Прошло уже пять минут, как Анн-Мари, горничная «Каравеллы», крикнула из-за двери:
— Пора, мадемуазель! Ваш брат вот-вот будет на месте…
— Слышу, спасибо, — нервно отозвалась Симона.
Она и сама знала, что пора. Тем не менее продолжала стоять, прислонившись лбом к оконному стеклу.
Дождь перестал, но с запада все небо по-прежнему было в тучах; в саду ветер срывал лепестки цветов и ерошил длинную шерсть грифона,[1] обнюхивавшего трехколесный мотороллер булочника.
Симона бросила последний взгляд на воду Оде, цвета жидкого цемента, на белоснежные скорлупки яхт, чьи хрупкие мачты раскачивались на фоне несущихся по небу туч. Потом, отвернувшись от окна, осмотрела комнату. Понравится Сильвену или нет?
Кровать с крохотной лампой у изголовья, пунцовым покрывалом, металлическими спинками, выкрашенными под светлое дерево, выглядела чистой и приветливой. Встроенный шкаф, раковина, кресло делали комнату похожей на каюту теплохода. Даже запах… Симона втянула воздух, задержала дыхание… Точно, запах лака и воска усиливал ощущение близкого отплытия, путешествия. Серые свежепокрашенные стены ласкали глаз и даже душу. В путь, снова в путь с Сильвеном! Начинается первый этап новой жизни.
О Господи! Симона вздохнула и посмотрела на себя в зеркало. Может, тому виной слабый свет, едва пробивающийся сквозь задвинутые шторы? Но она вдруг показалась себе постаревшей, бледной и поблекшей. В уголках глаз, возле рта стали видны крохотные морщинки — признаки увядания. Ей уже тридцать два! «Я старше его! Старше на шесть лет». И комната Сильвена вдруг показалась ей мрачной, а тишина — зловещей. Что за безумная идея — забиться в эту дыру! Сильвен бы никогда…
Она прислушалась… Скорее всего, это пылесос в дальнем конце коридора. Но лучше убедиться… Она пересекла комнату — заскрипел совсем новый паркет, — вышла в узкий, без окон, словно на судне, коридор, ведущий к лестничной площадке. Там действительно пылесосила Анн-Мари: снующая фигура в слабом свете ночной лампы и мечущаяся по стене причудливая двукрылая тень широкого чепца.
Симона зашла к себе, надела плащ. «Надо бы купить цветы, — подумала она. — А это что? Письмо Сильвена на виду… Письма нужно уничтожать… Анн-Мари незачем знать…»
Она быстро пробежала глазами все восемь страниц… Бедняжка, он был так полон надежд, так уверен в себе…. «Вермандуа считает, что я вырос феноменально и предсказывает мне полный успех…» Симона закрыла глаза, чтобы отчетливей представить себе Сильвена в тот момент, когда тронулся поезд. Он смеялся, колечки длинных волос шевелил ветер. Махал рукой… Такой юный, такой ранимый, такой неопытный… Он что-то выкрикивал, но слова относило в сторону: «…удача… успех…»
— Бедный мой Сильвен! — прошептала Симона.
Она медленно стала рвать страницы, одну за другой, зажала скомканные обрывки в кулак… Сильвен никогда не поймет реального положения вещей. Заботы, расчеты, тревоги — это ее удел, только ее. Ну и пусть, лишь бы он был счастлив…
Взгляд молодой женщины остановился на распятии в изголовье кровати. Она скинула туфли, забралась с ногами на постель и сняла бледного Христа на тонком самшитовом кресте. Анн-Мари, наверное, заметит его отсутствие, побежит в кабинет к Мадемуазель и наябедничает, а потом станет потихоньку следить за Симоной. Зато Сильвену обстановка не будет напоминать строгий пансион. Пусть продолжает любить жизнь, нельзя, чтобы он терял вкус к борьбе. Он и так поначалу будет чувствовать себя раздавленным! Симона знала, привыкла… Сильвен всегда уезжал полный энтузиазма, а возвращался разочарованный.
Она поискала какой-нибудь ящик, потайное место и в конце концов положила распятие в гардероб, на обувную коробку, наполовину скрытую платьями.
— Это ненадолго, — произнесла она тихо. И, закрыв шкаф на ключ, опасливо прислушалась, словно что-то могло зашевелиться за дверцей.
Пылесос все еще жужжал, а по стеклам снова застучали капли дождя. Симона надвинула капюшон до самых глаз.
— Мадемуазель, не забудьте надеть боты! — крикнула Анн-Мари, когда Симона вышла в вестибюль.
Слева находилась конторка портье. Справа располагалась столовая, с маленькими столами, накрытыми скатертями в деревенском стиле, сервировочным столиком для закусок и пестрыми морскими пейзажами на стенах. В гостиной, рядом с вестибюлем, стояли плетеные кресла и столики. Симона повесила ключ на доску. Даже доска пропахла воском. Словно в пустой гостинице жил только этот запах.
— Грустный месяц май, мадемуазель Мезьер. Такая погода распугает всех туристов.
Симона вздрогнула. Она всегда вздрагивала, когда Мадемуазель заговаривала с ней. Мадемуазель словно вырастала из-под земли или просачивалась сквозь стену. Двигалась она странным, скользящим шагом, так что каждая складка на длинной черной юбке оставалась на месте. Были ли у нее возраст, имя? Слегка склоненная набок голова, рассеянный, устремленный вдаль взгляд, устало опущенные руки. Грустная улыбка на худом лице, два ярких розовых пятна на скулах. На груди у нее висели крохотные золотые часики, а шею обвивала бархотка с бантиком. Симоне не доводилось видеть ее сидящей. С поставщиками Мадемуазель разговаривала, сохраняя дистанцию, и отпускала их офицерским: «Можете идти». С Анн-Мари она была на «ты», зато грифона называла «мсье Тед». Если Мадемуазель и покидала гостиницу, то только по случаю похорон.
— Иду встречать брата, — сказала Симона.
— Автобус останавливается у почты. Сегодня он немного запоздает, потому что за рулем Максим.
Все-то про всех она знала! Симона опустила глаза и вышла. Ветер брызнул в лицо теплым дождем и раздул плащ. Симона разжала руку: полетели клочки порванного письма.
— Бедный мой Сильвен! — повторила Симона.
Причаленный к каменной пристани паром со скрежетом натягивал цепь, буксир плевался черным дымом, расползавшимся по эспланаде. Чайки, преодолевая ветер, кружили над водой, усаживались между лодками и, взъерошив перья, замирали.
— Вот чертова погодка! — крикнул какой-то матрос шкиперу буксира.
Симоне не хотелось подходить к стоявшим на остановке. Там было несколько женщин в шляпках и двое или трое мужчин в полотняных, надвинутых на глаза беретах — они все поглядывали в ее сторону. Симона предпочла пройтись по набережной, окутанной теплым дымом парохода.
Ну и дыра же этот Беноде! Мрачная дыра с совсем еще пустыми отелями, голым, продуваемым насквозь пляжем, мокрыми теннисными кортами, тихими гаражами, курортными магазинами, тщетно предлагавшими на продажу зонтики от солнца, воздушных змеев и разноцветные купальники. Симона снова засомневалась. Можно было придумать столько других вариантов! Не лучше ли было остановиться в Кемпере? Но Сильвен не согласился бы жить там в отеле средней руки. А здесь…
Старенький свежевыкрашенный «ситроен» пронзительно засигналил на спуске и, проделав несколько замысловатых виражей, остановился перед почтой. У Симоны перехватило дух. Сильвен! Вон он в автобусе. Она угадывала его профиль сквозь запотевшие стекла. До чего же глупо так волноваться! Он еще и посмеется над ней. Жестокий, как ребенок.
— Сильвен!
Он делал вид, что не слышит. Шофер, забравшись на крышу автобуса, снял чемодан Сильвена и получил от него купюру. Сильвен всегда был щедр на чаевые: «Я — дворянин». Но Симона понимала, что он просто стремится купить благожелательное отношение. Для того, чтобы чувствовать себя уверенно, ему необходимо видеть вокруг улыбающиеся лица. Длинная артистическая шевелюра, старомодный, завязанный большим бантом галстук, отстраненно-безмятежный вид — все это штрихи его роли. Сильвен изображал даровитого художника, причем вполне искренне.
Он обернулся, нахмурился, заранее злясь при мысли, что сейчас Симона начнет его утешать. Он не хотел, чтобы его утешали. Симона любила его за слабость. А он хотел, чтобы его любили за талант.
— Давай чемодан. Он тяжелый.
— Я и потяжелей таскал, — проворчал Сильвен.
Он притворился, что не заметил подставленной щеки, и презрительно оглядел мокрую площадь, роняющие капли липы на эспланаде, серую реку и в ней — отражения несущихся по небу свинцовых облаков.
— Веселенькая картинка! Поздравляю.
— При солнце все выглядит гораздо лучше, вот увидишь, — заискивающе проговорила Симона.
Недовольство Сильвена вставало между ними стеклянной стеной, холодной и гладкой. Симона просунула руку под локоть брата.
— Мы очень неплохо устроились, уверяю тебя. Ты хорошенько отдохнешь. Тебе же нужен отдых.
— Да, знаешь…
В глухом голосе звучали слезы. А ведь он поклялся себе ничего ей не говорить, не жаловаться. Он выше, он должен быть выше неудачи. И никогда не признается Симоне в поражении. Но вот Симона рядом, смотрит на него. Нежно, снисходительно, с материнским терпением. И будет так смотреть, пока он все не выложит. Сопротивляться бессмысленно, она вытянет по словечку всю унизительную историю, а когда убедится, что слушать больше нечего, положит его голову себе на плечо: «Бедненький ты мой!» И снова, в который раз, Сильвен будет уничтожен сознанием своего поражения.
«Что бы ты без меня делал?!» — шепнет Симона, обнимая его.
— Нет! — закричал Сильвен. Он поставил чемодан прямо в лужу. — Нет! Хватит с меня.
— Сильвен, прошу тебя, не надо. На нас смотрят.
— Ну и плевать! И зачем я сюда приехал?! Лучше бы…
Симона подняла чемодан, но Сильвен схватил ее за руку:
— Слушай, Симона, лучше бы мне покончить с собой. Я чуть не сделал это вчера вечером…
Сильвен увидел, как она побледнела, и злая радость хлынула ему в сердце.
— Раз им не нравятся мои картины, раз мне завидуют, меня презирают, нечего больше ждать…
— Ты сошел с ума, Сильвен.
Он невесело захохотал:
— Если бы! Нет, даже в этом мне отказано. Я в здравом уме, не бойся!
— Сильвен, ты еще так молод! Начнешь все сначала.
— Ни за что! Кончено. Больше не притронусь к кисти. Найду себе работу, не важно какую! Пойду чернорабочим! Конторщиком! Или буду малевать «виды»: поля, пляжи, кораблики… прилизанные такие картинки, почтовые открыточки. Ты ведь этого хочешь, а? Буду заниматься мазней на потребу воскресным туристам. Откроем лавчонку между киоском мороженщика и булочной, детишки будут глазеть, как я рисую, а старики ахать: «Потрясающе! До чего похоже! Почти как фотография».
Симона только моргала. Наконец Сильвен замолчал, упоенный отчаянием. Он потянулся было к чемодану, но Симона отвела его руку.
Тогда молодой человек засунул руки в карманы и, нарочито медленно передвигая ноги, двинулся за сестрой со злой усмешкой на губах.
— Здесь? — проворчал он, когда Симона остановилась перед гостиницей. — «Каравелла»! С ума сойти! Лучше б назвали «Калоша».
А сам между тем кокетливо провел рукой по волосам, застегнул на все пуговицы жакет, достал из кармана перчатки. Мадемуазель встретила их в вестибюле, и Сильвен благородно раскланялся.
— Мой брат, — представила его Симона.
Мадемуазель в одно мгновение подметила все: чемодан, удрученное лицо Симоны, горькую мину Сильвена. Она улыбалась, но руки оставались в напряжении. Она сжала их и стала медленно потирать ладони.
— Надеюсь, вам понравится в Беноде, господин Мезьер.
— Уверен, что понравится! — бодро откликнулся Сильвен.
«С посторонними-то он вон как!» — подумала Симона, поднимаясь с чемоданом в руках по лестнице. Анн-Мари прижалась к стене, чтобы пропустить их. Она покраснела и проводила взглядом элегантного молодого человека, который, проходя мимо, поздоровался и оценивающе скользнул глазами по ее бедрам и груди. Красавец! Анн-Мари позавидовала Симоне.
— Могла бы найти что-нибудь получше! — сказал Сильвен, едва Симона закрыла дверь комнаты. — Мышеловка и та просторнее.
— Может, ты и прав, зато пансион стоит всего…
— Да знаю, знаю! — Он закурил, отодвинул занавеску и, не повернув головы, прибавил: — Дожили.
— Если бы ты знал, сколько у меня осталось! — шепнула Симона.
Она раскрыла чемодан и стала развешивать на плечики одежду Сильвена, раскладывать по полкам его белье. Несмотря ни на что, она была счастлива. Брат рядом. Она слышит его дыхание, чувствует резкий запах его американских сигарет. Курил он только «Кэмел», уверяя, что от французского табака у него желтеют зубы. Сильвен барабанил пальцами по стеклу.
— Вечно ты преувеличиваешь! — вздохнула Симона.
Неожиданно Сильвен резко повернулся и закричал, вне себя от ярости:
— Это я-то преувеличиваю? Ты что, действительно не понимаешь, что меня уничтожили! Стерли в порошок! Отзывы в газетах были кошмарные! Даже Вермандуа в конце концов отвернулся! Примитивная мазня… халтура… детский лепет под Пикассо… ни малейшего представления о композиции… декадентская чушь… Бог знает что еще! Они сговорились, это ясно! Я им мешаю! Я у них как бельмо на глазу! Вот они и не дают мне ходу! Ломают хребет…
Сильвен внезапно остановился, осознав, что Симоне как раз и надо было, чтобы он выговорился. Теперь она в курсе. Знает, что его побили и что теперь он целиком принадлежит ей. Он в гневе сжал кулаки.
— Но я еще не сказал последнего слова, слышишь; Симона? Я им еще покажу!
Она стояла перед Сильвеном, чуть ссутулившись, внимательно глядя на него тревожным собачьим взглядом.
— Конечно, малыш. Нужно бороться!
— Тебе на меня плевать! — снова взорвался он. — Ты считаешь, что они правы! Черт возьми, я и буду бороться! Вы у меня все попадаете! Есть одна идейка! Завтра же, не откладывая, и начну! Тут полоса, а тут две сиреневые сферы…
Он быстро делал набросок ногтем на запотевшем стекле. Симона почти уже разобрала чемодан, как вдруг ее пальцы коснулись холодного металла.
— Сильвен… Не может быть!
— Что такое?
Он прекрасно все понял, и Симона тоже хорошо поняла его жалкий шантаж. Она недоверчиво подняла маленький браунинг с инкрустацией из слоновой кости на рукоятке: лист клевера с четырьмя лепестками.
— Дай сюда.
Он пытался, сжав челюсти, изобразить отчаянную решимость, а сам смотрел на Симону с тревогой, как мальчишка, который боится получить пощечину. Он ждал, что Симона разозлится, и приготовился ответить насмешками. Но она присела на кровать, бессильно свесив руки между колен. И беззвучно заплакала, лицо ее словно окаменело. Этого Сильвен вынести не смог. Он опустился рядом с ней на колени, став вдруг беззащитным, боязливым и открытым.
— Дурачок! — шептала она. — Какой дурачок!
Они оба не двигались. Сильвен приник головой к коленям сестры. Она медленно, по-матерински гладила его по лбу, по щекам — сколько абсурдных мыслей в этой красивой голове! Понемногу перед ними вновь забрезжило счастье Сильвен снова готов был слушаться, а Симона, прикрыв глаза, не успев стереть слезинку в уголке рта, мечтала о будущем. Пора действовать. Она наклонилась, поцеловала Сильвена в висок.
— Больше ты от меня не уедешь. И, обещаю тебе, мы победим.
Револьвер так и лежал на кровати Симона спрятала его в свою сумочку и встала. Сильвен неторопливо, с улыбкой потянулся.
— Мне нужно купить краски и холст, — заметил он. — Я видел в Кемпере недурной магазинчик. Думаю, пяти тысяч хватит.
Разве могла Симона отказать ему, да и мог ли он намекнуть деликатней, что истратил все, что было выдано на поездку? Она протянула деньги, и он сунул их прямо в карман брюк. Это тоже входило в роль. Потом, присев, чтобы увидеть себя в низко висящем зеркале, он тщательно причесался.
— Может, пройдемся? Дождь кончается, да и, вообще-то говоря, городишко довольно симпатичный.
В нем возродился интерес к жизни, появилась потребность двигаться. Насвистывая, он принялся переставлять стулья, открыл шкаф, покрутил краны умывальника. Симона, улыбаясь, пудрила лицо.
— Я тебе, кажется, рассказывал про Милорда, приятеля по художественной школе, — начал Сильвен уже на лестнице.
— Обязательно надень боты.
— Что?.. Ну это уж совсем! Так вот, знаешь, он — совершенно потрясающий тип…
За матовым стеклом была видна склоненная голова Мадемуазель. В этот момент она зачеркнула надпись: «Закуски» и твердой рукой вписала: «Лангусты под майонезом, 550 франков». Меню готово.
Сильвен обнял Симону за плечи.
— Веди себя прилично! — сказала она. — За нами здесь наблюдают. Нас могут принять за влюбленных.
— Ну и что! Река еще ничего, но эти домишки — прости меня! Тебе нравится жить в такой дыре?
Она вздохнула.
— Кто знает, — продолжал Сильвен. — Если картина, которая сейчас у меня в башке, получится… Как подумаю, за сколько Баллар только что продал плохонькое полотно Брака… Какое быстрое течение в этой протоке! Вот бы яхту, а? Выехать с утра пораньше! Пообедать на скалах…
Симона слушала его, слегка откинув голову. У Сильвена был дар так живо расписывать свои мечты, что его фантазии казались осязаемыми. Послушаешь-послушаешь и начинаешь терять чувство реальности. Собственно, для Сильвена никакой реальности просто не существовало, он жил в изменчивом мире своих прихотей, с завидным воодушевлением преображая его снова и снова. Они спустились по крутой дорожке, и, едва последние сады уступили место ландам,[2] перед ними открылось светло-зеленое море; горизонт застилали облака, под ногами пенистые волны разбивались о нагромождение черных диких утесов в бледную водяную пыль.
— Не подходи близко! — предупредила Симона. — Один несчастный случай уже произошел!
— Кроме шуток? Здесь?
— Именно. Года два назад тут утонул человек. Когда его нашли, он был страшно изуродован, узнать невозможно… Вот ужас!
— Хватит! Не порть мне аппетит… Знаешь, пожалуй, нужно снова попробовать морские пейзажи. Раньше они мне удавались, помнишь? — Он сжал ей плечо с грубоватой нежностью. — Симона, дорогая! Как я рад, что мы опять вместе. Я так скучал в Париже.
Может, он и действительно в это верит. И сейчас он вполне искренен, точно так же, как когда покупал браунинг или когда чуть не уехал два года назад с той девицей… Симона шагала, прижавшись к Сильвену, и ей хотелось обхватить его обеими руками, удержать, привязать к себе навсегда. Она бы стала думать, смотреть вместо него, чтобы первой замечать любые опасности и искушения. Сильвен что-то говорил, но она его не слушала. Все повторяла про себя: «Он ускользнет… как бы я ни старалась его удержать…» И в то же время подсчитывала, сколько еще они смогут продержаться на те деньги, что у нее остались…
— Эй, Симона! Я же с тобой разговариваю! Ты что, уснула?
— Прости, пожалуйста.
— Пора обедать, говорю. Я со вчерашнего вечера маковой росинки во рту не держал! Готовят-то в твоей «Каравелле» нормально? Не обижайся, но от этого заведения за версту несет ладаном.
— Чистота и порядок, что тебе еще надо?
Симона была задета, но он расхохотался тем невинным смехом, за который ему всегда все прощалось.
— Ну и дуреха ты, сестрица!
Он уже забыл свою досаду, гнев, намерение пойти на завод или в контору. И принялся напевать «Один кораблик в путь пустился», пристально вглядываясь в хрупкие парусники зажиточных горожан Кемпера.
— Завтра же искупаюсь! — вдруг воскликнул он. — Мне здесь нравится, определенно нравится!..
Мадемуазель поджидала их в маленькой гостиной. Пока Сильвен мыл руки, она отвела Симону в сторону. Она обожала тайны, перешептывания.
— Мне неловко… У нас сегодня обедает не слишком приятная гостья… Нет! Вовсе не то, что вы могли подумать. Разве бы я позволила… Напротив, девочка из очень хорошей семьи, дочь владельцев «Мениля», знаете, то красивое поместье, что видно с дороги… Вилла с башенкой, как маленький замок, повсюду цветы… Большая сосновая аллея… Но вернемся к Клодетте… — Глаза ее смотрели поверх плеча Симоны. — Вот уж точно говорят, не в деньгах счастье. Представьте себе…
Подошел Сильвен, вытирая на ходу руки носовым платком.
— Ну что, перекусим?
Мадемуазель вздернула подбородок и двинулась к столовой, как первые христиане на арену со львами.
— Будь посдержанней! — попыталась унять брата Симона.
Но Сильвен уже заметил картины, украшавшие помещение, и разразился проклятиями:
— Что за гадость!.. Сроду не видел ничего гнуснее… Если бы я знал, кто это намазюкал…
Тут он заглянул в глубину столовой и осекся.
Незнакомка не была красавицей. Красноватые веки, блестящий носик и острый подбородок — едва сформировавшаяся девушка. От силы лет двадцати! Но в повороте головы, в небольшой, ничем не стесненной груди чувствовалось что-то здоровое, живое, дикое.
— Садись, — сказала Симона.
Они устроились друг против друга. Сильвен силился сохранить беззаботный вид, но Симона умела разгадать истинный смысл каждого его жеста. Сейчас он куснет большой палец, пригладит волосы на висках. И девушка тоже поддалась неведомым флюидам, она делала вид, что рассматривает картины на стенах, взгляд ее медленно перемещался с полотна на полотно, а голова все больше и больше поворачивалась в их сторону.
— Сильвен!
— Что?
— Ты уже расхотел есть?
Он улыбнулся, но в глубине зрачков не погас огонек азарта.
— Сейчас сама увидишь.
Он повернулся, чтобы позвать Анн-Мари. И поймал на лету взгляд незнакомки.
— Лангусты под майонезом? Пойдет!
— Если хочешь… — пролепетала Симона.
Все равно! Теперь уже все равно.
— Две порции лангустов, — попросил Сильвен.
Он оживал на глазах, то и дело проводил ладонью по вискам, громко смеялся и хрустел панцирем лангусты, словно зверь, гложащий кость.
Он сидел спиной к двери. Поэтому вошедшего мужчину заметила сначала Симона. Девушка встала. Мужчина двинулся прямо к ней, крупный, темноволосый с проседью, с нездоровым цветом лица. Через стекло в двери подглядывала Мадемуазель. Она, наверное, приподнялась на цыпочки. Сильвен вытер рот, между бровями у него залегла складка.
— Клодетта, вас ждет мать! — сурово произнес мужчина.
Девушка спокойно уселась на свое место. Вошла Мадемуазель и поставила перед Симоной хлебницу.
— Это Франсис Фомбье, ее отчим, — быстро шепнула она.
— Послушайте!.. — начал было Сильвен.
Но Мадемуазель уже отошла и поправляла цветы в вазе.
— Нас это не касается, — сказала Симона.
Отчим с падчерицей разговаривали вполголоса. Он стоял возле нее и время от времени постукивал по столу кулаком. Перстень с печаткой громко ударял по дереву. Сильвен нервно крошил хлеб. До них долетали отдельные слова, обрывки фраз: «…вернуться… я имею право… скандал…»
Мадемуазель снова подошла, чтобы забрать тарелки. И объяснила на одном дыхании:
— Девчонка сбежала с виллы «Мениль»… Ее мать второй раз вышла замуж, и она возненавидела отчима. Настоящая трагедия!.. — И, повысив голос: — Анн-Мари, горячее, пожалуйста.
Клодетта между тем ехидно смеялась, потряхивая белокурой головкой:
— Ну, если вы так просите!
Франсис Фомбье выпрямился, боязливо оглянулся на Сильвена. Он был бледен, лоб его пересекала большая вздувшаяся вена, а возле рта залегли две глубокие морщины. Клодетта отодвинула стул, нарочито шумно, привлекая к себе внимание, а ее отчим все твердил:
— Клодетта… Прошу вас… В ваших же интересах…
Она бросила на стол салфетку и опрокинула стакан. Мадемуазель тут же подскочила и принялась вытирать скатерть, успокоительно улыбаясь: ничего-ничего, все это пустяки. А Анн-Мари, с дымящимся блюдом в руках, замерла в центре столовой, задыхаясь от ужаса. Фомбье вышел первым, оставив дверь широко раскрытой.
— Извините его, — произнесла Клодетта как ни в чем не бывало.
Обращалась она к Мадемуазель, но смотрела на Сильвена. У нее были зеленые, удивительно яркие глаза. И выглядела она победительницей. Мадемуазель прикрыла за ней дверь и пожала плечами:
— Какая жалость!.. Казалось бы, у людей все есть, живи да радуйся. — Она призвала в свидетели Небо, потом Симону с Сильвеном. И, поколебавшись секунду, добавила: — Отправляйся на кухню, Анн-Мари. Я сама займусь нашими гостями.
Розовые пятна у нее на скулах разгорелись. Она оперлась руками на стол и наклонилась вперед. Ее часики раскачивались над масленкой, словно маятник.
— Тут целая история… — начала она.
Сильвен Мезьер курил, подложив руки под голову. Он был в плавках, на шее — махровое полотенце. Он смотрел на облака, слушал, как набегают и разбиваются о скалы волны, и ощущал всем телом их удары. Солнце тысячами огненных игл впивалось ему в грудь. Стоило Сильвену закрыть глаза, как к нему возвращались мысли, проплывавшие в сознании лениво, словно облака в вышине. Если же он поворачивал голову, то видел на фоне сизого утеса Симону, занятую починкой чулка. Порой она откладывала работу и невесело улыбалась. Ветер играл подолом ее платья, шуршал песком по гальке.
«Зачем мне писать картины? — размышлял Сильвен. — Разве стал бы я этим заниматься, если бы был один!.. Ведь вся эта чехарда только ради нее… И самое неприятное — она убеждена, что у меня никогда ничего не получится!.. Замкнутый круг!»
— О чем ты думаешь, Сильвен?
Вот снова! Отвечать или нет? Сказануть что-нибудь обидное, злое? Он перевернулся на бок, сплюнул табачные крошки.
— О вчерашней малышке, — ответил он. — По-моему, ей просто надоели и отчим, и мать со своими проблемами, и вообще все. И она хочет сбежать — может же человеку все осточертеть!
— Ну и что?
— Да ничего. Правильно делает, только и всего! Если бы лично у меня водились деньжата…
— Что бы ты сделал?
Симона старалась не выдать волнения. Но голос ее прозвучал хрипловато. Сильвен улегся на живот, поймал песчаную блоху и выдохнул на нее струю дыма.
— Махнул бы в Америку! Там никогда не поздно начать сначала.
— Ты что, так несчастлив здесь?
Слово его задело. Несчастлив? Это вполне в духе Симоны. Такие ярлыки все искажают, делают непоправимым. Не то что несчастлив, а просто у него тяжело на душе, он мается, не может найти себя. И вообще, зачем надо все выяснять?
— Просто хочется уехать! — сказал он. — Тебе этого не понять. Ты слишком любишь покой. А я… знаешь, я завидую тем, кто много путешествует… артистам, музыкантам, даже акробатам… даже клоунам! Как, должно быть, легко забыться, когда перед тобой все время мелькает что-то новое! Знаю, это глупо, смешно, но…
— Ты хочешь повидать мир, так бы и сказал, милый Сильвен! Но мы с тобой тоже скоро сможем отправиться в путешествие! Не век же нам считать каждый сантим!
Сильвен прижал лоб к прохладному песку. Разве с ней можно спорить? «Так бы и сказал»! Если б он сам знал, чего точно хочет и как надо жить! И какое гнусное выражение: «считать каждый сантим»! Так и представляешь себе убогую, нищую жизнь, дешевый номер, еду на плитке.
— Пойди искупайся! — сказала Симона.
— Слишком ветрено, — возразил ожесточенно Сильвен.
Но все-таки поднялся. Теперь скала не загораживала ему моря, и он увидел крохотную бухту, где волны и ветер спорили между собой. На горизонте ни одного судна, только маленький парусник, идущий из Беноде, да дымок вдалеке. Неловко ступая по камням, Сильвен подошел к воде и, зябко поежившись, попробовал ее ногой.
— Хорошая? — крикнула Симона.
Вот почему он хотел уехать! Чтобы его оставили в покое! Хочет, купается, хочет, не купается — кому какое дело! Симона подошла к нему. Положила руку на голое плечо Сильвена, и он тут же решил, что вода слишком холодная. Ему хотелось поругаться, что-нибудь расколотить, кого-нибудь ударить.
— Кажется, малышка Денизо! — пробормотала себе под нос Симона.
— Ты бредишь?
Но он уже и сам узнал силуэт Клодетты на корме ялика. Та тоже их заметила и помахала рукой. Ее лодка с маленьким треугольным парусом накренилась, она то прыгала с гребня на гребень, то зарывалась в пену, то проваливалась между волнами, и тогда с берега был виден только легкий след из водяной пыли.
— Совсем чокнутая! — сказал Сильвен.
Ялик шел прямо на них, метрах в пятидесяти, наперерез ветру. Когда лодку поднимало, становились хорошо видны светлая палуба, длинные обнаженные ноги Клодетты и вилообразная перекладина, врезавшаяся ей в бедра. Сильвен схватился за плечо.
— Тише, не царапайся!
— Да ты что, не видишь? — закричала Симона. — Она же сейчас перевернется.
— Ну и пусть, если ей так нравится!
Парус заполоскался. Похоже, Клодетта, почувствовав, что ветер усиливается, пыталась повернуть. Ялик встал носом к волне, потом опрокинулся на бок. Над парусом навис пенный гребень, и он исчез в провале между двумя валами. Следующая волна подняла уже перевернутый корпус лодки, увлекаемой отливом.
— Не вынырнула! — хохотал Сильвен. — Не умеешь управлять парусом, катайся на велосипеде!.. Гляди, плывет! Как бы живот не надорвала.
Клодетта, вцепившись в ялик, пыталась направить его к берегу, но корпус лодки стал слишком тяжел из-за намокшего паруса. Девушку сносило в море.
— Ну давай же! — резко произнесла Симона.
— Что?.. Какая-то чокнутая будет…
Симона побледнела. Никогда еще Сильвен не видел, чтобы лицо ее было таким суровым и волевым. И ни тени страха… Позже Сильвен не раз думал об этом. Нет, она не испугалась.
— Ты должен ее спасти, Сильвен!
Сильвен не узнавал голоса сестры. Он повернулся к ней. Симона подтолкнула его:
— Ты что, ничего не понимаешь, дурак?
Так это серьезно? Он поискал глазами ялик. Клодетту относило от берега. Ее резиновая шапочка красным пятнышком прыгала на волнах. Как будто унесло в море мячик, и все — он уже далеко, его не достать, он пропал. Сильвен заколебался.
— Ты еще вдобавок и трус! — прошептала Симона.
Слово «еще» хлестнуло его, как пощечина. Он даже поднес руку к лицу. Губы его задрожали. И он медленно, сжав кулаки, шагнул в воду.
Первая волна лишь обрызгала его, осев сверкающими каплями на волосатой груди. Точно рассчитав расстояние, Сильвен нырнул в набегающий гребень, в два рывка преодолел зону прибоя и поплыл кролем, размеренно и спокойно, уверенный в своих силах, в своем дыхании. Погодите! Он задаст трепку этой дрянной девчонке! Она же специально опрокинула лодку! Любой новичок справился бы лучше! И вообще, зачем ее понесло в море, когда все лодки на берегу! Да еще в такой ветер! Ярость согревала его. Он плыл, как на соревнованиях. Год назад, в Турелле: сто метров за минуту четыре секунды. Хорошо, что он оказался здесь. Но какова Симона…
Мысли стали путаться. Дыхание участилось. «Слишком много курю», — подумал Сильвен и перешел на брасс, чтобы передохнуть. Поднял голову. Клодетта была уже недалеко. Метрах в тридцати, не больше. Он снова поплыл быстрее, работая ступнями и крепко сжимая колени. «Ей ничего не грозит, но все равно я смогу сказать, что спас ей жизнь!» Он улыбнулся. От усталости возмущение его прошло. Он оглянулся на берег. Черт побери! Сносит-то здорово. Где-то далеко позади виднелось светлое пятно — платье Симоны. Со стороны моря прибрежные скалы, которые то погружались, то проступали из оседавшей на них пены, выглядели неприступными. «Придется побарахтаться», — снова подумал Сильвен, но всерьез не встревожился. Вода под лучами солнца была удивительно прозрачной. Где-то в небе раздавались крики чаек. Сильвен взлетел на гребень волны и увидел совсем рядом ялик в кружеве пены. Одним рывком он достиг его и схватил Клодетту за одеревеневшую руку. Она продолжала цепляться за корпус лодки, но уже почти теряла сознание, рот открыт, нос заострился, волосы, как водоросли, плавали вокруг головы. Сильвен тоже прицепился на минутку к неустойчивой скорлупке ялика. Сердце его колотилось. Нечего и мечтать перевернуть лодку. Придется добираться вплавь, таща на себе Клодетту. Вот тут-то Сильвен испугался. Он понял, что ему не хватит воли, которая одна лишь может напрячь изнуренные мышцы, собрать последние силы. Симона исчезла. Бухта, казавшаяся издали круглой, сверкала на солнце. Он закричал и глотнул воды.
Симона наверняка подняла тревогу!
Мысль сформулировалась так отчетливо, словно кто-то рядом с ним высказал ее вслух. К нему тотчас же вернулось самообладание, и, придерживаясь за борт ялика, он подвел левую руку под плечи Клодетты. Девушка открыла глаза. Изо рта ее пошли пузыри, а пальцы разжались. Сильвену пришлось бешено заработать ногами, чтобы удержать Клодетту на поверхности.
— Не… отцепляйтесь! — выдохнул Сильвен.
Но она ничего не слышала, она потеряла сознание. А когда их накрыло волной, Сильвен почувствовал, что борт ялика уходит из-под пальцев. Он выпустил Клодетту и рывком попытался вернуть опору. Но девушка вдруг схватила его за шею.
— Не надо! — завопил Сильвен.
Они вместе пошли под воду и вынырнули на поверхность метрах в пяти-шести от паруса, лежащего на волнах, как разостланная на лугу простыня. В ушах у Сильвена шумело… Нет! Это шум мотора. Сильвен попытался разомкнуть руки Клодетты.
— Я их вижу! — прокричал где-то далеко незнакомый голос.
Теперь уже все равно! Сильвен собрался с силами, и его кулак обрушился на голову девушки. Как странно выглядела кровь, расплывшаяся вокруг бледного лица! Сильвен знал, что никогда этого не забудет. Он отпрянул в сторону, уловив рядом движение судна, не видя, а скорее почувствовав тень его корпуса. Бросив девушку, метнулся к высокому черному борту. Он плыл из последних сил, испытывая отвращение к себе и смутно надеясь утонуть, чтобы покончить с этим позором.
— Сюда давай, парень!
Его тянули вверх. Он безжизненно перевалился через борт, как скользкая задыхающаяся рыба. Скатился на днище. Вокруг — сапоги и полные сардин корзины.
— Цепляй! — кричал кто-то. — А то пойдет ко дну.
Голову Сильвена приподняли, и он ощутил возле губ горлышко бутылки. Задохнувшись от спиртного, он заплакал:
— Я ее не бросил! А кулаком… потому что она… мне мешала…
— Хорошо, что мы как раз шли к берегу! — сказал моряк. — В такую погоду нечего и думать выходить в море на ялике!
— Клади ее у мачты! — скомандовал голос, руководивший спасательными работами.
Сильвен приподнялся на локте:
— Она… она не умерла?
Моряк тоже глотнул из бутылки и пожал плечами:
— Ты же не собирался ее убивать!
Рыбаки сгрудились вокруг мачты. Кто-то шутил Сильвен наконец встал, ощущая внутри удивительную пустоту, сделал несколько шагов. Все так странно: солнце, одетые в красные штормовки люди, ящики с рыбой, и на палубе — тело Клодетты. Из разбитого уха сочится розовая пена. Это было как сон. Сильвен опустился на колени, взял Клодетту за руку. И девушка, глядя на него потусторонним взглядом, шевельнула губами. Он угадал слово, которое она не смогла произнести: «Спасибо».
— Вот и очнулась! — сказал старший. — Дайте-ка полотенце!
Сильвена оттолкнули, и он чуть не свалился. В голове было ясно, но что-то теснило и больно давило грудь. Нет, не усталость. Ощущение шло откуда-то изнутри и было таким непривычным и острым, что он боялся шевельнуться, как опасающийся приступа сердечник. Он машинально потирал грудь.
— Это у них семейное! — объяснял кто-то за его спиной. — Как раз напротив, у обрыва, утоп ее отец.
— Денизо? Так это ее папаша?
Сильвену все врезалось в память: слова, подрагивание дизеля, шлепанье сапог по палубе, запах спирта, которым старший растирал Клодетту, блики солнца на воде, приближающийся берег и обрывистые скалы, откуда два года назад свалился отец Клодетты. «Его невозможно было узнать… ужас!» — рассказывала Симона.
— Корвель тогда его выловил. Сам у него спроси… Кажется, от лица ничего не осталось… Жена чуть не помешалась…
— Несчастный случай?
— А кто его знает! Может, и самоубийство! Странная семейка!
Баркас понемногу приближался к поселку. Сильвен различал уже паром и канат над ним, буксир, выбрасывавший огромные клубы дыма. На молу — толпа народа, люди машут руками, светлое платье — наверняка Симона. Матрос приналег на кормовое весло. За спиной Сильвена продолжали разговаривать, его уже мутило от запаха спиртного.
— И заметь, никто так точно и не знает, был ли это действительно Денизо! Три недели в воде… Следствие, конечно, провели. На том и кончилось!.. Кому подфартило, так это Фомбье. Ему-то на руку!
— А ты его знаешь?
— Не так чтобы очень! К нему не подступишься…
К рубке был прикреплен спасательный круг, и Сильвен прочитал на нем название баркаса: «Соленый поцелуй». Сквозь круглое окошко ему были видны руки рулевого на штурвале. Суета вокруг Клодетты не утихала.
— Ну вот, — буркнул старший. — Уже лучше… Да, попробуем вытащить вашу лодку! Не утонет… Не убирайте полотенце, кровь еще немного идет!
«Иначе она бы меня утопила, — повторял про себя Сильвен. — Могу поклясться, только поэтому».
К ним приближалась небольшая шлюпка. Сидевший в ней человек перестал грести и, сложив руки рупором, крикнул:
— Эй, Жозеф! Они у тебя?
Старший подошел к борту и встал под лебедкой. Сказал что-то на бретонском, указав пальцем на Сильвена. Сильвен сразу почувствовал себя неловко, стоя почти голышом среди одетых моряков, и не знал, то ли ему благодарить спасителя, то ли помахать человеку в лодке. Тот, оттолкнувшись веслом, отвел ее чуть дальше от баркаса. На мгновение он оказался у другого борта, совсем рядом с Сильвеном, и сурово взглянул на него. Потом шлюпка, прыгая на волнах, стала удаляться. Сильвен наклонился над могучим плечом шкипера и почти умоляюще произнес:
— Что вы ему там говорили? Я плохо расслышал!..
Тот повернулся к нему, сощурившись от солнца, отчего все лицо его покрылось морщинами.
— Она такая кроха, девчонка-то! — буркнул моряк сердитым низким голосом, в котором ясно слышался упрек.
Надо было объяснить ему… сказать, что… Сильвен устал. От морской воды во рту стояла горечь. В голове все перемешалось. Что происходило дальше, помнилось ему весьма смутно. Какие-то лица заглядывали через борт баркаса… Все говорили одновременно… Натягивались и скрипели тросы… Появилась Симона… Она шевелила губами, но Сильвен ее не слышал… По железной лестнице спускался старший, неся на плече бледную Клодетту. Ее руки висели вдоль его спины в коричневой штормовке… Кто-то подтолкнул Сильвена к трапу, потом он очутился на причале, Симона держала его за руку, вокруг было много взбудораженных незнакомых людей. Толпа понесла их к кафе «На молу»… Там оказалась Анн-Мари, но Мадемуазель не было… Узкая лестница… Битком набитое людьми помещение… Клодетта лежала на кровати. Высокий полнокровный мужчина осматривал ее, потом, сунув в уши резиновые трубки, послушал ее сердце… Принесли грог.
— Малыш, очнись же наконец!
Голос Симоны. Это она ему, Сильвену. Похоже, она им даже гордилась. Ей еще не было известно, что тот Сильвен, которого она знала, умер возле ялика от удара кулаком…
— Подойди-ка, она хочет с тобой поговорить.
Врач выписывал рецепт. Симона отогнала зевак к дверям, и Сильвен очутился возле кровати один. Клодетта протянула ему руку.
— Простите меня! — прошептала девушка. — Мы чуть оба не остались там…
— Вам не больно?
Он указал пальцем на разорванное, распухшее, посиневшее ухо. Она улыбнулась и прикрыла ухо простыней.
— О! Это ерунда!
Врач прочитал вслух свои назначения: микстура, капли, — но ни Сильвен, ни Клодетта не обращали на него внимания.
— Там, на баркасе, они вам сказали… — начал Сильвен.
— Я понимаю! Вы меня ударили, чтобы я вас отпустила… И тут как раз они подошли…
— Да, но до этого?
— Что — до этого?.. До этого мы с вами тонули по моей вине.
Сильвен почувствовал, что ему стало легче дышать. Он заметил, что Симоны в комнате нет. Врач закрыл саквояж, пожал ему руку и прикрыл за собой дверь. Клодетта привстала, чтобы убедиться, что они одни.
— Послушайте, — шепнула она. — Это не просто несчастный случай!.. Я совсем спятила сегодня утром!.. И хотела…
— Не может быть.
— Нет, правда. Я больше не могла! Да вы же сами вчера видели! Он пришел за мной, отвел назад… Я у них как пленница! Хватит с меня! Если б вы знали, до чего мне все это надоело!..
Она была по-своему даже красива. И вовсе не такая простушка, как ему показалось вначале. Нисколько не смущаясь тем, что оказалась наедине с почти незнакомым парнем в одних плавках, она спокойно признавалась ему в попытке самоубийства. Ведь именно это она хотела сделать, сомневаться не приходилось! Достаточно взглянуть на ее упрямый лоб, в полные решимости глаза.
— О себе я не слишком задумывалась! — продолжала девушка. — Хотела им отомстить, но в последний момент, когда поняла, что это конец, испугалась… Знаете, все так ужасно! И никакое прошлое не проходит перед тобой! Наоборот, видишь то, что уже никогда не сбудется… Мне всего двадцать! Если бы не вы…
Она отважно попыталась засмеяться, но в глазах ее появились слезы. Внезапно дверь распахнулась. Вошла Симона с грудой вещей.
— Я позвонила в «Мениль»! — почти радостно сообщила она. — Ответила какая-то пожилая женщина.
— Маргарита, наша старая горничная. Я при ней родилась. И муж ее, Франсуа, тоже у нас на службе.
— Они едут сюда на машине! А пока возьмите вот платье. Оно вам, конечно, велико, но как-то нужно пройти через кафе, верно?.. А брат оденется в коридоре. Держи!
Она кинула Сильвену его брюки и джемпер, и он, прислонившись спиной к стене, не спеша оделся. Надо поговорить с Клодеттой, чтобы она поняла… рассказать, что… А собственно — что? Зачем ей знать о его прошлом? Если ему приспичило исповедаться, пожалуйста, вон церковь, только площадь перейти! Однако Симона уже торопилась все выложить за него. Он слышал через дверь: «…талантливый художник… его выставка на улице Ла-Боэси… с большим будущим…» Говорит как пишет! И непременный куплет: «Сейчас он совершает путешествие с учебной целью по Южной Бретани… ему очень нравится Беноде…»
Он чуть не заорал: «У него ни гроша в кармане. Он жалкий неудачник. Да еще и трус, трус!.. Если б не подошел баркас, он бы оставил вас тонуть! Чтобы спасти свою шкуру! Свою грязную шкуру!»
Он прислонился к стене, вытер лоб. «Вот она, правда! — подумал он. — Я хотел отделаться от девчонки. И хоть на самом деле не убил ее, но мысленно решился на это. Значит, я убийца. По-другому никак не скажешь. И старший на баркасе все понял! Писать картины я не способен, зато способен убить! А она еще жмет мне руку! Благодарит!»
Слева — коридор. Справа — лестница в бар. Безвыходное положение.
— Он неплохо зарабатывает! — послышался из-за двери глухой голос Симоны.
И тут Сильвен, неожиданно для самого себя, расхохотался. Он хохотал. До слез. До упаду. Баркас «Соленый поцелуй»! Ну и названьице! А Симона-то хороша… Во дает! Ну что, осталось только соблазнить Клодетту… Тоже безвыходное положение!
На лестнице показалась старая горничная Маргарита.
— Я спаситель, — сказал Сильвен, поклонившись. — Сюда, пожалуйста.
И он широким жестом распахнул дверь. В портсигаре оставалась одна сигарета, он закурил, привалившись плечом к стене, слушая возгласы, доносившиеся из комнаты. Потом сорвался, бесшумно сбежал вниз и вошел в бар.
— Коньяку!
Разговоры сразу стихли, на него со всех сторон уставились моряки. Старший наверняка им рассказал…
— Еще один!
Он пошарил в карманах. Денег, естественно, не было!
— У меня нет мелочи. Вечером зайду заплачу. Дайте еще пачку «Кэмела»… Нету? — Он усмехнулся, оглядел моряков одного за другим. — Ну тогда пачку говна!
И вышел, хлопнув дверью.
Франсуа вел машину так осторожно, словно у Клодетты была сломана нога или рука. Он не успел надеть форму шофера, приехал как был — в старой фуражке садовника и залатанном комбинезоне. Он что-то говорил, не отрывая глаз от дороги и замолкая на поворотах. Одна его рука держала руль, а вторая, огромная лапа с квадратными ногтями, с въевшейся в морщины землей, которой он задевал Сильвена, лежала на рычаге скоростей. Машина вся сверкала, это был «делаж» устаревшей модели с угловатым кузовом, изобилующим выпуклыми деталями, но добротный, важный, с мягкими сиденьями. Такой может развивать скорость до ста шестидесяти, а внутри — ни дать ни взять старинное ландо: кашпо для цветов, мягкие подлокотники и легкое поскрипывание рессор. На приборном щитке были укреплены две таблички. На одной, широкой, медной, выгравировано, как на визитной карточке: «Робер Денизо, „Мениль“», на другой, из белого металла, небольшой и тусклой, значилось: «Госпожа Анжела Фомбье».
Сильвен не проронил ни слова. Он знал, что Симона наблюдает за ним через стекло, и, как всегда в тяжелые минуты, лицо его стало напряженным. Сзади Клодетта ссорилась с Маргаритой, сквозь акустическое отверстие голоса их доносились гнусаво и искаженно, как в телефонной трубке.
— Да, знаете ли, совсем не весело, — продолжал неутомимый Франсуа. — Мадам болеет и болеет… хандра одолела… мсье все молчит. Да и то сказать, забот у него немало… Дела на фабрике, черт побери, не так хороши, как при покойном хозяине… Эх, если бы вы его знали! Артист, да и только! И такой простой… Никогда, бывало, не забудет мне утром руку пожать. «Порядок, Франсуа?» А сколько раз мы с ним на пару пропускали по стаканчику белого, пока хозяйка не видит! Или заглянет в кастрюлю и покачает головой. Как сейчас вижу! «Какая жалость, Франсуа, что госпожа не любит сала. Отличная похлебка, капусты в самый раз, а! С салом было бы еще вкуснее!» «Какая жалость!» — это была его любимая присказка!
Франсуа объехал коровью лепешку и догнал повозку молочника.
— Но и ему жилось не сладко.
Сильвен невольно стал разглядывать шофера. Когда-то Франсуа, наверное, был очень полным. Теперь же его изборожденные глубокими морщинами щеки обвисли. Морщины возле глаз, где спаленная солнцем кожа съежилась, как на старом кошельке, морщины вокруг рта, на веках. Все лицо словно потрескалось от жары, но глаза, очень светлые глаза под густыми, как у Клемансо, ресницами, были… Сильвен пытался найти подходящие слова. «Как у ребенка, — подумал он. — Чистые… вот, точно… чистые глаза!»
Франсуа переключил скорость, и Сильвен подвинулся, чтобы широкая кисть не коснулась его. Автомобиль свернул в сосновую аллею, умытую, золотистую, звенящую. За белыми воротами открылся «Мениль» с увитой плющом башенкой, распахнутыми навстречу солнцу широкими окнами, и Сильвен зажмурился — ему всегда становилось не по себе при виде счастливой картины.
— И чего не хватало господину Денизо? — спросил он. — В таком-то доме…
Франсуа выключил сцепление и подвел машину к воротам. Он легонько ударил себя кулаком в грудь:
— Да что там, когда нет покоя…
Ворота распахнула вышедшая из автомобиля Маргарита.
— У меня и картошка на плите осталась! — проворчала она. — Вот сумасбродка! И когда только она перестанет считать себя самой умной… Поезжайте! Поезжайте! Я вас догоню.
Но Франсуа дожидался, пока она закроет створки и снова сядет в машину, хотя сам не вышел ей помочь — не шоферское это дело.
— Она же вырастила Клодетту, — тихо, словно извиняясь за жену, сказал он. — Ох и хватила лиха с этой девчонкой! Та — вылитая мать по характеру. Вроде и неплохая, но до того капризная…
Маргарита захлопнула дверцу, и машина въехала в сад. Такие сады Сильвен видел только на картинках: пышный, расцвеченный яркими клумбами. Франсуа на ходу бросил озабоченный взгляд на свои тюльпаны. И затормозил у крыльца.
— Пошли! — позвала Клодетта.
Она взяла Симону под руку, и та неожиданно преобразилась. Как совсем юная девушка, она смущенно смеялась, завороженно разглядывала стены, высокую дверь с цветными стеклами, начищенные до мягкого блеска медные ручки в холле. Маргарита придержала Сильвена за рукав:
— Я как-то не успела… Вы уж извините… С этой девчонкой вечно мозги набекрень…
Она путалась в словах. Франсуа снял фуражку и держал ее у живота, забыв, что он не в шоферской форме. Он тоже был скован и растерян. Наконец он сунул Сильвену свою медвежью лапу:
— Если позволите, мсье… Мы хотели поблагодарить… Если бы вы не кинулись в воду…
И снова кровь бросилась Сильвену в лицо. У глядевших на него стариков от волнения дрожали губы. Сильвену в голову пришла нелепая мысль.
— Ты где? — позвала его Симона.
И он вошел в дом. А ведь чуть не сказал Маргарите: «Обнимите меня. Как внука».
— Что это с тобой? — шепнула Симона. — Видел бы ты себя со стороны!
Он лишь пожал плечами и пошел за Клодеттой.
— Это большая гостиная, — объясняла девушка. — Но с тех пор, как с нами нет папы, мы здесь не собираемся.
Она распахнула дверь и зажгла люстру. Глазам Сильвена предстала мебель темного дерева, драпированные стены, открытый, чуть слышно отозвавшийся рояль и портрет улыбчивого мужчины с высоким лбом…
— Это папа, — шепнула Клодетта. Она погасила свет и тихо прикрыла дверь. — Вот столовая…
— А… ваша мама не волнуется? — спросила Симона.
— Она же слышит нас. И знает, что все обошлось. Чего ей волноваться?
Что это? Вызов? Обида? Злость? Или горечь? В голосе Клодетты было всего понемногу. Пришлось осмотреть столовую, потом кабинет, еще какие-то комнаты. Сильвен лишь рассеянно взглянул на них. На втором этаже слышались шаги.
— Папа сам сделал эскиз дома, — говорила Клодетта. — И мебель выбирал он… И это сделал папа… И то…
Обращалась она к Симоне, словно продолжая начатую в машине беседу. Шаги наверху то замирали, то слышались снова. Будто кто-то ходил из конца в конец комнаты. Сильвен попытался представить эту женщину: постаревшая Клодетта. Видел, как она держится за стену высохшей рукой.
— Чудесно! — говорила Симона.
Но Сильвен с самого начала, с того момента, как они переступили порог дома, чувствовал какую-то фальшь. И голос Клодетты тоже звучал фальшиво. Как это она сказала?.. «Теперь, когда папы нет с нами…» И все эти комнаты словно необитаемые, совсем пустые — ни аромата цветов, ни запаха сигареты, ни вообще жилого духа. Вдруг Сильвен понял, в чем дело. И не успел удержаться от вопроса:
— А где же живет… господин Фомбье?
— Его комната на втором этаже, рядом с лабораторией.
Казалось бы, Клодетту должен был смутить его вопрос. Но она, напротив, охотно стала развивать эту тему:
— Мама сама захотела, чтобы на первом этаже все оставалось, как при папе… Бедный мой папа!
В ее словах об отце не было слышно горечи, с которой вспоминают недавно умерших, она словно говорила о живом, преданном и обманутом человеке. Сильвен был уверен: она что-то скрывала. Было заметно, что она испытывает некое злорадство, будто незримое присутствие отца помогает ей мстить кому-то другому. Видимо не столько мать, сколько она сама хранила память об ушедшем. Так, значит, эти вещи на вешалке в холле — тоже?.. Теплая куртка?.. Серая шляпа?..
Бедняге Фомбье приходилось жить среди реликвий! Наверное, ему бывало страшновато… Сильвену стало не по себе. Ему вдруг захотелось побыстрее выбраться из этих слишком тихих комнат, увешанных картинами и фотографиями, которые все, как одна, изображали первого владельца «Мениля». Покойник словно наблюдал за гостями: его глаза с многочисленных портретов внимательно следили за каждым их шагом. Правда, глаза не злые, даже не загадочные. Более того, Робер Денизо выглядел сердечным и приветливым. Очень приятное лицо. И все же…
— Может, поднимемся на второй этаж? — предложил Сильвен.
— Правильно, — подхватила Клодетта. — Теперь я покажу вам комнаты для гостей, ваши комнаты.
— Наши комнаты?
— Разумеется! Не собираетесь же вы возвращаться в свой ужасный пансион? Места здесь на всех хватит.
— Но как же ваша мама?
— Что — мама? — спросила Клодетта.
Возражение было ей непонятно. Никто никогда не обсуждал ее решений. Она всегда делала что хотела, и все Сильвен тут же вспомнил мучительную сцену в «Каравелле», взбешенное и вместе с тем… умоляющее лицо Франсиса Фомбье.
От приглашения еще можно было, отказаться, найти какой-нибудь предлог. Но куда там! Симона, гордая, ретивая Симона, всегда готовая воспротивиться любому принуждению, — эта самая Симона улыбкой, всем своим поведением выражала согласие. Она подчинилась, и Сильвен с тревогой заметил на ее лице какую-то необъяснимую радость.
Тогда он сам сказал:
— Нет. Благодарю вас, но это невозможно.
— Почему?
Почему? На это Сильвен, разумеется, ответить не мог. Он даже сам не понимал, откуда у него взялась такая щепетильность. И снова, на сей раз без всякой надежды, он посмотрел на сестру. Она просто не имела права! Неужели непонятно? Почему! Почему! Сильвен вообще никогда не задавался подобными вопросами. Но и никогда, правда, ни одни глаза, прозрачные, как у Клодетты, не переворачивали ему до такой степени душу.
— Вы в самом деле слишком любезны, — пробормотала Симона.
Они поднимались теперь по лестнице из светлого дуба. Сильвен тащился сзади, и каждый шаг давался ему с трудом. Он чувствовал, что проиграл. На комнаты — свою и сестры — он глянул лишь мельком, а между тем они выглядели очень приветливо: широкие окна смотрели в сад, за которым меж изогнутых ветвей двух сосен проглядывало море.
— Франсуа привезет ваши вещи, — продолжала Клодетта. — Вы будете здесь жить, сколько захотите. У нас никого не бывает… из-за мамы. Так что для меня ваш приезд — просто удача.
Сильвен молча слушал, как Симона рассыпается в благодарностях. «Откуда столько жеманства! Она что, уже представляет себя владелицей виллы?..»
Он презирал Симону. Презирал Клодетту. Презирал «Мениль». Но больше всего презирал себя, и это чувство было таким страстным, зрелым, непривычным, что ему даже показалось, будто он раздвоился, в его собственном теле поселился кто-то чужой.
— Сильвен, с тобой говорят.
— Простите, я задумался.
— Я сказала, что вы можете здесь сколько угодно писать, — продолжала Клодетта. — Если вам что-нибудь понадобится, у папы остались всякие принадлежности. Он ведь был великолепным художником. Получил даже несколько медалей в Париже…
Кажется, за него уже все решили. Сильвен чуть не зарыдал от ярости. А Симона, разумеется, снова благодарила. Больше она уже просто ничего делать не могла. И этот раболепный тон, тон холуя, выпрашивающего чаевые!
Может быть, вы согласитесь написать мой портрет? — спросила Клодетта.
Сильвен усмехнулся и впился ногтями себе в ладони. Да уж, он постарается, напишет: зрачок посреди лба, зеленые щеки и акульи зубы. Клодетта по-прежнему не сводила с него глаз, прозрачных, как родниковая вода.
— С радостью! — сказал Сильвен.
От унижения ему сводило рот. Они вышли, и Клодетта снова принялась водить их по комнатам.
— Раньше, до переезда отчима, здесь жили Франсуа с Маргаритой… А теперь они перебрались во флигель, при въезде в поместье.
Как Сильвен понимал их! Он решил почаще навещать стариков.
— В конце коридора комната господина Фомбье, — продолжала Клодетта. — За ней лаборатория… А это комната мамы. — И добавила быстро, словно стараясь предупредить неприятный вопрос: — Сама я живу еще выше… прямо под крышей, рядом с чердаком… Там я одна… Мыши и совы — вот и все мои соседи.
Сильвен, видевший ее насквозь, догадался, о чем она умалчивала. Второй этаж для Клодетты не существовал — это этаж матери и отчима. А на первом «жила» тень Робера Денизо. Так что ей оставался третий, там она, маленькая упрямая весталка, и поселилась, и по ночам ее шаги напоминали Фомбье, что он здесь чужой, нежеланный гость… враг!
Неужели Симона, обычно такая проницательная, не ощущала, что им не место в этом доме? Она словно нарочно всячески показывала, что охотно останется здесь. Она пожелала поздороваться с госпожой Фомбье, и Клодетта, стукнув в дверь и даже не дождавшись ответа, втолкнула ее в комнату матери. Веселость ее стала еще фальшивей.
Сильвен вошел за ними и увидел женщину лет сорока, лежащую в шезлонге возле полуприкрытого ставнями окна. Он готов был держать пари, что секунду назад она подслушивала под дверью. Сейчас же — томно протягивала Симоне бледную кисть. Она была гораздо красивее Клодетты. Немного трагичная, не лишенная благородства красота. Сильвен вспомнил давнишний спектакль в «Театр-Франсе». Играли «Федру», и у героини была та же подавленность в осанке, то же измученное и покорное выражение лица.
Клодетта оживленно пересказывала свое, как она его называла, «приключение»: «Парус упал на воду… Если б не Сильвен, то есть господин Мезьер…»
Симона отвернулась и сделала вид, что рассматривает картины на стене. Одна из них была подписана Денизо. Госпожа Фомбье едва не теряла сознание. Губы у нее стали совсем серыми. Но тут Клодетта завершила свой рассказ шутливым тоном, безумно раздражавшим Сильвена, — он не мог понять, что за комедия перед ними разыгрывается.
— Когда-нибудь ты убьешь меня, детка! — прошептала госпожа Фомбье. — Не знаю, как вас благодарить, мсье…
Еще успеешь, мама! Потому что он согласился пожить некоторое время в «Мениле», вместе с Симоной.
До чего хитра! Во-первых, небрежное «он» подкрепляло как бы случайно оброненное «Сильвен» Во-вторых, Клодетта ставила мать перед фактом Сильвен напряженно следил за госпожой Фомбье, но она просто кивнула в знак согласия. Приятно ей или нет, что Клодетта пригласила гостей, так и осталось непонятным. И ни малейшего упрека дочери. Во всяком случае, сейчас. Сильвен представил, какие ссоры со страшными, произносимыми шепотом угрозами могли происходить в этой залитой солнцем комнате, куда, казалось, проникало лишь пение птиц и шум ветра в соснах… Не оттого ли Клодетта так поспешно пригласила их, что не хотела ежедневно оставаться наедине с этой на вид совсем слабой, но, вполне вероятно, тираничной женщиной?
Симона бросилась на завоевание госпожи Фомбье Постепенно краски стали возвращаться на лицо матери Клодетты. Неловкость первых минут как будто прошла. Но Сильвен по-прежнему был взволнован и напряжен. Все не нравилось ему в этой комнате, начиная с запаха, сладковатого химического запаха, как в аптеке, наводившего на мысль об ампутациях, скальпелях и никелированных щипцах. И потом, почему здесь нет цветов, ведь в саду их полно? И зачем молитвенник у изголовья кровати?.. Эта огромная черная книга на ночном столике наверняка Библия! Зачем этот аскетизм, горделивая пустота? Совсем мало мебели, ни одного зеркала, никаких украшений, только портрет госпожи Фомбье с тяжелым букетом подсолнухов. Что за епитимью наложила на себя эта женщина?
Сильвен уже начал ощущать себя пленником. Сцена в «Каравелле», история с яликом — все приобретало понемногу еще неясную, но пугающую значительность. Господи! И зачем только Клодетте встретился именно он, Сильвен?
У крыльца остановился автомобиль. Мать с дочерью обменялись взглядами, такими быстрыми, что Сильвен не смог понять, что они означали.
— Это муж, — сказала госпожа Фомбье.
И снова по комнате разлился холод. Все четверо неподвижно и молча слушали шаги в холле. Шаги торопливо преодолели запретную зону внизу, быстро взлетели на первые ступени лестницы, но чем выше поднимался человек, тем они становились тише, медленнее.
— Попроси его сюда, — сказала госпожа Фомбье. — Надо ему тоже сказать…
О чем сказать? О несчастном случае? Или о приглашении? Что, интересно, для него важнее?
Клодетта открыла дверь перед опешившим Франсисом Фомбье. На секунду им открылось его лицо, его настоящее лицо, но он тут же спохватился и напустил на себя обычный, холодный и слегка ироничный вид.
— Простите, ради Бога… Я вас побеспокоил… Вот уж не думал, что у нас гости…
Но Сильвен уже знал, что Фомбье притворялся. Впрочем, они все здесь неискренни, в том числе и Симона. А сам он? Разве он не играет роль благородного-молодого-человека-спасшего-неосторожную-девочку?
— Клодетта чуть не утонула, — объяснила Анжела Фомбье. — Господин Мезьер вырвал ее из рук смерти… рискуя собственной жизнью.
Говорит, как героиня многосерийной мелодрамы. Наверное, ей вообще нравятся трагедии и сильные страсти. Фомбье наклонил голову. Он был неловок, не сразу протянул Сильвену руку и так невыразительно, бесцветно, бесчувственно произнес слова благодарности, что невольно приходило на ум, а не проклинает ли он в глубине души Сильвена за его вмешательство… Прерывая ставшее невыносимым молчание, Клодетта тихо сказала:
— Господин Сильвен Мезьер — известный художник…
Фраза прозвучала как упрек в адрес Фомбье.
— Ну уж, известный… Не преувеличивайте! — отозвался Сильвен.
Сам не зная почему, он встал на сторону Фомбье. Тот слегка улыбнулся.
— Очень рад с вами познакомиться, — сказал он. — Будьте как дома…
Чуть преувеличенная любезность выдавала незлую насмешку: «как дома». Им сильно повезет, этим новичкам, если они сумеют хоть ненадолго забыть, что находятся в гостях у Робера Денизо. Но, может быть, Фомбье имел в виду что-то другое?
— Простите, — продолжал он. — Мне нужно закончить срочную работу. Потом я к вам присоединюсь. — И, повернувшись к жене: — Ты не слишком утомилась?
— Нет. Но к обеду спускаться не буду.
— Какая жалость! — сказал Фомбье.
Он усвоил любимое выражение Денизо: «Какая жалость!» Может, эти слова действительно сами собой срывались с губ в этом странном доме, которым любуются с дороги прохожие?
— Пойдемте теперь в сад! — предложила Клодетта.
Сильвен надеялся, что на свежем воздухе он вырвется из-под злых чар. Но он устал, переволновался: слишком много странных впечатлений и предчувствий свалилось на него в одночасье. Он мрачно шагал между Симоной и Клодеттой, не замечая ни роз, ни тюльпанов, ни разлитого под соснами сладкого аромата. На мгновение ему померещилась за шторами комнаты на втором этаже фигура наблюдающего за ними Франсиса Фомбье. Какой абсурд! Зачем Фомбье следить за их невинной прогулкой?
— Извините, что покидаю вас, — произнес он внезапно. — Но я должен немного отдохнуть…
— Иди, малыш… Это вполне естественно, — сказала Симона тем самым тоном мамы-клуши, который его всегда безумно раздражал.
Едва захлопнув дверь своей комнаты, Сильвен ощутил тишину «Мениля». Невыносимую тишину, нечто противоположное благодатной тишине природы. Это было не просто отсутствие звуков, а что-то другое. Пустота! Так тихо, должно быть, ночью в музеях и церквях. Гнетущая пустота… Это ее хотел Сильвен прогнать в детстве, когда требовал, чтобы ему оставляли у кровати ночник, ее он победил позже с помощью музыки, суеты, развлечений. И вот теперь он снова вынужден погрузиться в эту головокружительную пустоту, оказаться один на один с самим собой, и ему стало страшно… страшно… Как Анжеле Фомбье… Как Франсису Фомбье… Как Клодетте…
Он ничком бросился на кровать. Симона покинула его. Он остался один. Впрочем, он всегда был одинок и слаб. Надо было… До чего тяжело разобраться в клубке противоречивых чувств! Неужели так трудно быть чистым… простым… счастливым? Что мешало ему пойти отыскать Клодетту и сказать ей…
Но как найти слова, чтобы выразить всю подноготную, ничего не исказив? У слов нет таких бесчисленных оттенков, как у красок. Они не в силах передать полутона, светотени: желания, на которые нет сил отважиться, угрызения совести, от которых нет проку… Может, сказать ей: «Я не плох и не хорош… Я просто трус…»? Но это как раз и есть одно из тех ничего не значащих или, наоборот, значащих слишком много слов… «Трус — это не точно. Я не трус».
— Что с тобой, дорогой?
Симона стояла возле кровати. Сильвен порывисто схватил ее за руку.
— Давай уедем, Симона, слышишь… Уедем отсюда…
Она села, погладила его по лбу.
— Глупыш! Чего ты боишься? Я ведь с тобой.
— Но Клодетта…
— Клодетта — взбалмошная, эгоистичная девушка, не слишком красивая… но интересная! Мы с ней чудесно поладим, вот увидишь.
Раздался сигнал к обеду — частые удары небольшого колокола, как в монастыре.
— И к тому же нас никто не заставляет оставаться здесь надолго, — сказала Симона.
Приближался июнь, а Сильвен с Симоной все жили в «Мениле» Сильвен, подавив отвращение, все-таки согласился взять холсты, кисти и краски Робера Денизо. Писал он в саду или на террасе позади дома, откуда открывался вид на свободно раскинувшиеся на горизонте лиловые леса и ланды с рассеянными по ним гигантскими скалами, гладкими и черными, похожими на туши выброшенных на берег китов. Симона шила. Клодетта составляла букеты, вязала жакет для матери и позировала Сильвену. Госпожа Фомбье после обеда ненадолго спускалась в сад и усаживалась в шезлонг, закутав ноги легким пледом. Дважды в день из Кемпера приезжал в своей «симке» Фомбье, деловитый, молчаливый, мрачный.
Спокойный отдых. На первый взгляд! Но Симона не раз слышала, как Сильвен ночью ходит по комнате и разговаривает вполголоса сам с собой. Сильвен замечал, сидя перед холстом, что в глазах Клодетты нет-нет да и мелькнет смущение, а скулы вдруг зальются румянцем. Клодетта ухаживала за матерью, у которой вот уже несколько дней все валилось из рук. Ей постоянно было холодно, хотя градусник показывал 28 градусов в тени. Фомбье оставался непроницаемым, но каждый раз, как жена на его глазах считала капли или разворачивала порошки, ноздри его раздувались, а губы сжимались, удерживая то ли крик боли, то ли проклятие.
Им не было скучно. Им не было весело. Они ждали. Тень башенки медленно скользила по газонам, наступал вечер, и они засиживались на террасе. Странные отблески бросал на их лица долгий закат, никак не умиравший в кровавом мареве. Порой рука Клодетты находила руку Сильвена, и Сильвен сначала сжимал кулак, стараясь избежать пожатия, но потом позволял завладеть своими пальцами, в которых лихорадочно пульсировала кровь. Именно после этого он вышагивал по ночам в своей комнате. Он-то с самого начала знал, что кроме них четверых в доме был еще кто-то: непостижимым образом в «Мениле» всегда присутствовал Робер Денизо. Он занимал не только первый этаж дома, но, что гораздо важнее, мысли всех его обитателей. Не для того ли, чтобы отгородиться от недремлющего призрака, каждый вечер так тщательно задвигали засовы, поворачивали в замочных скважинах ключи, проделывая все это серьезно и методично, без всяких объяснений, подобно тому как в колониях обходят на ночь помещение за помещением, проверяя, нет ли где ядовитых пауков и змей?
Сильвену хотелось в этом разобраться. Однажды, навещая, как обычно, флигель, он стал расспрашивать Франсуа. Ему нравилось у стариков, нравились громко тикающие часы, которые приходилось подводить несколько раз в сутки, старинный буфет, куда Маргарита прятала сахар, варенье и остатки мяса. Иногда он отрезал себе кусочек сала или вареной говядины и съедал их по-крестьянски, положив на хлеб, не прерывая беседы с Франсуа. «Совсем как наш покойный хозяин!» — говорил тогда старик.
— Но скажите, в конце концов, — спросил как-то Сильвен, — господин Денизо случайно свалился со скалы или…
Маргарита лущила горох, горошины со стуком скатывались в миску, и Франсуа нерешительно посмотрел в сторону жены.
— Лично я уверен, что у него закружилась голова. Должно быть, стоял на самом краю. И потерял равновесие… А Маргарита вот думает по-другому.
— Голова закружилась… — повторил Сильвен. — Это с ним часто случалось?
Маргарита нервничала, горошины прыгали все быстрее и быстрее, а Франсуа начал крутить точило и править нож со стершимся, не длиннее пальца, лезвием.
— А… с женой они были в хороших отношениях? — спросил Сильвен.
Сталь скрежетала по точильному камню. Франсуа не любил давать поспешных ответов.
— Можешь ему сказать, — произнесла Маргарита.
Старик выпустил рукоять круга, продолжавшего вращаться, и стал рассеянно резать край стола.
— Мы с женой, само собой, в такие дела не вмешиваемся… Но волей-неволей многое видим, слышим… Ну, на нашем-то месте!
— Она часто вела себя так неосторожно, — сказала Маргарита.
— Ну, если уж на то пошло, он тоже хорош, — проворчал Франсуа.
Несомненно, старики не раз спорили на эту тему. Маргарита, не шевельнув коленями, заваленными зелеными стручками, протянула руку и убавила пламя под кастрюлькой, в которой начинала закипать вода.
— Нужно вам сказать, господин Фомбье пришел на фабрику еще при жизни хозяина.
Сильвен уже привык к их своеобразной манере выражаться. Просто «хозяин» — это настоящий хозяин, настоящий владелец «Мениля», Робер Денизо. В то время как Фомбье хоть и тоже хозяин, но незаконный, его приходилось так называть, однако он не имел на это никакого права.
— А чем он занимался раньше? — спросил Сильвен.
— Господин Фомбье-то? В армии служил. Он был… как это…
— Демобилизован, — подсказал Франсуа.
— И пришел на фабрику, только не его это дело — фаянс. Хозяин — это да! Тот был настоящий художник! Если б вы видели… Бывало, отщипнет кусочек мякиша, пока болтает с нами, и мнет его, мнет в пальцах. Какие у него были руки! Да он все что угодно мог вылепить. Танцующих человечков, марширующих или играющих на волынке… Скажи, Франсуа!
Франсуа, тихонько, чтобы не заглушать голоса жены, вращая точильный круг, важно кивнул головой.
— А капитан! Какое может быть сравнение! — продолжала Маргарита. — Как только он стал руководить фабрикой, так и застопорилось дело.
— Потому и застопорилось! — подтвердил Франсуа. — Господин Сильвен, дайте-ка мне вон ту мокрую тряпку… Спасибо… Я слышал в Кемпере, что скоро совсем все развалится.
— Но Фомбье богаты, — заметил Сильвен.
Маргарита пожала плечами, горошины покатились по полу до самых часов.
— Это у нее — состояние. А у него ничего. Ничего! Вот потому…
— Ну, не болтай глупостей-то, — возразил Франсуа. — Просто Маргарита не любит Фомбье! Послушать ее, так Фомбье во всем виноват: и что хозяин пропал, и что фабрика прогорает… Чего доброго, договорится, что он и от хозяйки хочет отделаться, и от Клодетты…
— Что я знаю, то знаю, — проворчала Маргарита.
— Ба! Ты знаешь не больше других. — Он достал из кармана фартука грубый кожаный кисет и набил трубку. — Конечно, дело темное, не без того… Фомбье бывал здесь еще при живом хозяине… Госпожа… заметьте, я ее не виню… Только… Фомбье — приятный мужчина… Можно даже сказать, красивый… А покойному хозяину было уже под пятьдесят… И потом, он любил рыбку половить, поохотиться… По три, по четыре дня дома не бывал… Да и кто знает, может, не один, а с кем-нибудь…
Франсуа оторвал уголок газеты, зажег его от газа и, прищурив один глаз, раскурил трубку. Носком сабо он придавил черную золу на полу и продолжал:
— Конечно, это мы так думаем… Я только хотел сказать, что хозяйка, может, и не слишком виновата.
— То есть, если я вас правильно понял, — уточнил Сильвен, — она и Фомбье…
— Вряд ли. Фомбье был у нее на побегушках. Носил за ней подушечки, рассказывал про свои марокканские подвиги… Хозяйка обожает, когда ее обхаживают…
— Короче, муж обнаружил… — стал торопить Сильвен, которого уже начала раздражать их медлительность. — Поэтому он и…
Маргарита перебила его с неожиданной резкостью:
— Убил себя, хотите сказать? Не тот он человек, чтобы накладывать на себя руки. — Она клятвенно ударила себя в грудь кулаком, из которого торчали стручки гороха. — Руку дам на отсечение, что он уехал. И девочка тоже так считает… Да и хозяйка. Та вообще думает, что он еще вернется… Сами на нее посмотрите.
— Но ведь тело опознали.
Старуха брезгливо поморщилась:
— Если бы вы видели покойника, вы бы так не говорили, господин Сильвен. Только она его и узнала… Черт побери! А как же иначе! Замуж-то ей надо было выйти за Фомбье…
— Ну, тебя понесло!
Маргарита оскорбленно замолчала. Франсуа с мрачным, осуждающим видом щелкнул лезвием ножа и сунул его в бездонный карман фартука, где лежали вперемешку табак, трубка, бечевка, пакетики семян и даже секатор.
— Но погодите, — не успокаивался Сильвен, — если бы у госпожи Фомбье оставалось хоть малейшее сомнение, она бы никогда не посмела… Робер Денизо оказался бы в выигрышном положении. Представьте себе, он появляется… Ясно же, что получится.
— Вы просто ее не знаете, — пробормотала Маргарита с неожиданным испугом. — Она такая… пылкая!
— Зато Фомбье никак не производит впечатления человека, способного потерять голову!
— Гордец, гордец он! Рассчитывал, что фабрика сделает его богатым… Да только, видать, не получилось.
Это было все, что Сильвен узнал в тот день. Он ушел под впечатлением странных откровений. И однажды, когда они с Симоной завтракали вдвоем на террасе, пересказал сестре догадки стариков.
— Ну и что? — только и спросила Симона.
Она явно не желала ничего видеть, ни в чем разбираться. Похоже, ей единственной было хорошо в «Мениле»… Или она мастерски притворялась.
Притворялась?.. Сильвен сумеет вывести ее на чистую воду. То была еще одна причина, которая заставляла его ночь за ночью лежать без сна в темной спальне, прислушиваясь к писку проносившихся за окном летучих мышей.
Он с яростью набрасывался на портрет Клодетты, часами пытаясь передать на полотне переменчивую, скрытную и страстную натуру девушки.
И ему это удавалось. Гордый удачей, он находил в ней временное успокоение. Все-таки есть у него талант… Вот доказательство: мазок — и взгляд ожил, еще мазок — и в глубине глаз зажегся жадный огонек… Сильвен уже сам не понимал, в кого он влюблен — в портрет или в модель. Такого чувства — сильного, щемящего, нежного… ужасного — ему еще не приходилось испытывать.
Как-то вечером к мольберту подошел Фомбье.
— Я не большой знаток… — сказал он тихо. — Но, по-моему, дьявольски точно.
И Сильвен подумал, что Маргарита — всего лишь старая дура.
Теперь Фомбье, возвращаясь в «Мениль», проходил сразу на террасу. И подолгу стоял возле Сильвена, глядя, как тот работает. Внимательно следил, как Сильвен смешивает краски, как держит кисть за самый кончик, как быстрыми короткими мазками касается холста. Смотрел внимательно, с интересом. И задавал вопросы. Иногда на них отвечала Симона. Наслушавшись рассказов Сильвена, она стала отлично разбираться в теории живописи, знала все тонкости техники. Тягостное напряжение потихоньку спадало, Фомбье начал оттаивать. Наконец он пригласил Сильвена посмотреть лабораторию.
Просторная комната в конце коридора, откуда видны отрезок дороги, крыши Беноде и узкая полоска океана, почти сливавшаяся с небом. Все стены в стеллажах, на старом садовом столике установлена маленькая электрическая печь, а вокруг, на стульях — столах, даже на паркете — керамические сосуды всевозможных размеров с красящими веществами, глиной, кристаллами и химическими реактивами. Обои в зеленых, синих, желтых пятнах… В раковине красноватая вода с медленно вращающимися в ней карминовыми завитками. А под ногами тончайшая скрипучая пыль, в которой луч солнца зажигает крохотные радуги. Фомбье и в голову не пришло извиниться за беспорядок, грязь. Он подхватил спутника под руку и заговорил с жаром — что, казалось, совершенно противно его натуре, — словно узник, вырвавшийся на свободу.
— Поймите мое положение, господин Мезьер. Если гнать черно-желтую гамму, как до войны, крах неизбежен, тут сомнений нет. Слишком сильна конкуренция! Теперь в моде фаянс «порник», знаете? Узоры, правда, незамысловатые, но богатейший-колорит, пять лет назад о таком и понятия не имели. Сегодня колорит — это главное. Но я не хочу ограничиваться выпуском расписных тарелок. Буду, как и раньше, делать статуэтки, скульптурные группы, крупную керамику, но только в совершенно новом цвете…
По ходу рассказа он провел рукой по лбу, и на нем осталась синеватая полоса. В этой запущенной комнате краска витала в воздухе. Малейший сквознячок поднимал миниатюрные разноцветные вихри, и поневоле приходилось вдыхать индиго и сиену: крохотные сверкающие частицы были хорошо видны на золотистом фоне окна.
— Я экспериментирую, — продолжал Фомбье. — В этом ремесле для меня все ново… — Он указал на грубые, но ярко раскрашенные черепки. — Было бы проще с молодыми работниками, которые не боятся перемен. Но пока на фабрике только что в лицо мне не смеются, когда я заговариваю о современном стиле и рынке сбыта.
Фомбье вертел в руках чашки, которыми отмерял краски для смесей, работая в одиночестве, когда все в доме уже засыпали. Пальцы его покрылись пестрой пыльцой. Он не досказал, не смог произнести вслух, что рабочие и мастера на фабрике, все старые работники Робера Денизо, видели в желании нового хозяина изменить устаревшие методы только гордыню или зависть, а любое нововведение казалось верным соратникам пропавшего патрона оскорблением его памяти, чуть ли не предательством. Но Сильвену и так все было понятно, беды Фомбье заставили его забыть о собственных неудачах. Нет, определенно Фомбье начинал ему нравиться!
— Надо просто поставить их перед фактом, — сказал Сильвен. — Принесите им готовую модель… такую, чтобы не к чему было придраться.
— Вот именно, — с облегчением произнес Фомбье. — Вопрос только в том, смогу ли я когда-нибудь ее сделать?
Они замолчали. «Сейчас он предложит мне работать вместе», — подумал Сильвен. Фомбье приподнял влажную тряпицу, под ней оказался кувшин, несколько угловатый, но с чрезвычайно любопытной отделкой, весь в прожилках, как батик. Он настороженно следил за реакцией Сильвена.
— Ну что ж!.. Чудесная штучка! — сказал молодой человек.
Фомбье, видно, ждал другого, более искреннего, более восторженного отзыва.
— Чудесные штучки может делать каждый второй, господин Мезьер, — сказал он, прикрывая кувшин. — Или я придумаю что-нибудь действительно оригинальное, или…
Он безнадежно махнул рукой.
«Позвольте мне попробовать! — чуть не крикнул Сильвен. — Вдруг я смогу вам помочь…»
Но он не посмел, а сам Фомбье не попросил. Они, не сговариваясь, пошли к выходу. Следующие два дня Фомбье на террасе не показывался.
Потом пришел, по-прежнему замкнутый, скупой на слова и жесты. Он выслушивал Симону, выкуривал сигарету, извинялся и уходил… Наверняка все время до ужина он проводил в своей лаборатории.
Иногда он говорил из гостиной по телефону. Сухим тоном отставного офицера, вызывающим в собеседнике невольный протест. Фомбье совсем не умел обращаться с людьми: ни с поставщиками, ни с коммивояжерами, ни с кредиторами. Между тем Сильвен дорого бы дал, чтобы обладать его холодным высокомерием, резкими манерами. Он тоже хотел бы шагать по жизни прямо, высоко подняв голову и не обращая внимания на упреки и насмешки. Как бы то ни было, на стороне Фомбье была сила, может быть, несколько неловкая, но она позволяла ему пренебрегать чужим мнением, в том числе мнением близких. Клодетта почти открыто насмехалась над ним, Маргарита едва скрывала презрение. Фомбье же оставался равнодушным и безмятежным. Только все шевелил пальцами, будто мял глину. Нервный тик? Или навязчивая идея?
— Лично я начинаю его бояться! — призналась Симона.
— А он, между прочим, кажется, к тебе одной относится по-человечески.
Симона и Сильвен избегали уединения, но, оказавшись с глазу на глаз, спешили обменяться впечатлениями.
— Ты разве не чувствуешь, что он терроризирует бедняжек?
— Терроризирует? Не знаю… А вот тебе строит глазки, это точно. Да-да, я все вижу.
Симона ничего не ответила. На следующий день, когда Франсис Фомбье по обыкновению зашел посмотреть, как продвигается работа над портретом, она выглядела еще оживленней, чем всегда. Но он вдруг, сделав две-три затяжки, бросил недокуренную сигарету и, не сказав ни слова, вышел. Клодетта права. Невозможная личность!
Невозможная? А Анжела — еще хлеще. Она вздрагивала от скрипа шагов по гравию и, насколько заметил Сильвен, всегда старалась сесть спиной к стене, словно окна и двери представляли для нее неведомую опасность. Май подходил к концу, и она с каждым днем становилась все беспокойнее, все капризней. То принималась хохотать с Клодеттой, вспоминая далекие дни: рассказывала об Италии, где они с первым мужем провели несколько недель. То вдруг запиралась в своей комнате, и Маргарита выносила оттуда, бормоча что-то под нос, нетронутую еду.
— Какое счастье, что вы у нас! — шептала тогда Клодетта Сильвену.
Он не мог больше выносить всего этого и убегал во флигель к старикам. Маргарита неизменно возилась с кастрюлями, печкой, была вся в заботах. Анжела Фомбье возомнила, что мигрени у нее от запаха кухни, и приказала, чтобы отныне еда готовилась во флигеле. Прислуживать стало гораздо труднее, Маргарита и Франсуа метались между зданиями, и им то и дело приходилось подогревать на кухне виллы остывшие блюда.
Сильвену нравилось помогать им резать укроп, чистить морковь. Маргарита рассказывала о своей воспитаннице Клодетте, о хозяине. Девочка будет очень богата, когда умрет мать, говорила старая служанка.
Теперь Сильвен сам избегал разговоров о семейной трагедии, потому что объяснения супругов становились все более сбивчивыми, да еще и противоречивыми. Каждый новый их спор не только не прояснял событий, но, напротив, все запутывал. В тот день, последний день месяца, напряжение дошло до предела.
— В конце концов, насколько мне известно, ничего нового не случилось. Что с ними происходит? Почему госпожа Фомбье такая взвинченная последнюю неделю? А сегодня особенно. Чего она боится?
— Как! — воскликнула Маргарита. — Вы не знали, что именно первого июня хозяин… Завтра исполнится как раз два года…
Ей тоже, казалось, было не по себе, а Франсуа не проронил ни слова.
Вечером госпожа Фомбье не вышла к ужину. У Клодетты в глазах стоял страх, а сам Фомбье был злой как собака. Духота давила, жара воспламенила закат. Симона, стоя на краю террасы, смотрела, как приближается гроза. Сильвен подошел к ней.
— С меня хватит. Я сматываюсь.
— Не будь смешным, малыш. Закончи по крайней мере портрет. Он очень удался, уверяю тебя.
— Может быть! Но если бы ты знала, до какой степени мне теперь на все это наплевать!
Она быстро повернула голову:
— Теперь?
Он пожал плечами, вздохнул:
— Да уж, попали мы из-за тебя в переделку!
Капли дождя, крупные и теплые, упали на землю. Сильвен поднялся к себе, даже не пожелав сестре спокойной ночи. Он долго сидел, облокотившись на подоконник, и смотрел на беззвучные длинные всполохи, освещавшие сад. Может быть, он тоже ждал возвращения «хозяина».
Но дождался только кота, семенившего по дорожке с добычей в зубах.
— Все предельно ясно. Очередную зарплату рабочим платить будет нечем.
Фомбье почувствовал в тоне Ле Биана едва уловимую агрессивность. Кассир стоял посреди кабинета. Сесть отказался — жест весьма красноречивый.
— Но нам должен четыреста пятьдесят тысяч франков Беллек, — возразил Фомбье, — и потом, я жду большого поступления из Парижа. К концу недели у нас будет миллион.
— Беллек не заплатит, — заметил Ле Биан. — Он два месяца придумывает разные отговорки, а сегодня уже первое…
— Знаю! — резко оборвал его Фомбье.
Первое июня! Все вокруг упорно напоминают ему об этой дате. Он даже подумал, стоит ли возвращаться вечером в «Мениль». И вообще стоит ли туда возвращаться?!
Бросить бы все! И исчезнуть! Уехать за границу. Есть еще страны, где не разучившийся воевать офицер может жить так, как он того заслуживает.
Но нет! Фомбье не привык отступать перед трудностями. Он добудет проклятый миллион, черт побери! Вот где сегодня его поле боя! Ну, не бой, так драчка! Все равно, если он не способен выйти победителем, остается только…
Ле Биан ждал, стоя чуть ли не по стойке «смирно». Его поведение становилось вызывающим.
— Сядьте, Ле Биан… Я приказываю.
— Пожалуйста.
Он с обиженным видом неловко сел на край стула.
Проклятие! Что с ними со всеми? Денизо, внешне добрый папочка, был в двадцать раз суровей, чем он, Фомбье. Ни за что ни про что мог выставить рабочего за дверь. И при этом никто не осуждал его, все его любили. Действительно любили. Когда его хоронили… О Господи! Хватит! Хватит!
— Я позвоню в банк, — сказал Фомбье.
Ле Биан усмехнулся. Он был настроен скептически. В банк!.. Но, в конце концов, попробовать можно.
— Вы видели список заказов Пульдю? — спросил он. — Пульдю, как вы знаете, наш лучший агент по сбыту. Район, где он работал, Сен-Брие — Сен-Мало, всегда делал у нас большие закупки…
— И что же?
— Сами поглядите… Убедитесь… Реализация снизилась на шестьдесят процентов по сравнению…
— Хорошо! Достаточно!
Начнет сейчас вспоминать. Вечные сравнения! Неужели никто не понимает, не отдает себе отчета… Фомбье днем и ночью трудится, чтобы спасти фабрику. И ни в чем никого не упрекает. Старается быть с людьми справедливым. Справедливым!.. Непростительный промах!
Ле Биан воспользовался моментом и тихо произнес, уставившись на испачканные чернилами руки:
— Пора продавать фабрику. Чем дольше будете ждать, тем больше потеряете!
Кретин! Можно подумать, не знает, что фабрика принадлежит госпоже Фомбье… Продавать! Фомбье улыбнулся с горькой иронией.
— Фирма Каркуэ представила вексель, — добавил Ле Биан.
— Убирайтесь! — рявкнул Фомбье. — Ей-богу, вам все это доставляет удовольствие!
— Как скажете.
Подлецы! Негодяи! Фомбье, сжав кулаки, вышагивал по кабинету. Негодяи! Словно сговорились против него. И стараются перекрыть все пути. А всего-то и нужен несчастный миллион, даже меньше!..
Он вновь перебрал в уме препятствия, которые ему доводилось в жизни преодолевать. Невезение! Сорок лет невезения! Потерянное детство! Неудавшаяся карьера! Неудачная любовь! Потратить столько сил, столько энергии, чтобы оказаться у разбитого корыта!
В банк звонить бесполезно. Бесполезно просить, упрашивать… умолять!.. И даже с Анжелой бесполезно сегодня разговаривать. Как же, первое июня!..
Фомбье вышел, хлопнув дверью, торопливо пробежал через холл, где на застекленных стеллажах стояли старые образцы продукции, которые некогда составляли славу предприятия, а сейчас, потускневшие и холодные, превратились в музейные экспонаты.
На улице он заколебался. Семь часов! По набережной Оде в закатном свете спокойно шли прохожие. К гостинице «Эпе» медленно подкатывали американские автомобили. Куда-то торопился посыльный. Он был одет в горделиво алую униформу. Пальцы Фомбье сами собой принялись месить воображаемую глину, послушную наконец его желаниям. Он прошелся, оперся на металлическую ограду набережной. Синяя вода, городские скверы в цветах, изумрудная зелень, хромированно-лакированное сверкание шикарных автомобилей — все говорило о достатке, об успехе! И продержаться-то нужно каких-нибудь несколько месяцев!
Его «симка» была припаркована за «крайслером». Он вздохнул, отпустил тормоз. И увидел в зеркале свое лицо, на котором ясно читалась тоска одиночества — ее разглядела тогда Симона… Сколько уже прошло? Недели две. А он все не мог себе простить, что был застигнут врасплох, словно голым предстал перед нею. Перед единственной женщиной, которой он хотел казаться сильным!
Фомбье машинально проехал по мосту, направляясь в «Мениль». Анжела, Клодетта, Симона… Какая игра судьбы! Если бы первой он повстречал Симону… Впрочем, не очутись этот молодой человек, Сильвен, на берегу в тот самый момент, когда Клодетта…
Но разве можно изменить то, что написано на роду? Интересно, а те счастливцы, которых в книгах высокопарно называют «Великими деятелями», неужели и они никогда не пошевелили пальцем, чтобы склонить судьбу на свою сторону?
Фомбье обогнал тяжелый, нагруженный чемоданами «рено» и замедлил ход. Ох и доставалось от него бедной «симке» в черные дни! У ограды стояли зеваки и любовались башней «Мениля». Идиоты! Фомбье посигналил, появился Франсуа с огромным пучком латука в руке.
— Добрый вечер, хозяин. Все в порядке?
Фомбье не нашелся, что ответить на этот пустой вопрос. Он проехал к крыльцу, даже не взглянув на слугу, не видя изобилия цветов вдоль дорожки, пробежал через вестибюль, не посмотрев, как обычно, на ходу в зеркало, отразившее его высокий стройный силуэт. Только бы Анжела оказалась одна! Лучше сказать ей сразу… пока не остыл!
Не повезло! Анжела беседовала с Симоной в маленькой сине-золотой гостиной. На террасе Сильвен, наклонив голову к плечу, немного отступя от мольберта и вытянув руку, что-то поправлял на полотне. Блистательный полдень переходил в вечерний покой, но Фомбье знал, что тревога вернется в «Мениль», как только наступит ночь. Симона шила. Он видел ее профиль на фоне слегка колышущейся зелени. Очаровательна! Просто очаровательна! Уже не юная… С определенным жизненным опытом… Много повидавшая, как и он… Фомбье припомнил некоторые невольно выдававшие ее движения, снова увидел, как сжимаются ее кулаки, услышал, как внезапно садится голос… Но какое умение владеть собой! Настоящая женщина… Вот невезение!
Никто не заметил его приближения. Он плохо слышал, о чем говорили дамы за стеклянной дверью. Зато через открытое с террасы в холл окно до него доносилось каждое слово Сильвена. Невидимая Клодетта, вероятно, сидела на обычном месте.
— Еще пять минут! — умолял Сильвен. — Думаете, я не устал?
Забавный диалог! Сильвен словно обращался к портрету Клодетты. Улыбался ему, ласкал его кончиком кисти, замирал на секунду с поднятой рукой, словно стараясь получше расслышать неуловимые признания неоконченного полотна. Театр теней!.. Губы Симоны шевелились, потом губы Анжелы… Сильвен беседовал с призраком… И Фомбье, переводившему взгляд с застекленной двери к окну и обратно, казалось, что он умер, изгнан из мира живых и его бестелесное присутствие не потревожит больше обитателей виллы «Мениль».
— Нет, — сказал Сильвен. — Я ей ничего не рассказывал. Но она достаточно умна, сама догадалась…
— …
— Вы недооцениваете вашу мать… Да не двигайте же, черт побери, рукой!
— …
— Не торопитесь, Клодетта. Подумайте сами, такой сюрприз им вряд ли придется по вкусу.
— …
— Нет. Симона никогда не собиралась замуж.
Голос Сильвена зазвучал резче. Кисть коснулась руки Клодетты на полотне, стараясь передать округлость, мягкость плоти, и молодой человек топнул ногой.
Странное чувство удерживало Фомбье от малейшего движения. Какое-то нелепое оцепенение.
— …
— Вам никогда не понять Симону… Да будете вы, наконец, сидеть спокойно! Я же художник, а не фотограф…
— …
Наступила долгая пауза, затем Сильвен ответил:
— Своему приятелю Милорду?.. Разумеется, пишу, даже часто… Да, я рассказал ему, как мы с вами встретились… Надо же было дать ему мой новый адрес.
— …
— О, в самых общих чертах…
— …
— Что Милорд? Ехидно цитирует Мольера… Нет, он сравнивает меня не с Дон-Жуаном и не с Тартюфом… Точно! Со Скапеном… Спрашивает, кой черт занес меня на эту галеру…
— …
— Почему у меня должно быть плохое настроение? Видите, я, наоборот, улыбаюсь. Я смеюсь.
Сильвен выдавил краску на палитру, сменил кисть.
— …
— Вы правы, Клодетта, я чувствую себя не слишком уверенно… Подождите хоть до завтра… Сегодня неудачный вечер, совсем неудачный… Ваша мать и так нервничает… Вы отдаете себе отчет, как это на нее подействует?.. Не играйте с огнем, крошка моя.
Симона обернулась:
— О! Вы здесь, господин Фомбье.
И Фомбье ожил, вошел в гостиную.
Наклонился над вышивкой, чтобы выиграть время. Он не осмеливался взглянуть в лицо жене, знал, что она сразу догадается. Внезапно он почувствовал, что ему необходимо хоть чуть-чуть передохнуть. Отбросить прочь заботы, присесть в этой созданной для светской болтовни гостиной, послушать музыку, выпить аперитива…
— Что случилось? — спросила госпожа Фомбье.
— Позже… Позже расскажу…
— Нет, я же вижу, что-то произошло.
Симона стала складывать свое шитье.
— Останьтесь! — сказала ей госпожа Фомбье.
— Мадемуазель Мезьер отдыхает у нас, — попробовал возразить он. — Ни к чему беспокоить ее рассказами о моих стычках со служащими.
— Опять сцепились с Ле Бианом?
Как только речь заходила о фабрике, силы возвращались к Анжеле. Фомбье снова представил себе кассира с его пенсне, как у классного наставника, потертым пиджачком, слащавой улыбкой. Робер Денизо вытащил его из нищеты, когда тот был клерком у нотариуса.
— Я его уволю, — сказал Фомбье.
— Он вам мешает?
Фомбье ощущал, как в груди обжигающей липкой волной поднимается ярость.
— Вот именно. Мешает. Я не нуждаюсь в советах кассира… Если дело дойдет до продажи…
— Продажи? Продажи чего?
Ссора казалась неминуемой. Но Фомбье не хотел, чтобы его унижали перед Симоной. Он сунул руки в карманы, стараясь придать себе независимый вид.
— Фабрики, естественно! Вы никак не хотите понять, что со времен войны ситуация изменилась. Нет притока новых капиталов, и мы перебиваемся со дня на день, прозябаем… Нужно усовершенствовать оборудование, изменить технологию производства, методы реализации, а главное — сам подход…
Он говорил без всякой задней мысли, но жена его тут же начала рыдать, словно он тяжко оскорбил ее.
— При Робере…
— О Господи! Умоляю вас…
Фомбье перешел в наступление. Бог с ними, с приличиями. Впрочем, он подспудно ощущал, что Симона на его стороне.
— Неужели вы не видите, что я из сил выбиваюсь, чтобы исправить глупости, которые он наделал! Да откройте же наконец глаза! Легко критиковать огульно, особенно если не разбираешься… Разве я нанимал агентов по продаже, которые за нашей спиной поддерживают конкурентов… Разве я подписывал контракт с Лекером, тщеславным кретином, способным разве что расписывать пасхальные яйца и солонки! «Сувенир из Кемпера»! Да их даже табачные киоски больше не берут!
Вошли Сильвен и Клодетта. И молча слушали. Сильвен остановился у порога, но Клодетта почти вплотную приблизилась к отчиму. Она могла дотронуться до него рукой. И Фомбье, ощетинившись от ее молчаливой враждебности, стал говорить еще громче. Словно прорвался нарыв. Должен же был когда-то выйти гной!
— Механизмы изношены. Здание того и гляди обрушится. Квалификация работников оставляет желать лучшего… — Он повернулся к Симоне, как к единственному разумному человеку, способному судить беспристрастно: — По-вашему, это все нормально? Производство основано в 1890 году, оно требует обновления… Если вложить миллион — я не слишком требователен, — можно было бы еще спасти положение… В наше время миллион — не Бог весть какая сумма! Само по себе дело-то живое… Нужно только, чтобы меня поняли, поддержали.
Ему было неприятно, что он вынужден, пусть не прямо, просить о помощи, и он взорвался, выдавая старую обиду:
— Незачем каждую минуту намекать мне…
— Вы ужасный человек! — воскликнула Анжела.
И тут раздался колокол, зовущий их на ужин. Повисло молчание, полное недомолвок и враждебных флюидов. Сильвен подошел к Клодетте, та взяла его под руку. Анжела, вытирая глаза, устало поднялась.
— Кемперский фаянс такой красивый! — произнесла светским тоном Симона. — Жаль, если его выпуск прекратится.
— Конечно, жаль! — вздохнул Фомбье.
Буря уносилась прочь. Они прошли в столовую. Прислуживала Маргарита, в белом фартуке и чепце с длинными лентами — она была родом из Понт-Авана. Принужденное выражение не сходило с лиц; впрочем, в наступавших сумерках они были еле различимы. Но никому и в голову не пришло зажечь свет. Госпожа Фомбье поболтала ложечкой в стакане, размешивая зеленоватые гранулы. Над камином висел портрет Робера Денизо.
Разговор возобновила Клодетта:
— Трудно поверить, что банки отказывают вам в кредите.
Кредит получает тот, кто внушает доверие, — сухо ответил Фомбье.
— А вы что, не внушаете доверия?
Фомбье медленно вытер губы. Он старался сдерживаться.
— Впрочем, вы знаете, что я думаю по этому поводу! — добавила Клодетта. — Тем более что через три месяца меня здесь не будет.
— А где же вы будете? — прошептал Фомбье изменившимся голосом.
Все перестали есть. Стало слышно, как Франсуа в кухне работает хлеборезкой.
— Лучше сказать все сразу, — продолжила спокойно Клодетта. — Я выхожу замуж… Мы с Сильвеном обручились.
Маргарита всплеснула руками. Симона медленно повернула голову к Сильвену. Конец. Время остановилось. И вдруг Анжела Фомбье резко вскочила, отшвырнув стул.
— Ну, молодец! Ты по крайней мере откровенна… Тебе плевать, что разоряется фабрика, что я по вашей вине умираю… Так вот нет, милая моя! Ты несовершеннолетняя. И никакой свадьбы не будет.
Выпрямившись, она патетическим жестом протянула руку к дочери.
— Умоляю, мама, — устало проговорила Клодетта. — Не нужно трагедий! Мне уже двадцать лет. И я хочу выйти замуж. Нет ничего естественней.
— О, если бы был жив твой отец, ты бы не посмела, не посмела…
— Да хватит уже! Не тебе меня учить!.. Сама-то ты выскочила за этого господина, не прошло и года…
Маргарита порывалась вступить в разговор. Фомбье тоже поднялся и швырнул на стол салфетку. А Симона, положив ладонь на сжатую в кулак руку Сильвена, тихо повторяла:
— Ничего… Ничего… Этого следовало ожидать…
— В конце концов, мне плевать на ваше согласие! — закричала Клодетта. — И лучше не толкайте меня на крайности, слышите!.. Я ведь могу и повторить… И на этот раз, клянусь, доведу дело до конца…
Анжела сначала будто не поняла смысла ее слов. Потом лицо ее стало искажаться, пока не изменилось до неузнаваемости. Она медленно поднесла ладонь ко лбу. И здесь не могла обойтись без театральных жестов! Сильвен весь сжался, как эпилептик перед припадком.
— Не может быть… Не может быть… Ты же не на-ро-чно… — бормотала Анжела.
Она словно призывала в свидетели портрет над камином. В глазах появился страх.
— И именно сегодня ты говоришь мне… О! Как это ужасно!
И она, стеная, вышла из комнаты, все так же держась за голову.
— Клянусь, мадемуазель, вы пожалеете о том, что сказали, — произнес Фомбье нарочито спокойно, тем самым делая угрозу более весомой, и вышел вслед за женой.
Вся сцена прозвучала фальшиво и выспренно, как в плохой мелодраме.
— Зажгите свет! — крикнул Сильвен.
Щелкнул выключатель, при ярком освещении лица показались странно серыми и постаревшими.
— Все-таки последнее слово осталось за мной, — сказала Клодетта. — Но что с вами, Сильвен? Вы не рады?
Он плеснул себе в стакан воды. Рука его так дрожала, что он пролил на скатерть.
— Дело в том, как вы все это представили… Вы ведь хотите выйти замуж, только чтобы досадить им, верно? А я, Клодетта, как же я? — Он залпом осушил стакан и, покачнувшись, оперся на стол. — А я? — повторил он. — Вы подумали обо мне?
Клодетта пожала плечами.
— Вы ничего не поняли, Сильвен… Я ведь вынуждена была так сделать, чтобы мама не уступила этому… своему супругу… Он зарится на ее состояние, разве не видите? Наше состояние! Но теперь мамочка испугалась. Она согласится на свадьбу, чтобы я не выкинула чего похуже… А поскольку я потребую свою долю наследства, планы господина Фомбье рухнут! Только если мы обе быстренько отдадим концы — тогда да… — Она нервно рассмеялась. — Но это, согласитесь, маловероятно.
Такая рассудочность, расчетливость у столь импульсивного на вид существа привела Сильвена в замешательство.
— Я так рада, так рада за вас! — сказала вымученным тоном Симона.
И Сильвен заметил вдруг, как она бледна. Впрочем, они все еще не оправились после мучительной сцены.
— Странный у нас получился праздничный ужин, — пробормотал Сильвен.
— Здесь все не как у людей, — с горечью произнесла Клодетта. — Садитесь за стол. Почему, собственно, мы должны ложиться спать голодными? Ничего плохого мы не сделали.
Сильвен не разделял ее уверенности. Но он все-таки сел. Маргарита, поджав губы, подала горячее. Было слышно, как она шепчется на кухне с Франсуа. Со второго этажа тоже доносился звук голосов: Анжела с мужем продолжали спор.
Залетали бабочки и усаживались на потолке яркими живыми пятнами. Клодетта бодрилась, делая вид, что ничего не произошло, а Симона улыбалась каждый раз, когда Сильвен поворачивался в ее сторону.
— Какой ты скрытный! — сказала она. — Мог бы хоть предупредить…
Сразу после ужина они пошли наверх, а Маргарита, все бормоча что-то себе под нос, принялась закрывать ставни.
— Теперь мы можем поцеловаться, — сказала Клодетта на лестнице.
Сильвен смущенно прикоснулся губами к ее волосам.
Супруги ожесточенно спорили. Из-за двери слышался пронзительный голос Анжелы, покашливание ее мужа. Клодетта отправилась к себе на верхотуру. Едва она ступила на следующий пролет, Симона втащила Сильвена в свою комнату.
— Ты рад? — спросила она.
— Откровенно говоря, Не слишком… Ты понимаешь, о чем я думаю?
Она обняла брата за шею, положила голову ему на плечо.
— Боже, каким ты стал щепетильным! Зачем обязательно все усложнять? Думаешь, я в восторге от этого брака? Но так нужно, малыш, так нужно… Зачем же себя мучить?
Он отстранился, желая возразить.
— Хватит, иди-ка спать, — шепнула она, подталкивая его к двери.
Сильвен холодно посмотрел на нее, но не стал сопротивляться и вышел. Дойдя до своей спальни, он в ярости захлопнул дверь и бросился на кровать. Лунный свет вырисовывал на обоях окно. И он уснул, глядя, как медленно перемещается по стене четкий прямоугольник. Когда в коридоре раздались шаги, он резко перевернулся, замахал рукой, словно отгоняя страшный призрак.
— Ни за что! Ни за что! — пробормотал он. И больше до рассвета не двинулся.
Франсуа зевнул и взглянул на небо. Над «Менилем» занимался серый, скорбный, какой-то застывший день, а тишина стояла такая, что слышно было, как работает где-то на берегу Оде дизель. Налитые бутоны роз и тюльпанов светились, как фонарики. В конце сосновой аллеи беззвучно скользили по шоссе автомобили, у некоторых на багажниках были прикреплены детские коляски или лежали огромные сети для ловли креветок.
— Лучше б пару бензоколонок завел, — проворчал Франсуа. — И то проку больше, чем от фабрики.
Он вытащил старые, величиной с будильник, часы, снова поглядел на небо. Солнце просвечивало слабым пятном.
— Должно быть, пора, — буркнул он.
— Сейчас, сейчас, — не спеша откликнулась Маргарита, перемешивая слегка подгоревшее жаркое.
— Ты ж ее знаешь! — поторапливал Франсуа.
Но Маргарита зачем-то присела на корточки возле плиты. Франсуа напялил садовый фартук и стал завязывать тесемки на спине. Каждое утро одна и та же комедия. Он никак не мог крепко затянуть узел, начинал нервничать, ругаться и в конце концов звал на помощь жену.
— Вот чертовы завязки!.. Если б не приходилось самому покупать рабочую одежду, ни за что бы не надел проклятый фартук… Маргарита… Да что с тобой? Вчерашнюю ссору все никак из головы не выкинешь?
Маргарита казалась задумчивой. Руки выполняли привычную работу, ставили на поднос масленку, кофейник, молочник, чашки, но взгляд ее был отсутствующим.
— Маргарита, уснула ты, что ли?
Она пожала плечами. И неожиданно резко ответила:
— Я плохо спала. Ну, повернись спиной. Хуже ребенка, ей-богу.
— Клодетта хочет выйти замуж, ну и нечего дуться.
Он чувствовал на спине пальцы жены, нервные, неловкие, злые.
— Они останутся жить здесь. И что изменится? Да ничего! Абсолютно ничего… Разве что к следующему лету в «Мениле» появится младенец. Я бы, честно говоря, был даже рад…
Он замолчал. Маргарита оборвала завязку на фартуке.
— Стой смирно! — закричала она.
— Я и стою!
Но сегодня с Маргаритой лучше не спорить.
— А ключи? — напомнил он. — Ты забыла ключи.
Маргарита с подносом вернулась назад.
— Ах да, ключи… — сказала она небрежно, словно это была сущая мелочь.
И пошла вдоль кустов, стараясь шагать как обычно. Она знала, что муж наблюдает за ней из флигеля. Конечно, Франсуа ничего не подозревает. Никто ничего не может подозревать… Это-то ее и пугало. Мысль, что сейчас, через несколько минут, все они…
Маргарита помимо воли ускорила шаг. «Господи! Сделай так, чтоб никто не попался мне навстречу… Дай мне силы соврать…»
Она поднялась на крыльцо. В «Мениле» все еще спали. Только в комнате Франсиса Фомбье были открыты ставни. На последней ступеньке Маргарита передохнула. Поддерживая поднос коленом, вытерла глаза — от усталости и волнения у нее потекли слезы. Потом слегка толкнула дверь, и створки широко распахнулись. Она была готова к этому, но все же чуть не опрокинула на себя горячую ношу. Служанка тяжело дышала, как после бега. Войдя, она сделала крюк, чтобы не задеть на ходу вещи Робера Денизо, так и висевшие на вешалке. Впервые за два года она испугалась его одежды. Поднялась по лестнице, усилием воли переставляя ноги… Крикнуть? Бросить поднос? Может, сначала предупредить Фомбье или Клодетту? Как поступить? Мысли одолевали ее бедную голову!
«Господи! Сделай так… сделай так…»
Маргарита шевелила губами, будто читала молитвенник, а сама машинально продвигалась по коридору. Фомбье был в ванной. Она слышала, как плещется в раковине вода, как свистит кран. Все казалось ей нереальным и вместе с тем удивительно отчетливым, как в кошмарном сне… «Господи…»
Она остановилась перед комнатой Анжелы и чуть не вошла без стука. Но, может, господин Сильвен уже проснулся… или мадемуазель. Они удивятся, если она не постучит, как обычно, три раза и не крикнет из коридора: «Ваш завтрак, мадам». Она постучала три раза. Дрожащим голосом выговорила: «Ваш завтрак, мадам». И даже сделала вид, что прислушивается, ожидая ответа. Потом решилась и переступила порог.
Комната была пуста. Кровать не разобрана. Маргарита, стоя с подносом в руках, все еще колебалась, думая о том, что начнется в доме, едва она позовет на помощь… Поиски… Следствие… Чужие люди будут копаться в сугубо домашних делах.
Она поставила поднос на ночной столик, машинально открыла ставни, как делала каждый день. Франсуа катил по аллее тачку. И насвистывал. Маргарита молитвенно сложила руки: «Господи!»
Вода перестала течь. Сейчас Фомбье выйдет. Она кинулась в коридор и стала звать:
— Мадам! Мадам!
И почувствовала горькое облегчение. Самое страшное позади. Теперь все закрутится само собой, ей уже ничего не придется решать. Ее роль сыграна.
— Мадам!
— Что случилось?
На пороге ванной комнаты показался Фомбье. Струйки воды стекали с его волос на банный халат.
— Хозяйка исчезла.
— Что за чушь?
— Ее нет в комнате.
— Ну и что? Она в саду.
Все предвидела Маргарита, но только не это. Она представляла себе, что, едва прозвучит тревожное сообщение, в «Мениле» начнется паника. Она растерялась, испугалась, что покажется слишком взволнованной.
— Но хозяйка не разбирала постели, — сказала Маргарита почти спокойно.
На этот раз Фомбье явно потерял самообладание. Он как-то передернулся. Но сдержался и произнес уверенным тоном:
— И что из этого? Просто она не ложилась. Разволновалась и не могла уснуть… А рано утром вышла… — Он скрылся в своей комнате и, одеваясь за полуприкрытой дверью, спросил: — Если бы мадам вышла за ворота, вы бы, наверное, заметили… А? Вы меня слышите?
К счастью, Маргариту никто не мог видеть. Она сжала щеки руками, словно боялась, что они побледнеют еще сильнее, и топталась на месте, не в силах стоять и не решаясь уйти.
— Я не заметила.
— Значит, я прав. И мадам в саду. Не нужно терять голову, Маргарита.
Он вышел, неся на руке пиджак и нервно на ходу застегивая манжеты: слишком крупные пуговицы не пролезали в петли, выскальзывали из пальцев.
В это время Симона открыла дверь своей комнаты и выглянула в коридор Фомбье тут же резким движением надел пиджак.
— Не беспокойтесь. Просто жены нет в комнате. А Маргарита всполошилась…
— Она не разбирала постели, — мрачно повторила служанка.
— Все же это странно, — сказала Симона, задумчиво глядя на Фомбье. — Нужно предупредить Клодетту.
Было ли тому виной слово «предупредить» или значительность в голосе молодой женщины, но именно с этого момента трагедия стала ощутимой. Симона затягивала и затягивала пояс халата, все трое подняли головы: сверху доносились легкие шаги.
— Я пойду первая, — предложила Симона. — Вы же ее знаете! Вообразит невесть что…
Она подхватила подол халата и ступила на лестницу. Фомбье, нахмурившись — на лбу его залегла глубокая складка, — вертел в руках связку ключей.
— Когда вы входили, дверь дома была закрыта?
— Нет, мсье, — ответила Маргарита.
— А ворота, не знаете?.. Правда, через них совсем не трудно перебраться, да и сквозь прутья можно пролезть… Вчера утром госпожа получала что-нибудь с почтой?
— Нет, мсье.
— А по телефону ей никто вчера не звонил?
— При мне — нет.
Наверху оживленно разговаривали Симона и Клодетта. Но только голос Симоны раздавался отчетливо. Можно было разобрать обрывки фраз: «…не стоит так расстраиваться может, побег…»
Фомбье вошел в спальню жены, приблизился к окну.
— Все машины в гараже? — спросил он и, поняв абсурдность вопроса, добавил: — Но ведь даже если толкать «симку», не заводя мотора, до самой дороги, мимо вас не проскочишь! Вы бы непременно услышали!
— Да, конечно… Я вообще сплю чутко.
Он открыл шкаф, заглянул в комод.
Чемодан не взяла… Все туалетные принадлежности здесь… Пальто, туфли…
«На госпоже были босоножки!» — чуть не вскрикнула Маргарита.
Он продолжал осматривать комнату, бормоча что-то сквозь зубы, и Маргарита никак не могла понять, к ней он обращается или к самому себе.
— Допустим, она что-то услышала… или кого-то… словом, звук привлек ее внимание… А впрочем, нет, она же не ложилась… Ждала? Знала, что будет выходить… Но недалеко, поскольку…
«Какое там!.. Еще как далеко!» — подумала Маргарита.
Он схватил ее за руку:
— Скажите правду, у госпожи не было оружия? Вы когда-нибудь видели здесь револьвер?
— Нет, мсье, могу поклясться.
Он отпустил ее.
— Хотя зачем бы ей тогда понадобилось выходить?..
Вид у него был скорее измученный, чем обеспокоенный. Мятое лицо, серые щеки, будто щетина вдруг снова отросла.
— Ладно! Будем искать… А потом я позвоню в Кемпер. Мало мне других забот… Ступайте, Маргарита, ступайте! Нечего стоять и смотреть на меня.
Искать! Они быстро все осмотрели, тем более что каждый был уверен в бесполезности поисков. Сильвена разбудили шаги, стук дверей, и Симона крикнула ему в замочную скважину:
— Вставай скорее! Госпожа Фомбье пропала.
Черт побери! Этим должно было кончиться. Он быстро умылся и выбежал на террасу, где Симона безуспешно пыталась успокоить Клодетту. Фомбье звонил по телефону. Маргарита ушла в столовую и расставляла на столе чашки. Как будто кто-нибудь мог сейчас завтракать! А в глубине парка раздавался охрипший уже голос Франсуа:
— Хозяйка! Ау! Хозяйка!
Сильвен взял в свои руки ледяные ладони Клодетты.
— Держись, малыш. Вернется твоя мама. Ну ясно же…
Клодетта тряхнула головой. Она не плакала, но взгляд был остановившимся и мутным, будто под действием наркотиков.
— Нет, Сильвен, нет… — шепнула она. — Все повторяется, как два года назад… Вы не можете знать… Тогда мы тоже сначала не слишком волновались… И тоже говорили друг другу, что он вернется… Ждали… Даже день был таким же серым, как сегодня…
— При чем тут погода… Не будьте суеверной.
— Суеверной! — вскрикнула она с какой-то глухой яростью. — Да поймите же, Сильвен! Снова та же история, я вам говорю… Мама позвонила в Кемпер… Приехал комиссар… Флесуа! Комиссар Флесуа, приятный такой мужчина. И все повторял: «Спокойно! Все обойдется, вот увидите!» Хотите пари, что он и сегодня… И наконец, звонок — на скалах нашли…
— Ну не надо так, Клодетта. Успокойтесь! — уговаривала Симона. — Это просто совпадение. Вы же достаточно разумны, чтобы…
— Вот именно. Я достаточно разумна, чтобы понять… Маме незачем было выходить ночью. Да и потом, она очень боялась темноты.
— Не нужно говорить о ней в прошедшем времени, — прошептал Сильвен.
Клодетта зловеще, сухо засмеялась. Фомбье вышел из гостиной и издали сообщил:
— Я звонил в полицию: опять там этот Флесуа. Он сейчас приедет.
У Сильвена появилось странное ощущение. Показалось, что он уже когда-то видел эту сцену: терраса с горшками герани, мольберт под навесом, палитра в разноцветных пятнах, тяжелое небо и тишина, тревожное ожидание, он все это узнавал. Беспокойство Клодетты передалось и ему. Чувство было таким реальным, что на секунду у него перехватило дыхание, он словно выпал из времени… из жизни.
Вошел Франсуа, общее внимание переключилось на него, и Сильвен воспользовался этим, чтобы незаметно удалиться. Он быстро поднялся в свою комнату и рухнул на стул у окна.
И тут же впал в прострацию. Долго-долго сидел он неподвижно, с пустой головой, в полном отупении. Не слышал даже, как подъехал к крыльцу автомобиль.
Только появление Симоны вернуло его к реальности. Она вошла, взвинченная, стуча каблуками. Симона сочла нужным переобуться.
— Вот он где! Ты что, спятил?! Не понимаешь, что твое место внизу, вместе со всеми? И вообще, тебя спрашивает комиссар…
— Комиссар?
— Да, черт возьми! Нас он уже допросил: Фомбье, Клодетту и меня. Очень приятный человек.
Он поднялся, оглядел сестру, как чужую. И медленно произнес:
— Разве ты не чувствуешь, что нам больше нельзя оставаться в этом доме?.. Иначе с нами тоже произойдет что-то непоправимое… Не видишь, что Фомбье…
— Фомбье, между прочим, прекрасно к тебе относится.
— Может быть… Но что это меняет? Он же маньяк, одержимый… я даже думаю, не он ли…
— Убил жену? Я правильно догадалась? В таком случае почему бы тебе не обвинить его и в смерти своего предшественника? Тем более что и дата совпадает — первое июня…
— Конечно, ты всегда его защищаешь.
— Всегда? — Она взглянула на него с интересом. — Уж не ревнуешь ли ты, малыш?
На минуту они замолчали. Ему свело гримасой рот, а она побледнела и часто моргала. Сильвен опустил голову.
— Пойдем вниз! — вздохнул он. — Все равно ты не хочешь понять… Но я тебя предупреждал…
У окна, выходящего на террасу, неподвижно стоял Фомбье, глубоко засунув руки в карманы. Он даже не обернулся, когда они прошли мимо. Симона постучала в дверь большой гостиной.
— Вот мой брат.
Флесуа оказался пятидесятилетним толстячком, с медленной речью, приятными манерами. С подчиненными, свидетелями и даже с подозреваемыми он разговаривал чуть ли не заискивающим тоном. Застенчивость, думали коллеги. Однако самые проницательные или хотя бы обладавшие живым воображением считали, что эти повадки — только маска, которую он себе выбрал.
Так или иначе, ничто в облике сего представителя судебной власти не выдавало его зловещих обязанностей. Добродушная полнота, скромный взгляд, почти кукольное личико, легко заливавшееся краской, — безобиднейший человек, которого, виновны вы или нет, бояться не стоит. Даже одежда комиссара вызывала доверие. Никто никогда не видел Флесуа в пальто. Он носил костюмы, хорошо сшитые, но вечно мятые и оттого ужасающе бесформенные. Обычно из верхнего карманчика пиджака выглядывал платочек, который он время от времени с видимым удовольствием поправлял.
— А, господин Мезьер… Рад познакомиться… Садитесь, пожалуйста.
Он указал на высокого парня с ледяным взглядом, сурового и мрачного, словно снедаемого тяжелой печалью, который сидел за небольшим столиком.
— Это мой секретарь… господин Маньяр.
Сильвен быстро поклонился. К Маньяру он с первого взгляда проникся антипатией.
— Господин Мезьер, я хотел с вами встретиться для… скажем, для очистки совести, чтобы выполнить формальности, что ли… Я, видите ли, очень долго беседовал с вашей сестрой и не думаю, что вы сможете добавить…
Флесуа с трудом подбирал слова и часто обрывал себя на половине фразы.
— Вы живете в этом доме уже две недели. Вы спасли жизнь мадемуазель Денизо… Не стану хвалить вас за мужество, это была бы запоздалая похвала… Тем более что теперь есть другой повод для поздравлений. Мне, конечно, уже известно, какое большое и счастливое событие… Со вчерашнего вечера вы официально помолвлены…
Щеки комиссара порозовели, он доброжелательно улыбнулся.
— И именно объявление — несколько неожиданное — о вашей помолвке с мадемуазель Денизо послужило поводом для чрезвычайно прискорбной сцены…
— Эта сцена была не первой за вечер, а, точнее сказать, последовала за ссорой между господином Фомбье и его женой, — сухо заметил Сильвен.
— Да-да, я знаю. Но та ссора никоим образом не касалась вас, следовательно… Да я и не думаю, что мадемуазель Денизо вот так внезапно решила просить родителей… Что я говорю? Просить! Просто поставить их в известность… Она делилась с вами своими намерениями?
— Да, делилась. Незадолго до ужина мадемуазель Денизо сообщила мне, что хочет незамедлительно известить семью о наших планах… Я старался отговорить ее. Считал, что лучше было бы немного подождать…
— Ясно, ясно! Другими словами, зная, насколько… ранима госпожа Фомбье, вы сочли, что внезапное сообщение такой важности может иметь нежелательные последствия…
Беседа не нравилась Сильвену все больше и больше.
— Рано или поздно это пришлось бы сделать… И результат был бы тот же, — уточнил он.
Флесуа сделал протестующий, хотя и вежливый жест.
— Вероятно, не совсем… Вы же сами напомнили о ссоре между супругами. Значит, вчера вечером госпожа Фомбье была особенно… уязвима. К тому же… — Флесуа наклонился над плечом секретаря и сделал вид, что перебирает какие-то бумажки на столе. Потом договорил, не поднимая головы: — К тому же сразу после… не слишком своевременного объявления о помолвке мадемуазель Денизо — решительно это был вечер откровений! — сделала еще одно признание относительно происшествия с яликом. До того момента все считали его просто несчастным случаем… Я сказал «все»… Но, может быть, невеста уже давно призналась вам?
— Нет. Я ничего не знал. Я тоже думал, что… — быстро проговорил Сильвен, сам не понимая, зачем ему понадобилось так бессмысленно лгать.
И оборвал себя на полуслове, почувствовав, что сплоховал. Неизвестно ведь, может, Клодетта уже сама рассказала комиссару о том разговоре в первый же день?
Он настороженно посмотрел на собеседника. Все тот же кроткий вид, бесхитростный взгляд. Флесуа теребил свой платочек.
— Господин Мезьер, я не сторонник преждевременных выводов, но все же, полагаю, две сенсационные новости… да еще сообщенные почти одновременно, оказались непосильным бременем для несчастной госпожи Фомбье. А у вас нет каких-либо личных догадок по поводу ее исчезновения?
— Нет… абсолютно. Я ничего не понимаю… Впрочем, мы с сестрой меньше всего имеем право высказываться на этот счет. Раз уж муж с дочерью не…
— Муж с дочерью… разумеется! Разумеется! — Флесуа вздохнул. — Жаль, что вы не бывали в этом доме при жизни господина Денизо… Правда, будь он жив, с нашей юной красавицей не произошло бы несчастья, а значит…
— Прежде всего, она не согласилась бы тогда выйти за меня замуж, — вырвалось у Сильвена, и он тут же пожалел о сказанном.
Флесуа глядел на него с грустным любопытством.
— Ну что ж, господин Мезьер, не стану вас задерживать. Больше нам, похоже, нечего сказать друг другу.
— Вот именно, — подтвердил Сильвен.
Он поднялся, кивком простился с комиссаром и размашистым шагом устремился к двери, не обращая внимания на Маньяра.
— И еще раз примите мои поздравления, — говорил вдогонку Флесуа. — Да, будьте так любезны, позовите ко мне кого-нибудь из слуг. Все равно кого. Кто первым попадется.
Когда дверь закрылась, комиссар надул щеки и шумно выдохнул:
— Бедняга! Намучается он с такой, как Клодетта… Уж лучше бы свадьба не состоялась!
Переступив порог гостиной, Маргарита сразу же остановилась. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы не развернуться и не броситься бежать на своих старческих ногах, бессмысленно и без оглядки, как тогда ночью.
— Подойдите, Маргарита Кириу, подойдите сюда… Можно подумать, вы меня боитесь… Мы же с вами знакомы. Я уже был здесь два года назад…
Лицо у Маргариты взмокло, глаза щипало. Но она не осмеливалась утереться. И не могла решиться вынуть из карманов фартука руки, стиснутые до боли в кулаки, чтобы никто не заметил, как они дрожат. Под благожелательным взглядом Флесуа Маргарита автоматически сделала четыре шага.
— У вас, верно, найдется для меня немало интересного, Маргарита Кириу?
— У меня?.. Но я ничего не знаю, господин комиссар, клянусь вам.
— Понятно. Я уверен, если бы вам было что-то известно о деле, которое привело меня сегодня в этот дом, вы не стали бы дожидаться моего появления… Нет. Я хочу побеседовать с вами о прошлом. Вы с мужем теперь самые старые обитатели «Мениля». Образцовые слуги. Это не мои слова, а господина Фомбье и его падчерицы. А образцовые слуги могут в какой-то мере оказаться доверенными лицами хозяев… Во всяком случае, на ваших глазах разворачивалось немало событий…
Маргарита понемногу успокаивалась. О прошлом! Если они будут говорить только о прошлом!.. Господин комиссар такой простой! И общается с каждым, как с ровней… Словно с проезжим продавцом болтаешь или со слугой из соседнего поместья.
— Мы поступили на службу, когда хозяйка первый раз вышла замуж. Скоро исполнится тому двадцать один год.
— Двадцать один год! Да вы настоящие члены семьи. Присядьте, госпожа Кириу.
Она подчинилась, но руки из фартука так и не вынула. Впервые в жизни Маргарита сидела в кресле в гостиной. Комиссар пристроился рядом с ней, склонился к подлокотнику и, подмигнув с заговорщицким видом, спросил:
— Между нами… Ваша хозяйка случайно не того?
Он постучал пальцем по лбу. Маргарита сама произнесла вслух:
— Сумасшедшая, думаете? Нет, не то чтобы… Но с тех пор, как пропал хозяин, она изменилась, сильно изменилась, это точно!.. Совсем другой стала!
— Она ведь любила первого мужа?
— Обожала… Видели бы вы их вдвоем! Какая жизнь была тогда в «Мениле»! Не жизнь, а рай! И дела шли хорошо. А дочка…
— Обожала, говорите… И все же года не прошло после несчастного случая…
Флесуа остановился, предоставляя Маргарите самой довести его мысль до конца. Но старуха вдруг поджала губы, и комиссар почувствовал, как она ощетинилась. Он продолжал:
— Кстати… Те вещи, что висят в холле… Мне показалось, я их…
— Это куртка и шляпа хозяина.
— Хозяина?
— Для нас хозяин — господин Денизо.
Комиссар несколько раз кивнул с понимающим видом.
— И господин Фомбье это терпит?..
— О, он терпит не только это… Возьмите хоть кабинет хозяина: он остался в том самом виде… Запрещено даже прикасаться. Дата на календаре и та не изменилась… Будто покойный хозяин вот-вот вернется в свой кабинет.
Маргарита следила, какое впечатление производили на комиссара ее слова, но лицо Флесуа оставалось бесстрастным. И она окончательно успокоилась. Даже приятно побеседовать в таком духе. Но тут ей снова пришлось поволноваться.
— Давайте-ка теперь перейдем ко вчерашним событиям, — произнес Флесуа ласково, чуть просительно, будто ждал согласия собеседницы. — Вы ведь присутствовали при скандале, разгоревшемся после того, как мадемуазель Денизо объявила о своей помолвке с Сильвеном Мезьером?
На какое-то время возмущение затмило все прочие чувства старой служанки. Она даже вытащила руки из карманов и всплеснула ими.
— И не говорите, господин комиссар, настоящий скандал. Конечно, девочке многое можно простить, но это уж слишком…
— И никто не подозревал о намерениях молодых людей?
— Это как сказать… Мы с Франсуа, конечно, делились между собой догадками. Не слепые же. Но кто знал, что все пойдет так быстро!.. А уж хозяйка и в мыслях не держала ничего подобного.
— Хорошо, теперь о другом. Мадемуазель Денизо заявила, что покушалась на свою жизнь и перевернула ялик намеренно… Что вы думаете об этом неудавшемся самоубийстве?
— О! Эта может…
— Тогда, наверное, придумать подобную историю ей тоже по силам?
— Придумать… Хотите сказать, она соврала. Зачем?
— Допустим, чтобы напугать мать.
Страх Маргариты перешел в физическую боль. Она осознала, какую страшную ответственность взяла на себя. И чуть не выкрикнула все, как есть. Она снова сунула руки в карманы, да так глубоко, что чуть не порвала фартук. Нет. Она не имеет права. Тайна связывала ее, невольно делала сообщницей… Флесуа выровнял уголки своего платочка. И спокойно продолжал:
— Господин Фомбье сказал мне, что на ночь все ставни на первом этаже закрываются.
— Так приказала госпожа.
— Давно?
— Да… Как раз два года назад, и с тех пор…
— А дверь вы запираете?
Зачем он спросил об этом? Фомбье ведь наверняка все рассказал.
— Когда как… Если все уже легли, я, уходя, закрываю ее на ключ, чтобы хозяйке или хозяину не приходилось спускаться… А если они еще не спят, то сами защелкивают замок.
— А вчера вечером?
— Вчера вечером я запирала.
— А придя утром, вы обнаружили дверь открытой? — Она кивнула. — Вас это не встревожило?.. Что вы подумали?
— Ну, что кто-то уже выходил в сад.
Вид у комиссара стал еще добродушней.
— Покинуть поместье можно только через ворота… Ограда высокая, я не представляю себе, как госпожа Фомбье могла на нее вскарабкаться…
— Да, только через ворота.
— Тем более что их даже открывать необязательно… Створки низкие, а прутья на них довольно редкие… Парадные ворота… Как вы объясняете отсутствие хозяйки?
— Я… никак не объясняю, господин комиссар.
— Считаете, она просто сбежала?.. Мадемуазель Денизо ведь не раз убегала из «Мениля», значит, и мать могла.
— Да, девочка конечно. Как раз накануне… того несчастного случая господин Фомбье ездил за ней.
Комиссар постукивал ладонью по подлокотнику. Щеки его залил легкий румянец.
— Знаю… Знаю… Но сейчас нас интересует госпожа Фомбье… Скажите, вам никогда не казалось, что у хозяйки кто-то есть?
Маргарита отшатнулась, как будто ей нанесли личное оскорбление.
— Кто-то есть?.. Уверяю вас, господин комиссар.
— Давайте договоримся… Речь может идти просто о друге, хорошем друге… Даже, если хотите, о доверенном лице, советчике… у которого в тяжелую минуту госпожа Фомбье могла бы искать поддержки, убежища…
Снова у Маргариты закружилась голова. Зазвонил телефон, избавив ее от необходимости давать мучительный ответ. Флесуа снял трубку.
— Алло!.. Да… А, это вы, Тьерселен… Слушаю.
— …
— А в бюро по прокату автомобилей были?
— …
— Продолжайте, дружище, продолжайте. — Он повесил трубку и сказал секретарю через голову старой служанки: — Это Тьерселен… Везде пусто.
Маргарита вздрогнула. Она не заметила Маньяра, когда входила. И думала, что они с комиссаром вдвоем в гостиной. Обнаружив тут еще одно лицо, она почувствовала себя обманутой.
— Это господин Маньяр, мой секретарь. Очень молчаливый… — объяснил, улыбаясь, Флесуа. — Так на чем мы остановились?
Маргарита сделала вид, что вспоминает. Но он не стал настаивать на продолжении разговора.
— Ну хорошо, Маргарита Кириу, окажите любезность, скажите своему мужу, что я хочу с ним несколько минуточек поболтать.
Он уже возвращался к креслу, когда телефон снова зазвонил.
— Алло! Да… Кто?.. Полиция…
Реплики комиссара ограничились четырежды повторенным «А!» — спокойным голосом через равные интервалы.
Повесив трубку и не снимая с нее руки, он сообщил:
— Ее только что нашли на скалах. Мертвой.
Фомбье и Сильвен сели в «симку». Фомбье пригнулся к рулю и двигал рычагом с такой силой, как будто это прибавляло скорости машине. Сильвен чувствовал себя как после тяжелой болезни: вялость, мокрый лоб, круги перед глазами. Потянулись первые дома Беноде, нарядные, в цветущих клумбах, возле них стояли машины, груды чемоданов, суетились только что приехавшие отдыхающие. Распахивались закрытые на зиму окна, разбухшие от влажности двери.
Сильвен силился понять… С того момента, как комиссар сообщил им страшную новость, в голову ему упорно лезла одна и та же мысль. Он смутно ощущал, что владеет ключом к драме. Все началось с удара кулаком. В этом он был абсолютно уверен. Он не полюбил бы так Клодетту, если бы сначала чуть не утопил ее. Тогда-то и началась трагедия, объявление о помолвке только ускорило развязку… Вот что важно. Все остальное: полицейское расследование, предположения и даже заключения Флесуа — несущественно, бесполезно. В основе лежала их любовь, невероятная, пагубная, обреченная с самого начала. Невинная, но роковая, поскольку она привела к смерти Анжелы. Смерти, которой, возможно, суждено лишь стать прелюдией… Надо во всем признаться Клодетте. Теперь все равно! Хоть один раз он будет честен. А если она захочет с ним порвать?..
«Симка» проезжала по площади, где когда-то Симона дожидалась автобуса, на котором приехал Сильвен. Под деревьями стояли лужи, на реке вскипали барашки. У парапета, облокотившись, стояли моряки, ветер раздувал их робы. Обычная картина, но Сильвену она показалась апокалиптической. Теперь он знал точно, что никогда больше не будет счастлив. Он вытер глаза.
— Пыль попала? — пробормотал Фомбье.
— Нет. Дождь.
Прибыли в полицейский участок. Фомбье вошел в дверь, украшенную большим плакатом, изображавшим негритянку с обнаженной грудью: «Парни! Записывайтесь в колониальные войска…» И вскоре вышел с полицейским, продолжавшим на ходу что-то объяснять. Руки его рисовали в воздухе склон: он показывал, где найдено тело — внизу, у скалы. Полицейский объяснил, как ехать. Фомбье захлопнул дверцу, резко выжал сцепление.
— В двух километрах отсюда… Флесуа тоже будет.
И добавил, поскольку Сильвен не отводил от него взгляда:
— Утонула!.. В том же месте, где Денизо.
Он переключил скорость, чтобы выехать на берег. Сильвен сел поглубже на сиденье, обнял колени руками. Когда Клодетта узнает… Он пытался представить… Она, наверное, у себя в комнате, и старая Маргарита с ней…
Маргарита ставила в вазу гвоздики. Время от времени она подносила к глазам краешек фартука. Лежащая на кровати Клодетта не плакала. Она была спокойна, мысли ясные, только ей все казалось, будто тело стало чужим: говорящая кукла. Служанка, стараясь ступать неслышно, тихо поставила на камин вазу с гвоздиками. Временами она помимо своей воли беззвучно всхлипывала и испуганно смотрела на Клодетту.
— Бедная мама! — произнесла Клодетта. — Но, может, так оно и лучше. По крайней мере, она больше не мучается…
Маргарита зарылась лицом в фартук. Она задыхалась.
— С тех пор как пропал папа, она все равно не жила. Разве не правда, Маргарита? Всего лишь существовала…
Маргарита опустилась на стул возле кровати.
— Замолчи, — промычала она. — Ты меня пугаешь… Не нравится мне твое спокойствие.
— Мне жаль ее… но не так, как папу, — прошептала Клодетта. — Страшно признаться, но мысленно я уже давно рассталась с мамой… уже покинула «Мениль»… Мне кажется, если я расклеюсь, буду горевать… я буду меньше любить Сильвена. Это плохо?
— Не знаю я. Думаю… ничего хорошего.
— Теперь никто ничего никогда не узнает, — продолжала Клодетта. — Это и есть самое страшное…
Маргарита заломила руки:
— Клодетта… Хватит…
— А ей, наверное, было больно… Я буду без конца думать об этом… каждый день, каждый час…
Она застонала и отвернулась.
— Я знаю! — вскрикнула Маргарита. — Я видела ее… Видела, как она уходила…
Клодетта резко села в кровати.
— Рассказывай!.. Быстрее!
— Ворота заскрипели, когда хозяйка их открывала. А я не спала. Встала… Пока надевала пальто, она уже вышла на дорогу… И пошла, пошла. В свете луны ее хорошо было видно. Кажется, она разговаривала сама с собой, только о чем, я не расслышала — далеко… Подумала сначала, она в Беноде собралась…
— Ну а дальше, дальше что?..
— Ну, она свернула и направилась через ланды к морю. Я шла за ней до самой скалы.
— Она бросилась с нее?
— Нет. Спустилась по тропинке к тому месту, откуда рыбу ловят, прямо над пляжем.
Клодетта представила себе узкую тропку, заросшую по бокам белесым чертополохом, и обрыв, возле которого нашли тело отца… У Скал таможенника…
— Вот они, Скалы таможенника, — сказал Фомбье.
Машина прыгала на грунтовой дороге. Фомбье указывал рукой на серые пики, выглядывавшие из-за гребня.
— Говорят, когда-то давно около них затянуло зыбучими песками таможенника… Лучше здесь остановиться… Отсюда мы быстрее пешком дойдем.
От ветра перехватывало дух, брюки липли к ногам и мешали идти. Они попробовали бежать, но выдохлись через несколько секунд. Море глухо било о берег, и они чувствовали под ногами едва ощутимую дрожь, как будто внизу находилась действующая шахта.
— Слава Богу, вода опускается! — прокричал Фомбье.
Они одновременно ступили на тропинку, и перед ними открылся горизонт в грозовых облаках, внизу виднелись скатившиеся с вершин Скал таможенника гранитные обломки, крохотные, призрачные фигурки суетившихся людей и два длинных параллельных, как рельсы, следа на песке, оставленных машиной «Скорой помощи». По краю больших луж спокойно, не обращая внимания на людей, расхаживали морские чайки.
Сильвен мгновенно охватил взглядом все: медленное гибкое скольжение серых волн, красный крест на задней дверце фургона, кружевную кромку пены и хрупкие каркасы четырехугольных сетей, растянутых в пустоте, как раскрытые ладони. Но Фомбье уже начал спускаться. И Сильвен последовал за ним. Было легко сбегать по большим наклонным плитам синего гранита. Анжеле не стоило большого труда добраться до вершины. Сильвен выскочил к небольшой узкой бухте, как ему почудилось, битком набитой людьми. Хотя здесь оказалось не больше десяти человек: двое полицейских, рыбаки и несколько отдыхающих, ловивших крабов. При появлении Фомбье и Сильвена все они выпрямились. У их ног лежало что-то темное и скользкое, бывшее когда-то Анжелой.
— Господин Фомбье? — спросил полицейский с блокнотом.
Фомбье приблизился медленным шагом. Все отошли в сторону, тесно сгрудились неподалеку. За стеной скал, замыкавших бухточку, билось море, брызги то и дело перелетали через них и окропляли камни. Фомбье опустился на колени.
— Доктор Мею, — представился один из ловцов крабов Сильвену. — Вы не родственник… мужа?
— Нет.
— Грустная история. Я совершенно случайно обнаружил тело… Бедняжка, должно быть, потеряла равновесие и свалилась в расщелину во время прилива.
Полицейский, присев на корточки рядом с Фомбье, что-то записывал в свой блокнот. Сильвен так и не набрался мужества, чтобы посмотреть на лицо Анжелы.
— Хорошо еще, тело унесло в море, — заметил второй полицейский.
С одежды Анжелы стекали струйки, а вокруг по всей бухте было слышно, как отступала, шурша между камнями, вода, лишь мерные удары волн заглушали этот звук. Сверху падал дождь белых, как слюна, брызг. Полицейский все писал.
— Она не очень сильно разбилась, — говорил врач. — Только руки и ноги кое-где поцарапаны… Но вот над левым ухом нехорошая рана… Должно быть, в момент падения она ударилась головой о скалу…
— Наверное, — машинально прошептал Сильвен.
И подумал о Клодетте. Все равно она узнает подробности из газет, даже если он постарается избавить ее от них. Бог знает что она вообразит!.. Врач заговорил о вскрытии, стал сыпать непонятными Сильвену медицинскими терминами. Кто-то достал и раскурил трубку, и, словно по сигналу, все загалдели.
— Но ведь это может быть и самоубийство, — произнес чей-то негромкий голос. — Если бы она упала с вершины скалы, то вся бы покалечилась… Понимаете? Значит, она спускалась сюда… Причем темной ночью!
— Луна светила очень ярко, — заметил врач.
— Наверху — да! Но в скалах наверняка было темно…
— Я потеряла ее из виду, — рассказывала Маргарита. — Но не сомневалась, что она пойдет к Скалам таможенника. Там она остановилась, замахала руками… и вдруг крикнула…
— Что? Что она крикнула?
Маргарита прикрыла глаза.
— Я прекрасно слышала. Она крикнула: «Робер! Робер!..» Два раза.
— Нет, — прошептала Клодетта. — Нет… только не это… Это невозможно!
— Я испугалась, — продолжала Маргарита. — До конца жизни не забуду… Мне показалось, он вот-вот появится…
— Замолчи!
Стало очень тихо.
— Мне, наверное, надо было рассказать обо всем комиссару? — прошептала Маргарита.
Клодетта нашла руку старой служанки.
— Нет. Никогда никому не повторяй того, что ты мне сейчас сказала, никогда… никому… Даже мне больше этого не повторяй, никогда…
Они обе вздрогнули. Но это просто Симона возвращалась в свою комнату…
— Что будем делать? — спросил Сильвен. — Ждать Флесуа?
Машина «Скорой помощи» осторожно карабкалась вверх, а за ней полицейские на своих велосипедах. Прыгая с камня на камень, к бухточке спешили зеваки, а прибывший несколько минут назад комиссар с помощью секретаря огораживал место происшествия веревкой. У Фомбье было каменное лицо, как всегда, когда он приходил в ярость. Он пожал плечами.
— Будем ждать. Теперь уже все равно.
Он поддал ногой круглую, в розовых прожилках, похожую на агат гальку, и она покатилась по песку.
— Знаю я этого Флесуа. Застенчивый, вежливый, но тщеславный. Настаивает, чтобы я не выезжал из Кемпера. До чего он меня бесит!.. И без того я оказался в тяжелом положении… Ясно же: будь с фабрикой все в порядке, он свел бы историю к несчастному случаю. Но, насколько я его знаю, теперь он намерен выдвинуть версию самоубийства… как минимум.
— Как минимум?
— Ну конечно… Все очень просто! Я ведь тоже мог выйти ночью… И вы могли… Каждый мог… Доказать, что мы были в «Мениле», невозможно. У Флесуа развязаны руки. Он может плести что угодно… И обвинять нас в чем угодно.
— Но нужны же доказательства…
— Вы слишком молоды, мой друг!
Флесуа осмотрел бухту, потом, опираясь на крутых подъемах на руку Маньяра, полез вверх.
— Любопытное дело, — сказал он, подойдя к Фомбье. — Похоже на несчастный случай, а между тем…
Сильвен встретился глазами с полным значительности взглядом Флесуа.
— Вы что-нибудь обнаружили, комиссар?
— Кое-что… кое-что… Может, я тороплюсь с выводами. Но достаточно сопоставить некоторые факты…
Мимо пронеслась стая ребятишек.
— Вон там! — кричал самый старший. — Где люди стоят!
— Прежде всего, — продолжал Флесуа, — нужно дождаться заключения врача: когда примерно наступила смерть… Кстати, а кто нотариус госпожи Фомбье? По-прежнему мэтр Гоаскан?
— Жена была не слишком откровенна. И могла выбрать кого-нибудь другого, не поставив меня в известность.
— Проверим.
Новый порыв ветра помешал им продолжить разговор. Они двинулись к «симке».
— Мы можем вернуться в «Мениль»? — прокричал Фомбье.
— Разумеется, — ответил Флесуа, искренне удивившись или изобразив удивление. — До скорой встречи.
Машина комиссара стояла неподалеку. Она тронулась вслед за «симкой» и обогнала ее только на шоссе. Проезжая мимо, Флесуа дружески помахал им рукой.
— Поняли, почему он нотариусом заинтересовался? — буркнул Фомбье.
— Нет.
— Но ведь это ясно как Божий день. Если оставлено завещание в мою пользу, я сразу попадаю под подозрение в соответствии с древней поговоркой: «Is fecit cui prodest…»[3] А если такого завещания нет, считай, доказано, что мы с женой не ладили… И в том, и в другом случае…
— Мне кажется, вы преувеличиваете, — возразил Сильвен.
Фомбье усмехнулся:
— Пусть так! Будем считать, что преувеличиваю.
До самого «Мениля» он не проронил больше ни слова и, приехав, тут же заперся у себя в комнате. Сильвен отыскал в большой гостиной Симону.
— Ну как? — спросила она с тревогой.
— Что — как? Она мертва… Утонула или разбилась. Скорее всего, и то и другое… Точно неизвестно. Известно одно: она упала в таком месте, где ни один нормальный человек не будет ночью прогуливаться… А как тут?
— Да ничего, — ответила Симона. — Клодетта — молодчина. По-моему, сильнее всех страдает Маргарита… Знаешь, чем она только что занималась?.. Сняла старые куртку и шляпу, которые висели в холле, — ну, ты знаешь, вещи папаши Денизо — и отнесла наверх…
Сильвен закурил и сказал, не глядя на Симону:
— Любопытная личность этот комиссар.
— Почему любопытная?
Сильвен разглядывал неоконченный портрет Клодетты. Медленно выдохнул дым.
— Не знаю даже… У меня такое впечатление, что он сильнее, чем хочет казаться… Он докопается… Да, думаю, докопается… Только вот не было бы поздно!
— Поставьте машину в гараж, Франсуа.
— Хорошо, мсье.
— Никто не звонил? Не приезжал?
— Нет, мсье.
— Как Клодетта?
— Они вышли, мсье… с господином Мезьером… А мадемуазель Мезьер в парке. Я только что полол и видел ее.
— Хорошо-хорошо.
Фомбье, перекинув пиджак через руку, направился в сторону «Мениля». Он вдруг как-то помолодел: гибкая фигура, мускулистая шея, независимая легкая походка. Прошел в дом, кинул пиджак на стул, открыл в столовой буфет и налил себе полный стакан минеральной воды, но лицо его по-прежнему оставалось неподвижным, взгляд отсутствующим, как у лунатика или изобретателя. Он долго стоял с пустым стаканом в руке, потом затворил буфет, машинально забрал свой пиджак и прошествовал на террасу. Поливалки Франсуа медленно вращались, окропляя газоны, возле самой земли вспыхивали яркие радуги. Фомбье протянул руку к воде — левую руку, на которой уже не было обручального кольца. Ладонь горела и, едва на нее попали первые капли, сжалась. Ему хотелось раздеться догола и встать под этот искусственный дождь. Он, как пустыня, жаждал воды.
— Господин Фомбье!
Он наклонил голову. Симону почти не было видно на скамье возле террасы. Она помахала ему, и он притворился удивленным. Фомбье вовсе не хотел, чтобы женщина догадалась, что он ее искал.
— Только здесь еще сохранилась какая-то прохлада, — сказала Симона. — Садитесь, посидите. Нет-нет, прошу вас, не нужно надевать пиджак… Можете вы хоть раз держаться попроще?
Он слегка покраснел и уселся на краешек скамьи. Опять то же самое! Каждый раз, когда он собирался с ней заговорить, его словно подменяли. Он становился холодным, жестким, немногословным, не более чем вежливым. Тем временем настоящий Фомбье, узник в собственном теле, задыхался от желания крикнуть: «Это ложь! Все, что он вам говорит, ложь… А я люблю вас, Симона. Как никто никогда вас не любил. И как я сам не любил в жизни никого». А тот, другой Фомбье, тюремщик, саркастически усмехался, выставляя напоказ свое худое свирепое лицо, на котором неизменно читался вызов.
— Дело не в простоте, — ответил он. — Я не люблю небрежности и разболтанности, только и всего.
— Предпочитаете всегда оставаться, в боевой готовности? — насмешливо спросила Симона.
— Вынужден, — грустно произнес он. — У меня повсюду враги…
Она придвинулась к нему поближе.
— Что-то не ладится с нотариусом?
Фомбье заколебался. А внутренний, замурованный голос кричал: «Да! Не ладится. На помощь, Симона! Только вы можете меня спасти. Без вас…»
— В делах, связанных с наследством, редко обходится без крючкотворства. У меня и в самом деле неприятности.
— Расскажите какие.
Пятна света лежали у нее на юбке, косой солнечный луч рассыпался золотыми блестками в глазах. Жажда Фомбье стала еще невыносимей. Он заговорил неожиданно резким тоном:
— Самоубийство Анжелы ничего не изменило. Да вы и сами знаете. В делах она, бедняжка, совсем не разбиралась, но ей все же можно было растолковать, в чем заключаются ее собственные интересы… И потом, она дорожила фабрикой… Думаю, в конце концов она приняла бы мой проект модернизации. А теперь…
— Что же теперь?
— Все дело в Клодетте… Через несколько месяцев она станет совершеннолетней, потребует финансовых отчетов, будет диктовать свои условия… Вообще говоря, фабрика уже сейчас является ее собственностью. Она не даст согласия на крупные затраты. Кто знает, может быть, даже захочет продать свой пакет акций… И я завишу от нее целиком и полностью. Да нет! Не воображайте. Она держит меня за горло.
— По-моему, вы плохо о ней думаете.
Фомбье готов был подняться и уйти, настолько обидными показались ему эти слова.
— Да, я плохо о ней думаю, — проговорил он наконец. — А она меня просто ненавидит. И не старается скрывать своих чувств.
— Вы считаете, что фабрика — дело выгодное?
— Еще какое! Меньше чем через пять лет можно удвоить капитал, но при условии, что будет модернизирована технология.
— Так неужели Клодетта настолько глупа, что станет жертвовать своим будущим из-за каких-то нелепых амбиций? Это смешно!
— Однако так оно и есть!
— Ладно. Но вы забыли про Сильвена.
— Я никогда ни о ком не забываю.
Они помолчали, почувствовав, что сейчас каждому предстоит разыграть козырную карту. Фомбье снова взглянул на Симону. Он не помнил, чтобы вообще когда-нибудь кому-нибудь доверялся. Даже не исповедовался так, чисто формально, бдительно следя, чтобы ни одно действительно важное признание не сорвалось случайно с губ. Не желал он, чтобы кто-то влезал ему в душу, не хотел ни от кого зависеть…
— Слушайте, Симона, — прошептал Фомбье. Он впервые назвал ее по имени. — Я вынужден защищаться. Если мне не удастся помешать Клодетте, она просто в один прекрасный день выбросит меня на улицу, как какую-нибудь прислугу… Прошу, помогите. Я собираюсь поговорить с Сильвеном, предложить ему место на фабрике, высокую должность. Если бы вы со своей стороны тоже…
— Нет, — решительно произнесла Симона. — Действовать нужно не так. Не следует делать предложение тайно, чтобы это выглядело как заговор. Ничто не разозлит Клодетту сильнее. И тогда ей не составит большого труда перетянуть Сильвена на свою сторону. Вы не представляете себе, до какой степени он податлив, мой бедный мальчик! Нет! Лучше поговорить с ним в присутствии Клодетты. А я, как смогу, поддержу вас. Чем вы, собственно, рискуете?
Фомбье согласно кивнул.
— В самом деле, предложу-ка я Сильвену что-нибудь грандиозное. Например, реорганизовать весь отделочный цех. По идее, Клодетте это должно польстить.
— А коль скоро ее муж будет работать на фабрике, ни о какой продаже акций и речи не зайдет.
Она рассмеялась, но не обидно, без всякой иронии. И, желая показать, насколько приятна ей роль посредницы, быстро добавила:
— Ваш план кажется мне изумительным, господин Фомбье. Сильвен несколько апатичен. Твердая, направляющая рука ему просто необходима. Клодетта и сама это прекрасно понимает…
Фомбье с сомнением качнул головой.
— Да ну же! — проговорила молодая женщина. — Не надо морщиться. Ваша Клодетта, в конце концов, не чудовище какое-нибудь.
— О нет! У нее есть достоинства. Смелость, ум… Что не мешает мне ее ненавидеть. Вот так!
— Тише! — воскликнула Симона. — Они пришли!
В доме хлопнула дверь. Потом голос Клодетты произнес:
— Нет. Здесь их нет. Куда они подевались?
Фомбье приподнял голову, он хотел убедиться, что их не видно из окон первого этажа. И сам смутился от своей мысли. Симона заметила его движение.
— Лучше вернемся в дом, — предложила она.
— Боитесь себя скомпрометировать?
— Дело не во мне. А в вашем плане.
Они обменялись несколько принужденными улыбками и одновременно поднялись со скамьи. Он не посмел взять Симону под руку, хотя был уверен, что она не стала бы возражать. Пропустив ее вперед, он шел и мечтал: когда-нибудь она станет хозяйкой виллы «Мениль»… И тут только заметил, какой прелестный стоит вечер, как напоен ароматами воздух. Когда на пороге возник стройный силуэт Сильвена, он посмотрел на молодого человека с искренним дружелюбием.
— Пора к столу! — объявил тот. — Клодетта сейчас вернется… Мы принесли из Беноде креветок.
Через широко распахнутые окна в столовую проникало закатное солнце, заливая ее сказочным светом, а серебро на белоснежной скатерти горело огнем.
— Какой чудесный вечер! — воскликнула Симона. — Давно уже не было такого яркого заката.
Все трое замолчали, припомнив вдруг, что накануне самоубийства Анжелы небо тоже полыхало, ослепительно и торжественно. Сильвена что-то угнетало. Во всем ему чудились дурные предзнаменования. Он сел напротив Симоны.
— Мы сами себя обслужим, — сказал Фомбье Маргарите. — Холодное мясо на сервировочном столике? А салат вы приготовили? Вот замечательно! Можете идти.
— Тем более что вряд ли кто-нибудь сильно проголодался, — добавила Симона. — Такая жара!
Фомбье тоже уселся, напротив места, предназначенного Клодетте.
— У вас усталый вид, — заметил Сильвен.
— Да, я немного устал. Столько дел на фабрике! И без конца приходится воевать со служащими. Вы даже представить себе не можете…
— Чего это мы не можем представить? — спросила, влетая в столовую, Клодетта.
Она подвинула свой стул ближе к Сильвену и, прежде чем сесть, погладила жениха по руке. «Как похорошела», — подумал Фомбье и ответил почти любезно:
— Я о фабрике. Мне пришлось распрощаться с Ле Бианом… а заодно и с Лекером. Они стали просто невыносимы… — И, словно его осенило, наклонился к Сильвену: — Но, господин Мезьер… вы бы могли… заменить этого Лекера. Вы прекрасно разбираетесь в современной живописи… знаете, к чему я стремлюсь… И потом, наши интересы… в какой-то степени совпадают.
Солнце светило ему прямо в лицо. Глаза, щеки, руки казались красными, а на лбу пульсировала жилка. Сильвен в смущении не мог отвести от него глаз. Он уже когда-то это видел. Когда?.. И ему припомнилось, как Фомбье грозил Клодетте пальцем: «Клянусь, мадемуазель, вы еще пожалеете о своих словах!»
«Я, кажется, схожу с ума, — подумал Сильвен. — Он же милейший человек!»
— Двух недель вам, верно, хватит, чтобы осмотреться, — продолжал Фомбье. — Ну, пусть месяц. За это время, я уверен, вы уже сможете сделать небольшие модели для потока: тарелки, чашки. Рабочим будет с чем сравнить. А это самое главное. Заметьте, я не строю иллюзий. Сразу всего не изменишь. Пусть только агенты выйдут на новую клиентуру, пусть только нашу продукцию заметят… впрочем, я и сам буду организовывать выставки… а больше ничего и не нужно. Разумеется, позже мы будем ставить перед собой более серьезные цеди. Но пока… Вы уже видели мою небольшую лабораторию на втором этаже. Если согласны, с завтрашнего дня она в вашем распоряжении…
Фомбье наблюдал, как понемногу меняется лицо Сильвена, а в глубине зрачков вспыхивает едва заметное пламя. Потом добавил, вложив в слова всю теплоту, на какую был способен:
— Если мое предложение вас устраивает, можете с этой минуту считать себя моим компаньоном…
— Конечно, я наверняка могу быть вам полезным, — сказал Сильвен. — Меня всегда привлекал дизайн. — Говорил он медленно, и слова его словно растворялись в глубине столовой, где уже начали сгущаться сумерки. — У меня есть кое-какие идеи… довольно оригинальные, как мне кажется… С моей точки зрения, главное — не колорит, а форма, динамика… Вот на что нужно направить все усилия. — Он взял в руки солонку, поднял к свету и быстро обвел пальцем ее контуры. — Тяжеловата… Слишком много отделки… Перегружена деталями… Я бы сделал проще, ближе к материалу… Вещь должна быть только слегка обозначена… Рабочие поймут. Я объясню им… Уверен, когда они увидят, как рождается из глины моя солонка…
— Продолжайте! Продолжайте! Я слушаю. — Фомбье поднялся, чтобы зажечь люстру.
Свет преобразил лица. У Сильвена был ошалелый взгляд, а собранный в складки лоб выдавал крайнее напряжение.
— Вы говорили, что собираетесь убедить рабочих…
— Да… я…
Фомбье заметил, как рука Клодетты легла на сжатый кулак Сильвена, и не смог сдержать судорожной улыбки. Он торопливо добавил:
— Поскольку вы, в принципе, согласны, давайте, не откладывая, обговорим… материальную сторону нашего сотрудничества.
Сильвен уже открыл рот. Но Клодетта еще сильнее сжала его кулак.
— Вы же видите, Сильвен отказывается, — проговорила Клодетта.
Повисло внезапное молчание, пение сверчков в парке зазвучало еще отчетливей. Сильвен и Симона будто исчезли. Остались только Фомбье и его падчерица; натянутые как стрела, они пожирали друг друга взглядами. Девушка продолжала:
— Вы забыли об одном: фабрика-то принадлежит мне.
— А вы должны помнить, что еще не достигли совершеннолетия. В настоящий момент за фабрику отвечаю я, и потому я вправе принимать решения, которые отвечают вашим интересам. В конечном счете, я работаю на вас, дорогая Клодетта.
— Я вам не дорогая Клодетта. И плевать вы хотели на мои интересы. Если бы в ваших силах было меня разорить…
— Клодетта! — нерешительно вмешался Сильвен. — Умоляю вас… Вы не имеете права…
— Это я не имею права? Да вы только на него посмотрите… Он же с самого начала зарился на наше состояние. О! Действовать он умеет… А если кто-то упорно сопротивляется…
Фомбье сложил салфетку, совершенно спокойно. Но на скулах играли желваки.
— Будьте добры, выразите свою мысль яснее.
— Вам действительно этого хочется? Ну что ж, почему, скажите на милость, вы не сделали своего предложения Сильвену до того, как мама покончила жизнь самоубийством? — Она выделила последние слова. — Почему вы не хотите просто управлять фабрикой, как раньше? Думаете, я совсем идиотка? Нет, господин Фомбье, я вижу вас насквозь. Все яснее ясного. Теперь вам мешаю я. Но если мой муж станет вашим компаньоном…
Фомбье поднялся, Клодетта за ним. Губы ее дрожали, но взгляд оставался твердым.
— Сильвен отказывается, — повторила она. — Мне тоже прикажете покончить с собой?
Фомбье схватил со стола стакан. Сильвен вскочил со стула и бросился между Клодеттой и ее отчимом. Но Фомбье уже опустил руку. Пальцы его побелели. Раздался сухой треск. Он разжал ладонь, и осколки посыпались на скатерть.
— Объяснимся начистоту, — сказал он с впечатляющим хладнокровием. — Вы обвиняете меня в смерти своей матери?
Клодетта решила уйти от заданного в лоб вопроса.
— Может, вы скажете, что не пытались только что использовать Сильвена?
— Глупая девчонка!
Сильвен сжал кулаки.
— Уходите! Немедленно уходите, господин Фомбье, или я…
Фомбье достал из нагрудного кармана платок и стал вытирать кровь с раненой ладони.
— Успокойтесь, дорогой Сильвен… И подумайте! В самом-то деле! Вы уже не маленький, можете самостоятельно принимать решения.
Он поклонился Симоне и вышел, так прекрасно владея собой, что Сильвену стало совсем неудобно. Клодетта старалась взять себя в руки.
— Простите! — пробормотала она. — Я не могла сдержаться… Такая наглость!
