане — громадные буквы.
В городе пахнет тиной, лесом и рыбой. Неподалеку от нашей гостиницы рыбозавод. Здесь же три длинных деревянных сарая. Над одним торчит узкая и высокая труба, как у паровоза Стефенсона. Территория завода символически ограждена проволокой.
Когда я шел вдоль проволоки от автобуса к гостинице, из сарая вышла девушка с охапкой воблы. Румянощекая, как клюква, в резиновых сапогах и ватнике. Она шла параллельным курсом и с любопытством смотрела на меня. В таких городах всегда так смотрят на чужаков. Мне почему-то захотелось заговорить с ней, и я, улыбнувшись, попросил:
— Девушка, дайте рыбку, к пиву.
Девушка — раз! — и швырнула мне всю охапку. От неожиданности я растерялся и не знал, что с этой воблой делать. А девушка уже скрылась в соседнем сарае.
В гостинице женщина-администратор (голова у нее была повязана тонким платком, из-под платка торчало что-то острое и железное) просмотрела мой паспорт и командировочное удостоверение, затем долго рылась в бумажках на столе и сказала мне:
— Вы родились в рубашке.
— Почему вы так решили? — удивился я.
— Вам достался лучший номер. В нем жил Эджворт Бабкин, сегодня выехал.
Фамилия Эджворта красовалась на большой афише возле Дома культуры. Я уже успел прочитать: «Исполнитель забытых песен и плясун-чечеточник Бабкин».
— А другого ничего нет? — поинтересовался я.
— Нет.
Из окна номера было видно море. Горизонта нет, небо сливается с водой. Все серое. Но я знаю: там, вдалеке, откуда катятся сейчас волны, Арктика. Ледяные поля отсюда совсем недалеко, в каких-нибудь ста километрах. Туда должна уйти подводная лодка, на которой установлена наша аппаратура. Лодка погрузится под воду и пойдет подо льдами. В намеченном районе она должна выбрать полынью среди льдов и всплыть. И вот для того чтобы найти такую полынью, определить ее размеры, и предназначена наша аппаратура.
Эджворт Бабкин в этом городе, очевидно, очень тосковал. На письменном столе у окна валялось несколько штук начатых и недописанных почтовых открыток. Я наугад взял и прочитал одну. Затем заинтересовался и прочитал еще несколько.
«Здравствуй, Мила!!!
Пишу из Рагулина. Не знаю, что писать. Дела идут хорошо. Но почему-то я как дурак. Без тебя мне плохо. Ты моя самая любимая».
Так было написано на одной. А на другой:
«Здравствуй, Наташечка!
Извини меня, что я тебе долго не писал. И вот решил написать. Мы с тобой так расстались, что не успели поговорить. Я надеюсь, что ты меня все-таки не забыла. И я тебя, как видишь, не забыл».
На третьей:
«Здравствуй, Валюшечка!
Ты спрашиваешь, обиделся я или нет? Конечно нет! Валюшечка, сладенькая, очень скучаю по тебе. Не подумай, что притворяюсь. Нет, это действительно. Ты ведь сама знаешь, как я тебя люблю. Да, видел тебя во сне. Будь умницей. Ведь ты у меня самая любимая».
Не знаю, может быть, это писал и не Бабкин, оставил кто-то до него.
Я отодрал бумажки, которыми были проклеены щели в рамах, открыл окно. В комнату сразу же дохнуло студеным ветром, запахами воды.
Я достал воблу, которую мне дала девушка, и лег на подоконник. Мне стало грустно. Грустно по дому, по большому нашему шумному городу, по его многолюдной толпе. Я чувствовал, как здесь мне чего-то не хватает.
Под окнами гостиницы ходили люди, по дощатому настилу тротуара гулко стучали каблуки. И все-таки не хватало чего-то. Я вышел из гостиницы и пошел в сопки. Перелез через одну, другую. И понял, что дальше уходить нельзя, обратное направление угадывалось лишь по телевизионной вышке, единственному здесь ориентиру. А так все сопки похожи одна на другую, одинаковый камень, одинаковый низкорослый кустарник.
Вернувшись в гостиницу, я заглянул в окошко администратора.
— Как устроились? — спросила меня администратор.
— Отлично, — ответил я. — Только скучновато одному.
— Можем кого-нибудь подселить, если хотите.
— Пожалуйста.
— Но цена будет та же.
— Разумеется.
Часа через два ко мне в комнату ввалился широкоплечий дядька. Одной рукой он тащил рюкзак, а другой — большущий чемодан, из которого торчали вещи. Чемодан был фанерный, самодельный, углы обиты жестью.
— Переселяемся! — подмигнул мне дядька, осматривая номер. — А здесь я еще не жил!
Дядька был коренаст, широкоплеч и фигурой напоминал краба: такой же квадратный, крепкий и колченогий.
— Ты сам откуда? — спросил меня дядька. — О, приличная деревуха! Мост там красивый. Наверху мост, поезда ходят, а под мостом — гаражи. Ловко придумано!
Мы с дядькой еще поговорили в таком же духе. Отличный собеседник попался. Но главной отличительной особенности этого дядьки я еще не знал, она проявилась позднее.
Когда по московскому времени был уже поздний вечер, дядька предложил мне:
— Ну что, Кирюха, зададим храповицкого?
Раньше я понимал это как просто лечь спать. Но дядька знал иной, более глубокий смысл.
Уже минуты через три он захрапел. И постепенно, как паровозик, отходящий от платформы, стал все усиливать, все разгонять обороты. Потом, когда заработали все рычаги, раздался такой храп, какого я никогда в жизни не слышал. Дребезжали стаканы на столе, дребезжала люстра, вибрировала моя кровать. Похоже было, что я лежу на жестяной крыше и где-то рядом бушует гроза.
Я не вынес, вскочил и схватил дядьку за плечо, начал трясти.
— В чем дело? — не открывая глаз, спокойно спросил дядька.
— Как в чем дело? Повернитесь на другой бок!
— Радио, — пробормотал дядька.
— Что радио?
— Включи радио.
— А вы повернитесь на другой бок!
— Сейчас, — пообещал он и повернулся.
Минуту было тихо. А потом началось! Мне казалось, что под окнами гостиницы кто-то ездит на мотоцикле без глушителя.
— Кончай! — закричали из соседней комнаты и забарабанили нам в стенку. — Кончай давай! Повернись на другой бок!
Я засунул голову под подушку. Заткнул уши. Наконец вскочил, схватил одеяло и выбежал в коридор.
— Что случилось? — строго спросила дежурная по этажу. Но я только кивнул через плечо. Она поняла все. За мной следом по узкому коридору, громыхая, катилась горная лавина!
Я пристроился в кресле в конце коридора, закутался в одеяло. Как бедный одинокий беженец.
Прощай, мой лучший номер в гостинице, номер, в котором бывал сам Эджворт Бабкин! Прощай, мое теплое гнездышко! Теперь я буду спать на этом простом прокрустовом ложе.
И все-таки я, наверное, действительно родился в рубашке. Меня увидела Вера.
— Ты? И ты спишь в коридоре? Ты, государственный представитель!
Возмущению ее не было предела. Она устроила такой трамтарарам, что через несколько минут за мной прибежала сама администратор гостиницы. И все уладилось. Дядька остался в номере, а меня поместили в бельевую.
Проснулся я рано. Да и надо было рано вставать, в бельевой начинались работы.
Умылся и вышел на улицу. Я знаю наш утренний город, когда по его пустым улицам пробегает одинокое такси, на переездах работают трамвайщики-путейцы, легонько стрекочет мотор машины-дворника. А здесь все было по-иному. Кукарекали петушки. Вдоль мостовой трюхал лохматый черный песик, останавливался и нюхал углы. Я спустился к морю. Вода покачивала просмоленные щепки, что-то шептала. Море ворчало во сне.
Я пошел по городу. Деревянный тротуар гулко скрипел под ногами. На замшелой стене бревенчатого дома висел голубой почтовый ящик.
Мне так грустно стало при виде его.
Я потрогал холодное сырое железо, провел по нему ладонью, заглянул в щель. И вдруг отчетливо понял, чего мне не хватает.
Мне не хватает ее. Мне не хватает Лизы.
И будто увидел ее. И лицо, и глаза, и эти тонкие, плотно сжатые губы.
И вспомнил, как она сказала: «Я не думала, что ты такой». Как она огорчилась из-за меня.
Да, я такой. Я плохой. Я дурной. Такой я есть.
«Корреспонденция выбирается два раза в день», — прочитал я на ящике.
Можно написать ей. Только я не знаю ее адреса, не помню номер дома. Можно написать на институт, на отдел кадров. Взять и написать.
Но что я напишу? Как я здесь живу, какой у меня чудесный номер в гостинице и какой замечательный сосед?
