Часть третья

I

Медленно и тяжело занимается зимнее утро, точно какое просонье, когда глаза хотят и не могут проснуться. Кругом всё бело, и свет белый, — солнца еще не видно, а только чувствуется его присутствие по бликам и свежеющим зимним краскам. Но вот и оно, зимнее солнце без лучей, подернутое туманной дымкой, всё в радужных переливах…

— Дивны дела твои, господи! — шепчет дедушка Яков Семеныч, наблюдая первый солнечный луч, заглянувший в подернутое инеем окно. — Вся премудростию сотворил еси… Ну, публика, пора и за работу. Скоро и учителька выйдет…

«Публика» состояла из шести белоголовых ребятишек. Они были из соседней деревни и оставались в школе ночевать, — всю ночь бушевала метель и все дороги были переметены. В такую погоду детвора оставалась на ночь в школе.

— Дед, а дед, ужо картошка-то пригорит, — тихонько заметил самый меньший из публики, Пронька, — его с раннего утра томил настоящий деревенский аппетит.

— Не пригорит, малец…

Печка только что была истоплена, и на горячих углях стояла большая железная сковорода с жарившимся картофелем. Старик умел готовить это незамысловатое кушанье с особенным вкусом: одно — картошка вареная «в мундире», а другое — жареная. Городские кухарки жарят вареную картошку, а это совсем не манер. То ли дело взять её да нарезать ломтиками сырую, разложить на сковороде, посолить круто, по-солдатски, и поджарить на вольном огоньке — совсем особый вкус. Хорошо тоже и ржаной хлеб поджарить, да вот зубы, у деда немного сконфузились — мало их осталось, да и те, как старые пни в лесу.

— Ну, публика, поснедаем, что бог послал…

Первое удовольствие для старика прикармливать эту деревенскую детвору. Любо смотреть, как работают эти острые молодые зубы, как отдуваются пухлые детские щеки, как блестят глаза — копится молодая мужицкая сила. Всё это будут работники, кормильцы и поильцы. Вот хоть Проньку взять — вдовий сын, в сиротстве растет, а по деревенской поговорке «растет сирота — миру работник». Этот Пронька особенно близок старому сердцу деда, и старик часто оставляет его в школе. Что ему делать дома-то, где и хлеб не всегда есть, а тут и в тепле малец и сыт. Да и самому веселее в длинные зимние вечера. Сидит старик на любимом своем месте у печки, плетет сеть по заказу Петра Афонасьевича, а сам что-нибудь рассказывает, снова переживая всё, что было и быльем поросло. Пронька слушает с раскрытым ртом и часто засыпает, припав к деду своей белой головенкой.

— Дед, ужо скажи про войну… — просит он в просонье.

— Что же, можно и про войну, Пронька… Я в Свеаборге был, когда при блаженной памяти государе Николае Павлыче англичаны на кораблях приходили. Как же, было дело… Да ты уж спишь, пострел?

Все ребятишки любили больше всего слушать, как дед воевал с англичанкой — хлебом не корми, а только расскажи.

Школа в Березовке была выстроена всего год назад. Новые сосновые бревна еще пахли смолой, сочившейся там и сям золотой слезой. Село было богатое, и школа поставлена образцово. Длинное деревянное здание в один этаж делилось сенями на две неравных половины — большую, в пять окон по улице, занимала собственно школа, при которой дедушка Яков Семеныч занимал должность сторожа, и маленькую, всего в два окна, где была устроена квартира для учителя. Собственно школьное помещение отличалось массой воздуха и света, хотя для шестидесяти школьников было и недостаточно, т.-е. недостаточно по тем требованиям, какие предъявляет школьная гигиена. Приходилось отказывать новым ученикам, именно покоряясь этим требованиям. Старик каждый раз ужасно сердился.

— Уж эта мне гегеена! — ворчал он. — Тоже придумают… Как не быть месту? Да еще столько же уйдет… Нет, какие-то там кубические футы не выходят. А как дома-то живут ребятишки? Без всяких футов… Всё немцы придумывают.

По переезде из города в Березовку дедушка прямо заявил непременное желание занять должность школьного сторожа. Это несколько смутило Катю.

— Неудобно будет, дедушка… — отговаривала она. — Живите так… Пенсия у вас есть, а много ли в деревне нужно!

— Пенсии-то мы место найдем, внучка. Тебя смущает самое слово: сторож. Что же тут худого? Хлеб буду зарабатывать, только и всего. Если не нравится слово, ну, зови меня главнокомандующим. Экая работа — подмести пол, истопить печь, принести воды. Слава богу, еще можем послужить… Солдатскую лямку вытянул, в писарях военных отслужил двадцать лет — ничего, внучка, — врт как еще послужим. А то что без дела болтаться… Засиделся я в городе, надо поразмять старые кости. Ты вот по-городски думаешь: нехорошо, дескать, деду сторожем служить. А што же тут нехорошего? Воровать нехорошо, а работать нужно…

Так дело и устроилось. Потом Катя должна была согласиться, что старик был прав. Теперь она особенно его любила и ценила. Такой хороший старик… С школой он управлялся по-военному и даже заменял иногда учительку, когда ей случалось прихворнуть: задаст ребятам «уроки» и командует. Впрочем, у старика была своя педагогическая система: главное, чтобы школяры сидели смирно. Он был против новой легкой грамоты и новых приемов, потому что отсутствовал тот страх, на котором основана была вся старая школа.

— Никакого страха не нужно, дедушка, — сказала Катя. — Дети должны любить школу, а не бояться.

— Любить-то любить, да и опасаться надо, чтобы, грешным делом, не влетело за леность и разные подобные качества. И родителей любят — любят и боятся… А между прочим, я так, потому как сам-то учен на медные деньги, из пятого в десятое. Много уж очень нынче бесстрашных людей развелось…

Когда школа без страха пошла у него на глазах, старик все успехи приписал не системе, а внучке Кате. Еще бы у такой учительки да плохо стали учиться… Все науки произошла, и теперь от книги не оторвешь, — какого же чорта, с позволения сказать, нужно? Старик много помог Кате в первое самое трудное время, когда она входила в деревенскую жизнь. Он лучше её знал людей вообще, а деревенских людей в особенности. Были и тут свои дипломаты, политики и просто хитрецы, которые могли доставить много неприятностей. Были и свои партии… Одним словом, всё, как и следует тому быть. Главными действующими лицами являлись батюшка о. Николай, волостной писарь Флегонт, старшина Пимен Савельич да еще пять-шесть богатых мужиков. Был еще псаломщик, вдовая попадья-просвирня, кабатчик Спирька; последним замыкался тесный круг высшего березовского общества. Новая учительница должна была, волей-неволей, знать всех, хотя бы, повидимому, какое ей дело до того же кабатчика! Но в деревне жизнь теснее, и невозможно себя изолировать.

Так постепенно складывалась жизнь день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, пока не прошло целых три года. Просыпаясь утром, Катя иногда удивлялась вслух именно этой быстроте — неужели три года?.. Прошлая жизнь в Шервоже ей казалась чем-то таким далеким, точно это была не она, а кто-то совсем другой.

Итак, занималось утро. Малец Пронька утолил свой деревенский голод. Дедушка прибрал остатки завтрака, подмахнул пол веником и посмотрел на дешевенькие стенные часы. Скоро уж набегут ребятишки… Трудовой школьный день начинался.

— Катерина Петровна чай пьет, надо полагать, — заметил он.

С чаем они чередовались: сначала пила Катя, а когда она открывала занятия в школе — шел пить дедушка. В это время он по пути кое-что прибирал у неё в комнате, топил печь и вообще заводил порядок. Прислуги Катя не держала и готовила себе обед сама. Старик помогал ей в этом маленьком хозяйстве. Так было и теперь. Катя вышла ровно в восемь часов.

— Дедушка, иди чай пить…

— Хорошо, хорошо… У нас сегодня бараньи котлеты?.. — Мне всё равно…

— Щи-то вчерашние, ну, а котлеты я живой рукой оберну.

Школа гудела, как улей. Ребята собирались группами, внося с собой тот молодой гам, без которого нет жизни. Сначала Катю оглушала эта оригинальная музыка, а теперь она её не замечала, как не слышит мельник шума своего мельничного колеса — здесь тоже начинало вертеться свое колесо. Когда начинались каникулы, Катя некоторое время чувствовала, что ей чего-то недостает, — недоставало именно этого трудового шума.

Пришла её помощница, молодая девушка, сестра священника. Она кончила курс в епархиальном женском училище всего год назад. Звали её Сусанной Антоновной. Школа делилась на два отделения, и занятия чередовались. Раньше Кубов занимался один, и первые два года Катя тоже, но число учеников прибывало, и нельзя было обойтись без помощницы.

— Вы займитесь с женским отделением, Сусанна Антоновна, а я проверю младшее отделение.

Кто не знает, как идут занятия в школах. В деревенской школе свежее внимание, детские лица здоровее — в общем получается впечатление чего-то такого полного и хорошего, что может вырасти только под открытым небом, на свежем воздухе, на просторе родных полей, среди здоровой трудовой обстановки. Катя часто сравнивала свое маленькое стадо с теми городскими детьми, с которыми ей приходилось заниматься раньше, и это сравнение было не в пользу этих последних. Да, она полюбила вот эту деревенскую детвюру, как можно полюбить молодую крепкую поросль, из которой потом вырастет настоящий лес.

Первый школьный гам быстро сменился сдержанным гулом, точно жужжала какая-то громадная муха. Старшее отделение вело занятия тихо, но младшее затрачивало слишком много энергии, которая и выражалась в целой струе звуков. Как хороши были эти детские лица, с их сосредоточенным выражением, с серьезными глазами — дети отдавались работе всецело. Малец Пронька сидел на первой парте и с большими усилиями преодолевал четырехсложное слово. Он скоро начнет читать, и теперь переступалась последняя ступенька. Катя проверяла его успехи и только хотела выразить свое одобрение, как Пронька бросил мудреное слово, посмотрел на учительку большими голубыми глазами и тревожно проговорил:

— А ведь это земские…

— Какие земские?

— Ну, кони земские…

— Где они?

— А колокольчик…

Чуткое детское ухо поймало далекий звук. Всё отделение встрепенулось. Появление в Березовке «земских» всегда вызывало сенсацию, и это сердило Катю.

— Пусть земские едут, а ты читай…

— Да нет, кому ехать-то, Катерина Петровна? — серьезно ответил Пронька, сдвигая брови. — Акцизный был у Спирьки на той неделе… урядник в Болтевой… Разе к попу кто.

— Нас это не касается… Дети, сидите смирно…

— Может, купец какой… — озабоченно ответил детский голос с задней парты.

Нет, это было невозможно. Мальчуганы знали решительно всё, как большие люди, и относились ко всему тоже как большие люди. Ведь они принимали такое деятельное участие во всех заботах больших людей. А «земские» были всё ближе, даже Катя могла расслышать замиравшую трель колокольчика.

— В гору к церкви поднимаются, — заметил Пронька.

— К школе заворачивают! — крикнул тоненький детский голос.

Действительно, на улице послышался скрип полозьев, громко и весело звякнули дорожные колокольчики под самыми окнами, слышно было, как остановился экипаж у крыльца. Школа притихла.

— Инспектор… — пронесся шопот.

Кате трудно было не выдать своего волнения. Она поджидала инспектора с большим нетерпением, потому что старый инспектор недавно умер, и теперь должен был приехать новый. Кого назначили — она не знала. Вот тяжелые шаги на ступеньках крыльца, вот открывается дверь, и в облаке ворвавшегося холодного воздуха показывается высокая мужская фигура, закутанная в городскую енотовую шубу. Катя остается на своем месте, потом делает нерешительный шаг по направлению к гостю и останавливается.

— Имею честь рекомендоваться: новый инспектор народных школ, — весело говорит знакомый голос из енотовой шубы. — Не узнаете, m-lle Клепикова?

— Павел Васильич… неужели это вы?..

Это был Огнев… Он оставил гимназию и получил место инспектора народных школ. Катя обрадовалась ему, как родному человеку, и бросилась помогать раздеваться. Последнее было не особенно легко сделать, потому что инспекторские руки скрючились от холода, инспекторская борода примерзла к воротнику шубы, а сам инспектор походил на связанного — с непривычки городского человека связал деревенский холод.

II

Огнев произвел сейчас же полную ревизию школы. Катя предлагала ему чаю, чтобы согреться после дороги.

— Успеем и чаю напиться, Катерина Петровна, а дело прежде всего. Да… Я сам увлекаюсь своим новым делом. Раньше приходилось заниматься только с городскими детьми, а теперь получается совсем другая картина. Березовская школа в моей практике всего третья…

Катя могла только любоваться умением Огнева обходиться с детьми. Это был настоящий старый педагог, смотревший на свое дело, как на священнодействие. Дети почувствовали сразу любящую мужскую руку и быстро освоились с новым начальством. Наблюдая за своим бывшим учителем, девушка поняла одну обидную вещь, именно, что дети всегда предпочтут учителя учительнице. Это какое-то темное органическое чувство детской натуры, может быть, слепое преклонение пред мужской силой… В самых приемах у того же Огнева больше уверенности, именно того качества, которое неотразимее всего действует на ребенка. Лучшая и очень опытная учительница всё-таки следит за собой, проверяет каждый шаг и этим лишает свои занятия необходимой авторитетности. Но, с другой стороны, учительница всегда лучше поймет детскую натуру, настроение ребенка, а особенно те загадочные психические уклонения от нормы, которые может разгадать только женское сердце.

С своей стороны, Огнев наблюдал свою бывшую ученицу. Как она изменилась за эти три года — выровнялась, поздоровела, вообще сделалась женщиной. Девичья застенчивость сменилась милой уверенностью молодой женщины, — это было во взгляде, в тоне голоса, в каждом движении. Только самостоятельный упорный труд дает этот общий тон, формируя настоящего человека. Огневу хотелось по-отечески обнять Катю и высказать ей так много хорошего, что он пронес, как святыню, через всю свою жизнь и что вез теперь с собой из школы в школу. Березовская школа была поставлена хорошо, хотя были и свои недостатки.

— Вы слишком много помогаете своим ученикам, — заметил Огнев, покончив с младшим отделением.

— Кажется, это не недостаток, Павел Васильич.

— Как это вам объяснить… Ребенок начинает учиться ходить. Конечно, его поддерживают, водят под руки, но наступает такой критический момент, когда его нужно предоставить самому себе. Нужен собственный опыт, даже, если хотите, некоторый риск, выкупающийся синяками и маленькими крушениями. Так и здесь… Важно уловить этот критический момент и дать ребенку необходимую самостоятельность. Впрочем, мы об этом еще поговорим.

В двенадцать часов сделана была передышка. Катя повела дорогого гостя к себе, где дедушка Яков Семеныч успел уже приготовить деревенский завтрак.

— А, старый знакомый… — обрадовался Огнев.

— Имею честь представиться: школьный сторож.

— Да? Что же, отличное дело…

Огнев внимательно осмотрел две комнаты, из которых состояла квартира учительницы. Ему очень понравилась простота всей обстановки, без всяких претензий, кроме той чистоты, которую вносит одна женская рука. Простенькие белые занавески на окнах, деревенские дорожки на полу, простой деревянный белый стол с письменными принадлежностями, две полочки с книгами, простенькая рыночная мебель, цветы на окнах — вот и всё. В следующей комнате виднелся угол железной кровати под белым чехлом.

— Закусить, Павел Васильич, — предлагал Яков Семеныч, появляясь из кухни с яичницей. — За вкус не ручаюсь, а горячо сделано. У нас так говорили корабельные повара…

Деревенский завтрак, состоявший из яичницы, соленых грибов, капусты и душистого пшеничного хлеба, был превосходен.

— У меня сегодня какой-то бессовестный аппетит, — шутил Огнев, истребляя деревенскую стряпню. — А знаете, Катерина Петровна, я ведь бывал в Березовке… и очень оригинально… мы ходили с дьяконом пешком в гости к Кубову. Я свои нервы лечил… Впрочем, летом Березовка имела совсем другой вид. Кстати, вы здесь не скучаете?

— О, нет… Первое время было немного жутко, а потом привыкла.

— У вас не является мысль о том, чтобы вернуться в город? Можно устроить вас учительницей при одной из городских школ.

— Нет, благодарю. Мне здесь отлично… Говоря откровенно, ваше предложение меня даже обижает… Да…

— Не совсем понимаю…

— Мне кажется, что именно здесь я на своем месте, Павел Васильич. Больше, — мне кажется, что здесь я нужна.

— А там?

— Нет, вы сейчас не поймете меня, Павел Васильич… Вот когда вы поближе познакомитесь со всем складом деревенской жизни, тогда, может быть, согласитесь со мной. Знаете, меня совсем не тянет в город… Я бываю там раз в год, и то на несколько дней, чтобы проведать отца. И опять к себе в Березовку, где я чувствую себя дома. Это очень большое чувство, особенно для женщины, которая вся в своем угле, в своем маленьком женском деле. Нельзя даже приблизительно сравнить мое положение с положением учительницы городской школы. Там больше официальности в отношениях к ученикам, какая-то особенная городская безучастность, а здесь я знаю ученика не только по школе, но со всей его домашней обстановкой. Я здесь могу следить за ним и вне школы… Во мне дети видят больше, чем учительницу. Наши отношения не прерываются и во время каникул. Одним словом, это совсем иной мир.

— Да, да…

— Мое время занято с утра до ночи и занято не пустой суетой, а настоящим делом, так что каждому прожитому дню можно подвести итог. Чувствовать полным свой день — ведь это уже счастье… Кроме школы и своих школьных занятий, у меня много другого дела. У нас с дедом свое маленькое хозяйство, которое одно почти обеспечивает деревенскую дешевую жизнь. У нас всё свое: молочное хозяйство, овощи, яйца. Покупаем только хлеб, чай и еще кое-какие мелочи…

— А говядина?