— Это не имеет значения! Вы не должны были переходить границ приличия, — сказал Сильвен.
Ее гнев тут же обратился против него:
— Правильно! Поддерживайте Фомбье! Вам было бы лестно оказаться у него под началом, правда?
— Клодетта! Я вам не позволю…
— А я не нуждаюсь в ваших позволениях.
Она промчалась по столовой, плечи ее содрогались от рыданий. Сильвен растерянно посмотрел на Симону. Она качнула головой.
— На твоем месте я бы сохраняла нейтралитет. Тем более что она не права… Фомбье сделал тебе прекрасное предложение…
— Ага! Я вижу, куда ты клонишь. — И, решившись, он бросился к двери. — Клодетта!
На улице стало совсем темно. Только на западе еще горела над самым горизонтом, за распускающейся листвой, красная полоска. На террасе было пусто. Сильвен остановился. Вокруг кружили насекомые, из нагретого солнцем сада поднималась волна ароматов. «Наверное, на скамейке», — подумал Сильвен.
Клодетта плакала, обхватив руками спинку. Он тесно прижался к девушке.
— Прошу вас, Клодетта! Выслушайте меня… Я не могу видеть вас несчастной… Я сделаю все, что захотите Клодетта! Я хочу вам кое в чем признаться… Сейчас — да, я по-настоящему люблю вас! Но сначала, не знаю… Я не был в этом уверен… Я скорее притворялся. Это была своего рода бравада. Я был противен самому себе из-за того удара кулаком. Помните?
Она подняла голову, он угадывал ее мальчишеский профиль и блестящий след слезинки возле носа.
— Вы еще не знаете всего, Клодетта… Я же хотел вас оставить! Если бы не подошел баркас… В тот момент я вас ненавидел… И ненавидел Симону. Это она меня заставила… Да что я говорю? Просто спихнула в воду, чтобы я вас спас… Вы для меня были чужой, а я хотел жить… О, как я любил жизнь! И сделал бы что угодно, чтоб только… А потом… Я просто пассивно принимал все происходящее… Вы богаты, а у меня никакого положения… И никогда не было, вот в чем дело. Все, что рассказывала обо мне Симона, — выставки, успех, контракты… все это чушь… Думаю, я вообще ни на что не годен… разве что страдать… и любить вас. Бедный, несчастный художник-неудачник, Клодетта, но он любит вас до безумия… Вот и все! Я уже давно собирался сказать… Да, мне лестно предложение вашего отчима. Поставьте себя на мое место, Клодетта! Я так хочу работать, ни от кого не зависеть… Нет, вы не поймете… Когда-нибудь я все равно должен был вам все объяснить, признаться…
Он сжал виски ладонями, а Клодетта обняла его за шею.
— Сильвен! Прошу вас… Мне страшно…
— Разве вы согласились бы выйти замуж, зная, что ваш жених не до конца честен с вами?
— Господи, к чему это все, Сильвен, бедный вы мой?!
Он отстранился, почти грубо схватил ее за плечо.
— Уедем! Давайте немедленно уедем! Клодетта, клянусь, я не сошел с ума. Мы должны уехать! Куда-нибудь, где никто не сможет нас найти… никогда.
— Нет!
— Что вас держит здесь, Клодетта? Я готов… Готов порвать с прошлым и начать с вами новую жизнь…
— Тише! Слышите?
— Что такое?
— Кажется, кто-то ходит.
— Клодетта! На карту поставлена наша жизнь… наше счастье… Уедем!
— Как вы можете такое предлагать, Сильвен? Чтобы я бросила «Мениль»!.. Без борьбы уступила… этому человеку! Нет! Ни за что! Хотя бы в память о родителях я должна остаться, постараться одержать верх. Фомбье еще не знает, на что я способна. О! На этот раз…
Она поднялась, быстро пошла по аллее. Сильвен за ней.
— Я уверена, здесь кто-то был, — шепнула Клодетта.
Хлопнула дверь, и они встревоженно обернулись.
— Нас подслушивали с террасы, — сказала девушка. — Пошли в дом!
Она взбежала по ступенькам. Сильвен догнал ее, и они вместе вошли в гостиную. Здесь было темно и пусто. Но из столовой доносился какой-то шум.
Оказалось, это Маргарита убирала со стола, переставляла на поднос тарелки.
— Вы никого не видели? — спросил Сильвен.
Старая служанка пожала плечами. С тех пор как умерла хозяйка, она со всеми разговаривала сухо и всегда была в плохом настроении.
— Господина Фомбье видела, — ответила она. — Он захотел пить. Пришел взять бутылку минеральной воды.
— Когда это было?
— Откуда мне знать!.. Недавно. А вам зачем?
— Да просто так, — сказала Клодетта. — Иди!.. Завтра посуду уберешь.
Маргарита окинула молодых суровым взглядом.
— Я что, вам мешаю?
— С какой стати ты станешь нам мешать?.. Иди! Спать ложись. Ты, наверное, устала.
— Дайте хоть закрыть.
Она направилась к распахнутому окну.
— Бесполезно! — твердо произнесла Клодетта.
Маргарита опустила руки.
— Как это — бесполезно? Еще придумала! Ты соображаешь, что говоришь? Хочешь, чтобы…
— Да пусть!
Сильвен наблюдал за женщинами, понимая, что спорят они о чем-то известном лишь им одним. Маргарита медленно покачала головой, развернулась и, ссутулившись, засеменила к вестибюлю. Он угадал, что она перекрестилась на ходу.
— Что это с ней? — спросил Сильвен шепотом.
— Да она совсем с ума сошла, — ответила Клодетта.
Она погасила свет, взяла Сильвена за руку, и они молча поднялись… на третий этаж.
— Вы не очень на меня сердитесь? — шепнула Клодетта.
Она стояла на пороге, ее силуэт слабо проступал на фоне темной комнаты. Сильвен привлек девушку к себе.
— Любовь моя!
Она осторожно высвободилась, пятясь, вступила в спальню, наполовину прикрыла дверь. Теперь он видел лишь светлое пятно ее лица. И наклонился, чтобы припасть еще раз к этому чистому роднику. Он весь горел и пошатывался, словно больной. Но дверь захлопнулась, он услышал, как щелкнула задвижка.
— Зачем? — спросил он тихонько. — Кого вы боитесь?
До него донесся, будто издалека, голос Клодетты:
— Себя, мой дорогой… Только себя!
Сначала лезвие не хотело брить. Потом оборвался шнурок, Фомбье сквозь зубы выругался. Через матовое стекло ванной комнаты, о которое бились капли дождя, сочился тусклый свет. Паршивый денек! Еще один… Все опротивело: «Мениль», фабрика, сама жизнь! Он резким движением затянул галстук, выпил пару глотков водопроводной воды из стакана для полоскания зубов.
Неспешно спустился по лестнице, замирая на каждой ступени, снял с вешалки плащ, натянул перчатки. Открыв дверь, увидел мокрый сад, потоки воды на аллее и сквозь ветви сирени тяжелые облака, поднимавшиеся со стороны моря. Еще один день…
Фомбье шагнул, поскользнулся на мокрых листьях, качнувшись, восстановил равновесие и с внезапной ненавистью посмотрел на сирень. Все враждебно, все против него. Он собрался с духом и помчался бегом к гаражу. Конечно, застывший от ночной прохлады мотор не желал заводиться. Он раз за разом, злясь, включал зажигание. На звук примчался Франсуа, накинув на голову, как мешок, старый дождевик.
— Придется толкать! — резко сказал Фомбье.
— Рановато вы сегодня, — заметил слуга.
— Да толкайте же!
Это было нетрудно. Дорога шла под уклон. Двигатель взревел, закашлялся и наконец заработал нормально. Франсуа открыл ворота, и Фомбье крикнул ему на ходу:
— Вырубите мне эту чертову сирень! Весь вид загораживает. И листья падают на крыльцо. Гадость какая!
Проехал несколько метров и высунул голову из окна:
— К обеду не вернусь.
— Хорошо, мсье.
«Симка» рванула к воротам, забуксовала, вильнула, и вот уже мотор рычал за деревьями — Фомбье переключил скорость. Франсуа с осуждением покачал головой и вошел во флигель, где Маргарита, уже успев одеться, молола кофе.
— Что за человек! — бурчал Франсуа. — Всех, наверное, разбудил…
— А они вчера так поздно уснули! — заметила Маргарита. — После такого-то разговора!.. Из кухни было слышно, как кричат.
Они замолчали, размышляя о том, что еще захочет срубить, подрезать, подстричь, переменить Фомбье… Теперь он хозяин!..
— Знаешь, — продолжила Маргарита, и голос ее дрогнул, — может, нам не стоит здесь оставаться?
Франсуа, резавший хлеб, отложил буханку. Он давно ждал этих слов. Он и сам не раз задавался подобным вопросом. Но никогда всерьез не думал, что им придется покинуть «Мениль».
— Не могу я тут больше, — добавила Маргарита.
Она старательно доскребла плиту, подбросила в топку угля. Франсуа бессмысленно гладил ладонь то одной, то другой плоскостью ножа.
— Хочешь, я провожу тебя с зонтом? — спросил он.
Она не ответила и вышла, держа в руках собранный поднос. Франсуа предпочел не ходить за женой, чувствуя ее раздражение.
Уехать! Маргариту просто преследовало это слово. Уехать… Отъезд казался ей полным абсурдом, она представляла себе эту картину: вещи сложены на телегу, стулья вверх ножками, свернутый матрас, старые часы, которые сами собой начинают бить на ухабах, а сзади Франсуа, сгорбленный, как беженец… Но оставаться больше невозможно. Слишком много призраков поселилось теперь в доме… Придется перебираться к кузине в Понт-Аван. Затаиться и постараться забыть. Может, Клодетта приедет когда их навестить. Но лучше понемногу свыкнуться с мыслью, что они будут видеть ее нечасто. Им, старикам, даже не позволено теперь копаться в воспоминаниях, прошлое таит опасность.
Маргарита привычным жестом опустила поднос на выставленное колено. Дверь открылась без ключа. Фомбье не запер ее. Но Маргариту словно ударило током. В тот день, когда кровать хозяйки оказалась пустой, дверь тоже была открыта.
С некоторых пор ее, словно кошмар, стали преследовать одни и те же картины, одни и те же страхи. А вдруг обитатели «Мениля» так и будут пропадать один за другим?.. Пока дом совсем не опустеет, и тогда наглухо закроются окна, и он зарастет плющом и диким виноградом. Маргарита ясно видела, как высокая трава захватывает аллею, а двери покрываются мхом. Она наспех пробормотала молитву, словно заклинание.
На лестничной площадке второго этажа она прислушалась. Мадемуазель Симона уже ходила по комнате, но брат ее, должно быть, еще спал. Из спальни Клодетты тоже не доносилось ни единого звука. И хватает же смелости у девочки ночевать в этой отдаленной от остальных комнате рядом с чердаком! Она, Маргарита, ни за что бы не смогла. Она теперь каждую ночь вскакивала и искала в темноте влажную руку или бок Франсуа, чтобы немного успокоиться.
Маргарита постучала.
Обычно Клодетта сначала потягивалась, постанывая от удовольствия. Зевая, невнятно кричала старой служанке, чтобы та подождала. Потом скрипела кровать. Клодетта отодвигала задвижку и быстро забиралась снова в постель, Маргарита отворяла ставни, наводила порядок в спальне. Для старухи это были лучшие минуты за целый день.
Маргарита еще раз постучала, внезапное волнение заставило ее опустить поднос на пол. Неужели… Клодетта… тоже?
Она повернула ручку, ожидая, что дверь заперта на задвижку. Но дверь поддалась, приоткрылась. Маргарита вошла тихо, на цыпочках. Взглянула на кровать и вяло осела, раскинув юбки ровным кругом, как марионетка, у которой оборвалась нить.
Флесуа достал портсигар… и снова убрал его в карман, бросил на окружающих беглый взгляд. К счастью, никто не заметил. Хотя сегодня нервозность его была извинительна. Не то чтобы он волновался или устал сильнее обычного. Само по себе преступление не страшнее, чем другие. Условия задачи ясны, свидетельские показания, которые успел за полтора часа собрать комиссар, все, как одно, отличались удивительной четкостью и краткостью. Только вот сама атмосфера «Мениля»… Атмосфера, с которой Флесуа был слишком хорошо знаком, точно та же, что в «деле Анжелы Фомбье», он даже не знал теперь, расследовать ли самоубийство матери… или убийство дочери.
Прежде всего, время. То же самое или почти. Тот же зловещий свет. Тот же запах мебельной мастики, те же цветы в вазах большой гостиной, где он, в конце концов, собрал всех. А главное — те же лица, застывшие, серые, те же невидящие глаза.
Впрочем, кое-что изменилось. Не было Фомбье. Он еще не знал, не должен был знать, и комиссар решил оповестить его чуть позже, после того, как прибудет представитель прокуратуры.
Да, где же прокуратура?.. Что они себе думают? Комиссар позвонил в Кемпер сорок минут назад и сразу же выслал туда Маньяра с машиной…
Флесуа тронул платочек, кашлянул и произнес как можно тверже:
— Продолжим… или, точнее, подведем итоги. Маргарита, как обычно, приносит молодой хозяйке завтрак… Заметим, немного раньше, чем всегда, но это не столь важно… Она стучит… Тишина!.. Поворачивает ручку, думая, что дверь закрыта на задвижку… Но та открывается… И таким образом… обнаруживается преступлёние. От волнения Маргарита теряет сознание… Вы, мадемуазель Мезьер, услышав, как она упала, будите брата и предупреждаете его, что происходит нечто чрезвычайное… а сами поднимаетесь на третий этаж. Только ваше свидетельство и представляет для меня интерес. На ваш крик прибегают испуганные Сильвен Мезьер и Франсуа и пытаются, что вполне понятно, прежде всего оказать помощь жертве. Но, увы, все усилия бесполезны. Единственным и весьма прискорбным их результатом является то, что мы теперь не можем наблюдать место преступления в том виде, в каком его оставил убийца.
Флесуа, немного задохнувшись, покопался в выполненных летящим почерком записях секретаря.
— К счастью, вы, мадемуазель, очень точно все запомнили. Читаю: окна и ставни закрыты, шторы задвинуты… комната в полном порядке… И наконец — а это главное, — положение тела дает возможность считать, что мадемуазель Денизо не лежала, а сидела в постели, когда ее ударили, поскольку голова свешивалась с подушки, упираясь в спинку кровати, а одеяло прикрывало тело лишь на уровне груди.
— Об остальном, — добавил комиссар, отложив листки, — я могу только догадываться… Удар был нанесен ножом или каким-то сходным предметом с очень узким лезвием. Впрочем, это подтвердит медицинский эксперт, он же установит точное время преступления… Вы заявили, мадемуазель, что ночью не слышали никакого шума. Я имею в виду даже очень легкий шум, который в тот момент мог не показаться вам чем-то необычным.
— Я ничего не слышала.
— А вы, господин Мезьер?
Сильвен сидел на стуле, согнувшись пополам, уперев локти в колени и положив подбородок на сжатые кулаки. С того момента, как по приказу Флесуа все собрались в гостиной, он не произнес ни слова, не сделал ни одного движения. Было неясно, понял ли он вопрос. Ничто не шелохнулось в его изможденном лице.
— Брат тоже ничего не слышал, — ответила Симона.
Комиссар прошелся взад-вперед, пошлепывая себя по затылку. Маргарита, прижав к лицу скомканный платок, уже не плакала. Она словно одеревенела. Франсуа успел надеть выходной костюм. Но плохо застегнутый галстук с фиксированным узлом висел криво. Он стоял у камина, покачивая праздными руками с огромными ладонями. Лишь время от времени проводил пальцем по влажным усам. Флесуа продолжал:
— Маргарита, вы рассказали мне, что вчера по приказу мадемуазель Денизо — и против обыкновения — оставили открытыми окна на первом этаже. Следовательно, постороннему лицу ничего не стоило проникнуть внутрь дома. Но, с другой стороны, как объяснить тот факт, что жертва, — он невольно перешел на официальный язык, — открыла дверь… незнакомому человеку? Совершенно очевидно, что она хорошо знала посетителя, доверяла ему, а главное — его не опасалась… Известен ли вам хоть один такой человек, не проживающий в «Мениле»?
Поскольку все промолчали, он уточнил:
— Это вопрос прежде всего к вам, Франсуа и Маргарита, только вы можете знать…
Старуха шевельнулась, задвигала губами, сделала усилие, чтобы подняться.
— Вы хотите что-то сказать? — спросил Флесуа.
Он остановился прямо перед ней, и она посмотрела на него с ужасом, словно комиссар мог ее ударить.
— Нет… Я хотела бы выйти. Мне плохо.
— Уведите ее, Франсуа… Пусть отдохнет!.. Приляжет!..
— Спасибо, господин комиссар.
— А я? — спросил Сильвен. — Я могу вернуться в свою комнату?
Он заговорил настолько неожиданно, что все вздрогнули. Старики, уже двинувшиеся было к двери, застыли на месте, поддерживая друг друга.
— Да… разумеется, господин Мезьер. Вы мне больше не нужны.
Франсуа увел Маргариту. Сильвен последовал за ними, держась за мебель.
— Он, кажется, чрезвычайно подавлен, — заметил Флесуа. — Не боитесь, что ваш брат решится на отчаянный шаг?
Симона слегка пожала плечами:
— Что за мысли! Да у него и оружия нет.
— Хватит и крепкой веревки.
— Нет! Нет! Это просто нервное. Пусть придет в себя, комиссар. Разумеется, он горюет. Но, в конце концов, Клодетта была ему пока еще только невестой.
Флесуа придвинул стул к креслу молодой женщины.
— Говоря откровенно, гипотеза, которую я только что упоминал, — убийца, проникший в дом снаружи, — не слишком убедительна. Да и зачем искать врага где-то далеко, если нам известно, что совсем рядом… — Он заговорил доверительным тоном: — Давайте вернемся к вчерашним событиям. Просто скажите, был ли господин Фомбье, по-вашему, в ярости… Знаете, как бывает: до того человек разойдется, что теряет всякий контроль над своими действиями!
— Нет-нет, — произнесла Симона решительно. — Конечно, он был расстроен, Клодетта вывела его из себя, как она не раз это делала. Однако дай он ей пощечину, и то бы я удивилась… хотя, признаю, он был бы тысячу раз прав. Но представить, что господин Фомбье дождался ночи и хладнокровно… Нет! Нет!
Она оборвала себя, смутившись от того, сколько пыла прозвучало в ее ответе. Флесуа продолжал:
— Хорошо, забудем на время о гневе. И обратимся к весьма любопытным признаниям, которые сделал вам господин Фомбье перед самым ужином. Вы заявили, что не помните точно его слов.
— Нет, слов не помню. Забыла. Знаете, после утреннего шока я совсем ничего…
— Понимаю. Понимаю. Но, по существу, он сказал вам…
Комиссар старался поймать взгляд Симоны. Глуховатым голосом она продолжила его фразу:
— Он сказал, что Клодетта ненавидит его… что она сделает все, лишь бы ему навредить… и что он уверен, падчерица выгонит его с фабрики, едва станет совершеннолетней… как какую-нибудь прислугу.
Флесуа поигрывал платочком.
— И еще он добавил, что не собирается сдаваться без борьбы, а, напротив, намерен сражаться… Сражаться — да, но законными методами… Я ведь вам рассказала о его планах, комиссар: Фомбье собирался сделать Сильвена своим компаньоном и таким образом обезвредить Клодетту. Думаю даже, именно так он и сказал. Признаться, я сама поддержала его намерения. Мне показалось, будет правильно, если Сильвен займет достойное место на фабрике. Не может же он всю жизнь довольствоваться ролью мужа Клодетты! Это важно для него самого, да и мнение окружающих…
— Разумеется, — торопливо прервал Симону комиссар, для которого ее рассуждения семейного характера не представляли решительно никакого интереса. — Но упомянутый план был последней и единственной картой, на которую мог ставить Фомбье. После того как этот… «законный метод» не принес успеха… у него не оставалось…
Симона отшатнулась и посмотрела на него с ужасом.
— Это невозможно, комиссар. Поверьте, на него это не похоже.
Флесуа успокаивающе улыбнулся.
— Поймите, я его не обвиняю… Я лишь делаю выводы которые напрашиваются сами собой, и, боюсь, следователь, господин Ируа, пойдет тем же путем. Однако здесь можно найти кое-какие возражения. И немалые! С какой стати мадемуазель Денизо открывать среди ночи дверь своему отчиму, тем более после такой страшной ссоры?.. Да и сам господин Фомбье не лишен здравого смысла. Он не мог не догадываться, что подозрения в первую очередь падут на него… По трезвом размышлении это кажется мне главным аргументом в его пользу. Совершить настолько глупое преступление!.. — Флесуа взглянул на часы и поднялся. — Да куда они все запропастились?
Симона встала.
— Если я вам больше не нужна, комиссар… Я хотела бы начать собирать вещи.
— Вещи?.. Разве вы хотите…
— Да, я хочу уехать из «Мениля» как можно быстрее, вместе с Сильвеном… Поймите, нам тяжело здесь оставаться. Даже мне, при том, что у меня крепкие нервы…
— И куда же вы теперь?
— В Беноде. В гостиницу «Каравелла», где мы уже останавливались. Там и пробудем до похорон. А потом…
Флесуа кивнул.
— Прекрасно вас понимаю. Но сомневаюсь, что господин Ируа позволит вам уехать. Пока идет следствие… Два-три дня придется подождать. По меньшей мере…
Он проводил ее взглядом и чуть не прищелкнул языком, когда дверь захлопнулась. Вот каких женщин он любит! Светлая голова! Крепкие нервы! А фигура!..
Он снял трубку и вызвал Кемпер.
— Алло!.. А, это вы, Тьерселен… Еще не выехали?.. Что же вы там делаете?.. Что-что?.. Врач… Ну так что ж, он сам сюда приедет… Скажите-ка, вы послали кого-нибудь на фабрику, как я приказал? А?.. Да, пусть незаметно следят за ним… Поедет куда-нибудь — чтобы не отставали… Но больше ничего, понятно? Без глупостей мне… Пока господин Ируа не сделал заключения… Именно… Пошевеливайтесь, старина, пошевеливайтесь…
Он положил трубку, вздохнул и достал портсигар. Жуткое дело! Любопытно, что же решит Ируа? Осмелится ли, основываясь лишь на подозрении?.. Все же Фомбье не последний человек в этих краях. Разразится скандал. А Ируа хоть и карьерист, но весьма, весьма осторожный. Он не склонен рисковать своим положением… На этом деле можно заработать очки, при условии…
В дверь постучали, вошел Франсуа.
— Жена легла. Пусть поспит немного… А я пришел узнать, не нужно ли вам чего, господин комиссар?
Флесуа торопливо, короткими затяжками курил.
— Чашечку кофе хорошо бы! Глядишь, в голове просветлеет… Да, подождите минутку, Франсуа… Ответьте откровенно, что вы думаете о своем хозяине?
Франсуа в затруднении шевельнул всеми своими морщинами и почесал ухо.
— Что думаю… Ну, он человек холодный, властный… Гордый или, по крайней мере, не слишком разговорчивый… Если вас это устроит…
— Не совсем. Короче, как вы считаете, способен он?..
— Я не Господь Бог, — медленно произнес Франсуа. — Но лично я чувствую, что господин Фомбье никогда бы не смог… даже если бы захотел… в мыслях. Трудно объяснять такие вещи… Просто чувствуешь. И все.
Его честный взгляд смущал комиссара. Флесуа старательно стряхнул пепел.
— Даже если забыть о материальных интересах, он ее ненавидел, правда? Они ненавидели друг друга. Здесь все дышало ненавистью.
— О! Не думайте, что они без конца ссорились, господин комиссар. Это происходило нечасто… В том-то весь и ужас… Обычно они не замечали друг друга. Для девочки он был все равно что невидимкой. Можно подумать, она смотрела сквозь него… как будто он прозрачный, что ли. А об отце говорила, словно покойный хозяин просто уехал — путешествует, например, а не умер и лежит в сырой земле.
— Но не считала же она в самом деле…
Франсуа протестующе поднял обе ручищи.
— Как можно?.. Нет. Просто хотела позлить господина Фомбье. Это в глаза бросалось. Постоянно давала понять, что в «Мениле» ему не место… Мы с Маргаритой даже жалели его, притом что не слишком любили. В глубине души он человек незлой. Ему бы нормальный дом, семью, как у людей.
— А как он вам показался сегодня, когда уезжал?
— Усталый был, нервный… Приказал срубить сирень.
— Сирень?
— Да. Ту, что у крыльца. Покойный хозяин ее посадил… Срубить сирень!.. Разве станет тот, кто только что убил человека, говорить о подобных пустяках?.. Да только я ее рубить не буду.
— Вы сказали, что ни вы сами, ни ваша жена не присутствовали при вчерашнем скандале.
— Да, господин комиссар. Господин Фомбье попросил Маргариту не прислуживать им. Понятно — нужно было поговорить.
Флесуа достал еще одну сигарету.
— Что же, благодарю… Сделайте мне кофе покрепче… Сегодня довольно зябко… Вы что-то хотите спросить?
— Да вот… То есть это моя жена… В общем, мы хотели бы уехать!
«И вы тоже!» — чуть не вскрикнул Флесуа. И с любопытством взглянул на старика:
— Уехать?.. Когда же?
— О! Как можно быстрее… Что нам теперь здесь делать, когда малышка… У нас есть родня в Понт-Аване… Кузина со стороны Маргариты… — Он задумчиво качнул головой, пригладил пальцем усы. — Давно надо было уехать. Два года назад. Как только хозяин…
— Ладно! Ладно! — проворчал Флесуа. — Об этом поговорим, когда закончится следствие. Пока же никто не имеет права покидать дом.
Автомобильный гудок заставил его вздрогнуть.
— Ступайте!.. Не нужно кофе. Прокуратура приехала. Ступайте! Ступайте!..
Он заторопился в холл.
Следователь Ируа лихо взбежал на крыльцо, за ним Маньяр и Тьерселен. Завершал шествие судебный медик, пузатый старик.
— Сюда!.. Сюда, пожалуйста!.. — повторял Флесуа голосом экскурсовода, проводя их к лестнице.
Следователь удержал его за рукав:
— Отпечатки есть?
— Никаких. Вернее, слишком много! До нас на месте преступления побывали четверо: гостящие здесь господин Мезьер с сестрой и двое слуг.
— Кого подозреваете?
Они добрались до третьего этажа. Флесуа толкнул дверь. Ируа снял шляпу.
Смерть сделала черты Клодетты более резкими. Лицо рано повзрослевшей девочки. Глаза из-под полуприкрытых век словно смотрели на что-то у подножия кровати.
Одеяло было натянуто до самого подбородка. Врач откинул его, стянул ночную рубашку, обнажив рану. Очищенная от крови, она выглядела всего лишь порезом, не больше сантиметра.
— Почти как удар перочинным ножом, — шепнул Ируа.
— Слишком длинное лезвие для перочинного-то ножа, — проворчал врач. — Вне всякого сомнения, задето сердце, больше того — пробито насквозь.
— Мгновенная смерть, разумеется.
— Даже не вскрикнула, — вставил Флесуа.
— Точнее, никто ничего не слышал, а это не одно и то же… Не исключено и другое: девушка могла намеренно сдержать крик. Хоть редко, но бывает и такое. Вспомните дело Бушоне…
— Помню, как же! — сказал Флесуа. — Только в деле Бушоне преступник все равно что подпись оставил. А здесь…
Утром снова шел дождь, днем же стало так жарко, что гудрон на шоссе дымился, а над ландами поднимался туман. Вода спала, море отступило далеко от берега, было слышно, как кричат на тинистой отмели чайки. Возле самой воды четко вырисовывались фигурки рыбаков. Горизонт перегородила тяжелая стена облаков. Было в этом затишье что-то такое тревожное, щемящее, что хотелось лечь на землю и, затаившись, ждать.
Сильвен прошел мимо Скал таможенника на пляж, где стояло еще несколько тентов. Перед ним на километры вперед простирался песчаный берег, бледно-желтый, без единого пятнышка, на котором море обозначило приливной волной темную полосу, терявшуюся в зыбком далеке. Он был один, но даже такой простор не мог его успокоить, «Мениль» грозной тенью нависал над ним. Ему было страшно. Если бы Клодетта согласилась тогда уехать… Надо было бежать сразу, как он и предлагал, бежать без оглядки. Клодетта хотела подождать. И вот она мертва. Почему? Бесполезно искать ответ. Почему утопился Робер Денизо? Почему убежала среди ночи из дому его жена? Нет ответа. Это рок.
Впрочем, Сильвен, пожалуй, мог бы докопаться до истины, если бы не боялся взглянуть фактам в лицо. Но смотреть на вещи прямо он не привык. А может, не слишком и хотел узнать правду? Искал лишь безопасности и покоя? Зачем доискиваться, кто ты и чего стоишь? Нужно жить одним днем. Вполне вероятно, с Клодеттой, такой упрямой и своевольной, он был бы несчастлив. Может, то, что она умерла, для него… удача. Пусть это постыдные мысли, в которых неловко признаться даже самому себе, зато они хоть немного заглушают боль, не дают впасть в отчаяние. Откровенно говоря, можно обойтись и без любви. Конечно, с ней жизнь становится ярче, острее. Она озаряет серые будни. Заставляет поверить в свой талант, в то, что станешь великим художником… Но раз уж тебе не суждено стать великим художником… Раз реальность — течение дней с их мелкими хлопотами, успокоительным кругом привычек… О! Превратиться бы в такого, как Франсуа! Ни к чему не стремиться. Жить самыми простыми заботами… Сделаться лесником или лесорубом, поселиться в глуши, одному. Жить одному! Чтобы не следила за каждым твоим шагом любящая женщина, стремящаяся влезть тебе в голову, распоряжаться будущим, врасти в тебя корнями, как омела в дуб. Нет, не надо ни любви, ни преданности! Избавиться от необходимости быть не тем, что ты есть. Просто жить, и все! Пусть исчезнет азарт, заглохнет честолюбие! Главное — выжить, видеть пляж, ощущать секущие песчинки на лице, оставаться бренным телом, которому доступна лишь бесконечная цепь маленьких удовольствий! Главное — существовать: завтра, послезавтра и еще через день, через месяцы и годы. Прощай, Клодетта!
Ноги утопают в песке. Шагать тяжело. Из-за облаков вырываются снопы горячих, почти осязаемых солнечных лучей. В небе неподвижно, едва заметно подрагивая, стоит неизвестно откуда взявшийся воздушный змей, свесив вниз длинный, как у настоящей рептилии, хвост. Сильвен понимает, что, сколько бы он себя ни уговаривал, Клодетта для него жива, а он несчастлив. И напрасно старается он уйти подальше от «Мениля», там осталась часть его самого, от которой не убежать. Так что он всего лишь делает вид, что уходит. Натягивает незримую нить, чтобы ощутить ее сопротивление, но если б эта нить вдруг оборвалась, Сильвен, возможно, упал бы замертво на песок меж водорослей и обломков былых кораблекрушений. Он останавливается. Начинающийся прилив бесшумно разворачивает свиток пены. Ветер посвистывает в ушах. Справа и слева проступает, словно подвешенная к горизонту, синеватая полоска берега. Уже поздно. Тень Сильвена стала длинной, и именно она убеждает его в том, что жизнь продолжается. Можно лечь прямо тут и заснуть. Но Сильвен слишком привык к удобствам, чтобы спать на пляже. Он любит есть из изящных тарелок, отдыхать на тонких простынях. Ему необходимы близость, голоса других людей, крыша над головой. Да и все равно от собственной памяти не убежишь.
Сильвен повернул назад. Двойная цепь глубоких круглых следов напоминала отпечатки лап крупного зверя. Жаль, что он так изуродовал пляж. Он свернул в дюны и пошел наискось через поля, инстинктивно отыскивая вдалеке выглядывающую из-за деревьев островерхую крышу «Мениля».
Возле флигеля свалены в кучу корзины, обшитые мешковиной ящики. Франсуа появился лишь после второго гудка, держа в руке молоток, а во рту — гвозди. Нехотя открыл ворота. Фомбье проехал, до предела вдавив акселератор. Быстро завернул, на большой скорости влетел в гараж, так что шины взвизгнули на цементном полу. От резкого торможения машина клюет носом, стонет. Но Фомбье уже захлопнул дверцу и удаляется. Он очень озабочен. Взгляд отсутствующий. Стянул перчатки. Нервно ступает по собственной, бегущей впереди тени. У крыльца Фомбье выругался. Франсуа так и не срубил сирень. Давно пора его гнать. Ишь взял волю! Вечная история. Если вы добры, люди считают вас слабым. А если пользуетесь своей властью, начинают ненавидеть. На фабрике все шушукаются у него за спиной. Вот было бы радости, арестуй его Флесуа. Подлецы! Не упускают случая написать мелом на стене, дверях, даже на бортах грузовика: «Фомбье — убийца». А ведь на самом деле никто из них не верит в его виновность. И газеты освещали события очень подробно, излагали заключение следствия. Но им все равно! Лишь бы поиграть у него на нервах. Его преследуют, ему бросают вызов за то, что он хозяин и останется им. Но он еще покажет! Первого же, кого поймает с мелом в руке… Черт побери! Небось в тюрьме места хватит!
Фомбье дошел до лестницы и увидел у стены большой чемодан. Он сразу обо всем догадался, и рука его гневно сжала перила. Он взлетел, прыгая через две-три ступеньки, на второй этаж… Комната Симоны была открыта. Он толкнул дверь. Симона, стоявшая на стуле возле распахнутого шкафа, обернулась.
— Не уезжайте! — закричал Фомбье. И добавил тише, с вымученной улыбкой: — Вы не можете уехать… Я просто не так понял, правда?
Она спускается на пол. Он впервые видит Симону удивленной, растерянной.
— Комиссар… позволил нам, — объясняет она, краснея. — Мы ведь были гостями… Клодетты. Так что теперь…
Фомбье входит в комнату и захлопывает дверь ногой.
— Теперь вы — мои гости.
Увидев, что Симона пятится, он остановился.
— Вы что же, боитесь меня? Значит, вы тоже… Даже вы. Вы поверили этому! — Он сел на кровать, запустил пальцы в волосы, вздохнул. — Все хотят меня покинуть, — прошептал он. — Симона! Я уже три дня собираюсь с вами поговорить… Выслушайте меня. Прошу… Только сначала сядьте.
Симона подчиняется. Она скованна. Заметив, что взгляд Фомбье устремлен в шкаф, на белье, кружева, скомканные чулки, она осторожно толкает дверцу. Фомбье опускает глаза. Теперь он не может найти слов.
— Симона… вы будете поражены… но я вынужден торопиться… Может быть даже, вы сочтете, что я… говорю гнусные вещи… Но я больше не могу… Я должен сказать… Я никогда не любил жену… Да, знаю. Она умерла всего три недели назад, а три дня назад погибла Клодетта… Еще рано заговаривать об этом… Но когда я увидел внизу ваш чемодан…
Он обеими руками сжал медный прут на спинке кровати, посреди лба забилась синяя жилка.
— Послушайте, Симона. Для меня сейчас важно лишь одно: я свободен! Свободен! С сегодняшнего дня я снова начинаю жить! Я богат! Не по моей воле, но так уж случилось. Я богат! Свободен и богат! Так не уезжайте! Разве вы не поняли, что нужны мне? До сих пор я не мог быть самим собой, потому что влачил здесь какую-то… жалкую и страшную жизнь… Но в вас мое спасение. С вами я смогу поднять фабрику, заново поставить производство… Все уже давным-давно сложилось у меня в голове… Фирменный магазин в Париже, сеть складов в провинции, еще одна фабрика в Марселе… И преображенный, помолодевший «Мениль»… Теплица, теннисный корт, на месте гаража — лаборатория… Все, все уже продумано… Вы будете гордиться, что стали госпожой Фомбье…
Он выдохся и остановился. Но тут же, схватив ледяное запястье Симоны, продолжил:
— Простите. Я не собирался так с вами разговаривать. Просто не выдержал… Но, может, это и к лучшему… Нет! Не нужно отвечать. Ничего не говорите… Теперь вы все знаете, подумайте… Это очень серьезно, Симона… Я не слишком красноречив. Выражаюсь неловко и резко. Но слово держать умею.
Симона молчала. Она задыхалась и изо всех сил сжимала зубы, словно боялась, что они лязгнут. Фомбье встал.
— Что касается Сильвена, все остается в силе… Даже более того. Он становится моим компаньоном, моей правой рукой… Для начала я отдаю ему «симку».
Красное солнце садится за тучи. На мгновение перед тем, как погаснуть, оно заливает комнату торжественным светом. Закатный отблеск, окрашивавший все трагические события в «Мениле», падал теперь на Симону — Фомбье никогда этого не забыть.
— Подумайте! — говорит он еще раз.
— Нет, я не могу, — шепчет Симона.
Фомбье останавливается на пороге, хмурится.
— Я для вас слишком стар?
— Нет.
— Вас пугает мой характер? Я же вижу, вы напуганы, Симона… Ну, говорите!
— Нет, не в этом дело.
— Так в чем тогда? Боитесь общественного мнения?
— Знали бы вы, как мне на него наплевать.
Симона презрительно морщится. Лежащая на коленях рука ее дрожит.
— Я неприятен вам… физически?
На глазах у Симоны слезы. Она отрицательно качает головой.
В этот момент из вестибюля доносятся неуверенные шаги. Словно ищет дорогу незнакомец.
— Кто там? — кричит Фомбье.
— Я!
Голос Сильвена — оба почувствовали облегчение от того, что не будут больше наедине. Фомбье перегнулся через перила:
— Черт побери! Никогда бы не подумал, что это вы! Что это у вас ноги заплетаются?.. Поднимайтесь, вы очень вовремя.
Над первым пролетом показалась голова Сильвена.
— Я просто падаю от усталости, — сказал он. — Совсем отвык долго ходить. — Он наконец поднялся на второй этаж. В руках у него корзинка вишни. — Я взял ягоды во флигеле, проходя мимо.
— Видите, как будет хорошо! — обратился Фомбье к Симоне.
— Что будет хорошо? — спросил Сильвен с полным ртом.
— Представьте себе… Я только что сделал предложение вашей сестре.
Сильвен бросил в рот сразу три ягоды и резко оторвал черенки. Прожевал, вытер губы и тогда только проговорил:
— Поздравляю! И когда же свадьба?
Он спокоен. Словно его это все не касается. Прицелился в пустоту и, сжав косточку между пальцами, стрельнул ею.
— Ваша сестра еще не дала согласия, — ответил Фомбье.
— И напрасно, — небрежно произнес Сильвен. — Вы же предлагаете ей положение, обеспеченность… Все, о чем может мечтать женщина. И сестра об этом мечтает, я уверен. На ее месте я бы не стал сомневаться ни минуты.
— Сильвен!
— Ваш брат прав.
— Будь он действительно на моем месте, он бы так не говорил.
Сильвен старательно выбирает из корзинки самые зрелые ягоды, сросшиеся по три, четыре штуки на веточке, черные и блестящие, кое-где поклеванные воробьями. И медленно ест их, словно нет для него ничего важнее в мире, чем эти вишни.
— Останетесь жить здесь? — спрашивает он.
— Здесь и в Кемпере, — отвечает Фомбье. — Но сначала я думаю совершить путешествие… Само собой разумеется, вы тоже будете с нами.
Вишневая косточка, отскочив от окна, запрыгала по гравию.
— Ну, я… — прошептал Сильвен. Он повертел веточку сросшихся ягод и надел ее на палец. Задумался. — Я вообще-то…
— Это невозможно! — произносит Симона.
Сильвен отпихивает корзинку, лицо его оживляется.
— Лично я согласен. Ваше предложение — большая удача для нас, господин Фомбье. Никогда в жизни нам так не везло! Сестра заставляет себя упрашивать, но это так, для проформы. Она будет счастлива с вами. И знаете, Симона этого заслуживает! Всю жизнь обо мне думала. Пора подумать и о себе. Я теперь вообще не в счет. Я стал…
— Дураком! — кричит, срываясь, Симона.
— Почему я не могу желать тебе счастья?.. Женитесь на ней, Фомбье, а главное — увезите ее отсюда! Пусть все забудет! Пусть живет!
— А ты? — кидается к нему Симона. — Куда ты собрался?
— Я прекрасно могу прожить один, — отвечает Сильвен. — В сущности, я и жил всегда один! А теперь и подавно, у меня столько причин жаждать уединения…
— Конечно, — согласно кивает Фомбье.
И наклоняется к окну, чтобы взглянуть на часы.
— Ужин, наверное, готов. Пойдемте вниз! Продолжим разговор в столовой.
— Без меня, — откликается Симона. — Я устала. Извините.
Фомбье неуклюже поклонился, взял за руку Сильвена и повел его к двери. Мужчины вышли в коридор и уже начали удаляться. Но тут оставшаяся в комнате Симона окликнула брата:
— Сильвен!
— Да?
— Завтра уезжаем.
Сильвен остановился.
— Пойдемте! — позвал Фомбье.
Они спустились по лестнице, сели за стол. Суп почти совсем остыл.
— Вот характер у этой Маргариты! — замечает Фомбье. — Не желает больше звонить к столу! Накрывает как Бог на душу положит! Ясно, она во всем винит меня.
Все старательно делают вид, что едят.
— Скажите откровенно, Сильвен, — спросил Фомбье, ковыряясь вилкой в тарелке, — ваша сестра действительно собирается завтра уехать?
— Возможно.
— Возможно! Возможно! Как будто вам на это наплевать… Надеюсь, вы все же что-нибудь сделаете. Постараетесь ее уговорить.
Сильвен рассеянно мнет в пальцах комок хлебного мякиша.
— Если она намерена уехать, — говорит он, с трудом сосредоточиваясь, — мы вряд ли сумеем ей помешать.
— И вы уедете с ней?
Сильвен щелчком посылает комочек на другой конец стола.
— Придется!
Молчание. Фомбье отодвигает тарелку, закуривает. За окном пролетает первая за вечер летучая мышь.
Сильвен чувствует страшную усталость. Он пожал руку Фомбье, поднялся к себе, прислушался. У Симоны ни шороха. Может, она плачет? Надо бы постучать, извиниться за грубость. Сколько лет Сильвен всегда делал первый шаг! Он наугад бросил снятый пиджак, попал на стул. Поставил локти на подоконник. Странное ощущение! Словно сегодня окончилось детство, прежняя жизнь больше не в счет. И он в один миг стал стариком…
В столовой курил в одиночестве Фомбье. Он достал из буфета бутылку коньяка. Выкурив одну, тут же взял другую сигарету. Постоял, согревая в ладони маленький бокал. Полюбовался на звезды, большие, подрагивавшие, словно их раскачивал ветер. Не спеша выпил. Несколько раз поворачивался к вестибюлю и находил взглядом самое темное пятно — чемодан возле лестницы. Коньяк обжег язык, но ему было все равно. Ему тепло. Он уже догадался, что все вечера теперь будут походить один на другой, бесконечная цепь вечеров… Он вновь наполнил бокал. Согрел его. Может, решение у него в руке.
Нет, решения нет.
Сильвен отыскал в саду Франсуа. Одетый в выходной черный костюм, он подрезал секатором ветви.
— Видите, господин Сильвен, — извиняющимся тоном произнес старик, — это сильнее меня. Пока есть рядом деревья, цветы, я не могу ими не заниматься!.. Только не ходите во флигель! — Он выпрямился, держа перед собой раскрытую ладонь. — К Маргарите на кривой козе не подъедешь. Ждет не дождется, когда выберемся отсюда. Без конца плачет и бранится. Вот я и ушел в сад, пока нет автобуса. О! И мне, конечно, невесело. Да только мы еще не в самом худшем положении.
— А Фомбье уехал?
— С такой скоростью, что, должно быть, уже в Кемпере! Бедная его машина! Смешно, конечно, но мне ее стало жалко. Как загнанную скотину. Не люблю, когда без надобности терзают технику. Но он всегда такой, не человек, а заводная кукла, господин Сильвен. Правда, забот у него многовато, у бедняги! Мне показалось, он не спит по ночам… и пить начал!
— То есть как?
Франсуа машинально поискал рукой широкий карман фартука, куда он обычно убирал секатор. Но пальцы нащупали лишь пуговицы жилета да цепь от часов, протянутую от одного кармашка к другому. Он убрал тяжелые ладони за спину.
— Сегодня утром от него так и разило спиртным… Нехороший это признак, знаете ли. С шести часов вот так напиваться!
— Франсуа! — крикнула с порога флигеля Маргарита. Она тоже была одета в черное, на голове остроконечная шляпка. — Франсуа! Если ты хочешь забрать рабочую одежду, сам ищи чемодан. В этот больше не влезает.
— Чемодан? — переспросил Франсуа. — Где я его возьму?
— Где хочешь!
Франсуа грустно посмотрел на Сильвена и направился по аллее к дому. Сильвен подошел к Маргарите.
— Я могу вам помочь? — предложил он. — Вы еще не собрались, а автобус всегда приходит вовремя, люди не могут опаздывать на пересадку.
— Нет, спасибо, — ответила Маргарита, смягчившись. — Мы давно были бы готовы, если б не Франсуа. Слоняется как неприкаянный. Только мешает, крутится под ногами! Хуже ребенка малого! Вы позавтракали, господин Сильвен?
— Еще успею.
— А мадемуазель Симона? Может, отнести ей?..
— Нет. Пусть поспит. Она вчера плохо себя чувствовала. Даже не ужинала.
— Но нужно же с ней попрощаться.
— Я ей все передам. А кроме того, мы же еще увидимся.
Обе комнаты флигеля опустели. Светлые пятна на обоях указывали, где висели раньше полки, стояла мебель. Перед очагом была просыпана зола. Повсюду валялись клочки бумаги, обрывки веревки.
— Не успела подмести, — объяснила, извиняясь, Маргарита. — Так торопились! — Потом, выражая, вероятно, на свой манер сожаление по поводу их отъезда, добавила: — Вы не очень-то хорошо выглядите, господин Сильвен. Надо бы вам…
Ее оборвал возглас. Точнее, крик. Всплеснув руками, старушка прошептала:
— Боже мой!.. Что-то случилось!
Сильвен подумал то же самое. Лицо его перекосилось, он резко развернулся и бросился бежать к дому. Из чердачного окошка по плечи высунулся Франсуа. Он был белей полотна, шумно дышал, словно после драки.
— Что там? — крикнул Сильвен.
Франсуа перегнулся, замотал головой.
— Нет-нет… Только не вы!.. Не поднимайтесь! — забормотал он. — Маргарита!
— Новая беда! — сказала подоспевшая Маргарита.
Она опередила Сильвена и, подхватив юбки, кинулась к лестнице. Сильвен даже не пытался ее догнать. Он спотыкался чуть не на каждой ступени. Он уже знал. Ему хотелось сесть и ждать… Какой смысл торопить последнее испытание? Она и сама это предвидела. А он вообще с самого начала был уверен, что все здесь обречены. Все! Одна лишь смерть задержалась, его собственная. Ему казалось, что он уже ослаб и обмяк, как умирающий. С каждой ступенькой шаг его становился тише и тише. Откуда-то раздавался шум… Кто-то стонал… Все вокруг кружилось и вертелось. Вот площадка второго этажа, еще один лестничный пролет. Но ничего не узнать. Стены, стены давят со всех сторон. Никогда ему не вырваться из захлопнувшейся западни. Он цеплялся за перила и балясины, как узник — за решетку камеры. Может, сейчас он проснется? И этот дом с пустыми комнатами исчезнет?
Навстречу выбежал Франсуа. Да! Это был Франсуа. Он что-то говорил… О Симоне. К чему столько церемоний? Кто же, кроме нее… Чердак был в двух шагах.
Уже видны стропила, балки, железные перекладины с огромными болтами, распахнутое окно и синее-синее небо. Все четко, реально, неопровержимо. Кто-то плакал… Слева у самого входа — портняжный стол и манекен на винтовой ножке, как вращающийся табурет для пианино. Симона лежала чуть дальше, на полу. Не валялась, а именно лежала. Ее положили ровно, как сосуд с драгоценной влагой, которую боялись расплескать. Сосуд! Тоже очень точно! Крови не было ни капли. Из груди странно, неуместно торчала черная рукоять ножа. Как в буханке хлеба, думалось невольно. Хотелось схватить нож и крикнуть: «Вот убийца!» Кто знает, может, ножи и в самом деле испытывают порой жажду убийства, как люди?
Маргарита плакала. Старая дура! Лучше б они с Франсуа уехали. Сейчас опоздают на автобус, придется потом терпеть их соболезнования, будут толкаться рядом, утешать, советовать. Они не уходили, как будто имели права на Симону. Как им объяснить, что Симона принадлежала только ему, она была его сестрой, и только он может ею распоряжаться. Он хотел бы вытянуться рядом с ее телом, проникнуться покоем небытия. На Симоне было то же платье, что и накануне. Глаза закрыты. Она спала, не затаив злобы против живых. Падавший на пол солнечный луч коснулся ее правой туфли. Руки аккуратно сложены. Вдруг ее кисти стали расползаться, двоиться, терять форму, судорожно задергались, как кадр плохо заправленной кинопленки. Сильвен поднял к глазам кулаки. Теперь он тоже плакал, рыдал. Все накопившиеся с незапамятных времен слезы вылились сразу. Он освободился от мучившего его все детство и всю юность желания выплакаться. Он один. Симона его не видит, она не спросит: «Разве ты несчастлив?»
— Надо позвонить, — сказал Франсуа.
Он ждал, что Сильвен ответит. Далеко, в конце сосновой аллеи, остановился автобус, дал длинный гудок и, скрежеща, тронулся снова. Стало слышно, как ходит по крыше, прямо у них над головой, птица, стуча коготками.
— Пошли вниз! — решил Сильвен.
— Надо предупредить полицию, — снова начал Франсуа. — На этот раз, я думаю, они его арестуют.
Кого арестуют? Сильвен снова впал в болезненное раздумье. Разумеется, приедет полиция, ведь совершено преступление. Полиция!.. Флесуа… Франсуа побежал вперед. В тишине все было отчетливо слышно: скрип и стук захлопнувшейся двери в гостиную, треск телефонного диска.
— Алло!
Сильвен спустился с последней ступеньки. Маргарита — следом.
— Его еще нет?.. — говорил Франсуа. — Да-да, конечно. Рано еще… Может быть, вы ему передадите… Мадемуазель Симона Мезьер… Мезьер, как название города… Господин комиссар ее знает. Он сразу вспомнит… Да, ножом… Сразу позвонили… Конечно-конечно…
Когда Сильвен вошел в гостиную, Франсуа клал трубку.
— Господина Флесуа нет на месте. Они его предупредят. Говорят, приедет минут через пятнадцать. Просят ничего не трогать.
Стены снова начали медленно вращаться, и Сильвену пришлось опуститься на стул. Как сквозь толщу тумана, до него долетел голос Франсуа:
— Позвонить господину Фомбье?
— Не стоит, — прошептал Сильвен. — Подождем лучше Флесуа.
Значит, приедет минут через пятнадцать… Маргарита открывает и закрывает буфет. Спорит о чем-то с мужем. Франсуа шепчет: «Он все выпил… Может, капельку смородинного ликера?..» Хлопает пробка. Горлышко бутылки звякает о стакан.
— Господин Сильвен! Выпейте ликеру… вам станет легче.
У Сильвена нет сил благодарить, протягивать руку. Он закрывает глаза и остается один. В полном одиночестве, как всегда. Беззащитный! Как потерявшийся ребенок! Симона всегда была рядом, вселяла в него смелость, силу… Она не могла знать, до какой степени он слаб! Слаб! Но это не значит, что он не способен на решительные действия… Он опередит комиссара, опередит страх. Еще несколько минут он в безопасности. Его оберегают Франсуа и Маргарита. Ничего с ним не может случиться. Но потом предстоит пройти через сад. Что произойдет там? Дойдет ли он до ворот? А в общем-то, какая разница! Так или иначе, избавление близко. По шоссе катят на полной скорости автомобили. Издалека слышно, как они приближаются, поворачивают на Беноде Будет жарко. Прекрасный день! Впервые за долгое время. Может, сегодня воскресенье? Франсуа с женой оделись, как к мессе. Впрочем, какое это все имеет значение? Ага! Подъехала машина. Смешно, глядя уже в мир иной, так нервничать. Он словно видит: вот водитель выключает скорость, нажимает потихоньку на тормоз, останавливает машину у ворот. Выходит Флесуа и смотрит наверх.
Чердачное окошко хорошо видно с дороги. Флесуа хлопает дверцей. Осталось сосчитать до пятидесяти, и он будет здесь!
Сильвен сжимает в пальцах полный стакан ликера. Застывает на мгновение, потом, как пьяница, выпивает его залпом, запрокинув голову. К глазам подступают слезы. Но он сдерживается. Нет! Только не закашляться! Расслышать бы колокольчик у ворот.
И колокольчик звенит.
— Это он! — произносит Франсуа.
Сильвен поднимается. Держится изо всех сил.
— Оставайтесь тут! — говорит он. — Я сам ему открою.
И, чуть пошатываясь, идет к двери. Старики, тесно прижавшись друг к другу, стоят в глубине гостиной. Колокольчик снова настойчиво звенит. Сильвен распахивает дверь. Против света его силуэт кажется черным. Он выходит на крыльцо и, осмотревшись, медленно затворяет за собой дверь.
— Тебе не кажется, что…
Маргарита не успевает договорить. Раздается выстрел, такой сухой короткий щелчок, что они уже и не знают, не почудилось ли, правда ли все это?! Франсуа стискивает руку жены. Сомнений нет!
Снова колокольчик…
Франсуа вскочил. Маргарита вцепилась в его руку.
— Не ходи!.. Не ходи!..
Ему пришлось волочить ее за собой до самого порога. И они тут же увидели неподвижное тело, распростертое возле крыльца.
Сильвен лежал на животе, руки зажимали невидимую рану. Под головой растекалась кровь — наверное, расшибся, когда падал.
Старики испуганно осмотрелись. Но в саду, как обычно, было тихо. Легкий ветерок покачивал тюльпаны, шевелил листву сирени, сквозь высокие ветви которой виднелась черепичная крыша флигеля и белые столбы ворот.
Ручеек крови, вскипающий пузырьками, затек под тело, разделился надвое и, отыскав подходящий уклон, побежал по земле.
Франсуа отцепил руки жены и начал тяжело спускаться по ступеням. Маргарита из последних сил крикнула:
— Берегись!.. Здесь убийца…
— Станет он нас дожидаться, твой убийца… Да и потом, нам-то бояться нечего, — грустно добавил Франсуа.
Но все же не решался сойти с последней ступеньки, словно на ней он был в большей безопасности, чем в саду. Наконец на дорожке заскрипел под быстрыми шагами гравий.
— Комиссар! — вскрикнула Маргарита с безотчетной радостью.
Франсуа рванулся вперед, обогнул труп и побежал вдоль кустов. Он буквально столкнулся с Флесуа и остановился так резко, что чуть не потерял равновесие.
Комиссар не успел даже побриться. Серые щеки, мятая одежда, кое-как завязанный галстук производили тревожное впечатление. Особенно странно выглядел сейчас голубой уголок платочка в нагрудном кармане.
— Куда вы так, дружище? — спросил он с тяжеловатой иронией. — Мне не к спеху, подожду.
— Правда ваша, господин комиссар, — пробормотал Франсуа. — Я заставил вас ждать.
И безо всякого перехода добавил:
— Вы не слышали?
— Что?
— Выстрел… Господин Сильвен Мезьер.
— Вот дьявол! — выругался Флесуа. — И этот тоже… Один за другим!
Он обогнул сирень и увидел тело. Маргарита сидела на верхней ступени, задравшиеся юбки обнажили толстые ноги в шерстяных чулках. Флесуа наклонился над трупом, выпрямился и, посуровев, осведомился:
— Когда?
Поскольку слуги, не поняв его вопроса, молчали, он нервно переспросил Франсуа:
— Когда он умер? Вы спросили, слышал ли я выстрел. Значит…
— Как только вы позвонили, господин комиссар. Господин Мезьер пошел открыть вам. До этого мы все втроем были в гостиной, я еще звонил оттуда в полицию.
— А его сестра? — спросил Флесуа. — Мне передали, ее убили ножом.
— Да. Ножом… как мадемуазель Клодетту.
— Она в своей комнате?
— Нет… на чердаке.
— На чердаке?
— Да, господин комиссар… Дело в том, что мы с Маргаритой собирались уезжать… Вот я и поднялся за чемоданом на чердак…
— Пошли! — перебил его Флесуа.
Франсуа посмотрел на жену, заколебался. Но, может, присутствие полицейского оградит их от опасности? Он поднялся на крыльцо, комиссар за ним.
— Тело сестры нашли вы? — снова заговорил Флесуа, когда они подошли к лестнице.
— Да, господин комиссар. Мы собирались на автобус. Но не хватило одного чемодана. Я решил поискать на чердаке.
— Иначе говоря, если бы не эта случайность, вы с женой уехали бы, ничего не подозревая о случившемся. И Сильвен Мезьер умер бы без свидетелей.
Франсуа остановился.
— Точно, так и есть.
Комиссар подтолкнул его.
— Да идите же! За вами на чердак поднялась ваша жена… и господин Мезьер.
— Конечно.
— А господин Фомбье?
— Ах он… Он уехал еще рано утром.
— Раньше, чем обычно?
— Да… гораздо раньше.
Голос старика слегка дрогнул.
— Значит, он абсолютно не в курсе… Как в тот раз, когда убили его падчерицу.
— Я хотел ему позвонить. Но господин Сильвен сказал, что лучше дождаться вас.
Они добрались до третьего этажа. Флесуа остановился на пороге и, прежде чем войти, несколько раз внимательно обвел взглядом весь чердак. Франсуа так и остался на пороге.
— Скорее всего, это то самое оружие, которым была убита Клодетта Денизо, — заметил спокойно Флесуа.
— Я тоже сразу же так подумал… И жена, и господин Мезьер.
— Нож из дома? С кухни?
— Нет. Я его прежде не видел.
— Впрочем, таким разрезают страницы. Кустарного изготовления.
Флесуа наклонился и обошел труп вокруг.
— В любом случае убийца не дрогнул… По самую рукоять… Потому и крови нет. Как пробкой заткнул. Жаль!
— Жаль? — эхом откликнулся Франсуа.
— Да. Жаль. Пятна крови — важные улики. Правда, здесь и так улик хватает.
Он указал на ноги покойной, на пол, покрытый толстым слоем пыли, на котором четко виднелось множество следов.
— Где здесь следы ее туфель? Нету, не так ли? А ведь резиновые подошвы отпечатываются очень четко.
— Ну и что?
Флесуа с гримасой боли выпрямил наконец спину.
— Очень просто. Преступление совершено не здесь. Убийца просто перенес сюда тело. Отведите меня в комнату убитой.
Они спустились на этаж, и Флесуа снова застыл на пороге.
Все в комнате было в порядке, кровать не разобрана. На маленьком столике лежал несессер, перевязанная бечевкой картонка и замшевая, с серебряным замком сумочка Симоны.
— Господин Мезьер с сестрой тоже собирались уезжать… Наверное, вы видели внизу их чемодан, — сказал Франсуа, проследив за взглядом комиссара.
Флесуа кивнул. Он склонился над кроватью, потом над каждым стулом, наконец, над полом. Словно рыбу в реке высматривал.
— Похоже, что преступление совершено не здесь. Остальные комнаты осмотрю потом. А сейчас давайте спустимся!
Он взял сумочку Симоны, быстро посмотрел, что в ней, и сунул себе под мышку.
— Зачем этих-то двоих убивать понадобилось? Они же не члены семьи, в игре не участвовали… Разве что предположить… Черт побери! Я начинаю думать, что мы все сели в лужу — все, как один.
Маргарита сидела с потерянным видом на том же месте. За то время, что мужчин не было, она даже не шелохнулась. И вздрогнула всем телом, когда в подол ей шлепнулась сумка, которую Флесуа выпустил из рук. Полицейский перепрыгнул ручеек крови, взял труп за плечо и перевернул его. Рука Сильвена скользнула на землю. В ладони был зажат револьвер. Флесуа присвистнул. Старики невольно вытянули шеи.
— Мой Бог! — вскрикнула Маргарита.
Флесуа аккуратно ухватил оружие за дуло и вытащил из пальцев мертвеца. Это был револьвер мало распространенной модели, почти игрушка, на ручке — инкрустация из слоновой кости: клевер с четырьмя листьями. Из внутреннего кармана пиджака выскользнул бумажник. Комиссар поднял его, потом снова вложил оружие в руку Сильвена, согнул ее в локте и вернул телу первоначальное положение. Выпрямляясь, он встретился взглядом со старухой, в глазах ее уже был не страх, а только удивление и мучительное недоумение.
— Теперь ясно, а?
Флесуа достал портсигар, чиркнул спичкой, но она тут же погасла. Чиркнул другой, прикрыл огонек от ветра ладонями.
— Ну и ветер! Ничего странного, что я с дороги не слышал выстрела.
Он зашагал от угла дома к кустам сирени. На ходу раскрыл бумажник Сильвена, вытащил какие-то документы, стал перелистывать. И вдруг резко остановился спиной к старым слугам, и они услышали, как он воскликнул: «Ах, черт побери!»
Мгновение Флесуа стоял неподвижно, потом продолжил свою размеренную прогулку, все больше и больше замедляя шаг. Теперь он словно успокоился, стал уверенней. Гораздо уверенней, чем когда вел те, предыдущие расследования. Он вдруг зевнул, и сигарета упала, оставив на пиджаке россыпь искр. Он небрежно и неторопливо загасил их и снова зевнул. Потом, прижав ладонь к желудку, подошел к растерянным старикам.
— Нельзя ли чашечку чего-нибудь горячего… и кусок хлеба? Я не успел позавтракать. А тут, видите…
Последние следы страха слетели с лиц супругов. Они оба громко, с облегчением вздохнули. Впервые за многие месяцы, за годы, с самого… дня гибели Робера Денизо они чувствовали себя в безопасности, спокойно. Такое чудо трудно было объяснить одной лишь невозмутимостью комиссара, его милым, благодушным тоном, как бы умиротворяюще они ни действовали. Ведь во время прошлых расследований его присутствие, напротив, усиливало, а не рассеивало тревогу. Значит, было что-то еще. Может, непривычный блеск в глазах толстяка, уверенность, сквозившая в мелких чертах его лица? Или, скорее, ликующее выражение, с которым он поглаживал любовно прижатый к груди бумажник? Слугам показалось, что на поместье дохнуло чистым, свежим воздухом. Еще немного — и они бы забыли о новых покойниках, как на время забыл о них проголодавшийся комиссар.
Франсуа взял жену за руку, помог ей подняться, и они все втроем вошли в дом.
— Я сейчас быстро согрею кофе с молоком, — говорила Маргарита. — Есть масло, мед.
— Давайте мед.
— Варенье разное.
— Хватит и этого.
Франсуа первым влетел в столовую и бросился искать в буфете яркую скатерть. А Маргарита уже орудовала на кухне.
Флесуа забрал у служанки сумку Симоны и небрежно кинул ее на стол, рядом с бумажником, а сам обвел внимательным взглядом стены. На обоях светлыми пятнами выделялись места, где раньше висели фотографии Робера Денизо.
— Фомбье ни одной не оставил?
— Да, ни одной. Все поснимал после смерти малышки.
— Его можно понять.
Флесуа прошел в гостиную, взялся за телефон.
— Алло! Дайте мне Кемпер! — Его немедленно связали с комиссариатом. — Алло!.. Виктор? Да, я. Звоню из «Мениля». Уладьте все с прокуратурой. Что?.. В общем, да. Два трупа… Маньяра еще нет? — Он машинально посмотрел на часы. — Нет, не стоит… Я сам пытался ему дозвониться. Он не ночевал дома. Ну, дело молодое… Ладно, как только появится… Спасибо!
Он повесил трубку, обернулся и тут только заметил в углу портрет Клодетты.
— Бедная девочка!
Он подошел поближе, снова отступил, отыскивая положение, где лучше падал свет. Но смотрел он уже не на полотно, вернее, он смотрел на него, но видел что-то другое. Блеск в глазах пропал, Флесуа стоял неподвижно, свесив руки, пока голос Маргариты не вырвал его из размышлений.
— Все готово, господин комиссар.
В руках у нее был поднос с бокалом, блюдцами, горшочками, дымящимся кувшином — все одинаковой расцветки: желтая полоса по коричневому фону. Флесуа пошел к столу.
— Хлеб я поджарила. Подумала, что тосты вам понравятся больше.
— Нет-нет. Дайте-ка мне буханку. Тосты! За кого вы меня принимаете?
Он отрезал себе огромный кусок, во всю ширину краюхи, намазал на него толстый слой масла. Слуги стояли, прислонившись спиной к буфету, сложив руки на животе. И покачивали головами.
Флесуа быстро заглотил бутерброд, опрокинул в рот половину бокала, вытер губы платочком из нагрудного кармана.
— Уф! Так-то лучше. На голодный желудок не очень-то… А вот теперь мы все втроем доведем дело до конца. Наконец-то!
— Конечно… мы… к вашим услугам, господин комиссар.
Он вывалил на скатерть сначала скудное содержимое сумки, потом все из бумажника: удостоверения личности, письма, различные документы, несколько купюр. А сам искоса посматривал на стариков, следя, как они реагируют на его слова.
— Для начала, что это была за девушка?
— А… какая девушка?
— Нас интересует только одна девушка — Симона Мезьер, сестра Сильвена… Только сядьте, ради Бога. Нам понадобится немало времени. Итак, как она себя вела? Вы жили рядом, какое у вас сложилось впечатление?
Франсуа придвинул два стула, уселся рядом с женой.
— Мне она никогда особенно не нравилась, — сказала Маргарита. — Не то чтобы неприятная, как раз наоборот. Только слишком уж самоуверенная, властная!
— А мне так не кажется, — отозвался Франсуа. — Я бы сказал…
Комиссар прервал ненужную дискуссию:
— Не об этом речь. Как она вела себя с Сильвеном?
— Ну, как старшая сестра. Она же была на шесть лет его старше. И держалась с ним прямо… прямо-таки по-матерински.
— Да… даже чересчур.
Флесуа сдвинул пальцем письма на столе.
— Позвольте образчик того, что она ему писала: «Малыш, вот уже две недели я живу без тебя… Знаю! У тебя работа, развлечения… Главное — развлечения! И думать забыл, что я осталась одна, а у меня нет никого, кроме тебя. Ты меня не поймешь, но умоляю, Сильвен, напиши. Я схожу с ума…» Ну так что вы об этом думаете?
Слуги только смотрели на него округлившимися глазами, и он наугад прочитал еще одну выдержку из письма:
— «Бедный мой малыш, как горько твое письмо! Как больно было мне его читать! Но раз решил вернуться, я тебя прощаю. Наконец ты будешь чуточку моим. О! Я не ревную, дело не в этом. Я стольким ради тебя пожертвовала! И теперь имею право не отпускать тебя! Жить с тобой рядом, жить тобой! Я стала похожа на старуху, лишившуюся всего на свете. Твое присутствие меня согреет, одно лишь присутствие, малыш. Больше мне ничего не нужно…»
Маргарита уперла руки в бока и напористо, почти агрессивно спросила:
— Она что ему, не сестра?
— Да Бог с вами! Мы послали запрос в Париж, ответ однозначен. Но чего не могла дать нам официальная справка, так это представления о силе неистовой сестринской любви.
— Господи Боже мой! — произнесла старуха.
— О! Не стоит драматизировать. И не надо воображать невесть что. Случай не такой уж редкий. Симона вырастила брата. Она качала его на коленях, ей он поверял первые тайны. Она жила для него, забыв, что сама еще молодая женщина. А потом в один прекрасный день Сильвену исполнилось двадцать лет. И он попытался стряхнуть с себя гнет ее любви. Этакий маленький зверек с острыми зубками! В конце концов, Симона не была ему ни матерью, ни любовницей. Разве мог он при своем юношеском эгоизме предположить, что бедняжка терзалась от невозможности стать ни той, ни другой? — Флесуа снова до краев наполнил бокал, отрезал еще кусок хлеба. — Жаль, что у нас нет второй половины: ответов Сильвена. Но я их и так хорошо себе представляю… Перейдем к другому. Ведь до того, как поселиться в качестве гостей в «Мениле», они жили в гостинице?
— Да, в «Каравелле».
— Именно. В «Каравелле». Но какого черта они выбрали «Каравеллу», самое ханжеское заведение в Беноде? Монастырь, да и только, как говорит инспектор Тьерселен. Месяца не проходит, чтобы хозяйка не обращалась к нам по поводу очередного высосанного из пальца скандала. Старая перечница…
Флесуа замолчал, углубившись в другие, разбросанные по столу бумаги, на которые вначале не обратил внимания. Потом сложил стопкой купюры.
— Кажется, понял… Скажите, в доме есть телефонный справочник?
— Лежит на полочке в гостиной.
Комиссар быстро прошел в гостиную, принялся листать толстый том.
— «Атлантак»… «Бориваж»… «Бельвю»… Ага! «Каравелла».
Через минуту он уже разговаривал со старой святошей.
— Вас беспокоит Флесуа. Узнаете, мадемуазель? Вам ведь знаком мой голос? — Он тяжело вздохнул. — Мне необходимо получить от вас кое-какие сведения… Приблизительно месяц назад у вас останавливался некий господин Мезьер… Да, он самый, спаситель Клодетты Денизо… С сестрой. Можете найти их счет? Да, я жду. — Он отодвинул трубку подальше. — Бедняга! Растревожилась не на шутку. Ручаюсь, и часа не пройдет, как весь Беноде… — Он вновь приблизил трубку ко рту: — Алло! Да… Как? Поселилась за две недели до него… Выбыли на следующий день после приезда брата, как только господин Мезьер спас девушку. Все точно! Сколько, говорите? Ни вина… ни дополнительных блюд, только в первый день… Самые дешевые комнаты… Ну что ж! Замечательно. Благодарю вас, мадемуазель… Нет, вам беспокоиться не о чем.
Флесуа вернулся в столовую с сияющим лицом. Взяв два документа со стола, показал их слугам.
— Знаете, что это? Нет? Примите мои поздравления… К вашему сведению, это квитанции муниципального кредита, «последней надежды», как говаривали в дни моей молодости… А я просмотрел. — Он показал им другие документы. — А это вам о чем-нибудь говорит? Тоже нет?.. Банковские предупреждения о превышении счета… — Он положил их на квитанции и достал еще три зеленых листка. — Ну, если вы опять скажете, что не знаете… Нет? Да вы просто ангелы… Это нежные послания налоговой инспекции: предупреждение… вторичное, со штрафом… угроза ареста… Перейдем теперь к наличности… — Он пересчитал деньги. — Двадцать одна, двадцать две, двадцать три… Двадцать три тысячи франков. Ну что ж! Итог весьма красноречивый.
— Так они были…
— Да. Разорены… остались без гроша… Оказались на самом краю, во всяком случае, я так думаю. Потому и выбрали «Каравеллу», самый дешевый в Беноде отель, почти благотворительное заведение. Вполне вероятно, они только поэтому вообще приехали в Беноде, такую дыру, где их ни один кредитор не отыщет. Но даже в «Каравелле» им бы долго не продержаться. Надо было искать выход.
— Значит, приглашение в «Мениль» было для этих людей настоящей… удачей, — рассудительно заметил Франсуа.
— Скажите уж лучше — спасительной соломинкой.
Маргарита поморщилась.
— Но… Дальше-то что, господин комиссар? Как это мадемуазель Симона, при ее-то гордости, могла согласиться? А главное, как она с самого начала не поняла, что завяжется между нашей Клодеттой и красивым молодым человеком, только что спасшим ей жизнь, вдобавок еще и художником! Клянусь, даже я сразу почувствовала… Как говорится, не надо быть семи пядей во лбу.
Флесуа взглянул на старушку с симпатией.
— Правильно, у нас нет оснований считать, что Симона ни о чем не догадывалась. Напротив, следует предположить, что она жила в постоянном страхе потерять горячо любимого брата. Согласны?
— Да… только что вы хотите этим сказать, господин комиссар?
— Только то, что вышеназванная Симона не просто предвидела сентиментальный финал приключения, но и согласилась на него. Спасительная соломинка, повторяю вам. — Комиссар все больше воодушевлялся. — А раз мы пришли к такому заключению, почему не предположить, что она уже давно мечтала воспользоваться красотой своего брата — а он действительно был красив, прохвост! — оставаясь, само собой, единственной владычицей сердца Сильвена. Приходилось мне видеть подобных женщин!.. И вот бог — покровитель авантюристов посылает нашей рыщущей в поисках выхода парочке идеальную жертву очень богатую наследницу, которая к тому же ненавидит свою семью. Великолепная добыча сама идет в руки. О чем еще можно мечтать?
Старики задвигались, Маргарита пихнула мужа в бок, словно заставляя его вступить в разговор, возразить.
— Ну так вот! Мы с женой уверены, что господин Сильвен любил Клодетту! — воскликнул он. — Такое нельзя не заметить!
А Маргарита добавила:
— Видели бы вы его в эти дни… после несчастья!
— В данный момент меня интересует Симона. Как она себя вела? Как относилась к нашим влюбленным?
— Она вела себя очень естественно… Как старшая сестра. Одобряла планы брата… А Клодетту холила-лелеяла.
— Холила-лелеяла, может, и слишком, — поправил Франсуа. — Скажем, держала себя с ней… вполне нормально.
— Ну, теперь сами видите. Сомнений быть не может. Ведь даже если предположить, что на глазах у Симоны были шоры, намерения влюбленных недолго оставались тайной. Клодетта доставила себе радость, поделилась. Вам это лучше меня известно, вы же сами при сем присутствовали. Теперь Симона все знала наверняка. И как она отреагировала?
Старики грустно качали головами.
— Отреагировала не она, — снова начал Флесуа. — Бедная мать и без того была на грани помешательства. Объявление дочери о помолвке и сразу же следом — признание в попытке самоубийства оказались для нее слишком тяжелым ударом. Только это совсем другая история… А мы вернемся к нашим ягняткам… Что это с вами?
Маргарита вдруг вся задрожала. Поднесла руки ко лбу, медленно провела ладонями по лицу.
— Я не осмеливалась, господин комиссар… — произнесла она и опустила глаза. — Простите… Я видела, как выходила хозяйка в ту ночь… И шла за ней до самого берега… Я слышала, как она крикнула: «Робер! Робер!»
Франсуа издал звук, похожий на рык. Он с недоумением и страхом смотрел на жену. На комиссара же ее признание, похоже, не произвело особого впечатления, лишь чуточку удивило.
— Ага! Ага! Очень показательно. Робером же звали ее первого мужа. И что вы сделали?
— Убежала. Я испугалась… испугалась покойного хозяина.
Флесуа высоко поднял брови и задумчиво проговорил:
— Робер Денизо… Изуродованный покойник… Наваждение «Мениля»… Значит, вы подумали… — продолжал он, с любопытством глядя на служанку. — А между тем все очень просто. Ваша несчастная хозяйка решила умереть и выбрала для этого место, где нашли тело ее мужа, вероятно, единственного мужчины, которого она любила. Она кричит: «Робер! Робер!» — зовет того, к кому собирается вскоре присоединиться… Трогательно, конечно, но ничего загадочного.
Он погрозил Маргарите пальцем с очень коротким ногтем.
— Вряд ли ваше свидетельство помогло бы нам в следствии. Но надо было рассказать… Правосудию надо сообщать все, что вам известно. Впрочем, теперь незачем возвращаться к этому. Вы меня слышите? Ни слова господину Ируа, он скоро приедет… И отнесется к вашему поступку не так снисходительно, как я.
Он закурил новую сигарету, поднялся и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по комнате. Окна были затворены. Мягкий свет заливал столовую. О стекло билась бабочка.
Комиссар долго молчал в задумчивости, потом медленно заговорил, очевидно обращаясь не столько к собеседникам, сколько к самому себе:
— Вот мы и подошли к убийству Клодетты… Да! Следствие проведено не блестяще. Были, правда, у нас смягчающие обстоятельства. Перед самым преступлением — страшная ссора между падчерицей и отчимом из-за денег. Разумеется, мы стали прежде всего искать причины трагедии в этом конфликте. Как тут не заподозрить Фомбье?.. Но потом-то мы должны были… Теперь это кажется очевидным. А тогда? Мы брали в расчет только домашних… Отец трагически погиб, настала очередь дочери… Как началось два года назад, так и пошло… Семейная драма, где посторонним места нет. Какие-то гости? Так, случайные люди…
Он подошел к столу. Положил руку на письма.
— И все же! Подумать только, достаточно было. — Он остановился, пожал плечами. — Хотя, может, это и к лучшему. Уж легче ей быть на кладбище, чем на каторге.
— Господи! — выдохнула Маргарита. — Не хотите же вы сказать…
— Мне кажется, последние события не оставляют сомнений.
Франсуа поднялся, судорожно дернул руками, снова сел. Маргарита сжала кулаками виски, на лице ее читалось мучительное усилие. Внезапно она заговорила, голос зазвучал глухо, словно издалека:
— Мадемуазель Симона убила Клодетту? Но зачем? Зачем? Ведь если то, что вы сказали, правда, то она получила даже больше, чем хотела… После смерти хозяйки состояние Клодетты удвоилось.
Флесуа с удовлетворением взглянул на служанку.
— Правильно рассуждаете. Значит, остается предположить, что появились какие-то новые обстоятельства, полностью изменившие ситуацию. Видимо, Симоне открылись истинные чувства, которые питал ее брат к Клодетте.
Маргарита опустила кулаки. И спросила почти умоляюще:
— Ведь он был искренен, правда? Он любил Клодетту?
Флесуа задумчиво ответил:
— Да, любил. Судя по тому, что вы сами рассказали, а главное — по развязке трагедии; Он ее любил… Но с самого ли начала, с момента спасения, об этом мы уже, вероятно, никогда не узнаем. Однако, так или иначе, Симона с ужасом поняла: богатая и молодая сиротка заняла ее место в сердце Сильвена, Клодетта уже не добыча, а соперница, и Сильвен ломает комедию теперь перед ней, сестрой.
— Но откуда ей стало известно?
— Господи Боже мой! Рано или поздно у нее должна была, как говорится, упасть пелена с глаз. Но факты говорят скорее о том, что истина открылась ей внезапно, стала для нее ударом. Вероятно… Симона услышала какой-то разговор Сильвена и Клодетты, разговор, не оставлявший никаких иллюзий.
Флесуа вновь раскурил потухшую сигарету и после нескольких медленных затяжек продолжил:
— Могу пойти дальше. По-моему, причина мгновенно повлекла за собой следствие, то есть месть незамедлительно последовала за открытием. Вспомните! Развитие событий подтверждает мою гипотезу. После ссоры с отчимом девочка, вероятно, растерялась, больше обычного нуждалась в поддержке, утешении… И Сильвен, успокаивая ее, надо думать, не скрывал своей страсти. А Симона их подловила.
По морщинистым щекам Маргариты лились слезы. Она пробормотала:
— Я помню… Клодетта убежала… Господин Сильвен нашел ее в саду… Позже они вернулись вместе. Я как раз заканчивала с посудой… Они еще спросили, не проходил ли кто. Наверное, Клодетта заметила…
— Именно так. Но для Клодетты шпионом мог быть только Фомбье. Разве стала бы она подозревать свою подругу, будущую золовку? Ничего не подозревая, она отворила ночью дверь обезумевшей от ревности преступнице. Могу поспорить, прежде чем ударить жертву ножом, Симона открыла ей правду. Это чисто по-женски… И в довершение… Убийцу не просто не распознали, она стала у нас в какой-то степени свидетелем номер один. Нужно будет перечитать протокол допроса. Интересно посмотреть, до чего…
Маргарита шумно выдохнула:
— Господин Сильвен тоже ведь ни о чем не догадывался?
— Это очевидно. Иначе зачем ему было ждать четыре дня?
Они невольно подняли глаза к потолку.
— Перейдем к событиям вчерашнего вечера, — продолжал Флесуа. — Ничего особенного не произошло?
Ответил ему Франсуа:
— Да нет, ничего… только Симона не спустилась к ужину. Впервые.
— Ага, вот-вот. Это тоже может иметь значение. Сопоставим факты! Нам известно, что девушка не раздевалась… не ложилась… и что убили ее не в своей комнате. Кстати, мне нужно осмотреть спальню Сильвена.
Франсуа тут же вскочил, но Флесуа знаком велел ему сесть.
— Чуть позже. В порядке подтверждения. Лучше я сначала дофантазирую. Хотя какие фантазии? Факты сами говорят за себя… Симона наверняка рассчитывала, что, как только умрет Клодетта, Сильвен вернется к ней и все пойдет по-прежнему. Но эти четыре дня открыли ей жестокую правду. Может даже, какой-то конкретный, совсем недавний факт — вряд ли мы узнаем, какой именно, — убедил Симону, что брат потерян для нее навсегда. И тогда она захотела отомстить Сильвену.
Оба супруга протестующе замахали руками, и Флесуа воскликнул:
— Не торопитесь! Мы дошли только до мести Симоны. Симоны, впавшей в исступление при виде неподдельного горя брата. Она хочет заставить его страдать еще больше, и страдать уже из-за нее. Тоже очень по-женски! Она идет к Сильвену и открывает всю правду, а поскольку он отказывается верить, демонстрирует нож, которым убила Клодетту… Но тут она переборщила. Гнев застилает Сильвену глаза. Он вырывает у нее из рук эту штуку и…
Флесуа схватил один из столовых ножей, сделал выпад в пустоту и повернулся к остолбеневшим старикам.
— Вы собирались уехать с первым автобусом. А Фомбье всегда рано отправляется на фабрику. Руки у Сильвена развязаны. Он затаскивает труп на чердак. Собирается спрятать его, наверняка закопать.
— Я вспомнила, — сказала Маргарита. — Я хотела попрощаться с мадемуазель Симоной. А он ответил: пусть, мол, поспит, мы, мол, еще увидимся.
— Что еще он мог сказать? При благоприятном стечении обстоятельств он исчез бы бесследно. А все думали бы, что он уехал… вместе с сестрой. Вообще говоря, неплохо для непредумышленного убийства. Но случилась осечка: вы отправились на чердак за чемоданом.
Франсуа оттянул двумя пальцами воротник.
— Ох и страшно же было ждать после того, как позвонили в полицию! Мы ведь думали, что господин Сильвен тоже… боится.
— Вот мы и подошли к концу, — медленно произнес комиссар. — Но, думаю, даже если бы Мезьеру удалось бежать, партия для него все равно была проиграна. А он подождал до самого конца. До моего колокольчика. И потом…
Флесуа вернулся к окну. Распахнул его настежь, выпустив на свободу бабочку. Столовую осветило солнце, вспыхнула позолота на посуде. Комиссар оперся на подоконник, поглядел в сторону сирени. На этот раз он точно говорил сам с собой:
— Да, безусловно, все к лучшему. Ну, узнали бы мы факты, всю подноготную. И дальше? Арест! Суд! А что может суд? Разве он хоть раз разобрался в человеке? Да и кто вообще может разобраться, к примеру, во мне? А я-то самый заурядный честный обыватель.
Тишину нарушил шум мотора. Машина затормозила, остановилась. Комиссар узнал ее по шуму движка. Он глубоко вздохнул и, тяжело ступая, вышел из дома.
(1951)
Перевод с французского М. Стебаковой
— Умоляю, Фернан, перестань метаться по комнате!
Равинель остановился у окна, отдернул штору. Туман сгущался. Он был совсем желтый вокруг фонарей на пристани и зеленоватый — под рожками, освещавшими улицу. То он собирался в густые, тяжелые клубы, то обращался в блестящие капли моросящего дождя. В разрывах тумана смутно проглядывала носовая часть грузового судна «Смолен» с освещенными иллюминаторами. До слуха Равинеля донеслись обрывки музыки: на судне играл патефон. Именно патефон, потому что каждая мелодия звучала около трех минут. Затем наступала короткая пауза: верно, переворачивали пластинку. И снова музыка.
— Н-да, рискованно, — заметил Равинель. — А вдруг с судна увидят, как Мирей сюда войдет?
— Скажешь тоже! — возмутилась Люсьена. — Уж она-то примет все меры предосторожности. И потом, это ведь иностранцы! Что они смогут рассказать?
Равинель протер запотевшее от дыхания стекло. Взглянув поверх ограды палисадника, он увидел слева пунктир бледных огоньков и причудливые созвездия — словно узорчатое пламя горящих в глубине храма свечек смешалось с зеленым светом фосфоресцирующих светлячков. Он без труда узнал изгиб набережной Фосс, семафор старого вокзала Биржи, сигнальный фонарь, подвешенный на цепях, преграждающих ночью въезд на паром, и прожектора, освещающие места швартовки «Канталя», «Кассара» и «Смолена». Справа протянулась набережная Эрнеста Рено. Мутный свет газового рожка уныло падал на рельсы и мокрую мостовую. На борту «Смолена» патефон наигрывал венские вальсы.
— Может, она хоть до угла на такси доедет? — предположила Люсьена. Равинель поправил штору и обернулся.
— Вряд ли, она привыкла на всем экономить, — пробурчал он.
И снова молчание. И снова Равинель принялся расхаживать по комнате. Одиннадцать шагов от окна до двери и обратно. Люсьена маникюрила ногти и время от времени поднимала руку к свету, внимательно, словно невесть какую драгоценность, рассматривая ее. Сама она не сняла пальто, зато его заставила расстегнуть воротничок и снять галстук, надеть домашний халат, обуться в шлепанцы. «Ты только что вошел. Ты устал. Ты устраиваешься поуютнее и сейчас примешься за ужин. Понял?»
Он понял… Он хорошо все понял. Даже слишком хорошо. Люсьена все предусмотрела. Он хотел было достать из буфета скатерть…
— Никакой скатерти. Ты один. Ты ешь на скорую руку, прямо на клеенке, — раздался ее хрипловатый, властный голос.
Она сама поставила ему прибор. Швырнула между бутылкой вина и графином кусок ветчины прямо в обертке. На коробку с камамбером положила апельсин.
«Прелестный натюрморт», — промелькнуло у Равинеля в голове. У него вдруг вспотели ладони, тело напряглось, он так и застыл.
— Чего-то не хватает, — задумчиво протянула Люсьена. — Значит, так. Ты переоделся. Ты собираешься ужинать… Один… Приемника у тебя нет… Ага! Все ясно! Ты будешь просматривать заказы за истекший день. Словом, все как обычно!
— Но, уверяю тебя…
— Дай-ка мне свою салфетку!
Она разбросала по краю стола отпечатанные на машинке бланки с изображением фирменного знака — удочка и сачок, скрещенные, как рапиры: «„Блаш и Люеде“, 145, бульвар Мажанта, Париж».
Было двадцать минут девятого. Равинель мог бы перечислить все, что делал с восьми часов, буквально по минутам. Сначала он внимательно осмотрел ванную и убедился, что все в исправности и никаких подвохов тут не будет. Фернан даже хотел наполнить ванну заранее. Но Люсьена не позволила.
— Посуди сам. Ей захочется все осмотреть. Она обязательно заинтересуется, почему в ванне вода…
Не хватало только поссориться! Люсьена была не в духе. При всем ее хладнокровии чувствовалось, что она напряжена и взволнована.
— Будто ты ее не изучил… За пять-то лет, бедный мой Фернан.
То-то и оно — он вовсе не был уверен, что изучил свою жену. Женщина! С ней обедаешь, с ней спишь. По воскресеньям водишь ее в кино. Откладываешь деньги, чтобы купить загородный домик. Здравствуй, Фернан! Здравствуй, Мирей! У нее свежие губы и маленькие веснушки вокруг носа. Их замечаешь только тогда, когда целуешься. Она совсем легонькая, эта Мирей. Худенькая, но крепкая. Нервная. Милая, заурядная маленькая женщина. Почему он на ней женился? Да разве знаешь, почему женишься? Просто время подоспело. Стукнуло тридцать три. Устал от гостиниц и закусочных. Что веселого в жизни коммивояжера? Четыре дня на неделе в разъездах. Только и радости, что вернуться в субботу в свой домик в Ангиане и встретить улыбку Мирей, склонившейся над шитьем на кухне.
От двери до окна одиннадцать шагов. Иллюминаторы «Смолена», три золотых диска, опускались все ниже — наступал отлив. Медленно тащился товарняк из Шантонне. Вздрагивали колеса на стыках рельсов, блестящие, мокрые крыши вагонов плавно проплывали мимо семафора. Старый немецкий пульман с будкой тормозного проводника последним ушел в ночь, мигнув красными огоньками на буферах. И снова послышались звуки патефона.
Без четверти девять они выпили для храбрости по рюмке коньяку. Равинель уже разулся, надел старый халат, прожженный спереди трубкой. Люсьена накрыла на стол. Разговор не клеился. В девять шестнадцать прошла дрезина из Ренна, по потолку в столовой забегали световые блики, и долго слышался четкий перестук колес.
Поезд из Парижа прибудет только в десять тридцать одну. Еще целый час! Люсьена бесшумно орудовала пилочкой. Будильник на камине торопливо тикал и нет-нет да и сбивался с ритма, словно спотыкался, но тотчас тиканье возобновлялось в чуть-чуть иной тональности. Они поднимали глаза, взгляды их встречались. Равинель вынул руки из карманов, заложил их за спину и расхаживал взад-вперед, поглядывая на новую, незнакомую Люсьену с застывшим лицом. Господи, что они затеяли?.. Черт знает что! А вдруг Мирей не получила письма от Люсьены? А вдруг Мирей заболела?.. А вдруг…
Равинель опустился на стул рядом с Люсьеной.
— Я больше не могу.
— Боишься?
Он огрызнулся:
— Боишься! Боишься! Не больше, чем ты сама.
— Хорошо бы.
— Только вот ждать… Меня всего трясет, как в лихорадке.
Она тотчас нащупала его пульс опытной рукой и скорчила гримасу.
— Ну, что я тебе говорил? — продолжал он. — Вот увидишь, я заболею. Хороши же мы будем!
— Еще есть время передумать, — холодно заметила Люсьена.
Она встала, медленно застегнула пальто, небрежно пригладила коротко подстриженные темно-каштановые пряди.
— Ты что? — пролепетал Равинель.
— Я ухожу.
— Ну уж нет!
— Тогда возьми себя в руки… Чего ты испугался?
Вечная история! Эх! Он знал наизусть все доводы Люсьены. Он перебирал их много дней подряд. Разве легко ему было отважиться на этот шаг! Он снова видит Мирей на кухне: она гладит, но то и дело отрывается, чтобы помешать соус в кастрюле. Как хорошо давалось ему вранье! Почти без всяких усилий!
— Я встретил Градера, мы с ним служили вместе в полку. Кажется, я тебе говорил? Теперь он работает в страховой компании. Похоже, зарабатывает неплохо.
Мирей гладит его кальсоны. Утюг осторожно пробирается блестящим кончиком между пуговицами, оставляя белую дымящуюся дорожку.
— Он мне долго втолковывал, как лучше застраховать жизнь… Ох! Честно говоря, сначала мне это показалось ерундой, знаю я этих голубчиков как свои пять пальцев. Прежде всего думают о комиссионных. Это уж как водится… И все-таки, если хорошенько поразмыслить…
Мирей выключает утюг, ставит его на подставку.
— У нас в фирме пенсия вдовам не положена. А я вечно разъезжаю, в любую погоду… чего доброго, попаду в аварию. Что с тобой-то будет? Сбережений у нас никаких. А Градер изложил мне один вариантик. Взнос небольшой, а выгоды налицо. Если меня не станет… Черт подери! Кто знает, кому жить, а кому помереть… Ты бы получила два миллиона.
Вот это да! Вот это любовь! Мирей была потрясена… «Какой ты добрый, Фернан!»
Осталось самое трудное — добиться, чтобы Мирей подписала аналогичный страховой полис, но уже в его пользу. Однако как заговорить на такую щекотливую тему?
И тут неделю спустя бедняжка Мирей предложила это ему сама:
— Милый! Я тоже хочу подписать страховой полис. Кто знает, кому жить, а кому помереть. Ты сам так сказал… А вдруг ты останешься один-одинешенек, без родной души!
Разумеется, он с ней спорил. Приличия были соблюдены. И она все подписала. С тех пор прошло больше двух лет.
Два года! Срок, в течение которого страховые компании воздерживаются от выплаты страховки в случае самоубийства клиента… Люсьена никогда не полагалась на случай. Кто знает, какой вывод сделают следователи? Надо, чтобы у страховщиков не было ни малейшего повода для придирок…
Все, до последней мелочи, было тщательно продумано. Два года — достаточный срок, чтобы все учесть, взвесить все «за» и «против». Нет. Опасаться абсолютно нечего.
Десять часов. Равинель поднялся и подошел к Люсьене, стоявшей у окна. На глянцево-влажной улице ни души. Он взял Люсьену под руку.
— Ничего не могу с собой поделать. Нервы. Как подумаю…
— А ты не думай.
Так они и стояли, не шевелясь, рядышком, под тяжким гнетом тишины, в которой лихорадочно отстукивал секунды будильник. Перед ними мерно покачивались на воде иллюминаторы «Смолена» — бледные, с каждой минутой тускнеющие луны. Туман сгущался, а звуки патефона стали таять и теперь напоминали гнусавое позвякивание телефона.
Равинель уже не знал, на каком он свете. В детстве он так представлял себе чистилище: долгое ожидание в тумане, долгое, томительное ожидание. Он закрывал глаза, и ему чудилось, что он падает в бездонную пропасть. От ужаса кружилась голова. И все-таки это было приятно. Мать трясла его:
— Что ты делаешь, дурачок?
— Играю.
Смущенный, растерянный, немного виноватый, он снова открывал глаза. Позднее, когда аббат Жуссом спросил его при первом причастии: «Дурных мыслей нет? Ты ничем не осквернил свою чистоту?» — он сразу вспомнил про игру в туман. Да, в ней наверняка было что-то нечистое, порочное. И однако он играл в эту игру всю жизнь. С годами он ее усовершенствовал. Он научился вызывать в себе странное чувство, как будто, став невидимкой, рассеивается, как облако… Например, в день похорон отца… Тогда действительно стоял туман, такой густой, что катафалк погружался в него, как судно, идущее ко дну. Это был переход в мир иной. Не грустно и не весело. Наступало великое умиротворение. По ту сторону запретной черты…
— Двадцать минут одиннадцатого.
— Что?
И опять Равинель очутился в плохо освещенной, бедно обставленной комнате, рядом с женщиной в черном пальто. Вот она вытаскивает из кармана пузырек. Люсьена! Мирей! Он глубоко вздохнул и вернулся к жизни.
— Ну-ну! Фернан! Встряхнись, открой графин.
Она разговаривала с ним как с мальчишкой. За что он и любил ее — врача Люсьену Могар. Еще одна шальная, неуместная мысль. Врач Могар — его любовница! Иногда это казалось ему невероятным, даже чудовищным. Люсьена вылила содержимое пузырька в графин с водой, взболтала смесь.
— Понюхай-ка. Запаха никакого.
Равинель склонился над графином. Верно, никакого… Он спросил:
— А ты уверена, что доза не слишком велика?
Люсьена пожала плечами:
— Если бы она выпила весь графин, тогда не ручаюсь. И то еще неизвестно. Но она же выпьет стакан или два. Успокойся, я знаю, как это подействует! Она тут же уснет, можешь мне поверить.
— И… при вскрытии не обнаружат никаких следов?
— Это же не яд, бедный мой Фернан, а снотворное. Оно сразу усваивается… Ну, садись за стол!
— Может, рановато?
Они одновременно взглянули на будильник. Без двадцати пяти одиннадцать. Сейчас парижский поезд проходит сортировочную в Большом Блоттеро. Через пять минут он остановится у станции Нант-Пассажирская, Мирей ходит быстро. На дорогу у нее уйдет не больше двадцати минут. Даже меньше, если только она доедет до площади Коммерс на трамвае.
Равинель сел, развернул ветчину. При виде розоватого мяса его чуть не стошнило. Люсьена налила ему вина, в последний раз оглядела комнату и, кажется, осталась довольна.
— Ну, я пошла… Пора… Не нервничай, веди себя как ни в чем не бывало, и — вот увидишь! — все будет в порядке.
Прежде чем уйти, она обняла Равинеля, чмокнула его в лоб, еще раз взглянула на него. Он решительно отрезал кусок ветчины и стал жевать. Он не слышал, как Люсьена вышла, но по особенному оттенку тишины понял, что остался один, и тут его вновь охватило беспокойство. Он старался воспроизвести свои обычные жесты — крошил хлеб, выбивал кончиком ножа на клеенке марш, рассеянно просматривал бланки счетов:
Спиннинг «Люксор» (10 штук) — 30 000 франков.
Сапоги, модель «Солонь» (20 пар) — 31 500 франков.
Трость «Флексор» с массивным набалдашником (6 штук) — 22 300 франков.
Но это занятие плохо ему удавалось. Он не мог проглотить ни куска. Откуда-то издалека — то ли со стороны Шантонне, то ли с Вандейского моста — донесся гудок паровоза. Из-за этого проклятого тумана ничего не разберешь. Бежать? Люсьена небось притаилась где-то на набережной. Поздно. Мирей уже не спасти. И все из-за каких-то двух миллионов! И ради честолюбия Люсьены, пожелавшей за его счет обосноваться в Антибе. Она все продумала досконально. У нее мозг дельца, сверхусовершенствованная вычислительная машина. Самые сложные расчеты мигом производились у нее в голове. Ни единой осечки. Стоило ей прикрыть глаза и пробормотать: «Внимание! Только не путать!» — и система приходила в действие — щелк-щелк. Ответ поступал исчерпывающий и точный. А вот он…
Он вечно путался в счетах, часами копался, перебирая бумаги, забывал, кто заказывал патроны, а кто — бамбуковые удилища. Ему опротивела его работа. Зато в Антибе…
Равинель уставился на сверкающий графин; ломтик хлеба, преломленный стеклом, напоминал губку.
Антиб! Роскошный магазин… В витрине духовые ружья для подводной охоты, очки, маски, облегченные водолазные костюмы… Клиентура — богачи, любители подводной охоты. Море, солнце. Мысли все только легкие, приятные, от которых не покраснеешь. Ни тебе туманов Луары, Вилена, ни тебе игры в туман. Он станет другим человеком — так пообещала Люсьена. Будущее ясно как на ладони. Равинель уже видел себя в тонких фланелевых брюках, рубашке от Лакоста; он загорел, все на него заглядываются…
Поезд просвистел чуть ли не под самым окном. Равинель протер глаза, встал, приподнял край шторы. Наверняка это поезд Париж — Кемпер направляется в Редон после пятиминутной стоянки в Нанте. И Мирей приехала в одном из этих освещенных вагонов, за которыми бежала по шоссе вереница светлых квадратов. Вот купе в кружевах и зеркалах. Там пусто, а в остальных полно хохочущих, жующих моряков. Где же Мирей? В последнем купе, накрыв лицо сложенной газетой, спал какой-то мужчина. Хвостовой багажный вагон растворился вдали, и тут Равинель заметил, что музыка на борту «Смолена» стихла. Иллюминаторов уже не было видно. Мирей, должно быть, где-то неподалеку быстро выстукивает по безлюдной улице каблучками-шпильками. Может, у нее в сумочке револьвер — тот самый, что он оставлял ей, уезжая по служебным делам? Но она не умеет им пользоваться. Равинель схватил графин за горлышко, поднял ближе к свету. Вода прозрачная, наркотик не дал осадка. Он смочил палец, лизнул. У воды какой-то легкий привкус. Почти неприметный. Если не знать, то и не уловишь.
Без двадцати одиннадцать.
Равинель через силу проглотил несколько кусочков ветчины. Он уже не смел шелохнуться. Пусть Мирей таким и увидит его — один, мрачный, усталый, за жалким ужином на уголке стола.
И вдруг он услышал ее шаги по тротуару. Ошибки быть не может. У нее почти бесшумная походка. Он узнал бы ее из тысячи: порывистые шаги, стесненные узкой юбкой. Чуть скрипнула калитка, и снова тихо. Мирей на цыпочках прошла через палисадник, осторожно взялась за дверную ручку. Равинель, спохватившись, снова потянулся к ветчине. Он невольно сел на стуле чуть боком. Его пугала дверь за спиной. Мирей, конечно, уже приникла к створке, приложила к ней ухо и вслушивается. Равинель кашлянул, звякнул горлышком бутылки с вином о край стакана, зашуршал листками бланков. Может, она ожидает услышать звуки поцелуев…
Мирей распахнула дверь. Равинель обернулся:
— Ты?
В своем синем костюме под расстегнутым дорожным пальто она была тоненькой, как мальчик. Под мышкой она зажала большую черную сумку с монограммой «М. Р.». Худые пальцы нервно комкали перчатку. Она смотрела не на мужа, а на буфет, на стулья, на закрытое окно, потом перевела взгляд на прибор, на апельсины и коробочку с сыром, на графин. Она прошла два шага, откинула вуалетку, в которой застряли дождевые капли.
— Где она? Отвечай, где?
Ошеломленный Равинель медленно поднялся.
— Кто — она?
— Эта женщина… Я все знаю… Уж лучше не лги.
Он машинально пододвинул ей стул, ссутулясь, удивленно наморщил лоб и, разводя руками, проговорил:
— Мирей, крошка!.. Что с тобой? О чем это ты?
Тут она упала на стул, прикрыла лицо руками, при этом пряди русых волос свесились в тарелку с ветчиной, и зарыдала. А Равинель, растерянный, потрясенный, похлопывал ее по плечу:
— Ну, будет тебе! Будет!.. Успокойся же! Что за глупые подозрения? Ты решила, что я тебе изменяю… Бедная моя малышка! Ну ладно! Потом объяснишь.
Он приподнял ее и, поддерживая за талию, медленно повлек за собой. А она, прижавшись к его груди, все плакала и плакала.
— Ну, осмотри все хорошенько. Не бойся.
Толкнув ногой дверь в спальню, нашарил выключатель и заговорил громко и ворчливо, как старый добрый друг:
— Узнаешь спальню, а?.. Кровать, шкаф и все… Никого. Под кроватью никого и в шкафу никого… Принюхайся… Ну да, пахнет табаком, перед сном я курю. Никакого запаха духов, можешь войти… И в ванную загляни… и на кухню, нет уж, пожалуйста!
Шутки ради он даже открыл кухонный шкаф. Мирей вытерла глаза и улыбнулась сквозь слезы. Он чуть подтолкнул ее, нашептывая ей прямо в ухо:
— Ну что, удостоверилась? Девчонка! Мне даже нравится, что ты ревнуешь… Но пуститься в такую дорогу… В ноябре! Небось тебе бог весть чего наговорили?
Они вернулись в столовую.
— Черт подери! А про гараж-то мы забыли!
— Мне не до шуток, — пролепетала Мирей. И чуть было снова не расплакалась.
— Ну, давай! Выкладывай мне всю трагедию… Вот, садись в кресло, а я включу камин… Ты очень устала? Вижу, вижу, совсем без сил! Садись поудобней.
Он пододвинул электрический камин к ногам жены, снял с нее шляпку, а сам устроился на ручке кресла.
— Анонимное письмо, да?
— Если бы анонимное! Мне сама Люсьена написала.
— Люсьена! Письмо с тобой?
— Конечно!
Она открыла сумочку и вынула конверт. Он выхватил конверт у нее из рук.
— Да, ее почерк! Ну и ну!
— О-о! Она даже не постеснялась подписаться.
Равинель притворился, будто читает. Он наизусть знал эти три строчки, которые Люсьена позавчера написала при нем: «…машинистка из банка „Лионский кредит“, рыжая, молоденькая, он принимает ее каждый вечер. Я долго колебалась, не знала, предупреждать вас или нет, но…»
Равинель шагал из угла в угол по комнате, сжимая кулаки.
— Немыслимо! Не иначе как Люсьена спятила.
Он как бы машинально сунул письмо в карман и взглянул на часы.
— Пожалуй, уже поздновато… И по средам она в больнице… Жаль. Мы бы тут же разобрались с этой идиотской историей. Ладно, это от нас не убежит.
Он резко остановился, развел руками в знак недоумения.
— А еще выдает себя за друга нашего дома! Мы ее чуть не родственницей считали. Почему же она так? Почему?..
Он налил себе стакан вина и залпом выпил.
— Съешь кусочек?
— Нет, спасибо.
— Тогда вина?
— Нет. Просто стакан воды.
— Ну, как хочешь…
Он твердой рукой взял графин, налил стакан воды и поставил его перед Мирей.
— А может, кто-то подделал ее почерк?
— Глупости! Я его слишком хорошо знаю. И бумага! Письмо отправлено вчера. Взгляни на штемпель. «Нант». Я получила его с четырехчасовой почтой. Нет! Просто ужас!
Она провела носовым платком по щекам, потянулась к стакану.
— Ах! Я не раздумывала ни секунды!
— Узнаю тебя.
Равинель нежно погладил ее по голове.
— А может, Люсьена просто нам завидует? — пробормотал он. — Видит, как мы дружно живем… Некоторым людям нестерпимо видеть счастье других. Разве мы знаем, что у нее на уме? Три года назад, когда ты заболела, она с тобой так нянчилась! Н-да… в преданности ей не откажешь. Она и впрямь вытащила тебя с того света. Гм! Тогда казалось, что тебе конец… Но ведь спасать людей — ее профессия… потом, может, у нее просто счастливая рука. И от тифа тоже не всегда умирают.
— Верно, но вспомни, какая она была милая… Даже распорядилась доставить меня в Париж на машине «скорой помощи».
— Согласен! Но откуда мы знаем? Может, она уже тогда решила встать между нами? Я вот припоминаю… Она заигрывала со мной. А я-то еще удивлялся, что так часто ее встречаю. Скажи, Мирей, а может, она в меня влюбилась?
Лицо Мирей впервые за этот вечер осветилось улыбкой.
— В тебя? Ну, знаешь, миленький! Вот уж придумал!
Она маленькими глотками выпила воду, отставила пустой стакан и, заметив, что Равинель побледнел, добавила, ища его руку:
— Не сердись, миленький! Я ведь нарочно, чтоб тебя позлить… Надо же мне сквитаться с тобой!
— Надеюсь, ты хотя бы не рассказала своему брату…
— Вот еще! Да я бы сгорела со стыда… И потом… я бы не успела на поезд.
— Значит, о твоей поездке сюда никто не знает?
— Никто! Я ни перед кем не обязана отчитываться.
Равинель потянулся к графину.
Он не спеша налил полный стакан, собрал листки, разбросанные по столу: «Фирма „Блаш и Люеде“»… На минуту задумался.
— Но другого объяснения я не вижу. Люсьена хочет нас разлучить. Вспомни… ровно год назад, когда она проходила стажировку в Париже? Согласись, ведь она могла преспокойно устроиться в больнице или гостинице… Так нет же… поселилась именно у нас.
— Хороши бы мы были, если бы не пригласили ее после того, как она проявила столько внимания!
— Конечно. Но она настолько вкралась к нам в доверие, что еще немного — и стала бы полновластной хозяйкой в нашем доме. С тобой она уже обращалась как с прислугой.
— Скажешь тоже… Да ты сам исполнял все ее прихоти.
— А кто готовил Люсьене разносолы? Не я же!
— Конечно нет. Но ты печатал ей письма.
— Странная особа! — усмехнулся Равинель. — На что она могла рассчитывать, посылая такое письмо? Должна была бы сообразить, что ты сразу примчишься… И прекрасно знала, что ты застанешь меня одного, а ее ложь тут же обнаружится.
Его доводы, казалось, совершенно смутили Мирей, и Равинель испытал горькое удовлетворение. Он не мог ей простить того, что она всегда Люсьену предпочитала ему.
— Зачем? — пробормотала Мирей. — В самом деле, зачем?.. Ведь она добрая.
— Добрая? Сразу видно, что ты ее не знаешь.
— Между прочим, я знаю ее не хуже, чем ты! Я видела Люсьену на работе, в больнице — в ее стихии. А ты и понятия об этом не имеешь!.. Например, сиделки. Видел бы ты, как она с ними обращается!
— Ну ладно, пошли!
Она хотела встать, но ей это не удалось. Ухватившись за спинку кресла, она снова упала в него и провела по лбу ладонью.
— Что с тобой?
— Ничего! Закружилась голова.
— Ты себя довела. Не хватает еще, чтобы ты заболела… Как бы то ни было, лечить тебя будет не Люсьена.
Она зевнула, вялым движением руки откинула со лба волосы.
— Помоги мне, пожалуйста. Пойду прилягу. Мне вдруг ужасно захотелось спать.
Он взял ее под руку. Она зашаталась и едва не упала, но вовремя уцепилась за край стола.
— Бедняжка! Довести себя до такого состояния!
Он повел ее в спальню. Ноги Мирей подгибались. Она еле волочила их по паркету и по дороге потеряла туфлю. Равинель, задыхаясь, опустил ее на кровать. Она была мертвенно-бледной и, казалось, дышала с трудом.
— Похоже… зря я… — прошептала она едва слышно, но в глазах еще теплилась жизнь.
— Ты не собиралась повидаться на этих днях с Мартой или Жерменом? — спросил Равинель.
— Нет… только на будущей неделе.
Он прикрыл ноги жены покрывалом. Мирей не спускала с него глаз, в них сквозила тревога.
— Фернан!
— Ну, что еще?.. Да отдыхай же.
— …стакан…
Лгать больше не стоило. Равинель хотел было отойти от кровати. Глаза ее умоляюще следили за ним.
— Спи! — прикрикнул он.
Веки Мирей моргнули раз, другой. В центре зрачков светилась только точечка, потом она угасла, и глаза медленно закрылись.
Равинель провел рукой по лицу, будто смахивал налипшую паутину. Мирей уже не шевелилась. Между ее накрашенными губами обнажилась перламутровая полоска зубов.
Равинель ушел из спальни и, держась за стены, добрался до прихожей. У него слегка кружилась голова и в глазах неотступно стояло светлым пятном лицо Мирей, оно то отчетливо проступало, то расплывалось, порхая перед ним, словно гигантская бабочка.
Он быстро прошел через палисадник, толкнул калитку, которую Мирей не захлопнула, и негромко позвал:
— Люсьена!
Она тут же вышла из тени.
— Иди! — сказал он. — Готово.
Люсьена пошла к дому впереди него.
— Займись ванной!
Он последовал за ней в спальню, по дороге поднял туфлю и положил ее на камин. Люсьена приподняла веки Мирей.
Открылось беловатое глазное яблоко, неподвижные, словно нарисованные, зрачки. Равинель стоял как зачарованный, не в силах отвернуться. Он чувствовал, что каждое движение Люсьены врезается в его память, отпечатывается в ней как отвратительная татуировка. Он когда-то читал в журналах сообщения и статьи о детекторе лжи. А вдруг полиция… Равинель вздрогнул, сцепил пальцы, потом сам испугался своего умоляющего жеста и заложил руки за спину. Люсьена внимательно следила за пульсом Мирей. Ее длинные нервные пальцы бегали по белому запястью, словно жадный зверек, ища артерию, чтобы впиться в нее. Вот пальцы остановились… И Люсьена приказала:
— В ванну… Скорей!
Она проговорила это сухим профессиональным тоном, каким обычно объявляла роковые диагнозы, но точно так же она успокаивала и Равинеля в те минуты, когда он жаловался на боли в сердце. Он поплелся в ванную комнату, открыл кран, и вода с шумом хлынула в ванну. Он опасливо прикрутил кран.
— Ну что там? — крикнула Люсьена. — В чем дело?
Равинель молчал, и она сама подошла к ванне.
— Шум, — буркнул он. — Мы ее разбудим.
Не удостоив его ответом, Люсьена до отказа открыла кран с холодной водой, потом с горячей и вернулась в спальню. Ванна медленно наполнялась. Зеленоватая пузырящаяся вода. Легкий пар собирался в круглые капельки, сбегающие затем по белым эмалевым бокам ванны, по стене, по стеклянной полочке над умывальником. В запотевшем стекле смутно до неузнаваемости отражался Равинель. Он попробовал воду, будто речь шла о настоящей ванне, и тотчас отпрянул. В висках застучало. До него вдруг дошла страшная правда. До него дошло, что он собирается сделать, и его пробрала дрожь. К счастью, это длилось недолго. Сознание вины быстро рассеялось. Мирей выпила снотворное — вот и все. Ванна наполнялась. Какое же тут преступление? Ничего ужасного. Он только налил в стакан воды, а потом уложил жену в постель… Право же, в этом нет ничего особенного… Мирей умерла, так сказать, по собственной вине, умерла из-за своей неосторожности. Виновных нет. Откуда же могли взяться враги у бедняжки Мирей? Она была слишком заурядна и… Но когда Равинель вернулся в спальню, все снова показалось ему невероятным, чудовищным сном… Он даже подумал, уж не снится ли ему все это… Нет. Это не сон. В ванну хлестала вода. Его жена по-прежнему лежала на кровати, а на камине валялась женская туфля. Люсьена преспокойно рылась в сумочке Мирей.
— Послушай! — поморщился Равинель.
— Я ищу ее билет, — объяснила Люсьена. — А вдруг она взяла обратный? Нужно все предусмотреть. А где мое письмо? Ты взял у нее мое письмо?
— Да. Оно у меня в кармане.
— Сожги его… Немедленно сожги. А то, чего доброго, забудешь… Пепельница на ночном столике.
Равинель чиркнул зажигалкой, поддел угол конверта и отпустил письмо только тогда, когда пламя лизнуло ему пальцы. Бумага в пепельнице покорежилась, зашевелилась — черная, отороченная по краям красноватым кружевом.
— Она никому не сказала, куда едет?
— Никому.
— Даже Жермену?
— Даже ему.
— Подай-ка мне ее туфлю.
Он взял с камина туфлю, и у него к горлу подступил комок.
Люсьена ловко надела ее на ногу Мирей.
— Наверное, хватит уже воды, — бросила она.
Равинель двигался как лунатик. Он завернул кран, и внезапная тишина оглушила его. В воде он увидел свое отражение, искаженное рябью. Лысая голова, густые кустистые рыжеватые брови и подстриженные усы под странно очерченным носом. Лицо энергичное, почти грубое. Маска, обманывавшая людей — и долгие годы даже самого Равинеля, — всех, только не Люсьену.
— Скорей, — поторопила она.
Он вздрогнул и подошел к кровати. Люсьена приподняла Мирей за плечи и попыталась снять с нее пальто. Голова Мирей перекатывалась с одного плеча на другое.
— Поддержи-ка ее.
Равинель стиснул зубы, а Люсьена принялась точными движениями стаскивать с Мирей пальто.
— Теперь клади!
Равинель, словно в любовном объятии, с ужасом прижал жену к себе. Потом, тяжело вздохнув, опустил на подушку. Люсьена аккуратно сложила пальто и отнесла в столовую, где уже лежала шляпка Мирей. Равинель рухнул на стул. Вот он, тот самый момент… Тот самый, когда уже нельзя подумать: «Еще можно остановиться, переиграть!» Достаточно он тешил себя этой надеждой. Все говорил себе, что, возможно, в последний момент… И все откладывал. Ведь в любом замысле всегда есть успокоительная неопределенность. Ты властен над ним. Будущее нереально. Теперь это свершилось. Люсьена вернулась, пощупала пульс Равинеля.
— Ничего не могу с собой поделать, — пробормотал он. — А ведь стараюсь изо всех сил.
— Я сама подниму ее за плечи, — сказала Люсьена. — А ты только держи ноги.
Равинель взял себя в руки, решился. Он сжал лодыжки Мирей. В голове замелькали нелепые фразы: «Ты ничего не почувствуешь, бедная моя Мирей… Вот видишь… Я не виноват. Клянусь, я не желаю тебе зла. Я и сам болен. Не сегодня-завтра мне крышка… Разрыв сердца». Он чуть не плакал. Люсьена каблуком распахнула дверь в ванную. Сильная — не хуже мужчины, к тому же она привыкла перетаскивать больных.
— Прислони ее к краю… Так… Теперь я сама.
Равинель отступил, да так стремительно, что ударился локтем о полочку над умывальником и чуть не задел стакан с зубной щеткой. Люсьена сперва опустила в воду ноги Мирей, потом все тело. Вода брызнула на кафельный пол.
— Ну-ка быстрее! — приказала Люсьена. — Принеси подставки для дров. Они в столовой.
Равинель повернулся и вышел. Кончено… Кончено… Она умерла. Его шатало. В столовой он налил себе полный стакан вина и залпом осушил его. За окном просвистел паровоз. Должно быть, пригородный поезд. Подставки были в копоти. Может, их обтереть? Впрочем, какая разница! Он взял подставки, но остановился в спальне, не в силах сдвинуться с места. Люсьена склонилась над ванной. Левую руку она опустила в воду.
— Положи их! — приказала она.
Равинель не узнал ее голоса. Он положил подставки на пороге ванной, и Люсьена взяла их свободной рукой — сначала одну, потом другую. Она не сделала ни единого лишнего движения, несмотря на волнение. Подставки должны придавить тело в воде как балласт.
Равинель, пошатываясь, добрался до кровати, уткнул голову в подушку и дал волю своему горю. В уме его пронеслись картины прошлого… Вот Мирей впервые приезжает в их домик в Ангиан: «Мы поставим приемник в спальне, правда, милый?» Он купил двуспальную кровать, и Мирей хлопает в ладоши: «Как будет удобно! Она такая широкая». И другие картины, более расплывчатые: моторная лодка в Антибе, сад, цветы, пальма…
Люсьена открыла кран над умывальником. Равинель услышал, как звякнул флакон. Должно быть, она тщательно, словно после операции, протирает руки одеколоном до самого локтя. Значит, все же натерпелась страху. В теории-то все просто. Притворяешься, будто ни во что не ставишь жизнь человеческую. Прикидываешься все познавшим, мечтающим о конце… Да-да, именно так. А вот когда смерть уже тут, пусть даже безболезненная, легкая (эвтаназия, говорит Люсьена), чувствуешь себя прескверно. Нет, ему не забыть взгляда Люсьены в тот момент, когда она поднимала с полу подставки, — какой помутившийся взгляд… А ведь она хотела подбодрить Равинеля. Теперь они сообщники. Теперь уже она его не бросит. Через несколько месяцев они поженятся. Впрочем, там видно будет. Ведь окончательно еще ничего не решено.
Равинель вытер глаза и удивился: и чего это он так расклеился? Он сел на кровати, позвал:
— Люсьена!
— Ну что тебе?
Голос был уже обычный, будничный. Он мог поклясться, что в этот момент она пудрится и подкрашивает губы.
— Может, покончить с этим сегодня же?
Она вышла из ванной комнаты с губной помадой в руке.
— Может, увезем ее с собой? — продолжал Равинель.
— Ну, знаешь, голубчик, ты теряешь голову. Тогда незачем было разрабатывать целый план.
— Мне так хочется… поскорее с этим разделаться.
Люсьена еще раз заглянула в ванную, погасила свет и осторожно прикрыла дверь.
— А твое алиби? Знаешь, полиция вправе тебя заподозрить. А уж страховая компания и подавно… Надо, чтобы свидетели видели тебя где-нибудь сегодня вечером, и завтра… и послезавтра.
— Ну разумеется, — выдавил он из себя.
— Хватит паниковать! Самое тяжкое позади… Теперь нечего распускать нюни.
Она погладила его по лицу. От ее рук пахло одеколоном.
Он встал, опираясь на ее плечо.
— Ладно. Значит, я не увижу тебя до… пятницы.
— Увы! Ты сам прекрасно знаешь… У меня дежурство, и, потом, где нам встречаться?.. Ведь не здесь же?
— Нет, нет! Не здесь! — вырвалось у него.
— Вот видишь. Сейчас никак нельзя, чтобы нас видели вместе. Нельзя все испортить из-за… какого-то ребячества.
— Тогда послезавтра в восемь?
— В восемь на набережной Иль-Глорьет. Договорились. Остается надеяться, что ночь будет такая же темная, как и сегодня.
Она принесла Равинелю ботинки и галстук, помогла надеть пальто.
— Что ты будешь делать эти два дня, бедный мой Фернан?
— Ей-богу, не знаю.
— Найдутся, наверное, клиенты в округе, которых тебе надо было бы посетить?
— A-а! Клиенты всегда найдутся!
— Твой чемодан в машине?.. Бритва?.. Зубная щетка?
— Да. Все готово.
— Тогда удираем. Высадишь меня на площади Коммерс.
Равинель пошел к гаражу, а тем временем Люсьена закрыла двери, не спеша заперла замок на два оборота. Тусклый свет фонарей пробивался сквозь белую завесу. Теплый туман попахивал тиной. Где-то там, у реки, трещал с перебоями дизельный мотор. Люсьена села рядом с Равинелем. Тот нервно переключил скорость, поставил машину у тротуара. Потом резким толчком опустил металлические жалюзи гаража, ожесточенно щелкнул замком, выпрямился, оглянулся на дом и поднял воротник пальто.
— Поехали.
Машина тяжело тронулась с места, разбрызгивая желтую грязь, неутомимые «дворники» не в силах были стереть с ветрового стекла липкие брызги. Навстречу им попался бульдозер и тут же скрылся из виду, прорыв в тумане светлый туннель, в котором поблескивали рельсы и стрелки.
— Только бы никто не заметил, как я выхожу из машины! — прошептала Люсьена.
Вскоре они увидели красный сигнальный фонарь на стройке возле Биржи и огоньки трамваев, выстроившихся вокруг площади Коммерс.
— Высади меня здесь.
Она наклонилась и поцеловала Равинеля в висок.
— Не дури и не волнуйся. Ты прекрасно знаешь, мой дорогой, что это было необходимо.
Хлопнув дверцей, она вошла в плотную серую стену тумана, чуть дрогнувшую под натиском ее тела. Оставшись один, Равинель сжал подрагивающую баранку. И тут его пронзила уверенность, что туман… Нет! Это неспроста… Он, Равинель, сидит здесь, в металлической коробке, словно в ожидании Судного дня… Эх, Равинель… Самый обыкновенный человечишка, в сущности, неплохой… В зеркальце отражались его кустистые брови. Фернан Равинель, идущий по жизни, вытянув руки, как слепой… Вечно в тумане. Вокруг едва различимые, обманчивые силуэты… Мирей… А солнце так и не проглянет. Никогда. Ему не выбраться из тумана, которому нет ни конца ни края. Неприкаянная душа! Призрак! Эта мысль давно мучила Равинеля. А что, если он и в самом деле всего лишь призрак?
Он выжал сцепление, объехал площадь. За запотевшими стеклами кафе молчаливо, как в театре теней, двигались силуэты. Нос, огромная трубка, пятерня, и всюду огни, огни… Огни эти были Равинелю необходимы… Он жаждал света, только свет мог утолить жажду его души, рассеять ее тьму. Он остановил машину у пивной «Фосс», прошел через крутящуюся дверь вслед за смеющейся юной блондинкой. И очутился в другом тумане — тумане дымящих трубок и сигарет. Дым растекался между лицами, цеплялся за бутылки, которые разносил на подносе официант. Перекрестные взгляды. Щелканье пальцев.
— Фирмен! Где мой коньяк?
Монеты звякали на стойке и на столах. Неутомимая касса перемалывала цифры. По залу неслись выкрики, заказы…
— Да нет же, три пачки с фильтром!
По бильярдному столу катились шары, легонько постукивая. Шум. Жизнь. Равинель опустился на край диванчика и как-то обмяк. «Похоже, я дошел до ручки», — мелькнуло у него в голове.
Он положил руки на столик, рядом с квадратной пепельницей, на каждой грани которой было выведено коричневыми буквами «Byrrh».[4] Солидно, ничего не скажешь. Такую пепельницу приятно потрогать.
— Что желаете, мсье?
Официант наклонился почтительно и любезно. И тут Равинеля охватило странное озорство.
— Пуншу, Фирмен, — приказал он. — Большой пунш!
— Хорошо, мсье!
Мало-помалу Равинель начал забывать все случившееся. Ему было тепло и уютно. Он курил ароматную сигарету. Официант священнодействовал, как истый гурман. Сахар, ром… Вскоре ром вспыхнул, заиграло пламя. Казалось, оно возникло само собой, ниоткуда. Сначала было голубое, потом рассыпалось дрожащими огненными языками и стало оранжевым. Равинель вспомнил календарь с картинками, который любил рассматривать мальчишкой: коленопреклоненная негритянка под кущами экзотических деревьев у золотистого берега, где плескалось синее море. В пламени пунша он узнавал те яркие, ослепительные краски. И покуда он глоток за глотком пил обжигающий напиток, ему чудилось, будто пьет он расплавленное золото и видит над собой мирное солнце, прогоняющее все страхи, все угрызения совести, тоску и тревогу. Он тоже имеет право жить, жить на широкую ногу, на всю железку, ни перед кем не отчитываясь. Наконец-то он освободился от долгого гнета. Он впервые без страха смотрел на того Равинеля, что сидел напротив, в зеркале. Тридцать восемь лет, но на вид старик, а ведь жить он еще и не начинал. Он же ровесник того мальчишки, который рассматривал негритянку и голубое небо. Ну ничего, еще не все потеряно.
— Фирмен! Повторите! И принесите расписание поездов.
— Слушаюсь, мсье.
Равинель извлек из кармана почтовую открытку. Разумеется, это идея Люсьены — послать Мирей открытку: «Буду в субботу утром». Он встряхнул ручку с вечным пером. Официант вернулся.
— Напомните мне, Фирмен, какое сегодня число?
— Сегодня?.. Четвертое, мсье.
— Четвертое… Точно! Четвертое. Я же целый день ставил эту дату на счетах… У вас, случайно, не найдется марки?
Расписание было грязное, засаленное, на углах пятна. Наплевать. Ага, вот и линия Париж — Лион — Марсель. Конечно, они поедут из Парижа! И непременно поездом! О паршивом автомобильчике больше не может быть и речи! Его завораживали названия, скользившие под указательным пальцем: Дижон, Лион, города вдоль долины Роны… Поезд номер тридцать пять. Ривьерский экспресс, первый и второй класс. До Антиба семь часов сорок четыре минуты… Были и другие скорые, которые шли до Вентимилля. Или же направлялись через Модену в Италию. Были составы с вагоном-рестораном, со спальными вагонами, длинными синими спальными вагонами… В облаке сигаретного дыма ему так и виделось все это, чудилось мерное покачивание вагона и ночь за окнами — ясная звездная ночь.
От выпитого во рту остался привкус карамели. В голове словно постукивают колеса поезда. Вертится входная дверь, танцуют лучи света.
— Мы закрываемся, мсье.
Равинель швыряет на стол монетки, отказывается от сдачи. Жестом отстраняет от себя все: и Фирмена, и глядящую на него кассиршу, и свое прошлое. Дверь подхватывает его, выталкивает на тротуар. Куда идти — неизвестно. Он прислоняется к стене. Мысли путаются. Почему-то на языке вертится одно-единственное слово — «Типперери». Почему «Типперери»? Он даже не знает, что оно означает. Он устало улыбается.
Больше полутора суток! Больше! И вот счет пошел уже на часы. Равинель думал, что ожидание будет нестерпимым. Но нет. Ничего ужасного. Однако, может, так даже еще хуже. Время утратило обычную определенность. Верно, арестант, осужденный на пять лет, поначалу испытывает примерно такое же чувство. Ну а арестант, осужденный на пожизненное заключение? Равинель упорно гонит от себя эту мысль, назойливую, как муха, привлеченная запахом падали.
Он то и дело прикладывается к бутылке. Не для того, чтобы появиться на людях, не для того, чтобы напиться. Просто чтобы как-то ускорить темп жизни. Между двумя рюмками коньяку не замечаешь, как летит время. Перебираешь в уме разные пустяки. Вспоминаешь, например, гостиницу, где пришлось ночевать накануне. Плохая кровать. Скверный кофе. Постояльцы непрестанно снуют взад-вперед. Свистки поездов. Надо было ехать из Нанта в Редон, в Ансени. Но уехать невозможно. Может, потому, что просыпаешься с одной и той же пронзительной, обескураживающе ясной мыслью… Прикидываешь свои шансы. Они кажутся такими ничтожными, что даже неохота бороться. Часам к десяти, глядишь, надежда возвращается. Сомнения сменяются верой. И вот уже ты бодро распахиваешь дверь «Кафе Франсе». Там встречаешь друзей. Двоих-троих непременно застанешь — они пьют кофе с коньяком.
— А, старина Фернан!
— Скажи пожалуйста! Ну и вид у тебя!
Приходится сидеть с ними, улыбаться. Хорошо еще… что они с готовностью принимают любое твое объяснение. Лгать так легко! Можно сказать, что у тебя болят зубы и ты просто обалдел от лекарств.
— А вот у меня, — говорит Тамизье, — в прошлом году был флюс… Еще немного, и я бы, наверное, отдал концы… адская боль!
Как ни странно, все это выслушиваешь, не моргнув глазом. Убеждаешь себя, что у тебя и в самом деле нестерпимо болят зубы, — и все идет как по маслу. Уже тогда, с Мирей… Тогда… Господи! Да это же было только вчера вечером… И разве вся эта история про зубы — ложь? Нет! Все куда сложнее. Вдруг делаешься другим человеком, перевоплощаешься, как актер. Но актер, как только опустится занавес, уже не отождествляет себя со своим персонажем. А вот ему теперь трудно разобрать, где кончается он сам, а где начинается его роль…
— Скажи, Равинель, новый спиннинг «Ротор» — стоящая вещь? Я про него читал в журнале «Рыбная ловля».
— Вещь неплохая. Особенно для морской рыбалки.
Ноябрьское утро, бледное солнце в дымке тумана, мокрые тротуары… Время от времени показывается трамвай и огибает угол кафе. Поскрипывают колеса — звук протяжный, резкий, но не противный.
— Дома все в порядке?
— Угу…
И тут он не солгал. Того и гляди, галлюцинации начнутся от этого раздвоения.
— Ну и развеселая у тебя жизнь, — замечает Бельо, — вечно на колесах!.. А тебе никогда не хотелось взять себе парижский район?
— Нет. Во-первых, парижский район дают работникам с большим стажем. А потом, на периферии дела идут куда бойчее.
— Лично я, — роняет Тамизье, — всегда удивляюсь, почему ты выбрал такую профессию… С твоим-то образованием!
И он объясняет Бельо, что Равинель — юрист. Как растолковать им то, в чем и сам не разобрался? Тяга к воде…
— Ну как, болит, а? — шепчет Бельо.
— Болит… но временами отпускает.
Тяга к воде, к поэзии, потому что в рыболовных снастях, тонких и сложных, для него заключена поэзия. Возможно, это просто мальчишество, остатки детства. А почему бы и нет? Неужели же надо походить на мсье Бельо, торговца сорочками и галстуками, безнадежно накачивающего себя вином, как только выдается свободная минута? И сколько еще людей невидимыми цепями прикованы — каждый к своей собачьей конуре! Как им скажешь, что смотришь на них немного свысока, потому что сам принадлежишь к высшей расе вольных кочевников, потому что тебя окружает иллюзорный мир и ты торгуешь снами, выставляя на витрине крючки, искусственных мух или разноцветные блесны — все то, что так метко называется наживкой. Разумеется, у тебя, как и у всех, есть работа. Но это уже не просто ремесло. В этом есть что-то от живописи и литературы… Как бы получше объяснить? Рыбалка — своего рода избавление. Но вот от чего? В этом-то все и дело.
…Равинель вздрагивает. Половина девятого. Почти целый час он перебирал недавние воспоминания.
— Официант!.. Коньяку…
А что было потом, после кафе? Он зашел к Ле Флему, близ моста Пирмиль. Ле Флем заказал ему три садка для уток. Поговорили с одним парикмахером, каждый понедельник бравшим огромных щук в Пеллерене, о голавле, о ловле на мух. Парикмахер не верил в искусственных мух. Чтобы его переубедить, Равинелю пришлось сделать для него «хичкок» из пера куропатки. Искусственные мухи получались у него как ни у кого во Франции, а может, и во всей Европе. У него своя манера держать приманку левой рукой. А главное — он умеет так ловко закрутить перо в виде грудки, что виден каждый волосок, и узелок затягивает по-особенному. Отлакировать — это любой сумеет. А вот растрепать тонкие волоски, приладить на место усики, придать приманке вид живой мухи, умело подобрать краски — тут уже требуется подлинное искусство. Муха трепещет, дрожит на ладони. Дунешь — и взлетит. Иллюзия полная. Недаром, когда держишь на ладони эту мохнатую муху, становится как-то не по себе. Так и хочется ее прихлопнуть.
— Вот это да! — восхищается парикмахер.
Ле Флем взмахивает рукой, как бы закидывая удочку, и воображаемый бамбук выгибается дугой. Его рука подрагивает от напряжения, будто рыба трепыхается на крючке, стремительно рассекая водные толщи.
— Вы хлопаете голавля вот так… и готово дело!
Левая рука Ле Флема ловко подставляет воображаемый сачок под укрощенную рыбу.
Симпатичный он парень, этот Ле Флем.
Прошло еще несколько часов. К вечеру — кино. Другое кино. Потом новая гостиница, на сей раз очень тихая. Мирей все время здесь, рядом с ним… Но не та, что лежит в ванной, а Мирей в Ангиане. Живая Мирей, с которой он бы охотно поделился своими страхами. «Как бы ты поступила на моем месте, Мирей?» А ведь он еще любит ее или, вернее, робко начинает любить. Нелепо. Мерзко, как ни крути, и все-таки…
— Смотри-ка! Да это же… Равинель.
— Что?
Перед ним остановились двое — Кадиу и какой-то незнакомец в спортивной куртке. Высокий, сухопарый, он внимательно всматривался в глаза Равинеля, словно…
— Знакомься, Ларминжа, — расплывается в улыбке Кадиу.
Ларминжа! Равинель знавал Ларминжа — мальчонку в черной блузе, который решал ему задачки. Они оглядывают друг друга.
Ларминжа протягивает руку первый:
— Фернан! Какая приятная неожиданность… Прошло небось добрых лет двадцать пять, а?
Кадиу хлопает в ладоши:
— Три коньяка!
И все-таки наступает легкая заминка. Неужели этот детина с холодными глазами и крючковатым носом — Ларминжа?
— Ты теперь где? — спрашивает Равинель.
— Я архитектор… А ты?
— О-о! Я коммивояжер.
Это сообщение сразу устанавливает между ними дистанцию. Ларминжа сдержанно говорит Кадиу:
— Мы вместе учились в лицее в Бресте. Вроде бы даже вместе сдавали выпускные экзамены… Сколько лет, сколько зим!
Согревая в руке рюмку с коньяком, он снова обращается к Равинелю:
— А как родители?
— Умерли.
Вздохнув, Ларминжа объясняет Кадиу:
— Его отец преподавал в лицее. Так и вижу его с зонтом и с портфелем. Он не часто улыбался.
Что верно, то верно. Не часто. У него был туберкулез. Но к чему Ларминжа это знать? И хватит говорить об отце: он всегда ходил в черном; лицеисты прозвали его Сардиной. В сущности, именно он и отвратил Равинеля от учебы. Вечно твердил: «Вот когда меня не будет… Когда останешься без отца… Трудись, трудись…» Сидя за столом, отец вдруг забывал о еде и, сдвинув лохматые брови, которые унаследовал и Равинель, впивался взглядом в сына. «Фернан, дата Кампо-Формио?..[5] Формула бутана?.. Согласование времен в латинском языке?» Он был пунктуален, педантичен, все заносил на карточки. Для него география сводилась к перечню городов, история — к перечню дат, человек — к перечню костей и мышц. Равинеля и сейчас еще прошибает холодный пот, когда он вспоминает экзамены на аттестат зрелости. И нередко, словно в кошмарном сне, ему приходят на память странные слова: Пуант-а-Питр… известковый… односемядольный… Сын Сардины — такое бесследно не проходит. Что сказал бы Ларминжа, признайся ему Равинель, как он молил Бога, чтобы отец поскорее умер, следил за признаками близкого конца? Да что там говорить! Он поднаторел в медицине. Знает, что означает пена в уголках рта, сухой кашель по вечерам; знает, каково быть сыном больного. Вечно дрожать за его здоровье, следить за температурой, за переменами погоды. Как говорила его мать: «У нас в семье до седых волос не доживают». Она пережила мужа лишь на несколько месяцев. Тихо ушла в небытие, изможденная расчетами и бережливостью. Братьев и сестер у Равинеля не было, и после кончины матери он, несмотря на зрелый возраст, почувствовал себя бедным сиротой. Чувство это не прошло и по сей день. Что-то в нем так и не расцвело, и он вечно вздрагивает, когда хлопает дверь или когда его неожиданно окликают. Он боится вопросов в упор. Конечно, теперь у него не спрашивают дату Кампо-Формио, но он по-прежнему боится попасть впросак, забыть что-нибудь существенное. Ему и в самом деле случалось забывать номер своего телефона, номер своей машины. В один прекрасный день он, чего доброго, забудет и собственное имя. И не будет ни чьим-то сыном, ни мужем, никем… Безымянный человек из толпы! В тот день он, может быть, испытает счастье, запретное счастье. Кто знает?!
— А помнишь, как мы бродили по Испанской косе?
Равинель медленно отрывается от своих мыслей. Ах да, Ларминжа!
— Интересно, какой тогда был Равинель? Наверное, сухарь?
— Сухарь?
Ларминжа и Равинель переглянулись и одновременно рассмеялись, как будто скрепляя пакт. Ведь Кадиу этого не понять…
— Сухарь? Да, пожалуй… — отозвался Ларминжа и спросил: — Ты женат?
Равинель посмотрел на свое обручальное кольцо и покраснел.
— Женат. Мы живем в Ангиане, под Парижем.
— Знакомое место.
Разговор не клеился. Бывшие приятели исподтишка разглядывали друг друга. У Ларминжа тоже обручальное кольцо. Он нет-нет да и вытрет глаза — видно, не привык к вину. Можно бы порасспросить его о житье-бытье, да только зачем? Чужая жизнь никогда не интересовала Равинеля.
— Ну, как идет реконструкция? — спрашивает Кадиу.
— Двигается понемногу, — отвечает Ларминжа.
— Во сколько в среднем обходится первый этаж со всеми удобствами?
— Смотря по тому, какая квартира. Четыре комнаты с ванной — миллиона в два. Разумеется, если ванная вполне современная.
Равинель подзывает официанта.
— Пошли куда-нибудь еще, — предлагает Кадиу.
— Нет, у меня свидание. Ты уж извини меня, Ларминжа.
Он пожимает их мягкие теплые руки. У Ларминжа обиженное лицо. Что ж, он не хочет навязываться и так далее.
— Все-таки мог бы с нами пообедать, — ворчит Кадиу.
— В другой раз.
— Это уж само собой. Я покажу тебе участок у моста Сенс, который недавно приобрел.
Равинель торопится уйти. Он упрекает себя в недостатке хладнокровия, но не его вина, что он так болезненно на все реагирует. Любой бы на его месте…
Часы бегут. Он отводит машину на станцию обслуживания в Эрдре. Смазка. Полный бак горючего. И две канистры про запас. Потом едет на площадь Коммерс, минует Биржу, пересекает эспланаду Жолиет. Слева он видит порт, удаляющиеся огни статуи Свободы, Луару, испещренную световыми бликами. Никогда еще не ощущал он такой внутренней свободы, и тем не менее нервы его напряжены и сердце болезненно сжимается, готовясь к неизбежному испытанию. Прогромыхал мимо нескончаемый товарный состав. Равинель считает вагоны. Тридцать один. Сейчас Люсьена, наверное, выходит из больницы. Пускай себе нормально закончит рабочий день. В конце концов, весь план придуман ею. Ах да, брезент! Он прекрасно знает, что свернутый брезент лежит сзади, в углу машины, и все-таки беспокойно оглядывается. Брезент «Калифорния», который служит ему образчиком материала для палатки, на месте. Удостоверившись в этом, он поворачивает голову и тут замечает Люсьену. В туфлях на микропорке, она бесшумно направляется по тротуару к нему.
— Добрый вечер, Фернан… Все в порядке… Устал?
Она открывает дверцу. Тут же снимает перчатку и щупает пульс Равинеля. На лице недовольная гримаса.
— Да ты нервничаешь… Чувствуется, что пил.
— А что еще прикажешь мне делать? — ворчит он, выжимая газ. — Сама рекомендовала мне торчать на людях.
Машина мчится по набережной Фосс. Час пик. Десятки огоньков пляшут в темноте, петляют, встречаются, расходятся. Велосипедисты. Надо быть начеку. Может, Равинель и не бог весть какой автомеханик, зато водит отменно. Умело лавирует на дороге. После шлагбаума ехать стало намного легче.
— Давай сюда ключи, — шепчет Люсьена.
Он разворачивается, подает назад. Она выходит из машины, открывает гараж. Равинель с удовольствием выпил бы коньяку.
— Брезент, — напоминает ему Люсьена.
Она открывает входную дверь, прислушивается. И исчезает. А тем временем Равинель вытаскивает из машины брезент, расправляет рулон, и вдруг до него доносится шум, которого он боялся заранее… Вода… Вода, вытекающая из ванны. Сточная труба выведена в гараж.
Уж он повидал утопленников на своем веку! При такой работе, как у него, частенько оказываешься у воды. У всех утопленников вид неприглядный. Черные, разбухшие. Кожа от багра лопается… Равинель с трудом преодолевает две ступеньки. Там, в глубине затихшего дома, булькая, убегает из ванны вода… Проходя по коридору, Равинель замирает на пороге спальни. Дверь в ванную открыта. Люсьена склонилась над затихающей водой. Она что-то разглядывает. Брезент падает на пол. Равинель сам не знает, то ли он машинально выпустил его из рук, то ли просто не удержал… Он молча поворачивается и идет в столовую. Бутылка с вином по-прежнему стоит на столе, рядом с графином. Он пьет прямо из горлышка, залпом. Какого черта! Надо наконец решиться. Он возвращается в ванную, поднимает брезент.
— Расправь его хорошенько, — распоряжается Люсьена.
— Что расправить?
— Брезент.
Черствое, напряженное лицо — такого он еще у нее никогда не видел. Равинель разворачивает непромокаемую ткань. Получается большущий зеленоватый ковер, не умещающийся на полу ванной комнаты.
— Ну как? — шепчет Равинель.
Люсьена снимает пальто, закатывает рукава.
— Ну как? — повторяет Равинель.
— А как ты думал? — отзывается она. — Через двое-то суток…
Странная магия слов! Равинелю вдруг стало холодно. Ему хочется увидеть Мирей. Словно в приступе тошноты, он наклоняется над ванной. И видит юбку, облепившую ноги, и сложенные руки, и пальцы, сжимающие горло… О!..
Равинель с криком пятится. Он увидел лицо Мирей. Потемневшие от воды волосы, как водоросли, прилипли ко лбу, закрыли глаза. Оскаленные зубы, застывший рот…
— Помоги же мне, — просит Люсьена.
Он опирается на умывальник Его и вправду тошнит.
— Погоди… Сейчас.
Какой ужас! И все же воображение рисовало ему нечто еще более страшное. Но утопленники, вытащенные из реки, — это трупы, плывшие много дней вдоль черных корявых берегов. А тут…
Он выпрямляется, сбрасывает пальто, пиджак.
— Бери ее за ноги, — приказывает Люсьена.
Ему неудобно, не с руки, отчего ноша кажется еще тяжелей, гулко стучат капли. Одеревенелые, ледяные ноги. Вот они приподнимают тело Мирей над краем ванны, опускают. Потом Люсьена прикрывает труп и, словно упаковывая товар, закатывает в брезент. Теперь у их ног лежит блестящий рулон, сквозь складки которого просачивается вода. Остается только закрутить два конца материи так, чтобы было удобно ухватиться. И они выходят со своей ношей из дома.
— Надо было заранее открыть багажник, — выговаривает ему Люсьена.
Равинель откидывает крышку багажника, залезает в машину и тянет на себя длинную поклажу. Она умещается только по диагонали.
— Лучше бы перевязать, — бурчит Равинель.
И тут же злится на себя. Это говорит коммивояжер! Не муж. Да и Люсьена, конечно, уже сама все сообразила.
— Некогда. Сойдет.
Равинель соскакивает на землю, растирает себе поясницу. Черт побери! Все-таки прихватило. Надо было поберечься, не давать воли нервам. Он из последних сил делает бесполезные судорожные движения: сжимает и разжимает пальцы, трет затылок, сморкается, чешется.
— Подожди меня, — говорит Люсьена. — Я хоть немного приберу в комнатах!
— Нет.
Только не это! Ему не под силу оставаться одному в тускло освещенном гараже. Они оба снова поднимаются в дом. Люсьена наводит порядок в столовой, выливает воду из графина, вытирает его. А он чистит щеткой пиджак, застилает постель. Полный порядок. Последний придирчивый взгляд… И Равинель берется за шляпу, а Люсьена, натянув перчатки, подхватывает сумку и пальто Мирей. Да-да, полный порядок. Она оборачивается:
— Ну, ты доволен, милый? Тогда поцелуй меня.
Ни за что! Только не здесь! Какое бессердечие! Хороша же она, эта Люсьена! Часто он либо не понимает ее, либо считает наглой до предела. Вытолкнув ее за порог, он запирает дверь и возвращается в гараж. Оглядывает машину перед дорогой, тычет носком ботинка в покрышки. Люсьена уже уселась. Он выводит машину и торопливо закрывает гараж. Откуда ни возьмись, позади останавливается какой-то автомобиль. Уж не любопытства ли ради? Равинель нервно хлопает дверцей и, набрав скорость, гонит машину в сторону вокзала. Выбирая улицы потемней, выезжает на Женераль-Бюат. Машина, покачиваясь из стороны в сторону, обгоняет лязгающие трамваи, сквозь запотевшие окна которых видны темные силуэты пассажиров.
— Нечего так мчаться, — выговаривает ему Люсьена.
Но Равинелю не терпится попасть за город, затеряться на темных дорогах через поля. Мелькают бензозаправочные станции — красные, белые… пролетают мимо дома рабочих… заводские стены. Вот в конце проспекта опускается шлагбаум. И тут Равинеля охватывает страх. Нестерпимый страх… Равинель останавливается за грузовиком и гасит фары.
— А как насчет правил уличного движения?
Да она просто каменная! Проходит товарный поезд. Его тащит старенький паровоз. Грузовик трогается. Проезд разрешен. Если бы Равинель не перезабыл все молитвы, он бы непременно помолился.
Равинелю часто приходится разъезжать в машине по ночам. Ему это нравится. На дороге — ни души, и ты на полном ходу врезаешься в темноту. Не сбавляя скорости, проезжаешь деревни. Фары причудливо освещают дорогу, которая напоминает подернутый рябью канал. Будто едешь по самой кромке. И вдруг словно скатываешься с американских горок: белые столбики, ограждающие повороты, сверкая в отсветах фар, наезжают на тебя с головокружительной скоростью. Ты чуть ли не собственной волей направляешь эту захватывающую феерию, превращаешься в таинственного мага, касаешься волшебной палочкой странных предметов на далеком горизонте, на лету высекаешь из темноты снопы искр и целые неведомые созвездия. Ты отдаешься мечте, далеко отрываешься от реальности. Ты уже не человек, а обнаженная душа, уносимая течением, блуждающая по уснувшему миру. Улицы, луга, церкви, вокзалы бесшумно скользят мимо, исчезают в темноте. Может, и нет никаких лугов, никаких вокзалов? Ты сам себе хозяин. Прибавишь скорости, и уже ничего не видно, кроме дрожащих линий, со свистом проносящихся за стеклом, словно стены туннеля. Но стоит приподнять затекшую ногу, как декорации тут же меняются. И мелькает унылый ряд картин, иные мгновенно запечатлеваются в мозгу, как распластанные листья, налипающие на радиатор и на ветровое стекло: колодец, тележка, будка железнодорожного сторожа, сверкающие пузырьки в витрине аптеки. Равинель любит ночь. Анже позади, позади переливчатая цепочка огней. Дорога пустынна. Люсьена сидит, засунув руки в карманы, уткнувшись подбородком в воротник, и не раскрывает рта. Теперь Равинель едет не торопясь, мягко выписывая повороты. Старается избегать толчков, чтоб не причинить боль лежащему в багажнике телу. Смотреть на спидометр незачем. Он и без того знает, что скорость в среднем пятьдесят. А раз так, значит, они будут в Ангиане, как и наметили, — до восхода солнца. Только бы все обошлось!.. Когда они проезжали Анже, вдруг забарахлил мотор. Нажал на газ — и порядок. Черт возьми, он не прочистил карбюратор! Не хватает еще застрять на дороге в такую ночь! Ладно, нечего заранее паниковать. Лучше не прислушиваться к мотору. Они с Люсьеной — как летчики, совершающие полет над Атлантикой. Повреждение мотора означало бы для них…
Равинель даже зажмурился. Такими мыслями только накличешь беду. Впереди маячит красный огонек. Это многотонный грузовик. Он плюется густым масляным дымом, нарушает рядность, оставляя слева узкий коридор, в который едва ли втиснешься. Равинель выпрямляется, увидев, что оказался в самом фокусе света фар грузовика. Из кабины водителя наверняка просматривается салон их машины. Равинель прибавляет скорости, и мотор сразу начинает барахлить. Неужели в форсунку попала пыль, засорился карбюратор? Люсьена ни о чем не подозревает. Она спокойно дремлет. Ей-то что? Странно, до чего она не похожа на других женщин… Как вышло, что она стала его любовницей? По чьей инициативе? Поначалу казалось, она его просто не замечает. Она интересовалась только одной Мирей. Обращалась с ней не как с пациенткой, а как с подругой. Они однолетки. Может, она поняла, что их брак непрочен? Или уступила внезапному порыву? Но он-то прекрасно сознает, что красотой не блещет. Остроумием тоже. Сам он никогда не посмел бы прикоснуться к Люсьене. Люсьена из другого мира — изысканного, утонченного, культурного. Его отец, учителишка брестского лицея, смотрел на этот мир лишь издали, глазами бедняка. Первое время Равинель думал, что это женский каприз. Странный каприз, и только… Вороватые объятия… Иногда прямо в кабинете на кушетке рядом со столом, на котором стерилизовались никелированные инструменты. Случалось, она потом измеряла ему давление — беспокоилась за его сердце. Беспокоилась?.. Нет. Вряд ли. Но она не раз проявляла заботу, вроде бы и вправду волновалась… А иногда с улыбкой выпроваживала его за дверь: «Что ты, милый, ей-богу, это же сущие пустяки». В конце концов его совершенно замучила неуверенность. Скорее всего… Внимание! Сложный перекресток… Скорее всего, у нее с первого же дня возникли далеко идущие планы… Ей нужен был сообщник. Они сообщники с самого начала, с первого взгляда… Любовь тут ни при чем, то есть настоящая любовь! Их связывает отнюдь не склонность, а что-то глубокое, тайное, запутанное. Разве Люсьена польстилась бы на деньги? Нет, ей важнее власть, которую дают деньги, положение в обществе, право распоряжаться. Она хочет властвовать. А он сразу ей подчинился. Но это еще не все. В Люсьене живет какая-то скрытая тревога. Едва ощутимая, но все-таки ошибиться тут невозможно. Тревога человека, повисшего над бездной, существа не вполне нормального. Потому-то они и сошлись. Ведь он и сам человек не вполне нормальный, ну хотя бы с точки зрения Ларминжа. Он живет как все, даже считается отличным представителем фирмы, но это одна видимость… Проклятый косогор! Мотор решительно не тянет!.. Да, так о чем же это он?.. Он мечется, пытаясь преодолеть границы своего бытия, как изгнанник, стремящийся вновь обрести родину. И она тоже… она ищет, мучается, ей все чего-то недостает. Иногда она как бы в страхе цепляется за него. А иногда смотрит так, будто задается вопросом, кто же он такой. Смогут ли они жить вместе? И захочет ли он с ней жить?
Равинель тормозит. Его ослепляет свет фар. Рассекая воздух, проносится встречная машина, и снова путь открыт. Деревья побелены в рост человека, шоссе рассечено посредине желтой чертой, и время от времени осенний черный лист издали напоминает камень или выбоину на асфальте. Равинель лениво пережевывает одни и те же мысли. Он забыл про смерть. Забыл про Люсьену. У него затекла нога, ему очень хочется курить. Он чувствует себя в полной безопасности в этой как бы герметически закрытой машине. Нечто подобное он испытывал еще в детстве, когда ходил в школу в застегнутой на все пуговицы пелерине. Опустив капюшон, он видел всех, а его — никто. И он, изображая парусник, играл сам с собой, сам себе отдавал приказы, совершал сложные маневры: «Повернуть брам-стеньгу!», «Убрать паруса!» Он наклонялся, подстраивался под ветер и позволял ему нести себя к бакалейной лавке, куда его нередко посылали за вином. С тех пор и захотелось ему побывать в ином мире, без взрослых, вечно проповедовавших одну лишь строгую мораль.
Люсьена кладет ногу на ногу и аккуратно прикрывает колени полами пальто. Равинель с трудом осознает, что они везут труп.
— Через Тур добрались бы быстрее, — замечает Люсьена, не повернув головы. Равинель тоже не смотрит в ее сторону и отрезает:
— Но после Анже дорога бывает забита. Да и не все ли равно?
Только бы она не возразила, а то он непременно с ней разругается, в сущности, из-за пустяка. Но Люсьена довольствуется тем, что достает из бардачка карты автомобильных дорог и рассматривает их, наклонившись к освещенной приборной доске. Это раздражает Равинеля. Дорожные карты — по его части. И разве он полез бы в ее ящик? Кстати, он никогда не бывал у Люсьены дома. Они слишком занятые люди. Едва успевали позавтракать вместе или встретиться в больнице, куда он заходил якобы на прием к врачу. А чаще всего Люсьена приходила в домик у пристани. Там-то они все и задумали. Что он знает о Люсьене, о ее прошлом? Она не склонна к откровениям. Как-то раз она сказала, что отец ее был судьей в Эксе. Умер во время войны. Не вынес лишений. О матери она вообще не рассказывала. Как он ее ни выспрашивал, она только хмурилась. И все. Ясно одно: Люсьена с ней не видится. Наверное, семейная распря. Во всяком случае, в Экс Люсьена так и не возвратилась. Но эти места, видно, все же дороги ее сердцу, раз она хочет обосноваться в Антибе. Сестер и братьев у нее нет. В ее кабинете стоит — вернее, стояла, так как он давно уж ее не видал, — маленькая фотография. На ней красивая светловолосая девочка скандинавского типа. Он еще расспросит ее, кто это. Потом, после женитьбы. Как это чудно звучит! Равинель не представляет себя мужем Люсьены. Люсьена, да и он сам, как это ни странно, типичные старые холостяки. И привычки у них холостяцкие. Его привычки неотъемлемы от него. Они ему нравятся. А вот привычки Люсьены он просто ненавидит. Ненавидит ее духи. Терпкий запах не то цветка, не то животного. Ненавидит ее перстень с печаткой, который она вечно крутит при разговоре; такое массивное кольцо хорошо смотрелось бы на пальце банкира или промышленника. Ненавидит манеру есть: она лязгает зубами и любит мясо с кровью. Порой ее движения, ее выражения вульгарны. Она следит за собой. Она отлично воспитана. Но иногда вдруг захохочет во весь голос или смотрит на людей слишком заносчиво и нагло. У нее широкие запястья, толстые лодыжки, почти плоская грудь. Это его чуточку коробит. Она курит тонкие вонючие сигареты. Кажется, привычка, приобретенная в Испании. Зачем она ездила в Испанию? Прошлое Мирей, по крайней мере, лишено всякой таинственности.
После Ла-Флеш пейзаж меняется. Попадаются холмы, ложбины, где еще держится туман, изморосью застилающий стекла. Некоторые крутые подъемы Равинель берет только со второй попытки.
Эта двойная смесь — мерзкое горючее. Из-за него-то и тарахтят моторы, да и тянут они не лучше газогенератора. Погода вконец испортилась. Половина одиннадцатого. На дороге ни души. Если вырыть в поле яму и закопать труп, никто и не догадается. Все шито-крыто… Но у них разработан план… Бедняжка Мирей! Она не заслуживает таких мыслей. Равинель вспоминает о ней с нежной жалостью. Почему она не из той же породы, что и он? Домашняя хозяюшка, уверенная в себе! Неравнодушная к цветным кинофильмам, магазинам стандартных цен, кактусам в горшочках. Она считала себя выше его, критиковала галстуки, которые он носил, смеялась над его лысиной. Она недоумевала, отчего он иногда раздраженно расхаживал по дому, засунув руки в карманы. «Что с тобой, милый? Давай-ка сходим в кино… Если тебе скучно, скажи». Но нет, ему было не скучно, а куда хуже! Ему было тошно жить — вот правильное слово. Теперь он знает — это неизлечимо. Как хроническое заболевание. Тошно жить на свете. И никакое лечение тут не поможет. Теперь Мирей мертва! А что изменилось? Однако, быть может, когда они поселятся в Антибе…
По обеим сторонам дороги тянется бесконечная равнина. Кажется, что машина стоит на месте. Люсьена перчаткой протирает стекло, рассматривает унылый пейзаж, мелькающий за окном. На горизонте замаячили огни Ле-Мана.
— Тебе не холодно?
— Нет! — отрезает Люсьена.
С Мирей Равинелю тоже не повезло. Как и с Люсьеной. Ему либо не хватает опыта, либо попадаются только холодные женщины. Напрасно Мирей притворялась чувственной, считая, что обязана разыгрывать страсть. Равинеля не так-то легко провести. Отсюда и пошли их разногласия. А вот Люсьена — та даже и не пытается вводить его в заблуждение. Совершенно очевидно, что любовь ее только бесит. Она полная противоположность Мирей, которая считала себя обязанной поддерживать супружеские отношения, относилась ко всему всерьез. А вот он ничего не принимает всерьез. У того, что действительно имеет значение, нет ни имени, ни формы. Это и груз, и пустота. Люсьена это понимает. У нее часто такой пристальный, остановившийся взгляд, что обмануться невозможно. Не исключено, что и Мирей хотела понять это, как хотела обучиться любви. Может, любовь-то как раз и вводит нас во внутренний мир другого человека. Равинель думал об игре в туман. Ему следовало бы приспособиться к Мирей. Наверняка она была чувственной и женственной. Полная противоположность Люсьене.
Равинель отгоняет эти мысли. Ведь, в конце концов, Мирей убил он. Но в этом-то вся и загвоздка. Он никак не может себя убедить, что совершил преступление. Преступление — так ему всегда казалось и кажется по сей день — вещь чудовищная! Надо быть кровожадным дикарем. А он вовсе не кровожаден. Он органически не способен схватиться за нож… или нажать на спусковой крючок револьвера. В Ангиане у него лежит в секретере заряженный браунинг… Пустынные ночные дороги… Кто тебе встретится — неизвестно. Даврель, директор фирмы, посоветовал ему обзавестись оружием. Приобретя револьвер, он сунул его в бардачок, перепачкал смазкой карты и, разозлившись, бросил дома в секретер. Ему бы и в голову не пришло стрелять в Мирей. Его преступление — результат незначительных, мелких подлостей, совершенных по недомыслию. Если бы судья — ну вот вроде отца Люсьены — стал его допрашивать, он бы чистосердечно ответил: «Ничего я такого не сделал!» А раз он ничего не сделал, то и не раскаивается. В чем ему раскаиваться? В конце концов ему пришлось бы сожалеть о том, что он такой, как есть. А это сущая бессмыслица.
Дорожный знак: «До Ле-Мана 1500 метров». Белые станции обслуживания. Дорога проходит под металлическим мостом, бежит между белыми домами.
— Ты не хочешь ехать через центр?
— При чем тут центр?.. Я еду кратчайшим путем.
Двадцать пять минут одиннадцатого. Люди выходят из кино. Мокрые тротуары. Шум мотора эхом отзывается на пустынных улицах. Кое-где еще попадаются освещенные бистро. Слева площадь. По ней не спеша идут двое полицейских с велосипедами. Потом снова пригород, газовые фонари. Опять белые дома и бензоколонки. Улицы кончаются. Мелькает мост, на нем пыхтит маневровый паровоз. Навстречу несется фургон для перевозки мебели. Равинель переключает скорость, выжимая семьдесят пять километров. Еще немного — и Бос. А до Ножан-ле-Ротру дорога нетрудная.
— Сзади машина, — говорит Люсьена.
— Вижу.
От света ее фар руль и приборная доска словно покрываются золотой пылью, так и хочется стереть ее рукой, а дорога впереди сразу кажется темнее прежнего. Машина — «пежо» — обгоняет их и тут же сворачивает с шоссе. Ослепленный Равинель чертыхается. «Пежо» медленно растворяется, тает, как силуэт на экране, и вот остаются лишь два огонька вдали. Скорость не меньше ста десяти. Именно в этот момент мотор задохнулся, закашлял. Равинель включает зажигание. Мотор глохнет напрочь. Машина катится лишь по инерции. Равинель машинально выруливает на край дороги, притормаживает, выключает фары и зажигает габаритные огни.
— Что это ты задумал? — спрашивает Люсьена.
— Неполадки! Неясно, что ли? С машиной неполадки. Наверное, карбюратор!
— Только этого не хватало!
Можно подумать, что он нарочно. Обидно, конечно, застрять у самого Ле-Мана. Там большое движение транспорта, даже ночью! Равинель выходит из машины. Сердце его колотится. Пронизывающий холодный ветер посвистывает в голых ветвях. Отчетливо слышен каждый звук. Вот где-то звонко громыхнули вагоны, и состав тронулся с места. Неторопливо прозвучал над деревней автомобильный гудок Черт побери, живут же люди в черепашьем темпе! Равинель приподнимает капот.
— Подай фонарик.
Она протягивает ему фонарь. Равинель склоняется над теплым, хорошо смазанным мотором. Отвертка пляшет в его руке, не попадая в нужные пазы.
— Давай же быстрее.
Равинель не нуждается в понукании. Он с остервенением сдувает в сторону едкий пар, отдающий бензином и маслом. Хрупкий жиклер покоится на его ладони. Придется разобрать карбюратор. Нужно положить куда-нибудь крошечные винтики. Их спасение зависит от одного из этих кусочков металла. На лбу у Равинеля выступает пот и, стекая, щиплет глаза. Он садится на подножку, аккуратно раскладывает перед собой детали карбюратора. Люсьена расхаживает по шоссе.
— Лучше бы помогла, — замечает Равинель.
— Ты прав, так дело пойдет быстрее. Ведь вполне возможно…
— Что?
— Что первый же встречный автомобилист поинтересуется, не надо ли нам помочь.
— Подумаешь!
— Как это «подумаешь»? Он может выйти из машины и предложить нам свои услуги.
