Дед Мирю продавал перепелок в ресторан городского казино или богатому зубному врачу. Это были его единственные покупатели. Однако часто случалось, что ни высокий и худой, как журавль, доктор, ни толстый управляющий казино не хотели купить дичь — то ли оттого, что старик стоял на своей цене, то ли еще почему. Тогда дед Мирю звал к себе своего соседа Йонко, такого же бедняка, как он сам, разводил во дворе огонь и жарил птиц на вертеле.
Во время этих угощений он становился особенно словоохотлив. Живо и увлекательно он рассказывал, например, как перепелки улетают на юг. В молодости он ходил на каком-то суденышке вдоль нашего побережья, добирался и до Сирии и много чего повидал. Слушая его рассказы, я переносился на берег моря, в темные октябрьские ночи, видел холодные чернильные волны с белыми гривами пены, необозримую бушующую стихию и поблескивающий во тьме маяк. Над самыми волнами, словно туча длиной в целый километр, со свистом несется плотно сбитая стая перепелок. Она кажется тенью над слегка освещенной водой. Ухо улавливает мягкое, хрипловатое жужжание множества крыл. Густыми рядами летят сквозь ветреную, бурную ночь тысячи птичек — таких беспомощных в отдельности и таких могучих вместе, когда они охвачены единым порывом. Они летят откуда-то из Крыма, от берегов Советского Союза, из Бессарабии, с хлебных просторов Украины. Там они сбивались постепенно в маленькие стаи, перекликались, сбегаясь одна к другой по убранным полям, по траве, по кукурузе и огородам, ведя за собой подросшее потомство. Стаи передвигались то по воздуху, то по земле, преодолевая немалые расстояния, наконец, где-то в Крыму или в другом месте складывалась эта огромная туча. И вот теперь они летят на юг, гонимые наступающими холодами и голодом. Никакая стихия, никакая сила не может их удержать. Они видят желтый глаз маяка, потоки света, падающего в море, и устремляются к нему. Они надеются найти там тепло, убежище и покой. Точно выпущенное из пушки ядро, они ударяются в толстые стекла маяка, в натянутые вокруг провода, в стены и в крышу и падают мертвые, устилая землю вокруг маяка своими телами. Остальные летят дальше, оказываются над городом и опускаются на его окраинах. Там они разбегаются в разные стороны, по садам и огородам, спеша утолить голод и отдохнуть. Наступает утро, море успокаивается и блестит на утреннем солнце, как громадный щит. Ласково греет октябрьское солнце. Тогда из города выходят охотники и повсюду начинают трещать выстрелы. Целый день продолжается эта пальба, а к вечеру охотники торжественно проходят по городским улицам с тяжелыми связками перепелок. Из неисчислимой стаи остается несколько сотен птиц, разбежавшихся по окрестным полям. Ночью они собираются вместе, поднимаются в воздух и продолжают свой опасный путь. У теплых морских берегов юга их ждут раскинутые сети, новые охотники и новая смерть. И там люди рады полакомиться их нежным мясом…
— Больше всего их ловят сетями, — рассказывал дед Мирю. — В городе Яффа в ресторанах и даже в харчевнях висят клетки с живыми перепелками. Зайдешь туда, тебе достают перепелку, отрезают ей голову и у тебя на глазах ощипывают и жарят. Там я видел, как их ловят тысячами…
После таких рассказов мне уже меньше хотелось охотиться на перепелок. Маленькая птичка начинала казаться мне настоящим трагическим героем, а дед часто ходил на охоту, стараясь хоть немножко подработать, так как в те времена была сильная безработица.
— Ну что, не пора домой? — спрашивал дед Мирю, когда сетки наполнялись. — Штук двадцать уже есть, хватит. Смысл охоты не в том, чтобы ею кормиться, да что поделаешь… А ты изучай природу, учись стрелять, побольше двигайся, и будешь здоровым и крепким, — советовал он мне.