Нет, ничего этого я ей не напишу. Вообще ничего не напишу.
Я достал записную книжку, вырвал листок и написал. Прежде всего адрес.
«На деревню… Лизе.
Среди сосновых и еловых
Густых лесов и синих рек
Ты вспоминаешься мне снова,
Мой самый лучший человек.
Лиза, я, кажется, люблю тебя!»
И бросил листок в ящик.
В этот же день мы пошли на лодку. Перелезли через сопку и спустились в соседнюю бухту. Лодок здесь было много. Сверху они казались небольшими, узкими, темно-серыми, под цвет этого серого неба и моря. И наша лодка была самой маленькой из них. Потому что это была уже устаревшая модель.
Мы показали пропуска дежурному и по трапу перешли с пирса на лодку. Первой — Дралина. Стоявший на верхнем мостике лодки офицер наклонился, недружелюбно посмотрел на Веруню и поморщился: женщина на лодке — дурная примета. Да к тому же еще и идет первой. Потом перешел я. А вот Филютек долго не решался. У трапа не было перил. Между пирсом и покатым бортом лодки в узкой щели покачивалась вода. Филютек заносил ногу на трап, трогал его, как пробуют тонкий, неокрепший лед. Один из матросов, видя его нерешительность, взял Филютека под локоть, чтобы помочь, но Филютек вырвался и побежал.
В первые минуты лодка показалась мне очень тесной. Я лез, будто слон в посудной лавке, цепляясь за всяческие выступы, рукоятки и маховики. Пару раз я так стукнулся головой о какие-то маленькие металлические ящички, пружинами прикрепленные к потолку, что они закачались и задребезжали.
Наш прибор был расположен в крошечной рубке, такой тесной, что там мог находиться только один человек.
На лодке звенели телеграфные звонки. Мимо нас шныряли матросы. Я позавидовал их проворности. Мне, наверное, никогда не добиться такой.
— Приступить к малой приборке! — кто-то зычно передавал команду.
Постепенно я присмотрелся. Конечно, очень тесно, но все-таки не так, как мне показалось вначале. По-прежнему меня поражало количество всякой аппаратуры, понапиханной во все углы.
Мы с Верой занялись настройкой нашего прибора. Настройка как настройка. Вроде бы все то же, что делалось и на берегу. Подкручиваешь потенциометры, щелкаешь пакетным переключателем, внешне все то же. Но я сейчас только понял, как было важно сделать все правильно там, предусмотреть, проверить. Как увеличилась значимость всего. Мне никто ничего не говорил, я сам вдруг понял, что вовсе не в том дело, что я тогда ушел с работы, не в административном нарушении, а в том, что я что-то не успел, не сумел сделать из того, что мог и что должен был сделать в тот день.
Об этом я думал, перепаивая провода. Вера стояла позади меня, за плечом. Ей хотелось курить, но на лодке это запрещалось. И Вере надо было хоть чем-нибудь заняться, чтобы отвлечься, да в кубрик второму человеку не войти.
— Давай я буду паять, — попросила она.
Я пошел к Филютеку. Он был в первом отсеке. Это самое большое помещение из всех, через которые мне приходилось проходить. В конце его стояли торпедные аппараты. А коридор до аппаратов образовали торпеды. Длинные, толстые, будто уложенные в несколько ярусов заводские трубы. Непосредственно над каждой торпедой находилось несколько матросских коек.
Филютек сидел на ступеньках и смотрел в открытую записную книжицу. Тихонько, задумчиво посвистывал.
Я сел рядом. Филютек долго не замечал меня. Затем случайно поднял глаза.
— А, это ты? — спросил удивленно.
— Мощная штука, — сказал я, указав глазами на окружающее.
— Что?
— Да вот все. И сама лодка.
— Кажется, Архимед первую сделал.
Я уже поджидал, что Филютек восторженно воскликнет: «Колоссальная личность! Удивительнейший человек!», но Филютек вдруг замер и уставился мне в лицо. Я подумал, что у меня где-нибудь на лбу грязь, и даже потянулся к лицу рукой. Но Филютек сказал, ткнув пальцем в книжицу:
— А ведь это идея! Пожалуй, так можно сделать! Чертовски забавно!
Он схватил карандаш и стал в книжице быстро-быстро писать какие-то цифры. Затем посмотрел на них, покусал нижнюю губу и бросил карандаш.
— Что ты мне говорил? Нет, так у нас, пожалуй, ничего не получится.
Когда мы уходили с лодки, я хотел помочь Филютеку перейти по трапу, взял его под локоть. Но Филютек поспешно вырвался и прыгнул на трап, как новички прыгают на движущиеся ступени эскалатора в метро.
До отбоя, то есть до того времени, как освободится бельевая, податься мне было некуда, и поэтому я пошел к Филютеку. Он жил в большой комнате, там стояло штук шесть или семь кроватей. Правда, это Филютеку не доставляло никакого неудобства, просто он их не замечал. Я подумал, что, наверное, он спокойно ужился бы и с моим трубадуром в том прекрасном номере Эджворта Бабкина.
Мы с Филютеком уселись на кровати, я — на его кровать, а он — на соседнюю.
— Послушайте, какое у вас хобби? — спросил меня Филютек. Его вопросы всегда бывали неожиданны.
— Хобби?
— Да.
— Пожалуй, никакого, — подумав, ответил я. И действительно, у меня нет никакого особенного увлечения. Я ничего не коллекционирую, не развожу рыбок или птичек, не выращиваю кактусы. Конечно, есть вещи, которые я люблю, но это не назовешь хобби.
— Что же вы? Это же так интересно!
— А у вас?
— О! У меня любопытнейшее! Редкостное!.. Чу-да-ки!
— Что, что?
— Чудаки! — с подчеркнутой гордостью сказал Филютек. — Люди-чудаки. Это очень интересно. Вот, например, был один такой чудак. Он в свободное от работы время занимался кулинарией, возился на кухне — белый передник, на усах мука… А затем создал теорию относительности.
— Эйнштейн?
— Да. — Филютек посмотрел на меня и этак весело, кругленько захохотал — серебряные колечки, подпрыгивая, покатились по полу. — Забавно?.. Если узнаете про какого-нибудь чудака, обязательно сообщите мне, — попросил он.
— Хорошо. Обязательно, — согласился я.
А ведь в нем что-то есть! Честное слово, есть! Не могу объяснить, чем именно, но он мне сегодня определенно понравился. «Да с ним, пожалуй, не будет скучно», — подумал я.
В этот вечер приехала Инна Николаевна. Мы с Филютеком ходили на прогулку и, возвращаясь, встретили ее возле гостиницы. Она разговаривала со старпомом с нашей лодки, с тем самым, который тогда так недружелюбно смотрел на нашу Веруню. Точнее, говорил только он, а Инна Николаевна молча, с любопытством смотрела на море.
— Вы, конечно, помните «Девятый вал» Айвазовского? Но что там! Энергия в шесть, семь баллов. А у нас бывает похлеще, за десяточек! К двадцати!
Филютек не дал ему досказать про море, подхватил Инну Николаевну под руку и обрадованно повел в гостиницу. Старпом придержал меня за рукав.
— Обалдеть можно! — воскликнул он, когда за Инной Николаевной захлопнулась дверь. — Ваша?
— Наша.
— Вместе с вами работать будет?
— Да.
— Обалдеть можно.
Неделю мы работали в две смены, в первую Инна Николаевна и я, во вторую — Веруня с Филютеком.
Близился выход в море. Это чувствовалось по всему, по всей обстановке.
На лодке гремели звонки, звучали команды, отрабатывались задачи при аварийных ситуациях — «Вода в первом отсеке!», «Пожар во втором!» Мимо нас, мимо нашего маленького кубрика, грохоча тяжелыми ботинками, мчались матросы то в одну, то в другую сторону. Экипаж готовился.
Казалось бы, что здесь особенного — спуститься под воду. Даже на этой относительно старенькой посудине, отданной для проведения испытаний. Ведь они ходили уже не один раз. И пойдут еще! Но если вдуматься, то есть громадная разница! Между тем, что было прежде, и теперь. Я понимал ее так.
Лодка не может всплыть на поверхность мгновенно, выскочить как пробка. Она всплывает также постепенно, продолжая поступательное движение, как самолет идет на посадку. И вот если прежде для нее «посадочным полем» бывала чистая поверхность моря, то сейчас — узкое отверстие во льдах. Щель. И эту щель, огражденную ледяными глыбами, надо разглядеть издали, надо вовремя произвести расчеты, учесть инерцию движения, снос за счет течения воды, отдать команду, успеть выполнить ее и — всплыть.
А если ошибка? Если не попадешь? Что будет тогда?
Может быть, там и нет полыньи? Может быть, наш прибор неисправен? И вообще в основу его построения заложен неверный принцип?