— В деревне как-то мало едят мяса, а мы живем по-деревенски. Не из принципа сделаться вегетарианцами, а просто так, как складывается жизнь сама собой. Мясо у нас только по праздникам или по сезонам, когда бывают свои цыплята, своя телятина, своя баранина… Как видите, мы оба здесь совсем здоровы.

— А дальше?

— Дальше? Вот вы смотрите на деревенскую учительницу городскими глазами, как на какую-то подвижницу, которая заживо похоронила себя в непроходимой глуши… Не правда ли? Вы даже жалеете её. Я сама так же раньше думала. А между тем никакого подвига нет, а просто хорошая нормальная жизнь. Даже иногда делается совестно за свое привилегированное положение. Помилуйте, сельская учительница, как я, получает 25 рублей жалованья каждый месяц, — ведь это целый капитал, и громадный капитал. Вон бабы говорят, что у меня райская жизнь, и по-своему они правы… У нас своя мерка, как у вас своя.

Дедушка Яков Семеныч слушал эти внучкины речи и в такт им качал своей седой головой. «Так, внученька… Так, Катерина Петровна! Вот какие мы нынче разговоры разговариваем, Павел Васильич. Взошло зернышко и в цвет пошло».

Беседа была прервана появлением какой-то бабы, которая пробралась через кухню.

— Матушка, Катерина Петровна, к тебе я пришла… — причитала баба. — Ребеночку неможется… криком кричит второй день…

— Хорошо, я потом зайду, Марья.

— Иди, иди… — выпроваживал бабу Яков Семеныч. — Дай школе окончиться.

— Да ведь криком кричит…

— Придет после школы. Откуда ты будешь?

— А там, голубчик, за кабаком изба. Катерина Петровна знает… Была она у меня по осени, когда Петька разнемогся, а теперь меньшенького ухватила болесть.

Когда баба ушла, Огнев проговорил:

— Давайте я за вас займусь в школе, Катерина Петровна, а вы идите к этой бабе. Мы управимся с помощницей…

— Нет, я еще успею… Если бы мне бегать ко всем больным, то и школу пришлось бы бросить. Бабы смотрят на меня, как на знахарку… Случается, что и напрасно вызовут. Я знаю эту Марью. Вероятно, какие-нибудь пустяки.

Вторую половину школьного дня Огнев провел с помощницей в женском отделении. Девушка сильно растерялась, когда пришлось давать объяснения самому инспектору, — ей приходилось еще в первым раз иметь дело с начальством.

— Вы занимайтесь, как будто меня совсем нет в классе, — ободрял её Огнев. — У вас свое дело, у меня свое.

Помощница скоро ободрилась, и занятия пошли своим порядком, как всегда. В конце пришел священник, узнавший о приезде нового инспектора. Это был еще молодой человек, кончивший семинарию всего три года.

— Очень рад познакомиться, — несколько раз повторял Огнев, которому понравилось простое, серьезное лицо сельского попика. — Вот приехал познакомиться с вашей школой… Всё хорошо.

После занятий о. Николай стал приглашать его к себе обедать. Огнев сначала отказался, а потом, сообразив что-то, согласился. Ведь он теперь был в Березовке не простым гостем, а начальством, и должен был держать себя с большим тактом. Батюшка мог обидеться. В деревне еще больше церемоний.

— И хорошо сделал, — одобрял Яков Семеныч, усаживаясь за свой обед со внучкой. — Все бы загалдели, что вот новый инспектор держит руку учительницы, а попа пренебрег… Да еще прибавили бы…

— Что же могут прибавить? — удивилась Катя.

— Мало ли что… В деревне такие же люди, как и везде. Мы здесь всё-таки чужие, что тут ни говори… Так и смотрят на нас. Помошница-то спит и видит занять твое место… А за неё и церковный староста, и псаломщик, и, кажется, писарь.

— Перестань, дедушка. Всё это пустяки…

Сейчас после обеда Катя отправилась к своему маленькому больному и пробыла там больше чем предполагала. Огнев заехал проститься без неё. Земских лошадей подали ему на квартиру священника.

— Как же быть?.. — думал Огнев, стоя в шубе.

— Малость обождите, Павел Васильич, — уговаривал Яков Семеныч. — Уж так будет жалеть внучка, так жалеть. Сию минуту воротитсея. Куда-нибудь в другую избу затащили: бабы так её и рвут. Да снимите шубу-то…

Огнев разделся и присел отдохнуть. После обеда он чувствовал некоторую усталость, а тут нужно было ехать дальше. Да и деревенские наливки располагают к отдыху.

— Да, дедушка… — проговорил Огнев, вслух продолжая какую-то мысль. — Одним словом, сила. Вы только сосчитайте: в Шервоже в женской гимназии учится шестьсот учениц, нынче параллельные классы открыли, потом в епархиальном женском училище около трехсот, а там еще целых десять уездных городов, в которых две гимназии женских да шесть прогимназий. Вод-то все и выпустят около трехсот учениц, а в десять лет это составит целых три тысячи… Понимаете, настоящая армия.

— Уж это что говорить… Сумма, Павел Васильич.

— Нет, ведь это дело надо обмозговать, Яков Семеныч. Три тысячи в одной губернии. И всё это будущие жены, матери… Около каждой такой девушки этакой огонек священный затеплится. Сколько света внесут они в жизнь, — того света, который останется у себя дома, у своего очага, который загорится в детях… Да…

…Жита по зернышку

Горы наношены.

— Ах, Павел Васильич: правильно. Вот я на старости лет сызнова точно начинаю жить… Что прежде-то было: темнота, зверство. Да… А уж девушка, это точно: она вся у себя дома. Всё домой принесет. В деревне-то это еще позаметнее будет, чем в городе, Павел Васильич.

— Да, в деревне… Хорошо у вас, дедушка. Тепло…

— Мы в город-то даже очень не любим выезжать. Так, приедем, повернемся — и назад на той же ноге… Скучно нам в городе-то. Хе-хе… Особенное дело-с…

— Да… Кстати, Катерина Петровна и не спросит ничего о городе, а у нас там много общих знакомых. Недавно я встретил этого молодца Кубова… Он уже бросил свою лесопилку и теперь какими-то подрядами занимается. Что-то я не совсем его понимаю.

— У всякого своя линия, Павел Васильич…

— Американец какой-то. Очень обрадовался, что я еду в Березовку, и поклоны посылает. Даже, кажется, сам собирался в гости к вам… Потом встретил братца Катерины Петровны. Ну, этот из другой оперы… На парах разъезжает. Чуть меня не задавил. Говорят, женится на какой-то богатой… Тоже своя линия.

Дедушка только пожевал губами и ничего не сказал. Он недолюбливал шустрого адвоката, уродившегося ни в мать, ни в отца. В ожидании внучки он многое рассказал Огневу о своем житье в Березовке. Огнев слушал и в такт качал головой. Да, хорошо…

III

Кубов, действительно, приехал в Березовку перед самым рождеством. Он в три года совсем изменился — зарос бородой, окреп еще больше и походил на купца, особенно по своему костюму.

— Давненько мы с вами не видались, Катерина Петровна, — весело говорил он, пожимая ей руку. — Вот и школу новую выстроили… да. Давненько.

— Где же вас увидишь… Вы ведь вечно заняты. Да и сюда, наверно, тоже по какому-нибудь делу приехали….

— Волка ноги кормят… А дело есть, это точно. Нужно с березовскими мужичками потолковать относительно разных разностей. Знаете, у меня теперь кирпичный завод орудует… А здесь есть поблизости белая глина. Вот и хочу попробовать огнеупорный кирпич делать: прочнее он в десять раз, а дороже будет на пустяки. Кстати, я вас увезу в город, Катерина Петровна… Чтб вам здесь делать на святках, а в городе всё-таки есть кой-какие развлечения.

— Право, я не знаю…

— А я отлично знаю.

Катя улыбнулась, поддаваясь этому решительному мужскому тону.

Кубов в подробностях осмотрел школу, ученические тетрадки, квартиру учительницы, всё хозяйство, даже спустился в погреб.

— Ничего, не вредно, дедушка, — похвалил он. — Только вот картошка у вас сгниет, ежели не переберете заново…

— А вот и не сгниет…

— Сгниет, говорю… На прошлогодний песок свалили, а она этого не уважает. Понимаешь? Репа у вас уродилась хорошая… Телочку растите правильную. А петуха приколите… Хороший хозяин петуха больше трех лет не держит… Понимаешь?..

Кубову до всего было дело, и он знал, кажется, всё на свете.

— Увертлив больно, — ворчал старик, обиженный петухом. — Тоже, поди, жаль… Вон какая птица: генерал.

— Я тебе говорю: заколите… А что касается жалости, так это пустяки. Президента Северо-Американских Соединенных Штатов и то меняют через каждые четыре года, а тебе петуха жаль…

Весь день Кубов провел в деревне, в переговорах с мужиками, потом ездил смотреть свою белую глину и вернулся в школу только вечером, когда уже стемнело, — вернулся усталый и недовольный.

— Вы устали, Владимир Гаврилыч? — спрашивала Катя, угощая его чаем.

— Язык устал… Портится мужик в Березовке. Меня, Кубова, хотели надуть… Не-ет, шалишь!.. Ведь время глухое, зимнее, работ своих нет, а я им даю дело, небольшое, правда, а всё-таки из-за хлеба на квас добудут. Так нет, поднимают городскую цену…

— Они свои интересы отстаивают.

— Если бы так, то еще ничего, а в сущности, просто хотят ободрать. Только не на того напали… Ну, поломаются и образумятся.

Спать Кубов улегся в школе, вместе с дедушкой Яковом Семенычем. Раздевшись, он добыл объемистый бумажник и, раскрыв его, показал несколько пачек ассигнаций.

— Во сколько денег-то, старина…

— Володька, спрячь ты деньги! — всполошился старик. — Еще, неровен час, кто-нибудь в окно увидит…

— Ничего, пусть посмотрят…

— Чужие, поди, деньги-то, Володя?

— А вот и нет: все свои. Сам заработал…

— Ну?

— Верно говорю… Тут всего около двух тысяч, да дома осталось два столько.

Дедушка Яков Семеныч даже руками всплеснул. Он таких больших денег даже и не видал. Старик долго ворочался на своей постели, а потом, потушив огонь, проговорил:

— Спрятал бы ты, Володя, деньги-то… Ну, в банк бы положил. Процент будешь получать.

— В банке мне дадут четыре процента, а я на них наживу, по крайней мере, двадцать — наш купецкий процент.

Молчание. Яков Семеныч лежит и вздыхает. Его мучит какая-то неотвязная старческая мысль. А Кубов уже начинает засыпать. Слышно, как дышит его богатырская грудь.

— Володя… ты спишь?

— Нну?..

— Нехорошо, вот что!

— Что нехорошо-то, старина?

— А вот это самое… Денег у тебя много, а человек ты молодой. Умок у тебя всё-таки легонький, да и характер-то того… увертлив… С деньгами-то пустяки в голову полезут. Баловать начнешь… Это от денег, брат, бывает.

— Ну?..

— А тут и друзья-приятели найдутся. Один лучше другого… Вот тебе и баловство: сегодня в театр, завтра в гости… там домой пришел поздно. Говорю, увертлив… Надо тебя с твоим характером-то прямо на цепь приковать.

— Это ты правильно, дед…

— Не зря говорю. Не долго замотаться-то по молодому делу…

Опять молчание, и опять старик тяжело вздыхает, а Кубов начинает опять засыпать.

— Погоди, Володя, спать-то… Послушай, что тебе старик скажет.

— Ну?…

— Жениться тебе надо, Володя…

— Жениться?.. Правильно…

— Только тебе жену нужно бойкую, чтобы тебя вот как держала. В ежовых рукавицах… А смирной-то девушке, пожалуй, и не управиться с тобой. Надо такую жену, чтобы первым делом друзей-то-приятелей разобрала хорошенько… Уж она, брат, устроит всё.

— Есть у меня, дед, некоторая девица на примете…

— Есть? Ах, ты, плут… Когда это ты успел заприметить-то? Строгая девица?

— Уж такая строгая, дед, что и не выговоришь. Целый год около неё хожу, а сказать не смею…

— Ну вот тебе, значит, в самый раз. Правильная самая…

— Хороша девица… Похаживаю, поглядываю, а сказать не смею.

— Совестно?

— Нет, боюсь, что пропишет мне сразу отставку. Ах, хороша девица, дедушка… Отдай всё — и мало. Мне бы в самый раз.

— А ты не бойся, Володя. От судьбы не уйдешь…

На другое утро Катя заявила, что не поедет в город. На неё напало какое-то непонятное упрямство.

— Я уж сказал, что поедете, — уверенно повторял Кубов. — Дело в том, что нужно будет посмотреть вам хорошенько Петра Афонасьевича… Я как-то заходил к старику. Не нравится мне… Особенного ничего, а такой скучный. Вообше, сами посмотрите хорошенько. Нехорошо одного старика оставлять…

— А Сережа?..

— Сережа… гм… Сереже некогда. Он пошел в гору…

Ничего не оставалось, как ехать в город, хотя Кате и не хотелось попасть туда именно к празднику. Старая гроза улеглась, но всё-таки тяжело. Кубов отлично понимал настроение девушки и ни слова не говорил о Печаткиных, о том, как живет Гриша. Только деду Якову Семенычу сказал перед отъездом:

— Не красно живется Григорию Григорьичу…

— А что?

— Да так… вообще… Сам-то он ничего… Впрочем, не наше это дело.

Всю дорогу Катя молчала. До города всего было две станции, и они промелькнули незаметно. Погода стояла крепкая, зимняя. Дорога — скатерть скатертью. Кубов тоже молчал, наблюдая молчаливую спутницу. На морозе Катя вся раскраснелась, и только глаза попрежнему смотрели грустно.

— О чем вы думаете, Катерина Петровна?

— Я?.. А так… Хорошо думается дорогой. Мысли точно плывут… одна за другой… О чем я сейчас думала? Да, вот о чем: об отце… Тяжело старику. А между тем каждый так же должен кончить, т.-е. старостью. Ведь это страшно, Владимир Гаврилыч… Ничто не спасет от этой старости, т.-е. от разрушения, и каждый из нас кончит жизнь банкротом. Сегодня глаза отказались, завтра ноги, а там и весь человек никуда не годится…

— Какие у вас грустные мысли, Катерина Петровна.

Катя ничего не ответила, а только отвернулась.

Отец встретил её с каким-то странным равнодушием, точно она была чужая.

— Ты здоров, папа?

— Ничего, кажется.

За эти три года Петр Афонасьевич сильно состарился. Как-то весь осунулся, поседел, сгорбился. Теперь он мало обращал внимания на всё, что делалось кругом него и даже в собственном доме. На Катю так и пахнуло этим разрушением.

— А где Петушок, папа?

— Ушел куда-то… скучно ему со мной. Кажется, к Печаткиным ушел.

Петушок перешел уже в пятый класс, вытянулся и выглядел большим гимназистом. К Кате он относился покровительственно, усвоив тон брата Сережи.

Катя целый день провела в том, чтобы привести в порядок весь дом. Всё выглядело как-то неуютно. Кухарка жила новая и не знала заведенных порядков. Комнаты оставались неметеными, везде валялись неприбранные вещи, вообще царил самый обидный беспорядок. Катя всё время наблюдала отца, и её поразило больше всего то, что он и к Сереже относился с тем же непонятным равнодушием.

— Ты у него давно был? — спрашивала Катя, наблюдая отца. — Ну, что он?

— Сережа-то? А ничего… Живет.

— Хорошо живет?

— А кто его знает…

Петр Афонасьевич грустно улыбнулся, посмотрел на дочь какими-то грустными глазами и прибавил:

— Того, Катя… как это тебе сказать… ну, не понимаю я.

— Что не понимаешь?

— А так… Помнишь, как Сережа-то поступил в гимназию? Сколько было хлопот, работы… да… Ждали всё Сережу. Мать так и не дождалась. Всё я её жалел, что не дождалась она. А теперь… Ну, да это я так.

— Нет, говори, папа…

— Да ты бы сама посмотрела на Сережу, Катя. Точно вы чужие… Даже обидно. А впрочем, как знаете, сами не маленькие… Да, что я тебе хотел сказать?.. Ах, да… Мать-то я всё жалел, а теперь… Устроился наш Сережа хорошо, как все адвокаты, всё у него есть… своих лошадей держит. Посылаю к нему как-то вдову-соседку… Помнишь, сапожник рядом жил? Ну, так он умер… пил сильно… После него осталось какое-то имущество, избенка, а дети-то мать и выгнали. Пришла, плачет. Послал я её к Сереже, чтобы он помог ей.

Петр Афонасьевич сделал передышку, точно ему трудно было выговорить роковое слово.

— Не принял… — тихо проговорил он наконец. — Некогда, говорит. Ежели я всякие пустяки буду разбирать, говорит, так поесть некогда. Вот как он разговаривает, наш Сережа-то… Забыл, как сам рос в бедности да в нужде. Чужая-то беда не трогает… Обидно это мне стало, Катя, ну, я и сказал: «А помнишь, Сережа, как покойный Григорий Иваныч всякую бедноту призревал? Никому отказа не было…» Он, Сережа-то, только этак усмехнулся и говорит: «Ну, папа, перестань разводить сентиментальности». Вот я тогда и вспомнил про мать-то. Разве для этого мы ростили Сережу? Ну, женится он на богатой, еще пару лошадей заведет, купит себе дом, — всё, как у богатых. Только всё это в свою кожу, для собственного удовольствия… Горько мне стало, Катя. Грешный человек, подумал, что, пожалуй, и хорошо сделала мать-то, что во-время умерла…

Катя стала защищать Сережу, чтобы разогнать тяжелое настроение старика, но Петр Афонасьевич не поддался на это.