Равинель энергично продувает медные трубочки. Его рот наполняется едкой, кислой слюной. Но он все дует и дует. И уже не слышит замечаний Люсьены. Чувствует только, как пульсирует в висках кровь. Наконец он переводит дух.
— Полиция!
Что она мелет, эта Люсьена! Равинель протирает глаза, смотрит на нее. Хм… боится! Сомнений нет. Наверняка подыхает со страху. Вынимает из машины свою сумочку. Равинель вскакивает и бормочет, держа жиклер в зубах:
— Ты что, собираешься меня бросить?
— Хватит болтать, дуралей!
Машина. Из Ле-Мана. Не успели они и глазом моргнуть, как она оказалась почти рядом. Яркий луч света очерчивает их фигуры, и они чувствуют себя голыми. Растущая черная громада замедляет ход.
— Дело дрянь? — спрашивает жизнерадостный голос.
В темноте угадывается большой грузовик. Из окна высовывается мужчина. Алеет красная точка сигареты.
— Да нет! — отзывается Равинель. — Уже порядок.
— Может, девочка пожелает ехать со мной? — хохочет шофер и, трогаясь, машет рукой.
Грузовик спешит дальше, слышен только скрип переключателя скоростей. Люсьена, обессилев, падает на сиденье. Но Равинель в бешенстве. Она впервые обозвала его дураком.
— Сделай одолжение — сиди спокойно. И держи свои соображения при себе. Ты виновата не меньше моего.
Неужели она действительно собирается удрать? Добраться до Ле-Мана? Они ведь связаны одной ниточкой. Да и разве бегство могло бы спасти ее?
Люсьена молчит. По ее позе нетрудно догадаться, что она решила ни во что не вмешиваться. Пусть, мол, выпутывается сам как знает. А ведь нелегко заново собрать карбюратор, почти вслепую, пристраивая прыгающий фонарик то на коробке скоростей, то на крыле или на радиаторе. Каждую секунду гайки могут свалиться в песок. Но от злости пальцы Равинеля обретают такую уверенность, такую ловкость и подвижность, какой они еще никогда не знали. Он осматривает машину, выжимает газ. Порядок. Мотор заработал исправно. И тут Равинель из озорства хватает канистру и не спеша наливает полный бак. Их обгоняет грузовик-цистерна, освещая на мгновение салон и длинный сверток едко-зеленого цвета. Люсьена съеживается на сиденье. Так тебе и надо! Он водворяет огромную канистру на прежнее место — на громыхающий лист железа, закрывает багажник: поехали! Половина первого. Равинель нажимает на педаль. Ему почти весело. Люсьена струхнула. Да еще как! Куда больше, чем тогда, в ванной. Почему? Риск тот же — ни меньше, ни больше. Во всяком случае, в их отношениях что-то вдруг изменилось. Она чуть было не предала его. Конечно, Равинель больше об этом никогда не заговорит, но будет уже иначе реагировать, если она снова попробует держаться с ним высокомерно.
Красный огонек грузовика-цистерны приближается. Равинель обгоняет его и мчится вперед. Вот и Бос. Небо прояснилось. Высыпали звезды. Они медленно бегут за окнами машины. О чем она, интересно, думала, хватая сумочку? О своем общественном положении, о своем месте в больнице? Она его чуточку презирает. Жалкий коммивояжер! Он давно это понял. Его считают простаком, не способным разбираться в тонкостях. Но он вовсе не такой дурак, как им кажется!
Ножан-ле-Ротру! Длинная, бесконечно длинная улица, кривая и узкая. Небольшой мост и черная, поблескивающая в отсветах фар водная гладь. «Внимание — школа!» Ночью школьники спят. Равинель не замедлил хода. Вот он уже на другом, крутом берегу. Мотор рычит во всю мочь.
Черт побери! Жандармы. Трое, четверо. Их «ситроен» поставлен поперек шоссе и загораживает проезд; у края дороги выстроились мотоциклисты. И все залито ярким светом: спины, портупеи, лица жандармов. Они машут. Придется остановиться. Равинель выключает фары. Внезапно его скрючивает от подступающей к горлу тошноты, как тогда — в ванной. Он машинально резко тормозит, и Люсьена с силой упирается в приборную доску, чтобы не стукнуться. Его мутит. Вот уже электрический фонарик прогуливается по мотору, по кузову… Глаза жандармов впиваются в глаза Равинеля.
— Откуда едете?
— Из Нанта. Коммивояжер.
Равинель вовремя сообразил, что это уточнение может их спасти.
— Вы не обгоняли возле Ле-Мана большой грузовик?
— Вполне возможно. Как-то не обратил внимания, знаете.
Жандарм переводит взгляд на Люсьену. Равинель спрашивает как можно более непринужденно:
— Гангстеры?
Жандарм, заглянув под сиденье, гасит фонарик.
— Мошенники. Везут перегонный куб.
— Странная профессия. Моя мне больше нравится!
Жандарм отходит. Равинель медленно трогается с места, проезжает мимо выстроившихся в ряд мотоциклистов, постепенно набирает скорость.
— А я-то уж подумал… — бормочет он.
— Я тоже, — признается Люсьена.
Он с трудом узнает ее голос.
— Не исключено, однако, что он взял на заметку наш номер.
— Ну и что?
Вот именно — ну и что! Какая разница? Равинель не намерен скрывать свое ночное путешествие. В каком-то смысле даже хорошо, если жандарм записал номер машины. Ведь, в случае чего, этот человек мог бы засвидетельствовать… Только вот одна деталь… Женщина в машине. Но жандарм может об этом и не вспомнить…
Стрелка часов перед глазами продолжает свой однообразный бег. Три часа. Четыре часа. Шартр уже далеко, на юго-востоке… За поворотом открывается Рамбуйе. Тьма по-прежнему непроглядна. Они намеренно выбрали ноябрь. Но движение становится все оживленнее. Цистерны с молоком, тележки, почтовые машины… Теперь Равинелю уже не до размышлений. Он внимательно следит за дорогой. Вот и окраина Версаля. Город спит. Поливальные машины неторопливо ползут в ряд, позади огромного грузовика, похожего на танк. Тяжелая усталость наваливается на плечи Равинеля. Хочется пить.
Виль-д’Авре… Сен-Клу… Пюто… Мелькают дома. За прикрытыми ставнями темно. После встречи с жандармами Люсьена не сделала ни одного движения, ни одного жеста. Но она не спит. Она глядит прямо перед собой сквозь запотевшее ветровое стекло.
Темный, бездонный провал Сены. А вот уже и первые особнячки Ангиана. Равинель живет неподалеку от озера, в конце тупика. Завернув сюда, он тут же включает сцепление, и машина по инерции бесшумно катится вперед.
Равинель останавливается в конце тупика на круглой площадке и выходит из машины. У него так затекли руки, что он едва не роняет ключ. Наконец он распахивает ворота, заводит машину во двор и поспешно закрывает обе створки. Справа — домик, слева — гараж, низкий, массивный, вроде дота. В конце аллеи за деревьями виднеется покатая крыша флигеля.
Люсьена, пошатнувшись, хватается за ручку дверцы. Ноги у нее занемели, она трясет сначала одной, потом другой ногой, поочередно сгибает и разгибает их. Лицо замкнутое, хмурое — такое бывает у нее при самом скверном настроении. Равинель приподнимает крышку багажника.
— Помоги-ка!
Сверток цел и невредим. Один край полотнища чуть завернулся и обнажил намокшую заскорузлую туфлю. Равинель тянет рулон на себя, Люсьена берется за другой конец.
— Пошли?
Она наклоняет голову в знак согласия. Готово!
Согнувшись под тяжестью ноши, они спускаются по аллее, минуют живую изгородь. Флигель с покатой крышей — это их прачечная. Крошечный ручеек лениво бежит к мосткам. Постепенно ручеек расширяется и образует маленький водопад, а потом теряется в озере.
— Посвети!
К Люсьене возвращается командирский тон. Сверток лежит на цементных плитах. Равинель держит фонарь, Люсьена принимается развертывать брезент. Тело в помятой одежде поворачивается легко, как бы по собственной воле. Лицо Мирей, обрамленное уже высохшими, растрепанными волосами, словно гримасничает… Толчок — и труп скользит по мосткам. Всплеск — и волна докатывается до противоположного берега. Еще немного… Люсьена подталкивает труп ногой, и он погружается в воду. Потом она на ощупь — Равинель уже погасил фонарик — складывает брезент и тащит его к машине. Двадцать минут шестого.
— У меня времени в обрез, — бормочет она.
Они входят в дом, вешают на вешалку в передней пальто и шляпу Мирей. Кладут ее сумочку на стол в столовой.
— Быстрей! — командует разрумянившаяся Люсьена. — Скорый в Нант отходит в шесть сорок. Мне никак нельзя опоздать.
Они садятся в машину. И только теперь Равинель осознает, что овдовел.
Равинель медленно спустился по лестнице вокзала Монпарнас, у входа в вестибюль купил пачку «Голуаз» и отправился к «Дюпону». «У Дюпона поешь как дома». Светящаяся вывеска отливала бледно-розовым светом в лучах зари. Сквозь широкие стекла видны спины людей, сидящих за стойкой бара, и огромная кофеварка с колесами, рукоятками, дисками, которые начищал до блеска заспанный официант. Равинель сел за дверью и сразу же размяк. Сколько раз он останавливался тут в такую же вот рань! Бывало, проделаешь крюк через весь Париж, чтобы потянуть время и не будить Мирей. Сегодняшнее утро — как все другие…
— Черный… и три рогалика.
Все очень просто: похоже, он отходит после ночного кошмара. Снова ощущает свои ребра, локти, колени, каждую мышцу. Малейшее движение — и по телу пробегает волна усталости. Голова у него горит, в мозгу будто что-то клокочет, в глазах резь, кожа буквально натягивается на скулах… Он чуть не начал клевать носом прямо на стуле в шумном кафе. А ведь самое трудное у него впереди. Теперь нужно якобы обнаружить труп. Но до чего хочется спать! Все решат, что он убит горем. В каком-то смысле изнуренный вид сослужит ему добрую службу.
Равинель положил деньги на стол, обмакнул рогалик в кофе. Он показался ему горьким, как желчь. Если поразмыслить, то встреча с жандармами — сущий пустяк, даже если кто и сообщит, что в машине сидела женщина. Пожалуйста: эта женщина — незнакомка, она проголосовала на дороге. Он встретил ее при выезде из Анже. Сошла в Версале. Ни малейшей связи со смертью Мирей… И потом, кому взбредет в голову расследовать, какой дорогой он вернулся домой? Допустим, его даже заподозрят. Но лишь до тех пор, пока не проверят алиби. Равинель не выезжал за пределы Нанта и его окрестностей. Это подтвердят тридцать свидетелей. Где и когда он выходил, можно установить с точностью до часа или около того. Ни одного пробела. В среду, четвертого — а вскрытие поможет установить точную дату, если не час смерти, — в среду, четвертого?.. Погодите-ка! Я провел весь вечер в пивной «Фосс». Засиделся там за полночь. Спросите Фирмена, официанта, он наверняка помнит. А пятого утром я болтал с… Но к чему лишний раз ворошить эти невеселые мысли?
Люсьена все это уже без конца твердила ему на вокзале. Версия несчастного случая возникает сама собой. Головокружение, упала в ручей, мгновенное удушье… Зауряднейшее дело. Правда, Мирей была одета не по-домашнему. А раз так, зачем ей понадобилось спускаться в прачечную? Да мало ли зачем женщина может пойти к себе в прачечную? Может, забыла там белье или кусок мыла… Впрочем, вряд ли у кого-либо возникнут подобные вопросы. А если кто предпочитает версию самоубийства — что ж, пожалуйста. Два года прошли, те самые два года, которых требует страховая компания…
Без десяти семь. Черт возьми! Пора трогаться. Равинель так и не прикоснулся к последнему рогалику, а первые два застряли у него в горле тошнотворной массой… С минуту он постоял на краю тротуара. Автобусы и такси разбегались во всех направлениях. Толпы служащих, обитателей пригородов, торопились покинуть вокзал. Вот он, унылый Париж на рассвете… Н-да… И все-таки пора трогаться в путь.
Машина припаркована совсем рядом с билетными кассами. Там, словно картина на выставке, висит большая карта Франции, похожая на открытую ладонь, сплошь изрезанную линиями: Париж — Бордо, Париж — Тулуза, Париж — Ницца… Линии удачи, линии жизни. Фортуна! Судьба! Равинель дал задний ход и выехал на дорогу. Надо как можно скорей уведомить страховую компанию. Послать телеграмму Жермену. Придется, наверное, позаботиться и о похоронах. Мирей хотела бы очень приличных похорон, ну и, конечно, отпевания в церкви. Равинель вел машину как автомат. Он назубок знал все эти улицы, бульвары… да и движение еще не напряженное. Мирей была неверующая и все-таки ходила к обедне. Предпочитала праздничные службы из-за органа, пения, туалетов. И не пропускала проповеди отца Рике по радио, во время поста. Она не очень-то разбиралась в сути, но считала, что он хорошо говорит. И потом, этот отец Рике был депортирован!.. Сквозь облака пробивался розовый луч. А вдруг Мирей видит его сейчас… Тогда она знает, что он действовал не по злобе. Смешно!.. Да, а где же ему взять черный костюм?.. Придется сбегать в прокат и еще попросить соседку сшить траурную повязку. А Люсьена будет спокойно дожидаться его в Нанте! Ну где же справедливость?
Впрочем, размышлять над этим ему некогда, впереди возник старенький «пежо» и никак не позволял себя обойти. Он зачем-то все-таки обогнал его у самого Эпинэ, но тут же замедлил ход. Привет! Я еду из Нанта. И понятия не имею, что у меня умерла жена.
В этом-то вся и загвоздка. Я понятия не имею…
Ангиан. Он остановился у табачного ларька…
— Здравствуйте, Морен.
— Здравствуйте, господин Равинель. А вы, случаем, не запоздали? Кажется, обычно вы приезжаете чуть раньше.
— Туман задержал. Чертов туман! Особенно возле Анже.
— Ох, не приведи господь всю ночь сидеть за баранкой!
— Дело привычки. Что у вас тут новенького? Дайте-ка спичек.
— Ничего. Да разве здесь может быть что-нибудь новенькое?
Равинель вышел из машины. Больше тянуть нельзя. Будь он не один, насколько все выглядело бы проще и не было бы так страшно. Хорошо бы иметь свидетеля, который подтвердит… Ах, черт возьми! Папаша Гутр. Какая удача!
— Как дела, господин Равинель?
— Понемножечку… Очень рад, что вас повстречал… Вы мне как раз нужны…
— Чем могу служить?
— Моя прачечная совсем обветшала. Того и гляди развалится. Жена мне говорит: «Вот бы тебе посоветоваться с папашей Гутром».
— A-а! Это та прачечная, что на краю участка?
— Ну да. Ведь у вас найдется минутка? Может, съездим? Ну и по стаканчику муската опрокинем для бодрости.
— Понимаете… Мне пора на стройку.
— Мускат из Басс-Гулена. Ну как? А по дороге расскажете мне все местные новости.
Гутр не заставил себя долго упрашивать и полез в машину.
— Разве что на минутку… А то ведь меня ждет Тэлад…
Они молча проехали с полкилометра мимо затейливых дачных домиков и остановились у решетчатых ворот, украшенных эмалированной табличкой: «Веселый уголок». Равинель дал продолжительный гудок.
— Нет-нет. Не выходите. Жена сейчас откроет.
— Но может, она еще не встала, — возразил Гутр.
— В такой-то час? Шутите! А тем паче в субботу.
Он выжал из себя улыбку и снова загудел.
— Ставни еще закрыты! — заметил Гутр.
Равинель вышел из машины.
— Мирей!
Гутр вылез следом за ним.
— Может, на рынок пошла?
— Вряд ли. Я ведь ее предупредил, что приеду. Я ее всегда предупреждаю, когда есть такая возможность.
Равинель открыл ворота. В разрывах низко бегущих облаков нет-нет да и проглядывало голубое небо.
— Да-а, осень, последние теплые денечки, — вздохнул Гутр. И добавил: — Ворота у вас ржавеют, господин Равинель. Надо бы по ним основательно пройтись суриком.
В почтовом ящике лежала газета. Равинель вынул ее, а вместе с ней и открытку, засунутую уголком в газету.
— Моя открытка, — пробормотал он. — Значит, Мирей нет дома. Наверное, к брату поехала. Лишь бы с ним ничего не стряслось! После войны Жермен заметно сдал.
Он направился к дому.
— Я только сброшу пальто и догоню вас. Дорогу вы знаете.
В доме пахло чем-то затхлым, заплесневелым. В коридоре Равинель зажег лампу с абажуром. Абажур этот из розового шелка с кисточками Мирей смастерила сама по модели из журнала «Мода и рукоделие», Гутр все топтался у крыльца.
— Ступайте! Ступайте! — крикнул Равинель. — Я вас догоню.
Он нарочно задержался на кухне, чтобы Гутр ушел вперед. А тот кричал из сада:
— Ну до чего же хорош ваш белый цикорий! У вас счастливая рука!
Равинель вышел, оставив дверь открытой. Чтобы успокоиться, он закурил. Гутр подошел к прачечной. Вошел. Равинель остановился посреди аллеи. Судорожно выпустив из носа дым, словно задохнувшись, он замер на месте, не в состоянии сделать ни шагу.
— Эй! Господин Равинель! — окликнул его Гутр.
Ноги совершенно не повиновались Равинелю. Что лучше сделать — закричать, заплакать, уцепиться за Гутра, разыграв убитого горем?
В дверях прачечной показался Гутр.
— Скажите, вы уже видели?
Равинель поймал себя на том, что бежит бегом.
— Что! Что видел?
— О-о! Не стоит так расстраиваться. Все в наших руках. Смотрите!
Он указал на червоточину в срубе и кончиком складного метра поцарапал по дереву.
— Сгнило! Сгнило до самой сердцевины. Придется менять стропила.
Равинель, стоявший лицом к ручью, никак не решался взглянуть туда.
— Да-да… Вижу… Совершенно сгнило… — невнятно бормотал он. — Там у нас еще мостки… на берегу…
Гутр отвернулся, и в этот момент сруб со здоровенными балками медленно закружился перед глазами Равинеля, как спицы колеса. Снова приступ тошноты… «Сейчас упаду в обморок», — подумал он.
— Цемент в порядке, — заметил Гутр самым что ни на есть обыденным тоном. — Доска, это верно… Что же вы хотите? Все ведь изнашивается!
«Дурак!» Пересилив себя, Равинель посмотрел в воду, и сигарета выпала у него изо рта. В прозрачной воде видны были камешки на дне, ржавый обод от бочки, полегшие травинки и водослив, где ручеек пронизывался светом, прежде чем бежать дальше. Гутр то наклонялся над мостками, то выпрямлялся и снова посматривал на прачечную. Равинель тоже усердно все оглядывал — и поросшее сорняками поле, и ветхие мостки, и почерневшую, засыпанную пеплом печурку, и голый цементный пол, на который два часа назад они положили брезентовый сверток.
— Вот ваша сигарета, — сказал Гутр и, продолжая колотить себя метром по коленке, протянул сигарету Равинелю. — По правде говоря, — продолжал он, задрав голову, — вся кровля уже ни к черту не годится. Я бы на вашем месте просто-напросто покрыл крышу толем.
Равинель внимательно приглядывался к водосливу. Даже если бы тело унесло течением — что маловероятно, — оно неизбежно застряло бы в протоке.
— Все удовольствие — двадцать монет. Но очень хорошо, что вы меня предупредили. Давно пора приложить к этому руки. А то, глядишь, крыша возьмет да и обрушится вашей дражайшей половине на голову… Что с вами, господин Равинель? На вас лица нет.
— Пустяки… Устал… Всю ночь за рулем!
Гутр замерил все, что нужно, записал большим плоским карандашом цифры на конверте.
— Значит, так. Завтра — воскресенье. В понедельник я занят у Веруди… Во вторник… Я могу подослать вам рабочего уже во вторник. Мадам Равинель будет дома?
— Не знаю… — разжал губы Равинель. — Наверное… Хотя нет… Знаете… Лучше я сам к вам зайду и скажу…
— Как хотите.
Эх! Растянуться бы сейчас на постели, закрыть глаза, собраться с мыслями, обдумать все случившееся. Надо что-то предпринять. Куда там… Папаша Гутр преспокойненько набивает трубку, наклоняется над грядкой с салатом, рассматривает груши на дереве.
— Вы их никогда не окуриваете? А зря, наверное. Шадрон говорил мне вчера… Нет, в четверг… Нет, правильно, вчера…
Равинель готов был кусать себе локти, кричать, умолять папашу Гутра убраться восвояси.
— Вы идите, папаша Гутр. Я вас догоню.
Ему просто необходимо было вернуться в эту пустую прачечную, все осмотреть еще раз. При галлюцинациях видишь то, чего нет. Может, бывают обратные галлюцинации? Когда не видишь того, что есть… Но это не галлюцинация, не сон. Все это наяву. Косой холодный луч солнца скользил по краю прачечной и хорошо освещал дно. Камешки не сдвинулись с места. Как будто они оставили труп в другой прачечной, в точности такой же, как эта, но где-то далеко, в стране кошмаров и снов. Папаша Гутр небось уже выходит из себя. Чертов Гутр!.. Обливаясь потом, Равинель пошел по аллее. Гутр ждал его на кухне. Шут гороховый! Сидит за столом и, слюнявя большой палец, перебирает свои бумажки… Рядом на столе лежит его фуражка.
— Знаете, господин Равинель, я вот предложил вам толь, но потом подумал, а может, шифер лучше…
Равинель вдруг вспомнил про мускат. Черт бы его подрал! Ведь он дожидается обещанного угощения!
— Секундочку, папаша Гутр! Я только спущусь в погреб.
Господи, получит он его, свой мускат, и потом пусть убирается, а не то… Равинель сжал кулаки. Сколько волнений… Его всего колотило. Ни дать ни взять судороги… У самой двери он в страхе остановился. А вдруг Мирей в погребе? Да нет! Что за идиотский страх? Он включил свет. В погребе, конечно, никакой Мирей! И все-таки Равинель поторопился поскорей оттуда выбраться. Схватил бутылку из ящика и бросился наверх. Он нервничал, хлопал дверцами буфета, доставая стаканы, задел бутылкой за край стола. Руки уже не слушались его. Вытаскивая пробку, он чуть не разбил бутылку.
— Наливайте сами, папаша Гутр. У меня что-то руки дрожат… Знаете, восемь часов за баранкой…
— Н-да, жалко проливать такое винцо, — сверкнул глазами Гутр.
Медленно, с видом знатока он налил два стакана и встал, воздавая должное мускату.
— Ваше здоровье, господин Равинель. И здоровье вашей супруги. Надеюсь, ваш шурин не захворал. Хотя в такую промозглую погоду… У меня вот нога…
Равинель залпом выпил вино, снова налил стакан — и снова выпил. И еще…
— Ну вот и хорошо, — одобрил Гутр. — Видать, у вас привычка.
— Когда я выматываюсь, вино меня бодрит!
— Это уж точно, — закивал головой Гутр, — оно и мертвеца взбодрит.
Равинель ухватился за стол. На этот раз голова у него кружилась не на шутку.
— Вы меня простите, папаша Гутр, но мне надо… у меня каждая минута на счету… С вами очень приятно поболтать, да вот только…
Гутр натянул на голову фуражку.
— Понял, понял! Убегаю. К тому же меня на стройке ждут.
Он наклонился над бутылкой, прочитал этикетку:
— «Мускат высшего качества — Басс-Гулен». Поздравьте от меня того, кто приготовил такое винцо, господин Равинель. Он свое дело знает, это уж точно.
На пороге они еще раз обменялись любезностями, потом Равинель закрыл дверь, повернул ключ, добрался до кухни и допил вино.
— Невероятно! — пробормотал он. У него была совершенно ясная голова, но все происходило как во сне, когда видишь дверь, трогаешь ее и тем не менее проходишь сквозь нее, да еще считаешь это вполне естественным. Неторопливо постукивал будильник на камине, напоминая тиканье другого будильника. Там, в Нанте.
Невероятно!
Равинель встал и пошел в столовую. Сумочка Мирей лежит на прежнем месте. В передней — пальто, шляпа. Висят на вешалке. Он поднялся на второй этаж. Дом безмолвен и пуст — совершенно пуст. И тут Равинель заметил, что держит бутылку за горлышко, как дубинку. Его пронизал мучительный страх. Он поставил бутылку на пол — поставил тихонько, осторожно. Потом, стараясь не скрипеть, открыл секретер. Револьвер лежал на месте, завернутый в промасленную тряпку. Он протер его, откинул барабан и вставил в него патрон. Послышался щелчок, Равинель одумался. Что за нелепость? При чем тут револьвер? Разве выходцев с того света убивают из револьверов? Вздохнув, он сунул его в карман брюк. Как ни странно, он почувствовал себя несколько уверенней. Потом сел на край постели, сложил руки на коленях. С чего начать? Мирей в ручье нет — вот и все. Только сейчас он полностью осознал очевидность этого факта. Ни в ручье, ни в прачечной, ни в доме. Черт подери… Он забыл заглянуть в гараж.
Перескакивая через две ступеньки, Равинель сбежал с лестницы, перебежал аллею и распахнул гараж. Пусто. Даже смешно. Только три-четыре бидона с маслом да тряпки, испачканные тавотом. Равинелю пришла в голову другая мысль. Он медленно побрел по аллее. Следы его и Гутра отчетливо видны, а других не оказалось. Впрочем, Равинель и сам толком не знал, что он ищет. Просто он уступал внезапным порывам, ему надо было двигаться, что-то делать. В отчаянии он огляделся. Справа и слева тянулись незастроенные участки. Его ближайшим соседям с улицы виден только фасад «Веселого уголка». Равинель вернулся на кухню. Может, порасспросить их? Сказать: «Я убил жену… Не видели ли вы ее труп?» Смех, да и только! Люсьена? Но Люсьена сейчас в поезде. Связаться с ней по телефону раньше полудня невозможно. Вернуться в Нант? Но под каким предлогом? А что, если тело обнаружат в течение дня? Как тогда оправдать этот отъезд, это бегство? Заколдованный круг! Равинель взглянул на будильник. Десять часов! Ему нужно еще побывать на бульваре Мажанта — в магазине «Блаш и Люеде». Равинель тщательно запер входную дверь, сел за руль и снова двинулся в Париж. День разгулялся. Погода стояла мягкая, приятная… Начало ноября, а тепло, как весной. Мимо пронеслась спортивная машина. Пассажиры опустили верх. Они весело смеялись, ветер раздувал им волосы, и Равинель вдруг почувствовал себя слабым, старым и виноватым. Он злился на Мирей. Она его предала. Ей разом удалось добиться того, в чем он всегда терпел неудачу: она переступила таинственную границу; она по ту сторону — невидимая, неуловимая, как призрак, как зыбкий туман над дорогой. Можно и при жизни быть мертвецом… и оставаться живым после смерти… Он часто это чувствовал… Да, но где же труп?..
Мысли у него стали путаться. Его клонило ко сну. А бездушный двойник Равинеля уверенно лавировал на дороге, распознавая улицы, перекрестки. Машина остановилась перед магазином, словно сама собой.
С бульвара Мажанта он отправился в центр, в кафе на углу за Лувром, куда почти никогда не заглядывал. Но сегодня он был сам не свой. По дороге он все подсчитывал, прикидывал, путался в цифрах… Поезд приходит в одиннадцать двадцать или в одиннадцать десять… Дорога занимает пять часов… значит, в одиннадцать сорок… А от больницы до вокзала пять минут ходу. Люсьена уже, наверное, там. Он остановился у кафе.
— Будете завтракать, мсье?
— Если хотите.
— То есть как это — если я?..
Официант посмотрел на небритого клиента, потирающего рукой глаза. Загулял, как видно!
— Где тут у вас телефон?
— В глубине зала, справа.
— Можно позвонить?
— Обратитесь в кассу за жетоном.
Дверь на кухню позади Равинеля непрестанно хлопала. «Три закуски! И приготовьте антрекот!» На линии треск. Голос Люсьены почти неузнаваем. Он доносится очень издалека, и это раздражает. Впрочем, в такой сутолоке все равно поговорить невозможно.
— Алло!.. Алло, Люсьена?.. Да, это я, Фернан… Она исчезла. Нет, за ней никто не приходил… Она исчезла… Сегодня утром ее там не оказалось…
За его спиной причесывается перед зеркалом какой-то тип. Наверное, ждет телефона!
— Люсьена! Алло, ты меня слышишь?.. Ты должна приехать… Роды? Плевать я хотел на роды… Нет, я не болен… и я не пил… Я знаю, что говорю… Нет! Никаких следов… Как?.. Неужто ты воображаешь, что я нарочно сочинил такую историю? Что?.. Конечно, было бы неплохо. Ну, если сегодня вечером ты никак не можешь… Тогда завтра в двенадцать сорок… Ладно! Я вернусь туда… Посмотреть? Где прикажешь мне смотреть?.. Я и сам не понимаю… Да! Договорились. До завтра.
Равинель повесил трубку и сел на прежнее место у окна. Что ж, Люсьену можно извинить. Если бы такую новость сообщили по телефону ему, Равинелю, разве он поверил бы? Машинально съев заказанное, он опять сел в машину. Снова ворота Клинянкур, дорога на Ангиан. Люсьена права. Надо вернуться туда, поискать еще и, на худой конец, хоть показаться соседям. Выиграть время. А главное, пусть они увидят, что он держится как ни в чем не бывало.
Равинель дернул дверь. Заперта на ключ. Это его почему-то разочаровало. Чего же он ждал? По правде говоря, он уже ничего не ждал. Он хотел тишины и покоя, хотел забыться. Войдя в комнату, он проглотил таблетку, поднялся в спальню, заперся, положил револьвер на ночной столик и, не раздеваясь, повалился на кровать. И тут же погрузился в тяжелый сон.
Равинель проснулся около пяти. Все тело ныло, в желудке ощущалась тяжесть, лицо отекло, ладони вспотели. Но когда он спросил себя: «Что же случилось с трупом?» — то немедленно сам себе четко и определенно ответил: «Труп украли». И сразу как-то успокоился. Он встал, тщательно умылся холодной водой, не спеша побрился. Его украли, черт подери! Дело приняло очень серьезный оборот, но с вором еще можно поладить: достаточно назначить цену.
Он окончательно проснулся. Вот он снова в своей спальне, среди знакомых вещей. Жизнь продолжается. Ноги уже не подкашиваются. Да, он дома, в привычной, совсем не таинственной обстановке. Спокойно, минутку — надо во всем разобраться. Труп украли, это ясно… И вор где-то неподалеку.
Однако чем больше он раздумывал, тем сильнее его одолевали сомнения. Украсть труп? Но зачем? Идти на такой риск! Он хорошо знал своих ближайших соседей. Справа живет Биго — железнодорожник лет пятидесяти, добродушный и бесцветный малый. Работа, сад, карты. Никогда не повышает голоса. Чтобы Биго спрятал труп?! Смешно! У его жены язва желудка, в чем только душа держится! Слева — Понятовский. Он работает счетоводом на мебельной фабрике, развелся с женой, дома почти не бывает. Поговаривают даже, что он собирается продать свой домик… Впрочем, ни Биго, ни счетовод не могли быть свидетелями сцены в прачечной. Ну а если они обнаружили труп уже позже? Да, но с их участков нет выхода к ручью. Может, прошли пустырями или лугом? Но зачем же им труп, раз они понятия не имеют обо всем происшедшем?.. Ведь кражу можно объяснить только одним — намерением последующего шантажа. Однако про страховой полис никто не знает. Так, ладно… Какой же им смысл шантажировать коммивояжера? Всем известно, что Равинель честно зарабатывает себе на жизнь — и не больше… Правда, некоторые шантажисты довольствуются малым. Небольшой рентой. И тем не менее… Не говоря уж об опасности. Интересно, всякий ли способен похитить труп? У него, Равинеля, наверняка не хватило бы духу.
Он перебирал в уме все эти доводы и никак не мог ничего понять. Его опять охватило чувство полнейшего бессилия. Нет, труп не украли. Но трупа нет. Значит, украли… Хм… нет никакого смысла его похищать. Равинель почувствовал легкую боль в левом виске и потер себе лоб. Не заболеть бы! Он не может, не имеет права на это… Но что же делать, господи, что делать?
Мучаясь одиночеством, он метался по комнате. У него не было сил даже расправить смятое покрывало на постели, прочистить раковину с застоявшейся мутной водой, поднять с пола пустую бутылку; он просто затолкнул ее ногой под шкаф. Взяв револьвер, он спустился по лестнице. Куда идти? К кому обратиться?
В небе протянулись длинные розовые полосы, вдали послышался гул самолета. Вечер, простой и необычный, наполнял его сердце горем, злобой, сожалениями. Такой же вечер был, когда они впервые встретились с Мирей на набережной Гран-Огюстен. Около площади Сен-Мишель. Он рылся тогда на лотке у букиниста. Рядом листала книгу она… Вокруг загорались огни, свистел у моста регулировщик. Какое идиотство — бередить все это в памяти!
Равинель спустился к прачечной. Ручеек чуть поплескивал у водослива, переливаясь рыжеватыми бликами. С другого берега донеслось блеяние козы. Равинель вздрогнул. Коза почтальона… Каждое утро дочка почтальона приводила козу на луг и привязывала ее на длинной веревке к колышку. Каждый вечер приходила за ней. А вдруг?..
Почтальон — вдовец. Девчушку звали Генриеттой. Она была совсем забитая, глупенькая и чаще всего сидела дома, стряпала, хлопотала по хозяйству… И неплохо управлялась для своих двенадцати лет.
— Я хотел у вас кое-что узнать, мадемуазель.
Сроду ее так не называли. От испуга она даже не впустила Равинеля в дом, а он, смущенный, задыхающийся, стоял перед ней и не знал, с чего начать.
— Это вы отводили сегодня утром козу на луг?
Девочка покраснела, сразу встревожилась — уж не провинилась ли она в чем?
— Я живу в доме напротив… Знаете, «Веселый уголок»… И маленькая прачечная тоже моя… Жена моя повесила сушить носовые платки… Должно быть, их унесло ветром.
Нелепый, смешной предлог, но он так устал, что не смог придумать ничего удачней.
— Сегодня утром… Вы ничего не заметили перед прачечной?
У нее было длинное узкое лицо, обрамленное двумя аккуратными косами. Два передних зуба сильно выдавались. Равинель смутно почувствовал что-то трогательное в этой встрече.
— Вы привязываете козу у самого ручья, верно? Вам никогда не приходило в голову взглянуть на тот берег?
— Почему же…
— Так вот, постарайтесь вспомнить. Сегодня утром…
— Нет… Я ничего не видела.
Генриетта слегка косила, и он пристально вглядывался то в один, то в другой ее глаз, пытаясь понять, не лжет ли она.
— В котором часу вы пришли с козой на луг?
— Не знаю.
В глубине коридора что-то зашипело. Девочка покраснела еще сильней и, затеребив передник, сказала:
— Суп закипел… Можно, я пойду погляжу?
— Конечно… Бегите, бегите.
Она убежала, а он, чтобы его не заметили соседи, юркнул в коридор. Отсюда ему был виден угол кухни, полотенца, развешанные на веревках. Пожалуй, лучше уйти. Не очень-то красиво учинять допрос девчонке.
— Так и есть, суп… — сказала Генриетта. — Выкипел…
— Сильно?
— Нет, не очень… Может, папа не заметит.
У нее были сплюснутые ноздри. И веснушки на носу, как у Мирей.
— А он ругается? — спросил Равинель.
И тут же пожалел о своих словах, поняв, что девочка за свои двенадцать лет достаточно натерпелась.
— В котором часу вы встаете?
Она нахмурилась, подергала себя за косы. Наверное, соображала, как ответить.
— Вы встаете еще затемно?
— Да.
— И сразу отводите козу на луг?
— Да.
— А вы-то сами разве не гуляете по лугу?
— Нет.
— Почему?
Она обтерла губы ладошкой и, отвернувшись, пробормотала что-то невнятное.
— А?
— Боюсь.
В двенадцать лет его тоже пугала дорога в школу. Утренняя мгла, моросящий дождик, узкие грязные улицы, ведущие к монастырю, бесконечные мусорные баки… Ему всегда казалось, что следом за ним кто-то идет… А что, если бы ему пришлось отводить в поле козу? Он смотрел на сморщенное личико девочки, источенное сомнением и страхом. И вдруг представил себе мальчика Равинеля, того незнакомца, о котором он никогда и никому не рассказывал и о котором не любил думать, но тот все же постоянно сопровождал его, будто молчаливый свидетель. А если бы тот вдруг увидел, как что-то плавает в воде?..
— На лугу никого не было?
— Нет… Вроде бы нет.
— А в прачечной… Вы никого не видели?
— Нет.
Он отыскал в кармане десятифранковую монету, сунул ее в руку девочки.
— Это вам.
— Он у меня отберет.
— Не отберет. Найдите надежное местечко и спрячьте.
Она задумчиво тряхнула головой и как бы с сомнением сжала пальцы.
— Я вас навещу в другой раз, — пообещал Равинель.
Надо было уйти непременно на добром слове, оставить приятное впечатление, сделать так, будто ни козы, ни прачечной и в помине не было.
На пороге Равинель столкнулся с почтальоном — сухопарым человечком, согнувшимся под тяжестью своей пузатой сумки.
— Привет, начальник… Вы хотели меня видеть? — прищурился почтальон. — Не иначе как по поводу письма, что пришло пневмопочтой.[6]
— Нет. Я… Я жду заказное… Вы говорите, пневмопочтой?
Почтальон поглядел на него из-под фуражки со сломанным козырьком.
— Да. Я звонил, но мне никто не открыл. И я бросил его в ящик. Что, вашей половины дома нет?
— Она в Париже.
Равинель мог бы и не отвечать, но теперь он стал осторожен. Приходилось заискивать.
— Ну, пока! — попрощался почтальон и вошел в дом, хлопнув дверью.
Пневматичка? Но от кого? Конечно, не от «Блаш и Люеде». Он ведь только что там был. Быть может, от Жермена? Вряд ли. Но может, она адресована Мирей?
Равинель шел домой по освещенным улицам. Внезапно похолодало, и мысли забегали быстрей. Дочка почтальона ничего не видела, а если что-нибудь и видела, то ничего толком не поняла, а если и поняла, то не разболтает. Все знают Мирей. И всякий, кто обнаружил бы ее труп, непременно дал бы знать.
Но вот пневматичка! Возможно, ее послал вор, чтобы продиктовать свои условия.
Конверт лежал в ящике. Равинель прошел на кухню и стал рассматривать его под лампой. «Господину Фернану Равинелю». Почерк!.. Он закрыл глаза, сосчитал до десяти, подумал, что, должно быть, заболел, серьезно заболел. Потом открыл глаза и впился в надпись на конверте. Провалы памяти… раздвоение личности… Когда-то давно, еще в университете, он читал про это в старой книжке Малапера… Раздвоение личности, шизофрения…
Нет, это не почерк Мирей. О господи! Почерк Мирей? Быть того не может!
Конверт аккуратно заклеен. Пошарив в ящике буфета, он достал нож и, держа его как оружие, направился к столу, где на глянцевой клеенке лежал розоватый прямоугольник. Кончиком ножа он поискал щелку в конверте. Тщетно! Тогда Равинель со злостью вспорол его и, затаив дыхание, ничего не понимая, прочел письмо:
Дорогой, я уеду дня на два, на три. Не беспокойся, ничего серьезного. Потом объясню. Продукты в погребе, в шкафу для провизии. Сначала доешь початую банку варенья, а потом уж открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи!
Целую тебя, как ты это любишь, мой волчище.
Равинель медленно перечитал письмо, потом прочитал еще раз. Не иначе как оно завалялось на почте. Наверное, Мирей опустила его в начале недели. Он взглянул на штемпель. «Париж, 7 ноября, 16 часов». 7 ноября — это… да это же сегодня! Черт побери, а почему бы и нет? Значит, Мирей была в Париже. Что может быть естественней! В горле у него встал ком. Он вдруг захохотал. Захохотал громко, безудержно. Глаза застилали слезы… И тут ни с того ни с сего он размахнулся и запустил через всю кухню ножом. Нож вонзился в дверь и задрожал, как стрела. А Равинель, ошеломленный, оглушенный, с открытым ртом и перекошенным лицом, застыл на месте… Потом пол под ним закачался, и он упал, ударившись головой. Неподвижный, оцепенелый, с густой пеной в уголках губ, он долго пролежал на полу, между столом и плитой.
Очнувшись, он тут же подумал, что умирает. Даже не умирает, а давно умер… Мало-помалу он освободился от странного оцепенения и словно перешел в состояние невесомости. Все его существо как бы разделилось на две взаимонепроницаемые части, как смесь воды и масла. С одной стороны, он испытывал чувство освобождения и бесконечной легкости, но в то же время ощущал себя тяжелым, даже липким. Еще одно ничтожное усилие, и он преодолеет эту раздвоенность, стоит только открыть глаза. Но, увы, у него ничего не получалось. Глаза не открывались — и все! И тут он вдруг очутился в каком-то мертвенно-бледном пространстве. В чистилище… Наконец-то он свободен… Правда, он осознал это как в тумане, смутно… Да… Он ощущал свое тело жидким, аморфным, готовым принять любую форму… Он обратился в душу… Он уже не человек от мира сего. Он — душа. Можно начать все сначала… Начать сначала, но что начинать? К чему спрашивать? Главное — следить за этой белизной, проникнуться, пропитаться ею, вобрать в себя ее свет, как вода вбирает солнечный луч… Вода, до самого дна пронизанная светом… Стать бы водой, чистой, прозрачной водой… Где-то там, подальше, белизна отливала золотом. Это не просто пустота. О нет! Кое-где проступают темные пятна. Особенно вон там, в темном, мутном углу, откуда доносится размеренный, монотонный гул. Может, это гул былой жизни? Вдруг белая пелена шелохнулась, показалась черная движущаяся точка. Теперь достаточно произнести лишь одно слово — и рухнут все преграды, и наступит долгожданный покой. Покой и тихая радость, чуть окрашенная легкой печалью. Слово это так и носится в воздухе. Сначала оно было где-то далеко, но вот с рокотом приближается. Где же оно? И вдруг вместо слова возникла муха!
Муха. Просто муха. Муха сидит на потолке. А большое темное пятно в углу — буфет! И вот все начинается снова: холод, тишина. Я ощупываю кафельные плитки. Я весь заледенел. Лежу на полу. Я Равинель. На столе письмо…
Главное — не пытаться понять. Не мучить себя вопросами. Лучше подольше оставаться вот в таком отрешенном безразличии. Трудно. Страшно. И все равно не нужно думать. Надо только осторожно пошевелиться. Тело, кажется, слушается. При желании можно поднять руки. Пальцы сгибаются. Взгляд с удовольствием останавливается на окружающих вещах. Надо называть все подряд по складам: пли-та… плит-ка… Так, все правильно… Но на столе розоватая бумага, вспоротый конверт… Внимание! Опасность! Надо бежать, спиной к стене, ощупью открыть дверь, потом запереть на один, нет, на два оборота. Теперь уже неизвестно, что происходит за этой дверью. И лучше этого не знать… А то, чего доброго, еще увидишь, как слова соскальзывают с бумаги, отделяются друг от друга, выстраиваются в ряд и в конце концов вычерчивают страшный силуэт.
Добравшись до конца улицы, Равинель оборачивается. Издали кажется, что в освещенном доме кто-то есть, ведь, уходя, он не выключил электричество. Обычно, возвращаясь по вечерам, он видел сквозь занавески движущуюся тень Мирей. Но сейчас он отошел от дома слишком далеко, и даже если тень движется, ее все равно не разглядишь. Вот он и на вокзале. С непокрытой головой. Выпивает две кружки пива в соседнем кафе. Виктор, бармен, занят по горло, а то бы непременно с ним поболтал. Он подмигивает, улыбается. Почему это свежайшее пиво обжигает его, как спирт? Бежать? Нет, бежать бесполезно. Другое розоватое письмо придет к полицейскому комиссару и поведает ему о преступлении. Мирей может пожаловаться, что ее убили. Стоп! Только не думать! На перроне полно народу. От красок режет глаза. Красный свет светофора слишком пронзителен, зеленый приторен, как сироп… От газет пахнет свежей краской, а от людей… от людей несет звериным запахом… в поезде воняет, как в метро. Вот! К этому и шло… Днем раньше, днем позже… Какая разница? Рано или поздно он должен был обнаружить то, что скрыто от других. Между живыми и мертвыми разницы никакой. Чувства наши грубы, и мы обычно воображаем, будто мертвые далеко, верим в существование двух миров. Ничего подобного! Они тут, эти невидимки, на нашей грешной земле. Они вмешиваются в нашу жизнь, пекутся о своих делах. «И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой». Они говорят немыми устами, пишут призрачными руками. Люди рассеянные обычно вообще этого не замечают. Эх, лучше бы вовсе не рождаться, не бросаться в бурную, сверкающую жизнь, в вихрь звуков, красок, форм… Письмо Мирей — лишь начало посвящения в тайну. К чему ужасаться?
— Билеты, пожалуйста.
Контролер. Красное лицо и две жирные складки на затылке. Он отстраняет пассажиров нетерпеливым жестом. Он и не подозревает, что вместе с ними отстраняет толпу теней. И далеко не все укладывается в рамки: Мирей вот-вот объявится. Письмо — только сигнал. Она не пожелала прийти сама. Она ушла из дому на два-три дня. Какая скромность! «Я уеду дня на два» — детская уловка. «Ничего серьезного. Я объясню потом». Ну конечно, в смерти нет ничего серьезного. Простая перемена в весе, плотности. Тоже жизнь, но жизнь без забот, без тревог, подстерегающих человека на каждом шагу. Ей не так уж плохо, этой Мирей! Она, видите ли, «все объяснит». О, ей не придется много объяснять. Все понятно. Также, как и его прошлое, вдруг представшее перед ним в истинном свете. Отец, мать, друзья всегда старались связать его по рукам и ногам, не давали ему воспарить, отвлекали от главного. Экзамены, профессия — сколько ловушек! И Люсьена ничего не понимает. Деньги, деньги! Только о них и думает. Как будто деньги не первопричина всех зол. Ведь это она первой заговорила об Антибе!
Вот если бы светило солнце, яркое солнце, все бы изменилось. Мирей бы не появилась. Свет стирает звезды, верно? А между тем звезды не меркнут, они живут. Антиб! Единственный способ — убить Мирей. Вернее, окончательно стереть ее с лица земли. Люсьена знала, что делала. Но теперь он все понял и не желает больше спасаться бегством, бежать на залитый солнцем юг. Мирей уже не сердится. Остается только победить невыносимый страх, который выждет момент, чтоб на него напасть. К этой мысли трудно привыкнуть. Надо, наверное, научиться спокойно, без дрожи вспоминать и о ванне, и о мертвой, одеревенелой, холодной Мирей с прилипшими ко лбу волосами…
Вдоль состава бешено бежали рельсы. Сплетались, опять разбегались в разные стороны. Поезда, вокзалы, мосты, склады с грохотом исчезали вдали. Вагон, освещенный мягким синеватым светом, упруго покачивался. Как будто едешь в далекое путешествие. Едешь-едешь, а все не доедешь, ибо в конце пути придется затеряться в толпе живых!
Над перроном колышется зыбкая пелена паровозного дыма. Суетятся носильщики, мешают пройти. Мужчины, женщины бегут, машут руками, обнимаются… «Целую тебя, как ты это любишь, мой волчище». Но Мирей на перроне нет и не может быть. Ее час еще не пробил.
— Соедините меня с Нантом!
Стены кабины испещрены надписями, номерами телефонов, непристойными рисунками.
— Алло, Нант?.. Больница?.. Доктора Люсьену Могар.
Стоя в кабине, Равинель уже ничего-ничего не слышит, кроме шума бурлящей, как река, толпы.
— Алло!.. Это ты? Она мне написала. Да-да… Собирается вернуться через несколько дней… Да, Мирей! Мне написала Мирей, понятно? Пневматичку… Уверяю тебя, что она… Нет. Нет. Я в здравом уме… Я вовсе не собираюсь тебя мучить, но лучше, чтобы ты знала… Ну да, я отдаю себе отчет… Но я начинаю многое понимать… О-о! Долго объяснять… Что я собираюсь делать? Почем я знаю?.. Договорились. До завтра!
Бедная Люсьена! Вечная потребность рассуждать… Что ж, она сама убедится. Сама прикоснется к тайне. Сама увидит письмо.
Письмо?.. Но увидит ли она его? Разумеется, раз один почтовый работник вынул его из ящика, другой отштемпелевал, а почтальон доставил адресату! Нет, письмо настоящее. Только вот поймет его не каждый. Надо иметь богатое воображение.
Бульвар Денэн. Светящиеся стрелы дождя. Сверкающее стадо машин. Хоровод теней. Кафе, похожие на огромные, ярко освещенные пещеры, отраженные невидимыми зеркалами и уходящие в бесконечность… И здесь тот же легкий переход от реальности к миру теней… и никто ничего не замечает.
Подкравшаяся темнота затопила бульвар, словно бурлящим илистым потоком, тем, что уносит разом и свет, и запахи, и людей. Ну-ка! Будь откровенен! Сколько раз ты мечтал утонуть в этих больших канавах, именуемых улицами? Сколько раз ты мечтал плавать по ним легкой рыбешкой и, забавляясь, тыкаться носом в витрины, смотреть на поставленные поперек течения церкви-верши, скверы-сети, где бьются и барахтаются неясные силуэты? И если ты подхватил идею Люсьены насчет ванны, то разве не из-за воды? Вода! Гладкая поблескивающая поверхность, под которой происходит нечто головокружительное. Тебе захотелось участия Мирей в твоей игре. А теперь ты сам впал во искушение. Уж не завидуешь ли ты ей?
Равинель долго-долго бесцельно блуждал по улицам… И вот он у берега Сены. Идет вдоль каменного, высокого — почти до плеч — парапета. Впереди мост, большая арка, под ней маслянистые отсветы. Город кажется опустевшим. Слабый ветерок отдает запахами шлюза и водостока. Мирей где-то здесь. Она растворилась в темноте. Они — Мирей и он — каждый в своей стихии и не могут соединиться. Они пребывают в разных измерениях. Но они еще могут встретиться и обменяться сигналами, как два корабля, плывущие в разных направлениях.
Мирей! Он с нежностью произносит ее имя. Откладывать больше нельзя. Ему тоже надо бежать и очутиться по ту сторону зеркала.
Проснувшись в номере гостиницы, Равинель тут же вспомнил, как долго бродил по улицам, снова представил себе Мирей и вздохнул. Лишь через несколько минут он сообразил, что сегодня воскресенье. Конечно, воскресенье, ведь Люсьена приезжает поездом в двенадцать с минутами. Должно быть, сейчас она уже в пути. Чем бы ему пока заняться? А чем вообще можно заниматься в воскресенье? Пропащий день, он только ломает всю неделю и задерживает бег времени. А Равинель торопится. Он спешит встретиться с Люсьеной.
Девять часов.
Он встал, оделся, отдернул старенькую занавеску, загораживающую окно. Серое небо. Крыши. Слуховые окна — некоторые даже не отмыты как следует от маскировки. Он спустился по лестнице, оплатил номер, вручив деньги старушке в бигуди. На улице огляделся и понял, что находится в районе Центрального рынка, в двух шагах от дома, где живет Жермен. При чем тут Жермен? А у него можно подождать…
Квартира брата Мирей находится на четвертом этаже, и так как «минутка»[7] не работала, пришлось ощупью подниматься по лестнице среди воскресных запахов и звуков. За тонкими перегородками напевали, включали радио, болтали о ближайшем матче, о вечернем фильме; выкипало на плите молоко, горланили дети. Равинель столкнулся с каким-то мужчиной. Набросив прямо на пижаму пальто с поднятым воротником, тот вел собаку на поводке. Видимо, иностранец. Ключ от квартиры Жермена торчал в двери. Вечно у них ключ в двери! Но Равинель им не воспользовался. Он постучал. Открыл сам Жермен.
— A-а, Фернан! Как поживаешь?
— А ты сам-то как?
— Помаленьку разваливаюсь на части… Извини за беспорядок. Только что встал. Выпьешь кофейку? Ну конечно выпьешь.
Он первым прошел в столовую, отодвинул с дороги стулья, убрал халат в шкаф.
— Марта дома? — поинтересовался Равинель.
— Пошла в церковь, скоро вернется… Садись, старина. Про здоровье не спрашиваю. Мирей говорила, ты в отличной форме. Счастливчик! Не то что я… Посмотрел бы ты на мой последний рентгеновский снимок… Ой… Вот угощайся, а кофе на плите. Сейчас принесу.
Равинель осторожно потянул носом. В столовой спертый воздух, пропахший эвкалиптовой настойкой и лекарствами. Рядом с кофейником — кастрюлька с иголками и шприцем. Равинель пожалел, что пришел. Жермен что-то искал в спальне и кричал оттуда:
— Проверь, чистая ли… чашка. Врач сказал… при хорошем уходе…
Вступая в брак, думаешь, что женишься на женщине, а женишься на целой куче родственников со всеми их историями. Женишься на бесконечных рассказах Жермена о том, как он жил в плену, женишься на секретах Жермена, на болезнях Жермена… Жизнь — обманщица. В детстве сулит чудеса, а потом…
Жермен вернулся с большими желтыми конвертами, ни дать ни взять почта политического деятеля.
— Наливай себе, старик! Ты небось завтракал? Доктор Гляйзе — голова. Делает отличные рентгеновские снимки! Вот ты ничего не видишь, кроме черных и белых пятен, а он тебе их так расшифрует, будто книгу читает.
Подойдя к окну, Жермен показал на просвет хрустящую пленку:
— Видишь, над сердцем… Светлое пятно — сердце… Ну да, я тоже стал разбираться. Вот эта маленькая черточка прямо над сердцем… Тебе, наверное, плохо видно. Подойди-ка ближе!
Равинель не выносил этих мерзких снимков. Он не желал знать, как выглядят человеческие потроха. Ему всегда становилось не по себе при виде частей скелета, высвеченных рентгеном. Кое-что должно оставаться сокрытым от человеческого взора. Этого нельзя обнародовать. Ему всегда претила любознательность Жермена.
— Рубцевание идет полным ходом, — продолжал Жермен. — Нужно, конечно, еще очень беречься. Но во всяком случае, уже неплохо… Погоди, сейчас я покажу тебе анализ мокроты… Куда я засунул лабораторный анализ? Марта вечно все теряет. Может, она послала его в социальное страхование? Впрочем, Мирей тебе расскажет…
— Да-да…
Жермен осторожно, чуть ли не с нежностью вложил снимок в конверт. Потом, смакуя, извлек другой и стал рассматривать, склонив голову набок.
— Три тысячи франков за каждый снимок… К счастью, мне повысят пенсию. Черт, какой же отменный снимок! Как говорит доктор, я интересный случай.
В замочной скважине скрипнул ключ. Это Марта вернулась из церкви.
— Доброе утро, Фернан. Как мило, что зашли. Вы ведь нас не балуете визитами.
Эта Марта вся какая-то кисло-сладкая. Она сняла шляпку, аккуратно сложила вуаль. Вечно она носит по кому-нибудь траур и любит черное за то, что оно выделяет из толпы. «Бедняжка», — перешептываются у нее за спиной.
— Ну, как дела? — флегматично спросила она.
— Ничего. Грех жаловаться.
— Н-да… Вам везет… Жермен, выпей микстуру.
Она уже переоделась в халат и ловкими, точными движениями убирала со стола.
— Как Мирей?
— Я только что видел ее, — вмешался Жермен. — Ты как раз ушла в церковь.
— Ого!.. Она стала рано вставать, — хмыкнула Марта.
Равинель ничего не понимал.
— Извините, извините… — пробормотал он. — Мирей приходила сюда?.. Когда?..
Жермен держал перед собой стакан с водой и отсчитывал капли. Десять… одиннадцать… двенадцать… Он морщил лоб, стараясь не сбиться со счету. Тринадцать… четырнадцать… пятнадцать…
— Когда?.. — рассеянно переспросил он. — С час назад. Может, чуть пораньше… Шестнадцать… семнадцать… восемнадцать…
— Мирей?
— Девятнадцать, двадцать…
Завернув пипетку в кусочек ваты, а потом еще в бумагу, Жермен поднял голову.
— Да, Мирей. А что тут особенного?.. Что с тобой, Фернан?.. Что я такого сказал?
— Господи! — зашептал Равинель. — Господи!.. Она заходила сюда? Ты ее видел?
— Черт возьми! Конечно! Я был еще в постели, а она вошла, как всегда. И поцеловала меня…
— Ты уверен, что она тебя поцеловала?
— Послушай, Фернан. Я тебя не понимаю.
Марта задержалась на пороге спальни и внимательно поглядела на обоих мужчин. Чтобы скрыть замешательство, Равинель вынул из портсигара сигарету.
— Нет-нет… — взмолился Жермен. — Ты же прекрасно знаешь… дым. Врач категорически запретил…
— Ах, черт!.. Извини.
Равинель машинально вертел сигарету.
— Удивительно, — выдавил он из себя. — Она меня даже не предупредила.
— Мирей интересовали результаты рентгена, — уточнил Жермен.
— Она показалась тебе… обычной?
— Конечно.
— Когда она тебя поцеловала, ее кожа… Словом, она была такая, как всегда?
— Ничего не понимаю… Господи, да что это с тобой, Фернан? Послушай, Марта, Фернан, кажется, не верит, что Мирей сюда приходила!..
Марта подошла к Равинелю, и тот сразу понял: ей что-то известно. Он вытянулся, как обвиняемый перед судьей.
— Когда вы вернулись из Нанта, Фернан?
— Вчера… Вчера утром.
— И дома никого не оказалось?
Равинель внимательно посмотрел на нее. Глаза у нее горели, губы сжались в узкую полоску.
— Да… Мирей не было дома.
Марта покачала головой.
— Ты думаешь… — протянул Жермен.
— Именно, — отрезала Марта.
— Говорите! Черт побери! — не удержался Равинель. — Что вы знаете?.. Вы были у нас вчера утром?
— О-о! — обиженно фыркнул Жермен. — С моим-то здоровьем!..
— Пожалуй, лучше ему все объяснить, — заметила Марта и бесшумно исчезла в спальне.
— Что объяснить, что? — зарычал Равинель. — Что за идиотский заговор?
— Тихо, тихо… — успокоил его Жермен. — Марта права… Лучше тебе все знать… В сущности, я должен был тебя предупредить сразу же после женитьбы. Но я думал, что брак все и уладит. Врач утверждал, что…
— Жермен! Выкладывай все начистоту, и покончим с этим раз и навсегда.
— Мне не хочется тебя огорчать, старик… В общем, так время от времени Мирей убегает…
Марта поглядывала на Равинеля из спальни. Он ощущал на себе ее инквизиторский взгляд. Остолбенев от неожиданности, он повторил:
— Убегает? То есть как убегает?..
— О! Не часто, — сказал Жермен. — Это началось у нее с четырнадцати лет…
— Она убегала с мужчинами?
— Да нет же. Ты не к тому клонишь, старина. Я говорю тебе: убегает. Ты не знаешь, что это такое?.. Мирей внезапно исчезала из дому. Врач объяснял это становлением характера. Словом, такие штуки бывают в переломном возрасте. Обычно она садилась на поезд или шла пешком до полного изнеможения… Каждый раз приходилось сообщать в полицию.
— Было так неловко перед соседями… — отозвалась Марта, взбивая подушку.
Жермен пожал плечами.
— Во всех семьях что-нибудь да не так. Даже в самых добропорядочных… Как же она потом каялась, терзалась, бедная моя девочка! Но это было сильнее ее. Когда на нее находило, ей надо было непременно куда-то бежать.
— Ну и что? — раздраженно спросил Равинель.
— Что?.. Да ты шутишь, что ли, Фернан! А то, что у нее, кажется, опять приступ… Дома ее не было, да и заскочила она сюда утром вроде бы не в себе… Так или иначе, через несколько дней она вернется, уверяю тебя.
— Исключено! — взорвался Равинель. — Потому что…
Жермен вздохнул.
— Вот этого я и опасался. Ты не веришь нам… Марта, он не верит нам.
Марта подняла руку, словно в присяге.
— Н-да… не хотела бы я быть на вашем месте… Приятного мало. Лично я, когда узнала, что Мирей… словом… бедняжка, я против нее ничего не имею… Только если б моя воля, я бы вас обязательно предупредила в первый же день. И все-таки вам грех роптать. Детей у вас нет. И слава богу… а то бы родился какой-нибудь урод с заячьей губой…
— Марта!
— Я знаю, что говорю. Я тогда спрашивала у врача.
Опять врач! Рентгеновские снимки на краю стола. Пипетка в бумаге. И Мирей, убегавшая из дому с четырнадцати лет! Равинель сжал голову руками.
— Хватит! — пробормотал он. — Вы сводите меня с ума.
— Я, как только вошла, сразу почувствовала, что дело неладно, — продолжала Марта. — Я-то не такая простофиля, как Жермен. Он никогда ничего не замечает. Будь я дома, я бы сразу заметила, что Мирей не в себе.
Равинель искромсал сигарету, превратив ее в чернобелую кучку табака на столе. Его так и подмывало схватить за головы обоих якобы соболезнующих ему супругов и колотить их друг о друга. Убегает!.. Как будто Мирей могла куда-то убежать! Мирей, которую он собственноручно закатал в брезент. Это явный заговор. Все они сговорились… Но нет! Жермен слишком глуп. Он бы себя выдал.
— В чем она была одета?
Жермен задумался.
— Погоди!.. Она стояла против света. Кажется, в своем сером пальто с меховой оторочкой. Да, верно… и в шапочке. Тогда я еще подумал, что она слишком тепло оделась для такой погоды. Этак недолго и простудиться.
— Может, она собиралась на поезд? — предположила Марта.
— Нет. Не похоже. Только вот что странно… у нее вроде был вовсе не растерянный вид. Прежде, во время кризисов, она нервничала, раздражалась, плакала по пустякам. А сегодня утром казалась абсолютно спокойной.
Равинель по-прежнему сжимал кулаки, и Жермен добавил:
— Она славная малышка, Фернан.
Марта гремела кастрюлями за спиной у шурина и, проходя мимо, всякий раз повторяла:
— Не беспокойся… Я пройду.
Но, несмотря на это, Равинелю то и дело приходилось отодвигать стул, а каждое движение давалось ему с трудом. Стенные часы с нелепым циферблатом, поддерживаемым двумя обнаженными нимфами, показывали двадцать минут одиннадцатого. Люсьена, наверное, уже проехала Ле-Ман. В комнатах немного посветлело, но унылое, пасмурное утро, так и не разогнавшее теней по углам, как бы накладывало на стены, мебель и лица тонкий слой пыли.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — неожиданно заявил Жермен.
Равинель вздрогнул.
— Ты думаешь, что она изменяет тебе, да?
Болван! Нет, он, конечно, не разыгрывает комедию, это все искренне!
— Зря ты вбиваешь себе в голову подобные мысли. Я-то знаю Мирей. Может, ее иногда трудно понять, но она женщина порядочная.
— Бедный Жермен!.. — вздохнула Марта, продолжая чистить картошку.
Это означало: «Бедный Жермен! Что ты знаешь о женщинах!»
Жермен огрызнулся.
— Мирей? Бросьте! У нее в голове только дом и домашние заботы. Достаточно на нее посмотреть.
— Она слишком часто остается одна, — вполголоса заметила Марта. — О, я вас не корю, Фернан. Хочешь не хочешь, а приходится разъезжать, но молодой женщине от этого радости мало. Вы, конечно, скажете, что уезжаете ненадолго. Верно. Но отлучка есть отлучка.
— Вот когда я попал в плен… — начал Жермен.
Ох, эта роковая фраза… Теперь он заведется и начнет рассказывать — в который уж раз! — свои истории. Равинель не слушал. Он ломал голову над случившимся, погрузившись в глубокую задумчивость. Как бы раздвоившись, Равинель мысленно вернулся в Ангиан, блуждал по пустым комнатам. Если бы в эту минуту кто-нибудь там оказался, то наверняка увидел бы нечеткий силуэт Равинеля. Разве все тайны телепатии уже разгаданы? Жермен утверждал, что видел Мирей. Но те — а их легион, — кто видел призраки, сначала верили, что перед ними живые существа, облеченные в плоть и кровь. Мертвая Мирей решила явиться перед братом именно в тот момент, когда он, толком еще не проснувшись, был не способен контролировать свои ощущения. Классический пример. Равинель не раз читал о подобных случаях в «Метафизическом журнале» — он подписывался на него до женитьбы. Впрочем, и эти ее внезапные побеги из дому доказывают, что Мирей обладала данными медиума. Должно быть, она крайне легко поддавалась внушению. Вот и сейчас! Возможно, стоило только напрячься, с любовью подумать о ней, как она тут же материализовалась.
— Что же она тебе сказала? — спросил Равинель.
Жермен все еще рассказывал о своих распрях с медсестрами в концлагере. Он обиженно прервал свое повествование.
— Что она сказала?.. Ну, знаешь, я не стенографировал за ней… Больше говорил я, ведь она интересовалась моим рентгеновским снимком…
— И долго она здесь пробыла?
— Могла бы и подождать меня, — проворчала Марта.
В том-то и дело. Будь Марта дома, Мирей ни за что бы не пришла. У привидений своя логика.
— А ты, случайно, не заметил из окна, в какую сторону она пошла?
— Еще чего! С какой стати я стал бы ее выслеживать?
Жаль! Если бы Жермен полюбопытствовал, куда пошла Мирей, он обязательно убедился бы, что его сестра так и не вышла из дома… Прекрасное было бы доказательство!
— Не ломай голову, старина, — сказал Жермен. — Послушайся моего совета… Возвращайся в «Веселый уголок». Может, она уже тебя ждет… И если ей тяжело, ты сумеешь ее утешить, верно?
Он многозначительно хихикнул, но тут же закашлялся, и Марта сурово посмотрела на него.
— А не была ли она в детстве лунатиком? — спросил Равинель.
Жермен нахмурился.
— Она-то нет… А вот со мной случалось. Я, конечно, не бегал при луне по крышам — до этого не доходило. Но зато разговаривал во сне, жестикулировал. Иногда вставал и отправлялся в коридор или другую комнату. А потом никак не мог сообразить, где нахожусь. Меня снова укладывали в постель и держали за руки. А я лежал с открытыми глазами и боялся уснуть.
— Этот разговор, кажется, доставляет вам удовольствие, Фернан, — язвительно заметила Марта.
— Ну а теперь? — продолжал выспрашивать Равинель. — Теперь с тобой такого не случается?
— Может, ты думаешь… Лучше выпей со мной, старина. Завтракать я тебя не приглашаю — ведь я на диете…
— Ему пора домой, — отрезала Марта. — Не следует оставлять малышку в полном одиночестве.
Жермен достал из буфета графин и рюмочки на серебряных ножках.
— Ты ведь знаешь, что врач тебе запретил, — бросила Марта.
— Ничего! Одну каплю можно.
Равинель, собравшись с духом, спросил:
— А что, если Мирей не вернется вечером домой? Что, по-вашему, тогда мне делать?
— Лично я подождал бы. Как по-твоему, Марта? Тебе ведь можно завтра никуда не ехать? Может, тут все поставлено на карту. И если она не застанет тебя дома… Представь себя на ее месте… Послушай, Фернан, возьми на недельку отпуск и незаметно наведи справки. Если она и в самом деле убежала, то наверняка прячется в Париже. Раньше она всегда убегала в Париж. Париж притягивал Мирей — это было сильнее ее.
Равинель окончательно растерялся. В конце концов, жива его жена или нет?
— Твое здоровье, Жермен.
— За здоровье Мирей.
— За ее возвращение, — процедила сквозь зубы Марта.
Равинель проглотил настойку и провел рукой по глазам. Нет, это не сон. Ликер приятно обжег горло. Пробило одиннадцать. Черт, но ведь он видел тогда все собственными глазами! Ну а подставки для дров? Ведь они весят несколько кило! Таких галлюцинаций не бывает!
— Передайте ей привет!
Что такое?.. Ага, Марта его выпроваживает. Он машинально встал.
— Поцелуй ее за меня! — вдогонку крикнул Жермен.
— Хорошо… хорошо…
Ему хотелось бросить им прямо в лицо: «Она умерла, умерла… Мне это точно известно — ведь я сам ее убил!» Но он сдержался: не стоит доставлять Марте такую большую радость.
— До свидания, Марта. Ничего, ничего… Я знаю дорогу.
Перегнувшись через перила, она прислушивалась к его удаляющимся шагам.
— Если у вас будет что-нибудь новенькое, дайте нам знать, Фернан!
Равинель входит в ближайшее бистро, выпивает две рюмки коньяку. Время бежит. Тем хуже. Если взять такси, он успеет. Самое главное — тут же, на месте, во всем разобраться. «Вот я, Равинель, стою перед баром. Я в здравом уме. Я хладнокровно рассуждаю. Я ничего не боюсь. Вчера вечером… да, мне было страшно. Какое-то умопомрачение. Но это прошло. Ладно! Рассмотрим факты как можно спокойней… Мирей умерла. Я в этом уверен так же, как в том, что я Равинель, потому что помню все до мельчайших подробностей, потому что я держал ее труп, а вот сейчас, в данную минуту, пью коньяк, и все это наяву… Мирей жива. Я и в этом уверен, потому что она собственноручно написала письмо, отослала пневматической почтой, и почтальон доставил его по адресу… Да, Мирей жива, потому что ее видел Жермен. Усомниться в его словах невозможно. Идем дальше. Раз она не может быть одновременно и живой, и мертвой… Значит, она ни то ни другое… Значит, она призрак. Так подсказывает логика. Я вовсе не стараюсь себя успокоить. Да и что же тут успокоительного? Просто-напросто я рассуждаю логично. Мирей является своему брату. Возможно, вскоре она явится и мне. Я заранее к этому готов. А вот Люсьена ни за что с этим не согласится. Ни за что. Ей не позволит ее университетское образование! Она вечно умничает! Ну и что же мы друг другу скажем?»
Он выпил третью рюмку коньяку. Надо же согреться, черт возьми! Если б не было Люсьены…
Он расплачивается, идет к остановке такси. Теперь не прозевать бы Люсьену.
— На Монпарнас, и поживей!
Он откидывается на спинку, задумывается. Спрашивает себя: может, недавние мысли — лишь плод больного воображения? И убеждает себя, что попал в безвыходное положение. Так или иначе, он висельник. Он устал. Вчера ему даже хотелось увидеть Мирей. Теперь он этого боится. Он догадывается, что Мирей не оставит его в покое. Разве она забудет о нем?.. Почему мертвые все помнят?.. Опять прежние мысли!.. К счастью, машина останавливается. Равинель не ждет сдачу. Захлопывает дверцу. Расталкивает людей и выбегает на перрон. Состав, замедлив ход, замирает у края платформы. Хлынувший из вагонов людской поток растекается по тротуарам. Равинель подходит к контролеру.
— Это поезд из Нанта?
— Да.
Его охватывает странное нетерпение. Он встает на цыпочки, вытягивает шею и наконец замечает Люсьену. Она в строгом черном костюме, на голове — берет. С виду спокойна.
— Люсьена!
Из предосторожности они обменялись лишь рукопожатиями.
— На тебя просто страшно смотреть, Фернан.
Он грустно улыбается.
— Потому что мне страшно, — признается он.
В метро они жались к перилам, чтобы не угодить в самую толчею.
— Я не успел снять для тебя номер, — извинился Равинель. — Но мы можем…
— Номер! Да ты что?! Я обязательно должна уехать в шесть. У меня ночное дежурство.
— Вот как! А ты не…
— Что я?.. Не брошу тебя?.. Это ты хочешь сказать? Ты полагаешь, что тебе грозит опасность… Нет ли тут поблизости какого-нибудь тихого кафе, где можно спокойно поговорить? Потому что я приехала главным образом поговорить. Посмотреть, уж не заболел ли ты.
Сняв перчатку, она взяла Равинеля за руку и, не обращая внимания на прохожих, проверила его пульс, ущипнула за щеку.
— Ей-богу, ты похудел. Лицо желтое, глаза мутные.
В этом вся Люсьена. Ее никогда не интересовало мнение других, никогда не волновало, что о ней могут подумать. Среди пронзительных выкриков мальчишек-газетчиков она преспокойно сосчитала его пульс, посмотрела язык, пощупала железы. И Равинель сразу же почувствовал себя в безопасности. Люсьена — как бы это сказать? — была полной противоположностью всему неопределенному, мягкому, смутному. Люсьена вела себя самоуверенно, почти вызывающе. У нее резкий, решительный голос. Иногда ему хотелось бы походить на нее. А иногда он ненавидел ее… Потому что она порой наводила на мысль о хирургическом инструменте — холодном, гладком, никелированном.
— Пойдем по улице Ренн. Там мы наверняка наткнемся на какое-нибудь бистро.
Они перешли площадь, Люсьена крепко взяла его под руку, словно направляя и поддерживая.
— Я ровным счетом ничего не поняла из твоих двух звонков. Во-первых, было плохо слышно. И потом, ты слишком тараторил. Давай по порядку. Когда ты вчера утром вернулся домой, труп Мирей исчез. Так?
— Именно так.
Он внимательно следил за ней, спрашивая себя, как она сейчас отреагирует на его слова, ведь она вечно твердит: «Не надо нервничать… Чуточку здравого смысла…» Они сосредоточенно вышагивали по тротуару, не обращая внимания на далекую перспективу улицы, уходящей к перекрестку Сен-Жермен. Равинель расслабился после ужасной нервотрепки. Пусть-ка Люсьена хоть ненадолго примет на себя это тяжкое бремя.
— Что же тут долго голову ломать? — заметила она. — Могло же труп унести течением?
Он улыбнулся.
— Исключено! Во-первых, течения почти нет, ты это знаешь не хуже меня. А если бы и было, так труп застрял бы в протоке, у водослива. Думаешь, я не обыскал все, прежде чем тебе позвонить? Конечно обыскал…
Она стала хмуриться, а он, несмотря на все свое волнение, даже обрадовался, видя, как она буквально засыпалась, не хуже абитуриента, застигнутого врасплох неожиданным вопросом не по программе.
— А может, тело украли, чтобы тебя шантажировать? — растерянно спросила она.
— Исключено! Я уже об этом думал. Даже расспросил дочку почтальона — девчушку, которая каждое утро пасет козу на лугу против прачечной.
— Да ну?.. А она ничего не заподозрит?
— Я принял меры предосторожности. К тому же у девчонки не все дома… Короче, такое предположение начисто отпадает. Кому нужен труп? Чтобы меня шантажировать, как ты сказала, или чтобы мне навредить? Но до меня никому нет дела… И потом, ты представляешь себе, что такое украсть труп? Стоп. Вот маленькое кафе, как раз для нас.
Крошечный бар, три стола, сдвинутые вокруг печки. За кассой хозяин читал спортивную газету.
— Нет. Завтраков у нас не бывает… Но если желаете сэндвичи…
— Прекрасно! И две кружки пива!
Хозяин ушел в подсобку, должно быть узкую и тесную. Равинель выдвинул стул, чтобы Люсьена могла сесть. Перед кафе со скрипом останавливались автобусы, стремительно выпускали двоих-троих пассажиров и катили дальше, отбрасывая тень. Сняв берет, Люсьена облокотилась на стол.
— Ну а что это еще за история с пневматичкой?
Она уже протянула руку, но он покачал головой:
— Письмо осталось дома. Я туда не вернулся. Но я помню его наизусть. Слушай: «Я уеду дня на два, на три. Не беспокойся. Ничего серьезного…» Гм… «Продукты в погребе, в шкафу для провизии… Сначала доешь початую банку варенья…»
— Минутку!
— Будь уверена, я не ошибаюсь: «…доешь початую банку варенья, а потом уж открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи. Целую тебя…»
Люсьена впилась в Равинеля взглядом. Потом, помолчав, спросила:
— И ты, конечно, узнал ее почерк?
— Конечно.
— Почерк ничего не стоит подделать.
— Знаю. Но дело не только в почерке — я узнаю ее стиль. Я уверен, что это письмо написала Мирей.
— А штемпель? Почтовый штемпель неподдельный?
Равинель пожал плечами:
— Спросила бы уж заодно, был ли почтальон настоящий.
— Ну, тогда я вижу только одно объяснение: Мирей написала тебе до отъезда в Нант.
— Ты забываешь про дату на штемпеле. Пневматичка была отправлена из Парижа в тот самый день. Кто же отнес ее на почту?
Вернулся хозяин кафе с горой сэндвичей на тарелке. Он также поставил на стол две кружки пива и снова уткнулся в газету. Равинель понизил голос:
— И потом, если бы у Мирей были опасения, она бы обязательно на нас донесла. А не ограничилась бы предупреждением насчет початой банки с вареньем.
— Она просто не поехала бы в Нант, — заметила Люсьена. — Нет, по всей вероятности, она написала это свое письмо до… того…
Она принялась за сэндвич. Равинель отпил полкружки. Только теперь он с предельной ясностью осознал всю абсурдность создавшейся ситуации. И почувствовал, что Люсьена тоже бессильна что-либо понять. Она положила сэндвич, отодвинула тарелку.
— Что-то не хочется есть. Это так… неожиданно все, что ты рассказал! Ведь если письмо не могло быть написано раньше, тогда… после-то как же?.. И в нем нет ни малейшей угрозы, как будто у отправителя память отшибло?
— Вот-вот, — шепнул Равинель. — Ты подходишь к самой сути.
— Что?
— Все верно… Продолжай.
— Но в том-то и дело… Я не понимаю…
Они долго и пристально глядели друг другу в глаза. Наконец Люсьена отвернулась и робко произнесла:
— А может, у нее есть двойник?..
Да, Люсьена явно капитулировала. Двойник! Они, видите ли, утопили двойника!
— Нет-нет, — тут же спохватилась она. — Какая чушь! Даже если предположить, что существует женщина, удивительно похожая на Мирей… Разве ты бы ошибся? Да и я… Ха-ха… И чтобы эта женщина сама пришла отдаться нам в руки!
Равинель не перебивал. Пусть немного поломает себе голову.
Мимо проносились переполненные автобусы. Изредка кто-нибудь заходил в кафе, заказывал вина, посматривал украдкой на двоих, которые не ели, не пили. В шахматы играют, что ли?
— Я тебе еще не все рассказал, — прервал молчание Равинель. — Сегодня утром Мирей приходила к своему брату.
В глазах Люсьены промелькнуло изумление, сменившееся испугом. Бедная Люсьена! Ей явно не по себе.
— Она поднялась к нему, поцеловала его; они поболтали.
— Конечно, — задумчиво протянула Люсьена, — может, эта, живая, и есть двойник Мирей! Но ведь Жермена тоже не проведешь… Ты сказал, что он с ней говорил, что он ее поцеловал. Разве у другой женщины мог быть в точности такой же голос, те же интонации, та же походка, жесты?.. Нет! Ерунда! Двойники — выдумки писателей.
— Есть еще одно объяснение, — сказал Равинель. — Каталепсия![8] У Мирей были все признаки смерти… но она пришла в сознание в прачечной.
И поскольку Люсьена, похоже, не понимала, он продолжал:
— Такое случается. Я когда-то читал про это.
— Каталепсия — после двух суток пребывания в воде!
Он чувствовал, что Люсьена готова вот-вот вспылить, и жестом попросил не повышать голос.
— Послушай, — раздраженно заявила Люсьена. — Пойми, будь это случай каталепсии, я сразу же отказалась бы от врачебной практики! Потому что тогда вся медицина гроша ломаного не стоит, потому что…
Похоже, этот разговор задел ее за живое. Губы у нее дрожали.
— Что ни говори, а смерть мы констатировать умеем. Хочешь, чтобы я привела тебе доказательства? Чтобы я сказала тебе, какие у меня были основания? Неужели ты воображаешь, что мы выдаем разрешение хоронить вот так, без разбору?
— Успокойся, Люсьена, прошу тебя…
Они замолчали. Глаза у обоих блестели. Она гордилась своими познаниями, своим положением. Он знал, что она презирает его — профана. Ей надо было, чтоб он всегда восхищался ею. И вдруг он позволил себе такое… Она поглядывала на него, ожидая слова или хотя бы взгляда.
— Тут и спорить не о чем, — снова заговорила она безапелляционно, будто у себя в больнице. — Мирей умерла. Остальное объясняй, как хочешь.
— Мирей умерла. И тем не менее она жива.
— Я говорю серьезно.
— Я тоже. Мне кажется, что Мирей… — Можно ли признаться Люсьене?.. Он никогда не открывал ей своих потаенных мыслей, но прекрасно знал, что она и так читает их как по писаному.
— Мирей — призрак, — шепнул он.
— Что-что?
— Я же сказал тебе — призрак. Она появляется, где хочет и когда хочет… Она материализуется.
Люсьена схватила его за руку. Он покраснел.
— Учти, я не всякому решился бы сказать такое. Я делюсь с тобой сокровенной мыслью, предположением… Лично мне кажется, что это вполне допустимо.
— Нет, тобою надо заняться всерьез, — пробормотала Люсьена. — Я начинаю думать, что у тебя не все в порядке… Ты ведь сам как-то рассказывал мне, что твой отец…
Вдруг лицо ее застыло, пальцы до боли сжали руку Равинеля.
— Фернан! Посмотри-ка мне в глаза… скажи, а ты не разыгрываешь ли меня?
Она нервно рассмеялась и, скрестив на груди руки, наклонилась к нему. С улицы можно было подумать, что она тянется губами к любовнику.
— Уж не принимаешь ли ты меня за круглую дуру? Долго ты будешь морочить мне голову? Мирей умерла. Я это знаю. А ты уверяешь меня, будто труп похищен, будто она воскресла и запросто разгуливает по Парижу… А я-то… да, могу в этом признаться, я люблю тебя… И я мучаюсь, теряюсь в догадках.
— Тише, Люсьена, прошу тебя.
— Теперь я понимаю… Ладно, рассказывай дальше свои басни. Конечно! Меня ведь там не было. Но знаешь, всему есть предел. Ну, так говори честно: куда ты клонишь?
Никогда еще он не видел Люсьену в таком состоянии. Она чуть ли не заикалась от ярости, лицо ее побелело.
— Люсьена! Клянусь тебе. Я не лгу.
— Ну нет! Хватит! Я готова принять многое, но поверить в квадратуру круга, в то, что мертвый жив, что невозможное возможно, не могу.
Хозяин бара не отрывался от газеты. Сколько парочек он повидал на своем веку! Сколько наслушался странных речей! Равинелю было не по себе от его безмолвного присутствия. Он помахал купюрой:
— Будьте любезны!
И чуть было не извинился за то, что не попробовал сэндвичи.
Закрывшись сумочкой, Люсьена попудрила лицо. Потом первая встала и вышла, даже не оглянувшись на Равинеля.
— Послушай, Люсьена… Клянусь, я рассказал тебе чистую правду.
Она шла, повернув лицо к витринам, а он не решался повышать голос.
— Послушай, Люсьена!
Какая дурацкая, неожиданная сцена! А время шло. Бежало! Еще немного, и Люсьена вернется на вокзал, оставив его наедине со своими страхами и тревогами… В отчаянии он схватил ее за руку:
— Люсьена!.. Ты прекрасно знаешь, что у меня нет никакой корысти…
— Да? А страховка?
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что все проще простого. Нет трупа, значит, нет и компенсации. И в один прекрасный день ты мне сообщишь, что дело со страховкой не выгорело и ты ничего не получил.
Какой-то прохожий пристально на них посмотрел. Может, услышал последнюю фразу? Равинель испуганно оглянулся. Затеять ссору на улице… Глупее не придумаешь!
— Люсьена! Умоляю! Если бы ты только знала, что я пережил!.. Пойдем присядем.
Они миновали перекресток Сен-Жермен и вышли к скверу против церкви. Скамейки были мокрые. Сквозь голые ветки сочился унылый свет.
«Нет трупа, значит, нет и компенсации…» Равинель об этом и не подумал. Он присел на краешек скамейки. Вот и все кончено. Люсьена стояла рядом, отшвыривая носком туфли опавшие листья. Свистки полицейских, бег машин, едва слышное гудение органа, пробивающееся сквозь церковные двери… Жизнь! Чужая жизнь! Эх, стать бы кем-нибудь другим, не Равинелем!
— Ты бросаешь меня, Люсьена?
— Извини, по-моему, это ты…
Он откинул полу своего габардинового пальто.
— Садись… Не станем же мы сейчас ссориться?
Она присела. Выходящие из церкви женщины с интересом поглядывали на них. Нет, эти двое не очень-то похожи на обычных влюбленных.
— Ты же прекрасно знаешь, что для меня все это никогда не было вопросом денег, — устало продолжал он. — И потом, подумай только… Допустим, я хочу тебя надуть. Разве мог бы я серьезно надеяться, что ты никогда не узнаешь правду? Стоит тебе приехать в Ангиан, навести справки, и ты в два счета все разузнаешь…
Она возмущенно пожала плечами.
— Оставим в покое страховку. А вдруг ты побоялся довести дело до конца? Вдруг ты струсил и предпочел спрятать труп, закопать?
— Так это ведь еще опасней. Тогда ни о каком несчастном случае не могло бы быть и речи, на меня сразу же пало бы подозрение… А зачем я стал бы придумывать пневматичку и визит к Жермену?
Темнело. Зажигались витрины. Загорались дорожные знаки, но на перекрестке было еще светло. Равинель всегда страшился этого часа, когда кончались его детские игры в узкой, длинной комнате. У темнеющего окна обычно сидела и вязала мать, постепенно превращаясь в черный силуэт. Внезапно он осознал, что на спасение надежды нет. Прощай, Антиб!
— Как ты не можешь понять! — пробурчал он. — Если страховку не выплатят, у меня никогда не хватит сил…
— Ты всегда думаешь только о себе, дружок, — усмехнулась она. — Но если бы ты при этом хоть что-нибудь делал! Так нет же! Ты предпочитаешь прикрыться какими-то идиотскими бреднями. Я еще могу допустить, что труп исчез. Но почему ты его не ищешь? Ведь не станет же труп разгуливать по улицам!
— Оказывается, Мирей часто убегала из дому…
— Что-что? Ты издеваешься надо мной?
Н-да… и в самом деле нелепое замечание… И тем не менее он чувствовал, что эта история с побегами как-то связана с исчезновением трупа. Он передал ей рассказ Жермена, и Люсьена опять пожала плечами.
— Ладно, Мирей убегала из дому при жизни. Но ты все время забываешь, что она умерла. Давай отвлечемся от письма, от ее визита к брату…
Ах эти штучки Люсьены! «Давай отвлечемся»! Легко сказать.
— Главное — труп. Он ведь где-то лежит!
— Жермен не сумасшедший.
— Не знаю, не знаю… И знать не хочу. Я рассуждаю, исходя из конкретных фактов. Мирей умерла. Труп исчез. Все остальное не существенно. Значит, труп надо искать и найти. А раз ты его не ищешь, значит, наши планы тебя больше не интересуют. В таком случае…
По тону Люсьены легко было понять, что у нее свой план, и она будет выполнять его одна, и уедет она тоже одна. Мимо прошел священник в рясе и исчез, как заговорщик, за маленькой дверью.
— Если б я знала, — протянула Люсьена, — я вела бы себя иначе.
— Ну хорошо. Я поищу.
Она топнула ногой.
— Фернан! С этим тянуть нельзя! До тебя, кажется, не доходит, что исчезновение трупа чревато пагубными последствиями. Рано или поздно, но тебе придется обратиться в полицию.
— В полицию? — растерянно повторил он.
— А как же иначе! Твоя жена исчезла…
— Но письмо?
— Письмо!.. Оно может послужить тебе только для отсрочки… Как и эта басня про ее побеги. Но в конечном счете полиции тебе не избежать. Все только вопрос времени. Через это придется пройти.
— Полиция?
— Да, полиция… Без нее тут не обойдется. Так что поверь мне, Фернан, не жди, а ищи. Ищи по-настоящему. Эх! Если б я жила поближе, я бы мигом ее нашла!
Она встала, одернула пальто, крепко зажала под мышкой сумочку.
— Мне пора на вокзал, а то всю дорогу придется стоять.
Равинель с трудом поднялся. Пошли! Рассчитывать на Люсьену больше не приходится. Да и тогда, на дороге, когда машина разладилась, она ведь тоже хотела его бросить… В общем, это вполне естественно. Они всегда были только партнерами, сообщниками и не более того.
— Ты будешь держать меня в курсе дела?
— Конечно, — вздохнул Равинель.
Они говорили о Мирей, только о Мирей, а когда тема оказалась исчерпанной, говорить им стало не о чем. Молча прошли они по улице Ренн. Да, распался их союз — каждый теперь сам по себе. Достаточно взглянуть на Люсьену, чтобы понять: такая всегда выйдет сухой из воды. Если полиция заинтересуется ими, расплачиваться придется ему одному. Что ж, не впервой! Ему не привыкать!
— Ты бы все-таки подлечился, — сказала Люсьена.
— Ну, знаешь…
— Я не шучу.
Что верно, то верно. Она шутить не любит. Разве он когда-нибудь видел ее размякшей, улыбающейся, доверчивой? Живет, торопясь урвать от жизни побольше, всегда куда-то спешит. Чего она ждет от будущего? Из-за какого-то суеверного страха он никогда не задавал ей такого вопроса. И был почти уверен, что в этом будущем ему отведено не слишком почетное место.
— Ты меня ужасно разволновал, — снова начала она.
Он понял, на что она намекает, и вполголоса возразил:
— А ведь все объясняется так просто.
Взяв Равинеля под руку, Люсьена слегка прижалась к нему.
— Ты думаешь, что видел письмо, так? Да-да, дорогой, я начинаю понимать, что с тобой творится. Зря я погорячилась. Видишь, никогда не следует забывать о медицинской стороне дела. Патологических лгунов не бывает. Есть больные. Я решила, что ты просто смеешься надо мной. А мне бы понять, что эта ночная поездка… и все предшествующее подточили твое здоровье.
— Но ведь Жермен…
— Оставь Жермена в покое. Его рассказ — сплошная чушь, и ты первый признал бы это, если бы мог сейчас рассуждать здраво. Придется послать тебя к Брише. Пусть займется с тобой психоанализом.
— А если я проговорюсь? Если я ему все расскажу?
Люсьена резко вскинула голову. Она бросала вызов Брише и всем исповедникам; она бросала вызов добру и злу.
— Если ты боишься Брише, то меня-то, надеюсь, не испугаешься? Я исследую тебя сама. Обещаю: больше ты не увидишь призраков. А пока что я выпишу тебе рецепт.
Она остановилась под фонарем, вытащила из сумочки блокнот и принялась что-то царапать на бумаге. Равинель смутно почувствовал, насколько фальшива и надуманна эта сцена. Люсьена пытается его приободрить. А сама наверняка знает, что никогда больше его не увидит, что он безвозвратно погиб, как солдат, которого оставляют на посту на ничейной земле, заверяя, что скоро придет смена.
— Вот!.. Я выписала тебе успокоительное. Попробуй уснуть, милый, ты ведь уже пять дней на одних нервах. Смотри, это может плохо кончиться.
Они пришли на вокзал. «Дюпон» светился всеми огнями. Может, это знамение. Продавцы газет, такси, толпа… С каждой секундой Люсьена от него отдалялась… Купила охапку журналов. Она еще способна читать!
— А что, если я поеду с тобой?
— Ты спятил, Фернан? Тебе же надо доиграть свою роль.
И тут она произнесла странную фразу:
— Ведь, в конце концов, Мирей была твоей женой.
Она вроде бы не чувствовала за собой никакой вины. Он пожелал, чтоб его жена исчезла. Люсьена с готовностью согласилась помочь, но лишь при одном условии: барыши пополам. Вот и все. Ну а он… пускай выпутывается сам. Равинель подумал — не менее странная мысль, — что в этом мире они совершенно одиноки, Мирей и он.
Он купил перронный билет и двинулся за Люсьеной.
— Ты вернешься в Ангиан? — спросила она. — Это было бы разумнее всего. А с завтрашнего дня берись за поиски всерьез.
— Да, разумеется, — с грустной иронией отозвался он.
Они прошли мимо пустых вагонов и, перейдя мост, миновали длинную аллею фонарей, слившуюся вдали с низким серым небом, с синеватыми мерцающими огоньками.
— Не забудь зайти на работу. Попроси отпуск. Они тебе не откажут… И потом, читай газеты. Может, что-нибудь узнаешь.
Ненужные утешения. Пустые слова. Лишь бы заполнить пустоту, перебросить хрупкие мостки, которые через несколько минут затрещат и рухнут в бездонную пропасть. Равинель решил с честью доиграть комедию. Он подыскал ей купе, нашел подходящий уголок в новом вагоне, пропахшем лаком. Люсьена стояла на платформе, пока проводник знаком не пригласил ее в вагон. Тогда она обняла Равинеля с такой горячностью, что он даже удивился.
— Мужайся, дорогой. Звони мне!
Поезд мягко тронулся. Лицо Люсьены растворилось в сумерках и скоро превратилось в белесое пятно. За окнами вагонов замелькали другие лица, другие люди, и все, абсолютно все смотрели на Равинеля. Он пальцем оттянул воротничок. Ему было нечем дышать. Поезд растаял в дали, изрешеченной многоцветными огнями. Равинель круто повернулся и зашагал прочь.
Прежде чем заснуть, Равинель долго ломал голову над словами Люсьены: «Ведь не станет же труп разгуливать по улицам?» На следующее утро, едва проснувшись, он вдруг вспомнил об одной важной детали, которая до сих пор все ускользала из его памяти. Черт возьми, как это он о ней забыл! От неожиданности он сморщил лоб и замер на кровати. Голова пошла кругом. Куда делось удостоверение личности Мирей? Оно преспокойно лежало в ее сумочке, а сумочка — дома, в Ангиане. Следовательно, опознать труп невозможно. Если воры избавились от своей компрометирующей ноши и труп найден… Черт побери! А куда отправляют неопознанные трупы? В морг.
Наспех одевшись, Равинель позвонил на бульвар Мажанта и попросил предоставить ему отпуск на несколько дней. Там не возражали. Потом он порылся в справочнике, пытаясь отыскать адрес морга, но вовремя вспомнил, что его официальное название — Институт судебной медицины… Площадь Мазас, иными словами, набережная Ла-Рапе, в двух шагах от Аустерлицкого моста. Ну что ж!
Ночевал он на этот раз в гостинице «Бретань» и поэтому, выйдя на улицу, очутился на площади вокзала Монпарнас. Однако сориентироваться было трудно. Навалившийся на площадь густой зеленоватый туман превратил ее в некое подобие подводного плато. «Дюпон» напоминал затопленный пассажирский пароход со светящимися иллюминаторами. Он поблескивал вдалеке, как в глубине вод, и Равинелю пришлось до него добираться долго, очень долго. Он выпил кофе прямо за стойкой. Рядом стоял железнодорожник и терпеливо объяснял официанту, что все поезда опаздывают и что 602-й из Ле-Мана сошел с рельсов под Версалем.
— Метеослужба предсказывает, что эта мерзость продержится еще несколько дней. Прямо как в Лондоне, хоть с фонариком по улицам ходи…
Равинель ощутил смутное беспокойство. Откуда туман? Почему именно сегодня? В таком тумане не разберешь, где живые люди, а где… Чепуха! Но липкий туман проникает в грудь, медленно, подобно опиумному дыму, обволакивает мозг, и как этому помешать? Все кажется то реальным, то нереальным, и голова идет кругом. Он бросил на оцинкованную стойку бумажную купюру и, поеживаясь, вышел на улицу.
Бледный свет фонарей уже рассеивался, затухал. Матовая пустота, затопившая подземный переход, как бы впитывала в себя рокот моторов, белые пятна едва светящих фар, шорох шагов — бесконечный, неумолчный шорох шагов невидимок, направляющихся в неизвестное. Перед «Дюпоном» остановилось такси, Равинель бросился к нему. У него язык не повернулся сказать: «В морг», и он пробормотал что-то невнятное. Шофер раздраженно выслушал сбивчивые объяснения пассажира и спросил:
— Решайте, куда вам все-таки надо.
— Набережная Ла-Рапе.
Такси рванулось с места, и Равинель невольно откинулся на спинку сиденья. Он тут же одумался. Зачем ему в морг? Что он там скажет? Так ведь недолго угодить и в ловушку! Это уж точно! Ловушки уже расставлены. А труп — лишь приманка. Он вдруг вспомнил странные изделия из проволоки, которые предлагал своим клиентам. «Вот сюда вы насадите кусочек мяса или куриных потрохов… Потом бросаете приманку по течению… Р-раз — и рыба уже болтается на вашем крючке». Да! Ловушки, конечно, уже расставлены.
Шофер резко затормозил, противно скрипнули покрышки, и Равинель чуть не стукнулся лбом о стекло. Высунувшись из окна, он клял туман и невидимого пешехода. Толчок — и снова в путь… Время от времени шофер, ворча, протирал ветровое стекло ладонью. Равинель уже не понимал, где они проезжают: что это за бульвар, какой квартал? А вдруг такси — одна из ловушек? Ведь Люсьена права: труп не может испариться. Не исключено, Мирей обладает способностью появляться и исчезать, исчезать и появляться. Но эти подробности касаются только его и Мирей. А труп? Зачем его украли и где-то спрятали? С какой целью? Чего следует больше бояться: Мирей, трупа Мирей или того и другого? От этих мыслей можно сойти с ума, но как от них избавиться?
Справа проплыли огни, тусклые, мерцающие, — конечно же это Аустерлицкий вокзал. Повернув, такси нырнуло в плотную серую вату, вбирающую свет фар. Сена бежала рядом, но из окна машины ничего не было видно. Когда такси остановилось, на Равинеля навалилась тишина, нарушаемая еле слышным ворчанием мотора. Тишина погреба, тишина подземелья, тишина, похожая на угрозу. Машина медленно растворилась в тумане, и тогда Равинель уловил плеск воды, дробь капели, падающей с крыш, мягкие вздохи влажной земли, бормотание ручья, неясные шумы, как на болоте. Он подумал вдруг о прачечной и схватился за револьвер. Это был единственный твердый предмет, за который он мог схватиться в этом дробящемся, зыбком пространстве. Он двинулся вдоль парапета, держась за перила. Туман мешал идти, холодными хлопьями обвивался вокруг икр. Он высоко поднимал ноги, как рыбак на заболоченном берегу. Вдруг перед ним, как из-под земли, выросло здание. Он поднялся по ступенькам, заметил в глубине большого зала тележку на резиновом ходу и толкнул дверь.
Письменный стол с папками и зеленая лампа, отбрасывавшая на пол большой светлый круг. В кастрюле на плитке булькает вода. Пар, табачный дым и туман. Вся комната пропахла сыростью и карболкой. За письменным столом, сдвинув на затылок фуражку с серебряным гербом, сидел служащий. Другой делал вид, будто греется у батареи. На нем было поношенное пальто, но зато новые, немилосердно скрипевшие ботинки. Он исподтишка наблюдал за Равинелем, неуверенно подходившим к столу.
— В чем дело? — буркнул служащий, раскачиваясь на стуле. Поскрипывание ботинок действовало Равинелю на нервы.
— Я хотел навести справки о жене, — промямлил Равинель. — Я вернулся из поездки и не застал ее дома. Я волнуюсь…
Служащий бросил взгляд на Равинеля, и тому показалось, что он с трудом сдерживает смех.
— В полицию обращались? Где живете?
— В Ангиане… Нет. Я еще никуда не обращался.
— Напрасно.
— Я не знал.
— В следующий раз будете знать.
Равинель в замешательстве повернулся ко второму сотруднику. Тот, грея руки у трубы, бессмысленно уставился в одну точку. Он был толстым, под глазами мешки, под желтоватым подбородком жирная складка, почти закрывавшая пристежной воротничок.
— Когда вы вернулись из поездки?
— Два дня назад.
— Ваша жена часто отлучается из дому?
— Да… То есть нет… В ранней молодости она, случалось, убегала из дому… Но вот уже…
— Чего вы, собственно, опасаетесь? Самоубийства?
— Не знаю.
— Ваше имя?
Это все больше напоминало допрос. Равинелю следовало бы возмутиться, осадить этого непрестанно облизывающего губы типа, который пристально разглядывал его с ног до головы. Но делать нечего: надо любой ценой узнать правду.
— Равинель… Фернан Равинель.
— Какая она, ваша жена? Возраст?
— Двадцать девять лет.
— Высокая? Маленькая?
— Среднего роста. Примерно метр шестьдесят.
— Какого цвета волосы?
— Блондинка.
Служащий все раскачивался на стуле, опираясь руками о край стола. Ногти у него были обкусаны, и Равинель с отвращением отвернулся к окну.
— Как одета?
— В синем костюме… Так я думаю.
Наверное, зря он произнес это так неуверенно. Чиновник метнул быстрый взгляд в сторону батареи, словно призывая в свидетели обладателя новых штиблет.
— Не знаете, как была одета ваша жена?
— Да, не знаю… Обычно она носит синий костюм, но иногда надевает пальто с меховой опушкой.
— Могли бы узнать поточнее!
Служащий снял фуражку, почесал затылок и снова ее надел.
— Никого, кроме утопленницы с моста Берси, у меня нет…
— А… Все-таки нашли…
— Об этом писали все позавчерашние газеты. Вы что, газет не читаете?
Равинелю казалось, что второй — у батареи — не спускает с него глаз.
— Подождите минутку… — сказал чиновник.
Он встал и исчез в проеме двери, к которой были прибиты две вешалки. Равинель вконец растерялся и не смел пошевелиться. Толстяк по-прежнему внимательно разглядывал его. В этом Равинель был уверен. Время от времени поскрипывали ботинки. Затянувшееся ожидание становилось невыносимым. Равинелю мерещились целые штабеля трупов на полках. Противный тип в фуражке, должно быть, расхаживает перед этими полками, как эконом, отыскивающий бутылку «О-бриона» урожая 1939 года или искристого шампанского. Наконец дверь распахнулась.
— Не угодно ли пройти?
Миновав коридор, они вошли в зал, перегороженный пополам громадным стеклом. Стены и потолок были выкрашены эмалевой краской, пол выложен кафельными плитками. Малейший звук отдавался в зале гулким эхом. С плафона падал скудный свет, заполнявший зал тусклыми отсветами. Все это напоминало рыбный рынок в конце мая. Равинеля так и подмывало поискать взглядом обрывки водорослей и кусочки льда на земле… Но тут он увидел сторожа, толкающего тележку.
— Подойдите ближе. Не бойтесь.
Равинель оперся о стекло. Тело на тележке медленно ползло в его сторону, и ему почудилось, будто он видит появляющуюся из ванны Мирей с прилипшими ко лбу волосами, в мокром платье, плотно облегающем фигуру. Он подавил странную икоту. И, широко раскинув руки, прижался к стеклу. От его дыхания стеклянная перегородка запотела.
— Ну как? — весело спросил его служащий.
Нет, не Мирей! И это еще ужаснее.
— Ну так что?
— Не она…
Служащий махнул рукой, и тележка исчезла. Равинель вытер выступивший на лице пот.
— В первый раз такая картинка малость впечатляет, — ухмыльнулся служащий. — Но ведь это не ваша жена!
Он увел Равинеля в комнату и снова уселся за стол.
— Сожалею, как говорится. Если у нас будет что-нибудь новенькое, вас известят. Ваш адрес?
— «Веселый уголок», в Ангиане.
Перо скрипело. Второй чиновник по-прежнему неподвижно стоял у батареи.
— На вашем месте я обратился бы в полицию.
— Благодарю вас, — пробормотал Равинель.
— О, не за что.
И он очутился на улице. Ноги у него подкашивались. В ушах звенело. По-прежнему стоял густой туман, но теперь его пронизывал красноватый свет, и он напоминал ткань наподобие муслина. Равинель решил дойти до ближайшего метро. Сообразив, куда ему идти, он наугад перешел улицу. Ни одной машины. Звуки как бы блуждали в тишине и, уже искаженными, доходили до слуха. Иные летели откуда-то издалека, другие замирали рядом, и Равинелю казалось, будто он шагает в толпе невидимок, участвуя в таинственных и торжественных похоронах. То там то сям неярко, словно ночники, затененные сероватым, развевающимся крепом, поблескивали фонари. В морге Мирей не оказалось. Что скажет Люсьена? И страховая компания? Надо ли их оповестить? Задыхаясь, Равинель остановился. И тут он услыхал рядом с собой скрип ботинок. Он кашлянул. Скрип прекратился. Где этот человек? Справа? Слева? Равинель двинулся дальше. Скрип возобновился… Ха… Ну и ловкачи! Как это они сумели затащить его в морг! Но… кто же знал… Приостановившись, Равинель быстро оглянулся и заметил мелькнувший позади и тут же растворившийся в тумане силуэт. Вход в метро должен находиться где-то рядом, в нескольких шагах. Равинель побежал. На ходу он замечал другие силуэты, видел незнакомые лица, будто вылепленные прямо из этого мерзопакостного тумана. Лица мгновенно изменялись, теряли форму, плавились, как воск. До его слуха по-прежнему доносилось поскрипывание ботинок. Может, человек хочет его убить? Нож, блеснувший в тумане, острая, небывалая боль… Но почему? За что? У Равинеля нет врагов… кроме Мирей! Но разве Мирей могла стать его врагом? Какая-то несуразица…
Метро. Недавние невидимки вдруг снова превращались в людей. Сверкая тысячами капель на пальто, волосах, ресницах, мужчины и женщины вновь обретали привычный облик. Равинель решил подождать преследователя у входа. Он увидел на верхней ступеньке ботинки незнакомца, пальто с оттопыренными карманами. Равинель вышел на платформу. «Тот» пошел следом. Может, это он и похитил труп, а теперь собирается диктовать свои условия?
Равинель сел в головной вагон и заметил, что потрепанное пальто проскользнуло в следующий. Рядом с Равинелем сидел полицейский и читал спортивную газету. Вот бы дернуть его за рукав и сказать: «Меня преследуют. Мне грозит опасность». Но полицейский, скорее всего, только удивится… Ну а если его слова примут всерьез и потребуют объяснений? Нет. Лучше помолчать и выждать.
Станции с гигантскими рекламными щитами убегали одна за другой, на поворотах Равинеля прижимало к полицейскому, преспокойно рассматривавшему траекторию полета прыгуна с шестом. Может, оторваться от преследователя? Тут нужны усилия, хитрость, ловкость. Стоит ли его жизнь того, чтобы защищать ее с таким ожесточением?
Равинель сошел на Северном вокзале. Он, не оборачиваясь, знал, что тот, из морга, идет следом за ним. Едва поредела толпа, как назойливый скрип возобновился. «От этого скрипа можно сойти с ума!» — подумал Равинель. Он подошел к кассе, купил билет до Ангиана. Незнакомец вслед за ним тоже попросил билет до Ангиана, в один конец. Вокзальные часы показывали пять минут одиннадцатого. Равинель стал искать вагон посвободней. Тогда незнакомцу придется открыться, выложить карты.
Равинель уселся и, как бы занимая для кого-то место, положил рядом газету. Незнакомец появился и спросил:
— Разрешите?
— Я вас ждал, — сказал Равинель.
Отодвинув газету, мужчина грузно опустился на скамейку.
— Дезире Мерлен, — представился он. — Инспектор полиции в отставке.
— В отставке?! — не удержался Равинель.
Час от часу не легче! Он уже абсолютно ничего не мог понять.
— Да, — кивнул Мерлен. — Извините, что я вас преследовал.
У него живые, светло-голубые глаза, не вяжущиеся с отекшим лицом. Цепочка от часов поперек жилета. Толстые ляжки. Все это придает ему добродушный, доброжелательный вид. Оглядевшись по сторонам, Мерлен наклонился к Равинелю:
— Совершенно случайно я услышал ваш разговор в морге и подумал, что мог бы быть вам полезен. У меня много свободного времени и двадцатипятилетний опыт работы. Наконец, у меня на памяти десятки аналогичных случаев. Жена исчезает, муж считает, что она отдала богу душу, а потом, в один прекрасный день… Поверьте, уважаемый, часто бывает лучше выждать, прежде чем заваривать кашу.
Поезд тронулся и медленно побежал среди унылого, серого тумана, кое-где подсвеченного белыми пятнами.
Мерлен дотронулся до колена Равинеля и продолжал:
— Мне весьма сподручно проводить розыск. Я могу делать это незаметно, безо всякой огласки. Разумеется, я ни в чем не преступлю закона, но ведь у вас и нет никаких оснований полагать…
Равинель подумал о скрипящих ботинках, и у него вдруг полегчало на душе. Этот Мерлен ничуть не похож на злодея. Должно быть, он не прочь подзаработать — недаром околачивался в Институте судебной медицины. Пенсия у инспектора, надо полагать, не бог весть какая. Что ж, пожалуй, он явился кстати, этот Мерлен. Может, он и докопается.
— Я думаю, вы действительно могли бы мне оказать услугу, — сказал Равинель. — Я коммивояжер и, как правило, приезжаю домой по субботам. И вот в прошлую субботу не застал жену дома. Я выждал два дня и сегодня утром…
— Позвольте мне сначала задать вам несколько вопросов? — шепнул Мерлен, озираясь. — Сколько лет вы женаты?
— Пять. Моя жена отнюдь не легкомысленна, и не думаю…
Мерлен поднял жирную руку.
— Минутку. Дети у вас есть?
— Нет.
— Ваши родители?
— Умерли. Но я не понимаю…
— Положитесь на мой опыт. Слава богу, он у меня немалый. Родители жены?
— Тоже умерли. У Мирей есть только брат. Он женат и живет в Париже.
— Хорошо. Понятно… Молодая одинокая женщина… Она не жаловалась на здоровье?
— Нет. Три года назад перенесла тиф. Но в общем-то, она крепкая. Намного крепче меня.
— Вы что-то упоминали о ее неожиданных исчезновениях. И как часто это с ней случалось?
— Да про это я даже не знал. Мирей всегда казалась мне женщиной уравновешенной. Иногда она нервничала… Ну, раздражалась, в общем, как все…
— Так… Теперь главное. Скажите, она захватила оружие?
— Нет. А между тем в доме был револьвер.
— Она взяла деньги?
— Нет. Даже сумочку дома оставила. В ней несколько тысячефранковых купюр. У нас водились деньжата.
— Она была… я хочу сказать, она не была транжиркой?
— Пожалуй, нет.
— Заметьте, ведь она и без вашего ведома могла отложить большие деньги. Я припоминаю одно дело в сорок седьмом…
Равинель вежливо слушал. Сквозь мокрое окно он смотрел на постепенно проступающую в тумане дорогу. Правильно ли он поступил? Или совершил ошибку? Трудно сказать. С точки зрения Люсьены, он, несомненно, действовал разумно. А с точки зрения Мирей? Он так и подскочил. Какая нелепая мысль! Да разве Мирей потерпела бы вторжение этого полицейского? Разве она согласилась бы, чтобы какой-то там Мерлен принялся разыскивать ее труп? Мерлен все говорил и говорил, перебирая воспоминания, а Равинель… Равинель всячески пытался отогнать навязчивые мысли. Не надо торопиться. Не надо забегать вперед. Посмотрим. Обстоятельства сами подскажут, как следует поступить.
— Что вы сказали?
— Я спрашиваю, ваша жена действительно не взяла с собой никаких документов?
— Нет, не взяла. Удостоверение личности, свидетельство на право голосования — все осталось у нее в сумочке.
Вагон тряхнуло на стрелке. Поезд замедлил ход.
— Приехали, — сказал Равинель.
Мерлен встал, порылся в кармане, отыскивая среди многочисленных бумажек свой билет.
— Разумеется, первое, что приходит на ум, — это бегство. Если бы ваша жена покончила с собой, тело давно бы нашли. Посудите сами! Прошло два дня…
А между тем тело-то и нужно было найти. Но как объяснить Мерлену? Опять все тот же кошмар… Равинелю захотелось спросить у толстяка его документы. Но тот, наверное, принял свои меры предосторожности. Вопрос не застанет его врасплох. Да и в чем тут сомневаться? Разве не правда, что он инспектор полиции? Нет, делать нечего. Спрыгнув на перрон, Мерлен уже поджидал Равинеля. Деваться некуда.
— Пошли! — вздохнул Равинель. — До нашего «Веселого уголка» всего несколько минут ходу.
Они брели в тумане, совершенно отгораживающем их от остального мира. Ботинки Мерлена скрипели пуще прежнего, и Равинелю пришлось собрать всю свою волю, чтобы не поддаться панике. Ловушка! Он попал в ловушку. И ловушка эта — Мерлен.
— Правда?..
— Что?
— Нет, ничего… Вот мы и добрались до нашей улицы. Мой дом на другом конце.
— Хорошо еще, что вы узнали его в таком тумане.
— Привычка, инспектор. Я найду свой дом с закрытыми глазами.
Они шли по цементной дорожке, и их шаги отдавались гулким эхом. Равинель достал ключи.
— Как знать? Может, в вашем почтовом ящике что-нибудь лежит? — хмыкнул Мерлен.
Равинель посторонился, и полицейский запустил руку в ящик.
— Пусто…
— Еще бы, — пробормотал Равинель.
Отперев входную дверь, он бросился на кухню, чтобы спрятать письмо, лежавшее на столе, и вытащить торчащий в двери нож.
— А у вас уютно, — заметил Мерлен. — Было время, я тоже мечтал о таком вот домике.
Он потер руки и снял фетровую шляпу. Равинель увидел его большую плешь, а на лбу — ярко-красную полоску от тесной шляпы.
— Будьте любезны, покажите мне ваш дом.
Равинель провел его в столовую, по привычке погасив свет на кухне.
— Ага! Вот и сумочка! — воскликнул Мерлен.
Он открыл ее и вытряхнул на стол содержимое.
— А что, ключей нет? — спросил он, толстым пальцем отбрасывая в сторону пудреницу, бумажник, носовой платок, губную помаду и начатую пачку сигарет «Хай лайф».
Ключи? Равинель про них совершенно забыл.
— Нет! — отозвался он, обрывая разговор. — Вот лестница наверх.
Они поднялись на второй этаж. Кровать в спальне, на которой Равинель спал два дня назад, была не убрана.
— Вижу! — сказал Мерлен. — А куда ведет эта дверь?
— В гардеробную.
Равинель открыл ее и отодвинул висевшую одежду в сторону.
— Все на месте… за исключением пальто с мехом, но жена собиралась отдать его в чистку. Вполне возможно, что…
— А синий костюм? Вы там сказали…
— Да-да… Костюма тоже нет.
— А туфли?
— И туфли все на месте… по крайней мере, новые. Старые вещи Мирей всегда раздает. Так что неизвестно…
— А эта комната?
— Мой кабинет. Заходите, инспектор. Извините за беспорядок… Вот, садитесь в кресло. У меня тут есть бутылка коньяку. Немножко согреемся.
Он достал из тумбочки письменного стола полупустую бутылку и один стакан. Второго не оказалось.
— Садитесь. Я сейчас. Только схожу за вторым стаканом.
Теперь присутствие Мерлена немного ободряло его, ему было не так страшно оставаться в своем доме. Он спустился по лестнице, прошел через столовую на кухню и оторопело застыл у окна. Там, за решеткой, мелькнул знакомый силуэт…
— Мирей!
Должно быть, это был страшный крик, потому что инспектор бросился вниз, перепрыгивая сразу через несколько ступенек, и подбежал к Равинелю без кровинки в лице.
— Что? Что с вами?
— Там!.. Мирей!
На улице никого не было. Равинель уже знал, что Мерлен попусту тратит время, поскольку бегать, искать, звать бесполезно.
Отдуваясь, полицейский вернулся на кухню. Он добежал, оказывается, до самого конца улицы.
— А вы уверены, Равинель?
Равинель не был уверен. Он думал… Он пытался воспроизвести до мельчайших деталей свое первое впечатление, но для этого требовались спокойствие и тишина, а толстяк изводил его вопросами, ходил взад-вперед, размахивал руками. Дом был слишком мал для такого типа, как Мерлен.
Инспектор снова вышел из дома и встал за решеткой.
— Послушайте, Равинель (он непроизвольно отбросил «господина»), вы меня видите? — крикнул он во весь голос.
Смешно. В прятки, что ли, он вздумал играть?
— Ну? Отвечайте.
— Нет. Я ничего не вижу.
— А тут?
— Тоже.
Мерлен возвратился на кухню.
— Ну, Равинель, признавайтесь. Вы ничего не видели. У вас нервы на пределе. Просто-напросто вы приняли столб за…
Столб? В общем-то, вполне удовлетворительное объяснение. И все-таки… Равинель вспомнил, что тень двигалась. Он рухнул на стул.
Теперь Мерлен прижался лицом к окну…
— Так или иначе, вы бы все равно никого не разглядели… Почему вы закричали: «Мирей!»?
Инспектор оглянулся и, уткнувшись подбородком в грудь, исподлобья пристально взглянул на Равинеля.
— Отвечайте! А вы меня не дурачите?
— Клянусь вам, инспектор!
Хм… Он уже клялся вчера Люсьене. И почему они все ему не верят?
— Ну, посудите сами. Если бы на улице кто-нибудь был, я бы обязательно услышал шаги. Ведь я был у решетки буквально через десять секунд.
— Может, и не услышали бы… Вы сами шумели бог знает как.
— Оказывается, во всем виноват я!
Мерлен хрипло дышал, его отвислые щеки дрожали. Он вытянул из пачки сигарету, чтобы успокоиться.
— Ведь я же специально постоял на тротуаре, чтобы прислушаться…
— Ну и?..
— Что «и»? Ведь туман не заглушает шагов.
К чему возражать, спорить, объяснять, что Мирей теперь молчалива, как ночь, неосязаема, неуловима, как воздух? Может, она тут, рядом с ними, на кухне… Может, она ждет, когда уберется восвояси этот докучливый малый, и тогда снова даст о себе знать. Черт возьми! Поручить розыски души инспектору уголовной полиции… Смешно! Как мог он всерьез надеяться, что этот Мерлен…
— Что тут судить да рядить? — опять заговорил полицейский. — Дело ясное: у вас была галлюцинация. На вашем месте я бы лучше обратился к врачу. Рассказал бы ему все… свои подозрения, страхи, видения…
Он пожевал сигарету, долго задумчиво разглядывал стены, потолок, чтобы хорошенько проникнуться атмосферой дома.
— Ну да… наверное, невесело бывало вашей жене день-деньской… — заметил он. — И еще такой муж, хм…
Потом, посматривая сверху на сидящего Равинеля, он снова надел шляпу, медленно застегнул пальто.
— Просто-напросто она от вас ушла. И у меня такое впечатление, что осуждать ее, пожалуй, не стоит!
Вот что подумают люди. Не может же он им сказать: «Я убил свою жену. Она умерла»?! Рассчитывать больше не на кого. Все кончено.
— Сколько я вам должен, инспектор?
Мерлен вздрогнул.
— Но позвольте… я не хотел… Наконец, если вы уверены, что кого-то видели…
Ох нет! Только не начинать все сначала. Равинель достал бумажник.
— Три тысячи? Четыре?
Мерлен растоптал на полу сигарету. Он сразу осунулся, постарел, стал похож на жалкого, нуждающегося старика.
— Как вам угодно, — пробормотал он, отвел глаза и, нащупав на столе бумажки, зажал их в кулаке. — Я бы не прочь оказать вам услугу, господин Равинель… Словом, если у вас появятся какие-нибудь новые факты, я в вашем распоряжении. Вот моя визитная карточка.
Равинель проводил его до ворот. Инспектор тут же растаял в тумане. Но еще долго не смолкал скрип его ботинок. Что ж, он прав. Туман не заглушает шаги.
Равинель вернулся в дом, закрыл дверь, и на него навалилась тишина.
Прислонившись к стене прихожей, он чуть было не застонал. Потом явственно различил промелькнувшую тень — на этот раз сомнений быть не могло. Пусть ему сколько угодно твердят, что он болен. Он хорошо знает, что видел жену. Жермен утверждал, что видел Мирей. А Люсьена? Только она не видела. Она трогала, щупала ледяное тело. Она засвидетельствовала смерть. Значит?..
Равинель ущипнул себя, посмотрел на руки. Ошибка невозможна. Факт остается фактом. Он прошел на кухню; заметив, что будильник остановился, ощутил горькое удовлетворение. Будь он болен, он бы не заметил такую малость. Усмехнувшись, он остановился у окна: а вдруг это повторится еще? Ага!.. Почтовый ящик. Там что-то белело.
Равинель опять вышел из дому и медленно двинулся к ящику, словно охотник подкрадывающийся к спящему зверю… А этот болван Мерлен ничего не заметил!
Равинель открыл ящик. Это было не письмо, а просто бумага, сложенная вдвое.
Дорогой,
мне очень жаль, что я ничего еще не могу тебе объяснить. Но я непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью. Тысяча поцелуев.
Почерк Мирей! Записка нацарапана карандашом, но сомнений быть не может. Когда она написала эту записку? Где? На стене? На коленке? Как будто у Мирей сейчас есть коленка! Как будто она еще может опереться рукой о стену! Но бумага… Настоящая бумага! Бумага, вырванная наспех, видимо, из блокнота. Остался даже край какой-то печати с синими буквами: «…улица Сен-Бенуа…» Как это понять? При чем тут улица Сен-Бенуа?
Равинель кладет записку на кухонный стол, разглаживает ее ладонью: «Улица Сен-Бенуа». Лоб у него горит, но это ничего! Он должен все выдержать! Спокойно! Не волноваться. Главное — не давать воли мыслям, от которых просто лопается голова. Сначала выпить. В буфете есть бутылка вина. Он хватает ее, ищет штопор. Куда же он подевался? Тем хуже! Времени нет. Он с размаху отбивает горлышко о край раковины, и вино, липкое, как кровь, разбрызгивается во все стороны. Он хватает стакан, наливает в него вина и тут же отпивает половину. Ему кажется, что он весь горит, разбухает. «Улица Сен-Бенуа». Адрес гостиницы? Наверное, адрес гостиницы, что же еще? Значит, надо найти эту гостиницу. А дальше? Дальше посмотрим. Не могла же Мирей снять номер — это ясно. Но она, несомненно, хочет, чтоб он навел справки, разыскал эту гостиницу. Возможно, она выбрала этот момент, чтобы подать ему решающий знак, привлечь к себе?
Он наливает еще вина, расплескивает его. Наплевать. Теперь он ясно чувствует, что близок к некоему религиозному посвящению. «Мне очень жаль, что я ничего еще не могу тебе объяснить…» Верно, существуют тайны, раскрывать которые можно лишь с великой осторожностью. А Мирей еще так недавно в них проникла сама! Она вернется домой сегодня вечером или ночью. Ну что ж! И все-таки она постаралась прийти и бросить ему записку. А это кое-что да значит, обязательно значит. И значит вот что: оба они должны сделать неимоверное усилие, чтобы соединиться. Да! А то они действуют неуверенно, ощупью, словно по разные стороны стекла, как там, в морге, где живых и мертвых разделяет стеклянная перегородка. Бедняжка Мирей! Он так хорошо улавливает тон ее писем! Она вовсе не сердится. Она счастлива в этом неведомом мире и ждет его там. Она спешит поделиться с ним своей радостью. А он-то боялся! Что там болтает Люсьена? Она материалистка! Таинственное для нее за семью печатями! Впрочем, теперь все люди — материалисты… Очень странно, что Мерлен не заметил письма. Но именно такие, как он, и не могут видеть некоторых вещей. Нужно двигаться!
Третий час. Равинель идет в гараж, поднимает жалюзи. Поесть можно и потом. Пища — вещь презренная. Он включает мотор и выводит машину из гаража. Цвет тумана изменился. Он стал голубовато-серым, словно пропитался мглой. Фары, как две огненные, расплавленные струи, буравят эту нависшую над землей пелену. Заперев гараж, Равинель прыгает в машину.
Странное путешествие! Нет больше ни земли, ни дороги, ни домов — одни бегущие огни, блуждающие созвездия, вращающиеся в холодной серой бесконечности. Лишь привычный шелест колес дает Равинелю знать о крае дороги, об улицах, рельсах или бульварах, где уже скользишь, как по воску. Приходится наклоняться, присматриваться к бесплотным серым фасадам, чтобы угадать раскрытое устье фиорда, жерло проспекта. Равинель испытывает тяжесть, оцепенение, боль. Он наугад ставит машину у перекрестка Сен-Жермен.
Вот она — улица Сен-Бенуа! К счастью, короткая. Равинель шагает по тротуару и тут же натыкается на маленькую гостиницу. На доске висит всего ключей двадцать.
— Скажите, пожалуйста, не останавливалась ли здесь госпожа Равинель?
Его смеривают взглядом. Он не брит, одежда в беспорядке. Его вид, должно быть, не внушает доверия. Картотеку все же просматривают.
— Нет, такого имени что-то не видно. Должно быть, вы ошиблись.
— Благодарю.
Вторая гостиница. По виду очень скромная. В приемной никого. Он входит в комнатку с кассой. Несколько плетеных кресел, цветочные горшки, потрепанные справочники на низком столике.
— Есть тут кто-нибудь? — спрашивает Равинель хриплым, чужим голосом.
И тут же думает: ну зачем пришел он в эту гостиницу, где нет ни души? Любой может залезть в кассу или проскользнуть на лестницу, ведущую в номера.
— Есть тут кто-нибудь?
Зашлепали стоптанные башмаки. Из дальней комнаты за кухней выползает на свет старик со слезящимися глазами. В ногах у него вертится черный кот, выгибая хвост трубой.
— Скажите, пожалуйста, госпожа Равинель здесь не останавливалась?
Приложив ладонь к уху, старик наклоняется вперед.
— Госпожа Равинель!
— Да-да… Я слышу, слышу.
Он ковыляет к конторке. Кот прыгает на кассу и, жмурясь, наблюдает за Равинелем. Старик открывает регистрационную книгу, насаживает на нос очки с металлическими дужками.
— Равинель… Вот. Да, она тут.
Глаза у кота превращаются в узкие щелочки. Потом, дернувшись, он опускает хвост и подвертывает его под белые лапки. Равинель расстегивает плащ, пиджак, оттягивает пальцем воротничок.
— Я говорю: госпожа Равинель.
— Да-да. Я, слава богу, не глухой. Госпожа Равинель. Вот именно.
— Она тут?
Старик снимает очки. Его слезящиеся глаза останавливаются на доске с ячейками, куда обычно вешают ключи и кладут письма постояльцев.
— Она вышла. Ключ на месте.
Не перепутал ли он ячейки?
— А давно она вышла?
Старик пожимает плечами.
— Думаете, у меня есть время караулить, когда приходят и уходят постояльцы? Это их личное дело.
— Вы видели ее… госпожу Равинель?
Старик машинально гладит по голове кота и, видимо, силится припомнить. Вокруг глаз собираются морщинки.
— Погодите! Она блондинка… еще молодая… пальто с мехом? Верно?
— Она с вами говорила?
— Нет. Не со мной. Ее записала жена.
— Но… вы слышали, как она разговаривала?
Старик сморкается, вытирает глаза.
— Вы из полиции?
— Нет-нет, — бормочет Равинель. — Это моя приятельница… Я ищу ее уже несколько дней. Она с вещами?
— Нет, — последовал сухой ответ.
Равинель отваживается на последний вопрос:
— Вы не скажете, когда она вернется?
Старик захлопывает свою книгу, вкладывает очки в зеленый футляр.
— Она-то… Почем мне знать? Думаешь, ее нет, а она у себя. Думаешь, она у себя, а она ушла… Ничего не могу сказать вам определенного.
И он уходит, сутулый, прихрамывающий, а кот бредет следом, потираясь спиной о стену.
— Подождите! — кричит Равинель и достает из бумажника визитную карточку. — Оставлю на всякий случай.
— Как вам угодно.
Старик кладет ее наискосок в ячейку. Номер девятнадцатый.
Равинель уходит и тут же заворачивает в соседнее кафе. Во рту у него пересохло. Он садится в уголке.
— Коньяку!
Неужели это она? Неужели старик уверен в ее существовании? И никакого багажа, даже чемоданчика. «Думаешь, ее нет, а она у себя. Думаешь, она у себя, а она ушла». Вот именно. Знал бы он, бедный старикан, какую постоялицу приютил под своей крышей!.. Может, надо бы поговорить с его женой — единственным человеком, который беседовал с женщиной в пальто с меховой опушкой. Но хозяйки не оказалось на месте. И опять целый ряд свидетельств, вроде бы бесспорных, на поверку теряет свою силу.
Швырнув на стол деньги, Равинель бросается на улицу. Сырой туман облизывает ему лицо, туман, пахнущий сажей, рекой и чем-то прогорклым. Равинель делает шаг вперед… второй… третий… В вестибюле гостиницы никого. Он толкает дверь, и она бесшумно прикрывается сама по себе. Ключ все еще висит под медным номером, его визитная карточка тоже лежит на том же месте. Затаив дыхание, он на цыпочках подбирается к доске и бесшумно снимает ключ с медной пластинки. Девятнадцатый номер, должно быть, на третьем или четвертом этаже. Дорожка на лестнице протерта до дыр, но ступеньки не скрипят. Какой-то странный, уснувший отель! Вот площадка второго этажа. Черная бездна. Равинель достает зажигалку, щелкает ею и держит в вытянутой руке. Коричневый ковер уходит в глубь полутемного коридора. Вероятно, с каждой стороны расположено по четыре-пять номеров. Равинель медленно поднимается выше. Время от времени он свешивается через перила и видит внизу в отвратительном тусклом свете нечто, напоминающее контурами мотоцикл. Мирей знала, что делает, когда подыскивала себе убежище. Но разве она искала убежище? Зачем оно ей?
Площадка третьего этажа. Зажигалка освещает номера комнат. Пятнадцать… семнадцать… девятнадцать… Он гасит зажигалку, прислушивается. Где-то спустили воду. Войти или нет? А вдруг он увидит на постели мокрый труп? Нет! К черту такие мысли!.. Равинель старается отвлечься, сосредоточить все внимание на каком-нибудь пустяке. Его бьет озноб. Должно быть, из комнаты слышно, как он здесь копается.
Он опять щелкает зажигалкой, отыскивает замочную скважину. За дверью — ни звука. Что за идиотский, непонятный страх? Ведь ему нечего бояться. Теперь Мирей — его друг. Повернув ключ, он проскальзывает в комнату.
Номер мрачный, пустой. Собрав все силы, он подходит к окну, задергивает занавески и зажигает люстру. Неприятный желтый свет тускло освещает железную кровать, стол, покрытый скатертью в пятнах, крашеный шкаф, старое кресло. И все же что-то выдает присутствие Мирей. Ее духи. Ошибка невозможна. Равинель принюхивается. Ну конечно же это ее духи. Запах то едва ощутим, то бьет прямо в нос. Дешевые духи «Коти». Ими душатся многие. Совпадение? Ну а расческа на туалетном столике?
Равинель держит ее в руках, подкидывает на ладонях. Что, и это тоже совпадение? Он сам купил ее в Нанте, в магазине на улице Фосс. Последний зубец сломан. Точно такой не найдешь во всем Париже. И золотистые волосы, закрутившиеся вокруг ручки! И эта крышечка от коробки биоксина, которая послужила пепельницей для окурка «Хай лайф». А Мирей всегда курит «Хай лайф». Ей нравятся не сигареты, а название. О господи! Равинель садится на кровать. Он готов расплакаться, зарыдать, уткнувшись в подушку, как в детстве, когда не мог ответить на каверзный вопрос отца. И сегодня он тоже не находит ответа. Поглядывая на расческу и на золотистые волосы, он чуть слышно шепчет:
— Мирей… Мирей…
Ах, эти волосы. И он снова представляет себе волосы, но уже другие… те, что потемнели от воды и пристали ко лбу. И вот остались только расческа и сигарета со следами губной помады. Надо расшифровать этот знак и понять, чего же хочет Мирей.
Он встает, открывает шкаф, выдвигает ящики. Пусто. Кладет расческу в карман. В первое время после женитьбы, случалось, он по утрам расчесывал Мирей волосы. Как он любил эти волосы, распущенные по ее голым плечам! Иногда он зарывался в них лицом, вдыхая запах скошенной травы, возделанной земли. Да-да, это знак. Мирей не пожелала оставить расческу дома и принесла ее в эту ничейную комнату, чтобы напомнить ему о времени их любви. Ясно как божий день. Ему остается идти и дальше по скорбному пути, чтобы воссоединиться с ней. Недаром в записке она назначала ему свидание: «Непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью».
Отныне сомнений быть не может. Он увидит Мирей. Она явится ему. Посвящение в тайну почти что состоялось. Воссоединение назначено на сегодня. Равинеля то трясет как в лихорадке, то он вдруг успокаивается. Он подносит к губам сигарету. Он не желает знать, чьи губы уже касались этой сигареты, и, зажав ее в зубах, с трудом подавляет подступающую к горлу тошноту. Мирей часто для него прикуривала. Он высекает из зажигалки пламя и проглатывает первый клуб дыма. Он приготовился ко всему. Последний взгляд на комнату, где он только что принял решение, которое пока не осмеливается для себя сформулировать.
Он выходит, поворачивает ключ и видит в глубине коридора две фосфоресцирующие точки. Несколько минут назад он бы просто упал в обморок, ведь его нервы на пределе. Но теперь он смело идет навстречу этим двум точкам и наконец видит черного кота, сидящего на площадке. Кот забегает вперед, оборачивается, и на какой-то миг две бледные луны повисают в воздухе. Равинель даже и не пытается приглушить грохот своих шагов. Когда он спускается на первый этаж, кот издает одно-единственное, но душераздирающее «мяу». На пороге кухни вырастает старик.
— Ее там нет? — бормочет он как ни в чем не бывало.
— Нет, — отвечает Равинель, вешая ключ на место.
— Я же вас предупреждал, — продолжает старик. — Думаешь, ее нет, а она там… Что, она ваша жена?
— Да, — кивает Равинель. — Моя жена.
Старик трясет головой как бы в знак того, что он все предвидел, и бормочет себе под нос:
— С женщинами нужно иметь терпение.
И исчезает вместе с котом.
Равинель уже перестал удивляться. Он отдает себе полный отчет в том, что именно сейчас проник в мир, неподвластный физическим законам. Он выходит из гостиницы. Сердце колотится так, будто он выпил несколько чашек крепкого кофе. Туман стал еще гуще. Промозглый холод пронизывает до костей. Туман ему не враг… Хорошо бы наполниться им, раствориться в нем, слиться с ним. Еще один знак! Туман начался в Нанте как раз в тот вечер… И служит ему защитным барьером. Нужно только постичь смысл окружающего!
Равинель отыскивает свою машину. Надо мигом домчаться до Ангиана. Хилый свет передних фар расстилается по шоссе. Сейчас начало шестого.
Безмятежное возвращение. Равинель испытывает чувство избавления не от тяжести, а от скуки, туманом обволакивающей всю его прошлую жизнь.
Дурацкая работа, немыслимая жизнь — от клиента к клиенту. От аперитива к аперитиву. Он вспоминает Люсьену. Она маячит перед ним в тумане. Это ведь она помогла ему постичь правду его жизни. Впрочем, он и без Люсьены пусть не скоро, но понял бы ее.
Жужжат, неутомимо бегая по стеклу, «дворники». Равинель знает, что не заблудится. Безошибочное умение ориентироваться его не подведет. Он бесстрашно продирается сквозь толщу тумана. Впрочем, машин на дороге почти что нет. Многие опасаются ездить в такую погоду. Им подавай полное освещение, хорошие трассы, обильно утыканные дорожными указателями, регулировщиков на перекрестках. Да и сам Равинель впервые отваживается ехать по глухим, безлюдным дорогам. Он старается не думать о том, что ждет его там, в Ангиане, но душа его переполнена нежностью и странным чувством сострадания. Он прибавляет скорости. В моторе стучит. Надо бы показать его механику. Э, да ладно… Все пошло кувырком. Мелкие житейские заботы отступили.
Встречная машина его ослепляет, задевает крылом и, обдав волной страха, исчезает. Равинель сбавляет скорость. Слишком глупо было бы угодить в аварию именно сегодня. Ему надо приехать домой с ясной головой. Собрать все свои силы, всю решимость. Равинель осторожно выруливает. Последний поворот. Впереди, как бледное мерцание ночников, далекие огни Ангиана. Он переключает скорость… Вот и его улица. Равинеля знобит. Машина катится по инерции. Он тормозит у ворот. Несмотря на туман, за занавесками виден свет.
Равинель в нерешительности. Если бы не эта ужасная усталость, он, возможно, и не вошел бы. Возможно, даже с криком убежал. Он нащупывает в кармане расческу, окидывает взглядом улицу. Его никто не видит, а если бы кто и увидел, сказал бы: «Вот и господин Равинель вернулся домой», и только. Он вылезает из машины и замирает перед решеткой. Все так, как и всегда. Сейчас он застанет Мирей за шитьем в столовой. Она поднимет голову: «Ну как добрался, дорогой? Без приключений?»
И он снимет ботинки, чтобы не наследить, потом пойдет переодеваться. Комнатные туфли он найдет у первой ступеньки. Потом…
Равинель вставляет ключ в замочную скважину. Он возвращается домой. Ничего не случилось. Он никогда никого не убивал. Он любит Мирей. Он всегда любил Мирей. Все это он придумал, чтобы скрасить однообразное существование… И напрасно. Он и без того любит Мирей. Он никогда больше не увидится с Люсьеной. Он входит к себе в дом.
В передней горит свет. На кухне, над раковиной, светится лампочка. Прикрыв за собой дверь, он по привычке произносит:
— Это я… Фернан!
Принюхивается. Запах рагу. Он входит на кухню. На плите стоят две кастрюльки. Пламя отрегулировано умелой и экономной хозяйской рукой. Оно чуть вздувается вокруг горелок голубоватыми колпачками. Кафельный пол вымыт. Будильник заведен. Стрелки показывают десять минут восьмого. Кругом чистота, все вычищено, выскоблено до блеска. Кухня пропиталась запахом рагу. Равинель машинально приподнимает крышку кастрюльки. Баранина с фасолью — его любимое блюдо. Но почему именно баранина? Все это слишком уютно, слишком… мило. Какая благостная тишина, какой… сомнительный покой… Лучше бы немного драматизма. Равинель оперся о буфет. У него кружится голова. Надо бы попросить у Люсьены лекарство. Опять Люсьена? Но тогда… Он ловит воздух раскрытым ртом, как ныряльщик, поднимающийся наверх из бог знает каких глубин.
Дверь в столовую приоткрыта. Ему виден стул, угол стола, полоска голубых обоев. Обои разрисованы маленькими каретами и крошечными башнями. Мирей выбрала рисунок, напоминающий сказки Перро. В сырую погоду она обычно сидит у камина. Равинель останавливается у дверей и наклоняет голову, словно провинившийся мальчик. Но нет, он не ищет слов оправдания. Он ждет, когда тело подчинится ему, станет послушным, а оно, как назло, все больше и больше деревенеет, сопротивляется, бьется в невидимой, немой борьбе. Сейчас в нем живут два Равинеля, что же тут удивительного? Живут же в Мирей две Мирей! Два духа, которые пытаются встретиться, два разобщенных тела. В столовой что-то трещит, искрится. В камине горят дрова. Бедная Мирей! Наверное, она здорово зябнет! Перед его глазами мелькает картина в ванной. Нет-нет! Немыслимо!
Дрожа всем телом, Равинель приоткрывает дверь. Теперь ему виден весь стол. Он накрыт. Равинель узнает свою салфетку в кольце из самшита. Свет от люстры играет на грушевидной части графина. Каждый предмет глядит равнодушно и в то же время… угрожающе.
— Мирей! — шепчет Равинель.
Это он просит разрешения войти. Какое обличье она выбрала? То, которое было у нее раньше… или то, какое она обрела потом… с прилипшими ко лбу волосами, с приплюснутыми ноздрями. А может, еще и другое — расплывчатое, беловатое обличье призрака? Ну-ка! Не распускаться… Не теряться… Как говорит его знакомый автомеханик, «не отпускать тормоза».
Он осторожно толкает дверь, пока она не упирается в стенку, распахнувшись во всю ширь. Кресло у пылающего камина, отгороженного медным щитом, пустует. На столе два прибора. Почему два?.. А почему бы и нет? Он снимает плащ, швыряет на кресло… Ага! На тарелке Мирей — записка. На этот раз она воспользовалась писчей бумагой из домашних запасов.
Бедный ты мой, нам положительно не везет. Ужинай без меня. Я вернусь.
«Я вернусь». Что за странность! Это не трюк, и этим сказано все. Он придирчиво вглядывается в почерк, как будто возможны сомнения! Но почему же Мирей не подписала две свои последние записки? Быть может, там, где она сейчас, у нее уже нет имени? Может, она теперь — безликая тень? Может, от нее ничего не осталось? Если бы так! Если бы и он мог разом отбросить и бремя прошлого, и неудавшуюся судьбу, и все-все… Вплоть до имени! Не быть больше Равинелем! Избавиться от смешного имени заурядного учителя-маньяка, наводившего на него ужас в детстве. О Мирей! Какая сладкая надежда!
Он тяжело опускается в кресло и уже твердой рукой расшнуровывает ботинки, потом мешает угли. У камина тепло, как в инкубаторе. Когда придет Мирей, нужно ей все объяснить… Рассказать про Брест, потому что все началось в Бресте… Они никогда не решались поведать друг другу о своем детстве. Что он знает о Мирей? Она вошла в его жизнь в двадцать четыре года, как чужая. Что делала она десять лет назад, когда была еще девчонкой с бантом в волосах? Любила ли играть одна? В какие тайные игры? Может, она тоже играла в туман? Подкрадывался ли к ней страх по вечерам? Преследовал ли ее во сне людоед, щелкавший страшными ножницами? Как и чему она училась? Были у нее подруги? И о чем они секретничали? Почему Мирей вдруг испытывала жгучую потребность уехать, уехать далеко-далеко… Может, даже в Антиб? Они жили вместе, не ведая, что больны одной и той же болезнью, не имеющей названия. Они жили тут, в этом тихом доме, а хотели жить в другом месте, не важно где, лишь бы там было солнце, цветы, рай. Вот он всегда верил в рай. Он снова представил себе сестру Мадлен, преподававшую у них в лицее закон Божий. Когда она говорила о грехе, у нее делалось злое и свирепое лицо. Она была старая-престарая и в своем заостренном чепце порой казалась просто фурией. Но когда она рассказывала про рай, ей нельзя было не верить. Она описывала его так, словно сама побывала там: огромный, сверкающий огнями лес… повсюду звери, добрые звери с преданными глазами… невиданные цветы, белые и голубые. И, опуская глаза на свои старые, морщинистые, загрубевшие руки, она добавляла: «Там уже не придется работать — никогда-никогда». И его охватывало непередаваемое чувство грусти и счастья. Он уже тогда понял, что попасть в рай очень трудно.
Он встает, относит ботинки на кухню, ставит их на обычное место — рядом с буфетом. Домашние туфли, купленные им в Нанте, возле площади Руаяль, ждут его у лестницы. Глупые воспоминания, но память у него предельно обострена. Голова забита бесконечными картинами прошлого. Он выключает газ. Есть не хочется. Мирей тоже не захочет есть. Он очень медленно поднимается по лестнице. Лестница освещена. В спальне и в кабинете тоже свет. Это придает дому праздничный вид. Когда они сюда переехали, в первый вечер он зажег свет повсюду, чтобы торжество было полным и волнующим. Мирей тогда хлопала в ладоши, трогала мебель, стены, словно проверяла, не сон ли это.
Он бесцельно бродит по комнатам, ощущая острую головную боль. Постель аккуратно застелена. Пустая бутылка исчезла из-под шкафа. На письменном столе тоже прибрано. Он садится за стол, где стопкой сложены разноцветные мужские рубашки. В «Блаш и Люеде» у него потребовали отчета… Отчета о чем? Он позабыл. Все это так далеко, так никчемно! С улицы доносится легкий шум. Он проходит через кабинет, спальню и останавливается у окна, выходящего на улицу. Слышны тяжелые мужские шаги, потом хлопает дверь. Это пришел домой сосед-железнодорожник.
Равинель возвращается в кабинет, не прикрывая за собой двери. Он не хочет, чтобы его застали врасплох. Вероятно, он узнает о присутствии Мирей по легкому, чуть заметному дуновению. Но зачем он роется в ящиках письменного стола? Чтобы перебрать в памяти свою жизнь, подвести итог? Или чтобы отвлечься от невыносимого ожидания и хоть как-то собраться с мыслями? Будильник внизу отсчитывал секунды. Сейчас чуть больше половины восьмого. В ящиках полным-полно бумаг. Проспекты, черновики отчетов, рекламы приманок, удочек, спиннингов, блесен… Фотографии рыбаков на берегу канала, пруда, реки… Вырезки из газет: «Конкурс рыбаков в Нор-сюр-Эрдр… Рыбак из Голя вытащил щуку на двенадцать фунтов. Он пользуется леской „Ариана“»… Какие же пустяки предшествовали этой бессонной ночи! Жизнь, лишенная всякого смысла!
В левом ящике хранятся материалы для изготовления мух. Равинель испытывает мимолетное сожаление. Все же он был в своем роде художник. Он создавал искусственных мух, как другие создают новые цветы. В каталоге фирмы одна страница отведена цветным мухам Равинеля. Ящик битком набит перьями, пухом, волосами, дрожащими тельцами мух, словно сбившихся в кучу под легким порывом вечернего ветерка. В общем-то, такое скопление мохнатых насекомых — зрелище омерзительное. Если даже знаешь, что сделаны они из проволоки, перышек и металла, при виде их — в особенности зеленых — все равно невольно вспоминаешь о шпанских мушках,[9] о груде незахороненных трупов.
Равинель задвигает ящик. Теперь он уже не успеет написать задуманную книгу о мухах. И люди не получат нечто такое, что могло бы… Хватит! Долой слабость! Он прислушивается. Стоит такая глубокая, такая мертвая тишина, что ему кажется, будто он слышит журчание ручья там, возле прачечной. Конечно, это обман слуха. Неприятный обман слуха, от которого надо избавиться любыми способами. Он роется в другом ящике, ворошит бумаги, отпечатанные на машинке, копирки, вторые экземпляры, находит где-то внизу пачку рецептов. Как это было давно! Еще до свадьбы. Он вообразил, будто у него рак, и совершенно потерял аппетит, не мог проглотить ни кусочка. По ночам лежал дрожа, ощущая привкус крови во рту. Лишь позже он понял, что его пугало просто само слово и он подвергал себя самоистязанию, воображая, как болезнь гложет его нутро. Он представил себе рак в образе паука, потому что маленьким мальчиком падал в обморок при виде пауков, которых в Бресте было великое множество… Неисчислимое множество… Может, потому-то он и заинтересовался впоследствии мухами. Кто знает?..
На лестнице что-то скрипнуло. Равинель замер. Отчетливый скрип… И снова тишина. Лишь тикает внизу будильник. В камине потрескивает огонь. И хотя все лампы зажжены, вдруг делается как-то неуютно. Он чувствует: если Мирей появится там, на пороге комнаты, тогда опять что-нибудь скрипнет, лопнет, со звоном расколется в нем самом, и он рухнет, сраженный. Глупости! Был же он уверен, что у него рак, а вот ведь жив и по сей день. Умереть не так-то просто. Вот доказательство: потребовались две подставки для дров… Ну хватит! Хватит!
Он выпрямляется, отодвигает кресло. Ему хочется поднять шум, развеять проклятые чары. Он шагает от стены к стене, входит в спальню, открывает гардеробную. Платья висят на плечиках, застыв в терпком запахе нафталина. Еще один идиотский поступок. Что он надеялся тут увидеть?.. С треском захлопывает дверь, спускается с лестницы. Удивительная, безмятежная тишина! Обычно бывает слышно, как вдали громыхают составы. Но туман все приглушает. Остался лишь несносный будильник! Без четверти девять. Никогда еще она не возвращалась так поздно! То есть… Голова так и раскалывается от нелепых мыслей. С Мирей наверняка случилась неприятность… Несчастный случай!.. В уме смешались все «до» и «после»… Он бредет в столовую. Дрова догорают. Надо бы сходить в подвал. Но он боится идти в подвал. Может, ловушка в подвале? Какая ловушка? Никакой ловушки…
Он наливает себе вина и пьет скупыми, маленькими глотками. Сильно же она запаздывает! Он опять поднимается наверх. Ох, до чего ему тяжко!.. А что, если она так и не придет? Ждать до утра или снова до вечера, и снова, и снова? У него уже нет сил. Если она не придет, он сам пойдет к ней. Равинель вынимает из кармана теплый, как живая плоть, револьвер. Он похож на блестящую безобидную игрушку. Большим пальцем откидывает защелку предохранителя. Он уже не способен понять, как действует боек, как производится выстрел. Он не в силах себе представить, как можно приложить это синеватое дуло к груди или виску. Нет! Нет! И нет!
Он сует револьвер обратно в карман, опять садится за письменный стол. Может, написать Люсьене? Но она ему не поверит. Решит, что он лжет. Да и что она вообще о нем думает? Хватит! Не стоит обманываться. Она считает его недотепой. Такие вещи угадываются с первого взгляда. Она его презирает, конечно… Хотя… Нет, это не презрение. Просто она считает его… Она употребила как-то странное слово… Безвольный… или размазня. В сущности, он такой и есть. От него слишком многого хотели, за него слишком много думали. Слишком часто пользовались его услугами, не спрашивая его согласия. Даже Мирей… Безвольный! И тем не менее Люсьену всегда привлекало… Что именно?.. Он прекрасно видел, что она его постоянно изучала, старалась определить его характер и порой была полна неподдельной нежности. Ее глаза, казалось, говорили: мужайся! Или же она толковала об их туманном будущем, все же это были не пустые слова. Правда, она была нежна и с Мирей. А может, она относится по-братски ко всем больным, стоящим у порога смерти. Прощай, Люсьена!
Он рассеянно перебирает разбросанные бумаги. Вытаскивает фотографии. Фотографии Мирей, сделанные «Кодаком», который он подарил ей за несколько дней до ее болезни. Тут есть и фотографии Люсьены, примерно того же периода. Он раскладывает в ряд глянцевые снимки, сравнивает. До чего же изящна Мирей! Худенькая, как мальчуган, хорошенькая, с большими доверчивыми глазами, которые хотя и направлены прямо в объектив, но смотрят вдаль, через его плечо, будто он, сам того не желая, заслонил ей картину неведомого счастья. Будто он по нечаянности загородил от Мирей что-то таинственное, чего она ждала уже давно. Люсьена на фотографии такая же, как в жизни. Строгая, не сразу запоминающаяся, с почти квадратными плечами, тяжеловатым подбородком и все-таки красивая своеобразной, холодной и опасной красотой… Он… Нет, тут нет ни одной его фотографии. Мирей не приходило в голову взять аппарат и сфотографировать его. Люсьене тоже. Он копается в ворохе листков, конвертов. Наконец находит свое пожелтевшее фото на водительских правах. Сколько ему тут лет? Двадцать один, двадцать два? В ту пору он еще не облысел. Худое, настороженное и разочарованное лицо. Нечеткое изображение. Вот так! И остался от него, Фернана Равинеля, лишь этот полустертый след. Он погружается в мечты, разглядывая снимки. Составленные вместе, они рассказывают одну грустную историю, которой никто никогда не узнает. Наверное, уже поздно. Десять? Половина одиннадцатого? Через тонкие стены с улицы просачивается сырость. Он мерзнет от гнетущей тишины и резкого света. Может, прямо тут и уснуть? Может, Мирей придет к нему сонному? Он изо всех сил таращит глаза, со стоном встает. Комната кажется ему чужой, незнакомой. Наверное, он все-таки на секунду задремал. Спать нельзя. Ни в коем случае. Он плетется на кухню. На будильнике без десяти десять. Страшная усталость давит на плечи. Ведь он уже много ночей не спал. Руки дрожат, как у алкоголика, страшно хочется пить, в горле пересохло. Но так не хочется разыскивать пакет с кофе, идти за кофемолкой! Слишком долго. Он просто накидывает на плечи пальто, поднимает воротник. Интересно, на кого он сейчас похож — обросший, в домашних туфлях? Голубые язычки горящего газа, накрытый стол — минуту назад все это казалось ему ужасным. А теперь ему кажется, будто он ходит во сне по чужому дому. Роли переменились. Это он — призрак. А она — жива и здорова. Стоит ей войти, и он растворится в небытии.
Равинель кружит вокруг стола. Такое впечатление, будто на него напялили слишком тесную шляпу. Вконец обессилев, он выключает свет на первом этаже, поднимается наверх, гасит люстру в спальне и запирается в кабинете. Больше вниз он не сойдет. Он уже не осмелится встретиться с мраком на лестнице, на кухне… Лучше подождать тут…
Время бежит. Равинеля, неподвижно сидящего в кресле, охватывает оцепенение. В голове проносятся бессвязные воспоминания. Но он не спит. Он прислушивается к тишине, удивительной тишине, временами наполняющейся гулом, как раковина. Он один, среди моря света. Да, он потерпел кораблекрушение. И он утонет, погрузится в тусклый, цепенеющий мир рептилий и рыб. Навязчивый, много раз пережитый сон. Ему часто снилось, что он невидимка, проникающий сквозь стены, что он видит всех, а его — никто. Так, во сне, он спасался от страха перед экзаменами. Ему снилось, что он сидит за партой и все думают, что его нет, а он наблюдает за ними. И он пробовал довести себя до такого сна наяву. Не от него ли Мирей и научилась быть в разных местах одновременно?..
Что-то тихо прошуршало. Он с трудом стряхивает с себя дремоту, которая леденит ему ноги и руки. Вытянув шею, приходит в себя. Ощущение такое, будто с него только что содрали кожу. Что там за шум? Ему показалось, что это шуршат листья в саду. Или этот шум доносится с платформы?
Далекий свисток. Возобновили движение поездов. Должно быть, туман рассеивается.
На этот раз он отчетливо слышит, как хлопнула дверь. Кто-то ощупывает стены. Щелкнул выключатель.
Он дышит осторожно, прерывисто, как умирающий. Воздух с хрипом вырывается из гортани, раздирает ее.
Вот приоткрывается дверь на кухне. И вдруг — четкие, семенящие шаги по плиткам. Потом щелкает выключатель на кухне, и у Равинеля судорожно подергиваются щеки, будто свет на кухне его слепит. Тишина. Должно быть, она снимает шляпу. Все, как и прежде, как всегда… Она идет в столовую.
Он тонет, задыхается, силясь встать… Мирей!.. Нет. Сейчас она войдет. Не нужно… Лязгает кочерга. Обрушиваются догоревшие поленья, звякают тарелки. Льется в стакан жидкость. Вещи заговорили, задвигались. Падает с ноги туфля, потом вторая. Вот уже домашние тапочки зашлепали через кухню к лестнице. Топ — и они на первой ступеньке, хлоп — на второй. Равинель плачет, скорчившись в кресле. Ему не встать, не дойти до двери, не повернуть ключ. Он знает, что жив, что виноват, что скоро умрет.
Топ — на третьей ступеньке, хлоп — на следующей. Топ-хлоп, топ-хлоп. Шаги все ближе. Уже на площадке. Бежать, бежать, преодолев невидимую грань, отделяющую его от небытия. Он ощупывает карманы.
Слышно, как на другом конце коридора — в спальне — скользят по паркету шлепанцы, зажигается люстра. Под дверью кабинета проступает полоска света. Она здесь, у самой двери, и тем не менее там никого не может быть. Они прислушиваются друг к другу, разделенные тонкой перегородкой. Живой и мертвый. Но кто из них жив, а кто мертв?
Вот ручка двери медленно поворачивается, и Равинель облегченно вздыхает. Он ждал этой минуты всю жизнь. Пора снова стать тенью. Быть человеком слишком трудно. Больше ему ничего не надо. Мирей его уже не интересует. Он кладет дуло револьвера в рот и сжимает его губами, чтобы испить смерть, как любовное зелье. Забыться. Он с силой нажимает на спусковой крючок.
— До Антиба еще далеко? — спрашивает пассажирка.
— Пять минут, — отвечает контролер.
Скорый — длинный ряд дрожащих освещенных вагонов — тянется по насыпи, а за стеклом, исполосованным струйками дождя, виднеются блуждающие огоньки.
Уже непонятно, где море, справа или слева, и куда направляется поезд — в Италию или Марсель. Жестокий ливень хлещет по стеклу.
— Град, — проворчал кто-то. — Жаль мне туристов, которые приезжают на побережье в этом году.
А вдруг в этом замечании таится какой-то особый смысл? Пассажирка, приоткрыв глаза, увидела мужчину напротив. Он смотрел на нее. Она еще глубже засунула руки в карманы пальто. Но как унять дрожь? Наверное, даже со стороны заметно, что ее лихорадит, что она серьезно больна… Так она и знала, что обязательно захворает, что у нее не хватит сил продержаться до конца. Когда сел этот мужчина? Уже давно… После Лиона или Дижона… А может, едет от самого Парижа… Теперь уже не припомнишь… Как трудно собраться с мыслями… Но ясно одно: достаточно задуматься хоть на секунду, и сразу поймешь, что если женщина кашляет, дрожит в ознобе, значит, она простудилась. А если она простудилась, значит, промокла… А дальше уже нетрудно додуматься до всего остального и даже понять, что она провела целую ночь в брезентовом свертке… Да, как некстати она заболела. Досадно и ни к чему. А может, эта болезнь и опасная, ведь сразу видно, что не просто насморк.
Она закашлялась. Спину ломило. Она вспомнила свою старую подругу. Все говорили: «Бедняжка! Какой крест для мужа! Невесело иметь жену, прикованную к постели».
Поезд загремел на стыках. Мужчина встал, подмигнул… Он и в самом деле подмигнул? Или ему просто соринка в глаз попала?
— Антиб! — пробормотал он.
Вагон заскользил вдоль перрона с цементным покрытием бурого цвета. Остаться в купе и подождать?.. «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Фраза все чаще всплывала в памяти. И стала наконец неотвязной. Кто это ее повторяет тихим, еле слышным, опасливым шепотом? Пассажирка схватила чемодан и, покачнувшись, уцепилась за сетку. Лучше уж выйти из вагона, сделать последнее усилие, побороть головокружение. Ах! Спать! Спать!..
Холодный дождь. Нескончаемый перрон из бурого цемента. Сколько еще надо идти, чтобы добраться наконец до того неподвижного силуэта, ее силуэта? А та даже руки к ней не протянет… Мужчина исчез. На всем свете уже нет никого, кроме двух женщин, дороги цвета запекшейся крови и мокрых от дождя рельсов. Еще десять шагов…
— Мирей!.. Да ты совсем больна!.. Ты плачешь?..
Люсьена сильная. На нее можно опереться, положиться. Она знает, куда надо идти и что делать. Да, Мирей плачет… Усталость, тревога. Из-за ветра она плохо слышит, что говорит ей Люсьена.
— Слышишь? — спрашивает Мирей. — Он идет следом за нами?
Она как будто теряет чувство реальности, но прекрасно осознает, что нервная рука прощупывает ей пульс, поддерживает ее, не давая упасть.
— Помогите мне… Дверца…
Это сказала Люсьена. А дальше разверзлась черная дыра. Но все же Мирей понимает, что они едут в такси, потом поднимаются на лифте. Ветер относит в сторону слова Люсьены. Ах, Люсьена не понимает, что все впустую. Надо ей объяснить, надо…
— Успокойся, Мирей!
Мирей замирает. Только чувствует, что должна сказать, объяснить — ведь это так важно… Тот мужчина в вагоне…
— Ложись, дорогая. Никто за тобой не следил, уверяю тебя… Никому до тебя нет никакого дела.
Ветер немного стих. Впрочем, какой же ветер может быть в тихой, освещенной ночником комнате. Люсьена готовит шприц. Нет! Только не шприц! Только не укол! Мирей приняла уже столько лекарств!
Люсьена откидывает простыни. Игла пронзает кожу, щиплет… Простыни снова на месте. Они пахнут свежестью, и Мирей вспоминает ванну, куда ей пришлось окунуться в первый раз, когда Фернан думал, что она уснула. И потом, во второй раз, когда Фернан думал, что она утонула, давно утонула. Ей вдруг вспомнилось все до мельчайших подробностей. Она тогда вся напряглась, как струна. Ужасно боялась… боялась, что он заметит в ней признаки жизни. Но Люсьена приготовила брезент… Фернан увидел лишь тело, с которого стекала вода и которое надо было поскорее завернуть. Самое ужасное началось чуть позже… холод, судороги и этот ручей возле прачечной. Сердце заходится, вода заливает в ноздри… А едва Фернан отошел, надо было исполнять все указания Люсьены — тотчас же, не откладывая…
Мирей клянется себе, что будет во всем слушаться Люсьену. Она уже испытывает блаженное чувство безопасности. Ей кажется, что лоб у нее горит уже меньше. Да, надо было во всем слушаться Люсьену! Люсьена всегда знает, что нужно делать. Не она ли с поразительной точностью предусмотрела все реакции Фернана? Он не сможет задержаться в ванной комнате. Не сможет разглядывать умершую жену… Не сможет разгадать тайну, как бы ни ломал себе голову… Люсьена следила за всем и в любую минуту готова была вмешаться, не полагаясь на судьбу. Даже если бы Фернан все-таки раскрыл их замысел… Чем они рисковали? Убивал-то он: Люсьена и сейчас за всем следит. Она склоняется над кроватью. Мирей закрывает глаза. Ей хорошо. Прости, Люсьена, что я тебя ослушалась… Прости, Люсьена, что я без твоего разрешения навестила брата, рискуя все испортить. Прости, что я иногда в тебе сомневалась. Ах, знать бы наверняка, действуешь ты из любви или из корысти.
— Молчи! — шепчет Люсьена.
Выходит, Люсьена все угадывает… даже самые затаенные мысли. Или это она громко разговаривала во сне?
Мирей снова открывает глаза и видит совсем радом склонившееся к ней смущенное лицо Люсьены. Нужно взять себя в руки! Ведь она забыла о главном… Ее миссия еще не закончена. Ухватившись за простыни, она приподнимается.
— Люсьена… я навела полный порядок в столовой, на кухне… Никто не заподозрит, что…
— А где записки, в которых ты объявляешь ему о своем возвращении?
— Я вытащила их у него из карманов.
Люсьена никогда не узнает, чего все это стоило Мирей. Повсюду кровь! Бедный Фернан!
Люсьена кладет ладонь на лоб Мирей.