Рубка ткнется в лед, продерет по нему, как по гигантскому наждаку, хрустя и ломаясь, будто яичная скорлупа. Об этом не хотелось думать…
Я только теперь понял, как здесь все взаимосвязано и что значит коллектив. Как в большом симфоническом оркестре: все исполнители исполняют одну и ту же вещь, но каждый играет на своем инструменте. И надо, чтобы никто не сфальшивил, не сделал «киксу».
Филютек предложил принцип, который заложен в основу нашего прибора. Инна Николаевна и Веруня разрабатывали прибор, настраивали отдельные узлы. Каждый вроде бы сам по себе — и все вместе. И от твоего дела, от тебя зависит успех того, что делают другие, и не только успех, а может быть, и жизнь. И я оказался звеном в этой цепи, исполнителем в этом оркестре.
Я смотрел и пытался угадать, а думают ли другие об этом, чувствуют ли это?
Веруня Дралина в эти дни была ужасно возбуждена. Она напоминала раскаленную сковороду, на которую изредка брызгали кипятком. Боже упаси сейчас не угодить ей! Матросы ее просто боялись. Один из них доверительно сообщил мне, что она «теоретика в шорах держит, тот скачет, как челнок в швейной машинке».
Бедный Филютек! Бедный маленький человечек в черном костюме-тройке! Ему действительно доставалось. Он был в ответе за все! За то, что плохо прогреваются паяльники и что они перекаливаются, за то, что темно в отсеке и что слишком слепит переносная лампа. Ах, Филютек!
Но, впрочем, выяснилось, что Филютека не так-то легко взять!
После смены он, весело насвистывая, входил в холл гостиницы, пододвигал стул поближе к телевизору, усаживался, аккуратно поддергивал брючки, доставал сложенный четырехугольником идеально чистый платок, расстилал на коленях, клал сверху ручки и замирал так до тех пор, пока не заканчивалась передача. А позднее было слышно, как он, посвистывая, ходит по коридору то в один конец, до надписи на дверях «Умывальник», то в другой.
Мне с Инной Николаевной работалось легко. Она, как старшая сестра, заботилась обо мне.
— Хочешь, блинчиков напеку? — спросила как-то она. — Мне это ничего не стоит. Давай сделаю. Я если за кем-нибудь не ухаживаю, так просто скучаю!
Это было в ее характере…
В эти дни я получил из дому письмо. Отец журил меня, что я не пишу им. И наставлял, что «надо быть строже на производстве, не открывать рот. Надо относиться серьезно. Не маленький, и сам все должен понимать. С производством надо считаться».
Отдельная записка была от бабушки. Старенькая, добрая моя, она просила, чтобы я берег себя, с хулиганами и худыми людьми не вязался, отходил в сторону.
И еще, если худо мне будет и с деньгами совсем тяжело, оскудею — мало ли что может быть! — так чтобы я в пиджаке с левой стороны внизу оторвал аккуратно подкладочку, где белая нитка пришита, а там, под подкладкой, трешница.
Я сразу же так и сделал.
Я часто думаю, но до сегодняшнего дня не могу понять, почему так происходит?
Аппаратура, которую настраивали в лаборатории, включали сотни раз, гоняли десятки часов, аппаратура, которая выдержала стендовые испытания, вдруг перестает работать. Почему?
Может быть, попалась некачественная деталь, которая со временем выходит из строя, может быть, потому, что на объекте другие условия, другая влажность, другие длины соединительных кабелей между приборами, а может быть, не в шутку, а на самом деле существует «закон бутерброда», по которому кусок хлеба с маслом, уж если он падает, так обязательно маслом вниз.
— Обычное явление, — сказала Вера, когда у нас в индикаторе вдруг «загенерил» фантострон. Он должен был срабатывать при поступлении импульса внешнего запуска, а тут «замолотил» сам собой.
Мы вытащили блок развертки из корпуса прибора. Так как в кубрике его некуда было поставить, то мы перенесли блок в кают-компанию. От блока до прибора протянули «концы» — соединительные жгуты. Уложили их на полу. Чтобы за жгуты не цеплялись проходящие коридором, покрыли их резиновым ковриком. Потом блок пришлось развалить еще на более мелкие части.
Мы возились, наверное, больше часа, уже начало кое-что проясняться, когда в отсек вошел старпом. Он, нахмурясь, внимательно, сурово осмотрел все.
— Вот что, ребята… Хорошие вы товарищи… Но что же это такое?
— А что? — спросила Вера.
— Нарушение всех инструкций! Натянули здесь паутину… Как в сказке, вам дай только лапку погреть. Непорядок!
— Непорядок, — согласилась Вера.
— Вот именно. Это же вам не какой-либо необитаемый остров. Пойдет кто-нибудь по коридору, может за кабель зацепиться.
Старпом стал на коврик и начал шуровать ногами, как курица, когда загребает мусор. И надо же так было случиться, что именно в своем последнем движении старпом занес ногу повыше и подальше и зацепил каблуком за жгут, который лежал на пороге. В приборе громко щелкнуло. Старпом замер, и все мы испуганно вскочили, прислушались. Но вроде бы все было в порядке, так же ровно светились лампочки сигнализации, постукивало реле. Мы облегченно выдохнули, присели, но старпом, который ближе всех стоял к прибору, потянул воздух носом и сказал:
— Горит.
Теперь и мы уловили специфический запах горящей резины.
— Трансформатор! — воскликнула Вера. Щелкнула выключателем. Но уже было поздно, из прибора валил зеленый чадный дым. Обмотка силового трансформатора почернела и обуглилась. Послюнив палец, Вера коснулась им обмотки, и под пальцем шикнуло, как на раскаленной сковородке.
— Сгорел! — сказала Вера и свирепо глянула на старпома. — Продемонстрировали, спасибо!
Старпом растерялся.
— А что, — пробормотал он.
— Плясун-чечеточник нашелся! Вам только на эстраде выступать!
— Ну…
— Доложите командиру, что вы сорвали срок проведения испытаний!
— Ну, знаете!.. — воскликнул старпом и торопливо удалился в соседний отсек.
— Что ж теперь делать? — Вера достала папиросу, подержала, скомкала и сунула в карман. — Дурень голенастый. Размахался тут своими шатунами! А еще старпомами таких назначают!
Мы были раздражены не меньше, чем Вера. Даже Филютек выскочил в коридор, произнес что-то сердито.
Но делать было нечего. Пришлось снимать «транс».
Снять оказалось не так-то просто. Резьба на болтах была закрашена суриком, а самое главное, к трансформатору почти невозможно было подобраться, в кубрике тесно, не повернешься. Я, наверное, часа полтора провозился, прежде чем вытащил все болты. И ложиться приходилось, и садиться, и вообще делать немыслимые выкрутасы. Когда я вылез из лодки, ноги и руки у меня дрожали.
На лодке подобного трансформатора не нашлось. Нам порекомендовали обратиться на базу. Пошли Вера и Инна Николаевна. Отсутствовали долго, но тоже вернулись ни с чем.
— Зря я тебя взяла, — раздраженно выговаривала Вера Инне Николаевне.
— Да чем же я виновата! — удивилась Инна Николаевна.
— Все мужичье на тебя глаза пялит. Будто ничего больше и не видывали. Разве до трансформаторов им! Всё перестают соображать.
Посоветовавшись, мы решили послать телеграмму в институт, чтобы там срочно сделали и выслали другой трансформатор, если не найдут подобного. Вера ушла на почту.
Все нервничали. Потому что, пока делают трансформатор, пока везут к нам, пройдет несколько дней. Драгоценнейших дней!.. А другого выхода не было.
На лодке в этот день больше делать было нечего, но и в гостиницу идти не хотелось. Возвращаясь с базы, я не пошел, как обычно, через сопку, а свернул правее, на шоссе, по нему добрался до города. Я шел мимо палисадников, мимо дощатых маленьких сарайчиков, возле которых бродили куры, все белые, одинаковые, но помеченные по-разному, то красными, то синими чернилами, а у некоторых были отрезаны хвосты. Увидев меня, куры не пугались, не прятались, а бежали к штакетнику и заглядывали в щелки, бормотали задумчиво: «ко-ко-ко». Пронеслись два мальчишки на одном велосипеде, один рулил, а другой, ухватясь за переднего, сидел на багажнике и крутил педали. Покружив по переулкам, я вышел к площади, разъезженной машинами. На площади под навесом стояло несколько длинных столов. Это был базар. Сейчас здесь не было ни одного человека. По белым, выскобленным ветром столешницам прыгали воробьи.