— Ах, не то, Катя… и сама ты не то думаешь. Помнишь, когда Сережа поступил в гимназию, так Григорий Иваныч устроил целый бал. И речь сказал. О богатых он тогда правильно выразил всё. Ну, вот я и вспомнил…

В уме Кати пронеслась далекая картина раннего детства. Да, Григорий Иваныч был прав, как сейчас прав отец. В маленьком домике незримо прошла тень честного труженика, предостерегавшего детей от увлечения богатством.

IV

Присмотревшись к отцу в течение нескольких дней, Катя убедилась в том, что у него, действительно, встречаются ненормальные моменты. Иногда Петр Афонасьевич горячился и выходил из себя по какому-нибудь ничтожному поводу, иногда не хотел ничего замечать, иногда упорно молчал — вообще, было что-то ненормальное, но что такое — определить было трудно. Один случай неожиданно поразил Катю. Это как раз происходило накануне рождества, в сочельник. В прежнее время этот день справлялся у Клепиковых с некоторой торжественностью. Вся семья была в сборе, и все готовились к встрече праздника постом — до вечерней звезды. Марфа Даниловна никому не давала ни крошки, даже маленьким детям. Так это и шло из года в год, как некоторая семейная традиция. Именно всё это и напомнил Петру Афонасьевичу и Кате наступивший нынешний сочельник, хотя прямо они ничего и не говорили друг другу. Петушок крепился до обеда, а потом потихоньку отправился к брату Сергею и там закусил. Это ничтожное обстоятельство очень огорчило Петра Афонасьевича. Он даже рассердился на Сережу.

— Ну, что же, сам пусть живет, как знает, а зачем Петушка портит? — жаловался он Кате. — У немцев сочельник даже празднуют, веселятся, а у нас, православных, наоборот — постятся. Может быть, это и глупо, но такой обычай. И отцы, и деды, н прадеды соблюдали сочельник, а мы вот не можем потерпеть пустяков. Мальчику нужна выдержка, а то не будет ничего знать — ни бога, ни чорта.

Катя молчала. Она привыкла в деревне соблюдать посты по необходимости, потому что все стали бы указывать на неё пальцами. Посты в Березовке соблюдались с особенной настойчивостью, и в конце концов она пришла к заключению, что в них нет ничего страшного, а даже известная польза — получалась известная выдержка, а затем даже в физическом отношении это было полезно.

— А главное, скверно то, что Петушок обманывает, — продолжал Петр Афонасьевич. — Пошел и потихоньку наелся. Нет, нехорошо.

Вообще выдался грустный день. Катя провела всё время в хлопотах по хозяйству, как это делалось при матери. Заставила кухарку вымыть полы, окна и двери, переменила занавески на окнах, постлала новые половики, затеплила лампадки перед образом, — одним словом, делала то же самое, что всегда делалось при Марфе Даниловне.

— Вот это хорошо… — похвалил её Петр Афонасьевич, принимавший деятельное участие в этих хлопотах. — Праздник так праздник. Утром я пойду к заутрене в общину.

Катя устала и хотела просто выспаться. Она уже была два раза в общине у сестры Агапиты. Спать легли рано. Петр Афонасьевич весь вечер чувствовал себя как-то особенно оживленно и походил на прежнего Петра Афонасьевича, домовитого, деятельного, старательного. Неожиданно ночью он разбудил Катю.

— Что тебе, папа? — удивилась Катя.

Было два часа ночи. Он стоял перед ней в своем халате, бледный, испуганный, с округлившимися от страха глазами.

— Что случилось, папа? Ты болен?

— Нет, я так… Мне страшно, Катя. Стал засыпать, даже, кажется, заснул, и вдруг напал на меня страх. Такой страх, такой страх. Сам не знаю, чего боюсь. Лежу и не смею пошевелиться.

— Может быть, видел дурной сон?

— Не помню…

Он поставил свечу на стол, присел на стул и горько заплакал.

— Папа, ты просто болен… У тебя нервы расходились.

— Ничего не знаю…

Катя быстро оделась и дала отцу выпить холодной воды. Он немного успокоился, но продолжал смотреть на Катю такими глазами, точно боялся, что она его выгонит из комнаты.

— Ты этого не поймешь, Катя, — объяснял он, подбирая слова. — Надо это самому испытать… Так нехорошо, так нехорошо. Знаешь, какой со мной недавно случай вышел: принял заказное письмо и позабыл записать в книгу. Понимаешь: позабыл. В течение тридцати пяти лет моей службы это был первый случай… Мне тогда тоже страшно сделалось, и было это среди белого дня… Сидел у себя в конторе, кругом всё знакомые чиновники, а я сижу и дрожу.

— Тебе нужно просто отдохнуть, папа. Ты ведь никогда даже отпуска не имел…

— Нет, не случалось, кроме двух дней, когда женился. Ведь другие так же служат, совестно отдыхать-то… Пока еще в силах, могу работать.

— И всё-таки необходимо дать себе отдых. Вот поедем ко мне в Березовку. У меня отлично…

Петр Афонасьевич отрицательно покачал головой. Он даже обиделся. От чего отдыхать-то?.. Слава богу, еще в силах, здоров. Конечно, почтовая служба каторжная, да ведь другие-то тянут ту же лямку, а на людях и смерть красна.

Затем Петр Афонасьевич сделал неожиданный переход к Сереже и проговорил сдержанным шопотом:

— Ведь я о нем думал, Катя… И знаешь, пришел к убеждению, что Сережа дрянь. Да… Больно это думать, а ничего не поделаешь. Карьерист он, себялюбец, в богатые люди выйдет… И горько и обидно. Да… А как я радовался, когда он кончил свой университет, как его устраивал, даже стыдился показать себя его отцом. И ничего этого не нужно… совсем не нужно. Стыдно мне, седому человеку, честно проработавшему всю жизнь, не видеть того, куда он идет… Ах, нехорошо, Катя!..

Петр Афонасьевич опять расплакался, а потом принялся громко бранить Сережу. Что же, он пойдет к Сереже и скажет ему всё в глаза. Решительно всё… Перед чужими людьми стыдно, что дармоеда вырастил. Петр Афонасьевич говорил с ожесточением, сжимая кулаки. Лицо побледнело, глаза блуждали.

— Мы об этом потолкуем завтра, папа, — пыталась остановить отца встревоженная Катя. — А теперь иди спать…

— И всё-таки дрянь наш Сережа!.. Дрянь!.. Мне по улице стыдно ходить, точно все видят мои мысли…

Так до утра Катя и провозилась с отцом, стараясь отвлечь его мысли от больного пункта. Для неё было ясно одно, — что он болен и болен серьезно и что эта сцена являлась только началом чего-то. Нужно будет посоветоваться с опытным доктором. Но вопрос — с кем? Лечивший мать старичок-доктор умер; доктор, который состоял при их гимназии, перевелся в другой город. Конечно, дядя не откажет в совете, но Кате не хотелось к нему итти. У неё неожиданно мелькнула мысль о Грише…

Утром в первый день рождества Катя отправилась к Сереже, у которого не бывала больше года. Он теперь занимал большую квартиру на главной улице. Дверь ей отворил лакей — новое лицо в хозяйстве холостого молодого человека.

— Барин дома?

— Точно так-с… Как прикажете доложить?

Сережа вышел в модном шлафроке из какой-то восточной материи, расшитом пестрыми шелками. Он пополнел, оброс бородой и принял вид молодого человека, «подающего блестящие надежды».

— Я к тебе по делу, Сережа, и не задержу, — предупредила Катя.

— Ах, пожалуйста, без церемоний, Катерина Петровна. Мы не чужие люди, и ты можешь считать себя здесь дома… У меня очень развита родственная шишка. Ну, как ты поживаешь?

— Ничего, попрежнему… Я пришла поговорить с тобой об отце. Мне не с кем посоветоваться.

Лицо Сережи приняло прилично-кислое выражение, точно он говорил с безнадежной клиенткой. Катя присела на какое-то вычурное кресло и в коротких словах передала сегодняшнюю ночную сцену.

— Упрямый старик, — заметил Сережа, барабаня пальцами по ручке кресла. — Ведь я сколько раз предлагал ему переехать ко мне… Не желает. Что же я поделаю? Конечно, я не могу доставить всех тех удобств, какие желал бы иметь, но что у меня есть…

— Я нахожу положение отца серьезным, Сережа, гораздо серьезнее, чем ты предполагаешь. Единственное, что я желала бы, это уговорить его переехать ко мне в Березовку… Старик отдохнет и поправится. Ты, может быть, уговоришь его лучше меня…

Сережа только развел руками.

— Он какой-то странный, Катя… да. Мне даже кажется, что он намеренно избегает меня. Я это заметил… да. Хотя, с своей стороны, решительно не подавал никакого повода… Если хочешь, — попробую, но за успех не ручаюсь.

— Нужно же что-нибудь сделать?..

После некоторого размышления Сережа просветлел.

— Знаешь что, Катя?.. Я как-нибудь завезу к нему Гришу. Будто мы случайно встретились и завернули навестить старика. А Гриша его посмотрит и решит вопрос…

— Мне кажется, что это будет не совсем удобно…

— Ах, да… гм… Катя?.. да ведь все это пустяки, нужно же когда-нибудь серьезно смотреть на вещи и перестать ребячиться. Ты понимаешь, что я хочу сказать… Есть свои детские болезни…

Катя поднялась и проговорила:

— Мы оставим этот разговор, т.-е. детские болезни. Каждый ошибается по-своему…

— Хорошо, хорошо. Ведь я же так сболтнул, к слову пришлось. А Гриша знает дело…

Вернувшись домой, Катя серьезно обдумала предложение брата и написала ему письмо, что согласна. Она назначила день и час, когда Сережа должен был привести доктора, а сама ушла на это время в общину к сестре Агапите.

Петр Афонасьевич отнесся к молодым людям довольно подозрительно, и Грише большого труда стоило разговориться с ним. Старик отвечал уклончиво и как-то по-ребячьи заинтересовался больше всего военным мундиром Гриши.

— Вот и офицер… — повторял он. — Давненько я не видал тебя, т.-е. вас, Григорий Григорьевич…

— Зовите меня попрежнему Гришей, — говорил Печаткин, наблюдая старика.

Тяжело было Грише ехать в старый клепиковский дом, в котором всё говорило о прошлом и невозвратном. Да, те же маленькие комнатки, та же обстановка, та же приличная бедность. А сколько хорошего и доброго было похоронено вот в этих стенах… О присутствии Кати он догадался по дорожным вещам, лежавшим на отдельном столике. У Гриши явилось мучительное желание увидеть эту хорошую девушку хотя издали, сказать ей… Позвольте, что он скажет ей? Да, вот что — он всё тот же, нет — больше, чем «тот». Ему хотелось остаться вот в этих маленьких комнатках, где так всё просто, уютно и понятно, где он мог бы видеть её, говорить с ней, просто чувствовать её присутствие и отдохнуть душой. Много-много хорошего он сказал бы этой девушке и еще раз покаялся бы во всем, чтобы снять давившую сердце тяжесть. Где она? Что она делает? Как живет? Гриша даже не решался спросить. А старые отцовские глаза смотрели на него так пытливо и так просто…

— Вы нас совсем позабыли, — говорил Гриша на прощанье. — Нехорошо, Петр Афонасьевич. Мама на вас сердится… Теперь ведь она живет у меня вместе с Любочкой. У меня большая казенная квартира, и я их перевез к себе…

— Что же, доброе дело… — согласился Петр Афонасьевич и неожиданно прибавил, продолжая какую-то свою тайную мысль:- Ах, Гриша, Гриша… Вся беда в том, что хороший ты человек.

— Какая беда?..

— Разве я сказал? Ну, дело твое… Ужо как-нибудь забреду к вам. Давно собираюсь и всё не могу собраться.

Выходя на улицу, Гриша покачал головой.

— Ну, как ты нашел старика? — спросил Сережа, усаживаясь в свои щегольские сани. — Кажется, особенного ничего…

— Нет, я этого не скажу. Меня беспокоит его рассеянность. Как-нибудь заверну еще раз, чтобы проверить…

Этрт ответ очень встревожил Катю, и она решилась переговорить с Гришей лично, а не через брата. Тут было не до своего личного настроения. У Печаткиных она была в последний раз летом, когда Анна Николаевна и Любочка жили еще на отдельной квартире. Теперь было просто неловко не зайти к ним, и то Любочка уже сердится, да и Анна Николаевна тоже. Есть такие ничтожные факты, совершение которых требует большого мужества, даже героизма, как в данном случае. Видеть Гришу удобнее всего было у него же в квартире, на глазах у всех, чтобы не подать повода к ненужным разговорам, на которые так щедра добродушная провинция. Неудачный роман Кати уже не был тайной…

V

Утро в квартире военного врача Печаткина приблизительно начиналось одинаково. Квартира была большая, целых восемь комнат. Обставить её по-настоящему до сих пор еще не удалось: там не хватало мебели, тут нужно переменить обои и т. д. Большие холодные комнаты походили на казарму. Анна Николаевна поднималась утром раньше всех и будила кухарку, кухарка будила солдата-денщика, и утро открывалось. Гриша пил чай у себя в кабинете и в восемь часов уезжал на службу, в свой военный госпиталь. Затем выходила Любочка и пила чай в столовой, не отрываясь от книги. Последнее всегда злило Анну Николаевну.

— Чтой-то за напасть такая: и легла и встала с книгой, — ворчала она, с перевальцем десять раз обходя стол. — Брось, Люба… и чай простынет.

Любочка ничего не отвечала. Она вообще не любила говорить и жила своей собственной жизнью. Суровые черты в характере переходили в неприятную резкость, так что Анна Николаевна побаивалась дочери, как раньше боялась мужа. Кто её знает, какой она ногой встала… Уткнет нос в книжку и сидит, а потом убежит на уроки. И так изо дня в день, как часы. Знакомых у Любочки было мало, две-три подруги, да и те по неделям не заглядывали. Пробовали появляться молодые люди, но и из этого ничего не вышло. Любочка или запрется у себя в комнате, или книжку свою читает, или что-нибудь нагрубит.

— Уж и характер! — удивлялась Анна Николаевна. — Вот помяните мое слово, Любовь Григорьевна, что засидитесь вы в девках… Тоже не сладко вековушей-то остаться. А всё от характера… Другие-то подруги замуж повыскакали, а ты вот сиди да посиди.

— Одна добрая мать, оставь одну добрую дочь, — отвечала Любочка.

— Вот помяни мое слово… Какое у тебя обращение с кавалерами? Непременно что-нибудь обидное скажет. Ну, кавалер и в подворотню… Взять хоть этого, ну, еще у губернатора в канцелярии служит… Ты ему нравилась. И он ничего, аккуратный такой, вежливый…

От подобных разговоров Любочка уходила к себе в комнату.

Нынешнее утро было похоже на все другие, с той разницей, что по случаю праздников Любочка оставалась дома и не вышла из своей комнаты. В столовой пила чай жена Гриши, молодая белокурая женщина с каким-то бесцветным лицом. Она имела дурную привычку постоянно курить папиросы, что постоянно возмущало Анну Николаевну. Сегодня Анна Николаевна была не в духе и не вытерпела.

— Вы бы, Людмила Григорьевна, бросили свою папироску, а то, как солдат, надымили в столовой…

Людмила Григорьевна посмотрела на милую тещу своими бесцветными глазами и сделала отчаянную затяжку.

— Разве настоящая дама будет табак курить? — не унималась Анна Николаевна. — Противно смотреть… А туда же: «я казанская, я в Панаевском саду гуляла, я по театрам да маскарадам ходила»… Тьфу!..

— Вы слишком много себе позволяете, сударыня, — ответила лениво Людмила Григорьевна. — И при этом мне решительно всё равно, что вы будете говорить. Вашу необразованность я достаточно видела…

— Ты образованная… Я-то столбовая дворянка, а ты из петербургской подворотни выскочила. Много вас таких-то там, в Казани. Ну, и обманываете, кто попроще попадет. Вертите хвостом, глазами закатываете, лясы точите, а молодой человек и попался. Разе у нас не стало своих девушек? Получше вас будут, а вот сидят в девушках… Сурьезные девицы есть вполне.

— Еще что можете прибавить?.. А впрочем, я удивляюсь тому, что вы начинаете ругаться у меня в доме…

— И не у тебя, а на квартире у собственного сына!

— А чей сын-то теперь? Вот захочу, и завтра же вас не будет…

— А мы и сами уйдем!.. Сдуру согласилась переехать-то сюда. Очень уж Гриша просил…

— Он это из вежливости сделал, а вы и обрадовались.

— Значит, вы меня гоните из дому, невестушка?!..

— Что мне вас гнать: сами уберетесь…

— Это матери-то вы так отвечаете?..

Лица у обеих раскраснелись, в голосах послышались резкие ноты. Людмила Григорьевна даже поднялась со своего места и приняла угрожающую позу. Анна Николаевна тоже приготовилась сделать какой-то воинственный жест. В самый критический момент в дверях столовой показалась Любочка.

— Люба, она нас гонит! — кричала Анна Николаевна. — Она говорит, что Гриша пригласил нас жить к себе на квартиру из вежливости, а мы сдуру согласились… Она…

— Я не говорила: «сдуру». Вы вечно выдумаете что-нибудь…

— Значит, я, по-твоему, лгунья!…

— Мутерхен, пренебреги, — заметила Любочка, повернулась и вышла.