И действительно, наши походы сделали меня сильным, ловким и выносливым. Я быстро окреп, научился стрелять из своего дробовика. Не щурился и не моргал, когда нажимал спуск, хладнокровно и быстро прицеливался, а мой правый глаз стал «командующим» глазом, то есть после долгих упражнений я научился фиксировать им предметы. За это лето я многое узнал и о животных и о людях. Случалось, Зымка поднимала стаю куропаток или останавливалась перед ежом, лаяла на него, досадуя, что не может до него дотронуться, и наконец, исколов морду о его иголки, оставляла в покое. Иногда чуть ли не у нее из-под носа выскакивал заяц, стрелой кидался в кукурузу, а она бежала за ним и удивлялась, что хозяин не проявляет к нему никакого интереса.
Однажды она сделала стойку на меже. Когда мы заглянули туда, то увидели, что в траве прячется зайчонок, совсем маленький, величиной с рукавичку. Мы взяли собаку на поводок и с большим трудом поймали длинноухого мальца. Дед Мирю велел мне прикрепить к заячьему уху кнопку и отпустить пленника.
— Посмотрим, кто из охотников его убьет, — сказал старик.
Я отнес зайчонка домой и прикрепил к его уху кнопку. После этого я вынес его за город и отпустил.
Пришла осень. Мы стали ходить на охоту на зайцев и лис с Волгой и Муратом. Выучив уроки, всегда, когда мог, я бежал к деду Мирю в надежде на то, что он собирается на охоту. Я вел на поводке обеих собак; они тащили меня за собой и пыхтели от нетерпения, стремясь как можно скорее оказаться в лесу. Там они беспокойно обнюхивали тропинки или забивались в чащобу. Славные дни наступили для охоты. Небо — ласковое и голубое, как детские глаза, — словно созерцало усталую землю. Леса желтели, тронутые первыми ночными заморозками; сквозь прозрачную воду реки и ручьев, давно вернувшихся в свои русла, видно было, как бьют зеленоватые холодные ключи. Созревал боярышник, и к нему слеталось множество птиц. По утрам выпадала жемчужно-холодная роса, а к полудню октябрьское солнце начинало припекать, и в воздухе стоял запах палой листвы. В буковых лесах этот запах был таким упоительным, что невозможно было надышаться.
Мы пускали собак на какую-нибудь полыхающую осенними красками вырубку, а сами сторожили на тропинках, наслаждаясь тишиной и покоем леса. Глядишь — то там, то здесь оторвется лист, лимонно-желтый, точно солнечный блик, закружится и с тихим шорохом медленно ляжет на землю. Сойка крикнет, дрозд просвистит испуганно, и снова стеклянная, зачарованная тишина. Только задумаешься о чем-нибудь и засмотришься на бабочку, которая порхает тут поблизости и знать не знает, что это последние ее дни, как вдруг Волга взвизгнет, словно ее ударили, глухо тявкнет Мурат, и два собачьих голоса понесутся наперегонки, перебивая друг друга. Тоненький, плачущий альт суки одолевает бас Мурата. Весело и волнующе звучит эта дикая и страстная песнь, полнит эхом овраги, то затихает, то снова несется по лесу. По низкому густому подлеску, где палая листва выдает каждый шаг, бежит рыжая лиса, обманывает собак, старается скрыть запах своих маленьких черных лап. Она крадется, как змея, вдоль какой-нибудь незаметной сырой тропки, прыгает с камня на камень по синеватым обрывам…
Притаившись за спиной старика, который, держа ружье наготове, обшаривает глазами все вокруг, я с остановившимся сердцем слушаю гон. Лай приближается, подходит к нам, становится все сильнее, все яснее. Слышно, как свистит носом Волга, как сварливо и злобно она лает. Под нами раздается шорох, из густых зарослей горной сосны, усеянных камнями, доносятся чьи-то быстрые мелкие шажки, и старик вскидывает ружье. Гремит выстрел, эхо подхватывает его, — словно в лесу что-то рушится, — и несет все дальше и дальше, спугивая тишину и безветренный покой осеннего дня…
По камням катится, свернувшись в клубок, смертельно раненная лисица и из последних сил пытается подняться на ноги. Грохочет второй выстрел, словно торопясь, пока не заглохло эхо, догнать первый, всплескивают крыльями два вяхиря, напуганных грохотом, а Волга, увидев между кустов умирающую лисицу, визжит торжествующе и страстно…
— Бери, бери ее скорей, а то как бы собаки не попортили! — нетерпеливо кричит дед Мирю, и я бегу, не обращая внимания на кривые, цепкие ветки сосны, которые хватают меня со всех сторон и лезут в глаза.