Обогнув площадь, я оказался возле большого здания, на дверях которого висела надпись: «Спортклуб». Из помещения слышались глухие удары по чему-то твердому, похоже, что играли в волейбол. Дверь была не заперта, и я осторожно заглянул в зал. В нем тренировались боксеры. Я вошел и сел на скамейку у стены. Напротив меня несколько парней вели «бой с тенью». В углу, прикрыв подбородок левым плечом, насупясь, длинный парень колотил кожаный мешок.
Ко мне подошел тренер. На руках у него были надеты «лапы», самые обычные, на первый взгляд, кожаные перчатки, но с ладонями толстыми, как каблуки.
— Ты чего? — спросил тренер.
— Да так.
— Аа-а. Интересуешься?
— Да.
— Ну, посмотри, посмотри.
И он убежал к поджидавшему его пареньку. Тренер вытянул вперед руки, одну чуть подальше, повернул их ладонями к парню, и тот начал бить в ладони, наступая на тренера, а тренер все время отступал, меняя дистанцию.
Тренировку боксеров я видел впервые. Раньше я играл в баскетбол, прыгал в высоту. Но там бывало все по-другому, не похоже на то, что делалось здесь.
Здесь работали. И одновременно исполняли какой-то ритуальный танец. Двигались, выделывая что-то, ноги, двигались напряженные плечи, работали руки. И все было сурово, красиво, сильно, по-мужски. На все было интересно смотреть. Увлекало.
Я беспокойно ерзал на скамейке.
— Нравится? — подойдя ко мне во второй раз, спросил тренер.
— Конечно!
— Ты раньше чем-нибудь занимался?
— Баскетболом.
— Ну, иди раздевайся, — будто угадав мое желание, предложил тренер. — Сначала побегай кружков пять, походи «гусиным шагом», разогрейся немного.
После разминки тренер дал мне боксерские перчатки. Я впервые надел и зашнуровал их.
— Постукай, — сказал тренер, подставив мне ладошки. — Не бойся, стукни!
Я стеснялся и несколько первых ударов нанес вполсилы, как бы играючи.
— Поживее, — скомандовал тренер. — Поживее!
И я оживился. И удары пошли точнее и жестче.
— Так. Хорошо, — подбадривал тренер. — Поживее!.. Хорошо! — Я увлекся и теперь уже бил во всю силу. И после каждого удара тренер повторял: — Хорошо!
— Стоп! — сказал тренер и улыбнулся одобрительно, глянув на меня. — Ничего, материал есть. А теперь немножко побалуйтесь на пару, проверим реакцию, посмотрим. Макагон! — позвал тренер.
И к нам подошел тот парень, что работал на мешке. Перед этим я не обратил на него особого внимания и только теперь, оказавшись поближе, увидел, какие у него длинные и жилистые, как у молотобойца, руки.
— Идем, — буркнул мне Макагон, выслушав наставления тренера.
Мы пролезли под канаты, вышли на ринг и начали кружить по нему, изредка постукивая друг друга. Макагон лениво отмахивался, пугал меня, тыкал ладонью то в грудь, то в челюсть, как бы молча подсказывая: вот, мол, ты в этом месте открыт, прикройся. Я тоже попытался так же баловаться, но мои перчатки все время натыкались на его локти, на перчатки. Я начинал злиться. Мне не хотелось, но я чувствовал, что «завожусь», и не мог подавить это в себе. И поэтому все сильнее и сильнее раздражался.
И все-таки я улучил момент, когда Макагон чуть раскрылся, и ударил…
В то же мгновение мне будто торцом бревна двинули в лоб, зашумело в ушах, во рту стало приторно сладко.
— Ничего, — улыбнувшись, кивнул я Макагону и молча прошептал себе: «Ничего, ничего».
И ринулся на Макагона. И даже не заметил, как Макагон ткнул мне перчаткой под левый глаз, гулко чвакнуло, будто на пол упало сырое яичко, голову мою рывком отбросило назад.
— Стоп! — закричал тренер. — Стоп, стоп! Хватит! Макагон, я просил не увлекаться!
— Извини, — сказал мне Макагон и перчаткой дружески похлопал по спине.
Торопливо умывшись и одевшись, я вышел на улицу. Мне почему-то было очень весело. Что-то невысказанное, будоражащее, переполняя, бурлило во мне. Я пошел к морю. Перепрыгивая через испачканные нефтью, скользкие, будто тюлени, камни, сбежал к воде. Умыл лицо. Вода была ледяной, и у нее был запах тающего снега. Она была такой холодной, полярной, что ломило руки. Потом я взбежал на сопку и стал у самого края обрыва. По морю, по его свинцово-серой поверхности, таща за кормой белые буруны, двигались три торпедных катера. Шли быстро, но звука не было слышно. И только когда катера ушли далеко в сторону, до меня докатился рев моторов.
Первой из знакомых, кто увидел меня в новом качестве, была Вера. Мы повстречались возле гостиницы. Вера остановилась, всмотрелась в мое лицо, языком перекинула папиросу из одного уголка рта в другой, пожевала ее и спросила строго:
— Кто это тебя?
— Что? — будто не поняв вопроса, сказал я, глянув на нее своим единственным, как у Полифема, оком.
— Подрался?
— Нет.
— Упал?
— Нет.
— А что же?
— Долго рассказывать, — как можно непринужденнее ответил я.
— Отлично! Картина — высший класс! Надо врачу показаться.
— Зачем?
— Ты с глазом не шути. Идем, хоть йодом помажу.
— Само пройдет.
Но Вера все-таки затащила меня к себе в номер.
— Минуточку! — крикнула администраторша, выглянув из своего полукруглого окошечка, когда я проходил вестибюлем. — Минуточку! — Она всмотрелась в меня, и по выражению ее лица я прочитал… Она автоматически перещупала какие-то квитанции и ядовито спросила:
— За место платили?
Инна Николаевна чуть не прослезилась. Губы у нее дрожали, она требовала немедленно заявить в милицию. Но так как я упорно ничего не рассказывал, не выдавал причины происшедшего, то это ее пугало и удерживало.
Единственным, кому это явно понравилось, был дядька, который в свое время своим чудовищным храпом выгнал меня из номера Эджворта Бабкина. Оказывается, его переселили ко мне в бельевую. Дядька, будто родному, обрадовался мне.
— Ты? Опять вместе! Вот это вывеска! — сказал он понимающе. — Подрался?
— Нет.
— Ага, кто-то кулак подставил, а ты наткнулся в темноте. Бывает!.. А я по второму кругу начинаю, — доверительно сообщил он мне. — Во всех номерах перебывал. И вот, видишь, опять встретились.
Я не разделял его радости и поэтому ничего не ответил.
Весь вечер дядьку не покидало хорошее настроение. Он лежал на диване, читал книжечку, поскабливал растопыренными пальцами одной босой ноги другую и все посматривал на меня. Взглянет и заговорщицки подмигнет, мол, знай наших!
А я со страхом ждал приближения ночи. Что-то будет!
Но, как ни странно, в эту ночь я спал. Правда, еще с вечера я предусмотрительно заткнул уши ватой.
Всю ночь мне снилась гроза. Как будто лежу я где-то на жестяной крыше, низкие лиловые облака ходят поодаль, и в белесом мареве, почти не умолкая, гремит гром. Крыша, как вагонная полка, дрожит подо мною…
Разбудил меня Филютек.
— Вставай, — сказал он. — Надо попытаться самим перемотать трансформатор.
Я быстро поднялся. Дядьки в комнате уже не было.
Пока я одевался, Филютек, посвистывая, заложив за спину руки, ходил по комнате.
— Надо где-то достать провод. Ноль двенадцать, — сказал он мне. — Первичная обмотка — четыре тысячи витков…
Эти цифры пока что мне еще ничего не говорили.
Мы пошли на базу. Оттуда в какую-то контору. Филютек проворно шнырял по кабинетам, вылавливал в коридорах солидных, представительного вида мужчин в темных костюмах и с сатиновыми нарукавниками. Полы пиджаков у них застегивались лишь на одну верхнюю пуговицу, а фалдочки на задних нижних разрезах оттопыривались в стороны. Мужчины слушали Филютека задумчиво, вздыхали, смотрели по сторонам.
— Это вам надо к… Попробуйте обратиться туда.
Мы шли по адресу, но и там повторялось все то же.
И тогда, отчаявшись, мы пошли по складам, по этим темным низким избушкам, раскиданным вдоль берега. Там нас принимали женщины в ватниках и пимах. Всячески старались угодить нам, помочь, но провода и у них не было.
Филютек не унимался, но под конец он понял, что провод нам здесь не достать. Мы молча побрели в город. И когда поднимались узкой кривой улочкой, возле одного из домов я увидел Макагона.
— Привет! — крикнул мне Макагон, подходя к калитке. Через изгородь протянул руку. — Ну как?
— Да ничего.
— Это я тебе такую фингалку подвесил?