Это безучастие дочери окончательно дорезало Анну Николаевну. Она расплакалась и сейчас же начала собирать свой вещи.

— Ни одной секунды не останусь здесь… Да! — повторяла она, отбирая свою чайную посуду. — Вы скоро бить меня будете… да.

— Не уедете, — поддразнивала Людмила Григорьевна. — Так, моду свою показываете, чтобы поломаться…

— Что-о? Разве я актриса, чтобы ломаться?..

Произошла одна из тех жалких семейных сцен, когда стороны начинают осыпать друг друга самыми нелепыми упреками, оскорблениями и жестокими словами. В самый разгар этой сцены в гостиной кто-то так громко крякнул, что Анна Николаевна вскрикнула и даже присела. Через секунду двери столовой были заслонены мощной фигурой дьякона Келькешоза.

— Многоуважаемой Анне Николаевне многая лета! — забасил дьякон. — А я там ждал-ждал в гостиной, никто не выходит, ну, я и крякнул…

— Ох, испугал, отец!.. — смеялась Анна Николаевна сквозь слезы. — Точно вот пароход рявкнул…

Людмила Григорьевна воспользовалась удобным моментом и торжественно вышла из столовой, шелестя шелковой юбкой. На поклон отца дьякона она не ответила даже кивком, а только сделала гримасу.

— Видел нашу-то принцессу? — спрашивала Анна Николаевна. — Сейчас выгнала меня из дому… Вот собираюсь. И родная дочь тоже хороша: хоть зарежь мать, а она будет книжку читать. Ох, согрешила я, отец…

Анна Николаевна опустилась на стул и разлилась рекой, так что о. дьякон принужден был крякнуть вторично.

— А я к вам, многоуважаемая матрона, по некоторому очень важному казусу…

Вытерев слезы, Анна Николаевна могла убедиться в серьезных намерениях о. дьякона и по выражению лица, а главное, по его костюму — новенький люстриновый подрясник и новенькая суконная ряска.

— На именины куда-нибудь собрался?

— Около того… гм… да… Вообще же мне нужно видеть Любовь Григорьевну.

— Она дома… Мальчика какого-нибудь учить?

— Около этого… Есть такой мерзавец, которого нужно поучить. Могу я видеть оную девицу?..

— Отчего же, можно. Ужо я схожу к ней…

Пока Анна Николаевна ходила к дочери, о. дьякон прогуливался по гостиной. Между прочим, он подошел к окну и показал кому-то кулак. Любочка вышла с вопросительным выражением на лице.

— Очень рада вас видеть, отец дьякон… Садитесь. Чем могу служить?

О. дьякон сел не торопясь. Потом расправил полы рясы, огляделся и заговорил:

— По пути зашел, Любовь Григорьевна… т.-е. даже и не по пути, а нарочно к вам. Да… Думаю, еще помешаю… Нынче ведь всё занятой народ, всем некогда, все куда-то торопятся. Вообще суета суетствий…

— Мама говорит, что вы предлагаете урок?

— Урок? Ах, да… Видите ли, Любовь Григорьевна, как это вам сказать… только вы, пожалуйста, не сердитесь… Он ничего не знает, а я сам… Ей-богу, сам! Мы уже давно с дьяконицей всё дело обмозговали, ну, она и послала меня к вам… Какой я человек, ежели бы не дьяконица? Совсем бы пропал…

— Извините, я решительно ничего не понимаю…

— Вот то-то и есть, Любовь Григорьевна… И дьяконица моя то же самое говорит: «ничего, говорит, Любовь Григорьевна не понимает».

— Благодарю…

— Нет, в самом деле. Сурьезно… Девушке, говорит дьяконица, и понимать этого не следует. Да…

Любочка сделала нетерпеливое движение.

— Пожалуйста, не сердитесь… Я сейчас всё скажу. Есть некоторый человек, который весьма подвержен вам и вместе с сим робеет. Хороший человек, ежели особенно к рукам. Ну, вот я пришел…

— Кажется, вы сватаете меня за кого-то?..

— Вот это и есть… Именно сватаю… Весьма хороший человек.

— Надеюсь, у него есть даже собственное имя?

— Всё есть… Мой племяш, Владимир Гаврилыч Кубов. Последнюю фразу о. дьякон произнес с большой натугой, как человек, исполняющий какую-то ответственную роль. Затем, когда роковое слово было сказано, он вытер лицо шелковым платком и торжествующе посмотрел на свою собеседницу.

— Скажите, пожалуйста, он знает о вашем походе?

— Как вам сказать… Нет, не знает, хотя сейчас должен зайти. Мы уговорились встретиться здесь… Он сам-то того, не решается. Всё откладывает…

Любочка, несмотря на свой решительный характер, вдруг как-то растерялась. Дьяконская непосредственность её обезоружила. Она вдруг почувствовала себя барышней и даже покраснела.

— Что же, Любовь Григорьевна?

Любочка поднялась, посмотрела на о. дьякона улыбающимися глазами и проговорила:

— О. дьякон, спросите мою маменьку, а сама я ничего не знаю…

В следующий момент Любочка вдруг покраснела и убежала к себе в комнату.

Знаменитое сватовство закончилось появлением Кубова. Любочка долго не хотела ни за что выйти из своей комнаты.

— Вам не стыдно устраивать такие комедии? — заявила она довольно сурово.

— Любовь Григорьевна, я тут не виноват… Был простой разговор… О. дьякон настойчиво советовал мне сделать вам предложение, а я отшучивался и говорил, что пошлю его сватом. Вот и всё. Действительно, вышло очень… очень как-то некрасиво, т.-е. для меня… Я, право, не знаю…

В этот момент ворвалась в комнату Анна Николаевна и со слезами бросилась на шею к Любочке.

— Мама, что с тобой? Ты опять ссорилась с кем-нибудь?..

— Нет… Ах, Люба, отчего ты мне сама-то ничего не сказала… Дьякон так меня напугал. Ведь всё вдруг…

Когда вечером этого дня Катя пришла к Печаткиным, Анна Николаевна встретила её известием, что «Любочке, наконец, господь послал судьбу».

— Ну, это еще старуха на-двое сказала, — объяснила сама Любочка.

— Да ведь ты же сама дала согласие? — наступала Анна Николаевна.

— Да, дала, чтобы отвязаться от вас… Будет. Надоели с пустяками. Я и сама еще хорошенько не знаю…

Встреча с Гришей вышла довольно официальная. Он видимо смущался, подбирал слова и вообще не знал, как ему быть. Свидетельницей этой сцены была и Людмила Григорьевна. Она в первый раз видела Катю, о которой слышала, как о своей сопернице.

«Ну, это не опасная конкурентка», — презрительно думала она, оглядывая скромный костюм Кати.

VI

Катя прожила все святки в Шервоже и теперь довольно часто была у Печаткиных, главным образом по утрам, когда Гриша уходил на службу. Она ближе познакомилась с Людмилой Григорьевной, которая сначала сторонилась её, а потом привыкла.

— Я слышала о вас и думала, что вы совсем не такая, — откровенно признавалась эта довольно странная женщина.

— Какая же я, по-вашему, должна быть?

— Как вам сказать… ну, гордячка. Вообще неприятная, и я заранее ненавидела вас.

— За что?

— А так, просто…

У Людмилы Григорьевны был какой-то странный характер. Она то сердилась на всех, то пускалась в откровенные разговоры. Катя понимала её положение и относилась к ней с сочувствием. Она ставила себя на её место и невольно жалела. В другой семье и с другим мужем Людмила Григорьевна была бы счастлива по-своему, а теперь сама чувствовала свое неловкое положение и плакала.

— Они меня все ненавидят, — жаловалась она Кате:- Анна Николаевна поедом съела… Ну, да и я тоже живая в руки не дамся. А сестрица Любочка гордячка… да.

— Всё-таки не следует ссориться, — уговаривала её Катя. — Ведь вы знаете, что они обе очень добрые женщины…

— Да, добрые для других, а не для меня… Нет, уж вы это оставьте, Катерина Петровна. Посадить бы вас в мою кожу, так вы не то заговорили бы… Просто, иногда жизни своей не рада.

Между свекровью и снохой время от времени разыгрывались очень бурные сцены, и Катя являлась примирительницей. Обе плакали, обе жаловались, и обе были правы и неправы. Раз после одной такой сцены, когда Катя устраивала примирение, Людмила Григорьевна сквозь слезы проговорила:

— Смотрю я на вас, Катерина Петровна, и удивляюсь…

— Именно?

— Не совсем вы умом, ежели разобрать… Вы не обижайтесь, я правду говорю. Доведись до меня, да я бы растерзала свою разлучницу, а вы меня же жалеете. Ведь я это чувствую, что вы одна меня жалеете.

— Ведь дурного в этом ничего нет, почему же я не совсем умом?

— Да так, как-то не по-людски всё выходит… Ведь и я вас должна бы ненавидеть, и не могу. В другой раз стараюсь рассердиться, и ничего не выходит… Ведь я-то вижу, что Гриша любит вас. Да, да, любит… Я это чувствую, когда он о вас думает, и так бы, кажется, растерзала его. А в другой раз думаю: брошу всё, уйду, куда! глаза глядят, не буду чужой век заедать… Вы выйдете замуж за Гришу и будете счастливы. Опять мне иногда кажется, что я умерла, лежу в гробу, а Гриша рад, что развязался… Ведь он будет рад… Да, да! Не спорьте, я знаю всё… Вот вы все ученые да образованные, а ведь я тоже понимаю, хотя и малограмотная… Всё понимаю, до ниточки… И всё-таки я не виновата, что меня не учили, а Гриша видел, кого брал замуж. Вы думаете, у меня своих женихов не было? Сколько угодно… Меня отличный портной сватал в Казани. Конечно, дура, польстилась быть благородной — вот теперь и казнюсь.

— Ничего, всё устроится понемногу…

— Нет, не устроится, Катерина Петроина. Не такое дело… Сердце не повернешь. Если бы еще у нас были дети, ну, тогда другое дело…

Людмила Григорьевна вздыхала и задумывалась. Катя теперь уж знала всю её несложную биографию. Она осталась после отца, портного, сиротой и десяти лет была отдана в ученье в модную мастерскую. Много пришлось перенести здесь бедной девочке и побоев, и голода, и непосильной работы. Катя с ужасом слушала, чего стоят эти пышные дамские наряды, особенно перед праздниками, когда идет «спешка». Швеи иногда работают целые ночи напролет, не разгибая спины, работают до обморока. Это настоящая каторга… Потом маленькая Людмила перешла уже в разряд платных швей, и её положение значительно улучшилось, хотя приходилось голодать попрежнему, потому что нужно было сберегать крохи на костюмы.

— В магазине чумичкой-то не будешь сидеть, — объясняла Людмила Григорьевна, — а жалованья шесть рублей в месяц… Каждую пуговку высчитаешь, каждую ленточку. Не дай бог никому… А тут кругом соблазн. Тоже, по молодому делу, и погулять хочется, отдохнуть от работы, а куда ни повернулся — везде подавай деньги. Как я завидовала богатым, Катерина Петровна, до слез завидовала. Вот, думаю, живут да радуются, а ты тут сохни над работой. Всё мечтала за богатого замуж выйти, чтобы на меня другие девушки работали. Конечно, молода была, глупа… Ну, вот и вышла, всё у меня есть, а я себя не знаю, куда девать. Так тошно делается в другой раз… Опять бы пошла в свой магазин. Ведь я уж была закройщицей под конец и пятнадцать рублей жалованья получала. Потом ушла из магазина и дома стала работать, ну, а потом познакомилась с Григорием Григорьичем… Ах, зачем он тогда откровенно ничего не сказал! Ну, погоревала бы я, поплакала, а потом, может быть, и свою настоящую судьбу нашла…

Это слово «настоящая судьба» отзывалось в душе Кати режущей болью. Ей делалось как-то обидно и за себя, и за Гришу, и за Людмилу Григорьевну. Всем было тяжело, и все, отдельно взятые, были люди недурные. Была какая-то обидная несправедливость в этой «настоящей судьбе»… Если обвинять во всем одного Гришу, то опять будет неверно, потому что какая же роль достается на их долю — всё зависело только от одного Гриши, а сами по себе они ничего не значили… Нет, так просто не задалось счастье…

Анна Николаевна никак не могла понять, почему Катя «дружит» с Людмилой Григорьевной, и только качала головой.

— Мудреная ты какая-то, Катенька, с младенчества, — говорила старушка, покачивая головой. — Ни к чему тебя не применишь.

— Ничего нет мудреного, Анна Николаевна, такая же, как и все другие люди.

— Такая же, да не такая… То-то, поди, Людмила Григорьевна золотит меня? а? Она и то тигрой меня как-то назвала…

— Нет, она ничего не говорит… Она хорошая, Анна Николаевна.

— Людмилка хорошая? Значит, я кругом виновата, по-твоему? Значит, я напрасно её браню?

— Я ничего не сказала про вас, Анна Николаевна. Отдельно и вы хорошая и Людмила Григорьевна тоже, а вместе вам трудно… Знаете, мой совет вам разойтись. Лучше будет…

— Ну, так я и знала: это Людмилка тебя научила.

— Честное слово, она ничего не говорила. Это я говорю…

— Пожалуйста, не заговаривай зубов, немного пораньше тебя родилась, да и яйца курицу не учат… Людмилка хороша, да и ты, пожалуй, не лучше была бы: тоже в шею погнала бы богоданную матушку. Тихоня, а свое не упустила бы…

Анна Николаевна умела как-то смешно сердиться и говорила в такие минуты удивительные вещи, так что Катя могла только улыбаться.

— Тоже вот дочку бог послал, — не унималась Анна Николаевна, входя в азарт:- я про Любовь Григорьевну свою… Родная дочь, а скажу. Тоже невеста называется… Володя-то к ней и так и этак, а она уткнет нос в книгу или запрется у себя в комнате. Чему это только в гимназии учили?.. Никакого обращения. А Володя хороший, всё меня маменькой навеличивает… К нему и жить перееду, на службу в тещи поступлю. Тогда меня и рукой не достанешь…

Любочка, действительно, порядочно дичила и всё никак не могла освоиться со своей ролью невесты. Последнее ей казалось чем-то таким нелепым и даже обидным. Что такое невеста?.. Такой же человек, как и все другие, а тут чуть пальцами не указывают: невеста, невеста, невеста… Ведь никому и дела нет, а смотрят. Раз пять Любочка наотрез отказывала жениху, и сватовство начиналось с первых шагов. Выручал дьякон Келькешоз, который являлся в качестве парламентера для необходимых переговоров.

— Так нельзя, достоуважаемая Любовь Григорьевна… Неблагопотребно.

— А вам какая печаль? — грубила Любочка. — Вообще отвяжитесь…

— Ах, мадмуазель, рессюреву келькешоз…

Любочка сдавалась только тогда, когда дьякон заставлял её улыбнуться. Кубов ужасно волновался каждый раз и принимал выходки Любочки за чистую монету. Он вообще терял всякий апломб и выглядел таким смешным, — роль жениха тоже тяготила его. День свадьбы назначался несколько раз и откладывался из-за каких-нибудь пустяков. В минуты огорчения он отправлялся к Анне Николаевне и открывал ей свою душу.

— Да ты построже с ней, — учила Анна Николаевна. — А еще мужчина называется… Слыхал, как в церкви дьякон читает: жена да убоится своего мужа. Вот и ты испугай чем-нибудь Любу… Что она ломается, в самом-то деле! Другая бы была рада-радешенька… Да что тут говорить, ежели бы мне двадцать пять лет убавить, так сама бы с радостью пошла за тебя. Какого еще мужа нужно?

Кате очень нравился Кубов в этом настроении. Он благоговел перед своей избранницей и восхищался ею издали. Тот Кубов, который являлся таким решительным и энергичным во всех остальных делах, точно исчезал под обаянием молодого чувства. Бедняга был до того счастлив, что даже стыдился показать это, точно его счастье могло обидеть всех остальных. С Катей Кубов ничего не говорил, тоже из деликатности, чтобы своим примером не напоминать её одиночества. Эта деликатность не ускользнула от внимания Кати, и она оценила её по достоинству.

— Ведь вам хочется поговорить о Любе? — спрашивала его Катя. — Да?..

— Ах, Катерина Петровна, это такая девушка, такая… Слов даже нет выразить всё.

— Одна такая в целом мире, и никогда еще такой не было?.. Мне как-то Анна Николаевна жаловалась на вас, что вы даже не поцеловали невесту ни разу…

— То-есть видите ли… гм… Любочка не выносит нежностей вообще, а поцелуй еще ничего не значит. Да…

Всего смешнее было то, что Кубов ревновал Любочку к Сереже. Прямо он этого не высказывал, но не умел и скрывать предательского чувства. Когда Любочка хотела рассказать ему про свою детскую любовь, Кубов даже побелел от волнения и умоляюще проговорил:

— Ради бога, ничего не говорите… Я не желаю ничего знать. Я… я убью его… да.

— Да ведь ничего серьезного и не было.

— Всё равно, убью…

На Любочку эта энергия произвела особенное впечатление, и она посмотрела на жениха удивленными глазами. Какой он страшный, этот Володя… Ведь в самом деле может убить. Она подозвала его ближе к себе, усадила рядом и, глядя в глаза, тихо спросила:

— Ведь этак ты и меня убьешь?..

— Нет, зачем же…

— А ты меня любишь, Володя? очень?