— Спи… Не думай больше о нем… Он был обречен. К этому все шло. Он был не жилец на этом свете.
Как она уверена в себе! Мирей мечется на постели. Ее еще что-то мучит… Какая-то ускользающая мысль… Она засыпает, но в момент просветления успевает подумать: «Но ведь он ничего не подозревал! Он и думать забыл о первом страховом полисе, по которому все деньги отписывались мне!.. Ведь он подписал его только для того, чтоб натолкнуть меня на мысль подписать другой…» Веки ее снова слипаются. Дыхание становится ровнее. Люсьена никогда не узнает, как близка была она к угрызениям совести.
Теперь светит солнце. После многих часов беспамятства жизнь начинается снова. Мирей поворачивает голову направо, потом налево. Она ужасно устала, но улыбается, увидев в саду большую пальму, обросшую черной куделью. По занавескам бегают тени. Листья пальмы тихо шелестят, навевая мысли о несказанной роскоши. Мирей навсегда забыла о вчерашних тревогах. Она богата. Они богаты. Два миллиона! Страховая компания ни к чему не сможет придраться. Ведь двухгодичный срок, предусмотренный на случай самоубийства, истек. Все строго по закону. Остается только выздороветь.
В голове Мирей вертится все та же фраза: «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Щеки у нее чуть порозовели. Никому не весело… Но болезнь ненадолго прикует ее к постели. Люсьена знает верные лекарства. На то она и врач. Ей вспоминаются набережная Фосс и Фернан, берущийся за графин… «Невесело иметь жену, прикованную к постели». На тумбочке стоит графин. Мирей разглядывает его. Графин лучится разноцветными огнями, как те хрустальные шары, по которым ясновидцы читают будущее. Мирей не умеет читать будущее, она дрожит и, когда дверь отворяется, отводит глаза в сторону, словно ее поймали с поличным.
— Здравствуй, Мирей… Хорошо спала?
Люсьена одета в черное. Она улыбается, подходит к кровати своей чеканной мужской походкой. Берет Мирей за руку.
— Чем я больна? — шепотом спрашивает Мирей.
Люсьена всматривается в ее лицо, словно раздумывая, сможет ли она выжить. И не отвечает.
— Это серьезно?
Под пальцами, охватившими запястье, пульсирует артерия.
— Это надолго, — наконец вздыхает Люсьена.
— Что со мной, скажи мне?
— Помолчи.
Люсьена берет графин, уносит его, чтобы набрать свежей воды. Мирей приподнимается на локтях, вытягивает шею и не сводит глаз с полуприкрытой двери, разглядывая светлые обои в прихожей. Она прислушивается к каждому движению Люсьены. Вот забормотала вода в раковине, весело зажурчала в хрустальном графине, потом вдруг зашипела, добравшись до узкого горлышка. Мирей неестественно смеется и, закашлявшись, кричит:
— Все-таки мне приходилось чертовски тебе доверять! Ведь у тебя же был выбор до самого последнего момента…
Люсьена закрывает кран, не спеша обтирает графин и едва слышно цедит сквозь зубы:
— А ты думаешь, я не колебалась?
(1952)
Перевод с французского Л. Завьяловой
Эрмантье водил по перфорированной странице своими толстыми неуклюжими пальцами, губы его шевелились, глубокая морщина прорезала лоб. Время от времени он возвращался назад, что-то бормотал, потом, затаив дыхание, с силой нажимал на страницу. Что бы это все-таки могло быть? От напряжения его тут же прошибал пот, и ему приходилось вытирать кончики пальцев о рукав. И снова он пускался в свое яростное странствие на ощупь. Сколько точек? Четыре. Две вверху, две внизу. Так что же это за буква? Что за буква, Боже ты мой?
В конце концов он не выдержал. «Хватит с меня, довольно, хватит! Пусть оставят меня в покое. Я уже вышел из того возраста, когда можно чему-то учиться!» И он отшвырнул учебник, гневно сжав кулаки. Потом с силой ударил по столу, встал, опрокинув стул. Сзади что-то упало, раздался звон разбитого вдребезги стекла. Тяжело дыша, он обернулся, рот у него перекосился. Ощущая себя чересчур большим и грузным в этой тьме, наполненной хрупкими предметами, не дававшими ему ни встать, ни пошевелиться, он выругался чуть слышно, с отчаянием. Ничего у него не получится! Вот уже два месяца он работает как зверь. Его огромные ручищи, приученные манипулировать тонким инструментом, еще недавно такие ловкие, теперь, казалось, утратили всю свою сноровку, особенно когда он начинал водить ими по загадочным рельефам шрифта для слепых. Да и к чему все это? Стоит ли так убиваться? Ради чего? Чтобы суметь прочитать «Отверженных» или «Трех мушкетеров»! Чтение его не интересует. И никогда не интересовало. Кристиане прекрасно это известно. Так почему же она упорствует?
Он сделал несколько осторожных шагов. Задел бедром какую-то мебель. Да нет, это камин. Прошел целый месяц, а он так и не научился ориентироваться в собственной комнате. А еще болтают о каком-то там шестом чувстве у слепых!
С минуту он стоял неподвижно, упершись ладонью в стену, словно отдыхая после тяжких трудов, потом, шаркая ногами, снова двинулся в путь. Правой ногой наткнулся на подлокотник кресла. Значит, здесь окно… Он стоял перед окном, лицо его наверняка было освещено солнцем, но тьма, в которой он пребывал, оставалась все такой же непроницаемой. Впрочем, какая же это тьма? Это самое настоящее небытие. Прежде, когда он закрывал глаза и прижимал ладони к векам, все становилось черно, но то была прекрасная чернота, похожая на бездонное небо, где вскоре загоралось множество солнц, где простирались млечные пути, вспыхивали звездные букеты, а ему-то мнилось, будто это и есть ночь незрячих глаз. Теперь он отдал бы что угодно, только бы вновь ощутить внутри себя эту мельтешню воображаемых небесных светил. Но ничего этого больше нет. Ни черноты, ни пустоты. Ничего. Все внезапно переменилось, он попал в иную среду, стал совсем другим существом. Так почему же в голове его по-прежнему теснятся какие-то образы? Почему он упорствует в своем стремлении видеть, хотя бы в воспоминаниях? Вот и сейчас за незримым окном ему видится Рона, холм Фурвьера… Он мог бы пересчитать деревья на набережной. Все запечатлелось в его памяти с поразительной ясностью. Почему? А если тебе не дает покоя мир зрячих, можно ли превратиться в зверя, который принюхивается, прислушивается, стараясь распознать запахи и звуки?
Машинально он вытер оконное стекло, верно запотевшее от его дыхания. Десять часов. На первом этаже часы в гостиной только что пробили десять. Внизу все еще грузили вещи в машину.
— Вы думаете, она выдержит? — кричала Кристиана.
— Стоит ли так волноваться, мадам! — отвечал Клеман.
Месяцев пять назад он не осмелился бы ответить таким тоном. Эрмантье отошел от окна, пошарил в карманах. Куда он дел сигареты? Только что, когда он корпел над шрифтом Брайля,[10] они были тут, на столике. Он взял одну… А потом? И так без конца, одни и те же вопросы. Стоит выпустить вещь из рук, как она обязательно куда-нибудь запропастится, улетучится… И снова приходится перебирать все сначала: «Я сидел там… потом встал… значит…» Не исключено, что они валяются на ковре, упали на пол вместе с учебником. Эрмантье опустился на четвереньки и начал шарить руками перед собой. Это он-то, великий Эрмантье, хозяин заводов Эрмантье! Он ползал в поисках злосчастной сигареты и чувствовал, как его снова захлестывает неистовый гнев. Он натыкался на ножки стола, на ножки стула, уже не зная толком, где находится, бормоча грубые ругательства, унижавшие его, но не приносившие облегчения. Дверь позади него отворилась.
— Что случилось?.. Что вы там делаете? О! Вы разбили вазу.
Он встал, повернул голову наугад, в ту сторону, откуда доносился голос Кристианы.
— Ничего, — сказал он. — Куплю другую… Почему вы не постучали?
— Но…
— Я сто раз уже говорил, чтобы стучали, прежде чем войти ко мне… К вам это тоже относится. Вам хотелось знать, почему я… Вы же видите! Я ищу сигареты.
— Надо было позвать кого-нибудь… Стойте! Вы чуть не наступили на них.
Пачка сигарет очутилась у него в руке. Он уловил аромат духов Кристианы.
— Где вы?
— Здесь. Я собираю осколки. Вы могли пораниться. Ну и ну! Хорошо же вы обошлись с учебником!
В голосе ее слышались досада и упрек, а может быть, и огорчение. Эрмантье достал зажигалку, поднес ее к лицу, направив сигарету в сторону пламени, тепло которого он ощущал. Эти движения он уже научился выполнять безошибочно.
— Слышать больше не желаю об этом учебнике, — заявил он. — На заводе у меня есть диктофоны, секретарши, а здесь у меня, черт побери, пока еще есть язык.
— Только не бранитесь без конца, — прошептала Кристиана. — У вас не хватает терпения, мой бедный друг. А между тем в вашем состоянии…
— Причем тут мое состояние?
— Ну вот! Вам ничего нельзя сказать. Вы тут же начинаете злиться.
— Я злюсь, потому что мне не нравится это слово, Кристиана… Мое состояние, мое состояние… Если бы меня возили в коляске, тогда можно было бы понять… Юбер еще не приехал?
— Нет.
— Что он себе позволяет!
Указательным пальцем он машинально приподнял рукав пиджака, открывая часы, но тут же опустил руку.
— Вы хотели мне что-то сказать, Кристиана?
— Да. По поводу гаража.
— Сколько?
— Пятнадцать тысяч триста тридцать.
— Черт! Он своего не упустит, этот Марескаль. Счет у вас?
— Да. Вот он.
Последовало короткое молчание, потом Эрмантье со вздохом сказал:
— Заполните чек.
Он достал из кармана чековую книжку и протянул вперед. Кристиана взяла ее. Он услышал скрип стула, затем чирканье авторучки Кристианы по бумаге.
— Подпишите, — сказала она.
Он медленно приблизился, а она, взяв его руку, вложила в нее авторучку.
— Здесь. Нет, немного ниже. Вот так… как раз где нужно.
Голос ее слегка дрожал. «Ну и вид у меня, наверное!» — подумал Эрмантье. И одним махом решительно подписал.
— Очень хорошо, — сказала Кристиана.
Он был доволен тем, что удивил ее.
— Кристиана, — прошептал он, — наверное, я был резок с вами. Но вы представить себе не можете, до какой степени этот учебник действует мне на нервы. Какой от него прок?
— А в деревне? Вам будет чем заняться, и это уже неплохо.
Она снова переменила место, и он подумал, как, должно быть, смехотворно выглядит, когда обращается к человеку, которого уже нет перед ним. Чтобы как-то приободрить себя, он снял темные очки, провел пальцами по своим несуществующим глазам.
— Месяц — это совсем недолго, — молвил он.
— Месяц… а может, и больше.
— Нет-нет. Теперь я в полном порядке. Покой, свежий воздух… Клянусь вам, первого августа я смогу вернуться на завод.
— Это решит врач.
— А я и так уже все решил.
Он снова надел очки в массивной черепаховой оправе и продолжал:
— Юбер вполне надежный человек, я первый это признаю, но ему не хватает авторитета… Он не имеет влияния… К тому же мое место — на заводе.
— В кои-то веки выдалась возможность отдохнуть!
— Четыре месяца в клинике, месяц выздоровления дома да еще месяц отпуска — мне кажется, этого вполне достаточно.
В дверь постучали.
— Да-да! — крикнул Эрмантье. — В чем дело?
— Мадам, пришел господин Мервиль. Он спрашивает, можно ли ему войти.
— Вам следует обращаться не к мадам, а ко мне, — сказал Эрмантье.
— Слушаюсь, мсье.
— Пусть войдет.
— Хорошо, мсье.
— Эта девица меня раздражает, — прошептал Эрмантье. — Честное слово, я для нее как будто не существую… Какая она из себя?
— Но… я уже говорила вам, — ответила Кристиана. — Брюнетка, невысокого роста, довольно расторопная.
Эрмантье попытался представить себе невысокую расторопную брюнетку. Образ получался расплывчатый. Что-то вроде безликого силуэта, да к тому же еще вертушка.
— Мне не нравится эта девица, решительно не нравится. Вы могли бы оставить Бланш.
— Она молола всякий вздор.
— Возможно, но мы с ней отлично ладили.
Поспешные шаги в коридоре. Юбер.
— Добрый день, Кристиана.
Наверное, целует ей руку.
— Как вы себя сегодня чувствуете, мой друг?
— Нормально, — ответил Эрмантье.
— Не слишком устали?
— С чего мне уставать? Может, я неважно выгляжу?
— Да нет, что вы.
Голос Юбера звучал неестественно, ему не хватало теплоты. Как всегда, казалось, будто он что-то скрывает.
— Я вас оставлю, — сказала Кристиана. — Думаю, через полчаса мы сможем тронуться. Садитесь, Юбер. Ришар, предложите ему сигарету.
Они подождали, пока дверь закроется.
— Ну как? — спросил Эрмантье. — Она у вас?
— Да.
Эрмантье протянул руку.
— Давайте.
Он сжал пальцы, молча поглаживая округлость лампочки, металлический цоколь. Юбер, обычно такой разговорчивый, тоже хранил молчание. Целый год усилий, поисков, испытаний, исследовательская лаборатория работала не покладая рук, затрачены большие суммы, и все во имя одной цели — получить новую лампочку Эрмантье.
Эрмантье спросил не без робости:
— А как она на практике?
— Прекрасно, — ответил Юбер. — Эквивалент дневного света.
— Включите ее.
— Но…
— Это неважно. Включите… На ночном столике стоит лампа.
Он услыхал, как Юбер что-то передвигает, и подошел с вытянутыми вперед руками.
— Сейчас трудно по-настоящему оценить, потому что ставни не закрыты, — заметил Юбер.
— Уверяю вас, это не имеет значения, — тихо молвил в ответ Эрмантье. — Она горит?
— Да.
Эрмантье сомкнул веки за темными стеклами очков, изо всех сил стараясь представить себе лампу, сияющую, как ясный день.
— Ну и намучился я с ней! — прошептал он. — Сколько пришлось работать! Выключите, Юбер.
Послышался щелчок.
— Спасибо. А теперь расскажите обо всем подробно. Дело это нужно провернуть живо, ясно?
— Наши агенты выедут недели через две, — сказал Юбер.
— А почему не сейчас?
— Зачем торопиться? Сейчас ведь только начало июля.
— Ну и что? Нельзя терять ни минуты. Вы продумали рекламу?
— Разумеется. Я подготовил проспект со всеми данными лампочки и перечнем ее основных преимуществ…
— Скверно! Это не будет иметь успеха. Закажите рекламный плакат… С лампой в верхнем углу, справа… с огромной лампой, сверкающей, точно солнце… а внизу, слева… цветы, целое поле цветов, например гелиотропов, и все они обращены к свету… Вы понимаете, что я имею в виду! И побольше красок, черт побери! Чтобы все стены полыхали! И еще найдите какую-нибудь броскую, бьющую в самую точку фразу…
— Вы не боитесь, что плакат… такого рода плакат… будет несколько… как бы это сказать…
— Да говорите же: вульгарным! А это как раз то, что нужно. Я хочу добраться до крестьянина на ферме, до угольщика в его хибарке, до ночного сторожа в каморке. Я хочу, чтобы моя лампа стала такой же популярной, как батарейка «Вондер» или ветчина «Олида».
— Вопрос спорный, — заметил Юбер.
— Да нет же, мой дорогой Юбер. Я абсолютно прав. Это ясно как Божий день.
Эрмантье смеялся, сунув большие пальцы под мышки, а остальными барабаня по груди. По жилету его рассыпался пепел, одежда помялась, но он выглядел таким огромным, широкоплечим, таким могучим, что подобная небрежность, казалось, лишь подчеркивала его жизнестойкость и полнее раскрывала его личность. Только темные очки нарушали общую картину, смахивая на маскировку.
— Набросайте мне небольшой отчет, — продолжал он. — Когда вы собираетесь приехать к нам туда?
— Вероятно, недели через две. Я хочу воспользоваться праздником и взять несколько дней.
— Прекрасно, значит, у вас есть время. Только поменьше болтовни! Смету возможных расходов, обзор текущих дел и макет с соответствующей рекламой… Попробуем что-нибудь придумать сообща… Объявите конкурс на заводе… Я чрезвычайно доволен, Юбер. Дайте-ка мне лампу.
Он сжал ее, еще теплую, в руке, она была не тяжелее крохотного воздушного шарика.
— За нами будущее, старина, если только мы сумеем опередить их. Мы им покажем, уж поверьте мне. Через полгода вы будете благодарить меня за то, что я им не поддался. Мы сильнее их, Юбер, запомните это хорошенько… Так-то вот! И привезите-ка мне туда три дюжины этих лампочек. Я хочу, чтобы вся вилла была освещена ими. О! Я знаю, о чем вы думаете. Но мне будет приятно. А теперь ступайте. Вам еще подписывать почту, собирать начальников служб. Счастливчик! А меня тем временем увозят в Вандею, точно больного. До скорой встречи, мой дорогой Юбер. Я в самом деле очень доволен.
— До встречи, дорогой друг. Выздоравливайте.
Юбер вышел, до Эрмантье донесся какой-то шепот из коридора.
— Кто там разговаривает? — спросил он громовым голосом, от которого все немного робели.
— Это я.
— Кто я?
— Марселина, новая горничная.
— В чем дело?
— Какой-то господин хочет вас видеть. Говорит, ваш друг.
— Разве вам не сказали, что я никого не желаю принимать? — рассердился Эрмантье.
— Да, мсье… Только этот господин настаивает… Господин Блеш… Он уверяет, будто бы…
— Как вы сказали? Блеш? Так впустите же его, черт побери!
Блеш! А день, видно, и в самом деле выдался неплохой. Эрмантье двинулся к двери, наткнулся на стену и нашел выход в тот самый момент, когда на пороге появился Блеш, так что они чуть было не наскочили друг на друга.
— Ришар, старина? — взволнованно шептал Блеш. — Дружище мой верный…
— Извини меня, — сказал Эрмантье. — Должно быть, ты слышал, как я кричал. Сам понимаешь теперь!.. Не желаю, чтобы на меня являлись глазеть, как на диковинного зверя. Некоторым это доставило бы огромное удовольствие… Я даже из дома ни ногой… Но ты… ты другое дело!
— Я был в Шотландии, когда узнал о твоем несчастье. Так, значит, это правда, старина Ришар… Надежды нет? Ты и в самом деле ослеп?
— Полностью… Садись… И смотри сам.
Эрмантье снял очки, и Блеш увидел его страшные глаза, зашитые веки, превратившиеся в красноватую черту, опаленные брови, шрамы, ползущие к вискам и щекам.
— Ах ты, бедняга!
— Что, очень безобразно? — спросил Эрмантье. — Сколько бы я ни ощупывал, толком представить себе все равно не могу.
Сжав руки, Блеш наконец собрался с духом и пробормотал, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно:
— Нет… Не так уж безобразно… особенно когда ты в очках… Да и то надо знать, уверяю тебя… Но как же это случилось? Рассказывали о каком-то взрыве…
— Граната, — сказал в ответ Эрмантье. — Ты ведь знаешь, у нас большое поместье в Вандее, возле Марана, на побережье. Во время войны там были немцы. Они наполовину уничтожили парк, разрушили часть стены… Все надо восстанавливать, ну, или почти все… Так вот, этой зимой я заскочил туда, чтобы договориться обо всем с подрядчиком. А для начала решил сам немного полазить. Уж ты-то меня знаешь! Я разгребал землю возле бывшего дота. Моя лопата наткнулась на гранату, зарытую в земле. Не знаю, как я остался жив. Чудом.
— Ты всегда был такой деятельный, — заметил Блеш. — А как же теперь твои заводы? Думаешь, тебе удастся…
— До сих пор… я как-то не думал об этом. Потрясение было слишком жестоким! Да и теперь еще придется уехать на месяц в отпуск. Меня замещает Юбер.
— Юбер?
— Да, Юбер Мервиль.
— Я с ним незнаком.
— И то верно, тебя же не было во Франции, когда он стал моим компаньоном… Вот уже два года. Все очень просто. Это было в августе сорок шестого. Мне требовались новые капиталы. А Юбер только что получил большое наследство… Я знаю, он звезд с неба не хватает, но, между нами, у него есть то, чему сам я так и не смог научиться. Манеры, понимаешь… И говорить умеет. Я его использую для деловых переговоров. Хотя, конечно, мне не терпится снова взять дело в свои руки. Тем более что картель собирается задать нам жару. Представляешь, мои основные конкуренты вошли в коалицию. Они надеялись, что и я к ним примкну…
— А твоя жена? Она не может тебе помогать?
— Кристиана? Да ты ведь ее знаешь. Тут она председатель, там секретарь, еще где-то казначей… Нет, Кристиана — женщина, что называется, чрезвычайно занятая.
Эрмантье ощупью отыскал спинку своего кресла и тяжело опустился в него.
— Все, как прежде, — прошептал он. — Я делаю деньги. Они их тратят. Мой брат… Помнишь Максима?
— Этого баловня? Еще бы! Хотя с тех пор прошло немало времени… Что с ним сталось? Как его сердце? Помнится, вы очень беспокоились на этот счет.
— От него можно ожидать чего угодно. Это ребенок. Сущий ребенок… Тебе ни за что не угадать его последнего увлечения… Можешь себе представить — джаз. Да-да! Он играет на саксофоне. Сам посуди, хорошо ли это для его здоровья? Кристиана просто вне себя. Еще бы, ее деверь — шут гороховый! Что же касается Жильберты, моей падчерицы, то она решила вдруг заняться философией. Готовит какой-то диплом. И хотя меня в такие вещи не посвящают, я знаю, что она обручилась с каким-то там архитектором. Проводит каникулы в семействе молодого человека, у которого, разумеется, ни гроша за душой. Стало быть, еще одного придется посадить себе на шею. На это папаша Эрмантье пока годится. И при всем том они желают, чтобы я отдыхал! Им кажется, что завод может работать сам по себе.
— Все готово! — крикнула Кристиана с лестницы.
— Сейчас иду, — ответил ей Эрмантье. — Нет, старик, побудь еще немножко. Пускай теперь они меня подождут.
— Я рад, что повидал тебя, — сказал Блеш. — Жаль только, что ты в таком состоянии. В прошлый раз ты, помнится, был гораздо лучше. Я не о твоих глазах, не о физическом здоровье. Речь о твоем настроении.
— Что поделаешь! — вздохнул Эрмантье. — Семейное бремя вообще вещь тяжелая, а уж о моем и говорить нечего. Особенно теперь! Оставайся холостяком, старик! А если все-таки надумаешь жениться, не вздумай брать в жены вдову директора, уж поверь мне. Сколько бы ты ни старался — удвоишь, утроишь капитал, к тебе все равно будут относиться, как к мальчику на побегушках… Ну, а у тебя-то самого как дела? По-прежнему занимаешься журналистикой?
— Да. Заехал вот повидаться с матерью и сегодня вечером опять уезжаю в Вену. Профессия утомительная, что и говорить, но я не променял бы ее ни на какую другую.
— Даже на мою?
— Даже на твою.
Они рассмеялись.
— Подумать только! — сказал Эрмантье. — Кто бы мог предположить, когда мы оба ходили в школу на улице Сержанта Бландана, что ты станешь известным журналистом?
— А ты — промышленным магнатом!
— Ну уж! Магнатом! Не будем опережать события. Хотя, конечно, чем черт не шутит. А что мне остается, кроме честолюбия?
За окном раздался автомобильный гудок.
— Слышишь? — заметил Эрмантье. — Они готовы. А значит, и я должен быть готов.
— Кого ты берешь с собой?
— Жену, горничную и шофера. Максим подъедет на неделе. А Юбер попытается заскочить на праздник Четырнадцатого июля.
— Вы не скоро доберетесь. Сколько туда? Километров семьсот?
— Семьсот пятьдесят. Но Клеман водит хорошо, да и машина послушная. «Бьюик»! Кристиана не могла удовольствоваться французским автомобилем. К ночи доберемся.
— Тебе будет там скучно.
— Нет. Не думаю. Там просторно. Я не буду на все натыкаться, как здесь. Наоборот, мне кажется, там я вздохну свободно. И потом, никакой почты, никаких настырных посетителей. Я даже не знаю, починили ли там телефон!
— Мне пора, — сказал Блеш. — Не хочу, чтобы из-за меня тебе устраивали сцену.
— О! Одной сценой больше, одной меньше… Ты скоро вернешься? Поужинали бы как-нибудь вдвоем. Ну, скажем, в сентябре.
— В сентябре не выйдет. Вернее всего, на Рождество. Если только меня не отправят в Абадан… или в Ханой!
— Везет тебе. Ну, проводи меня… А то я, чего доброго, растянусь на лестнице.
Они вышли, не торопясь миновали коридор, начали спускаться по лестнице.
— Скажи мне откровенно, — снова заговорил Эрмантье, — я не слишком изуродован? Я спрашиваю об этом… из-за Кристианы.
Блеш заколебался.
— Трудно сказать, старина. Разумеется, это заметно. Но… не отталкивающе, нет.
— Спасибо. А… ничего другого ты не замечаешь?
— Что ты имеешь в виду?
— Как тебе сказать… я точно и сам не знаю… Ну, помимо глаз и заштопанного лица?
— Успокойся, все остальное в полном порядке. Отчего ты об этом спрашиваешь?
— Показалось… У меня такое ощущение, будто все они избегают меня, будто они… боятся меня. Да-да, именно так — боятся. Они избегают меня, словно я заразный, словно кроме увечья во мне есть что-то такое, чего они не в силах вынести.
— Что ты выдумываешь!
— Моя жена, случаем, не подговорила тебя, не научила, что мне отвечать?
— Я ее даже не видел.
Они пересекли вестибюль.
— Извини меня, Блеш… Тебе я все могу сказать. Видишь ли, хоть я и стараюсь казаться крепким, беззаботным… Но сам-то чувствую, что со мной неладно, не только неладно, но гораздо хуже, чем все думают. И знаешь, я очень рад, что ты пришел.
— Держись, старина Ришар!
Они крепко пожали друг другу руки. Эрмантье вдруг почувствовал себя несчастным. Он никак не мог отпустить руку друга.
— До свидания. Навещай меня.
Он разжал пальцы и остался один во тьме.
— Кристиана, — позвал он. — Кристиана!
Раздался торопливый стук каблуков.
— Наконец-то он ушел. Надо же, заявиться в такой момент! Марселина! Закройте все. Не забудьте счетчики… Ришар, держите.
Эрмантье почувствовал, как она сунула ему в руку что-то деревянное.
— Это что такое?
— Трость.
— Еще чего не хватало! Я и так дойду.
Однако посреди тротуара он остановился, совершенно потеряв ориентировку. Кристиана взяла его за руку, и он послушно пошел за ней. Машина тронулась. Эрмантье забился в угол. Впереди у него много часов, чтобы пораскинуть мозгами, попробовать разгадать тайну. «Что же у меня еще такое, кроме незрячих глаз? — размышлял он. — Чего они боятся?» Тысячи мелочей приходили ему на ум, незначительных, ничтожных и все-таки неоспоримых. Он не выдержал и наклонился к Клеману.
— Заедем на улицу Биша, — сказал он. — Остановите возле дома номер тридцать два.
— Послушайте, Ришар, — прошептала Кристиана. — У нас нет времени. И потом… мне как-то неудобно…
— Я пойду один. Дорогу я знаю. После того как она потеряла мужа, я несколько раз навещал ее.
— Но почему именно сегодня?
— Я хочу попрощаться с ней перед отъездом. Я-то ее любил, старую Бланш.
Вопреки его воле, в голосе прозвучала обида. Кристиана ничего не ответила. В прежние времена она наверняка нашла бы что возразить. Еще одна мелочь. Машина удалялась от центра города. Не слышно было больше трамвайных звонков, и движение, похоже, стало не таким напряженным. Улица Биша была тут, в двух шагах, с ее бистро, где служащие товарной станции попивали аперитивы, с ее ребятишками, играющими на тротуарах в классы. Эрмантье отчетливо представлял ее себе, но видение это было застывшим, словно почтовая открытка «Бьюик» мягко затормозил и остановился. Эрмантье открыл дверцу.
— Мсье, коридор прямо перед вами, — сказал Клеман.
— Я ненадолго, — пообещал Эрмантье.
Тротуар был узким, всего в несколько шагов. И все-таки ему пришлось преодолеть приступ головокружения, отчего лоб его покрылся испариной… Он ощутил вдруг такую слабость, что в нерешительности застыл на пороге. Потом, нащупав пальцами стену, медленно пошел вперед, держась за нее. Скверный момент остался позади. Он провел рукой по почтовым ящикам — их оказалось с десяток — и с облегчением снова заскользил ладонью по стене. Главное — за что-нибудь держаться, не шарить в пустоте. Ногой он без труда нащупал первую ступеньку. Нет ничего проще, чем подняться по лестнице. Никаких тебе ловушек. На четвертом этаже Эрмантье остановился. Дверь направо. Ключ торчал в замочной скважине, он тотчас узнал легкие шаги старой женщины и приоткрыл дверь.
— Бланш, — прошептал он. — Это я, Эрмантье, моя добрая Бланш.
— Ах, это вы, мсье! Если бы я только знала…
— Могу я войти на минутку?
Оба были взволнованны и говорили одновременно, наталкиваясь друг на друга в тесной прихожей.
— Давайте вашу руку, — сказала она наконец и, введя его в комнату, где пахло воском и сыростью, усадила в скрипучее кресло с вытертыми подлокотниками.
— Я уезжаю в отпуск, — объявил Эрмантье. — Теперь мне гораздо лучше. Всякая опасность миновала.
— Я очень рада… Поверьте, вы заставили меня поволноваться… Думали, вам уж не оправиться.
— Кто думал?
— Да все решительно… И мадам, и мсье Юбер, и мсье Максим… Все шептались по углам. Пытались делать вид, что все в порядке, да меня не проведешь.
Эрмантье угадал, что она отошла от него, и, услышав шум, понял, что она тихонько притворила окно. Он достал бумажник, вынул, не считая, пачку денег.
— Добрая моя Бланш, мне не хотелось уезжать, не поблагодарив вас… за все. Короче, доставьте мне удовольствие и примите этот скромный подарок… Ну же! Дайте вашу руку.
— Нет, мсье… Нет, это невозможно.
— Почему?
— Нет.
— Этого мало?
— Что вы, мсье! Дело не в этом.
— Тогда в чем же? Дайте же вашу руку. Надеюсь, я не внушаю вам ужас?
Он услыхал прерывистое дыхание старой женщины, и все его сомнения разом проснулись.
— Бланш, я чувствую, что-то неладно. Скажите мне откровенно, почему вы не хотите брать денег?
— Но… я ведь у вас больше не служу.
— А если я попрошу вас вернуться?
— Нет, мсье… Я никогда не вернусь.
— Вы больше не смогли бы жить рядом со мной?
— Нет, мсье. Теперь уже нет.
— Потому что я слепой?
— О! Нет, мсье. Этого у меня и в мыслях не было.
— В таком случае, я не понимаю вас.
— Там мсье сможет наконец отдохнуть. Говорят, климат Вандеи очень полезен, особенно после болезни…
Последние слова она проговорила торопливо и совсем другим тоном, словно обращалась к кому-то третьему. А Эрмантье услыхал у себя за спиной легкое поскрипыванье половицы. Кто-то вошел в комнату и слушал их разговор. Верно, соседка. Стало быть, ему ничего не удастся узнать. Он встал.
— Когда вернусь, обязательно зайду поболтать с вами. Проводите меня, добрая моя Бланш.
Он положил руку ей на плечо и прошел вслед за нею до самой лестницы.
— Будьте осторожны, мсье, — сказала старая женщина, когда он взялся за перила.
Она закрыла дверь, и Эрмантье услыхал скрежет задвижки. Тогда он нагнулся, прислушиваясь. Кто-то торопливо спускался по лестнице. Но задолго до того, как сам он очутился внизу, шаги эти затерялись в уличном шуме.
— Я не ошибся? — спросил он, усаживаясь в машину. — Кто-то шел впереди меня?
— Мужчина? — промолвила Кристиана.
— Не знаю… Вы никого не видели?
Последовало молчание.
— Мсье, должно быть, ослышался, — вмешался Клеман. — Никто, кроме вас, не выходил.
«Бьюик» тронулся в путь.
…Наверху старая Бланш, отпустив занавеску, прошептала:
— Бедный мсье! Счастье, что он ничего не знает. Это было бы слишком ужасно!
Жарко, еще жарче, чем в прошлом году. В аллее сада Эрмантье снимает очки и подставляет свое изуродованное лицо солнцу. Какая радость ощущать кожей этот сухой ветерок, пропитанный запахом меда и роз! С жужжанием пролетают какие-то насекомые, а иногда оса — наверняка оса — начинает кружить вокруг его лица, отыскивая место, куда бы сесть. Он идет по аллее спокойно, засунув руки в карманы и изо всех сил стараясь держаться естественно, не горбиться, но и не запрокидывать голову назад. Самое трудное — шагать, не думая о том, что шагаешь, двигаться вперед, не опасаясь наткнуться на стену. Вначале его преследовал страх перед стеной; ему все время хотелось вытянуть руки вперед, и от этого что-то сжималось в груди. Всем своим существом он испытывал страх, словно напуганный зверь. Можно сколько угодно твердить себе, что никаких препятствий нет, однако колени да и все нутро отказываются повиноваться, обороняются, готовясь отразить болезненный удар. Непрестанно мерещится, будто воздух стал более плотным, словно рядом выросла незримая стена. Эрмантье нередко приходилось останавливаться, чтобы определить свое местонахождение. «Я в двадцати шагах от террасы, ясно. Стало быть, на просторе. Ограда еще далеко». Мало-помалу он приноравливался. Шел на слух. Как только гравий переставал скрипеть под ногами, он понимал, что свернул с дороги и угодил в цветник. Ему никак не удавалось идти по прямой, он все время забирал влево, точно сбившийся с курса парусник. Любая прогулка по саду превращалась в изнурительное путешествие.
Теперь ноги его постепенно начинают привыкать к поворотам аллей, если, конечно, следовать одним и тем же маршрутом. Любопытно, как человек проникается жизнью окружающего мира, когда перестает его видеть! Эрмантье постоянно ощущает вокруг себя огромный трудолюбивый сад, залитое солнечным светом небо и даже облака, приносящие мимолетную прохладу, весьма чувствительную и для лица, и для рук. Если постараться, ему, возможно, удалось бы услыхать, как скользят вниз по стене ящерицы в том углу, где, должно быть, уже созревают помидоры. Эрмантье готов был отдать что угодно, только бы выбраться за пределы поместья, очутиться в дюнах у моря, побродить в прибрежных волнах. Но в таком случае пришлось бы обратиться с просьбой к Кристиане, а Эрмантье не желает ни о чем просить. Достаточно того, что за столом с ним нянчатся, как с ребенком. Ничего, обойдется без моря. Ему довольно знать, что оно здесь, рядом, и что его зеленые волны вздымаются разом вдоль всего песчаного пляжа. Если ветер подует с запада, он сможет услыхать их шум, но ветер дует с суши и приносит лишь запах выжженных лугов. Нет, Эрмантье некогда скучать. Времени не хватает. Он так старательно живет, что вечером буквально валится с ног, точно заигравшийся ребенок. Они здесь уже три дня! И эти три дня пронеслись, словно один час. Впервые в жизни у Эрмантье настоящий отпуск. Наконец-то он почувствовал, что у него есть тело. А раньше — то срочная корреспонденция, то непредвиденные поездки, неотложные дела. И вечно эта неотступная потребность заполнить чем-то свободные минуты: покрасить двери, смазать замки, прополоть огород. Вечная увлеченность работой. «Да он умрет, если ему нечего будет делать», — говорила Кристиана. Напротив. Только теперь он и начинает жить.
Временами ему даже приходит довольно странная мысль: «А что, если я ошибался? Если работа — это вовсе не главное?» Он улыбается, ибо думать о таких вещах просто-напросто глупо. Вот уже более двадцати лет он ведет борьбу, и борьба эта стала для него жизненной необходимостью. Ему надо победить конкурентов, заставить уважать свою волю, слышать, наконец, как вслед ему несется шепот: «Эрмантье… Тот самый… электролампы…» Тем не менее он вынужден признать, что эта передышка ему приятна. Он уже не собирается убивать себя, как хотел было сделать тогда, в клинике, после того как Лотье сказал ему: «Мой бедный друг, вам потребуется все ваше мужество…» Если бы в тот момент у него под рукой оказалось оружие, пускай даже перочинный ножик…
Где-то здесь, слева, должны быть гвоздики. Эрмантье наклоняется, нюхает, протягивает пальцы. Так и есть, вот они, цветы. Он не ошибся. Осторожно он срывает один цветок. Если в эту минуту какой-то прохожий случайно остановится у ограды и увидит его, ему и в голову не придет, что этот человек в темных очках, одетый во все белое, — слепой. Подобное предположение, конечно, смешно, потому что мимо ограды никто никогда не ходит, однако Эрмантье доставляет удовольствие делать вид, будто такое и в самом деле может случиться. Ему хочется выглядеть непринужденным в глазах несуществующего прохожего. Он надкусывает стебелек гвоздики и притворяется, будто внимательно разглядывает цветник у своих ног. Еще одно любопытное ощущение: когда сам перестаешь видеть, начинает вдруг казаться, что на тебя кто-то смотрит, и это невыносимо. Эрмантье тут же выходит из себя, говорит себе, что выглядит болваном, недотепой — словом, последним бедолагой. И в этом главная причина того, что он и слышать не желает о трости. «Хорош я буду! Останется только милостыню просить!» Во всяком случае, трюк с гвоздикой ему удался. Он остался доволен. Подумать только: протянул руку и сразу сорвал! Он пожевал горький стебелек. Вообще-то говоря, если хорошенько натренировать память, можно свободно обходиться и без глаз. Беда в том, что с памятью плохо. Особенно у него! Из-за того, что в голове его вечно теснились какие-то планы, цифры, графики, он никогда не обращал внимания на окружающую обстановку. Его интересовали лишь доказательства собственного могущества. А вот лица служащих, например?.. Он вдруг осознал, что ему стоит немыслимых усилий вызвать их в памяти. Мало того! Даже Кристиану и то он не может ясно представить себе. То ему вспомнится ее лицо, но тогда вся фигура приобретает неясные очертания… А то вдруг наоборот: он с поразительной четкостью видит женщину с туманным овалом вместо лица…
Он выплевывает остатки стебля и снова пускается в путь. Этот газон с гвоздикой, по его предположениям, должен был находиться чуть дальше. Но, в конце-то концов, какая разница!.. Он тут гуляет, боль отступила, ему жарко, а на заводе машины тем временем работают полным ходом и новые лампы сходят с конвейера. Они принесут ему миллионы. Так что пока вполне можно позволить себе эту передышку в несколько недель.
А вот и самшит, его снова здесь насадили. Надо бы подстричь кусты. Но кто это сделает? Уж, во всяком случае, не Кристиана. И не Максим. Может быть, Юбер?.. Хотя он наверняка отродясь не держал в руках секатора… Что же касается Клемана… «Ладно, сам попробую», — решает Эрмантье. До него доносится шум воды, струей бьющей по крыше машины. И в самом деле, ведь тут неподалеку гараж. Клеман, должно быть, моет «бьюик». Но вот Клеман выключает воду.
— Добрый день, мсье. Вы уже освоились здесь?.. Осторожнее, тут полно воды.
Не обращая внимания на его слова, Эрмантье подходит ближе. Его белые ботинки перепачканы, фланелевые брюки забрызганы грязью, ну и что ж, на то есть Марселина. Это Юберу пристало оглядываться, выбирая, куда ступить. Эрмантье с любовью дотрагивается до капота машины. Рука его скользит по сверкающей (он знает это) поверхности. А вот и широкая ручка. Он открывает дверцу и садится за руль. Скрипит кожа. Он вдыхает запах металла и дорогого салона. Водить он больше не сможет. Для него это самая большая утрата.
— Клеман… Когда мы ехали сюда… в дороге не было небольшой поломки? Я дремал, но помнится, мы останавливались ненадолго.
— Да-да. Только пусть мсье не беспокоится, это сущие пустяки. Свечу пришлось поменять.
Эрмантье включает зажигание и вслушивается в ровное гудение мотора.
— Клеман, — говорит он, — я хочу, чтобы вы держали меня в курсе всего, что касается машины.
— Поменять свечу… Я думал…
— А вы не думайте. Делайте, как я говорю.
Эрмантье выключает мотор. Он еще раз трогает руль — материал, из которого он сделан, чрезвычайно приятен на ощупь, похож на агат, — потом выходит из машины. Не стоит ворошить запретные мысли. Он предлагает шоферу сигарету.
— Мне бы также хотелось, — продолжает он, — чтобы счета из гаража были более скромными. Шестнадцать тысяч франков за июнь! А ведь машиной почти не пользовались. Это чуточку больше, чем нужно.
— Но… прошу прощения, мсье…
Клеман мямлит что-то невразумительное. Он, верно, утратил свой победоносный вид симпатичного шантажиста.
— Мне кажется, было не столько… — неуверенно добавляет он.
— Как это! Я выписал чек… Нет, Клеман, поймите меня правильно. Дело совсем не в этом. Просто я хочу вам напомнить, что жизнь продолжается, такая же, как прежде… Точно такая же!
— Хорошо, мсье.
— И потому, когда вы обращаетесь к мадам, постарайтесь… Словом, вы прекрасно понимаете, что я имею в виду.
Клеман принялся стегать машину яростной струей воды. Его так легко вывести из себя, он буквально зеленеет от злости. И тогда один глаз у него наполовину закрывается. Вот только какой, Эрмантье уже не помнит. Брызги попадают ему на лицо. Клеману, верно, стоило немалого труда сдержать себя и не окатить Эрмантье с головы до ног.
— Мсье считает меня вором… А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить, прежде чем винить меня…
Эрмантье не хочет вступать в спор. Он поворачивается, чтобы уйти.
— Не туда! — кричит шофер. — Там стенка гаража.
И сразу же умиротворенность как рукой сняло. Эрмантье не ощущает больше солнца, не слышит жужжания ос. Он судорожно пытается отыскать правильный путь, его охватывает ярость, он чувствует себя униженным. И поделом, вздумал тоже делать замечания… Чтобы потом, как пьяница, разбить лицо о стену… О стену, которой, может, вовсе и нет… Которой, может, и вовсе не существовало.
Он останавливается. Ну-ну… Клеман не осмелился бы. Он хорошо его знает. Клеман вспыльчив, это верно, насчет щепетильности с него, конечно, не спрашивай. Но насмехаться над… Над инвалидом, чего уж там, надо говорить прямо! Эрмантье не в силах больше сделать ни шагу. Его охватил страх, страх перед стеной… Ну что за глупость! Ему страшно, страх сковал все тело, хотя перед ним ничего нет, ведь дом, по крайней мере, метрах в тридцати от него. Может быть, Клеман наблюдает за ним из-за поворота аллеи. «Не туда! Там стенка гаража…» Теперь уж Эрмантье никогда не решится отдать ему какое-нибудь распоряжение. С громкими криками над садом носятся стрижи, где-то далеко, очень далеко воет сирена. Лето вдруг потускнело. Нет глаз, нет и авторитета. Чтобы управлять, надо иметь глаза и смотреть, смотреть так, как он один умел это делать. Ему тотчас уступали. Что-то сдавало у них внутри. Несмотря На всю свою фатоватость, Клеман первый готов был распластаться.
Эрмантье делает шаг, другой. Нелегко перемещать такое большое тело. Большое, беззащитное тело. Значит, чтобы пройти по заводу, он должен будет к кому-то обратиться за помощью? Ему понадобится провожатый. И если уж говорить начистоту, вот он, Эрмантье, будь он рабочим, стал бы уважать слепого хозяина? Откуда же, однако, они взялись, эти ядовитые мысли? Как, неужели он не понял, что они гнездились в нем с самого начала и только ждали удобного случая! И рано или поздно, не сегодня, так завтра придется взглянуть правде в лицо. «Ничего не поделаешь!» — как принято говорить.
Эрмантье спешит к дому, хотя, может, ему только кажется, что он спешит, а на самом деле — нет, и он невольно протягивает руку. Он слегка шевелит пальцами, словно распутывая одну за другой сотни, тысячи нитей, преградивших ему путь. В доме он чувствует себя свободнее, потому что каждый предмет там для него не загадка, а веха. Стены, настоящие стены помогают ему. Нет необходимости искать дорогу, и он снова становится хозяином положения.
Нога его задерживается на пороге веранды, нащупывает ступеньку, как будто та покрыта скользким льдом.
— Недолго же вы гуляли, — говорит Кристиана.
— А, вы здесь!
Всякий раз его застают врасплох эти голоса, внезапно прерывающие нескончаемый внутренний монолог! Эрмантье переступает порог твердым шагом. Его шезлонг здесь, справа от двери. Он тотчас находит его и усаживается, откинув голову на спинку. Стоит ему протянуть руку, и он почувствует шершавое прикосновение плетеной ручки кресла, а рядом на столе найдет графин и стакан. Бояться больше нечего, никаких неожиданностей. Здесь прохладно. Страх отпускает Эрмантье.
— Надеюсь, вы не из-за меня остались, — говорит он.
Она вяжет. Он слышит легкое постукивание спиц. Должно быть, она считает петли, поэтому ничего не отвечает.
— Не вменяйте себе в обязанность жить затворницей, — продолжает он. — Если я не хочу никого видеть, то это вовсе не причина…
— Мы же только что приехали, — отвечает Кристиана.
Он умолкает. Ему нравится неустанное движение спиц, едва нарушающее тишину. Кресло Кристианы скрипит, когда она меняет положение ног. Так они и сидят бок о бок и могли бы поговорить, если бы им было что сказать друг другу. Но молчание затягивается, и это создает впечатление, будто они — враги.
— Возьмите машину и прокатитесь в Сабль, — предлагает Эрмантье. — Раньше вы любили такие прогулки… Я не хотел бы мешать вашему отдыху.
— Через час приедет Максим.
И в самом деле! Клеман должен поехать за ним в Ла-Рошель. Эрмантье совсем забыл о своем брате.
— Почему ему вздумалось в этом году провести весь июль с нами? — спрашивает он.
— Чтобы развеселить вас немного. Вы несправедливы к нему, Ришар. Мальчик отказался от приглашения на два месяца в Ла-Боль, а вы…
— На два месяца? Почему же на два месяца?
Кресло скрипит, и рука Кристианы ложится на его рукав.
— Да будьте же благоразумны! Вы уверены, что сможете вернуться в Лион в августе?
— Разумеется. Я мог бы вернуться и сейчас. В чем дело? Разве я болен?
— Нет, конечно. Во всяком случае, на первый взгляд.
— В каком смысле? Что вы хотите этим сказать?
— Чем сразу горячиться, послушайте лучше меня, Ришар… Вы выздоровели, это правда. Но вы перенесли нервное потрясение… ужасное потрясение… И профессор Лотье не раз предупреждал нас; «Избегать всякого напряжения. Если же появятся хоть малейшие признаки депрессии — полный, абсолютный покой».
— Мне он ничего такого не говорил.
— Не сомневаюсь. Он не хотел пугать вас… то есть не хотел волновать вас, причинять ненужное беспокойство. Но…
— Чего же он все-таки опасается?
— Ничего… ничего определенного. Он говорит только, что в случае сильного потрясения всегда необходимо соблюдать крайнюю осторожность. Он хотел оставить вас под наблюдением, да-да… А Юбер воспротивился.
— Черт побери! Юбер прекрасно знает, что без меня ему не справиться.
— До чего же вы несправедливы, Ришар! Юбер сказал дословно вот что: «Я знаю скрытые возможности Эрмантье. Два-три месяца на берегу моря, в семейном кругу, — и он снова будет в форме».
— Я сам напишу Лотье.
Эрмантье вдруг осекается. Напишу! Он сидит в шезлонге, уткнувшись подбородком в сжатые кулаки.
— Я вернусь через месяц! Через месяц! — твердит он, а внутренний голос нашептывает ему тем временем все тот же дурацкий вопрос: «Если бы я был рабочим, стал бы я уважать слепого хозяина?»
Не выдержав, он поднимается.
— Вам этого не понять, — говорит он. — Да-да, я прекрасно знаю. Никто не хочет меня понять.
— Вас тревожат угрозы картеля?
— Картеля?.. При чем тут картель? Я имею в виду лампу. Она принесет миллионы… Если только с умом взяться за дело, особенно за границей. Если купить новое оборудование. Наконец, если там буду я. Я!
— Новое оборудование?
— Конечно!
Впрочем, стоит ли доказывать ей, объяснять! Вспыхнет старая ссора. Она станет упрекать его в том, что он всегда идет на риск, увлекается честолюбивыми замыслами. Один раз он уже чуть было не погубил все. Если бы не Юбер, если бы не его капиталы… Да-да, он знает все это, черт возьми! Знает, что фирму спас Юбер. Все это он знает, но непременно скажет в ответ, что Юбер ничего не спасал, что он — всего лишь мертвый груз, обыкновенная бездарь с большими претензиями. И его назовут гордецом, скажут, что он страдает манией величия и готов пожертвовать всем на свете ради своих неуемных притязаний. Хорошо еще, если она не припомнит ему его любовниц, как будто такой мужчина, как он, может довольствоваться одной-единственной женщиной, да еще с таким вялым телом, не говоря уж о ее претензиях на интеллект. Стоит им заговорить о деньгах, и какой-то злой рок заставляет их выворачивать душу наизнанку. И каждый раз с новой силой оживают былые обиды, которые до сих пор так и не удалось заглушить. Мало того, отныне последнее слово никогда не будет за ним. А если он вдруг надумает покинуть поле боя, ему крикнут вдогонку: «Не туда! Там стена!»
— Послушайте, Кристиана…
— О, бесполезно! Я вижу, начинаются прежние безумства!..
Как можно говорить столь резким, сварливым тоном? Она сердится на него за то, что он стал таким: человеком, которого надо водить за ручку, кормить, ублажать, точно ребенка. Ведь она терпеть не может детей и Жильберту-то родила, наверное, по чистой случайности. Впрочем, она и раньше была им недовольна. Причин тому было множество: и то, что он окончил Школу искусств и ремесел, а не Центральную школу, как ее первый муж, и то, что отец его был кузнецом, а мать работала поденщицей. Словом, потому что он совсем иной породы. Чтобы выразить все это и еще многое другое, она часто употребляет смешное слово. Называет его самоучкой. Бедная Кристиана! Он, со своей стороны, тоже немного презирает ее. Он груб и резок, пусть так. Однако на его счету добрый десяток патентов на изобретение. Он невежда, ну и что? Зато он творит. И нечего донимать его глупыми придирками.
— Странно, но именно безумства приносят прибыль, — говорит он, помолчав. — Вы видели мою лампу?
— Да.
— Разве она вам не нравится?
— Я ничего в этом не смыслю. А главное, дело совсем не в этом. Неужели вы не понимаете, что сейчас не время рисковать?
— Вы всерьез думаете, что я выбыл из игры?
— Нет. Но в данный момент вы не в том состоянии, чтобы нанести решающий удар. Я хоть и не инженер, но могу все-таки сообразить, что дело, на которое вы замахнулись, затрагивает множество самых разных интересов, и его нельзя начинать без подготовки. Надо поездить, встретиться с людьми, поговорить — словом, проследить за всем самому. Вам этого не выдержать. Не упрямьтесь, Ришар. Если бы вы могли видеть себя…
— Не надо. Не стоит продолжать.
— Вы похудели… Приходится говорить вам правду. В ваших же интересах.
— Ах, в моих интересах… Значит, именно в моих интересах вы стараетесь изо всех сил доказать мне, что я конченый человек?
— Клянусь, мой бедный друг, можно подумать, что вы нарочно хотите навредить себе. Знаете ли вы хоть одного человека, который смог приступить к работе через пять месяцев после несчастья, какое стряслось с вами? Полноте, таких людей нет. Вы живы, и это уже хорошо.
Он обогнул стол, пытаясь отыскать дверь в гостиную.
— Куда вы? — забеспокоилась Кристиана.
— К себе в комнату. Не волнуйтесь. Дорогу я знаю.
Он не рассердился, нет. Просто решил написать Лотье, как мужчина мужчине. Потребовать от него правды. Лотье ведь мог ошибиться. И наверняка ошибся. Разве, лишившись глаз из-за взрыва гранаты, непременно становишься никчемным старикашкой? А если Лотье и было что сказать, то в любом случае он не стал бы ничего говорить ни Кристиане, ни Юберу.
Эрмантье поднимается по натертой дубовой лестнице. Его комната здесь, первая налево. После несчастного случая они спят в разных комнатах. Он закрывает дверь, закуривает сигарету, снимает пиджак, галстук. Потом безошибочно находит письменный стол, стоящий перед открытым окном. Море — там, за дюной, поросшей чертополохом. Кристиане, которую так заботит его здоровье, до сих пор и в голову не пришло отвезти его на пляж. Разумеется, если бы она предложила это, он отказался бы. Но ему было бы не так печально, не так беспросветно.
Он садится, достает листок бумаги и тут только понимает всю трудность предстоящей задачи. Есть ли в ручке чернила? Он пробует перо на ладони, затем проводит по ней языком. Узнает вкус чернил.
«Дорогой Лотье…»
Как узнать, не налезают ли буквы одна на другую, следуют ли слова друг за другом по одной линии? Он берет линейку, кладет ее поперек листа, чтобы хоть как-то ориентироваться.
«Пишу вам из Ла-Буррин…»
Он растерялся, заметив, что перо уже дошло до правого края страницы. Слова, которые он выводит с таким старанием, возможно, вообще нельзя разобрать. Почерк сумасшедшего. Лотье придет в ужас. Однако он упорствует, передвигает линейку пониже, приподнимая ее над бумагой, чтобы не размазать чернила, и продолжает:
«Чувствую я себя совершенно здоровым…»
Тут он, к несчастью, оторвал руку от стола, подыскивая нужные слова, и теперь не знает, где кончается строчка, которую он написал. Где следует продолжать? Пожалуй, лучше чуть-чуть пониже. На лбу его выступил пот, руки тоже вспотели, но если он станет вытирать их, ему потом и вовсе не разобраться и придется начинать все сначала.
«Между тем жена уверяет меня…»
Впечатление такое, будто авторучка сама ведет за собой руку, куда ей вздумается. Эрмантье уткнулся носом в бумагу, как это обычно делают близорукие люди. Через каждые три-четыре слова он шумно вздыхает.
«…что крайние меры предосторожности все еще необходимо соблюдать».
Надо бы все перечитать. Он потерял мысль и к тому же забыл начало письма. А конверт! Он не подумал о конверте. Ему представился ужасный почерк, которым будет написан адрес, весь в кляксах, чудовищный, безумный. Кто же отправит такое письмо? Клеман? Марселина? Вот потеха-то для них! А может, Кристиана? Ну нет, с него довольно сцен. К тому же Лотье сейчас нет в Лионе. В июле он обычно уезжает в Швейцарию.
Эрмантье комкает листок, рвет его в клочья. Придется подождать! Он снимает очки, проводит платком по пустым, изъеденным потом глазницам. Осторожно вытирает лоб, виски. Все в порядке. У него ничего не болит. Он, как и прежде, чувствует себя уверенно, в голове полная ясность. Чего же в таком случае опасается Лотье? Удар был жестоким, спору нет. Казалось, сама голова его раскололась на части, разлетелась огненными осколками, растворившимися в блеске молнии. На несколько дней он утратил всякую способность соображать, у него не осталось воспоминаний, он превратился в огромную тушу, лишенную души. Впоследствии ему пришлось восстанавливать свое прошлое по фрагментам. Память его уподобилась альбому с перепутанными фотографиями. Однако череп уроженца Морвана выдержал. В семействе Эрмантье не принято было приходить в уныние из-за разбитой физиономии. Конечно, несчастье произошло в самый неподходящий момент, после изнурительной зимней работы, целиком посвященной доводке лампы до нужной кондиции. И конечно, нелегко изо дня в день сохранять хорошее настроение, особенно если и раньше-то характер у тебя был, что называется, не сахар и тебя частенько одолевали черные мысли. Однако разве можно сдавать в архив, выбрасывать на свалку сорокашестилетнего мужчину только потому, что он ослеп?
Эрмантье встает из-за стола. Напрасно он без конца перебирает одни и те же думы, может, это и есть неврастения, депрессия, как говорит Кристиана? Ощупью он добирается до кровати, лениво растягивается. Расслабляющий отдых, бессмысленное фланирование, нет, не может он смириться с таким существованием, с такой плачевной судьбой. Он поворачивает ручку нового радиоприемника, огромного «Филипса», установленного в его комнате, и, зевая, начинает искать что-нибудь интересное. Одна музыка! В музыке он ничего не понимает. Он снова зевает. А все-таки он, видно, немного устал. Какие странные слова сказал, однако, Клеман: «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить». Что он имел в виду? Голос певицы сменяется джазом. Эрмантье задремал. Издалека до него доносится голос диктора, читающего сводку погоды: «Порывистый восточный ветер… отдельные дожди в Бретани и Вандее…» Он успевает подумать, что метеорологическая служба опять попала впросак. Им овладевает дремота… Глаза его внезапно прозревают. Он видит улицы, сады, яркие краски.
Ему снится сон.
Все началось на следующий день. А может быть, через день. Хотя нет, ведь Максим приехал накануне. И это единственно надежная точка отсчета, потому что дни шли за днями, и все они до того были похожи один на другой, что разобраться в них нет никакой возможности. Да и зачем ему знать, какой день? В это нескончаемое грустное воскресенье Эрмантье чувствовал себя потерянным. Максим приехал накануне, и первые его слова прозвучали непреднамеренно жестоко:
— Выглядишь ты неважно, старик!
Эрмантье задело это слово — «старик». Максим всего на четыре года младше… Но он всегда относился к нему как к мальчишке. Он был его крестным отцом, И вот теперь, при первом удобном случае, Максим готов подчеркнуть свою независимость, позволяя себе даже говорить с ним слегка покровительственным тоном. Эрмантье следовало как-то отреагировать на это. Но он смолчал, стал нервничать и, недовольный, ощущая какую-то неясную тревогу, пораньше ушел к себе в комнату. Он долго сидел у окна, слушая, как поют цикады. Внизу тихонько, чтобы не беспокоить его, разговаривали Кристиана с Максимом. Потом и они легли. Позже кто-то ходил по саду, и слышно было, как Клеман, вздыхая от восторга, произнес:
— Луна-то сегодня какая!
Сколько боли могут причинить слова, самые обыденные слова! Эрмантье разделся и бросился в постель, уткнувшись носом в стену, чтобы не думать больше о луне, которая, должно быть, прочертила в комнате широкую голубую полосу. Спал он мало, прислушиваясь к малейшему шороху, отсчитывая часы по ударам колокола местной церкви. Они звучали вдалеке один за другим, и воздух был настолько сух, что отзвук ударов долго, очень долго не умолкал, становился все тише и только потом угасал. Раньше ему никогда не приходилось замечать, до чего мелодичен звук колокола. Цикад тоже как будто прибавилось. Ночь звенела от их нескончаемой трескотни. Эрмантье повернулся. Ему было нестерпимо жарко. Хотелось обратно в Лион. Но почему, он толком не понимал. Здесь ему было гораздо удобнее и лучше. Вот именно, пожалуй, слишком уж хорошо. Вернее, лето было чересчур хорошим. Ведь, по сути, эту виллу в Вандее он купил потому, что здешний климат напоминал ему Лион — мелкая изморось на рассвете, сумрачные закаты, влажный ветер, нагоняющий облака. Что его больше всего раздражало и утомляло, так это солнце. С самого раннего утра оно было здесь, принося с собой рой жужжащих насекомых. Приходилось закрывать ставни, но даже стены от него не спасали: паркет начинал скрипеть, одежда прилипала к коже, вода отдавала болотом. Эрмантье всерьез подумывал вернуться в Лион. Там ему тоже будет жарко, но рядом со своим заводом он забудет этот каждодневный праздник света, от которого у него все больше сжимается сердце.
Он заснул.
На другой день ему вдруг захотелось сбросить шикарный фланелевый костюм, его раздражали отутюженные складки брюк. Он отыскал на вешалке то, что именовал своим «эмигрантским» костюмом: старые, бесформенные штаны и такой же пиджак. В этой ветоши он чувствовал себя свободно и только посмеивался, когда Кристиана выговаривала ему: «Ступай через черный ход для прислуги, там тебя никто не узнает». Сначала он подумал, что ошибся: брюки не держались на животе, а пиджак болтался на груди. Он порылся в карманах и тут же обнаружил свой старый рыбацкий нож, обрывки веревки и прочую ерунду, которую любил таскать с собой во время отпуска. Что же это такое?.. Значит, он так похудел! Сколько же он потерял? Пять, шесть килограммов? За пояс можно было просунуть кулак.
«Не может быть! — решил он. — Я совсем спятил!»
И он машинально стал ощупывать бока, бедра, проверяя, не выступают ли кости. Если он так похудел, то уже в Лионе должен был бы… Впрочем, оба серых костюма были сшиты на заказ в июне, когда он еще лежал в клинике. Ему вспомнились перешептывания Кристианы с Юбером, замешательство Блеша, когда он спросил его в то утро напрямик, наигранная веселость Максима, воскликнувшего: «Для тяжелораненого ты держишься весьма и весьма!» Черт возьми, Лотье наверняка дал им наказ: «Главное — оптимизм!.. Чтобы он ни в коем случае не догадался…» Стало быть, это настолько серьезно? А между тем на аппетит он не жалуется. И никаких головокружений или там слабости. Временами, правда, у него возникало ощущение, что вот-вот появится вдруг нечто и накинется на него. Но разве это не вполне естественное последствие ранения?
— Максим!
Он кричал что было силы, и вопреки его воле в голосе слышалась тревога.
— Максим, послушай!
В коридоре зашаркали тапочки, и Максим открыл дверь.
— В чем дело, старик? Что стряслось?
— Максим, ты должен сказать мне правду, причем немедленно. Говори — я обречен?.. Только не раздумывай и не прикидывайся. Давай выкладывай!
Максим расхохотался, а Эрмантье, придерживая одной рукой болтающийся на нем старый пиджак, наклонился вперед, стараясь угадать, насколько искренен этот смех, проверить его чистосердечность. Максим смеялся, чтобы выиграть время. И на этот раз он снова собирался солгать — из сострадания.
— Обречен? — молвил Максим. — Какой вздор!
— А это! — вскричал Эрмантье. — Это?
Он взялся за борта пиджака и запахнул их на груди, словно пальто, чувствуя, как губы его дрожат от гнева, стыда и бессилия.
— Ну и что? — возразил Максим. — Ты немного похудел, вот и все.
— Немного!
— Э-э, нечего драматизировать! К тебе твое вернется.
Эрмантье протянул руку, надеясь схватить брата, но встретил только пустоту и сжал кулак.
— Максим… будь откровенен! Думаешь, я не слышу, как вы шушукаетесь… не понимаю ваших недомолвок! Что-то тут есть. От меня что-то скрывают… что-то такое, чего никто не осмеливается мне сказать. Значит, это настолько чудовищно!.. Ведь имею же я право знать, в конце концов!
— Да говорю же тебе, ничего такого нет, черт побери! Если бы ты поменьше тратил нервов на свои заводы, лампы и прочую ерунду, ты бы уже давно поправился. Только вот беда, ты не хочешь жить, как все нормальные люди. И если бы ты был Господом Богом, то наверняка изобрел бы какую-нибудь работенку и на воскресенье тоже. Что ты там еще выдумал? Кристиана говорит, будто ты собираешься вернуться в конце августа? Почему тебе не сидится здесь?
Немного успокоившись, Эрмантье присел на кровать. Нет, Максим не лгал. Он был фамильярен, зубоскалил, как обычно, со свойственной ему самоуверенностью, однако в это утро Эрмантье нуждался именно в таком грубоватом обращении.
— Кому-то же надо работать, — проворчал он. — Думаешь, я не понимаю, почему ты приехал на лето сюда? Тебя опять обобрали… Возьми сигарету. Пачка должна лежать на ночном столике… Она хоть стоила того?
Максим рассмеялся без всякого стеснения. То была не первая его исповедь, и Эрмантье, хоть и напускал на себя строгость, относился к нему с сочувствием.
— Недурна, — признался Максим.
— Выкладывай все. Опять какая-нибудь официанточка? Хорош, нечего сказать.
— Прошу прощения, но она артистка. Состоит в труппе Маллара.
— Дублерша?
— Она? Ничего подобного. Представь себе, старик, играет классику.
— Послушай, Максим, прошу тебя, чуточку почтения. Какой я тебе старик? Сам не знаю, с какой стати я слушаю твои глупости.
— Ты первый начал.
— Ладно! Она дорого тебе обошлась?
— Порядочно.
— Ну разумеется! Артистка… за это следует платить.
— Как будто ты что-нибудь в этом смыслишь.
Эрмантье усмехнулся.
— Каналья! — прошептал он. — Явился сюда, чтобы поправить свои дела. Приглашение в Ла-Боль — это, конечно, выдумка?
— Нет, не совсем. Если бы я захотел… Но теперь, после того как она сбежала, сердце не лежит.
— И тебе легче было бы справиться со своим горем, если бы ты не сидел без гроша.
— Само собой.
— Тридцати тысяч хватит?
— Это позволит мне продержаться… если считать каждый франк. А я считать не умею.
— Тридцать пять тысяч. И ни гроша больше. Возьми мою чековую книжку… в серых брюках. Ты и в самом деле думаешь, что если я хорошенько отдохну и буду следить за собой…
— Конечно, а главное, если ты не будешь без конца пережевывать одни и те же мысли… если ты оставишь свои мозги в покое! Они у тебя небось затвердели, как орех, ты все соки из них вытянул… А что, если я поиграю немного на саксофоне, нервы у тебя выдержат?
Эрмантье пожал плечами.
— Все равно ведь сделаешь по-своему! Один вред тебе от этого саксофона! Думаешь, я не слышу, как ты кашляешь? Ну, давай чек, я подпишу… А теперь ступай. Дай мне одеться.
— Спасибо, — сказал Максим. — А знаешь, несмотря на твой людоедский вид, душа у тебя нежная, Ришар.
— Черт бы тебя подрал! Оставь меня, наконец, в покое!
Он встал, снял с себя старую одежду и бросил в шкаф. Ему стало гораздо легче. Максим прав. Никакого переутомления. Никаких бесполезных усилий. А главное, ничего раздражающего. Он прошел в ванную, чтобы побриться. Еще одна мелочь, которая постоянно выводила его из себя. Почему он упорствует, продолжая пользоваться опасной бритвой? Ради бравады! Чтобы не менять привычек. И каждое утро начиналась изнурительная борьба. Кисточка для бритья падала в горячую воду, мыло терялось на стеклянной полочке… Эта смешная повседневная баталия изводила его. Тем не менее и на этот раз он побрился на ощупь, рыча, будто раненый зверь. Спускаясь, он был вне себя от ярости.
— Завтрак для мсье готов, — сказала Марселина.
Видно, и в самом деле не осталось в сутках ни единого часа, который не был бы отравлен! Прежде завтрак был для него приятной церемонией, он обожал эту ни с чем не сравнимую интимную обстановку. Какая радость — вдыхать запах кофе! Намазывать масло на теплый хлеб, разворачивать утреннюю газету. Пробегать глазами крупные заголовки, биржевую сводку, колонку происшествий. Корочка хлеба хрустела на зубах, кофе был крепкий, немного густой. Потом сигарета, а Бланш тем временем уже подавала ему пальто, шляпу, перчатки… Черт… Вот это была жизнь! А теперь…
— Если мсье желает сесть…
— Оставьте! Уж сесть-то я и сам сумею!
Эрмантье находил намазанные ломтики хлеба слева, сахарницу — справа, пожалуй, скоро ему, чего доброго, станут повязывать на шею салфетку. Он уткнулся носом в чашку, стараясь есть быстро, словно провинившийся ребенок, с одной только мыслью — укрыться поскорее на веранде, там, по крайней мере, сидя в своем шезлонге, он выглядел вполне прилично.
Солнце уже палило вовсю. Из поливочного фонтанчика, установленного на краю аллеи, одна за другой чуть слышно падали на цемент капли. Позади дома, на ступеньках, ведущих в кухню, Клеман рубил дрова. «Хорош я, должно быть!» — подумал Эрмантье. Он потрогал свои щеки, шею. Если бы можно было хотя бы на мгновение увидеть себя в зеркале! Пальцы, даже самые ловкие, не могут определить, насколько обвисла кожа около рта, а тем более установить болезненную бледность возле носа или на щеках. Он вздохнул, безвольно опустив руки, потом вдруг, спохватившись, потрогал обручальное кольцо. Оно не болталось, а, напротив, по-прежнему образовывало впадину у основания его безымянного пальца. Крепкого и волосатого. А ведь обычно в первую очередь худеют именно руки. Обычно — да. Но это у других. А как у него? Разве он похож на других? «Вы едва выжили», — сказал Лотье. К черту Лотье!
Он уселся поудобнее. И тут различил чуть слышный стук коготков по каменным плитам веранды. Он то приближался, то удалялся, то вовсе смолкался. Боже, какая приятная неожиданность! Эрмантье приподнялся на локте, позвал:
— Рита! Рита, это ты… Поди сюда, моя красавица!
В ответ послышалось пронзительное мяуканье.
— Подойди же. Тебя пугают мои очки?
Он снял очки. Кошке он не страшился показать себя. Она тотчас прыгнула к нему на колени, он стал гладить ее, а кошка, выгнув от удовольствия спину, блаженно перебирала лапами по животу Эрмантье, тихо и нежно мурлыкая.
— Ты, моя лапочка, тоже похудела. Бедный мой звереныш!
Эрмантье судорожно теребил кошку, чесал ей за ухом, гладил шею. Она упала на бок, приподняла лапку, чтобы нервные пальцы спустились к ее соскам, где шерсть становится шелковистым пухом, едва прикрывающим влажную кожу.
— Старушка Рита! Ты почувствовала, что я здесь, а? Хорош я, да? Тебе не кажется, что я похож на сову?
Ему не нужны были глаза, чтобы видеть Риту. Он знал, что она белая, в ужасных желтых пятнах. Кристиана звала ее Рыжей. На время их отпуска кошка покидала свой дом — нечто вроде бакалейной-пивной-табачной лавочки, находившейся в поселке, в километре отсюда, и поселялась у них в поместье, смиренная, но упрямая, жадная до ласк. Она следовала за Эрмантье по пятам даже на пляж. Он взял бы ее с собой в Лион, но Кристиана терпеть не могла животных.
— Милая моя Рита! Что с тобой? От тебя остались кожа да кости, честное слово!
Рука его скользнула по тощему хребту, по хвосту, похожему на узловатую веревку. И вдруг он вздрогнул, чуть было не сбросив кошку на пол.
— Марселина!
Он вцепился в подлокотники шезлонга, содрогаясь от отвращения, точно обнаружил у себя на коленях выводок гадюк.
— Я здесь, мсье.
— Марселина… Кот, что у меня на коленях… Какой он?
— Это кошка, мсье.
— Какого цвета?
— Обыкновенная серая кошка.
— Вы уверены в этом?
Несмотря на охватившее его смятение, он чувствовал, что она презрительно улыбается, но ему это было безразлично.
— Серая в пятнах?
— Нет, мсье.
— У нее нет… рыжих пятен?
— Нет, мсье. Это маленькая кошечка с ангорской примесью.
— Хвост у нее обрублен, так ведь?
— Да, мсье.
— Прогоните ее.
— Мсье угодно, чтобы…
— Прогоните ее… немедленно!
Он закричал, не в силах сдержаться. Испуганная кошка соскочила на пол, он слышал, как Марселина бежала за ней, хлопая в ладоши. Эрмантье никак не мог успокоиться. Сердце его бешено колотилось. Стало быть, теперь любая кошка… И он даже не может узнать!..
Он хотел встать, но ему почудилось, будто тут, совсем рядом, — стена, прямо перед ним. Ощущение было таким острым, что он поднял локоть, стараясь заслониться, и снова упал в шезлонг. Вернулась Марселина.
— Кошка убежала, — сказала она. — Мсье испугался, когда эта тварь прыгнула на него? Это всегда неприятно, особенно если совсем не ожидаешь.
— Не пускайте ее больше, — прошептал Эрмантье. — Я не хочу, чтобы эта кошка сюда ходила.
Он медленно надел очки. Пальцы его все еще слегка дрожали. Сверху доносились звуки саксофона, Максим играл что-то веселое, и в доме снова все стало на свои места: веранда, гостиная, столовая, библиотека. И снова Эрмантье услыхал шелест брызг из поливочного фонтанчика… Какой бред! Думаешь, что ласкаешь любимую кошку, и вдруг замечаешь, что держишь… невесть что! Подлог, подделку — словом, обман. Эрмантье долго тер ладони о подлокотники шезлонга. Ему было приятно сознавать, что дерево есть дерево и что хоть окружающие вещи не предали его.
В холле послышался стук каблуков Кристианы.
— Марселина! Где вы, наконец?
Каблуки в ярости застучали по каменному полу на кухне, потом приблизились к веранде.
— Добрый день, Ришар. Марселины нет здесь?
— Она только что была, — ответил Эрмантье.
— Я рассердилась на нее. Я только что видела из своего окна, как она прогнала Риту.
— Риту?
— Ну да, Рыжую.
— Вы видели Риту?
— Мне показалось даже, что она пошла к вам. Не то чтобы я ее любила, и все-таки мне не хотелось бы, чтобы ее пугали. Разумеется, Марселина не может знать… Она у нас недавно… Однако это не причина…
— Вы уверены, что это была Рита?
— Конечно!
— Мадам искала меня? — спросила Марселина, появляясь из прачечной.
— А-а, наконец-то!
— Подождите, Кристиана, — вмешался Эрмантье. — Марселина, скажите, пожалуйста, мадам, какого цвета была кошка, которая приходила сюда.
— Она была совсем серая.
— Серая? — переспросила Кристиана.
— И именно эту серую кошку вы прогнали из сада? — продолжал Эрмантье.
— Да, мсье.
— Вы с ума сошли! — закричала Кристиана. — Это была Рита.
— Нет, — печально прошептал Эрмантье. — То была не Рита. Я знаю. Марселина, пожалуйста, оставьте нас.
Наступило молчание. Тихонько подвывал саксофон, потом и он смолк.
— Если бы я знала, — сказала Кристиана. — Думаешь сделать как лучше, а выходит…
— Я вас ни в чем не упрекаю.
— Накануне нашего приезда Рита попала под машину. Я не хотела вам говорить. А сейчас, когда я заметила эту кошку, я подумала… Я надеялась…
— Я понимаю, Кристиана. Я все понимаю. Вы солгали, чтобы не огорчать меня.
— Солгала! Это слишком сильно сказано.
— Ну, если угодно, постарались преподнести истину так, словно я тяжелобольной, для которого малейшее потрясение смерти подобно… Очень мило с вашей стороны, Кристиана. Только я не тяжелобольной.
Совсем рядом он почувствовал аромат ее духов, плетеное кресло скрипнуло, когда она села. Слышно было ее прерывистое дыхание.
— Ришар, — прошептала она, — мне не хотелось бы причинять вам беспокойство… Не следует принимать близко к сердцу то, что я вам сейчас скажу…
Пожалуй, он гораздо меньше страдал в тот момент, когда упал головой вперед в ослепительное пламя.
— Вы доставили нам немало тревог… вначале… сразу после того, как это случилось… В течение нескольких дней вас считали… В общем, доктор говорил об умственном расстройстве… К счастью, это длилось недолго… Если все будет хорошо, а мы на это надеемся, то…
Она попробовала засмеяться, но смех получился жалкий.
— Доктор рекомендовал ни в чем не противоречить вам, ни в коем случае не противоречить, — продолжала она, — обеспечить вам полнейший отдых, устроить вашу жизнь так, будто… будто никакого несчастного случая не было… Вот почему и с кошкой…
— Довольно, — прервал ее Эрмантье.
Он провел руками по лицу, словно еще раз пытаясь прикоснуться к той части самого себя, которая, возможно, ему уже не принадлежала.
— Вы не сердитесь на меня? — спросила Кристиана.
— Мой бедный друг! — молвил Эрмантье.
Он взял жену за руку. В конце концов, может, он и раньше был несправедлив к Кристиане. Теперь он знал, что страхи Лотье были не напрасны. Только что, когда он вдруг обнаружил, что ласкал у себя, на коленях… его обуял ужас, самый настоящий ужас. Хотя не все ли равно, та ли это кошка или какая другая. Чего он так испугался? А главное, почему ему почудилось, что это неизвестное существо, присвоившее себе форму Риты, таит для него угрозу? Значит, внутри него скрывался другой Эрмантье с непредвиденной реакцией и внезапными страхами? Да и эта непрестанная боязнь стены тоже о чем-то говорила. Он не мог шелохнуться в своем шезлонге и начинал уже ненавидеть себя.
— Жаль, что вы не догадались предупредить Марселину, — прошептал Эрмантье. — Она уверила бы меня, что кошка белая с рыжими пятнами, и я бы успокоился. И наверное, сам отыскал бы какое-нибудь подходящее объяснение для обрубленного хвоста.
Он обдумывал эту идею, не выпуская руки Кристианы. А идея была довольно странная! Выходит, он мог ласкать любое гнусное животное под видом Риты, ему довольно было думать, что это Рита, и все тут. Никакой разницы между ложью и истиной, воображаемым и реальным. Бред больного!
Он с силой сжал руку Кристианы.
— Прошу тебя, — сказал он, переходя на «ты» былых времен, — никогда не лги мне больше, даже если это может доставить мне удовольствие. Мне необходимы твои глаза, понимаешь, глаза Максима, всех вас. Иначе не знаю, что со мной будет. А мне надо выдержать. Во что бы то ни стало. Через месяц, самое большее через два, я должен вернуться назад.
Кристиана осторожно высвободила руку и встала.
— Я еду в Ла-Рошель, — сказала она. — Вам ничего не нужно?
Нет! Эрмантье теперь ничего не нужно. Ни веревок для сетей, ни крючков для удочек, ни семян для сада.
— Привезите мне электробритву. Мне надоело кромсать себе физиономию.
На несколько дней электробритва станет для него игрушкой. Хотя это тоже маленькая капитуляция, еще один шаг на пути к смирению. «Что поделаешь, приходится привыкать», — думал Эрмантье.
— Купите ликеров, — добавил он, — аперитивы, «Пино». Юбер, должно быть, любит «Пино». Пусть не подумает, когда приедет, что попал в какую-нибудь дыру!
Саксофон снова затеял свою пустую болтовню, прерываемую время от времени неким подобием усмешки и Эрмантье не слышал, как уехал «бьюик». Впрочем какое это имело значение! Машина ему больше не нужна. Единственное, на что он способен, — это бродить по аллеям парка мелкими шажками, словно дряхлый старик.
— Не угодно ли мсье подвинуться немного? — сказала Марселина. — Мне надо вымыть веранду.
Эрмантье тяжело поднялся.
— Благодарю вас за кошку, Марселина.
Ему трудно было представить себе эту невысокого роста расторопную брюнетку… Не мог же он в самом деле потрогать ее, пробежать по ней пальцами.
— Еще один вопрос, Марселина… Посмотрите на меня… Скажите откровенно, я сильно переменился с тех пор, как вы в первый раз меня увидели? Я… очень похудел?
— Вовсе нет, — ответила она. — Вы такой же, как были.
— Точно такой?
— Да… точно такой.
— Хорошо, — устало сказал Эрмантье.
Ясно, ей тоже сделали внушение. У кого же узнать? Он неуверенно двинулся к двери, спустился по ступенькам. Струя воды из поливочного фонтанчика окатила ему ноги. Он успел забыть все ловушки сада.
Ужинали они в саду, в нескольких шагах от веранды. Воздух был насыщен влагой, и время от времени со стороны моря доносились раскаты грома.
— Дети мои, — сказал Максим, когда подали десерт, — не лучше ли вам вернуться в дом? Погода не важная.
— Вы не слишком устали с дороги? — спросила Кристиана Юбера.
— Я совершенно разбит, — признался Юбер. — Линия Лион — Ла-Рошель просто невыносима.
Он мог бы приехать на машине, но сам водил плохо, а завести шофера ему не позволяла скупость.
— Спокойной ночи, — сказал Максим. — Пойду выкурю сигарету на пляже, и баиньки… Нет-нет, не беспокойтесь.
Эрмантье не обратил внимания на его уход. Он был занят тем, что пытался определить запах, который недавно уловил. То был не запах гвоздики, не запах влажного газона и нагретой земли. Это пришло откуда-то издалека. Может быть, из долины? Или из соседнего сада. Во всяком случае, что-то необычное и раздражающее, так бывает, когда долго вспоминаешь какое-то имя, а оно никак не приходит на память.
— Попросите Марселину подать кофе, — сказал он.
Воцарилось молчание, затем раздался звонок, да такой яростный, что прислуга тотчас прибежала.
— Принесите, пожалуйста, кофе, — распорядилась Кристиана.
Она была обижена, потому что получила от него приказание. А она не желала получать никаких приказаний. И еще потому, что в голосе его слышались резкие ноты, предвещавшие бурю. Между тем он вовсе не хотел ее обидеть, все дело в том, что уже много лет оба они в любую минуту готовы были вспыхнуть из-за пустяка. Прежде Эрмантье мог просто пожать плечами и уйти. Сейчас же он был вынужден оставаться, и поэтому каждое слово имело значение. Впрочем, каждая пауза тоже. Только теперь начиналась их совместная жизнь, начиналась в раздражении и обидах.
Юбер открыл свою коробку с лакричными пастилками. Эрмантье почувствовал острый запах лакрицы. Он терпеть не мог этого запаха, а еще более — жеста Юбера, когда тот встряхивал на ладони круглую коробку. Разве мужчина может сосать лакричные пастилки? Да и вообще мужчина ли Юбер? Опять где-то у самого горизонта послышался раскат грома.
— Еще не стемнело? — спросил Эрмантье.
Снова последовало молчание. Возможно, прежде чем ответить ему, они обменялись взглядами.
— Пока еще светло, — вежливо сказал Юбер. — Все небо заволокло, но я не думаю, что гроза доберется до нас.
На скатерть что-то шлепнулось, затем послышалось жужжание, которое тут же стихло.
— Вот пакость! — проворчал Юбер.
Его стул скрипнул, ногой он раздавил что-то, хрустнувшее, словно яичная скорлупа.
— Жук-рогач, — заметил Эрмантье, — причем большой.
— Откуда вы знаете? — спросила Кристиана.
— По звуку.
— Любопытно, — удивился Юбер. — Иногда начинает казаться, что вы видите.
Это было сказано весьма любезным, непринужденным тоном, а между тем Эрмантье почудилось, будто он уловил в этих словах некую заднюю мысль, определить которую ему так и не удалось. В конце концов, он мог и ошибиться, как ошибся только что, упрямо пытаясь определить запах, которого, может, и вовсе не было. Он нервничал. Воздух был напоен тяжелыми, чересчур сладкими ароматами, полон какими-то испарениями и скрытыми веяниями. Юберу давно пора бы завести разговор о заводе, о делах. Ужин кончился, этикет соблюден… Неужели они не чувствуют его нетерпения? «Им не нравится моя работа, — подумал он. — Моя новая лампа их не интересует. С таким же успехом они могли бы торговать солдатскими башмаками или сардинами в банках».
— Я не хотел бы вмешиваться в дела, которые меня не касаются, — начал Юбер, — однако ваш брат внушает мне некоторые опасения… Он почти ничего не ест… Превратился, можно сказать, в комок нервов…
— Стало быть, еще один худеет, — проворчал Эрмантье. — Пожалуй, все мы, того и гляди, отправимся на тот свет.
Юбер поставил чашку, может быть, чересчур поспешно.
— Извините, — сказал он, помолчав, — но вам известно, с какой симпатией я отношусь к Максиму… Я буду чрезвычайно огорчен, если с ним что-нибудь случится.
— Что же, например?
— Не знаю… в том-то и дело… Только весь Лион в курсе его… похождений. Не далее как месяц назад, он всюду появлялся с этой… этой…
— Ну и что?.. При чем тут его здоровье?
— Может быть, и ни при чем… Во всяком случае, я на это надеюсь… Одним словом, Максим явно не в своей тарелке. Правда, Кристиана?
— Да, — рассеянно отозвалась Кристиана.
О чем она думала? В этот момент Эрмантье представил себе ее в профиль. Почему в профиль? Она всегда была красива. Похожа на Юнону, только глуповатую. Нос, подбородок — великолепные, а вот лоб — низкий. Женщина обычно производит то или иное впечатление, на ней женятся из тщеславия или из робости, хотя, по сути, это одно и то же. А потом выясняется, что она всего лишь хищный, хотя и робкий зверек, и даже чувственности лишена. Вот что отдалило их друг от друга. Любовь. Эрмантье было не по себе, он вытер лоб, руки.
— Людям рот не заткнешь, — продолжал между тем Юбер. — Вам следует подумать о вашей репутации…
— Плевать мне на людей, — сказал Эрмантье. — Знаете, о чем они толкуют за моей спиной, эти люди? Что я неотесанный дикарь, которому просто-напросто повезло. Что если бы мне не подвернулась жена директора, то я до сих пор прозябал бы в лаборатории в должности какого-нибудь инженеришки. Мало того, люди утверждают, что я непременно сломаю себе шею, потому что возомнил себя крупным дельцом и важным господином. А рабочие, Юбер? Вам угодно знать, о чем они толкуют в своем кругу? Они говорят, что я негодяй и карьерист. Так вот, мой милый друг, я на них…
— Ришар!
— Нет. Я не сержусь. Я только хочу сказать, что Максим имеет полное право развлекаться. От всей души желаю, чтобы он поразвлекся за двоих!
— Довольно, Ришар, — сказала Кристиана. — Что с вами сегодня?
Эрмантье вдруг умолк. А что, если ей вздумается рассказать этому идиоту Юберу историю с кошкой?!
— Погода на вас, верно, действует, вы устали, — заметил Юбер.
— Ничуть я не устал.
— Если хотите, можно отложить на завтра…
— Ни в коем случае. Лучше сейчас. Бумаги при вас?
— Да, если позволите, я пойду принесу.
Юбер тихонько отодвинул стул. Все его жесты размеренны, аккуратны. Даже шагов почти не было слышно.
— У него, обиженный вид, — шепнула Кристиана. — Вы нарочно стараетесь задеть его.
— Как он одет?
— Как он…
— Да.
— На нем черный костюм.
— Понятно! — усмехнулся Эрмантье. — А на вас что, можно узнать?
Голос Кристианы чуть-чуть изменился.
— На мне белое платье с орнаментом внизу.
— С каким орнаментом?
— Что-то греческое.
— Какого цвета?
— Темно-красного.
— Понятно, — с серьезным видом повторил Эрмантье.
Да, их отдалила друг от друга любовь. Как он тогда… Боже! Подумать только, он до сих пор страдает. Бывали моменты, когда он чувствовал себя оскорбленным при одной мысли, что ее нельзя расшевелить, что она не способна ответить на его ласки. Если бы она по крайней мере согласилась… Если бы не заслонялась своей узкой, ограниченной, глупой моралью. Разве можно заставить ее понять, почувствовать, что она как женщина — мертва!
Он провел платком по лицу. Пот разъедал шрамы.
— Юбер прав, — осторожно сказала Кристиана. — Максим очень мил, но не умеет держать себя в рамках приличий. И в отношении Марселины я успела заметить…
— Что? Что еще?
— Конечно, он уже не в том возрасте, когда нуждаются в опеке… И все-таки в нашем доме…
— Так что же он такое делает в нашем доме, как вы изволите говорить? Тискает ее, что ли? Или ходит к ней…
— Перестаньте, Ришар. Вы решительно ничего не хотите понимать.
— Не я прогнал Бланш.
— Еще бы… во всем, как всегда, виновата я. Не стоит больше говорить об этом. Но что касается этой девушки, я нахожу это тем более неприличным, что у нее с Клеманом… Словом, вы понимаете, что я имею в виду.
— Понимаю, — отрезал Эрмантье. — Я поговорю с Максимом.
— Только не говорите, что это я вам сказала. А то я окажусь в глупом положении.
— Я тоже так думаю. Вы уже поставили в известность Юбера?
— О, в двух словах… Чтобы он не делал опрометчивых замечаний. Максим такой обидчивый.
— Да вы, я вижу, немало всего поверяете этому славному Юберу.
— Он всегда готов оказать нам услугу.
— И долго он собирается пробыть здесь?.. Нет, вы меня не поняли… Я вовсе не хочу проявлять нелюбезность. Он может оставаться, сколько пожелает… Я спрашиваю для того, чтобы узнать, кто его заменит на заводе.
— Курсель.
— Можно было бы предупредить меня. Курсель! Почему именно Курсель?
— Это вполне подходящий человек.
— Дорогая Кристиана, позвольте вам заметить, что мне лучше знать, кто подходящий, а кто нет и кому следует замещать Юбера… Прежде, помнится, вы почитали делом чести не запоминать имен моих сотрудников. Вы сильно переменились.
Она хотела было возразить. Он ждал, скрестив ноги и положив руку на спинку ее стула, не ведая, что в наступающих сумерках точь-в-точь походил на того человека, каким был… до гранаты… И Кристиана не без удивления молча вглядывалась в эти темные очки, смотревшие на нее.
— А вот и Юбер, — шепнула она и с явным облегчением, пытаясь изобразить веселость, быстро проговорила: — Покидаю вас… Я вам больше не нужна. Покойной ночи… Юбер, будьте благоразумны, не увлекайтесь разговорами, Ришару необходимо ложиться рано.
Поднялся слабый ветерок, и каждый листочек, каждая былинка затрепетали. Эрмантье выпрямился, осторожно вздохнул, стараясь подольше удержать в носу, в горле теплый, насыщенный ароматами воздух, чтобы понять наконец…
— Мы все вместе ломали голову, — рассказывал тем временем Юбер. — Не так-то просто придумать рекламу… Вам нехорошо?
— Нет-нет… Продолжайте! Я вас слушаю.
Ему почудился все тот же запах. Смешанный с ароматом гвоздик и роз, влажной травы, он был едва различим и настолько необычен, что Эрмантье не решался назвать его. В этом названии таилась страшная опасность. Он снова блуждал на краю бездны, его одолевали сомнения и тревога, и голос Юбера никак не мог развеять тьму, одиночество и скорбь, душившие его…
— Я придумал фразу, которая, как мне кажется, вовсе не дурна, — говорил Юбер. — «Вместо свечи — солнце».
— Как, простите?
— «Вместо свечи — солнце». Обычная рекламная фраза.
— Над нами будут смеяться, — устало сказал Эрмантье. — «Свеча» — смешное слово.
— В таком случае обратитесь к специалисту. Есть профессионалы, которые занимаются тем, что придумывают рекламу.
— Это не в моих принципах, — проворчал Эрмантье. — Я никому не поручаю того, что могу сделать сам. И свою лампу я тоже придумал сам, почти без посторонней помощи. Я изобрел машину для нарезки фланцев… Вас еще не было тогда на заводе, Юбер. Наши лампы дневного света… — он положил свои большие руки на стол, ладонями вверх, — они сделаны вот этими руками. Если бы я мог, я бы и монтажный конвейер сам собрал. Будьте же наконец серьезны! Реклама — это тоже наше дело… Вернее, мое. Я сам этим займусь. Сейчас у меня как раз много свободного времени. Я бы уже давно все сделал, если бы мне не приходилось…
Ноздри его невольно расширились, втягивая теплый ветерок, прошумевший над прибрежными зарослями чертополоха, тамариска, жимолости, наперстянки…
— Вы чувствуете? — едва слышно, будто стыдясь, прошептал он.
— Что?
Юбер, разумеется, не мог этого чувствовать. Эрмантье вздохнул, вытащил из кармана сигарету.
— Ничего, — сказал он. — Продолжайте. Кормерен прислал вам смету?
— Нет еще.
— Подстегните его! Как можно! Ведь со всеми этими отпусками мастера смогут приступить к работе не раньше пятнадцатого сентября. Представляете, чем это нам грозит?.. Бухгалтерские счета с вами?
— Да, вот они.
— Давайте, я подпишу.
Он придвинулся к столу, достал ручку.
— Можно зажечь лампу на веранде, — заметил Юбер.
Эрмантье пожал плечами и, не задумываясь, подписал бумаги. Он уже не боялся показаться смешным. Впрочем, он никогда не боялся выглядеть смешным в глазах Юбера.
— Нового ничего?
— Ничего, — ответил Юбер. — В Лионе никого нет, и я не сомневаюсь, что смета от Кормерена поступит к нам не раньше чем через три недели. То же самое и в отношении наших представителей за границей. Они занимаются только текущими делами.
— Кто вас замещает?
— Курсель.
— Напрасно. Я ничего против него не имею, но он человек вялый. Ему больше подошла бы какая-нибудь чиновничья должность.
— Я с вами не согласен.
— Знаю. Вы редко со мной соглашаетесь.
Эрмантье положил руки на стол и уперся в них подбородком. Неужели Юбер не восстанет хоть раз? Может, это и есть минута откровения?
— Вы ставите меня в трудное положение, — снова заговорил Юбер. — Стоит мне что-нибудь предложить, как вы тут же выдвигаете возражения… Вы что-то сказали?
— Я молчу.
Порыв Юбера, казалось, уже угас, однако он продолжал каким-то странным, лишенным всяких оттенков голосом:
— Курсель не слишком инициативный человек, это верно. Но много ли найдется среди ваших сотрудников инициативных людей? Стоит кому-то сделать шаг, как вы тут же одергиваете его. А если человек упорствует, вы так или иначе от него избавляетесь. Можно подумать, что вы боитесь окружать себя активными людьми, у которых есть хоть какие-то амбиции… Мне с большим трудом удалось уговорить Курселя. Пришлось пообещать ему что его никто ни в чем не станет упрекать.
Юбер с опаской поглядывал на Эрмантье. Ни разу еще он не заходил так далеко, а Эрмантье по-прежнему не шевелился. Он чуть-чуть наклонил голову, будто прислушиваясь к иному голосу или шуму, исходившему из недр ночи.
— Курсель согласился, — продолжал Юбер, — но не поверил мне, а если и поверил, то не до конца. Я не пользуюсь там должным авторитетом, потому что вы слишком часто отменяли мои решения…
Он вынул свою коробку с пастилками, но Эрмантье резким движением остановил его.
— Уберите свою пакость, — сказал он. — Мне неприятен этот запах… Так что вы хотели сказать?
— В общем… Я хотел сказать… Предоставьте мне возможность брать на себя ответственность… Это мое право… вполне законное право. И я хочу им воспользоваться. Вам смешно?
— О нет! Нисколько. Просто ваша манера… Ладно, оставим это. Так что же дальше?
— Дальше… ничего. Это все, что я хотел сказать. В конце концов, вы ведете себя вызывающе. Ведь я не принадлежу к числу ваших служащих. Когда я отдал вам свой капитал, вы…
Эрмантье ударил кулаком по столу и так резко встал, что край стола уперся в грудь Юбера. Юбер поднялся вслед за ним.
— Вы слишком далеко заходите, Эрмантье! — сказал он дрожащим голосом.
— Да замолчите же вы! — воскликнул Эрмантье.
Он тяжело дышал, обратив лицо в сторону сада и с затравленным видом втянув голову в плечи.
— Неужели вы не чувствуете? — прошептал он. — Запах сосны!.. Теперь я в этом уверен… Пахнет сосной… Вдохните… понюхайте сами.
Юбер осторожно втянул в себя воздух, все еще с опаской глядя на Эрмантье.
— В самом деле… — согласился он. — Пахнет сосной.
Эрмантье привалился к столу, заскрипевшему под его тяжестью.
— Нет, — отрезал он. — Нет… Нечего рассказывать мне сказки ради моего спокойствия. Нет.
Он отчеканивал слова, вкладывая в каждое из них все свое отчаяние.
— Нет… Сосной не может пахнуть… Здесь нет сосен… На многие километры вокруг… И вам это прекрасно известно, Юбер.
Он тяжело опустился на стул, потрогал пальцами виски, лоб, затем снял очки и прикоснулся к шрамам на месте глазниц, образующим тонкие извилистые бугорки.
— Уверяю вас, — заговорил Юбер, — похоже, будто и в самом деле пахнет сосной… Правда, не очень явственно, но я тоже начинаю чувствовать…
— Благодарю вас, Юбер… Вы очень любезны, но не стоит уверять меня, будто я прав… Я не прав… Мне чудится запах сосны, но я ошибаюсь, вот и все… И вы ничем не можете мне помочь. Ничего не поделаешь. Налейте мне, пожалуйста, немного кофе.
Гром прогремел где-то совсем рядом, и его раскаты, которым вторило эхо, долго еще отдавались вдалеке.
— Погода невыносимая, — заметил Юбер. — Нам лучше пойти в дом.
— Сейчас, сейчас.
Эрмантье, казалось, совсем обессилел. Он торопливо выпил свой кофе, помолчал немного, помахал перед лицом рукой, словно отгоняя невидимых мух, потом заговорил:
— Юбер… Если говорить по-мужски откровенно… Я сильно… изменился? У меня больной вид? Вы видите меня не так часто, вам это должно быть заметнее.
— Вы кажетесь более возбужденным, нервным… Это правда.
— Я похудел?
— Да.
— Спасибо, Юбер. Вы имеете мужество быть откровенным. И еще скажите… Ведь это неправда… Вы не чувствовали запаха сосны?
— Нет.
— Вот так и следует говорить.
— Дорогой мой, напрасно вы придаете такое значение мелочам, которые…
— Хорошо, хорошо!.. Разумеется, все это мелочи… Согласен. Я не возражаю против вашего Курселя. В конце концов, и здесь я мог ошибиться.
— Тем не менее, если это доставит вам удовольствие, еще не поздно назначить вместо него кого-нибудь другого. Например, Матьяса…
— Не надо мне ничего. Пускай будет Курсель! Унесите все эти бумаги, Юбер. Предоставляю вам полную свободу действий… Думаю, мне не удастся вернуться в Лион через месяц. Спокойной ночи, Юбер. Я хочу немного пройтись… Который час?
— Десять часов. На улице совсем темно.
— Какая разница! Доброй ночи.
Эрмантье пошел по аллее. Он слышал, как Юбер втаскивает стол под крышу веранды. Слышал в траве вокруг себя стрекот цикад. Крупная теплая дождевая капля упала ему на щеку и скатилась к губам. Он продвигался вперед, слегка развернувшись боком. Ходить иначе он уже не мог. Из-за стены. А ночь полнилась запахом сосны. Сосновой иголки, полураскрытой сосновой шишки, источающей клейкую смолу. Запах сосны заглушал теперь все остальное. И каждый вздох причинял Эрмантье нестерпимую боль. «Это пройдет, — твердил он. — Это пройдет… Уже проходит!» Ветер дохнул влагой, и в саду снова разлился аромат гвоздики, увядшей розы, мокрых листьев. Вот и все! Конец. Кризис миновал. Еще один порыв ветра, на этот раз более сильный, донес рокот океана, пресноватый запах песка во время отлива, застоявшейся воды, выброшенных на берег скользких водорослей. «А между тем я такой же, как прежде, — с удивлением думал Эрмантье. — Ощущаю себя таким. Я вполне мог бы работать, вычислять, возможно, даже изобретать! И все-таки я ошибаюсь. Взять хотя бы случай с Ритой: ведь я ошибся. И кто знает, что сталось бы, если бы я занялся вычислениями, работой!»
Он сделал еще несколько шагов и остановился, потому что внезапно потерял дорогу. Куда он забрел, предаваясь этим дурацким размышлениям? Ногой он стал нащупывать землю впереди и вокруг себя, как в былые времена охотясь на болоте, когда почва казалась опасно зыбкой. Наткнувшись мыском ботинка на край бордюра из цемента, он тотчас сориентировался. Он находился на пересечении двух главных аллей, рядом с персиковым деревом, маленьким трехлетним персиковым деревцем, которое он посадил в прошлом году. Кристиана, конечно, была против! Еще бы, персиковое дерево на краю клумбы! Нарушена симметрия! Да и зачем вообще нужны фруктовые деревья? Они ведь не крестьяне. К тому же на рынке персики гораздо лучше. Деревья Кристиана не любила, так же как и животных. А цветы ей были нужны лишь для того, чтобы срезать их и расставлять в вазах. Ему, разумеется, искусство составления букетов было неведомо. Он был вьючной скотиной, годной для добывания денег, и все. Ладно, она еще увидит… Если ему придется уступить свое место… Если заправлять всем, пускай даже всего несколько месяцев, будет Юбер… «А вообще мне было бы гораздо лучше в какой-нибудь психиатричке». Слово это наполнило его сердце горечью. Он сплюнул. Ему хотелось пить. Он чувствовал себя иссохшим, источенным и изъеденным, вроде тех трухлявых костей, что выбрасывают на песок волны. Наступить бы на какую-нибудь другую штуковину, зарытую в земле, которая взорвалась бы под ним, разметав во все стороны его сны и кошмары! Да. Он уже дошел до этого. А Максим тем временем…
Воображению его рисовались невыносимые картины, обнаженные тела с головой Кристианы… Застонав, он протянул руку к маленькому деревцу. Быть может, персик утолит эту неодолимую жажду.
Руки его ощупывали пустоту. Ступив ногой на мягкую землю, он двинулся вперед. Все новые капли падали вокруг него, причем каждая со своим особым звуком, они были тяжелыми, и казалось, будто это плоды падают с дерева. Персиковое дерево пряталось где-то здесь, прямо перед ним. Но где? Эрмантье вернулся на дорожку. Он не желает больше терпеть этого издевательства. А ну-ка! Пересечение двух аллей — вот оно. Стало быть, там, на углу… Ошибиться невозможно. Он снова пошел, размахивая руками, отсчитывая шаги: три… четыре… пять… Должно быть, он прошел мимо… Может, надо чуть правее?.. Нет, справа — ничего… И слева — тоже… Персикового дерева не было. Оно исчезло. Эрмантье споткнулся о цементный край бордюра и, чуть не потеряв равновесия, выставил вперед локоть, чтобы заслониться. Но ничто ему не угрожало. С наступлением ночи ветер в саду усилился. Едва заметное перемещение колышущихся ветвей, шелест и бесчисленные шорохи, оживая, постепенно заполняли тишину. Эрмантье боролся с желанием повернуться и бежать со всех ног к дому, рискуя удариться и упасть.
«Прекрасно, — сделал он вывод, — персикового дерева больше нет. Она его выкопала. Чтобы оставить за собой последнее слово». Такое объяснение его почти удовлетворило. Впрочем, другого и быть не могло. Ибо в конце-то концов… Он крепко стиснул руки… Если бы персиковое дерево было здесь, его руки не обманулись бы! Он опустил голову, как будто мог взглянуть на них, подбодрить. Он чувствовал свои руки, ощущал, как они прикасаются друг к другу, такие проворные, послушные и верные. Хотя им и почудилось, что… Нет, персикового дерева больше не было!
Он возвращался, не торопясь, явственно ощущая за своей спиной трепетную жизнь сада. Гроза угомонилась. Максим?.. Максим, верно, давно уже выкурил свою сигарету. Это был предлог, чтобы уйти. Возможно, он проведет ночь на воле, в дюнах.
Прежде чем закрыть дверь веранды, Эрмантье в последний раз глубоко вздохнул. В воздухе пахло намокшей пылью. Почему ему почудился запах сосны? Он услыхал кота, или, вернее, кошку, исходившую во тьме любовным плачем.
Эрмантье открыл окно, медленно и глубоко втянул в себя воздух. Отныне каждый новый день станет для него тяжелее предыдущего. И все из-за терзавшей его тревоги. Каков будет окончательный приговор Лотье? Ибо придется признаться ему… во всем! Рассказать о Рите, о соснах… о запахе хвои… о страхе, гнусном страхе, то и дело подстерегавшем его! Лотье посоветует ему отдых, еще раз отдых, а возможно, и полный отказ от работы!.. Впрочем, может, и нет. Хотя…
Было уже очень жарко. Эрмантье без труда представлял себе голубое небо, чересчур голубое, а дальше, за парком, тянущиеся вдоль берега моря низинные луга без единого деревца или перелеска. И снова вздохнул глубоко, до головокружения. Ничего. Во всяком случае, ничего необычного. Он вошел в туалетную комнату, отыскал на полочке, где лежали его расческа со щетками и стоял флакон одеколона, привезенную Кристианой электрическую бритву. Ему было известно, что бритва — белая, что у нее четыре лезвия и что стоила она три тысячи франков, однако то, что он держал в руке, имело цилиндрическую форму, продолжением которой служил шнур, и все. Воображению его это ничего не говорило и никакого удовольствия не доставляло. У него даже не возникало желания включить ее и послушать, как она работает. Ему не давала покоя иная мысль, нелепая, как все мысли, одолевавшие его в последние несколько дней: он был уверен, что когда уловил запах сосну, то не переставал чувствовать запах цветов и раскаленной земли. Правда, запах сосны преобладал, но и другой тем не менее существовал, и все это одновременно, в один и тот же момент. Да, в один и тот же момент, то есть, иными словами, те же таинственные нервы, которые давали ему неверную информацию, способны были сообщать и другую, совершенно неоспоримую. Это-то и казалось невероятным — одновременное двойственное и противоречивое свидетельство… Эрмантье вспомнился лабиринт, в котором он блуждал, когда ему было восемь лет. Снаружи павильон походил на все остальные павильоны ярмарки. Он храбро опустил у входа свою монетку. И сразу же очутился один в этой едва освещенной конуре, окруженный со всех сторон стенами, меж которых следовало пробираться. Откуда-то — но откуда? — доносилось топтание, шорохи, крики, непонятная, таящая в себе угрозу возня, а между тем посетители двигались, касаясь рукой матерчатой перегородки, которая шаталась при малейшем нажиме, и выходили на перекрестки с кривыми зеркалами, где собственное изображение виделось похожим на блестящую проволоку с кошмарной, уродливой головой наверху или же на некое подобие чудовищной лягушки с растянутым, разинутым ртом. Он попробовал бежать, вообразил, что за ним гонятся, и в конце концов выскочил на свет под грохочущую музыку ярмарки; ему пришлось спрятаться за одной из повозок: его тошнило. Вот что приходило ему теперь на память. Кончики его пальцев до сих пор хранили воспоминание о шероховатостях полотна, о соприкосновении с этими мягкими, податливыми стенами, которым постарались придать вид и цвет камней какого-то подземелья. И сейчас у него было такое ощущение, будто он снова бродит в лабиринте.
— Ришар!.. Можно войти?
Не дожидаясь ответа, Максим пересек комнату.
— У тебя не найдется аспирина?.. Я что-то расклеился… Простудился, наверное. Это в июле-то! Вот уж идиотизм.
— Ты совсем вымотался, мой дорогой Максим, — заметил Эрмантье. — Если не займешься собой, дело может обернуться плохо, и довольно скоро. Посмотри на ночном столике.
Эрмантье вплотную подошел к стене, справа от раковины. Рука его скользнула вдоль эмалированной перегородки. Он шарил с осторожностью, так как розетка была разбита. Надо заменить ее, раз теперь у него электрическая бритва.
— На ночном столике ничего нет, — сказал Максим.
— Тогда… Посмотри в шкафу… в среднем ящике.
Рука его наткнулась на плинтус и пошла по краю вправо, затем вернулась назад. Он опустился на колени, обеими руками ощупывая стену. Розетка должна была находиться здесь, как раз под вешалкой для полотенец.
— Что с тобой? — спросил Максим, остановившись на пороге туалетной комнаты.
— Ничего… Я ищу… розетку.
— Ты ошибся стороной. Она слева.
— Не станешь же ты, в самом деле, рассказывать мне, где тут розетка.
— Дай-ка сюда.
Максим взял бритву, и бритва вдруг заурчала.
— Она чертовски здорово работает, — сказал Максим. — Хочешь, я тебя побрею?
Нет. Эрмантье и не думал уже бриться. Он с недоверием крепко зажал в кулаке жужжащую бритву. Затем потрогал натянутый шнур, подключавший ее к розетке. И наконец, нагнулся, нащупал вилку, которая была воткнута в фарфоровый диск. Розетка была целая, без всякой зазубрины, совершенно гладкая по всей поверхности. Эрмантье выключил бритву.
— Ты здесь, Максим?
— Конечно. В чем дело? Тебе не нравится бритва?
— Максим… Что сделали с моей комнатой?
— Ты о чем?
— Я уверен, тут что-то не так… Раньше розетка находилась справа и была разбита.
Послышалось развязное, насмешливое хихиканье Максима, столько раз выводившее из себя его брата.
— Так ты из-за этого всполошился? Бедный старик, не много же тебе надо… Стало быть, ты не знал, что твою туалетную комнату отремонтировали?
— Отремонтировали?.. Это когда же?
— Да… на Пасху.
— И кто же принял такое решение? Кристиана?
— Черт побери! А кто же еще? Здесь работали рабочие, восстанавливали стену парка. Вот и представился подходящий случай! Агостини предложил отремонтировать заодно и дом. Да ты сам указал ему, что надо чинить, и в частности кровельное покрытие, разве не помнишь?
— Все равно!.. Вам следовало поставить меня в известность.
— Возможно… Только, согласись, у нас были другие заботы. Особенно у Кристианы. Агостини отремонтировал всю виллу, проверил электропроводку.
— Он и сад переворошил?
— Это не он. А отряды по разминированию. Во всяком случае, успокойся, его не слишком испортили.
— А парк?
— Вот парк — да. Ему здорово досталось. Дот взорвали, деревья срубили. Местами он стал похож на поле боя.
Налив в стакан воды из крана, Максим запил несколько таблеток.
— Кристиана, верно, воспользовалась этим, — прошептал Эрмантье. — Ей ведь так хотелось все переделать! Она считала, что я приобрел заурядную виллу.
— Что ты вообразил! Агостини заново сделал только крышу. А остальное просто подремонтировал… Взять, к примеру, комнату для гостей. Согласись, она в этом нуждалась… Впрочем, Кристиана объяснит тебе все гораздо лучше меня.
— Только телефон не удосужились починить, — проворчал Эрмантье. — Боялись, что я буду висеть на нем — из-за завода…
Снова рассмеявшись, Максим закашлялся, пустил в стакан воду из крана.
— В спине колет… Чертовски неприятно… Чего ты себе напридумывал, шутник? «Что сделали с моей комнатой?» Если бы ты себя слышал! Что за тон, черт побери!
— Ладно, — пробормотал Эрмантье. — Тебя бы на мое место!
Он снова включил бритву, провел ею по щеке и остался доволен своей кожей — мягкой, гладкой, свежей.
— Я отлично понимаю, что стал невыносим. То мне кажется, что сам я изменился, а то начинает казаться, будто вещи стали не те. С тех пор как я перестал видеть… Не знаю, как объяснить это… Но все идет так, будто бы тело мое подменили и будто бы я к тому же попал совсем в иной мир, чужой и опасный.
— Тебе следовало бы пользоваться тростью, — заметил Максим. — Легче было бы нащупывать дорогу.
— Нет, ты не понимаешь. Речь не об этом. Например, вчера вечером в саду… я почувствовал сильный запах сосны.
— И ты тоже?
— Как? Уж не хочешь ли ты сказать…
— Я просто хочу сказать, что вчера вечером я ощутил сильный запах смолы. Вот и все. Я прогуливался вдоль дюн. На километры вокруг нет ни единой сосны. А между тем можно было поклясться, что шагаешь под соснами. Мне кажется, это вызвано жарой и грозой.
— Максим! Поклянись, что ты говоришь это не для того, чтобы только успокоить меня!
— Честное слово, нет! Впрочем, я никак не могу понять, почему этот запах так встревожил тебя. Брось, старик, встряхнись… Подожди, ты не то делаешь.
Максим осторожно взял бритву и провел ею по щекам брата, затем вокруг рта и возле носа. Это легкое прикосновение лучше всяких слов выражало то понимание и те дружеские чувства, силу которых так остро ощущал Эрмантье. Он не противился, покорно поворачивал голову, вытягивал подбородок, с трудом удерживая дрожь, когда длинные пальцы Максима касались его кожи.
— Потрясающе! — прошептал Максим. — Одолжи мне эту штуковину, я хочу попробовать на себе… Ты никогда не был так чисто выбрит… Теперь немного пудры, и все.
— Спасибо, — сказал Эрмантье. — А сейчас, пожалуй, я могу признаться тебе… Вчера вечером я был страшно зол на тебя…
— Ба! Ведь не в первый же раз… Наклонись, я слегка побрызгаю тебя одеколоном. Ты запустил себя! Причесываешься кое-как. Ну и вид у тебя… Сядь, а то я совсем закружился.
Максим нажал на пульверизатор и быстро причесал брата.
— Правда, что Марселина — твоя любовница? — спросил Эрмантье.
Максим присвистнул.
— Какой ты любопытный! Конечно, она моя любовница. А чем я виноват, если все они так и липнут ко мне?
Он рассмеялся, ничуть не рассердившись, ибо никогда и ни к чему не относился всерьез.
— Верно, это Кристиана тебе сказала? — продолжал он шутливым тоном. — До чего же она все-таки старомодна! И уж наверняка поведала тебе, что Клеман тоже увивается вокруг малютки и только ждет удобного случая, чтобы сцепиться со мной!.. Нет, не бойся. Я преувеличиваю. Клеман слишком почитает субординацию.
— А знаешь, что он мне однажды сказал, этот Клеман, когда я посоветовал ему не увлекаться и не раздувать счета из гаража?.. Буквально следующее: «Мсье думает, что я вор. А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить, прежде чем винить меня…»
— Это он обо мне?
— Конечно!
— А ты… что ты об этом думаешь?
— Ничего.
Максим бросил расческу на полку.
— Ну если так!
Голос его задрожал, стал неузнаваем.
— Они все против меня, хотя должны были бы, казалось… Ладно! Сегодня вечером я уеду.
— Ну что ты! — испугался Эрмантье. — Я только прошу тебя утихомириться. Оставь ты эту девчонку. Подлечись. Я чувствую, что ты тоже очень болен.
— Это мое дело, — бросил Максим, внезапно выйдя из себя. — Я — вор! Вот так история. Бедный старик, если бы ты только знал то, что знаю я…
Приступ кашля согнул его пополам, и снова в стакан полилась вода.
— Ришар! — послышался со двора голос Кристианы. — Ришар!.. Можно к тебе? Только что приходил почтальон.
Максим в ярости поставил стакан на раковину.
— До вечера, — буркнул он.
— Останься! — крикнул Эрмантье. — Приказываю тебе остаться. Идиот!
Дверь в комнату захлопнулась. Эрмантье не шелохнулся. Максим? Приступ гнева. И ничего более. Он не уедет. Куда ему деваться с тридцатью пятью тысячами франков? Слова, все это одни слова. «До чего же я с ними устал, — подумал он. — Боже, до чего я устал». Он чувствовал внутри какую-то пустоту, такие же ощущения испытывает, верно, мертвое, сухое дерево. Жизнь его не имела больше ни веса, ни содержания. Каждое столкновение с реальным миром, их миром, все больше расстраивало его, лишало уверенности. Взять хотя бы эту розетку… Мелочь по сравнению со всем прочим… И все-таки, несмотря ни на что, розетка эта не давала ему покоя… Почему она была слева? Ну а почему бы ей не быть слева?..
В комнату вошла Кристиана.
— Вы поссорились с Максимом? — сказала она. — Я видела, как он уходил разъяренный.
— Нет-нет… Пустяки.
— Вы поговорили с ним о… Марселине? Все улажено?
— Почти что.
— Почти? Я не узнаю вас, Ришар.
Он с трудом встал.
— А письма? От кого они?
— Одно от Жильберты, другое от ее жениха. В Лионе вроде страшная жара.
— Вот как? Почту по-прежнему разносит папаша Курийо?
— Да! Он сказал, что зайдет как-нибудь утром навестить вас.
— Это не к спеху. Смотреть на такого красавца, как я! Кристиана, вы забыли сказать мне, что в доме работал Агостини.
— Возможно… Я наверняка забыла и много чего другого.
— Он прислал счет?
— Нет еще. Я могу попросить его прислать.
— Не надо… Клеман здесь?
— Конечно.
— Мне хотелось бы прогуляться… Вам не нужна машина?
Почувствовав, что она заколебалась, он добавил:
— Если у вас есть дела, не стесняйтесь. Я могу подождать, времени у меня достаточно.
— Вы не хотите, чтобы я поехала с вами? — спросила Кристиана с какой-то робостью.
— Хочу, — прошептал Эрмантье. — Я даже думаю, мне это будет приятно.
— Тогда едем сейчас, пока не так много народу.
Последняя фраза вырвалась у нее невольно. Она не решилась поправиться, и оба они умолкли, слушая жужжание огромной мухи, заблудившейся в складках штор. Эрмантье машинально потрогал шрамы под очками.
— Я скоро, — сказал он. — Встретимся внизу.
Они были чужими друг другу более, чем когда-либо. Эрмантье в первый раз подумал, что, если ему не суждено вернуться в Лион к концу сезона отпусков, он предпочел бы остаться в поместье один. Наверняка найдется какая-нибудь женщина из местных, чтобы готовить и заниматься хозяйством. Ибо в конце-то концов не исключено, что на него страшно смотреть. Блеш дрогнул тогда, во время их последней встречи; что же касается старой Бланш, то, когда он попросил ее вернуться, она ответила: «Нет… Теперь уже нет». А эти их недомолвки, намеки и та манера, которую они усвоили: брать вроде как бы разбег, прежде чем обратиться к нему! В таком случае, на заводе с еще большим основанием… Эрмантье застыл на мгновение перед зеркалом, затем, опустив голову, вышел из комнаты. В коридоре он снова остановился, вслушиваясь в молчание дома. Уродство всегда казалось ему достойным презрения. Он был уродом. И даже хуже чем уродом! Инвалидом. Такого следовало прятать. Но в этом, уж конечно, никто не признается. Будут и дальше лгать. Так что ему никогда не узнать, действительно ли…
Тяжело поднявшись по лестнице, он двинулся на чердак с вытянутыми вперед руками. И тотчас узнал запах старых бумаг, пыли, сваленных в кучу чемоданов, который так любил. Он поднял над головой руку, нащупал дерево стропил, шершавое, местами растрескавшееся, утыканное ржавыми гвоздями. Форточка была где-то тут, совсем рядом. Вот она! Рука его ухватилась за шпингалет с зазубринами, разрывая тонкие нити паутины, потрогала стекла. Замазка была свежая. Стало быть, Агостини и здесь побывал. Эрмантье прошел под скатом крыши, ощупал обрешетку, на которой держалась черепица. Доски были сухими и пахли лесопильней, стружкой. Да, сделано было все, что нужно. Вернувшись к двери, он поискал коммутатор, обнаружил металлическую трубочку, в которую были спрятаны провода. Агостини работал на совесть, как положено, да и почему бы ему не работать? Но, по правде говоря, у Эрмантье зародилось иное подозрение, гораздо более страшное!
Он спустился вниз, на второй этаж, добрался до конца длинного коридора и вошел в комнату для гостей. Широко растопырив пальцы, он водил руками по обоям. Поверхность их была холодной, гладкой. Старые обои местами вздулись. А эти, похоже, наклеены совсем недавно. Какие они? Зеленые с золотой прожилкой? Он охотно пожертвовал бы обеими руками, лишь бы сохранить хотя бы один глаз, лишь бы различать все хоть в тумане, а не вести эту жизнь мокрицы! Сориентировавшись, он нашел умывальник, потрогал кран. Фарфор казался хорошим на ощупь. Агостини не поскупился.
Эрмантье пошел по коридору, услыхал, как скрипнула половица, обернулся.
— Юбер?
Никто не ответил. Никого не было. Значит, можно быть уверенным, что на повороте лестницы никакое кривое зеркало не станет посылать его отражения. Лабиринт отныне был пустым и темным. Ступенька за ступенькой он спустился вниз. Кристиана дожидалась его в конце вестибюля.
— Клеман готов, — сказала она. — Куда вы хотите поехать?
— Никуда. Я хочу просто походить по песку, услыхать море… Здесь я начинаю задыхаться.
Она взяла его за руку, но не для того, чтобы вести, то было невольное движение, в котором, несмотря ни на что, крылось, возможно, не только сострадание.
— Кристиана, — прошептал он, — как это мило с вашей стороны — уделить мне час.
Он заметил, что голос его прозвучал униженно, и почувствовал, как в груди снова закипает глухой, неодолимый гнев, с детских лет не перестававший бурлить в нем, словно крутой кипяток.
— Работы, кажется, выполнены тщательно, — продолжал он. — Надо будет расплатиться с Агостини. Максим заверил меня, что сад в хорошем состоянии.
Они дошли до пересечения двух аллей.
— А знаете, на вашем персиковом деревце выросло три персика, — сказала Кристиана.
Он не дал себе труда ответить. Перешагнув через бордюр, он протянул руку, пальцы его наткнулись на ветки, раздвинули листву и коснулись тонкого ствола, местами липкого от сладкого сока. Он уже не мог унять дрожь в руках.
— Три персика, — повторила Кристиана, — хотите, я…
То была правда. Эрмантье отыскал их, пушистые, теплые, уже мягкие на ощупь. Вокруг его головы жужжали пчелы. Или, может, это внутри головы? Огромным усилием всего тела он переставил ногу назад, словно вытаскивал ступню из трясины.
— Пойдемте отсюда, — пробормотал он.
Забравшись в машину, он зябко съежился. Машина свернула влево. Клеман, видимо, намеревался ехать по так называемой «частной дороге», узенькой и каменистой, пробиравшейся через тощие поля к дюнам. Туда или куда-нибудь еще, какая разница? Сунув правую руку в карман, Эрмантье незаметно вытер о платок большой палец. Затем указательным пальцем поскреб кончик ногтя, где еще оставалась вязкая влага. Точно таким манером ему хотелось бы поскрести и тот уголок в своем мозгу, где застряло воспоминание о пустой, совсем пустой клумбе. Ибо накануне вечером она была пуста. Во всяком случае, его руки сочли ее таковой.
«Бьюик» шел так мягко, что никаких толчков не чувствовалось, но в полуоткрытое окно проникал терпкий, насыщенный многими запахами воздух, заставляя вспоминать знакомые картины: открытое море, белые паруса, лошадей, пасущихся на краю пастбища.
— Хотите немного пройтись? — спросила Кристиана.
— Очень хочу, — слабым голосом ответил Эрмантье.
— Я остановлюсь у мельницы, — предложил Клеман.
Мельница Плентиво. Эрмантье чуть было не купил ее из-за вида на океан. А может, еще и потому, что крылья и весь механизм сохранились полностью. Плентиво, владельцы мукомольного предприятия в Жонзаке, переделали старую мельницу, превратив ее в уродливую виллу, куда сами никогда не приезжали. Эрмантье вышел из машины, принюхался к порывистому ветру.
— Море сегодня очень спокойное, — заметила Кристиана.
Он предпочел бы, чтобы она ничего не говорила и позволила ему идти на свой страх и риск. Впрочем, он без труда определил, где находится. Мельница была слева. Справа — широкий изгиб берега, который, заостряясь, превращался в меловой уступ, низко нависавший над водой и напоминавший стоящий на якоре крейсер. Впереди — серое море. На горизонте — скопление облаков, откуда с наступлением вечера будет доноситься громыхание далекой грозы. Эрмантье выпрямился. У него было такое чувство, будто он ускользнул из-под власти злых чар. Как жаль, что он не может сразу побежать к воде.
— Пошли! — сказал он.
И двинулся вперед широким скользящим шагом, оставляя за собой на песке две борозды.
— Давайте я провожу вас, Ришар! Не туда! Не туда! — закричала она вдруг с испугом.
— Если даже я упаду, — проворчал Эрмантье, — согласитесь, большого вреда не будет.
— Мы на самой вершине дюны, — запыхавшись, сказала Кристиана.
Эрмантье улыбнулся.
— Послушать вас, так можно подумать, что речь идет о горе. А ведь это даже не дюна. И спуск такой пологий!
— Возвращайтесь назад! — сказала Кристиана.
Ветер свистел в зарослях чертополоха и тамариска. Раздался крик чайки, но такой слабый, едва различимый в плотной пелене безмолвия. Во тьме, державшей Эрмантье в плену, пейзаж казался торжественным, почти застывшим и простирающимся до бесконечности. Если бы Кристиана не употребила слова «вершина», у Эрмантье наверняка не возникло бы внезапного ощущения пустоты. Он отступил на шаг. Это было странно — то, что творилось с ним. Стоило Кристиане сказать: «На вашем персиковом деревце выросло три персика», и персиковое дерево оказалось тут как тут. Теперь она произнесла: «Не ходите дальше», и он уже не мог избавиться от ощущения начинающегося головокружения, а между тем мысленно он прекрасно представлял себе мягкий песчаный уступ, окаймлявший пляж. Любой ребенок играючи скатился бы с него. «Стало быть, я такой беспомощный?» — думал он. Прогулка внезапно утратила для него всякий интерес. Он оперся на Кристиану и позволил увести себя.
— Сейчас прилив, — объяснила она.
Пусть так. Прилив или отлив, море все равно было невидимо. Песок скрипел у них под ногами, и время от времени что-то хрустело, должно быть, скорлупа каракатиц.
— Мне хотелось бы дойти до самой воды, — попросил Эрмантье.
Теперь они ступали по более твердой почве. Моря почти не было слышно. Вместо того чтобы бушевать, как обычно, с глухим хлюпаньем набрасываясь на берег и ударяя друг о друга камни, оно катило небольшие волны, тихий плеск которых не соответствовал ощущению бескрайности. Эрмантье приготовился слушать мощный неумолчный гул, а вода у его ног журчала, словно ручеек. Он наклонился, почувствовал, как она, теплая, немного липкая, бежит между пальцами, пенясь на песке, словно шипучее вино в стакане. Он попробовал ее. Она была безвкусной и горьковатой. Хоть это оказалось бесспорным.
— Мы могли бы дойти до Кардинальских скал, — предложила Кристиана.
— Лучше вернемся, — сказал Эрмантье.
Ему здесь теперь не место. Ему довольно было знать, что море по-прежнему существует, что рыбаки, добывающие креветок, наверняка закидывают свои сети возле мыса Шарпантье, там, где и сам он в прежние годы… Он тяжело оперся на руку Кристианы, словно больной, совершающий свою первую прогулку, у которого голова пошла кругом от ветра. Он был рад снова очутиться в машине и устроиться на мягком сиденье. Клеман бесшумно делал разворот Кристиана не говорила ни слова. Быть может, она наблюдала за ним с тревогой, а то и с жалостью, со скукой? Теперь ему, наоборот, хотелось услышать ее болтовню. Он чувствовал себя виноватым в том, что пожелал прогуляться. Язык слегка жгло там, где его коснулась морская вода. Кожа на большом пальце, которым он трогал персик, все еще оставалась шершавой. Которое из двух свидетельств было верным? Кому и чему следовало теперь доверять?
«Бьюик» замер возле гаража.
— Оставьте меня, — сказал Эрмантье. — Мне никто не нужен.
Он расстегнул рубашку, вытер шею. За поворотом аллеи они уже не могли его видеть. Он остановился рядом с персиковым деревом. Робко протянул руку, поймал ветку. И, торопливо сорвав персик, с силой вонзил в него зубы. Он был удивлен, почувствовав, как рот наполняется тающим соком. Это и впрямь был самый настоящий персик, уже созревший.
Эрмантье ворочается в постели. Коленом отбрасывает одеяло, простыню. Дышит он тяжело. Стонет. Потом ложится на спину и замирает — прежде именно в таком положении он просыпался и открывал глаза. Но теперь его всегда окутывает ночь, и неизвестно — спит он или грезит, а может, выходит из тьмы забытья, чтобы погрузиться во тьму сознательной жизни. До него доносится удар грома, хлюпанье дождя. Он вспоминает… Гостиная, партия в бридж. Ему кажется, что спал он долго. Гроза началась, когда Юбер сдал карты. Максим, вернувшись незадолго до ужина, все время кашлял. Кристиана безмолвствовала. Один только Юбер, казалось, получал от игры удовольствие. Он обсуждал ходы, давал советы, спорил с Максимом, который, как всегда, совершал невообразимые промахи, а затем с ожесточением пытался оправдать их. Бридж втроем — какая глупость!
— Послушайте, Эрмантье, призываю вас в свидетели! — кричал Юбер. — Ведь по правилам всегда надо давать в масть, разве не так? А он утверждает, будто может брать взятку своим трефовым королем!
Максим резко возражал. Дело кончилось тем, что все они забыли о его слепоте и о том, что карты для него теперь уже ничего не значат. Он выскользнул из гостиной, оставив их спорить по поводу неудачного хода пиками.
— Доброй ночи! — крикнул Юбер. — Мы тоже скоро пойдем спать.
Однако по его возбужденному тону нетрудно было догадаться, что партия далеко не завершена. Теперь-то они кончили? Должно быть, пошли спать, злые друг на друга. А ему-то что за дело?.. Как это теперь далеко — времена бриджа, блестящих приемов, возвращений на рассвете!..
Закинув руки за голову, Эрмантье вслушивается в шелест листьев под дождем. Воображению его рисуются яркие голубые вспышки и в их свете — тень от ставней на полу комнаты. Ему уже не так жарко. Головная боль стихает. Он лежит на спине. И если он пожелает, вся ночь в его распоряжении, чтобы — в который уж раз! — попытаться разобраться во всем, подвести итог. Вот только какой итог? Ну-ну, немного мужества. Раскаты грома звучат все глуше. В доме наверняка все спят. От окна повеяло свежестью. Эрмантье смотрит на себя как бы со стороны, время от времени с ним такое случается, особенно глубокой ночью. Ему вдруг чудится, что перед ним — судья. Его судья. И уже поздно прибегать к уловкам, искать себе оправдания или прикрываться ложью. А истина заключается в том, что он вовсе не Сильная Личность! Ах, совсем не весело признаваться в этом! Сильная Личность, Магнат — таковым он себя почитал после первого своего изобретения. Вся его жизнь определялась аксиомой: другие не стоят меня. И мало-помалу он заставил других подчиниться себе. Он был Магнатом во всем: и в манере одеваться, и в том, как диктовал письма или приветствовал швейцара, подняв палец. Он был Магнатом и по отношению к Максиму, когда не глядя оплачивал его счета. И с Кристианой тоже, создавая для нее всевозможные лампы и заставляя вспыхивать над спящим городом громадные светящиеся рекламы, возвещавшие о его успехе и могуществе. Он все еще оставался Магнатом и после случившегося с ним несчастья, когда с забинтованной головой продолжал по инерции тешить себя надеждой, что сможет, как прежде, один осуществлять свою гигантскую работу. И по-настоящему сильный человек сумел бы это сделать. А он уже не может. Ему страшно.
Вот на чем следует сосредоточить свою мысль, ибо у него нет ни малейших причин чего-то бояться. Дела на заводе идут вполне удовлетворительно; Юбер ему предан; Кристиана вот уже сколько месяцев ухаживает за ним с редкостным терпением. Таковы факты. Основательные. Бесспорные. Есть и немало других, и все они скорее обнадеживают: ест он хорошо, спит прилично, головные боли мучают его все реже. Следовательно, опасения Лотье не имеют под собой почвы.
Эрмантье зевает, ложится на бок. С тех пор как в голове его ворочаются одни и те же мысли, у него было время выстроить их по порядку, подобрать аргументы «за» и «против». Он знает силу и слабость каждого из этих аргументов. Знает, что не лишился рассудка и никогда не лишится. Этот пункт не оставляет никаких сомнений. Зато он вполне допускает, что страдает каким-то нервным расстройством. Пусть так. Но, начиная с этого момента, продвигаться в своих рассуждениях следует с некоторой долей осторожности. Разве такого рода расстройства могли обескуражить истинного Магната? Нет. Подлинный Магнат преспокойно лег бы в специальную клинику и избавился от своих галлюцинаций, как от случайно подхваченных паразитов. Так почему же он, Великий Эрмантье, не ложится в клинику? Да потому что он не прочь… в глубине души… иметь оправдание, которое позволило бы ему, хотя бы на время, уступить свое место Юберу. Так как — надо и в самом деле оказаться в полном одиночестве, да еще под покровом ночи, чтобы осмелиться до этого додуматься, — так как очередной опыт может сорваться, и тогда новая лампа потерпит фиаско. В таком случае — тем хуже для Юбера! Стоит ли считаться с таким человеком, как Юбер? Отупевшим от хорошего воспитания, не приученным святыми отцами мыслить, но зато твердо усвоившим, что правильно вложенный капитал должен давать пятнадцать процентов дохода! Стало быть, не велика важность принести его в жертву. Главное в случае неудачи — лучше уж в этом признаться, ведь это правда — что никто не сможет обвинить его, Эрмантье, в провале. Ибо дело это рискованное. Те, кто нашептывал, что его изобретения — пустой обман, не так уж далеки от истины. Да, они всего лишь представляют в новой и довольно привлекательной форме вещи, уже хорошо известные. Его называли мастером на все руки, и он жестоко страдал от этого. Но сейчас уже не страдает. Он неторопливо погружается в свои мысли, добираясь до самого дна. Хоть в чем-то эти потемки ему помогают. Он не гений? Ну и что, чего тут стыдиться? Сначала — да, он мечтал изобрести машины, которые перевернут весь мир. А потом, для зачина, отыскал новую нить накала. Это и положило основу его состояния. Вскоре он женился на Кристиане. В то время, он абсолютно в этом уверен, Кристиана была слегка ослеплена его успехом, его силой, его пылом. Казалось, его большой голове с грубыми чертами лица и лбом мыслителя была уготована некая удивительная судьба. Если бы он и дальше продолжал создавать вещи столь же оригинальные, как этот кусочек металла, благодаря которому стоимость ламп упала на двадцать процентов, тогда… все было бы конечно, иначе. Только вот беда — невозможно изобретать по заказу!
В нетерпении он ногой отшвыривает одеяло. Раскаты грома становятся все реже и глуше. Поднявшийся ветер приводит в движение что-то у окна… что-то такое, что скрипит и бьет в стену; наверное, ставни плохо закреплены. Эрмантье плевать на ставни. Если бы он получил более солидное образование, так сказать научное, он оправдал бы надежды, которые подавал в начале пути. Ну, разумеется, он усовершенствовал технологический процесс… Однако любой мало-мальски сообразительный мастер мог сделать это вместо него… Он увеличил мощность завода, хотя и знал, что идет на риск… Но главным для него был взгляд Кристианы, которая мало-помалу отвернулась от него… Знать бы, кто из них двоих ошибся первым! А между тем он представляет собой определенную ценность, причем подлинную, несмотря на все свои ошибки, слабости и недостатки. Даже теперь он способен преуспеть там, где другой человек потерпел бы неудачу. И вот доказательство: он поставил дело с лампами дневного света. Сама по себе его новая лампа — это маленький технический шедевр. Но, как только она появится на рынке, конкуренты смогут имитировать ее. Все дело в оборудовании. А в отношении оборудования картель в гораздо лучшем положении, чем он. Стало быть, необходимо в течение нескольких месяцев завладеть рынком. Это своего рода партия в покер. Будь у него глаза, он эту партию выиграл бы. А затем… он мог бы позволить себе роскошь пригласить молодых инженеров, окончивших Высшую политехническую школу… Внимание! Тут-то как раз он и тешит себя иллюзиями! Ибо, если бы даже у него были глаза, он все равно с точно таким же успехом мог довести дело до катастрофы. Его осторожно предупреждали с разных сторон… люди, близкие к правительственным кругам… Чтобы добиться успеха, пришлось бы пойти на некоторые сделки. Картель обладает могуществом и готов на все… Ну что ж, тем хуже! Пускай Юбер послужит буфером!
К черту этот ставень! Эрмантье встает, идет вдоль стены. Проходя мимо камина, он нащупывает часы, снимает стеклянный колпак и осторожно трогает стрелки. Пять минут первого. Невероятно! А ему-то казалось, будто ночь уже близится к концу. На самом же деле он спал всего каких-нибудь два часа. Надо будет распроститься со всеми глупостями, которые кружат у него б голове, словно туча пыли. Он подходит к окну. Ветер отворил ставни, и одна створка бьется о стену. Дождь стучит по камням, по земле, по листьям. Эрмантье немного высовывается, лицо его покрывают капли дождя. Он вдыхает терпкий аромат мокрого сада и не торопится уйти, потому что этот сад под натиском грозы напоминает ему чем-то собственную жизнь. Мысль его снова возвращается к Юберу, который будет сметен. По правде говоря, все они будут сметены. Хотя сам-то он ничем уже не рискует. Ему нужна только кровать и чья-нибудь терпеливая рука, чтобы кормить его. А это найдется в любом приюте для слепых. После налетевшего смерча ему удастся, возможно, и впрямь начать все сначала, одному! Ах, главное — одному! И на этот раз все будут на его стороне!
Он отходит от окна. И продолжает размышлять. Раз он все обдумал, все взвесил, чего ему бояться? Несколько дней он жил в каком-то кошмаре и, не стыдясь, может признаться в этом. Весь этот искаженный мир, лишенный вдруг всякой опоры, вроде прогнивших перил, готов коварно рухнуть под его тяжестью… Любой другой, возможно, не смог бы устоять перед таким испытанием. И он прекрасно знает, что кошмар этот не кончен и никогда не кончится, потому что слепой, который не желает перевоспитываться, а, напротив, намеревается жить, как прежде, среди мятежных предметов, обречен на нелепые ошибки.
Вопрос, однако, не в этом…
Он снова ложится. Ему вдруг стало холодно. Он натягивает на себя упавшее одеяло. Нет, вопрос не в этом. Он испугался в случае с Ритой. Ладно. И опять испугался, когда запахло сосной, но еще больше — когда вновь обнаружил персиковое дерево… Его мучает страх окончательно превратиться в несчастного, ущербного человека, а кроме того, пугает ощущение какой-то неведомой опасности. Он уже не помнит, когда впервые у него появилось это ощущение страха, такое смутное, что он не смог бы даже выразить его словами. Было это в Лионе. С тех пор, по-прежнему оставаясь расплывчатым, страх этот в какой-то мере стал более определенным. Хотя, по правде говоря, это самое нелепое из всех нелепых ощущений, которые не перестают терзать его. И тем не менее страх тут, не отпускает его, свидетельство тому — боязнь препятствия, стены, завладевшая его нервами. Быть может, это ощущение опасности — удел всех, кто утратил зрение? Недаром же слепая лошадь в шахте предчувствует взрыв рудничного газа задолго до того, как он случается. Где-то он чует опасность. Возможно, даже не для себя. Может, для Кристианы… или для Клемана. Еще одна граната, скрывающаяся под землей? Что за безумие — выбрать местом для отдыха этот затерянный в равнинном краю дом, вокруг которого вели ожесточенное сражение немцы и партизаны! Быть может, его разум, перестав оказывать влияние на жизнь, вбирает в себя прежние, рассеянные страхи, вроде разума медиума? Ну хватит! Пора спать. Хотя Максим и обещал зайти перед сном к нему в комнату… Но он, верно, уже спит. Все спят. Тепло разливается по телу Эрмантье, и он перестает нанизывать одну на другую связные мысли. И все-таки по-прежнему слышит шум дождя и скрип ставня. Мускулы его расслабляются. Рука скользит вдоль складки простыни до самого пола. От удара грома, более близкого и более сильного, дрожат стекла, затем громыхание, спотыкаясь, куда-то катится и растворяется в хмари туч. Однако следом раздается другое урчание, но такое слабое, что привлекает на этот раз внимание Эрмантье. Это рокочет «бьюик». Эрмантье приподнимается на локте. Да, это возвращается «бьюик». Слышно даже, как шины втягивают влагу с цемента. Машина разворачивается, въезжая в гараж. Тихо закрывается дверца, словно ее придержала чья-то рука. Верно, Максим! Максим не нашел ничего лучше, как сбежать, стоило его брату уйти к себе. Мог бы по крайней мере спросить разрешения, прежде чем брать машину! Эрмантье снова падает на спину. Любопытно, как машина могла уехать, не разбудив его? Гроза была не такой сильной. Он должен был услыхать шум мотора. Эрмантье отворачивается к стене. Но такое положение ему не нравится. Особенно он не любит поворачиваться спиной к двери или к окну. И он снова ложится на левый бок. Неужели дождь задувает ветром, и он попадает на паркет? Так и кажется, будто кто-то осторожно ступает возле окна. Стоит лишиться глаз, и все шорохи становятся удивительно похожи на человеческие шаги. Этот стук капель по полу… до ужаса напоминает шарканье босых ног. Взять хотя бы тот вечер в саду, когда ветер шелестел в цветах и листве. До чего же трудно было бороться с ощущением, будто аллеи полнятся чьим-то присутствием, едва уловимым, но все более близким! По сути, ощущение опасности сводилось, возможно, к этой иллюзии? Эрмантье чувствует, как голова его тяжелеет на подушке от нахлынувших мыслей. Однако он не в состоянии остановить механизм этой внутренней речи, которая, возникая из сна, отдаляет меж тем его наступление. «Пойду закрою окно, — думает он. — После этого я спокойно засну». Он начинает представлять себе, как встает, пересекает комнату, затем облокачивается на подоконник и смотрит на звезды; он видит луну, совсем белую, она клонится вниз, собираясь затеряться в беспредельном сиянии. Скрип дерева заставляет его очнуться, вынырнуть внезапно из этого сонного тумана. Придется пойти! Он опускает ноги на пол. Но он уже разомлел от сна, и ему приходится держаться за стену. Миновав камин, он широко зевает. Если пол намок, Кристиана наверняка не удержится и сделает колкое замечание. Он нащупывает пол под окном. Паркет совершенно сухой. Никаких следов воды. Но в таком случае… Ах, этот скачок сердца, обезумевшего вдруг от ужаса! Сон как рукой сняло. Эрмантье поворачивается в сторону двери. Он собрался было включить свет. Задумался. Стоит ли терять самообладание из-за какого-то шороха? Может быть, ветром занесло листья, которые забились куда-нибудь под мебель. Эрмантье осторожно закрывает обе створки окна, затем, шаркая ногами, возвращается в постель и, вздыхая, ложится. Причем вздыхает так, словно кто-то может слышать его. Ему нередко случается играть для некоего воображаемого наблюдателя. Он уже не шевелится, он вслушивается, потому что ни капельки не верит в листья. Он слышит, как внизу, на первом этаже, кто-то ходит. Может быть, это Клеман возвращается от Марселины? Или же Максиму захотелось пить, и он пошел взять бутылку в холодильнике? А может, и вообще никого нет? Ибо он уже не доверяет своим чувствам. Скрипнул паркет. Это не то едва уловимое, сухое потрескивание древесины, какое вызывает жара. Нет, скорее это скрип паркетины, оседающей вдруг в своем гнезде под чьей-то тяжестью. Черт возьми! Да это влетела какая-нибудь ночная птица. Летучая мышь, например, или молоденькая сова — заблудилась, бедняга, и теперь ее ушибленное крыло волочится по полу. Много ли надо этим старым половицам?! Вот они и стонут! Так почему же он не может пошевелиться? И отчего у него такое прерывистое дыхание? Эрмантье терпеть не может ночных тварей. Раньше в таких случаях он зажигал лампу у изголовья кровати. Одного взгляда было довольно, и он снова засыпал… Вот этого короткого взгляда ему и не хватает. Увидеть бы лишь, что все на своих местах, а там уже тьма нипочем. Но его слипшиеся веки никогда не откроются. Потому-то он и чувствует себя таким уязвимым. Скрип продолжает перемещаться вдоль половиц все дальше и дальше. И вдруг совершенно неожиданная мысль вызывает у Эрмантье вздох облегчения. Кошка… ну конечно, это кошка… По крыше веранды и стволу дикого винограда так легко взобраться на окно… Наклонившись, он чмокает губами, чтобы привлечь животное. Теперь, когда ему описали кошку, он чувствует, что в состоянии вынести ее присутствие и даже погладить. Он протягивает руку, однако пальцы его не встречают кошачьей мордочки. Эрмантье охватывает гнев. В чем дело, откуда взялась эта идиотская идея, которую он вбил себе в голову? Да, пол скрипит, ну и что? Что это доказывает? Неужели он проведет ночь без сна, подстерегая каждый шорох, словно трусливый мальчишка? Эта буря охвативших его чувств свидетельствует о той тревоге, что навалилась на него всей своей тяжестью. Он спускает ноги с кровати, ступни его нащупывают домашние туфли, а руки тем временем завязывают пояс халата.
Окно теперь открыто настежь. Может, ветер распахнул створки? Вот до чего он дошел — это он-то, Эрмантье! Да, он в испуге вертит головой, поворачивая во все стороны свое лицо с закрытыми глазами. Он согласен быть смешным и нелепым, только бы положить конец невыносимому ощущению, что он здесь уже не один. Если он ошибается, если и в самом деле в этой комнате нет никого, кроме него самого, что ж, проверить это вовсе не трудно. Он идет к двери… Три быстрых шага, которых трудно ждать от слепого. Что-то задело ножку стула. Так-так! Стало быть, он все-таки не сумасшедший!
— Кто тут? — спрашивает он тихим голосом.
Этот неузнаваемый голос, возникший вдруг в ночи, в которой растворяются последние раскаты теряющего силы грома, наполнил его сердце чем-то вроде величавого ужаса. Он прислоняется к двери, нащупывает замочную скважину, обнаруживает, что ключ вынули. Да нет. Это он сам иногда, прежде чем лечь, запирает дверь на ключ и кладет его в карман пиджака. Однако у него нет ни малейшего желания идти и рыться у себя в карманах. Сейчас для него важно одно — то, что скрывается тут, в нескольких шагах от него. Он направляется к столу, который находится посреди комнаты. Быть может, в это же самое мгновение чья-то тень отступает перед ним, пытаясь укрыться за круглым столом? Может быть даже, они стоят лицом к лицу? Эрмантье упирается кулаками в дубовый край стола, подается всем корпусом вперед. Что это? Чье-то дыхание или дуновение воздуха сквозь занавески? Он медленно пускается в путь вокруг стола. И чувствует, что в этом своем халате, который делает его фигуру еще более широкой и внушительной, с побледневшим, искаженным лицом, маячащим в полумраке, он сам должен выглядеть устрашающе, он сам должен подавлять того… если тот действительно существует. Ему хотелось бы заставить его сдохнуть от страха. Он кружит, высоко поднимая колени и осторожно ступая, словно на охоте, когда, подбираясь к сделавшей стойку собаке, готовился выхватить у нее дичь. И улавливает кожей рук что-то вроде легкого колыхания веера, едва ощутимое перемещение воздуха. Может, в последние десять минут ему снится сон? Может, он ломает комедию сам с собой? А может, он и в самом деле преследует реальное существо, да-да, реальное существо, которое возьмет да и решит вдруг нанести удар, вместо того чтобы бежать? Эрмантье обошел вокруг стола. Может, противник попросту продолжал отступать перед ним? А вернее всего, укрылся за письменным столом? Как только Эрмантье пытается приблизиться к этому месту, половицы начинают скрипеть. Он представить себе не может, кому пришло в голову позабавиться и явиться к нему с визитом посреди ночи. Уж наверняка никому из домашних.
— Отвечайте! — шепчет он. — Я требую немедленного ответа.
Послышался щелчок. А может, это он сам задел перстнем за угол письменного стола? Нет, скорее всего, это выключатель лампы. Эрмантье останавливается. Если свет включен, у него нет никакой возможности почувствовать его, ощутить его сияние. Ему тягостно думать, что свет вспыхивает для кого-то другого. Он чувствует себя поруганным, обреченным на бессилие. И невольно отступает на шаг, ибо опасается возможного удара. Противнику стоит только выбрать место и подходящий момент. И Эрмантье вдруг понимает. Он понимает, что с опаской ждет чего-то с той самой минуты, как взорвалась граната, словно в один прекрасный день его непременно должны добить. В глубине души он всегда считал, что граната была только началом. Конечно, это ровным счетом ничего не значит. Но все равно икры его немного дрожат, он похож на зверя, внезапно застывшего на пороге бойни.
— Вам нужны деньги?
Он прячет руки в карманы халата и ждет. Листья роняют капли дождя. С криком проносится какая-то птица. Заметила ли она в саду большой прямоугольник света? Это освещенное окно должно быть видно от самых ворот. Странный, однако, вор, возвещающий таким образом о своем присутствии! В конце концов, может, это все-таки стукнул перстень?.. Эрмантье снова пускается в путь. При ярком свете или в полных потемках? Он подходит к лампе. Рука его дотрагивается до лампочки. Лампочка теплая.
Чтобы окончательно удостовериться, Эрмантье вывинчивает ее и прижимает к щеке. Она чуть теплее кожи. Либо она горела всего несколько секунд, либо уже успела остыть. И все-таки можно, пожалуй, утверждать, что ее включали. Это почти уверенность, и это ужасно, более ужасно, чем все остальное. Ибо Эрмантье может обмануть любой другой, несколько неопределенный знак, но когда дело касается лампочки… В комнате кто-то есть, мужчина или женщина — не важно. Важно другое: поняв, что его обнаружили, человек этот пошел на риск и включил свет, чтобы найти место, где спрятаться. Эрмантье выпрямляется.
— Давайте поговорим! — предлагает он. — Кончайте играть в прятки!
Никакого ответа. Зачем пришли к нему в комнату?.. Обокрасть его? Какая глупость! Убить? Четверть часа назад момент был более подходящим. Пожалуй, все, что творится вокруг него, не имеет ни малейшего смысла. И вдруг он снова слышит шум мотора. Это отъезжает «бьюик». Машина удаляется на первой скорости, мотор чуть убыстряет обороты из-за канавки у ворот. Но вот «бьюик» выехал на гравий дороги. Эрмантье в отчаянии сжимает лоб руками. А между тем он вполне способен рассуждать здраво. Он уверен, что не ошибся. Машина вернулась, затем снова уехала, хотя, по логике вещей, должно было бы случиться обратное… Но есть дела поважнее машины. Эрмантье огибает стол, чувства его обострены до предела. Полнейшая тишина. Тогда он быстро закрывает окно, запирает его на задвижку, затем, не торопясь, идет к двери и включает люстру. И после этого садится на кровать. Ему остается только ждать. Его нервы выдержат.
Время начинает отсчитывать минуты, приноравливаясь к медленному ходу каминных часов. После того как закрылось окно, сад умолк; дождя совсем не стало слышно. В ушах Эрмантье звенит тишина тюремной одиночки. Порою доносится слабое потрескивание стропил. Но живого дуновения, даже самого слабого, уловить не удается, нет ни малейшего доказательства того, что кто-то дышит тут, совсем рядом, средь этих четырех стен, дожидаясь возможности выбраться на свободу. Никого нет. Да никого и не было. Затянувшаяся неподвижность мало-помалу отдает все тело Эрмантье во власть сна. Голова его падает на грудь. Однако он исполнен решимости не спать. Он хочет вынудить того, другого, попросить пощады. А что, если в непроницаемой тишине раздастся вдруг голос и если голос этот скажет в свою очередь: «Кончайте играть в прятки, Эрмантье. Давайте побеседуем!»?
Не справившись с волнением, Эрмантье, возможно, рухнет ничком. Он не желает поддаваться подобным мыслям. И, подперев подбородок кулаками, продолжает нести свою смехотворную вахту. Весь обливаясь потом, он чувствует, что ноги его заледенели. Чтобы выдержать, он заставляет себя решать мелкие вопросы, например вопрос, касающийся «бьюика». Максим наверняка не устоял перед искушением рискнуть своими деньгами в казино Ла-Рошели. Стало быть, он поехал на машине, а потом вернулся. Но ему, Эрмантье, показалось, будто машина приехала, а уж потом уехала. Словом, с тех пор как он потерял зрение, простейшие законы логики для него как бы не существуют. Чего уж тут удивляться, что Кристиана, Юбер и даже Максим обращаются с ним как с больным! А что, если рассудить иначе? Одно из двух — «бьюика» либо нет, либо, вопреки всякой логике, машина находится в гараже. Если она в гараже, тут уж ничего не поделаешь, волей-неволей придется признать…
Эрмантье растирает себе руки, ноги. Он уже не знает, давно ли сидит здесь, как узник. Ему надоело это дурацкое ожидание. Он встает, отыскивает стул, на котором висит его одежда. Ключ от двери и в самом деле лежит в кармане пиджака, под носовым платком. Он берет его и… что ж, тем хуже… открывает дверь. В коридоре — ни звука. Он закрывает дверь, запирает ее на ключ и, держась рукой за стену, направляется к лестнице. Какая разница — пройти по дому в два часа ночи или в два часа пополудни? Для него, во всяком случае, разницы никакой. Ничего не задев, он проскальзывает в холл, словно тень. На веранде стулья стоят не так, как обычно. Их, видимо, отодвинули в беспорядке, а в воздухе остался, запах спиртного и табака. Дверь в сад заперта на задвижку. Эрмантье отпирает ее и спускается по ступенькам. Если его заметят, он скажет, что ему захотелось подышать, немного пройтись, чтобы успокоить головную боль. Дождь перестал. Ветер утих. Цикады поют, не смолкая. Но Эрмантье не обращает внимания на мирную красоту ночи. Он следует вдоль бордюра аллеи, как по рельсу. У него свои ориентиры. Он считает шаги, потом вдруг начинает торопиться, им овладевает неведомое дотоле великое нетерпение. Вот он пересекает зацементированную площадку перед гаражом и открывает маленькую дверцу, вырезанную в скользящем щите ворот. Ноги его тотчас натыкаются на бампер машины.
Она тут. В самом деле тут. Руки его узнают контур крыльев. Пальцы соскабливают грязь, налипшую на бока багажника. На ней явно кто-то ездил. Однако у Эрмантье не хватает духу сделать какой-то вывод. Он прислоняется к «бьюику». Дышит часто, словно человек, за которым гонятся. Он дожидается рассвета.
Эрмантье встретил Клемана на веранде.
— Мсье уже встал? Ведь еще и семи нет!
— Голова немного болит, Клеман… Я рад, что застал вас здесь. Пойдемте со мной. Вы окажете мне огромную услугу.
Они поднялись по лестнице, Клеман, как всегда чересчур угодливый, шел на три шага сзади. Эрмантье удостоверился, что дверь по-прежнему заперта на ключ. Он отпер ее и пригласил шофера войти.
— Люстра все еще горит?
— Да, — ответил Клеман.
— А окно?
— Окно закрыто, мсье.
— Посмотрите, заперта ли задвижка.
Он услыхал, как шофер пересек комнату.
— Да, мсье… Если хотите, мсье, послушайте, как я буду открывать ее.
Задвижка заскрежетала, опускаясь, и Эрмантье почувствовал на своем лице свежее дуновение воздуха. Тогда он со вздохом закрыл дверь. Проверка доказала, что он сражался с тенью, раз в комнате все было так, как он оставил.
— Спасибо, Клеман… Еще один вопрос. Вы не видите здесь ничего необычного? Оглядитесь хорошенько… Не торопитесь.
Пускай Клеман думает, что хочет. Это уже не имеет значения.
— Нет, мсье… Все, как обычно.
— Это не вы брали машину сегодня ночью?
— Но… Нет, мсье.
— Подождите!.. На другой день после того, как мы приехали сюда, вы мне сказали: «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить, прежде чем винить меня». Помните? Мы тогда немного поспорили.
— Да, мсье… Помню.
— Так вот, что вы тогда имели в виду? Говорите, не бойтесь. Я не рассержусь.
— Ничего, мсье. Я сказал это просто так, не подумав, потому что был зол.
— Вы в этом уверены?
— Да, мсье.
И с этой стороны хода тоже нет — стена. Все меры приняты. Наказ: не тревожить больного, не давать пищу его неврастении…
— Хорошо, Клеман. Я благодарю вас.
Шофер вышел потихоньку и двинулся прочь, стараясь не шуметь. Эти предосторожности и вовсе рассердили Эрмантье. Он нашел пачку сигарет и сделал глубокую затяжку. Это были гнусные сигареты со светлым табаком. В последнее время Кристиана упорно покупала ему эти американские сигареты с непонятным вкусом под тем предлогом, что «Голуаз» вызывают у него кашель. С одной стороны, все лгали, чтобы сделать его отдых приятным, чтобы ему было покойно. А с другой — столько всяких досадных мелочей, не дававших ему ни минуты покоя. Утренняя свежесть рассеяла мало-помалу ночные призраки. Нет, страха он не испытывал. Никогда еще мысль его не была такой живой, а ход рассуждений — таким четким, ясным, целенаправленным. Он решил во что бы то ни стало довести игру до конца. А это и в самом деле была игра, жестокая и захватывающая игра в жмурки, где не так-то просто было распознать того, кого ловишь.
Солнечный свет падал на раковину широкой и уже горячей полосой, в которую попадала его рука, протянутая за расческой или зубной щеткой, лежавшими на полочке. День, видно, снова будет нестерпимо жарким. На площадке послышались шаги — это Юбер, уже обутый по-городскому. Стук ставней о стенку — это встает Кристиана. Из кухни доносится жужжание кофемолки. Один Максим не подает пока признаков жизни. На какое-то мгновение у Эрмантье возникло желание пойти и постучать к нему в дверь. Максим объяснит ему, что он делал с «бьюиком». Пожалуй, он совсем перестал стесняться… И, в общем-то, вполне мог воспользоваться ситуацией! Что ему стоило, например, написать на чеке сто тысяч вместо тридцати пяти!
Эрмантье обеими руками схватился за раковину. Эта мысль явилась ему внезапно. И теперь он стоял согнувшись, с полуоткрытым ртом, обуреваемый сомнением. Да нет, Максим не способен… впрочем, почему же, напротив, вполне способен. Эрмантье вспомнилось множество мелких обманов с его стороны. Обманы эти не имели большого значения или серьезных последствий и не мешали, конечно, Максиму быть симпатичным парнем!.. Он никогда не знал, как говорится, цены деньгам. Он слишком любил жизнь.
Намочив губку, Эрмантье провел ею по лицу и ушам. Что он выискивает? Разве Кристиана или Юбер не заподозрили бы неладное, если бы Максим позволил себе… Кристиана следит за счетом в банке, в денежных делах ее не проведешь! Да, но чек был подписан только на прошлой неделе. Придется подождать проверки счета. Хотя, пожалуй… «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы проверить, прежде чем винить меня». Клеман часто бывал в Ла-Рошели или в Сабле. Он слыхал разговоры в барах, вокруг казино… Максима ведь хорошо знали на побережье.
Эрмантье глотнул воды из стакана, которым пользовался его брат, запивая таблетки. Как это отвратительно — обвинять ни с того ни с сего, не имея никаких доказательств. «Вот до чего я дошел, — подумал Эрмантье. — Я не доверяю никому и ничему, потому что никого не вижу. Но, может, они по-своему правы, когда лгут? Нужно ли говорить правду больному?» А сам, презирая себя, уже задавался вопросом, какая цифра значилась на чеке — сто тысяч или больше?.. Скорее уж, сто пятьдесят… Почему бы и нет? А этот покровительственный тон Максима! Вполне естественно обращаться к побежденными на «ты», презирать их и обирать!
Каждое слово, каждое видение причиняло ему боль. Эрмантье выпил второй стакан воды. Затем кое-как повязал галстук, натянул пиджак. Проходя мимо каминных часов, он потрогал стрелки: четверть девятого. Кристиана должна быть уже одета. Он вышел, сосчитал двери.
— Можно войти?
Она открыла. Он осторожно протянул руку, словно пытаясь поймать исходившее от Кристианы благоухание, чтобы затем превратить его в черты, краски, линии силуэта, но уловил лишь запах изысканных духов, призрачное отражение существа, которое он так любил, и остался стоять с протянутой рукой, словно нищий.
— В чем дело? — спросила Кристиана. — Что случилось?
— Могу я поговорить с вами?
— Что за вопрос, Ришар! Послушать вас, так можно подумать, что вы здесь в гостях.
У него было именно такое чувство. Он вошел и прислонился спиной к двери, опасаясь коварных ловушек стульев и кресел.
— Я только накину халат, — сказала Кристиана.
Он представил себе ее раздетой. Ему не верилось, что она была его женой — той самой женщиной, которая перед священником вложила свою руку в его, женой, с которой его соединили навеки. Он невольно вертел головой то вправо, то влево, правда, едва заметно, пытаясь уловить аромат, исходивший от ее туалетного столика, разобранной постели. Он чувствовал себя виноватым, как если бы испытывал чудовищное желание. Ему хотелось спрятать лицо.
— Я слушаю вас, — сказала Кристиана, передвигая какие-то флаконы в туалетной комнате.
— Это по поводу Максима, — начал Эрмантье. — Он много тратил в последние дни?
Халат прошелестел по ковру. Ее движения сопровождались обольстительным шуршанием.
— Я ничего не заметила. Вы должны знать, сколько даете своему брату.
— Я подписываю чеки… Но заполняю их не я.
— О! Вы полагаете…
— Он играет. Я уверен, что он играет по-крупному… И нисколько не сомневаюсь, что он проигрывает.
— Я легко могу проверить.
— Спасибо, Кристиана. Я буду вам очень признателен… Я наверняка ошибаюсь, но, пока не удостоверюсь, стану беспокоиться… Напрасно я дал ему волю, отпустил вожжи; придется натянуть их покрепче, взять его в руки! У него странная манера, с которой я никак не могу смириться. Уходит, приходит. Берет без спросу машину. Ведет себя, как в гостинице… Я сейчас же поговорю с ним!
— Нет, — сказала Кристиана.
— Что? Вы не согласны со мной?
— Дело не в этом, Ришар… Присядьте.
Взяв за руку, она повела его в комнату, и он опять подумал, что имел полное право прийти в ее спальню, что он у себя дома, что, наконец, он — муж Кристианы Еще он подумал, что может разорить ее, и, чувствуя себя неуверенно, неловко опустился в кресло.
— Максима нет, — продолжала Кристиана. — Он уехал… Уехал сегодня ночью.
— Я знаю. Он уезжал. Но он вернулся.
— Нет. Он уехал… насовсем.
— Позвольте! — воскликнул Эрмантье. — Прошу вас объясниться. Мне надоели эти тайны.