— Знакомый почерк?
— Ага, — простодушно признался он. — Ну заходи в гости, если не сердишься.
Мы вошли во двор.
— А чего сердиться-то? — сказал я.
— Это верно! Ведь я не специально, — несколько сконфуженно, оправдываясь, сказал Макагон. — Честное слово! Битка у меня такая. Во! — Он сжал и будто взвесил кулак, показал Филютеку. Тот склонил голову набок и молча посозерцал. Кулак у Макагона выглядел внушительно, чуть ли не с голову Филютека. — Колотуха — будь здоров, только техники маловато, — сокрушенно вздохнул Макагон.
— Вы боксер? — поинтересовался Филютек.
— Приобщаюсь.
— Бои проводили?
— Был один.
— Ну и как?
— Проиграл, — виновато усмехнулся Макагон. — За технику во втором раунде сняли. И противник-то слабак попался, но такой шустряга. Я норовил ему по темечку тюкнуть, да не вышло. Вот если бы я ему по темечку тюкнул…
— Послушайте, у вас здесь можно где-нибудь достать провод? — прервал его Филютек.
— Какой провод?
И Филютек объяснил.
— Нет, у нас не достанешь, — сказал Макагон. Потер подбородок. — Есть у меня немножко…
— Как?! — почти одновременно воскликнули мы.
— Одно время приемничками баловался, лепил кое-что. А вам очень надо?
Мы так активно атаковали его, что Макагон даже немного растерялся.
— Может быть, теперь и не найду…
Он полез в чулан, стал рыться там на полках, а мы с Филютеком стояли в дверях, нетерпеливо осматривая, почти ощупывая, все уголки. «А вдруг не то?.. Или не хватит?» Макагон достал наконец запыленную начатую катушку.
— Колоссально! — взглянув на этикетку, воскликнул Филютек. — Ноль-один, почти то, что надо!
У Макагона нашелся примитивный самодельный намоточный станочек, я слетал в гостиницу за трансформатором, разобрал его, снял спекшуюся слоями, потемневшую и ломкую бумагу, полуистлевший провод и приступил к намотке. Филютек сначала не отходил от меня ни на секунду, все старался хоть чем-то помочь. Но у него не получалось. Все его не слушалось, ни отвертка, ни молоток, сопротивлялось, вырывалось из рук. За что бы он ни принялся, все выглядело неумело, неловко, даже нелепо, как если бы человек вдруг принялся гвоздем чинить часы. И, очевидно осознав наконец свою полную неприспособленность к подобным делам, Филютек вместе с Макагоном ушел в дом.
Я работал в пустом сарае, и таким славным, таким уютным казался он мне. Дверь была распахнута настежь, я сидел к ней лицом, и мне было видно море. Пахло просмоленными канатами и свежей рыбой.
Мне хотелось сделать все побыстрее, но я знал, что спешить нельзя. Провод был тонким, почти как ниточка от капронового чулка, его надо тянуть ровно, легко, без рывков. Да еще надо считать витки. Уложил десяток, отмечай на листке бумаги маленькой черточкой, после сотни — большая черточка. А иначе собьешься.
Вот только теперь, я понял, что значит намотать четыре тысячи витков! Мой единственный зрячий глаз слезился от напряжения, кожа на пальцах стала красной, как от ожога. И болела поясница.
Несколько раз ко мне приходили Филютек и Макагон, смотрели молча, боялись помешать. И лишь когда я поставил на листе очередную черточку, Макагон шепотом попросил:
— Подожди минутку, слышишь. Оторвись ненадолго… Пошли в дом, поедим, я там все приготовил.
Но я отказался.
И странное дело, по мере того, как я мотал, как уставал все больше и больше, по мере того, как все заметнее заполнялась трансформаторная катушка, я ощущал в душе бодрящую радость. Она была сходна с той, которую испытываешь, поднимаясь на высокую гору. Едва передвигаешь ноги, задыхаешься, но вот она, вершина, уже совсем близко, еще шаг, еще разок, еще немного и — там!
Я намотал обмотку, набил трансформатор. Филютек унес его в дом испытывать, а я сидел в сарае и ждал. Не знаю, почему я остался. И когда Филютек крикнул мне: «Все в порядке!» — я вдруг почувствовал такую усталость, что показалось, будто не смогу не только подняться, но даже шевельнуть рукой. Но я поднялся, поковылял в дом. И пока шел, вдруг подумал, что я очень счастливый человек. Мне везет на хороших людей. Встречаются преимущественно хорошие. Вот Макагон, например… Если человек вам подвесил фингалку, это еще ничего не значит… А все-таки хорошо, что он мне по темечку не тюкнул!..
И вот мы выходим в море.
Час назад ко мне прибежала Дралина:
— Собирайся, ты идешь на выход! Вместо Инки. По-быстрому!
— А Инна Николаевна разве не пойдет? Почему?
— Много будешь знать, скоро состаришься.
Это для меня было полной неожиданностью. Я уже знал, что возьмут только трех человек, но никак не предполагал, что пойду я.
Я стою на капитанском мостике рядом со старпомом. Сумеречно. Верхушки сопок расплывчатыми контурами вырисовываются на фоне фиолетового неба. Лодка медленно и тихо вытягивается из бухты, журчит вода под бортами, будто там кто-то пошевеливает прутиком. Кажется, что мы стоим на одном месте, а всё — берега, пирсы, разноцветные топовые огни на лодках, — всё отплывает, отодвигается от нас.
На мостике зябко. От воды, своей ощутимой плотностью и тяжеловесностью похожей на нефть, веет холодом.
Теперь уже видно соседнюю бухту, видно город, кучу съежившихся от холода огней. И где-то среди них огонек в номере Эджворта Бабкина.
Лодка разворачивается и идет теперь носом в сторону океана. За нами следом бежит «бобик», маленький пузатенький пароходик. Я не знаю его назначения, но он будет сопровождать нас до льдов.
На мостике стало по-настоящему холодно. Я спустился в лодку. Нашей гражданской троице была отведена офицерская кают-компания. Посередине каюты стоял узкий длинный стол, по обеим сторонам, почти вплотную к столу, обитые кожей скамейки. Вера спала, с головой укрывшись пальто.
Филютек читал. Что он там может видеть при таком освещении? Я всмотрелся и с трудом разобрал: «Древние греки».
— Вот одеяло и подушка, — сказал мне матрос, дежурный по нашему отсеку. Он был не намного старше меня и не знал, как ко мне обращаться, на «ты» или «вы».
— А тебя как зовут? — спросил я.
— Потатин.
— Нет, а зовут как?
— Толик. Что он одеяло не берет? Я уже два раза предлагал, молчит, — показал на Филютека.
— Оставь, — сказал я. — Понадобится, так возьмет.
— Есть оставить.
Я лег. Лежал и слушал, как за перегородкой шумит вода. В корме, далеко отсюда, монотонно гудели дизеля. Сюда доносилось только их урчание да легкая глухая дрожь. Мы шли в океан… Я смотрел на Филютека и думал о древних греках.
Ушли люди. Остались лишь легенды об их выдающихся подвигах. Ушли выдающиеся личности.
А ведь были и тогда те, кто, как принято писать теперь, «помогал ковать победу». Были мастера-оружейники, имена которых забылись, были кузнецы. Много было тех тружеников, без которых не добывается ни одна победа.
Потом я стал думать о Лизе. Так в последнее время бывало всегда. В свободные минуты я начинал думать о чем-нибудь и вдруг ловил себя на том, что думаю о ней.
Что она делает там сейчас? Чем занимается? Ведь, собственно, я почти ничего не знаю о ней, что ей нравится и что она ненавидит? Очень мало я знаю ее. Так почему же я так грущу?
Я, наверное, остался в ее воспоминании как забавный чудак, тощий длинный хохмач. Вспомнилось, как она сказала тогда: «Перестань паясничать. Это стыдно». И какое у нее было огорченное, скорбное лицо. Стыдно! Не могу себе простить, как по-идиотски я вел себя!
Шумела, шумела вода за бортом. Мелко дрожал стальной корпус, постукивали дизеля…
И тут стало вдруг происходить нечто невероятное. Откуда-то вылез дядька, мой сосед по номеру Эджворта Бабкина, схватил меня за ноги и стал таскать туда-сюда.
Я пытался вырваться, но не мог.
— Уйди, ты не грек! — кричал я на него.
— Я игрек, — отвечал он мне и продолжал свое противное дело.
Наконец я проснулся. И сразу же ощутил качку. Качало, да еще и как! Ноги вдруг высоко вздымало к потолку, и сам потолок вздымался вверх, а затем и стены, и скамья, на которой я лежал, все проваливалось. На мгновение все замирало в таком состоянии и медленно начинало дыбиться, ползти обратно. По обшивке лодки шаркало будто стальными швабрами, и не верилось, что так может шаркать вода.