На миг я останавливаюсь, пораженный, и боюсь дотронуться до мертвого зверька. Вытянувшись во весь рост, он лежит вниз головой на крутом склоне. А вдруг лиса только притворяется мертвой, как рассказывают сказки? Вдруг она укусит меня, когда я возьму ее в руки? На великолепной ее шкуре, отсвечивающей медным блеском, видна кровь. Язык закушен, словно для того, чтобы не издать ни мольбы, ни стона. Но глаза еще живы — янтарно-желтые, светлые и лукавые. Они будут жить еще несколько часов, пока зрачки не сморщатся, не станут, как желатиновая пленка, — тусклыми и безразличными… С какой ненавистью набрасывается на зверя Волга, как будто лиса — ее давний смертельный враг! Она душит и треплет ее. Тут я убеждаюсь, что она мертва, и поднимаю ее за ноги. Ее толстый, пушистый, как кудель, хвост падает ей на спину. Лисица немало весит, и я с трудом выволакиваю ее наверх на тропинку, где дед Мирю сдерет с нее ее красивую шкуру…
Иногда под выстрел попадался кудрявый, иссиня-серый лесной заяц с мягкой и гладкой шерсткой, длинные блестящие волоски которой поражают чистотой. Живот у него белый, пушистый. На усы набегает рубиновая капелька крови. Глаза большие, жёлтые, неприятно вытаращенные и мрачные…
Когда под вечер мы возвращались в город, собаки почти каждый раз подымали в неказистой пригородной рощице, все кусты которой были обглоданы козами, какое-то животное. Пониже рощицы шел овраг. Зверь убегал в ту сторону, и собаки теряли его след. Они рыскали взад-вперёд, искали след и от досады принимались лаять понапрасну.
— Наверное, это какая-нибудь хитрая лисица, — говорил дед Мирю.
Мы звали собак и уходили, отложив преследование неизвестного зверя до другого раза. Но вот однажды старик решил, что настало время раскрыть тайну.
— Иди в овраг и там спусти собак, — сказал он мне, когда мы подошли к рощице. — Если это лиса, она, почуяв, что ты внизу, побежит наверх. — И он пошел на невысокий холм, по которому проходила лесная дорожка.
В овраге я спустил Волгу и Мурата и обмотал поводки себе вокруг пояса. Собаки поняли, что от них требуется, и шмыгнули в кусты.
Мне пришло в голову спрятаться. Я перескочил ручей, бежавший по дну оврага, и уселся за куст боярышника по другую сторону небольшой заводи, посреди которой торчал здоровенный камень. На этот камень в дождливые дни вода нанесла тину и всякую труху. Он поднимался над водой наполовину, со всех сторон окруженный водой, как маленький остров. Труха и тина успели высохнуть.
Собаки побежали лесом вверх. Старик, успевший дойти до вершины холма, тихонько свистнул им. Прошло несколько минут. Волга и Мурат усиленно искали. Вдруг Волга неуверенно тявкнула. В наступившей тишине было слышно, как плещется вода в ручье и как собаки шарят по редким кустам.
Что-то прошумело глухо и мягко. Я приподнялся и посмотрел сквозь колючие ветки боярышника.