— Я-то люблю, а вот вы…

— Я не знаю… я не понимаю ничего в этих делах… Одним словом, пустяки, о которых не стоит говорить. Ах, какой ты смешной…

Анна Николаевна случайно подслушала эту сцену и только покачала головой. Очень уж кроток Володя-то, пожалуй, этак ничего и не выйдет. Да и Любочка совсем на невесту не походит… Вон какие слова выражает, только слушай. Тоже это нехорошо, когда курица петухом запоет. Анна Николаевна вообще приняла сторону будущего зятя и откровенно высказывала это Любочке.

— Очень уж скорые на слова нынешние девицы… Тоже надо и свою девичью скромность знать. Да и дело не шуточное: век вековать с мужем-то будешь. Теперь-то он смирнее теленка, а тоже и свою прыть вот как может показать…

— Добрая мать, ты меня пугаешь.

— Вот и ты разговариваешь со мной, точно Людмила. Все вы на одну колодку… Ох, замаялась я с вами!..

Это ворчанье у Анны Николаевны иногда сменялось беспричинной жалостью к дочери. Ведь легко это сказать: невеста… Прежде-то девушки-невесты река рекой разливались, да и самое замужество «судом божиим» называлось, а нынче всё равно, что стакан воды выпить. Дальше Анна Николаевна начинала думать о покойном муже. Дети-то подросли и почти не вспомнят отца. Разве когда так, к слову придется. Конечно, молодое дело, самим до себя. Раздумавшись, Анна Николаевна про себя начинала напевать старинные свадебные песни, особенно те, которые сложены были про невесту-сироту. Уж и хороши песни, столько-то жалобные, столько-то умильные, так что Анна Николаевна потихоньку от всех плакала от них. И тоже молодые-то ничего слышать не хотят: трень-брень на фортепьянах модный романс по нотам — и всё тут. А настоящего-то свадебного ни-ни…

VII

Присмотревшись ко всему, что делалось в Шервоже, Катя с особенным удовольствием начинала думать о своей Березовке. Она положительно тосковала о деревне, о своих двух комнатках, о деревенской детворе, о дедушке Якове Семеныче. Там была настоящая жизнь, настоящая работа, настоящие радости и огорчения. Оставалась в городе Катя до конца святок потому, что свадьба Любочки должна была состояться сейчас после крещенья. С другой стороны, ей хотелось окончательно выяснить вопрос о здоровье отца. Петр Афонасьевич с её приездом заметно почувствовал себя лучше, т.-е. сделался бодрее, разговорчивее, вообще оживился. Это успокоило Катю, и она занялась Петушком, который учился уже в шестом классе гимназии. Глядя на него, Катя часто удивлялась, когда это время успело пройти… Давно ли, кажется, Сережа поступал в гимназию, давно ли сама она с Любочкой ходила в гимназической форме, а вот уже и Петушок совсем большой. Мальчик вырос как-то так, между прочим, без особенных хлопот, и раньше Сережи сделался самостоятельным. Катю забавлял покровительственный тон, которым он говорил с ней. Точно так же выросла незаметно у Печаткиных рыженькая Зиночка, вытянулась, выровнялась и тоже почти большая. Она училась уже в четвертом классе и резко отличалась в семье своими рыжими волосами. Петушок и Зиночка представляли уже второе поколение, у них были свои интересы, заботы и отношения. Да, нарастало новое, а старое должно было уступать свое место. Умер и добряк-генерал «Не-мне», а начальница Анна Федоровна отказалась от своего места и жила в Шервоже на покое.

С Гришей Катя почти не встречалась, или встречалась мельком, при других. Она не избегала его и не искала встреч. Теперь у неё явилось какое-то особенное спокойствие, и девушка даже спрашивала сама себя, было ли то, что пронеслось грозой. Бывают такие страшные сны, которых никак нельзя припомнить. Ужели всё это было ошибкой, и она никогда не любила его? Кате иногда начинало казаться, что именно так.

Раз на святках Сережа привез Кате билет в концерт, который давали местные любители в помещении благородного собрания. Это было с его стороны большой любезностью, так что Катя даже немного сконфузилась: она не привыкла к таким знакам внимания.

— Ты не подумай, что я тебе завез свой билет, потому что сам раздумал ехать, — объяснил Сережа. — Нет, я буду добрым братом до конца и провожу тебя в концерт и даже из концерта.

По привычке Сережа скрыл, что билет был приготовлен одной даме, за которой он ухаживал и которая не поехала почему-то. Юный адвокат с особенным вниманием отнесся к простенькому костюму сестры, сделал несколько указаний и вообще держал себя большим специалистом по части дамских костюмов.

— Откуда ты всё это знаешь? — наивно удивлялась Катя.

— Я? А приходится иметь дело и с вашими костюмами, как… с вещественными доказательствами. Понимаешь, на суде, когда разбираются дела об убийстве или грабеже. Гм… Приходится всё знать.

Сам Сережа одет был с иголочки, и Петушок каждый раз смотрел на него завистливыми глазами. Катя поймала такой взгляд и покраснела, припомнив, как одно время завидовала богатым. Впрочем, это пустяки и в свое время пройдет. Между прочим, Сереже хотелось похвастать новой лошадью, которую он только что купил. Он вообще быстро шел в гору и имел успех. Катя даже не заметила новой лошади и дорогой завела разговор о свадьбе Любочки.

— Ах, да, я что-то такое слышал… — неохотно ответил Сережа, кутаясь в шинель с дорогим бобром. — Что же, я желаю им всего лучшего. Кажется, так принято…

— А тебя не мучит совесть?

Сережа засмеялся.

— Меня всегда удивляет, как это женщины умеют делать из мухи слона. Вообще сентиментальности… Если считать всех женщин, в которых я был влюблен, то составится целый монастырь.

— Ты всегда отшучиваешься, Сережа.

— Да ведь и Любочка давно забыла о моем существовании. Одним словом, всё в порядке вещей…

— А я думаю, что ты был бы гораздо счастливее с Любочкой, чем с той мифической богатой невестой, о которой говорят.

— Может, быть, — равнодушно согласился Сережа. — А вот в концерт мы с тобой запоздали.

— Важные лица всегда запаздывают…

Концерт мало интересовал Катю, а также и провинциальная публика, за исключением некоторых подруг по гимназии и бывших учениц, которых она надеялась встретить здесь.

Первое отделение, действительно, уже началось, и Клепиковы должны были остановиться в проходе, чтобы здесь подождать антракта. Что-то такое пели и играли, но Катя была занята только публикой. Она обрадовалась, когда в первых рядах стульев увидела седую голову Огнева. Он очень любил музыку и не пропускал ни одного концерта. Потом в толпе мелькнула фигура дяди Павла Данилыча Конусова. Он за эти два года, в течение которых Катя его не видала, ужасно изменился — сгорбился, поседел, обрюзг. Павел Данилыч шел в толпе с таким видом, точно ему было решительно всё равно, где ни итти, только бы убить вечер так или иначе. В клубе он был старшиной, и, кажется, это звание доставляло ему больше всего удовольствия.

— А вон и Гриша, — предупредил Сережа. — Третий ряд кресел, налево.

Катя даже вздрогнула. Она совсем не думала о Грише, который редко куда-нибудь показывался. Ей вдруг сделалось страшно, безотчетно страшно, как это бывало в раннем детстве. Явилось даже малодушное желание убежать и скрыться. Вероятно, она так бы и сделала, если бы не Сережа. В антракте её выручил Огнев, который подошел к ней.

— Будьте моим кавалером, Павел Васильич, — просила его Катя. — Я так отвыкла от всякой толпы, что даже боюсь одна…

— Прикажете сделать руку кренделем? — весело ответил Огнев.

— Нет, пожалуйста, без кренделя… Пройдемтесь по залам так, просто.

Сережа, воспользовавшись удобным случаем, скромно улизнул, и Катя заметила его уже около Клочковской, которая являлась царицей вечера. Огнев что-то говорил и сам же смеялся. Катя тоже смеялась, не зная чему — она плохо понимала, что делается кругом. В зале, где устраивались танцы, их догнал Конусов.

— Павел Васильич, Павел Васильич…

— Что прикажете, ваше преподобие?

Конусов только хотел предложить Огневу проследовать в буфет «к источнику», но узнал Катю и заметно смутился.

— Милая племянница…

— Милый дядюшка, вы, пожалуйста, не стесняйтесь: я освобождаю Павла Васильича ровно на пять минут.

— Вы, кажется, на что-то намекаете, государыня моя? — шутил Огнев. — Может быть, вы хотите сказать, что мы отправимся пить коньяк?..

«Молодые люди» быстро исчезли в толпе, а Катя осталась у двери, прислонившись в уголок. В этот момент мимо неё проходил Печаткин. Он шел с рассеянным видом человека, у которого мысли бежали другой дорогой. Заметив Катю, он остановился в нерешительности, а потом быстро подошел и крепко пожал руку. Вид у него был такой серьезный и грустный.

— Я никак не ожидала встретить здесь именно вас… — заговорила Катя, чувствуя, что ей вдруг сделалось легко. — И потом у вас такое лицо…

— Да? Я сам не знаю, зачем пришел… Нужно же куда-нибудь деваться.

Он провел рукой по волосам и внимательно посмотрел на её лицо, точно стараясь что-то припомнить. Да, это было то же дорогое милое лицо, которое он так любил и которое ему отвечало когда-то такой приветливой, любящей улыбкой. Теперь оно окончательно сформировалось и получило неуловимо-тонкий отпечаток той мягкости, какой бывает у хороших русских женщин. Девичья угловатость уступала место спокойному выражению.

Не сказав ни слова, они пошли за двигавшейся толпой, а потом очутились в уютной маленькой гостиной, отделявшей игорную залу от общих комнат. Катя опомнилась только тогда, когда они уже сидели на маленьком диванчике. Публики здесь совсем не было, за исключением доктора Конусова, который торопливо прошел мимо, кого-то разыскивая. Он уже успел заметно нагрузиться и держался не совсем твердо на ногах.

— Знаете, Катерина Петровна, я боюсь вашего дядюшки, — заговорил Гриша, прерывая затянувшуюся паузу. — Да, боюсь… Ведь мы с ним вместе служим и часто встречаемся. И каждый раз мне больно его видеть, потому что в нем я вижу себя… У нас много общего… Скажите откровенно, вы ведь то же подумали, когда он сейчас проходил мимо?

— Да, то-есть нет… я не знаю…

Она ответила как-то по-детски, как отвечают ученицы учителю. Не следовало оставаться здесь, но она не имела сил подняться. Между прочим, она только сейчас заметила, что Гриша в новом военном мундире и что этот мундир очень шел к нему, что у него красивая окладистая борода, что он смотрит на неё такими добрыми и такими грустными глазами.

— Да, буду уходить вот так же каждый вечер в клуб… — думал он вслух. — Много таких потерянных субъектов; Сережа называет их клубными животными. День за работой, а вечером бежать куда глаза глядят…

Он неожиданно придвинулся к ней совсем близко и взял за руку.

— Григорий Григорьич, что вы делаете… — шептала она со слезами в голосе. — Опомнитесь…

— Э, всё равно… О, я так измучился, исстрадался… Я так давно ждал вот этой минуты, чтобы сказать вам что-то такое хорошее. Да, очень хорошее…

Он тяжело дышал. Она молчала, не смея шевельнуться. Зашуршавшее в соседней комнате платье заставило его отодвинуться.

— Вы меня презираете, Катерина Петровна?

— Нет…

— Хуже: жалеете. А хуже всего то, что я сам напрашивался вот сейчас на такое сожаление. Мужчина, потерявший свою мужскую гордость, самое последнее дело… Если бы вы только знали, как я презираю сам себя. И это чувство растет… У меня бывают целые дни какого-то тупого отчаяния.

— К чему вы всё это говорите, Григорий Григорьич? Какое, наконец, мне дело до вас вообще и в частности?.. Я рада, что мы сегодня встретились и что я могу сказать это вам прямо в глаза… Прежней Кати нет; она умерла, а мертвые не воскресают. У нас разные дороги… Про себя могу прибавить только то, что я совершенно счастлива. Да… счастлива до того, что даже не могу сочувствовать чужому несчастию — ведь все счастливые люди эгоисты.

Это была отчаянная самозащита. Катя сама верила тому, что сейчас говорила. Но он был другого мнения, потому что терпеливо выслушал её до конца и улыбнулся.

— Вы чему смеетесь, Григорий Григорьич?..

Она сделала попытку встать, но он её опять взял за руку и удержал.

— Еще одно слово… последнее…

— Пожалуйста, только поскорее, не задерживайте меня. Сейчас уже началось второе отделение…

— Да, да, именно второе отделение, Катерина Петровна…

Ей показалось, что он посмотрел на неё злыми глазами. Она еще не видала такого выражения на его лице. Через амфиладу комнат до них донесся гул дружных аплодисментов.

— Я вам не верю, Катерина Петровна, — спокойно и отчетливо проговорил он. — Да, не верю… Ведь от себя не убежать. На время, пожалуй, можно обмануть, сделать, наконец, вид, но это всё не то… Я вам не верю!.. И себе не верю и вам не верю…

Она что-то хотела ему ответить, хотела подняться, но только закрыла лицо руками. Только тонущие люди испытывают это ощущение мертвого бессилия, когда нельзя пошевелить ни рукой, ни ногой, а холодная бездна неудержимо тянет вниз. А он продолжал улыбаться как-то странно… Его рука уже протягивалась к ней, но в этот момент в дверях показался Огнев. Он молча посмотрел своими близорукими глазами на молодых людей, молча подошел, молча подал руку Кате и молча увел ее. А Гриша смотрел вслед им и продолжал улыбаться нехорошей, злой улыбкой.

— Не верю… Никому не верю! — шептал он.

VIII

Огнев провел свою даму прямо в переднюю, помог надеть шубу, опять подал руку и вывел на подъезд. Усадив её на извозчика, он поместился рядом и проговорил всего одно слово:

— Нехорошо…

Ночь была морозная, светлая. Снег скрипел под полозьями. Продрогшая извозчичья кляча летела стрелой. Катя сидела и не чувствовала бившего в лицо морозного воздуха, катившихся по лицу слез — ничего.

— Да, нехорошо… — повторил Огнев. — Завтра же увезу вас, барышня, в деревню, домой. Так нельзя…

Катя разрыдалась и в порыве отчаяния рассказала ему всю историю своей неудачной любви. Она испытывала непреодолимую потребность высказаться, исповедаться.

— Так, так… — повторял Огнев в такт рассказа.

— Ведь он хороший, Павел Васильевич… Я ему сказала всё, что думала и чувствовала. Да, всё… Я считала себя уже застрахованной от всякой вспышки… Ах, пустите меня! Я вернусь туда… я не могу…

— Ну, уж этого не будет, государыня моя! Извините… Хорошие люди еще лучше, если смотреть на них издали. Есть такая психическая перспектива.

Катя опять плакала и опять умоляла его отпустить её туда, в клуб, чтобы еще раз взглянуть на него.

— Я только издали посмотрю, Павел Васильич, и конец, всему конец…

— Не могу, государыня моя. Да вот мы и дома… Я что-то немножко замерз и с удовольствием напьюсь чайку. Петра Афонасьевича разбудим…

Катя как-то инстинктивно повиновалась во всем своему провожатому. На неё действовал уверенный тон его голоса и еще сохранившееся гимназическое уважение к бывшему учителю. Разбуженный Петр Афонасьевич очень встревожился, когда, увидал Огнева, а потом успокоился.

— А я по пути из концерта проводил барышню, — объяснял Огнев. — Сережа там ухаживает за дамами, ну, я и проводил… Самовар будет?..

— Сейчас, сейчас… — бормотал Петр Афонасьевич, торопливо и бесцельно шмыгая из комнаты в комнату. — Разве водочки с холоду, Павел Васильич?

— Можно и водочки, стомаха ради и частых недуг…

Катя прошла к себе в комнату, умылась, выпила воды и немного прилегла отдохнуть. Через дверь она слышала разговор в гостиной. Говорил больше Огнев, а Петр Афонасьевич только отвечал.

— Давненько я вас не видал, Петр Афонасьевич…

— Да где видеть-то, Павел Васильич. Всю жизнь просидел в своей почтовой конторе… Можно сказать, и свету божьего не видал.

— Да, да… А Курья?

— Прежде оно, точно, в Курье рыбачил, а вот нынче, пожалуй, не под силу будет. Состарился, Павел Васильич… Тоже вот дедушка Яков Семеныч изменился, а без старика всё как-то не клеится. То, да не то…

— Конечно, привычка… Вторая натура. Везде скучно, Петр Афонасьевич. Вот мы были с Катериной Петровной в концерте: играют, поют. Всё бы, кажется, хорошо, а как будто чего-то и недостает. Да…

— Кому что требуется. Вот и у рыбы свой ход, у каждой: сегодня стерлядь пошла, завтра язь, потом судак, там щука…

— Вот именно. У всякой рыбы свой ход…

Скоро появился самовар на столе, домашняя закуска и графинчик водки. Петр Афонасьевич давно уже не являлся в роли хозяина и развеселился. Его интересовала самая обстановка.

— Надоело мне, Павел Васильич, — говорил старик. — Лямка своя почтовая надоела… И ни к чему, вот главная причина. Дети совсем большие, а младшему, Петушку, много ли нужно…

— Конечно… Вам и отдохнуть пора, Петр Афонасьевич.

— Нет, не то, Павел Васильич. А так, вообще…

Старик чего-то не договаривал. Огнев выпил рюмку и долго ходил по комнате. Катя слышала его тяжелые шаги.

— Эх, Петр Афонасьевич… Не то!..

— Что не то-то, Павел Васильич?..

