Весь июль мы по два раза в неделю ходили на реку. Я многое узнал о рыбах и птицах, которые водятся у воды. Однажды я обнаружил в крутом глинистом берегу, усеянном глубокими отверстиями, целое поселение золотистой щурки. В отверстиях были гнезда щурки.
От обрыва шел неприятный запах, а вокруг летали маленькие, легкие, удивительной окраски птички. Они порхали искусно, как ласточки, кружили в воздухе, сверкая в солнечных лучах, а потом стрелой кидались к берегу и исчезали в гнездах. Своими зеленовато-синими крыльями, голубыми подкрыльями и брюшками, желтыми, солнечными спинками и маленькими зоркими глазками они напоминали каких-то тропических птиц. Летали щурки то низко, то вдруг взмывали вверх и быстро уносились в синее небо, так что глаз едва различал их в теплом, напоенном солнцем воздухе. Они парили, как ястребы, оглашая окрестность непрерывным: «Гуэп, гуэп! Вюрр, вюрр!»
Как я ни старался добраться до их гнезд, мне это не удалось. Берег был совершенно отвесный; я никак не мог удержаться на обрыве и чуть не упал в реку.
— Брось, — советовал мне дед. — У них гнезда глубоко в глине, все равно не доберешься. Да и на что тебе? Не видишь разве, какая от них вонь идет?
Как-то к нам подошел высокий тощий человек с ружьем за спиной.
— Всех пчел у меня пожрали, — пожаловался он. — Прямо не знаю, что с ними делать. Надумал вот подрыть берег, чтоб их изничтожить. Не то ни одна пчела не уцелеет.
Человек этот был пасечник. Пасека его стояла неподалеку среди густых сливовых деревьев. Он рассказал нам, что щурки истребили у него множество пчел.
— Хватают их и когда пчелы летят за взятками, и когда возвращаются в ульи, и во всякое время. Как ласточки мух хватают. Разорили меня, проклятые птицы!
Он выстрелил в щурку, пролетавшую над его головой, но не попал и выругался.
— Ничем их не возьмешь, — заключил он с досадой. — Позавчера я убил с десяток, развесил их по сливовым деревьям — думал, напугаю остальных, и тоже не помогло. Ничего не помогает. У-у-у, гады чертовы! — И пасечник, обернувшись, махнул рукой жене, которая подходила к нам, вскинув на плечо мотыгу.
Пасечник наклонился и стал подворачивать брюки. Он собирался подрыть берег, обрушить его и уничтожить гнезда щурок. Пасечник надеялся, что таким образом он навсегда прогонит их из нашей местности.
Мы оставили его и пошли дальше вниз по реке, но еще долго до нас доносилось «Гуэп, гуэп! Вюрр, вюрр!» Это щурки, обеспокоенные судьбой своих гнезд, тучами носились над головой пасечника.
В конце месяца дед Мирю убил старую выдру. Меня при этом не было, но он рассказал мне, что подстрелил ее на песчаной косе.
В город он принес ее в мешке, мертвой. Она была величиной с большую кошку, с густой светло-коричневой шерстью, длинным хвостом и длинными усами и почему-то напоминала мне нашего соседа Гуню Темнарского, который держал бакалейную лавочку, темную и длинную, точно нора. У него, как и у выдры, были кошачьи, немного навыкате глаза, маленькие уши и густые усы…
Месяц кончался. До открытия охотничьего сезона осталось три дня. Мы бросили ужение и готовились к первой охоте. Дед Мирю тщательно почистил свою двустволку, смазал изнутри все пружины, натер льняным маслом ложе и принялся снаряжать патроны. Это дело он делал с любовью, но медленно, старательно, словно хотел растянуть удовольствие. Я помогал ему, засыпая дробь. Он накладывал порох и специальной машинкой закручивал верх гильзы.
Погода стояла ясная, тихая, и мы занимались своим делом во дворе, куда дед Мирю вынес стол. Там мы приготовили около сотни патронов для перепелов.
Зымка как будто понимала, что значат эти приготовления. Она стала беспокойной, нервной. Ей не сиделось на месте. Она то подходила к нам и тыкалась мордой в колени старика, то бесцельно слонялась по двору и скулила.