Напротив меня на скамейке лежал Филютек. Точнее, пол-Филютека лежало на скамейке, а другая половина, изломившись, свешивалась к полу.
На полу стояла картонная коробка, упаковка от электроннолучевой трубки, и в нее по плечи был засунут Филютек. Можно было подумать, что он там что-то высматривает. Можно бы, да уж очень безжизненным, вялым было его тело. Изредка оно импульсивно вздрагивало, и тогда из коробки раздавался звук откупориваемой бутылки.
— Шторм, — сказал я.
— Умираю, — сказал Филютек.
Я сразу понял, что действительно ему очень плохо. Да и мне было… не очень-то.
— Матрос, — слабо позвал Филютек.
— Что вам? — вскочил я.
— Не знаю, — ответил из коробки Филютек.
— Толик! Потатин! — крикнул я. Выскочил в узкий коридорчик, заглянул в соседний кубрик.
Толика я нашел не сразу. Он прятался от Веры в темном углу.
— Здесь я, — отозвался он шепотом.
— Там человеку плохо.
— Качка, — сказал Толик. — Я к нему уже раз пять подходил. Коробочку удружил. А что я еще могу!
— Так неужели нет никаких средств, чтобы не укачивало?
— Всех укачивает, только по-разному. Одним есть хочется, а других на корпус пробивает.
— Как это на корпус?
— Короткое замыкание. Ты ведь радиотехник, должен знать. Когда конденсатор пробьет на корпус, масло начинает сочиться.
— Пошел ты со своим маслом!
Не знаю, чем бы кончился наш разговор, но здесь из соседнего отсека через круглое отверстие в переборке, расположенное в полуметре от пола, проворно выскочил старпом и, оглядываясь, как оглядываются на приближающуюся лавину, еще проворнее сиганул в следующий отсек, успев шепотом кинуть Потатину:
— Где я, не говорить! Ну, не баба, капиталистическая система!
Но и Толика вмиг не стало.
— Где они здесь? — загрохотало из отсека, откуда бежал старпом. — Где они? Это не матросы, это облака в штанах! Пескарики! Салака! Я им покажу! — оттуда выкарабкалась Веруня. Взглянув на меня, она сказала вдруг каким-то вялым, упавшим голосом:
— Человек умирает. Погибает такая светлая творческая головка!
— Нет, я не умираю, — произнес из коробки Филютек. — Умирать не собираюсь. — И откупорил очередную бутылку.
— Что вам дать?
— Оставьте сейчас же матросов!
— Хорошо, — сказала Веруня и погладила Филютека по плечу.
— Сведите его на мостик, на свежий воздух. Сразу лучше будет, — из угла прошептал Потатин.
Я подхватил под руки легонького и тощенького, как цыпленок, Филютека.
На мостике стоял офицер, одетый во все темное и кожаное. Я глянул и увидел грифельно-черное море. Оно дыбилось, оно катило вздымающиеся выше лодки валы. Они перехлестывали через лодку, вода прокатывалась так близко, что, казалось, до нее можно дотянуться рукой. И даже небо было рваным и свисало клочьями.
Офицер сурово, из-под бровей, посмотрел на нас и скомандовал резко:
— Вниз!
Пока мы ходили, Потатин раздобыл Филютеку другую коробочку. Филютек шлепнулся на прежнее место, воскликнул восторженно: «Какое море, красота!» — и сунул голову в коробку.
Шторм усиливался. Но я воспринимал все, как в каком-то полусне, вяло, безразлично. Звучали команды, гремели звонки, бежали матросы, но все это я видел как будто бы откуда-то со стороны, издалека.
А лодка жила своей напряженной жизнью. Она выполняла задание.
Я засыпал, просыпался, опять засыпал. И в полусне слышал, как кто-то сказал, что лодка начинает погружаться. Идти в такой шторм по поверхности нельзя. И сразу на лодке стало шумнее, суетнее, вроде бы даже звонки зазвучали громче.
Я не ощутил, чтобы лодка шла вниз. Просто стало меньше качать. А потом качка прекратилась совсем и исчез шум волн.
Я прошел в первый отсек, сел на ступеньку металлического трапа, до блеска отдраенного каблуками. Здесь было очень тихо, и мне почудилось, как под огромной тяжестью воды похрустывает корпус лодки, будто корка перезревшего арбуза. Я подошел поближе к корпусу, присмотрелся. Железо было сырым. По нему катились росинки.
В помещении лодки периодически то становилось жарко и душно, то сифонил холодный ветер, когда начиналась продувка.
И под водой мы тоже шли долго. Филютек понемногу ожил.
К нам зашел старпом.
— Как дела? Потерь нет? — покосился на Веруню.
— Ну вот, оказывается, можно что-то сделать, чтобы не укачивало, — сказала Веруня. — Все в ваших силах.
— Конечно, подводная лодка это вам не какое-нибудь надводное корыто. Система!
Мы шли еще несколько часов. Старпом снова пришел к нам:
— Аппаратура в порядке? Включать можете?
— Можем.
— В добрый час.
— А что, мы уже подо льдами?
— Начинаются.
Наступал самый ответственный момент. До этого на стендах мы уже десяток раз включали систему, но там мы работали на «эквивалент». А вот теперь наступила последняя минута. И боязно включать. Да или нет?
— Поехали!
Включили… И ждем…
Мне показалось, что экран трубки очень долго не засвечивается. И другим, наверное, подумалось так же. Вера нетерпеливо пошевелила переключатель. Так бывает, когда во время хоккейного матча прибегаешь домой, торопливо включаешь телевизор, звук уже появился, а изображения нет и нет. И ручки покрутишь, и вовнутрь корпуса заглянешь, подергаешь шланг. И что бы еще такое!..
Но вот застрекотал высоковольтный выпрямитель, щелкнуло реле-пускач. И на экране мы увидели бледное, туманное, расплывчатое изображение. Что-то серое двигалось слева направо.
— Лед, — тихо сказал кто-то, я даже не заметил, кто это произнес. Вера повертела ручку усиления. Старпом совсем оттеснил меня, и я толкался в коридорчике, никак не мог заглянуть в кубрик. Но вот все-таки выбрал щелку. Теперь было четко видно, как движутся льды. На самом деле они, конечно, не двигались, а это двигалась под ними лодка. И, как перед окошком, плыли по экрану ледяные глыбы, между ними бежала мелкая рябь, такими представлялись на расстоянии волны.
— Айн момент! — сказал старпом и придержал Веру, не дал ей крутануть децибельник.
Все молчали. Напряженно дышал за моей спиной Толик Потатин, тоже пытался заглянуть. Подошел еще какой-то матрос.
Удивительное труднопередаваемое ощущение одновременной радости и тревоги, когда человек впервые видит, как работает его прибор. Раньше он представлял себе все это лишь умозрительно, «вынашивал идею», затем «воплощал в железо», а вот теперь… поехала-пошла!
— Айн момент! Позовем командира. Приходил командир лодки, операторы локационных станций. Смотрели на экран, и всем нравилось.
— Все плюнули через левое плечо? — спросил командир. — Тогда будет все в порядке. Получены данные места всплытия. Аэроразведка дала точные координаты.
Командир и другие зрители разошлись, у индикатора остались только мы.
Льды постепенно начали сгущаться, все реже появлялись чистые «окна». На экран стало неинтересно смотреть, так же как с самолета на облака. Лишь изредка мелькали мелкие узкие прорешки.
Мы оставили систему включенной, а сами перешли в офицерскую кают-компанию. Я лег и стал читать книгу про греков. Увлекся — и очнулся, лишь когда услышал, как тревожно-растерянно воскликнула Вера:
— В чем дело?
Это будто хлестнуло меня. Я вскочил и понял — плохо!
Индикатор не работал. Возле него суетился Филютек.
— Вы ничего не трогали? — спросил он меня.
— Нет.
— Проверьте напряжение сети.
Я побежал и посмотрел на вольтметр. Стрелка стояла возле отметки «двести двадцать», у красной черты.
Филютек открыл прибор, выдвинул блок из корпуса. Мы так и ринулись вперед, всматриваясь в каждую деталь. Нет, лампы светились. Внешне все было по-прежнему.
А на лодке уже прозвучала команда «приготовиться к всплытию!». И сразу же к нам пришел старпом:
— Ну как, порядок?
Но, увидев вытащенный блок, сразу все понял.
— Авария? — спросил тревожно.
— Типун вам на язык, — неожиданно зло ответил Филютек.
— А в чем дело?
— Пытаемся выяснить.
Старпом посмотрел на часы:
— Вам осталось… Одна, две…
— Со всплытием повремените.