— Да так… У каждой рыбы свой ход. Много ли нужно человеку, чтобы быть счастливым?.. Сыт, одет, и довольно. А нам всё мало… В чужом рте кусок велик. Так и во всем…

— А я, признаться, ничего не понимаю в этих делах, Павел Васильич. Прожил век, и слава богу. Кажется, никого не обидел, никому не досадил… А посмотришь на нынешних… Ну, да это не нашего ума дела. Мы по-своему, они по-своему… Главное в человеке — совесть. Нет совести — ничего нет… Главное это дело, чтобы совесть сохранить.

Катя долго слушала эти стариковские умные разговоры и потом вышла в гостиную. Петр Афонасьевич обрадовался, что она ничего, здорова.

— А мы тут стариковским делом тары да бары, — точно оправдывался он. — А время идёт… Близко полночи сейчас, Павел Васильич?

— Да, без десяти минут. Концерт сейчас должен кончиться… Как вы себя чувствуете, Катерина Петровна?

— Ничего… лучше.

Это участие и радовало и смущало Катю. Всё-таки чужой человек… Нет, теперь не чужой, потому что он знает всё.

Огнев посидел еще с полчаса, а потом распростился и уехал.

— Папа, я завтра еду к себе домой, — заявила Катя, отправляясь спать.

— Что же, твое дело. Спасибо, что приехала…

Катя почти не спала всю ночь. Ей и плакать хотелось, и что-то такое было жаль, и что-то такое хорошее грезилось. Ведь есть же и жизнь, и люди, и живое дело… Она еще раз по ниточке разобрала всю свою жизнь и пришла к тому заключению, что Огнев прав — ничего не остается, как ехать в Березовку. Вот её дело, её призвание, её маленькая миссия. Достаточно, если каждый будет делать свое маленькое дело. Лучшим доказательством для неё служила пустая жизнь провинциального городка. Здесь даже удовольствия не имели никакой цены… Она видела скучающие лица, несчастных людей (каждый по-своему), видела целый ряд нелепостей, из которых складывается то, что называется жизнью. И для этого стоит жить?.. Нет, и тысячу раз нет… Она чувствовала теперь себя чужой в отцовском доме уже совсем по другим причинам, чем это было раньше. Пред её глазами стояла другая жизнь, захватывавшая её глубиной своих интересов и тем, что это — настоящая жизнь, настоящие интересы. С этой мыслью Катя и уснула. Она даже улыбалась во сне… Да, она еще нужна там, в деревне, где у неё и своя семья, и труд по душе, и то, что может назваться счастьем. Счастье — сколько умных голов, сколько гениальных умов бьется над разрешением этого вопроса, а он так прост, если смотреть на него просто.

Утром она проснулась рано, потихоньку оделась и незаметно вышла. Она знала, что Гриша отправляется на службу в свой военный госпиталь к девяти часам, и дождалась его на улице. Он был и удивлен и смущен, когда встретил её.

— Я на вас не сержусь, Григорий Григорьич, — заговорила она просто, точно ничего особенного вчера не случилось. — Сегодня я уезжаю к себе в деревню, и мне хотелось серьезно поговорить с вами.

— Я слушаю…

— Вчера вы не рисовались своим отчаянием?

— Нет, к сожалению…

— Хорошо… Дело в том, что всё это пустяки. Понимаете? У нас есть обязанности… да. Ведь через год ваша обязательная служба кончается? Да? Вот и отлично… Поступайте врачом в деревню…

— Т.-е. что это значит?

— А то, что вы будете жить в деревне, приносить пользу тысячам людей, и будете счастливы уже одним сознанием, что не даром живете на белом свете. Диплом еще ничего не дает… Нужно уметь приложить свои знания. Попробуйте, и тогда, по крайней мере, избавитесь от своей хандры, потому что увидите настоящее горе, настоящую нужду, настоящую жизнь. Ведь все наши культурные горести круглый нуль, если сравнить их с тем, чем живет деревенская Россия. Мне даже некогда слушать ваши возражения — я сейчас еду. Если хотите поделиться мыслями — пишите, а пока до свидания.

Он стоял и с удивлением смотрел на неё. Это была совсем другая женщина, а не прежняя гимназистка Катя. За ней стояло какое-то громадное дело, которое придавало ей и решимость и силы.

— От души завидую вашим знаниям, — говорила Катя на прощанье. — Да, они нужны там, где не имеют возможности платить жалованья и определенной платы за визиты. В материальном отношении вы, может быть, и потеряете, но зато в тысячу раз выиграете в нравственном… Прощайте.

— И только? — едва мог проговорить Гриша.

— Да…

Она крепко пожала его руку и быстро исчезла. Он долго стоял на одном месте, провожая её глазами, и припоминал свое далекое детство. Да, если б отец был жив, он сказал бы то же самое… Воспоминания детства для Гриши неразрывно были связаны с маленькой Катей и отцом. Он не понимал только одного, что могло случиться с Катей за такой сравнительно короткий срок, — еще вчера она была другой.

Он понял бы всё, если бы мог видеть, как через час из Шервожа выезжала земская кибитка, увозившая Катю и Огнева в деревенскую глушь. Катя была весела, как никогда. Ей делалось даже совестно за свое настроение, тем более, что отец на прощанье как-то особенно грустно сказал:

— Может быть, Катя, и я к тебе скоро приеду… Кланяйся дедушке и скажи, что тяжело мне оставаться одному. Ну, да ничего, как-нибудь проживем…

Кате как-то особенно сделалось жаль отца, и вместе с тем она не могла остаться в Шервоже. У неё были свои обязанности.

— Вот и отлично, государыня моя, — проговорил Огнев, когда кибитка миновала заставу. — Обидно, но география имеет громадное значение в нашей судьбе…

— Вы так думаете?

— Приходится так думать… Ведь я говорю с вами как закоренелый городской человек, который только на старости лет открыл, что главное-то заключается в деревенской России. Мне даже совестно в этом сознаться, но это так… Что поделаешь, русский человек задним умом крепок. Помните, как вы учили еще из всеобщей истории о знаменитых римлянах, уходивших в деревню? Цинциннат, например… Одним словом, вы понимаете, что я хочу сказать.

— Да…

Кибитка летела по занесенному снегом тракту, ныряя из ухаба в ухаб и наваливаясь то на один бок, то на другой. Падал мягкий снежок, слепивший глаза. Сквозь его мутную сетку неожиданно вырастали силуэты обозных подвод, занесенных снегом ямщиков, остовы голых придорожных берез, утонувшие в снегу деревушки… Да, это была та настоящая Русь, о которой так мало знают в городах, и Катя с удовольствием думала, что она именно здесь не чужой, а свой, нужный человек, что будут рады её приезду, что её работа оставит свой след — маленький, незаметный след, но всё-таки след. Было для чего жить и трудиться. А как хорошо думается в такую дальнюю дорогу. Мысли в голове кружатся, как снежинки, одна за другой, целая живая сетка, и сквозь неё смутно обрисовывается та далекая цель, к которой нужно итти. Чем дальше подвигалась кибитка, тем легче делалось на душе у Кати.

— Послушайте, Павел Васильич, а я ведь даже не простилась хорошенько с Любочкой, — заявила Катя, когда они подъезжали уже к Березовке.

— Разве? — удивился Огнев. — Да, это нехорошо… А впрочем, вашей Любочке не до нас.

Катя с удивлением посмотрела на своего спутника, — что это значит: не до нас?

IX

Настроение Гриши в конце зимы удивляло и родных и знакомых. Он точно переродился. Людмила Григорьевна не знала, как объяснить себе это. И с ней он был другим. Одно только беспокоило её — это бесконечные разговоры о какой-то деревне.

— В деревнях мужики живут, — отвечала она. — Нам-то какое до них дело…

— А если я тоже перееду в деревню?

— Ну, уж это дудки!.. Извините, Григорий Григорьич, а мужичкой я не желаю быть. Если бы вы мне сказали это тогда, так я бы ни в жисть не пошла за вас замуж.

— Отчего же сестра Люба может жить с мужем в деревне, а ты не можешь?

— Они молодые. Им и в деревне весело… У Владимира Гаврилыча какой-то там подряд — вот и живут, а окончится подряд — выедут опять в Шервож.

— А Катя Клепикова?

— Катерина Петровна особь статья… Её к другим и ровнять нельзя. Удивляюсь я мужчинам… Взять хоть тебя… Ну, где у тебя глаза были?.. Ведь такой девушки и с огнем не сыщешь, а она-то тебя вот как любила. Нет, женился на мне… Теперь бы я была женой портного и жила бы в Казани в полное свое удовольствие, а ты вот хочешь меня в деревню свезти. Не-ет, голубчик…

Раньше подобные разговоры приводили Гришу в отчаяние, а теперь он только улыбался: по-своему, жена была совершенно права.

Немало удивляло всех и то, что Гриша как-то особенно сблизился с дьяконом Келькешозом. Вечером частенько он прямо из своего госпиталя проезжал к дьякону и там просиживал до полуночи. Это сближение произошло еще на свадьбе сестры, в которой дьякон принимал такое деятельное участие.

— Володька, конечно, дурак, и без меня он давно бы пропал, как червь! — с гордостью повторял дьякон. — И Любовь Григорьевны ему бы не видать, как своих ушей, ежели бы не я…

Квартира дьякона была недалеко от военного госпиталя, и Гриша любил даже подъезжать к ней. Такой уютный деревянный домик в три небольших комнаты. В нем всегда было жарко, а вентиляции не полагалось: дьякон не признавал форточек. В самом деле, придумали какую-то гигиену, вентиляторы, дезинфекцию, карболку… Гриша необыкновенно хорошо чувствовал себя именно в этих невентилированных комнатах с застоявшимся тяжелым воздухом. Весело горит небольшая лампочка, на столе кипит самовар, дьякон грузно шагает из угла в угол.

— Ну, что, Гриша, нового в газете пишут? Всё проклятый Бисмарк мутит?.. Если бы я не был дьяконом, непременно пошел бы на войну. Тогда бы не попадайся мне, чортова кукла…

— Да ведь немцы такие же люди, как и мы с вами?

— Такие да не такие… у нас всё-таки совесть есть. Живет-живет человек, и сделается ему совестно: нельзя так жить, надо по-другому. Вот возьми меня: ну, какого мне чорта нужно? Да на мое место сам губернатор с удовольствием пойдет, а мне претит. Будет, пожил, надо и честь знать… Я, братец ты мой, тоже вот как свое дело обмозговал. Кончено. Значит, шабаш…

— Что кончено-то?

— А в Березовку еду…

— В гости?

— Какое в гости — совсем. Заберу дьяконицу с ребятишками и але машир. Деревенским попом буду… Мне уж владыка обещал. А березовский поп сюда просится, к нам в общину, на место попа Евгенья. Старик-то сильно ослабел… чахотка у него.

— Ведь это вам будет невыгодно: городской дьякон вдвое больше получит, чем деревенский поп.

— И я так же раньше-то думал… Конечно, глупость была. А теперь кончено. Шабаш… Я ведь сам-то в деревне вырос, на ржаном хлебе. Да… Оно покрепче белого-то городского хлеба. Верно… Тоже вот ребята растут, об них надо подумать. Что они в городе-то увидят? Мы как-то с Огневым в Березовку ходили — отлично. Сколько после-то он благодарил меня. Я его вылечил сразу, а то совсем-было подох. Ну, тоже надо сказать и то — школа там, в Березовке, буду законоучителем. Катерина Петровна учительницей состоит, ну, вместе и будем это самое дело мозговать. У меня, братец ты мой, всё до самой тонкости обдумано… Шалишь, брат. Кончено. Шабаш… Пашню буду пахать, хлеб сеять, сено свое… Вон как Володька-то жил: пан паном. Конечно, он глуп и бросил всё. Ну, зато я-то не дурак… Хе-хе! Меня, брат, не надуешь… Вот приезжай ко мне в гости: всем своим угощу.

Гриша вырос в городе и совсем не знал деревни, а поэтому слушал разговоры дьякона с особенным удовольствием. Он уже вперед чувствовал какое-то облегчение, а главное — всё было так просто, ясно и как-то попросту хорошо. Мысль о деревне теперь для него являлась чем-то вроде лекарства. Да, там будет всё другое, новое, здоровое, хорошее. И о Кате он так хорошо думал, как думают о любимых сестрах. Да, именно сестра. Последняя вспышка старого чувства сменилась другим настроением. Нет, он не будет клубным животным и пьяницей, как collega Конусов. Его спасет новая работа. Только бы скорее отслужить свой срок военным врачом.

Раз на улице Гриша встретил Сережу. Юный адвокат катил на собственном рысаке. Он остановился и пошел пешком. В последнее время старые товарищи встречались всё реже и реже, и Гришу удивило это неожиданное внимание.

— У меня дело к тебе есть, — заговорил Сережа. — Да… Надеюсь, что не откажешься исполнить маленькую просьбу.

— В чем дело?

— А видишь ли… ну, как это тебе сказать… гм… Одним словом, я, брат, женюсь и хочу, чтобы ты был моим шафером. Понимаешь, как-то приятнее, если старый товарищ…

— А невеста кто? Надеюсь, что это не секрет.

— О, совсем не секрет, голубчик… Видишь ли, я еще сам не знаю, на которой из трех остановиться: Клочковская — красавица, но у неё ничего нет; Женя Болтина — очень толста, но зато у неё радуга в кармане; есть еще одна, та уж совсем богатая, только горбатая. Ну, да для меня это решительно всё равно. Я ведь не знаю ваших сентиментальностей.

— И тебе не стыдно, Сережа? — в упор спросил Гриша.

Сережа громко расхохотался.

— Послушан, голубчик, это, наконец, смешно… Ты знаешь, что я всегда был врагом всяких сентиментальностей. Ведь теперь даже девицы и те смотрят на вещи здраво. Взять хоть Клочковскую… У меня с ними разговоры откровенные, всё начистоту. Вам нужно мужа с общественным положением, приличного человека, а мне нужно… Послушай, ты, вероятно, смотришь на меня, как на сумасшедшего? Э, всё равно… Всякий дурак по-своему с ума сходит. Однако я с тобой заболтался. Прощай…

Рысак унёс довольного и счастливого Сережу, а Гриша стоял на тротуаре и повторял про себя его слова. Да, и это Сережа Клепиков… Что-то такое маленькое, дрянненькое, неспособное даже на крупную ошибку. Такие именно люди и устраиваются хорошо, наживают состояние и, главное, проходят жизнь с спокойной совестью, вероятно, потому, что этой совести у них нет, или она уж очень растяжима. Конечно, Сережа в этой сцене рисовался по своему обыкновению и хотел выставить себя испорченнее, чем был в действительности. Это Гриша понимал и не придал особенного значения сегодняшнему разговору. Но всё-таки он решил про себя, что шафером у Сережи не будет, и с этой мыслью ушел домой. Ровно через неделю он получил от гимназического приятеля уже официальное приглашение. Отказываться было неловко, да, наконец, Гришу интересовала вся эта ложь.

В назначенный день и час он был у Сережи, который жил уже на новой квартире, приспособленной специально на этот казус. Здесь он встретил много совершенно незнакомых людей и первое время чувствовал себя очень неловко.

— Представь себе, какой сюрприз преподнесен мне родителем, — говорил Сережа, отводя старого друга в сторону:- он наотрез отказался быть у меня на свадьбе… Даже из приличия не сослался на какую-нибудь болезнь. Вообще, чудак…

— Что же, я вполне понимаю Петра Афонасьевича: я, на его месте, вероятно, поступил бы так же…

— Ну, ну, пошел огород городить! Сентиментальность… Я сейчас тебя представлю своей невесте. Пожалуйста, не смотри на неё удивленными глазами… Она очень милая девушка и тоже без сентиментальности.

Невеста оказалась та третья, о которой Сережа говорил раньше. Это была довольно развязная девушка с едва заметным горбом. Она удостоилась счастья сделаться m-me Клепиковой благодаря наследству, полученному после какой-то тетки.

— Очень рада с вами познакомиться, — повторила она стереотипную фразу деланым тоном. — Надеюсь, что мы с вами будем друзьями, потому что друзья Сергея — мои друзья.

— Очень рад… — пробормотал Гриша, не зная, что ему отвечать. — Я уже слышал о вас от Сережи. Он…

— Не правда ли, как он меня любит?..

На красивом и молодом лице мелькнула саркастическая улыбка. Немного суженные зеленоватые глаза только не говорили, что: «эх, братец, какой же ты наивный теленок!». Да, в таких браках обе стороны совершенно застрахованы от ошибок, и Гриша с невольной горечью подумал, что, может быть, они-то и будут счастливы, потому что нет никаких иллюзий, которые могли бы разрушиться. Но всё-таки он почувствовал себя легче, когда, наконец, мог отойти от счастливой невесты.

Тут же толкался доктор Конусов, против обыкновения, трезвый. Он поймал Гришу и всё время не отпускал его.

— Как же, племянника женю, — повторил он несколько раз. — Да… До некоторой степени семейная радость, вернее — фамильгная. Мы процветаем… А вы как полагаете, collega? У него — общественное положение, свет науки, вообще будущность, а у неё природные родительские капиталы. Комбинация невредная…

— Ведь нужно же и богатым девушкам выходить за кого-нибудь замуж, Павел Данилыч.

— Да, да… Закон природы, а деньги составляют рафинированную часть природы.

Конусов был в ударе и не без остроумия охарактеризовал собравшееся у Сережи смешанное общество, — ведь он знал подноготную всех и каждого. Вон судейские сбились в одну кучу, точно гнездо пауков, около них разбитое стадо губернского чиновничества — тоже хороши милашки, в отдельной комнате представители именитой коммерции — частью клиенты Сережи, а частью родственники невесты.