— Тут нет никакой тайны, — с грустью сказала Кристиана. — Случилось то, чего я опасалась с первого дня. Максим пошел в буфетную, якобы хотел выпить содовой воды. И там поскандалил с Клеманом. Когда мы с Юбером подоспели, они уже готовы были наброситься друг на друга. В общем, хорошего было мало! Клеман хотел поставить вас в известность. Я воспротивилась. Вы спали, да и потом лучше уж было покончить с этим раз и навсегда. Максим, впрочем, все понял. Он был виноват и предпочел сразу же улизнуть. Нет, вы только вообразите, что за вечер! С одной стороны — Марселина в слезах. С другой — Клеман собирается уезжать… Мне с великим трудом удалось успокоить их. Короче говоря, Юбер отвез вашего брата в Ла-Рошель… Думаю, с первым поездом он вернется в Лион. Хотя, конечно, он непредсказуем!..
— Надо было предупредить меня, — сказал Эрмантье.
— Предупредить вас! Мой бедный друг, при вашей вспыльчивости вы своим присутствием вряд ли чему-нибудь помогли бы. Они были похожи на бешеных псов. Не говоря уже о том, что разбудить вас вот так, внезапно…
— Максим сам решил уехать?
— Нет. Это я указала ему на дверь. С соблюдением всех приличий! Я сказала ему, что он сможет вернуться, как только успокоится, что ему необходимо сменить обстановку. И еще я сказала, что если его хоть немного заботит ваше здоровье, то ему лучше всего…
— Да-да. Дальше?
— Так вот, он не возражал. Пока Юбер выводил машину, он преспокойно пошел собирать свои вещи. Перед отъездом он сказал мне: «Прошу извинить меня, Кристиана. Я потерял голову. Я очень виноват и перед вами, и перед Ришаром».
— Это все?
— Все.
— Он говорил искренне?
— Да.
— Где Юбер оставил его?
— У гостиницы «Два острова». Была жуткая гроза.
— А вы не спросили у Максима, есть ли у него деньги на дорогу?
— Нет. Я об этом даже не вспомнила. Признаюсь, я думала только об одном: поскорее бы он уехал.
— В котором часу вернулся Юбер?
— В час с чем-то… А что?
Эрмантье заколебался, настолько необычную вещь он собирался сказать. Мог ли он признаться в том, что слышал, как подъезжала машина, которая на самом деле удалялась, и уезжала, когда в действительности она приехала? А между тем другого выхода не было, как же иначе во всем разобраться?
— И все-таки бедный Максим! — прошептал он.
— Как! Неужели вы станете жалеть его? Ведь только что вы собирались отчитать его! Я вас не понимаю!
— Вид у него был усталый?
— Выглядел он, конечно, неважно, но при его образе жизни…
— Наверное, мы проявляли мало заботы о нем, Кристиана. По сути, он болен гораздо тяжелее, чем я. Я хочу попросить вас об одной вещи… Обещайте мне не сердиться… Скажите Юберу, чтобы он отвез вас туда.
— В Ла-Рошель?
— Да… в Ла-Рошель… И если Максим еще не уехал, верните его.
— Ришар! Вы понимаете, что говорите?
— Да. Но я понимаю также и то, что мальчик нуждается во мне. Я хочу, чтобы он знал: мой дом всегда открыт для него. Я его не выгонял.
— Вы вините меня?
— Конечно нет.
— Если он вернется, жизнь снова станет невыносимой… И Клеман, вероятно, уйдет от нас.
— Что ж, пусть уходит. Я больше люблю своего брата, чем вашего шофера.
Эрмантье встал. Губы его дрожали от гнева. Как он мог подумать хоть на мгновение, что война между ними кончилась? Та самая повседневная война, состоявшая из мелких стычек, засад и неожиданных ударов из-за угла, в которой он далеко не всегда оказывался победителем. Хватит! Никакой слабости! Никакой пощады!
— Вы поедете сейчас же. И скажете Максиму, что я приказываю ему вернуться… Что же касается Клемана, то я сам берусь его успокоить.
Говоря таким тоном он нажил себе самых непримиримых врагов. Он ожидал отказа, протеста; в эту минуту она должна была ненавидеть его. Он сам себя ненавидел! Но она хранила молчание. Дойдя до двери, он обернулся.
— Максим — сущий ребенок, — сказал Эрмантье. — И даже если он немного жульничал с чеками… Какого черта, я достаточно богат!
Со стороны Кристианы — ни звука. Можно было подумать, что ее уже нет в комнате. Эрмантье вышел и, держась рукой за стену, направился к лестнице. Юбер завтракал на веранде. Увидев Эрмантье, он встал.
— Доброе утро, дорогой друг. Вы хорошо спали?
— Нормально, — буркнул Эрмантье. — Садитесь, прошу вас. Кристиана только что рассказала мне о брате…
— Вот как! Она сказала вам?
Почему голос Юбера дрогнул? Чего он боялся?
— Надо вернуть Максима, — продолжал Эрмантье. — Немедленно! Напрасно он, конечно, поссорился с Клеманом, но если он вернется в Лион, дело кончится скверно: он наверняка заболеет. Так что сомнений быть не может! Вы отвезете Кристиану в Ла-Рошель и силой посадите Максима в машину.
— Мне тоже кажется, что так будет лучше, — заявил Юбер. — Бедняга Максим! Откровенно говоря, видеть, как он уходит, словно провинившийся слуга, которого рассчитали…
Эрмантье вслушивался в слова Юбера. Что-то в его тоне вызывало сомнение. Но что? Принятое решение, безусловно, успокоило его. Пожалуй, даже чересчур. Можно было подумать, что поначалу он чего-то очень испугался.
— Расскажите мне, что произошло в буфетной? — небрежно спросил Эрмантье.
— О, все очень просто. Мы собирались идти спать. Вашему брату захотелось пить. Он пошел взять бутылку в холодильнике. Застал там Марселину одну и, возможно, обнял ее, а в этот момент через заднюю дверь вошел Клеман… Когда мы с Кристианой подоспели, дело уже почти дошло до драки.
Эрмантье неторопливо намазывал маслом ломтики хлеба. Он попытался представить себе эту картину: Максима, наклонившегося к Марселине, возможно, для того лишь, чтобы подразнить шофера. Но зачем Максиму понадобился скандал?
— Он не возражал, когда Кристиана попросила его уехать?
— Нет.
Вот это-то как раз и было странно!
— Пойду предупрежу Клемана, — сказал Юбер.
— Но… об этом не может быть и речи! Если Максим увидит за рулем Клемана, он ни за что не поедет… Вы поведете машину сами, как этой ночью.
— Верно! — согласился Юбер. — Эта история совсем сбила меня с толку.
Его оживление казалось наигранным. Он достал свою коробку с лакричными пастилками, как делал всегда, когда бывал чем-то смущен.
— Ну что ж, пока. Надеюсь, мы вернем вам блудного сына.
«Фарисей!» — подумал Эрмантье. И все-таки заставил себя улыбнуться. В холле застучали каблуки Кристианы.
— Быстрее! — бросил Эрмантье.
Положив нож на скатерть, он наклонил голову, стараясь не упустить ни малейшего шороха. «Бьюик» тронулся с места, мотор заработал громче, когда машина переезжала канавку. В точности, как минувшей ночью! Невозможно спутать отъезд и приезд. Эрмантье нащупал нож, отыскал масленку. Масло было невкусным. Недостаточно соленым. А может, это он сам из-за болезни воспринимал все не так, как прежде?
— Мсье кончил завтракать?
— Да… Скажите, Марселина… а где Клеман?
— В саду, мсье. Он поливает.
— Спасибо.
Эрмантье отодвинул стул. Расспросить эту девицу? А что это даст? Она солжет, чтобы выгородить себя. Либо, напротив, сообщит какую-нибудь неприятную подробность, чтобы ради собственного удовольствия поставить его в неловкое положение. Шлюха! Он спустился по ступенькам. Из своей комнаты — к воротам, от ворот — в комнату. По сути, он совершал всегда одни и те же движения, как узник. Какой же это отдых? Скорее уж добровольное заточение. Правильно ли он поступал, живя взаперти? Не в первый раз задавался он этим вопросом, однако какой-то затаенный страх мешал ему найти ответ. А воспоминание о недавней прогулке на берег моря лишь усиливало этот страх, вселяя самый настоящий ужас. И тут он внезапно понял, почему ему так хотелось, чтобы Максим вернулся. Максим не откажется спать в соседней комнате. Тогда, в случае необходимости, достаточно будет постучать ему в стенку… Ибо до сих пор Эрмантье не обращал особого внимания на одно обстоятельство: комнаты всех остальных обитателей дома находились далеко от его собственной. Он оказался в изоляции, словно прокаженный. Почему? А почему нет? Еще один идиотский вопрос.
— Вы здесь, Клеман?
— Да, мсье… Слышите, вода льется.
Выходит, с ним никогда нельзя поговорить, вечно он со шлангом в руках.
— Подойдите сюда, Клеман.
— Хорошо, мсье.
Послышался скрип его башмаков. От него пахло потом, намокшей одеждой.
— Я узнал о том, что произошло этой ночью, — сказал Эрмантье.
— А!
Тот же испуг в голосе, что у Юбера.
— Прошу вас извинить моего брата, — прошептал Эрмантье.
Извинения — не его стихия. К тому же он вовсе не сердился на Максима за то… Словом, Клеману следовало самому расстараться, чтобы не потерять Марселину.
— И вы, со своей стороны, не забывайте, что брат мой не совсем здоров… Поэтому он вернется.
— Мсье Максим вернется? — переспросил Клеман с недоверием. С недоверием и, может быть, даже с вызовом.
— Вас это удивляет?
— Да, удивляет… после того, что произошло.
— А между тем это так. И мне хотелось бы… Слышите, Клеман, мне хотелось бы, чтобы сцены, подобные вчерашней, больше не повторялись.
— Пускай мсье не беспокоится…
Клеман фальшивил, ужасно фальшивил. Он прикидывался дурачком и, казалось, находил в этом определенное удовольствие.
— Ладно, — прервал его Эрмантье. — Я прослежу, чтобы каждый знал свое место. Вы свободны.
— Хорошо, мсье.
Этот голос, желавший засвидетельствовать нижайшее почтение, не мог скрыть тайного ликования. Гнусный тип! Он был бы, конечно, рад отдубасить Максима, потому что Максим — это в какой-то мере сам Эрмантье. «Я не нуждаюсь в том, чтобы меня любили!» — думал Эрмантье, направляясь к воротам. Гвоздики благоухали. Воздух гудел от жужжания насекомых. Персиковое дерево, должно быть, облепили осы. Эрмантье вцепился пальцами в железные прутья ворот. Они были горячими. Ему вдруг захотелось выйти за ограду и зашагать меж выгоревших косогоров по направлению к деревне. Но он не осмеливался повернуть железную ручку из-за Клемана, который мог услыхать и посмеяться над ним втихомолку. И все-таки! Выбраться отсюда! Оставить семью, работу, а заодно распроститься и с презренным страхом, который отныне будет преследовать его каждую ночь… Его ли это вина, что он стал трусом?
Он повернул назад. Счастье, что есть Максим. Ему нестерпимо захотелось как можно скорее заполучить его. Вновь встретиться с Максимом! Даже если тот попросит много денег. Зато взамен брат принесет ему успокоение и обеспечит безопасность. Пока Максим будет здесь, с ним ничего не случится. Эрмантье вернулся в дом и позвал Марселину.
— Приготовьте комнату рядом с моей. Отныне мой брат будет жить там.
Ну что там еще? Что он сказал такого удивительного? Почему она не отвечает и вообще не подает признаков жизни? Он чувствовал, что она окаменела, стоя перед ним.
— В чем дело, Марселина? Ступайте. Вы слышали, что я сказал?
— Да, мсье.
Она с трудом выдавливала из себя слова, голос ее дрожал.
— Из своей комнаты я смогу следить за ним. Ему надо быть благоразумным.
— Да, мсье.
— Что такое? Вы плачете? Марселина! Вернитесь!
Но она уже исчезла на лестнице. Стало быть, она искренне любила Максима! В конце концов, он, возможно, напрасно плохо думал о ней. В свою очередь, он тоже поднялся по ступенькам. Аромат гвоздик и роз проник даже сюда, в коридор. Он вошел к себе в комнату, подвинул кресло к окну и закурил сигарету. Измученный бессонной ночью, он незаметно заснул, и глазам его привидились восхитительные сны. Он не слышал, как вернулся «бьюик». Не слыхал ни шепота на первом этаже, ни шагов на лестнице. Кристиане пришлось несколько раз постучать к нему в дверь. И тогда краски поблекли под его веками, силуэты растаяли, вернулась тьма, и он проснулся с тяжелой головой, чувствуя себя неуверенно и не сознавая полностью, где находится.
— Это я, Кристиана.
Он тут же вскочил.
— Входите же, Бога ради. Где он?
Эрмантье сразу все понял и тяжело опустился в кресло.
— Он уехал, — сказала Кристиана. — Мы приехали слишком поздно.
— Был поезд?
— Да, парижский… Юбер на всякий случай отправил ему телеграмму в Лион, как будто бы от вас: «Все улажено. Возвращайся. Целую».
— В первый раз довелось услыхать, что он умно поступил по собственной инициативе, — проворчал Эрмантье. — Будем ждать! Надеюсь, что этот дурачок Максим…
— Ну конечно, — подхватила Кристиана. — И напрасно вы так переволновались.
Она умолкла в нерешительности, потом продолжала:
— А знаете, кого я встретила в Ла-Рошели? Беллемов.
— Они меня не интересуют.
— Они долго расспрашивали меня о вас… Завтра они заедут.
— Что?
Я предупредила их, что вы не совсем хорошо себя чувствуете и, возможно, не выйдете из комнаты.
— Разумеется! Я и раньше-то терпеть их не мог! А уж теперь…
— Мне трудно было проявить нелюбезность по отношению к людям, которые всегда соблюдали отменную вежливость. Но я скажу им, что вы нездоровы.
— Да вы и сами-то, как я понимаю, не стремитесь показывать меня гостям. Признайтесь.
— Ришар!
— Бог знает, что они увидят и подумают, не так ли? Может, они ужаснутся? Нет? Не то?
— Ришар! Я не люблю, когда вы так говорите.
— Предположим, что я пошутил. А почему они все-таки хотят к нам приехать, ваши Беллемы?
— Насколько я поняла, им очень хочется увидеть работу Агостини, — призналась Кристиана. — Беллемам тоже предстоит серьезный ремонт, и они не знают, к кому обратиться. Судя по всему, Беллемы процветают. Он рассказал мне, что купил еще две прядильные фабрики в Рубе. А видели бы вы их новую машину! «Паккард»! С настоящим салоном.
— Я не люблю «паккарды». Это сразу выдает нуворишей.
— Мой бедный Ришар, вы, видно, и в самом деле не в духе… До скорого!
Она ушла, а Эрмантье запер за ней дверь на ключ, словно Беллемы были уже тут, на лестнице. Беллемы! Случайные знакомые, с которыми они встречались каждый год во время отпуска. Он — безбровый коротышка с тройным подбородком. Она — чернявая, сухонькая, желчная, с золотыми, как у гадалки, зубами. А вот об их состоянии ему ничего не известно.
Эрмантье толкнул ногой стол, преграждавший ему дорогу. Если начнутся визиты, он сам отсюда сбежит. Отыщет Максима, и они вместе уедут куда-нибудь… Уехать с Максимом! Вот только захочет ли этого сам Максим?
— Итак, решено, — сказал Эрмантье. — Завтра же вы принимаетесь за работу и вызываете наших агентов из Испании и Португалии. Сегодня ночью я еще раз все обдумал. Начинать следует именно с этого. Если мы сумеем выпустить нашу лампу по предусмотренной цене, ее с удовольствием там возьмут. Затем вы прозондируете почву в Швейцарии и Италии. Я возлагаю на это надежды. И все можно будет уладить еще до наступления октября. Да очнитесь же, Юбер! Не забывайте, это крупная игра, и нам наверняка будут ставить палки в колеса. Который час?
— Четверть девятого, — ответил Юбер. — У меня уйма времени.
— Уйма времени! У вас всего один час. Если через пятнадцать минут Кристиана не будет готова, поезжайте без нее. Она поедет по своим делам позже. Вам нельзя опаздывать на поезд.
— Я никогда не видел вас в таком состоянии. Успокойтесь, Эрмантье, прошу вас! Обещаю вам ничего не упустить.
— Пишите мне обо всем подробно! Малейшие детали имеют для меня значение. И еще… телеграфируйте сегодня же вечером, в Лионе Максим или нет.
— Вы прекрасно знаете, что его там нет. Иначе он написал бы вам, ведь прошло уже три дня!
— Да-да. Все это я знаю. Но в таком случае… где он может быть?
Пошарив перед собой на скатерти, Эрмантье нашел две таблетки аспирина и чашку кофе. И, проглотив таблетки, продолжал:
— Где он может быть? Знаете, чего я боюсь? Что он очень болен и не в силах написать.
— Да будет вам!
— У меня предчувствие. Может, я, конечно, идиот, но все-таки чувствую, что он болен.
— Послушайте, Эрмантье, сегодня вечером будет слишком поздно. Но завтра я все узнаю. Было бы странно, если бы мне ничего не удалось разведать. Лично я думаю, что он отправился к своей актрисуле.
— Который час?
— Двадцать минут девятого.
— Поезжайте! Не ждите ее… Где Клеман?
— В гараже. Машина готова. Мои вещи — тоже. Так что успокойтесь. Мне не нравится, что вы так волнуетесь.
— Пустяки, — возразил Эрмантье. — Голова немного болит.
Наверное, ему не следовало говорить этого. Он догадывался, что, сидя напротив, по другую сторону стола, Юбер испытующе глядит на него.
— И часто вас мучают головные боли?
— Я плохо переношу жару.
— И все-таки! На вашем месте я бы пригласил Меруди. Он очень помог вам, когда случилось несчастье. Хотите, мы предупредим его по дороге?
— Я никого не хочу принимать. В том числе и Меруди.
— Вот это-то меня и тревожит. Вы, того и гляди, превратитесь в медведя, Эрмантье, в угрюмого нелюдима. Откровенно говоря, уже вчера с Беллемами вы вели себя возмутительно!
Ничего не ответив, Эрмантье встал и закурил сигарету. Он слишком много курил. От табака жгло язык и во рту все горело. Он поискал графин. Юбер подал графин ему в руки и помог налить в стакан воды, а потом глядел, как он пьет.
— Берегите себя, — молвил он. — Надеюсь через месяц увидеть вас полным сил.
И снова Эрмантье почудилось, будто в голосе Юбера прозвучал наигранный, фальшивый оптимизм, тот самый, с помощью которого стараются обычно успокоить неизлечимых больных.
— Обо мне не тревожьтесь, — проворчал он. — И если на заводе возникнут какие-либо неполадки, без всяких колебаний сразу сообщайте мне. Я приеду… Пошли! Я провожу вас до машины.
Поднялся ветер, сильный южный ветер, опалявший сад своим знойным дыханием и не дававший дышать.
— Это все погода! — прошептал Эрмантье, вытирая лоб и шею.
Все лицо у него болело, его мучило нестерпимое желание почесать шрамы вокруг глазниц. Юбер взял его за руку, он не противился.
— Даю вам слово, Эрмантье, что возьму завод в свои руки, — с неожиданной твердостью заявил Юбер. — Все, что от вас требуется, — это отдыхать и не думать больше о делах. Дайте себе пожить спокойно, какого дьявола! Разве вам здесь плохо?
«Да!» — чуть было не вырвалось у Эрмантье. Он предпочел промолчать, но вынужден был признаться себе, что ему и в самом деле неважно здесь и что он несчастлив. С каждым днем он все больше сожалел о Лионе. Тут он задыхался. У него было такое чувство, будто на его шее медленно затягивается петля, но этого он, конечно, сказать не мог. В особенности Юберу. Они подошли к «бьюику».
— А! Вот наконец и Кристиана! — сказал Юбер. — Ну, держитесь, Эрмантье!
Он пожал ему руку, а Кристиана тем временем, запыхавшись, бросала в машину корзинки.
— Пока! — бросила она. — Вам ничего не нужно?
— Нет, поезжайте скорее. Вы и так задержались.
«Бьюик», взревев, миновал канавку. Эрмантье еще раз вслушался в шум мотора. Черт побери! Ошибиться никак нельзя! Пожав плечами, он закрыл ворота. На это у него ушло немало времени, потому что надо было запереть их на длинные железные крюки. Вытерев лицо, он закурил сигарету. Ему предстояло прожить целый день, складывающийся из нескончаемого количества ничем не заполненных часов, в течение которых мысль его будет неустанно работать, перебирая одолевавшие его тревоги и заботы. Заботы, которые не с кем было больше разделить, потому что Максим уехал. Согласится ли он вернуться? Ведь он такой обидчивый! Жизнь без Максима! «Прежде-то, — подумалось Эрмантье, — я преспокойно обходился без него!» А все потому, что раньше ему приходилось вести повседневную борьбу. Теперь война окончена. Эрмантье шел вверх по аллее навстречу душному ветру, порывы которого по временам едва не валили его с ног. «Надо будет спросить его, заставить сказать мне правду. Чего они все боятся?» Опять эта мысль, настойчивая, неотвязная. Но как помешать ей жужжать в голове, подобно ядовитой мухе? Они чего-то боялись, Эрмантье был уверен в этом. Он прекрасно чувствовал, что за ним наблюдают, следят с беспокойством, которое, в конце концов, стало почти осязаемым. Стараются обращаться с ним точно так же, как до несчастного случая, но атмосфера стала совсем иной. Лотье, должно быть, сделал им какое-то страшное признание, и с тех пор они живут в тревожном ожидании, с каждым днем все более ощутимом. Они чересчур любезны и в то же время явно держатся настороже. Точно так ведут себя с хищником, зная, что он приручен и все-таки в любой момент способен проявить свой дикий нрав. Между тем Эрмантье почти не сомневается, что их вовсе не пугает возможность его помешательства. Интуиция! Интуиция — вещь тонкая, и с тех пор, как он живет во тьме, ему волей-неволей приходится полагаться на столь зыбкое, бесплотное ощущение. Ему и самому-то порой начинает казаться, что он близок к безумию. Взять, к примеру, случай с персиковым деревцем. Хотя даже такого рода заблуждения, как бы они ни были ужасны, не в силах всерьез поколебать уверенности в том, что ты в здравом уме. Усомниться в себе, конечно, можно, однако это быстро проходит. Нет, тут что-то другое. Можно было поклясться: они готовы к тому, что он вдруг упадет, сраженный неким таинственным недугом, который, возможно, уже теперь зреет в его теле. Вот почему они так предупредительны. Ни в чем ему не отказывают, пытаются всеми силами сделать так, чтобы свои последние дни он прожил спокойно. Их мелкие ухищрения, которые он распознавал, были из числа тех, что придумывают в утешение больному, близкому к агонии, когда всякая надежда потеряна. Даже святые сестры и священники лгут у постели умирающих. Эрмантье остановился. Кровь стучала у него в висках. Голова раскалывалась, несмотря на таблетки. И сколько бы он ни пытался разгадать свою болезнь, чувствовал он себя как обычно, если не считать головной боли. На ногах стоит крепко, дышит полной грудью, сила в руках есть. Неужели в его венах притаился тромб, который вот-вот может остановить сердце? Или во время взрыва крохотный кусочек металла застрял у него где-то в складке мозга, куда нельзя добраться? А что, если ему угрожает паралич, удар, способный свалить и превратить в жалкое, беспомощное существо и самого сильного? Вполне возможно. Наверное, так оно и есть. И тогда все эти галлюцинации, которые так мучили его, были не чем иным, как симптомами, предвещающими…
Эрмантье сжал руками виски. Кровь струилась, бежала быстрыми волнами под его ладонями, и мысленно он видел, как она циркулирует по тысячам крохотных сосудиков в мозгу, орошая это драгоценное скрытое вещество, давшее жизнь стольким надеждам и стольким мечтам. Дыхание его участилось. Вполне возможно, что ему грозит опасность и он может рухнуть с минуты на минуту… Так вот, стало быть, почему Кристиана почти не выходит больше из дому, а ведь раньше она целыми днями где-то пропадала. Вот почему она заставляет себя проявлять такое терпение. Вот почему Юбер уговаривал его не только отдохнуть хорошенько, но и вообще бросить завод. И вот почему, наконец, приехал Максим под предлогом того, что совсем промотался… Знать бы в точности, что именно сказал Лотье! И определил ли какой-нибудь срок? Полгода? Три месяца? Или того меньше?..
Добравшись до веранды, Эрмантье почувствовал себя страшно усталым. Усталым и старым. Он буквально свалился в шезлонг.
— Марселина!
— Да, мсье!
— Принесите мне бутылку коньяка и рюмку.
— Мсье собирается пить спиртное в такой час?
— Делайте, что вам говорят, Марселина!
Подперев голову рукой, он попытался успокоиться. Итак, пережевывая одни и те же тревожные мысли, он пришел в конце концов к тому, что придумал версию, которая объясняла все. И несмотря на охватившее его отчаяние, он испытывал смутное удовлетворение. Он всегда гордился тем, что умел рассуждать здраво, обладая при этом даром воображения, которого недоставало большинству людей. Марселина поставила перед ним бутылку, наполнила рюмку.
— Напрасно мсье это делает. В такую жару от спиртного еще больше хочется пить.
— Оставьте, Марселина!
Она ушла на кухню, откуда вскоре послышался звон посуды. Эрмантье сделал несколько обжигающих глотков. Нет, его версия объясняла далеко не все. Так, например, она не могла объяснить, почему он спал совсем один в левом крыле. Хотя, по правде говоря, довод этот казался не очень убедительным. Если бы Кристиана поселилась в соседней комнате, разве это не насторожило бы его? Разве он не догадался бы сразу о том, что от него хотели скрыть? Впрочем — тут он крепко сжал пальцами рюмку, настолько эта мысль потрясла его, — разве по ночам к нему не приходили проверять, спит ли он? Может, и той ночью кто-то вскарабкался на окно, чтобы заглянуть к нему в комнату? Какой вздор! Никого ведь не было. Ладно! Но, может, кто-то хотел… удостовериться, что он не умер!
Он выпил последние капли коньяка и в изнеможении уронил руку. Всеми силами он стремился докопаться до истины. И вот теперь он владел ею. Она оказалась намного ужаснее того, что рисовалось его воображению раньше. Он не решался пошевелиться. Обильный пот выступил на его щеках, на лбу, сочился, казалось, из каждой морщинки на шее. Одежда прилипала к телу. К горлу подступала тошнота. Покончить с собой? Да, конечно, покончить… А что, если он ошибается? Если он попросту сочинил себе целый роман? Когда приедет Максим, надо будет попросить его раздобыть яда… Если его разобьет паралич, Максим, верно, сжалится над ним. Он сделает необходимое… Это казалось немыслимым — вообразить себя неподвижно лежащим в кровати, в нескончаемой тьме, и так в течение долгих лет. Инвалид — это еще куда ни шло. Но стать отбросом, превратиться в отвратительную развалину!
Он отыскал на столе бутылку и отпил глоток прямо из горлышка, потому что боялся пролить коньяк мимо рюмки. И в тот момент, когда ставил бутылку на место, услыхал колокольный звон.
Звон был тихий и монотонный. Похоронный. Он снова взял бутылку и отпил еще, чтобы избавиться от этого назойливого гудения. Потому что никакого звона, разумеется, не было. Полдесятого, а может, и того меньше. А на неделе в половине десятого никакой службы нет. Стало быть…
Однако он невольно прислушивался, и до его слуха по-прежнему доносились далекие, приглушенные удары колокола, то более редкие и едва уловимые, когда ветер усиливался и с воем носился по саду, а то каким-то чудом приближавшиеся и звучавшие с поразительной четкостью: улучив момент затишья, они, казалось, беспрепятственно преодолевали воздушные ямы. Впечатление было фантастическое. Но бывали минуты, когда он ничего не слышал и все-таки продолжал отсчитывать удары колокола, вторя про себя их ритму, и внезапно колокол снова находил к нему дорогу, стараясь попасть в такт, вроде музыкального инструмента, который, повинуясь указаниям дирижерской палочки, с безупречной точностью подает в нужный момент свой голос. И тогда у него возникало ощущение, будто его голос сливается с неким погребальным песнопением во славу торжественного и таинственного обряда. Никогда еще не доводилось ему с такой силой испытывать на себе колдовские чары призрачного миража. Поставив бутылку рядом с собой на пол, он молча встал, словно малейшее неосторожное движение могло прервать или заставить совсем умолкнуть печальный звон колокола. На цыпочках он приблизился к двери веранды. Южный ветер, становившийся все более горячим, не давал передышки, налетая порывами откуда-то из-за горизонта, затянутого, видимо, грозовыми тучами. Он раскачивал ветки, свистел за углом веранды, но не в силах был заставить умолкнуть упрямый колокол, тот самый колокол, которого в действительности не могло быть, ибо, если предположить, что он и вправду звонил, невольно напрашивался вывод…
Повернувшись, Эрмантье позвал изменившимся голосом:
— Марселина!
Он вздрогнул, услыхав совсем рядом ее шепот:
— Да, мсье, я здесь.
— Марселина, который час?
— Без десяти десять.
— Что же в таком случае означает этот колокольный звон?
— Какой звон?
— Подойдите сюда… Вот послушайте!
Он различал колокольный звон с поразительной ясностью: тихий, немного приглушенный расстоянием и как бы вибрирующий, но такой неоспоримо подлинный, что, будь он музыкантом, смог бы назвать даже ноту, которую колокол настойчиво посылал оттуда, будто некий сигнал.
— Прошу прощения, мсье… Но я не слышу никакого звона.
— Да будет вам, Марселина… Вы что же, хотите сказать…
— Я уверена, что никакого звона нет. Прежде всего, когда ветер дует с этой стороны, деревенского колокола совсем не слышно. Да и потом, кто может звонить в такое время?
— Может быть, свадьба… или похороны?
— Мы бы об этом знали. Когда я ходила за хлебом сегодня утром, никто ничего мне не сказал.
Эрмантье сделал несколько шагов вдоль аллеи, но, сколько он ни старался и ни прикладывал руку то к одному, то к другому уху, ничего уже не было слышно. Колокол умолк. Ветер ненадолго утих.
— Мсье ошибся, — сказала Марселина. — Если бы звонил колокол, сейчас его хорошо было бы слышно.
Очень может быть, что она права. Возможно, какой-нибудь нерв у него в голове действовал неправильно. У людей с повышенным кровяным давлением часто свистит в ушах, им слышатся звонки или трезвон колоколов.
— Вернемся в дом, — прошептал он. — Не говорите ничего мадам.
Если бы Кристиана была здесь, она не стала бы его разубеждать, она-то уж наверняка бы заявила, что тоже слышит колокольный звон. Эрмантье снова сел в свой шезлонг и углубился в туманные размышления. Кристиана солгала бы. Но где доказательства, что Марселина сказала правду? А что, если Марселина тоже солгала? Допустила оплошность. Она не умела как следует притворяться. Впрочем, и сам он запутался, не мог справиться с таким множеством противоречивых мыслей. Он поискал бутылку. Марселина убрала ее. Она, верно, решила, что он слегка опьянел. И потому разговаривала с ним так резко и категорично. Еще немного, и она, пожалуй, запретила бы ему слушать этот колокол и верить в него. А между тем! Стоило ему сосредоточиться, и в ушах его снова раздавался колокольный звон, причем звучание его в точности соответствовало звучанию деревенского колокола. Этого он не сказал Марселине, но это-то его более всего и тревожило. Потому что, если бы звук этот был галлюцинацией, игрой его расстроенных нервов, он, вероятно, был бы либо выше, либо ниже и совсем иной тональности. Но тут точно такой же! Немного тягучий, с металлическим всплеском в момент соприкосновения языка с бронзовой стенкой…
Эрмантье не мог больше усидеть на месте. Ему требовалось движение именно теперь, когда его мысль, раскрученная до конца, напряженно работала, как в былые времена, очутившись на пороге нового открытия. Он вошел в дом и дольше обычного нащупывал лестницу. Неверная ориентация, ошибки и колебания — ничто его больше не раздражало. Он вошел к себе в комнату, открыл окно и облокотился на него; он прикуривал новую сигарету от окурка предыдущей, чтобы поддерживать себя в состоянии возбуждения, которое горело в его крови, словно лихорадка. И пускай даже что-то там не выдержит, лопнет, пускай он упадет замертво. Это уже не имело большого значения. Из окна он услышит «бьюик». Кристиана непременно поднимется, чтобы переодеться, прежде чем пойти разбирать в буфетной провизию. Стало быть, придется подождать. У ветра был привкус пыли и горячего песка. Эрмантье не помнил такого сильного южного ветра, горячего, палящего. Он задыхался, комкая в руке носовой платок, и все-таки жара не так угнетала его, как мысли, которые с ужасающей точностью медленно выстраивались в его сознании.
Услыхав шум подъезжающего «бьюика», он осторожно приблизился к часам и потрогал стрелки: четверть двенадцатого. Примерно так он и рассчитал. Приоткрыв дверь своей комнаты, он прислушался. Внизу раздался гул голосов, затем разговор перешел на шепот. Кристиана соизволила вступить в беседу с Марселиной и долго о чем-то говорила с ней, прежде чем подняться. Но вот наконец ступеньки заскрипели, потом стук ее тонких каблуков растворился в другом конце коридора. Через несколько минут она стала спускаться, шлепая домашними туфлями по ступенькам. Наступил решающий момент. Эрмантье включил приемник, нашел громкую музыку. От волнения у него дрожали колени. В горле стоял ком. На пороге своей комнаты он остановился. Кто-то проходил через столовую; он узнал голос Кристианы, но не мог разобрать, что она говорила. Прошло немало времени, прежде чем он снова двинулся в путь своей нетвердой походкой. Нащупав пальцами ручку двери, он прислонился плечом к стене. Он знал, какая мука ожидает его за этой дверью, и хотел собраться с силами. Потом все-таки вошел и шаг за шагом, с вытянутыми вперед руками, направился к шкафу, где Кристиана держала свои вещи. Ему пришлось обойти кресло, стол. Малейший шум мог выдать его, а ему хотелось остаться одному и один на один встретить грядущее испытание. Он резко потянул дверцу шкафа к себе и тут же принялся шарить. Пальцы его сразу отыскали шляпу и, погрузившись в широкие складки материи, замерли… Затем Эрмантье отнял руки, бессильно уронил их вдоль тела и низко опустил голову. Он старался побороть головокружение. А ведь он поклялся себе, что выдержит, но теперь задавался вопросом, сумеет ли устоять? Чудовищная, жгучая боль разъедала его пустые глазницы, которые не умели больше плакать. Он сделал глубокий вдох, чтобы разомкнуть тугое кольцо, сжимавшее ему грудь, негодуя на то, что все еще жив, цел и невредим. Если ему суждено умереть от какого-нибудь кровоизлияния, то лучшего момента не придумать. Он жаждал исчезнуть. Он достаточно пожил.
Закрыв шкаф, он пошел прочь. И уже не старался заглушить шум своих шагов. За эти несколько секунд им овладело полнейшее безразличие ко всему, но в коридоре он никого не встретил. Оправившись от первого потрясения, он как бы оцепенел, впал в беспамятство и бродил по дому, словно гость. Не помнил рисунка обоев. Забыл сосчитать двери и теперь не знал, где находится: в левом или правом крыле. Комната, куда он попал, явно была не его. Там царил странный запах затхлости и увядших цветов. Прикоснувшись к железной кровати с медными шарами, он вздрогнул: это была комната Максима. Неодолимый инстинкт привел его в эту комнату, куда он вовсе не собирался входить. Он сел на кровать, и руки его машинально стали гладить одеяло. Вздохнув, он встал: неподвижность и тишина стали ему невыносимы. Окно было закрыто. Он обошел всю комнату, потрогав мимоходом камин, ночной столик, маленький письменный стол, но Максим ничего не оставил после себя. Даже саксофон и тот исчез. На ночном столике он отыскал съежившиеся лепестки, а на письменном столе — уже совсем сухой стебелек гвоздики. Эрмантье долго катал его между пальцами, мысленно созерцая что-то, ведомое ему одному. Он забыл о сигарете, которая, погаснув, торчала у него изо рта. Время от времени он монотонным голосом произносил какие-то слова, будто человек, которого мучают страшные сновидения. Бросив стебель гвоздики, он расправил сведенные судорогой плечи, подумал рассеянно о Юбере, который должен был послать телеграмму, и вышел, даже не закрыв за собой двери. Ему хотелось еще раз вернуться туда и возобновить опыт, потому что уши, нос, руки уже не раз обманывали его. Это был последний шанс, который он давал себе перед тем, как… Он понятия не имел перед чем… Быть может, перед тем, как принять решение, если у него достанет еще на это силы. Коридор, ставший для него крестным путем, был нескончаем со своими дверьми, вроде станций, где надлежало останавливаться, чтобы прислушаться к звукам, доносившимся снизу. Марселина накрывала на стол, звенело серебро, и ему вспомнился колокольный звон. Сжав кулаки, он пошел дальше. Он мог столкнуться с Кристианой в ее комнате. Осмелится ли он объяснить ей причину своего появления у нее? К счастью, в комнате никого не было; по крайней мере, ему так показалось. Если бы Кристиана была там, она непременно заговорила бы с ним. Он снова подошел к шкафу, открыл его и протянул вперед руки. Но не нашел ничего, кроме носовых платков, свернутых чулок, пучка лаванды и стопок белья, между которыми оставалась пустота, что-то вроде гнезда, достаточного по величине, чтобы вместить шляпу. Но шляпа исчезла.
«Она сделала все, что могла, — подумал он. — Позаботилась даже об этом. Бедная Кристиана! Как ее теперь отблагодарить?»
Поздно, слишком поздно для всего и даже для того, чтобы взять руку Кристианы и сжать ее с любовью. Теперь лучше молчать, молчать и ждать. Через несколько дней, если он еще останется в живых, если сможет успокоиться и если у него достанет сил говорить хладнокровно, он скажет ей все, что думает об этом ее поступке. А до тех пор ему потребуется вся его воля, чтобы делать вид, будто он не знает того, чего любой ценой не должен знать.
— К столу! — позвала Кристиана. — Ришар! К столу!
Он торопливо отошел от шкафа и сказал в ответ хриплым голосом:
— Сейчас! Иду!
Он вытер лицо носовым платком, подождал несколько секунд. Было очень трудно не подавать вида, выглядеть естественно. Наконец он спустился по лестнице.
— Вам нездоровится? — спросила, сразу встревожившись, Кристиана.
— Да нет… Просто я задремал… И кажется, даже забыл выключить радио… Марселина, будьте любезны, подите выключите приемник.
Марселина вышла из столовой. Эрмантье развернул салфетку, удостоверился, что хлеб лежит рядом.
— В поезде было полно народу, — рассказывала Кристиана. — Но Юберу все-таки удалось найти местечко.
Она говорила вполне естественным тоном, и это помогло Эрмантье должным образом сыграть свою роль.
— Я рада видеть его таким энергичным, — продолжала она. — С тех пор как вы предоставили ему свободу действий, он стал совсем другим человеком. Он еще раз обещал мне заняться поисками Максима. И скоро мы наверняка что-нибудь узнаем.
— Вы задержались, — заметил Эрмантье.
— Я ненадолго останавливалась в деревне, — сказала Кристиана. — Загорелся амбар Пайюно, и все стали цепочкой, передавая ведра с водой. Даже били в набат. Разве вы ничего не слыхали?
— Ну как же! — молвил Эрмантье. — Мне казалось, я что-то слышу, хотя Марселина и уверяла меня в обратном…
Бедная Кристиана! Откуда ей было знать, что он трогал ее шляпу?
Эрмантье опять потребовал бутылку коньяка. Вот уже несколько дней он пытался одурманить себя. Ему было стыдно перед Кристианой за то, что он пьет спиртное, от которого наливалось кровью лицо и клонило в сон, но все равно даже с помощью коньяка никак не удавалось заглушить не дававшую покоя мысль. Эрмантье бродил в тоске и горе по всему дому, забывался на мгновение в кресле или шезлонге, потом шел в сад, где от жары начинала раскалываться голова. Затем возвращался принять таблетку, подставлял голову под кран, шагал по комнате от окна к двери и от двери к окну, бормоча что-то совсем невнятное. Кристиана больше никуда не выходила. Она посылала Марселину за покупками на машине. Эрмантье прекрасно сознавал, что она незаметно следит за ним исподтишка. А когда она поднималась на второй этаж, поблизости всегда кто-нибудь оставался, чтобы не упускать его из виду. Кристиана старалась как можно дольше затягивать трапезы, Марселина готовила изысканные блюда. Однако ни фаршированные ракушки, ни филе камбалы, ни редкостные бисквиты и сладости не могли отвлечь его от мрачных раздумий. Кристиана пыталась развлечь его своей болтовней, рассказывала ему деревенские новости: и о свадьбе дочери Андро с торговцем мидиями из Марана, и о бакалейной лавке Марсиро, превратившейся в чайный салон. Он вежливо слушал, не задавая никаких вопросов. И не проявлял ни малейшего нетерпения, если запаздывала почта. Кристиана читала ему письма Юбера:
«…Я принял необходимые меры в отношении наших агентов. С этой стороны, мне думается, все будет хорошо. Смету я получу на следующей неделе…»
Далее следовали соображения относительно производства лампы, от которых Эрмантье клонило в сон. А в конце Юбер неизменно добавлял несколько строк по поводу Максима:
«…Как и следовало ожидать, Максим опять уехал со своей подружкой. Если мои сведения верны, в настоящий момент он находится в Жерарме…»
Он обещал сообщать новые сведения, а Кристиана сдержанно комментировала уже полученные…
— Напрасно вы так беспокоитесь о нем, Ришар. Мальчику нужна постоянная перемена мест, он привык к беспорядочному образу жизни…
Эрмантье согласно кивал головой, затем, одну за другой, выпивал две рюмки коньяку. Потом вытягивался в шезлонге и шептал:
— Мне думается, я немного сосну, Кристиана. Ступайте на воздух, подышите.
Оставшись один, он мучился тем, что упустил момент. Часами корил себя за несвойственное ему малодушие. И, в конце концов, твердо обещал себе начать разговор ближе к вечеру, за ужином или перед тем, как пойти спать. Но потом откладывал это на завтра. И вот сама Кристиана предоставила ему удобный случай. Они пили кофе на веранде. Клеман с Марселиной только что уехали за рыбой. Погода стояла тихая. Слышно было жужжание пчел вокруг цветов.
— У вас пуговица отрывается, — заметила Кристиана. — Сейчас пришью, а позже скажу Марселине, чтобы она погладила ваш пиджак. Давно пора.
Эрмантье не готовился заранее. Он просто сказал в ответ самым естественным тоном:
— Пришейте тогда уж и черный креп к лацкану пиджака.
Вот и все. Звон чайной ложки Кристианы смолк. Эрмантье лениво вытянулся в шезлонге. Он сбросил с себя груз. Если бы знать, что это так просто, он не стал бы тянуть. Кристиана осторожно поставила чашку, он почувствовал, что она склонилась над ним.
— Не беспокойтесь, — прошептал он. — Я справился с обрушившимся на меня ударом. Как видите… Я остался жив. Теперь мы можем поговорить.
— Ришар!.. О, Ришар!.. Я в отчаянии… Если бы вы знали, как мне тяжело.
Она с волнением взяла его за руку, и ему показалось, что она плачет.
— Спасибо, Кристиана, — сказал он.
— Откуда же вы узнали?
— Ваша шляпа… Вы слишком поздно убрали ее из шкафа. Я успел потрогать вуаль.
— Да, но…
— Вы забыли о колоколе. Это был не набатный звон, Кристиана. Отличить набат от похоронного звона я еще в состоянии.
— Мне так хотелось, чтобы…
— Я знаю, Кристиана… Не плачьте. Вы вели себя безукоризненно. Юбер тоже. Я очень виноват.
Тревога, страх, неуверенность, все опасности, все призраки разом отступили. Осталась только неизбывная тихая печаль.
— Ваши недомолвки нельзя было объяснить иначе, — продолжал он. — Многие вещи я понимаю гораздо лучше с тех пор, как перестал видеть.
Кристиана еще крепче сжала его руку.
— Простите мне мою ложь, — прошептала она. — Я предупреждала Лотье, что это отвратительно. Бывают дни, когда я с ума схожу.
— Вы солгали лишь умолчанием, Кристиана. Это не так страшно. А насчет ссоры с Клеманом в буфетной — это правда?
— Да. Максим внезапно стал задыхаться. Мы сразу поняли, что дело серьезное, гораздо серьезнее, чем обычно… Я послала Юбера за Меруди… Клеман совсем потерял голову и не сумел бы справиться. Бедный парень считал себя виноватым. Он был в полной растерянности… Меруди только что лег в постель. Он сразу оделся. Все это заняло не так много времени, и все-таки, когда они пришли, Максим уже хрипел.
— Если бы телефон работал…
— Это ничего не изменило бы, Ришар. Меруди установил отек легкого. Он попробовал сделать кровопускание, но помочь уже ничем было нельзя. Ваш брат, так или иначе, был обречен. Ему следовало беречь себя, лечиться, а вам известно, какую жизнь он вел! День ото дня он угасал у нас на глазах.
— Стало быть, он не понимал всей серьезности своего состояния?
— Он! Да он строил бесконечные планы. Если бы вы знали, с каким трудом мне удалось отговорить его принять это приглашение в Ла-Боль и заставить приехать сюда отдохнуть с нами! Отдохнуть! Думается, он не понимал грозившей ему опасности.
— Это я во всем виноват.
— Да нет же, мой бедный друг. Не могли же вы вечно нянчиться с ним?!
— Он очень страдал? Он понял, что…
— Нет. Он почти сразу потерял сознание.
— Кристиана, ваши старания достойны всяческого уважения, и все-таки вам следовало сказать мне.
— Я так и хотела сделать. Но Меруди был решительно против… Он знает, насколько вы… слабы сейчас. Он посоветовал нам не торопиться, подготовить вас постепенно… Он помог Юберу перенести тело в библиотеку, это единственная комната, куда вы не стали бы заходить… Пейте кофе, Ришар. Он совсем остынет.
— Нет, спасибо… Когда Юбер выезжал первый раз, он толкал машину руками, не так ли?
— Да… И после того, как отвез Меруди домой, — тоже. Мы не хотели шуметь. Я готова была на что угодно, лишь бы не дать вам спуститься.
«Вот почему я слышал сначала, как машина приехала, — подумал Эрмантье. — Вот почему Клеман приходил наблюдать за мной. А я еще попросил его проверить, закрыто ли окно! Значит, я не ошибся. И возможно даже, вопреки всему, я вообще не ошибался!»
Эрмантье хранил молчание. Он был настолько подавлен, что не мог ни о чем думать. И все-таки знал, что скоро ему предстоит заново осмыслить и случай с персиковым деревом, и эту историю с запахом сосны — словом, все, что мало-помалу заставило его утратить вкус к борьбе и любовь к жизни. Кристиана высморкалась.
— Я предпочитаю, чтобы вы знали все, — сказала она. — Боже, какой кошмар! Эти письма Юбера, которые мне приходилось читать вам! Да и куда бы нас завели все эти хитрости? Когда-нибудь все равно пришлось бы сказать вам правду. Врачи понятия ни о чем не имеют, когда дают советы. Я каждую минуту дрожала.
— Когда утром я попросил вас поехать с Юбером в Ла-Рошель, чтобы попытаться вернуть Максима вы ездили по похоронным делам?
— Да.
— А этот визит Беллемов после обеда?
— У нас не было выхода, Ришар. Поймите меня… За телом Максима должны были приехать. Не могли же мы держать его здесь… Рядом с вами!
— Понимаю, — сказал Эрмантье.
Но к его горю примешивалось глухое раздражение из-за этого обмана, потому что в Беллемов он поверил. Кристиана вела себя так естественно! Конечно, у нее были все основания лгать, раз она получила указание врача, но как ей удалось так искусно притвориться? Разве сам он сумел бы лгать с такой уверенностью? А Юбер? Юбер, которого он считал ограниченным и чересчур робким! Юбер сыграл свою роль с не менее поразительным мастерством. Даже Клеман и тот им подыгрывал. Эрмантье вспомнились его интонации. Разве можно было уловить в его голосе мучительные угрызения совести или, скажем, простое сожаление? Одна лишь Марселина сплоховала. Она заплакала, но не из любви к покойному, а из-за пережитого волнения, а может, и от страха. Он не испытывал к ним ни малейшей благодарности. Они проявили большое умение. А такого рода ловкость всегда таит в себе чуточку презрения.
— Похороны прошли хорошо, — продолжала Кристиана. — Пришли все.
— Отпевал аббат Мишалон?
— Конечно.
— Люди, должно быть, удивлялись, что меня нет.
— Нисколько. Все сразу поняли… Вы представить себе не можете, с каким трогательным вниманием нам выражали соболезнования. Я и не думала, что к нам здесь относятся с таким уважением.
Подобное замечание было вполне в духе Кристианы Теперь-то он ее узнавал.
— В Лион вы сообщили?
— Подумав, я решила, что лучше воздержаться. Прежде всего, у Максима там были только случайные знакомые. Да и потом, вообразите себе эту девицу, которая появилась бы здесь в трауре и принимала бы соболезнования вместе с нами у ворот кладбища! Я даже Жильберте не стала писать… Были только местные. Я уверена, что Максим одобрил бы такое решение.
— А насчет могилы с кем вы договорились?
— С Лобре, разумеется. Он хоть не такой глупый. Могила — справа от распятия, рядом со склепом Дюран-Брюже… Простая гранитная плита с крестом, но очень красивая.
— А Юбер? Он опоздал на поезд?
— А вы предпочли бы, чтобы он не присутствовал на похоронах? Он уехал в полдень автобусом, вот и все, а затем пересел на ночной поезд.
— Кто расплачивался за все?
— Юбер… Вы подпишете ему чек, когда пожелаете, это не к спеху… Как вы себя чувствуете?
— Немного разбитым, но это естественно.
— А я совсем не в себе. Вы на меня не очень сердитесь?
— Нет, Кристиана. Это мне следует просить вас забыть о многих вещах. В частности, о моем дурном расположении духа. Я не слишком приятный спутник жизни.
— Бедный мой Ришар!
Она погладила его волосы, и он позабыл о своих обидах.
— Вам больно? — спросила она.
— Нет. Мне бывает плохо по вечерам. Лето в этом году слишком жаркое.
— Напрасно вы пили так много спиртного. Я не хотела раздражать вас, но Лотье был бы недоволен, если бы узнал, что…
— Ба! Лотье… Вам следовало бы отдохнуть, Кристиана. Теперь я вполне могу остаться один. Мне будет приятно думать о Максиме, вспоминать прошлое.
— Правда? Вам ничего не надо?
Она встала, подошла к нему сзади, поцеловала в волосы.
— Пока, Ришар.
Она поцеловала его! Без отвращения. В искреннем порыве. Эрмантье остался сидеть неподвижно, чувствуя себя измученным, пытаясь продлить эту сладостную минуту. Он потерял Максима. Но, быть может, обретет ее. И возможно, жизнь теперь пойдет, как прежде. Они плохо знали друг друга, вот и все. Никому их больше не разлучить.
«Ты забыл, что, может быть, скоро умрешь, — подумал он. — Забыл, что тебя щадят только потому, что ты обречен».
Он встал, чтобы прогнать эти нелепые мысли. Ему и без того тошно! Максим умер, и теперь он действительно превратился в старика. Боль и горечь снова навалились на него, плечи его поникли. Он обошел вокруг стола, волоча ногу и с шумом втягивая в себя воздух, не зная толком, на чем сосредоточить свою мысль. Он услыхал, как возвращается «бьюик», как Марселина огибает дом, чтобы отнести в холодильник рыбу или ракушки, и внезапно принял решение. Он должен поехать туда. Наступил самый жаркий час дня, там никого не будет. Он взял шляпу, в которой гулял по саду. Его ведь никто не увидит! Впрочем, какое ему дело до того, что скажут деревенские жители.
Вытянув вперед левую руку вроде антенны и перебирая в пустоте пальцами, он добрался до гаража, где Клеман орудовал ведрами с водой.
— Чем вы занимаетесь, Клеман?
— Мою машину, мсье. После рыбы в багажнике дурно пахнет.
— Закончите потом. Мне нужна машина.
— Хорошо, мсье.
Эрмантье сел на переднее сиденье, дождался, пока Клеман сядет рядом с ним и положит руку на стартер.
— Отвезите меня на кладбище.
Последовало молчание, как только что на веранде.
— Хорошо, мсье, — сказал наконец Клеман безучастным голосом.
Он был не дурак. И наверняка понял, что Кристиана, не выдержав, все ему рассказала. Теперь он опасался упреков со стороны хозяина. Но, как всегда, с привычной легкостью тронулся с места. Вот уже несколько дней Эрмантье знал, что Максим умер, но, по сути, это ничего не значило, сердцем он этого не прочувствовал. В его памяти Максим все еще оставался живым. Ведь для слепого жизнь других — это всего лишь воспоминание. Ему слышались звуки саксофона, он видел лицо Максима таким, каким оно было в прошлом году, — уже сильно осунувшимся, но по-прежнему насмешливым, видел, как он щелкает пальцами через плечо, давая понять, что чувство ответственности — не его стихия. Максим так и остался мальчишкой. И Эрмантье вынужден был признаться себе, что ничего не сделал для того, чтобы брат изменился к лучшему. Как человек, лишенный фантазии, весьма далекий от искусства, жесткий в делах промышленник, с презрением относившийся к прекрасному, он эгоистично радовался тому, что с такой полнотой воплощал в себе Максим: его беззаботности, страсти к наслаждению, его свободе и безрассудному расточительству! Максим был его прихотью, его роскошью. Другие держали яхты или скаковых лошадей, а у него был Максим, расходы которого он оплачивал. Ему следовало проявлять больше твердости. Иногда — правда, крайне редко — он пытался обуздать эту полную обаяния, ветреную натуру. Но Максим был непобедим, и стоило ему почувствовать, что его приперли к стенке, как он тут же пускался в нежнейшие излияния и всякий раз ухитрялся сломить непреклонность старшего брата, тронуть его душу. И конечно, приходилось забывать и прощать ему все. А Максим снова предавался всякого рода излишествам. Сколько раз Эрмантье силой хотел затащить его к врачу! Всем было ясно, что Максим долго не протянет: эта бледность, впалые щеки, прерывистое дыхание — куда уж больше. А его безудержная чувственность, приводившая Эрмантье в ужас! В двадцать два года Максим с огромным трудом оправился от пневмонии. Врачи предупреждали его, что он дорого поплатится, если допустит малейшую неосторожность. Однако не прошло и недели, как он уже стал любовником какой-то певицы и отправился с ней на гастроли в Австрию. Можно до бесконечности продолжать перечень его увлечений, его путешествий и покаянных возвращений, за которыми следовали все те же клятвы, хотя ни одной из них он так и не сдержал. Максиму было наплевать на свое здоровье. Его уделом стало не жалеть ни своих сил, ни денег брата, ни чувств своих возлюбленных. Эрмантье всегда опасался внезапного конца. И вот теперь он обнаружил, что все-таки потерял брата, и был безутешен. Клеман тронул его за руку:
— Мсье.
— Да?
— Мы приехали. Мсье хочет выйти из машины?
Весь во власти своего горя, Эрмантье и думать забыл о кладбище. А Клеман уже обходил машину, открывал дверцу.
— Мсье придется дать мне руку. Тут начали мостить аллею.
Камни уходили из-под ног, и, преодолев отвращение, Эрмантье согласился, чтобы Клеман поддерживал и вел его. Он понял, что дорожка свернула вправо, потом влево. Он без труда ориентировался на этом маленьком, похожем на сад кладбище, пронизанном светом, наполненном шелестом кипарисов.
— Вот здесь, мсье, — сказал Клеман.
Эрмантье поднял ногу и наткнулся на край плиты. И тут только впервые почувствовал нестерпимую муку разлуки и, несмотря на присутствие Клемана, не мог удержаться от стона, разрывавшего ему грудь. Потом в молчании мысленно стал звать: «Максим, Максим». Долгие годы ему казалось, что это он оберегает брата, а теперь вдруг стало ясно, что из них двоих слабым, беззащитным, беспомощным был скорее он сам. Он плакал без слез, всем своим искаженным мукой лицом. Эрмантье помахал рукой, как бы устраняя Клемана, но, так как шофер, видимо, не понимал, он нашел в себе силы прошептать:
— Клеман… домой… за букетом.
— Но здесь и так уже много цветов, — заметил Клеман.
— Я хочу сам… положить… несколько цветков.
Клеман заколебался. Он помнил наказ никогда не оставлять хозяина одного.
— Поезжайте! — сказал Эрмантье.
— Хорошо, мсье.
Шаги Клемана стихли, слышно было, как машина развернулась. Эрмантье подождал еще немного, затем опустился и осторожно провел рукой по камню. Камень был мелкозернистый, гладкий на ощупь, словно шкурка, и теплый, будто живое существо. Сам не зная почему, Эрмантье почувствовал некоторое облегчение. Максиму, который так любил красивые костюмы, тонкое белье, мягкую кожу, ему будет хорошо здесь, в этом затерянном уголке вандейской земли, где не было слышно ничего, кроме шума ветра, пения птиц и глухого морского прибоя.
«Прости! Прости, Максим!» — мысленно обратился к нему Эрмантье.
Ему хотелось вознести молитву, но он позабыл все молитвы, которые знал в далеком детстве. Всецело поглощенный работой и борьбой, у него не оставалось времени подумать о смерти. А уж тем более о жизни в ином мире. Хотя, вопреки обещаниям священников, никакой иной жизни, возможно, и нет. А между тем он всей душой надеялся, что для Максима не все еще кончено. Ради Максима он даже готов был веровать и неловко перекрестился. И снова рыдания подступили к горлу. Может ли он теперь вернуться в. Лион? Снова покинуть брата, которого не сумел уберечь? Не лучше ли уступить Кристиане и отложить возвращение? Каждый день он будет приносить сюда цветы. И говорить тихонько: «Я здесь, Максим. Я здесь».
Впрочем, на много ли он переживет его? Быть может, его самого еще до конца года положат здесь под соседней плитой? Он так и не собрался купить участок на лионском кладбище. Эрмантье не из тех людей, что возводят для себя пышные мраморные склепы, охраняемые ангелочками, куда из поколения в поколение штабелями складывают трупы. Эрмантье разбросаны по всей земле Морвана, и могилы их зарастают сорной травой. А он с миром почиет здесь, рядом с Максимом. И Кристиана поймет его…
Он протянул руку к цветам, уже увядшим, судя по терпкому запаху. Цветы спалило солнце, стебли стали ломкими, словно хворост в вязанках. Кристиана была, конечно, очень занята… Но она могла бы послать Марселину. Он потрогал венки, казавшиеся огромными. Что же было написано на лентах? Моему брату? Моему безвременно ушедшему брату? Максиму? Надо будет убрать эти венки, они не понравились бы покойному. Пускай будет голая плита, в которой отражаются облака. Он нащупал ногой окружавший могилу гравий, сделал три шага. Пальцы его наткнулись на крест. Лобре хорошо поработал. Крест вырублен из того же гранита, что и плита. Высокий, с широко раскинутыми крыльями. А вот и надпись. Он без труда разобрал конец одного слова:
Буквы были выдержаны в строгом стиле. Пальцы Эрмантье спустились ниже, отыскали дату: 1948. Подвинув руку чуть влево, он прошептал, следуя линии начертанных цифр и букв:
И еще левее:
Ну вот, теперь ошибся. Он пожалел о том, что пренебрег шрифтом Брайля, который наверняка помог бы ему теперь. Не теряя терпения, он заново начал свое исследование, пытаясь представить себе значки, контуры которых нащупывали его пальцы. Но как не узнать 2 и 3? И первую букву слова «февраль», да и вообще все семь его букв? Максим родился в апреле. Это всего, шесть букв. А Лобре выгравировал слово из семи букв… Февраль!
Он чуть было не рассердился. 23 февраля 1902 года! Это же была дата его собственного рождения. «Ну вот, — проворчал он, — если сам чего-то не проверишь…» Между тем Кристиана должна была знать дату рождения Максима. Юбер, впрочем, тоже. У них на руках были документы покойного. Время их, правда, обоих подстегивало. К тому же они несколько растерялись. Вот и перепутали. А в день похорон в молчаливой суете церемонии не заметили ошибки. Это вполне простительно.
Надо будет предупредить Лобре, попросить его сделать другой крест. Расходы не имеют значения! Бедный Максим! Видно, до самого конца ему суждено быть жертвой кощунственного легкомыслия!
Эрмантье вернулся к верхней строчке. Лучше уж проверить все заново, прежде чем обращаться к Лобре. Он еще раз проверил имя:
Интересно, дала ли Кристиана двойное имя Максима? Максим-Анри? Нет, пальцы его обнаружили только одно имя, имя, которое трудно было разобрать, но только не Максим… и не Анри…
Что такое?
Встав коленом на плиту и подмяв венки, он водил обеими руками снова и снова, потом наконец поднялся, не веря самому себе, вытер обшлагом рукава заливавший лицо пот. На этот раз он, видно, и в самом деле терял рассудок. Эрмантье подождал, пока сердце его успокоится. К воротам кладбища медленно подъезжала машина. Это возвращался Клеман. И тогда быстро, точными и ловкими, как у взломщика, движениями, он снова ощупал камень, почувствовав, как все его тело захлестывает ужас. Теперь уже он мог прочитать надпись целиком:
Усопшим, которого напутствовал у раскрытой могилы кюре, усопшим, над которым служки размахивали кропилом, был он сам. Отныне для всякого, кто остановится у этой могилы, Ришар Эрмантье больше не существовал. С 18 июля он покоился под массивной гранитной плитой.
Ботинки Клемана заскрипели по гравию. Эрмантье инстинктивно вышел на аллею. Возле этого креста он ощущал себя в чем-то провинившимся. Он уже не думал о Максиме. Он вообще ни о чем не думал. Его охватил страх. Панический страх. Он превратился в несчастного, запуганного человека, который от всего отступился.
Шаги замерли рядом с ним.
— Вот цветы, — сказал Клеман.
Взяв цветы, Эрмантье положил их на плиту и соединил руки, как для молитвы. Внешне он был невозмутим, да и вообще, пожалуй, не страдал. Он только старался держаться на ногах, и в то же время ему нестерпимо хотелось лежать где-нибудь в прохладе комнаты, ни о чем не думая, словно мертвецу. Да он и есть мертвец. Об этом свидетельствовала надпись на могиле. Все было готово, чтобы принять его прах. Может, он был всего лишь тенью, упрямо цеплявшейся за жизнь? А между тем он чувствовал, как мышцы его напрягаются от усилия, а тело клонится к земле, словно дерево под ударом топора.
— Мсье лучше вернуться, — сказал Клеман. — Солнце сегодня припекает.
Он только кивнул головой, не в силах вымолвить ни слова. Ему не следует слишком расточительно расходовать свой голос, свое дыхание. Пот струился по его щекам; одежда плотно облегала тело, словно мягкий, горячий панцирь. Нет, он не был мертвецом! Ну тогда, значит, приговоренным!
— Мсье следует надеть шляпу.
Клеман подобрал лежавшую на плите соломенную шляпу и сунул ее в руку Эрмантье. Солома была жесткой, хрустящей. Эрмантье пощупал ее, чтобы удостовериться. Эта жалкая садовая шляпа обрела вдруг огромное значение. От нее веяло чем-то дружеским, вполне реальным, подлинным. Эрмантье медленно нахлобучил ее на голову, ему вспомнился похоронный звон. Никто не станет звонить в колокол, если нет похорон. Как никто не станет высекать дату смерти на пустой могиле… На пустую могилу цветов не кладут… Могила была не пустой. Там лежал Максим.
Эрмантье, к стыду своему, почувствовал облегчение. Он пошевелил языком, губами.
— Пошли, — молвил он.
Значит, там лежал Максим? Максима похоронили под его именем? Не может быть! Доктор Меруди ни за что бы не согласился… Черт возьми! Да приходил вовсе не Меруди. Кристиана солгала.
— Погодите! — сказал Эрмантье. — Не так быстро!
Он спотыкался о камни и вынужден был уцепиться за руку Клемана. Сильно болел затылок. Эрмантье внимал непроницаемой кладбищенской тишине, нарушаемой лишь шелестом верхушек кипарисов, похожим на журчание ручейка. У него было такое ощущение, будто он грезит наяву, пытаясь собрать воедино разрозненные части какой-то несвязной головоломки. Итак, позвали, стало быть, другого врача, видно, нового. Ладно. Ему сказали, что умирающего зовут Ришар Эрмантье. Откуда ему было знать? Он подписал разрешение на захоронение. Хорошо. Ну а потом? Очень просто — предъявили необходимые документы, удостоверение личности, свидетельство о браке; его бумаги лежали внизу, в гостиной, вместе с документами Кристианы. Служащий зарегистрировал смерть. Вот и все! Конец. Великого Эрмантье не стало, он исчез. Кюре прочитал у гроба отходную, окропил его святой водой. Reguiescat in pace.[11]
Эрмантье представлял себе всю деревню, выражавшую соболезнования вдове, а в Лионе — закрытые на целый день заводы. Слышал телефонные разговоры в конторах, квартирах, в телефонных будках: «Эрмантье умер… Мне только что сказали… Теперь многое изменится!» Ибо никто, разумеется, не упоминал о картеле, но все об этом думали. Юбер и Кристиана будут куплены, сметены, им уготовано место статистов. Патенты, лампа — все пойдет с молотка на аукционе.
— Вот и машина, мсье.
Эрмантье плевать на машину. До него постепенно начинал доходить смысл этой махинации. Юбер испугался. Еще несколько недель, и развернулась бы самая настоящая битва. Назад хода нет, и никакой возможности договориться с взбесившимися противниками. Поэтому он предпочел сразу сдаться, подчиниться картелю и получить определенные гарантии на сохранение своих интересов. Теперь все было ясно! Кристиана тоже отказалась от борьбы и вступила в переговоры. Тем хуже для слепого! Он ведь так и так обречен!.. Эрмантье откинулся на подушки сиденья. В машине его растрясло, к горлу подступила тошнота. Почему же медлит смерть? Ей следовало поразить его там, на кладбище, избавив от необходимости копаться во всей этой грязи. А бумаги, которые он подписывал вот уже несколько месяцев, полагая, что улаживает текущие дела… Может, это и были какие-то уступки, соглашения? Может, он сам заявил уже о своей капитуляции, полностью разорился? Да и существует ли еще его фирма? Может быть, она стала всего лишь филиалом? А у него самого не осталось ни единого су после такого количества доверчиво подписанных чеков?
Все эти вопросы один за другим вспыхивали у него в голове, излучая зловещий свет. Он опустил стекло, но воздух был липким, вязким из-за обилия запахов, из-за обилия жизни. На этот раз он проиграл. Превратился в ничто, в нуль и даже не числился больше в живых. Он не мог ничего предпринять. Написать? Но его письма перехватят. Да и кому писать? Что объяснять? Ведь во всех газетах было объявлено о его смерти! Все газеты поместили его фотографию, снабдив ее коротенькой биографической справкой! Кто вспомнит о нем завтра? В барах или за кулисами маленьких театриков поговорят еще, возможно, о Максиме. Но кто догадается о том, что произошло? Все прекрасно знали, что Максим — парень легкомысленный, жизнь ведет беспорядочную и может пропадать где-нибудь по нескольку месяцев. Так что Максима тоже скоро забудут. И нечего пытаться что-либо предпринять.
— Не угодно ли мсье выйти?
Машина остановилась. Клеман взял его за руку, чтобы помочь, а Эрмантье чуть было не вскрикнул, ибо Клеман-то знал правду. Почему же он молчал? А Марселина? Ясно, они были сообщниками. Их купили. Они говорить не станут.
Эрмантье почувствовал под ногами цемент.
— Все в порядке… Я дойду сам.
Он пошел по аллее, да аллея ли это? А что, если он вновь заблудился в хитросплетениях лабиринта? Мир вокруг него походил на прогнившую, безобразную декорацию. И невидимые существа со всех сторон показывали на него пальцами. Сзади послышалось мяуканье. Ему захотелось ускорить шаг. Он дошел до того предела, когда и самые выносливые просят пощады. И Кристиана позволила это! Она согласилась принять участие в этой жуткой игре!.. Пальцы его наткнулись на окна веранды. В своем смятении он прошел мимо двери, и ему пришлось нащупывать дорогу руками и ногами. Кто-то проходил через комнату.
— Это вы, Марселина?
— Да, мсье.
— Где мадам?
— Она…
Пауза. Эрмантье решил, что Марселина сейчас скажет: «Она занята», но Марселина продолжала:
— Она у себя в комнате. Сейчас я ее позову.
— Нет-нет! Не тревожьте ее.
Вялой, нетвердой походкой он снова двинулся в путь, поднялся по лестнице. На последней ступеньке ему пришлось сесть, и он швырнул назад, в коридор, свою дурацкую шляпу человека не у дел. Затем снял очки и машинально протер их. В доме было прохладно, тихо, казалось, он дремлет среди цветов. Не важно! Если Кристиана спит, он ее разбудит. Пришло время поговорить откровенно, покончить раз и навсегда с мучительными сомнениями. Поднявшись, он кончиками пальцев нащупал стену. Что она может придумать в свое оправдание? Как объяснить надпись на могиле? У двери он остановился. Нет, жалость тут ни при чем, она ничего не объясняет. Жалость едва ли осмелится зайти так далеко в обмане. Он постучал и, не дожидаясь ответа, толкнул дверь. Послышался приглушенный крик:
— Боже мой, Ришар, откуда вы явились? Вам плохо?
«Должно быть, я выгляжу ужасно: весь красный, лоснящийся от пота», — подумал Эрмантье. По звуку он понял, что она подвигает ему кресло. Жестом он остановил ее.
— Я только что с кладбища, — молвил он. — Совершенно случайно я коснулся надписи. И прочел.
— Вы прочли!
— Да.
— Мой бедный друг!
Он сам был очень взволнован и не решался высказать вслух заранее приготовленные фразы. Теперь, оказавшись лицом к лицу с Кристианой, он в общем-то готов был смириться со всем. Со всем, кроме предательства с ее стороны. Она, стало быть, так и не поняла, что, стоило ей сделать первый шаг…
— Ришар!
— Нет, — прошептал он, — молчите. Я знаю, что вы хотите сказать… Лотье не велел вам говорить мне правду. Мне уже не суждено вернуться в Лион. Я не способен управлять заводом…
— Но…
— Оставьте! Вы считали меня жалким психом.
— Да нет же! Вы ошибаетесь, Ришар. И лучшее тому доказательство — то, что мы оставили вас дома. Лотье хотел поместить вас в психиатрическую больницу.
— Но разве это причина, чтобы…
— Вы не знаете всего… Прошу вас, выслушайте меня спокойно… Присядьте… Мне будет легче, если вы сядете.
— Ладно.
— Лотье опасался не только за ваше… здоровье. Но и за нас.
— Что вы хотите этим сказать?
— Ничего, Ришар… Думаю, вы меня поняли… Он боялся, что в один прекрасный день вы можете стать… опасным.
— Я… опасным?
— Вы перенесли тяжелейшую операцию. А ведь у вас, вспомните, всегда была склонность считать, что вас кто-то преследует.
— И из-за этого надо было подделывать могилу?! — воскликнул Эрмантье.
— Ну вот видите! — сказала Кристиана. — Еще ничего не знаете, а уже горячитесь. Наверное, мне не следовало…
— Опережать события.
— Умоляю вас, Ришар. Помогите мне… Так мучительно говорить то, что я должна сказать… Да, я предпочла, чтобы вас считали умершим. После всего, что вы сделали, после того, чем вы были, я не хотела, чтобы узнали… правду.
— Значит, для вас важнее всего мнение окружающих!
— О нет!.. Я это сделала из гордости. Вы полагаете, что вы один страдаете?
Всхлипнув, она села рядом с ним.
— Почему у нас никогда не хватало мужества поговорить? Возможно, нам удалось бы избежать зла, которое мы причинили друг другу. Ошибка наша заключалась в том, что мы хотели жить, как раньше. Лотье следовало сказать вам, что вы…
— Что я обречен.
Голос Кристианы дрогнул.
— Не знаю, — сказала она. — Такие слова приводят меня в ужас. Сделайте усилие. Разве я виновата, что хотела устроить для вас здесь пристанище? Вы что, несчастливы в этом доме? Разве это не лучшее решение? Здесь вы не будете зря утомляться. А дела ваши вполне может вести Юбер…
— Нет, — отрезал Эрмантье. — Но это мелочь среди всего прочего. Важно другое, Кристиана. Вполне возможно, что в ближайшем будущем какой-нибудь приступ унесет меня в могилу, кроме того, я могу потерять рассудок, покончить с собой, да мало ли что еще… Но не исключено также, что я выдержу.
— Довольно, Ришар!
— Не бойтесь, — продолжал Эрмантье. — Я совершенно спокоен. И раз уж все случившееся не добило меня, есть шансы, что предсказания Лотье не сбудутся или по крайней мере сбудутся не сразу. Что тогда? Что означает эта надпись на могиле? А? Смелее, Кристиана! Теперь самое время проявить мужество и поговорить откровенно… Надпись эта означает, что вам нужна моя смерть… О, не обязательно настоящая, но, во всяком случае, вполне легальная, официальная… из-за картеля.
Он протянул вперед руку, пытаясь отыскать руку Кристианы, а найдя, крепко сжал ее.
— Верно я говорю? Юбер хотел капитулировать. И сразу ухватился за эту возможность. Ведь это он подал идею воспользоваться смертью моего брата?
— Да.
— Стервец.
— Вы несправедливы. Разве вы можете с уверенностью сказать, что выпуск вашей лампы пройдет успешно? Можете дать слово, что тут нет никакого риска?
— Конечно нет. Но счастья попытать стоит. Я это дело могу выиграть.
— Теперь, может, и нет, Ришар… Мне не хотелось бы настаивать, но поймите же, наконец, в какое положение вы нас ставите. Вы признаете, что только вы можете добиться успеха в этом деле, но… вы уже не тот человек, каким были раньше. А вы подумали о Юбере, о заводе, обо мне? Если дело провалится, мы будем разорены… Однако вам нет дела до чужих денег. Противостоять картелю вас толкает… гордыня.
— Нет, — сказал Эрмантье. — Не гордыня. Во всяком случае, не только гордыня… Мне хотелось добиться вашего уважения, Кристиана. И если я говорю «вашего уважения», то потому лишь, что не решаюсь произнести…
Он еще крепче сжал руку жены.
— Мне легче говорить о цифрах, чем о чувствах, — продолжал он. — Наверное, я далеко не всегда был идеальным спутником… Но я был бы счастлив добиться успеха… ради вас! Я был бы счастлив, если бы люди кланялись вам чуть ниже обычного и умолкали бы при вашем появлении. Кристиана, могущество в руках женщины — это так прекрасно! Это все, что я мог принести вам в дар, но зато никто другой не мог вам этого дать. Не говорите мне больше об этом несчастном Юбере. Он делает что может, в этом я с вами согласен. Но он из породы людей трусливых, мелочных, всегда готовых увильнуть в решающую минуту. Словом, чиновник. А я, Кристиана, я… Если бы вы согласились помочь мне…
Он ударил себя кулаком в грудь.
— Вы не представляете, сколько еще тут силы! Надо было только поверить мне, Кристиана. Я, конечно, медведь, но медведь — это сила. И преданность. А ведь я ничего бы не просил взамен, лишь иногда немного ласки… и даже не ласки — просто внимания, нежного слова.
— Ришар!.. Умоляю вас, успокойтесь!
— Не желаю. Надоели мне тихие, спокойные люди с их мелочными расчетами и мелкими интересами. Одно только слово, Кристиана, соглашение подписано?
— Нет.
— Когда Юбер должен его подписать?
— Не знаю. Через несколько дней. Он все еще никак не решится.
— Не решится! Узнаю его. Вот уже сорок лет, как он не решается жить. Что ж, может, еще не поздно начать. Пропадать так пропадать, и лучше уж подохнуть в бою. Телеграфируйте ему, Кристиана. Запретите ему подписывать. Пока еще хозяин я, слышите! Он согласится. Ничего не поделаешь, придется согласиться. Плевал я на его миллионы! Если он их потеряет, значит, они ему были не по плечу. Но если я выиграю, он станет в десять раз богаче. Сейчас я ставлю его деньги против своей шкуры. Я запрещаю ему колебаться.
Он встал, обогнул кресло, в котором сидела Кристиана, и, наклонившись к ней, сказал тихонько:
— Кристиана, Лотье ошибся. Что бы ни случилось, я никогда не стану опасным для вас. Даже если бы я сошел с ума, никогда я не причинил бы вам зла. Я на вас не сержусь. Вы приехали сюда, чтобы не спускать с меня глаз. Вы изолировали меня, поместили отдельно от всех, относились ко мне, как к душевнобольному, но мне это безразлично. Позвольте мне только провести отсюда мою последнюю битву. Ради вас, Кристиана. Потому что мне хотелось бы…
Внезапно он прислонился щекой к щеке жены.
— Все было бы так легко, если бы вы меня любили!
Кристиана не шевелилась. С необычайной нежностью Эрмантье закрыл ей глаза рукой. И ощутил под пальцами влагу слез.
— Ах, Кристиана, — прошептал он, — я на это не надеялся…
Он долго молчал, весь сжавшись, ибо чувствовал себя беззащитным перед лицом счастья.
И тут уловил запах. Сначала он решил, что это ему почудилось. Не двигаясь, он старался определить, откуда исходит запах. Это мог быть букет, которому забыли сменить воду. Разве некоторые цветы, увядая, не пахнут лакрицей? Однако, это был не запах увядших цветов.
Эрмантье услыхал едва слышный скрип и понял, что никакой ошибки быть не может. Пахло лакричными пастилками.
Он неторопливо распрямился, убрал руку, закрывавшую глаза Кристианы. Никто не мог услыхать бешеные удары его сердца.
— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо, Кристиана… Я не забуду…
Голос его звучал неуверенно, но так оно, пожалуй, было лучше. Он отошел от кресла. Шаг. Два шага. Три шага. Теперь он стоял посреди комнаты.
— Куда вы? — спросила Кристиана.
— Пойду отдохну. Мне надо немного поспать.
Поспать! Спать ему отныне нельзя. Но надо было как-то отвлечь ее внимание. Он отыскал дверь, нашел в себе силы обернуться и послать улыбку. Улыбку, искаженную тревогой. Он вышел и заспешил в конец коридора. Ах, побыть наконец одному! Не думать больше обо всей этой мерзости. Повернув голову, он прислушался. Ему показалось, что сзади кто-то идет. Но нет. Они не осмелились бы. Пока еще нет!
Он бросился к себе в комнату, запер дверь на ключ и закрыл окно. Как узнать, есть ли кто в комнате? На мгновение он заколебался, собрался было поискать за шкафом, под столом, под кроватью. Но потом решил, что Клеман, верно, помогает Марселине готовить ужин. Нет, он, видимо, был один. Сполоснув лицо в туалетной комнате и даже не вытерев его, он пошел и лег… Итак, Юбер — ее любовник. Он имеет право входить к Кристиане, когда ему вздумается. Сидел там, посасывая свои пастилки, и наслаждался комедией, разыгранной его любовницей. Он все видел, все слышал. И возможно, жестами подавал ей советы. Но ведь Кристиана действительно плакала. В этом он нисколько не сомневался. А что, если Юбера там не было? Ну да, как же! Просто она умела плакать с такою же легкостью, как умела лгать, вот и все. С каких же пор они задумали это дело? С тех пор, как Кристиана представила Юбера и он стал его компаньоном? Или после несчастного случая? Как знать? А он ни о чем не догадывался. Считал ее холодной алчной эгоисткой. Зато с Юбером…
Эрмантье ворочался в постели. Каждая новая мысль обжигала его, словно едкая кислота. Он выступал в роли мужа-просителя. Юбер же самодовольно выслушивал его крики, обещания, жалкие протесты и нежные излияния. Этот ничтожный тип, которого раньше, когда у Эрмантье были глаза, ему ничего не стоило раздавить, теперь решил отыграться. Смешно до слез! Бедняга Эрмантье! А ты еще гордился своею силой, своим успехом! Тебе казалось, будто ты один знаешь пределы своих возможностей! Ты тешил себя сознанием собственного превосходства, полагая, что внушаешь им страх!..
Старая Бланш обо всем догадалась, поэтому ее и прогнали, поэтому она и не хотела возвращаться. Клеман тоже знал. И Марселина знала. Как они, должно быть, потешались! Даже Максим и тот…
Нет. Только не Максим. Максим никак не мог! Нет, Максим ни о чем не догадывался… Лежа ничком, почти касаясь пола свесившейся рукой, Эрмантье замер. Максим? Вздор. Зачем подозревать Максима? Он приехал как друг. Ему, верно, сказали, что брат тяжело болен. А обо всем остальном он, конечно, понятия не имел. Иначе не стал бы молчать. Нет, Максим тут ни при чем… Он вовремя умер. Ему повезло.
Эрмантье приподнялся на локте и расстегнул ворот. В этой наглухо закрытой комнате воздух казался затхлым, тяжелым.
«До чего же скверно!» — вздохнул Эрмантье.
И все-таки ему хотелось разобраться в обрушившемся на него несчастье, постичь до конца чудовищный обман. Ибо Кристиана наверняка обманывала его и во многом другом. Она была любовницей Юбера и, значит, готова была выполнять любые его требования. Завод, банковский счет — все перешло в его руки. Мало того, они увезли его в поместье, чтобы полностью обезвредить. И возможно даже, нарочно пытались помутить его разум, прикрываясь словами Лотье, которых тот никогда не произносил. Их искусные недомолвки… Их притворное сочувствие… А теперь еще эта могила!
«Если бы я все-таки решил вернуться в Лион, — подумал Эрмантье, — что бы они сделали?»
Вопрос этот настолько разволновал его, что он сел и закрыл лицо руками. Да. Стоит ему только высказать намерение уехать… На что они пойдут, стремясь помешать этому? Но даже если предположить, что он безропотно смирится, все равно их планы в любую минуту могут сорваться. Их может разоблачить первый встречный. Стоит кому-то заметить слепого в саду или на кладбище… и вся махинация рухнет. Разразится скандал. Трудно себе представить, что они этого не предполагали…
«Вот именно, — пришел к заключению Эрмантье. — Потому-то Юбер и вернулся».
Ибо Юберу следовало находиться не здесь. Он должен был быть в Лионе. Зачем он вернулся тайком? Впрочем, может, Юбер вообще никуда не уезжал, может, он только сделал вид, что уезжает? Но и в том, и в другом случае почему он скрывается?
Эрмантье даже застонал, хотя по-прежнему не шевелился. На этот раз истина открылась ему со всей очевидностью! Вначале Кристиана с Юбером, возможно, намеревались просто держать его в заточении. Однако смерть Максима изменила их планы. А так как он, Эрмантье, на вполне законном основании считался мертвым, им оставалось только привести в соответствие с документом существующее положение дел. Причем без всякого риска. Яма в парке. Очень просто. Как знать, может, все будет кончено сегодня же вечером.
Эрмантье встал и закурил сигарету. Главное — не терять достоинства. Не доставлять им этого последнего удовольствия. Он снова направился в туалетную комнату, умылся и причесался. Затем потрогал стрелки каминных часов. Половина восьмого. Через несколько минут его позовут ужинать. Он открыл окно. Теперь это уже не имело значения. Над самой крышей со свистом носились стрижи. От раскаленной земли веяло запахом сена. Пока еще он не испытывал ненависти к Кристиане. Что же касается Юбера… Он с удовольствием задушил бы его, но Юбер появится лишь в нужный момент, чтобы нанести последний удар. Облокотившись на окно, Эрмантье, казалось, дышал свежим воздухом. Не исключено, что Клеман наблюдает за ним из сада. Но Клеман не мог прочитать его мысли. А Эрмантье задавался вопросом, каким образом они собираются это осуществить. Юбер наверняка боится крови. Кристиане, конечно, хотелось покончить с этим как можно скорее. Она жестока, но слишком хорошо воспитана, чтобы идти напролом. Тогда, стало быть, яд?
— Ришар!
Это она. Как всегда по вечерам, она звала его снизу, стоя у лестницы.
— Сейчас! Иду! — крикнул Эрмантье.
Вздохнув, он медленно пересек комнату. И никто никогда не узнает! Это было самое страшное. Он вышел в коридор. Где сейчас Юбер? Все еще прячется в комнате у Кристианы или же расхаживает по дому на цыпочках, по-прежнему одетый во все черное и, как всегда, отменно корректный? Эрмантье направился к лестнице. Сзади тихонько потрескивал паркет. Сегодня опять было так жарко! Ступенька за ступенькой он добрался до низа.
— К столу! — сказала Кристиана. — Вы, должно быть, проголодались!
Голос ее звучал ласково, заботливо. И то верно, разве они не помирились? Он сел за стол, спиной к веранде.
— Марселина приготовила холодный ужин, — продолжала Кристиана. — Я подумала, вам это больше должно понравиться.
Она позвонила в колокольчик.
— Марселина! Можете подавать.
Юбер был, конечно, тут. А может быть, и Клеман. Готовые вмешаться, унести тело. «Я теряю самообладание, — подумал Эрмантье. — В присутствии Кристианы ничего не случится. Она не сможет этого вынести. Но зато после кофе, когда я останусь один, вот тогда…»
— Хотите еще немного салата? — спросила Кристиана.
— Нет, спасибо.
— Вы не голодны?
— Нет.
Марселина переменила тарелки. Он услыхал, как Кристиана наливает ему в стакан вино. Осторожно попробовал его, но не обнаружил никакого подозрительного привкуса. Марселина поставила новое блюдо.
— Кусочки хека под майонезом, — сообщила Кристиана.
— Мне чуть-чуть, — сказал он.
— Но вы попробуете майонеза? Марселина приготовила его специально для вас, положила побольше горчицы.
В голосе ее никакой фальши и никаких следов волнения. Если не считать, конечно, избытка любезности и подчеркнутого интереса.
— Капельку, попробовать, — прошептал он.
Зачем столько горчицы? Кончиком вилки и ножа он перевернул кусок рыбы, раскрошил его, чувствуя себя под прицелом чужих взглядов. Если он засомневается, не будет есть, то Юбер, Кристиана, да все, все они поймут, что он разгадал их игру, и уже не станут дожидаться окончания ужина, чтобы нанести удар. Нож и вилка Кристианы спокойно постукивали по тарелке. Он поднес кусок ко рту, понюхал майонез. Ничего не поделаешь! Едкий и острый запах горчицы скрывал, быть может, саму смерть.
— У рыбы слабый привкус, — заметила Кристиана. — Сейчас очень трудно сохранить ее свежей.
Она заговорила о сыне Одро, оптовом торговце дарами моря. Почему вдруг у нее появилась такая потребность непрерывно болтать? От чего она хотела отвлечь его внимание? Что можно подмешать в майонез? Мышьяк? Или снотворное, чтобы лишить его всякой возможности защищаться? Кристиана явно перестаралась. У него было такое ощущение, что его хек плавает в соусе. Каждый кусок обжигал ему язык. Какое количество яда он уже принял? Он отложил вилку.
— Есть что-то сегодня совсем не хочется.
Он полностью был в их власти. У него не оставалось ни малейшего шанса вырваться от них. Подумав хорошенько, он понял, что совершенно напрасно рассчитывал на жалость Кристианы. С самого начала игру, конечно, вела она. И именно она заставила Юбера действовать. Множество самых разных фактов приходило ему на память, укрепляя его в этой мысли.
— Марселина, фрукты, пожалуйста.
— Извините, — сказал он, — но я, пожалуй, ничего больше не буду.
— Выпейте хоть чуточку компота.
Трудно было изобразить большее участие. Эрмантье сложил салфетку.
— Нет, спасибо.
— Вы не больны?
В голосе слышалось неподдельное беспокойство. Может, в этот самый момент она вглядывалась в него, пытаясь уловить в его чертах первые признаки недомогания. Может, остальные тем временем медленно приближались к столу. А между тем чувствовал он себя вполне нормально. Неужели вся эта история ему только снилась, неужели он сам выдумал этот кошмар? Он встал из-за стола.
— Кофе я выпью на веранде.
— Как хотите.
Он тяжело пошел к двери. Кристиана последовала за ним. «Это случится сейчас, — решил он. — Чего им больше ждать?» Ему вспомнилось, что он на голову выше и Юбера, и Клемана. Спереди они не осмелятся на него напасть. Впрочем, все эти дурацкие предположения ничего не стоили. Бояться следовало только яда, причем яда, действующего молниеносно, а вовсе не такого, который оставляет время на раздумья и постижение чего-то. Значит, майонез был совершенно безвреден. Тогда кофе…
— Не хотите сесть в шезлонг? — спросила Кристиана.
На этот раз голос ее дрогнул. Правда, настолько незаметно, что в другое время Эрмантье не обратил бы внимания.
— Нет, — сказал он. — Я на одну минутку. Спать хочется… Завтра, надеюсь, будет лучше.
Он подвинул стул к плетеному столику. Кристиана налила кофе, положила сахар. Ничего, кроме позвякивания серебряной ложечки, он не услыхал. И снова у него промелькнула прежняя мысль: «А что, если все это существует только в моем воображении?» Но он тут же отбросил ее. Если его одолеют сомнения, он пропал. Ни в коем случае нельзя поддаваться сомнениям. Он был уверен, что Юбер здесь, и знал, что означает его присутствие.
— Марселина заварила слишком крепкий, — сказала Кристиана. — Хотите еще кусочек сахара?
— Нет.
Кристиана тихонько дула на свою чашку. Ему показалось, что он слышит, как она пьет. Во всяком случае, ее чашка слегка постукивала по блюдцу — верно, чтобы обмануть его. Стараясь выиграть время, он закурил сигарету. Кофе стоял тут, рядом, и ему придется выпить его. У него не было никаких резонов отказываться. Если он скажет, что кофе чересчур горек, его прикончат в коридоре второго этажа или у него в комнате. Юбер наверняка все предусмотрел. Взяв чашку, он поднес ее ко рту. Ложка Кристианы замерла. От кофе исходил приятный аромат. Эрмантье едва прикоснулся к нему губами, сделав вид, будто выпил несколько глотков. Он немного стыдился того, что с таким упорством борется за свою жизнь. Жизнь он больше не любил, но еще не утратил вкуса к борьбе. Он вытянул руку, собираясь поставить чашку, наткнулся на край стола, и хрупкий фарфор раскололся в его руке, расплескав горячую жидкость…
— Мой бедный друг… — начала Кристиана.
Ей с трудом удавалось скрыть свой гнев, свою досаду.
— Извините меня, — жалобно пробормотал он.
— Марселина… Соберите, пожалуйста, осколки и вытрите… Принесите другую чашку.
— Не стоит, — тихо сказал Эрмантье. — Мне лучше пойти спать. Доброй ночи, Кристиана.
Самое трудное было идти, не ускоряя шага и сохраняя походку вконец измученного человека. Он разыграл свой уход безукоризненно, но у начала лестницы вынужден был остановиться. Грядущее испытание отнимало у него все силы. Держась одной рукой за стену, другой — за перила, он потихоньку поднимался, вслушиваясь в молчание дома. Сзади никого не было, но опасность могла притаиться впереди… Занесенная дубинка или наведенный на него револьвер… Если так будет продолжаться и дальше, он не выдержит… Вот и лестничная площадка. Мир пока еще не рухнул. Жизнь его была сродни существованию ничтожной личинки, которую в любой момент мог раздавить чей-то каблук. Он продвигался вдоль коридора, огромный, могучий, побежденный. Войдя в свою комнату, он запер дверь на ключ, повертел головой, пытаясь распознать по едва уловимому движению воздуха приближение врага. Нащупал выключатель. Свет не был включен. Пройдя через комнату, он потрогал лампочку ночника. Она была холодной. Значит — никого. Ни Юбер, ни Клеман не решились бы наброситься на него в темноте. Но достаточно ли сейчас темно? Он нашел часы, пощупал стрелки. Девять часов. Сумерки, верно, наполнили комнату красноватым светом, которого вполне было достаточно для того, чтобы… Нет! Раз ничего не произошло, стало быть, опасность временно отступила. Они, наверное, рассчитывали на кофе, а теперь все четверо строят новые планы — уже на завтра.
Эрмантье громко зевнул и упал на кровать, пружины которой долго не могли успокоиться. Если кто-то подслушивает… ибо возможно всякое… то человек этот перестанет опасаться. Оставалось только ждать. Главное — не уснуть. Скрестив руки на затылке, Эрмантье расслабился. Ему так хотелось ни о чем не думать!.. Он до того устал страдать! Но вот наконец на него снизошел вечер. Овевавшая его лоб прохлада говорила ему, что уже темнеет и что избавление близко. В полночь они все лягут спать. Они тоже, должно быть, вымотались. Интересно, светит ли луна? Наверное, нет. Он попробовал сосчитать дни, запутался и махнул рукой. Помнил только, что, когда они приехали, луна была полной. Значит, ночь должна быть темной… Вдалеке послышались удары колокола… деревенского колокола, того самого, что звонил по Максиму Эрмантье повернулся на бок, подтянул колени к груди. Боль все не утихала, снова и снова накатывала жгучей волной. Теперь у него было время перебрать одно за другим свои воспоминания. Сомнений нет. Максим знал обо всем, что затевалось. И вот доказательство: в то утро, почувствовав, что его подозревают из-за чека, он воскликнул: «Я — вор! Если бы ты только знал то, что знаю я…» Он чуть было не признался во всем, теперь это ясно. Максим! Максим — сообщник! Максиму заплатили, чтобы он разыграл эту гнусную комедию! «Значит, я был тираном? — подумал Эрмантье. — Я мешал им жить.»
Он старался дышать как можно медленнее, чтобы не бередить едва притупившуюся боль. И снова донеслись удары колокола. Он погрузился в полудрему, однако это не мешало ему прислушиваться к ночным звукам: отдаленному лаю, протяжным крикам совы, далекому жалобному стону моря. Потом вдруг, лежа все так же неподвижно, он обрел поразительную ясность мысли, как бывало в канун знаменательных открытий. Пора было действовать. Он встал, на цыпочках прошел через всю комнату и широко распахнул окно. Жизнь, там кипела жизнь, такая многоликая и такая близкая! Он сел на подоконник, свесив ноги. Цветочная клумба смягчит удар при падении. Он прыгнул. Глухо ударившись о землю, тело его содрогнулось. Оглушенный, с разбитыми коленями, он вцепился пальцами в мокрую землю, прислушался. Дом спал глубоким сном; сад простирался вокруг умиротворенный, благоухающий, дружелюбный. Он поднялся, вытер ладони носовым платком. Очки потерялись, и на вид он был, конечно, страшен в своих перепачканных землей брюках да еще с безглазым лицом. Его наверняка тут же узнают. Первый встречный сразу поймет… Он свернул в сторону, подальше от стены, пошел по аллее, сгорбившись, ожидая выстрела, который вот-вот мог грянуть. Чувствуя наведенное на него дуло оружия и в то же время зная, что побег его обнаружат только утром, он заспешил к воротам. А добравшись до них, словно утопающий, схватился за железные брусья и, подняв свое изуродованное лицо к небу, несколько раз глубоко вздохнул, не в силах унять бешено колотившееся сердце. Затем, приподняв один из железных крюков, отвел его в сторону. Потом потянул за створку, чувствуя, как она поворачивается на петлях, и, проскользнув в образовавшуюся щель, вышел на середину дороги. Он вырвался на волю. Он был свободен.
Свернув влево, он начал отсчитывать шаги, досчитал до пятидесяти. Если он не ошибся, то должен был уже выйти на дорогу, ведущую к деревне. Сойдя на обочину, он пошел по траве, вытянув вперед руки, и тут же наткнулся на край откоса. Направление было верным. Проверяя его по откосу, он сделал еще несколько шагов и угадал начинающийся поворот. Тогда он снова вышел на дорогу, чтобы удобнее было идти. Деревня находилась неподалеку, на расстоянии километра, а может, и того меньше. Трудность состояла в том, чтобы не делать зигзагов. Как только он доберется туда, он постучится к Меруди, и Меруди отвезет его в Ла-Рошель. А если не удастся сразу отыскать дом Меруди, он постучит в первый попавшийся. Его там все знают. И он легко найдет себе союзников. Его полотняные туфли на каучуковой подошве не нарушали тишины. И все-таки, как знать? Вокруг было, пожалуй, слишком уж тихо, слишком спокойно. Слышался только шорох камешков, когда он забредал на обочину. Он тотчас исправлял оплошность. Небо, наверное, было усыпано звездами, а дорога, гладкая и блестящая, походила на застывшую воду. С правой стороны через каждые три секунды наверняка вспыхивал красноватый свет: Китовый маяк. Великолепная ночь для побега! Ему хотелось бежать, и не только потому, что было страшно. Впрочем, страха он больше не испытывал. Бежать хотелось потому, что он вновь ощущал вкус к жизни. И даже если им удастся догнать его, он согласен умереть здесь, вдали от ловушки, которую они с таким тщанием приготовили. Но они его не догонят, ведь деревня теперь совсем близко. Наверное, видны уже первые ее дома: кафе Пабуа с лаврами в горшках у съезда с дороги, и кузница Пайюно, и семенная лавка сына Люка с неизменным серым котом, свернувшимся клубочком за стеклом витрины. Эрмантье ускорил шаг. Пейзаж вставал в его памяти с такой поразительной ясностью, что он уже не давал себе труда вытягивать вперед руки. Еще каких-нибудь несколько минут, всего три или четыре, и он будет на месте, почувствует под ногами старинную деревенскую мостовую. Увидев его, Меруди придет в ужас. Лучше поговорить с ним сначала через дверь. Объяснить ему, что человек, который просит приютить его, вовсе не призрак, а всего лишь приговоренный. Пугать людей не стоит — момент не тот.
Прошагав добрых пять минут, Эрмантье понюхал воздух. Обычно запахи кузницы слышны были издалека, а ночью всегда находились две-три собаки, которые от страха яростно лаяли у своей конуры. Сколько же времени прошло с тех пор, как он двинулся в путь? Трудно сказать. Шел-то он долго, но продвигался, видимо, не очень быстро. Ничего! Осталось совсем немного. И вдруг он заметил, что снова протягивает вперед руки. Тогда он сунул их в карманы, пытаясь доказать себе, что ничего не боится. И главное, не боится заблудиться. Пройти мимо деревни было просто нельзя, потому что дорога вела прямо туда, и даже перекрестка не было. Поэтому следовало шагать вперед и не отчаиваться. Да, но если шагаешь уже полчаса? Полчаса с избытком хватит, чтобы пройти километр, даже если идешь неуверенно и делаешь зигзаги — от одной обочины до другой. Наклонившись, он дотронулся до земли, хотя заранее знал, что пальцы его встретят шероховатую поверхность асфальта. Несколько встревожившись, он снова двинулся вперед. Его не покидало ощущение, что в окрестностях пусто, что вокруг простираются бескрайние луга. И мало-помалу, едва ли не против собственной воли, походка его стала менее уверенной, а руки сами собой вытянулись вперед, словно защищая грудь от возможного удара. Он боялся наткнуться на что-то, но, уж во всяком случае, не на деревню. Вскоре ему пришлось признать, что никакой деревни нет и уже никогда не будет. А между тем он следовал по единственной ведущей туда дороге. Но она, видно, вошла в сговор с Кристианой. Так вот почему они позволили ему уйти! Они верили дороге и ее коварству. «Ну, будет, — уговаривал себя Эрмантье, — нельзя предаваться таким мыслям. Дорога эта совершенно безобидна, и я хорошо ее знаю. С каждым шагом по этой дороге я удаляюсь от них и, следовательно, приближаюсь к спасению». Он шел и шел, решив двигать ногами до полного изнеможения. Так можно продержаться не один час. И тут он услыхал чьи-то шаги впереди себя. Он остановился. Незнакомец насвистывал. Башмаки его ритмично поскрипывали. Верно, какой-нибудь турист или крестьянин, отправившийся на поиски скотины, заблудившейся в болотах. Человек перестал свистеть, но продолжал идти вперед.
— Простите, — сказал Эрмантье, — где я сейчас нахожусь?
В ответ — ни звука.
— Я заблудился, — продолжал он. — Я перенес операцию и… очень плохо вижу.
Башмаки заскрипели снова. Они удалялись, набирая скорость.
— Очень прошу вас, — крикнул Эрмантье, — скажите мне, где я?
Он попробовал бежать вслед за прохожим, но тот со всех ног кинулся прочь, словно объятый неописуемым ужасом. Только каблуки громко стучали по асфальту. И долго еще было слышно, как он убегает. Наконец все смолкло, он исчез, а Эрмантье охватило страшное отчаяние. Неужели он хуже прокаженного, нечто вроде зловонной твари, при виде которой люди шарахаются, едва сдерживая крик! А может, мужчина узнал его и решил, что повстречался с мертвецом? Но тогда это кто-то из деревни. Какой деревни? Где она прячется, эта деревня, которая, похоже, и сама убегает от него этой странной ночью? Ну а если человек поднимет тревогу? И все-таки следовало двигаться дальше. Надо было во что бы то ни стало обратиться к какому-то человеческому существу. Скоро начнет светать, а рассвет — это предвестник погони.
Эрмантье снова двинулся вперед. Под ногами его бежала все та же дорога. Неужели она слегка пошла вверх? Или сам он немного устал? А когда он устает, голова его может сыграть с ним любую шутку. Вот сейчас, например, он чувствует запах сосны. Едва уловимый, и все-таки запах сосны. Максим уверял его, будто в сильную жару от земли исходит запах смолы. Но это — чтобы успокоить его. И вот теперь его снова преследует все та же галлюцинация. По мере продвижения вперед у него возникало ощущение, будто он углубляется в душную лесную чащу и со всех сторон к нему подступает запах сосны. Он свернул влево… Нога его замерла на краю покатого склона, который мог спускаться в ров. Он кинулся вправо, на другую сторону дороги, и тоже обнаружил там склон. Спасенья нет. Все было пропитано резким, пьянящим, вязким от перегретой смолы сосновым запахом. У него закружилась голова. Значит, они были правы, когда утверждали, будто Лотье… Он бросился бежать, рискуя наскочить на какое-то препятствие, и вдруг правой рукой, плечом и головой сильно ударился обо что-то, стоящее на краю дороги. Он упал и лежал ничком, ожидая, что его вот-вот прикончат. Но вокруг не было слышно ни звука. Никто на него не нападал. Легкий ветерок, казалось, шелестел недосягаемой листвой. Осторожно вытянув руки, он наткнулся на что-то твердое, металлическое. Затем встал. Кровь текла у него по подбородку.
— Ришар Эрмантье, — пробормотал он.
Кто мог ему ответить? Он был один, совсем один. И снова он потрогал это холодное, цилиндрической формы тело, похожее на ствол дерева. По мере того как руки его поднимались вверх, он начинал понимать, что это столб. Указательный столб? Нет. Вместо таблички наверху был шар. Большущий шар размером с голову, однако то, чего касались его пальцы, было вовсе не лицом… То был замок. Рот на замке! Они все предусмотрели. Замок! Беззвучный смех сотрясал его грудь, шатаясь, он сделал несколько шагов. Голова его шла кругом. Он вытер подбородок тыльной стороной ладони, затем, чувствуя, что, того и гляди, упадет, вернулся к ледяной колонне и прислонился к ней. Она была гораздо толще, чем обычный столб. Пожалуй, это что-то вроде качелей, которые ему случалось видеть в парках. А может, это и есть качели! Раз эта дорога была ненастоящей дорогой! Границу какого мира обозначали эти фальшивые качели? Лицо его горело, правая щека онемела, но он чувствовал себя в силах продолжать путь. Прежде чем отпустить железную колонну, он задумался: а не повернул ли он в другую сторону, правильное ли направление выбрал, но потом решил, что правильного пути вообще больше нет. Главное — идти, шагать до самой смерти. Он оторвался от точки опоры. Запах сосны исчез, или, вернее, его перебил вкус крови, наполнившей рот. Посвежело. Это был самый глухой, самый нечеловеческий час ночи. Дорога шла вниз, и ощущение свежести усиливалось. Он вдруг чихнул, и вокруг загудело эхо, покатилось куда-то, словно в глубоком подземелье. Эрмантье откашлялся, ему вторил тихий хор хриплых голосов — десять или двадцать, — которые долго не смолкали.
— Есть кто-нибудь? — крикнул Эрмантье.
Вопрос тут же подхватили со всех сторон какие-то замогильные голоса, теперь в нем слышалась угроза, и он катился куда-то в нескончаемую тьму.
«Я, видно, здорово расшибся», — подумал Эрмантье. Затаив дыхание, он шагнул навстречу голосам в непроницаемую промозглую тишину подземелья. Вскоре, однако, ему снова пришлось глубоко втянуть в себя воздух, и тьма в ответ вторила его дыханию. Казалось, невидимая, горестная процессия сопровождает его тяжким стоном. Лабиринт был наполнен чьим-то скорбным присутствием, кто-то молча с трудом волочил ноги в кромешной тьме. Эрмантье задел плечом окаймлявшую дорогу ограду. Она была скользкой и липкой от влаги. И казалась бесконечной. Но потом все-таки кончилась. Сопровождавший Эрмантье шум толпы тут же смолк. Он снова остался один. Какое испытание ожидает его теперь? Он коснулся земли. Перед ним по-прежнему расстилалась чуть влажная от легкого тумана дорога. До тех пор пока она бежит у него под ногами, он, несмотря ни на что, будет упрямо надеяться. Дорога так или иначе куда-нибудь приводит, даже если временами кажется неверной. К тому же эта была хорошей, гладкой, словно кожа, и мягкой под ногами, Но, значит, по краям ее не было ни жилья, ни людей? Или при его приближении они обращались в бегство? Нет. Скорее всего, пока еще все спят. А то, что он ощущал и слышал, было сновидением тех, кто покоится в глубине больших кроватей на фермах в низинах. И скоро он непременно доберется до какого-нибудь селения с дверьми и окнами, вытянувшегося вдоль той же дороги, до которого будет рукой подать. Он шел по обочине, и мысль его постепенно угасала. Он был похож на загнанную, измученную скотину, которая спит на ходу. Возможно, он спал уже очень давно и по своей вине пропустил деревню. Да и вообще он сам во всем виноват. И теперь несет жестокую кару. Взять хотя бы эту страшную дорогу. Дорогу со всеми ее изгибами, оградами, а может, и зеркалами — словом, со всякого рода ловушками. Дорогу по замкнутому кругу! Дорогу-тупик! И тут вдруг он услыхал звук, который заставил его очнуться. Мяукнула кошка. Ошибки быть не могло. На этот раз он был уверен. Кошка мяукнула еще раз, теперь уже где-то совсем рядом. Кошка. Стена. Сад. Дом. Он добрался. Наконец-то!
Вытянув руки вперед, он осторожно приблизился. Пальцы его наткнулись на стену. Самую настоящую стену, у которой был верх. Оставалось только идти вдоль стены, и Эрмантье торопливо пошел вдоль нее. Стена кончилась, но за ней было что-то еще… Железная ограда! У него зародилось страшное подозрение. Он вернулся к исходной точке. Кошка, которая мяукала, чтобы обратить на себя его внимание, да это же Рита. А он был настолько глуп, что боялся яда! Он-то вообразил, что, совершив побег, разомкнет круг! У него вырвался стон. Столько стараний, и все напрасно. Напрасно? А может, и нет. Он еще успеет дойти до берега, добраться до воды. Он может спастись, воспользовавшись последними мгновениями ночи. Перейдя через дорогу, он стал искать откос на противоположной стороне, по нему легко будет взобраться. Но вместо травы и влажной от росы земли руки его нащупали железные прутья, бесконечный ряд железных прутьев. И с этой стороны тоже была ограда. Теперь он уже не знал, где находится — снаружи или внутри, на свободе или в неволе. Он был похож на крысу, которая почуяла вокруг себя тонкую решетку западни, но еще не понимает, что ловушка захлопнулась сзади. Он миновал решетку ограды, не зная толком, какое направление выбрать. За решеткой начиналась стена, а сразу после стены — опять решетка. Стена. Решетка. Стена. Решетка. Как в тюрьме. Он с воплем бросился бежать.
Раздался резкий автомобильный гудок. Взвизгнули шины. Захлопали дверцы. Он лежал ничком на земле в полузабытьи. Его приподняли, и он сделал усилие, пытаясь вырваться. Нет. Только не «бьюик»! Нет. С него довольно! Его уложили на заднем сиденье. Откуда-то доносились голоса людей, но казались такими далекими, что он был не в силах понять, о чем они говорят. Но вот машина тронулась. И тут Эрмантье решил не сопротивляться. «Пускай увозят меня. Пускай увезут далеко, как можно дальше». Он не знал, как все это случилось и не грозит ли ему смертельная опасность, главное, что в тот момент, когда все, казалось, было потеряно, произошло чудо. Ловушка приоткрылась.
Он поднес руку к подбородку, где тихонько сочилась кровь. Затем дал себе волю и впал в приятное беспамятство. Но тело его не переставало ощущать толчки машины, тихо радуясь этому каждой косточкой, каждым мускулом. Когда машина остановилась, он спал глубоким сном.
Стараясь не шуметь, Эрмантье оделся, все время придерживая рукой стул, на котором висела его одежда и который то и дело качался на своих слегка неровных ножках. Затем осторожно опустился на кровать, чтобы, не дай Бог, не скрипнули железные пружины, сунул ноги под простыню и до самого подбородка натянул одеяло. Если будет обход, подумают, что он спит. Но обходов, как правило, не бывает. Сосед справа все время жаловался, говорил что-то очень быстро хриплым голосом, ворочался, задевая кулаком или локтем тонкую перегородку. Сосед слева тихонько нашептывал нескончаемую молитву. Возможно, он молился ночи напролет. Каждые четверть часа раздавался бой часов. Сначала слышался глухой стук, приходил в движение скрипучий механизм, зато сам удар звучал необычайно чисто, торжественно и грустно, в нем таились нежность и печальное умиротворение. Неподвижно лежа под одеялом, Эрмантье отсчитывал каждые четверть часа. То место, куда делали уколы, болело. Ему нестерпимо хотелось почесаться, но он знал, что шевелиться не следует. Впрочем, в его интересах было отдохнуть хорошенько, он попробовал полностью расслабить мышцы, ни о чем не думать, отбросить всякое беспокойство. В час он встанет. Долгие бдения стали ему привычны. Он научился быть терпеливым…
Он подождал, пока снова воцарится неподвижная, похожая на стоячую воду тишина, едва потревоженная боем часов. Потом потихоньку выпрямился, откинул одеяло и встал. Шум его шагов по линолеуму напоминал шорох отклеивающейся бумаги. Миллиметр за миллиметром он открыл дверь, прислушался. Коридор наверняка освещался каким-нибудь ночником, но кому придет в голову заглядывать в этот коридор в столь поздний час? Он вышел. Ну вот! Дело сделано. Его могли увидеть. Однако никто не подошел. Момент был выбран удачный. Два дня назад он по ошибке вышел рано, слишком рано. Бросился, можно сказать, зверю в пасть. На этот раз, он чувствовал, ему сопутствовала удача. Его так легко не поймать!
В конце коридора была лестница. Дойти до нее не составляло никакого труда. Пол был покрыт какой-то резиной, заглушавшей любые шорохи. Лестница, конечно, вела в холл. Внизу его могут заметить. Эрмантье не знал, на каком этаже находится — на третьем или на четвертом. Да и откуда ему знать, сколько здесь этажей? Ухватившись за перила, он решил не отпускать их, пока не доберется до первого этажа. По запаху он отыщет там кухню. Ибо ни в коем случае нельзя появляться у главного входа. А попав в подсобные помещения, он уж как-нибудь выберется: найдет на ощупь окно или дверь черного хода. Откуда-то доносился шум лифта. Эрмантье слышал, как скользит его клеть. Она явно поднималась, потом раздался стук, и он понял, что лифт остановился этажом выше. Затем железная дверца тихонько закрылась, щелкнул замок. Куда направился только что вышедший человек, угадать было нельзя: резиновая дорожка заглушала не только шаги Эрмантье Он заспешил, и перила выскользнули у него из рук. Не было больше ни перил, ни ступенек. Он прибыл — спустился в холл. В конце этого холла, вероятно, находится лоджия — предназначенная для сторожа застекленная кабина. Сейчас его окликнут. Но нет. Похоже, никого там не было. Он двинулся дальше, пытаясь сориентироваться. Может, под лестницей ему удастся отыскать какой-нибудь проход.
Чья-то рука коснулась его плеча. Это произошло молниеносно и до того неожиданно, что он чуть было не упал от испуга.
— Ancor voi! — прошептал чей-то голос. — Siete incorreggibile! Via, venite.[12]
Его поймали. Он чувствовал себя слишком слабым, слишком несчастным, чтобы сопротивляться. Стоит ли отбиваться, как прошлой ночью? Женщина позовет на помощь. И опять его схватят, пожалуй запрут, доведут уколами до полного отупения.
— Отпустите меня! — попросил он.
Она не понимала по-французски. И снова заговорила, уже чуть громче, на этом быстром языке, в котором «р» катались, словно мелкие камешки.
— Ricoricatevi. Non siate cattivo![13]
Она подтолкнула его вперед, закрыла дверцу, и он почувствовал ее рядом с собой в клетке лифта.
— Я не болен, — попытался он объяснить, раздельно выговаривая каждое слово, причем очень громко, словно обращался к глухой. — Не болен! Мне надо идти.
Лифт тихонько урчал. Мягкий толчок, и он остановился на втором этаже.
— Andate fuori.[14]
— Да говорю же вам, мне надо идти. Никто не имеет права держать меня здесь против воли.
Она взяла его за руку, и он смирился. Но всю дорогу, пока они шли по безмолвному коридору, он в отчаянии твердил:
— Я — Ришар Эрмантье… Эрмантье Электролампы… Ришар Эрмантье…
Она вошла вслед за ним в комнату, заперла дверь на ключ.
— Spogliatevi.[15]
— Что вы сказали?
— Spogliatevi.
И так как он не понимал, она начала снимать с него пиджак. Тогда он покорно стал раздеваться. Человек за перегородкой по-прежнему жаловался. А тот, что был слева, бормотал свои нескончаемые молитвы.
— Vi mandero il medico di servizia.[16]
Он понял слово «врач». Она, верно, позвонит сейчас дежурному врачу. Тем лучше. Может, хоть тот согласится выслушать его. Он лег, но все-таки, приподнявшись на локте, вертел головой, пытаясь уследить за движениями медсестры.
— Вы же видите — заговорил он. — Я ничуть не нервничаю. Уверяю вас, мне не нужно никаких уколов. Мне нужно только позвонить… позвонить по телефону.
— Telefonate?[17] — Повторив это слово, она засмеялась и положила руку ему на лоб.
— Нет, нет! — воскликнул Эрмантье. — Я не сумасшедший, что вы! Я знаю, здесь все считают меня сумасшедшим. Но Боже ты мой, неужели в этой больнице не найдется ни одного человека, который смог бы понять меня!
— Non parlate piu. Riposatevi.[18]
Эрмантье лег на спину, сожалея о том, что позволил себе проявить нетерпение. Она наговорит доктору, что у него был приступ или что-нибудь в этом роде. И они снова введут ему Бог знает какое зелье, чтобы заставить успокоиться. Как втолковать им, что время не терпит, что нельзя больше терять ни минуты?
Дверь снова тихонько закрылась.
— Via, che cosa c’e?[19]
Это был доктор. У него, как и у всех остальных, был певучий голос, который, казалось, говорил одни только приятные вещи. Медсестра что-то быстро ответила, и рука врача сжала запястье Эрмантье.
— Я не болен, — запротестовал Эрмантье.
Он в ярости отчеканил по слогам слова:
— Не болен. Я только хочу, чтобы меня выслушали!
— Aveti già parlato a l’interprete.[20]
— Ах, этот ваш переводчик! Он говорит по-французски не лучше вашего… И еще убежден, что у меня бред.
— Bisogna dormire. Domani quando sarete più quieto, tornaro.[21]
Сделав некоторое усилие, врач очень забавно произнес по-французски: завтра.
— Умоляю вас, доктор! — воскликнул Эрмантье. — Завтра будет слишком поздно… Они приедут за мной… Надеюсь, вы не хотите, чтобы они убили меня! А ведь если они увезут меня — я пропал… Поймите же это… Пропал! Письма мои отправили?
Он схватил врача за руку.
— А? Мои письма?
— Si, si… le sue lettere sono partite.[22]
— Только вот беда, — сказал Эрмантье, — пока успеют вмешаться… Сразу видно, что вы их не знаете. Они на все способны! Вам придется держать меня здесь до конца расследования.
Тон его стал серьезным, внушительным, ему хотелось привлечь внимание доктора.
— Ваша полиция… понимаете… полиция… Надо, чтобы она связалась с французской полицией, придется проверить факты, вызвать свидетелей, людей из Лиона… Они меня опознают. Они подтвердят, что меня объявили мертвецом.
— Si, perfettamente![23]
Эрмантье почувствовал, что человек этот отвечает наугад, что он даже не слушает его. Медсестра передвигала какие-то склянки. По запаху эфира он догадался, что ему собираются ввести успокоительное лекарство.
— Подождите!.. Подождите!.. Я буду говорить медленнее. Видите, я стараюсь не горячиться… Я рассуждаю здраво… как вы… как любой другой. Дом, где меня держали взаперти, действительно существует… Я его не выдумал…
Стоя по обе стороны кровати, те двое наблюдали за ним, тронутые, видимо, его искренним тоном.
— Дом находится на берегу моря, — продолжал он. — Автомобилисты, должно быть, указали вам место, где они меня подобрали. Так вот, до того как они сбили меня, я шел не больше часа. Я не мог пройти больше четырех километров. Всего четыре километра!
Загнув большой палец, он поднял остальные.
— Я пересек сосновый лес. Сразу после него должна быть бензоколонка. Затем, мне кажется, дорога идет под уклон и проходит через туннель… Я все обдумал… Это наверняка туннель, как раз неподалеку от вилл, окруженных оградами…
Врач шепнул несколько слов медсестре.
— Вам нужны еще какие-нибудь уточнения? — спросил Эрмантье. — Дом наверняка стоит вблизи деревни. Я слышал колокольный звон. Пускай проверят регистрационные записи в мэрии и в церкви. А на кладбище — могила… Ришар Эрмантье… 1902–1948…
Медсестра подняла простыню. Он опустил ее — сдержанно, но твердо.
— Сейчас, я еще не кончил. Вы должны знать все, потому что это гнуснейшая история. Когда они приедут, они и вам начнут лгать, как лгали мне… Но я в конце концов установил истину.
— Via, e tempo di dormire.[24]
На этот раз доктор был недоволен. Он старался еще проявлять любезность, но Эрмантье прекрасно чувствовал, что ему не терпится уйти, снова поскорее лечь спать. Эрмантье уступил, согласился на укол. Потом медсестра накрыла его одеялом и села рядом с ним, а доктор тем временем проверял его пульс. Надо торопиться и высказать все, пока оба они еще тут. А главное, надо убедить их, что он не испытывает ненависти.
— Знаете, — сказал он, — они в общем-то не настоящие преступники. Юбер всегда был безвольным, жалким человеком. А Кристиана… Она хотела только одного — чтобы я оставил завод… Вот почему они увезли меня за границу, поместили там, где я никого не знал и меня никто не знал. Им достаточно было, чтобы во Франции меня считали мертвым. А для этого — всего-навсего получить у одного из ваших служащих фальшивое свидетельство о смерти. С моими деньгами они были богаты и могли купить кого угодно…
Доктор отпустил его руку.
— Нет, — взмолился Эрмантье. — Не уходите. О, я знаю, о чем вы думаете: все, что я здесь рассказываю, — плод моего воображения. Но когда их арестуют и им придется во всем сознаться, вы поймете, что я не ошибся.
Голова Эрмантье отяжелела, откинулась на подушку. Тело утратило подвижность, а мысли заволокло легким туманом, но сознание оставалось ясным. Фразы складывались сами собой, и он проникался уверенностью, что врач с медсестрой слушают его теперь с интересом. Теперь-то они наконец начали понимать смысл его слов. Во всяком случае, они больше не суетились. Но все еще были здесь… Уйти они не могли. Да и когда им было уйти? Эрмантье даже засмеялся, но смеха своего не услышал. И слов своих тоже не слыхал. Хотя губы его по-прежнему шевелились и он все еще продолжал объяснять:
— Поймите, доктор… Юбер много ездил. Ему легко было отыскать виллу, похожую на наш дом в Вандее. Все летние дома похожи один на другой. К тому же за пять-то месяцев вполне можно успеть где-то замуровать окна, а где-то прорубить двери… Пристроить веранду, гараж… Потом привезти вещи, оклеить стены обоями, расставить мебель, и вот вам пожалуйста — все шито-крыто… Что же касается сада… Достаточно проложить аллеи, разбить клумбы и посадить цветы. Да взять хотя бы персиковое деревце… В тот день, когда выясняется, что его недостает, можно обратиться к садовнику, и дело сделано. Слепого обмануть нетрудно, он может поверить чему угодно.
Язык Эрмантье ворочался с трудом. Он забыл и доктора, и медсестру. Он был занят только своими мыслями, сосредоточившись на той истине, что открылась ему со всей очевидностью среди стольких кошмаров и сновидений. Ему даже не требовалось, чтобы его слушали. Он рассказывал о своем несчастье самому себе. И неизменно возвращался к исходной точке:
— Слепой! Кто с ним считается… Ему говорят, что ехали восемь часов, как обычно, хотя на самом деле на поездку ушло десять, а то и двенадцать часов. Уверяют, будто была какая-то поломка, чтобы объяснить короткую задержку на границе. Таможенники? Не станут же они будить уснувшего калеку! Ах, до чего все здорово было придумано! Эрмантье бояться больше нечего. Он обезоружен. Какой из него хозяин или муж? А если он что-либо заподозрит, если надумает протестовать или захочет вернуться в Лион, что ж, тогда… Как вы сказали?
Эрмантье разволновался. Кто-то что-то сказал? Он попробовал протянуть руку, коснуться медсестры, которая должна была сидеть совсем рядом на стуле, но рука его осталась неподвижной.
— Я вас все-таки убедил, — прошептал он нечленораздельно. — Максим? Ах, Максим! Они пообещали ему денег, много денег…
Он вздрогнул, губы его сомкнулись, но внутренний голос не умолкал: «Максим… Милый мальчик… Он сам не ведал, что творит. Потому что… если бы он только знал… Нет! Это был настоящий Эрмантье! А потом Максим умер… Так что фальшивое свидетельство о смерти не понадобилось, и опасные сообщники тоже оказались не нужны… Надо было просто похоронить покойника… Меня! Меня!»
Слюна потекла по его распухшему подбородку. А внутренний голос все кричал: «Доктор! У них нет выбора… Теперь им придется убить меня… Не впускайте их… Слышите? Вы слышите меня?»
Должно быть, в тумане, который постепенно его окутывал, он различил некий добрый знак, потому что вдруг успокоился и повернулся на бок. Свет ночника падал на его могучий профиль, освещая угол комнаты, давным-давно опустевшей. Голос, который рядом бормотал молитвы, тоже смолк.
Директор больницы галантно склонился к руке Кристианы, поздоровался с Юбером. Взгляд его снова обратился к Кристиане, красивой, благоухающей духами, изысканно одетой. Он долго о чем-то говорил, все время оживленно жестикулируя. И напрасно пытался всем своим видом выказать сочувствие: его темные глаза смеялись. А губы то и дело обнажали ослепительно белые зубы.
— Что он говорит? — прошептал Юбер.
— Он говорит, что Ришар никак не может успокоиться. Ему все время делают уколы. Прошлой ночью он опять пытался убежать.
Директор порылся в ящике и протянул Кристиане несколько писем. Пожав плечами, она отдала их Юберу. Тот немного побледнел, прочитав адреса, начертанные ужасными буквами, выведенными дрожащей рукой.
Господину министру юстиции.
Господину Прокурору Республики.
Потирая руки, директор продолжал говорить с невероятной быстротой. Кристиана отвечала ему спокойно, лицо у нее было серьезное.
— Что он говорит? — повторил Юбер.
— Он считает, что мы напрасно хотим забрать Ришара. Он говорит, что Ришар не опасен, и все-таки советует поместить его в психиатрическую больницу.
Она взяла назад письма и с печальным видом разорвала их одно за другим. Директор нажал на звонок и отдал секретарше распоряжение. Затем, слегка поклонившись, пригласил Кристиану и Юбера следовать за ним. Пройдя через холл, они остановились у начала лестницы. На верхних ступеньках две санитарки поддерживали Эрмантье. Юбер сгибал и разгибал поля своей шляпы. Кристиана смотрела на медленно спускавшегося слепого, одурманенного успокоительными лекарствами. Она о чем-то торопливо спросила директора, и тот утвердительно ответил ей категорическим тоном.
— Переведите! — попросил Юбер.
— Он говорит, что Ришар сейчас в полубессознательном состоянии и наверняка заснет в машине.
Юбер облизал губы кончиком языка.
— Надо торопиться, — шепнул он.
Опередив санитарок, он открыл дверь, ведущую в палисадник. Кристиана что-то тихо говорила Эрмантье, тот шел, низко опустив голову и тяжело повиснув на руках двух женщин. Клеман вскочил со своего сиденья и поспешил открыть дверцу. Подошел привратник и помог втащить больного в машину. Кристиана благодарила, совала всем в руки деньги, снова о чем-то беседовала с директором. Мотор был уже включен, она села между Юбером и мужем.
И тут Эрмантье, просунув через открытую дверцу руку, вцепился в пиджак директора. С искаженным от напряжения лицом он пытался что-то сказать, изо всех сил стараясь удержать его. Директор, посылая Кристиане последнюю улыбку, спокойно отвел эту настойчивую руку и в тот момент, когда машина уже трогалась, наклонился к Эрмантье, собрал те немногие французские слова, которые еще помнил, и сказал певучим голосом:
— С мадам… выздоравливать… скоро выздоравливать!
Эрмантье растянулся на узкой железной койке. К чему двигаться, ходить?! Теперь он уже хорошо изучил ее, свою камеру. Он догадывался, что она белая, чистая, никакая. Окна зарешечены. Он сам потребовал установить решетки. Хотел их ощупать. Три металлических прута, отделяющих его от сада, улицы, жизни. Но ведь душевный покой куда ценнее свободы. Он обрел душевный покой. Такой, какой присущ монаху. Он отрекся от всего, как монах. Вплоть до того, что ходит не в костюме, а в чем-то наподобие робы из грубой материи — униформа, предписываемая тут всем пациентам. Он бросил курить. Курение навевает мечты, а мечты причиняют боль. Он спит. Он старается уснуть, старается изо всех сил. У него не осталось никакой надежды на выздоровление. Он спит, чтобы убежать от самого себя. Сон стал его спасением. Он молит о том, чтобы сон снизошел на него; он сосредоточивается на мысли о сне; ждет его прихода, как благодати; приемлет его, дрожа от радости; отдается ему, скрестив на груди руки. Лишь бы пробуждение пришло не слишком скоро! Лучше всего внушать себе: я нахожусь здесь потому, что я этого захотел. Пока я здесь, я безобиден. А когда начнется приступ, мною займутся санитары. Да и чувствуешь себя здесь спокойнее. Разумеется, помешать мысли блуждать невозможно, но стоит предоставить ей свободу, и вскоре она утомится сама собой. Тем не менее порой она упорствует. Он не в состоянии воспрепятствовать тому, чтобы по сто раз не возвращаться к одним и тем же мыслям. И тогда он изучает их, одну за другой, с маниакальной дотошностью: напали на него или нет после того, как он уловил в воздухе запах… Нет. Никто, разумеется, и не помышлял о том, чтобы его уничтожить. Юбера там не было — Кристиана не солгала. А он день за днем выстраивал неоконченный роман: с помощью персикового деревца, запаха хвои, могилы, надпись на которой ему так и не удалось разобрать…
Кристиана предоставила ему бредить — терпеливо, не раздражаясь, лишь бы не спровоцировать бурную реакцию и избежать худшего.
Худшее? Что при этом имелось в виду? Значит ли это, что он, Эрмантье, способен убить, если его доведут, если ему скажут «нет»? В этом, выходит, и заключается секрет доктора Лотье? Вот именно. И вот доказательство тому: когда он объявил Кристиане о своем твердом желании немедленно отправиться в санаторий, разве она протестовала? Попыталась его отговорить? Напротив, она едва смогла скрыть чувство облегчения. Так ведут себя по соседству с хищником, который может наброситься на вас в любой момент. И никто не решается затолкать его в клетку. Ему пришлось самому решиться на это. Придет время, и кто-нибудь узнает, чего ему стоило такое решение!
Теперь его душа, похоже, безмятежна. Но так ли это в действительности? Вески ли доводы, которые он бесконечно выдвигает в пользу этого предположения? Еще вчера они были такими. Но с тех пор, как этот санитар вошел в его комнату… Он ничего не имеет против этого малого. Только ему не по душе его не чисто среднефранцузский выговор. Напевная интонация его голоса… Итальянский акцент. Санитар — итальянец, почти наверняка. Почему обязательно итальянец? А почему бы ему и не быть итальянцем?.. Давайте рассуждать здраво: санитар — итальянец. Ладно… А что, если это итальянская клиника? Что, если он находится за границей…
Только что он рассеянно подумал так, и вот уже эта идея сверлит его мозг, как одно из насекомых, какие заводятся даже в самом прочном срубе. Что, если его увезли за границу? В конце концов, а почему бы и нет?.. Юбер много разъезжал… Ему нетрудно было подыскать виллу, похожую на нашу в Вандее. Пяти месяцев вполне достаточно, чтобы замуровать окна, прорубить двери, перевезти вещи, все переоборудовать. Что же касается сада… Достаточно проложить аллеи, разбить клумбы, цветники. Только вот какой промах — забыли о том персиковом деревце! В тот день, когда обнаружена промашка, они обращаются к садовнику — и проблема снята… Ему врут про маленькую поломку в пути, чтобы прикрыть этим объяснением короткую задержку на границе. Подкупить таможенника — пустяковое дело. А могила? Максим или Ришар — какая ему разница? Но тогда нужно все доводить до логического конца?.. Выходит, Юбер и в самом деле любовник Кристианы?..
«Я во Франции, и я сошел с ума, — думает Эрмантье. — Или же я за пределами Франции и меня вычеркнули из списка живых. Или они невиновны, а я виновен… Или же они виновны, а я попался в ловушку, которую они мне поставили… Я в ловушке!»
И он кричит:
— Я попал в ловушку!
Дверь открывается.
— Вам что-нибудь угодно? — спрашивает мужской голос с певучей интонацией.
Все они — участники заговора, даже Максим. И этот тип — тоже заговорщик. Санитар подходит, наклоняется к Эрмантье. Тот выбрасывает руки вперед и обрушивается на санитара, бьет его изо всех сил. Из коридора доносятся топот, шарканье бегущих ног, выкрики. Эрмантье истошно вопит все время, пока его пытаются обуздать и схватить за руки, оттаскивая от санитара. Он уже не перестает орать, зовет на помощь полицейских, судейских чиновников, взывает к человеческой справедливости…
(1953)
Перевод с французского Н. Световидовой
Пьеру Вери посвящается[26]
— Послушай, Роже, — сказал Жевинь, — я бы хотел, чтобы ты последил за моей женой.
— Она что, тебя обманывает?
— Да нет…
— Тогда в чем дело?
— Даже не знаю, как тебе объяснить. Она какая-то чудная… Это меня и тревожит.
— Чего же ты, собственно, боишься?
Жевинь колебался. Он смотрел на Флавьера, и тот чувствовал, что его останавливает: Жевинь не решался быть до конца откровенным. Видно, он совсем не изменился за пятнадцать лет, что прошли с тех пор, как они вместе учились на юридическом факультете: все такой же сердечный, готовый душу излить, а по сути — скованный, застенчивый и несчастный. Вот и только что, когда Жевинь распахнул ему объятия: «Старина Роже! До чего я рад тебя видеть!» — Флавьер инстинктивно ощутил в этом движении какую-то неловкость, еле заметную нарочитость, натянутость. Жевинь суетился чуть больше, чем нужно, смеялся чуть громче, чем следовало. Ему все не удавалось забыть, что минуло целых пятнадцать лет и они оба изменились, даже внешне. Жевинь почти облысел, у него наметился второй подбородок. Брови порыжели, а возле носа выступили веснушки. Да и Флавьер был уже не тот, что прежде. Он и сам знал, что после той истории похудел и стал сутулиться. При мысли о том, что Жевинь может поинтересоваться, почему он стал адвокатом — ведь он изучал право, чтобы служить в полиции, — у Флавьера даже ладони вспотели.
— Нельзя сказать, что я чего-то боюсь, — продолжал Жевинь.
Он протянул Флавьеру шикарный портсигар. И галстуку него был роскошный, и костюм от дорогого портного. На пальцах блеснули кольца, когда он отрывал розовую спичку от фирменной пачечки из фешенебельного ресторана. Он втянул щеки и выпустил струйку голубого дыма.
— Тут надо уловить атмосферу, — проговорил он.
Жевинь и впрямь изменился. Он прикоснулся к власти. За ним угадывались комитеты, общества, товарищества — целая сеть полезных связей и влиятельных знакомых. При всем этом подвижные глаза остались прежними: так же быстро в них вспыхивал испуг, так же мгновенно они прятались за тяжелыми веками.
— Ах атмосферу! — не без иронии заметил Флавьер.
— По-моему, это слово самое подходящее, — стоял на своем Жевинь. — Жена вполне счастлива. Вот уже четыре года, как мы женаты… вернее, исполнится четыре через пару месяцев. Нам с лихвой хватает на жизнь. После мобилизации завод в Гавре работает на полную мощность. Потому-то меня и не призвали. Короче, если учесть все обстоятельства, нас можно назвать счастливой парой.
— Детей нет? — прервал его Флавьер.
— Нет.
— Продолжай.
— Как я сказал, у Мадлен есть все, что нужно для счастья. Да только что-то с ней не так. Она и раньше была со странностями: знаешь, перепады настроения, периоды депрессии… Но с некоторых пор ее состояние резко ухудшилось.
— Ты обращался к врачу?
— Само собой. Даже к светилам! У нее ничего не находят, понимаешь, ничего.
— Допустим, нет никаких органических изменений. А как с психикой?
— Да нет, говорю тебе, дело не в этом!
Щелчком он сбил с жилета пепел от сигары.
— Уверяю тебя, это совершенно особый случай. Поначалу я тоже было решил, что у нее навязчивая идея, какие-то безотчетные страхи, связанные с войной. То она вдруг замолчит: ей говоришь, а она вроде тебя и не слышит. То вдруг уставится прямо перед собой. Уверяю тебя, в этом есть что-то страшное. Можно подумать, она там видит… сам даже не знаю… ну, что-то невидимое. А когда приходит в себя… все равно у нее какой-то потерянный вид… будто она с трудом узнает собственный дом… и даже меня.
Забытая сигара догорала у него в руке. И он тоже уставился в пространство с тем обиженным выражением, какое Флавьеру случалось видеть у него и в прежние времена.
— Ну, раз она не больна, значит, притворяется, — бросил он нетерпеливо.
Жевинь поднял жирную ладонь с таким видом, будто хотел остановить возражение на лету.
— Мне это тоже приходило в голову. Я даже попытался было следить… Однажды пошел за ней… Она отправилась в Булонский лес, уселась там на берегу озера… и просидела неподвижно больше двух часов. Просто смотрела на воду…
— Что в этом такого?
— Да не в том дело. Просто она так всматривалась в эту воду… как бы тебе это объяснить… так пристально, с таким серьезным видом, будто это было бог знает как важно… А вечером она мне сказала, что не отлучалась из дому. Сам понимаешь, я не мог сказать, что следил за ней.
Флавьер то узнавал, то не узнавал своего бывшего сокурсника, и это начинало его раздражать.
— Слушай, — сказал он, — давай рассуждать логически. Или жена тебя обманывает, или она в самом деле больна, или же почему-то притворяется больной. Ничего другого тут быть не может.
Жевинь дотянулся до пепельницы на письменном столе и мизинцем сбил с сигары столбик белого пепла. Он невесело улыбнулся:
— Ты сейчас рассуждаешь точно так же, как и я поначалу. Но я-то ведь точно знаю, что Мадлен меня не обманывает… а профессор Лаварен заверил меня, что она вполне нормальна. И зачем ей притворяться? Чего она этим добьется? В конце концов, никто не станет симулировать ради собственного удовольствия. Никто не будет торчать битых два часа в Булонском лесу. А это ведь лишь один пример из многих.
— Ты с ней об этом говорил?
— Ясное дело, говорил. Спрашивал, что она ощущает, когда вот так… грезит наяву.
— Что же она ответила?
— Что я напрасно беспокоюсь… мол, она не грезит, а просто на душе у нее тревожно, как у всех нас сейчас…
— Тебе не показалось, что она была недовольна?
— Показалось. Недовольна, а главное — смущена, растерянна.
— То есть, по-твоему, она лгала?
— Вовсе нет. Наоборот, по-моему, она была напугана… Я даже расскажу тебе… кое-что забавное. Ты не помнишь тот немецкий фильм, который мы смотрели «У урсулинок» году в двадцать третьем — двадцать четвертом… «Якоб Бём», кажется…
— Помню.
— А выражение лица героя, когда его застали в мистическом трансе? Он еще пытался все отрицать, оправдывался, старался скрыть свои видения? Так вот, и у Мадлен было такое же лицо, как у того немецкого актера… растерянное, будто пьяное, с бегающими глазами.
— Только не говори мне, что твоя жена впадает в мистический транс!
— Я так и знал, что ты это скажешь… Старина, поначалу и я к этому отнесся точно так же. Тоже возмутился… Не хотел признавать очевидное…
— Она ходит в церковь?
— Как и все, по воскресеньям ходит к мессе… Это скорее светская привычка…
— Но она не похожа на тех женщин, что предсказывают будущее?
— Да нет. Говорю тебе, в ней будто что-то отключается. Мгновение — и она уже где-то далеко…
— То есть это происходит помимо ее воли?
— Несомненно. Я достаточно давно за этим наблюдаю, знаю, как у нее начинается… Она чувствует приближение припадка, пытается двигаться, говорить… Встает, иногда открывает окно, будто ей не хватает воздуха… Или на полную мощность включает радио… тут, если я вмешиваюсь, шучу, болтаю с ней о чем-нибудь, ей удается сосредоточиться, собраться с мыслями. Извини, что я так много говорю, но… Нелегко передать, что с ней творится в такие минуты… Ну а если я делаю вид, что мне не до нее, что я рассеян, поглощен своими делами, тут-то все и происходит… Вдруг она застывает, глаза следят в пространстве за какой-то движущейся точкой… то есть мне кажется, что эта точка двигается… Она прикладывает руку ко лбу и минут на пять — десять, редко когда дольше, превращается в сомнамбулу.
— Движения прерывистые?
— Нет. Впрочем, я ведь никогда не видел сомнамбул. Только не похоже, чтобы она спала. Она рассеянна, не в себе, будто это не она, а кто-то другой. Я знаю, это глупо звучит, но лучше не скажешь: не она, а кто-то другой.
В глазах Жевиня отражалось подлинное страдание.
— Кто-то другой… — пробормотал Флавьер. — Дикость какая-то!
— Ты не веришь, что существует нечто… что может влиять на людей?
Жевинь бросил в пепельницу изжеванную сигару и стиснул руки.
— Раз уж начал, — продолжал он, — придется рассказать все как есть. Среди родни Мадлен была одна чудная особа. По имени Полина Лажерлак. Собственно, она приходится Мадлен прабабкой. Как видишь, родство довольно близкое. Лет в тринадцать-четырнадцать… не знаю, как и сказать… в общем, она заболела, у нее были какие-то странные судороги… а те, кто за ней ухаживал, слышали непонятные звуки у нее в комнате.
— Стук в стену?
— Да.
— Шарканье по паркету, будто двигают мебель?
— Да.
— Ясно, — сказал Флавьер. — В этом возрасте с девочками нередко происходят подобные вещи. Никто не может их объяснить. Как правило, это быстро проходит.
— Ну, я в этом мало что смыслю, — продолжал Жевинь. — Во всяком случае, Полина Лажерлак так и осталась немного чокнутой. Она собиралась уйти в монастырь, потом не захотела принять постриг… В конце концов вышла замуж, а через несколько лет вдруг без всякой причины покончила с собой…
— Сколько же ей тогда было?
Жевинь вытащил из нагрудного кармана платок и промокнул губы.
— Как раз двадцать пять, — сказал он тихо. — Как сейчас Мадлен.
— Черт побери!
Они помолчали. Флавьер обдумывал услышанное.
— Твоя жена, конечно, об этом знает? — спросил он.
— В том-то и дело, что нет… Я все это узнал от тещи. Вскоре после свадьбы она мне и рассказала о Полине Лажерлак. Тогда я ее слушал вполуха, только из вежливости… Если бы знать заранее! Теперь она уже умерла, а больше и спросить не у кого.
— Как ты думаешь… может, она нарочно так разоткровенничалась?
— Да нет, не похоже. Просто к слову пришлось. Но я отлично помню, что она просила ничего не рассказывать Мадлен. Видно, ей было неприятно, что в роду у них оказалась какая-то ненормальная. Лучше, чтобы дочь об этом не знала…
— Все-таки у этой Полины Лажерлак, вероятно, был какой-то повод для самоубийства?
— Похоже, что никакого. Она была счастлива: незадолго до этого у нее родился сынишка. Все надеялись, что материнство вернет ей душевное равновесие. Как вдруг…
— И все-таки я не вижу, при чем тут твоя жена, — заметил Флавьер.
— При чем? — подавленно повторил Жевинь. — Сейчас поймешь. После смерти родителей Мадлен, как водится, достались кое-какие безделушки, украшения, которые принадлежали ее прабабке, в том числе янтарное ожерелье. Так вот, она их то и дело достает, перебирает, любуется без конца с какой-то… ностальгией, что ли. Потом еще у нас есть портрет Полины Лажерлак, написанный ею самой… Она ведь тоже увлекалась живописью. Мадлен созерцает его часами как зачарованная. И это еще не все. Как-то я ее застал, когда она поставила этот портрет на стол в гостиной, рядом с зеркалом. Она надела ожерелье и пыталась сделать себе такую же прическу, как на портрете. С тех пор она так и ходит, — закончил Жевинь с видимым смущением, — с большим пучком на затылке.
— А что, она похожа на Полину?
— Ну… Разве только совсем чуть-чуть…
— Хорошо, я еще раз спрашиваю: чего же ты все-таки боишься?
Вздохнув, Жевинь снова взял сигару и рассеянно уставился на нее.
— Не знаю, как и признаться в том, что у меня на уме. В одном я уверен: Мадлен очень изменилась. Я тебе больше скажу… Иной раз мне приходит в голову, что женщина, которая живет со мной… вовсе не Мадлен!
Флавьер поднялся и заставил себя рассмеяться:
— Ну ты и скажешь! Кто же это, по-твоему? Полина Лажерлак? Не сходи с ума, Поль, дружище… Что ты будешь пить? Портвейн, чинзано, «Кап-Корс»?[27]
— Портвейн…
Флавьер вышел в столовую за подносом и бокалами. Жевинь крикнул ему вслед:
— Я ведь даже не спросил, ты-то сам женат?
— Нет, — донесся до него приглушенный голос Флавьера, — и не имею ни малейшего желания.
— Я слышал, ты ушел из полиции? — не унимался Жевинь.
Последовало короткое молчание.
— Тебе помочь?
Оторвавшись от кресла, Жевинь подошел к открытой двери. Флавьер откупоривал бутылку. Жевинь привалился плечом к косяку.
— А у тебя тут славно. Извини, дружище, что морочу тебе голову своими историями… Чертовски приятно было тебя повидать. Надо бы сначала позвонить, но, понимаешь, я так закрутился…
Флавьер выпрямился, спокойно вытащил пробку. Неловкий момент миновал.
— Ты что-то говорил о кораблестроении? — напомнил он, разливая вино.
— Да. Мы делаем корпуса для катеров. Очень крупный заказ… Похоже, в министерстве боятся попасть в переделку.
— Еще бы! Со «странной войной» пора уже кончать. Ведь скоро май… Твое здоровье, Поль.
— Твое, Роже.
Они выпили, глядя друг другу в глаза. Стоя, Жевинь выглядел приземистым и коренастым. На фоне окна четко вырисовывалась его голова римлянина с мясистыми ушами и благородным лбом. А ведь Жевинь звезд с неба не хватает. Просто в нем есть какая-то капля провансальской крови: ей-то он и обязан своим обманчивым профилем римского проконсула. После войны он будет миллионером… Флавьер устыдился своих мыслей. Ведь и для его дел выгодно, что другие сейчас воюют. Пусть даже он признан негодным к военной службе, что это меняет? Он поставил бокал на поднос.
— Знаешь, эта история не выходит у меня из головы. У твоей жены никого нет на фронте?
— Какие-то дальние родственники, мы с ними почти и не знались. Можно сказать, никого.
— А как вы с ней познакомились?
— О, это очень романтическая история.
Жевинь рассматривал свой бокал на свет, подыскивая слова. Все тот же страх показаться смешным, из-за которого он и в прежние времена терялся и заваливал устные экзамены.
— Я с ней встретился в Риме. Ездил туда по делам. Мы остановились в одном отеле.
— В каком же?
— В «Континентале».
— А она что делала в Риме?
— Изучала живопись. Говорят, она замечательная художница. Я-то в этом ничего не смыслю…
— Она что, собиралась давать уроки?
— Какое там! Училась для собственного удовольствия. Ей ведь сроду не приходилось зарабатывать себе на жизнь. Представляешь, в восемнадцать лет ей уже купили машину. Отец у нее был крупным промышленником…
Жевинь повернулся и прошел в кабинет. Флавьер обратил внимание на его легкую, уверенную походку. Раньше он двигался порывисто, будто заикался всем телом. Богатство жены буквально преобразило его.
— Она по-прежнему увлечена живописью?
— Да нет, понемногу забросила. Все времени не хватает. Эти парижанки вечно заняты.
— Но все-таки у этих ее… отклонений… должна быть какая-то причина. Постарайся припомнить, может, было что-нибудь? Ссора, дурные новости? Ты же наверняка тоже об этом думал!
— Еще бы мне не думать! Да только ни до чего я не додумался… Не забывай, часть недели я провожу в Гавре.
— Выходит, эти приступы… рассеянности, затмения, как их ни называй, начались, когда ты уехал в Гавр?
— Нет, я был здесь. Как раз приехал. Это случилось в субботу, Мадлен была веселой, как всегда. Вечером она впервые показалась мне странной. Но я тогда не придал этому особого значения. Сам страшно устал…
— А прежде?
— Прежде? Ну, иной раз она бывала не в духе, но это же совсем другое дело.
— Ты уверен, что в ту субботу не произошло ничего особенного?
— Вполне уверен, по той простой причине, что мы весь день провели вместе. Я приехал утром, часов в десять. Мадлен только что встала. Мы поболтали… Только не требуй от меня подробностей, я их, естественно, забыл. Да и к чему мне было запоминать? Позавтракали мы дома.
— А где ты живешь?
— Что?.. Ах да, я ведь все эти годы не давал о себе знать… Я купил дом на авеню Клебер, сразу за площадью Звезды. Вот визитная карточка.
— Спасибо.
— После завтрака мы вышли… Помнится, мне нужно было кое-кого повидать в министерстве. Потом прошлись возле Оперы. Вот, пожалуй, и все. Самый обычный вечер.
— А как же припадок?
— Это случилось уже под конец ужина.
— Точно дату не помнишь?
— Дату, говоришь?
Заметив на столе записную книжку Флавьера, Жевинь принялся ее листать в поисках календаря.
— Помнится, был конец февраля… из-за этой встречи в министерстве… Так, суббота была двадцать шестого февраля. Значит, это было двадцать шестое.
Флавьер пристроился рядом с Жевинем на подлокотнике кресла.
— Скажи, почему ты надумал обратиться ко мне?
Жевинь нервно стиснул руки. Из его прежних странностей сохранилась только эта: в затруднительном положении он цеплялся сам за себя.
— Ты ведь всегда был мне другом, — пробормотал он. — И я не забыл, как ты интересовался психологией, всякими тайнами… Не в полицию же мне было идти!
И, заметив, как у Флавьера скривились губы, он добавил:
— Узнав, что ты ушел из полиции, я и решил к тебе обратиться.
— Да, — произнес Флавьер, разглаживая кожаную обивку, — и правда ушел.
Резким движением он поднял голову.
— Знаешь почему?
— Нет, но…
— Все равно узнаешь. Такие вещи всегда выходят наружу!
Он пытался улыбаться, говорить об этом спокойно, но голос выдавал его горечь.
— Это скверная история… Хочешь еще портвейна?
— Нет, спасибо.
Флавьер подлил себе вина, стиснул бокал рукою.
— Со мной произошел… идиотский случай. Я был инспектором. Теперь уже не грех и признаться: не любил я эту работу. Меня отец заставил пойти по его стопам… Сам он дослужился до дивизионного комиссара и не представлял другой карьеры для сына. В таком деле нельзя принуждать… Мне не следовало поддаваться. Короче, как-то раз мне поручили задержать одного типа. Да нет, это не был опасный преступник. Просто ему пришло в голову спрятаться на крыше… А со мной был один сотрудник, славный такой парень по фамилии Лериш…
Он залпом выпил вино, так что слезы выступили на глазах. Откашлялся, пожал плечами, как бы смеясь над своей неловкостью.
— Сам видишь, — попытался он пошутить, — как только всплывает эта история, я сразу в слезы… Крыша была покатая. Снизу доносился шум машин. Этот тип, безоружный, спрятался за трубой… Нам надо было его окружить. Да только я… не смог спуститься.
— Головокружение! — сказал Жевинь. — Ну да, помню, ты всегда этим страдал.
— Вместо меня пошел Лериш… и упал.
— Вот как! — произнес Жевинь. Он опустил глаза, так что Флавьер не мог прочесть его мыслей, хотя по-прежнему смотрел ему в лицо.
Он продолжал вполголоса:
— В любом случае лучше, чтобы ты знал.
— Нервы всегда могут подвести, — заметил Жевинь.
— Ясное дело, — жестко произнес Флавьер.
Они помолчали, затем Жевинь сделал рукой неопределенный жест.
— Очень жаль, конечно, но ты-то здесь ни при чем.
Флавьер открыл ящичек с сигаретами.
— Угощайся, старина.
Рассказывая свою историю, он всегда ощущал какое-то тупое недоверие слушателей. Никто не принимал его всерьез. Как заставить их услышать тот нескончаемый вопль, сначала пронзительный, а потом приглушенный безумной скоростью падения? Возможно, у жены Жевиня и была какая-то тайная мука, но что может быть страшнее его воспоминаний? Разве ее преследовал во сне этот крик? Разве вместо нее кто-нибудь умирал?
— Я ведь могу на тебя рассчитывать? — спросил Жевинь.
— Что я должен делать?
— Просто последить за ней. Прежде всего мне важно знать твое мнение. Рассказать тебе о ней уже было для меня таким облегчением… Ты ведь согласен?
— Если тебе и впрямь от этого станет легче.
— Дружище, ты даже не можешь себе представить, до какой степени! Ты свободен сегодня вечером?
— Нет.
— Жаль. Я бы пригласил тебя поужинать у нас. Тогда в другой день?
— Нет. Лучше, чтобы она меня не знала. Так мне будет проще следить за ней.
— И то верно, — согласился Жевинь. — Но все-таки ты должен ее сначала увидеть.
— Пойдите с ней в театр. Там я смогу ее рассмотреть, не опасаясь показаться нескромным.
— Мы завтра вечером идем в театр «Мариньи». У меня там ложа.
— Значит, и я приду.
Жевинь взял Флавьера за руки.
— Спасибо тебе. Видишь, я был прав. Ты и впрямь находчивый малый. Я бы сам никогда не додумался устроить встречу в театре.
Он принялся шарить во внутреннем кармане пиджака и вдруг заколебался.
— Ты только не обижайся, старик. Нам нужно решить еще один вопрос. Ты меня понимаешь? Раз ты был так любезен и согласился помочь…
— Да ладно, — остановил его Флавьер. — Это всегда успеется.
— Точно?
Флавьер похлопал его по плечу.
— Меня заинтересовали не деньги, а сам этот случай. Мне кажется, что мы с ней чем-то похожи… и, возможно, мне удастся узнать, что она скрывает.
— Но, уверяю тебя, она ничего не скрывает.
— Посмотрим.
Жевинь взял свою серую шляпу и перчатки.
— Как у тебя дела в конторе?
— Идут, — ответил Флавьер, — жаловаться не приходится.
— Если только я могу быть чем-то полезен… Буду рад помочь. Я ведь пользуюсь влиянием… особенно сейчас.
«Влиянием тыловой крысы», — подумал Флавьер. Это пришло ему в голову так внезапно, что он даже отвернулся, чтобы не встретиться с Жевинем взглядом.
— Сюда, пожалуйста, — произнес он вслух. — Лифт не в порядке.
Они вышли на тесную лестничную клетку. Жевинь подошел поближе к Флавьеру.
— Действуй по своему усмотрению, — прошептал он. — Если понадобится что-нибудь сообщить, позвони мне на работу, а еще лучше зайди. Главное, чтобы Мадлен ни о чем не узнала. Стоит ей заметить, что за ней следят… Бог весть, что тогда будет!
— Можешь на меня положиться.
— Спасибо тебе.
Жевинь спустился по лестнице. Дважды он оборачивался, чтобы помахать рукой. Вернувшись к себе, Флавьер выглянул в окно. Огромная черная машина медленно отъехала от тротуара и направилась к перекрестку. Мадлен!.. Ему нравилось это томное имя. Как она могла выйти замуж за этого толстяка? Верно, она и вправду его обманывает. Дурачит его! Так ему и надо, с этими его замашками богача, с его сигарами, кораблями, административными советами и всем остальным… Флавьер не выносил чересчур самонадеянных людей, хотя многое бы отдал за капельку их уверенности в себе.
Резким движением он захлопнул окно. Потом походил по кухне, стараясь убедить себя, что голоден. Чего бы такого поесть? Он посмотрел на ряды консервных банок в стенном шкафу. Как и все, он запасся провизией, хоть и считал, что это глупо: ведь война наверняка скоро кончится. Взял несколько крекеров и початую бутылку белого вина, хотел было присесть, да решил, что на кухне неуютно, и вернулся в кабинет, грызя на ходу печенье. По пути включил радио, хотя заранее знал все, что скажут: «Стычки патрулей… Артиллерийский обстрел с обоих берегов Рейна». Но голос диктора создавал ощущение, что рядом есть кто-то живой. Флавьер присел, выпил немного вина. В полиции он не добился успеха, в армию его не взяли… На что же он вообще годен? Он открыл ящик стола, достал зеленую папку и написал в правом верхнем углу: «Досье Жевиня». Затем сунул туда несколько листков чистой бумаги и застыл, уставившись в пустоту отсутствующим взглядом.
«Вид у меня, должно быть, дурацкий», — думал Флавьер. Стараясь выглядеть значительным и пресыщенным, он рассеянно вертел в руках перламутровый театральный бинокль, все не решаясь поднести его к глазам, чтобы разглядеть Мадлен. Многие зрители были в военной форме. У женщин, сопровождавших офицеров, было одинаковое выражение горделивого самодовольства. Флавьер их всех ненавидел. И армия, и война, и этот шикарный театр, в котором повсюду слышались воинственные и фривольные разговоры, — все вызывало у него не меньшее отвращение.
Повернув голову, он мог видеть Жевиня, его скрещенные руки на краю ложи. Чуть поодаль, грациозно наклонившись вперед, сидела Мадлен. Темноволосая, изящная — но лица он почти не различал. Она показалась ему красивой и немного хрупкой — возможно, из-за слишком тяжелой копны волос на затылке. Как удалось жирному Жевиню добиться любви такой элегантной женщины? Почему она не отвергла его ухаживаний? Поднялся занавес, но спектакль не интересовал Флавьера. Он закрыл глаза, припоминая то время, когда они с Жевинем ради экономии делили на двоих одну комнату. Оба были застенчивы; студентки над ними потешались и нарочно заигрывали. В отличие от них некоторые студенты умели подцепить любую женщину. Особенно один, Марко. Он не блистал ни умом, ни красотой. Как-то раз Флавьер попытался выведать его тайну. Марко улыбнулся.
— Разговаривай с ними так, — посоветовал он, — будто вы уже переспали. Самый верный способ!
Но Флавьер так и не решился последовать его совету. Ему всегда не хватало наглости. Он даже не умел говорить людям «ты». В бытность его молодым инспектором коллеги подсмеивались над ним и считали его скрытным. Когда же расхрабрился Жевинь? И с какой женщиной? Может, именно с Мадлен. Для Флавьера она уже была просто Мадлен, как будто они объединились против общего врага — Жевиня. Он попытался представить себе обеденный зал в «Континентале». Вот он впервые обедает там с Мадлен… знаком подзывает метрдотеля, выбирает вина… Да куда ему! Метрдотель смерил бы его таким взглядом… А потом… пройти через весь зал… и после в спальне… вот Мадлен раздевается… в конце концов, она ведь его жена!..
Открыв глаза, Флавьер заерзал в кресле, испытывая желание уйти отсюда. Но он сидел в самой середине ряда. Не всякому хватит дерзости потревожить столько народу! Вокруг послышался смех; вспышка аплодисментов быстро охватила весь зал, чтобы стихнуть минуту спустя. Кажется, актеры говорили о любви. Быть актером! Флавьера передернуло от отвращения. Краешком глаза он украдкой взглянул на Мадлен. На фоне золотистого полумрака она выделялась подобно портрету. Драгоценности мерцали у нее в ушах и на шее. Глаза тоже, казалось, излучали свет. Она слушала, склонив головку, неподвижная, как те незнакомки, которыми любуешься, проходя по музейным залам: «Джоконда», «Прекрасная Фероньерка»…[28] Волосы, по которым пробегали медные блики, искусно скручены на затылке. Мадам Жевинь…
Флавьер чуть было не направил на нее бинокль, но сосед недовольно зашевелился. Пригнувшись, он осторожно опустил бинокль в карман. Он уйдет во время антракта. Теперь он был уверен, что смог бы узнать ее где угодно. При мысли, что придется следить за ней, вмешиваться в чужую жизнь, ему стало не по себе. В том, о чем попросил его Жевинь, было что-то двусмысленное. Если вдруг Мадлен узнает… Что с того, если у нее и есть любовник! Но он уже знал, что, убедившись в ее неверности, будет и сам жестоко страдать. Снова раздались аплодисменты, по залу прокатился одобрительный шепоток. Он покосился на ложу: Мадлен сидела в той же позе. Брильянты у нее в ушах сверкали тем же застывшим блеском, в уголках глаз вспыхивали искорки живого света. На темном бархате покоилась белоснежная рука с удлиненными пальцами. Она сидела в ложе, будто в раме бледного золота. Не хватало лишь подписи в углу картины, и Флавьеру на миг почудилось, что он различает мелкие красные буковки: «Р. Ф.»… Роже Флавьер… Господи, что за чушь! Не станет же он принимать всерьез рассказы Жевиня… не позволит воображению увлечь себя… Он помедлил минуту. С той толпой образов, которые теснятся у него в мозгу, выпуклых, полных жизненного драматизма, ему бы только романы писать… Например, та крыша… Блестящая поверхность, идущая под уклон; блекло-красные трубы; струи дыма, стелющиеся в одном направлении, и глухой рокот улицы, словно рев зажатого в узком ущелье потока. Флавьер стиснул руки тем же жестом, что и Жевинь. Он стал адвокатом, чтобы проникать в тайны, мешающие людям жить. Вот и для Жевиня, со всеми его заводами, богатством и связями, жизнь превратилась в муку. Все те, кто, подобно Марко, притворяются, будто не знают сложностей, просто лгут. Да и сам Марко сейчас, возможно, нуждается в советчике. Актер на сцене целовал женщину. Одно притворство! Жевинь ведь тоже целовал Мадлен, но он совсем ее не знал. А правда в том, что все они, подобно ему, Флавьеру, чудом держатся на крутом уклоне, под которым — пропасть. Они смеются, занимаются любовью — но всех их терзает страх. Что бы сталось с ними без священников, врачей и юристов!
Занавес опустился, поднялся снова. В резком свете люстры лица приобрели сероватый оттенок. Зрители встали, чтобы вволю похлопать. Мадлен обмахивалась программкой, а муж что-то нашептывал ей на ухо. Вот и еще один знакомый образ: женщина с веером… а возможно, и образ Полины Лажерлак. Все-таки лучше ему уйти. Флавьер вышел следом за толпой, хлынувшей в коридоры и затем разлившейся по фойе. На минуту его задержали зрители, столпившиеся возле гардероба. Когда же ему удалось протиснуться, он чуть не столкнулся с Жевинем и его женой. На ходу он задел Мадлен, увидел ее совсем близко от себя, но понял, что это она, лишь пройдя мимо. Хотел было обернуться, но какие-то молодые офицеры устремились к бару, подтолкнув его вперед. Он спустился на несколько ступеней и вдруг передумал. Тем лучше. Ему необходимо побыть одному.
Ему нравились ночи военной поры, этот длинный пустынный проспект и теплый ветерок, доносивший из парка запах магнолий. Он двигался бесшумно, будто пленник в бегах. Без труда он представил себе лицо Мадлен, ее темные волосы, слегка подкрашенные хной; мысленно заглянул в голубые глаза, такие светлые, что они казались лишенными жизни, неспособными выразить сильное чувство. Под высокими скулами, на чуть впалых щеках прятались тени, не лишенные томности… Тонкие губы, едва тронутые помадой, губы мечтательной девочки. Мадлен… Да, это имя будто создано для нее. Что до фамилии Жевинь… Ей бы так подошла фамилия с дворянской частичкой — что-нибудь звучное и легкое. Да ведь она просто несчастна! Жевинь сочинил целый роман и не подозревал, что жена погибает от скуки рядом с ним. Она слишком утонченная, изысканная, чтобы удовлетвориться подобным существованием, полным крикливой роскоши. Недаром она уже потеряла вкус к занятиям живописью. Нет, не следить он будет за ней, а защищать, даже помогать.
«Совсем с ума схожу, — подумал Флавьер. — Еще немного, и я буду влюблен в нее по уши. Госпоже Жевинь надо попринимать что-нибудь от нервов — вот и все!»
Флавьер ускорил шаг, ощущая недовольство и смутную обиду. Вернувшись домой, он был полон решимости сказать Жевиню, что должен срочно уехать в провинцию по неотложному делу. Стоит ли менять свою устоявшуюся жизнь ради человека, которому, в сущности, на него наплевать? В конце концов, Жевинь мог бы объявиться и раньше. Ну ее к дьяволу, эту парочку!