— Хорошенькое дело! Вы понимаете, что вы говорите? Вам известно, чего стоит каждая подводная минута?
Потом командир вызвал Филютека, и тот вернулся розовый, будто из бани.
Но мы пока ничего не могли сделать. А без нас они не могли всплыть. Сверху был лед.
Для нас сейчас время летело неимоверно быстро, а для командира оно тянулось ужасно медленно.
Теперь или командир, или старпом, но кто-то постоянно стоял в коридоре. Нас они не ругали, ждали.
А ведь наверняка пустяк, ерунда какая-нибудь! И тем более обидно. Все равно — серьезная причина или пустяковая, а придется возвращаться ни с чем. Выход сорван!
Почему-то во второй раз командир пригласил к себе Веру.
— Сколько вам надо времени?
— Не знаю. Неполадку еще надо найти, а затем устранить.
— Ориентировочно? Час? Два? Десять минут?
— Не скажу.
— А мне надо знать точно.
— Такие вещи не поддаются планированию.
— Понимаете… Извините, мне с вами приходится говорить резко. У меня лодка, а не карета. У меня люди! Людям нужен воздух. Мы не можем находиться под водой, сколько вам захочется. Есть такое понятие — ресурс. Если вы быстро не устраните неполадку, нам придется возвращаться и рассчитывать так, чтобы дойти до чистой воды. Конечно, вы это понимаете?
— Да.
— Час хватит?
— Постараемся.
Но прошел час… И еще час…
Мне было жарко. Я сбросил с себя меховую куртку, пиджак. Но все равно было жарко. Филютек метался между прибором и столом, на котором были разложены схемы.
— При настройке ты не замечал ничего подобного? — спрашивала у меня Вера.
— Нет.
— Примус у вас, а не прибор! — ругался старпом. И мы пристыженно молчали. — Утопить его на самом глубоком месте! И сами вы — холодные сапожники. Надо просить ваше командование, чтобы вас вздрючили как следует, по первое число!
Что ему ответить? Прав!
А лодка совершала циркуляции все в одном и том же заданном районе.
Наконец командир пригласил к себе нас сразу всех и сказал, не глядя:
— Я отдал приказ возвращаться на базу. Другого варианта нет.
— Ну вот! Дождались! Значит, всё!
Такую горечь поражения я испытывал впервые. И пусть не я предложил принцип построения этого прибора, не я его разрабатывал, а все-таки он был и моим. Он был наш. Здесь была частица и меня, моей жизни, моих радостей и огорчений.
Я вернулся в отсек. Сел возле индикатора, уставился на пустой экран. Филютек и Вера остались у командира. «Что же ты? — хотелось мне сказать индикатору. — Что же ты, а?»
И вдруг мне вспомнилось… Еще когда я занимался в техникумовском радиокружке, мы сконструировали телевизор. И там был момент… Не было привязки… Сначала не было привязки к нулю напряжения на модуляторе трубки… И, следовательно, переходный процесс…
Говорят, что хорошие мысли всегда приходят неожиданно. Я тогда еще не очень верил, что получится. Просто решил попробовать. Ведь надо же было что-то делать, принимать какие-то меры! Я поменял диод, взял другой. Но прежде чем впаять, тестером проверил старый. В нем был обрыв. Я еще и еще раз проверил. Да, действительно — обрыв. Сердце мое напряженно стучало. Даже во рту пересохло от волнения. Неужели нашел? Выключатель щелкнул, и опять томительные секунды.
— Есть! — вскочил и закричал я, когда, мигнув, на экране появилось четкое изображение, движущиеся ломаные льды. — Есть!
Я побежал к командиру…
— Что ты сделал? — спрашивали меня Филютек и Вера, по очереди влезая в кубрик, где стоял индикатор. Я почему-то застеснялся и сказал:
— Ничего.
— Как так ничего? — удивился Филютек.
Мне почему-то стало так неловко, что я даже покраснел и, пряча глаза, отвернувшись повторил:
— Ничего.
Понятно, бывает стыдно, когда сделаешь что-нибудь нехорошее. Это объяснимо. Но почему человек стыдится, когда сделает хорошо? Вот этого я не понимаю.
Я поскорее улизнул в первый отсек. Здесь было пусто и тихо. И меня никто не видел. Я сел на ступеньку и, прислушиваясь к тому, что делается на лодке, чего-то ждал. Чего-то тревожного, неопределенного. Я ни о чем не думал, а просто сидел и слушал. За перегородкой, как за толстой кирпичной стенкой дома, бурчали глухие неразборчивые голоса. И все шумела, струилась за переборкой вода.
Но вот в отсек, громыхнув тяжеленной, толстой, как у сейфа, дверью, вбежал Толик Потатин.
— Пошли на всплытие, — мимоходом сказал мне.
И я сразу же вскочил. Я понял, что жду именно этого, самого ответственного, самого решительного момента.
В кубрике, возле индикатора, сидел командир. А в узкой траншейке-коридорчике, тесно сбившись у дверей, теснились старпом, Веруня и Филютек. Я привстал на носочки, заглянул через плечи.
— Слишком маленькая, по-моему, — ни к кому не обращаясь, сказал командир.
Я понял, что он видит полынью.
— Можно поточнее определить размер?
Филютек пролез вперед, что-то тихо сказал.
— Мала, — это произнес старпом.
— Но ведь почти в полтора раза больше лодки.
— Мала.
— На закрайках лед совсем тонкий, видите, белый.
— Что вы мне говорите! Всего только полтора раза… А вдруг ошибка?
— Нет, — сказал Филютек.
— Точно?
— Сто процентов!
— Какая гарантия?
— Товарищ старпом, ведь и я тоже на этой лодке. — И Филютек многозначительно усмехнулся.
— Хорошо, — решительно сказал командир. — Приготовиться!
Я пробился поближе к дверям кубрика.
Теперь мне был виден весь экран. Изображение полыньи все увеличивалось, все расширялось. Были отчетливо видны ледяные кромки.
На лодке непрерывно звучали команды. По коридору, толкая нас, бегали матросы. А мы смотрели на экран. Смотрели и, затаясь, не только ушами, а буквально всем телом вслушивались, ждали.
Вот передняя кромка полыньи доползла до края экрана, коснулась его. И тотчас лодку сильно качнуло. Ударило гулко, сверху захрустело, заскрежетало по железу. Мы разом пригнулись. «Врезались!» Качнуло еще раз, теперь в другую сторону. И стало тихо. Тихо…
Я осторожно заглянул в центральный отсек. Там тоже все молчали, смотрели на потолок.
Матрос, который стоял у перископа, попробовал крутануть маховик.
— Не поднимается, — сказал он, подергав рукоятку туда-сюда. — Заело.
Старпом тоже попробовал повернуть.
— Что-то держит, — сказал старпом. — Придется открывать люк.
Он оглянулся и увидел меня.
— Закройте дверь! — рявкнул сердито.
Я прикрыл дверь.
А может быть, не проломили лед? Может быть, прижались к нему и висим, как поплавок? И тогда, если отдраить люк, в рубку хлынет вода. Правда, из рубки, уже в прочный корпус лодки, есть еще люк, второй, и он будет закрыт. Но ведь кто-то должен открыть первый люк! И он может оказаться в залитом помещении…
Мне не сиделось… Старпом опять заметил меня и аж побагровел.
— Я просил посторонних уйти на место?! Или я не просил?
Я отошел от дверей. Теперь слов было не разобрать.
Кто-то полез в рубку. Слышно было, как его пропустили и задраили изнутри люк. Стало тихо. И мне казалось, что я слышу, как он лезет, как постукивает, отдраивая верхний, наружный люк. В напряженной тишине вдруг гулко забарабанили по железу гаечным ключом. И сразу же заговорили, засуетились.
Я выглянул, из люка показались сначала ноги, а затем спрыгнул улыбающийся старпом. Стряхнул рукавицы:
— Порядок! Да вы полюбуйтесь, как всплыли, фотографировать надо!
Из люка валило белое холодное облако. Матросы толпились вокруг старпома.
— Ну, молодцы, сапожники! — подмигнул мне старпом.
И вдруг сверху, из рубки, и даже еще выше, с мостика, донеслось тихое посвистывание. Такое спокойное, мелодичное и такое знакомое.
Я просто не мог поверить случившемуся. Откуда, когда, как он мог там оказаться? Но он был там!
Он стоял, наш Филютек, скорчившись, обхватив себя наискось, и посвистывал.
До сегодняшнего дня не могу понять, как он там очутился! Это навсегда останется для меня загадкой!..
Потом мы все по очереди вылезали на мостик, мерзли, дышали и не могли надышаться морозным, склеивающим ноздри воздухом. Льды, льды были кругом. Наша лодка стояла в полынье, кормой и носом вспучив лед. Рубка торчала как раз посредине полыньи. И, привалившись к ней, придавив перископ, дыбилась огромная, метровой толщины льдина. На морозе ее обволокло пленкой, как застывшим белым воском. Я потрогал льдину. Жаль, что нельзя было взять с собой кусочек, на память, в качестве сувенира.