Наконец наступил долгожданный день. Ночью я почти не спал, намереваясь выйти из дому еще до рассвета, и едва дождался утра. Когда я подошел к домику деда Мирю, его маленькое окошко светилось. Со двора доносился громкий лай. Лаяли все три собаки. Грохочущий бас Мурата звучал глубоко и нетерпеливо, при этом он жалобно подсвистывал носом, Волга прямо плакала, но с какими-то угрожающими нотками, а Зымка, которая пользовалась привилегией жить без привязи, бегала по двору, белея в полутьме, и то и дело опрокидывалась на спину и каталась по земле. Старик тоже был возбужден. Собаки распаляли его, настраивая на боевой лад, как труба настраивает полкового коня. Он суетился, укладывая сумку, вздорил из-за чего-то со своей доброй старухой, которая ходила за ним с лампой и светила ему, шикал на собак. Как только я вошел во двор, Зымка прыгнула мне на грудь, лизнула в лицо, повалила на землю и принялась носиться вокруг меня. Волга и Мурат залаяли еще неистовей.
— Возьми ружье и Зымку и иди, а я попробую утихомирить этих дьяволов, — сказал дед Мирю, надевая ремень ружья на мое плечо.
Он взял Зымку на поводок, дал мне его конец и велел ждать его чуть подальше, у конца улочки. Он думал таким образом успокоить собак, внушив им, будто это я, а не он идет на охоту. Но гончие на дали себя провести, и, когда он вышел со двора, вслед ему понесся еще более оглушительный лай и вой.
Я сжимал одной рукой тонкую шейку приклада, замирая от гордости и счастья — наконец-то у меня на плече была славная двустволка, а другой рукой держал поводок Зымки, которая тащила меня, хрипя и задыхаясь, стремясь как можно скорей выйти в поле. Но счастье мое было недолгим. Дед Мирю догнал меня, взял ружье и спустил Зымку.
Мы поднялись на холм и пошли жнивьем. Над землей стоял узенький серп месяца. Сквозь перистые облака на востоке медленно просачивалась заря. Небо краснело там тяжелым и мрачным багрянцем. Продолговатое облако было похоже на ятаган, склоненный над раскаленными угольями. Еще стрекотали цикады, но как-то неуверенно, устало — точно просили ночь не уходить. Откуда-то дохнул ветер, зашелестел листьями кукурузы, прошел по нашим лицам густой теплой волной. Легкий белесый свет коснулся гребня гор, белым пятном проступила снежная вершина. Через несколько минут свет на востоке стал веселым и чистым, разлился розовыми потоками, и вот уже и горы засияли, выросли, прекрасные и недоступные, и словно вспыхнули светом, а перистые облачка стали похожи на разорванную золотую броню. Месяц все так же висел над нами — лучезарнее, чем прежде, но уже далекий и бессильный.
Мы дошли до плодового сада, возле которого росло несколько орешин.
— Здесь посидим, — остановил меня дед Мирю, — отсюда начнем охоту, когда совсем рассветет, — и он обвел рукой широкое плато, расстилавшееся перед нами. Плато было покрыто жнивьем, некошеными овсами и кукурузой. — Тут самые перепелиные места. Слышишь, как самцы мяукают? Они кричат по утрам и по вечерам, — добавил дед Мирю, сворачивая цигарку. Как и большинство бедняков в то время, дед Мирю курил самосад, скручивая цигарки из тонкой бумаги или из газеты.
Действительно, кругом раздавались перепелиные голоса. Я давно уже знал их бой, но никогда до тех пор не слышал, как он начинается. Прежде чем начать собственно бой, перепел кричит что-то вроде «мармаро, мармаро», что в какой-то степени напоминает мяуканье. Сейчас это «мармаро» слышалось со всех сторон и так громко, как будто перепела были совсем близко. Посреди воркованья горлиц, свиста иволг и щебетанья уже проснувшихся мелких пичужек крик перепелов звучал резко и как-то странно. Зымка вслушивалась, наставив уши, и посматривала на хозяина, словно спрашивая его: «Слышишь? Чего же ты ждешь?»
Вдруг в ореховой листве над нами послышался неприятный хохот. Кто-то бесстыдно рассмеялся. Зымка повернула голову и уставилась в ту сторону. Я тоже невольно вздрогнул. Только старик сидел спокойно, будто ничего не слышал. Снова раздался хохот, еще более продолжительный, словно кого-то щекотали.
— Дедушка Мирю, что это? Там что, люди? — спросил я.
Старик улыбнулся и послюнявил цигарку.
— Подожди — увидишь, — сказал он.
В листве орешины снова кто-то захохотал. Раз, другой, и вдруг хохот перешел в несколько быстрых: «Ку-ку! ку-ку! ку-ку! ку-ку!».