Он приготовил себе настой ромашки. «Что бы она подумала, если бы видела меня сейчас? Старый холостяк, закосневший в своих привычках и в своем одиночестве». Спалось ему плохо. Пробудившись, он вспомнил, что должен следить за Мадлен, и устыдился своей радости; но она не исчезла, смиренная и неотвязная, как бродячая собака, которую не смеешь прогнать.
Флавьер включил радио. Снова артиллерийские обстрелы и стычки патрулей! Ну и пусть. А он все-таки счастлив! Насвистывая, он быстро покончил с делами и отправился пообедать в ресторанчик, где был завсегдатаем. Он даже больше не стеснялся выходить в штатском, ловя на себе подозрительные, а то и враждебные взгляды. Он же не виноват, что его не призвали в армию. Не дождавшись двух часов, заспешил на авеню Клебер. Денек выдался чудесный, хотя до этого всю неделю было пасмурно. Прохожих почти не видно. Флавьер сразу приметил большой черный автомобиль марки «тальбо» перед шикарным на вид зданием и медленно, будто прогуливаясь, прошел мимо. Это здесь. Здесь живет Мадлен… Вытащив из кармана газету, он побрел вдоль нагревшихся на солнце фасадов, время от времени пробегая глазами заметки… Над Эльзасом сбит разведывательный самолет… В Нарвик послано подкрепление… Что поделаешь! Зато у него каникулы и свидание с Мадлен; этот миг принадлежит ему одному. Он вернулся обратно и обнаружил маленькое кафе: на тротуар были выставлены три столика, по бокам росли два кустика бересклета.
— Чашку кофе.
Отсюда весь дом был виден как на ладони: высокие окна в стиле начала века, балкон, украшенный цветочными горшками. Еще выше были только мансарды и ржаво-голубое небо. Он взглянул на тротуар перед домом: «тальбо» поехал в сторону площади Звезды. Это Жевинь. Значит, вот-вот должна появиться Мадлен.
Обжигаясь, он проглотил горячий кофе и улыбнулся своей поспешности. С чего он взял, что она вообще выйдет? Должна выйти! Ведь светит солнце, деревья тихо шелестят праздничной листвой, а ветер разносит пушистые семена… Она выйдет потому, что он ее ждет.
И вдруг она показалась на тротуаре. Бросив газету, Флавьер пересек улицу. На ней был серый костюм, плотно облегающий талию, под мышкой она держала черную сумку. Мадлен оглянулась вокруг, натягивая перчатку. Пена кружев трепетала в вырезе костюма; глаза и лоб прикрыты изящной вуалеткой. «Женщина в полумаске», — пришло ему в голову. Как бы он хотел нарисовать этот тонкий силуэт, который солнце очертило блестящей линией на блеклом фоне домов в стиле рококо! Ведь и он в свое время баловался кистью. Впрочем, без особого успеха. Он и на пианино играл — достаточно хорошо, чтобы завидовать истинным виртуозам. Он был из тех, кто не терпит посредственности, хотя сам не способен возвыситься до таланта. Много мелких дарований… и много горьких сожалений! Да и бог с ними, раз здесь Мадлен…
Она пошла вверх по улице до площади Трокадеро и ступила на ослепительно белую эспланаду. Никогда еще Париж не был так похож на парк. Сине-рыжая Эйфелева башня высилась над лужайками, как символ города, с детства привычный глазу. Сады стекали к Сене вместе с лестницами, похожими на застывшие водопады с цветами по краям. Под мостовыми аркадами затихал хриплый зов буксира. Казалось, будто время замерло между войной и миром, вызывая щемящее чувство легкости и душевной боли. Не потому ли в походке Мадлен теперь ощущалась усталость? Она как будто колебалась, размышляла; остановилась было перед входом в музей и тут же пошла дальше, увлекаемая невидимым потоком. Пересекла площадь, вышла на проспект Анри-Мартен, немного побродила среди гуляющих и, наконец решившись, вступила на кладбище в Пасси.
Не спеша она пробиралась между могилами, и Флавьер было подумал, что она все еще прогуливается. Она сразу же сошла с центральной аллеи, вдоль которой торжественно высились кресты, мраморные и бронзовые надгробия. Выбирая самые укромные тропинки, она рассеянно поглядывала по сторонам, на плиты с почерневшими надписями, на изъеденные ржавчиной решетки и разбросанные кое-где яркие пятна букетов. Под ногами у нее прыгали воробьи. Городской шум доносился сюда издалека, словно ты вдруг оказался в зачарованном краю, на границе бытия, в каком-то ином измерении. Вокруг ни души, но каждый крест выдавал чье-то незримое присутствие; за каждой эпитафией чудилось чье-то лицо. Мадлен медленно пробиралась сквозь эту окаменевшую толпу; ее тень тянулась по земле, сливаясь с тенями от надгробий, преломляясь, ложилась на ступени часовен, под сенью которых бодрствовали каменные херувимы. То она вдруг застывала на миг, чтобы разобрать полустертое имя: «Альфонсу Меркадье… от родных… Достойному отцу и супругу…» Кое-где покосившиеся камни ушли в землю, как затонувшие корабли. По ним скользили ящерицы и, раздувая шеи, тянули к солнцу змеиные головки. Казалось, Мадлен нравилось бродить по этим забытым уголкам, куда больше не заглядывали даже родственники. Так она шла, пока вновь не оказалась в центре кладбища. Нагнувшись, подобрала красный тюльпан, выпавший из какой-то вазы, все так же не торопясь подошла к одной из могил и остановилась перед ней. Укрывшись за часовней, Флавьер мог наблюдать за ней, не опасаясь быть замеченным. Мадлен не казалась ни растерянной, ни взволнованной. Скорее наоборот, она выглядела отдохнувшей, умиротворенной и довольной. О чем она задумалась? Руки были опущены, пальцы по-прежнему сжимали тюльпан. Снова она напомнила Флавьеру портрет, одну из тех женщин, которых гений художника сделал бессмертными. Погрузившись в собственные ощущения, она застыла, созерцая что-то внутри себя. Флавьеру пришло в голову слово «экстаз». Было ли это похоже на те припадки, о которых говорил Жевинь? Может быть, у Мадлен мистический бред? Но у этого заболевания есть характерные симптомы, которые ни с чем не спутаешь. Скорее всего, она просто молилась за недавно умершего близкого человека. Однако могила казалась старой и заброшенной…
Флавьер взглянул на часы. Мадлен простояла перед могилой двенадцать минут. Теперь она вернулась на центральную аллею, рассматривая надгробия с таким пресыщенным видом, будто в области погребальной архитектуры она уже не могла узнать ничего нового. На ходу Флавьер прочел надпись, на которую только что смотрела Мадлен:
Флавьер ожидал увидеть на камне именно это имя и все же был глубоко взволнован. Он вновь поспешил за женщиной. Жевинь оказался прав: в поведении Мадлен было что-то непостижимое. Он вспомнил, в какой позе она стояла перед могилой: не сложив молитвенно руки, не преклонив головы. Нет, она стояла неподвижно, как будто оказалась в таком месте, где живут воспоминания, например перед домом, где прошло детство. Он отбросил эту дикую мысль и ускорил шаг, нагоняя Мадлен. Она так и не выпустила из рук тюльпан. Усталой походкой, чуть сутулясь, она спускалась к Сене.
Так они дошли до набережной. Мадлен немного побродила, любуясь рекой, усеянной светящимися точками. Мимо прошел мужчина, зажав в руке шляпу и вытирая вспотевший лоб: стояла жара. Вода у каменных берегов отливала густой синевой. Бродяги дремали над рекой, над мостами сновали первые весенние стрижи. В своем строгом сером костюме, на высоких каблуках, Мадлен казалась посторонней на этом празднике жизни, будто пассажирка, ожидающая поезда. Время от времени она вертела в пальцах тюльпан. Перейдя через Сену, она облокотилась о парапет, поднеся цветок к щеке. Поджидала ли она здесь кого-то или просто решила отдохнуть? Или, может, пыталась отвлечься от скуки, следя как зачарованная за лодками, рассекающими течение реки, за игрой света на волнах? Вот она склонилась над водой. Должно быть, увидела, как отражается далеко-далеко внизу она сама, бескрайнее небо и длинная изогнутая линия моста. Сам не зная зачем, Флавьер подошел поближе. Мадлен не шевелилась. Вдруг она уронила в воду тюльпан. Крошечное красное пятнышко медленно поплыло по воде, крутясь и покачиваясь на волнах. Проплыло вдоль баржи, направляясь к середине реки. Так и Флавьера уносила его судьба. Цветок уже превратился в ярко-красную точку на воде. Не было сил оторвать от него взгляд. Он плыл все быстрее, постепенно теряясь в речном просторе, и наконец исчез. По-видимому, пошел ко дну. Мадлен, опустив руки, будто тяжелые виноградные кисти, все еще вглядывалась в блестящую речную гладь. Флавьеру чудилась улыбка у нее на устах. Наконец она выпрямилась. По другому мосту вернулась на правый берег. Теперь она шла домой все с тем же безразличным видом, равнодушно глядя на уличную суету. В половине пятого она исчезла за порогом своего дома, и Флавьер вдруг ощутил растерянность, собственную ненужность и отвращение к жизни. Чем занять вечер? Слежка за Мадлен оставила у него неприятный осадок, сделав еще более невыносимым его одиночество. Он зашел в маленькое кафе и позвонил Жевиню:
— Алло, Поль, это ты? Говорит Роже. Можно заскочить к тебе на минутку? Да нет, ничего не стряслось… Просто хотел кое-что обсудить… Ладно, сейчас буду.
Жевинь отвечал по телефону с интонациями большого начальника. И в самом деле, его контора занимала целый этаж.
— Будьте любезны немного обождать, мсье. Господин директор сейчас на совещании…
Машинистка провела Флавьера в приемную, обставленную массивными скамьями для посетителей.
«Он что, мне пыль в глаза пускает?» — пришло в голову Флавьеру. Но нет, вот появился Жевинь: он и впрямь провожал клиентов.
Просторный кабинет был оборудован на американский лад: стол и шкафчики картотеки из металла, кресла из стальных трубок, пепельницы на никелированных подставках. На стене — большая карта Европы. К ней булавками приколота красная нить, отмечающая линию огня.
— Ну? Видел ее?
Флавьер присел, закурил сигарету.
— Да…
— Что она делала?
— Была на кладбище в Пасси.
— Ага! На могиле этой…
— Да.
— Ну, что я говорил! — вздохнул Жевинь. — Сам теперь видишь…
На краю письменного стола, рядом с телефоном, стояла фотография Мадлен. Флавьер не мог оторвать от нее глаз.
— На могиле только одно имя, — сказал он. — Но ведь родители твоей жены тоже, вероятно…
— Ничего подобного! Они похоронены в Арденнах. А наш семейный склеп — в Сент-Уане… В Пасси похоронена только Полина Лажерлак. Это-то меня и пугает! Можешь ты мне объяснить, к чему эти посещения, это паломничество?.. И поверь мне, она не в первый раз там была.
— Точно, она не справлялась у сторожа. Знала, где находится могила.
— Черт! Я и говорю, она будто околдована этой Полиной!
Жевинь расхаживал вдоль письменного стола, засунув руки в карманы. На шее, стянутой тесным воротничком, образовалась жирная складка. Зазвонил телефон. Резким движением он снял трубку и проговорил, прикрыв ее ладонью:
— Ей кажется, что она и есть Полина. Сам подумай, как я могу не беспокоиться!
Из-под руки у него доносился приглушенный голос. Жевинь поднес трубку к уху и повелительно произнес:
— Алло, слушаю… Ах, это вы, дружище!
Флавьер смотрел на портрет Мадлен. Лицо как у статуи; только глаза чуть-чуть оживляли его. Жевинь, грозно сдвинув брови, отдавал приказания, затем бросил трубку на рычаг. Флавьер уже жалел, что пришел. Он чувствовал, что тайна Мадлен была частью самого ее существа. Вмешательство Жевиня могло быть только пагубным… Дикая мысль вновь пришла Флавьеру в голову: а что, если душа Полины…
— Как они мне осточертели, — сказал Жевинь. — Сейчас всюду такая неразбериха, старина! Ты и представить себе не можешь. Да и не стоит! Просто руки опускаются…
— Девичья фамилия твоей жены — Лажерлак? — спросил Флавьер.
— Нет-нет, Живор… Мадлен Живор. Родители умерли три года назад. У ее отца была бумажная фабрика под Мезьером. Крупное дело! Основал его дед, уроженец тех мест.
— Но ведь Полина Лажерлак, видимо, жила в Париже?
— Погоди-ка! — Жевинь постукивал по бювару похожими на сосиски пальцами. — Никак не припомню… Хотя и впрямь теща мне как-то показывала дом Полины, своей бабки… Старое здание на улице Сен-Пер, если не ошибаюсь… Кажется, внизу была лавка, по-моему, антикварный магазинчик… Теперь, когда ты видел Мадлен, что ты о ней скажешь?
Флавьер пожал плечами.
— Да пока ничего…
— Но ты ведь тоже думаешь, что с ней что-то не так?
— Да… Пожалуй… Скажи, она совсем забросила живопись?
— Да! Совсем… Она переделала мастерскую, которую я для нее оборудовал, в гостиную…
— Но почему?
— Кто знает! Такая уж она непостоянная! Да и вообще… люди меняются…
Флавьер поднялся и протянул Жевиню руку:
— Не буду мешать тебе работать, старик. Вижу, ты занят…
— Оставь, — отрезал Жевинь. — Это все не в счет… Меня волнует только Мадлен… Скажи откровенно… По-твоему, она сумасшедшая?
— Только не сумасшедшая, — успокоил его Флавьер. — Слушай, а она много читает? Водятся за ней какие-нибудь причуды?
— Да нет. Читает понемножку, как все: модные романы, иллюстрированные журналы… Причуд я не замечал…
— Что ж, я продолжу наблюдение, — сказал Флавьер.
— Похоже, ты не веришь, что из этого будет толк.
— Боюсь, мы только зря теряем время.
Не мог же он признаться Жевиню, что готов был следить за Мадлен неделями, месяцами, что он ни за что не успокоится, пока не проникнет в ее тайну!
— Ну пожалуйста, — взмолился Жевинь, — ты сам видишь, какая у меня жизнь: контора, поездки, ни минуты свободной… Займись ею. Так мне будет куда спокойней.
Он проводил Флавьера до лифта.
— Позвони, если будет что-то новенькое…
— Договорились.
Как и всегда в шесть часов вечера, на улице оказалось полно народу. Флавьер купил вечернюю газету. На границе с Люксембургом сбиты два самолета… Если верить передовице, немцы проигрывают войну. Они зажаты в тиски, лишены возможности маневрировать и уже задыхаются. Высшее командование все предусмотрело и ожидает только какой-нибудь отчаянной вылазки, чтобы покончить с врагом.
Флавьер зевнул и спрятал газету в карман. Война его больше не трогала. Его интересовала только Мадлен… Он уселся на террасе кафе, заказал себе содовую. Мадлен, задумчиво стоявшая перед могилой Полины… тоскующая по могильной тьме… Нет, это невозможно… Но кто же знает, что возможно?
Когда Флавьер вернулся домой, у него ломило виски. Посмотрел энциклопедию на букву «Л». Разумеется, ничего не нашел. Он и так знал, что фамилия «Лажерлак» не значится в энциклопедии, но не смог бы заснуть, если бы не проверил. Так, на всякий случай… Он подозревал, что совершит еще немало нелепых поступков — опять же на всякий случай… При мысли о Мадлен он терял всякое самообладание. Женщина с тюльпаном… Попытался набросать ее силуэт, склонившийся над рекой… Потом сжег листок и проглотил сразу две таблетки снотворного.
Мадлен миновала Палату депутатов, перед которой с примкнутым штыком расхаживал часовой. Как и накануне, она вышла из дому сразу же после отъезда Жевиня. Но сегодня она шла быстро, и Флавьер старался держаться поближе к ней, опасаясь несчастного случая, так как она переходила улицу, не обращая внимания на машины. Куда же она так спешит? Вместо вчерашнего английского костюма на ней был коричневый, самый обычный, и берет на голове, туфли без каблуков изменили ее походку. Она казалась еще моложе; сумка под мышкой делала ее похожей на мальчика. Вышла на бульвар Сен-Жермен, стараясь держаться в тени деревьев. Может, она направляется в Люксембургский сад? Или в географический зал… На спиритический сеанс? Вдруг Флавьер понял… На всякий случай он подошел еще ближе. Уловил запах ее духов: что-то сложное, больше всего напоминавшее увядшие цветы и тучную землю… Где же ему приходилось вдыхать этот аромат? Накануне, в аллеях кладбища в Пасси… Ему нравился этот запах: он напоминал дом его бабушки под Сомюром. Дом, стоявший на склоне горы, а вокруг люди селились прямо в скале. Они забирались к себе домой по приставной лестнице, как Робинзон. Кое-где из скалы торчали печные трубы. И над каждой из них по белому камню тянулась грязная дорожка. Во время каникул он бродил среди скал, заглядывая в эти странные жилища. Внутри виднелась мебель. Дома это были или каменоломни? Кто знает… Как-то он зашел в такую пещеру, покинутую хозяином. Слабый дневной свет едва освещал это жилище. Стены оказались холодными и шершавыми, как в яме, а тишина привела его в ужас. Должно быть, по ночам здесь было слышно, как где-то в земляной толще пробираются кроты, а иной раз с потолка, извиваясь, падали черви. Обшарпанная дверь в глубине этой норы вела в подземный ход; оттуда тянуло затхлостью. За дверью начинался запретный мир галерей, бесчисленных коридоров и переходов, пронизывающих самую сердцевину скалы. За этим порогом, на котором наливались бледные поганки, рождался великий страх. Отовсюду пахло землей, пахло… духами Мадлен. И здесь, на залитом солнцем бульваре, где дрожали молодые листья, будто тени от протянутых рук, Флавьер вновь ощутил притягательность мира тьмы и осознал, почему Мадлен сразу же взволновала его. Другие образы всплывали в его памяти, особенно один. В двенадцать лет, укрывшись под сенью стены, откуда открывалось бескрайнее волнующееся море полей, виноградников и облаков, он прочел незабываемую книгу Киплинга, начинавшуюся словами: «Гаснущий свет…» На первой странице там была гравюра, изображавшая мальчика и девочку, склонившихся над револьвером. Ему вспомнилась нелепая фраза, всегда волновавшая его до слез: «„Баралонг“ держал путь к берегам Южной Африки». Теперь ему казалось, что та девочка в черном походила на Мадлен; девочка, о которой он мечтал вечерами, прежде чем заснуть, чьи шаги иногда слышал во сне… Конечно, все это просто смешно — во всяком случае, для такого, как Жевинь. И все-таки это тоже было правдой, но в каком-то ином измерении, как бывает правдой позабытый и вновь обретенный сон, исполненный таинственной очевидности. Впереди него шла Мадлен, темная и хрупкая фигурка, несущая в себе мрак и благоухающая хризантемами. Она свернула на улицу Сен-Пер, и Флавьер испытал горькое удовлетворение. Это еще ничего не значило, но все же…
Там оказался дом, о котором ему рассказывал Жевинь. Наверняка тот самый, потому что Мадлен вошла туда и потому что внизу находилась антикварная лавка. Жевинь ошибся лишь в одном: в этом доме располагалась к тому же гостиница «Семейный пансион». Номеров двадцать, не больше. Одно из тех небольших уютных заведений, в которых предпочитают останавливаться провинциальные учителя и чиновники, не терпящие перемен. У входа висело объявление: «Свободных номеров нет». Флавьер толкнул дверь, и пожилая дама, вязавшая при свете настольной лампы за конторкой портье, взглянула на него поверх очков.
— Нет, — негромко произнес Флавьер, — номер мне не нужен… Я только хотел узнать имя дамы, которая вошла сюда передо мной.
— Кто вы такой?
Флавьер пододвинул поближе к свету свою старое удостоверение инспектора полиции. Он сохранил его, как хранил все: старые трубки, сломанные ручки, ненужные счета… Бумажник у него был туго набит пожелтевшими письмами, почтовыми квитанциями и корешками от чеков, и он порадовался, что раз в жизни поступил правильно, не выбросив документ.
Старушка исподтишка следила за ним.
— Мадлен Жевинь, — сказала она.
— Она здесь не впервые?
— О нет, — ответила старуха. — Она у нас часто бывает.
— Она кого-нибудь принимает у себя в номере?
— Это порядочная женщина.
Она ехидно улыбалась, не поднимая глаз от вязанья.
— Отвечайте, — настаивал Флавьер. — Кто-нибудь у нее здесь бывает? Хотя бы подруга?
— Нет. Ни разу никто не приходил.
— Чем же она занимается?
— Не знаю. Я не слежу за постояльцами.
— В каком она номере?
— В девятнадцатом, на четвертом этаже.
— Номер хороший?
— Приличный. У нас есть и лучше, но ее устраивает этот. Я ей предлагала двенадцатый номер, но она настояла на девятнадцатом. Она непременно хотела тот номер на четвертом этаже, в котором окна выходят во двор.
— Почему?
— Этого она не сказала. Может, из-за солнца.
— Если я правильно понял, она сняла этот номер?
— Да, с помесячной оплатой. Вернее, она сняла его на месяц.
— Когда это было?
Старуха перестала шевелить спицами и заглянула в книгу записи жильцов.
— Пожалуй, — сказала она, — уже больше трех недель назад. В начале апреля…
— Сколько времени она обычно проводит в номере?
— По-разному. Час или меньше…
— Она не приносит с собой вещей?
— Нет, никогда.
— Она ведь приходит сюда не каждый день?
— Нет. Только раз в два-три дня.
— Вы никогда не замечали в ней чего-нибудь… странного?
Старуха подняла очки на лоб и осторожно потерла морщинистые веки.
— Все люди странные, — сказала она. — Если бы вы всю жизнь провели в гостинице за конторкой портье, вы бы не задавали таких вопросов.
— Случалось ей кому-нибудь звонить отсюда?
— Нет.
— Гостиница существует давно?
Глаза в паутине морщин с каким-то мстительным выражением уставились на Флавьера.
— Лет пятьдесят.
— А раньше… что здесь было?
— Надо думать, обычный дом.
— Вам не приходилось слышать о некой Полине Лажерлак?
— Нет. Но если она останавливалась у нас, я могу проверить по книгам.
— Не стоит.
Они снова переглянулись.
— Благодарю вас, — сказал Флавьер.
— Не за что.
И снова заработала спицами. Облокотясь на конторку, Флавьер машинально теребил зажигалку в кармане.
«Я потерял сноровку, — думал он. — Разучился вести следствие». Ему хотелось подняться на четвертый этаж и заглянуть в номер через замочную скважину. Но он знал, что ничего не увидит. Он попрощался и вышел.
Зачем ей понадобился номер на четвертом этаже окнами во двор? Да потому, что раньше это была комната Полины! Но ведь Мадлен не могла этого знать. Она и о самоубийстве не знала… Но тогда почему она так поступала? На чей таинственный зов откликалась, приходя в эту гостиницу? Объяснений могло быть несколько: внушение, ясновидение, раздвоение личности, — но ни одно из них не устраивало Флавьера. Ведь до этого Мадлен всегда была нормальной, уравновешенной женщиной. К тому же она прошла серьезное обследование у специалистов… Нет, тут что-то другое.
Он повернул обратно и вдруг чуть не побежал. Мадлен вышла из гостиницы и теперь направлялась к набережной. Она провела в своем номере меньше получаса. Все так же торопливо она миновала вокзал д’Орсей и подозвала такси. Флавьер насилу успел поймать другую машину.
— Поезжайте за тем «рено»!
Ему бы следовало взять свою «симку»: Мадлен едва не ускользнула от него. Если вдруг она обернется… Но на мосту Согласия сильное движение, и Елисейские Поля буквально запружены транспортом, как бывало в часы пик в довоенное время. Такси Мадлен направлялось к площади Звезды. Похоже, она возвращается домой. Кругом были люди в форме, лимузины с флажками — прямо как на параде Четырнадцатого июля. Во всем этом было что-то волнующее. А ощущение кипучей жизни и какой-то неопределенной опасности даже нравилось Флавьеру. «Рено» обогнул Триумфальную арку и поехал к воротам Майо. Перед ними тянулся залитый рассеянным солнечным светом прямой проспект Нейи. Здесь машин было меньше, и они катили не спеша, с опущенными стеклами и поднятым верхом.
— Похоже, норму на бензин еще урежут, даже для такси, — сказал шофер.
Флавьеру пришло в голову, что через Жевиня он мог бы достать сколько угодно талонов. Он рассердился на себя за такие мысли, но что значат лишние десять литров бензина в той неразберихе, которая царит в системе распределения?
— Остановитесь здесь, — велел он шоферу.
Мадлен вышла из машины в конце моста Нейи. Флавьер, чтобы не терять времени, заранее приготовил деньги и мелочь. Он удивился, заметив, что теперь Мадлен идет той же небрежной походкой, что и накануне. Она шла вдоль Сены без всякой цели, просто наслаждаясь движением. Между гостиницей на улице Сен-Пер и набережной Курбевуа не существовало никакой видимой связи. В таком случае что означает эта прогулка? Ведь в самом Париже набережные куда красивее! Возможно, она избегает толпы. Или же ей нравится размышлять и предаваться мечтаниям, следуя за плавным течением реки? Он вспомнил островки на Луаре, песчаные косы, обжигавшие ему ноги, заросли ивняка, в которых то и дело раздавалось жизнерадостное кваканье лягушек. Он почувствовал, что Мадлен похожа на него, и ему хотелось ускорить шаг и пойти с ней рядом. Им не придется даже разговаривать. Они просто будут идти бок о бок, любуясь скользящими по воде баржами. Опять ему невесть что лезет в голову! Он нарочно остановился, чтобы дать ей отойти подальше. Даже хотел повернуть обратно. Но было в этой слежке что-то пьянящее, двусмысленное, что-то такое, от чего он не мог отказаться… И он снова пошел за ней.
Груды песка, камней, снова песок. Изредка им попадался на глаза деревенский причал, подъемный кран, вагонетки на заржавленной узкоколейке. Вдали, в уныло-серой дымке, виднелся остров Гранд-Жат. Что ей понадобилось в этом убогом предместье? Куда еще она его заведет? Вокруг ни души. Она шла не оборачиваясь, не отрывая глаз от реки. И с каждой уходящей минутой смутная тревога все больше овладевала Флавьером. Нет, это уже не просто прогулка… Что же это — попытка бегства? Или, быть может, приступ амнезии? Ему довелось повидать на своем веку таких потерявших память людей — растерянных, измученных, говоривших как сомнамбулы. Он подошел ближе. Тем временем Мадлен перешла шоссе и уселась на террасе маленького кафе для речников: три железных столика под выцветшим тентом. Укрывшись за бочками, Флавьер не спускал с нее глаз. Она вытащила из сумки листок бумаги, ручку, тыльной стороной ладони смахнула пыль со стола… Хозяин бистро все не появлялся. Легкая гримаска исказила ее лицо, но она прилежно писала. «Она кого-то любит, — решил Флавьер. — Кого-то, кто сейчас в армии!» Но это предположение было не лучше других. Стоило забираться в такую даль, когда она могла спокойно написать письмо дома, где за ней никто не следил! Она писала очень быстро, не отрываясь ни на секунду, не задумываясь; вероятно, обдумала письмо по дороге сюда. А может быть, за те полчаса, что провела в гостинице. Во всем этом что-то было не так. А вдруг она пишет мужу, что уходит от него? В этом случае все ее метания объяснялись куда проще… Но тогда Мадлен не пошла бы на могилу Полины Лажерлак…
Похоже, никто не думал обслуживать Мадлен. Хозяин, должно быть, на фронте, как и все остальные. Мадлен сложила письмо, тщательно запечатала. Оглянулась вокруг, хлопнула в ладоши. Ни малейшего движения в доме. Тогда она встала из-за стола, зажав письмо в руке. Не думает ли она вернуться? Она колебалась. Флавьер дорого бы дал, чтобы увидеть через ее плечо, кому адресовано письмо. Все так же нерешительно она спустилась к реке, прошла мимо бочек, за которыми прятался Флавьер. Снова он ощутил запах ее духов. Поднявшийся легкий ветерок шевелил подол ее юбки. В профиль лицо Мадлен казалось неподвижным, лишенным всякого выражения. Опустив голову, она повертела письмо в руках и вдруг разорвала его пополам, затем на четыре части, потом на мелкие кусочки, которые развеяла по ветру. Разлетаясь, они падали в реку и скользили по воде, прежде чем погрузиться и исчезнуть в водоворотах. Она наблюдала за этими игрушечными кораблекрушениями и все потирала пальцы, будто старалась смахнуть с них какую-то невидимую пыль, очистить от следов соприкосновения с чем-то гадким. Кончиком туфельки извлекла из травы несколько застрявших там клочков бумаги, подтолкнула их к воде. Они исчезли. Все так же безмятежно сделала еще один шаг… и фонтан брызг выплеснулся на набережную, почти долетев до руки Флавьера.
— Мадлен!
Стоя за бочками, он смотрел на реку, не понимая толком, что произошло. На берегу остался лишь один обрывок конверта. Белея, он, казалось, полз между камнями, то останавливаясь, то забегая вперед, будто крошечный зверек.
— Мадлен!
Он поспешно сорвал с себя пиджак и жилет. Три широких круга все еще расходились по воде. Флавьер нырнул. Грудь сдавило от холода. И все равно где-то в глубине души, как в бреду, звучал несмолкающий вопль: «Мадлен! Мадлен!» Вытянутые руки коснулись скользкого дна. Оттолкнувшись ногой, он с шумом вынырнул, до пояса высунувшись из воды, и разглядел ее в нескольких метрах от себя. Лежа на спине, она все больше погружалась в воду, уже обмякшая, как утопленница. Он поднырнул, чтобы обхватить ее за талию, но его руки ощутили лишь тонкие струйки воды, обвивавшиеся вокруг пальцев, словно водоросли. Пытаясь хоть что-нибудь нащупать, он из последних сил боролся с течением. Почувствовав жжение в пустых легких, на секунду вынырнул, глотнул воздух и глазами, полными воды и слез, едва различил темную массу, почти скрывшуюся под водой. Он снова косо ушел под воду, ухватился за какую-то одежду, пробежался по ней пальцами, пытаясь найти шею… Наконец, зажав рукой голову Мадлен, он вытянул другую руку вверх, стремясь поскорее вырваться наружу. Тело было страшно тяжелым, его приходилось с силой вытягивать из воды, словно из ямы, рвать с корнями. Флавьер различил берег, он был недалеко… но силы его почти иссякли. Сказывалось отсутствие тренировок, дыхание стало прерывистым. Набрав побольше воздуха, он наискось против течения поплыл к мосткам, у которых была причалена лодка. Ткнувшись плечом в цепь, повис на ней, давая воде прибить себя к берегу. Ноги коснулись затопленных ступеней причала. Он выпустил цепь, ухватился за камень, взобрался на одну, потом на другую ступеньку, прижимая к себе Мадлен. С них ручьями стекала вода, стало чуть легче. Он опустил Мадлен на ступеньку, изменил хватку и, подняв ее одним рывком, вытащил наверх. Там он упал на колено и, совсем обессиленный, перекатился на бок. Лицо заледенело под порывами ветра. Первой пошевелилась Мадлен. Тогда он сел и взглянул на нее. Вид у нее был жалкий: волосы прилипли к щекам, кожа покрылась пятнами. Глаза были широко открыты и задумчиво смотрели в небо, будто стараясь там что-то разглядеть.
— Вы не умерли, — выговорил Флавьер.
Мадлен перевела взгляд на него. Казалось, она видит его откуда-то издалека.
— Не знаю, — прошептала она. — Умирать не больно.
— Идиотка! — закричал на нее Флавьер. — Ну-ка, давайте шевелитесь!
Подхватив Мадлен под мышки, он поставил ее на ноги, но она повисла на нем всей тяжестью. Тогда он взвалил ее на плечо. Весила она немного, к тому же неподалеку было бистро. И все же, когда он добрел до дверей, ноги у него подкашивались от усталости.
— Эй, там!.. Кто-нибудь!
Он поставил Мадлен на ноги. Она пошатывалась, стуча зубами от холода.
— Эй!
— Иду, иду! — послышался голос.
Откуда-то из кухни появилась женщина с ребенком на руках.
— Несчастный случай, — объяснил Флавьер. — У вас не найдется какой-нибудь одежды? Мы совсем промокли…
Стараясь успокоить женщину, он нервно посмеивался.
Малыш заплакал, и мать принялась его укачивать.
— У него зубки режутся, — пояснила она.
— Лишь бы во что-то переодеться, — твердил Флавьер. — Потом я вызову такси… Пойду принесу пиджак. Там у меня бумажник. Налейте мадам рюмку коньяку… чего-нибудь покрепче!
Он старался создать более теплую, дружескую обстановку, чтобы успокоить Мадлен и вызвать у хозяйки сочувствие к их передрягам. Сам он, казалось, был полон радости, энергии и силы воли.
— Присядьте! — прикрикнул он на Мадлен.
Он пересек пустынную набережную, добежал до груды бочек, подобрал пиджак и жилет. Он все еще волновался, но не столько от усталости или страха, сколько от мысли о Мадлен, спокойно шагнувшей с берега в воду. А потом она даже не пыталась спастись, немедленно, с чудовищным смирением покорилась своей участи. Смерть для нее ничего не значила. Он поклялся себе, что больше не выпустит ее из виду, станет защищать даже от нее самой, потому что — теперь он был в этом уверен — она все-таки была не вполне нормальной. Чтобы согреться, он бегом вернулся в бистро. Прижав к себе ребенка, хозяйка наливала в рюмки коньяк.
— Где она?
— В соседней комнате… Переодевается.
— Где у вас телефон?
— Вон там.
Подбородком она указала в угол бара.
— Я ничего не нашла, кроме рабочего комбинезона. Вас это устроит?
Она повторила вопрос, как только Флавьер повесил трубку.
— Да, вполне, — сказал он.
В это время из кухни вышла Мадлен. Для Флавьера это стало еще одним потрясением. В стареньком платьице из набивной ткани, без чулок, в комнатных туфлях: в присутствии этой новой Мадлен он чувствовал себя совершенно непринужденно.
— Вам надо поскорее обсохнуть, — сказала она. — Право, мне так жаль… В другой раз я буду осторожнее…
— Надеюсь, другого раза не будет, — буркнул Флавьер.
Он ожидал пылкой признательности, возможно, патетической сцены, а она вздумала шутить! Он яростно напялил комбинезон, который оказался ему велик. Ко всему прочему, у него теперь дурацкий вид! Женщины, успевшие подружиться, о чем-то шептались в центре зала, а он, чувствуя, как тает его радость, пытался попасть в рукава комбинезона, с ужасом обнаружив на нем пятна от смазки. Теперь его гнев обратился против Жевиня. Ну, он ему за все заплатит! И пусть, если хочет, поищет себе какого-нибудь другого дурака, чтобы сторожить жену! Вдруг Флавьер услышал, как сигналит такси. Красный от смущения, он неловко приоткрыл дверь.
— Вы готовы?
Мадлен на руках держала ребенка.
— Тише, — шепнула она. — Вы его разбудите.
Она осторожно протянула ребенка матери, и эта заботливость вывела Флавьера из себя. Готовый вспылить, он собрал мокрую одежду, подсунул деньги под нетронутую рюмку с коньяком и вышел. Мадлен бегом догнала его.
— Куда вас отвезти? — спросил он холодно.
Она села в машину.
— Едем к вам, — предложила она. — Вам, верно, хочется поскорее одеться поприличнее. Я могу и подождать.
— Все-таки скажите, где вы живете.
— На проспекте Клебер… Я госпожа Жевинь. Мой муж работает в судостроении.
— А я — адвокат… Мэтр Флавьер.
Он поднял боковое стекло в машине.
— Живу на улице Мобеж, угол улицы Ламартина.
— Вы, конечно, на меня сердитесь, — продолжала Мадлен. — Сама не знаю, как это вышло…
— Зато я знаю, — сказал Флавьер. — Вы пытались покончить с собой.
Он на минуту умолк, ожидая ответа или возражений.
— Вы можете положиться на меня, — продолжал он. — Я вполне способен понять… Бывает такое горе… Или же разочарование…
— Нет, — сказала она негромко. — Это совсем не то, что вы думаете.
И снова она показалась ему незнакомкой из театра, дамой с веером, той, другой Мадлен, которая накануне склонялась над забытой могилой…
— Я правда хотела броситься в воду, — продолжала она. — Но и сама не знаю почему.
— А как же письмо?
Она покраснела.
— Оно предназначалось мужу. Но то, что я пыталась ему объяснить, настолько невероятно, что я предпочла… — Она повернулась к Флавьеру и коснулась его руки. — А вы верите, что можно воскреснуть? Я хочу сказать… умереть, а потом возродиться в ком-то другом?.. Вот видите! Вы боитесь ответить… Думаете, я сумасшедшая…
— Но послушайте…
— Но я ведь не сумасшедшая… Просто мне кажется, что мое прошлое началось много раньше… Задолго до моих детских воспоминаний… Раньше было что-то еще, какая-то другая жизнь, и теперь я начинаю припоминать… Не знаю, зачем я вам все это рассказываю…
— Продолжайте, — пробормотал Флавьер. — Прошу вас…
— Я словно вспоминаю о том, чего раньше никогда не видела… например, лица… лица, которые существуют лишь в моей памяти. А иной раз мне кажется, будто я старая-старая женщина…
У нее было глубокое контральто. Флавьер слушал ее, не шелохнувшись.
— Скорее всего, я больна, — продолжала она. — Вот только будь я и вправду больна, воспоминания не казались бы такими отчетливыми. Они были бы стертыми, бессвязными…
— А сегодня… это что же — внезапный порыв или обдуманное решение?
— Пожалуй, решение… Я ведь и сама не очень хорошо все понимаю. Просто чувствую, как все больше и больше превращаюсь в кого-то другого… что моя истинная жизнь — вся в прошлом… Так стоит ли тянуть? Для вас, как и для всех, жизнь и смерть несовместимы. Но для меня…
— Не говорите так, — сказал Флавьер. — Пожалуйста… Подумайте о вашем муже!
— Бедняга Поль! Если бы он только знал!
— В том-то и дело, что он не должен узнать. Пусть это останется нашей с вами тайной.
Невольно в его словах зазвучала нежность, и она вдруг улыбнулась с обезоруживающей живостью.
— Понимаю, профессиональной тайной. Теперь я спокойна. Мне так повезло, что вы оказались поблизости.
— Да уж. Мне надо было повидать одного подрядчика. Его стройка там, рядом. Если бы не солнечный день, я бы поехал на машине.
— А я бы уже была мертва, — прошептала она.
Такси остановилось.
— Приехали, — сказал Флавьер. — Извините за беспорядок в квартире. Я холост, к тому же много работаю.
В вестибюле дома им никто не встретился. На лестнице тоже никого. Флавьеру было бы неприятно попасться кому-нибудь на глаза в таком виде. Когда он открыл дверь, пропуская вперед Мадлен, в квартире зазвонил телефон.
— Это, должно быть, клиент. Садитесь. Я на минутку…
Он бросился в свой кабинет.
— Алло!
Это был Жевинь.
— Я тебе уже два раза звонил, — сказал он. — Я тут вспомнил кое-что… Насчет самоубийства Полины… Она бросилась в воду. Не знаю, чем это тебе поможет… но на всякий случай решил сказать. А что у тебя?
— Потом расскажу, — ответил Флавьер. — Ко мне тут пришли…
Флавьер с недоверчивым видом листал свой ежедневник 6 мая. Три встречи: две по делу о наследовании и один развод. До чего же ему опротивело это глупое ремесло! И ведь никакой возможности прикрыть контору, вывесить объявление: «Адвокат мобилизован» или «Адвокат скончался», да все, что угодно. Весь день будет трезвонить телефон. Клиент из Орлеана вновь попросит его приехать. Придется быть любезным, что-то записывать. А к вечеру позвонит Жевинь, может, зайдет сам. Он очень требователен, хочет знать все до мелочей… Флавьер присел за письменный стол, раскрыл папку с делом Жевиня.
27 апреля. Прогулка в Булонском лесу. 28 апреля. Провели вторую половину дня в Парамаунте. 29 апреля. Рамбуйе и долина Жеврез. 30 апреля Мариньян. Чай на террасе «Галери Лафайет». Наверху почувствовал себя дурно. Пришлось спуститься. Она очень смеялась. 1 мая. Поездка в Версаль. Она хорошо водит машину, хотя моя «симка» довольно капризна. 2 мая. Лес Фонтенбло. 3 мая. Мы с ней не виделись. 4 мая. Прогулка в Люксембургском саду. 5 мая. Долгая прогулка по Босу. Вдали был виден Шартрский собор.
Что же ему написать про 6 мая? «Я ее люблю. Не могу жить без нее»? Ведь теперь это и вправду любовь. Любовь печальная, тлевшая, как огоньки на углях в заброшенной шахте. Мадлен как будто ни о чем не догадывалась. Он для нее был просто другом, добрым товарищем, с которым можно говорить свободно. Ясно, о том, чтобы познакомить его с Полем, и речи быть не может. Флавьер старательно изображал состоятельного адвоката, работающего от нечего делать, но всегда готового помочь хорошенькой женщине развеять скуку. Происшествие в Курбевуа было забыто, но благодаря ему Флавьер приобрел на Мадлен какие-то права. Она умела дать ему почувствовать, что не забыла, как он ее спас; обращалась с ним с ласковым вниманием, даже почтительно, будто с дядюшкой, крестным или опекуном. Любой намек на любовь был бы немыслимой бестактностью. Да и о Жевине нельзя забывать! Вот почему каждый вечер он считал своим долгом подробно отчитываться перед ним. Жевинь выслушивал его молча, нахмурив брови. Потом долго рассуждал о странном заболевании Мадлен.
Флавьер закрыл папку, вытянул ноги и сцепил пальцы. Ох уж эта болезнь Мадлен! Двадцать раз на дню он обдумывал эту головоломку. Двадцать раз на дню мысленно перебирал слова и поступки Мадлен, пересматривал их, как карточки полицейской картотеки, изучал, сравнивал с упорством маньяка. Мадлен не больна, но и не вполне здорова. Ей нравилось жить, двигаться, быть среди людей. Она бывала веселой, иной раз даже оживленной, блистала остроумием… Внешне она могла показаться самой жизнерадостной женщиной на свете… Так выражалась светлая, солнечная сторона ее натуры. Но была и другая — сумеречная, таинственная. Мадлен становилась холодной и не то чтобы эгоистичной, расчетливой — нет, просто безразличной, равнодушной, неспособной страстно желать, испытывать сильные чувства.
Жевинь рассуждал правильно: стоило перестать развлекать Мадлен, удерживая у самого края жизни, как ее охватывало какое-то оцепенение: не мечтательность, не печаль, а скорее едва заметное изменение состояния, словно какая-то частица ее души улетучивалась, растворялась в пространстве. Уже не раз Флавьеру приходилось наблюдать за тем, как она вот так, потихоньку, ускользала от действительности и будто погружалась в сон, подчиняясь незримому, но властному призыву.
— Вам, верно, нехорошо? — спрашивал он.
Потом Мадлен постепенно приходила в себя: лицо ее оживлялось; казалось, она пытается размять затекшие мускулы и нервы, вот она неуверенно улыбается, щурится и затем поворачивает голову.
— Нет. Со мной все в порядке.
Взглядом она успокаивала его. Как знать, возможно, в один прекрасный день она доверит ему свою тайну. А пока что Флавьер старался не позволять ей водить машину. Она это делала весьма умело, но с какой-то покорностью судьбе… Хотя это не совсем удачное выражение. Флавьер безуспешно пытался облечь в слова свои ощущения… Она не желала защищаться, заранее принимала все, что могло с ней случиться. Он вспомнил, как сам страдал от гипотонии. Это было очень похоже на состояние Мадлен… Малейшее движение стоило ему невероятных усилий; если бы он тогда увидел на земле тысячефранковую бумажку, то, наверное, не смог бы нагнуться за ней. Вот и в Мадлен словно сломалась какая-то пружина. Флавьер был уверен, что, попадись им какое-то препятствие на дороге, она даже не попытается спастись: затормозить, повернуть руль… Вот так и в Курбевуа она не боролась за свою жизнь. И еще одна любопытная подробность: она никогда не задумывала заранее, куда им отправиться на прогулку.
— Поедем в Версаль или в Фонтенбло? Или лучше останемся в Париже?
— Как хотите…
Всегда один ответ. Однако через пять минут она уже хохотала, очевидно, ей было весело; лицо ее розовело, она сжимала руку Флавьера, и он ощущал, как ее переполняет энергия. Иногда, не удержавшись, он шептал ей на ухо: «Вы очаровательны!» «Правда?» — вскидывала она на него глаза. У него всегда мгновенно щемило сердце, когда приходилось встречаться взглядом с ее голубыми глазами, такими светлыми, что дневной свет, казалось, слепил их. Она быстро утомлялась и вечно хотела есть. В четыре она полдничала булочками и чаем с вареньем. Флавьеру не особенно нравилось заходить в кондитерские и чайные салоны. Поэтому он старался как можно чаще увозить ее за город. Поглощая ромовые бабы и эклеры, он испытывал мучительное чувство вины, потому что шла война и мужья буфетчиц, вероятно, были сейчас где-то там, между Северным морем и Вогезами. Но он понимал, что еда необходима Мадлен как раз для того, чтобы справиться с той бездной небытия, с той темной пропастью, которая в любую минуту готова была поглотить ее.
— Вы напоминаете мне Вергилия, — признался он как-то.
— Но почему?
— Помните то место, когда Эней спускается в подземное царство к Плутону? Он истекает кровью, а тени мертвых слетаются на запах. Насытившись кровавыми испарениями, они на какое-то время обретают телесную оболочку и вместе с тем способность говорить; и тогда они горько оплакивают солнечный мир живых![29]
— Да, но я не вижу…
Он подвинул ей тарелку с рогаликами.
— Ешьте… Это все вам… Мне кажется, что вам тоже не хватает осязаемости, реальности. Ешьте же! Бедняжка Эвридика!
— Вы меня смущаете… вашими мифами!
Немного погодя она добавила, поставив на стол свою чашку:
— Эвридика! Как красиво! И правда, вы ведь вытащили меня из Ада…
Но ему вспомнились не грязные набережные Сены, а логова в скалах на берегу Луары, подземелья, в которых всегда было слышно, как стекает одна и та же нескончаемая капля воды… Он накрыл ладонью руку Мадлен.
С тех пор он в шутку стал звать ее Эвридикой. Назвать ее Мадлен он не решался. Из-за Жевиня. Ведь Мадлен была замужем за другим. Зато Эвридика всецело принадлежала ему: ведь он держал ее в своих объятиях, промокшую до нитки, когда с нее ручьем стекала вода, когда глаза ее сомкнулись и тень смерти осенила ее лицо. Пусть он смешон! Его жизнь была лишь беспрерывной мукой, чередой тягостных впечатлений! Никогда раньше он не знал такой умиротворенности, такой полноты идущей из глубины души радости, в которой бесследно растворялось все его недавнее прошлое, полное страха и угрызений совести. Как долго ждал он встречи с этой ослепленной неведомым женщиной! Наверное, с тринадцати лет. С той самой поры, когда он впервые прислушался к мрачной сердцевине земли, к ее темным глубинам, населенным призраками и феями!
Зазвонил телефон. Он схватил трубку. Он знал, кто мог ему звонить.
— Алло… Это вы?.. Свободны?.. Да я просто счастливчик! Да, работы много, но ничего срочного… Вам было бы приятно? Правда?.. Ну, значит, решено. Только бы мне успеть сюда к пяти… Нет, решайте сами. Это так мило с вашей стороны, но мне, право, неудобно… Может быть, в музей… Пусть это не слишком оригинально, но все же… Сентиментальная прогулка по Лувру?.. Нет, не все сняли. Кое-что еще осталось… Тем паче стоит поспешить… Хорошо, договорились… До скорого.
Он бережно положил трубку на рычаг, будто последний отзвук любимого голоса еще оставался в ней. Что принесет ему этот день? Вероятно, ничего нового. Положение было безвыходным. Никогда Мадлен полностью не излечится. Зачем себя обманывать? Возможно, с тех пор как он окружил ее вниманием, она не так часто помышляла о самоубийстве. Но в глубине души она оставалась такой же одержимой. Что же ему сказать Жевиню? Открыть без утайки все, что у него на уме? Флавьеру казалось, что он в заколдованном круге.
Бесконечно перебирая одни и те же мысли, он приходил в отчаяние. Ему уже казалось, что ум его окостенел, иссох и не способен найти выход…
Он взял шляпу и вышел из дому. Клиенты могут зайти попозже, а если не зайдут — ничего не поделаешь!
А что, если Париж начнут бомбить, война затянется и он поймет, что должен пойти на фронт? В любом случае на будущее полагаться не приходится. И только любовь, сиюминутная жизнь, льющийся на листья солнечный свет еще имеют какой-то смысл!
Инстинктивно он пошел к бульварам, стремясь поскорее слиться с шумным человеческим стадом. Ему было полезно отвлечься от мыслей о Мадлен; прогуливаясь возле Оперы, он вдруг понял, что она как-то странно действовала на него, буквально высасывала из него силы. Он был для нее донором — но не крови, а чем-то вроде донора душевной энергии. Именно поэтому ему приходилось, когда он оставался один, погружаться в человеческий поток, стремясь вернуть себе то, что он отдал Мадлен. В такие минуты он ни о чем не думал, разве что иногда ему приходило в голову, что, если повезет, он переживет войну… Иной раз он позволял себе помечтать… Вдруг Жевинь умрет, и Мадлен станет свободна… Он наслаждался, пытаясь представить то, чего никогда не будет, выдумывая нелепые истории. Таким образом он добивался изумительного ощущения свободы, как у курильщика опиума. Толпа медленно увлекала его за собой. Он не сопротивлялся, растворяясь в ней, и отдыхал, переставая ощущать себя личностью.
Флавьер остановился перед витриной ювелирного магазина Ланселя. Он не собирался ничего покупать — просто ему нравилось любоваться драгоценными украшениями, их блеском на фоне темного бархата. И вдруг вспомнил, что у Мадлен сломалась зажигалка. Вот они, зажигалки, на стеклянной подставке; а вон там — дорогие портсигары. Такой подарок не может ее оскорбить; он вошел и выбрал крошечную золотую зажигалку и портсигар русской кожи. Раз в жизни ему было приятно потратить деньги. Он написал на карточке: «Воскресшей Эвридике» — и засунул ее в портсигар. Он вручит ей подарок в Лувре или чуть позже, когда они, прежде чем расстаться, зайдут куда-нибудь перекусить. Эта покупка скрасила ему утро. Он улыбался, дотрагиваясь до пакетика, перевязанного голубой ленточкой. Милая, милая Мадлен!
В два часа он ждал ее на площади Звезды. Она никогда не опаздывала на свидания.
— Вы сегодня в черном?
— А я люблю черное, — призналась она. — Будь моя воля, я бы только черное и носила.
— Уж очень мрачный цвет, вам не кажется?
— Вовсе нет. Напротив, он придает значительность всему, о чем думаешь. Поневоле приходится принимать себя всерьез.
— Ну а если бы вы были в голубом или зеленом?
— Даже не знаю. Наверное, я бы казалась себе ручейком или тополем… В детстве я верила в магическую силу красок. Потому и решила учиться живописи.
Она взяла Флавьера под руку доверчивым жестом, переполнившим его нежностью.
— Я ведь тоже пытался писать, — сказал он. — Но у меня неважно получалось.
— Ну и что с того? Только цвет имеет значение.
— Хотелось бы взглянуть на ваши работы.
— Ну, они немногого стоят. Ни на что не похожи… Это всего лишь сны. А у вас бывают цветные сны?
— Нет. Только серые… Как в кино.
— Тогда вам этого не понять. Вы слепец!
Она рассмеялась и сжала его руку, давая понять, что шутит.
— Ведь это куда красивее, чем так называемая реальность, — продолжала она. — Представьте себе цвета, которые соприкасаются, сливаются, поглощают друг друга, полностью пропитывают вас. Вы становитесь как те насекомые, которых не отличишь от листьев, как красные рыбы среди кораллов. Та, иная страна… Я каждую ночь вижу ее во сне…
— Значит, вам она тоже снится, — прошептал он.
Прижавшись друг к другу, не глядя по сторонам, они огибали площадь Согласия. Флавьер почти не замечал, куда они идут. Весь во власти сладостного ощущения, вызванного ее откровенностью, в глубине души он по-прежнему был начеку, не забывая о стоявшей перед ним задаче.
— Когда я был мальчишкой, — продолжал он, — эта неизвестная страна не выходила у меня из головы. Я мог бы показать вам на карте, где она начинается.
— Но это ведь не та же самая…
— Отчего же? Правда, моя страна окутана мраком, а ваша — пронизана светом; но я знаю, что они граничат друг с другом.
— Вы ведь больше в это не верите?
Флавьер заколебался, но она смотрела на него так доверчиво! Как будто от его ответа многое зависело.
— Нет, верю. Особенно с тех пор, как познакомился с вами.
Некоторое время они шли молча. Их шаги были согласованны, как и их мысли. Они пересекли просторный двор, поднялись по узкой и темной лестнице. И вскоре уже шли по прохладным, как в соборе, музейным залам, окруженные египетскими богами.
— А я не верю, — вновь заговорила она. — Просто знаю, что она существует. И эта страна так же реальна, как наша. Только об этом нельзя говорить.
Статуи с большими пустыми глазами провожали их взглядом. Кое-где стояли саркофаги, цветом напоминавшие целлофан, каменные плиты, покрытые непонятными письменами, и в торжественной глубине пустынных залов виднелись кривляющиеся лица, изъеденные временем морды, присевшие на задние лапы твари — настоящий зверинец из окаменевших чудищ.
— Я уже проходила здесь под руку с мужчиной, — прошептала она. — Это было давным-давно. И он был похож на вас, но с бакенбардами.
— Вам только так кажется. Кажется, что с вами это уже было. Такое часто случается…
— Нет-нет. Я ведь помню такие подробности… даже страшно становится. Вот, например, я вижу маленький городок., не помню, как он называется… Даже не знаю, Франция ли это, но во сне я расхаживаю по нему, будто всю жизнь там прожила… Через него протекает река… На правом берегу стоит галло-римская триумфальная арка… А если идти по обсаженной платанами улице, то слева будут арены, какие-то своды, полуобвалившиеся лестницы.[30] А за ними растут три тополя и пасется стадо овец…
— Да ведь я знаю этот город! — воскликнул Флавьер. — Это же Сент. А река — Шаранта.
— Может, и так.
— Только арены ведь расчистили… И тополей там больше нет.
— А в мое время были… а еще родник, он-то ведь остался? Девушки бросали в него булавки и загадывали желание — выйти замуж в этом году.
— Родник Святой Эстеллы!
— А за аренами церковь… такая высокая, со старинной колокольней… Мне всегда нравились старые церкви…
— Церковь Святого Евтропия!
— Вот видите.
Они медленно проходили мимо загадочных развалин, над которыми витал запах воска. Иногда им на глаза попадался внимательный посетитель, ученый и сосредоточенный на вид. Но, окруженные полчищем львов, сфинксов и крылатых быков, они были заняты только собой.
— Как, вы сказали, называется тот город? — спросила Мадлен.
— Сент… Это неподалеку от Руана.
— Должно быть, я там жила… прежде.
— Прежде? Когда были маленькой?
— Нет-нет, — безмятежно произнесла Мадлен, — в другом моем существовании.
Флавьер не пытался возражать. Слишком много откликов в его душе будили слова Мадлен.
— Где вы родились? — спросил он.
— В Арденнах, у самой границы. В этих краях вечно шли войны. А вы?
— Я вырос у бабушки, под Сомюром.
— А я была единственным ребенком в семье, — сказала Мадлен. — Мать часто болела. Отец вечно пропадал на заводе. У меня было не слишком веселое детство.
Они вошли в зал, стены которого были увешаны картинами в блестящих рамах. Люди на портретах, казалось, провожали их взглядами. То это были благородные сеньоры с изможденными лицами, то разодетые офицеры с рукой на эфесе шпаги, изображенные на фоне вставших на дыбы лошадей.
— А в юности, — прошептал Флавьер, — у вас тоже бывали… сны, предчувствия?
— Нет… Я была обычной девочкой, угрюмой и одинокой.
— Тогда… Как все это началось?
— Внезапно… и не очень давно… Я вдруг почувствовала, что я не у себя дома, а у кого-то чужого… Знаете, такое чувство бывает, когда проснешься ночью и не узнаешь свою комнату.
— Да… Будь я уверен, что вы не рассердитесь, — сказал Флавьер, — я бы спросил вас кое о чем.
— У меня нет тайн, — задумчиво сказала Мадлен.
— Значит, можно?
— Пожалуйста.
— Скажите, вы все еще хотите… уйти?
Мадлен остановилась и посмотрела на Флавьера со своим обычным умоляющим выражением.
— Вы ничего не поняли, — прошептала она.
— Отвечайте же.
Перед одной из картин собралось несколько посетителей. Из-за их спин Флавьер разглядел крест, мертвенно-бледное тело, голову, упавшую на плечо, струйку крови на левой груди. Поодаль женщина подняла лицо к небу.
Опиравшаяся на руку Флавьера Мадлен казалось ему легче тени.
— Нет. Не настаивайте…
— Буду настаивать. Ради вас и ради себя самого.
— Боже… Умоляю вас.
Она лишь чуть повысила голос, но это потрясло Флавьера. Он обвил рукой плечи Мадлен, привлек ее к себе.
— Вы что, не понимаете, что я вас люблю? Что я боюсь вас потерять?
Как автоматы они шли мимо мадонн и крестов с распятыми бескровными телами. Она пожала его руку, задержав ее в своей.
— Мне страшно за вас, — сказал он. — Но вы мне так нужны… Вернее, мне нужно бояться… чтобы презирать жизнь, которую я веду… Если бы только я был уверен, что вы не обманываетесь!
— Пойдемте отсюда.
В поисках выхода они пересекли вереницу пустых залов. Она по-прежнему держала его под руку. Они спустились со ступенек и оказались посреди лужайки, над которой в струях фонтана сверкала радуга. Флавьер остановился.
— Похоже, мы оба сошли с ума. Вы помните, что я вам говорил… только что?
— Да, — сказала Мадлен.
— Я признался, что люблю вас… Вы это поняли?
— Да.
— А если я снова скажу, что люблю вас, вы не рассердитесь?
— Нет.
— Даже не верится! Хотите, погуляем еще. Нам столько нужно сказать друг другу!
— Нет. Я устала… Хочу домой.
Она была бледна и казалась испуганной.
— Я поймаю такси, — предложил Флавьер. — Но сначала вы ведь примете от меня этот маленький подарок?
— Что это?
— Посмотрите.
Она развязала ленточку, развернула бумагу, положила портсигар и зажигалку себе на ладонь и покачала головой.
— Бедный вы мой, бедный, — сказала она.
— Идемте!
Они вышли на улицу Риволи.
— Только не благодарите меня, — продолжал он. — Я ведь знаю, что вам хотелось зажигалку. Мы завтра увидимся?
Она кивнула в ответ.
— Вот и хорошо. Поедем за город. Нет-нет. Только ничего не говорите. Позвольте мне сохранить об этом дне прекрасное воспоминание. А вот и такси… Милая Эвридика, если бы вы только знали, какую радость вы мне подарили!
Он взял ее руку, прильнул губами к затянутым перчаткой пальцам.
— Не оглядывайтесь, — сказал он, захлопывая дверцу машины.
Он чувствовал себя усталым и умиротворенным, как в те времена, когда ему случалось пробегать весь день по берегам Луары.
Все утро Флавьер напрасно прождал ее звонка. В два часа он отправился на площадь Звезды — обычное место их встреч.
Но она так и не пришла. Он позвонил Жевиню, но тот уехал в Гавр и не собирался возвращаться до завтрашнего утра, часов до десяти.
Флавьер провел отвратительный день. Он плохо спал ночью, задолго до рассвета был уже на ногах и бродил взад-вперед по кабинету, не в силах справиться с терзавшими его видениями. Нет, с Мадлен ничего не случилось. Этого просто не может быть! И все же… Он стиснул кулаки, борясь с паникой.
Ему не следовало признаваться Мадлен в любви! Оба они обманули Жевиня. Как знать, до чего могли довести ее, такую нервную, неуравновешенную, угрызения совести! Он сам себя ненавидел. В конце концов, ему не в чем упрекнуть Жевиня. Тот доверился ему, поручил охранять Мадлен. Пора уже положить конец этой нелепой истории… И поскорее! Но стоило Флавьеру представить, какой будет его жизнь без Мадлен, как у него что-то обрывалось внутри; он беспомощно разевал рот, опираясь рукой об угол письменного стола или о спинку кресла. Хотелось проклинать Бога, судьбу, злой рок, ту тайную силу — как ее ни называй, — из-за которой жизнь была к нему так жестока. Ему суждено вечно быть отверженным! Ведь даже на войне он не понадобился. Он уселся в кресло, на котором в тот первый вечер восседал Жевинь. А не преувеличивал ли он свои несчастья? Ведь страсть, истинная страсть, не могла бы развиться за две недели…
Уткнувшись подбородком в ладони, он пытался трезво проанализировать свои чувства. Что он знал о любви? Он никогда никого не любил. Конечно, он, как бедняк перед витриной шикарного магазина, страстно желал любой видимости счастья, какая только попадалась ему на глаза. Но между ним и остальным миром всегда что-то стояло — что-то холодное и жестокое. И когда его наконец назначили инспектором, он вообразил, что отныне ему придется охранять этот запретный для него мир сверкающего счастья. Это была его собственная витрина. Не задерживайтесь! Мадлен… Нет, только не это! Он не вор! Что ж, тем хуже для него! Придется выкинуть ее из головы! Ах ты, трус! Жалкий тип! Спасовать перед первым же препятствием! Как знать, а что, если Мадлен вот-вот полюбит его?..
— Довольно! — произнес он вслух. — Оставьте меня в покое!
Чтобы немного приободриться, он сварил себе очень крепкий кофе. Прошелся из кухни в кабинет, из кабинета в прихожую. Эта боль, овладевшая им, не дававшая ему свободно дышать, спокойно размышлять, как он привык, — это действительно была любовь. Он чувствовал, что готов совершать ошибки, делать глупости, что, несмотря на подавленное состояние, готов гордиться своим неразумным поведением. Как он мог, видя всех этих людей, приходивших к нему в контору, изучив столько дел, выслушав столько признаний, как он мог ничего не понимать, упорно отказываясь видеть правду? Он только плечами пожимал, когда кто-то из клиентов восклицал со слезами на глазах: «Но я ведь люблю ее!» Ему хотелось сказать в ответ: «Как же вы все смешны со своей любовью! Любовь — это все детские выдумки! Что-то чистое и красивое, но совершенно невозможное! Я не интересуюсь постельными историями!» Глупец!
В восемь часов он все еще был в халате и шлепанцах, с растрепанными волосами и нездоровым блеском в глазах. Он так ни на что и не решился. Позвонить Мадлен он не мог: она ему запретила из-за слуг. А что, если она сама больше не хочет с ним встречаться? Вдруг ей тоже стало страшно? Он рассеянно оделся и побрился. Затем, помимо собственной воли, вдруг решил, что ему необходимо встретиться с Жевинем. Внезапно он почувствовал желание быть искренним — и в то же самое время убеждал себя, что дилемма существует лишь в его воображении, а в действительности ничто не мешает ему добросовестно выполнять поручение Жевиня, продолжая встречаться с Мадлен. И вдруг слабый луч надежды пронзил окутавший его туман. Он заметил, что солнце просочилось сквозь ставни, которые он так и не удосужился открыть. Выключил электричество и позволил дневному свету залить свой кабинет. Надежда возродилась в нем без всякой видимой причины, просто потому, что стояла прекрасная погода, а война до сих пор так и не разразилась. Он вышел из дому, оставив под ковриком ключ для уборщицы и любезно поздоровавшись с консьержкой. Сейчас ему все представлялось простым. Он готов был сам посмеяться над своими страхами. Похоже, он уже никогда не изменится. Вечно будет зависеть от того таинственного маятника, который раскачивался у него в душе, кидая его от страха к надежде, от радости к меланхолии, от сомнений к безрассудной отваге. И так без передышки, без единого дня истинного покоя, внутреннего равновесия. Хотя рядом с Мадлен… Чтобы снова не впасть в смятение, он отогнал от себя мысли о Мадлен. Подобно миражу, перед ним расстилался Париж. Никогда еще солнечный свет не был так ласков, так ощутим — казалось, его можно погладить рукой. Хотелось коснуться деревьев, дотянуться до неба, прижать к сердцу весь огромный город, который потягивался, нежась на солнце. Флавьер всю дорогу шел пешком, не торопясь. В десять он вошел в контору Жевиня. Тот как раз только что вернулся.
— Располагайся, старина… Я освобожусь через минуту, только переговорю со своим замом.
Жевинь выглядел усталым. Пройдет несколько лет, и под глазами у него набрякнут мешки, а щеки сморщатся и обвиснут. Лет в пятьдесят он будет казаться стариком. Подвигая стул, Флавьер ощутил мимолетное удовлетворение при мысли об этом. Жевинь уже вернулся в кабинет, по пути похлопав Флавьера по плечу.
— А знаешь, пожалуй, я тебе даже завидую, — пошутил он. — Я бы тоже с удовольствием проводил каждый вечер, сопровождая повсюду хорошенькую женщину, тем более что это моя собственная жена… Мой образ жизни просто убивает меня.
Он тяжело опустился в кресло, развернув его лицом к Флавьеру.
— Ну так что? Как у нас дела?
— Пока все то же. Позавчера были с ней в Лувре. Вчера я ее не видел. Думал, она позвонит. Признаться, начал уже беспокоиться.
— Ничего страшного, — успокоил его Жевинь. — Мадлен неважно себя чувствует. Вот и только что, когда я в перерыв заезжал домой, она была в постели. Завтра, думаю, поправится. Мне, знаешь, не привыкать…
— Она тебе рассказала о нашей прогулке?
— В двух словах. Показала безделушки, которые себе купила… кажется, зажигалку… Выглядела она неплохо.
— Тем лучше. Очень рад.
Флавьер скрестил ноги, небрежно забросил руку за спинку стула. Вновь обретенная уверенность в себе кружила ему голову.
— Даже не знаю, — произнес он, — стоит ли мне продолжать наблюдение.
— Что-что? Только не вздумай все бросить! Сам видел, что она может выкинуть!
— Ну да, — неуверенно сказал Флавьер. — Только вот… Мне неловко сопровождать твою жену… Сам понимаешь… Я кажусь… не тем, кто я есть на самом деле. Короче, если хочешь… в этом есть что-то двусмысленное.
Жевинь схватил нож для разрезания бумаги и принялся сгибать и разгибать его, то и дело покачивая головой.
— А мне, — пробормотал он, — ты думаешь, это нравится? Я ценю твою щепетильность. Но у нас нет выбора. Конечно, если бы я мог уделять Мадлен больше времени, то постарался бы справиться сам. Да вот только, к сожалению, я связан работой по рукам и ногам.
Он отбросил разрезной нож, скрестил руки на груди и, втянув голову в плечи, уставился на Флавьера.
— Прошу тебя, старина, еще две, от силы три недели. При поддержке министерства я к тому времени разверну работу на верфи. Тогда мне придется насовсем перебраться в Гавр. Если добьюсь своего, мне, может, удастся забрать с собой Мадлен. Но до тех пор присмотри за ней! Большего я от тебя не требую… Я отлично понимаю, что у тебя на душе. Думаешь, я не знаю, что за чертову работенку тебе подсунул? Но мне нужно хотя бы еще две недели не думать об этом.
Флавьер сделал вид, будто колеблется.
— Ну, если правда только две недели…
— Даю слово.
— Идет. Я просто хотел, чтобы ты знал мою точку зрения. Не по душе мне эти прогулки. Знаешь, я ведь не железный… Запросто могу потерять голову. Сам видишь, я говорю с тобой начистоту.
Лицо Жевиня окаменело. Таким он наверняка бывает на совещаниях административного совета. Все же он выдавил из себя улыбку.
— Спасибо, — сказал он. — Такого друга, как ты, и не сыскать. Но безопасность Мадлен для меня превыше всего.
— А что, у тебя есть повод чего-то опасаться?
— Нет, но…
— Тебе не приходило в голову, что, если вдруг твоя жена что-нибудь выкинет… как в тот раз… я ведь могу и не успеть?..
— Да… Мне уже все приходило в голову…
Он опустил глаза и яростно стиснул руки.
— Этого не случится, — прошептал он. — А если случится, что ж… по крайней мере, ты будешь при этом и все мне расскажешь. Чего мне не вынести, так это неопределенности… Было бы в сто раз лучше, если бы Мадлен и вправду заболела. Лучше уж знать, что она в больнице, что ей делают операцию, тут хотя бы известно, к чему готовиться! Можешь подсчитать шансы «за» и «против». Но эти потемки! Тебе этого не понять…
— Я все понимаю.
— Так что же?
— Я за ней присмотрю. Не беспокойся… Кстати, ты не знаешь, ей не приходилось бывать в Сенте?
— В Сенте? — спросил ошеломленный Жевинь. — Наверняка нет… С чего ты взял?
— Она говорила о Сенте так, будто жила там раньше.
— Да что ты несешь!
— Может, видела на фотографиях?
— Да нет же. Говорю тебе, мы никогда не бывали в тех краях. У нас нет даже путеводителя по западным районам Франции.
— А Полина Лажерлак? Она не жила в Сенте?
— Ну, старик, ты многого хочешь. Откуда мне знать?
— Лажерлак… Такие фамилии там не редкость… Коньяк, Шерминьяк, Жемозак, можно назвать еще хоть двадцать похожих фамилий…
— Возможно. Но я не вижу связи…
— Ну, это как раз просто… Твоя жена говорила о таких местах, где она сама никогда не бывала. Зато Полина Лажерлак, похоже, прекрасно их знала. Более того, твоя жена описала мне римские арены такими, такими они были лет сто назад, а не такими, как сейчас.
Нахмурив брови, Жевинь пытался понять.
— Так что же ты предполагаешь? — наконец спросил он.
— Да ничего, — ответил Флавьер, — по крайней мере, пока ничего. Слишком это все невероятно! Полина и Мадлен…
— Брось! — отрезал Жевинь. — Мы живем в двадцатом веке. Ты ведь не думаешь, что Полина и Мадлен… Я еще могу понять, если Мадлен преследуют воспоминания о прабабке… Но тут должно быть какое-то объяснение. Потому-то я и обратился к тебе за помощью. Если бы я знал, что ты станешь…
— Ведь я тебе предлагал все бросить.
Флавьер ощутил внезапно возникшую между ними напряженность. После секундного ожидания он поднялся.
— Не буду отнимать у тебя время…
Жевинь покачал головой.
— Все, что мне нужно, — это спасти Мадлен. Плевать, больная она, сумасшедшая, ясновидящая или одержимая дьяволом… Лишь бы была жива!
— Сегодня она собиралась выходить?
— Нет.
— А когда?
— Вероятно, завтра… Сегодня я последую твоему совету… Проведу с ней весь день.
Флавьер сумел не выдать себя, но в душе ощутил прилив ненависти. «Терпеть его не могу, — подумал он. — До чего же он мне противен!»
— Завтра? — переспросил он вслух. — Даже не знаю, буду ли я свободен…
Жевинь тоже поднялся, обогнул стол и просунул руку под локоть Флавьера.
— Ну, извини, — сказал он со вздохом. — Конечно, я нервный, резкий… Что поделаешь! Ты меня вконец расстроил. Вот, послушай. Сегодня я хочу кое-что испробовать… Пора уже завести с ней разговор о переезде в Гавр. Бог весть как она к этому отнесется. Так что нечего раздумывать! Завтра ты должен найти время и присмотреть за ней. Непременно! А вечером позвонишь мне или заскочишь сюда. Расскажешь о своих наблюдениях… Я вполне доверяю твоему мнению. Идет?
Откуда только у Жевиня такой голос — серьезный, взволнованный, обволакивающий?
— Идет, — сказал Флавьер.
Он упрекнул себя за это вырвавшееся у него согласие. Так он сам отдавал себя во власть Жевиня. Любое проявление доброжелательности мгновенно лишало его способности сопротивляться чужой воле.
— Благодарю… Я не забуду, что ты для меня сделал.
— Ну, я пошел, — смущенно пробормотал Флавьер. — Не провожай. Я знаю дорогу.
И снова потянулись пустые, убийственно однообразные часы. Думая о Мадлен, он тут же представлял рядом с ней Жевиня. Это разрывало ему сердце. Что же он за человек! Он предает Мадлен. Он предает Жевиня. Он был вне себя от ревности и ярости, от желания и отчаяния. И в то же время чувствовал себя чистым и искренним. Ведь он всегда поступал по совести!
Так он дотянул до вечера, то называя себя доносчиком, то вдруг ощущая такую страшную усталость, что приходилось присаживаться на скамейку или за столик на террасе уличного кафе. Что же будет с ним, когда Мадлен уедет из Парижа? Надо ли ее удерживать? И каким образом?
Заглянув в кино в центре города, рассеянно посмотрел новости. Все то же: война, смотры, расквартирование войск, маневры. Зрители рядом с ним безмятежно посасывали конфеты. Все это уже никого не трогало. И так ясно, что боши влипли! На Флавьера напала неодолимая сонливость, как на пассажира, застрявшего в зале ожидания. Опасаясь совсем заснуть, он ушел до конца фильма. У него ныл затылок, жгло глаза. Домой он возвращался не торопясь, наслаждаясь звездной ночью. Время от времени на глаза ему попадались люди в касках и со свистком на шее, курившие в подворотнях. Но воздушной тревоги опасаться нечего! Для этого немцам потребуется мощная авиация. Где уж им!
Дома он прилег, зажег сигарету и тут же задремал, даже не успев раздеться. На него напало странное оцепенение. Он не мог пошевелиться, постепенно превращаясь в камень, как те статуи в Лувре… Мадлен…
Он проснулся и сразу пришел в себя, мгновенно узнав вой сирен. Они завывали над крышами все разом, и окутанный мраком город был похож на тонущий теплоход, с которого в спешке эвакуируют пассажиров.
В доме стучали двери. Раздавались поспешные шаги. Флавьер зажег лампу на прикроватном столике: три часа ночи. Он повернулся на бок и тут же снова уснул.
О том, что немцы перешли в наступление, он узнал только в десять часов, когда, позевывая, искал по радио новости, и почувствовал странное облегчение. Война! Ну наконец-то! Теперь можно выкинуть из головы собственные тревоги и переживать вместе со всеми, разделяя с ними их законные горести и волнения. Грядущие события так или иначе разрешат сомнения, с которыми ему самому не справиться. Война подоспела ему на помощь. Надо только отдаться общему течению. Он ощутил прилив жизненных сил. Хотелось есть, и усталости как не бывало. Мадлен позвонила ему. В два часа она будет его ждать.
Все утро он работал, принимая клиентов, отвечая на телефонные звонки. В голосе собеседников ему слышалось такое же возбуждение, какое испытывал он сам. Но новостей почти не поступало. Газеты и радио сообщали о наметившемся успехе, но без всяких подробностей. Хотя удивляться тут нечему. Он позавтракал в суде с коллегой, они поболтали. Вокруг незнакомые люди затевали споры, разворачивали карты Франции. Флавьер наслаждался этой непринужденностью, всеми порами впитывая радостный подъем. Он прыгнул в свою «симку» и едва успел вовремя доехать до площади Звезды, вконец опьянев от слов, громких голосов и солнечного света.
Мадлен уже ждала его. Но почему она надела тот же коричневый костюм, который был на ней в тот день, когда… Флавьер задержал в своей руке затянутую в перчатку ладонь Мадлен.
— Я так беспокоился, — признался он.
— Я неважно себя чувствовала. Извините меня… Можно, я сама поведу машину?
— Разумеется! Знаете, я сегодня с самого утра весь на нервах. Они начали наступление. Вы слышали?
— Да.
Мадлен выехала на проспект Виктора Гюго, и Флавьеру стало ясно, что она еще не совсем поправилась: она с грохотом переключала скорости, резко тормозила, слишком быстро срывалась с места. Нездоровая бледность покрывала ее лицо.
— Я не могу просто держаться за руль, — пояснила она. — Мне хочется что-то делать. Может быть, это наша последняя прогулка.
— Почему?
— Кто знает, что будет дальше? Неизвестно, останусь ли я вообще в Париже.
Выходит, Жевинь говорил с ней. Возможно, они поссорились. Флавьер молчал, чтобы не отвлекать ее от дороги, хотя движение на проспекте было не очень оживленное. Они выехали из Парижа через ворота Ла-Мюэт, углубились в Булонский лес.
— Зачем же вам уезжать? — наконец заговорил Флавьер. — Вряд ли нас будут бомбить. Уж на этот раз немцам не дойти до Марны…[31]
Она молчала, и он продолжал:
— Может, вы хотите уехать… из-за меня? Но я не собираюсь вмешиваться в вашу жизнь, Мадлен. Вы ведь позволите мне теперь называть вас Мадлен?.. Я только хотел бы быть уверенным, что вы больше не станете писать таких писем… как то, что вы порвали… Понимаете?
Но она сжала губы и, казалось, не видела ничего, кроме военного грузовика, который собиралась обогнать. Лоншанский ипподром был похож на огромное пастбище. Взгляд невольно искал там стада. В Сюрене на мосту они угодили в пробку. Пришлось продвигаться шагом.
— Не стоит говорить об этом, — прошептала она. — Разве нельзя ненадолго забыть про войну… про жизнь?
— Но вам грустно, Мадлен, я же вижу.
— Мне?
Она улыбнулась храбро, но с таким несчастным видом, что сердце Флавьера сжалось.
— Со мной все в порядке, — прошептала она. — Я никогда еще так не радовалась жизни, как сегодня. Подумайте, как здорово ехать вот так, наудачу, по первой попавшейся дороге, ни о чем не заботясь! Как бы мне хотелось никогда ни о чем не думать! Ну почему мы не животные?
— Господи, Мадлен, что вы несете?
— Правда-правда. Разве плохо быть животным? Они пасутся, жуют свою жвачку, спят. Они невинны! У них нет ни прошлого, ни будущего.
— Вот так философия!
— Уж не знаю, можно ли назвать это философией, только я им завидую.
В течение часа с лишним они лишь изредка перебрасывались словами. В Буживале снова увидели Сену и какое-то время ехали вдоль берега. Чуть позже Флавьер разглядел вдали Сен-Жерменский замок.
Мадлен гнала машину по пустынному лесу, едва притормозив при въезде в Пуасси. Затем она все время ехала прямо, глядя на дорогу застывшим взглядом. Сразу за выездом из Мелана путь им преградила женщина, везущая тележку с дровами, и Мадлен свернула на проселочную дорогу. Они обогнули лесопилку, устроенную прямо в лесу, но, видимо, заброшенную, и их долго потом преследовал сладковатый запах длинных досок, сложенных под открытым небом.
Они оказались на перекрестке, от которого расходилось несколько дорог. Тут Мадлен свернула направо, вероятно, потому, что этот путь с обеих сторон окаймляла усыпанная цветами живая изгородь.
Поверх ограды на них смотрела лошадь с белым пятном на лбу. Ни с того ни с сего Мадлен прибавила газу, и старую машину стало потряхивать на колдобинах.
Флавьер взглянул на часы. Сейчас они остановятся, пойдут рядом: это самый подходящий момент для расспросов. Очевидно, она что-то скрывает. «Может быть, еще до замужества она совершила что-то, из-за чего ее до сих пор мучает совесть. Нет, она не больная и не лгунья. Но что-то ее гложет. И она так и не решилась во всем признаться мужу», — подумал Флавьер. Он ухватился за это предположение, и теперь оно казалось ему все более вероятным. Она ведет себя так, как будто в чем-то виновата… Но в чем? Это, должно быть, что-то очень серьезное…
— Вам знакома эта церковь? — спросила Мадлен. — Где это мы?
— Что вы сказали?.. Простите… Церковь? Право, не… Не имею ни малейшего представления. Может, остановимся? Уже полчетвертого.
У пустой паперти они остановили машину. Внизу за деревьями виднелось несколько серых крыш.
— Забавно, — сказала Мадлен. — Часть церкви — романской постройки, все остальное современное. Она не слишком красива.
— Уж очень высокая колокольня, — заметил Флавьер.
Он толкнул дверь. Их внимание привлекло объявление, висевшее над кропильницей:
Поскольку господин кюре Гратьен обслуживает несколько приходов, обедня состоится в 11 часов в воскресенье.
— Так вот почему она кажется заброшенной, — прошептала Мадлен.
Они прошли вперед, пробираясь между набитыми соломой стульями. Где-то неподалеку кудахтали куры. На стенах висели картины с облупившейся краской, изображавшие крестный путь. Мадлен перекрестилась и преклонила колени на запыленной скамеечке. Стоя рядом с ней, Флавьер боялся пошевелиться. О прощении за какой грех она молилась? Погубила бы она свою душу, если бы тогда утопилась? Он не выдержал.
— Мадлен, — прошептал он, — вы действительно верите?
Он увидел ее лицо. Она была так бледна, что показалась ему больной.
— Что с вами?.. Мадлен, ответьте мне!
— Ничего особенного! — вздохнула она. — Да, верю… Приходится верить, что здесь ничего не кончается. Это-то и страшно!
Она закрыла руками лицо и оставалась так какое-то время.
— Идем! — наконец произнесла она.
Поднявшись с колен, она перекрестилась, обратившись к алтарю. Флавьер взял ее под руку.
— Давайте лучше выйдем отсюда. Мне тяжело видеть вас в таком состоянии.
— Да… На воздухе мне станет лучше.
Они прошли мимо старенькой исповедальни. Флавьер пожалел, что не может заставить Мадлен зайти туда. Как раз священник ей и нужен. Священники обязаны забывать обо всем, что узнают на исповеди. А он сам смог бы забыть, если бы она ему доверилась?
Он услышал, как она в потемках ощупью ищет щеколду. За дверью оказалась винтовая лестница.
— Вы ошиблись, Мадлен… Это лестница на колокольню.
— Я хочу посмотреть, — сказала она.
— Нам уже некогда.
— Всего на минуту!
Она уже поднималась по лестнице. Колебаться дольше было нельзя. Преодолевая отвращение, он поднялся на несколько ступеней, цепляясь за засаленную веревку, служившую перилами.
— Мадлен! Не так быстро!
Его голос загудел, отражаясь от тесных стен коротким эхом. Мадлен не отзывалась, но он слышал, как стучат по ступенькам ее туфельки. Выйдя на узкую площадку, Флавьер посмотрел вниз. Он увидел верх своей «симки» и за стеной тополей поле, на котором, повязав косынками волосы, работали женщины. На мгновение к горлу подступила тошнота. Отойдя от бойницы, он стал подниматься еще медленней.
— Мадлен!.. Подождите же!
У него участились дыхание. В висках стучало. Ноги не слушались. Снова лестничная площадка. Он держал перед глазами ладонь, чтобы не видеть пустоты, и все равно ощущал ее слева от себя, там, куда свисали веревки от колоколов. Над раскаленными камнями башни с карканьем взлетели вороны. Ему ни за что не спуститься отсюда!
— Мадлен!
У него сорвался голос. Неужели он так и будет кричать, как ребенок, испугавшийся темноты? Выщербленные посредине ступени становились все круче. Слабый свет сочился сквозь третью бойницу у него над головой. Значит, скоро снова будет площадка. Тогда ему не справиться с головокружением. Он не сможет удержаться и взглянет вниз; на этот раз вершины деревьев окажутся под ним, а «симка» превратится в крошечное пятнышко. Со всех сторон на него нахлынет воздух и понесет его, как волна… Еще один, два шага — и он наткнулся на дверь. Лестница продолжалась за ней.
— Мадлен! Откройте!
Он тряс ручку, стучал по дереву кулаком. Зачем она заперла дверь?
— Нет! — крикнул он. — Нет, Мадлен… Не делайте этого! Послушайте меня!
В вышине откликнулись колокола. Они придавали его голосу звучность металла, повторяя «меня» с нечеловеческой торжественностью. Обезумев от страха, он взглянул на дверь. Она была как раз посредине площадки.
Может, ее можно обойти снаружи? Да, вокруг колокольни шел узкий карниз. Тяжело дыша, он смотрел на него как зачарованный. Взгляд погружался в бездонную синеву… Кто-нибудь другой смог бы здесь пройти… Но не он! Он упадет… разобьется… Ах!.. Мадлен… Он вопил, как зверь, запертый в каменной клетке. Ему ответил крик Мадлен. Окно на миг заслонила какая-то тень. Зажав кулаками рот, он считал — как считал в детстве, сколько времени пройдет между молнией и громовым раскатом. Внизу послышался короткий глухой удар. Глаза заливал пот. Он твердил, как умирающий: «Мадлен… Нет! Мадлен…» Он вынужден был присесть. Переползая со ступеньки на ступеньку, начал спускаться, не в силах сдержать стон ужаса и отчаяния. Добравшись до первой площадки, он на коленях подполз к бойнице и отважился высунуть голову. Перед ним, слева от колокольни, тянулось старое кладбище, а под самой стеной, страшно гладкой, виднелась кучка коричневой одежды. Он вытер глаза, решив смотреть во что бы то ни стало. На камнях была кровь, рядом валялась разорванная сумка. Среди высыпавшихся вещей блестела золотая зажигалка. Флавьер плакал. Ему и в голову не пришло спуститься и оказать ей помощь. Она умерла. И он умер вместе с ней.
Флавьер смотрел на тело издали. Он обошел церковь, прошел через кладбище, но больше не смог приблизиться ни на шаг. Он вспоминал голос Мадлен, когда она прошептала: «Это не больно», и отчаянно цеплялся за эту мысль: она не успела ничего почувствовать. Про Лериша тоже так говорили, и упал он так же, как и она, вниз головой. Не успела ничего почувствовать? Как знать, как знать. Когда Лериш разбился о тротуар, кровь брызнула во все стороны… Флавьеру стало дурно. Он видел в больнице останки своего товарища, держал в руках медицинский протокол. А ведь колокольня куда выше, чем дом, с которого свалился Лериш. Он представил себе страшный удар, взрыв, что-то вроде вспышки, в которой улетучивается сознание, подобно хрупкому и чистому зеркалу, разлетевшемуся на мелкие осколки. От Мадлен больше ничего не осталось — только вот это неподвижное тело, валявшееся возле стены, как какое-то пугало. Он робко подошел поближе, принуждая себя смотреть и страдать, раз уж он сам виноват во всем.
Сквозь слезы он смутно различал труп, поломанную крапиву; прекрасные волосы с медным отливом, запачканные кровью, наполовину распустились, открывая затылок; рука, на которой блестело обручальное кольцо, уже приобрела восковой оттенок., и рядом с разорванной сумкой — зажигалка. Он подобрал ее. Если бы у него хватило смелости, он бы взял и кольцо и надел себе на палец.
Бедная Эвридика! Никогда уже ей не восстать из небытия, в котором она пожелала исчезнуть!
Он удалялся медленно, пятясь, как будто убил ее сам. Ему вдруг стало страшно при виде этого исковерканного тела, над которым уже простерлась тень воронья. Он бросился бегом между могилами, сжимая в руке зажигалку. На кладбище он встретил Мадлен и на кладбище расставался с ней. Теперь все кончено, и никто никогда не узнает, почему она это сделала. Никто не узнает, что он тоже был здесь. Что у него не хватило смелости обойти дверь снаружи… Он добежал до паперти, укрылся в машине. Собственное отражение в ветровом стекле вызвало у него дрожь отвращения. Он ненавидел свою жизнь. Отныне она превратится в ад. Он ехал долго, заблудился и с изумлением узнал вокзал в Понтуазе, заметил отделение жандармерии. Наверное, надо пойти туда, сообщить о случившемся, отдаться в руки правосудия? Но закон тут бессилен. Его примут за сумасшедшего. Что же ему делать? Пустить себе пулю в лоб? Ничего не выйдет. Никогда ему этого не сделать! Флавьер вынужден был признаться себе, что он всего лишь трус, что головокружение не может служить ему оправданием. Больна была его воля. Ах, как права была Мадлен! Как он хотел бы быть животным! Мирно пережевывать свою жвачку до самой бойни, до последнего удара молота!
В Париж он вернулся через Аньерские ворота. Было шесть часов. Так или иначе, он должен отчитаться перед Жевинем. Флавьер зашел в кафе на бульваре Мальзерб. Заперся в туалете, умылся, вытерся носовым платком и причесался. Потом позвонил Жевиню. Незнакомый голос ответил, что того сейчас нет в конторе и, вероятно, сегодня уже не будет. Флавьер заказал рюмку коньяку и выпил прямо у стойки. От горя он был как пьяный; ему чудилось, что он в аквариуме, а лица людей напоминали плывущих рыб. Он выпил еще коньяку. Время от времени он повторял про себя: «Мадлен умерла», но, в общем, его это не удивляло. Он всегда знал, что этим все кончится. Нужно было столько сил, столько жизненной энергии, чтобы заставить ее примириться с жизнью!
— Бармен, еще коньяку!
Однажды он ее спас. Что же еще он мог сделать? Нет, ему не в чем себя упрекнуть. Сумей он даже обойти дверь, все равно было бы слишком поздно.
Уж очень упорно она стремилась умереть, Жевинь ошибся, обратившись к нему за помощью. В этом все дело. Тут был нужен кто-то действительно неотразимый, полный обаяния, артистическая натура. Он же выбрал человека ограниченного, вечно копающегося в себе, в своем прошлом… Ничего не поделаешь!
Флавьер заплатил и вышел. Господи, как же он устал! Он медленно поехал к площади Звезды. Иногда он задумчиво ощупывал руль, который совсем недавно держала в руках Мадлен. Он завидовал ясновидящим — тем, кто, лишь прикоснувшись к платку, к конверту, способен узнать ваши самые сокровенные мысли. Как бы ему хотелось знать, что тревожило Мадлен перед смертью! А лучше — тайну ее равнодушия перед лицом смерти. Она ушла из жизни не раздумывая; она полетела к земле лицом вперед, раскинув руки, будто хотела обнять ее, уйти в нее целиком… Она не убегала. Нет, она к чему-то возвращалась. Ему казалось, что она спряталась от него, будто вышла через запасный ход… Напрасно он выпил. Ветер, свистевший в ушах, похоже, выдул у него из головы все мысли, разбросав их, как клочки порванного письма… Он свернул на авеню Клебер и поставил «симку» позади черного «тальбо». Больше он не боялся Жевиня. Сегодня он имел с ним дело в последний раз. Он поднялся по мраморной лестнице, застланной красным ковром. На двустворчатой двери блестела табличка с именем Жевиня. Флавьер позвонил и снял шляпу, не дожидаясь, пока откроется дверь. Он постарался придать себе смиренный вид.
— Я к господину Жевиню… Скажите, что это мэтр Флавьер…
Квартира Мадлен!
Взглядом, которым Флавьер окинул мебель, обои, безделушки, он прощался с нею. Особенно его поразили картины в гостиной, жившие своей особой, причудливой жизнью. Почти на всех были изображены животные, единороги, лебеди, райские птицы. Манерой письма они напомнили ему Руссо Таможенника.[32]
Подойдя поближе, Флавьер разобрал подпись: «Мад. Жев.». Были ли это обитатели той, иной страны? Где только увидела она этот черный пруд, эти кувшинки, подобные кубкам, полным яда? И что за лес обступил танцующих колибри стеной из стволов и лиан?
Над камином висел портрет молодой женщины, чью хрупкую шею украшало желтое ожерелье с продолговатыми бусинами: портрет Полины Лажерлак. Прическа была та же, что и у Мадлен. Но на изящном страдальческом лице застыло отсутствующее выражение, одновременно горестное и усталое, как будто душа ее изранилась, натолкнувшись на какую-то известную ей одной преграду.
— Ну наконец-то! — воскликнул Жевинь.
Флавьер не растерялся и, инстинктивно найдя верный тон, спросил:
— Она здесь?
— Ты о чем? Это тебе должно быть известно, где она!
Флавьер устало опустился в кресло. Ему не надо было притворяться, чтобы казаться подавленным.
— Мы не встретились, — сказал он тихо. — Я прождал ее до четырех на площади Звезды… Потом зашел в гостиницу на улице Сен-Пер, на кладбище в Пасси. Я только что оттуда… Если ее и здесь нет, тогда…
Он взглянул на Жевиня: тот страшно побледнел, глаза вылезли из орбит, рот приоткрылся, как от удушья.
— Ну нет… — пролепетал он. — Нет, Роже, ты же не можешь…
Флавьер развел руками:
— Говорю тебе, я искал ее повсюду.
— Не может быть! — выкрикнул Жевинь. — Ты хоть понимаешь, что…
Он потоптался по ковру, нервно сцепив руки, и наконец плюхнулся на краешек дивана.
— Ее надо разыскать, — сказал он. — Немедленно! Немедленно! Я просто не вынесу…
Он колотил кулаками по подлокотнику дивана, и столько было в этом жесте ярости, боли, отчаяния, что его состояние передалось и Флавьеру.
— Если уж женщина задумала сбежать, — бросил он злобно, — помешать ей непросто…
— Сбежать, сбежать? Как будто Мадлен могла это сделать! Уж лучше бы она и вправду сбежала. Только, может, сейчас ее уже…
Он поднялся, опрокинув низенький столик, подошел к стене и прислонился к ней, ссутулив плечи и опустив голову, как принявший стойку борец.
— Что в таких случаях делают? — спросил он. — Ты должен это знать. Обращаются в полицию? Да скажи же что-нибудь ради бога!
— Они рассмеются нам в лицо, — сказал Флавьер. — Вот если бы твоя жена пропала два или три дня назад, тогда другое дело.
— Но, Роже, тебя-то они знают… Если ты им втолкуешь, что Мадлен пыталась уже покончить с собой… что ты вытащил ее из воды… что сегодня она, может, снова взялась за свое, тебе-то они поверят.
— Прежде всего, пока еще ничего не известно, — сказал Флавьер раздраженно. — Наверняка она вернется к обеду.
— А если нет?
— Ну, тогда тебе придется самому что-нибудь предпринять.
— Короче, ты умываешь руки.
— Да нет же… Пойми, просто обычно мужья сами обращаются в полицию.
— Ладно… Я иду туда.
— Это просто глупо. Все равно никто и не подумает ее искать. Запишут приметы, пообещают заняться этим, а сами станут ждать, что будет дальше. Так всегда делается.
Жевинь медленно опустил руки в карманы.
— Если придется ждать, — процедил он сквозь зубы, — я просто рехнусь.
Он походил по комнате, остановился перед букетом роз, украшавшим камин, и принялся изучать его с угрюмым видом.
— Мне надо идти, — сказал Флавьер.
Жевинь не шевелился. Он смотрел на цветы. На щеке у него подергивался мускул.
— На твоем месте, — торопливо проговорил Флавьер, — я не стал бы терять надежду раньше времени. Еще только семь. Она вполне могла задержаться в магазине или встретить кого-нибудь…
— Тебе-то на это начхать! — сказал Жевинь. — Ясное дело!
— Да с чего ты взял!.. Допустим, она и правда сбежала… Далеко она не уйдет.
Он встал посреди гостиной и принялся втолковывать Жевиню, какими средствами располагает полиция, чтобы поймать сбежавшего человека. Несмотря на крайнюю усталость, он вдруг воодушевился. Он сам был готов поверить, что Мадлен вот-вот найдется; и в то же самое время ему хотелось броситься на ковер и дать волю собственному отчаянию. Жевинь по-прежнему не двигался. Казалось, он задумался, гладя на букет.
— Позвони мне, — сказал наконец Флавьер, — как только она вернется.
Он пошел к выходу, чувствуя, что уже не владеет собой и выражение лица вот-вот выдаст его. Тогда правда вырвется наружу, и с криком «Она мертва!» он рухнет на пол.
— Не уходи, — прошептал Жевинь.
— Старина, я бы охотно остался. Но ты не представляешь, сколько у меня работы… Пожалуй, с десяток дел лежит на столе!
— Ну останься! — умолял Жевинь. — Не хочу быть один, когда ее привезут.
— Что ты, Поль, не сходи с ума.
В его неподвижности было что-то пугающее.
— Ты будешь здесь, — сказал он. — И ты им все объяснишь… Скажешь, что мы оба боролись…
— Ну конечно… Но поверь мне, ее не привезут…
Голос у него сорвался. Он поднес к губам платок, откашлялся, высморкался, пытаясь выиграть время.
— Ладно, Поль… Все будет в порядке… Не забудь позвонить.
Он остановился, держась за ручку двери. Уткнувшись подбородком в грудь, Жевинь будто окаменел. Флавьер вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь. На цыпочках прошел через прихожую. Его мутило от отвращения к самому себе. И все-таки самое страшное уже позади! Дела Жевиня больше не существует. А что до его страданий… Разве сам он не страдал куда сильнее? Захлопнув за собой дверцу машины, он вынужден был признать, что с самого начала чувствовал себя настоящим мужем Мадлен. Для него Жевинь был лишь узурпатором. Не станет же он жертвовать собой ради узурпатора! Не пойдет рассказывать полицейским, своим бывшим коллегам, что позволил женщине покончить с собой, потому что ему не хватило мужества… Не может он снова уронить свое достоинство ради человека, который… Только не это! Лучше молчать и хранить спокойствие. Клиент из Руана послужит ему предлогом, чтобы уехать из Парижа…
Флавьер и сам не знал, как довел «симку» до гаража. Теперь он шел куда глаза глядят, по улице, на которую опускались сумерки. Это был настоящий провинциальный вечер, полный синевы и грусти вечер военной поры. На одном из перекрестков люди столпились вокруг машины, к верху которой были привязаны два матраса. В мире распались все связи. Медленно, безмолвно, с погашенными огнями город плыл в ночи… Сердце щемило при виде опустевших площадей. Все напоминало ему об умершей. Войдя в ресторанчик на улице Сент-Оноре, Флавьер сел за столик в глубине зала.
— Вам комплексный обед или будете заказывать порционно? — спросил у него официант.
— Комплексный.
Надо было есть. Надо было продолжать жить, как раньше. Флавьер опустил руку в карман и нащупал зажигалку. Перед его внутренним взором на фоне белой скатерти возник образ Мадлен. «Она меня не любила, — подумал он. — Никого она не любила».
Машинально он проглотил суп, не чувствуя никакого вкуса. Он станет жить будто нищий, погрузившись в скорбь; чтобы наказать себя, будет терпеливо переносить тяжкие лишения. Хорошо бы купить хлыст и по вечерам подвергать себя бичеванию: теперь у него было право презирать себя. Долго же ему придется себя ненавидеть, чтобы заслужить право на самоуважение.
— Они рвутся к Льежу, — сказал официант. — Говорят, бельгийцы уже бегут к нам, как было в четырнадцатом.
— Россказни все это, — сказал Флавьер.
Льеж был так далеко, в самом верху карты. К нему все это не имело никакого отношения. Отныне война была для Флавьера лишь одним из эпизодов той битвы, которая бушевала у него внутри.
— У площади Согласия видели машину, всю изрешеченную пулями, — поведал ему официант.
— Принесите второе, — сказал Флавьер.
Ну почему его не оставят в покое? Какие еще бельгийцы! И почему не голландцы? Вот болван! Он поспешно доел мясо. Оно оказалось жестким, но Флавьер не стал жаловаться. Ведь он решил не щадить себя, замкнуться в своем горе, казнить себя воспоминаниями. Тем не менее за десертом он выпил две рюмки коньяку, и туман, окутывавший его в последние часы, понемногу рассеялся. Облокотившись о столик, он прикурил от золотой зажигалки: ему чудилось, что в дыме, который он вдохнул, была какая-то частица Мадлен. Он затянулся медленно, смакуя, и задержал дыхание.
Теперь он был уверен, что Мадлен до своего замужества не совершила ничего дурного. Его предположение было нелепым. Жевинь не женился бы на ней, не наведя справки. Да и не слишком ли поздно начала ее мучить совесть: ведь раньше Мадлен казалась вполне нормальной. До начала февраля за ней не водилось никаких странностей. Никогда ему не вырваться из заколдованного круга… Флавьер щелкнул зажигалкой и с минуту любовался тонким язычком пламени, прежде чем задуть его. Ладонью ощутил тепло нагревшегося металла. Нет, мотивы, побуждавшие Мадлен, не были заурядными. Это он цеплялся за примитивные доводы, доискивался до каких-то причин. Но он каленым железом выжжет эти предрассудки, очистится от них и когда-нибудь будет достоин проникнуть в тайну Лажерлак. Он представил себя монахом в келье, стоящим на коленях на земляном полу, только на стене висело не распятие, а фотография Мадлен. Та, что он видел на письменном столе Жевиня.
Он потер веки и лоб, спросил счет. Черт возьми! Да они не стесняются! Но спорить не стал: это входило в наложенную им на себя епитимью. Он вышел на улицу. Уже наступила ночь. А вслед за нею между высокими крышами домов разлился звездный поток. Изредка проезжали машины с притушенными фарами. Флавьер все не решался пойти домой. Он боялся звонка Жевиня, который мог ему сообщить, что тело Мадлен уже нашли. К тому же ему хотелось еще больше измучить свое тело, которое и было истинным виновником всех несчастий.
Флавьер шагал в каком-то ослеплении, не разбирая пути. Он приговорил себя к траурному бдению до самой зари. От этого зависело его достоинство, а может, и нечто большее. Там, куда ушла Мадлен, она, быть может, нуждалась в дружеской поддержке. Бедная Эвридика!.. К глазам подступили слезы. Он старался представить себе небытие, чтобы хотя бы в эту первую ночь побыть рядом с ней. Но не сумел вообразить ничего, кроме некрополя, похожего на этот затемненный город. Перед ним, теряясь в глубине улиц, скользили тени, а река, катившая вдоль берегов свои темные воды, не имела больше имени. Как хорошо вот так брести в ночной мгле! Где-то далеко осталась земля живых. Здесь же были только мертвецы, одинокие души, поглощенные мыслями о прошедших днях. Они скитались повсюду, мечтая о былом счастье. Одни вдруг останавливались, склонялись над рекой; другие куда-то беспричинно спешили. И все, казалось, ожидали чего-то вроде Судного дня. Что это ему говорил официант? «Они рвутся к Льежу». Флавьер присел на скамейку, закинув руку на спинку. Завтра он уедет… Его голова качнулась, он закрыл глаза, успев подумать: «Спишь, гад!» Он спал с отвисшей челюстью, как бродяга, прикорнувший у перегородки в полицейском участке. Прошло немало времени, пока он не проснулся от холода. Ногу свело; он застонал, словно в порыве страсти, и ушел прихрамывая. Его трясло от холода. Пересохшим ртом он пережевывал горечь воспоминаний. Рассвет обрисовал каменные глыбы домов, их склоны и гребни, причудливый лес труб. Флавьер укрылся в только что открывшемся кафе. По радио передавали, что ситуация на фронте не совсем ясна и что пехота пытается ликвидировать прорывы… Он съел пару рогаликов, макая их в кофе, и вернулся домой на метро.
Едва он закрыл дверь, как зазвонил телефон.
— Алло… Это ты, Роже?
— Да.
— Знаешь, я был прав… она покончила с собой.
Он молча ждал продолжения. Его раздражало прерывистое дыхание Жевиня на другом конце провода.
— Мне сообщили вчера вечером, — продолжал Жевинь. — Какая-то старуха нашла ее под колокольней церкви Сен-Никола…
— Сен-Никола?.. — переспросил Флавьер. — Где это?
— К северу от Манта… Забытая богом деревушка где-то между Сайи и Дрокуром. Просто невероятно!
— Как она там оказалась?
— Погоди… Ты еще не знаешь самого худшего… Она бросилась с колокольни и упала прямо на кладбище. Тело перевезли в больницу в Манте.
— Сочувствую, старина, — пробормотал Флавьер. — Ты сейчас едешь туда?
— Поеду снова. Сам понимаешь, я выехал немедленно. Пытался дозвониться до тебя, но не застал. Я только что оттуда. Сделаю кое-какие распоряжения и поеду обратно. Назначено полицейское расследование.
— Ну разумеется. Хотя самоубийство не вызывает сомнений.
— Неясно, почему она заехала в такую даль, почему выбрала эту колокольню. Мне бы не хотелось им объяснять, что Мадлен…
— Вряд ли они докопаются до этого.
— Кто знает? Хорошо бы ты все-таки поехал со мной.
— Никак не могу! У меня важное дело в Орлеане. Нельзя же его откладывать без конца. Но как только вернусь, зайду к тебе.
— Долго тебя не будет?
— Нет, всего несколько дней. Да я тебе и не понадоблюсь.
— Я перезвоню. Надеюсь, ты будешь на похоронах.
На другом конце провода по-прежнему раздавалось прерывистое дыхание Жевиня, как будто он долго бежал.
— Поль, бедняга, — искренне сказал Флавьер. — Как я тебе сочувствую! — Понизив голос, он спросил: — Что, она не слишком?..
— А ты как думаешь? Но лицо уцелело.
— Крепись! Я разделяю твое горе.
Он повесил трубку. Потом, держась за стену, дошел до постели, твердя: «Разделяю… Разделяю…» И тут же заснул, как провалился.
На следующий день он первым же поездом выехал в Орлеан. Сесть в машину у него духу не хватило. Новости с фронта были неутешительными. В газетах мелькали огромные заголовки: «Войска сдерживают наступление немецкой армии», «Ожесточенные бои вокруг Льежа», но сообщения оставались невнятными, сдержанными, и за показным оптимизмом уже таилась тревога. Флавьер дремал в углу купе. На вид он не изменился, но чувствовал себя опустошенным, раздавленным, опаленным пожаром. Он превратился в развалину, в стену, окружающую кучу обломков. Этот образ давал пищу его страданиям, позволяя легче переносить потерю. Он уже начал смаковать свои горести. В Орлеане он снял номер в гостинице напротив вокзала. Спустившись за сигаретами, увидел первую машину с беженцами, большой запыленный «бьюик», набитый свертками. Внутри спали женщины. Он навестил своего клиента, но говорили они в основном о войне. В городском суде поговаривали об отходе бельгийской армии, осуждали впавших в панику бельгийцев. Вспоминали, как во время марнского сражения пушки три дня подряд грохотали на горизонте.[33]
Флавьеру нравилось в Орлеане. По вечерам он гулял по набережной, любовался полетом ласточек, стригущих крыльями по воде. Из всех домов доносились звуки радио. Один и тот же тайный недуг, казалось, поразил посетителей на верандах кафе. Но закатное небо все так же пылало над Луарой, а летние сумерки были так хороши, что хотелось плакать. Что делается в Париже? Похоронили ли Мадлен? Уехал ли Жевинь обратно в Гавр? Иной раз Флавьер задавал себе эти вопросы, но так бережно, как раненый приподнимает повязку, чтобы не разбередить подживающую рану. Да, он все еще страдал. Но острая боль, которую он испытывал вначале, понемногу притупилась и лишь иногда прорывалась сквозь овладевшее им зябкое оцепенение. К счастью, война отвлекала его от страданий. Уже было известно, что немецкие танки прорывались к Аррасу, и судьба страны зависела от исхода сражения. Каждый день через город проезжали машины с беженцами. Они направлялись к мосту, к дороге на юг. Люди стояли в глубоком молчании и провожали их взглядами. С каждым днем машины выглядели все более грязными и потрепанными. Жители украдкой расспрашивали беженцев. На всем Флавьеру мерещился отблеск его собственного жизненного краха. Вернуться в Париж у него не было сил.
Как-то ему на глаза попалась одна заметка. Он читал газету, рассеянно потягивая кофе. На четвертой полосе ему бросился в глаза заголовок. Полиция расследовала обстоятельства смерти Мадлен. Жевиня подвергли допросу. После сообщений на первой полосе, снимков разбомбленных деревень это показалось ему таким диким, несообразным, что он перечитал статейку. Все было верно. Очевидно, полиция отбросила версию о самоубийстве.
Вот чем занимается полиция в то время, как по дорогам нескончаемой вереницей тянутся машины с беженцами! Он-то знал, что Жевинь невиновен! Как только положение прояснится, он поедет и сам скажет им об этом. Сейчас поезда ходят с перебоями. Шли дни. Все газетные колонки были заняты описанием беспорядочной битвы, охватившей северные равнины. Уже никто не понимал, где были немцы, французы, англичане, бельгийцы. Флавьер все реже вспоминал о Жевине. Правда, он дал себе слово при первом же удобном случае восстановить справедливость. Это благое решение немного успокоило его совесть, позволив разделить общие тревоги. Он присутствовал в соборе на службе в честь Жанны д’Арк. Возносил молитвы за Мадлен и за Францию. Больше он не делал различия между личным горем и национальной катастрофой. Франция — это была Мадлен, поверженная во прах, истекающая кровью у стен колокольни. И вот в одно прекрасное утро настала очередь орлеанцев навьючивать матрасы на крыши машин. Клиент Флавьера исчез. «Раз уж вас больше здесь ничто не удерживает, — говорили ему, — вам стоит перебраться на Юг». Набравшись храбрости, он попытался дозвониться Жевиню. Но там никто не отвечал. Вокзал Сен-Пьер-де-Кор разбомбили. Охваченный смертельной тоской, он сел на рейсовый автобус, следующий в Тулузу. Он еще не знал, что уезжает на четыре года.
— Вдохните!.. Покашляйте!.. Вдохните!.. Ладно! Давайте-ка еще раз послушаем сердце… Не дышите… Гм!.. Что-то мне здесь не нравится… Одевайтесь.
Доктор следил, как Флавьер натягивает рубашку и, неловко отвернувшись, застегивает брюки.
— Вы женаты?
— Нет, холост. Я только что вернулся из Африки.
— Были в плену?
— Нет. Уехал в сороковом. В армию не попал, потому что в тридцать восьмом году перенес тяжелую форму плеврита…
— Думаете остаться в Париже?
— Сам не знаю. Я открыл контору в Дакаре. Теперь подумываю возобновить свою парижскую практику.
— Значит, вы адвокат?
— Да. Вот только квартиру мою заняли. А попробуйте сейчас что-нибудь найти!
Доктор подергал себя за ухо, все еще не сводя глаз с Флавьера. Тот занервничал, не в силах справиться с галстуком.
— Вы ведь пьете?
Флавьер пожал плечами:
— Неужели это так заметно?
— Это ваше дело, — сказал врач.
— Да, случается, выпиваю, — признался Флавьер. — Жизнь у меня невеселая.
Доктор сделал неопределенный жест. Он присел за стол, снял с ручки колпачок.
— Общее состояние у вас далеко не блестящее, — заметил он. — Вы нуждаетесь в отдыхе. На вашем месте я бы поселился где-нибудь на Юге… В Ницце… В Каннах… Что до ваших навязчивых идей… Придется обратиться к специалисту. Я вам дам записку к моему коллеге, доктору Баллару.
— Вы считаете, — тихо спросил Флавьер, — у меня что-то серьезное?
— Это вам скажет Баллар.
Перо скрипело по бумаге. Флавьер вытащил из бумажника деньги.
— Пойдете в отдел снабжения, — объяснял доктор, продолжая писать. — По этой справке получите дополнительный паек мяса и жиров. Но прежде всего вы нуждаетесь в тепле и отдыхе. Избегайте волнений. Никаких писем. Никакого чтения. С вас триста франков. Благодарю вас.
Он вел Флавьера к выходу, в то время как следующий пациент уже входил в кабинет. Недовольный Флавьер спустился по лестнице. Пойти к специалисту! Иначе говоря, к психиатру, который заставит его раскрыть все свои тайны, выложить все, что он знает о гибели Мадлен. Ни за что на свете! Лучше уж жить со своими привычными кошмарами, каждую ночь блуждать во сне по запуганным переходам мира, населенного всякой нечистью, призывать кого-то во тьме… Это там на него так действовали жара и слишком яркий свет. Теперь, когда он вернулся, все будет хорошо.
Он поднял воротник и направился к Тернской площади. Он с трудом узнавал Париж, все еще окутанный зимними туманами, его пустынные площади, проспекты, на которых, кроме джипов, почти не осталось машин. Он немного стеснялся того, что был слишком хорошо одет, и невольно спешил, как и все прохожие. Просто гулять все еще казалось роскошью. В сером дневном свете проход под Триумфальной аркой был едва различим. Вокруг все было цвета былого, цвета памяти. Что за скорбный День поминовения вздумалось ему устроить? Не лучше ли было оставаться там? Чего он ожидал от этого паломничества? Он знал других женщин, раны его затянулись. Мадлен для него даже уже и не призрак.
Он зашел в ресторан Дюпона, уселся у окна. В большом круглом зале затерялось несколько офицеров. Не было слышно ни звука, не считая посвистывания кипятильника. Угрюмый официант окинул его оценивающим взглядом, от пальто из дорогой ткани до замшевых ботинок на каучуковой подошве.
— Коньяк! — шепотом приказал Флавьер. — Только настоящий.
Он научился говорить негромко и быстро, заказывая выпивку в кафе и ресторанах. Это придавало ему необычную властность. Возможно, все дело тут было в страстном нетерпении, искажавшем в такие минуты его лицо. Он залпом выпил коньяк.
— Недурно, — проговорил он. — Налейте-ка еще. — Не глядя, он бросил деньги на стол. Еще одна привычка, приобретенная в Дакаре. Он швырял смятые бумажки с пресыщенным видом, будто вернулся с другого конца света и все люди были перед ним в неоплатном долгу. Сложив руки, он смотрел на жидкость, обладавшую свойством оживлять призраки. Нет, Мадлен не умерла. С той минуты, как он сошел с поезда, мысль о ней неотступно преследовала его. Бывают лица, которые можно забыть; они стираются в памяти, изнашиваются от времени, как каменные маски у входа в собор, понемногу утратившие рельефность и биение жизни. Но его зрение навсегда запечатлело ее облик. Солнце, светившее над ними тем ушедшим летом, стало ее нимбом. Преследовавший его вид окровавленного тела Мадлен изгладился из памяти, превратившись в докучную мысль, которую нетрудно прогнать… Все же иные ее обличья чудесным образом сохранили свою прелесть, свежесть и новизну. Флавьер застыл, сжимая в руке рюмку с коньяком… Он вновь ощущал майское тепло, видел хоровод машин вокруг Триумфальной арки. Вот она идет, зажав сумку под мышкой; глаза под короткой вуалью кажутся подведенными… Стоя на мосту, склоняется над водой, роняет красный цветок… рвет письмо… ветер уносит обрывки… Флавьер выпил, тяжело оперся о столик. Он уже стар. Что ждет его впереди? Одиночество? Болезнь?.. Сейчас те, кого пощадила война, собирают осколки своего семейного очага, пытаются отыскать друзей, вновь построить свою жизнь. А ему осталось только ворошить пепел былого. Так стоит ли отказываться от того, что еще…
— Повторите!
И хватит с него. Он ведь не любит пить. Он лишь пытается разжечь в глубине своей души потухший уголек надежды. Флавьер вышел из ресторана, закашлялся на холоде. Но Париж больше не путал его. Сквозь облачко пара, выдыхаемое Флавьером, город казался отражением в воде; он был похож на легендарную бретонскую крепость Ис, поглощенную морской пучиной, где тени умерших питаются мыслями живых. Он дошел до площади Звезды и остановился на краю тротуара, будто ждал кого-то…
Февральская изморось висла в воздухе, неслась по блестящим от дождя улицам белесым облаком тумана. Она не придет. Жевинь, вероятно, тоже уехал из Парижа. Флавьер вышел на авеню Клебер, отыскал глазами знакомый дом. Ставни на третьем этаже были закрыты. «Тальбо» наверняка реквизировал какой-нибудь штаб. А как же картины? Молодая женщина над камином… райские птицы… Что с ними сталось?.. Он вошел в подъезд. Консьержка мела пол.
— Могу я видеть мсье Жевиня?
— Мсье Жевиня?
Она растерянно уставилась на Флавьера.
— Он же, бедный, давно умер, — выпалила она.
— Поль умер! — пробормотал Флавьер. Стоит ли продолжать поиски? Вот что он встретит на каждом шагу: смерть! Всюду смерть!
— Заходите же, — сказала консьержка.
Отряхнув метлу, она открыла дверь в свою каморку.
— Я уехал в сороковом году, — пояснил Флавьер.
— Вот как?
У окна, водрузив на нос очки в металлической оправе, сидел старик и задумчиво разглядывал надетый на руку ботинок. Он поднял голову.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, — сказал Флавьер.
— Картона и то не найдешь ботинки починить, — ворчал старик.
— Вы были другом мсье Жевиня? — продолжала консьержка.
— Мы дружили с детства. Он сообщил мне по телефону о смерти жены. Но я вскоре уехал из Парижа.
— Бедный мсье Жевинь! Ему не хотелось возвращаться туда одному. И некому было его поддержать. Я сама с ним поехала, помогала обряжать его бедную женушку. Вы ведь понимаете…
«Что же вы на нее надели? — чуть было не спросил Флавьер. — Серый костюм?..»
— Присаживайтесь, — предложила ему консьержка. — Ведь минутка у вас найдется?
— Случайно я узнал, что у него были неприятности с полицией…
— Мало сказать — неприятности! Да его чуть не арестовали!
— Арестовали? Поля? Но я полагал, что его жена покончила с собой.
— Так оно и было. Но вы ведь знаете полицию! У бедняги было полно завистников… Стоит только начать копаться в грязном белье… Уж я не знаю, сколько раз они сюда приходили! Все расспрашивали нас о нем да о его хозяйке… Ладили ли они, был ли мсье Жевинь в тот день дома и прочее в том же духе… Господи боже мой! Помнишь, Шарль?
Старик кухонным ножом вырезал подметки из картонной коробки.
— Да уж, шуму было много… Прямо как сейчас, — буркнул он в ответ.
— Но отчего умер мсье Жевинь? — спросил Флавьер.
— Погиб на дороге по пути в Мант. Как-то утром выходит он из дому, а сам просто кипит от злости! «С меня довольно, — сказал он нам. Нас-то он не стеснялся. — Духу моего здесь больше не будет. Пусть побегают за мной, коли им так приспичило засадить меня в кутузку». Засунул вещи в машину и уехал. Потом уж мы узнали… Машину расстреляли с самолета. Несчастный умер по дороге в больницу… Видит бог, он этого не заслужил!
«Если бы я тогда был здесь, — подумал Флавьер, — ему бы не пришлось уезжать, самолет расстрелял бы кого-нибудь другого, незнакомого. И я бы сейчас смог поговорить с ним, объяснить…». Он стиснул руки. Ему не следовало возвращаться.
— Не повезло им, — продолжала консьержка. — А ведь как дружно жили!..
— Разве она не была… не совсем здорова? — неуверенно спросил Флавьер.
— Ну нет. Просто казалась грустной… Всегда в темном. Такой уж у нее был нрав. Зато как она радовалась, когда он мог с ней куда-нибудь пойти!
— Только не часто такое бывало, — вставил старик.
Теперь консьержка накинулась на мужа:
— Подумай, с его-то положением… Разве у него было время для забав? Вечно разъезжал туда-сюда, в Гавр и обратно!
— Где же ее похоронили? — спросил Флавьер.
— На кладбище в Сент-Уане. Да только и в могиле не было ей покоя… Когда американцы бомбили Ла-Шапель, разворотили ту сторону кладбища, что прилегает к дороге. Повсюду валялись кости и камни. По-моему, там даже отслужили заупокойную службу.
Флавьера била дрожь, несмотря на пальто с поднятым воротником, почти закрывавшим лицо.
— А ее могила? — спросил он шепотом.
— В том углу никаких могил не осталось. Принесли земли, засыпали ямы — воронки, как они говорят. Склепы восстановят потом.
— Что мертвых-то жалеть? — проговорил старик.
Флавьер боролся со страшными видениями, чувствуя, как скапливаются в груди жгучие слезы, которым не суждено было пролиться. Вот все и кончилось. Еще одна страница перевернута. Мадлен исчезла в пламени пожара. У нее был настоящий погребальный костер, как у древних, а пепел развеяло взрывом. Этого лица, которое до сих пор преследует его, больше не существует. Он должен вернуть его царству тьмы и, освободившись, вновь попытаться жить.
— А квартира? — спросил он.
— Пока закрыта. Дом унаследовал какой-то дальний родственник с ее стороны. Грустно все это.
— Да уж, — сказал Флавьер.
Он поднялся, плотнее запахнул пальто.
— Конечно, нелегко вот так вдруг узнать о смерти друзей, — посочувствовала ему консьержка.
Старик заколачивал клинышки в зажатый между колен башмак. Удары молотка звучали как затрещины. Флавьер почти выбежал на улицу. Мелкий дождик, казалось, облепил ему лицо, словно мокрая маска. Он почувствовал, как его снова охватило возбуждение. Перешел через улицу, зашел в кафе, в котором, бывало, сиживал в ожидании Мадлен.
— Чего-нибудь покрепче, — попросил он.
— Ладно, — сказал хозяин. — Видать, вы и впрямь не в своей тарелке.
Он огляделся вокруг и предложил, понизив голос:
— Капельку виски?
Флавьер облокотился о стойку. В груди разливалось тепло. Тревога рассеивалась, таяла, как льдинка, превращаясь в тихую меланхолию. Доктор был прав: забота о здоровье, солнце, душевный покой — вот что ему нужно. Особенно душевный покой. Больше не думать о Мадлен. Приехав в Париж, он собирался отнести цветы на ее могилу. И вот, оказывается, могилы больше нет! Ну и слава богу. Разорвана последняя нить, связывавшая его с прошлым. Паломничество окончилось в этом бистро, перед рюмкой с солнечной жидкостью. Все, что он любил, — женщина, будто сошедшая с портрета, та нежная незнакомка, которую он пытался увести за руку подальше от мрака, грозившего поглотить ее, — все завершилось этой рюмкой виски. Мечта, родившаяся в минуту опьянения! Но не только мечта, раз у него осталась зажигалка. Он поднес к губам сигарету, вынул золотую зажигалку, подкинул ее на ладони. Может, стоит ее вышвырнуть, как надоевшую собаку или кошку, сделав вид, что потерял? Только не сейчас. Он вдруг решился — вернее, кто-то, как всегда, принял за него решение. Поставил пустую рюмку, щедро расплатился с хозяином. Ему нравилось наблюдать, как лица вдруг принимают угодливое выражение.
— Вы можете достать мне такси?
— Гм! Не так это просто, — сказал хозяин. — А далеко вам ехать?
— В сторону Манта.
— Попробую чем-нибудь помочь.
Не переставая улыбаться, он сделал несколько звонков и положил трубку.
— Гюстав вас отвезет, — сказал он. — Может, дорого возьмет… Сами небось знаете, почем бензин на черном рынке!
Вскоре подъехало такси, старенький дребезжащий «С-4». Перед отъездом Флавьер угостил всех присутствующих. Когда его захватывала какая-нибудь мысль, он уже не думал о расходах. Он терпеливо растолковывал Гюставу:
— Это к северу от Манта, между Сайи и Дрокуром… Совсем крохотная деревушка с высокой колокольней… Я буду показывать дорогу… Обратно поедем по самому короткому пути. Я там долго не пробуду.
Они пустились в путь. Зимняя дорога могла им поведать лишь одну только мрачную повесть сражений, разрушений, перестрелок и бомбардировок. Забившись в угол, продрогший Флавьер следил, как за запотевшими стеклами машины мелькали голые поля, напрасно пытаясь припомнить, как выглядели деревья в цвету, поросшие ромашками склоны. На сей раз образ Мадлен удалялся от него, как будто он начинал верить в ее смерть. Ну же, еще одно усилие! Ведь он всегда знал, что его сердце не было задето всерьез. Никогда еще он не читал в своей душе так ясно, как сейчас. Ведь и пить-то он стал, чтобы заставить молчать тот скептический и насмешливый голос, который издевался надо всем и твердил, что он вечно сам себе плетет небылицы и сочиняет элегии, потому что ему нравится чувствовать себя несчастным, одиноким и бессильным. Но все меньше и меньше приходилось ему выпивать, чтобы заглушить этот голос рассудка. Как только его охватывало пьяное оцепенение, как только притуплялся разум, вновь появлялась Мадлен, кроткая и сострадательная. Она говорила с ним о жизни, которая могла бы быть, и Флавьер истекал слезами от счастья. Лишь наутро просыпалось другое его «я» — полное горечи и язвительных упреков.
— Вот и Сайи, — произнес Гюстав.
Флавьер протер стекло кончиками пальцев.
— Сверните направо, — сказал он. — Это в двух-трех километрах отсюда.
Такси трясло на разбитой дороге. С почерневших от дождя деревьев вода стекала прямо в канавы, полные сухих листьев. Изредка попадались дома, над которыми курился синий дымок.
— Впереди высокая колокольня, — объявил Гюстав.
— Это здесь. Подождите меня перед церковью.
Машина развернулась, как и в тот раз. Флавьер вышел, поднял голову и взглянул на галерею, окружавшую башню в самом верху. Волнения он не испытывал, только почему-то сильно замерз. Он пошел к тем домам, которые видел с колокольни, когда боролся на лестнице с головокружением. Они лепились там, в низине, под голыми каштанами — с десяток серых домишек, вокруг которых бесшумно расхаживали куры. Была там и приземистая лавка с потускневшей надписью на витрине. Флавьер толкнул дверь. Внутри пахло свечами и керосином. На этажерке лежало несколько пожелтевших открыток.
— Что вы хотели? — спросила пожилая женщина, выходя из чулана за лавкой.
— Случаем, у вас не найдется яиц? — спросил Флавьер. — Или немного мяса. Я болен, а в Париже ничего не достать.
Тон был недостаточно продувной, и держался он не так смиренно, как следовало. Он заранее знал, что ничего не получит, и с отсутствующим видом принялся рассматривать открытки.
— Что же, нет так нет, — пробормотал он. — Придется поискать где-нибудь еще. Куплю хотя бы открытку с церковью… Сен-Никола, так ведь? Это название мне о чем-то напоминает… Кажется, в сороковом году, в мае сорокового… в газетах писали о каком-то самоубийстве?
— Да, — сказала она. — С колокольни упала женщина.
— Ну да… Теперь припоминаю. Жена парижского промышленника?
— Да. Госпожа Жевинь. Я даже фамилию помню. Это ведь я нашла тело. С тех пор много воды утекло… Но мне не забыть ту несчастную женщину.
— У вас немного водки не найдется? — спросил Флавьер. — Я что-то никак не согреюсь.
Лавочница подняла на него глаза, видевшие войну с начала до конца и утратившие всякое выражение.
— Может, и найдется, — сказала она.
Пока она ходила за бутылкой и рюмкой, Флавьер сунул открытку в карман и положил на прилавок несколько монет. Виноградная водка оказалась отвратительной на вкус и обжигала горло.
— Что за нелепая мысль, — заметил он, — броситься с колокольни.
Женщина спрятала руки под платком. Возможно, ей эта мысль не казалась такой уж безумной.
— Зато эта дама была уверена, что убьется, — ответила она. — Колокольня больше двадцати метров высотой. И упала бедняжка вниз головой.
«Понимаю», — чуть не сказал Флавьер. У него участилось дыхание, но боли он не испытывал. Он чувствовал только, как Мадлен уходит из его памяти — и из жизни, — на этот раз безвозвратно. Каждое слово старухи падало как горсть земли, брошенная в ее могилу.
— Кроме меня, в деревне никого не осталось, — продолжала она. — Мужчин забрали в армию. А женщины работали в поле. В шесть часов я пошла в церковь помолиться за сына. Он у меня вступил в добровольческий полк.
Лавочница на мгновение умолкла. В черной одежде она выглядела еще более тщедушной, чем на самом деле.
— Я вышла через ризницу. В задней части церкви есть дверь. Мне короче возвращаться домой через кладбище. Тут я ее и увидела… Понадобилось много времени, чтобы вызвать жандармов…
Она смотрела на кур, что-то клевавших у крыльца. Видно, вспоминала страх, пережитый в тот вечер, усталых жандармов, которые наконец приехали и расхаживали по кладбищу, освещая землю карманными фонариками, и затем, позже, мужа погибшей, прижимавшего платок ко рту…
— Досталось вам! — сказал Флавьер.
— Да уж. К тому же жандармы торчали здесь целую неделю. Они вбили себе в голову, что ту женщину столкнули с колокольни.
— Столкнули?.. Но почему?..
— Потому что в тот самый день, во второй половине, люди видели неподалеку от Сайи мужчину и женщину в машине, и они направлялись сюда.
Флавьер закурил сигарету. Так вот оно что! Свидетели приняли его за мужа погибшей. И это недоразумение погубило Жевиня.
Теперь уже поздно было спорить, пытаться объяснить этой старой женщине, что тот человек был вовсе не Жевинь, что все это — чудовищная ошибка. Никто больше не интересовался той старой историей. Он допил водку, посмотрел, что бы еще купить, но ничего не нашел, кроме метел, вязанок хвороста и мотков шпагата.
— Спасибо за выпивку, — пробормотал он.
— Не за что, — сказала старуха.
Флавьер вышел из лавки, бросил сигарету, откашлялся. Вернувшись к церкви, остановился в нерешительности. Должен ли он в последний раз приблизиться к алтарю, преклонить колени на той же скамеечке, что и она, когда молилась в тот день? Ведь ее молитва не была услышана, и сама Мадлен бесследно исчезла! Флавьер вспомнил догмат христианской веры о воскрешении телесной оболочки. Каким образом в день Страшного суда возродится тело Мадлен, раз оно распалось на атомы, на мельчайшие частицы?
— Прощай, Мадлен, — прошептал он, глядя на крест, над которым с карканьем носилось воронье.
— Едем обратно, мсье? — спросил шофер.
— Да, едем.
И когда такси покатилось по дороге, Флавьер, глядя через заднее стекло на удалявшуюся колокольню, ощутил уверенность, что прошлое тоже уходит, навсегда скрывается за поворотом. Он закрыл глаза и продремал до самого Парижа.
Во второй половине дня Флавьер не удержался и пошел к доктору Баллару. Он рассказал ему все, как на исповеди, стараясь только не произносить фамилию Жевинь и не упоминать о юридических последствиях случившегося. Молчать у него больше не было сил. Рассказывая, он почти рыдал.
— В сущности, — сказал психиатр, — вы все еще ищете эту женщину. Кроме того, вы отказываетесь верить, что она умерла.
— Это не совсем так, — возразил Флавьер. — Конечно, она умерла. В этом я уверен. Только я думаю… я понимаю, как это глупо звучит, но я все думаю о ее прабабке, о Полине Лажерлак… Ну, вы понимаете, что я имею в виду… Полина и Мадлен были одной и той же женщиной…
— Иначе говоря, эта молодая женщина, Мадлен, однажды уже умерла. Ведь так? Именно в это вы и верите?
— Речь не о вере, доктор. Я знаю только то, что сам слышал и в чем мог убедиться…
— Короче, вы полагаете, что Мадлен вполне может воскреснуть, раз однажды ей уже удалось преодолеть смерть.
— Ну, если представить вещи таким образом…
— Разумеется, ваши собственные мысли по этому поводу никогда не были такими определенными. Вы бессознательно стремились окутать их дымкой… Прилягте, пожалуйста, на кушетку.
Доктор долго проверял его рефлексы, недовольно хмыкал.
— А до этой истории вы пили?
— Нет. Я понемногу начал пить уже в Дакаре.
— Наркотики не пробовали?
— Нет, никогда.
— Я вот думаю… вам правда хочется выздороветь?
— Ну конечно, — пробормотал Флавьер.
— Бросить пить… позабыть эту женщину… Внушить себе, что она действительно умерла… что умирают раз и навсегда… Понимаете: навсегда… Вы и вправду всеми силами к этому стремитесь?
— Да.
— В таком случае нечего раздумывать. Я дам вам направление к одному моему коллеге. Он руководит частной клиникой под Ниццей.
— Меня не станут держать там насильно?
— Нет, конечно. Не настолько вы больны. Я вас посылаю туда из-за климата. Жителю колоний нужно солнце. У вас есть деньги?
— Да.
— Предупреждаю, это надолго.
— Я пробуду там столько, сколько понадобится.
— Прекрасно.
Флавьер почувствовал слабость в ногах и предпочел сесть. Он больше не следил за тем, что говорил врач и что делал он сам. В голове вертелась одна мысль: «Выздороветь… Выздороветь…» Он жалел о том, что любил Мадлен, будто в этой любви таилась опасность. О господи! Снова жить, начать все сначала, со временем узнать других женщин, быть таким, как все!.. Доктор давал все новые указания, Флавьер со всем соглашался, обещал все выполнять. Да, он уедет сегодня же вечером… Да, он бросит пить… Да, будет отдыхать… Да… да… да…
— Вам вызвать такси? — спросила медсестра.
— Я лучше пройдусь.
Он зашел в транспортное агентство. В кассе предварительной продажи над окошечком висело объявление, гласившее, что билеты на все поезда были проданы на неделю вперед. Флавьер вытащил бумажник — и получил билет на тот же вечер. Оставалось только позвонить в суд и в банк. Уладив все дела, он еще побродил по городу, в котором уже чувствовал себя приезжим. Его поезд отходит в 21 час. Пообедает он в гостинице. Надо как-то убить еще четыре часа. Он зашел в кино. Какая разница, что там идет?! Хотелось просто отвлечься и выбросить из головы разговор с Балларом, вопросы, которые тот ему задавал. Он никогда всерьез не думал, что может сойти с ума. Теперь ему стало страшно, спина взмокла, от желания выпить пересохло в горле. Его снова охватили ненависть и отвращение к самому себе.
Загорелся экран, и оглушительная музыка возвестила о начале программы новостей. Прибытие генерала де Голля в Марсель. На экране замелькали мундиры, штыки, знамена; полиция с трудом сдерживает толпу зевак. Некоторые лица сняты крупным планом: разинутые рты беззвучно выкрикивают приветствия. Какой-то толстый мужчина размахивает шляпой, стоя на тротуаре. Женщина рядом с ним медленно поворачивается к камере, видны ее очень светлые глаза, узкое лицо, как на портретах Лоуренса.[34] Тут же ее поглотила толпа, но Флавьер успел ее узнать. Привстав со своего места, он с ужасом вглядывался в экран.
— Сядьте! — крикнул ему кто-то из зала. — Да сядьте же вы наконец!
Ничего не соображая, он оттянул ворот рубашки, давясь от сдерживаемого крика. Бессмысленным взглядом Флавьер следил, как на экране кружились фуражки, вскинутые в приветствии ладони, трубы военного оркестра. Наконец чья-то рука силой заставила его сесть.
Нет, это была не она… Флавьер остался на следующий сеанс; он заставил себя хладно кровно следить за происходящим на экране, чтобы не пропустить момент, когда появится ее лицо, и мгновенно запечатлеть его в памяти. Наконец нужный ему кадр промелькнул на экране, и какая-то часть его «я» отреагировала так же, как в первый раз, зато другая не дрогнула. Нет, ее нельзя было спутать с Мадлен: женщине на экране было на вид лет тридцать, она показалась ему скорее полной… Что же еще? Рот… рисунок губ был другим… И все же сходство несомненно… особенно глаза… Напрягая память, Флавьер пытался сопоставить свежее впечатление с тем, давним воспоминанием. Под конец оба образа превратились в цветные пятна, как будто он слишком долго смотрел на яркий свет. Вечером он снова пошел в кино. Ничего не поделаешь, он уедет завтра…
На вечернем сеансе он и сделал свое открытие: тот мужчина, чье лицо сменило в кадре лицо незнакомки, явно пришел вместе с ней. Это мог быть ее муж или любовник; он держал женщину под руку, чтобы не потеряться в толпе. Еще одна деталь, поначалу ускользнувшая от Флавьера: мужчина хорошо одет, в галстуке булавка с крупной жемчужиной. А на незнакомке — меховое манто…
Еще что-то застряло у него в памяти, но что именно? Он вышел из кинотеатра сразу после новостей. Улицы так же слабо освещены, дождь все не прекращался, Флавьер поглубже надвинул шляпу, спасаясь от ветра. Этот жест напомнил ему сцену в Марселе: мужчина был хоть и в пальто, но с непокрытой головой, поэтому позади можно было разглядеть фасад гостиницы и три вертикально расположенные буквы: …РИЯ. Вероятно, это было название гостиницы; буквы прикреплены к зданию сбоку и загораются по ночам. Что-нибудь вроде «Астория»… Что же еще? Да как будто ничего… Флавьеру оставалось только попытаться объяснить увиденное на экране.
Как давно он не предавался своей страсти к логическим рассуждениям! И сейчас он просто развлекался, предполагая, что мужчина и женщина вышли из гостиницы специально, чтобы полюбоваться на торжественное шествие. Что же касается сходства… Ничего не скажешь, та женщина и впрямь немного напоминает Мадлен. Ну и что с того? Стоит ли принимать это близко к сердцу? Ну, живет в Марселе счастливый человек, а рядом с ним — женщина, чьи глаза… Да мало ли сейчас счастливых людей! Пора уже свыкнуться с этой мыслью, пусть даже ему и нелегко… У себя в гостинице Флавьер заглянул в бар. Конечно, он дал доктору обещание… Но сегодня ему не обойтись без выпивки, чтобы выкинуть из головы счастливую парочку из «Астории».
— Налейте виски!
Он выпил целых три рюмки. Не все ли равно, раз уж он собирается серьезно лечиться? К тому же на него виски действует куда лучше, чем коньяк. Оно мгновенно смывает все сомнения, сожаления, горечь обид… Остается лишь смутное ощущение какой-то ужасной несправедливости, но тут уж спиртное бессильно. Флавьер лег спать. Напрасно он отложил отъезд.
На следующий день он сунул в карман контролеру несколько купюр и получил место в первом классе. Та безграничная власть, которую приносят деньги, пришла к нему слишком поздно. Она уже не могла избавить его от раздражения, усталости, дурного настроения… Вот если бы он разбогател тогда, до войны… если бы у него было что предложить Мадлен… Опять он за свое… А все-таки он не выкинул зажигалку. Может, и из-за этого идиотского фильма. Впрочем, ничто ему не мешает открыть окно и швырнуть ее под колеса поезда. В некоторых предметах кроется какая-то злая сила; они как бы способны выделять яд и постепенно отравлять жизнь. Такое случается с алмазами. Почему бы и зажигалке не таить в себе злые чары? Но все равно он ее никогда не выбросит. Для него это словно память о счастье, которое он мог бы изведать. Он завещает, чтобы его похоронили с этой вещицей. Что за нелепая мысль — лечь в землю с зажигалкой!..
Под стук колес он предавался мечтаниям, убаюканный плавным движением поезда… Его забавляла эта мысль… Почему его всегда влекла к себе, неотвязно преследовала тайна штолен, стук падающих капель в глубине подземелья, пресное дыхание ночи в лабиринте переходов, коридоров, туннелей, весь застывший, извилистый, разветвленный мир рудных жил, подземных озер, дремлющих в глубине породы драгоценных камней?
Тогда, в Сомюре… Ведь все началось именно тогда, возможно, все дело в его одиноком детстве… Тогда он с замиранием сердца читал и перечитывал старую книгу мифов, которой еще его дед был награжден за успехи в учебе… На форзаце красовался девиз: «Labor omnia vincit improbus»,[35] а листая пожелтевшие страницы, можно было рассматривать причудливые гравюры: Сизиф на своей скале, Данаиды, Орфей, выводящий Эвридику из склепа… Несмотря на греческий профиль, укутанная в покрывала молодая женщина напоминала ту девочку из книги Киплинга… Откинувшись на покрытую грязным кружевом спинку кресла, Флавьер наблюдал, как с грохотом проносятся за окнами видения мира живых… Наконец он был в ладу с самим собой, наслаждался своей усталостью, своей вновь обретенной свободой… Возможно, в Ницце он купит виллу где-нибудь на отшибе… Днем будет спать, а по вечерам, в тот час, когда летучие мыши разворачивают свои крылья, будто черные бабочки, станет бродить по берегу, не думая ни о чем…
Когда скорый поезд остановился в Марселе, Флавьер вышел на перрон. Разумеется, и речи не может быть о том, чтобы погостить в городе. Все же он счел нужным обратиться к служащему за разъяснениями.
— Билет дает вам право задержаться в пути на восемь дней.
Тем лучше, выходит, нет нужды хитрить, лукавить с самим собой. Так или иначе, скоро он поедет дальше. Не беда, если он и побудет здесь несколько дней. Он только хочет убедиться, увидеть своими глазами… Он поднял руку, останавливая такси.
— В «Асторию».
— В «Уолдорф Асторию»?
— Разумеется, — бросил Флавьер недовольно.
Очутившись в просторном холле гостиницы, он боязливо оглянулся по сторонам. Он-то знает, что это просто игра. Вот сейчас он играет в испуг. Ему даже нравилось испытывать смятение, ожидая неизвестно чего…
— На сколько дней вы желаете снять номер?
— Ну… вероятно, дней на восемь.
— У нас остался только большой номер с гостиной на втором этаже.
— Не имеет значения.
Пожалуй, его это даже устраивало. Он нуждался в роскоши, чтобы сделать убедительной комедию, которую разыгрывал перед самим собой. Поднимаясь в свой номер, он обратился к лифтеру:
— Не припомните, когда генерал де Голль прибыл в Марсель?
— В прошлое воскресенье как раз минула неделя.
Флавьер насчитал, что всего прошло двенадцать дней. Это не так мало.
— Вы здесь, случайно, не видели очень элегантного мужчину средних лет с жемчужной булавкой в галстуке?
— Что-то не припомню… — сказал лифтер. — Здесь бывает столько народу!
Что ж, этого следовало ожидать. Удивляться тут нечему. Флавьер запер дверь на ключ. Старая привычка. Он и раньше страдал болезненным пристрастием ко всевозможным запорам, задвижкам и засовам, а теперь и вовсе не мог с собой совладать. Он побрился и оделся с подчеркнутой элегантностью. Это составляло одно из условий игры. Руки у него слегка дрожали, глаза, когда он посмотрелся в зеркало в ванной, неестественно блестели, как у актера. С независимым видом он спустился по парадной лестнице и направился к бару, засунув руки в карманы двубортного пиджака, словно рассчитывая встретить здесь старинного приятеля. Быстро обшарил зал глазами, заглянул во все углы, внимательно всматриваясь в лица женщин. Поискал глазами свободное место за стойкой.
— Виски!
По сторонам от узкой танцевальной дорожки, удобно устроившись в просторных креслах, болтали посетители. Некоторые из мужчин беседовали стоя, с зажженной сигаретой в руках. Кое-где на столиках стояли маленькие французские флаги, неяркий свет отражался в бутылках, ритмичная музыка билась, как кровь в висках, жизнь на глазах превращалась в сказку. Флавьер жадными глотками пил виски. По жилам постепенно разливался огонь. Он ощущал себя готовым… Вот только к чему?
— Налейте еще!
Готовым, не дрогнув, встретить их здесь. Наконец увидеть их и убраться отсюда. Большего он и не желал. А может, стоит посмотреть в самом ресторане? Он прошел в просторный зал, где им тут же завладел официант, показав свободный столик.
— Мсье один?
— Да, — рассеянно бросил Флавьер.
Ослепленный ярким светом, немного смущенный, он неловко уселся за столик, не решаясь взглянуть на сидящих в зале. Не выбирая, заказал обед и все с тем же скучающим видом посмотрел по сторонам. В зале полным-полно офицеров, но женщин почти не видно. На него никто не смотрит, никому он не нужен, и, сидя один в своем углу, он вдруг понял, что напрасно теряет время. Его рассуждения никуда не годились, и пара, виденная им в кино, никогда не останавливалась в «Астории». Камера случайно выхватила их из толпы. Они стояли на краю тротуара, возможно, вышли из автомобиля или из соседней гостиницы. Он что, будет искать их по всему городу? И к чему? Чтобы найти женщину, отдаленно напоминающую… Чтобы оживить любовь, уже обратившуюся в прах?.. Он заставлял себя есть. Да, он страшно одинок, он придумал это путешествие через океан, добрался до Парижа, чтобы погрузиться в исполинскую волну возбуждения, ненависти и восторга, захлестнувшую Европу. Паломничество к месту трагедии было лишь предлогом. А сегодня вечером он чувствовал себя обломком кораблекрушения, вынесенным на берег приливом. Ему остается только вернуться в Дакар, к своим обыденным делам. Там тоже есть клиники, если уж он так жаждет исцеления…
— Кофе? Ликер?
— Да, ликер. Сливовый.
Час был уже поздний. Флавьер курил у себя за столиком, взгляд у него помутнел, лоб покрылся испариной. Из-за соседних столиков, звякая приборами и подносами, поднимались посетители. Не стоит торчать здесь восемь дней. Завтра же он должен быть в Ницце и немного передохнуть, прежде чем навсегда проститься с Францией. Он встал, все тело у него ныло после утомительного путешествия. Обеденный зал опустел. Лишь зеркала бесконечно отражали тощую фигуру, застывшую среди столиков. Флавьер помедлил на лестнице, давая себе еще один шанс, но ему встретились лишь двое американцев, вприпрыжку сбегавших по ступенькам. У себя в номере он кое-как побросал одежду на кресло и улегся на бок. Он уснул с трудом; даже во сне его преследовало ощущение, будто он гонится за тенью.
Утром, открыв глаза, он ощутил во рту привкус крови. Он был совершенно измотан. Поднялся через силу. Вот до чего он докатился! Сам виноват. Ведь если бы тогда, в 40-м, он выбросил эту женщину из головы, вместо того чтобы смаковать горечь утраты, если бы не пренебрегал своим здоровьем… Теперь же, возможно, слишком поздно. Он вдруг ощутил прилив ненависти к ней. Он не мог себе простить, что предстал каким-то жалким субъектом в растрепанных чувствах, только и умеющим, что растравлять свои болезненные переживания. Он осторожно помассировал веки, пощупал лоб: скоро это превратится у него в навязчивую привычку. Его болезнь! Теперь с ним станут обращаться подчеркнуто бережно… Он поспешно оделся. Надо посмотреть расписание поездов. Марсель уже пугал его своим дымом и грохотом, тем мощным потоком жизни, который зарождался на его улицах. Ему хотелось, чтобы над ним хлопотали, окружая его материнской заботой, женщины в белых халатах. Он страстно мечтал о тишине и уже сочинял для себя новый роман, стремясь заглушить жуткую мысль, время от времени, как нарыв, прорывавшуюся у него в мозгу: «Теперь-то мне крышка!»
Собравшись, он вышел из номера, прошел по устланному толстым ковром коридору. Голова по-прежнему раскалывалась. Не спеша спустился по лестнице, перевел дыхание, затем направился к конторке портье. В небольшом зале напротив кассы завтракали постояльцы, крепкие люди, чьи челюсти ритмично двигались, вызывая у Флавьера дрожь отвращения. Как зачарованный, он уставился на толстого мужчину… у него в галстуке… Неужели это он? Элегантный господин лет пятидесяти разрезал хлебец, болтая с молодой женщиной, сидевшей спиной к Флавьеру. У нее были темные, очень длинные волосы, наполовину прикрытые меховым манто, наброшенным на плечи. Чтобы увидеть ее лицо, ему пришлось бы зайти в зал… Да-да, конечно, надо пойти посмотреть… только чуть позже. Сейчас он был слишком потрясен. Ему не следует так переживать из-за ерунды. Машинально он вынул из портсигара сигарету и тут же сунул ее обратно. Только без глупостей! И прежде всего, эти двое его нисколько не интересуют! Облокотившись о конторку, он спросил, нарочно понизив голос:
— Вон тот лысоватый мужчина… Видите? Тот, что разговаривает с молодой женщиной в меховом манто… напомните мне, как его зовут?
— Альмарьян.
— Альмарьян!.. Чем он занимается?
Портье подмигнул:
— Да всем понемножку. Сейчас можно неплохо заработать… Он и гребет денежки лопатой!
— Он с женой?
— Куда там! Он их подолгу не держит.
— У вас не найдется расписания поездов?
— Вот, пожалуйста.
Усевшись в кресло в холле, Флавьер притворился, будто листает расписание. Затем поднял глаза. Отсюда ему было лучше видно, и тут же, как темное солнце, вспыхнула уверенность… Мадлен! Это она. Как он мог сомневаться! Она изменилась, постарела, лицо чуть расплылось. Перед ним другая Мадлен — и все-таки это была его Мадлен! Та самая!
Флавьер осторожно откинулся в кресле, опустив голову на спинку. Не было сил вытащить из кармана платок и вытереть пот, заливавший лицо. Он, наверное, лишился бы чувств, если бы попытался сделать хоть одно движение, сосредоточиться на чем-нибудь… Он не шевелился, но образ Мадлен не выходил у него из головы, он запечатлелся в его мозгу, как расплавленный воск, жег огнем его сомкнутые веки. «Если это она, я умру», — подумал он. Расписание соскользнуло ему на колени, упало на пол.
Медленно, не доверяя себе, Флавьер попытался собраться с мыслями. Не станет же он терять голову оттого, что встретил двойника Мадлен! Он открыл глаза. Нет. Это не двойник. Кто объяснит, почему мы бываем уверены, что узнали кого-то? Сейчас он знал наверняка, что там, рядом с толстым Альмарьяном, сидела Мадлен, точно так же, как знал, что это не сон, что он Флавьер и что он страдает безумно… Страдает, потому что знает с той же определенностью: Мадлен умерла…
Альмарьян поднялся из-за стола и подал руку молодой женщине. Флавьер нагнулся за расписанием. Он не менял позы, пока они были в холле и проходили мимо него. Он заметил краешек мехового манто, изящные туфли… Выпрямившись, увидел их сквозь решетку лифта, отбрасывавшую на лицо Мадлен сетчатую тень, напомнившую ему вуалетку, и сердце его пронзила былая любовь… Нетвердой походкой приблизившись к конторке, он бросил на нее расписание, думая только об одном: видела ли его Мадлен, узнала ли…
— Мсье оставляет номер за собой? — спросил портье.
— Разумеется, — бросил Флавьер.
Это слово решило его судьбу. Он и сам это сознавал.
Все утро он бродил вокруг Старого Порта, греясь на солнце. Военные и торговые перевозки сливались здесь в единый поток. От грохота железнодорожных составов старые камни содрогались, словно кратер вулкана. Флавьер наслаждался шумом и человеческим теплом, исходившим от толпы. Но даже на людях страх не отпускал его. Ведь он видел труп, и Жевинь его видел, и та старуха, которая обряжала покойную… и полицейские, которые занимались этим идиотским расследованием. Десять человек опознали тело. Значит, та женщина с Альмарьяном не могла быть Мадлен… Он выпил анисового ликера в баре на улице Канебьер. Всего одну рюмку, но и это помогло ему расслабиться. Он прикурил от своей зажигалки; она, по крайней мере, его не обманывала. Вот она лежит у него на ладони, отполированная постоянным соприкосновением с пальцами, вечно вертевшими ее, будто перебиравшими четки. Мадлен действительно умерла там, у стен колокольни… а еще раньше умерла Полина… И все же… Он вернулся в бар и спросил виски. В голове у него промелькнула столь необычная мысль, что ему нужно было собраться с силами, чтобы хорошенько ее обдумать. Он без труда припомнил их разговор в Лувре. «Я уже проходила здесь под руку с мужчиной, — сказала тогда Мадлен. — И он походил на вас, только у него были бакенбарды…»
И вдруг все встало на свои места. Тогда, в Лувре, он не мог ее понять: жизнь переполняла его, он был ослеплен предрассудками, горе и болезнь еще не наложили на него свою печать… Но теперь он готов принять невероятную и утешительную истину. Когда-то Полина поселилась в теле Мадлен; теперь сама Мадлен… Возможно, и он сам некогда уже любовался этим фиолетовым морем, бурыми облаками!.. Быть может, смерть уже настигала его… Сколько раз?.. Господи, если бы только знать наверное… Но ведь Мадлен знала! Тогда почему ему так страшно? Чего он боится? Очнуться от сна? Перестать верить в чудо? Жестоко разочароваться? Нет, он боится новой встречи с ней: ведь он непременно с ней заговорит. Ему так этого хотелось! Вот только сумеет ли он вынести взгляд ее светлых глаз? Не дрогнет ли при звуке ее голоса?
Флавьер встал, пошатываясь, вернулся в «Уолдорф» и переоделся к обеду. Он оделся в черное, рассудив, что траур его еще не кончился. Войдя в бар, он тут же увидел ее в обеденном зале. Казалось, она о чем-то размышляет, уткнувшись подбородком в ладони. Тем временем Альмарьян что-то втолковывал метрдотелю: вероятно, речь шла о каких-то продуктах с черного рынка. Усевшись, Флавьер сделал знак бармену; тот его уже хорошо знал и сейчас же поставил перед ним полную рюмку. Рядом с ним пары кружились в танце. В распахнутые двери видны были обедающие за столиками, официанты в белых куртках, развозившие тележки с блюдами. Она выглядела грустной. Как раз эта ее грусть всегда очаровывала Флавьера. Она всегда была такой… А ведь Жевинь ее баловал! Нелегко было думать, что незнакомые люди получили после нее наследство, тогда как она сама теперь была бедна и вынуждена жить с этим Альмарьяном, похожим на лукавого калифа из восточной сказки. В ушах у нее поблескивали безвкусные серьги, ногти накрашены. Прежняя Мадлен была куда более утонченной! Флавьеру казалось, что он видит дурную копию известного фильма с бездарной статисткой в роли звезды. Она почти ничего не ела, лишь время от времени пригубливала вино. Похоже, она почувствовала облегчение, когда Альмарьян поднялся из-за стола. Они зашли в бар, отыскали свободный столик. Флавьер поспешно повернулся к ним спиной, но он слышал, как Альмарьян спросил два кофе. Самое время, чтобы… Но он ни за что не осмелится! Он протянул бармену деньги и спустился с табурета. Теперь надо повернуться и пройти три шага. И тогда четыре мучительных года сотрутся из памяти, он сумеет наконец примирить прошлое с настоящим, Мадлен снова будет с ним, как будто они расстались лишь накануне, после поездки куда-нибудь в Версаль… И кто знает, вдруг она забудет, как тогда покинула его…
Внезапно он осознал, что уже сделал три шага и теперь склонился перед молодой женщиной, приглашая ее на танец. В течение нескольких секунд он видел прямо перед собой Альмарьяна, его желтоватые щеки, влажные бархатисто-черные глаза, и поднятое к нему лицо Мадлен, ее бледный взор, не выражавший ничего, кроме скуки. Она приняла приглашение с угрюмым видом. Неужели она все еще его не узнала? Они покачивались, прижавшись друг к другу; у Флавьера перехватило горло. Ему показалось, что он нарушает некую заповедь, переступает запретную черту.
— Меня зовут Флавьер, — прошептал он. — Вам это имя ни о чем не говорит?
Она вежливо притворилась, будто старается припомнить.
— Простите… право, не помню.
— А как вас зовут? — спросил он.
— Рене Суранж.
Он готов был возразить, но внезапно понял, что она не могла сохранить прежнее имя. От этого его смятение лишь возросло. Он изучал ее исподтишка. Лоб, бледно-голубые глаза, линия носа, высокие скулы — каждая черточка любимого лица, бережно хранимая в тайниках памяти, была такой же, как прежде. Стоило ему закрыть глаза, и он видел себя в Лувре, в том зале, где он первый — и единственный — раз держал ее в своих объятиях. Но прическу этой новой Мадлен не назовешь элегантной; рот выглядел увядшим, несмотря на помаду и крем. Пожалуй, так даже лучше. Он больше ее не боялся. Не боялся прижимать ее к себе, чувствуя, что она живет той же жизнью, что и он. Сначала он испытывал смутное опасение, что она окажется просто тенью. Но перед ним была живая женщина, и он корил себя за то, что уже желал ее, как будто этим он мог осквернить нечто глубокое и чистое.
— Вы ведь до оккупации жили в Париже?
— Нет. В Лондоне.
— Как! Разве вы не занимались живописью?
— Да нет же… Бывает, я рисую от нечего делать, вот и все.
— А в Риме вы разве не бывали?
— Нет.
— Зачем вы меня обманываете?
Она посмотрела на него своим светлым, немного пустым, незабываемым взглядом.
— Я вовсе вас не обманываю.
— Утром в холле вы меня видели. И узнали. А теперь делаете вид…
Она попыталась вырваться, но Флавьер сильнее прижал ее к себе, благословляя в душе несмолкавший оркестр.
— Простите, — заговорил он снова.
В конце концов, Мадлен много лет не подозревала, что она — Полина. Неудивительно, что и Рене пока не догадывается, что она — Мадлен. «Я совсем пьян», — подумалось Флавьеру.
— Как он, ревнив? — спросил Флавьер, подбородком указывая на Альмарьяна.
— О нет, — грустно сказала она.
— Верно, занимается черным рынком?
— Конечно. А вы?
— Нет-нет. Я адвокат. Он очень занят?
— Да. Ему часто приходится отлучаться.
— Значит, мы могли бы видеться днем?
Она промолчала. Его рука скользнула вниз, легла на талию Мадлен.
— Если вдруг я вам понадоблюсь, — прошептал он, — я в семнадцатом номере… Не забудете?
— Нет… Но сейчас мне пора к нему…
Альмарьян курил сигару, читая «Освобожденный Дофине».[36]
— Похоже, он прекрасно без вас обходится, — заметил Флавьер. — До завтра!
Поклонившись, он вышел в холл, забыв про ужин. Поднимаясь к себе на второй этаж, обратился к лифтеру:
— Скажите… Альмарьян… в каком он номере?
— В одиннадцатом, мсье.
— А как зовут его даму?
— Рене Суранж.
— Это ее настоящее имя?
— Надо думать, раз в удостоверении личности у нее так написано.
Вопреки обыкновению, он дал лифтеру щедрые чаевые. Он бы отдал что угодно, чтобы узнать наверняка!..
Перед сном он выпил несколько стаканов воды, но так и не смог рассеять туман, окутавший его мозг. Пришлось признаться себе, что он вновь испытывает страх. Пусть он пьян, но он ведь понимает, что она не могла его не узнать. Если только она не потеряла память. И не ломает комедию. Или она не Мадлен!
Наутро, едва проснувшись, он задал себе те же вопросы и наконец, злобно усмехнувшись, решил, что давно созрел для клиники в Ницце. Он краснел, вспоминая, что лезло ему в голову накануне. Да и нечего ему больше делать в Марселе! Здоровье прежде всего! К черту эту девку, пусть даже похожую на Мадлен.
И все же он дождался, пока уйдет Альмарьян, подошел к одиннадцатому номеру и постучался легонько, как старый знакомый.
— Кто там?
— Флавьер.
Она открыла дверь. Глаза у нее покраснели от слез, веки распухли, она была неодета.
— Господи, Рене, что с вами?
Она снова разрыдалась. Прикрыв за собой дверь, он запер ее на задвижку.
— Ну же, моя хорошая… Что у вас стряслось?
— Это все он, — пробормотала она. — Он хочет меня бросить.
Флавьер смотрел на нее с осуждением. Это и правда была она, Мадлен, изменявшая ему с Альмарьяном, а может, и с другими. Судорожно улыбаясь, он сжимал в карманах кулаки.
— Ну так что за беда! — возразил он шутливым тоном. — Пусть его убирается! Зато я остаюсь.
Рене расплакалась пуще прежнего.
— Нет! — всхлипывала она. — Нет, только не вы!
— Да отчего же? — спросил он, склонившись над ней.
Господин Директор!
Позвольте уведомить Вас, что указанная сумма переведена на Ваш счет в Марселе. Хотя это изъятие и не наносит значительного ущерба финансам, считаю своим долгом обратить Ваше внимание на то, что данная операция не вполне законна и не может быть возобновлена без серьезных последствий для фирмы. Надеюсь, что Ваше здоровье больше не внушает тревоги и что вскоре мы получим известие о Вашем скором возвращении. У нас все в порядке. Ход дел не вызывает беспокойства.
Соблаговолите принять, г-н Директор, уверения в моем искреннем уважении.
Флавьер с гневом порвал письмо. Даже пустяк выводил его из себя. Тем более сейчас!
— Дурные новости? — спросила Рене.
— Да нет. Все этот придурок Трабул.
— А кто это?
— Мой заместитель… Его послушать, вот-вот наступит конец света… А Баллар еще рекомендовал мне покой! Покой, нечего сказать! Пошли, — сказал он вдруг, — подышим воздухом.
Он жалел о просторных апартаментах в «Уолдорфе»: в «Отель де Франс» номера были тесные, мрачные да к тому же невероятно дорогие. Зато здесь можно не опасаться встречи с Альмарьяном. Он взял сигарету, зажег спичку. Зажигалкой он пользоваться не решался, с тех пор как… Сидя перед зеркалом, она припудрилась, поправила волосы.
— Не нравится мне эта прическа, — проворчал он. — Попробуй что-нибудь другое.
— Что именно?
— Откуда мне знать! Можешь сделать пучок на затылке.
Он сказал не подумав и тут же об этом пожалел. Стоит ли снова затевать ссору, и так уже длившуюся много дней подряд, когда яростные стычки сменялись периодами обманчивого затишья? Они кружили друг за другом, будто дикие звери, запертые в одной клетке: то показывали клыки, то, забившись в угол, мечтали вырваться на свободу.
— Я подожду внизу.
Он прошел прямо в бар, бросив злобный взгляд на улыбающегося бармена. Все они одинаковы: слащавые, говорят шепотом, будто хотят отвести от себя подозрение… Флавьер выпил. Он имеет право выпить, раз он уверен! Сколько бы она ни отрицала, он все равно совершенно уверен! Глубокая, полная уверенность пронизывала все его существо. Как если бы она — его ребенок, а не любовница. Да и являлась ли она ею? Он легко бы обошелся без этого рода любви. Его даже несколько шокировало, что Мадлен могла снизойти до плотских утех. Его всегда восхищало в ней то, что она… верно, он и сам не смог бы этого объяснить… она казалась не вполне реальной. В своем новом воплощении, напротив, она делала все, чтобы не отличаться от других женщин, изо всех сил стремилась оставаться Рене, цепляясь за эту роль, лишенную загадочности и очарования. И все же… Если бы только она согласилась раскрыть ему свой секрет! Поистине, это стало бы для него чудесным избавлением от одиночества. Ведь по-настоящему мертвым казался он, а она — живой!