— Отца у неё нет, а вон дядя, который её воспитывал… Очень миленький субъектец. Он служит старостой в кафедральном соборе. Интересно, какие счета он представит Сереженьке после свадьбы — невеста-то под его опекой состояла. Может произойти казус… Дам что-то совсем мало, да и те неизвестные. Оплошал племянничек по этой части… Кстати, collega, вы слышали новость?

— Какую?..

— Сережа приглашал на свадьбу сестру…

В этот момент кто-то увлек Конусова, и Гриша не узнал, что за новость он хотел ему сообщить. Через полчаса Конусов опять появился, но уже был в таком виде, что можно было только удивляться, когда он успел опьянеть. Старик быстро опускался и ослабевал с двух рюмок, причем им овладевало какое-то особенное мрачное настроение. Знакомые старались избегать его в такие минуты.

— Знаешь, collega, что мне хочется сделать? — говорил он теперь, подхватив Гришу под руку:- вот встать посреди комнаты и крикнуть: «почетная публика, мерзавцы вы все, да и я тоже!» Произвел бы эффект… А знаешь, почему мерзавцы? Потому, collega, что из брака, в нем же есть великая тайна, сделали позорное торжище, и мы присутствуем на одном торжище и ео ipso поощряем его.

— А что ответила Катерина Петровна на приглашение Сережи?

— Да вот это самое… Хе-хе!… Племянница у меня из другой материи сшита. Да-с… Сережа обиделся, но скрыл сие, а я-то его знаю.

— В этом и вся новость?

— Ах, да… сейчас…

Конусов сделал серьезное лицо, даже повертел около лба пальцем и, наконец, сознался:

— Забыл, collega… Что-то такое было, очень интересное — и забыл.

X

Кубовы жили в селе Прилуке. От Шервожа по Лаче до него было верст сто с небольшим. У Кубова были лесные подряды, которые должны были быть выполнены к весне, когда вскроется река. Он заготовлял шпалы для строившейся железной дороги, какие-то брусья, тысячи бревен — одним словом, целый лесной караван. После свадьбы молодые ни разу не могли съездить в Шервож, а поэтому была выписана в Прилуку Анна Николаевна. Она долго не решалась ехать одна, потому что вообще ей одной куда-нибудь не случалось ездить. Но тут она получила от Любы такое письмо, что нельзя было не ехать. Первым делом старушка полетела за советом к Петру Афонасьевичу — всё-таки мужчина и может посоветовать, как и что.

Петр Афонасьевич был дома и работал в своей мастерской.

— На-ка вот, отец, прочитай письмо от Любы… — говорила она, тяжело дыша. — Небойсь, вспомнила и мать. Вот пишет… Боялась я одна-то до смерти итти к тебе, ну, Зину с собой захватила. Она там с Петушком какие-то разговоры разговаривает… Ох, уж и не знаю, что мне и делать, отец! И обрадовалась я, и испугалась, и точно сама не своя…

— Всё дело сейчас разберем, — не без важности ответил Петр Афонасьевич, вооружая нос очками. — Конечно, твое женское дело, Анна Николаевна. Всего боишься…

— Ох, всего боюсь, отец!.. Так вот сердце и упадет… А чего испугалась, и сама не знаю. Слабое наше женское дело… И худого боишься и хорошего боишься.

Письмо Любы было предварительно осмотрено Петром Афонасьевичем со всех сторон, потом отставлено на известное расстояние и прочитано с чувством, толком, расстановкой. Потом Петр Афонасьевич бережно сложил его, еще раз осмотрел, взвесил на руке и, передавая обратно, проговорил:

— Нужно богу молиться, мать… да. Счастье господь посылает… Вот и ты порадуешься на старости лет. Дай бог всякому…

Анна Николаевна только сейчас поняла, что поступила бестактно. Её радость только растравляла глубокую рану, которую Петр Афонасьевич затаил в своей доброй душе. Ах, глупая, глупая… Надо было посоветоваться насчет дороги, а она ему всё письмо показала.

— Да, хорошо… — повторял Петр Афонасьевич, опуская свою седую голову.

Чтобы поправиться, Анна Николаевна понесла какую-то околесную и кончила тем, что неожиданно расплакалась.

— Да ты о чем это, мать? — удивился Петр Афонасьевич…

— А и сама не знаю, отец… Вот ехать надо этакую даль: легко сказать — сто верст. Еще разбойники на дороге-то зарежут…

— Какие там разбойники… Тоже придумала. Поезжай с богом. Приду проводить… А лошадей я тебе достану от своих ямщиков, до самой Прилуки довезут. Да… Ежели дорожной шубы нет, так возьми у меня. Осталась одна такая от покойной матери.

— Нет, у меня своя есть. Да и дело весеннее — днем-то вот как начинает пригревать. А я так…

Пока шли эти переговоры, в гостиной происходила другая сцена. Петушок сидел у стола и готовил уроки. Появление нежданных гостей заставило его нахмуриться, особенно, когда появилась Зиночка. Вот помешают же заниматься… Его недовольство возросло еще больше, когда Анна Николаевна ушла в мастерскую, а Зиночка осталась в гостиной. Петушок сначала углубился в свои книги, делая вид, что не замечает гостьи. Зиночка конфузливо присела на диван и внимательно рассматривала обои. Она вся разгорелась от мороза и от охватившего её чувства неловкости. Важничает гимназист… Так прошло минут десять. Зиночке, наконец, надоело сидеть молча, и она заговорила первая:

— Вы, кажется, сердитесь на меня…

— Я? на вас? За что же я буду сердиться на вас?..

— Я не знаю, но мне так показалось… Как мама долго. А я тут торчу, как кукла…

— Что же, прикажете занимать вас?

Зиночке вдруг сделалось смешно. Она подсела к столу и без церемонии принялась рассматривать учебники сурового гимназиста. Петушок сначала смотрел на это неприятельское вторжение с затаенной ненавистью, сдвинув брови, а потом заметил, что у неприятеля при огне волосы совсем золотые, глаза прелестного голубого цвета, как две больших бирюзы, кожа удивительной белизны. Зиночка чувствовала на себе этот взгляд; но сделала вид, что ничего не замечала, и кончила неожиданной выходкой — схватила все книги и тетради и перемешала в одну кучу, так что латинская грамматика очутилась в соседстве с физикой, Вергилий с всеобщей историей, extemporalia с какой-то истрепанной книгой.

— Вот вам! — коротко объяснила Зиночка, занимая свое место на диване, и опять засмеялась. — Ну, что вы теперь будете делать?..

Петушок был изумлен и мог проговорить только одну фразу:

— Это нечестно… да.

— А если мне скучно? И пусть будет нечестно… Я не виновата, что должна торчать, как кукла.

Разговор Анны Николаевны затянулся, потому что она завела речь о женитьбе Сережи. Как-то молодые поживают? Петр Афонасьевич ответил, что ничего не знает. Были у него после свадьбы с визитом, потом он был у них один раз — только и всего. Ничего, кажется, живут хорошо.

— Она-то с ноготком бабочка, — сообщила Анна Николаевна, понижая голос. — Забрала, сказывают, его в руки…

— Ничего не знаю, Анна Николаевна.

— Что же, худого тут нет: ежели молодая не заберет, так под старость и подавно. Не нами заведено, не нами и кончено. Вон у меня зятек: тише воды, ниже травы. Так и смотрит в глаза Любе… А ведь тоже не из смирных. Однако я заболталась с тобой, отец. Пора домой… Собираться вот надо в дорогу.

— Провожать приду…

Когда Анна Николаевна вышла в гостиную, от неё не ускользнуло движение, которое сделала Зиночка — она рассматривала какую-то книгу вместе с Петушком и быстро отодвинулась, когда в дверях показалась мать. Петушок покраснел. Анна Николаевна строго подобрала губы и только вздохнула.

— Ну, а как у вас дома-то? — спрашивал Петр Афанасьевич, провожая гостей в переднюю.

— Да ничего я не разберу, отец… Как будто ладнее теперь живут. Гриша-то веселый такой… Не знаю уж, чему он так радуется. Ихнее дело: им хорошо, а мне и того лучше. Людмила и со мной как будто стишала. Не грубит…

Дорогой Анна Николаевна ничего не говорила, а только продолжала вздыхать. Вот и эта выросла, скоро совсем большая девица будет. Маленькие детки растут — матери спать не дают, а вырастут большие — мать и сама не уснет, — так говорили старинные люди.

Сборы в дорогу составляли для Анны Николаевны целое событие. Не один раз у неё опускались руки от отчаяния: всё как-то не клеилось. Она даже всплакнула не раз. А тут опять письмо. Пишет уж сам любезный зятек, что сам приедет за милой маменькой… Вот давно бы так-то. Кубов приехал в Шервож глубокой ночью, а утром они уже выезжали. Он не успел побывать даже у дьякона.

— Уж здорова ли Люба? — тревожилась Анна Николаевна.

— Не совсем, как и все женщины в её положении, а особенного пока ничего нет. Об вас очень соскучилась, маменька… Не могла дождаться и меня послала.

— То-то, вот вы все такие: понадобилась, видно, и мать.

— И даже весьма… Мы вас не отпустим теперь.

Кубов имел необыкновенно озабоченный вид и, вместе с тем, чувствовал себя счастливым. Да, бессовестно счастливым.

Дорога мелькнула незаметно. Вечером уже подъезжали к Прилуке, небольшому селу, засевшему в излучине правого берега Лачи. Кое-где в избах уже мелькали огоньки. Можно представить себе удивление Анны Николаевны, когда её встретила первой Катя.

— Катенька, да ты-то как сюда попала?

— А так, Анна Николаевна… Любочка написала мне, я и приехала. От Березовки до Прилуки проселком всего верст семьдесят, значит, семь часов езды. Завтра уезжаю домой. Я это плачу за то, что уехала тогда от свадьбы…

Встреча с Любочкой вышла самая трогательная. Обнимая мать, Любочка даже расплакалась. Анна Николаевна молча её крестила и говорила с каким-то необыкновенным для неё спокойствием:

— Ничего, деточки… Господь милостив.

— Я тебя, мама, не отпущу ни за что на свете…

Какой чудный вечер они провели вчетвером. Никогда еще Анна Николаевна не чувствовала себя такой счастливой. Любочка сидела с ней рядом на диване и всё время держала её за руку.

— Ах, детки, детки, давно ли, кажется, вы маленькие были, а вот теперь… Петр Афонасьевич тебе кланяется, Любочка, и тебе, Володя. Старик даже прослезился, когда узнал о вашей радости. И меня два раза назвал бабушкой…

Они долго сидели за самоваром, вспоминая прошлое. Анна Николаевна всплакнула не раз, когда заходила речь о покойном Григорье Иваныче. Вот бы рад был старик — он так любил детей. Вспоминали время учения в гимназии, говорили о товарищах и о подругах, Анна Николаевна рассказала о свадьбе Сережи еще раз с такими подробностями, точно сама была там.

— Он и меня приглашал, ей-богу. Такой печатный билет прислал… Ну, да я-то не поехала. Куда уж… Потом приезжал с визитом к Грише, так я видела молодайку. Ничего бабочка…

Катя несколько раз делала знаки Анне Николаевне, и та спохватилась уже только в конце. Эх, опять невпопад развязала язык, как тогда с Петром Афонасьевичем. Прямо выжила из ума… Любочка не дождалась ужина и ушла спать. Она чувствовала большую усталость.

Обе гостьи улеглись спать в одной комнате и продолжали разговаривать вполголоса. На Анну Николаевну напал болтливый стих.

— Ох, уж, Катенька, когда же это мы тебя-то замуж выдадим? — со вздохом повторяла Анна Николаевна. — Тоже не маленькие твои годки…

— Какая вы смешная, Анна Николаевна… Мало вам своей заботы…

— Без заботы век не проживешь, милая. Да и как не заботиться-то… Была я у Петра Афонасьевича перед отъездом, заходила посоветоваться. Ну, сижу у него в кузнице, а Зина в гостиной. Поговорила это я с стариком, выхожу, а моя Зиночка уж с Петушком рядком посиживают… Увидала меня и в сторону.

— Опять судьба?..

— Не нашего ума дело, Катенька, а всё оно думается. Большие уж и эти скоро будут, а у больших и свои мысли.

Анна Николаевна чувствовала себя необыкновенно счастливой, как никогда. Во всем сказывалось приближение новой жизни, и дом переживал радостную тревогу. Быть бабушкой для Анны Николаевны теперь сделалось заветной мечтой.

— Люба-то моя ведь совсем другая сделалась… — говорила Анна Николаевна. — Прежде-то, случалось, и нагрубит. Ну, семейным делом мало ли что бывает… Не каждое лыко в строку.

— Вот вы напрасно про свадьбу Сережи начали рассказывать, Анна Николаевна. Любу-то это всё-таки встревожило…

— Ох, сболтнула, мать моя! Стара стала…

С дороги Анну Николаевну так и клонило ко сну, и она говорила уже сонным голосом.

— Анна Николаевна, вы спите? — спрашивала Катя.

— А?.. что?.. я

— Я вам новость скажу после пасхи я тоже замуж выхожу.

— Ну, не смейся над старухой… Пораньше тебя родилась. Да и не ладно шутить таким-то делом…

— Нет, я говорю совершенно серьезно.

Анна Николаевна даже села на своей постели и протерла глаза.

— Серьезно? А жених-то кто?

— Угадайте…

— Катенька, скажи? Ах, ты, тихоня…

— А вот и не скажу… Это еще секрет.

XI

Бывая в Березовке, Огнев останавливался теперь у нового березовского священника о. Семена, т.-е. у бывшего монастырского дьякона Келькешоза. Огневу приходилось бывать довольно часто, и он не без комизма оправдывался делами службы. Отец Семен только мычал и ухмылялся, благосклонно вы слушивая эти оправдания. Знаем мы, какие это дела службы… Бывшая дьяконица, а теперь березовская попадья принимала немалое участие в этой политике, хотя, по обыкновению, и отмалчивалась. Эта тихая и скромная женщина была теперь поглощена новыми заботами, потому что деревенское хозяйство требовало усиленной энергии. Легко сказать, поставить всё хозяйство, а тут еще куча своих ребятишек. Было о чем подумать деревенской попадье. Перевод в Березовку состоялся весной, как раз к самой горячей летней работе. Отцу Семену было тоже работы по горло — приход большой, одних треб не оберешься, а тут еще надо каждый день в школу поспеть. Свидетелем этих поповских хлопот был Огнев, видевший, как у него на глазах немного чудивший городской дьякон превращался совсем в другого человека, точно он вместе с дьяконской рясой снял с себя и городского человека.

— В городе-то я был, как подкованная лошадь, — с грубоватой откровенностью объяснял сам о. Семен. — А теперь расковался, и знать больше ничего не хочу. Кончено…

Нужно было видеть, с какой энергией о. Семен ушел в новую деревенскую жизнь. Он везде поспевал сам и любил всё делать своими руками: пахал, косил, рубил дрова, ходил за скотиной. Деревенский день казался коротким, особенно летом. Могучая натура о. Семена давно требовала именно такой работы. Всего интереснее было наблюдать его отношения к своей попадье.

— Она у меня в городе-то на дамском положении была, — любовно говорил о. Семен. — Только своих ребят и знала, а теперь везде надо поспевать. Только успевай повертываться… Ну, и то сказать, другой такой попадьи с огнем поискать.

Огневу ужасно нравилась эта оригинальная чета. Первое время попадья сильно смущалась в его присутствии и не раскрывала рта. Сидит и всё время молчит. Потом Огнев заметил, что она зорко за ним наблюдает и, видимо, имеет какие-то собственные свои мысли. Катя рассказывала про неё Огневу, что это очень веселая и говорливая женщина, с которой интересно поговорить, но попытки в этом направлении со стороны Огнева не увенчались успехом: попадья отвечала «да» или «нет» и молчала самым красноречивым образом.

Только раз попадья вышла из своей роли. Это за вечерним чаем. Огневу показалось, что она сегодня как-то особенно пристально смотрит на него, и смотрит с таким видом, точно хочет что-то сказать и не решается.

— Что вы на меня так смотрите, матушка? — спросил, наконец, Огнев.

— Да так… — ответила попадья без всякого смущения. — Смотрю вот и думаю, когда-то свадьба будет у вас.

— Какая свадьба? — удивился Огнев.

— Хорошенько его пробери, мать, — поощрял жену о. Семен, расхаживая по комнате. — Валяй напрямик…

— Вы с Катериной-то Петровной всё переговорили, Павел Васильич? — продолжала попадья и, получив отрицательный ответ, укоризненно покачала головой. — Нет, нехорошо, Павел Васильич… Девушка серьезная, а этакими делами не шутят.

Теперь уже смутился Огнев, откладывавший роковое объяснение с Катей со дня на день. Всё как-то не выходило случая. Его поразило главным образом то, что его личное дело такого интимного характера сделалось чуть не общим достоянием. Какая-то попадья считает своею обязанностью читать ему наставления… В конце концов это было просто обидно.

— Они тут с дедом Яковом Семенычем давно ворожат, — объяснял о. Семен. — И так и этак раскидывают умом, а толку всё никакого. Вот им и обидно.

— Послушайте, господа, это наконец… наконец… Что может подумать Катерина Петровна? — взмолился Огнев.

— Она уж подумала, — ответила попадья. — Прямо-то, девичьим делом, конечно, не говорит, а мысли есть… Настоящие мысли. Пошли бы к ней, Павел Васильич и переговорились бы до конца.

— А если она… — замялся Огнев. — Теперь у меня есть хоть надежда впереди, а тогда и этого не останется.

— Бог не без милости, казак не без счастья… Надо же кончить, Павел Васильич.