Это была кукушка. Она просыпалась. Наверное, она хорошо провела ночь в широколистых ветвях орешины и теперь смеялась, словно ведьма, которой приснился веселый сон.
— Нагадала себе что-нибудь хорошее, — сказал дед Мирю. — Не жизнь у нее, а малина. О птенцах заботиться не надо, их другие кормят. Снесет яйцо, возьмет его в клюв и положит в гнездо какой-нибудь пичуги. Если кукушку вывела, скажем, горихвостка, эта кукушка и сама будет нести такие же яйца, как у горихвостки, и подкладывать их горихвостке в гнездо. Если ее высидела мухоловка, она кладет яйца в гнездо мухоловки. У каждой кукушки свои, можно сказать, няньки, свои помощницы, — заключил старик.
Через минуту из ореховой листвы вылетела серая птица, похожая на небольшого ястреба, пронеслась над садом и скрылась среди яблонь и сливовых деревьев. Оттуда донесся испуганный писк.
— Синицы трещат, — сказал дед. — Они ее люто ненавидят за все ее пакости — Ну, пошли, уже совсем рассвело, — добавил он оживленно и зарядил ружье.
Мы пошли к овсам. Зымка радостно кинулась вперед; она носилась большими кругами, сторожко вытянув морду, словно боясь уколоться о высокую солому жнивья. Вид у нее был немного обалделый, и казалось, что все четыре ее лапы и все тело служат только для того, чтобы поддерживать в нужном положении тупую морду с большим красно-коричневым носом.
— Ты иди слева от меня и немного позади, — сказал дед Мирю. — Зымка, не спеши! — прикрикнул он на собаку.
Мы подходили к кукурузному полю. Блестящая острая солома жнивья слегка хрустела у нас под ногами. Освещенная первыми лучами солнца, мокрая от росы, равнина курилась кое-где утренними испарениями.
Старик обеими руками держал ружье с взведенными курками, на стволах играли отсветы зари. Зымка, принюхиваясь, бежала впереди.
Вот она замедлила шаг, энергично замахала своим коротким хвостом, быстро завертелась на одном месте и вдруг замерла, точно окаменев. Тело ее вытянулось. Она словно не дышала. Голова составила одну линию с хребтом, а передняя лапа была поджата к животу. Она держала эту лапу так, будто боялась опустить ее на землю.
— Стойка, — сказал старик и зашагал к собаке, которая стояла, все так же оцепенев и уставившись куда-то прямо перед собой.
Старик приближался к ней угрожающе широкими, нетерпеливыми шагами. Мне стало страшно. Охваченный каким-то непонятным мне самому возбуждением, я не дыша смотрел то на собаку, то на старика. Вот он поравнялся с Зымкой — Зымка все так же, как заколдованная, всматривалась в стерню, — зашел вперед, сжимая в руках длинное блестящее ружье, и лицо его напряглось. Тогда собака стремительно метнулась в сторону, словно ее потянула туда неведомая сила, и из-под самой ее морды с легким звучным свистом взлетел крупный перепел. Он устремился к кукурузе и, быстро и часто взмахивая короткими крылышками, полетел над жнивьем. Неприятно и сухо щелкнул выстрел. Перепел перевернулся, повис головой вниз и, будто подхваченный вихрем, упал на желтое жнивье.
— Зымка, дай! — крикнул дед Мирю.
Собака кинулась, взяла в зубы перепела и, смеясь глазами и радостно виляя хвостом, поднесла его хозяину.
— Положи в сетку, — сказал он мне.
Вне себя от волнения и восторга, я взял в руки теплую, мягкую, пушистую птичку. Она лежала на моей ладони, свесив маленькую, похожую на куриную, головку. Я дивился коричнево-серым перышкам на ее спине, соломенным мазкам на перьях, неуловимым переливам тонов, в которых было и что-то земное, и что-то таинственно-манящее. Под конец я не вытерпел и тайком понюхал убитую перепелку, как это делала Зымка, знакомясь с каким-либо новым предметом…
Через полчаса убитые птицы уже здорово оттягивали мне пояс, а их лапки царапали мои голые коленки. Я не отрывал глаз от Зымки. Хотя я хорошо знал это плато, мне казалось, что я попал в какую-то неизвестную местность. Перепелок было много, особенно в овсах. Зымка находила их мастерски. Она бежала по краю поля и, найдя какую-то невидимую воздушную струю, подставляла ей нос. Иногда она просовывала голову в гущу стеблей, старательно втягивала в себя все запахи поля и, если там пряталась перепелка, заходила вглубь. Нежные метелки овса, русые, как девичьи косы, покачивались и шелестели. Собака прокладывала среди них дорожку, и вдруг наступала тишина. Ни один колосок больше не шевелился.