Она спускалась по лестнице. С едва заметной усмешкой он наблюдал за ней. Платье неприятной расцветки, кричащее, дурно сшитое. Каблуки недостаточно высокие… да и вообще лицо следовало бы вылепить заново. Одним мановением пальцев углубить впадинки на щеках, сделать скулы высокими и волнующими, как прежде. Взмахом кисти удлинить брови, снова сделать их летящими, как когда-то. Лишь глаза были безупречны, только они и выдавали Мадлен. Флавьер расплатился и пошел к ней навстречу: ему хотелось сжать ее в объятиях… расцеловать или задушить.
— Я очень торопилась, — сказала она.
Флавьер чуть не пожал плечами. Она разучилась подбирать слова, которых он от нее ждал. Его раздражало даже то, как она просовывала ладонь ему под локоть. Рене была слишком покорной, слишком робкой. Она его побаивалась — это и выводило Флавьера из себя. Они пошли рядом, рука об руку, храня молчание. «Если бы месяц назад мне об этом сказали, — подумалось ему, — я бы умер от счастья». И все же никогда еще он не чувствовал себя таким несчастным.
Она замедляла шаг перед витринами, висла на руке у Флавьера. Он злился, находя ее поведение вульгарным.
— Должно быть, во время войны ты во многом нуждалась, — сказал он.
— Во всем, — прошептала она.
Горечь ее слов поразила Флавьера.
— Тебя Альмарьян так нарядил?
Он заранее знал, как ее заденет это слово. Знал, но не смог удержаться. Он почувствовал, как сжались ее пальцы у него под рукой.
— Что ж, я и этому была рада.
Пришел его черед чувствовать себя оскорбленным. Таковы правила игры. Только он еще к этому не привык.
— Ну, знаешь! — гневно начал он.
Стоило ли продолжать? Он потянул ее за собой в сторону центра.
— Не беги так, — запротестовала она. — Ведь мы гуляем.
Он не ответил. Теперь уже он рассматривал витрины. И наконец нашел то, что искал.
— Ну-ка, пойдем! Вопросы задавать будешь потом…
Перед ними, прижав руку к груди, склонился продавец.
— Отдел платьев! — бросил Флавьер.
— Второй этаж. Лифт в глубине зала.
На этот раз он был исполнен решимости. Трабулу придется раскошелиться. Он испытывал почти болезненное удовольствие. Теперь уж она признается! Лифтер закрыл дверь, и лифт заскользил вверх.
— Милый! — шепнула ему Рене.
— Помолчи.
Он подошел к продавщице.
— Покажите-ка нам платья. Самые элегантные, какие у вас есть.
— Пожалуйста, мсье!
Флавьер сел. Он немного задыхался, как после быстрого бега. Продавщица раскладывала на длинном столе всевозможные модели платьев, следя за выражением лица Рене, но он тут же вмешался, показал пальцем:
— Вот это.
— Черное? — поразилась девушка.
— Да, черное.
И, повернувшись к Рене:
— Примерь-ка его… будь так добра.
Она поколебалась, залилась краской под взглядом продавщицы, затем прошла вместе с ней в кабинку. Флавьер встал, принялся расхаживать по залу. Ему вспоминались такие же минуты ожидания в той, прежней жизни: та же нарастающая тревога, то же ощущение удушья. Он возвращался к жизни! Он изо всех сил сжал в кармане зажигалку. Затем, оттого что не было сил ждать и ладони у него взмокли от нетерпения, принялся перебирать висевшую на плечиках одежду в поисках дамского костюма. Непременно серого. Но ему все не попадался нужный оттенок. Да никакой оттенок серого и не мог в точности совпасть с тем, который сохранился в его воспоминаниях. Но разве память его не возвела в идеал любую мелочь? Не подвела ли она его? Можно ли ей доверять?.. Скрипнула дверь кабинки, и, как тогда, в «Уолдорфе», он испытал настоящее потрясение, удар в самое сердце. Перед ним была ожившая Мадлен, Мадлен, на мгновение застывшая, как будто она его наконец узнала и теперь шла к нему, чуть бледная, с тем же грустным и вопросительным выражением во взгляде, какое бывало у нее и прежде. Он протянул к ней исхудавшую руку, но тут же опустил ее. Нет. Облик Мадлен был еще несовершенен. Серьги слишком лезли в глаза, непоправимо портили своим дешевым блеском чистую линию профиля.
— Сними-ка это! — негромко приказал он.
И так как она не понимала, он сам, делая ей больно, стащил с нее крикливые побрякушки. Отступил на шаг, ощущая себя художником, неспособным полностью передать то, что он видит внутренним взором.
— Так вот, — обратился Флавьер к продавщице, — мадам останется в этом платье… А костюм того же размера? Заверните. И покажите, где обувной отдел.
Рене не пыталась спорить. Возможно, она понимала, почему Флавьер так пристально рассматривает каждую пару, будто оценивая изгиб каблука или рисунок рантов. Он выбрал узкие блестящие туфли.
— Походи-ка в них…
Высокие каблуки сделали ее походку волнующей, она стала казаться выше. Затянутые в черное бедра плавно покачивались при ходьбе.
— Хватит! — прикрикнул Флавьер.
Продавщица удивленно вскинула голову.
— Все в порядке, — поспешил он сказать. — Мы их берем. Старые положите в коробку.
Он взял свою спутницу под руку, подвел ее к зеркалу.
— Ну-ка, взгляни, — шепнул он ей. — Посмотри на себя, Мадлен.
— Ради бога! — взмолилась она.
— Ну же! Попробуй еще раз! Эта женщина в черном… Ты же видишь, это уже не Рене!.. Вспомни!
Было заметно, как она страдает. От испуга у нее исказилось лицо, приоткрылся рот, и лишь по временам сквозь эту маску, будто неуловимый отблеск пламени, проглядывало то, другое лицо.
Он увлек Мадлен к лифту. Волосами можно заняться позже. Сейчас главное для него — духи Мадлен, этот призрак прошлого. Теперь уж он дойдет до конца, и будь что будет… Но таких духов больше не существовало. Расспросы ни к чему не привели.
— Нет… Не представляю себе, — говорила продавщица.
— Как же так… Мне трудно объяснить… Они пахли вспаханной землей, увядшими цветами…
— Возможно, «Шанель № 3»?
— Возможно.
— Их больше не выпускают, мсье. Может, в какой-нибудь лавочке вам и удастся их найти. Но только не здесь.
Спутница тянула его за рукав. Но он все медлил, задумчиво вертел в руках изящные флаконы. Без этих духов воскрешение будет неполным. И все же в конце концов он сдался, но перед уходом купил элегантную шляпку из ворсистого фетра. Расплачиваясь, он краешком глаза наблюдал за непривычной, но такой знакомой фигуркой рядом с собой, и сердце его смягчилось. На этот раз он сам взял Мадлен под руку.
— Зачем ты тратишь столько денег? — спросила она.
— Зачем? Затем, что я хочу, чтобы ты обрела себя. Хочу знать правду.
Он почувствовал, как она напряглась. Ощутил ее враждебность, отчуждение и покрепче прижал к себе. Теперь уж она от него никуда не денется. В конце концов он добьется своего.
— Я хочу, чтобы ты стала самой красивой, — продолжал он. — Выбрось Альмарьяна из головы, будто его и не было.
Несколько минут они шли молча, прижавшись друг к другу. Наконец он не выдержал.
— Не может быть, чтобы ты была Рене, — сказал он. — Видишь, я не сержусь… говорю спокойно.
Она вздохнула, и он взорвался:
— Да-да, знаю. Ты Рене, ты жила в Лондоне со своим дядей Шарлем, братом отца. Родилась ты в Дамбремоне, в Вогезах; это забытая богом деревушка на берегу речки… Ты мне все это уже рассказывала, только такого просто быть не может. Ты ошибаешься.
— Только не начинай все сначала! — взмолилась она.
— Ничего я не начинаю. Просто я уверен, что в твоих воспоминаниях что-то не так. Вероятно, какое-то время ты серьезно болела.
— Уверяю тебя…
— Некоторые болезни чреваты странными осложнениями…
— Все-таки я бы помнила… У меня в десять лет была скарлатина. Вот и все.
— Нет, не все.
— Послушай, ты мне действуешь на нервы!
Он изо всех сил старался быть с ней терпеливым, как будто Мадлен стала хрупким, болезненным созданием, но ее непонятное упорство раздражало его.
— Ты ведь мне почти не рассказывала о своем детстве. Мне бы хотелось узнать побольше.
Они как раз проходили мимо музея Гробе-Лабади, и он предложил:
— Давай зайдем! Там мы сможем поговорить спокойно.
Но как только они вошли в вестибюль, он понял, что здесь ему будет только хуже. Их шаги, раздававшиеся в тишине музея, картины и портреты на стенах — все это с болезненной остротой напомнило ему Лувр. Его спутница понизила голос, боясь потревожить торжественное безмолвие музейных залов, внезапно напомнив ему незабываемые интонации Мадлен, ее приглушенное контральто, придававшее особое очарование их доверительным беседам. Флавьер прислушивался не столько к ее словам, сколько к волшебной музыке ее голоса. Она говорила ему о своей юности. Случайно или нет, ее рассказ напомнил ему историю Мадлен. Единственная дочь… сирота… учеба в средней школе… экзамены на аттестат зрелости… Затем Англия, там она работала переводчицей… И вновь рядом с Флавьером было то же волнующее видение, вновь он мечтал заключить ее в объятия. Он остановился перед пейзажем, на котором был изображен Старый Порт, и спросил дрогнувшим голосом:
— Тебе нравится такая живопись?
— Да нет… Сама не знаю. Я ведь в этом ничего не смыслю.
Со вздохом он повел ее дальше, туда, где были выставлены миниатюрные модели кораблей: каравеллы, галеры, тартаны,[37] трехпалубник с полным вооружением и паутиной миниатюрных снастей.
— Расскажи мне еще что-нибудь.
— Что же тебе рассказать?
— Все! Мне хочется знать, что ты делала, о чем думала.
— Ну, я была самой обычной девочкой… может, не такой веселой, как другие… любила читать, особенно легенды…
— И ты тоже?
— Как все дети, гуляла по холмам возле дома. Сочиняла истории… Жизнь мне казалась волшебной сказкой… Но я ошибалась.
Они вошли в зал древнеримского искусства. Статуи и бюсты с невидящими глазами, вьющимися волосами о чем-то грезили на своих постаментах и консолях. Флавьеру стало еще больше не по себе. Все эти лица консулов и прокторов[38] вдруг показались ему бесчисленными изображениями Жевиня. Невольно вспомнились его слова: «Я бы хотел, чтобы ты последил за моей женой… Она меня беспокоит…» Оба они умерли, но голоса их еще жили… и даже лица… И, как бывало, Мадлен шла рядом с ним.
— А в Париже тебе бывать не приходилось? — спросил он.
— Нет. Я была там проездом по пути в Англию. Вот и все.
— А дядя когда умер?
— В прошлом мае… Я потеряла работу. Пришлось вернуться.
«Честное слово, — подумалось Флавьеру, — я допрашиваю ее, как преступницу».
Он и сам не знал, чего он хочет этим добиться. Его охватило горькое разочарование. Он слушал Мадлен вполуха. Лжет она или нет? Но зачем ей лгать? Да и не могла же она выдумать все эти подробности, которыми буквально засыпала его. На его месте даже самый недоверчивый поверил бы, что она и вправду Рене Суранж.
— Ты не слушаешь, — сказала она. — Что с тобой?
— Ничего… Немного устал. Здесь так душно…
Они быстро прошли через несколько залов. Флавьер с наслаждением очутился на солнце, услышал уличный шум. Ему хотелось побыть одному, выпить.
— Давай здесь расстанемся, — сказал он. — Я еще не получил дополнительный паек… Придется заглянуть в отдел снабжения. А ты пока пройдись… Купи себе, чего хочешь… На вот, держи!
Он, не считая, протянул ей деньги и тут же устыдился своего поступка. Как будто милостыню подал. Зачем он сделал ее своей любовницей? Только все испортил. Получилось нечто чудовищное: и не Мадлен, и не Рене.
— Только не задерживайся! — бросила она на ходу.
Но, увидев, как она уходит от него по залитому солнцем тротуару — вот между ними двадцать, затем тридцать метров, — он чуть не бросился за ней вдогонку, так сильно она напомнила ему Мадлен: ее походка, движение плеч, быстрый шаг, немного стесненный узкой юбкой. Вот она подошла к перекрестку. Господи! Вот-вот она исчезнет! Он сам выпустил ее из рук… Да нет же, дурень, никуда она не денется… Можно не волноваться! Она не так глупа… Преспокойно будет дожидаться в гостинице.
Не в силах больше терпеть, он зашел в кафе.
— Пастис![39]
Но прохладный крепкий ликер не успокоил его. Все тот же неотвязный вопрос вертелся в мозгу: Рене была Мадлен, и все-таки Мадлен была не совсем Рене. Никакой доктор Баллар не поможет ему разгадать эту загадку. Если только он не ошибался с самого начала, если память не подвела его. Ведь он почти не знал ту, прежнюю Мадлен… С тех пор столько всего произошло… Полно! Разве образ Мадлен не преследовал его днем и ночью? Разве не хранил он его, подобно иконе, в душе своей? Он бы с закрытыми глазами узнал Мадлен, сразу бы ощутил ее присутствие. Нет, это сама Мадлен была не похожа на других женщин, как будто принадлежала к другому виду. И как раньше она не вполне вошла в роль Полины, теперь ей было не по себе в роли Рене, словно разум ее не в силах был избрать одну из оболочек. Быть может, она окончательно превратится в Рене… Но нет! С этим он никогда не смирится. Ведь Рене была стареющей женщиной, лишенной утонченности и обаяния Мадлен… и еще потому, что она отвергла все доказательства, которые он мог ей предоставить.
Он заказал еще один аперитив. О каких доказательствах он говорит? Можно ли так называть бездоказательные утверждения? В нем жила внутренняя убежденность, что она — Мадлен. Этого недостаточно. Чтобы уличить ее, заставить признаться, что она прячется под личиной Рене, нужны более вещественные, бесспорные улики. Но какие?
Спиртное согрело его. Он попытается сосредоточиться, чтобы превратить этот тлеющий огонек в свет истины. Кажется, он нащупал одну возможность установить истину. Уж ее он не упустит! Сколько раз он видел у Рене в сумке удостоверение личности: Суранж Рене Катрин, род. 24 октября 1916 года, в Дамбремоне, департамент Вогезы. И что же?
Он расплатился и еще немного поразмыслил. Его идея казалась вполне разумной. Он вышел из кафе и сел в трамвай, идущий к почте. Из-за того, что он только что надумал, в душе будто возникла пустота. Глядя на заурядные лица столпившихся на платформе пассажиров, Флавьер почти сожалел, что он не один из них. Тогда бы страх не терзал его.
На почте он безропотно встал в очередь. Если только телефонные линии восстановлены и вызовов не слишком много, то очень скоро он будет знать правду…
— Могу я позвонить в Дамбремон?
— Какой это департамент?
— Вогезы.
— Дамбремон? — повторил служащий. — Это, верно, в округе Жерардмер. В таком случае… — Он обратился к другому служащему: — Ты-то должен знать… Дамбремон в Вогезах… Господину нужно позвонить.
Тот поднял голову:
— Дамбремон?.. Боши сровняли его с землей… А в чем дело?
— Насчет метрики, — сказал Флавьер.
— Мэрии больше нет… ничего нет. Ровное поле и куча камней…
— Как же мне быть?
Служащий пожал плечами и вновь склонился над своими записями. Флавьер отошел от окошечка. Значит, архивов больше не существует. Не сохранилось записей гражданского состояния. Нет ничего, кроме удостоверения личности, выданного в октябре или ноябре 1944 года… Но что толку в этом удостоверении? А доказательство, единственное доказательство того, что Рене уже жила на свете в ту пору, когда Мадлен…
Он понуро спустился с лестницы. Такого доказательства не существует. Никто никогда не сможет установить, что они жили на свете в одно и то же время, что их действительно двое. А если их не двое…
Флавьер шел куда глаза глядят. Не следовало ему пить. И ходить на почту тоже не следовало. До этого у него не так скверно было на душе. Почему он не может просто любить эту женщину, не отравляя их совместную жизнь бесконечными расспросами? Так или иначе, это косвенное доказательство на самом деле ничего не доказывает. Совпадение не является доказательством. Что же теперь? Ехать в Дамбремон? Копаться в развалинах? Он становится невыносимым. А что, если она его бросит, устав от подозрений, упреков, мелочного надзора? Да… Что, если она однажды сбежит от него?
От этой мысли у него подкосились ноги. Он на минуту остановился на углу улицы, прижав руку к груди, как больной, прислушивающийся к стуку своего сердца. Потом, сгорбившись, медленно побрел дальше. Бедная Мадлен! Как ему нравится мучить ее! А заговори она, скажи: «Да, я умерла… Я возвратилась оттуда…» — разве он не упал бы замертво от этих слов?
«Кажется, — подумал он, — я и правда схожу с ума!» Чуть позже ему вдруг пришло в голову: «Логика, доведенная до крайности, — это, возможно, и есть то, что зовется безумием!» У дверей гостиницы он поколебался, потом, заметив цветочную лавку, купил несколько гвоздик, букетик мимозы. Цветы украсят номер. Рене не будет чувствовать себя пленницей. Он вошел в лифт. В тесной кабине запах мимозы усилился, напомнив ему тот, давнишний аромат… И снова им овладело наваждение. Когда Флавьер толкнул дверь номера, его мутило от отвращения и отчаяния. Рене лежала на постели. Флавьер швырнул букет на стол.
— Ну? — сказал он.
Что такое? Она плакала. Ну нет! Он подошел к ней, невольно сжимая кулаки.
— В чем дело?.. Отвечай! Что случилось?
Он поднял ее голову, повернул лицом к свету.
— Бедная девочка! — сказал он.
Он никогда не видел Мадлен плачущей, но не забыл, как однажды на берегу Сены по ее бледным щекам струилась вода…
Он закрыл глаза, выпрямился.
— Прошу тебя, — прошептал он, — сейчас же перестань плакать… Ты ведь не знаешь…
Внезапно, охваченный гневом, он топнул ногой:
— Прекрати! Прекрати!
Она села, привлекла его к себе. Они не двигались, будто чего-то ждали. Наконец Флавьер обнял Рене за плечи.
— Прости… Нервы совсем расходились… Все равно я к тебе хорошо отношусь…
За окном постепенно темнело. Было слышно, как внизу позвякивает трамвай, то и дело на проводах вспыхивали электрические разряды, отражаясь в оконном стекле. Мимоза пахла влажной землей. Прижавшись к Рене, Флавьер понемногу успокаивался. Зачем искать, вечно искать чего-то? Ему было хорошо рядом с этой женщиной. Конечно, он бы хотел, чтобы она была той, прежней Мадлен; но в сумерках, приложив небольшое усилие, он мог представить себе, что рядом с ним была она, в своем черном платье, на мгновение вырвавшаяся из поглотившей ее тьмы.
— Пора спускаться к обеду, — сказала она тихо.
— Нет… Я не голоден… Давай останемся.
Это будет чудесный отдых. Она останется с ним, пока длится ночь, пока ее лицо у него на плече будет казаться просто бледным пятном… Его охватило чувство такого душевного покоя, какого он не знал никогда раньше. Нет, их не двое… Не стоит искать объяснений… Он больше не боялся.
— Я больше не боюсь, — прошептал он.
Она погладила его по лбу. Он почувствовал ее дыхание у себя на щеке. Запах мимозы разливался по комнате.
Он бережно подвинул ее тело, чувствуя исходящее от него тепло; лег рядом, нашел руку, коснувшуюся его лица.
— Иди ко мне!
Матрас рядом с ним прогнулся. Он не отпускал ее руку, касался ее осторожно, будто хотел пересчитать пальцы. Теперь он узнавал это узкое запястье, короткий большой палец, выпуклые ногти. Как же он мог забыть? Боже! Как хочется спать! Настал его черед погрузиться во тьму, где жили причудливые призраки прошлого. Он видел перед собой руль, на котором лежала маленькая, такая живая рука, та самая, что развернула пакет, перевязанный голубой ленточкой, та, которая скомкала карточку с надписью: «Воскресшей Эвридике»… Он открыл глаза. Рядом с ним лежало неподвижное тело. Минуту он прислушивался к ее дыханию, затем, приподнявшись на локте, поцеловал ее в закрытые глаза, губами ощутив их чуть заметное движение.
— Если бы только ты сказала мне, кто ты! — прошептал он.
Ее теплые веки стали мокрыми от слез. Он ощутил их вкус на своих губах. Затем поискал под подушкой свой носовой платок, но не нашел.
— Я сейчас.
Он бесшумно проскользнул в ванную. Сумка Рене была там, среди флаконов на туалетном столике. Он ее открыл, порылся в ней, но носового платка не было. Зато его пальцы нащупали кое-что такое, что его заинтересовало… какие-то продолговатые бусины, как будто ожерелье. И верно, это было ожерелье. Он подошел к окну, поднес его поближе к бледному аквариумному свету, сочившемуся сквозь матовые стекла. По янтарным бусинам побежали золотистые блики. У него задрожали руки. Ошибки быть не могло. Это было ожерелье Полины Лажерлак.
— Ты много пьешь, — сказала Рене.
И тут же покосилась на соседний столик, опасаясь, что говорит слишком громко. Она не могла не видеть, что вот уже несколько дней Флавьер привлекает к себе всеобщее внимание. Назло ей он допил вино залпом. Он сильно побледнел, только на скулах пылали красные пятна.
— Боишься, это их поддельное бургундское ударит мне в голову? — бросил он.
— Все равно напрасно ты пьешь.
— Что и говорить… Я всю жизнь все делаю напрасно. Это для меня не новость.
Он беспричинно злился. Она стала изучать меню, только чтобы укрыться от жесткого, мрачного взгляда, не покидавшего ее ни на секунду. К ним подошел официант.
— Что желаете на десерт? — спросил он.
— Тарталетку, пожалуйста, — ответила Рене.
— Мне тоже, — вставил Флавьер.
Как только официант отошел от их столика, он наклонился к Рене:
— Ты совсем ничего не ешь… Прежде у тебя был хороший аппетит.
Он попытался усмехнуться, но губы предательски дрожали.
— Ты запросто съедала три, а то и четыре булочки, — продолжал он.
— Кто, я?
— Ну конечно. Вспомни-ка. В «Галери Лафайет».
— Ты опять за свое!
— Представь себе. Мне нравится вспоминать самое счастливое время в моей жизни.
Флавьер перевел дух и полез в карман за сигаретами и спичками. Ничего не обнаружив, он заглянул в сумку Рене. При этом он не спускал с нее глаз.
— Тебе не стоит курить, — чуть слышно упрекнула она Флавьера.
— Знаю. Курить мне тоже вредно. Может, мне нравится болеть. А хоть и помру… — Он закурил и помахал спичкой у Рене перед носом. — Тоже не беда. Ты сама мне как-то сказала: «Умирать не больно».
Она возмущенно пожала плечами.
— Это твои слова, — не унимался он. — Могу даже напомнить, где именно ты их произнесла. В Курбевуа, на берегу Сены. Видишь, я-то все помню.
Облокотившись о столик, он смеялся, зажмурив от дыма глаз. Официант принес тарталетки.
— Давай-ка съешь обе, — сказал Флавьер. — Я наелся.
— На нас смотрят! — взмолилась Рене.
— Я что, не могу сказать, что наелся? По-моему, это отличная реклама для заведения.
— Господи, да что на тебя нашло?
— Со мной, милая, все в порядке. Просто мне весело… Почему ты не берешь ложку? Раньше ты всегда ела ложкой.
Она отодвинула тарелку, взяла свою сумку и встала из-за стола.
— Ты невыносим.
Он тоже встал. Так и есть: все в зале оборачивались им вслед. Но ему ничуть не было стыдно. Окружающие для него больше не существовали. Он чувствовал себя бесконечно выше их пересудов. Да кто из них хоть на один час согласился бы терпеть пытку, которую он выносит день за днем? Он догнал Рене у лифта. Лифтер наблюдал за ними исподтишка. Она высморкалась и заслонилась сумкой, делая вид, что хочет припудриться. Она всегда хорошела, когда готова была расплакаться. Справедливо, что ей тоже приходится страдать. Они молча шли по длинному коридору. У себя в номере она швырнула сумку на постель.
— Больше так продолжаться не может, — заявила она. — Вечные намеки бог знает на что… Жизнь, которую мне приходится вести по твоей милости… С меня хватит! Так и рехнуться недолго!
Она больше не плакала, но глаза у нее блестели от слез, придавая ей растерянный вид. Флавьер грустно улыбнулся.
— А церковь Сен-Никола ты помнишь? — заговорил он. — Ты только окончила молитву и была такой же бледной, как сейчас.
Она медленно опустилась на край кровати, будто невидимая рука надавила ей на плечи. Едва двигая губами, пробормотала:
— Церковь Сен-Никола?
— Ну да. Церквушка в глухой деревне под Мантом… Ты тогда вот-вот должна была умереть.
— Я?.. Я должна была умереть?
Она вдруг бросилась на кровать, уткнувшись лицом в сгиб локтя. Плечи ее сотрясались от рыданий. Флавьер опустился рядом с ней на колени. Он хотел погладить ее по голове, но она испуганно отшатнулась от него.
— Не прикасайся ко мне! — крикнула она.
— Ты меня боишься? — спросил Флавьер.
— Да.
— Думаешь, я пьян?
— Нет.
— По-твоему, я сумасшедший?
— Да.
Он встал, с минуту смотрел на нее, потом провел рукой по лбу.
— Что ж, может, ты и права! Вот только это твое ожерелье… Погоди, дай мне сказать… Почему ты его не носишь?
— Оно мне не нравится. Я тебе уже говорила.
— А может, ты боялась, что я его узнаю? Верно? Я прав?
Она повернула голову и посмотрела на него сквозь спутанные волосы.
— Нет, — ответила она.
— Ты можешь поклясться?
— Ну конечно.
Он размышлял, рисуя носком на ковре сложные узоры.
— Выходит, тебе его подарил Альмарьян?
Она приподнялась на локте и поджала ноги, словно хотела казаться меньше. Он рассматривал ее с тревогой.
— Альмарьян сказал, что купил его в Париже… в антикварной лавке в предместье Сент-Оноре. Об этом я тоже тебе говорила. Вечно ты заставляешь меня повторять одно и то же.
— Вот и повтори. Давно?
— Шесть месяцев тому назад.
Что ж, в конце концов, это возможно. Нет, невозможно! Слишком странное совпадение.
— Врешь! — крикнул он.
— Зачем мне врать?
— Зачем?.. Ну же, признавайся. Ведь ты Мадлен Жевинь?!
— Нет!.. Пожалуйста, не начинай все сначала. Если ты все еще влюблен в эту женщину, оставь меня… Так будет лучше. Я уеду… С меня довольно.
— Та женщина… умерла.
Он поколебался. В горле так пересохло, что он закашлялся.
— По крайней мере, — уточнил он, — какое-то время она была мертва… Вот только не знаю… Можно ли умереть на время?
— Нет, — простонала она. — Замолчи!
Снова от страха ее лицо превратилось в мертвенно-бледную маску. Он отступил на несколько шагов.
— Не бойся… Видишь, я не хочу причинять тебе зла… Я говорю ужасные вещи, но это не моя вина. Ты это когда-нибудь видела?
Порывшись в кармане, он бросил на одеяло золотую зажигалку. Рене вскрикнула и отодвинулась к самой стене.
— Что это? — пробормотала она.
— Возьми!.. Посмотри хорошенько!.. Это зажигалка… Ну же, потрогай ее! Попробуй зажечь! Говорю тебе, это зажигалка. Она не взорвется у тебя в руках. Ну? Она тебе ничего не напоминает?
— Нет.
— Я подобрал ее рядом с твоим телом. Конечно, этого ты не помнишь.
У него вырвался короткий смешок. Рене не смогла сдержать слезы.
— Уходи, — твердила она. — Уходи!
— Оставь ее себе, — настаивал Флавьер. — Она твоя.
Зажигалка сверкала на постели, как бы проводя между ними грань. За этой гранью была Рене, которую он заставлял беспричинно страдать. Беспричинно… Кровь стучала у него в висках. Пошатываясь, он подошел к умывальнику и выпил глоток безвкусной воды, пахнущей хлоркой. Ему еще надо было задать ей кучу вопросов. Они, как черви, шевелились у него в голове. Но он подождет… Когда-то он своей неуклюжей поспешностью подтолкнул Мадлен к бегству. Теперь он начнет все сначала и постепенно вернет ее к жизни. Он воссоздаст ее заново из плоти Рене. И придет день, когда она вспомнит.
— Я здесь не останусь, — сказала Рене.
— Куда же ты пойдешь?
— Не знаю. Но здесь я не останусь.
— Я не буду близко подходить к тебе, обещаю. И не стану говорить о прошлом.
Он прислушивался к ее частому дыханию. Раздеваясь, он чувствовал, что она следит за каждым его движением.
— Убери зажигалку, — попросила она.
Наверное, при виде змеи она бы вела себя так же. Флавьер забрал зажигалку, подбросил ее на ладони.
— Ты и правда не хочешь взять ее себе?
— Нет. Я хочу только, чтобы ты оставил меня в покое. Я достаточно натерпелась во время войны. Если придется и теперь…
Она смахнула с ресниц слезинку, поискала платок. Флавьер бросил ей свой. Она притворилась, что не видит его.
— Почему ты сердишься? Право, я совсем не хотел тебя огорчать. Ну, давай мириться.
Он подобрал свой платок, присел на кровать и вытер ей лицо. Внезапно нахлынувшая нежность сделала его неуклюжим. Слезы все еще текли по щекам Рене, будто кровь из открытой раны.
— Ну не надо, не плачь из-за пустяков, — уговаривал ее Флавьер. — Стоит ли так переживать?
Он положил голову Рене к себе на плечо и стал ее тихо укачивать.
— Да, — прошептал он, — иной раз я и сам себя не узнаю. Меня преследуют воспоминания… Тебе этого не понять. Умри она мирно в своей постели… я бы, конечно, страдал, но со временем мог бы забыть… а она — тебе я могу это сказать, — она покончила с собой… бросилась вниз с колокольни… хотела бежать… от чего? Вот уже пять лет, как я пытаюсь это понять.
У Рене, которую он крепко прижимал к себе, вырвалось глухое рыдание.
— Ну-ну, — прошептал он, — все прошло… Видишь, я все тебе рассказал. Ты нужна мне, детка. Только не бросай меня. Еще раз я этого не переживу… Верно, я все еще люблю ее. Но и тебя я тоже люблю. Это все та же любовь… Такой любви не знал ни один мужчина… Все будет чудесно… стоит только тебе постараться вспомнить, что было потом… после колокольни…
Она приподняла голову, и Флавьер сильнее сжал объятия.
— Позволь мне договорить… Я хочу тебе в чем-то признаться. Я и сам это понял только на днях…
Он на ощупь нашел выключатель и погасил свет. Рене отлежала ему плечо, но он не стал менять позу. Прильнув друг к другу, они парили в полумраке, в котором двигались неясные тени. К какому утраченному свету тянулись они?
— Я всегда боялся умереть, — продолжал Флавьер чуть слышно. — Смерть других потрясала меня, напоминая, что и я умру… а с этим я не в силах был смириться. Я почти уверовал в Бога… ведь христианская вера обещает воскресение из праха… Тело погребено в пещере… ко входу привален камень… снаружи караулят воины… и вот на третий день… Я тайком пробирался к пещерам и кричал изо всех сил, этот крик еще долго раскатывался под землей… но он никого не будил… Было еще слишком рано… Но теперь, мне кажется, он был бы услышан! Если это правда… и если ты захочешь… тогда я больше не буду бояться. Забуду все, что говорили врачи. Ты научишь меня, как…
Опустив глаза, он взглянул на запрокинутое лицо. Глазницы казались пустыми. В смутном свете угадывались лишь лоб, щеки и подбородок. Сердце Флавьера переполнилось любовью… Он смотрел на нее и надеялся услышать хоть слово в ответ. Под окнами дребезжал трамвай, от проводов рассыпались искры, отблесками замелькали на стенах, на потолке… Зрачки Рене вдруг вспыхнули зеленым светом, и Флавьер в страхе чуть не отшатнулся.
— Закрой глаза, — прошептал он. — Не смотри на меня так.
Рука у него настолько онемела, что он ее совсем не чувствовал. Казалось, эта часть его существа уже умерла. Ему вспомнился тот миг, когда тонущая Мадлен потянула его за собой на дно и ему пришлось бороться и за собственную жизнь. И сегодня вечером какая-то сила увлекала его за собой на дно, но бороться больше не осталось сил. Теперь ему легче было бы уступить, отказаться от роли наставника и защитника. В конце концов, из них двоих тайной владела только она… Им все больше овладевала сонная одурь. Он еще попытался говорить, что-то обещать… но сам, весь во власти своих видений, постепенно превращался в бесплотную тень… Сквозь сон он слышал, как она вставала, вероятно, чтобы раздеться. Он беззвучно пошевелил губами, пытаясь произнести: «Мадлен… Останься со мной». Он спал, но не отдыхал по-настоящему. Только к утру сон его стал менее тревожным, и он не узнал, что на рассвете она долго смотрела на него и глаза у нее снова были мокрыми.
Проснулся он совершенно разбитый, с головной болью. Из ванной доносился шум воды, и это сразу его успокоило. Он поднялся. Черт возьми! Да он совсем раскис!
— Я сейчас выйду! — крикнула Рене.
Безрадостно и бездумно Флавьер созерцал голубое небо над крышами домов. Да, жизнь продолжалась — все та же бессмысленная жизнь. Как всегда по утрам, страшно хотелось выпить. После первой рюмки мозг прояснялся, и к нему возвращались все его привычные страхи. Неизменные, безысходные, они тут же занимали свои места, как хорошо начищенные ножи. Вот и она, в роскошном халате, купленном накануне.
— Ванная свободна, — сообщила она.
— Время терпит… Доброе утро… Как спалось? Я сегодня не в своей тарелке… Ты не слышала, я не кричал ночью?
— Нет.
— Я, случается, кричу во сне… Меня иногда мучат кошмары. С самого детства. Ничего страшного.
Он зевнул, посмотрел на нее. Она тоже выглядела не лучшим образом. Его тревожило, как она похудела в последнее время. Она стала причесываться, и Флавьер вновь поддался внезапному порыву.
— Дай-ка мне!
Он взял расческу, подвинул стул.
— Ну-ка, присядь здесь, перед зеркалом. Сейчас я тебе покажу, как это делается… Волосы, распущенные по плечам, — это до того старомодно!
Он старался казаться непринужденным, но от нетерпения у него подрагивали пальцы.
— И прежде всего, — продолжал он, — ты должна подкрасить их хной… А то у тебя одна прядь светлая, другая — темная… Это никуда не годится.
Волосы потрескивали, соприкасаясь с расческой, по их темной глади пробегали красивые отблески. Руки Флавьера ощущали их тепло. Они пахли сеном, выгоревшим на солнце лугом. От их влажных испарений он почувствовал легкое опьянение, как от молодого вина. У Флавьера перехватило дыхание; и Рене, чуть приоткрыв губы над сжатыми зубами, предавалась чувственному наслаждению. Ему удалось собрать волосы в пучок, его удерживало слишком много шпилек, но Флавьер и не рассчитывал, что прическа будет безупречной. Все, чего он хотел, — попытаться воссоздать ту благородную и целомудренную массу волос на затылке, которая придавала Мадлен безмятежное очарование женщины с картины Леонардо да Винчи. Уши теперь были открыты, так что стало заметно, какой они изящной формы. Выпуклый лоб вновь обрел свои благородные очертания. Флавьер склонился над головой Рене, чтобы нанести последние штрихи. Он пригладил тугой узел волос, одним взмахом расчески придал ему плавные, мягкие очертания, но тут же постарался скрыть избыток чувственности. Ему хотелось вылепить голову статуи, точеную, но холодную. Воткнув в волосы последнюю шпильку, он выпрямился и взглянул в зеркало на свое творение. Это оно! То самое лицо! Наконец оно снова перед ним — именно такое, каким столько раз описывал его Жевинь. Зеркало, освещенное косыми лучами утреннего солнца и светящееся, как акварель, сейчас отражало бледную, загадочную, погруженную в свои мысли женщину…
— Мадлен!
Он произнес ее имя, но она его не услышала. Было ли лицо, которое он различал в зеркале, ее отражением? Или это лишь иллюзия, мираж, как те картины, которые в конце концов удается различить глазу внутри хрустального шара? Он бесшумно обошел стул и убедился, что это не обман зрения. Медленные движения гребня, легкие, скользящие прикосновения пальцев погрузили молодую женщину в глубокую задумчивость. Но вот она ощутила на себе его взгляд, вздохнула и сделала над собой усилие, чтобы повернуть голову и улыбнуться.
— Еще чуть-чуть, — прошептала она, — и я бы уснула… Мне все еще хочется спать…
Она рассеянно взглянула на свою прическу.
— Совсем недурно! — похвалила она. — Да, так и правда лучше. Только ведь это совсем не держится.
Она встряхнула головой, и из волос дождем посыпались шпильки. Потрясла сильнее, и пучок развалился, волосы волнами рассыпались по плечам. Она расхохоталась, и Флавьер после пережитого испуга ответил ей нервным смехом.
— Бедненький ты мой! — сказала она.
Он продолжал смеяться, прижимая ладони к вискам и чувствуя, что не в силах больше оставаться в этом номере. Он задыхался. Ему необходимо было солнце, трамвай, уличный гам, толпа. Ему нужно было немедленно забыть то, что он увидел. Он чувствовал себя алхимиком, который прикоснулся к золоту. Он наспех умылся, слишком сильно открывая краны и то и дело натыкаясь на полочку над умывальником.
— Я пока спущусь? — предложила она.
— Нет, подожди меня. Ты что, не можешь минуту подождать?
Он произнес это таким изменившимся голосом, что она подошла к дверям ванной.
— Что это с тобой?
— Со мной? Ничего… Что со мной может случиться?
Он заметил, что она причесалась по-старому. Пожалуй, он и сам не знал, злило это его или радовало. Не глядя, он повязал галстук, надел пиджак и взял Рене под руку.
— Думаешь, я потеряюсь? — пошутила она.
Но у него больше не было охоты смеяться. Они вышли из гостиницы и превратились в обычных гуляющих. Флавьер сразу же почувствовал себя усталым. Голова раскалывалась от боли. Пришлось присесть на скамейку.
— Извини, — сказал он. — Мне, пожалуй, лучше вернуться. Очень неважно себя чувствую.
Она сжала губы и постаралась не встречаться с ним взглядом, но безропотно помогла ему вернуться в гостиницу. Пока он отдыхал, пытаясь прийти в себя, она занялась штопкой чулок. Захочет ли она и дальше сидеть взаперти в этом неуютном номере, унылом, как зал ожидания?
Он не имеет права ее удерживать. К тому же он чувствовал, что на душе у нее еще не совсем спокойно. В полдень он хотел было встать, но у него закружилась голова, и пришлось снова лечь в постель.
— Хочешь, я тебе поставлю компресс на голову? — спросила она.
— Нет-нет. Сейчас все пройдет. Ступай лучше завтракать!
— Ты уверен?
— Ну да. Можешь не беспокоиться.
Но, как только за ней захлопнулась дверь, мучительная тревога исказила лицо Флавьера. Это просто глупо: ведь все ее вещи остались здесь, в шкафу. Она не может сбежать от него, исчезнуть. «Но она может умереть!» — подумал он и приложил ладонь ко лбу, будто хотел прогнать эту безумную мысль. Время шло. Флавьер чувствовал, как оно шелестело у него в ушах, точно пересыпались песчинки в песочных часах. Он знал, что внизу обслуживают медленно. И все же она могла бы поторопиться. Верно, она воспользовалась случаем, чтобы вдоволь наесться любимых кушаний, от которых обычно отказывалась, опасаясь вызвать его неудовольствие. Он и правда ненавидел все, что в ней было животного, грубого. Еще в том бистро в Курбевуа, когда она вышла из кухни, одетая как посудомойка… Что это была за мука! Вот уже час, как ее нет. Неужели она так изголодалась? От гнева и беспокойства голова разболелась еще больше. К глазам подступили бессильные слезы. Когда она наконец пришла, он встретил ее гневным взглядом.
— Неужели нужно час двадцать пять минут, чтобы проглотить несчастный кусок мяса!
Она рассмеялась, присела на постель и взяла его за руку.
— Сегодня были улитки, — сказала она. — Там так медленно обслуживают! А как ты?
— Что я…
— Перестань! Ты прямо как маленький…
Он уцепился за ее прохладную руку, и в душе его понемногу воцарился покой. Он забылся сном, сжимая ее ладонь, будто чудесную игрушку. Ближе к вечеру, после четырех, — это для него всегда было самое тяжелое время — ему стало лучше и захотелось выйти.
— Мы не будем забираться далеко от дома. А завтра пойду к врачу.
Они вышли. На улице Флавьер сделал вид, будто что-то забыл.
— Подожди меня здесь, ладно? Я только позвоню…
Он вернулся, зашел в бар.
— Налейте виски… Да поживей!
Его прямо трясло от сдерживаемого нетерпения, как пассажира, опаздывающего на поезд. Она ведь может тем временем уйти, завернуть за угол… Он выпил виски большими глотками, наслаждаясь медленно разливавшимся по телу теплом. Тут ему на глаза попалось меню.
— Это сегодняшний завтрак?
— Да, мсье.
— Я тут не вижу улиток.
— Их и не было.
Флавьер допил виски, задумчиво вытер губы платком.
— Запишите на мой счет, — сказал он.
И поспешил к ней. Он был любезен, много говорил: он мог, когда хотел, быть блестящим собеседником. Он повез ее обедать в шикарный ресторан у Старого Порта. Поняла ли она, что его веселье было наигранным? Заметила ли, каким пристальным взглядом он иногда смотрел на нее? Но в их совместной жизни все казалось ненастоящим. Да и сам Флавьер — очень странный человек…
Вернулись они поздно и утром проспали дольше обычного. В полдень Флавьер пожаловался на головную боль.
— Вот видишь, — сказала она, — стоит нам только нарушить привычный спокойный распорядок…
— Я больше переживаю из-за тебя, дорогая, — сказал он. — Опять тебе придется завтракать одной.
— Я недолго.
— Не стоит торопиться из-за меня.
Флавьер подождал, пока затихли ее шаги в коридоре, потихоньку приоткрыл дверь и вскочил в лифт. Заглянул в холл, потом в ресторан. Ее нигде не было. Он вышел, заметил ее в конце улицы, ускорил шаг. «Так и есть, — подумал он. — Все начинается сначала». На ней был серый английский костюм, липы отбрасывали ей под ноги свои узорные тени. Она шла быстрым шагом, опустив голову и ничего не замечая вокруг. Как когда-то, на улице было полно офицеров. И броские заголовки в газетах напомнили Флавьеру о том времени:«Бомбардировки…», «Неизбежное поражение…» Она свернула в переулок, и Флавьер ускорил шаг, чтобы не потерять ее из виду. Вдоль узкой улочки тянулись лавки, антикварные и книжные магазинчики… Где он уже видел все это?.. Ах да, в Париже, на улице Сен-Пер. Рене перешла на другую сторону, зашла в небольшую гостиницу. Флавьер не сразу решился последовать за ней. Его удерживал какой-то суеверный страх. «Central Hotel» — гласила мраморная вывеска, а на дверях висело объявление: «Свободных номеров нет». У Флавьера подкашивались ноги, однако он перешел улицу. Взялся за ручку, которой только что касались пальцы Рене. Вошел в небольшой холл. В углу висела доска, с которой она, вероятно, сняла ключ от номера. В кассе мужчина читал газету.
— Что вам угодно? — спросил он.
— Та дама, — сказал Флавьер, — дама в сером, кто она?
— Та, что только что поднялась наверх?
— Да. Как ее зовут?
— Полина Лажерлак, — произнес мужчина с ужасным марсельским акцентом.
Вернувшись, Рене застала Флавьера в постели.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.
— Получше. Собираюсь вставать.
— Почему ты так на меня смотришь?
— Кто, я?
Он попытался улыбнуться и отбросил одеяло.
— У тебя какой-то чудной вид, — настаивала она.
— Да нет же. Тебе кажется.
Он причесался, надел пиджак. Комната была такой тесной, что при малейшем перемещении они то и дело натыкались друг на друга. Флавьер не решался ни заговорить, ни продолжать молчать. Ему хотелось остаться в одиночестве, закрыть руками лицо, заткнуть уши — один на один со своей страшной тайной.
— У меня есть еще дела, — сказала Рене. — Я зашла на минутку, узнать, как ты себя чувствуешь.
— Дела?.. Какие дела?
— Ну, мне надо сходить в парикмахерскую. Хочу помыть голову. И еще купить чулки…
Мытье головы, покупка чулок — все это реальные вещи. В этом было что-то успокаивающее. К тому же сейчас у нее было ясное, открытое лицо — не верилось, что она способна солгать.
— Можно? — спросила ома.
Ему хотелось погладить ее, но рука дрогнула, как у слепого.
— Ты ведь не в тюрьме, — прошептал он. — Сама знаешь, что это я… у тебя в плену.
Теперь они оба молчали. Она пудрилась перед зеркалом. Флавьер наблюдал за ней, стоя у нее за спиной.
— Милый, отойди, ты мне мешаешь, — сказала она.
Волосы у нее вились возле ушей, a на виске тоненькая голубая жилка билась под напором алой крови. Жизнь притаилась в этом теле, ее выдавал тонкий неповторимый запах, и, будь глаза у него поострее, он мог бы ее увидеть — в виде сияния вокруг головы или блуждающего огонька. Он осторожно коснулся пальцем плеча молодой женщины. Оно было гладким и теплым, и он резко отдернул руку.
— Да что с тобой такое? — повторила она, наклонив лицо, чтобы подкрасить губы.
Он вздохнул. Мадлен… Рене… Стоит ли снова приставать к ней с расспросами?
— Ступай же! — сказал он. — И поскорее возвращайся!
Он попытался улыбнуться, чувствуя себя глубоко несчастным. Все его существо кричало о поражении. Он сознавал, что сейчас внушает ей жалость и поэтому она не решается уйти: так бывает совестно оставлять без присмотра безнадежного больного. Она любит его. В ее лице читалось что-то жестокое и одновременно нежное. Она подошла к нему, встала на цыпочки и поцеловала в губы. Что это было: «до свидания» или «прощай»? Он застенчиво погладил ее по щеке.
— Прости… Маленькая Эвридика!
Даже под слоем косметики было заметно, как она побледнела. Ресницы судорожно заморгали.
— Будь умницей, милый. Отдохни… Постарайся ни о чем не думать…
Она открыла дверь, в последний раз взглянула на Флавьера и помахала ему рукой. Дверь закрылась. Ручка больше не двигалась. Стоя посреди комнаты, Флавьер не отрывал от нее глаз. Наверное, она вернется. Вот только когда? Он готов был выбежать за ней в коридор, крикнуть во весь голос: «Мадлен!» Но он сказал правду. Это он был ее пленником. На что он надеялся? Запереть ее в этом номере? Следить за ней днем и ночью? Но сколько бы он ее ни сторожил, это не позволит ему проникнуть в тайники ее памяти. Истинная Мадлен свободна, но она не здесь. У Флавьера лишь ее пустая оболочка, оставленная ему из милости. Но придет день, когда разлука станет неизбежной. Их любовь чудовищна. Она обречена на гибель… На гибель!
Флавьер ударил ногой по стулу, стоявшему перед туалетным столиком. А как же гостиница, в которой она сняла себе номер? Покупки, которые она делала тайком от него? Разве не ясно, что она собирается сбежать? В этом-то нет ничего таинственного. После Жевиня у нее был Альмарьян. После Флавьера будет кто-нибудь еще… «Да я ревную! Ревную Мадлен!» — усмехнулся он. Разве это не абсурд? Он прикурил от золотой зажигалки и спустился в бар. Есть не хотелось. Не хотелось даже выпить. Он заказал коньяк, чтобы можно было посидеть в кресле. Лишь одна лампочка освещала разноцветные бутылки. Бармен читал газету. С рюмкой в руках Флавьер откинул голову на спинку и смог наконец закрыть глаза. Перед ним возник образ Жевиня. Он подло обошелся с Жевинем, а вот теперь и сам оказался в таком же положении. В каком-то смысле он сам был Жевинем. Он тоже жил с чуждой ему женщиной, которая была его любовницей — все равно что женой. Будь у него знакомый, он бы, вероятно, попросил у него совета. Будь у него друг — умолял бы его последить за Мадлен. Вот до чего он дошел… Он вновь видел Жевиня в своей конторе, слышал его голос: «Она чудная… Она тревожит меня…»
— Бармен! Еще коньяку!
Слава богу, Жевинь так никогда и не узнал всей правды. А если бы знал? Как бы он тогда поступил? Тоже стал бы пить? А может, пустил бы себе пулю в висок? Ведь истина может оказаться столь ужасна, что ум не в силах будет ее осознать, не пережив глубокого душевного потрясения, куда более опасного, чем физическое недомогание, которое вызывал у Флавьера вид бездны. И надо же было такому случиться, что именно ему, единственному из всех, выпало хранить эту тайну. Безрадостную тайну, лишь усугублявшую его страх перед жизнью. Нет, он был совершенно спокоен, ум его приобрел необычайную ясность. Он мог без содрогания заглянуть в свое прошлое. Он сам видел ее под стенами колокольни, видел кровь на камнях, изуродованное, разбитое тело. Потом Жевинь рыдал над трупом жены. Консьержка помогла ему обрядить ее бренные останки. Полицейские подвергли тело Мадлен скрупулезному осмотру. В этом отношении у него не было сомнений. Так же как их не могло быть у римских солдат, некогда игравших в кости у подножия креста. Головокружение охватывало его, когда он думал о Полине Лажерлак, покончившей с собой, когда с горячечной дрожью вспоминал слова Мадлен: «Это не больно», и особенно когда вызывал в памяти сцену в церкви и спокойную решимость Мадлен… Жизнь была ей в тягость… и она рассталась с ней. Но разве Рене жилось легче? Нет. И что же?.. От этих мыслей голова у Флавьера шла кругом, он испытывал невыносимое уныние, какую-то опустошенность, как бывает, когда пытаешься осмыслить бесконечность, то есть нечто такое, что будет продолжаться всегда — бесконечно, беспрерывно, безгранично!
— Бармен!
Теперь Флавьер уже мучился от жажды. С отчаянием он смотрел на окружавшие его темные стены, на ряды бутылок за стойкой бара. А сам-то он еще жив? Да. На лбу у него выступила испарина, руки на подлокотниках кресла пылали. Он в самом деле жив, и ум его приобрел в этот миг проницательность, пугавшую его самого. С болезненной остротой он ощущал невозможность, нелепость такого положения вещей. Он не только больше не сможет держать Рене в своих объятиях, он не решится даже заговорить с ней. Слишком велико различие между ними. Она была не такой, как он. С тех пор как он узнал о номере в той гостинице, между ними встало что-то такое, что разрушало их привязанность. Она неизбежно оставит его ради другого мужчины, который будет ее любить, не подозревая о ее тайне. Жевинь чуть было не разгадал ее; тогда она покончила с собой. А теперь…
Недопитая рюмка выпала из рук Флавьера; коньяк пролился ему на колени. Он вытер брюки платком, стыдливо подобрал скользкие осколки, покосился на бармена, все еще читавшего газету. Как он ненавидел себя за то, что не додумался до этого раньше! Теперь она, наверное, уже сбежала! Должно быть, заранее собрала свои вещи в той гостинице… Может, сейчас она покупает себе билет в Африку… в Америку… И это еще хуже, чем смерть.
Он встал, но вдруг, покачнувшись, ухватился за кресло.
— В чем дело? Мсье плохо?
Ему помогли подняться и осторожно довели до бара.
— Нет, оставьте меня!
Уцепившись за никелированную стойку, он тупо уставился на белую куртку и манишку склонившегося над ним официанта.
— Ну вот… мне уже лучше, спасибо.
— Капельку подкрепляющего? — предложил бармен.
— Да… да, виски!
Он жадно поднес рюмку ко рту. Он стыдился своей слабости, но желтоватый напиток придаст ему сил. И тогда он что-нибудь придумает, чтобы помешать Мадлен уехать. Ведь во всем виноват он сам со своими вечными допросами и намеками. Возможно, когда он ее нашел, она уже позабыла о своих превращениях. И он сам понемногу воссоздавал Мадлен, даже не подозревая, что так он потеряет ее навсегда. Как теперь усыпить ее подозрения? Каким образом заставить поверить, что они могли бы жить как раньше? Слишком поздно.
Он отыскал глазами настенные часы. Полпятого!
— Запишите на мой счет!
Он оторвался от стойки и сделал несколько неуверенных шагов. Затем ноги немного окрепли. Он прошел через холл, подозвал посыльного:
— Где здесь поблизости дамская парикмахерская? Шикарная, разумеется?
— «У Маризы», — ответил посыльный. — Это самый модный салон.
— Это далеко?
— Да нет, от силы десять минут ходьбы. Пойдете по бульвару, третий поворот налево. Салон между цветочным магазином и кафе. Вы его легко найдете.
— Спасибо.
Флавьер вышел на улицу. На воздухе у него закружилась голова. Напрасно он не позавтракал. От яркого блеска трамвайных рельсов резало глаза. Жизнь текла, как разлившаяся река. Флавьер пробирался в тени домов, стараясь уклониться от встречного потока людей, держась в стороне от уличного шума. То и дело ему приходилось прислоняться к нагревшимся на солнце каменным стенам. Без труда он нашел парикмахерскую и вплотную подошел к витрине, будто нищий за подаянием. Он увидел ее. Она сушила голову под каким-то сложным приспособлением. Значит, она здесь! В этот момент ему показалось, что им обоим отсрочили исполнение смертного приговора. Спасибо! Спасибо! Он зашел в кафе рядом с парикмахерской.
— Сандвич и кружку пива.
Отныне он будет очень осторожен. Будет следить за своим здоровьем, попытается набраться сил, чтобы не позволить ей… Но прежде всего, как ему вернуть ее доверие? Воздерживаться от любых вопросов? Не пытаться добиться признания, кто она?
Он вздохнул, оставил недоеденным сандвич. От пива его тошнило, от табака пересохло во рту. Он попытался сесть поудобнее. Отсюда был виден кусок тротуара перед входом в парикмахерскую. Он ее не пропустит. Вероятно, она вернется в гостиницу. Как вынести долгий вечер, который они проведут вдвоем? Попросить прощения? Умолять ее забыть их ссоры? Флавьер не сводил глаз с клочка тротуара за стеклом. Ему казалось, что он пытается сдать трудный экзамен и «плавает» у доски… Он знал себя: всегда он будет стремиться узнать правду. Он любил ее не за то, что она Мадлен, а за то, что она жива. За тот избыток жизни, которым она не желала поделиться с ним. Она была слишком богата, а он слишком беден. Никогда ему не примириться с тем, что его не допустили к тайне.
Время текло медленно. Издали хозяин бара наблюдал за странным посетителем, который разговаривал сам с собой и не спускал глаз с улицы. Флавьера осаждали печальные мысли. Выхода нет, Мадлен неизбежно покинет его. Он не может держать ее взаперти. При первом же удобном случае она исчезнет. Он не может больше позволить себе страдать от головной боли, оставаться в постели… Может быть, даже сейчас уже поздно. Может быть, она прямо отсюда отправится на вокзал или на какое-нибудь судно, готовое к отплытию. Тогда ему останется только умереть…
Вдруг из парикмахерской появилась Мадлен. Казалось, она возникла прямо из тротуара, будто призрак. Она была без шляпки, волосы уложены узлом на затылке и слегка подкрашены хной…
Флавьер устремился следом за ней. Не спеша она шла впереди, держа под мышкой черную сумку. На ней был серый костюм, который он сам ей купил. Она была такой, какой он всегда видел ее во сне. Он подошел поближе, как когда-то на набережной Сены, и ощутил аромат ее духов, запах влажной осенней земли, раздавленных листьев и увядающих цветов. Прижав руку к груди, с приоткрытым ртом, Флавьер двигался, как сомнамбула. Это уж слишком. Он вот-вот потеряет сознание. Он натыкался на людей, которые оборачивались ему вслед и провожали его беспокойными взглядами. Может быть, на углу улицы он упадет или разрыдается?.. Прогуливаясь, она спустилась к развалинам старого квартала. Он правильно сделал, что пошел за ней! Видно, она не собиралась возвращаться в гостиницу. Она шла мимо лавок, не глядя по сторонам. Заходящее солнце светило ей прямо в лицо, а длинная тень ложилась к самым ногам Флавьера. Гуляла она или у нее была назначена встреча? А может быть, наслаждалась нежданной свободой, прежде чем вернуться к их тягостному уединению? Возможно, в мыслях она была уже далеко отсюда, чужестранкой в незнакомом городе?.. Из-за разрушенных стен доносился рев бульдозеров. На почерневших стенах висели плакаты. Среди развалин играли дети. Своей чуть раскачивающейся походкой Мадлен дошла до набережной Бельгийцев. На миг остановившись, оглянулась назад, на искореженные опоры моста. В серой воде отражались одинаковые корпуса покачивающихся на волнах парусников. Мальчуган, широко расставив ноги, веслом правил лодку к берегу. Там и сям виднелись шлюпки, причаленные к береговым камням. Это был Марсель и в то же время Курбевуа. Чудесным образом прошлое проступало сквозь необъяснимое настоящее. Флавьер чувствовал себя вне времени. Возможно, легкие волны, на которых плавали доски и гнилые фрукты, и даже сам силуэт Мадлен не обладали никакой реальностью; но ведь существовал терпкий аромат духов, который не могли перебить даже запахи порта. Мадлен пошла вдоль набережной по направлению к докам. Собиралась ли она подняться на борт или просто пришла полюбоваться пассажирскими судами, мечтая о странах, куда уплывет когда-нибудь? Какие-то люди неопределенной национальности в американских куртках и брюках с гетрами и множеством карманов расхаживали с безучастным видом среди бараков и сараев. Казалось, Мадлен никого не замечала. Она смотрела на воду в пятнах от мазута и на черную стену форта Сен-Жан за корабельными мачтами. Кое-где часовые с винтовками охраняли доки. Флавьер устал, но даже не думал об отдыхе. Он готовился к неизбежному, и неизбежное произошло на набережной Жольетт. Мадлен уселась за единственный столик крохотного кафе. Флавьер поискал, где бы спрятаться, и, как когда-то, заметил рядом с собой бочки — огромные винные бочки с надписью белой краской: Сальг, Алжир. Сальг был одним из его клиентов, но в каком прежнем существовании это было?..
Мадлен писала свое письмо за столиком кафе. Тем временем повсюду — на кораблях и вдоль морского вокзала — стали загораться огни. Ветер приподнимал край листка. Ее рука быстро бежала по бумаге. Сейчас она обращалась к нему. Она говорила с ним очень тихо, как раньше говорила с Жевинем. От страха и горя он почувствовал себя больным. Вот она сложила письмо, заклеила конверт, оставила на столике деньги.
Флавьер обогнул бочки. У него возникло страшное подозрение. Уж не собирается ли она… Пока что она была довольно далеко от берега, шла, пробираясь между рельсами. Возможно, ей не нравилось обилие кораблей и она искала местечко поспокойнее. Так друг за другом прошли они мимо большегрузных судов, чьи темные клюзы,[40] казалось, пристально смотрели на них, будто огромные глаза. Иногда сверху на них сыпались искры от сигареты, которую курил какой-нибудь моряк, перегнувшись через борт. Вокруг сплетались гигантские тросы, соединявшие с набережной корабли дальнего плавания, похожие на темные безмолвные горы. От фонарей струился желтоватый свет, в котором вились насекомые. Мадлен торопливо шла вперед, придерживая рукой юбку, которую раздувал ветер. Она нагнулась, чтобы пройти под причальным канатом, и осторожно приблизилась к краю набережной. Вокруг ни души. Внизу две лодки со скрипом ударялись одна о другую. Флавьер приблизился на цыпочках, как вор, подстерегающий свою жертву. Он обхватил Мадлен за плечи и оттащил ее назад. Она закричала, вырываясь.
— Это я, — сказал он. — Давай-ка сюда письмо.
Сумка Мадлен раскрылась в пылу борьбы. Из нее выпало письмо и закружилось на настиле, будто осенний лист. Флавьер хотел было придержать его ногой, но не успел. Сильный порыв ветра унес письмо, оно перелетело через край пристани и исчезло в темноте. Вскоре Флавьер увидел его в пене бьющихся о берег волн. Он по-прежнему крепко прижимал к себе Мадлен.
— Смотри, что ты наделала!
— Отпусти меня.
Он сунул сумочку в карман и увлек женщину за собой.
— Я следил за тобой от самой парикмахерской. Зачем ты пришла сюда?.. Отвечай! О чем ты писала в этом письме? Прощалась со мной?
— Да.
Он встряхнул ее.
— Ну а потом?.. Что ты собиралась делать?
— Уехать… Может быть, завтра… Да не все ли равно! Я больше так не могу.
— А как же я?
Он чувствовал себя опустошенным и словно окаменевшим. Невероятная усталость навалилась на него.
— Пойдем-ка отсюда…
Они шли по узким улочкам, где мелькали подозрительные тени; но Флавьер не боялся бродяг, он о них даже не думал. Его пальцы крепко держали женщину за локоть. Он подталкивал ее перед собой, и ему казалось, что на этот раз они возвращаются издалека, из самого царства смерти.
— Но теперь-то я имею право знать, — вновь заговорил он. — Ты Мадлен! Ну, скажи. Кто ты? Мадлен?
— Нет.
— Тогда кто же?
— Рене Суранж.
— Ведь это неправда.
— Правда.
Он поднял голову и взглянул на узкую полоску неба, видневшуюся между высокими глухими стенами домов. Ему хотелось ее ударить, избить до смерти.
— Ты Мадлен, — повторил он со злостью. — Иначе почему ты назвалась Полиной Лажерлак хозяину той гостиницы?
— Чтобы сбить тебя со следа, если ты вздумаешь меня искать.
— Сбить со следа?
— Ну да… Раз уж ты непременно хочешь, чтобы я была этой Полиной… Я так и знала, что ты станешь выяснять… И неизбежно выйдешь на эту гостиницу… Мне хотелось, чтобы у тебя осталось воспоминание только о той женщине… чтобы ты забыл Рене Суранж.
— А как же тогда твоя прическа, хна?
— Я же тебе сказала: это чтобы ты забыл Рене Суранж. Чтобы вспоминал только о той… о Мадлен.
— Нет! Мне нужна ты.
Он отчаянно сжимал ее руку. Даже в полумраке он безошибочно угадывал ее по походке, по запаху, по тысяче признаков, в которых любовь не может ошибиться. Откуда-то из-за стен доносились приглушенные звуки аккордеона, мандолины. Иногда попадался на пути тусклый уличный фонарь. Издалека послышался воющий звук сирены.
— Но почему ты хотела уехать? — спросил Флавьер. — Разве тебе со мной плохо?
— Да, плохо.
— Потому что я извожу тебя расспросами?
— Из-за этого… И из-за другого тоже.
— А если я пообещаю не выспрашивать тебя больше… Никогда?
— Бедный ты мой… Да разве ты сможешь?
— Послушай… Тебе ведь нетрудно сделать то, что я прошу. Признайся только, что ты Мадлен, и больше не будем об этом говорить… Уедем отсюда… Станем путешествовать. Увидишь, как нам будет хорошо!
— Я не Мадлен.
Что за немыслимое упрямство!
— Ты настолько Мадлен, что у тебя даже появилась ее привычка сидеть, глядя в пустоту, будто ты блуждаешь в каком-то невидимом мире.
— У меня полно своих забот. Кому о них думать, если не мне?
Он почувствовал, что она плачет. Прижавшись друг к другу, они шли к освещенному бульвару. Сейчас они снова вступят в мир живых. Флавьер вытащил носовой платок. Очень нежно он вытер ей щеки. Потом поцеловал в глаза, взял за руку.
— Ну идем же! Не бойся!
И они свернули на бульвар, смешавшись с толпой. Из кафе слышалась музыка. Мимо проносились джипы, в которых сидели люди в белых касках. На улице торговали вразнос газетами, земляными орешками, бродяги просили прикурить, предлагали пачки «Кэмел» или «Лаки страйк». Мадлен отворачивалась, когда Флавьер смотрел на нее. Она все еще злилась. Губы у нее обиженно кривились. Но Флавьеру самому было слишком худо, чтобы испытывать к ней жалость.
— Пусти меня, — сказала она. — Мне надо купить аспирин, ужасно болит голова.
— Прежде признайся, что ты Мадлен.
Она только пожала плечами, и они пошли дальше, прижимаясь друг к другу, словно влюбленные; но он вцепился в нее как полицейский, который боится упустить свою жертву.
Вернувшись в гостиницу, они сразу прошли в ресторан. Флавьер не мог оторвать глаз от Мадлен. При свете люстры, с волосами, уложенными на затылке, она показалась ему совсем такой же, какой он увидел ее впервые в театре «Мариньи». Он протянул руку и сжал ей пальцы.
— Ты все молчишь, — сказал он.
Мадлен опустила голову. Она казалась бледной как смерть. К ним подошел метрдотель.
— Что будете пить?
— «Мулен-а-ван».[41]
Он чувствовал себя так, как будто его душу вырвали из тела, как будто присутствие Мадлен лишало и его осязаемости, силы тяжести, подлинности — самой жизни. Возможно, один из них был лишним. Он смотрел на нее и думал: «Этого не может быть!» или «Я, кажется, сплю». Мадлен едва прикасалась к пище. Несколько раз она чуть было не погрузилась в ту задумчивость, приступы которой он наблюдал у нее так часто. Он спокойно, почти механически допил бутылку. Враждебность Мадлен разделяла их, как ледяная стена.
— Ну же, — сказал он, — я вижу, что ты больше не выдержишь… Говори, Мадлен.
Она резко поднялась из-за стола.
— Я тебя догоню, — бросил он.
И пока она снимала ключ с доски, он выпил в баре рюмку виски и поспешил к лифту. Лифтер раздвинул перед ними решетку. Лифт медленно пополз вверх. Флавьер обнял Мадлен за плечи. Он склонился к ее уху, как будто хотел ее поцеловать.
— Признайся же, родная.
Она медленно оперлась о стенку кабины из красного дерева.
— Да, — сказала она. — Я — Мадлен.
Машинально он повернул ключ в двери. Он передвигался как во сне, оглушенный признанием, которого добивался столько дней подряд. Но было ли это признанием? Она говорила с такой усталостью! Быть может, она просто-напросто хотела ему угодить или надеялась, что хотя бы на время он оставит ее в покое. Он прислонился к двери.
— Как я могу тебе верить? — сказал он. — Это было бы слишком просто.
— Тебе нужны доказательства?
— Нет, но все-таки…
Он сам не знал, чего хотел. Боже, как он устал!
— Погаси свет, — взмолилась она.
Слабый уличный свет, проникавший сквозь жалюзи, отбрасывал на потолок решетчатую тень. Клетка захлопнулась. Флавьер опустился на край кровати.
— Почему ты мне сразу не сказала всю правду? Чего ты боялась?
В темноте он не видел Мадлен, но догадывался, что она где-то у входа в ванную.
— Отвечай же, чего ты боялась?
Она по-прежнему молчала. Он продолжал:
— Там, в «Уолдорфе», ты меня сразу узнала?
— Да, в первый же день.
— Но тогда почему ты мне сразу не рассказала все, как было? Это же бессмысленно. Ну почему ты вела себя так глупо?
Он молотил кулаком по одеялу, и пружины матраса отзывались на этот стук тихим бряцанием гитары.
— Что за нелепая комедия! Как тебе не стыдно? А письмо? Вместо того чтобы откровенно рассказать мне, что с тобой случилось…
Она села рядом с ним и нащупала в темноте его руку.
— Вот именно, — прошептала она. — Я бы хотела, чтобы ты никогда не знал… Никогда не был уверен.
— Но я знал всегда…
— Выслушай меня, дай мне объяснить… Это так трудно.
Рука у нее пылала. Флавьер не шевелился. С волнением, с тревогой он ждал. Сейчас он узнает тайну.
— Женщина, с которой ты познакомился в Париже, — сказала Мадлен, — та, которую видел в театре с твоим приятелем Жевинем, та, за которой следил, которую вытащил из воды, никогда не умирала. Я никогда не умирала, понимаешь?
Флавьер улыбнулся.
— Ну конечно, — сказал он, — ты никогда не умирала… Ты просто стала Рене, я прекрасно понимаю.
— Нет, милый, нет… Если бы так… Я не стала Рене, я всегда была Рене. Я действительно Рене Суранж. И ты всегда любил меня, Рене Суранж.
— Что?
— Ты никогда не был знаком с Мадлен Жевинь. Это я выдавала себя за нее… Я была сообщницей Жевиня… Прости меня… Если бы ты только знал, что я вынесла…
Флавьер схватил ее за запястье.
— Ты хочешь, чтобы я поверил, что тело там, под колокольней…
— Да, это было тело госпожи Жевинь, которую убил ее муж… На самом деле умерла Мадлен Жевинь, а я никогда не умирала… Вот… это и есть правда.
— Ты лжешь, — сказал Флавьер. — Конечно, Жевиня больше нет. Он не может опровергнуть твои слова, а ты этим пользуешься. Бедняга Жевинь!.. Значит, по-твоему, выходит, ты была его любовницей? И вы на пару все это обстряпали: решили устранить законную жену. Кстати, зачем вам это понадобилось?
— Потому что все имущество принадлежало ей… Мы собирались потом уехать за границу.
— Потрясающе! И чего ради тогда Жевинь попросил меня следить за его женой?
— Ну, успокойся, милый.
— Я спокоен… Я еще никогда не был так спокоен! Ну, отвечай же!
— Чтобы никто его не заподозрил. Ведь у его жены не было причин для самоубийства. Поэтому понадобился свидетель, который мог бы подтвердить, что у госпожи Жевинь были навязчивые идеи, что она вбила себе в голову, что когда-то уже жила на свете и поэтому смерть для нее не имела значения, казалась почти забавой… Нужен был свидетель, заслуживающий доверия, который бы заявил, что присутствовал при самоубийстве… А ты был адвокатом. К тому же он знал тебя с самого детства. Он был уверен, что ты примешь его историю за чистую монету.
— Выходит, он принимал меня за дурака, за чокнутого? Здорово придумано! Значит, в театре «Мариньи» была ты, на кладбище в Пасси тоже ты и на фотографии, которая стояла на столе у Жевиня, когда я приходил к нему на работу?..
— Да.
— Ну и конечно, по-твоему, выходит, что Полины Лажерлак никогда не существовало?
— Она существовала.
— Ах вот как! Значит, все-таки что-то было?
— Да пойми же ты! — застонала она.
— Я понимаю, — заорал он, — я все понимаю! Я отлично понимаю, что ты не знаешь, куда деть Полину Лажерлак! Она не вяжется с твоими сказками.
— Если бы это были сказки! — прошептала она. — Полина Лажерлак действительно была прабабкой Мадлен Жевинь. Как раз это и навело твоего приятеля на мысль, как объяснить самоубийство его жены: навязчивые мысли о чудаковатой прабабке, хождение к ней на могилу, в дом на улице Сен-Пер, где она жила, потом ложная попытка самоубийства в Курбевуа, поскольку Полина бросилась в воду.
— Ложная?
— Ну да, чтобы подготовить… другое самоубийство. Если бы ты не бросился за мной в воду, я бы выбралась сама. Я умею плавать.
Флавьер засунул руки в карманы, чтобы не наброситься на нее с кулаками.
— По-твоему выходит, Жевинь — просто гений, — усмехнулся он. — Значит, он все предусмотрел. И когда в первый день пригласил меня домой, то заранее знал, что я откажусь.
— Но ты ведь и правда отказался. А я запретила тебе звонить на авеню Клебер.
— Замолчи! Ладно, пусть так. Ну а как быть с колокольней? Откуда он знал, что мы туда поедем? Ну да, ты мне скажешь, что машину вела ты… что вы все подготовили заранее, отыскали подходящую деревушку, рассчитали время… ему оставалось только предложить жене загородную прогулку… и он знал, что она наденет… Так вот, я тебе все равно не верю, понятно? Ни за что не поверю… Жевинь не был убийцей.
— Был, — сказала она. — Хотя имелись смягчающие обстоятельства… Он неудачно женился… Мадлен и правда оказалась не совсем нормальной. Он обращался к врачам, но они у нее ничего не нашли…
— Ну конечно! При желании все можно объяснить… И с колокольней все просто… Жевинь уже находился там. Он ждал тебя наверху. До этого он убил жену и изуродовал ей лицо до неузнаваемости. Он знал, что из-за головокружения я не смогу подняться на колокольню… Ты поднимаешься к нему… Кричишь изо всех сил… А он сбрасывает тело вниз. И вы оба сверху видели меня, когда я стоял и смотрел на женщину, лежавшую лицом вниз… женщину с пучком на затылке, с подкрашенными хной волосами… Вот видишь, я тоже могу объяснить все, что угодно! А когда я ушел оттуда, вы вышли в другую дверь.
Флавьер тяжело дышал… Эта история захватила его, все детали головоломки совпадали, укладывались у него в голове в связную картину. Он продолжал вполголоса:
— Я ведь должен был позвать на помощь, предупредить полицию… Жевинь не сомневался, что я так и сделаю… Тем более что всего за несколько дней до этого в Курбевуа… Жевинь знал заранее все, что я мог им сказать… Да только я не стал звать на помощь. У меня духу не хватило лишний раз признать себя трусом. Вот этого-то Жевинь не мог предвидеть… Он предвидел все, только не то, что я буду молчать… А ведь по моей вине уже однажды погиб мой товарищ.
Очевидно, все так и было. Он вспомнил, как пришел в тот день на авеню Клебер, вспомнил бессильную ярость Жевиня, который тоже вынужден был молчать… Его телефонный звонок на следующее утро, последнюю безнадежную попытку: «Ее нашли. Полиция начала расследование». Его ложь: «Нет, лицо почти не пострадало…» Ну конечно! Раз уж у него, у Флавьера, не хватило сил взглянуть на разбитое лицо и эта кошмарная предосторожность оказалась излишней, то лучше скрыть… А потом из-за отсутствия свидетелей полиция забеспокоилась… и докопалась-таки до их семейных неурядиц. Мотив был очевиден: наследство… Алиби у Жевиня быть не могло, раз он находился там, в деревне… И крестьяне показали, что видели мужчину и женщину в машине: наверняка в «тальбо» Жевиня… Все это и привело Жевиня к гибели.
Рене тихонько плакала, уткнувшись в подушку, и Флавьер вдруг осознал, что его силы на исходе, что он только что с открытыми глазами пережил настоящий кошмар… Значит, эта женщина — действительно Рене. Наверное, она жила в одном доме с Жевинем. И там они познакомились… Проявив слабость, она приняла участие в кровавой комедии, а спустя годы усталость и разочарование в жизни толкнули ее в объятия жалкого адвокатишки, любившего ее когда-то… Но нет… Она все это придумала нарочно, чтобы оттолкнуть его от себя, потому что не любила его, никогда не любила, ни тогда, ни…
— Мадлен! — позвал он ее.
Она вытерла глаза, откинула волосы.
— Я не Мадлен, — сказала она.
И тогда, сжав зубы, он обеими руками схватил ее за горло, опрокинул на спину, не давая двинуться.
— Ты лжешь, — сказал он со стоном. — Ты всегда лгала… Неужели ты не видишь, что я люблю тебя и всегда любил… С самого начала… Из-за Полины, из-за кладбища, из-за твоего задумчивого лица… Эта любовь походила на чудесный гобелен: с правой стороны вышита прекрасная легенда, а с левой — не знаю… не хочу знать… Но когда я держал тебя в своих объятиях, чувствуя, что ты будешь единственной женщиной в моей жизни… Мадлен, это и было правой стороной гобелена… А наши прогулки… помнишь? За городом все цвело… Лувр… затерянный край… Мадлен!.. Пожалуйста… Скажи мне правду.
Она больше не двигалась. С огромным трудом Флавьеру удалось разжать пальцы. Весь дрожа, он нащупал выключатель, включил свет. И у него вырвался такой страшный вопль, что перепуганные постояльцы выскочили в коридор.
Флавьер больше не плакал. Он смотрел на кровать. Даже если бы ему не надели наручники, он бы все равно не смог разнять руки. Инспектор дочитывал письмо профессора Баллара своему собрату в Ницце.
— Уведите его, — приказал он.
В номере толпился народ, но было тихо.
— Можно мне ее поцеловать? — спросил Флавьер.
Инспектор пожал плечами. Флавьер подошел ближе. Мертвая женщина на кровати казалась очень худенькой. На лице ее застыло умиротворенное выражение. Флавьер наклонился, коснулся бледного лба губами.
— Я буду ждать, — прошептал он.
— Теперь уж точно проскочили! — ликовал Бернар.
Колеса вагонов постукивали на стыках, деревянные перегородки поскрипывали. Мешок с картофелем, на который я опирался всю дорогу, безжалостно впивался мне каждой горбинкой то в бок, то в поясницу.
Через дырявую крышу вагона к нам врывался воздух, отдававший сыростью и грязным дымом паровозов, их гудки доносились до нас со всех сторон вперемежку с грохотом буферов.
Я попытался встать, все тело у меня затекло и ныло, и тут вагон так тряхнуло, что я полетел назад, на мешки, и только крепкая рука Бернара помогла мне удержаться в вертикальном положении.
— Смотри-ка, — закричал он, — это уже вокзал Ла-Гийотьер!
— Может, и Ла-Гийотьер, а может, и нет.
— Да говорю же тебе, Ла-Гийотьер!
Я приник к узенькому окошку, но увидел лишь очертания вагонов, тусклый рассеянный дым да зеленые и красные звезды семафоров. Бернар наклонился ко мне:
— Ну как ты? Не очень устал?
— Сил больше нет.
— Я помогу тебе.
— Не нужно.
— Да ведь Элен живет совсем рядом!
— Не уговаривай меня, это бесполезно.
— Жервэ, старина, не дури.
— Я все решил, — отозвался я. — Не желаю больше быть тебе обузой. Наверняка найдется другой вагон, следующий на юг — в Марсель или Тулон, не имеет значения куда… Как-нибудь выкручусь.
— Тише… Смотри: военный эшелон.
Мы ехали, постепенно замедляя ход, вдоль эшелона, который отражал и усиливал грохот нашего состава. Пушки под чехлами были похожи на стреноженных лошадей, а танки словно прилегли отдохнуть на длинные платформы. На какое-то мгновение я захотел, чтобы наш поезд остановился: тогда Бернар не смог бы выйти и добраться к Элен. И наконец перестал бы твердить о своей удаче. О! До чего мне надоело слушать о везении Бернара!
С самого начала «странной войны», а особенно с тех пор, как мы оказались бок о бок в нестерпимо тесном лагерном бараке, Бернар донимал меня своей неуемной, горячей дружбой. «Ты хуже священника!» — шутили в его адрес товарищи. А вот я не имел права противиться ему, потому что он раз и навсегда решил, что я его друг, именно я должен был выслушивать рассказы о его жизни. А рассказывал он почти каждый вечер, неизменно добавляя после очередного откровения: «Ты-то меня понимаешь! Какое счастье, Жервэ, что ты здесь!» Он подкармливал меня продуктами из своих посылок под тем предлогом, что я их никогда не получал. Он насильно совал мне в карманы сигареты и шоколад.[42] За два года я и двух часов не пробыл один. Я курил табак Бернара, носил кальсоны Бернара — словом, я был пленником Бернара. Ну а когда Бернар решил бежать, то он, само собой разумеется, прихватил и меня. «Со мной тебе нечего бояться, Жервэ!» И самое удивительное, что действительно это так и было. Мы проехали с ним половину Германии в самый разгар зимы и совершенно беспрепятственно пересекли границу рейха. И вот теперь прибывали в Лион — грязные, заросшие, оборванные, словно клошары, однако целые и невредимые. Бернар ликовал. Что же касается меня…
Сев на мешок, я машинально порылся у себя в карманах. Тщетно: мы уже давно искурили наши последние сигареты. Я наскреб лишь несколько щепоток табака и принялся их жевать. Пока вагон проезжал поворотный круг, я очень смутно видел покачивающееся у окошка лицо Бернара. Возможно ли это? Неужели мы и вправду расстанемся навсегда? Хватит ли мне наконец смелости жить одному, без чьей-либо помощи, как подобает настоящему мужчине?..
— Посмотри! — крикнул Бернар.
Я безропотно встал.
— Уже Лион.
Наш состав прополз мимо военного эшелона и теперь медленно катился в промозглой тьме. Звуки уносились вдаль, отражаясь от насыпи слабым эхом.
— Нам надо добраться до бульвара Жана Жореса, — объяснял Бернар.
Я до тонкости изучил интонации его голоса, и мне несложно было догадаться о переполнявшей его радости.
— Жервэ, — продолжал он, — кроме шуток, ты ведь пойдешь со мной, правда?
— И не подумаю.
— Послушай, голова садовая, я же тебя знаю. Да ты попадешь к ним в лапы еще до рассвета!
— Я, конечно, не такой шустрый, как ты, но, уверяю тебя, сумею выкрутиться.
— Послушай, Жервэ, сейчас не время…
И я вынужден был в очередной раз выслушать проповедь. Но я пропускал его слова мимо ушей, думая об Элен, находившейся уже так близко. По правде говоря, я не переставал думать об этой женщине с того самого момента, когда Бернар рассказал мне о ней впервые.
Элен Мадинье была солдатской «крестной» Бернара. Одной из тысяч. Так что Бернару вполне могла попасться какая-нибудь добренькая дурочка. Но нет! Даже здесь фортуна его не подвела. В этой лотерее писем от «крестных» ему достался выигрышный билет: Элен оказалась тонкой, мягкой, образованной. Я знал это, потому что Бернар заставлял меня читать все ее послания. А когда он писал Элен ответ, то справлялся у меня по поводу каждого слова. «А ты бы здесь как написал? А так можно сказать?» — то и дело спрашивал он. Бедняга Бернар! Как он страдал от своей необразованности и до чего боялся выглядеть смешным! Он и был смешон, однако я не мог послать его к черту. Иногда он уводил меня за бараки, чтобы хоть какое-то время не слышать казарменной ругани, склок и перебранки заключенных.
— Это очень деликатный вопрос, — бормотал он. — Да, я неплохо зарабатываю, согласен. Но я не принадлежу к ее кругу и хорошо понимаю это. Ей больше подошел бы такой человек, как ты: музыкант, ну и все прочее. Я хотел бы дать ей понять, что люблю ее… Вот ты, как бы ты это выразил?
— Я бы просто взял и признался ей в своих чувствах.
— Но мне хочется, чтобы это выглядело красиво.
— Знаешь, любовь скорее выглядит гротескно.
Я был уверен, что этими словами выведу его из себя. И он уходил, пиная на ходу сугробы, но стоило ему увидеть меня за штопкой одежды или стиркой белья, как он тут же принимался за свое:
— Давай сюда, неженка! Чему вас только учат в ваших школах!
Он обладал настоящим талантом к выживанию, и ему не было равных в искусстве превращения консервных банок, картонных ящиков и разбросанного по всему бараку хлама в предметы первой необходимости. Как только его гнев проходил, он тут же начинал увиваться вокруг меня.
— Опять об Элен?
— Только один маленький совет, — умолял он. — В своем последнем письме она…
Так Элен стала каким-то наваждением для нас обоих. Сколько раз Бернар показывал мне плохонькую карточку, которую она прислала перед самым поражением, — с каждым днем фотография все больше салилась в его бумажнике. Прижавшись друг к другу, мы подолгу разглядывали размытое, нечеткое изображение — белое лицо, волосы, стянутые в узел на затылке. Ее темные глаза не выражали ничего, кроме скуки, вызванной, несомненно, необходимостью позировать перед фотоаппаратом, однако нам они казались то нежными, то таинственными, то беспокойными, то томными. «Мне кажется, она высокая, — заключал Бернар, — похожа на учительницу, но не слишком».
Для Бернара существовало лишь три типа женщин: шлюхи, затем шли «учительницы», то есть серьезные женщины, не терпящие никаких вольностей в обхождении, и наконец дамы высшего света, к ним он относил как кинозвезд, так и принцесс. Строя всевозможные планы, он уже продавал свой лесопильный завод и покупал другое предприятие в Лионе; правда, Бернар еще точно не знал, какое именно: все будет зависеть от вкуса Элен.
— Судя по кварталу, где она живет, у нее должно быть значительное состояние. В квартале д’Эней проживают в основном ревностные католики, а квартиры там великолепные. Кругом шелка и все такое прочее!
В шутку (а кто знает, быть может, из ревности) я постоянно возражал ему, однако он уже все продумал: да, в случае необходимости он пойдет на мессу; да, он будет терпимо относиться к семье Элен, тем более что она не столь уж многочисленна, да… Но вдруг, становясь пунцовым, он взрывался: «В конце концов, я не собираюсь милостыню выпрашивать! Да я, может быть, богаче их, слышишь? А когда получу наследство дяди, то смогу купить не только их дом, но и всю улицу с потрохами, если мне приспичит».
Я с серьезным видом продолжал настаивать на своем:
— Ты напрасно вбил себе это в голову… Вообразил, что она тебя любит, однако и сам в этом не уверен. До нее даже не дошли твои фотографии. А то, что она пишет такие милые письма, — ну, так это ее долг. Ты ведь несчастный пленный, и она подбадривает тебя…
Бернар размышлял:
— Элен пишет, что много думает обо мне. А она не из тех, кто лжет. И потом, зачем ей расспрашивать о моей жизни, привычках, вкусах? Разве не ясно?
Все же мои намеки возымели свое действие, и Бернар — человек, привыкший к принятию мгновенных решений, — начал испытывать неуверенность. Очень осторожно он дал понять Элен, что, возможно, ему вскоре представится случай повидать ее и что ему все сложнее переносить разлуку. Тут я сразу смекнул, к чему он клонит, поскольку именно мне приходилось, как он наивно выражался, «немного приукрашивать его прозу». И вот однажды морозным январским утром, когда мы возвращались с работ, он открыл мне свой план:
— Я передал письмо тому немцу, о котором тебе рассказывал. Ну, я еще до войны продавал ему лес для шахт. Человек надежный, он поможет нам бежать.
Испугавшись, я попытался обрисовать ему все трудности побега и тот ужасный риск, какому мы себя подвергнем.
— Не забывай: у меня есть вот это, — сказал он, похлопав по бумажнику.
Там лежал его талисман. Простодушный Бернар, в теле атлета билось сердце ребенка! Пресловутый талисман достался ему от дяди Шарля, старого богатого дядюшки, живущего где-то в Африке. Трудно сказать, что это было: то ли туземное украшение, то ли ладанка, подаренная каким-то миссионером. Я часто держал этот предмет в руках, в то время как Бернар в очередной раз рассказывал мне, как в 1915 году в его дядю попала пуля, но угодила в талисман и сплющилась. Должен признать, фетиш выглядел интригующе: он, вероятно, был закален и походил на римские монеты, обнаруженные в Помпее. Диск с неправильными и шероховатыми краями, на котором едва различалась полустершаяся надпись. На реверсе был изображен какой-то неясный профиль, возможно птицы. Бернар утверждал, что благодаря этой вещице он прошел под градом жизненных ударов без единой царапинки. Я давал ему выговориться, всегда раздражаясь при слове «талисман», которое он без конца повторял. Ему нравились высокопарные слова, которыми пестрят страницы иллюстрированных журналов, выходящих огромными тиражами. Вместе с тем мне было приятно держать в руках эту монету; на шероховатой поверхности каждый мог по своему желанию отыскать залог как удачи, так и неудачи. Как-то я предложил Бернару купить у него эту монету, но тот оскорбился:
— Да я никогда не расстанусь с ней, старина. Ты что! Скажешь тоже! Быть может, только благодаря этому талисману я и познакомился с Элен.
— Ты впадаешь в детство.
— Возможно, но он мне дороже жизни.
Вагон остановился. Через окошко порывом ветра занесло целую россыпь дождевых капель.
— Спишь, что ли? — спросил Бернар.
Я протер глаза. В темноте мелькали огромные тени, а по стенкам вагона барабанил дождь.
— Отлично, — продолжал Бернар. — В такую погоду мы почти не рискуем наткнуться на патруль. Нужно только перелезть через насыпь, затем перебраться через Рону, дойти до площади Карно и набережной Соны. Улица Буржела окажется у нас справа. Второй дом, четвертый этаж.
Буфера загрохотали, и сильный толчок отбросил нас на мешки.
— Нас загоняют на запасный путь, — пояснил Бернар.
Наш состав действительно поехал в обратном направлении, и вагон вновь начал поскрипывать на стрелках. Я измучился до предела, мне было холодно и хотелось есть. Теперь я начинал ненавидеть самого себя за то, что ввязался в эту авантюру.
— Она ждет нас обоих, — сказал Бернар, как бы разгадав мои мысли. — Ты не можешь так поступить с ней.
— Да что мне до приличий?..
— Ну а я? Неужели ты бросишь меня?
— Я хочу спать.
— Ты не ответил на мой вопрос.
— Ну ладно, ладно. Договорились… Я пойду с тобой.
— Боишься?
— Нет.
— Ты ведь прекрасно знаешь, тебе нечего бояться.
Я почувствовал, как во мне закипает бешенство. Обхватив голову руками, попытался больше ничего не слышать. Тишины хочу, черт побери, тишины! И никаких разговоров! И никакой борьбы! Однако вагон медленно продолжал катиться по рельсам, двери дрожали, скрипели, а Бернар по-прежнему бубнил свое. Я пытался собраться с мыслями, трезво оценить сложившуюся ситуацию, но не мог избавиться от желания во что бы то ни стало покинуть его, хотя и ослаб от голода, подтачивавшего мои силы, и, наверное, был не способен действовать как разумное существо. Состав постепенно, как бы исчерпав последние силы, замедлил ход и остановился. Где-то вдалеке громко засвистел локомотив, мимо нашего вагона прошли люди, шлак хрустел у них под ногами. А я уже ничего не слышал, кроме ветра, задувающего в окно капли дождя, свистящего в щелях дверей, иногда швыряющего нам в лицо отчетливо слышный, резкий звук вырывающегося пара. Вдруг откуда-то донесся бой часов. Поднявшись, я припал к окошку. Так, значит, это правда! В глубине этой вязкой темноты действительно скрывается город? Раздался бой других часов. Звуки терялись в дожде, возникали вновь, плыли под невидимым небом, уносимые режущим глаза февральским ветром.
— Одиннадцать часов, — пробормотал Бернар. — Не знаю, когда начинается комендантский час, но лучше поторопиться. Не стоит нарываться на патрули.
Он потирал руки, уверенный в себе и своих силах; мне казалось, что, несмотря на темноту, я вижу его лицо: белоснежные зубы, горящие глаза, мясистый нос гурмана и две маленькие родинки у левого уха. Нет, у меня не хватит сил расстаться с Бернаром. Хотя он и раздражал меня, особенно в последнее время, все же я любил его. Привязавшись друг к другу, мы обрели сходные привычки.
— Бернар!..
— Замолчи. Я открываю дверь.
В лицо ударил дождь. Я увидел что-то белое, должно быть, пар от нашего локомотива, а затем под длинным металлическим козырьком — красный глаз семафора.
— Я выхожу, — прошептал Бернар. — А ты сядь на край, я тебя поддержу.
Он спрыгнул, и из-под башмаков его посыпались камешки. Я все пытался на ощупь обнаружить темный провал двери, как вдруг почувствовал, что Бернар схватил меня за ногу.
— Давай прыгай.
Поймав меня, он дружески похлопал по плечу:
— Да, старина, тебе необходимо поправиться, а то ты стал как пушинка.
— Бернар!.. Мне бы хотелось…
— Заткнись! Произнесешь свою речь потом, когда мы придем домой.
«Домой!» Это слово тут же всколыхнуло во мне дремавшую злость. Он уже считает себя хозяином всего: и Элен, и ее дома, и семейных традиций. Через два дня он будет решать судьбу каждого из нас, его хорошее настроение унесет остатки сдержанности в наших отношениях и его неуверенность, а я — в который уже раз! — назову себя мокрой курицей.
— Послушай, Бернар!
— Гляди-ка лучше хорошенько под ноги!
Мы удалялись от вагона; нам дружелюбно светил красный глазок семафора, но вскоре он остался позади, а мы очутились среди сплетения рельсов и неподвижных составов. Моросил мелкий дождь, его брызги, как тучи насекомых, облепляли наши щеки, жужжали над ухом, приглушая шумы, искажая их направление. Меня охватил ужас, ноги налились свинцом.
— Что с тобой?
— Мы угодили в самую середину сортировочной станции, — пробормотал я.
— Ну и что?
Бернар уверенно пошел вперед, я поспешил за ним, боясь потерять его из виду. Над нами нависали огромные дождевые тучи, под ногами поблескивали переплетения рельсов, повсюду маячили, словно нарисованные углем, столбы семафоров, а вокруг виднелись темные острова вагонов. Время от времени, как захлопывающаяся ловушка, щелкала стрелка, и ритмичный стук колес затихал вдали.
Мы огибали состав, как вдруг я наткнулся на вытянутую руку Бернара.
— Осторожно!
Прямо перед нами медленно и угрожающе заскользила тень; постепенно замедляя ход, она нырнула в темноту, и оттуда раздался лязг буферов.
— Ну вот, — спокойно заметил Бернар, — еще бы шаг… Хорошо, что талисман при мне… Вот черт! Кажется…
Я почувствовал, что он шарит по карманам.
— Жервэ, мой талисман… Я потерял его!.. Вчера вечером он еще был, точно был. Я же его трогал! Только этого не хватало!
В полной растерянности он лихорадочно обшаривал карманы, в голосе звучало отчаяние:
— Не мог он выскользнуть! Я ведь не снимал куртку… Нет, кажется, утром все-таки снимал… Невероятно!
Внезапно он принял решение:
— Жервэ, ты будешь ждать меня здесь. Мне необходимо вернуться в вагон.
— Ты сошел с ума!
— Не беспокойся, старина, дорогу назад я найду. И потом, у меня просто нет другого выхода! Ты же не хочешь, чтобы талисман, спасший мне жизнь, пропал?.. Оставайся здесь, слышишь?
— Бернар!
Но он уже скрылся из глаз. Я вдруг почувствовал себя ребенком, брошенным на произвол судьбы. В голове мелькнула мысль, что Бернару уже не суждено вернуться.
— Бернар! Ты же заблудишься!
И я, спотыкаясь, бросился за ним. Мне было жутко стоять здесь одному, рядом с вагоном, который — я это чувствовал — скоро двинется в путь. Бернар был еще неподалеку, но двигался очень быстро.
— Бернар, подожди!
Он был крепче и проворнее меня и бежал, перескакивая со шпалы на шпалу. Силы мои были на исходе. Перед нами, грохоча рычагами и колесами, прополз маневровый паровоз, густо окутав нас дымом. Земля дрогнула, пелена дождя, рассеченная огнедышащей махиной, закружилась то ли смерчем, то ли водоворотом, обдав меня градом теплых капель. Я вновь увидел расплывчатый силуэт Бернара, но был вынужден замедлить шаг: я попал в настоящую паутину рельсов, башмаки скользили по ним, как по льду. Меня охватило предчувствие неминуемой беды.
— Бернар! Вернись!
Мы очутились на перекрестке коварно сверкающих путей, похожем на огромную розу ветров, откуда во все стороны мчались в ночи составы. Прямо на нас надвигались два вагона, маневрируя, они словно охотились за нами. Вытянув перед собою руки, я застыл на месте, как затравленный зверь. Вагоны проскользнули почти вплотную, выбирая себе путь в железном лабиринте рельсов. Из их нутра доносилось мычание животных, бессильно постукивающих копытами по настилу.
Крик Бернара вонзился мне в сердце, как лезвие. Я опешил, дыхание перехватило. А вагоны все шли и шли. Наконец они стали удаляться, покачивая сцеплениями. Чуть поодаль я разглядел платформу с контейнером, скользящую с плавностью шаланды по гладкой воде. В глаза бросилась огромная, хорошо различимая надпись: «АМБЕРЬЕ — МАРСЕЛЬ»…
Я услышал, как стонет Бернар, и, совершенно обезумев, стал искать его среди рельсов. На что-то натыкался, скользил и в конце концов, упав на четвереньки, начал ощупывать шпалы. Моя рука наткнулась на тело, и от неожиданности я отпрянул.
— Бернар… Дружище…
— Это конец, старик, — задыхаясь, прохрипел Бернар. — Моя нога… Я потерял столько крови…
— Я пойду за врачом…
— Чтобы они сцапали тебя? Оставь меня… Возьми мой бумажник, документы — все, что у меня есть… Иди к ней — она тебя спрячет…
На какое-то время он потерял сознание. Я опустился на колени рядом с Бернаром и взял его за руку.
Я даже не представлял, что могу быть до такой степени несчастным. Вагоны — по два, по три, одиночные — катили и справа и слева, и мне захотелось оказаться под одним из них, найти забвение и вечный покой.
— Будь осторожен… Патрули… — бормотал Бернар. — Не убегай от них… А то они тебя пристрелят. Скажешь Элен…
Из его горла вырвался звук, похожий на хрип, и я понял, что это конец, что отныне я остался наедине со своими страхами, без всякой защиты и опоры.
Что мне делать без Бернара? Оставалось пойти и сдаться властям. Сам я, казалось, не в силах выпутаться из этой переделки. Я ощупывал еще теплое тело Бернара, выворачивал карманы. А что сказать Элен? Если открою всю правду, она вышвырнет меня вон. Придется врать. Другого выхода нет.
Дрожа всем телом, я вытащил бумажник Бернара. Щебенка больно впивалась мне в колени. Я встал. Прощай, Бернар!
Вытерев мокрое от дождя и слез лицо, я сделал свои первые шаги самостоятельного и свободного человека. Страх не покидал меня ни на минуту, и я знал, что это чувство отныне будет жить во мне всегда. Я обернулся и посмотрел на Бернара: его тело казалось на фоне рельсов темным пятном; вагоны продолжали двигаться, колеса скрежетали на стрелках, скрипели, наткнувшись на башмак, стучали по бесконечной металлической паутине. Я пошел, втянув голову в плечи, словно прячась от пулеметного обстрела, сжимая в руке бумажник Бернара. Мной владело омерзительное чувство, что я попросту обчистил труп.
Наконец мне удалось выбраться из жуткого лабиринта тупика, и я очутился на размытой дороге. Теперь нужно было сориентироваться и решить, куда же мне идти. Еще в лагере Бернар рассказывал мне о Лионе, в котором он часто бывал проездом, поэтому кое-какое представление об этом огромном городе я имел. Я представлял себе город зажатым с двух сторон Соной и Роной, словно он лежал между разветвлениями буквы «Y». Вероятнее всего, я находился где-то в середине этого «Y», неподалеку от вокзала Пераш. Однако было не ясно, с какой именно стороны располагался вокзал. Впереди меня или сзади? Растерявшись, я стоял, не зная, куда направиться. Вдруг откуда-то спереди до меня донесся глухой, искаженный дождем и туманом звук вокзального репродуктора. На мгновение я представил себе пассажиров — обитателей другого мира: сытые и тепло одетые, при деньгах, они неторопливо садились в скорые поезда, спокойно засыпали, а проснувшись, умиленно любовались, как накатывали на золотистый песок пляжа волны Средиземного моря. От усталости и отчаяния я застонал. Ведь сам-то я был отверженным, затерявшимся в бесконечном пространстве ветра и воды, в моем теле едва теплилась жизнь. Я был уверен, что мне так и не удастся добраться до порта, и все же двинулся вперед, оглушенный отчаянием, даже не пытаясь ступать потише.
Дорога оказалась узкой. Слева от меня тянулась железнодорожная насыпь, о камни которой я то и дело спотыкался; справа угадывалась пустота, от которой я старался держаться подальше, хотя логика подсказывала мне, что спасение надо искать именно там: вероятнее всего, вдоль насыпи должна была проходить какая-нибудь улица. Я напряженно всматривался в кромешную тьму, опасаясь напороться на острые ограждения. Между тем дождь — из тех нескончаемых дождей, которые таят в себе что-то зловещее, — все продолжал моросить. В памяти всплыли времена, когда я по полчаса крутился перед зеркалом, подбирая себе галстук; теперь я превратился в изголодавшегося оборванца, и мне захотелось продлить свои страдания, чтобы вдоволь поглумиться над самим собой и своим прошлым…
Носком ботинка я осторожно начал ощупывать склон и убедился, что он достаточно крут. А что, если попробовать съехать? Сев на размякшую землю, я начал осторожно спускаться, тормозя каблуками. Мои опасения оказались напрасными: мне без труда удалось спуститься. Наконец моя нога ступила на мостовую.
Передо мной лежал город.
Пустынный, темный, молчаливый город, омываемый потоками дождевой воды. Время от времени хлопала ставня. Мои шаги гулким эхом отражались от фасадов невидимых зданий. Я тащился по улице, словно букашка по каменному полю, пока не споткнулся о тротуар и не уперся в сплошную стену справа от меня. Оставалось собрать последние силы и идти вдоль этой стены. Рука моя то ныряла в провал, в глубине которого находилась закрытая дверь, то нащупывала окно с захлопнутыми ставнями или железной шторой, пальцы горели от прикосновения к грязному цементу, время от времени натыкались на размокший плакат. Вдруг стена оборвалась. На негнущихся ногах я стал продвигаться вперед, недоверчиво ступая в надежде снова обнаружить кромку тротуара. Миновав перекресток и очутившись на противоположной стороне улицы, я вытянул вперед руку и наткнулся прямо на здание. В ботинках хлюпала вода, и с крыш домов на плечи обрушивались ледяные потоки, легко проникавшие сквозь и без того промокшую до нитки одежду. Но инстинкт самосохранения, заставляющий каждого из нас беспокоиться о здоровье и жизни, давно покинул меня: наоборот, я упивался своими страданиями.
Где-то пробило полчаса… Только вот которого? Каждую минуту я мог напороться на патруль; а улица казалась нескончаемой, и мои горящие пальцы уже не нащупывали стены. Я сделал несколько осторожных шагов и ощутил, что стою на чем-то гладком и скользком. Присев, я стал шарить руками вокруг себя и обнаружил трамвайные рельсы. Эта стальная ниточка наверняка должна была довести меня до центра города. В моем сердце затеплилась искорка надежды. Я почувствовал себя менее одиноким и потерянным. Придерживаясь трамвайных путей, я пошел вперед и вскоре очутился посреди огромного пространства, по которому свободно разгуливал ветер. До меня доносился неясный гул, похожий на шум приложенной к уху морской раковины. Я насторожился и тут же уловил резкий запах рыбы, водорослей и речной воды. Неужели я дошел до берега Роны? Неужели мне удалось добраться до цели?
Я опять остановился, но эхо моих шагов почему-то не смолкало… Прислушавшись, я понял, что это были не мои шаги! Кто-то шел впереди. Застыв как вкопанный, я старался не дышать. Казалось бы, что необычного во встрече со случайным прохожим? Но этот человек пугал меня своим слишком уверенным шагом. Его кожаные подошвы четко отбивали такт по асфальту. Что это: солдатские сапоги или обычные зимние ботинки? Шаги начали удаляться, и я, пересилив страх, заставил себя последовать за незнакомцем. До сих пор я имел дело с предметами, теперь же мне предстояло столкнуться с людьми. На мгновение перед глазами у меня возник образ Бернара. Я призывал его как своего ангела-хранителя… Звук шагов стал глуше, потом стих совсем. Я понял почему, когда ступил сам на мягкую землю. Я стоял и раздумывал: не площадь ли это Карно, о которой мне рассказывал Бернар? В таком случае, чтобы добраться до Соны, мне нужно теперь идти вперед, хотя придерживаться прямой линии в кромешной тьме было совершенно невозможно. Сделав несколько шагов, я чуть не упал от удара в плечо. Попытался нащупать препятствие, и пальцы ощутили шероховатую кору. Ну, разумеется, ведь площадь обсажена деревьями. Очень медленно и осторожно я снова пошел вперед. Натолкнувшись на липкий, поросший мхом ствол дерева, всякий раз вздрагивал, замирал и вновь продолжал свой путь. А вдруг здесь и клумбы есть, как в парках, а вокруг клумб невысокая ограда из металлических колец? Я был настолько измучен, что не поднялся бы с земли, если бы упал. Я мечтал наткнуться на скамейку. Нет, никогда мне не выбраться из этого заколдованного леса! От злости у меня деревенели руки и ноги. Часы на башне торжественно начали бой. Десять… одиннадцать… двенадцать ударов. Им вторили другие; сплетая голоса, все часы города уведомляли меня о том, что время отсрочки, предоставленное мне судьбой, истекло. Из запоздалого прохожего я превратился в лицо, вызывающее подозрение. Неужели я упустил свой шанс? Ну уж нет! Находиться в пяти минутах ходьбы от дома Элен и умереть? Это было бы слишком глупо!
Я прислонился к дереву, уткнувшись лбом во влажную кору. Только не расслабляться! Не падать духом! Мне кажется, я нахожусь где-то неподалеку от вокзала Пераш. Оставив его слева, нужно идти вдоль бульвара, название которого связано с какой-то битвой… В конце и должна быть Сона. Напрасно я пытался уловить хоть какие-нибудь звуки. Нужно было идти дальше, не теряя ни минуты. Я опять двинулся наугад, и земля как будто стала твердеть. Неожиданно я услышал рокот мотора и одновременно увидел желтую полоску света, бегущую вроде бы вдоль проспекта. Свет удалялся. Проследив его путь, я вскоре ступил на широкий тротуар. Слишком уж широкий, по моему мнению. Судя по всему, я очутился в фешенебельном квартале, с кафе и особняками, находиться здесь было небезопасно. К счастью, между домами обнаружились глубокие арки, куда я прятался, как крыса. И, как крыса, перебегал от одного убежища к другому. Таким образом мне удалось успешно избежать столкновения с группой солдат, патрулирующих ночные улицы.
Мокрые ботинки натерли мне ноги до крови. Еще одно усилие — и я доплелся до конца площади, но в этот момент понял, что запутался окончательно. Вероятно, я все же обошел площадь по кругу и попал на центральную улицу, ведущую в Белакур… Скорее всего, я спускаюсь по какому-то склону. Да, точно, улица ведет вниз. Я остановился, чтобы поразмыслить. Что же в этой части города может идти вниз под уклон? Может, это набережная? Тогда я нахожусь на берегу Соны… Я повернул обратно и под непрекращающимся дождем снова принялся на ощупь отыскивать дома, стоявшие вдоль набережной. Однако теперь их почему-то не было. Неужели мне придется подохнуть здесь, в этой кромешной тьме, быть может, всего в нескольких десятках метров от убежища?! Голова моя раскалывалась от боли, колени дрожали, и я не сразу заметил полоску слабого света электрического фонарика, освещавшего пару ботинок.
— Эй! — крикнул я из последних сил. — Как пройти на улицу Буржела?
Фонарик тотчас погас, и неуверенный голос переспросил:
— На улицу Буржела?
— Да.
— Вторая направо.
Я услышал шорох резинового плаща: прохожий поспешно удалялся. Вероятно, он принял меня за бродягу. И все же звук его голоса ободрил меня. Теперь оставался сущий пустяк: сосчитать улицы, держась за фасады домов. Самое страшное позади. Теперь-то уж ничто не сможет помешать мне добраться до дома Элен. Вот позади одна улица… вторая… Стоп, это здесь. Нет, не этот угловой дом, следующий.
Моя рука уже шарила по камню в поисках кнопки звонка, как вдруг я вспомнил, что его здесь не должно быть. Бернар часто рассказывал мне, что каждый житель Лиона обычно имеет свой личный ключ от парадного и что консьержки в этом городе дверей обычно не открывают. Это меня добило. Потеряв остаток сил, я привалился к дверному косяку. Ох! Уж лучше бы я остался там, рядом с Бернаром, и покорно дождался смертоносных колес вагона.
На рассвете первый, кто выйдет из дома, прогонит меня как собаку. Куда же мне идти? Да и потом, в таком ужасном виде я просто не могу войти в дом Элен, не скомпрометировав ее в глазах соседей. Но если ночью мне не удастся попасть в человеческое жилище — я погиб. Опершись о стену, я стоял и думал, что у меня нет ни малейшей возможности войти внутрь. Дождь хлестал меня по ногам, я опустился на ступеньку и свернулся клубочком, чтобы хоть как-то сохранить остатки тепла. И тут услышал, что по улице кто-то бежит. Судя по частому и дробному стуку каблуков, это была женщина. Сделав усилие, я встал; шанс на спасение был ничтожный, но в моей душе вновь затеплилась надежда… Шаги слышались все ближе и ближе, и я даже отодвинулся от двери, посторонился — до такой степени мне хотелось верить в то, что женщина идет именно сюда. Вот шаги замедлились, звякнули ключи. Затем она остановилась рядом со мной, так близко, что я почувствовал запах ее промокшего плаща, смешанный с запахом лаванды.
— Извините меня…
Она испуганно вскрикнула.
— Не бойтесь… Такая темень, что сам черт ногу сломит… Не понимаю, куда мог запропаститься мой ключ?.. Какое счастье, что вы подошли…
Она молча открыла дверь, и я вслед за ней юркнул в темный вестибюль. Явно не питая ко мне доверия, она торопливо взбежала по лестнице, поспешив скрыться в своей квартире. Я же, прислонившись спиной к двери подъезда, ощутил: за ней остались бесконечный дождь, опасности и невыносимое одиночество беглеца. Теперь я вкушал сладостные минуты передышки. Голова у меня слегка кружилась, но я все же был уверен, что еще смогу найти в себе силы подняться на четвертый этаж, где живет Элен. Воздух в вестибюле был затхлым и сырым — так пахнет в старых домах. Меня начали одолевать сомнения: действительно ли это тот номер, какой мне нужен? Отыскав лестницу, я ухватился за железные перила. Широкие каменные ступеньки красноречиво свидетельствовали, что здесь обитают солидные люди. Но в этом квартале, наверное, все дома такие. Я медленно поднимался, охваченный сомнениями. Что, если я ошибся?.. И почти стал желать этого, представив, что мне придется столкнуться с ней лицом к лицу. Я был не в состоянии что-либо рассказывать или объяснять сейчас.
Подойдя к двери на четвертом этаже, я нажал кнопку звонка, но он молчал. Тут я вспомнил, что электричество отключено, и начал тихонько постукивать по двери согнутым пальцем. Прошло довольно много времени, прежде чем до меня донеслось легкое шарканье домашних туфель, так далеко от двери, что я представил себе целую анфиладу комнат, погруженных в сон. Дверь приоткрылась. Я различил дверную цепочку и часть освещенного свечой лица: серый глаз над впалой щекой пристально рассматривал меня. На секунду представив себя в этом колеблющемся свете свечи, я невольно отступил назад к лестнице. Но зрачок с отблесками огня словно гипнотизировал меня. Я терялся в догадках: кто эта немолодая женщина? Мои щеки залила краска. И тогда незнакомка наконец заговорила:
— Это вы, Бернар?..
Покорно склонив голову, я пробормотал:
— Да, это я.
И — о боже! — дверь передо мной распахнулась. Кошмары канули в небытие. Прежде всего поесть и отоспаться, а завтра я все расскажу и объясню. Спотыкаясь, неуклюже продвигаясь по натертому паркету за тонким силуэтом Элен, я старался не запачкать ковры. Стелющееся пламя свечи слабо освещало просторные комнаты, мрачную мебель, обои, картины, рояль… Я повторил про себя: «Помни! Ты торговец лесом! Не забывай об этом!» В этот момент я окончательно решил стать Бернаром. Мы вошли в ванную. Запахивая на груди халат, Элен повернулась ко мне:
— Мой бедный друг! У вас такой измученный вид!
— Ничего, Элен, все в порядке, не беспокойтесь…
Она приподняла подсвечник, чтобы лучше осветить мое лицо, да и я смог рассмотреть ее получше.
— Я так и не дождалась вашей фотографии, — сказала она, пытаясь таким образом объяснить свой жест. — А вы именно такой, каким я вас себе представляла… Вы меня, наверное, не узнали? Это все лишения, тревоги… Война превратила всех женщин в старух.
Она поставила подсвечник на низкий столик и открыла краны.
— Вода у нас не очень горячая… Я пойду поищу для вас что-нибудь из одежды отца. Он был приблизительно одного с вами роста… А что с вашим другом Жервэ?
— Он мертв, — ответил я.
— Мертв?
— Да, несчастный случай… Я потом вам все расскажу…
— Бедный парень! Вам, наверное, было нелегко перенести утрату друга.
Вынимая из шкафчика мочалки, она беседовала со мной, словно пыталась нащупать нужную манеру разговора — ведь до сих пор мы фактически были незнакомыми людьми, хотя и много думали друг о друге.
— Пока вы будете мыться, я накрою на стол.
— С меня хватит и куска хлеба. Я не хочу объедать вас.
В ней чувствовалась порода и изысканность, видно было, что она умеет держать себя. Я никак не мог понять, чем Бернару удалось заинтересовать ее? Зачем это ей понадобился солдат-«крестник»? Если уж она вступила в Красный Крест, то скорее ей пристало заведовать благотворительной больницей или богадельней. Сколько же ей лет? Года тридцать три — тридцать четыре. А Бернару она выслала, вероятно, очень старую фотографию и тем самым ввела в заблуждение нас обоих.
Швырнув в угол свои грязные, мокрые лохмотья, я погрузился в теплую воду. Я вновь возвращался в цивилизованный мир, и мои мысли входили в привычное русло: я отметил, с какой уверенностью или даже унижающей снисходительностью Элен отправила меня прямиком в ванную. Наверное, считала Бернара неотесанной деревенщиной… Нужно непременно это прояснить, но только потом, когда отосплюсь. У меня впереди уйма времени, и я смогу его тратить как угодно, использовать по своему усмотрению, хотя, в принципе, я уже заранее знал, что начну смертельно скучать, едва проснусь. Да, прав был Бернар, когда называл меня сложным человеком.
— Возьмите, — раздался голос Элен, и она подала мне в приоткрытую дверь халат. — Ну, как вы теперь себя чувствуете?
— Чудесно… У вас, случайно, нет бритвы?
Она расхохоталась искренним смехом счастливой женщины.
— Хотите побриться? В столь поздний час?
— Да, лучше сейчас.
Я старательно сбрил щетину и аккуратно причесался, прекрасно сознавая, что невольно стараюсь понравиться этой женщине — еще одной женщине в моей жизни! Но я поклялся себе, что… Господи, до чего же я хочу спать! Одеваясь, я уже улыбался… Мое новое облачение оказалось чудовищно респектабельным: строгий пиджак с массой пуговиц и широкие брюки. Я преобразился до неузнаваемости.
Выйдя из ванной с подсвечником в руке, я проследовал через спальню и попал в небольшую гостиную.
— Идите сюда! — крикнула мне Элен.
В столовой, обставленной парадной, натертой до блеска мебелью, был уже накрыт для меня ужин. Четыре свечи освещали массивные серебряные приборы и вышитую скатерть. Повернувшись ко мне, Элен всплеснула руками:
— До чего же вы еще молоды! — прошептала она.
— Не так уж молод, скоро тридцать, — возразил я независимо. — Извините, что доставил вам столько хлопот.
— Садитесь-ка лучше за стол!
Я заметил перемену в ее поведении: она вела себя уже не так уверенно, то и дело поглядывала на мои руки, вероятно спрашивая себя, могут ли быть такие кисти у торговца лесом. Я же испытывал радостное волнение, находясь рядом с женщиной, о которой так часто слышал в ненавистном мне шуме барака. Нет, она не была красавицей, ее даже нельзя было назвать хорошенькой. Не слишком красиво причесана, да и вообще не такая уж женственная, однако мне понравился прямой и властный взгляд больших серых глаз. Предстояло их покорить.
— О! Откуда это? — невольно вырвалось у меня. — Сардины в масле?.. Ветчина?.. Мясо?.. С ума сойти!
Она улыбнулась чуть грустно, что не ускользнуло от меня:
— Не стесняйтесь, кушайте. У нас в деревне есть знакомые, которые снабжают нас продуктами.
Я принялся уплетать за обе щеки, а она по-прежнему наблюдала за мной, с удивлением отмечая, что я умею пользоваться ножом и вилкой.
— Дорога была, наверное, опасной?
— Да нет, не очень. В Германии один знакомый предприниматель спрятал нас в товарном вагоне, следующем на запад. А в Безансоне мы пересели на поезд с табличкой «Лион». Как видите, все очень просто.
— А что все-таки произошло с вашим другом Жервэ?
— С Жервэ?.. Он попал под колеса вагона на сортировочной станции, когда мы переходили пути… И сразу же скончался.
— Я так хотела с ним познакомиться. Да, все это печально. Судя по вашим письмам, этот парень подавал большие надежды.
— Да, думаю, так. Он увлекался театром, писал рецензии… Из него было трудно что-нибудь вытянуть, всегда такой молчаливый и замкнутый. Поэтому я знал о нем не так уж много.
Она хотела было сменить мне тарелку, но я запротестовал; тогда она наполнила мой стакан красным бордо.
— Спасибо, достаточно.
От вина я расслабился. Но я все же внимательно присматривался к этой старинной квартире. Здесь все свидетельствовало о солидном положении в обществе и крепких семейных традициях. Квартира, несомненно, велика для одного человека. Но, может быть, она живет не одна? Не случайно же у меня возникло ощущение, что в соседней комнате справа кто-то есть. Мне даже показалось, что я заметил отблески на полированной поверхности рояля и светлое пятно партитуры.
— Вы играете? — спросил я.
— Да…
Похоже, она вначале смутилась, но затем, неожиданно решившись, выпалила:
— Я даже даю уроки… чтобы развеяться. Но вы не беспокойтесь, ваша комната в глубине квартиры, так что вам ничего не будет слышно.
— Жаль. Я обожаю музыку, а в детстве сам учился играть на пианино.
— Вы умеете играть на пианино?! Вы никогда мне об этом не писали.
— О, я считал это мелочью, не заслуживающей вашего внимания.
Паркет еле слышно скрипнул, и я невольно обернулся в сторону гостиной; Элен тоже повернула голову.
— Ладно уж, входи! — произнесла она.
И в комнату вошла, а точнее, бесшумно скользнула девушка.
— Моя сестра Аньес, — представила ее Элен.
Я встал, поклонился, и до меня донесся пронзительный, теплый и живой аромат лаванды. Аньес оказалась той самой незнакомкой, которая спешила по темной улице после наступления комендантского часа.
— Позвольте мне поблагодарить вас, мадемуазель. Если бы не вы, мне пришлось бы провести ночь на улице.
После моих слов воцарилось молчание. Должно быть, я сказал лишнее. Элен бросила на сестру быстрый взгляд, значение которого так и осталось для меня загадкой. Аньес же улыбалась. Это была маленькая, худенькая и хрупкая блондинка; у нее был загадочный, как бы обращенный внутрь себя взгляд, как у многих близоруких. Она молчала, пристально рассматривая меня. Я снова сел.
— Моя сестра задержалась у друзей, — объяснила мне Элен. — С ее стороны это непростительное легкомыслие. А между тем ей не мешало бы помнить, что с немцами шутки плохи.
Я проглотил несколько ложечек варенья. Меня ни в коей мере не смущала возникшая напряженность.
— А вот вы никогда не писали мне про сестру, — заметил я.
Аньес по-прежнему улыбалась, а Элен была смущена и старалась подавить раздражение.
— Иди-ка лучше спать, — сказала она сестре. — А то завтра опять будешь плохо себя чувствовать.
Аньес, как ребенок, подставила ей для поцелуя лоб, затем сделала в мою сторону едва заметный реверанс и удалилась своей бесшумной походкой, держа руки неподвижно. Коса венчала ее голову как корона.
— Сколько ей лет? — спросил я.
— Двадцать четыре.
— Я бы не дал больше шестнадцати. Очаровательное создание.
Мне не следовало говорить эти слова, однако я произнес их намеренно. Элен лишь вздохнула.
— Да, очаровательное. Но знали бы вы, сколько хлопот она мне доставляет… Может быть, желаете еще чего-нибудь?
— Честное слово, нет.
— А чашечку кофе?
— Нет, спасибо, не хочу.
— Ну а сигарету? Надеюсь, от этого уж вы не откажетесь?
Она принесла мне пачку «Кэмела» и зажигалку. Я не стал задавать лишних вопросов, но про себя все же отметил, что уж «Кэмел»-то им присылают явно не из деревни.
— Пойдемте, я покажу вам вашу комнату.
Через узкий коридор она провела меня в спальню с альковом, приведшим меня в неописуемый восторг. Я тут же подумал, что смогу забиться в него, словно зверек в свою норку. С детства я обожал разного рода укромные уголки, гнездышки, защищенные со всех сторон убежища. В порыве благодарности я невольно схватил Элен за руки.
— Огромное вам спасибо!.. Я так счастлив, что оказался здесь, у вас… что получил возможность познакомиться с вами…
Она отпрянула, вероятно опасаясь какого-нибудь другого, более смелого проявления чувств с моей стороны. В этот момент я был готов поклясться, что она никогда еще так близко не подпускала к себе мужчину. Я тут же отметил про себя, что она вообще довольно странная и совсем не похожа на ту, которую мне описывал Бернар! Но я лишь скромно поцеловал ее руку, полагая, что этот жест должен ей понравиться. В моих глазах он выглядел довольно смешным, но она, без сомнения, оценила его иначе.
— Спокойной ночи, Элен.
Я бросил одежду на кресло, на пол шлепнулся бумажник Бернара. Я поднял его, покрутил в руке, а затем снова засунул в карман. Бернара? Хм… Теперь это был уже мой бумажник!
Я проснулся очень рано, по привычке ожидая сигнала к подъему. Мои пальцы недоверчиво ощупывали тонкие простыни и мягкую подушку. Тут я сообразил, что нахожусь в Лионе, что я свободен и, как раковиной, надежно защищен от враждебного мира альковом. Привычным с детства жестом я запустил руку под подушку и сладко зевнул, радуясь освобождению: ни тебе начальников, ни приказов, ни сотоварищей — я выбрался из стада. Что же касается Бернара, то в душе я все-таки примирился с ним. Наверное, я из тех, кто умеет любить людей лишь после их кончины. Элен?.. Она, пожалуй, тоже не исключение: если в лагере, когда я пытался себе ее представить, она меня волновала, то теперь, когда я ее увидел… Одним словом, она стала интересовать меня гораздо меньше. Но я был бы рад, если бы она меня полюбила или, по крайней мере, постаралась — в ее отношении к Бернару чувствовалась какая-то натянутость и принужденность. Я собирался рассказать ей всю правду, чтобы не обманывать ни себя, ни ее — ведь солгал-то я лишь с целью выиграть время. Признание в том, что я не Бернар, а Жервэ, было равносильно возврату к ежедневным испытаниям, ненадежному существованию… Не мог же я, сообщив о смерти Бернара, оставаться в этом доме?! Но в глубине души мне хотелось остаться. Мне здесь нравилось. Я успел полюбить тишину под высокими строгими потолками, отблески свечей и решил, что присутствие Элен и Аньес нисколько мне не помешает, что от них мне нужно лишь заботливое отношение и избавление от всех трудностей до тех пор, пока я не восстановлю силы и не начну работать. Вероятно, они обе будут частенько уходить, и тогда, в одиночестве, я буду раскрывать рояль в гостиной и… Затем я начну их постепенно подготавливать, но вначале нам необходимо поближе познакомиться. А кроме всего прочего, я обожаю разного рода маски и переодевания — одним словом, все то, что заставляет нас волноваться и придает воображению остроту, яркость и размах. Бывало, раньше, в Париже, прежде чем сесть за рояль, я наряжался в сценический костюм матери, и мои гаммы звучали то степенно, то плавно и легко, в зависимости оттого, кем я был — Полиной[43] или Береникой.[44] А может, став Бернаром, мне удастся избавиться от своих тоскливых воспоминаний?
Встав босыми ногами на ледяной пол, я на ощупь добрался до окна и раскрыл ставни. В самом конце улицы виднелись площадь и смутные очертания собора с подсвеченными витражами.
В иные времена я бы тут же вновь завалился в постель, не чувствуя ничего, кроме хандры и скуки. Но в это утро ничто не могло испортить моего хорошего настроения.
Я умылся холодной водой. Все вокруг мне показалось прекрасным и восхитительным. И хватит этих угрызений совести: я не виноват, что жизнь в кои-то веки улыбнулась мне, надо воспользоваться случаем. Причесавшись и надушившись, я посмотрел на себя в зеркало. В костюме какого-то предка семьи Мадинье, с наглухо застегивающимся воротником и маленькими внутренними карманами, я походил на юного лицеиста начала века. Аньес, пожалуй, позабавится, увидев меня таким. Я даже сам себе не мог объяснить, почему именно мнение Аньес значило для меня гораздо больше, чем мнение ее сестры.
Элен я нашел в столовой.
— Как спалось? Вы хорошо отдохнули? — спросила она.
— Спасибо, просто великолепно.
Она пододвинула мне развернутую газету:
— Вот возьмите, прочитайте: на третьей странице сообщение о вашем друге, правда, без подробностей.
Действительно, на третьей странице, в «Новостях последнего часа», я нашел коротенькую заметку. Она неприятно поразила меня: «Вероятнее всего, причиной смерти стал несчастный случай. Однако не исключено и убийство».
— Бедняга Жервэ! — выдавил я.
— Люди стали подозрительными, теперь никто не желает верить в случайность, — заметила она. — Берите масло.
В свете пасмурного утра лицо Элен казалось помятым, еще более утомленным, чем накануне. Не пробило и восьми, а она уже была готова к выходу.
— Элен, — сказал я, — давайте уточним раз и навсегда: я ни в коем случае не желаю еще больше осложнять ваше существование. Я хочу хоть чем-то помочь вам; правда, я не совсем хорошо представляю, чем именно и как, но я не сомневаюсь, что существуют тысячи различных…
— Успокойтесь, — прервала она меня. — Мы не нуждаемся в вашей помощи.
— Это правда?
— Ну конечно же. Достать продукты мне несложно, ну а что касается хозяйства, то это и вовсе не ваше дело.
— Вы знаете, Элен, я тронут до глубины души…
На этот раз она уже сама, осмелев, положила свою руку на мою. Ее жест был полон какой-то стремительной решительности, чувствовалось, что он был плодом долгих размышлений. Я же, все больше входя в роль Бернара, продолжал:
— Я считаю своим долгом поблагодарить вас за все… за ваши письма… за ваши посылки…
— Не стоит, Бернар, все это в прошлом… Теперь вы дома.
Говоря это, она смотрела на меня своими серыми глазами без малейшей искорки веселья. В ней было что-то от школьной учительницы, и я с еще большей силой, чем накануне, почувствовал, что меня экзаменуют.
— Я счастлив, что наконец-то очутился здесь, с вами, — сказал я простодушно.
Ее рука еще сильнее, дружески сжала мою, и в это время меня пронзила совершенно неприличная мысль: Элен, вероятно, еще девственница.
— Почему вы улыбаетесь? — прошептала она.
— Потому что чувствую себя в надежном месте… Мне кажется, что я наконец-то нашел свое пристанище.
— Правда? Вы действительно так думаете? Или вы говорите это только для того, чтобы доставить мне удовольствие?
— Но, Элен, как вы можете…
Она скрестила руки и опустила на них подбородок.
— Да, я понимаю, жизнь у вас была, наверное, довольно тяжелой.
— Ну, не такой уж и тяжелой. Я бы сказал, трудовой и одинокой… Мне пришлось зарабатывать деньги в поте лица. Я хотел начать собственное дело. У меня ведь даже не было родителей, которые могли бы мне помочь. Правда, в Африке живет мой дядя — очень богатый человек, но во Франции он бывает редко — раз в два-три года…
— Есть от него известия?
— Нет… Боюсь, он, бедняга, скончался. Он страдал от неизлечимой болезни печени.
— А вы не пытались восстановить отношения со своей сестрой?
— Нет. И даже не намерен.
— Но почему?
— Потому что Жулия… Одним словом, я не хотел бы знакомить вас с ней, понимаете?
— Да-а, — протянула она. — Что поделаешь, в семье не без урода…
Из соседней комнаты донесся телефонный звонок, но Элен даже не шелохнулась.
— Я представляла вас совсем другим, — продолжала она.
— Таким, каким подобает быть человеку моей профессии?
— Именно. Я думала, что вы огромного роста и более…
— Одним словом, дровосек? — вставил я, смеясь.
— Ну какая же я глупая, — прошептала она, смутившись, что меня порадовало.
Телефон по-прежнему трезвонил, и, не выдержав, я повернулся в сторону гостиной, но Элен, наклонившись ко мне, пояснила:
— Это звонят Аньес… Не обращайте внимания… Ей часто звонят.
— Вы разочарованы? — спросил я.
— Разочарована? Чем?
— Ну, тем, что я не похож на дровосека?
Она посмотрела на свои наручные часы.
— Ни в коей мере.
Ее лицо на мгновение осветилось улыбкой, и я увидел, какой она была в детстве.
— Элен!
— Я тороплюсь. А вы кушайте и отдыхайте.
Телефон наконец-то смолк, зато в прихожей раздался звонок и послышались удаляющиеся голоса. Я намазал себе хлеб маслом. Как это прекрасно — есть сколько хочешь! Газета соскользнула на стул. Я поднял ее, раскрыл и решил перечитать столь взволновавшее меня сообщение. В сущности, в нем не было ничего тревожного. Даже не сообщалось, что неизвестный был, судя по всему, беглым военнопленным. Очевидно, на этот счет у властей были свои соображения. Что же касается гипотезы об убийстве… скорее всего, это лишь фантазия журналиста, не более.
Вдруг нож выскользнул у меня из рук… Как же я раньше не заметил того, что бросается в глаза. Невероятно! Ведь стоит мне только признаться, что я не Бернар, как на меня тотчас же падет подозрение в преднамеренном убийстве с целью выдать себя за него! Я очутился в плену собственной лжи. Говорить правду было уже слишком поздно… Я отодвинул от себя чашку с такой силой, что кофе выплеснулся на скатерть. Стоп! Не надо драматизировать! Так ли уж необходимо играть роль Бернара? Неужели я действительно приговорил себя пожизненно оставаться его тенью?.. Но хватит ли мне сил вынести взгляд Элен, если я признаюсь ей, кто я есть на самом деле? Нет, ни в коем случае! Но… тогда придется жениться на ней. Раз уж я — Бернар, надо быть им до конца!
Чем больше я думал о последствиях моей… неосторожности, тем больше это приводило меня в ужас.
В отчаянии я повторял себе: «Ты Бернар! Ты Бернар!..» Конечно же, теперь я вынужден оставаться Бернаром, и малейшая неосторожность для меня губительна. А ведь до сих пор я только и делал, что совершал одну неосторожность за другой.
Чувство безопасности вновь покинуло меня и уступило место отчаянию. Мне даже пришла в голову мысль о немедленном бегстве. Но куда бежать? Да еще без денег! Жервэ беден и как перст одинок. А у Бернара имеется свой счет в банке. Бегство, вне сомнения, принесет мне лишь грязь и нищету. За какие грехи я должен снова страдать? Ведь я делаю это не столько ради себя, сколько ради своего будущего музыкального шедевра, ради того, что спрятано в тайниках моей души, что составляет смысл моей жизни. А уж этим я ни за что не имею права жертвовать. Впрочем, у меня еще есть время поразмыслить. Может, мне все же удастся отыскать какую-нибудь лазейку, чтобы вырваться из этой паутины.
Раздался телефонный звонок. Что может быть ужаснее настойчивого, властного зова, раздающегося внезапно среди полной тишины? Нервно вскочив из-за стола, я бросился в гостиную, чтобы схватить трубку, однако Аньес меня опередила. Взяв трубку, она смерила меня взглядом человека, вынужденного вести беседу в присутствии третьего лица.
— Алло? Да… Да, это я… Очень хорошо… Нет, в три рано… Немного позже… В пять? Хорошо, я жду вас.
У нее был глуховатый голос. Ее близорукий взгляд нерешительно остановился на мне, но тут же метнулся в сторону и устремился в пространство. Она медленно положила трубку и, увидев, что я шагнул к ней, жестом велела мне остановиться. До меня донеслись приглушенные звуки рояля, терзаемого неопытной рукой.
— Правда, у нас тихо? — спросила Аньес.
— Это ваша сестра?
— Да, Элен дает уроки… — Она залилась недобрым смехом. — Ведь нужно же на что-то существовать.
— Однако…
— Пойдемте, — перебила она меня. — Со временем вы все поймете. Идемте завтракать!
— Я только что встал из-за стола…
Я пропустил ее вперед, и она, войдя в столовую и окинув стол неодобрительным взглядом, покачала головой.
— Ну конечно, я так и думала, она хочет уморить вас голодом! Подождите!
Проворная, молчаливая и немного загадочная, она выскользнула из комнаты, а тем временем пианино, спотыкаясь, продолжало наигрывать гаммы, издали они звучали даже романтично. Буквально через минуту Аньес снова появилась на пороге.
— Помогите мне!
Аньес несла маленький горшочек меда, баночку варенья, остатки пирога и бутылку черносмородинного ликера.
На всякий случай я поспешил сложить газету и сунул ее в карман.
— Ради бога! Зачем столько всего? — запротестовал я.
— Вам, может быть, и не нужно, а мне нужно.
Она открыла баночку, достала две рюмки и наполнила их ликером.
— Я ужасная сладкоежка. А вы?
Сощурив глаза, будто от меня исходил какой-то слишком яркий, невыносимый свет, она подняла рюмку:
— За нашего пленника!
Эта двусмысленность заставила улыбнуться нас обоих. Она положила мне огромный кусок пирога, и мы оба набросились на еду с жадностью детей, которые воспитывались в строгих правилах этикета и вдруг остались без присмотра.
— Помажьте сверху вареньем, — посоветовала Аньес. И поморщилась, услыхав телефонный звонок. — Не хочу снимать трубку.
— А вы тоже даете уроки?
Она перестала есть и изучающе посмотрела на меня своим ласковым, затуманенным взглядом.
— Странно, что вы меня об этом спросили. Да, если угодно, я тоже даю уроки.
Телефон звонил не переставая, и ей все же пришлось снять трубку.
— Не раньше шести… У меня весь день забит… Да. Договорились.
— Так вот почему у вас два инструмента, — сказал я, когда она вернулась.
— Два инструмента?
— Да. Вчера вечером я заметил, что в гостиной стоит рояль.
— Ах вон оно что! Это дедушкин… Мы на нем не играем. Это наша семейная реликвия… Да и какой из меня музыкант! Кушайте же!
Я уминал очередной кусок пирога, намазанный медом.
— Итак, — сказала Аньес, — вы «крестник» моей сестры. Умора, да и только!
— Но я не вижу в этом ничего…
— Вы пока еще ничего не можете видеть, ведь вы совсем не знаете Элен. Она, конечно, никогда не писала вам обо мне?
— Никогда. Я даже не подозревал о вашем существовании.
— Так я и думала!
— Значит ли это, что вы не очень ладите между собой?
— Вовсе нет. Мы далеко не всегда находим общий язык, но… Элен ведь очень рассудительна!
Это слово было произнесено с такой интонацией, что вызвало у нас обоих улыбку.
— А вы не похожи на других «крестников», — продолжила она.
— Почему же?
— Потому что все они глупы. Вы не находите?
— Я рад, что у меня не глупый вид. Ну а теперь откровенность за откровенность: ваша сестра когда-нибудь говорила вам обо мне?
— Да. Ей пришлось мне рассказать, ведь почту из ящика чаще всего вынимаю я. Она старалась говорить мне о вас как можно меньше… А куда это девался ваш друг Жервэ?
— Он попал под локомотив…
Она на мгновение замолчала, смакуя ликер, а затем спросила, не поднимая глаз:
— Вы верующий?
Я какое-то время молчал в нерешительности, а затем пробормотал:
— Да… Мне кажется, мы не можем бесследно исчезать после смерти. Это было бы слишком несправедливо.
— Вы правы, — сказала она. — Ведь вы очень привязались к нему, правда?
— Да, очень.
— Ну, в таком случае он должен быть где-то неподалеку от нас.
Я закурил, пытаясь отогнать овладевавшее мною неприятное чувство, — я не любитель подобной мистики.
— Сколько ему было лет?
— Мы с ним почти ровесники, ему уже исполнилось тридцать!
— А он был женат?
— Послушайте, Аньес, ну какое это имеет для вас значение? Тем более что его уже нет на этом свете… Да, он был женат, но недолго… Больше я о нем ничего не знаю. Он был не склонен к откровенности.
Из гостиной доносилась чистая, ясная мелодия одной из сонат Моцарта. Элен неплохо владела техникой исполнения. Ее ученик, попробовав проиграть вслед за ней этот же отрывок, вызвал у меня вздох раздражения.
— И вот так каждый божий день, — сказала Аньес. — Но постепенно привыкаешь… А что вы намерены делать у нас в городе? Вы знаете Лион?
— Очень плохо.
— Может быть, вы хотите прогуляться?
— Хм! Это для меня рискованно.
— Но почему? Ведь вас никто не разыскивает? А я могу вам подыскать подходящий плащ из вещей отца.
Раздавшийся в прихожей звонок заставил Аньес подняться.
— Оставьте все как есть, — сказала она, — я уберу потом.
Она вышла, и я на цыпочках последовал за ней, желая взглянуть на ее учеников. Эта женщина интересовала меня все больше. В ней было нечто, не поддающееся определению, что-то артистическое, необычное, даже эксцентричное, но почему мне так казалось, я никак не мог понять. За свою жизнь я повидал немало наркоманов, на них она тоже не походила.
Аньес открыла дверь и впустила в вестибюль довольно пожилую пару: женщину с благородной осанкой, строго одетую во все черное и прижимавшую к груди какой-то сверток, и мужчину, державшего в руках шляпу и пытавшегося отыскать угол, куда он мог бы поставить мокрый зонтик. Аньес указала им на дверь слева, они церемонно поклонились, словно больные перед медицинским светилом. Дверь захлопнулась, а позади меня неопытные пальцы по-прежнему терзали сонату, раздирая ее на части, как мертвую птицу. В этот момент я заметил в высоком зеркале в позолоченной раме неясный силуэт мужчины, стоявшего чуть наклонившись вперед, словно пребывая в раздумье на перекрестке невидимых путей. Я едва не испугался собственного отражения. Возвратившись в столовую, я залпом выпил целую рюмку ликера.
— Интересно, — произнес я вслух, чтобы развеять колдовские чары этой жуткой тишины, затем от нечего делать налил себе еще кофе, возвращаясь мысленно все к той же проблеме: исчезнуть или остаться? И тут я подумал, что риск одинаково велик в обоих случаях. Если я исчезну, Элен сразу поймет причину моего бегства. Но и оставаясь здесь, я могу пасть жертвой собственной рассеянности, любого необдуманного ответа. Обе женщины, вне сомнения, будут беспрерывно атаковать меня вопросами. Я оказался у них в плену, как точно подметила Аньес. Сначала — моя мать, затем — жена, потом — лагерь и Бернар, а теперь еще и Элен с Аньес. Всю жизнь тюрьма да надсмотрщики. Убежав отсюда, я окажусь в мрачном городе, по улицам которого ходят немцы и полицейские.
Я вернулся в гостиную — большую гостиную, потому что тут было еще несколько более уютных, с ширмами, расписанными химерами, шкафчиками, полными безделушек. Рояль — огромный концертный «Плейель» — стоял на некотором возвышении, напоминающем эстраду. Я еще раз прислушался к доносящимся звукам, а потом приподнял его глянцевую крышку и увидел в ней отражение, гротескно исказившее мое лицо. Не в силах совладать с собой, я, поставив ногу на педаль, наконец дал волю пальцам. Господи, до чего же они стали непослушными! Но струны все же звучали дружескими голосами, словно говорили мне: живи! И голова моя наполнилась образами: темы приходили сами, сами складывались в аккорды, живительный ток побежал по моим венам. Нет, я не конченый человек! Неблагодарный эгоист, если хотите, но это не столь уж важно, лишь бы у меня была возможность творить! Увы!
Я закрыл рояль, опасаясь, что меня застигнут врасплох, и начал обследовать квартиру. Она была огромной, пустой и темной, как музей. Скука смертная.
С улицы сюда не проникал ни единый звук, никакой шум не тревожил тишину этой квартиры, затерявшейся где-то во времени. И только голос Элен, отсчитывающий такты, доносился до меня: раз, два, три, четыре, — и музыка возобновлялась, прерывистая и тоскливая. Я прошел через кухню, миновал узкий коридорчик и очутился в прихожей. Слева от меня находилась дверь той комнаты, куда вошли посетители. Я прислушался — ни звука. Осторожно приоткрыв следующую дверь, я увидел еще одну гостиную. Должно быть, раньше здесь обитало множество родственников, вынужденных жить под одной крышей и подчиняться произволу богатого главы семейства… Вдруг из комнаты слева донеслись тихие голоса. Прислушавшись, я отчетливо уловил плач… Совершенно точно! Это были рыдания, приглушенные носовым платком. Но тут позвонили во входную дверь, и я на цыпочках побежал обратно в гостиную, откуда я мог видеть прихожую, оставаясь незамеченным. Показалась Элен со своей ученицей — высокой девочкой в очках, она держала под мышкой скрученные в трубочку ноты. Попрощавшись, девочка вышла, а вместо нее вошел мальчик лет пятнадцати. Лицо его заливала краска, и, обращаясь к Элен, он совершенно не знал, куда девать руки. Через некоторое время рояль вновь зазвучал, и я узнал этюд Черни.[45] «Правда, у нас тихо?» — вспомнились мне слова Аньес.
Я вернулся на свой наблюдательный пункт. В той комнате по-прежнему звучали голоса, на этот раз безмятежно, прерываемые какими-то необъяснимыми паузами. Я стал перебирать все мало-мальски подходящие версии, но так и не смог найти ни одной убедительной. Чем же это они могут там заниматься?
— Бедный малыш! — раздался вдруг голос мужчины.
— Он счастлив, — сказала Аньес.
— В следующий раз… — начала дама, но конец ее фразы потонул в шепоте, вперемежку со всхлипываниями.
— Пойдем, пойдем!.. — уговаривал мужчина, он не мог больше выносить этого отчаяния. Услышав шум отодвигаемых стульев, я поспешил скрыться. Когда отворилась входная дверь, я вновь увидел супругов: она семенила, прижав к губам скомканный носовой платочек, а он взволнованно благодарил Аньес, пожимая ей руки. На какое-то время Аньес задержалась на лестнице, провожая их… Или нет, похоже, она поджидает кого-то, чей силуэт она заметила внизу через проем лестницы… Так и есть, я не ошибся: вот она протягивает руку и идет навстречу молодой женщине в сером плаще с поднятым воротником. Войдя, они сразу направились в ту же комнату. Где-то в глубине погруженной в сон квартиры, то замирая, то вновь оживая, тоненько плакал рояль. Мною никто не интересовался. Все занимались своими делами: Элен отмеряла такты, а Аньес… Что же делала Аньес?
Я проскользнул в маленькую гостиную и подошел к двери как можно ближе.
Незнакомка тараторила без умолку, и мне удалось различить несколько слов и обрывочных фраз: «Марк. Марк… При переходе Соммы… Красный Крест… Возможно, он в плену… Марк…» Затем последовало долгое молчание, и наконец послышался хрипловатый, как у подростка, голос Аньес, который производил на меня странное впечатление. Время от времени она умолкала, словно следила глазами за какой-то химической реакцией или же изучала принцип действия какого-то механизма.
— Вот, посмотрите-ка сами! — воскликнула она. — Вы видите? Я ничего не придумываю.
— Господи! — простонала незнакомка. — Марк… Марк…
И она разрыдалась точно так же, как и та пожилая дама, приходившая до нее.
Аньес продолжала свой убаюкивающий монолог, успокоительный, как сказка, которую рассказывают ребенку на ночь, чтобы он поскорее уснул. Прижав ухо к створке, я весь обратился в слух. Тут мой взгляд невольно упал на полуразвернутый сверток на диване. Да это же сверток, принесенный пожилой дамой!.. Аньес положила его сюда, когда вышла проводить своих посетителей. Видимо, подарок. Но одна необычная деталь задержала мое внимание: из него торчало нечто, похожее на лапку с тремя скрюченными пальцами. Не переставая прислушиваться, я потянул за край обертки: в ней оказался цыпленок.
— Нет-нет! — умоляла незнакомка. — У меня не хватит смелости!.. Я не хочу. Лучше уж в следующий раз.
— Жаль, — сказала Аньес. — Сегодня с утра я в прекрасной форме. А вы можете прийти во вторник?
— Во вторник? Хорошо. Уверяю вас, я так счастлива!
В полнейшем недоумении я поспешил ретироваться.
Постепенно наша совместная жизнь начала входить в нормальную колею. Вначале я опасался скуки, и действительно время от времени одиночество и хандра настолько удручали меня, что я чувствовал себя чуть ли не заживо замурованным в стенах этой огромной квартиры, такой мрачной, что уже в четыре часа дня в ней приходилось зажигать свет. Но подобные настроения охватывали меня редко. Большую часть времени я проводил, наблюдая за происходящим, потому что мною стало овладевать чувство беспокойства. Честно говоря, я и сам не понимал, что меня тревожит. Я рассуждал так: пока я буду держаться начеку, со мной ничего не произойдет. Ведь в концлагере ни одна душа не была посвящена в наши планы. Бернар погиб — значит, я, по логике вещей, не оставил за собой ни единого следа. Я убедил себя в том, что, находясь в Лионе, не подвергаюсь ни малейшей опасности. Ведь я никогда не был здесь раньше, ни с кем из здешних жителей не знаком, а из дома выхожу крайне редко, украдкой, да и то лишь в определенные часы. Сам того не желая, я осуществил свою странную мечту: быть никем. Я стал живым трупом. Все волнения, страхи, боли и надежды, бушующие где-то рядом со мной, в этом городе, обходили меня стороной. Мне казалось, что теперь наконец я смогу насладиться всеми прелестями отдыха. Но это были лишь мечты, так как Элен и Аньес преследовали меня.
Начиналось с утра. В столовую входила Элен и очень громко говорила:
— Доброе утро, Бернар!.. Ну, как вам спалось?
На что я, естественно, отвечал:
— Спасибо, очень хорошо…
Она какое-то время стояла, прислушиваясь, а потом на цыпочках подбегала ко мне и впивалась в мои губы с таким пылом, с каким обычно целуются школьницы.
— Мой дорогой, мой милый Бернар!
Я отвечал ей с не меньшим пылом, и не только потому, что этого требовала ситуация, я был, в общем-то, не безразличен к упругому телу, к запаху женщины, к воркующему шепоту — ко всему, чего долгое время был лишен. Но больше всего меня выводили из себя воцарившаяся атмосфера адюльтера и кровосмешения, холодные рассудочные объятия и постоянная опасность оказаться застигнутыми врасплох. Элен набрасывалась на меня первая, но стоило мне начать терять голову и дать волю рукам, она резко отстранялась, прислушивалась, со слегка затуманенным взором, спокойным голосом спрашивала:
— Еще чашку кофе, Бернар?
— С удовольствием. Кофе восхитителен.
Я тут же опять прижимал ее к себе, и она впивалась в мои губы с простодушным бесстыдством девочки, еще не изведавшей любви. Но через мгновение она уже стояла перед высоким зеркалом в вычурной раме и поправляла прическу.
— Элен! — умолял я.
— Спокойно, — говорила она мне голосом собственника, как хозяин своему фокстерьеру. — Спокойно.
Эта новая стадия отношений началась преглупейшим образом. За несколько дней до того мне захотелось пройтись по городу, и я попросил у нее ключ от квартиры. Она задумалась, как всегда взвешивая все «за» и «против», прежде чем принять решение.
— Я бы с радостью, Бернар, но… видите ли, соседи… Я не хочу, чтобы вас видели…
— Почему?
— Они начнут задаваться вопросами… Ведь в доме все знают… что мы живем вдвоем с сестрой… Вы понимаете? Поползут разные слухи, начнутся сплетни…
Я нахмурился и, почувствовав раздражение, весь напрягся.
— Погодите, Бернар… Я думаю, выход все же есть… Утром, где-то с девяти до одиннадцати, в доме практически никого нет, а кроме того, и после шести, когда все уже вернулись домой…
В ответ, играя роль Бернара, я обнял ее за талию и, прижавшись губами к волосам, пробормотал:
— Если вас вдруг начнут расспрашивать обо мне, говорите всем, что я ваш жених. Ведь в этом есть доля правды.
И тут она бросилась мне на шею, потом схватила мое лицо обеими руками, с неловкостью и жадностью голодного, который набрасывается на кусок хлеба. Сколько же лет желание преследовало ее днем и ночью?! Я боялся, что она потеряет сознание. Обессилев, Элен опустилась на стул, побелев и по-прежнему прижимаясь ко мне, проговорила:
— Она не должна знать… Бернар!.. Слышите? Потом… я ей сама объясню.
С тех пор каждое утро начиналось с такой же молчаливой схватки в столовой, напоминавшей аквариум, едва освещенный бледным утренним светом. Эта опьяняющая платоническая страсть изматывала меня. Элен прекрасно видела мое смятение и, думаю, даже радовалась своей власти. Но видимо, в ее девичьих представлениях, возникших на почве чтения любовных романов, жених должен оставаться в буквальном смысле воздыхателем. С его стороны было бы хамством желать чего-то большего.
И все же поначалу больше меня бесила ее сестра — я был совершенно уверен, что она уже обо всем догадалась. После ухода Элен, когда из-за закрытых дверей начинали доноситься нестройные звуки музыки, появлялась Аньес.
— Как вам спалось?.. Надеюсь, вы хорошо отдохнули?..
Она смотрела на меня блуждающим взглядом, который словно постоянно следил за какими-то невидимыми перемещениями пыли или пара позади меня. Пояс ее желтого вылинявшего халата день ото дня завязывался все более небрежно. Сквозь кружевную отделку виднелись рубашка и вздрагивающая грудь. Чтобы отвлечь свои мысли и занять чем-то руки, я принимался курить. Мне бы, конечно, лучше уйти, но я не в силах был двинуться с места, постоянно спрашивая себя: а что произойдет, если я дотронусь до Аньес?..
— Да положите же себе еще чего-нибудь, — любезно советовала она мне. — Вы совершенно перестали есть. Это что, любовь так влияет на вас?
— Послушайте, Аньес…
— Ну не сердитесь на меня, Бернар… Я хотела подразнить вас… Но ведь «крестник» всегда влюблен в свою «крестную», правда? Иначе зачем тогда были бы нужны солдатские «крестные», а?
— Уверяю вас, что…
— Вы не правы. Разве моя сестра не заслуживает того, чтобы ее полюбили? Вы же не захотите быть неблагодарным?
Я лишь пожал плечами; мое постыдное вожделение никак не соответствовало роли Бернара.
— Узнав ее получше, — продолжала Аньес, — вы убедитесь в том, что она обладает множеством положительных качеств. Это действительно женщина с головой.
Аньес сделала ударение на последнем слове, и было невозможно понять, говорит она всерьез или шутит. Время от времени она замолкала и, так же как Элен, прислушивалась к тому, что происходит в квартире.
— Не бойтесь, — сказал я однажды, — она не слышит вас.
— Не будьте столь наивны. Ей ничто не мешает оставить ученика за пианино одного, а самой подслушивать под дверью.
Однажды утром я убедился-таки в правоте ее слов. Заинтригованный приходом какой-то старушки с огромной корзиной, я осторожно отворил двери, ведущие в коридор, и неожиданно увидел там Элен, прильнувшую ухом к двери комнаты Аньес. А пианино тем временем наигрывало какой-то полонез, перевранный до неузнаваемости. К счастью, я лишь приоткрыл дверь, поэтому мне удалось вовремя скрыться. Отныне я постоянно держался начеку и, прежде чем войти в любую из комнат, краешком глаза внимательно осматривал все потайные уголки возле ширм, шкафов, буфетов. Для пущей безопасности, закрывшись в своей комнате, я сжег все свои документы, оставив лишь военный билет Бернара и письма, которые ему посылала Элен.
Наблюдая за всеми, я испытывал такое чувство, что и сам являюсь объектом пристального внимания, что, конечно, было не так, но тишина, полумрак, поскрипывание отсыревшей мебели — все это держало меня в постоянном напряжении. Я бесцельно слонялся по квартире среди каких-то выставочных сувениров, устаревших безделушек, претенциозных портретов целых поколений промышленников и судей. Я точно улавливал и различал стойкий запах Элен; а от легкого запаха Аньес и от желания мне становилось дурно. Эти меланхолические комнаты были как бы специально созданы для любви. Я не узнавал самого себя, ведь мне уже пришлось немало пострадать из-за женщин. Мои мечты о работе так и остались мечтами. Каждый день я коротал время в ожидании обеда, когда вновь должен был встретиться с сестрами. И встречи эти, между прочим, не были веселыми. Обе сестры едва обменивались несколькими словами, а когда одна из них обращалась ко мне, другая слушала так внимательно, что мне становилось не по себе. Элен почти не притрагивалась к еде.
— Ну скушай хоть кусочек паштета, — уговаривала ее Аньес.
Но Элен питалась только хлебом, картофелем, словно мясо, консервы и сыры, в изобилии стоявшие на столе, были отравлены. Кроме того, аппетит Аньес, казалось, внушал ей отвращение. Чтобы хоть как-то рассеять это ставшее привычным молчание, я начал рассказывать всевозможные истории из лагерной жизни. Иногда приходилось отвечать на вопросы, касающиеся не только моего детства, но и всей жизни, и тогда я чувствовал себя как на углях: вынужден был лгать, изворачиваться, а это всегда меня тяготило. К счастью, Элен никогда не пыталась докопаться до истины. Она вполне довольствовалась тем, что я здесь, рядом с ней, и всецело от нее завишу. Аньес же, наоборот, находила какое-то непонятное удовольствие, изощряясь в своих расспросах, причем делала это с подчеркнуто фамильярной небрежностью, бесившей Элен, которая явно не одобряла повышенного интереса своей сестры к моей персоне.
Как-то утром, едва наши губы разъединились, Элен резко и неожиданно спросила меня:
— А чем вы тут занимаетесь, когда я оставляю вас наедине?
— Так… ничем… Болтаем о том о сем.
— Поклянитесь, что вы сразу же скажете мне, если она…
— Если она — что?.. Чего вы опасаетесь?
— Ах, Бернар, я просто сумасшедшая… Она так хороша и молода…
Дверь прихожей слегка скрипнула; Элен отошла от меня и радостно добавила:
— Бернар, я думаю, вам следовало бы пойти немного прогуляться. Ведь вы теперь человек свободный.
Это была совершенная ложь, так как из узника я превратился в затворника.
Город походил на квартиру Элен — таинственный, полный вязкой тишины, где все же на каждом шагу чувствовалось чье-то незримое присутствие. Выбравшись сизым зимним утром на улицу, я тут же терялся в узких переулках, где, словно сновидения, роились клубы тумана. Я то выходил на пустынные, мокрые, пахнувшие стоячей водой и подгнившими сваями набережные Соны, то поднимался по ступенькам улочек, которые никуда не вели. Как-то сразу проглянуло солнце, и я увидел Рону. Повеяло раздольем.
Прибывающая вода с силой накатывала на берег, а над волнами парили чайки. Меня охватило безумное желание уехать, всколыхнуло, как лодку, прикованную цепью к причалу, колеблющуюся и влекомую порывами волн. Но моя нынешняя жизнь была там, между двумя сестрами, увивающимися вокруг меня… А может, это я увивался вокруг них?
Я поспешил вернуться. С каким-то болезненным чувством вошел я в торжественную анфиладу пустынных комнат и услышал, будто эхо призрачной страны, хрупкий стон насилуемого рояля.
Я попытался приучить Элен к ласкам другого рода и противопоставил нежность резкости наших первых объятий. Сначала она поддерживала игру и уже готова была забыться, но вдруг остановилась и, вцепившись мне в плечи, стала внимательно всматриваться в темноту за моей спиной…
— Нет, Бернар… Она сейчас войдет.
— Но в конце-то концов! — не выдержал я однажды, уже теряя терпение. — Чего вы, в сущности, опасаетесь? Аньес прекрасно знает, что вы любите меня.
Подобное предположение, казалось, до смерти напугало Элен.
— Да, — согласилась она, — я думаю, Аньес знает. Но я не хочу, чтобы она узнала, что я люблю вас именно так.
— Но, Элен, существует лишь один способ любви.
— Я не хочу, чтобы она меня видела. Ведь она еще ребенок!
— Ребенок… Но уже лишенный иллюзий.
— Да нет же! Просто она больной ребенок, Бернар. Я даже не осмеливаюсь рассказать ей о наших планах, до такой степени боюсь ее ревности… Ведь это я воспитала ее, эту малышку.
Она вновь обрела свое достоинство и разглядывала меня с некоторым оттенком недоверия и чуть ли не с отвращением.
— Вы вели себя сейчас, — сказала она, — из рук вон плохо.
— В таком случае, Элен, больше не подходите ко мне, не целуйте, нечего меня соблазнять.
Она вдруг положила мне на глаза тонкую руку.
— Да… Я, наверное, не права. Простите меня, Бернар!.. Наша любовь так прекрасна! И не надо ее пачкать… Вы сердитесь на меня?
Нет, на нее я не сердился. Мой гнев скорее был обращен на Аньес. Я постоянно подстерегал ее, устраивая засады под дверью. К ней по-прежнему ходили странные посетители: один-два — утром, два-три — вечером. И преимущественно женщины. Одни были весьма элегантны, другие одеты скромно, но каждая приносила с собой сверток. Ломая над этим голову, я в конце концов придумал довольно правдоподобную версию: Аньес, должно быть, обладает даром целителя. Это объясняло все: и слезы, и подарки. Но как объяснить потерянные взгляды выходящих людей, искренность их благодарности, волнение и потрясение, которые им не удавалось скрыть? После этих посещений они больше походили на больных. Как завороженный, я стоял в дверном проеме, глядя на женщин, сменяющих одна другую. Покорно склонив голову, словно под тяжестью какой-то вины, они проскальзывали в комнату Аньес, как в исповедальню. И мною овладело непреодолимое желание тоже войти туда и объясниться Аньес в любви. Да-да! Я уже начинал любить ее и испытывать необходимость в ее хрупком теле, которое она с таким бесстыдством демонстрировала мне каждое утро. Я стал мечтать о ней. Мне казалось, что и Аньес часто думает обо мне: я не раз перехватывал ее взгляд, блуждающий по моим рукам, лицу. Она не могла пройти мимо, чтобы не коснуться меня. Похоже, нас, как две наэлектризованные частицы, притягивало друг к другу. Первой не выдержала она: однажды, как только Элен оставила нас вдвоем, убирая со стола посуду, Аньес неожиданно бросила щетку, которой сметала крошки со стола, резко повернулась ко мне.
— Быстрее, — прошептала она. — Бернар… Бернар…
Ее губы приоткрылись, и я склонился над ней: глухой крик радости вырвался у нас обоих. Ее руки искали мои и направляли их к груди, к бедрам… Нас словно подхватил и закружил какой-то вихрь… Однако мы не переставали прислушиваться к доносившемуся с кухни звону серебра.
Казалось, мы можем целоваться еще и еще… до полного изнеможения. Но вот шаги Элен начали приближаться, оставалось десять метров… девять… восемь… семь…
Аньес уже сметала крошки, а я докуривал сигарету.
— Кстати, — войдя, сказала Элен, — вам, Бернар, следовало бы написать в Сен-Флу и запросить копию свидетельства о рождении.
— Да, конечно.
Она абсолютно ничего не заметила. После обеда мы распрощались, обменявшись улыбками и рукопожатиями. В совершенно неподходящем настроении я пошел писать письмо в мэрию.
Вопреки привычке остаток дня я провел на улице. Стоял холодный серый день. Не находя покоя, я бродил по улицам. Меня не покидала мысль, что я вел себя как безумец и стою теперь на краю пропасти. Если Элен узнает… Напрасно я призывал себя оценить ситуацию хладнокровно. Я отчетливо сознавал, что привел в движение силы, способные смести на своем пути всех нас. Еще раз здраво взглянув на вещи, я уже видел вполне вероятную перспективу быть изгнанным из этого дома. Мною овладело такое чувство, будто я живу под грозовым облаком и в любой момент меня может поразить молния. Эх, Бернар, старина! Как бы ты поступил на моем месте? Ведь повсюду, где ты появлялся, всегда воцарялась спокойная и здоровая атмосфера. Но стоило мне только присвоить твое имя, как… Меня охватил приступ ярости: это все Бернар! Это он толкнул меня в ловушку! А вскоре я к тому же и официально стану Бернаром Прадалье! Возненавидев Бернара, я начал его опасаться, как будто тело, обратившееся в тлен и прах, могло возыметь надо мной — живым — какую-то власть.
Город погрузился во мрак наступающей ночи. Колокола звенели точно так же, как и в тот раз, когда я услышал их впервые. Усилием воли я заставил себя вернуться и пошел, все убыстряя шаг. Мне требовалась очередная порция «наркотика»: приближалось время ужина, который должен был собрать нас вместе. Подходя к дому, я уже не шел, а почти бежал.
Сестры поджидали меня за накрытым столом: Аньес сидела по левую руку от Элен. Обе улыбались, я, в свою очередь, тоже улыбнулся.
— У вас такой утомленный вид, — сказала Элен.
— Я долго гулял сегодня.
Мы походили на троих мило беседующих друзей. Приглушенный свет оставлял наши глаза в тени, да это и к лучшему. Мне пришло в голову, что мы втроем связаны узами столь же крепкими, как кровные, хотя каждый ничего не знал о двух других. Эта коварная игра затрагивала какие-то темные, неведомые мне ранее закоулки моей души.
— А вы читали что-нибудь в лагере? — спросила Элен.
— Да, у нас была довольно приличная библиотека… Я даже припоминаю, что…
Но я вовремя спохватился:
— Лично я, за недостатком времени, особой тяги к чтению никогда не испытывал. Но некоторые из моих приятелей читали запоем — с утра до ночи.
— Как, например, Жервэ Ларош, да? — спросила Аньес.
— Э-э… да… Жервэ очень много читал. Благодаря ему я узнал уйму полезных и интересных вещей.
— Слушая вас, я пытаюсь представить его себе, — продолжала Аньес. — Довольно крепко сложенный… жгучий брюнет…
— А почему это вдруг жгучий брюнет? — прервала ее Элен.