Это постороннее вмешательство сделало то, чего недоставало Огневу. Оставалось только итти вперед. Ему казалось, что Катя относится к нему хорошо, но этого было еще мало, — вопрос шел о всей жизни. С другой стороны, обстоятельства складывались так, что нельзя было делать новых отсрочек. После короткого раздумья Огнев отправился в школу, благо был уже вечер и Катя была свободна. Выходя из ворот поповского дома, Огнев оглянулся и увидел, как в окне стояла попадья и торопливо крестила его.

Катя была дома, когда пришел Огнев. Дорогой добрая половина решимости оставила его, сменившись самой преступной слабостью. Даже явилось скромное желание вернуться домой и отложить объяснение до следующего раза. Но и это было неисполнимо, потому что Катя уже видела его и вышла навстречу.

— У вас сегодня такой расстроенный вид, — заметила она, здороваясь. — Вы здоровы?

— Да, ничего…

В этом вопросе не было ничего особенного, но Огнева ободрил самый тон, каким он был сказан. Так умела говорить только одна Катя, с таким необидным участием. Это простое, серьезное лицо точно светлело какой-то внутренней теплотой. Огнев сел на свой стул к письменному столу, где обыкновенно сидел, и несколько времени молчал, потирая одной рукой колено. Потом он обвел глазами комнату, вздохнул, тряхнул головой и неожиданно для самого себя проговорил:

— Мне необходимо поговорить с вами серьезно, Катерина Петровна…

— Да? Я слушаю…

Она присела на диванчик и приготовилась слушать.

— Я напомню вам тот вечер, Катерина Петровна, когда, помните, мы возвращались из клуба…

Её голова наклонилась, а эти хорошие глаза посмотрели с умоляющей тревогой.

— Да, вы тогда удостоили меня полной откровенностью, Катерина Петровна, и я, с своей стороны, тоже хотел бы сказать… Да, сказать…

Он перевел дух и безнадежно посмотрел на полочку с книгами. Откровенность, вообще, дорого стоит… Она ждала продолжения с опущенными глазами. На щеках у неё выступил неровный румянец.

— Помните вы, Катерина Петровна, когда я читал в гимназии словесность, роман старого Мазепы с Матреной Кочубей?.. Что старики могут увлекаться молодыми девушками — это я понимаю, но там полюбила старика совсем молодая девушка. Может быть, я не совсем удачно выбрал пример, но факт остается фактом… Я мог бы привести из истории целый ряд таких фактов. Да, целый ряд… Мне интересно знать, как вы думаете об этом?..

— Я? Я знаю только то, что можно любить только хорошего человека… человека, которого уважаешь. Особенно, если есть общее дело, которе может наполнить всю жизнь… Мне кажется, что большинство даже хороших людей смотрит на жизнь слишком легко, потому что думает только о себе. Этот эгоизм потом выкупается тяжелым разочарованием… Так нельзя, т.-е. нельзя быть счастливым безотчетно, счастливым одному, счастливым без цели, серьезного дела и того сознания, которое говорит, что каждый прожитый день прожит не даром. Может быть, я высказываю избитые истины, может быть, это скучно, но я этому верю и только в том вижу счастье. Вы видите, Павел Васильич, что я уж совсем не так молода, как вы думаете…

Учитель словесности понял, что его пример вышел крайне неудачным. Наступила неловкая пауза. Смущение Огнева достигло высшего предела, когда в дверях показалась седая голова Якова Семеныча и мгновенно скрылась.

— Дело вот в чем, Катерина Петровна, — торопливо заговорил Огнев, точно хотел что-то догнать. — Вы меня знаете давно… да… Одним словом, что вы сказали бы мне, если бы я, я не требую ответа сейчас… обдумайте… проверьте себя, и если…

Катя посмотрела ему прямо в глаза, улыбнулась немного грустной улыбкой и тихо проговорила:

— Я об этом много думала, Павел Васильич…

— И…

— Пришла к тому убеждению, что…

Ответ был написан на её лице, в выражении глаз, в счастливой улыбке.

— Вы — хороший… — уже прошептала она и быстро ушла в свою спальню.

Огнев стоял посреди комнаты и чувствовал, как всё ходит у него перед глазами: и стены, и мебель, и пол. А на душе закипало такое хорошее, светлое чувство…

Он опомнился только тогда, когда кто-то подкрался к нему сзади, обнял и прошептал:

— Павел Васильич, голубчик… ах, Павел Васильич!..

Это был дед Яков Семеныч. У старика по сморщенному лицу катились слезы. Огнев молча обнял его и молча поцеловал.

— Ах, Павел Васильич… Устрой, господи, всё на пользу… А я там сижу у себя в коморке и не смею дохнуть: что-то она вам ответит? И молитвы читаю, и слезы у меня…

Через минуту Катя вышла, подошла к Огневу и, подавая руку, проговорила спокойно:

— Я согласна, Павел Васильич…

Огнев с галантностью настоящего кавалера поцеловал у неё руку, хотел что-то сказать, но только махнул рукой. Ему нужно было несколько минут, чтобы успокоиться, и только потом он заговорил:

— Недостоин, Катерина Петровна, такого счастья… Да, недостоин, но постараюсь заслужить. Да, всю жизнь посвящу вам.

— Ну, слава богу! — проговорил за всех Яков Семеныч.

Эта чувствительная сцена была прервана появлением в окне головы о. Семена. Он безмолвно посмотрел на всех, отошел от окна и, махнув рукой, крикнул:

— Иди скорее сюда, попадья…

О. Семен вошел в комнату с особенной торжественностью, помолился на образ в переднем углу и проговорил:

— Нехорошо жить человеку одному, сказано еще Адаму. И бог сотворил ему подружию… Так-то, Павел Васильич. Не нашего это ума дело, а только блюди и не преступай великой заповеди, данной еще Адаму. Катерина Петровна, голубушка, поздравляю… Позвольте облобызать.

Ворвавшаяся попадья наполнила скромную квартиру учительницы какими-то причитаниями, аханьем и тоже прослезилась, как Яков Семеныч.

— Кабы не она, — указывал на неё о. Семен, — ничего бы не было… Так и ходили бы кругом да около. Уж это верно говорю…. Вот смотри, Павел Васильич, и учись.

Катя была спокойно-счастлива и смотрела на всех улыбающимися глазами. За чаем она сидела рядом с Огневым и вполголоса прочла ему стихи Надсона:

Гроза промчалась вдаль, минувшее забыто,

И чей-то голос мне твердит порой

Да уж не сон ли всё, что было пережито

И передумано тобой?

XII

Как раз в это время в Шервоже разыгрывалась грустная семейная драма, одна из тех драм, которые налетают вдруг, как порыв ветра. Местом действия являлась квартира доктора Печаткина. Кстати, срок военной службы кончился, и Печаткин серьезно был занят вопросом о том, как он устроится деревенским врачом. Много было разговоров на эту тему, и, к удивлению Печаткина, Людмила Григорьевна, не хотевшая сначала слышать о деревне, теперь с нетерпением ждала перемены. Ей почему-то казалось, что с отъездом из Шервожа изменится и её жизнь к лучшему.

— Что я здесь дурой-то сижу — одурь в другой раз возьмет, — говорила она с раздражением. — А там заведу свое хозяйство, буду ходить в простых сарафанах, как деревенская баба… Я коров очень люблю.

Анна Николаевна была против такого переезда и несколько раз предсказывала Грише чуть не погибель. Тоже нашли сладость: деревня… Здесь-то одна казенная квартира чего стоила, а там придется жить в какой-нибудь избе. Вообще она отказывалась понять намерения сына и успокаивала себя только тем, что покойный Григорий Иваныч был такой-же «непоседа», ну, значит, и сынок пошел по отцовской дорожке.

— Ничего, мама, устроимся отлично, — уговаривал её Гриша. — А ты к нам будешь в гости ездить…

— Ну, уж извини: не поеду.

— К Любе ездила же?

— То другое дело…

— И у нас другое будет тоже.

— Пустяки ты говоришь… Это тебя Людмилка мутит.

В жене Печаткин вообще замечал какую-то внутреннюю перемену, начиная с того, что она во всем теперь уступала матери. Не было уже прежних баталий, и это много мирило его с женой. С другой стороны, он сам уже привык к ней, сжился и вошел в колею. Перемену к лучшему в жене он приписывал влиянию Кати, о которой Людмила Григорьевна часто говорила:

— Вот я умру, так ты женись на ней, — говорила она совершенно серьезно. — Так и знай… А я скоро умру.

— Какие ты глупости говоришь, Людмила. В свое время, конечно, все умрем…

— Нет, я скоро.

Печаткина как-то смущали подобные разговоры, и он чувствовал себя виновным. Ему делалось жаль присмиревшей жены. Было несколько таких хороших дней, когда Гриша начинал чувствовать, что любит жену, т.-е. почти любит её. И странно, она именно в эти дни смотрела на него такими грустными глазами.

— О чем ты думаешь, Людмила? — спрашивал Печаткин.

— Мне жаль тебя, Гриша… Ведь я тебя любила по-хорошему, а ты со мной только мучился. Так, не судьба…

Это настроение разрешилось совершенно неожиданно. Гриша уже покончил свою военную службу, и начались сборы для переезда с казенной квартиры. Все вещи были сдвинуты со своих мест, появились какие-то узлы, свертки, чемоданы — одним словом, полная картина разрушения. Людмила Григорьевна занялась этой передрягой с каким-то лихорадочным нетерпением и чувствовала себя хорошо, как никогда. Но дня

за два до переезда она почувствовала себя нехорошо и слегла. Переезд был отложен, а потом определилось, что у неё тиф.

— И захворала-то я не во-время, — жаловалась Людмила Григорьевна. — Ну, да скоро никому не буду мешать. Бог меня пожалел…

Лечиться она упорно не желала и только согласилась принять одного доктора Конусова, которого почему-то считала простым.

Как немного времени каких-нибудь две недели, а как много может в них случиться! Болезнь быстро прогрессировала, и уже через неделю больная находилась в опасном положении. Анна Николаевна жила у Кубовых и была вся поглощена родившимся недавно внуком. Она была поражена, когда Гриша приехал к ней сказать, что жена опасна и что она желает её видеть. Анна Николаевна как-то бессильно опустилась на стул и горько заплакала. Это удивило Гришу. Только одни женщины могут быть настолько непоследовательными.

— Что же ты за мной раньше-то не послал? — выговаривала она. — Я слышала мельком, что Людмила прихварывает, а настоящего ничего не знала. Да я бы сейчас же прибежала…

— Мама, я просто не решался беспокоить тебя, потому что думал, что это тебе будет неприятно… Вы постоянно ссорились с Людмилой.

— Ах, какой ты, Гриша! Мало ли что бывает семейным делом; не всякое лыко в строку.

Любочка тоже отнеслась с большим участием к больной и поехала навестить её вместе с матерью.

— Как я рада, что вы приехали… — встретила их больная. — Любочка, вы нас оставьте. Мне нужно поговорить с мамой серьезно…

Это было еще в первый раз, что Людмила Григорьевна назвала свекровь мамой. Анна Николаевна глотала слезы. С первого взгляда она решила про себя, что сноха — не жилец на белом свете. Когда Любочка вышла, больная тихо проговорила:

— Мама, благословите меня… мне так тяжело… у меня никого нет…

Анна Николаевна со слезами долго крестила это горевшее лицо с воспаленными глазами, а потом начала, по русскому обычаю, просить прощения.

— И меня простите, мама… — спокойно ответила больная. — Я не сержусь… никто не виноват… Помогите мне сесть…

Сесть она не могла, а только прислонилась спиной к подушке. Это усилие её утомило настолько, что она несколько времени должна была отдохнуть.

— Мама, мне теперь лучше… легче… да… Мама, дайте мне одну клятву… ведь умирающим не отказывают…

— Что тебе нужно, касаточка?..

Больная долго лежала с закрытыми глазами, собираясь с мыслями, точно она шла по какой-то трудной дороге и всё сбивалась с пути.

— Мама, я умру… да, я это знаю… и когда я, мама, умру… ведь я любила Гришу… да… очень… он хороший… когда я умру, пусть он непременно женится на Катерине Петровне. Вы сами её высватаете… вы мне дадите клятву, мама…

С Анной Николаевной сделалось дурно от волнения, и Грише пришлось с ней отваживаться.

— Что с вами, мама?

— Ах, убила она меня… сняла мою головушку!.. — причитала Анна Николаевна, разливаясь рекой. — Да если бы я знала…

Страшную картину представляла сцена самой смерти. Около умирающей собрались все: Гриша, Любочка, Анна Николаевна, Кубов и Конусов. Были сочтены уже не дни, а часы. Все смутно чувствовали себя виновными вот перед этой быстро потухавшей молодой жизнью. Гриша стоял в немом отчаянии, как главный виновник. Да, они все убили её… Он старался даже не смотреть на мать, подавляя в себе невольно враждебное чувство к ней. Подвыпивший, по обыкновению, Конусов смотрел мутными глазами на всех и удивлялся. О чем они плачут?.. Да он сам с превеликим бы удовольствием умер хоть сейчас — самое лучшее, что может сделать порядочный человек.

Агония кончилась поздней ночью. Все стояли и молчали, точно ожидая какого-то осуждающего приговора. Да, здесь, пред лицом смерти, не лгут, здесь последний итог тем мелким неправдам, из которых ткется жизнь, здесь последняя правда… Маленькие и большие люди, молодые и старые, умные и глупые — все равны.

— Мама, это моя вина… — сказал тихо Гриша, когда его увели в другую комнату. — Мне страшно за свое прошлое…

Похороны были самые простые, и провожали покойницу только самые близкие люди. Хоронили в общине. Около могил Григория Иваныча и Марфы Даниловны выросла свежая насыпь, скрывавшая под собой много напрасного горя. Гриша долго стоял над этой могилой, которая смотрела на него немым укором. Около него стояла сестра Агапита и тихо плакала. Незадолго до своей болезни Людмила Григорьевна приезжала в общину и долго разговаривала с ней, рассказывая про свою неудавшуюся жизнь.

«Ей там будет лучше…» — думала монахиня, с грустью наблюдая горевавшего после времени мужа.

Анна Николаевна несколько дней ходила, как помешанная. Эта неожиданная смерть нелюбимой невестки произвела на неё самое потрясающее впечатление, как заслуженная кара божия.

— Избывала я её, голубушку… — повторяла старушка, ломав руки. — А вот она взяла да и ушла. Ах, горюшко…

Печаткин ничего не говорил, но сидел дома и никуда не хотел выходить. Это молчаливое горе было хуже бурных проявлений отчаяния Анны Николаевны. Теперь он чувствовал, что любит её, любит тогда, когда её уже нет… Он по целым дням ходил из угла в угол и не хотел никого видеть.

— Поедем хоть в Березовку, — предлагала Анна Николаевна, помня свою клятву. — Всё-таки легче…

— Да? А ей тоже будет легче, если я туда поеду? Нет, мама, я именно в Березовку и не поеду… И ты не говори мне об этом, если не хочешь меня оскорблять.

— Ну, как знаешь. Я не неволю, а так, к слову сказала…

Данная клятва не давала Анне Николаевне покоя. Она даже во сне видела Людмилу Григорьевну и просыпалась от страха. Выждав девятый день и отслужив панихиду на могилке новопреставленной рабы божией Людмилы, она отправилась в Березовку одна. Делалось это потихоньку даже от Любы: клятву нужно было исполнить свято.

В Березовке Анна Николаевна проехала прямо к Кате, которая была очень удивлена этим неожиданным визитом, тем более, что Анна Николаевна имела такой торжественный вид.

— Ох, и не думала живая доехать, Катенька! — стонала старушка. — Да уж такой случай вышел…

— Да что такое случилось, Анна Николаевна?..

Анна Николаевна присела на стул и долго рыдала, прежде чем могла рассказать по порядку всё свое горе. Катя еще ничего не слыхала о смерти Людмилы Григорьевны и тоже была поражена. Да, это была несправедливая смерть. Главное Анна Николаевна оставила к концу, — именно клятву.

— Клятву она с меня взяла, Катенька.

Последовал рассказ о том, как Людмила Григорьевна просила её относительно Гриши. На этом пункте последовало несколько запинок, пауз и растянутых слов. Катя слушала, чувствуя, как вся холодеет.

— Ну, вот я и приехала… — растерянно заключила свой рассказ Анна Николаевна. — Да, приехала… Ночью снится мне Людмила-то Григорьевна и всё клятвы требует.

— А Григорий Григорьич знает об этом? — тихо спросила Катя.

— Нет, куда знать!.. К нему теперь и подступиться страшно. Закинула-было я словечко, чтобы вместе ехать в Березовку, так он мне что сказал… как это он выразил-то?.. Да, да: «вот в Березовку-то, говорит, мама, я и не поеду».

Катя успокоилась.

— Я узнаю прежнего Гришу, Анна Николаевна, — заметила она.

— Известно, убивается… А погорюет и перестанет. На молодом теле и не это изнашивается…

— Нет, вы ошибаетесь, Анна Николаевна. Да и я… Позвольте, я сейчас.

Она ушла в свою спальню и вынесла оттуда портрет Огнева.

— Вот мой жених, Анна Николаевна. Я уже помолвлена…

У Анны Николаевны руки опустились.

— Ах, горюшко… — стонала она. — Ведь немного бы тебе подождать-то, Катенька!.. Самую малость…

Катя улыбнулась и проговорила спокойно:

— Это всё равно, Анна Николаевна… У нас с Гришей всё кончено. Мне его очень жаль, но я его больше не люблю… Можно обмануть других, а себя не обманешь.

— А этого любишь?

— Да.

Загрузка...