Мы подходили к базе. Уже отчетливо был виден берег, пирсы и лодки возле пирсов.
— Ты куда сейчас? — спросил у меня старпом.
— В гостиницу.
— А-а. Давно в институте работаешь?
— Нет, только пришел.
— А-а.
Очевидно, он хотел у меня что-то узнать.
— Ну и женщина, а! — вдруг сказал он.
— Кто? Инна Николаевна?
— При чем тут Инна! Веруня. Волевая, правда? Женщина что надо.
— Это уж точно.
— Я еще не встречал таких. Мне тут такого хвоста накрутила, пострашнее адмирала! Что вечером делаешь?
— Ничего.
— Может быть, что-нибудь сорганизуем? Я зайду к вам?
— Приходите.
— Ну ладушки!
Когда мы сходили с лодки, старпом, провожая нас, пожимал всем руки.
— Очень приятно было с вами поработать, — сказал он Вере. — Мне доставило большое удовольствие. Не знаю, как вам.
— И мне тоже, — ответила Вера. А над ней, как над маневровым паровозиком, уже вился зеленый дым. Наконец-то она дождалась и теперь могла накуриться вдоволь.
По дороге мы с Филютеком чуть отстали. Мне все еще казалось, что покачивается земля.
— Расскажи-ка, как это ты догадался, что надо поменять диод привязки? — неожиданно спросил у меня Филютек.
— Кто, я?
— Нет, Пушкин! Пайки-то на всех деталях после ОТК закрашиваются зеленкой, а у диода — свеженькие. С чего бы так? — Он улыбнулся, затем резко подпрыгнул и дал мне щелчка по затылку. — Колоссально! Удивительная личность!
Войдя в вестибюль гостиницы, мы первым делом устремились к фанерному многоячеечному ящику — письмотеке. Мне пришло два письма!
Одно от отца. Я узнал по почерку… А на другом почерк был незнакомый… Я торопливо надорвал конверт… Лиза!
Прежде чем читать, я почему-то смущенно оглянулся по сторонам и покраснел. А сердце, будто у пойманного воробьишки, застучало громко и часто-часто, я стал читать наугад, с середины.
«Наш последний разговор мне очень не понравился. Не знаю, каким бы он должен быть, но только иным. Тебя здесь некоторые ругают. Но я им не верю. Потому что ты смотришь на все веселыми и светлыми глазами, а такой человек может ошибиться, но не может сделать плохо. Слышишь, я ничему не верю».
— Ну, заходи к нам, сейчас приведем себя в порядок да чай устроим, — предложила мне Вера.
— Не могу. Я уезжаю!
— Куда? — удивилась она.
— Домой! — выпалил я.
— Когда?
— Сегодня, сейчас! — тут же решил я.
— Да ты что? Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего такого. Просто надо.
— Подожди до завтра. Все вместе и поедем. Ведь мы тоже здесь сидеть не будем.
— Нет, не могу. Я самолетом! Я должен сегодня же!.. До свидания!
И я, перескакивая через ступеньку, помчался в камеру хранения за чемоданом.
Из самолета я вышел первым. И первым прибежал на стоянку такси, сел в машину к белобрысому парню, назвал адрес.
Мы помчались по пустому шоссе, по сторонам замелькали темные тополя. Под ними в фиолетовой траве струились белые извилистые тропинки. Вдалеке роились тусклые огни, они перемещались, пошевеливались. Там начинался город.
И все было таким знакомым, милым, тревожащим. Не прошло даже месяца, а как будто я не был здесь уже год, и теперь удивлялся и радовался всему.
Мы неслись, обгоняя машины. Мелькали светофоры, мелькали прохожие на тротуарах. А мне хотелось быстрее, еще быстрее! Я беспокойно ерзал на сиденье.
— Мне на Колесную, — повторил я шоферу.
— Ты уже говорил, — ответил он. — Попробуй, закрыта дверь?
— Закрыта… Шеф, — сказал я, — у меня осталось только восемьдесят копеек. Наверное, будет мало?
— Конечно, мало! Вон, посмотри, сколько на счетчике!
— Что же делать?
— Придется вылезать.
— Но мне надо, понимаешь, вот так. Позарез надо!
— А мне-то что!
— Может, авторучку возьмешь? На, возьми авторучку! Хорошая, еще почти новая!
— На фига она мне.
— Ну, чемодан возьми.
— Да ты что?
— Надо, понимаешь! Нет у меня больше денег!..
— Да уж ладно, сиди, что-нибудь придумаем.
— Я серьезно.
— И я серьезно. Кого-нибудь подсадим.
— Слушай, старик!.. Ну, спасибо. Я знал, что поможешь. Мне здорово везет на хороших людей!..
— Всем хорош не будешь!
— Ну, все-таки.
— Я тут как-то в трамвае ехал, у окна пьяненький сидит, кимарит помаленьку. Мне старушки говорят: «Молодой человек, разбудите его, спросите, где выходить, как бы не проехал». Сердобольные нашлись! Я трясу его за плечо: «Где выходишь?» А он что-то — бу-бу-бу. Я опять: «Где выходишь?» А он снова — бу-бу-бу, шепотком. Я наклонился, чтобы послушать, только голову пригнул, ухо подставил, а он морду приподнял, да мне — тьфу! Едва успел отвернуться! Вот и проявляй заботу, помогай!
— Так это же редкий случай, исключение!
— А мне что, от этого легче, что исключение?
Он все-таки довез меня до Колесной. Я попрощался с ним, крепко пожал ему руку.
Вот и этот дом. Собственно, зачем я бегу, куда тороплюсь? И что скажу ей сейчас? О чем спрошу?
Почему-то об этом я не думал раньше, когда еще ехал на аэродром, когда летел. Тогда я просто чувствовал, что так надо, что не могу по-другому.
Я нашел ее парадную, поднялся на пятый этаж. Подошел к двери квартиры и долго стоял, оробев. Дверь мощная, высоченная. Осторожно нажал кнопку звонка и прислушался. Кто-то шел по коридору. И пока шел, я успел подумать, что сейчас уже очень поздно, наверное, около десяти. Убежать, что ли?
Открыла старушка, маленькая, волосы у нее белые, как пушок у перезревшего одуванчика, пушистые. Я поздоровался и попросил:
— Позовите, пожалуйста, Лизу.
— Ее нет дома, — сказала старушка и внимательно посмотрела на мой чемодан. — Она ушла в магазин. Вы зайдите, она, наверное, скоро вернется.
— Нет, спасибо, я подожду ее на улице.
Я стал спускаться, а она не сразу закрыла дверь, все еще недоуменно смотрела на чемодан. Я спускался неторопливо, помахивая этим чемоданом.
Лестничные окна выходили во двор. Напротив лестницы во дворе ремонтировался флигель, совсем близко стояли заляпанные известью строительные леса. Окно на площадке между вторым и первым этажами было открыто. Я лег на широкий подоконник и выглянул во двор. И вдруг увидел ее.
Она неторопливо шла, обходя известковые лужи, и не замечала меня. Лицо ее было задумчивым, брови слегка нахмурены. Я смотрел на нее, и сердце мое цокало так громко, как метроном. Я хотел что-нибудь крикнуть ей, позвать, и не мог. Задохнулся, как задыхаются, долго пробыв в воде. Лиза приближалась, подходила к парадной. Я привстал на подоконник, чтобы лучше видеть ее. У парадной, как раз напротив окна, была насыпана большая куча песка. Лиза подошла к двери, протянула руку. И я прыгнул…
Я грохнулся в песок. Ручка у чемодана оторвалась, и он покатился в сторону.
— Ой! — испуганно вскрикнула Лиза и отпрянула.
— Здравствуй, — привстав, улыбаясь и стирая с лица песок, весело сказал я.
— Ты?
— Ага…
Она молчала и, будто все еще не веря, смотрела на меня удивленными большими глазами.
— Откуда?
— Оттуда, — неопределенно кивнул я. — Здравствуй…
Мы все еще стояли и смотрели друг на друга. И потом, будто почувствовав, что так надо сделать, разом шагнули навстречу, и я подумал, что пиджак в песке, я не успел стряхнуть его.
— Чудак, — прошептала она.
И я спросил, широко, счастливо, дурашливо улыбаясь:
— Ну почему же… Кто чудак-то?
— Ты… Чудак мой… — И засмеялась.
Вот так. Я начал свой рассказ с того, как мне пришлось влезать в окно. А заканчиваю тем, как выпрыгивал. Ничего здесь не придумано, такое уж совпадение.