По склону скатывался заяц. Он несся прямо на меня, точно желтоватый шар, пущенный по крутому скату холма. Добежав до края оврага, он остановился. Его длинные уши шевельнулись, как ножницы. Заяц привстал — гибкий и нежный — и посмотрел на вершину холма, где шуршали листвой собаки. Снова залаяла Волга. Заяц припал к земле, потом выгнул спину и, сделав два больших прыжка, снова застыл… Он был теперь от меня не дальше чем в десяти шагах. Я видел каждый его волосок и неотрывно следил за его движениями. Заяц был некрупный, молодой. Шерсть на груди его была кирпично-красной, на спине — желтоватой. Секунду он простоял, выгнув спину, точно размышляя, бежать ли ему дальше по оврагу или остаться здесь. Вдруг он вскинулся, прыгнул как-то смешно в ту сторону, откуда только что прибежал, и, разогнавшись, молниеносно перелетел на камень, торчавший посреди заводи. Там он плотно вжался в маленькое углубление, слился с тиной и трухой, облепившей камень, и стал похож на выпуклость камня. Я наблюдал, как он постепенно исчезал у меня на глазах. Кто научил его так прятаться? Видел ли он цвета, различал ли их неуловимые оттенки? Или его шерсть и форма тела, когда он лежал, и были специально устроены так, чтобы обманывать глаз? Я был поражен тем, как ловко он пристроился на камне; его зад, где шерсть была сероватая, лежал на голом камне, а не на тине, где он больше бы выделялся. Значит, заяц умел с толком выбрать себе место. Только глаз выдавал, где его голова, но если бы он не устраивался на камне у меня на виду, я никогда бы не поверил, что эта желтая точка может быть глазом животного.
Собаки взяли след и с лаем приближались к заводи. Заяц лежал, прижавшись к камню, и словно не дышал. От неуловимой игры серо-коричневых тонов его шкурки, в которые я вглядывался, у меня начала кружиться голова, очертания зайца расплывались. Но стоило мне посмотреть в сторону и потом снова на камень, я видел его ясно. Я внимательнее посмотрел на его уши. Он прижал их к спине, так что они едва выделялись на ней двумя более темными полосками. На одной из этих полосок посередине виднелось светлое пятнышко. Это была алюминиевая кнопка, которую я прикрепил летом к уху маленького, с рукавичку величиной, зайчонка…
Это открытие взволновало меня. Значит, этот заяц — от самый малыш, которого я гладил по дороге домой и которого я пустил на следующий день в кукурузное поле. Видно, он так и жил там, пока не убрали кукурузу. А тогда уже переселился в рощицу.
Собаки выбежали на край оврага. Идя по следу, они оказались в двух шагах от камня и с ожесточенным лаем искали потерянный след. Они бегали по оврагу то вверх, то вниз, Волга перескочила через ручей, нашла меня за кустом боярышника и удивленно посмотрела на меня, словно спрашивая, не видел ли я, куда делся заяц. Потом она побежала дальше, нюхая землю.
Заяц весь напрягся. Мне казалось, что он едва удерживается, чтобы не спрыгнуть с камня. Когда собаки повернули обратно, он успокоился.
Дед Мирю ругался наверху на дороге. Потом он окликнул меня:
— Ну что, видел кого-нибудь?
Я вышел из-за боярышника и пошел вниз по оврагу.
— Эй! — снова окликнул меня старик.
— Ничего не видел, — сказал я.
— Гм, странно. Может, это кошка? Посмотри, не забралась ли она где на дерево, — сказал он.
Мы прошли всю рощицу насквозь и продолжали охоту в другом месте.
Вечером, когда мы возвращались в город, меня заела совесть, и я рассказал все старику, попросив его не сердиться.
Он терпеливо выслушал меня, весело рассмеялся и сказал:
— Как ты мог подумать, что у меня поднимется рука на этого зайчонка? Зайчонок ведь наш, через наши руки, можно сказать, прошел. Разве мы стали бы его трогать? Человек не только бьет дичь, но и защищает ее. Если уж раз позаботишься о каком зверьке, потом сердце не позволяет причинить ему зло… Пусть себе живет, пусть прыгает. Но до чего ж хитер! — воскликнул он и по дороге рассказал мне, что однажды видел, как заяц, спасаясь от собак, прыгнул на изъеденный козами ствол боярышника и сидел на боярышнике, пока собаки не пробежали мимо.
— Значит, заяц понимает, что следы выдают его, и старается их замести? — спросил я.
— А как же иначе? Когда выпадет снег, я тебе покажу, на какие хитрости он пускается и как мастерски запутывает следы.