— Гоп, Зымка! Дай! — кричал дед Мирю, прижимая приклад к плечу.
Чтобы не топтать овес, он заставлял собаку поднимать перепелок, хотя и полагал, что это может испортить ее выучку.
Я обливался потом, но не чувствовал ни жары, ни тяжелой сумки за спиной. Стерня колола мои босые ноги, ежевика расцарапала мне щиколотки, но все это меня ничуть не трогало. Мне ужасно хотелось увидеть, как перепелка лежит под самым носом у Зымки, и понять, почему она не улетает, если собака не двигается. Каждый раз, когда Зымка делала стойку, я порывался попросить старика позволить мне посмотреть на перепелку. Но, когда дело доходило до выстрела, я решал, что попрошу в следующий раз.
Часам к десяти, когда высохла роса, обе сетки наполнились. Зымка устала, вывалила язык, дышала с хрипом. Становилось жарко. Дед Мирю решил свернуть к реке. Там собака могла бы поостыть, досыта напиться и отдохнуть. После этого можно было обшарить оставшуюся часть плато.
Мы зашагали прямиком через жнивье и картофельное поле. Вдруг Зымка сделала стойку чуть ли не на голом месте, недалеко от высоких бодяков. Учуяв перепелку, она не успела даже спрятать язык и так и замерла, прихватив кончик языка зубами. Большая серая муха тотчас присосалась к нему, но Зымка ничего не замечала.
Я попросил деда разрешить мне взглянуть на перепелку.
— Раз уж тебе так хочется, иди вперед. Только осторожно, не подними ее. Смотри туда, куда смотрит собака, промеж соломинок.
Осторожно и робко я подошел поближе. Я окидывал лихорадочным взглядом каждый комок земли, потом снова смотрел на Зымку и пытался понять, куда уставилась она. Перед ней ничего не было. Я сделал еще шаг, снова всмотрелся и тут наконец заметил перепелку. Она лежала в полуметре от собачьей морды, и соломинки сливались со светло-желтыми полосками на ее перьях, так что казалось, будто ничего, кроме земли, под соломинками и нет. И как она лежала! Вытянутое вперед, прижатое к земле тельце даже не вздрагивало, словно она была не живым существом, а чем-то неодушевленным, окаменелым и мертвым. Маленькая головка с черными, как бусинки, глазками была опущена. Перепелка смотрела на нависшую над ней морду Зымки, а Зымка смотрела на нее. Так они и замерли в немом созерцании: Зымка — скованная нерешительностью, точно завороженная, а перепелка — парализованная ее присутствием, подстерегающая то мгновение, когда собака бросится на нее, чтобы самой тут же взлететь. Постепенно я начал различать отдельные краски на ее перьях, темно-серое, почти черное ожерелье у горла. Мне стало жалко эту притаившуюся, точно мышонок, птицу, но, с другой стороны, я испытывал страстное желание ее поймать.
— Видишь? — спросил дед Мирю.
— Да, да, — шептал я, потрясенный и все еще готовый усомниться в том, что передо мной живое существо.
— Теперь подайся в сторонку, — сказал старик.
Перепелка вспорхнула, полетела низко над землей и опустилась в нескольких метрах от нас. Зымка кинулась к ней. Перепелка, опередив ее, снова поднялась, пролетела с десяток метров и снова опустилась.
— Наседка, — сказал дед Мирю. — Зымка, назад.
В зарослях бодяка пряталось семь перепелят. Подойдя к ним поближе, Зымка тут же сделала стойку. Птенцы заметались с жалобным писком. Мы взяли Зымку на поводок и пошли дальше.
— Перепелка хотела обмануть собаку. Вот что значит мать — жертвовала собой, чтобы спасти птенцов, — сказал старик. — А куропатки притворяются, будто они раненые, хромые. Падают перед носом у собаки, ковыляют по земле, словно подстреленные, и сбивают собаку с толку, отводят ее подальше от маленьких. А как отведут, взлетают, и глупая собака остается ни с чем…
Зымка вошла в реку и улеглась, посматривая на нас с веселым и довольным видом. В воде она скоро задышала легче, несколько раз принималась лакать воду, а потом, мокрая и безобразная, выбралась на берег и, отряхиваясь, обдала нас дождем мельчайших брызг…