— Не знаю… Я вижу его именно таким… Мясистый нос, родинка… или даже нет, скорее… две родинки… возле уха… левого уха.
— Опять ты плетешь бог знает что, — возразила Элен.
— Правда, Бернар?..
Я отодвинул от себя тарелку и положил руки на скатерть, но, несмотря на все усилия, так и не мог унять их дрожи.
— Что с вами, Бернар? — пробормотала Элен.
— Ничего-ничего… Это точный портрет Жервэ… Ведь у него действительно были две родинки возле левого уха…
Элен, казалось, разволновалась больше меня.
— Ну и что? — сказала Аньес. — Что в этом удивительного?
Мы смотрели друг на друга, не отрывая глаз и не шевелясь. «Она была знакома с Бернаром, — подумал я, — и теперь я у нее в руках». Но тут же возразил себе: «Она не могла быть знакома с ним. Это совершенно исключено». Через мгновение, опомнившись, я обнаружил, что обе сестры не обращают на меня ни малейшего внимания. Они смотрели друг на друга с вызовом и недоверием, словно продолжали старый спор.
— А с какой стати я должна ошибаться? — опять подала голос Аньес.
Она обращалась к Элен, и на ее губах играла загадочная улыбка. Даже не пытаясь скрыть чувство глубокого презрения к сестре и как бы желая положить конец неприятному разговору, она тихо добавила:
— Я даже уверена в том, что у Жервэ быстро отрастала щетина, отчего щеки казались почти синими.
И, повернувшись ко мне, она как бы молча призывала меня в свидетели.
— Точно, — пробормотал я.
— Вот видишь, — с укором обратилась она к сестре.
Элен опустила глаза и долго скатывала шарик из хлебного мякиша. Тогда Аньес повернулась ко мне:
— Я вообще могу отчетливо представлять совершенно незнакомых мне людей, а Элен отказывается этому верить.
Элен встала, протянула мне руку и, перед тем как уйти, выдавила из себя:
— Спокойной ночи, Бернар.
— Спокойной ночи! — крикнула Аньес ей вдогонку и, пожав плечами, залилась смехом. — Бедняга, — прошептала Аньес. — Она все еще считает меня ребенком. Дайте-ка мне сигарету, Бернар… Ой, до чего же эти старшие сестры противные! Впрочем, вы, вероятно, знаете это не хуже меня — у вас ведь тоже есть старшая сестра Жулия.
— Жулия?
— Правда, у вас было то преимущество, что вы мальчик, а к братикам старшие сестры относятся иначе, чем к сестричкам. Что же касается меня…
Она нервно курила, пуская над скатертью клубы дыма.
— А между прочим, если бы не я… Вряд ли нас прокормил бы ее рояль. Но она была бы не она, если бы сейчас не стояла под дверью и не подслушивала… Пойду-ка я лучше спать!
Аньес загасила сигарету прямо в тарелке и вышла, даже не глянув в мою сторону. Я открыл окно. Нервы мои были на пределе. Еще бы! Здесь, в этом доме, творится нечто из ряда вон выходящее!.. Неужели она знала Бернара еще до войны? Но в те времена, когда он частенько наведывался в Лион, Аньес была совсем ребенком. Будь он знаком с их семьей, Элен в своих письмах непременно бы упомянула об Аньес, в этом я был уверен. К тому же Аньес считала, что описывает Жервэ, то есть меня, набрасывая портрет Бернара. Значит, она не была с ним знакома. Это просто совпадение. Но случайно такие точные детали указать невозможно… Так что же выходит?
Охваченный тревогой, я больше не мог стоять спиной к столовой. Я закрыл окно и оказался лицом… к пустоте, тишине, небрежно отодвинутым стульям под горящей лампой и брошенным рядом с тарелками салфеткам. Опасность вроде бы оставалась прежней, между тем я чувствовал, как резко приблизилась угроза разоблачения. А вдруг Аньес умеет читать мысли? К счастью, она любит меня. Или просто хочет отнять у Элен? Запутавшись, я закрылся у себя в комнате и добрых полночи мерил ее шагами от алькова до окна. Я слышал далекий шум поездов и проезжающих мимо машин. Четко печатая шаг, по улице прошел вооруженный отряд. Ах, Бернар! Как ты мне сейчас необходим! Но тебя нет в живых…
Терзаемый сомнениями, я наконец заснул. А проснувшись, услышал совсем близко звуки этюда Крамера, казалось, все двери распахнуты, затем ясно прозвучал голос Элен… Одевшись и приведя себя в порядок, я направился в столовую. Аньес уже была там. Я даже не подумал бороться с собой… Наоборот, изо всех сил прижав ее к себе, запустил руку под пеньюар… Изголодавшийся, полуживой, я никак не мог насытиться ею. Припав губами друг к другу, мы стонали от наслаждения… А в нескольких шагах от нас пианино медленно, но верно разделывалось со своими гаммами. Звонок телефона заставил нас обоих вздрогнуть. Но мы уже не могли оторваться друг от друга, хотя оба инстинктивно повернулись к двери в коридор.
— Еще! — умоляла она.
Телефон продолжал настойчиво трезвонить. Элен, конечно же, знала, что мы в столовой. Мы вновь подвергали себя безумному риску, словно он — этот риск — был неотъемлемым условием связывающей нас любви. Первым из объятий вырвался я.
— Скорее снимите трубку!
— А ты придешь ко мне позже?
Я воздержался от обещаний. Остатки осторожности напоминали мне: надо быть начеку. Часть дня я провел в своей комнате.
А чуть позднее, когда я подслушивал в маленькой гостиной, я сделал самую странную из находок. Около камина стоял шкаф. Открыв его, я увидел множество сваленных в кучу вещей: женские перчатки, мужские галстуки, оловянные солдатики, носовые платки, фотографии мужчин и юношей, а на куче тряпичных игрушек и разных безделушек — белокурая коса, еще хранящая блеск и гибкость жизни. Из комнаты Аньес доносились обычные рыдания, к которым я долгое время прислушивался, изо всех сил отказываясь смотреть правде в глаза.
Из осторожности я никогда не подслушивал под дверью Аньес более пяти минут. Я как раз собирался удалиться, но шум, похожий на звук падающего тела, заставил меня замереть посреди гостиной. Пол под ногами у меня задрожал, а над головой зазвенели хрустальные подвески люстры. Раздираемый любопытством и страхом, я в нерешительности остановился, но в соседней комнате было тихо. Голоса и всхлипывания смолкли, и я лишь услышал звон не то стакана, не то бутылки и шум льющейся воды. «Я впадаю в идиотизм, — подумал я. — Она, наверное, нечаянно перевернула что-то из мебели, а я уже вообразил бог весть что!» Наступила полнейшая тишина. Вдруг я почувствовал какой-то запах, от которого у меня закружилась голова. Воцарившаяся тишина стала казаться мне еще более удивительной, чем все остальное. А где-то в глубине квартиры на пианино играли нечто, отдаленно напоминающее Шопена. Вернувшись к двери, я дотронулся до ручки. Войти? Но что сказать? Аньес, вероятно, выставит меня и будет совершенно права… Ключ, как всегда, торчал в замочной скважине, и заглянуть в комнату было невозможно.
— Что вы здесь делаете?
От неожиданности я чуть не подскочил. Пристальный взгляд Элен был страшен. Искаженные черты делали ее лицо похожим на бледную жалкую маску, на которой отражались недоверие, хитрость, печаль и целая гамма с трудом сдерживаемых страстей. Инстинктивно чувствуя, что лучший способ защиты — нападение, я ринулся в атаку:
— Тише! Я хочу знать, что происходит за этой дверью. Я только что слышал шум, похоже, там кто-то упал…
Элен подошла ближе и всплеснула руками.
— Этого следовало ожидать, — пробормотала она.
— Чего — этого?.. Чего следовало ожидать?
Отстранив меня, она постучала в дверь.
— Аньес, открой!.. Немедленно открой! Прошу тебя. Открой!..
Мы прижались к двери, почти соприкасаясь головами.
— Все-таки доигралась, — процедила Элен.
Ее голос дрожал от злости. Я же, вращая ручку, пытался открыть запертую дверь.
— Аньес… Если ты…
Дверь вдруг приоткрылась, и показалась Аньес.
— А, вы оба здесь? — с презрением бросила она. — Ну что ж, заходите… Смотрите…
На ковре перед окном лежала очередная посетительница. Под головой у нее была подушка. Рядом с ней на круглом столике стояла деревянная лошадка на колесиках — одна из тех грошовых игрушек, которыми дети дорожат больше всего.
— Она потеряла сознание, — спокойно объяснила Аньес, — и мне никак не удается привести ее в чувство.
— Ты окончательно свихнулась! — закричала Элен. — Ведь она может умереть!..
— Не умрет… Не выдумывай.
— Может, сходить за врачом? — предложил я.
Элен раздраженно пожала плечами:
— За врачом!.. Чтобы разразился скандал на весь дом!
Встав на колени перед молодой женщиной, она без церемоний приподняла ей голову.
— Принеси одеколон, быстро.
Пока Аньес ходила в ванную, Элен наскоро объяснила мне:
— Она утверждает, что якобы обладает даром ясновидения, но в то же время всех тех, кто верит в ее бредни, считает ненормальными. И вот вам результат! Бернар, мне следовало рассказать вам об этом… с самого начала… Но объяснить подобные вещи нелегко… Ну, наконец!
Аньес несла целую груду флакончиков и полотенца.
— Так вот, моя дорогая! Все! Хватит! — сказала Элен в бешенстве. — С меня достаточно! Я не хочу больше видеть здесь всех этих людей, желающих знать о своем будущем больше, чем остальные смертные!
И она принялась энергично растирать лицо женщины одеколоном. Едкий запах заполнил комнату.
— Мало им настоящего!.. Им, видите ли, еще и будущее подавай! Какой здравомыслящий человек поверит в эту чушь! Ну-ка, приподнимите ее, Бернар.
Я приподнял совершенно безжизненное тело молодой женщины, придерживая ее за плечи. Элен, уже не владея собой, влепила ей четыре звонкие пощечины. Когда Аньес попыталась вмешаться, Элен закричала на нее:
— И ты заслуживаешь того же! До сих пор я терпела, но с меня хватит, ты слышишь? Больше не желаю!
— Имею полное право…
— Ошибаешься, милочка моя! Либо ты будешь вести себя как подобает, либо отправляйся на ярмарку и становись в ряды балаганных певичек и шпагоглотателей!
— Какая же ты зануда… Если хочешь знать, я не желаю подыхать с голоду! Семья, традиции — все это прекрасно, но давно уже устарело, поверь мне.
А пианино по-прежнему издавало терзающие слух звуки. Устав держать женщину, я предложил:
— Может, лучше перенести ее на кровать?
Но сестры были так увлечены спором, что даже не обратили на мои слова внимания.
— Мне стыдно за тебя, — продолжала Элен. — Ты бессовестно дурачишь людей! Плетешь им черт знает что, да еще сама находишь удовольствие в этой лжи!
— Я вовсе не лгу, а дарю им моменты счастья, если хочешь знать. Я говорю с ними о близких людях, которых уже нет в живых…
— Нет, вы только послушайте! Она, оказывается, могущественнее церкви и священников, могущественнее всех святых!.. Ну нет, моя дорогая, с меня хватит! Этому пора положить конец!
— Прошу, оставь меня в покое! Я буду делать то, что хочу. Я не в гостях, а у себя дома.
Молодая женщина зашевелилась и приоткрыла глаза.
— Тише, — сказал я, — она вас слышит.
— Вот именно! — закричала Аньес. — Замолчи!.. Дай мне подойти к ней.
— А почему она потеряла сознание? — шепотом спросил я.
— От волнения. Я рассказала о ее умершем ребенке… Я видела его — малыша Роже!..
— Роже! — повторила женщина и опять начала плакать.
Не без труда я приподнял ее и усадил в кресло.
— Ну что, вам уже лучше?
— Да… Да, спасибо…
Элен взяла ее под руку.
— Вы сейчас же вернетесь домой, — тоном, не терпящим возражений, начала она, — и больше не будете об этом вспоминать. Мужайтесь… И не приходите сюда, потому что все, что она вам наговорила, — ложь от первого до последнего слова… Ей неизвестно, где сейчас ваш малыш… и никому не известно… Никто не в силах увидеть это… Таинство смерти необходимо чтить!
Молодая женщина посмотрела на Аньес взглядом, полным отчаяния, а та, сильно побледнев, заявила:
— А вот я его вижу.
— Уходите, — попросила Элен. — Бернар, помогите ей.
— И вы, Бернар, против меня? — спросила Аньес. — Но ведь вы-то знаете, что я говорю правду?
Элен ловко повязала голову посетительницы соскользнувшим с нее шарфом, застегнула черное пальто, засунула в сумку лошадку и подтолкнула женщину к двери.
— Роже…
— Мужайтесь, — прошептала Элен. — Пойдемте… Я надеюсь, вы в состоянии идти?
— Да! Выпроводи ее, только на это ты и способна! — закричала Аньес.
— Бернар, прошу вас, пройдите вперед, — попросила Элен. — Посмотрите, нет ли кого на лестнице.
Открыв входную дверь и осмотревшись, я сказал:
— Ни души!
Элен подтолкнула молодую женщину.
— Уходите и запомните: я запрещаю вам сюда приходить.
— Хорошо, мадам.
Мы стояли и слушали ее удаляющиеся неуверенные шаги. Мне было видно белое пятно ее руки, скользившей по перилам.
— Не нужно здесь стоять, — прошептала Элен и вздохнула: — Теперь вы понимаете, почему я даю уроки музыки?
— И как давно это у нее?
— Уже два года… Ее втянула подруга. Сначала я не возражала. Смотрела на это как на ребячество. Но потом… Она накупила себе книг по оккультизму и начала принимать здесь далеко не симпатичных мне людей. Она прекрасно видела, что я не одобряю ее затею, но тем не менее упорствовала, продолжала… А особенно когда увидела, какую выгоду можно извлечь из доверчивости, так свойственной несчастным… Ведь сейчас почти каждая семья потеряла кого-нибудь из близких.
— Но как же ей удается собрать такую… клиентуру?
— Ну, молва разносится быстро. В очередях, например.
— И… вы действительно считаете… что она не обладает никаким даром?
— Но послушайте, Бернар!.. Я надеюсь, что хотя бы вы не принимаете всерьез подобные бредни! Аньес — и дар ясновидения!
Элен сухо усмехнулась и быстро вышла. Пианино смолкло. Я схватил свой плащ… Мне было уже невмоготу переносить атмосферу этого дома, я испытывал потребность пройтись, подумать, хотя прекрасно знал, что наткнусь на ту же неразрешимую проблему.
Серые плиты набережной уходили в черную воду. У подножия лестницы дремала Сона, отражавшая мосты, тучи, фасады зданий, камни, которые казались менее реальными, чем их отражения. Я постоянно спрашивал себя: каким же образом Аньес удалось с потрясающей точностью воспроизвести характерные приметы лица Бернара — человека, ей совершенно незнакомого, поскольку она упорно называла его Жервэ? Будь я Бернаром, я бы, полностью разделяя убеждения Элен, не преминул бы одернуть Аньес: «Кончайте эту канитель, малышка!» Но делать нечего — я не Бернар, а Жервэ. Бывало, раньше, до войны, найдя тему какой-то мелодии, я целыми днями пытался поймать то приходящий сам собою, то вдруг исчезающий мотив, как бы искушающий меня и удаляющийся, и чувствовал тогда, что музыка рядом со мной, что, будучи невидимой, она существует где-то совсем близко. Я не выдумывал ее — она жила во мне. Я видел ее, будто в тумане, сначала бесформенной, затем постепенно обретающей очертания и превращающейся в четкий образ. В моем сознании нотные знаки слагались в мелодию. Из личного опыта мне было известно, что искусство — это тоже дар внутреннего видения. Концерт, который я начал писать еще до войны, постепенно рождался и создавался из ночи, из пустоты, из неизведанных пространств моей души. А что, если бы вместо дара сочинять музыку природа наградила меня даром видеть ранее незнакомые мне лица?.. Но если Аньес действительно ясновидящая, тогда я точно пропал… Ведь если она захочет, то образ Бернара возникнет перед ее глазами и в конце концов заявит: «Я Бернар!» А еще она может присмотреться ко мне и увидеть мое прошлое, то, что мне пока удается прятать за крепко запертыми дверями моей памяти… Я представил, как она увидит мою жену, черную воду, каноэ, мужчину, стоящего сзади, неловкий взмах весла… И тогда укажет на меня пальцем и объявит: «А ведь вы не Бернар, вы Жервэ!»
Я облокотился о парапет набережной; внизу, словно чудовищная рыба, плавало мое отражение. Сознательно или нет, но я хотел влезть в чужую шкуру, а теперь Бернар предавал меня, ускользал; мое лицо покачивалось на волнах, искажающих и вытягивающих его; как медуза, плавало среди камней, и маленькие рыбки поклевывали его. Я выпрямился с усилием, как глубокий старик. Меня окружал изрезанный бесчисленными ходами и изрытый тысячами убежищ город. Но я устал скрываться, с меня хватит! Пусть Аньес узнает все. Бернар или Жервэ — какая разница!
Я возвратился домой, потому что подходило время обеда и я проголодался. Элен, не произнеся ни слова, села за стол первой. Из нас троих Аньес, как мне показалось, вела себя наиболее естественно. Ее близорукость позволяла ей смотреть на нас и в то же время не видеть. У меня, наверное, было виноватое выражение, когда я протягивал руку к блюду и накладывал себе в тарелку ветчину, говядину и сыр, разумеется добытые ясновидением Аньес. Невыносимо напряженная обстановка в доме к вечеру накалилась еще больше. В нашем квартале внезапно вновь появилось электричество, и люстра заливала столовую праздничным светом. Мы ели и слушали, как мы едим: звон вилок о тарелки, хруст хлебной корочки — все становилось невыносимым. Я чувствовал принужденность и скованность в движениях, а кроме того — ужаснейшую скуку. Наверное, она и подтолкнула Аньес к запретным развлечениям, и снова сильное неутолимое любопытство потянуло меня к девушке.
Встав из-за стола, мы расстались так холодно и отстраненно, как случайные спутники по купе. Я выходил вслед за Элен и дернул ее за рукав, а потом пошел курить в большую гостиную. Несколько минут спустя появилась Элен.
— Вы хотели мне что-то сказать, Бернар?
— Да… Я хочу сказать, что дальше так продолжаться не может, и вы это прекрасно понимаете! Мы здесь сидим, словно хищники, запертые в одной клетке и готовые в любую секунду разорвать друг друга в клочья…
— Видите ли, я к этому уже привыкла — ведь я не первый год живу в такой обстановке.
— И что, вы не нашли никакого выхода?
— Увы, никакого. Поймите меня, Бернар, поставьте себя на мое место… Аньес мне сестра лишь наполовину. Мой отец унаследовал крупное предприятие, но его вторая жена — мать Аньес — умудрилась все промотать. Он подобрал ее в каком-то казино. Бедный папа!.. Он убил себя непосильным трудом, пытаясь поправить положение. Мне одной пришлось воспитывать Аньес, и я делала это, как могла… Но я вам, наверное, наскучила своими бедами?
— Ну что вы, Элен, что вы!..
— До войны мне еще как-то удавалось сводить концы с концами. Отец оставил нам два дома. Этот записан на Аньес, а второй, в Вэзе, принадлежит мне, но я никак не могу продать его, а жильцы не хотят платить за квартиру.
— Я понимаю вас.
Подойдя к двери, ведущей в вестибюль, Элен внимательно прислушалась, а вернувшись ко мне, понизила голос:
— Аньес всегда доставляла мне множество хлопот. В сущности, у нее такая же натура, как и у ее матери. Им всегда все должны, им всегда все плохо и все не так. Вы думаете, она ценит то, что мне пришлось перенести из-за нее? Как бы не так! Вы же видели, что произошло сегодня утром.
— Элен… Именно поэтому я и хотел с вами поговорить. Давайте все же предположим, что она говорит правду…
Элен, казалось, пришла в бешенство и схватила меня за руки.
— Вы ей верите? — прошептала она. — Да ведь она обманщица и к тому же больной человек! Да, больной! Вы знаете о том, что несколько лет назад она пыталась покончить жизнь самоубийством, приняв веронал?.. И все это под предлогом, что она, видите ли, несчастна… Прошу вас, Бернар, не поддавайтесь на ее уловки… Она способна на все!
Я мягко высвободил руку и обнял Элен за плечи.
— Ну-ну, успокойтесь… Мне казалось, вы более уравновешенная, чем Аньес, а вы, оказывается, еще легче выходите из себя. Я ведь только сказал: предположим, что она говорит правду. В конце концов, вы тоже не в силах доказать, что она лжет. Ведь она так точно описала Жервэ…
— Тем хуже, — резко оборвала меня Элен. — Я чувствую, что скоро буду бояться Аньес. Мне и без того пришлось немало натерпеться от нее. Все старые друзья нашей семьи отвернулись от меня. Я осталась одна. Совсем одна…
— Одна… но вы же со мной, Элен.
Из глаз у нее брызнули слезы. Она нежно положила свою голову мне на грудь.
— Увезите меня отсюда, Бернар. Мне надоела такая жизнь… Я просто боюсь ее. Женитесь на мне… Формальности можно быстро уладить, и мы сразу же уедем туда, куда вы захотите. Только, ради бога, подальше отсюда!.. А ее оставим здесь…
Я не предполагал, что наша беседа примет такой оборот.
— Послушайте, — сказал я. — Вы, без сомнения, правы, но прежде, чем решиться на это, необходимо все взвесить; к тому же оставлять здесь вашу сестру совсем одну вовсе не безопасно.
— Почему не безопасно?
— Но вы же сами только что сказали, что она больной человек. Доверьтесь мне, Элен. Я хотел бы понаблюдать за Аньес, разговорить ее, понять, занимается она шарлатанством или сама верит в свой дар.
— Но я не хочу вас терять…
— Вы вовсе не рискуете потерять меня, Элен.
— Вы уверены, что любите меня?
— Да, конечно.
Я несколько раз чмокнул ее в волосы и, довольный полученным молчаливым согласием, сделал вид, что хочу проводить ее до спальни.
— Нет, — сказала она. — Вот этого не надо.
Я терпеть не мог кокетства и потому не стал настаивать. Теперь мне не терпелось увидеть Аньес. Я подстерегал ее целый день, но мне так и не удалось остаться с ней наедине. Она приходила в столовую последней и первой вставала из-за стола, а остальное время проводила, закрывшись в своей комнате. Казалось, я больше для нее не существую. Мои беспокойство и озлобление росли час от часу. И в конце концов я не выдержал: пошел и постучался к ней. Она открыла дверь, выражение лица ее было мрачным, во взгляде сквозило беспокойство.
— В чем дело?
— Аньес, пустите меня на минутку. Только на одну минутку…
— Это вас Элен подослала?
— Да нет же.
— Ну тогда заходите быстрее.
Я вошел, еще не зная, что буду делать дальше. Как только дверь за мной захлопнулась, я заключил Аньес в свои объятия. Клянусь, я даже не мечтал о том, что произошло затем. Я почувствовал себя словно больной под наркозом: все видел, все слышал, но как бы находился в другом мире. Желание обожгло меня, как раскаленное железо. Крик готов был уже сорваться с моих губ, но ледяная ладонь Аньес закрыла мне рот. Я задыхался, я изнемогал. Сердце глухо билось у меня в горле. И в лабиринте моих переживаний маячила одна мысль: «Она все обо мне знает… Она меня видит насквозь. Она знает… Все знает…» Я посмотрел на Аньес: ее глаза блестели, как раскаленные звезды.
— Бернар, — прошептала она. — Ты пришел… Если бы я знала…
— Ты жалеешь об этом?
— Замолчи!
Ее руки гладили мой лоб, мои щеки, она завладела мною. Я не шевелился, подчинившись ее ласке, легкому поглаживанию, — она словно считывала пальцами мои самые потаенные мысли.
— Ты слышишь? — спросила Аньес. — Она играет.
— Да… Это Фор.[46]
— Какой ты образованный.
Она повернула голову, чтобы рассмотреть меня получше, и закрыла мне глаза, прикоснувшись к ним губами. Ее дыхание было влажным, пресно-сладким, и меня бросало в жар и трепет, когда она изливала на меня все тепло жизни. Но я так и не смог понять, что же она чувствовала в эти мгновения на самом деле. Я ни о чем себя не спрашивал, погружаясь в сладостное оцепенение. Не к Элен, а именно к этой женщине я шел тогда на ощупь через ночной город. Сам того не зная, я пошел с Бернаром ради нее.
— Она говорила тебе обо мне, правда?.. Она сказала тебе, что я почти ненормальная, что пыталась покончить жизнь самоубийством, да?.. Она сказала тебе, что я говорю людям бог знает что и мне нравится смотреть на их страдания, да? Я знаю, что она думает… Она жутко ревнива и хотела бы всегда помыкать мною. Ну а ты? Что же ты ей ответил?.. Или нет, лучше не говори, лучше мне этого не знать… Мне было бы больно услышать правду.
— Послушай, Аньес, — пробормотал я. — Неужели ты не догадываешься, что я ответил?
— Нет… Я пока еще не столь искусна…
Я приподнялся на локте.
— Тсс, — прошептала Аньес. — Она здесь, стоит под дверью.
И опять тишина, которая сводила меня с ума. Аньес шептала, едва шевеля губами:
— Она сейчас проходит через гостиную… вот она уже у дверей… наклоняется… слушает. Она все это делает бесшумно, но я-то ее чувствую, я уже привыкла к этому… А сейчас она ненавидит меня еще больше, потому что знает, что ты здесь, со мной.
Я зачарованно слушал ее. Ломала ли она передо мной комедию или действительно чувствовала, что происходит за дверью? Обладала ли она таинственным даром, сродни инстинкту животного или насекомого, идущим вразрез с человеческим разумом?
— Ты слышишь ее?.. Она только что подошла к окну… Должно быть, поджидает ученика… И молит Бога, чтобы он задержался: ведь тогда она могла бы подольше постоять здесь, под дверью.
В прихожей раздался звонок, рядом с дверью в комнату Аньес скрипнул паркет.
— Откроет она не сразу. Ей нужно создать впечатление, что она идет через всю квартиру… Сейчас… она открывает… Моя дорогая Элен!
Едва уловимая улыбка чуть приподняла уголки ее губ, но глаза смотрели поверх меня на стену, медленно поворачиваясь, будто следили за передвижениями Элен из комнаты в комнату. Наконец она широко улыбнулась.
— А ведь ты вовсе ничего не видишь, — сказал я. — Ты смеешься надо мной.
Она посмотрела на меня, как на совершенно незнакомого человека, лежащего у нее в кровати, а затем погладила по щеке.
— Вот уже двадцать лет, — сказала она, — как она бродит вокруг меня. Знаешь, Элен, сама того не желая, дала мне понять, что я могу видеть то, что скрыто от глаз других людей.
— Я, кажется, понимаю, — сказал я с надеждой, — ты наблюдаешь за людьми, и по их жестам, по их словам ты…
— Нет… Просто передо мной совершенно неожиданно возникает образ. Например, рядом с тобой я однажды увидела образ Жервэ. Он витал над тобою, будто желал занять твое место. Понимаешь, объяснить это чрезвычайно трудно. Передо мной часто предстают цвета, а иногда цветы… Например, белые цветы означают, что планы человека осуществятся, а красные — наоборот, предвещают опасность… Долгое время я и не подозревала, что все это имеет какое-то значение. Я полагала, что все люди вокруг, как и я сама, видят подобные вещи… Но однажды, возвращаясь с вечеринки, я спросила у сестры: «Почему у этой женщины хризантема, ведь сейчас не сезон?» «Какая хризантема?» — удивилась сестра. А на следующий день женщина скончалась… Тогда я сразу все поняла… Ты заинтригован, Бернар? Ведь сестра убедила тебя в том, что я лгунья, признайся… Ну, так вот: я иного мнения о своих возможностях, а если иногда и говорю неправду, то делаю это не по своей вине. А просто потому, что неверно истолковываю увиденное… от ошибок я тоже не застрахована. Мне не хотелось пугать тебя, но, думаю, надо предупредить… Со вчерашнего дня я вижу рядом с тобой какой-то образ… Он совсем расплывчатый, но видно, что это женский силуэт… Я не знаю, кто эта женщина…
Она, должно быть, почувствовала, как я напрягся, готовый к отпору, и положила мне на лоб холодную руку, как бы желая успокоить.
— Мне кажется, она брюнетка… По-моему, она приближается к тебе… Возможно, хочет написать…
— Я не знаю такой женщины, — резко сказал я. — Твой спиритический сеанс, похоже, затянулся.
— Не сердись, Бернар. Я часто ошибаюсь.
Она хотела меня поцеловать, но я оттолкнул ее и встал, чтобы пойти в ванную: у меня больше не было сил выносить ее затуманенный взгляд и хриплый голос.
Что же касается брюнетки, ее образ вот уже несколько лет не тревожил меня — достаточно я хлебнул с ней горя и за все расплатился. Я умывался и думал. Вот и я, как все приходящие сюда добропорядочные, простодушные люди, невольно рассказывающие о своей жизни, тоже поддался ее чарам. Аньес надеялась, что я выложу ей все о себе! Что ей удастся пробраться в мое прошлое! Ну нет, деточка!
— И эта женщина, конечно, желает мне зла? — крикнул я с напускной веселостью.
— Разумеется, — ответила Аньес.
Внешне наша жизнь не изменилась: Элен давала уроки музыки, Аньес принимала своих страждущих. Сестры продолжали игнорировать друг друга, и все втроем мы задыхались в невыносимой атмосфере. Совместные трапезы превратились в настоящие испытания. Сидя вокруг ломящегося от снеди стола, мы походили на больных, утративших аппетит и всякую надежду на выздоровление. После этих мучительных обедов Элен подстерегала меня. И, бросаясь мне на шею, шептала:
— Бернар, так дальше продолжаться не может.
Аньес же поджидала меня у входа в маленькую гостиную и мгновенно затаскивала к себе в комнату, где мы лихорадочно набрасывались друг на друга в полном молчании; а потом часами, с потухшей сигаретой в углу рта, я обдумывал происходящее.
Я уже физически ощущал нависшую надо мной угрозу: Аньес каждый день по штришку дополняла портрет Бернара, которого она по-прежнему называла Жервэ, но, возможно, она уже обо всем догадалась. А узнать, так ли это на самом деле, не представлялось возможным. Мои нервы начинали сдавать, я, словно каменная глыба, поддался в конце концов постепенному и разрушительному действию точившей меня капле воды. Временами я был просто убежден, что ее голова полна образов, а порой мне казалось, что в ее близоруких глазах затаилась хитринка.
Кем же я представал перед ней? Свидетелем? Жертвой? Или одновременно и тем и другим? Она притягивала меня к себе как что-то неизведанное. Теперь-то я понимал, почему эти женщины приходят к ней, а затем пьянеют от собственного несчастья и боли. Я и сам поддался ей и напрасно повторял про себя: «Она все придумывает, ловко используя то, что ей рассказывают, и случайно иногда попадает в точку». Может быть, абсурдное, но все же неистребимое подозрение так и не покинуло меня. Я, как и все, слышал о существовании ясновидящих; Аньес же, без сомнения, основательно изучила этот феномен. В ее библиотеке я обнаружил целую полку книг на эту тему, благодаря которым она, ничем не рискуя, безбоязненно могла исполнять роль предсказательницы. А если она в самом деле ясновидящая?.. Наверное, я так никогда и не разрешу эту загадку.
Терзаемая подозрениями Элен внимательно следила за нами. Иногда я подмигивал ей или украдкой улыбался, чтобы дать понять, что делаю это исключительно ради нее, ради нас обоих. В конце концов Элен попросила меня больше не ходить к Аньес.
— Она интриганка, — убеждала меня Элен. — Поверьте мне, Бернар, будет лучше, если вы перестанете с ней общаться.
— Да я с ней и так не общаюсь, — отвечал я. — Просто мне хотелось разобраться, притворяется она или нет. А вообще-то она меня не интересует.
— Да ей солгать — все равно что вздохнуть.
— Я почти согласен с вами. Совсем недавно она мне наплела про какую-то брюнетку, которая якобы должна скоро появиться в моей жизни. Это у меня-то, человека, который не знает никого в городе и почти никогда не выходит из дому!
— Ну вот видите, Бернар!
На следующий день мы получили письмо из Сен-Флу и мое свидетельство о рождении. Мне его вручила Элен, когда мы садились за стол. Прочитав письмо, я из вежливости пробормотал:
— Это ответ из мэрии…
— Так когда же свадьба? — спросила Аньес, глядя на сестру.
Та, нахмурившись, нехотя произнесла:
— Очень скоро.
— Правда, Бернар?
Голос Аньес был спокойным и почти безразличным.
— Еще ничего не решено… — ответил я. — То есть я хотел сказать, ничего определенного. Ведь пока у меня не было документа…
— Ну вот и чудесно. Теперь вы уже сможете объявить дату, — продолжала Аньес. — Ты будешь рассылать приглашения, Элен?
— Я сделаю все, что принято в таких случаях.
— О, так, может, ты пригласишь семью Леруа?
— Прекрасная мысль! И Дусенов тоже.
— Я бы очень удивилась, если бы они пришли.
Сестры настолько были поглощены обменом колкостями, что обо мне забыли. Элен торжествовала, но Аньес не выглядела ни удивленной, ни разочарованной. О нашей свадьбе она говорила довольно веселым тоном — так говорят о событии приятном, но практически совершенно невозможном, и все замечания Аньес выводили Элен из себя.
— Нельзя забывать о том, что сейчас пост, — сказала Аньес.
— Я прекрасно помню. Однако супруги Бело в прошлом году выдавали свою дочь замуж именно во время поста…
Мне оставалось лишь догадываться о соперничестве кланов, семейных распрях и почти нескрываемой ненависти — все это таилось за фасадами домов погруженного во мрак города. Я все больше злился на Элен. Она тянула меня туда, куда мне совершенно не хотелось: брак с ней был мне ненавистен, да и грозил немалым риском, ведь я не был Бернаром… По сути дела, пока шла война, опасность оставалась только теоретической. И я думал о ней как о чем-то далеком, отодвигая тревоги на задний план. И тем не менее я уже подумывал о том, чтобы продать лесопилку Бернара, реализовать его недвижимость и обосноваться где-нибудь на другом конце страны. Обстоятельства благоприятствовали мне, ведь Бернар, как и я, был одинок. Да и в конце концов, я никому не сделал ничего плохого. Если бы только не Элен — я не испытывал к ней ничего, кроме жалости, но она полностью распоряжалась моей свободой и каждый божий день без устали твердила о нашей свадьбе! Сестры забыли об обете молчания, и как только мы втроем усаживались за стол, начинался обмен колкостями.
— Надеюсь, ты уже обдумала свадебный наряд? — спрашивала Аньес.
— Представь себе, да; у меня есть очень хороший, скромненький темный костюм.
— Тебя могут неправильно понять. Вот если бы ты выходила замуж не первый раз, тогда другое дело. А вы как считаете, Бернар?
Аньес не упускала случая призвать меня в арбитры. И все это говорилось с такой непосредственностью и нарочитой наивностью, что ее бесстыдство поражало меня. Запутавшись во лжи, я задевал одну своей сдержанностью, а другую — своими обещаниями. Я был уверен, что окажусь виновным в любом случае, поскольку прекрасно понимал, к чему ведет эта игра: сестры хотели заставить меня сделать выбор между ними. Мои самые что ни на есть примирительные улыбки и безобиднейшие слова служили аргументами то для одной, то для другой, вызывая победные возгласы. А затем мы расходились, с виду примиренные, но наши души были отравлены ревностью. Потерпевшая поражение — то Элен, то Аньес — часами подстерегала меня, чтобы осыпать упреками.
— Я не собираюсь насильно тащить вас под венец, — ехидно замечала Элен.
— Заметь, я не мешаю тебе жениться на ней, — бросала Аньес.
Я боялся ее — ее спокойствия, ее манеры взмахивать рукой так, словно она думала про себя: «Давай, давай, продолжай в том же духе… Посмотрим, дружок, что из этого выйдет». В минуты крайнего отчаяния я говорил себе: «Сматывался бы ты отсюда, и чем скорее, тем лучше! В любом другом месте будет спокойнее, чем здесь». Но это были лишь мимолетные мысли. Я прекрасно понимал: стоит мне только исчезнуть, и Элен бросится разыскивать меня. Словно майский жук в коробке, я метался по всем комнатам. Звуки пианино служили вполне подходящим аккомпанементом моим мрачным раздумьям. А улица представлялась мне не иначе как глухим колодцем, по дну которого ползают такие же букашки, как я.
У меня вошло в привычку каждый день выходить на прогулку. Это создавало иллюзию, что я хоть ненадолго ускользаю из-под контроля сестер. Со временем у меня даже появились излюбленные места, названия которых я так никогда и не узнал. Помню, я поднимался по улочкам, разделенным надвое металлическими перилами, и, как с вершины Монмартрского холма, видел, оборачиваясь, крыши, печные трубы, дым, облака. Я парил под самым небом и в то же время испытывал странное ощущение, что исследую какие-то каменоломни, настолько запутанными были узкие, похожие на штольни, улицы. Иногда они заканчивались небольшим двориком, иногда превращались в узкий проход, где с двух сторон на лестницах сушилось белье. Мальчишки гоняли на роликах. На какое-то время я терялся в этом лабиринте, чувствовал себя одним из тысяч муравьев, копошащихся в муравейнике… Но в конце концов усталость вынуждала меня вернуться. Я вновь окунался в одиночество.
— Вы неважно выглядите, Бернар, — беспокоилась Элен.
Когда ей хотелось казаться любезной, она начинала проявлять чуть не материнскую заботу, чем ужасно раздражала меня.
Наконец дело дошло до выбора формата и шрифта свадебных приглашений. Элен достала коробку, полную открыток и конвертов: здесь были собраны двадцать лет лионской жизни с ее альянсами и мезальянсами. Я без всякого энтузиазма смотрел на роскошную бумагу, курсив и заглавные буквы с завитушками, неизвестные мне имена, сопровождаемые титулами, написанными жирным шрифтом: Президент Торговой Палаты, Кавалер Ордена Почетного Легиона, Чиновник Народного Образования… Элен и Аньес осторожно перебирали карточки, на время объединенные любопытством и общими воспоминаниями.
— А помнишь, когда выходила замуж малышка Беш, они расстелили ковер до самой паперти… Ее мужа убили в начале войны.
— О! Смотри, приглашение от Мари-Анн!
Они возбужденно смеялись, а я курил. Аньес встала коленями на стул, чтобы было удобнее рыться в ворохе реликвий.
— Мне всегда нравились вот такие карточки, — сказала, показывая одну из них, Элен. — Скромно, правда?
— Чересчур, — заметила Аньес. — Ты должна заказать карточки не хуже, чем у Дангийомов!
— Бернар, идите сюда, к нам!.. Вас это тоже касается.
Я подошел к столу.
— После имени следует указать род ваших занятий, — сказала Элен.
— Напишите «узник», — с горечью пробормотал я.
— Ну что вы, Бернар!.. Я серьезно.
— Может, напишем «негоциант»? — предложила Аньес.
— Нет, лучше уж «промышленник»! — решила Элен. — Ведь так оно и есть на самом деле…
— Да, — сказал я. — Так оно и есть.
На оборотной стороне какого-то конверта Элен набросала содержание приглашения. Эта игра захватила их обеих, и ужин в тот вечер прошел довольно спокойно. Элен так увлеклась, что даже съела кусочек мяса, предложенного Аньес. Венчание, само собой, состоится в соборе Сен-Мартен д’Эней, но вот в какой день и в котором часу? Взбешенный этими разговорами, сказавшись больным, я покинул не закончивших ужин сестер, а на следующий день встал очень рано и, не заходя в столовую, сбежал на прогулку. Я плохо спал, и потому у меня хватило сил только пройтись вдоль Соны. Низкое небо было серым, а вода черной, как в пруду. Над мостом кружила пара чаек. Мою душу наполняли все те же переживания и страхи. Сомнения меня словно парализовали, а надежды покинули. Мой взгляд был пустым, глаза отражали лишь неподвижную воду. Время от времени я останавливался и облокачивался о парапет. Делать мне было нечего, да я и не хотел ничего делать, просто не мог: я ждал!
Войдя в прихожую, я чуть не споткнулся об огромный чемодан. Что это? Подношение очередной посетительницы Аньес? Но обычно эти подношения имели вид свертков. Чертыхаясь сквозь зубы и даже не пытаясь перебороть плохое настроение, я направился в столовую. Пианино смолкло, и мне навстречу выбежала Элен.
— Бернар… Вы уже видели ее?
— Кого?
— Жулию!
— Жулию?!
— Ну да, вашу сестру. Она только что вышла.
Я похолодел: все кончено… мне крышка.
— Вы хотите сказать, что Жулия была здесь?.. — пробормотал я.
Элен, как она это часто делала, коснулась ворота моего плаща, легко поглаживая ткань.
— Не сердитесь, Бернар… Я знаю, что вы порвали с ней, но что я могла поделать? Она пришла и сказала, что хочет вас видеть… Я ответила, что вы скоро вернетесь, и предложила ей позавтракать. Она же решила отправиться на поиски гостиницы. Я сделала что-то не так?
— Это ее чемодан в прихожей?
— Нет, ваш. Жулия привезла вам белье, одежду…
Так вот она, та самая брюнетка! Выходит, Аньес не лгала?
— Но… — растерялся я, — как же она узнала, где я?
— Я задала ей тот же вопрос, так как удивилась не меньше вашего. Оказывается, ее уведомил служащий мэрии Сен-Флу, приславший вам свидетельство о рождении.
В комнату молча вошла Аньес.
— Вы тоже были тут? Вы ее видели? — спросил я.
Она кивнула.
— Жулия почти сутки провела в поезде, — продолжала Элен. — На железной дороге совершена диверсия. Она очень устала… Бернар, я бы не хотела вмешиваться — это не мое дело… но, в конце концов, если ваша сестра решилась на подобное путешествие, то, вероятно, вы ей небезразличны. Так неужели вы не сможете забыть старую ссору? Поймите… ведь она — ваша сестра, Бернар.
— Я не собираюсь ничего понимать.
— Нельзя быть таким жестоким, — сказала Аньес.
— А почему, когда я был в Германии, она не написала мне ни строчки?
— Да она понятия не имела, что вы попали в плен.
Мои нервы начинали сдавать, мне пришлось сесть.
— Бедняжка, — сказала Элен. — Я, конечно, знала, что ее приезд раздосадует вас, но что я могла поделать?.. Подумайте, как мы будем выглядеть, если вы не согласитесь увидеться с ней?
— Вы должны с ней встретиться, — вмешалась Аньес. — Поговорить с ней… ну, хотя бы ради нас.
Будь на моем месте Бернар, он, вероятно, уступил бы, но если мягкость проявлю я, то тем самым подпишу себе смертный приговор. Часы показывали десять. Жулия, должно быть, вернется не раньше полудня. Значит, в моем распоряжении два часа. Что же мне делать? Может, все-таки удастся придумать правдоподобную версию?
— Она так мила, — продолжала Элен. — Должна признаться, лично мне она очень понравилась.
«Мила» на языке Элен означало «сносна». Жулия, разумеется, не принадлежала к людям обаятельным, приятным в общении. Принимала ее Элен, следуя своим принципам, как подобает. Так что, если уж я желал выглядеть хорошо воспитанным человеком, а не каким-то мужланом, мне следовало принять Жулию любезно.
— Хорошо, — пробормотал я.
— Спасибо, Бернар.
— В какой гостинице она могла остановиться?
— Я посоветовала ей «Бресс» — это гостиница на площади Карно. Как-то, еще до войны, мы оказали услугу ее хозяину. Но если хотите, Бернар, мы можем предложить Жулии комнату здесь, у нас.
— И как долго она собирается оставаться?
— Не знаю. Ведь мы говорили недолго…
Постепенно ко мне возвращалось хладнокровие, и я уже видел спасительный выход, но игру надо вести тонко. Непримиримость может показаться подозрительной.
— Там видно будет, — сказал я, пытаясь улыбнуться. — Однако узнаю сестричку. Такая решительная!.. И бесцеремонная… Согласитесь, могла бы сначала написать. Нельзя же являться вот так, без предупреждения.
— Давайте отнесем чемодан в вашу комнату, — предложила Аньес.
— С этим можно подождать, — заметил я. — Раз вы говорите, Жулия в гостинице «Бресс», я ее там и навещу.
— Дайте ей хоть устроиться! — воскликнула Элен. — Только что вы не хотели ее видеть, а теперь готовы бежать к ней сломя голову!
Я взял чемодан. Элен и Аньес двинулись за мной. Одна на ходу достала из шкафа вешалки, другая — обувные колодки.
— Думаю, все же лучше приготовить бабушкину комнату, — решила Элен. — Что подумает Жулия о нашем гостеприимстве, если мы позволим ей остаться в гостинице?.. Нет, Бернар, даже не возражайте. Она никого не стеснит.
Минута бежала за минутой. Если сейчас появится Жулия… Меня снова охватило безумное волнение. Единственный мой шанс, моя последняя карта — признаться Жулии во всем. Я почему-то был уверен, что она непременно поймет меня. Ведь, судя по тому немногому, что говорил мне о ней Бернар, сама Жулия не отличалась особой щепетильностью. Если я расскажу ей о своей жизни и объясню, почему был вынужден остаться у Элен, она, вероятно, поймет меня, будет молчать, а может, даже — чем черт не шутит? — и согласится помочь мне. Я уже решил, что безоговорочно приму любые ее условия. Ведь, в конце концов, я был другом ее брата, а она, должно быть, любила его, если вот так, бросив все, примчалась сюда, как только узнала, что он жив… Да, Жулия могла спасти меня… но при условии, что мы встретимся с нею наедине. В противном случае произойдет ужасная сцена: увидев меня, она скажет: «Здравствуйте, мсье…» От одной этой мысли я смертельно побледнел.
Элен деловито распаковывала чемодан, а Аньес, стоя за ее спиной, молча смотрела на меня. Приезд Жулии, который она мне предсказала, казалось, забавлял ее, и совсем не исключено, что она догадывалась о причине моего замешательства и была не прочь утвердить свою власть надо мной. Словно желая еще больше напугать меня, она вдруг сказала:
— А вы знаете, Бернар, ваша сестра совершенно не похожа на вас. У нее овернский тип лица выражен гораздо ярче, чем у вас.
— Да, я знаю, — ответил я. — Вот уже пятнадцать лет, как все вокруг твердят одно и то же.
— Оставь Бернара в покое, — сказала Элен. — Твои замечания совершенно неуместны.
И она принялась доставать вещи из чемодана. Аньес переносила одежду на кровать, а обувь аккуратно ставила в ряд. В чемодане оказались два абсолютно новых костюма довольно элегантного покроя, галстуки, белье, пуловер и несессер из свиной кожи…
— А вы, как видно, ни в чем себе не отказывали, — заметила Элен с некоторым оттенком уважения. — Смотрите-ка, бумажник.
Он был из черной кожи, с двумя тисненными серебром инициалами «Б. П.». Открыв его, я увидел пачку банкнот — десять тысяч франков. А ловкие руки Элен извлекали из чемодана все новые и новые вещи: бритву в футляре, сафьяновые домашние тапочки, носовые платки… Элен развернула пальто и одобрительно кивнула.
— К сожалению, Бернар, — пробормотала Аньес, — теперь вы утонете в своих костюмах. Мне кажется, они стали вам велики.
— Это не имеет никакого значения, — сказал я раздраженно.
— И тем не менее, — запротестовала Элен, — вам не стоит выглядеть смешным и тем более не стоит привлекать к себе внимание. Померьте-ка этот синий пиджак… Ну пожалуйста, Бернар, прошу вас. Сделайте это ради меня!
Настенные часы пробили половину одиннадцатого. Я надел пиджак, но перед глазами у меня стоял образ Жулии, я видел, как она выходит из гостиницы и направляется к дому.
— До чего же вы похудели, — заметила Элен. — Ну просто невероятно! Плечи, правда, на месте, а вот пуговицы придется переставить. Ну-ка, пройдитесь немного. Так что скажешь, Аньес?
— Скажу, что Бернар похож на ряженого. Можно подумать, что этот пиджак с чужого плеча.
— Ты просто несносна! Вечно ты все преувеличиваешь.
Они крутились вокруг меня, примеряя, прикидывая. Я же стоял как вкопанный, одинаково ненавидя обеих. Ведь если бы не эта идиотская женитьба, то мне не пришлось бы писать в Сен-Флу, и Жулия ни за что бы не узнала о моем появлении. А теперь суженая настоящего Бернара, которая могла бы составить его счастье, просто уничтожит меня… Я сбросил пиджак.
— Ну ладно, с вашего разрешения я, пожалуй, пойду.
— Подождите, Бернар! — воскликнула Элен. — Помогите мне перевернуть матрасы в бабушкиной спальне. Это минутное дело.
От нетерпения, ярости и страха я как идиот переступал с ноги на ногу. Мне казалось, что если бы я напряг слух, то непременно услышал бы шаги Жулии за окном. И тут мною овладело еще одно опасение: если я встречу Жулию на улице, то, разумеется, не узнаю ее. Значит, мне необходимо застать ее в гостинице. В противном случае меня позорно выведут на чистую воду, как только я вернусь. Бежать, и немедленно! Но Элен заявит о моем исчезновении. Стоит им только разговориться обо мне, как обман сам собою выплывет наружу. И кто знает, какие тогда обвинения посыпятся в мой адрес?
— Достань простыни, Аньес… Тяните со своей стороны, Бернар. Сильнее. Боже мой, ну до чего же вы неуклюжи! А еще называли себя ловкачом.
— Так вы говорите, она в гостинице на площади Карно?
— Да, это налево, сразу за поворотом.
— Ну все, я пошел, — сказал я. — Скоро одиннадцать.
— Обедать сегодня будем в половине первого, — бросила мне вдогонку Элен. — Не опаздывайте!
Я кубарем скатился по лестнице и что есть мочи побежал к набережной. Прохожих на улице было довольно много, и я пытался всматриваться во всех брюнеток, помня, что Жулия немного старше Бернара и лицом — типичная овернка. Правда, я точно не знал, что именно следует под этим подразумевать. Итак, с чего начать?.. Прежде чем объяснить ей, что я назвался именем ее брата, наверное, придется сообщить о гибели Бернара. Хорошенькое начало, нечего сказать. В моем распоряжении было немногим больше часа, за это время нужно было успеть описать свое положение и завоевать ее расположение. Выбора у меня не было — если мне не удастся все уладить, я пропал. И потом, какие силы в мире могут помешать Жулии расплакаться, когда она узнает о смерти Бернара? Она приехала к Элен веселой и улыбающейся, а со мной вернется побледневшей и с красными от слез глазами. Вся эта затея показалась мне невероятно глупой. Я даже не знал, зачем я продолжаю идти по направлению к гостинице, до такой степени моя беспомощность представлялась мне очевидной. Пройдя перекресток, я увидел вертикальную вывеску: «Гостиница „Бресс“». Она там! В полнейшем замешательстве я остановился у входа. Итак, я буду убеждать ее в том, что Бернар приказал мне назваться его именем… А вдруг она почувствует фальшь и не поверит мне? Ну а если я начну рассказывать ей, что хотел таким образом скрыться от преследующего меня прошлого — прошлого избалованного, капризного и несчастного ребенка?.. Если я расскажу, как моя жена тонула у меня на глазах, а я умышленно не стал ее спасать? Если я признаюсь ей во всем, во всем… в своих самых глубоких переживаниях, в робких попытках творчества, в своих сомнениях и своем убожестве — одним словом, во всем?.. Только зачем ей все это нужно? С какой стати она вдруг согласится стать моей сообщницей? Подобными рассказами я только испугаю и оттолкну ее от себя.
Я вновь прошелся перед окнами гостиницы. За кассой, между двумя пальмами, лениво зевал служащий. И снова, в который раз, я задавал себе все тот же вопрос: почему я выдал себя за Бернара? Теперь же из-за приезда Жулии мне необходимо было правдоподобно объяснить мотивы, побудившие меня к этому. Но я не находил их. Точнее, было множество каких-то мелких, ничтожных поводов: отсутствие одежды, желание обрести пристанище, потребность в женской заботе из множества других, веских, причин, которые, скорее всего, так и останутся для меня непостижимыми. Нет, Жулия вряд ли войдет в мое положение: ведь для того, чтобы завоевать взаимное доверие, нужно время. Несмотря ни на что, я вовсе не чувствовал себя преступником. Небольшая поддержка с ее стороны — и я стал бы солидным человеком. Но наверное, мольбы будут напрасны. Пропадать так пропадать, но попытка — не пытка.
С этой мыслью я и вошел в гостиницу. Дежурный администратор бросил на меня рассеянный взгляд.
— Мест нет, — сказал он.
— Я пришел вовсе не за этим. Мне необходимо видеть мадемуазель Прадалье.
— Она остановилась в пятнадцатом номере — это третий этаж, налево. Лифт у нас не работает.
Портье смахивал на полицейского: его вроде бы пустые глаза не упускали из виду ни единой мелочи и остановились на моем костюме столетней давности. Испуганный, побежденный, вызывающий у самого себя отвращение, я поднимался по лестнице. Второй этаж… третий… Пробило четверть двенадцатого. Пятнадцатый номер. Мне вспомнились слова Аньес: «Женщина, желающая вам зла…» И моя рука повисла в воздухе, не решаясь постучать в двери номера. Мой конец был близок. Хотя Бернар и спас меня от голода и плена, но от Жулии он не мог меня уберечь…
Я очень робко постучал, надеясь, что она меня не услышит и я получу возможность уйти.
— Войдите!
Толкнув дверь, я сразу увидел ее и узнал — она была похожа на Бернара как две капли воды: такое же крепкое телосложение и та же бородавка возле уха.
— Жулия, — пробормотал я.
Сделав несколько нерешительных шагов, она вдруг протянула ко мне руки:
— Бернар!.. Бернар!.. Как я тебя ждала, если бы ты только знал!.. Бернар!
Она кинулась мне на шею, уткнулась в плечо и разрыдалась.
— Бернар! Мой Бернар! Мой бедный Бернар!
Я закрыл глаза и очень крепко сжал челюсти; я сжимал их все крепче и крепче, потому что пол начинал ускользать у меня из-под ног и стены комнаты поплыли перед глазами.
Что это? Сон? Жулия — сестра Бернара, прихорашиваясь перед зеркалом над умывальником, рассказывает мне о Сен-Флу, будто я и в самом деле ее родной брат Бернар! Она даже не замечает, что ее слова ранят меня сильнее, чем любые упреки, а она, как ни в чем не бывало, улыбается мне, причесывается и ищет свои перчатки.
— Если бы ты только знал, как я переживала из-за нашей ссоры! Слава богу, что все это уже позади, и давай больше не будем к этому возвращаться. Мы с тобой сейчас рядом, а это — главное… Возьми-ка лучше вот этот сверток, там сало и яйца. Представляю, как эти бедняжки обрадуются! Должна заметить, у тебя недурной вкус: твоя «крестная» — сама изысканность!.. Она даже успела шепнуть мне о ваших планах. Нет-нет, только намекнула, но в таких делах я хорошо разбираюсь…
Она подтолкнула меня к выходу и заперла дверь на ключ. У нее был такой вульгарный вид, и от нее так сильно разило парикмахерской, что мне стало стыдно за нее, будто она и в самом деле моя сестра. В то же время я совершенно лишился дара речи. Я не мог протестовать, потому что на меня, как всегда в трудные минуты жизни, нашло оцепенение, создающее иллюзию согласия, тогда как на самом деле в глубине души я яростно сопротивлялся.
Вот сейчас я был категорически против того, чтобы эта женщина называла меня Бернаром и говорила мне «ты»; мной овладело сильное желание выпалить ей прямо в лицо: «Какого черта вы ломаете идиотскую комедию?! Вы ведь прекрасно знаете, что я не ваш брат!» Вместо этого я продолжал идти с ней рядом. Она взяла меня под руку и болтала без умолку. Я был ошарашен ее неподдельной веселостью и естественной манерой держаться. Я настроился открыть Жулии всю правду и теперь чувствовал себя совершенно разбитым, у меня сдавило спазмой горло и пересохло во рту. И вместе с тем я испытывал некое постыдное облегчение, как будто бы мне удалось заключить с этой болтливой незнакомкой какое-то преступное соглашение. Итак, моя жизнь продолжается. Правда, я не знаю, какой она будет потом, но сейчас она еще не кончена. Мною овладело ощущение чудесного избавления, точно такое же, как в тот вечер, когда Аньес открыла мне дверь парадного.
— Жулия, — выдавил я из себя наконец, — позволь мне…
— Нет-нет, Бернар, не нужно меня благодарить! Когда я узнала, что ты здесь, я просто не могла не приехать. Я свалила в чемодан первое, что мне попало под руку, и кое-что, конечно, позабыла, ты уж прости меня. Надо было взять твой будильник, ну тот, помнишь? Который ты выиграл в финале Кубка Фабьена.
При желании она могла превратить каждое свое слово в ловушку, я целиком и полностью находился в ее власти. Бернар ни разу не упоминал ни о каком Кубке Фабьена. Тем не менее было не похоже, что она хочет заманить меня в ловушку.
— А что это за деньги в бумажнике? — спросил я.
— Почему бы мне не дать тебе немного денег?.. Вернешь, когда сможешь. Надеюсь, этот вопрос мы с тобой на сей раз сумеем уладить.
Мне показалось, что я одновременно живу в двух измерениях, и это разозлило меня еще сильнее. Однако больше всего меня удивляло то, что эта женщина обращалась со мной развязно-фамильярно и без тени смущения меня обнимала… будто на самом деле была моей сестрой! Моя голова раскалывалась от противоречивых мыслей, и в глубине души я был уверен, что в конце этой длинной, мрачной дороги, которую мне необходимо пройти с Жулией под руку, меня подстерегает опасность куда более серьезная.
— А как они обращаются с тобой? Хорошо? — спросила она меня. — Похоже, эта малышка с норовом.
— Я нахожу с ними общий язык… Ты надолго к нам приехала?
— Хотелось бы погостить у вас подольше, но, к сожалению, я располагаю всего несколькими днями. Ведь, когда занимаешься торговлей, распоряжаться собой уже не можешь! Ах да! Ты же не знаешь! У меня теперь небольшая бакалейная лавка, и дела идут неплохо. Во всяком случае, себя я обеспечиваю.
Каждое ее слово и интонация, с которой она произносила его, привели бы Элен в шоковое состояние. И с этой женщиной нам придется жить под одной крышей.
— Должен предупредить, — сказал я, — что у Элен довольно трудный характер. Когда-то она была неплохо обеспечена, а теперь вот вынуждена работать, понимаешь? Так что не очень-то распространяйся о своей торговле и вообще о своих делах.
— Я постараюсь вести себя тактично, — пообещала Жулия. — К тому же подобные люди меня не волнуют.
Мы подошли к дому. Элен ждала нас у дверей. В своем темном костюме она выглядела весьма элегантно. Аньес, с массивным золотым браслетом на запястье, стояла позади нее и улыбалась, глядя на поднимающуюся по лестнице Жулию. Ну вот! Все мое семейство в сборе! Я с трудом перевел дыхание.
— Проклятая лестница, — пробормотал я. — Похоже, я старею.
Дверь за мной захлопнулась, и я остался наедине с тремя женщинами. Моя судьба была в их руках, и теперь они могли в любую минуту уничтожить меня. Все пути к отступлению были перекрыты: я полностью зависел от их воли.
Мы прошли в столовую. На столе сверкали хрусталь и серебро. Элен рассадила всех. Несмотря на все мои страхи и опасения, с чувством огромной радости и облегчения я отметил смущение Жулии.
— Ну что, — спросила Аньес, — вы, наверное, рады, что наконец отыскали брата?
— Да, я просто счастлива! — сказала Жулия, краснея. — Он, конечно, похудел, но, в общем-то, почти не изменился.
Началась игра в прятки. Из осторожности я молча ел, предоставляя вести разговор Жулии. Элен, как всегда, держалась сдержанно, в то время как ее сестра, наоборот, ничуть не скрывая своего любопытства, засыпала свою собеседницу вопросами. С присущей ей интуицией она не могла не заметить в поведении Жулии что-то неестественное.
— А вы, наверное, уже думали, что ваш брат погиб, да?
— Что еще мне оставалось думать? Сперва я получила о нем известие от одного приятеля, которого из-за какой-то неизлечимой болезни отправили обратно во Францию. Он рассказал мне, что Бернара перевели в другой лагерь, в Померанию. Но с тех пор я не получала никаких известий, потеряла всякую надежду увидеть его живым.
— И тут вы вдруг случайно узнаете…
— Да, совершенно случайно захожу в мэрию за талоном на бензин, и…
— А у вас есть машина?
— Да, видавший виды «рено», но ведь когда занимаешься торговлей…
— Вы занимаетесь торговлей? Бернар ничего не говорил нам об этом…
— А он ничего и не знал. Я ведь всего два года назад приобрела захудалую лавчонку.
Услышав такое, я уже не осмеливался смотреть на Элен. Допрос тем временем продолжался. Да, это был самый что ни на есть настоящий допрос. Время от времени Аньес обращала на меня затуманенный взгляд, словно желая приобщить к беседе. Однако я раскрывал рот лишь в случае крайней необходимости, когда Жулия заводила разговор о ком-то из Сен-Флу, кого я не мог знать. Я уже видел, что Жулия вовсе не намерена разоблачать меня, и все же сидел как на иголках. Мне даже показалось, что она неоднократно приходила ко мне на помощь, будто была моей союзницей. Жулия — моя союзница?! С того момента, как эта мысль пришла мне в голову, она неотступно преследовала меня. Ситуация становилась более чем абсурдной. Эта женщина прекрасно знала, что я выдаю себя за другого. Вместо того чтобы спросить у меня, где же сам Бернар, Жулия, не договариваясь со мной, решила и далее обманывать Аньес и Элен. Чего же она ожидала от меня?
— Бернар! Ты слышишь?
— Извините… Что?..
— Я говорила Элен, что с продуктами в Сен-Флу трудновато и город перенаселен…
Боже мой, она уже начала называть их просто по имени! Вот-вот она начнет им тыкать!
— Будет лучше, если ты как можно дольше пробудешь в Лионе.
— Я и не собираюсь возвращаться в Сен-Флу! — воскликнул я.
— Разве у вас нет желания вновь встретиться с друзьями? — спросила Аньес.
— У меня их было не так уж и много. А сейчас, скорее всего, они все в плену. Да и вообще, я не хочу возвращаться в Овернь. Торговля лесом шла плохо еще до войны, а теперь, при конкуренции со стороны Скандинавских стран, вероятно, вовсе сойдет на нет.
— И вы намерены продать свой завод? — спросила Элен.
— Разумеется.
Я не спускал с Жулии глаз. Я ждал, что уж на этот раз она выразит свое несогласие. Ведь, в самом деле, не может же она допустить, чтобы я взял и попросту ограбил ее брата!
— Ты принял совершенно правильное решение, — неожиданно признала она. — А то, знаешь, Шезлад… ну, этот — Посту… Он едва справляется с заводом. Кроме того, у него реквизировали лучшие грузовики… Не хватает рабочих рук…
Своими бесконечными уточнениями и цифрами Жулия явно пробуждала интерес Элен. В Жулии чувствовалась практическая жилка, немалые способности и деловая хватка. Когда речь заходила о купле-продаже, ее некрасивое, землистого цвета лицо начинало сиять от удовольствия. Аньес же внимательно рассматривала бородавку у ее уха… Кто знает, быть может, рядом с лицом Жулии она видела лицо погибшего Бернара? Не удивило ли ее поразительное сходство моего друга Жервэ с моей сестрой Жулией? Скрытая, но очевидная разгадка находилась именно здесь, как на тех картинках, где предлагалось найти изображение среди хитросплетения линий. Где полицейский? Где фермер? Где Бернар?.. Аньес положила себе варенья. Она, по-видимому, еще не узнала Бернара. Пока не узнала.
Кофе мы перешли пить в гостиную.
— Элен, а сколько стоит сейчас такой кофе? — спросила Жулия.
— Спросите об этом лучше мою сестру, — сухо ответила Элен.
— Это подарок, — объяснила Аньес.
Обстановка стала накаляться. Однако Жулия, по-видимому что-то заподозрив, прекратила свои расспросы. В ней как-то странно сочетались поразительная чуткость и полнейшее отсутствие такта.
— Отличный кофе, — лишь заметила она вскользь.
Держалась она абсолютно спокойно и уверенно, полагая, очевидно, что Бернар жив, а я нахожусь здесь, видимо, по его поручению. Я заметил ее жадный взор, который она, хотя и украдкой, бросала на мебель, картины, рояль. Я же в это время мучительно думал: какие бы безобидные вопросы задать ей, чтобы утвердиться в своей роли?..
— Мы приготовили вам комнату, — сказала Аньес. — Здесь вы будете чувствовать себя намного удобнее, чем в гостинице.
Сначала протесты, потом благодарности и, наконец, еще один трудный момент остался позади.
— Бернар, — попросила меня Элен, — будьте так добры, сходите в гостиницу за вещами Жулии.
Так! Теперь меня хотят удалить! Я чувствовал себя так словно с меня заживо сдирают кожу. Мне всюду мерещились ловушки, и поэтому вовсе не хотелось давать этим женщинам возможность общаться в мое отсутствие. Быть может, Жулия только и ждет такого момента, чтобы рассказать Элен, кто я есть на самом деле…
— Не стоит откладывать на потом, лучше идите прямо сейчас.
— Да, уже бегу!
И я действительно побежал, не переставая лихорадочно размышлять: зачем Жулии может понадобиться разоблачить меня перед Элен. Теперь ей абсолютно невыгодно предавать меня… Но кто может знать, что у нее на уме.
Я спешил, чемодан Жулии бил меня по ногам, и я несколько раз останавливался, чтобы перевести дух и дать отдых дрожащим ногам. Силы мои еще не восстановились: я был совершенно не в состоянии выдержать длительную физическую нагрузку. О! Им, наверное, будет вовсе не трудно одолеть меня, если они захотят предпринять против меня какие-то действия. Бросив чемодан в прихожей, я пытался определить, где они сейчас находятся. Несмотря на холодную погоду, я был весь в поту. Из кухни доносился звон посуды, и я пошел туда. Все три деловито мыли посуду и, казалось, прекрасно находили общий язык.
— Не стой здесь, Бернар, ты нам мешаешь! — крикнула мне Жулия. — Куда положить деревянную ложку, Элен?
— В ящик буфета.
Наша совместная жизнь потихоньку налаживалась. За весь день мне ни разу так и не удалось остаться с Жулией наедине, и вскоре я заметил, что она намеренно избегает оставаться со мной тет-а-тет. Ей постоянно удавалось задержать в комнате то Элен, то Аньес, и я был невольно восхищен ее даром находить тысячи тем для разговоров. Со страстностью женщины, лишенной развлечений, она бесцеремонно вмешивалась в жизнь обеих сестер, вынюхивала запретные темы; всегда настороже, враждебно настроенная в глубине души, но внешне само дружелюбие, она вертелась вокруг да около. Инстинктивно она во всем соглашалась с Элен. К Аньес же относилась с едва заметной снисходительностью, на что та, любезная, но настороженная, отвечала улыбкой, ничем не выдавая своих мыслей.
Было решено, что Жулия останется у нас на пять дней. Хватит ли на это время у меня сил и изворотливости, чтобы обходить все острые углы? Я был уверен, что нет. Я ни за что не соглашусь отпустить Жулию, не переговорив с ней. Ее совершенно необъяснимое молчание вызывало во мне лишь неистребимое чувство беспокойства. Как же мне поговорить с ней наедине? А что, если просто зайти к ней в комнату?.. Нет, это, пожалуй, было бы глупо с моей стороны: я рискую вызвать взрыв, которого сам же опасаюсь…
В эту ночь я совсем не спал, как, впрочем, и Жулия, которая занимала соседнюю комнату: всю ночь я отчетливо слышал скрип ее кровати. Но, кроме этого, я еще слышал скрип половиц в коридоре. Кто-то подслушивал — Аньес или Элен.
На следующее утро я застал обеих сестер беседующими в столовой. Увидев меня, они замолчали, а Аньес сразу же удалилась.
— Бернар, — зашептала Элен. — Я добилась от Аньес, чтобы в течение этих пяти дней она никого не принимала. Надеюсь, вы ничего не говорили Жулии?
— Нет, ничего.
— Спасибо. Вы поступили правильно… Хотя мне кажется, вы не слишком любезны со своей сестрой.
— К сожалению, я вижу ее такой, какова она есть.
— Да, конечно, если б вам пришлось жить с ней под одной крышей!.. А то ведь всего пять дней, потерпите… Ну, Бернар! Сделайте над собой небольшое усилие. Вы все время какой-то грустный, озабоченный, нервный.
— Простите, но ведь вы знаете, как много мне пришлось пережить… Я все еще не в силах забыть о своем пребывании в плену. Вот и все.
— Это правда? Вас действительно тяготит только это? Может быть, существуют и другие причины?
— Да нет же, Элен… Уверяю вас…
— Временами мне кажется, что вы не слишком-то горите желанием… жениться на мне…
— Нет-нет, Элен… Вся беда в том, что мы с вами не одни: у вас есть Аньес, а у меня вот Жулия. Все это совсем не просто.
Элен задумалась над создавшейся ситуацией.
— А в финансовом отношении, — спросила она, — вы как-то зависите от Жулии?
— Абсолютно нет. Все, что у меня есть, нажито собственным трудом.
— А она может существовать без вашей помощи?
— Да. Я ведь никогда не помогал ей.
— Ну а если мы решим уехать… куда-нибудь очень далеко… она не станет вам докучать? Вы понимаете, что я хочу сказать?.. Ведь, похоже, она очень привязана к вам.
Теперь пришла моя очередь задуматься. Отпустит ли меня Жулия?.. Откажется ли от меня Аньес?.. Будущее представлялось мне в самом черном свете.
— Я, право, не знаю, — признался я.
— Тихо, они идут!
Войдя в комнату, Жулия пожала руку Элен и, склонившись надо мной, поцеловала меня.
— Доброе утро, дорогой Бернар. Как тебе спалось?
Она гладила меня по волосам, по щеке: ведь я был ее братом, к тому же обретенным заново с таким трудом! Подобные проявления нежности окружающим казались вполне естественными, но только не мне. Раздраженно и вместе с тем с опаской я отстранился: мне казалось, что в ее чувствах таилось что-то зловещее. Боже ты мой, с каким же остервенением эти женщины пытались втиснуть меня в шкуру Бернара!.. Если бы я вдруг забыл о том, что все это — их интриги, то, наверное, и сам уверовал бы в то, что я — Бернар. Притворяться сразу перед тремя! Я начинал терять собственное «я»; это было уже свыше моих сил.
— Я забыла тебе сказать, — обратилась ко мне Жулия, — что умерла эта… как ее… Пеляк. У нее, бедняжки, случилось кровоизлияние. Помнишь, как ты любил с ней играть?
— Да, — пробормотал я, — это очень печально. А что сталось с Андрэ Лубером?
Жулия удивленно посмотрела на меня.
— Я часто думаю о нем, — продолжал я, — о нем и о Марселе Бибэ, с которым мы вместе играли в футбол.
Жулия, конечно, не знала, что я долгое время был другом Бернара, и эти имена, упомянутые между прочим, испугали ее. Мы впились друг в друга глазами, словно дуэлянты, которые пытаются на глаз определить силу противника.
— Марсель переехал в Тюль,[47] — сказала Жулия.
Она улыбнулась мне, и я понял, что в этот момент она ненавидит меня.
— Я, пожалуй, дам вам возможность насладиться воспоминаниями, — сказала Элен. — А мне нужно пойти за покупками.
Должно быть, она ликовала оттого, что присутствие Жулии помешает мне остаться наедине с Аньес.
— Нет-нет, — запротестовала Жулия. — Я с вами, я мигом оденусь и пойду с вами.
— Не стоит. Лучше останьтесь дома и всласть наговоритесь с братом! — ответила Элен.
Но отвертеться от Жулии было не так-то просто. Я же впервые за эти два дня почувствовал какое-то облегчение, и вовсе не потому, что передумал объясняться с Жулией, а потому, что Жулия постепенно сама оказывалась в ситуации, аналогичной моей, и теперь ей будет не так-то легко изобличить меня — ведь в таком случае тень подозрения падет и на нее: слишком уж долго она ломала комедию. Я подумал также, что мне пока нечего особенно волноваться.
Проводив обеих до лестницы, я подождал, пока они спустятся. Элен с яростью натягивала перчатки: еще бы — сейчас ей придется идти по улице вместе с женщиной, одетой совершенно безвкусно, которая выглядела как прислуга!.. Я бесшумно закрыл дверь и направился в комнату Аньес. Она уже ждала меня.
— Бернар!
…Мы никак не могли насытиться друг другом. Неужели это действительно была любовь? Вряд ли. Скорее мы любили нависшую над нами угрозу, которая вызывала у нас необыкновенно острые ощущения. В то же время мы не осознавали, насколько далеки друг от друга, каждый со своими проблемами: она со своими призраками, а я со своей тайной. Даже в объятиях друг друга мы постоянно были настороже и испытывали скорее скрытое недоверие, чем нежность. И все же это были превосходные минуты — они утомляли и выматывали, отвлекали от всех мыслей и одновременно успокаивали. Мы чувствовали себя словно беглецы, выброшенные волнами на какие-то запретные берега. Но, вернувшись к действительности, мы едва узнавали свои голоса.
— Бернар, — сказала Аньес, — ну вот видишь, я же говорила, что она появится.
— Да.
— Я вижу вокруг нее красную ауру… Эта женщина таит в себе зло…
— Да?.. А что ты видишь еще?
— Это пока все… Но знай — она ненавидит тебя, Бернар… Она ненавидит всех нас.
— Прошу тебя, не надо больше о ней…
Аньес смотрела в потолок и уже больше не обращала на меня внимания; я же испуганно думал о тех образах, которые она вроде бы различала на пожелтевшей и потрескавшейся штукатурке потолка. Ее, наверное, как и меня, преследовали навязчивые мысли, и только любовь могла отвлечь от них нас обоих. Я стал искать ее губы.
— Жулия очень похожа на твоего друга Жервэ, — прошептала она.
— Хватит, ни слова!
Я так стиснул ее в объятиях, что мог задушить. А может, именно это я и хотел сделать?
Аньес осторожно отстранилась от меня.
— Бернар, скажи мне откровенно… Ты любишь Элен?
— Это очень сложный вопрос, — ответил я.
— Ну хорошо, тогда скажи мне: любишь ли ты ее больше, чем меня?
— Больше, чем тебя?.. Я не знаю… Вы такие разные…
— Ну а ты мог бы жить со мной?
Я устало закрыл глаза.
— Думаю, что я ни с кем не мог бы жить вместе.
— И все же, несмотря на это, ты ведь хочешь жениться на ней.
— Я повторяю тебе: это очень сложный вопрос. Я ничего никогда не решаю. В моей жизни за меня почти всегда все решают обстоятельства.
Она склонила свою голову к моей и начала гладить мою руку.
— Ты очень забавный, Бернар: ты говоришь одно, а делаешь совсем другое, никогда не знаешь, что от тебя ожидать. Хорошо, скажи мне: тебе бывает, как моей сестре, стыдно за меня?
— Нет.
— А ты доверяешь мне?
— А с какой стати ты вдруг задаешь мне все эти вопросы? — возмутился я.
— Отвечай!
— Доверяю?.. Когда как.
— Ты не хочешь мне сказать правду, а значит, не доверяешь мне. Вы с Элен — одного поля ягоды. Я знаю, вы меня презираете и частенько между собой перемываете мне косточки.
— Послушай, ненавижу сцены, — зло заметил я, теряя остатки терпения, и вскочил, потому что мне вдруг показалось, что я опять переживаю одну из тех давнишних сцен: крики, слезы, пощечины, упреки… «Выходит, я для тебя ничего не значу?.. Ты всегда считал себя выше меня!..» Лавина подобных слов постепенно истощала, изводила, подавляла и в конце концов сломила меня. Начало всему этому задала еще моя мать, частенько унижавшая меня словами: «Из этого тупицы никогда ничего толкового не выйдет! О каком таланте может идти речь, если он не способен поступить в консерваторию!» Сама же она, разумеется, привыкла к аплодисментам, вызовам на «бис» и цветам. Но мама была талантлива и, возможно, имела право подавлять меня своей славой, тогда как моя жена… А теперь еще и Аньес, Элен, Жулия… Нет, все к черту, хватит! Мне следовало бы избавиться от всех троих!
Обеими руками я обтер лицо, как бы желая сорвать с него невидимую паутину. Но прошлое, переплетаясь с настоящим, цепко держало меня, не желая выпускать из своих объятий. Нужно было отбросить гнев и искать какое-то средство избавиться от этой троицы.
Уткнувшись в подушку, Аньес рыдала. Я вышел, хлопнув дверью. И почувствовал себя вдруг сильным, решительным и готовым разорвать сковывающие меня цепи. И все потому, что я остался один. Этот прилив сил скоро пройдет. Нужно воспользоваться моментом и что-то предпринять. В поисках бумаги я наткнулся на обертку от «Новеллиста» и крупными печатными буквами, какими обычно пишут анонимки, нацарапал на обороте: «МНЕ С ВАМИ НЕОБХОДИМО ПОГОВОРИТЬ, И КАК МОЖНО СКОРЕЕ». Я дважды подчеркнул всю фразу, как бы указывая на ее особую значимость. Затем, войдя в комнату Жулии, положил эту записку на самом видном месте, на камине.
Наконец-то я хоть что-то предпринял: противопоставил свою волю слепому ходу судьбы и поклялся продолжать сопротивляться ей. Правда, все мое прошлое существование в достаточной мере изобиловало такими же искренними и бесполезными клятвами. Однако еще никогда в жизни я не испытывал такого сильного желания бороться за себя. Встревоженный, но довольный собой, я вернулся в гостиную и решил подождать Жулию. Сев на табурет перед пианино, я приподнял крышку и прошелся по клавишам. Как и всегда, подобные прикосновения очищали меня от всех грехов. Музыка, словно обряд крещения, смыла с меня всю грязь, оставляя в глубине души одну лишь печаль, которая возникала оттого, что я не виртуоз и не настоящий артист, что я не один из тех пророков, которые будоражат и успокаивают толпы. Отсюда все мои несчастья… Не касаясь клавиш, я играл начало баллады соль минор Шопена. Странная беззвучная музыка в пустой квартире. Даже Аньес, привыкшая слышать мысли Элен, и та не догадывалась, что это я играю. Откуда ей знать, что сейчас я становлюсь не Бернаром и не Жервэ, а хорошим, добрым, чувствительным человеком, способным даже полюбить, если ему дадут возможность спокойно жить. Мои пальцы едва касались клавиатуры, но, внезапно напуганный тишиной, я остановился и закрыл пианино.
Вернувшись в сопровождении Жулии, Элен спросила меня:
— Вы не очень скучали, Бернар?
На что я искренне ответил:
— Я превосходно провел время.
Жулия сразу же направилась в свою комнату, чтобы переодеться, и мною овладела леденящая душу тревога. Я уже сожалел о том, что написал эту записку. Жулия, конечно, прочла ее — она не могла ее не заметить — и, наверное, пишет ответ, сейчас она опустит его мне в карман. Вот тогда я и узнаю, чего же она хочет, все пойму наконец и смогу действовать.
Аньес начала накрывать на стол, позвякивая приборами, в столовую вошла улыбающаяся Жулия.
— Иди помоги нам, лодырь ты этакий!
И абсолютная непринужденность в голосе, абсолютная естественность во взгляде! Но ведь она не могла не прочитать записку и не обратить внимания на это «вы», которым я давал понять, что ее комедия несколько затянулась!
— Бернар, порежь, пожалуйста, хлеб.
Вручив мне нож, она имела наглость притянуть меня к себе за шею и поцеловать. Аньес, побледнев, молча наблюдала за нами. Может быть, Жулия хочет положить мне ответ в карман? Нет, она так и не пожелала мне ответить и продолжает играть роль любящей сестры, растроганной встречей со своим братом после столь длительной разлуки. Я надеялся избавиться от неизвестности, но мои надежды и на этот раз потерпели крах. Она тоже приговорила меня быть Бернаром, и я был им.
— Прошу всех к столу, — позвала Элен.
Зарядили дожди, и мы уже никуда не выходили из дому. Газеты писали в основном о диверсиях, нападениях и жестких мерах, принимаемых в ответ властями. Элен на время дала отдых своим ученикам, и мы вчетвером мирно и безмятежно жили в огромных комнатах, все окна которых выходили на одну сторону, отчего наши лица всегда оставались наполовину в тени. Втайне от обеих сестер я настойчиво преследовал Жулию, однако мои старания скорее походили на попытки человека, охотившегося за мухой: в последний момент, когда моя рука уже готова была ухватить ее, та ускользала от меня. Все это происходило в квартире, как бы специально созданной для игры в прятки или для какой-то чрезмерно учтивой борьбы, начинающейся с улыбки на устах, в которой я, как правило, терпел поражение из-за того, что был мужчиной. Жулия всегда находила предлог, чтобы увязаться за Элен или Аньес. Будь то уборка, мытье посуды или стирка, она пользовалась любым предлогом и тут же ускользала от меня, любезно обещая:
— Я мигом вернусь!
И она действительно возвращалась, но, разумеется, всегда не одна. А когда мы собирались все вместе, она не упускала случая еще раз продемонстрировать свое нежное отношение ко мне — то гладя по голове, то целуя в шею. А однажды она даже забралась ко мне на колени, и не оставалось ничего другого, как обнять ее за талию, чтобы не дать ей упасть. Я чувствовал исходящий от нее запах женщины — сбитой и горячей, ну а ей было глубоко наплевать на мою руку у нее на бедре. Жулия приводила Элен в бешенство, и та больше даже не пыталась скрыть свое отношение к ней. В воздухе попахивало грозой. Каждая минута отзывалась во мне стреляющей болью. Я чувствовал себя так, будто изнутри меня жгла крапива. К счастью, Элен была слишком хорошо воспитана, чтобы дать волю своим чувствам. Аньес же владела собой намного хуже и в любой момент готова была учинить скандал. А Жулия, которая столь скромно и сдержанно повела себя вначале, теперь обнаружила всю свою сущность. Она, например, запрокидывала голову, чтобы допить оставшиеся в рюмке последние капли вина, или же бесцеремонно хватала безделушки, стоящие на этажерках, вызывая тем самым нервные замечания Элен:
— Осторожно! Не разбейте!
— О, не беспокойтесь! Я умею бережно обращаться с вещами, — отвечала на это Жулия.
Казалось бы — мелочи, однако воспринимались они болезненно и усугублялись вроде бы ничего не значащими словами, даже самой тишиной комнат и чувством, что квартира превратилась в арену битвы. Самое ужасное все-таки заключалось в манере Жулии слишком уж по-хозяйски вести себя в чужой квартире, без всякого смущения рыскать по кухне, шарить по ящикам в поисках наперстка или иглы.
— Вы бы лучше у меня спросили! — обиженно замечала Элен.
Мне же оставалось лишь украдкой сжимать кулаки: до ее отъезда оставалось еще целых четыре дня… Три дня… Как-то вечером я случайно заметил между нашими с Жулией комнатами наглухо закрытую дверь. Я тут же вырвал из какого-то старого блокнота, найденного мною в комоде, листок и написал: «Постарайтесь завтра утром сделать так, чтобы мы с вами пошли гулять».
Услышав шаги Жулии, расхаживающей по комнате, я сложил листок вчетверо и попробовал протолкнуть его под дверь, тихонько побарабанив по ней. Когда в соседней комнате все звуки стихли, я резким щелчком отправил туда записку. Жулия не могла ее не заметить. Сидя по-прежнему на корточках, я ждал ее реакции. Паркет скрипнул и слегка вздрогнул под моей рукой, и я понял, что Жулия наконец подошла к двери. Мне даже показалось, что я услышал ее дыхание. Может быть, она ответит мне тем же способом? Я встал на колени, потому что ноги у меня уже затекли от долгого сидения на корточках. В соседней комнате переставили стул, упала туфля. Нет, похоже, она оставит меня без ответа. Я все еще продолжал наблюдать за полом. Она, вероятно, сейчас думает, обдумывает фразу, которая объяснит мне ее намерение… Но за стеной скрипнула кровать и щелкнул выключатель. Мне тоже ничего не оставалось, как лечь спать и, засыпая, без конца перебирать в уме самые невероятные версии.
На следующий день я чувствовал себя таким же разбитым и встревоженным, как и наутро после побега. Подняв занавеси, я увидел, что крыши стоящих напротив домов высохли, а водосточные трубы уже не извергали нескончаемых потоков воды. Это был хороший знак. Я оделся и, прежде чем выйти, постучал в дверь Жулии. И только после этого направился в столовую, где уже сидела Элен. Я небрежно чмокнул ее в затылок и спросил:
— Ну, как спалось, Элен?
Она лишь пожала плечами.
— Мне очень бы не хотелось говорить вам об этом, Бернар, и вы, пожалуйста, не сердитесь на меня, но мои нервы на пределе. Так дальше продолжаться не может. Это выше моих сил, я больше не могу выносить вашу сестру.
— Надеюсь, теперь вы понимаете, почему я порвал с ней?
— После нашей свадьбы я не пущу ее даже на порог. Мне, конечно, нелегко говорить вам все это, но я должна откровенно предупредить вас.
— А я вовсе и не намерен навязывать вам присутствие Жулии, — живо возразил я.
— Просто удивительно, до чего вы разные! Можно подумать, что вы воспитывались в разных семьях и что у вас не одни и те же родители.
Положив свою руку поверх руки Элен, я прошептал:
— Прошу вас, потерпите еще немного. Обещаю вам, что мы больше никогда ее не увидим.
— Благодарю вас… А вам не кажется, что вот уже несколько дней, как Аньес ведет себя достаточно странно?
— Да нет… Я вроде ничего особенного не заметил…
— А вот я заметила… С ней явно творится что-то неладное, и это уже начинает беспокоить меня… Бернар, нам необходимо как можно скорее зарегистрировать брак. Так будет гораздо лучше и для нас с вами, и для окружающих — одним словом, для всех.
— Ну хорошо, — сказал я, сжимая ее руку, — договорились. Как только Жулия уедет… Но у меня небольшая просьба: я бы хотел, чтобы мы отпраздновали нашу свадьбу в узком кругу… Никаких приглашений, никакой шумихи.
— Ну, о чем речь! — рассмеялась Элен.
Я подошел к ней, и она, словно законная супруга, уже давно оправившаяся от своих первых страстных порывов, спокойно подставила мне свои губы. Каждый раз я бывал шокирован ее самообладанием, и в то же время это самообладание действовало на меня возбуждающе. Я стал настойчивее из одного только желания получить эстетическое удовольствие — увидеть, как она слабеет.
— Пустите меня, — прошептала она.
Увлеченные этой молчаливой борьбой, прижавшись друг к другу, мы на какую-то долю секунды потеряли свою привычную бдительность. Первым Аньес заметил я и тут же, подскочив, как пойманный на чем-то запретном, отпустил Элен, которая сперва сделалась пунцовой как рак, а затем побледнела.
Мы оказались в разгаре драмы.
— В следующий раз я буду стучать, — съязвила Аньес.
— Ты… — начала Элен.
— Что я? — иронически переспросила та.
— Послушайте, — вмешался я, — но не будем же мы…
— А вы, Бернар, помолчите, — отрезала Аньес, — вас это не касается…
Тут я отчетливо осознал, что мое мнение здесь действительно никого не интересует. Я был всего лишь предметом, который оспаривают и пытаются друг у друга выкрасть. Если бы не разделяющий их стол, они бы, вероятно, набросились друг на друга.
— До сих пор я все терпела, — продолжала Элен, — но я не позволю, чтобы…
Услышав шаги Жулии, идущей по коридору, сестры замолчали и мгновенно изменили свое поведение. В этом доме было принято противостоять чужакам, хорошие манеры были важнее ненависти.
— Доброе утро, Жулия, — сказала Элен почти спокойным голосом.
Жулия пожала им руки и с невинной улыбкой на устах направилась ко мне. Она, видимо, тоже была сильна в подобных играх и превосходно умела притворяться. Подойдя ко мне, она поцеловала меня без малейшей тени смущения, более того, я бы сказал, с некоторым чувственным лукавством, значение которого я прекрасно понимал. Ведь, в сущности, в молчаливом союзе со мной она обманывала обеих сестер, и все эти поцелуи, ласки, рукопожатия как бы говорили: «Ну, давай же, подыгрывай мне, дуралей ты этакий!» Хорошо, но почему же тогда она так упорно отказывалась отвечать мне?
Мы расселись вокруг стола, и, чтобы хоть как-то рассеять гнетущую атмосферу, я сказал:
— Сегодня, похоже, выдалась чудесная погода. Я, пожалуй, пойду немного погуляю. Ты не составишь мне компанию, Жулия?
— Нет-нет, только не сегодня. Я прихватила с собой шитье, потому что дома никак не могу выкроить время, чтобы привести в порядок белье.
Она отказывалась пойти со мной и объясниться. Значит, таков ее ответ. Итак, ответ отрицательный. Ну что ж, мы еще посмотрим, кто из нас упрямее. К завтраку она выходила не умывшись и имела обыкновение прохаживаться в халате, куря при этом сигареты марки «Голуаз» или, громко причмокивая, попивала кофе, что приводило Элен в бешенство. Я пошел к себе в комнату, вырвав из блокнота листок, написал: «Бернар погиб по прибытии в Лион» — и снова подсунул записку под дверь. Я совершенно ничем не рисковал, поскольку ни Аньес, ни Элен не переступали порога комнаты Жулии. Напротив, передав такое сообщение, я мог только выиграть, ведь Жулия, вероятно, еще не знала о смерти своего брата. И если рассуждать логически, то она и не могла знать об этом, потому что об этом не знал никто. Но тогда почему же Жулия продолжает обходиться со мною так, будто я действительно Бернар? Ну все, с меня хватит! Я желаю наконец узнать правду! Правду, чего бы мне это ни стоило!
Приложив к двери ухо, я прислушался. Мое волнение было в тысячу раз сильнее, чем накануне. Записку я просунул под дверь так, чтобы выглядывал только ее краешек и Жулия была вынуждена подойти к двери как можно ближе. Поэтому я был почти уверен, что услышу ее шаги. И я действительно отчетливо услышал, как она подошла, и не пытаясь ступать бесшумно. Я даже уловил шорох ее халата. Затем последовала долгая, томительная пауза. Она, должно быть, читает… уже прочла. Ну, вот и все. Минутой позже я уже слышал, как она преспокойно направилась к умывальнику. По крайней мере, судя по тому, как она шла, отодвигала со своего пути стулья и наливала воду, особого волнения не чувствовалось. Однако она держалась в своей комнате дольше обычного. Прислушиваясь к этой чужой жизни, ощущая ее дыхание, ее присутствие за тонкой кирпичной перегородкой, я анализировал каждый шорох, каждый скрип, до одури напрягая слух. Вот она застелила свою постель, открыла чемодан… А теперь… Что она делает теперь?
Устав наконец от этой оскорбительной для меня слежки, я выпрямился. В голове гудело, как в морской раковине, когда ее приложишь к уху. Остается последнее средство — подстеречь ее, когда она будет выходить из своей комнаты. Я не знаю, что именно ей скажу, но так или иначе непременно вырвусь из этого заколдованного круга.
Все шло своим чередом. Аньес хлопотала на кухне, затем к ней присоединилась Элен. Они не разговаривали, и было ясно: здесь тоже идет война. Пожалуй, скоро нам, чтобы не произошло крупного скандала, придется сидеть всем вместе, не расставаясь… Услышав, что Жулия поворачивает ручку двери, я тут же выскочил в коридор и бросился к ней. Теперь-то она не уйдет от меня. Увидев меня, она чуть было не попятилась назад.
— Жулия, выслушайте меня!
Но она оттолкнула меня резким жестом.
— Прошу вас, — сказал она голосом, несколько потерявшим свою былую уверенность, — сейчас же дайте мне пройти.
— Но мне необходимо поговорить с вами.
— Не сейчас.
— Нет, именно сейчас! Сию же минуту!
— Пустите меня, или я позову на помощь!
Ее хитрое лицо не выражало никаких переживаний, но когда она проходила мимо меня, прижимаясь спиной к стене, ее темные глаза были широко раскрыты и неподвижны. Она явно боялась. Вероятно, прочтя мою записку и приняв ее за какую-то угрозу, она начала меня опасаться. Я попытался пойти за ней.
— Да нет же, — сказал я, — это вовсе не то, что вы думаете.
Но Жулия пустилась бежать и добежала до самой столовой, а очутившись там и почувствовав себя в полной безопасности, вновь стала той Жулией, которую я так боялся.
— Бернар, помоги мне накрыть на стол!
Она обращалась ко мне на «ты» совершенно естественно, чуть повысив голос, чтобы ее слышали на кухне, но от меня она держалась подальше, нарочно гремела тарелками и приборами. Мне оставалось только молчать, и все же я не спускал с нее глаз. Несмотря на свое притворное спокойствие, Жулия, похоже, чувствовала себя уже не так уверенно. Она, без сомнения, вообразила, что я убил ее брата, чем еще больше скомпрометировал себя. И разумеется, она, не задумываясь, меня выдаст, если я проявлю слишком уж большую настойчивость.
Обед проходил довольно странно: никто не проронил ни слова, не осмеливаясь больше ломать эту комедию и обманывать всех остальных. Наши лица были неподвижны, как маски. Все мы по очереди вставали, чтобы взять то хлеб, то соль, то масло. Через четверть часа Элен вышла, не сказав никому ни слова.
— Она немного нездорова, — сказала Аньес. — Да я и сама устала.
Я воспользовался случаем и воскликнул:
— Так идите и отдохните, а мы с Жулией сами уберем со стола.
Аньес окинула меня недоверчивым взглядом:
— Да нет, не надо. Я могу отдохнуть на следующей неделе.
Но Жулия, казалось, даже и не заметила намека на ее отъезд. Она не спеша доедала яблоко. Она вообще обожала яблоки. Закурив сигарету, я окинул взглядом комнату: как всегда, на диване и стульях валялось несколько свертков — плата Аньес за ее предсказания… Без Элен мне будет гораздо легче загнать Жулию в угол и продолжить начавшийся столь неудачно разговор. Прохаживаясь неподалеку от кухни, я, не переставая анализировать создавшееся положение, пытался уловить, о чем это они так тихо говорят. Волей-неволей мне придется обговорить с Жулией условия моей свободы — ведь теперь я утратил возможность завладеть средствами Бернара и скрыться. Надо заплатить Жулии, хотя надо мной всегда будет висеть угроза шантажа. Скорее всего, именно к этому она и ведет свою игру. Алчная, способная на любую подлость, она, пожалуй, не упустит возможности обогатиться. А вдруг она переключится на Элен, после того как вытянет из меня все, что в ее силах?.. Теперь я ясно видел ее игру, теперь все вставало на свои места. Она, по-видимому, изучала Элен, чтобы найти ее слабинку, считая, вероятно, что сестры богаты. А в день отъезда она предъявит мне ультиматум: «Вы убили Бернара и благодаря этому сможете заключить очень выгодный брак. Поделимся. Или я донесу на вас».
Удар был бы роковым, и до конца своей жизни она бы… Да, но не могу же я убить ее! И тут хорошо знакомый мне внутренний голос возразил: «Но ведь ты убил свою жену!» Отшвырнув сигарету и заложив руки за спину, я принялся кружить по гостиной. Этот голос — нарушитель моего спокойствия, прекрасно знал, в какие именно моменты я наиболее уязвим, подвержен страданиям и раздираем угрызениями совести. Я спорил с ним, ссылаясь на реальные факты:
«Я ее не убивал… Я просто бездействовал, вместо того чтобы броситься ей на помощь… Из-за моей нерешительности она и утонула… Ведь это совершенно разные вещи!»
«Ты спокойно дал ей утонуть, потому что она тебя связывала!»
«Это ложь!.. Она меня не связывала, она мешала мне жить, а это разные вещи!»
«Жулия тоже мешает тебе жить?» — спросил голос.
Ну ладно, этот спор мне уже порядком надоел. Я не убийца, и хватит об этом. О том, чтобы я поднял руку на Жулию, не может быть и речи. Тем более не может быть речи о браке с Элен. Я просто не имею морального права затаскивать ее в осиное гнездо, в котором очутился сам. Что же делать? Значит, выхода нет? Нет, один выход есть… но он мне не по зубам: уехать с рюкзаком за плечами, как клошар, рыскать повсюду в поисках работы и в конце концов попасться и опять угодить в сети службы отправки на принудительные работы в Германию… Правда, можно еще броситься в Сону, в ее черные, грязные воды, которые сомкнутся надо мной, и лишь немного пены останется на поверхности… Да, Жулия всех нас держит крепко…
Я ожидал их, машинально то раскручивая, то закручивая табурет пианино. Вернувшись, они принялись раскладывать посуду. Вдруг я услышал голос Жулии:
— О, да у нас, оказывается, есть карты!
— К ним еще никто никогда не притрагивался, — сказала Аньес.
— Это тем более интересно! Хотите, я вам погадаю?
Это Жулия-то собирается гадать Аньес?! Какой-то сумасшедший дом!
— Бернар! — крикнула Аньес. — Подойдите сюда, вы нам нужны!.. Почему вы скрывали от нас таланты вашей сестры?
— О! — скромно заметила Жулия. — Не стоит принимать этого всерьез. Это просто способ коротать время, и не более. Все же иногда я попадаю в точку.
— А кто вас научил?
— Соседка из Сен-Флу. Когда нам скучно или когда новости не слишком утешительные, мы раскладываем карты.
Аньес, заинтригованная, положила колоду на стол.
— Я хочу посмотреть, как вы это делаете, — сказала она. — Потренируйтесь сперва на Бернаре… Ну пожалуйста, Бернар, не противьтесь! И не нужно морщиться!
— Сними! — приказала мне Жулия.
Она принялась раскладывать карты по три, выбирая и откладывая в сторону некоторые из них, следуя не ясному мне принципу. Вскоре перед ней лежал веер карт.
— Хороший расклад, — пробормотала Аньес.
— Этот король — ты, — сказала Жулия. — Сними еще… Так… интересно!
Она пересчитала отложенные карты. Их оказалось семнадцать. Ее указательный палец передвигался с одной на другую.
— Трефовый туз означает деньги… У тебя появится много денег. Пиковая десятка несет тебе неприятность, не знаю, правда, какую… Похоже, ты никак не можешь овладеть этими деньгами… Пиковая дама — какая-то брюнетка… Бубновый валет несет известие. Эта брюнетка получила письмо. Бубновая десятка — дорога, то ли она уже позади, то ли собирается в дорогу.
— Эта брюнетка, — сказал я, — вероятно, ты… Да?
— Может быть, — пробормотала Жулия. — Так. Пиковая девятка — болезнь. Эта женщина, может, заболеет, точно не знаю. Во всяком случае, ей грозит какая-то опасность… Бубновый король — военный… Только при чем здесь военный — не понимаю.
— Действительно, — сказал я, — брюнетка… военный… Что-то не совсем понятно.
— Трефовая десятка… опять деньги.
Аньес, встав коленями на стул, следила за нами с уже нескрываемым вниманием. Она прикрыла глаза, словно человек, пытающийся проникнуть в суть разговора, полного намеков.
— Червовая дама… кто-то тебя любит… Трефовая дама… могла бы означать твою жену, если бы ты был женат.
— Вероятно, Элен, — сказала Аньес.
— Ну, в таком случае червовая дама — это вы, — заметил я.
Аньес покраснела и пробурчала:
— Все это какая-то чушь.
— Нет-нет, все это правда, только понимаешь все потом! — сказала Жулия.
Забыв, что это гадание было затеяно для нашего же собственного развлечения, мы напрягались, словно игроки, поставившие на карту свое состояние, а может, даже и что-то большее.
— Пика… еще раз пика… — продолжала Жулия. — Бедный Бернар, ты со всех сторон окружен пикой. Так, семерка — это удивление, но удивление неприятное, особенно когда пика перевернута, как сейчас. И напоследок трефовая семерка — опять деньги.
Жулия собрала все семнадцать карт и разложила их на маленькие кучки в виде креста.
— Ну-ка, посмотрим, — продолжала она, — что тебя ожидает в будущем. — И с этими словами начала поднимать одну за другой карты из центральной кучки.
— Трефовый король… пиковая семерка… бубновая семерка… О! Удивление для тебя в твоем же доме!
— А нельзя ли поточнее? — спросил я.
— Вероятно, тебя ожидает какая-то неприятная новость.
— Так я и думал.
Аньес растерянно посмотрела на меня и вновь вернулась к картам.
— Пожалуйста, продолжайте, — сказала она. — Интересно, что будет дальше?
Жулия смотрела на лежащие слева, справа и вверху карты.
— Пиковая дама… пиковая девятка… бубновый король… трефовый валет…
Она поморщилась.
— Понятно, — пробормотал я. — Этот военный принесет зло брюнетке… Кстати, он не один… Вот этот валет тоже что-то не вызывает у меня доверия!
Внезапно резким движением руки Аньес смела все карты на пол.
— Оба вы смешны с вашими дурацкими намеками. Если вам нужно поговорить, так и скажите, и я сейчас же оставлю вас наедине.
— Какие еще намеки? — удивилась Жулия.
Но Аньес и слышать ничего не желала и стремительно вышла из комнаты.
— Странная девушка! — воскликнула Жулия. Потом, осознав, что мы остались одни, начала очень медленно, с оглядкой подниматься, будто я был змеей, которую может разозлить любое резкое движение. Не спеша, я двинулся вокруг стола.
— Ни с места! — приказала Жулия.
Окинув комнату быстрым взглядом, она лихорадочно искала путь к отступлению.
— Жулия, клянусь, вам совершенно нечего бояться.
— Если вы сделаете еще один шаг, — тихо сказала она, — то очень сильно пожалеете об этом.
И она отступила к коридору, не спуская с меня глаз.
— В конце концов, Жулия, вы же понимаете, что нам необходимо объясниться!
Но она скрылась за дверью и начала медленно ее закрывать. Я лишь увидел напоследок сверкнувший глаз, а затем ручка двери бесшумно повернулась. Разбросанные по полу карты напоминали мне притон после драки, и я с отвращением принялся их собирать. Я тоже понял все эти намеки Жулии, но для меня они были прозрачнее, чем для Аньес. Все же она сильно ошибалась, полагая, что эти недомолвки способны удовлетворить мое любопытство. Нужно постараться куда-нибудь спровадить Элен вместе с Аньес и тогда… Если возникнет такая необходимость, я и дверь взломаю, ударю ее, в конце концов, но, клянусь Богом, она у меня заговорит!..
Чтобы как-то успокоиться, я открыл крышку рояля и долго сидел, положив пальцы на клавиши и проигрывая в уме музыку Альбениса,[48] такую светлую, несмотря на ее отчаяние. К чему все эти выходки, жестокость и потрясения? Опять я пропал… Впрочем, мне уже не в первый раз приходилось сдаваться вот так, без боя.
Было немногим более четырех часов, когда Элен прошла по коридору в кухню, чтобы заняться приготовлением чая. Доносились и другие шаги, к которым мне следовало бы прислушаться, но я находился в том состоянии, когда хочется лишь одного: лечь и умереть. Стараясь ни с кем не встретиться, я наконец добрался до своей комнаты и заметил, что дверцы алькова прикрыты неплотно.
— Кто здесь?
И одновременно я услышал голоса трех женщин, беседующих в столовой. Как же я смешон! Пока они мирно, хотя бы с виду, беседуют между собой, я думаю, что кто-то из них спрятался в алькове. Раскрыв обе дверцы, я застыл на месте: свет упал на мою незастеленную кровать. И все-таки я не ошибся: здесь действительно кто-то побывал. На моей подушке лежала крошечная фотография, и мне не нужно было брать ее в руки, чтобы определить, чья она. Да, это был Бернар… фотография для удостоверения, похожая на те, которые он показывал мне в лагере. Перед самой мобилизацией он наспех сфотографировался, уже постригшись «под бокс». Бернар! Я с опаской прикоснулся к фотографии. И как это следует понимать? Кто побывал в моей комнате? Кто дает мне понять, что я разоблачен? Да кто же еще, как не Жулия?.. Почувствовав себя в опасности и желая тем самым дать мне понять, что она сильнее меня, она решила раскрыть свои карты. Стоило только посмотреть на фотографию, и сразу становилось понятно, что они брат и сестра. Ей остается только положить второе фото в комнате Элен, а третье подбросить Аньес, и моя песенка спета! Вероятно, к этому и вели ее козни. Ей даже не придется ничего говорить — это за нее сделает сам Бернар. Бедный Бернар! Единственный человек, который когда-либо доверял мне. Мой единственный друг!
Сунув в бумажник фотографию, я вытер о покрывало влажные руки. Теперь мне было ясно что к чему. Пройдя на цыпочках по коридору, я приоткрыл дверь в комнату Элен. Ее кровать была пуста. Тогда я повернул обратно и, обойдя столовую стороной, пробрался в комнату Аньес. И здесь на кровати ничего не лежало.
— Бернар!
Это меня звала Элен.
— Бернар!.. Идите пить чай.
Они чинно втроем сидели за столом, невинно улыбаясь друг дружке, и намазывали хлеб маслом. Как только я вошел, их благосклонные взгляды сразу же обратились на меня.
— Вы, наверное, спали? — спросила Аньес.
— Нет, я просто думал.
— Он всегда отличался рассеянностью. А когда он был маленьким, то его вообще невозможно было дозваться. Он обычно сидел, уткнувшись носом в иллюстрированный журнал.
Вот подлое создание! Врет и не краснеет.
— Он, наверное, был проказником, — заметила Элен. — Вам, как старшей сестре, вероятно, приходилось с ним нелегко?
— Еще как нелегко, — на полном серьезе ответила Жулия. — Он не хотел ничего делать.
— А как ему давалась музыка?
Жулия обмакнула тартинку в чай, откусила кусок, проглотила и лишь после этого ответила:
— С большим трудом. Учитель постоянно жаловался на него.
Мне показалось, это говорит моя мать. Ведь я чуть ли не каждую неделю появлялся перед сильно накрашенными дамами, приходившими к ней на чай, и они все говорили обо мне точно вот таким же тоном, в то время как я, сдерживая бешенство, смотрел на них исподлобья.
— Вы, вероятно, потратили на него много времени и сил, — заметила Элен.
Жулия вздохнула:
— Скажу вам без лишней скромности, что всем тем, чего ему удалось достичь, он обязан мне.
— Может быть, поговорим о чем-то другом? — предложил я. — Все никак не могу выучить, что же означает это слово — «обязан».
Аньес одобрительно рассмеялась и пододвинула ко мне сахарницу.
— Жулия уже сообщила вам, что собирается уехать завтра утром?
— Нет, — ответил я. — А почему это все вдруг переменилось?
— Я предпочитаю дневной поезд, — объяснила Жулия.
— Но в таком случае вы доберетесь до дому поздно вечером, — возразила Элен.
— Мне так нравится, я предпочитаю уехать утром.
Так вот благодаря чему обстановка так разрядилась! Оказывается, Жулия собралась уезжать и не предупредила об этом, чтобы помешать мне перейти в атаку.
— Очень жаль, что вы покидаете нас, — из вежливости пробормотала Элен.
— А в котором часу отходит твой поезд? — поинтересовался я.
— В половине седьмого.
— Так рано? — удивилась Элен. — А если еще учесть, что вам придется выйти за час… Ведь сейчас все поезда переполнены.
— Я возьму такси.
— Вряд ли вам это удастся. Их сейчас совсем мало, а те, которые есть, уже заказаны заранее.
Жулия показалась мне менее безмятежной. В начале разговора она было подняла голову, чтобы посмотреть на меня, но тут же склонилась над своей чашкой, как бы размышляя.
— Не стоит переживать, — успокаивал я ее, — вокзал не так далеко, да и чемодан не такой тяжелый. В любом случае я провожу тебя.
— Ну что ж тогда мы с Аньес приготовим бутерброды, — продолжала Элен. — И еще сварим яиц вкрутую. Это позволит вам продержаться до Сен-Флу.
— Большое спасибо, но мне не хотелось бы никого беспокоить.
И, обратившись ко мне, добавила:
— Да и тебе совершенно не обязательно провожать меня… Как только приеду — напишу.
— Нет-нет, что ты! — не сдавался я. — В лагере я привык к ранним подъемам.
Жулия по-прежнему размешивала в чашке уже давно растворившийся сахар.
— Но может быть, я все-таки позвоню в таксопарк, узнаю насчет машины? — не унималась она.
— Как хотите, — отрезала Элен.
Жулия пошла звонить, а мы втроем молча слушали, как она повторяла:
— Ну что ж очень жаль!..
Вскоре она вернулась.
— Да никто вас не съест! — сказала Аньес.
— Знаю, — бессильно пробормотала Жулия. — Простите, я пойду собирать вещи.
— Ну а мы — готовить вам еду в дорогу, — сказала Элен.
И они оставили меня одного с фотографией Бернара в кармане. Подойдя к окну, я достал ее из бумажника и, положив на ладонь, начал рассматривать озаренное улыбкой лицо друга. Мне было знакомо это его выражение — даже в те моменты, когда дела шли далеко не так успешно, как нам бы хотелось, он говорил: «Да ладно, не переживай, все обойдется!» Я чувствовал, однако, что на этот раз не обойдется! Пальцы мои дрожали. Чиркнув спичкой, я взял фотографию за краешек и поднес к огню. «Если ты видишь меня, Бернар, — думал я, — то непременно должен простить!» Лицо Бернара сперва начало обгорать, затем вздулось и исчезло. В пепельнице осталась лишь кучка пепла. Несмотря ни на что, немного приободренный, я направился к себе в комнату. У Жулии, вероятно, есть и другие фотографии брата, однако, если она желает со мной договориться, то ей ни к чему показывать их ни Элен, ни Аньес. И чего это я, дурак, испугался? Вырвав из блокнота листок, я нацарапал:
Я понял ваше предупреждение и повторяю: вам нечего меня опасаться. Назовите свои условия.
Эта записка, отправившись под дверь, как и предыдущие, тоже осталась без ответа. Напрасно я томился в ожидании, прислушиваясь к звукам, нетерпеливо переступая с ноги на ногу и грызя ногти. Жулия меня игнорировала. В конце концов я растянулся на кровати. Она, конечно же, шла ва-банк, а на меня смотрела как на человека, готового ко всему и способного на все, — ведь иначе я бы не рискнул бежать из лагеря. Наверное, она считала меня вполне способным на убийство. Раздираемая страхом и алчностью, она пыталась обезоружить меня своими далеко не невинными ласками и угрозами… Отправляясь в Лион, она надеялась там увидеть своего брата — ведь о гибели Бернара она не могла знать. Однако короткая беседа с Элен и Аньес открыла ей глаза, и она поняла, что увидит какого-то незнакомца. И тогда она, вероятно, решила извлечь из этого максимум выгоды и наметила свой коварный план.
Я почувствовал, что события начинают разворачиваться. Меня уже несло по течению, и мне казалось, что я вновь переживаю былое крушение среди едва возвышающихся над водой скал. Не желая больше ни о чем думать, я неподвижно лежал. Мне было холодно, а в душе царили мрак и распад. Я даже чуть было не отказался от ужина — до такой степени я возненавидел всех их. Однако закалка, полученная от матери, не прошла даром: быть может, на низость я еще был способен, но проявить невоспитанность — нет! Поправив на себе костюм Бернара, подогнанный Элен, я присоединился к дамам — своей сестре, своей невесте и своей любовнице. Вот куда я зашел, сам того не желая! А все из-за какой-то досадной ошибки.
Ужин прошел довольно оживленно. Не помню точно, о чем мы говорили, видимо, о войне и об участившихся стычках. Где-то в стороне Тэт д’Ор произошло настоящее сражение. Однако для Элен и Аньес все это имело гораздо меньшее значение, чем отъезд Жулии. Нам было вполне достаточно нашей маленькой войны; поэтому большая война со своими побоищами, расстрелами и убийствами была от нас далеко. Выпили за возвращение Жулии домой, Элен выражала свои восторги по поводу знакомства, но к себе ее больше не приглашала. Жулия же, со своей стороны, выразила надежду, что мы все приедем к ней в Сен-Флу погостить. Все это выглядело весьма трогательно, а изощренная ложь звучала вполне искренне. Аньес собственноручно завела свой будильник и любезно предложила его Жулии.
— Бернар из своей комнаты тоже его услышит.
— До завтра, — добавила Элен, — спокойной ночи. Вам нужно отдохнуть — поездка будет утомительной.
Я больше не возобновлял попыток связаться с Жулией, однако заснуть никак не мог, постоянно перебирая в уме те вопросы, которые мне нужно задать ей завтра по дороге на вокзал. В моем распоряжении будет от силы минут двадцать, и за это время я должен…
Церемония прощания прошла быстро. Время подгоняло нас, да и никто не испытывал особого желания что-либо говорить. Жулия казалась озабоченной и всячески избегала моего взгляда. Я всегда терпеть не мог расставаний на рассвете: они казались мне какими-то зловещими. Но это прощание было особенно тягостным. На лестничной клетке со свечой в вытянутой руке стояла Элен. Я шел впереди, волоча тяжелый чемодан; в колеблющемся свете свечи каждая ступенька казалась западней. Следом за мной, стуча каблуками, спускалась Жулия. Когда мы спустились на первый этаж, свеча потухла, и мы погрузились в кромешную тьму.
— Дайте мне руку, — сказал я.
— Не нужно… Идите вперед… Я хочу слышать ваши шаги… Идите же!
Открыв дверь ключом, который дала мне Элен, я вышел на улицу. Моросил дождь, и это напомнило мне о той ночи, когда я блуждал по городу. Жулия в нерешительности стояла на пороге.
— Мы опоздаем, — пробормотал я.
Она встала справа от меня, с той стороны, где был чемодан, и мы пошли, осторожно ступая по тротуару, как по льду. Пройдя метров двадцать, я почувствовал, что моя рука отрывается от тяжести, и переложил чемодан в другую руку. Увидев это, Жулия завопила.
— Не будьте столь глупы, — сказал я. — У нас больше нет времени продолжать эту идиотскую игру в прятки. Итак?.. Что вы намерены мне предложить?
— Сначала я хочу узнать, кто вы такой, — сказала Жулия.
— Это не имеет никакого значения. Будет вполне достаточно, если я скажу, что был товарищем Бернара в течение долгих месяцев и даже лет. У него не было от меня никаких тайн. Мы вместе бежали из лагеря, и, клянусь вам, я не повинен в его гибели.
— Так это не вы его?..
— Конечно нет. Он попал под поезд, когда мы ночью, на ощупь, блуждали по сортировочной станции… Прошу вас, идите помедленней. Ваш проклятый чемодан чертовски тяжел…
Мы шли вдоль набережной Соны. Мелкий дождь, словно дыхание ночи, окроплял наши лица.
— Зачем вам понадобилось разыгрывать эту комедию? — начал я.
— Чтобы выяснить, что вы за человек и можно ли с вами договориться.
— Договориться? О чем?
— Ладно, так и быть, скажу. Дело в том, что в Африке умер наш дядя Шарль, с которым я была в ссоре, и он все свое состояние завещал Бернару.
— Ну и что из этого?
— Как? Вы что, не понимаете?.. Да ведь речь идет о двадцатимиллионном наследстве!
Я поставил чемодан на землю.
— И я… то есть я хотел сказать, Бернар — его единственный наследник? А разве вам ничего не полагается в соответствии с завещанием?
— Ни сантима. В случае смерти Бернара все деньги должны быть переведены на счета благотворительных заведений.
Я перевел дыхание и отер носовым платком лицо и шею. Ночь окутывала нас своим мраком и еще сильнее сближала, как двух сообщников. В темноте лицо Жулии выделялось белым пятном, а голос звучал слишком звонко.
— А мне — ни сантима, — повторила она с надрывом.
— Так вот в чем дело, — пробормотал я. — В сущности, смерть Бернара вам даже на руку. Выходит, мы можем разделить эти деньги между собой?
— Ну разумеется.
— Согласен на десять миллионов, — сказал я, не полностью еще осознавая, что со мной происходит.
— Пять, — отрезала Жулия, — а не десять… И я даю вам возможность жениться на Элен.
— Вы забываете, что, в принципе, я могу и отказаться от этого наследства…
— Лучший способ вызвать подозрения.
— Ну хорошо, допустим, я соглашусь! А кто мне даст гарантии, что впоследствии вы не станете меня шантажировать и заниматься вымогательством?
— Да за кого вы меня принимаете?
«Здесь, — подумал я, — явно таится какая-то ловушка — ведь не может все быть так просто».
— А как же с формальностями? Ведь нотариус наверняка знает Бернара?
— Нет, он из Абиджана.[49] Я уже навела справки. Вам будет достаточно обзавестись двумя свидетелями, а в окружении Элен вы их легко сможете найти. Вот и все трудности.
Наверное, чтобы проанализировать создавшуюся ситуацию, мне нужно было время, много времени, а еще больше — покой. В настоящий же момент я был способен лишь без конца повторять, не испытывая при этом чрезмерной радости: «Ты и богат, и свободен… ты и богат, и свободен».
Где-то далеко, на окраине города, просвистел паровоз.
— Итак, вы согласны? — спросила Жулия.
— У меня нет выбора. Ведь если я откажусь, вы меня выдадите, разве не так?
Жулия промолчала, но ее молчание было красноречивее любого ответа. Она понимала, что в данный момент находится в моей власти. Мы шли по пустынной набережной, по которой гулял лишь ветер; в сумерках трудно было следить за моими движениями. Если я поддамся алчности, Жулии конец. С самого начала она с ужасом ожидала этой минуты и, как могла, отдаляла ее.
— Могу я вам верить? — спросил я.
— Мое слово против вашего. Вы утверждаете, что не убивали Бернара, и я вам верю. Следовательно…
На бульваре Верден нас обогнали два мотоцикла. Колокола зазвонили к заутрене, и я почувствовал, что страх начинает покидать Жулию. Она даже подошла ко мне поближе.
— Я вовсе не желаю вам зла, — прошептала она. — Я думала, что ваши записки таят в себе какую-то западню. Ведь я прекрасно видела, как вы ходили вокруг меня кругами… Да еще с таким злобным видом!
— Я только хотел остаться с вами наедине, чтобы объясниться…
— А вы что, даже не заметили, как эти женщины следят за вами? Да они же обе от вас без ума!.. В особенности Аньес. Порой мне казалось, что она не очень-то верит в то, что я ваша сестра. Ну и уж раз мы с вами разговорились, могу вам сообщить, что именно она написала мне о том, где вы, и подсказала версию со служащим мэрии. Она, конечно, рассчитывала на то, что мое появление приведет вас в замешательство. Остерегайтесь этой…
И тут раздались два четких пистолетных выстрела. Я поставил чемодан на землю.
— Что это? — спросила Жулия.
Словно в ответ на ее вопрос, где-то неподалеку прозвучала автоматная очередь, а колокола тем временем по-прежнему звонили. Из-за угла набережной послышался топот, и кто-то, выскочивший из-за поворота, направился прямо на нас.
— Сматывайтесь отсюда, да побыстрее, черт возьми! — завопил он. — Они сейчас будут здесь!
«Наверное, убили немца», — подумал я, и вдруг меня насквозь, словно током, пронзил ужас. Я схватил Жулию за руку.
— А мой чемодан? — сказала она. — Как же мой чемодан?
— К черту чемодан!
И я побежал, увлекая ее за собой. Она бежала гораздо медленнее, туфли на деревянной подошве звонко стучали по мостовой. «Так они услышат нас, и если я вновь попаду к ним в лапы… мне уж наверняка не избежать концлагеря… Ноги не спасут меня. Надо срочно где-то спрятаться… исчезнуть сию же минуту…» И я разжал пальцы, оставив Жулию позади…
— Бернар… подождите меня! — прохрипела она, уже совершенно не соображая, что говорит.
Я почувствовал, что внутри у меня все горит. На ходу я пытался нащупать ключ в кармане плаща. Я оглянулся: Жулия перестала кричать, чтобы не тратить сил понапрасну, и отчаянно пыталась меня догнать.
Мертвенно-бледные силуэты домов и тротуар уже начинали вырисовываться на фоне пока еще прикрывавшей нас ночи. Светало. Нырнув в арку и дрожа всем телом от страха, я принялся ощупывать дверь парадного в поисках замочной скважины. Мое сердце чуть не выскочило из груди — скважины не было, а Жулия тем временем все приближалась. Наконец мои пальцы нащупали скважину, и я поставил свою жизнь на карту: либо мой ключ открывает замок парадного, либо я поднимаю руки вверх и покорно жду их приближения. Я вставил ключ в отверстие. Жулия была уже близко. Она шла, держась руками за стену и кашляя, как будто у нее был коклюш. Ключ застрял — наверное, я слишком глубоко его засунул. От пота мои руки стали мокрыми, но старательно и медленно я все же пытался вставить его правильно. Этот кусочек металла был моим единственным спасением. Оскалив зубы, я злобно ругался. Жулия почти повисла у меня на спине и рыдала мне в затылок. Я оттолкнул ее плечом. А во вновь воцарившейся тишине раздались шаги людей, идущих развернутой цепью по всей ширине улицы, которую они прочесывали, как гигантской сетью. До нас доносились команды еще более ужасные, чем сами выстрелы. Ключ, зацепившись за что-то твердое, слегка повернулся и снова застрял.
— Бернар… не нужно здесь стоять…
— Заткнитесь! — буркнул я.
Если бы мои руки не были заняты, я с огромным удовольствием залепил бы ей пару пощечин. Но я не мог оторваться от дела. Я должен был открыть замок этой двери! Я должен был открыть ее!
— У них электрические фонарики, — простонала Жулия.
Закрыв глаза, я полностью слился с ключом и пытался справиться с непослушным замком. А по мостовой уже громыхали сапоги. Неожиданно внутри замка раздался легкий щелчок. Осторожно поворачивая ключ, я сильно дернул дверь на себя, и мной овладело чувство, будто передо мной разверзлась стена и на меня обрушился поток света. Я вынул ключ и резко повернулся к Жулии, которая висела на мне.
— Пустите меня, если хотите войти!
Она послушно отступила, а я резко раскрыл дверь, мигом заскочил внутрь и попытался ее захлопнуть. Однако Жулия, как пойманный в ловушку зверек, изо всех сил уцепилась за дверь. Некоторое время между нами шла упорная борьба: она тянула дверь со своей стороны, а я со своей; наши стоны вторили друг другу. Потом она издала что-то похожее на предсмертный вздох — я выиграл у нее несколько сантиметров и почувствовал, что она уже покоряется своей судьбе. Щелкнув язычком замка, дверь захлопнулась. Жулия еще бессильно колотила в дверь, но это было похоже на последние попытки утопающего удержаться на поверхности. Потом раздался стук ее подошв, и мне показалось, что она, совершенно обезумев, кругами ходит по тротуару. Затем ее шаги начали удаляться, стук каблуков участился, она побежала, и с моих уст сорвалась совершенно абсурдная молитва: «Господи, сделай так, чтобы она спаслась!» Одна за другой раздались короткие автоматные очереди — одна… две… три… четыре… пять… шесть… Стреляющему наверняка хорошо была видна цель — ведь уже почти совсем рассвело. Затем топот стих, и воцарилась полнейшая тишина. Позади меня, где-то в глубине дома, раздался громкий, настойчивый звон будильника. Но обитатели дома, должно быть, и так уже проснулись и, стоя у своих окон, наблюдали за происходящим на улице. За дверью простучал сапогами отряд, доносились обрывки команд.
Опустившись на пол, я начал лязгать зубами. Озноб был непреодолим, как икота, и шел откуда-то изнутри. Я не испытывал и тени стыда, по правде говоря, я ни о чем не думал, превратясь в какое-то дрожащее существо. Когда дрожь прекратилась, я чуть было не заснул, прислонясь к двери и упершись подбородком в колени. Где-то неподалеку остановилась машина, захлопали дверцы, раздалась немецкая речь. Потом машина отъехала, а над моей головой раздались осторожные приглушенные шаги. Постепенно дом стал оживать: где-то заплакал ребенок, кто-то чистил печь. Тогда я встал и отряхнул с себя пыль. Руки и ноги не слушались меня. Приоткрыв дверь, я выглянул наружу: между домами сочился грязный дневной свет, улица была пустынна, и я рискнул выйти.
Посреди тротуара темнела лужа, и мне пришлось обойти ее. Мне надо было поскорее добраться до своей норы. Да, именно норы, потому что сейчас мне нужна была только глубокая и темная нора.
Лестница отняла у меня остатки сил, и на верхней ступеньке я сел отдохнуть. У меня и так не было нормальной жизни — еще в те времена, когда я назывался Жервэ, а теперь уж, под именем Бернара, тем более… Господи! Ну когда же наконец я обрету покой?! Почувствовав, что сердцебиение прекратилось, я постучал в дверь. Открыла мне Элен.
— Ну наконец-то, Бернар! Мы слышали выстрелы!.. Я перепугалась до смерти…
У меня едва хватило сил дойти до гостиной, и я в изнеможении упал в кресло.
— Да, — пробормотал я. — Стреляли.
— А что же там произошло?..
— Очередное нападение… По крайней мере, я так думаю. Мы бежали… Жулию ранило… А мне случайно удалось спастись в подъезде…
— Они убили ее?
— Разумеется!
Она положила мне руки на плечи, и в этот момент вошла Аньес. Элен сделала ей знак, чтобы та не задавала никаких вопросов, и сама шепотом все ей объяснила:
— Там произошло какое-то нападение, они попали в перестрелку, и Жулию убили.
— Вот это да! — вскричала Аньес. — Так вот что это был за военный… Она все предвидела!
Боже мой! Если бы только все эти пророчества и предсказания не мешали мне здраво взглянуть на вещи! Единственное, что я ясно понимал, — так это то, что чемодан и сумка Жулии будут досмотрены, ее личность установлена, а затем в мэрию Сен-Флу пошлют запрос.
— Расследование может привести к нам, — сказал я.
— Да ну, перестаньте. С чего бы это вдруг немцев заинтересовала личность Жулии? Они сразу поймут, что она оказалась там чисто случайно. Обнаружив ее чемодан и билет на поезд, отходящий в шесть тридцать, они не станут доискиваться и выяснять, кто она, уж поверьте мне.
Вероятно, она права. Они действительно не станут поднимать из-за нее переполох.
— Лучше выпейте, — предложила Элен, — вы выглядите совершенно изможденным.
Протерев стакан и достав бутылку, она налила мне вина. Мне нравилась ее забота, и я не стал противиться, думая в то же время, что Элен, видимо, и есть именно та женщина, которая мне нужна.
— Вот, выпейте!.. Ну а теперь идите прилягте.
— Спасибо, Элен.
— На похоронах, разумеется, мы присутствовать не сможем, чтобы не навлечь на себя подозрения. Да и вообще, о каких похоронах может идти речь в подобном случае?
— Можно подумать, — заметила Аньес, — что ты уже все предусмотрела заранее. Вот жаль только, что траур несколько нарушит твои планы…
— Ответьте ей лучше вы, Бернар.
— Прошу вас обеих, прекратите меня изводить. Разумеется, наши планы никак не меняются, — ответил я.
Элен протянула мне руку, даже не удостоив сестру взглядом.
— Пойдемте!
Она проводила меня до моей комнаты и вернулась уже после того, как я лег, приведя в порядок мою одежду, подошла к кровати.
— Как вы себя чувствуете? Вас не знобит?.. Может быть, принести вам грелку?
— Нет-нет, Элен… ничего не нужно… Простите, но мне пришлось перенести такое потрясение!
Склонившись надо мной, она поцеловала меня в лоб, и я почувствовал себя умиротворенным.
— Не бойтесь, — сказала она голосом, которым обычно обращаются к больным, — я обещаю, что с вами ничего не случится. Время — лучший лекарь… Вот увидите: после нашей свадьбы все это совершенно забудется…
На следующий день после завтрака, вернувшись к себе в комнату, я обнаружил еще одну фотографию Бернара, которая лежала на кровати, явно ожидая меня. Увидев ее, я, словно пораженный громом, едва устоял на ногах. От ужаса у меня перехватило дыхание, а все мои мысли куда-то мигом улетучились. Рассеянно слушая доносившуюся издалека прелюдию Баха, я подошел к умывальнику, чтобы попить воды. Ну что ж, значит, я разоблачен. Этого и следовало ожидать…
Закурив сигарету и сунув руки в карманы, я встал перед фотографией и принялся ее рассматривать. Это была старая, потрескавшаяся и пожелтевшая любительская фотография с загнувшимся уголком, но довольно четкая, так как на ней были видны обе родинки Бернара. Вот он опять обвиняет меня и при этом смотрит на меня с улыбкой, словно желая приободрить. Значит, я ошибся: ту первую фотографию мне подбросила не Жулия — это дело рук Аньес!
Ошеломленный этим открытием, я медленно опустился на кровать. Господи! До чего же я устал!.. Так, значит, Аньес? И она все знает, вероятно, с самого первого дня моего пребывания здесь. В моей голове одновременно замелькало столько образов и мыслей, что я, в ужасе перед истиной, закрыл глаза. Эти две фотографии Бернар послал своей «крестной» — Элен, но до нее они так и не дошли: их перехватила Аньес. Ведь чаще всего почту из ящика вынимала именно она и, должно быть, время от времени просматривала письма, адресованные сестре. Но почему, почему?.. Мне достаточно было только представить себе ее худощавое личико, нежные глаза и всегда потерянный взгляд, и я сразу же понял что к чему. Да, теперь понятно, почему Аньес улыбалась, когда Элен заводила речь о свадьбе… о нашей с ней свадьбе. Это она, оскорбленная младшая сестра, руководила всей хитроумной игрой и держала в своих руках все нити, управляя нашими судьбами. Но в таком случае…
Я окончательно запутался в хитросплетениях интриги, образ которой родился в моем нездоровом мозгу. Попробуем разобраться по порядку! Аньес в порыве ревности пишет Жулии письмо с просьбой приехать. Однако Жулия, которой я был необходим для осуществления ее планов, признает во мне Бернара. Таким образом, ожидаемого Аньес скандала не происходит… И кроме того, у Аньес уже нет твердой уверенности, как раньше, в том, что я выдаю себя за другого. «Прошу прощения, — тут же возразил я сам себе, — она прекрасно знает, что я лжец, — ведь она обладает отпущенным ей свыше даром…» А может… Да! В том-то все и дело, что никакого дара у нее нет. О! Как вдруг все прояснилось и встало на свои места!.. Аньес просто разыгрывала из себя медиума назло своей сестре или просто для того, чтобы как-нибудь уйти от серости жизни и хоть частично удовлетворить свой подавленный инстинкт власти и уязвленное самолюбие… И тут вдруг подворачивается такой удобный случай в виде моего появления. Да, ловко же она дурачила нас с Элен своими видениями! И только Жулия, эта хитрая бестия, раскусила ее! Жулия — моя единственная союзница.
Сдув пепел, упавший у меня между колен на одеяло, я вдруг подумал, что уже не смогу долго вести нить логических рассуждений; тем не менее я был еще вполне способен связать между собой две основные мысли, которые, возможно, помогли бы моему спасению: поскольку Жулия признала во мне своего брата, Аньес уже ни в чем не была уверена… Она лишь подозревала, что я не Бернар, и для того, чтобы вынудить меня во всем признаться и просить ее о защите, Аньес и проделала трюк с фотографиями. Ну а потом она сообщит Элен, что Бернар на самом деле не Бернар, осмеянной Элен придется удалиться, а Аньес будет праздновать триумф. Нет, этого я не перенесу… Как бы странно это ни выглядело — мне трудно сказать почему, — но я не смог бы предстать виновным в глазах Элен. Остается только одно: отрицать и еще раз отрицать, быть Бернаром до конца. Только таким образом я смогу победить Аньес. Еще не зная точно, чем именно закончится моя авантюра, я твердо решил не идти ни на какие уступки.
Теперь Аньес не вызывала во мне ничего, кроме презрения и отвращения, и вовсе не потому, что она обвела меня вокруг пальца, а потому, что она вообще не обладала никаким даром, потому, что она так и не сможет никогда познать тот потусторонний мир, в тайну которого я стремился проникнуть. Нет, она не предала, она глубоко разочаровала меня, а это гораздо хуже, чем предательство. Я винил ее даже в смерти Жулии, и у меня впервые возникло желание выместить на ней злость.
Это утро я провел в размышлениях, лежа в кровати. Некоторым людям всегда удается найти оправдание в своих собственных глазах; что же касается меня, то я могу лишь бесконечно долго анализировать совершенные мною ошибки и выворачивать себя наизнанку, пока не возникнет отвращение к самому себе. В моих ушах беспрестанно звучали выстрелы и шум оборвавшихся шагов… Эти воспоминания, наверное, будут преследовать меня до конца дней. Мои мрачные мысли сопровождались какими-то обрывочными мелодиями. Я даже записал пару тактов на уголке конверта: автоматные очереди покорно превращались в аккорды. Все в моей жизни было лишь прелюдией. В настоящих страстях, боли и преступлениях мне было отказано судьбой. Ничего не поделаешь — я, наверное, страдал параличом сердца и души.
В полдень мы, как обычно, вышли к столу.
— Как вы себя чувствуете? — спросила меня Элен.
— Уже лучше, спасибо. Я смирился с постигшим меня ударом, — ответил я и при этом посмотрел на Аньес. Она тоже с состраданием склонилась ко мне.
— В конце концов, вы ведь были в ссоре, — заметила она.
— Как-никак, это его сестра, — сухо заметила Элен. — Еще одна смерть после гибели его друга Жервэ… Это надо понять…
— Да, Жервэ! — сказала Аньес, пренебрежительно махнув рукой.
— Что это значит? — вопросительно посмотрела на нее Элен.
— То, что с тех пор прошло уже много времени!
— Тебе, разумеется, не дано понять и ощутить такое теплое чувство, как любовь, — заключила Элен.
Пожав плечами, Аньес парировала:
— Можно подумать, ты способна судить об этом.
Взбешенный перебранкой и отчетливо видя намерения Аньес, я все же хранил молчание, безуспешно пытаясь сократить время обеда.
— Вы можете отдохнуть, — сказала Элен, — а мне нужно сходить в город.
— Я думала, что Жулия задержится у нас надолго, и отменила все свои встречи с клиентами.
Сестры обменялись недоверчивыми взглядами, и я поспешил обнадежить Элен:
— Пойду немного посплю, я действительно очень устал.
Для себя же я решил раз и навсегда разобраться с Аньес. Более удачный случай вряд ли мне представится. С появлением на столе десерта я извинился и удалился в свою комнату, где стал обдумывать наше объяснение. Увы! Это был напрасный труд! Мне никак не удавалось найти нужные слова, и я даже не знал, чего же я, в сущности, хочу от нее. Мало-помалу мои мысли, как всегда, начали превращаться в целые картины и перескакивать с одной на другую. Я то побеждал Аньес, то Элен и неизменно становился богатым, знаменитым и давал сольные концерты… Мне стало жаль себя. Я попытался застелить кровать и хоть слегка навести в комнате порядок; по крайней мере, это занятие было куда ближе к реальности. Но к несчастью, оно оказалось непомерно скучным, и я вновь погрузился в черную меланхолию. Причесавшись и почистив свой костюм, я сунул в карман пиджака фотографию Бернара и таким образом подготовился к встрече с Аньес. Одни за другими все часы в доме пробили два. Время в этом доме казалось осязаемым: его вдыхали, попадали в него как в ловушку, оно было как кандалы, которые всюду таскают за собой. У меня возникло желание потереть руки и щеки, как мухи потирают лапками усики перед тем, как взлететь. До меня доносился сухой стук каблуков сновавшей взад-вперед Элен. Наконец ее шаги удалились в прихожую, затем входная дверь захлопнулась, и этот звук отозвался у меня в груди. Мой час пробил. На цыпочках я прошел в столовую, потом в гостиную. Это было, конечно, глупостью, но мне казалось, что тишина все же благоприятствует моей затее. Постучав в дверь, я непринужденно, словно к себе, вошел к Аньес. Она сидела у окна и занималась маникюром.
— Простите, — сказал я, — вы, кажется, кое-что забыли у меня в комнате.
И с этими словами я швырнул ей на стол, на котором валялись ножницы и щипчики, фотографию. Аньес продолжала старательно подпиливать ногти.
— Это ваших рук дело. Я не ошибся?
— Нет, не ошиблись.
— Вы выкрали эти фотографии из писем, адресованных вашей сестре?
Пилочка продолжала тихо поскрипывать. Аньес на мгновение прервала свое занятие и, поворачивая руку, чтобы рассмотреть получше ногти, пробормотала:
— Выкрала? Ну и словечко же вы подобрали!
— Какое подобрал, такое и есть… Это вы написали Жулии о моем приезде?
— Да, я… Ну и что? Я имела на это полное право, потому что вы ей не брат.
Я нежно положил руку Аньес на плечо.
— Увы, не так уж ты умна, — сказал я. — И ничего не поняла. Ты что же, воображаешь, что я принял эту историю с «крестной» всерьез с самого начала? Да ты только представь себе: мы сидим на передовой в окопах, большей частью бездействуя, нам пишут какие-то женщины, ну и мы, черт возьми, развлекаемся тем, что строчим им ответы! Эта игра куда увлекательнее карточной, и все-таки не более чем игра… Иногда мы даже обменивались своими «крестными». А те, которые присылали посылки, ценились у нас особенно высоко.
Пилочка перестала скрипеть.
— Ну и я тоже не отставал от товарищей. Мне всегда не хватало времени всерьез заниматься женщинами, и я счел эту игру в письма весьма забавной. Да-да, именно забавной и даже волнительной. Как же, мною заинтересовалась женщина, живущая в Лионе! Это одновременно походило на розыгрыш и на сказку. Понимаешь, что я хочу этим сказать? Ребята, отвечая своим «крестным», часто безбожно дурили их, выдавая себя то за богатых сынков, то за каких-нибудь чемпионов или просто богачей. Это ни к чему не обязывало и вместе с тем действовало возбуждающе, словно фильм, в котором ты — главный герой. У меня не настолько развито воображение, чтобы что-нибудь придумывать, но когда Элен попросила меня прислать фотографию, я решил выслать ей фото Жервэ, потому что он был внешне интереснее меня… Вот и все… А в действительности Бернар — это я.
Аньес внезапно взорвалась.
— Это ложь! — вскричала она. — Эту сказку вы придумали прямо сейчас, на ходу. Вы — Жервэ, и я не дам вам жениться на Элен!
— Ага! Ну вот ты и раскрыла карты! Ну что ж, возможно, ты и права в том, что я не женюсь на Элен, но на тебе я тем более не женюсь!
— Почему?
— Да потому, что твой мелкий шантаж мне омерзителен. Я могу понять и простить ревность, но вот чего я тебе не прощу никогда в жизни — так это комедию с предсказаниями. И здесь уже речь идет не только о нас троих, но и о всех тех простачках и несчастных, которые принимают тебя чуть ли не за глашатая самого Господа Бога, о тех, кто приносит тебе самое святое, что у них есть, о тех, которых ты так же низко обманываешь, как обманывала меня, описывая портрет Жервэ с двумя родинками и предсказывая приезд Жулии!
Она смертельно побледнела, и только ее щеки покрыл легкий румянец, похожий на следы от пощечин. Ее потерянные глаза шарили по мне, переходя со лба на грудь, как бы желая определить место, по которому лучше нанести удар своей пилкой для ногтей.
— Я обладаю даром ясновидения, — прошептала она. — Клянусь Богом, я обладаю этим даром…
— Почерпнутым из этой макулатуры?
— Неправда! Я обладаю даром ясновидения.
— Почему же ты не можешь увидеть, что Бернар — это я?
Она со злостью швырнула пилочку мне в лицо, но промахнулась. За моей спиной раздался металлический звон. Подняв пилочку, я подошел к столу и положил ее в футляр.
— А разве одно то, что Жулия бросилась мне на шею, не доказывает, что я — Бернар?
— Жулия мертва.
— Ну и что?
— Вокруг тебя — кровь.
Охваченный неясными предчувствиями, я зло улыбнулся и ответил ей:
— Нет, и даже не пытайся убедить меня в этом. Твой звездный час уже позади.
Не спуская с меня глаз, она медленно села.
— Я люблю тебя, Жервэ!
— Хватит, — заорал я, — хватит! Не называй меня этим именем!
— Жервэ… или Бернар… — вздохнула она. — Какое это теперь имеет значение?.. Но я не дам тебе жениться на Элен.
— Я все равно на ней женюсь!
— Я не допущу этого!
— Интересно знать, каким же образом?
— Жервэ, но ведь ты не знаешь ее так хорошо, как знаю я!
Я влепил ей пощечину, и она тут же, вскинув голову, замерла, сдерживая готовые брызнуть слезы.
— Прости меня, — опомнясь, прошептал я. — Аньес… Я не хотел.
— Убирайся отсюда!
— Но ведь Элен все равно не поверит тебе, если ты станешь ей говорить, что…
— Вон отсюда!
— А ты не посмеешь признаться ей в том, что украла фотографии из ее писем. Она вообще перестанет принимать тебя всерьез. Ты станешь для нее не более чем взбалмошной девчонкой.
Слезы ручьем полились у нее из глаз, и я наблюдал, как они сперва быстро текли по щекам, затем приостанавливались в уголках рта, а потом замирали и искрились на подбородке. Все женщины, которых я знал, в один прекрасный день начинали плакать точно так же, будто их прорывало изнутри. А ведь я всего лишь оборонялся и имел на это полное право.
— Аньес!.. Малышка моя!
Она не отвечала. Отвернувшись к окну, она отдалась во власть тоски, давней тоски, мучившей ее с самого детства, тоски, которая была для нее, возможно, ценнее самой жизни. Мне же оставалось одно — бесшумно исчезнуть, после того как я оказался невольным свидетелем того, чего мне не следовало видеть. Прислонившись спиной к двери, я в последний раз окинул взглядом скромно обставленную комнату с книжными полками, заставленными теперь уже никому не нужными книгами, и вышел.
Я и сам был в отчаянии, пытаясь изгнать из памяти горестную картину. «В сущности, она получила по заслугам!» Все так, но я ведь мог и не приехать в Лион?.. И я опять стал погружаться в лабиринты сомнительных философских рассуждений. Взяв свое пальто, а точнее, пальто Бернара, я вышел на улицу…
Бледное солнце тускло освещало камни. От Соны шел пар, как от коня, проложившего борозду в поле. В тумане, словно отражения в воде, плавали холмы и дома. Я брел, низко опустив голову.
Что теперь будет?.. Аньес не промолчит — тут даже не может быть сомнений. Она ожесточится против меня, это ясно, так же как я только что ожесточился против нее. Доведенная до крайности, она будет готова погубить себя в глазах сестры, с тем чтобы погубить и меня. Истина погубит и уничтожит всех троих. Смерть Жулии ничего не решила. Меня вышвырнут вон, и мне придется искать другое пристанище. Жалкий претендент на наследство дядюшки Шарля! Те меры, которые мне следовало бы принять, заранее вызывали во мне чувство отвращения, и я понимал, что для новой схватки у меня уже не хватит энергии. И потом, слишком уж их много, этих миллионов! Я просто не верил в их существование. Я шел вдоль набережной, склонив голову, в спину мне светило солнце. После того как Элен вышвырнет меня на улицу, я еще смогу некоторое время пожить беззаботно благодаря тому, что сказала мне Жулия. Если только… Я без конца с надеждой повторял: «Но ведь она любит меня? Она сама это говорила». Почему я никогда не допускал мысли, что меня можно любить? Если Элен действительно любит меня, она не поверит нелепым обвинениям сестры.
И солнечные лучи сразу показались мне теплее. Волноваться еще рано. Одна Аньес ничего мне не сделает. Она, конечно, может сообщить в полицию, но где взять ей уверенность и доказательства? Я убежден, на это она не пойдет. Нет-нет, она никак не может мне навредить, что прекрасно сознает сама. А ее слезы… Подумаешь! Тоже мне горе! Небольшое потрясение, только и всего!
Стоп! Я вдруг вспомнил рассказы Элен о том, как Аньес пыталась покончить жизнь самоубийством… Остановившись и положив руки на влажный парапет, я начал даже злорадствовать, и моя мысль уже безудержно неслась, питаемая собственной злобой. Я так уверовал в свои измышления, что еще немного — и бросился бы со всех ног бежать до самого дома. Но раздраженно урезонил себя: «Она не столь глупа!» А еще через мгновение возразил себе: «Однако ты видел ее глаза! Это были глаза покойницы! Она никак не могла пережить того, что ты проник в тайники ее души…» Я вцепился в камень парапета. «Ну хорошо, я же заглядываю в самую глубину своей души? И не умираю от этого. Это было бы слишком просто!» — «Ты-то привык!» Опустив голову, я облокотился о парапет. Подобные мысли не давали мне дышать, сдавливали горло. И мне пришлось втайне от прохожих, словно какому-то стыдливому сердечнику, остановиться и восстановить свое дыхание. Осторожно ступая и шатаясь на ходу, я продолжал свой путь. Нет, я не вернусь туда.
Услышав перезвон колоколов, я подумал, что ни одна из моих прогулок не сопровождалась колокольным звоном, но сегодня он, возможно, торжественно возвещает мне о похоронах Жулии! Что за чушь! Какие там похороны? В лучшем случае ее закопают где-нибудь втайне, разумеется, без погребальной церемонии, и за ее гробом не будет следовать кортеж безутешных друзей и родственников. Без сомнения, я — единственный, кто думает о ней в этот час. Впрочем, это вполне естественно — ведь это я убил ее.
Внезапно я повернул назад. Никто не станет интересоваться мною! «Я нужен только себе самому», — думал я, прислушиваясь к звону колоколов, стуку своего сердца и всплескам играющей с камнями воды. Мне пора было возвращаться, и это было совершенно необходимо. Ведь если я вернусь сейчас, не медля ни минуты, то, возможно, еще успею как раз вовремя… Да нет, я просто зря накручиваю себя! И потом, даже если… она и захотела покончить с собой, то… разве это меня касается? Остановившись у моста, я попытался припомнить моменты нашей любви, но они уже не вызывали у меня никаких эмоций, Аньес окончательно и бесповоротно ушла из моей жизни и больше меня не интересовала. В этот момент я даже пожалел о том, что бежал из лагеря, пожалел об ограждениях из колючей проволоки и о барачной дисциплине. Устав того монастыря был как раз по мне.
И я поплелся дальше, сам не замечая, что, обманывая самого себя, приближаюсь к дому, но я слишком устал для того, чтобы поступить иначе. Неподалеку от двери подъезда стояла собака и тщательно обнюхивала тротуар. Достав из кармана свой ключ, я открыл дверь парадного и вошел. Мне необходимо было еще раз поменять кожу, чтобы отделаться от всех этих угнетающих меня знаков и примет. Поднимаясь по лестнице, я тяжело дышал. Войдя в квартиру, остановился и прислушался.
— Аньес! — позвал я.
Неужели я действительно настолько глуп? Неужели я действительно ожидал, что она бросится мне навстречу с распростертыми объятиями? Мое натренированное ухо улавливало малейшие движения в тишине пустующих комнат.
— Аньес! — крикнул я, бросившись вперед.
Дверь ее комнаты была даже не прикрыта… А возле двери, ведущей в ванную, лежала Аньес. Тело ее застыло, сведенное конвульсией, а черты лица были искажены ужасной гримасой. Прикоснувшись к ее руке, я ощутил металлический холод…
На полу валялись осколки разбитой чашки.
Шум моего дыхания звучал как бы оскорблением в этой гробовой тишине. Вытерев лоб рукавом пальто, я отошел от тела, беспрестанно бормоча: «Это яд, это яд», как будто бы желая убедить себя в том, что сделать уже ничего нельзя. Остается только ждать возвращения Элен — уж она-то точно знает, что необходимо делать в таких случаях. Я же мог лишь неподвижно стоять, сложив руки, и не отрываясь смотреть на бездыханное тело. Боже, какая она мужественная, Аньес! Она безо всяких колебаний приняла нужное решение, а я мысленно поздравлял себя с такой удачной развязкой. Чувствуя, что начинаю заболевать от горя, я в то же время думал, что нахожусь на пути к выздоровлению. Ну а с Элен я всегда смогу найти общий язык. Но прежде всего Элен должна сделать все необходимое, чтобы освободить меня от присутствия этого тела, она спасет меня. Скорее бы уж она возвращалась!
Осмотрев комнату, я убедился, что фотографии на столе нет, в камине же валялись обгорелые клочки бумаги, писем, тетрадных листков. Аньес, по-видимому, не пожелала оставить на этом свете ничего из своего прошлого. Обуянный ужасом, я побежал в спальню Элен, а затем обежал и все остальные комнаты, гостиную, столовую, кухню. Нет, Аньес нигде не оставила никакой компрометирующей меня записки.
Вернувшись к ее телу, я услышал, как поворачивается ключ в замке. Хлопнула дверь, и я крикнул, сдерживая голос:
— Элен!.. Идите сюда!..
И, отступив в сторону, я дал ей возможность увидеть Аньес, не переступая порога комнаты. Ее взгляд начал искать мой, естественно желая найти объяснение происшедшему.
— Она мертва, — прошептал я. — Я только что обнаружил ее.
Элен начала делать именно то, что я от нее ожидал: подобрала осколки чашки, понюхала и положила обратно на пол, а затем приподняла голову сестры.
— Этого и следовало ожидать. Иначе это кончиться не могло, — сказала она.
— Вскоре после вашего ухода я вышел прогуляться и абсолютно ничего не знаю, — объяснял я. — Это ужасно!
Нахмурив брови, Элен встала и сняла перчатки.
— Вам необходимо уехать, — сказала она, — причем не медля ни минуты. Не нужно, чтобы вас здесь видели… Так, дайте-ка мне подумать… Во Франшвиль. Нет, это слишком близко, а вот Сен-Дидье… Это место вполне подходящее… Значит, так там есть небольшая гостиница, даже не гостиница, а скорее что-то наподобие пансионата. Он называется «Два торговца». Скажите хозяину, что вы от меня, и он вас устроит.
— Но я плохо ориентируюсь в самом Лионе, а уж окрестностей и вовсе не знаю.
Порывшись в сумочке, она извлекла из нее блокнот, в котором, видимо, записывала уроки, и, вырвав из него листок, спросила:
— Надеюсь, вы в состоянии отыскать площадь Белекур?
Она начертила план крохотным серебряным карандашиком и отметила крестиками мой маршрут.
— На мосту Мутон пересядете на трамвай… — пояснила она.
Я спасен! Как я любил ее в эту минуту!
— Вы все поняли?
— Да, все, но мне очень жаль расставаться с вами, Элен…
— Сейчас мы должны расстаться. Ваше присутствие может мне только помешать.
И, повернувшись к телу, она сказала со вздохом:
— Бедняжка! Она никогда не думала об окружающих. Что ей такое взбрело в голову?
— Наверное, нужно вызвать врача? — спросил я.
— Да, конечно. Доктору Ландэ уже приходилось приводить ее в чувство семь лет назад, после первой попытки. Он еще тогда предупредил, что на этом она не остановится… Поэтому происшедшее его нисколько не удивит. На этот счет я совершенно спокойна, но вот что касается кюре, то…
— А при чем здесь кюре?
— Да при том, что он может отказать в отпевании! А если Аньес будет похоронена без церковного обряда…
И мне показалось, что только сейчас происшедшее потрясло ее до глубины души.
— От нас и так уже все начали отворачиваться… — закончила она.
Схватив руку Элен, я с жаром сжал ее пальцы.
— Но ведь я с вами!
— А вы еще не передумали жениться на мне? — спросила она дрогнувшим голосом.
— Что за вопрос? — возмутился я, силясь изобразить обиженный вид. И тут же добавил, чтобы сменить тему разговора: — А разве в случаях самоубийства нужно обращаться не в комиссариат полиции?
— Разумеется, туда, но дело в том, что комиссар был другом моего отца и в былые времена часто приходил к нам обедать. Это человек скромный и понимающий. Поторопитесь, Бернар.
— Остается еще один вопрос: комиссар непременно поинтересуется, где Аньес раздобыла яд.
Элен посмотрела на меня с удивлением.
— Где она раздобыла яд? Да принес кто-то из ее чокнутых клиентов! Ведь все они полусумасшедшие, так что это вполне объяснимо.
И, взяв за плечи, она легонько подтолкнула меня к двери.
— Ступайте, Бернар, ведь, если я вас не выпровожу, вы будете до вечера собираться.
Войдя в мою комнату, Элен начала укладывать в чемодан белье и вещи, которые я вынимал из шкафа. Ее ловкость и предусмотрительность поражали. Она дала мне продуктовые карточки, объяснила, сколько заплатить за гостиницу, а затем, выждав, пока я обмотаю кашне вокруг шеи, добавила:
— Не заблудитесь, Бернар!
— Не беспокойтесь, ваш план у меня в кармане. Я хорошо помню: нужно сделать две трамвайные пересадки.
Мы походили на старую супружескую пару. Последнее препятствие между нами исчезло. Прежде чем открыть дверь, Элен подставила мне губы, и я поцеловал ее.
— Удачи вам, Бернар.
— Не падайте духом, Элен, держитесь.
— Не забудьте… «Два торговца»… Хозяина зовут Дезире… Дезире Ландро.
Я начал спускаться, а Элен, перегнувшись через перила, провожала меня взглядом.
— Я приеду к вам… когда все закончится…
И она вернулась в квартиру, чтобы позвонить.
С тяжелым чемоданом в руке я вышел на улицу, ощущая себя одиноким как перст. Для уверенности я нащупал в кармане план и потрогал хрустящий бумажник. Теперь у меня были убежище и деньги, но вместе с тем я чувствовал себя как потерявшийся ребенок, ибо уже заранее знал, что буду считать дни и выглядывать на дорогу, пока Элен не окажется рядом со мной, подле меня, между мной и всем остальным миром. Я не любил ее. Даже опасался немного. Но уже ждал ее. Боялся пропустить трамвай на Пон-Мутон, не найти Дезире Ландро. Боялся ночи, в которую шел как изгнанник. Как мне была сейчас необходима рука, которая сжимала бы мою!
Мы с Элен поженились, и я был далек от того, чтобы называть себя несчастным. Я, вероятно, был бы даже счастлив, если бы не резко ухудшившееся здоровье. Жили мы теперь в небольшом меблированном домике, окруженном каштанами, на берегу Соны. Вокруг на земле сверкали только что вылупившиеся из скорлупы молоденькие каштанчики. Красные и желтые листья медленно опадали, и сквозь оголяющиеся ветви деревьев просматривалась река, и были видны плывущие дымы города. А окна домов на соседних холмах удерживали лучи заходящего солнца. После обеда, в хорошую погоду, Элен обычно усаживала меня на террасе. В общем-то, больным меня назвать было нельзя, просто я слишком устал, наверное. Приходивший ко мне старый сельский врач, немного глуховатый и давно лишившийся всяких иллюзий, только пожимал плечами, когда я спрашивал его о моем состоянии. «Это усталость, — говорил он, — плен вас состарил… Да к тому же у вас еще и с желудком не все в порядке. Другие страдают сердцем или печенью, но, в сущности, причина заболеваний у всех одна… Что я вам могу сказать? Вам необходим отдых!» Элен провожала его и о чем-то с ним шепталась. Возвращаясь, она всегда улыбалась мне и гладила по волосам.
— Вот видишь, мой дорогой, твои волнения совершенно напрасны.
Но вот тут она как раз ошибалась: я абсолютно не волновался, напротив, я был совершенно спокоен и избавлен от всех переживаний. Еще никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени спокойно. Целыми днями я лежал в шезлонге и дремал либо наблюдал за проплывающими облаками или падающими листьями. Иногда откуда-то из-за горизонта до меня доносился рокот самолетов — для всех остальных там продолжалась война. Для меня она в прошлом, как и былая, полная преследований и опасностей жизнь.
Произошло это уже давно — восемь месяцев назад, в тот же вечер, когда я переступил порог «Двух торговцев». Элен мне, конечно же, рассказала все, что произошло после моего отъезда, но я даже не слушал ее, потому что не хотел этого знать; меня это уже совершенно не волновало. Теперь главным для меня было то, что она находилась рядом со мною, что она нашла этот дом и сама заключила договор об аренде, что именно она побеспокоилась о всех формальностях, связанных с нашим браком, и вообще обо всем. Я же лишь подписывал несчетное количество всевозможных бумаг. Теперь все это уже не имеет никакого значения.
В полудреме я вижу, как передо мной проплывают облака, образы, воспоминания, и придумываю восхитительные мелодии, которые тут же забываю. Время течет совершенно незаметно. Элен, сидя рядом со мной, вяжет и отгоняет мух от моего лица.
— Что тебе приготовить на ужин, Бернар?
— Мне все равно.
— Я сварю тебе бульон, картофельное пюре и поджарю яичницу.
— Великолепно.
Сперва я чувствовал себя уязвленным, но вскоре понял, что, несмотря на горячее желание, она так ничего и не сможет понять в физической любви. Зато у нее были внимательные руки, созданные для нежных жестов, заботы и утешения. И всякий раз я мысленно подстерегаю эти руки. Мне так хочется, чтобы они кормили меня, умывали, словно ребенка. Ведь, в сущности, я тоже не склонен к плотской любви. Я рос боязливым, эгоистичным мальчиком и почти что круглым сиротой. А вот с Элен я не чувствовал себя одиноким. Я настолько привык к шороху ее платья, что, пожалуй, не смог бы теперь обойтись без этого.
Беседовали мы с ней нечасто. Она была не слишком умна, а ее образование оказалось поверхностным и весьма условным. Но она получила хорошее воспитание, и этим сказано все! Тем не менее она считала себя пианисткой, поскольку умела в такт стучать по клавишам, и это единственное, что меня раздражало. Она, пожалуй, была бы самим совершенством, если бы согласилась излучать не слишком яркий свет, а слегка затемненный, как у ночника. И все же я не потерял надежды изменить ее. В снятом нами доме тоже стояло пианино, но очень старое, допотопное и совершенно расстроенное. По вечерам она мне на нем играла, а я слушал ее, сидя на старом диване с лопнувшими пружинами. Вся мебель в доме была какая-то старая, потрепанная и потому трогательная, комнаты просторные, с вылинявшими обоями.
Я пил свою настойку постоянно, потому что редко когда не чувствовал глухого жжения в желудке. Приятная на вкус настойка ромашки оказывала на меня, как правило, усыпляющее действие. Вытянув ноги и положив голову на спинку дивана, я смотрел на Элен, сидящую ко мне спиной и освещенную свечами, стоящими на пианино. К несчастью, она любила Шопена! Играет она жестко, возможно, нарочито жестко. О боже!
— Расслабься, — говорю я ей.
— Ты ничего в этом не смыслишь, — доносится в ответ.
— Наоборот, я очень даже понимаю музыку: здесь необходимо тепло, радость…
— У Шопена музыка грустная.
— Не всегда, Элен, не всегда.
— Что ты в этом понимаешь?
— Мне так кажется.
И когда искушение становится слишком сильным, я встаю, но не вынимаю рук из карманов.
— Начни снова, пожалуйста, доставь мне удовольствие… Не придавай столько значения ритму. Представь себе, что ты в воде, волны качают тебя…
Так и есть, не выдержав, я уже рисую в воздухе кончиками пальцев картину. Элен прерывает игру.
— Тебе, Бернар, надо бы возобновить занятия музыкой. Я могу тебе помочь в этом.
Вернувшись к своему дивану и глотнув настойки, я, сдерживаясь, отвечаю:
— Продолжай и больше не обращай на меня внимания.
И, повернувшись вполоборота, чтобы видеть мою реакцию, она начинает снова, а я лишь машинально покачиваю головой. В боку под ладонью я ощущаю боль, настойчивую и пульсирующую. Но она не приносит мне слишком много страданий, она похожа на точащего дерево жука-короеда. Элен опять останавливается…
— Тебе нехорошо?
— Немного.
Ну ничего! Усевшись рядом со мной, она обнимает меня за плечи, а я упираюсь головой в ее лоб.
— Мой дорогой, меня тревожит твое состояние. Я уверена, что дела пойдут на поправку, как только у нас появятся настоящие хлеб, сахар, кофе…
Но я тут же обрываю это перечисление, вспомнив, что все это мы уже ели, когда была жива Аньес. А теперь, как все, питаемся эрзац-продуктами. Элен помешивает ложечкой в чашке, и этот звук кажется мне необыкновенно нежным, а в затылке я ощущаю какую-то счастливую усталость. Блаженно прижавшись к Элен, я погружаюсь в тепло, и ее дыхание действует на меня благотворно.
— Ты видишь, мой дорогой Бернар, боль проходит. На вот, выпей.
С этими словами она подносит ложечку к моим губам, и я, закрыв глаза, пью. Металл позвякивает о мои зубы, и мной овладевает какое-то непонятное веселье. Мы одни в этом погруженном в дремоту доме, Элен обращается ко мне шепотом, иногда слышится поскрипывание мебели, а пианино отзывается эхом. И никаких движений! Мы часами просиживаем неподвижно — у Элен просто ангельское терпение. Затем она помогает мне подняться в спальню и лечь в постель.
— Как ты? Тебе ничего не нужно?
Она поправляет подушки, и ее руки порхают вокруг моего лица, а затем она переходит к своему туалету. И все эти жесты мне так дороги — они действуют на меня успокаивающе. Уже в полусне я слышу, как она ложится рядом со мной, и, прежде чем окончательно заснуть, я еще поглаживаю пальцами нежную кожу. По утрам я довольно бодр и даже прогуливаюсь по саду или берусь за книжку, устроившись в гостиной, построенной в форме ротонды, из окон которой видна река. Элен приоткрывает дверь и спрашивает:
— Ты хорошо себя чувствуешь?
— Да.
— Значит, мне можно сходить за покупками?
— Ну конечно!
Городок находится совсем рядом, но все же, выходя, Элен неизменно надевает пальто и шляпу. Меня это уже не раздражает. Главное, чтобы она поскорее вернулась. Обедаем мы за маленьким столиком, который накрываем там, где нам заблагорассудится, чаще всего на террасе, освещаемой последними теплыми лучами осеннего солнца. Элен умудряется превращать жалкие продукты, которые нам выдают, в аппетитнейшие блюда. В то время как она пересказывает новости, которые узнала у бакалейщика и мясника, я медленно, с опаской принимаюсь за еду, чтобы, не дай бог, не разбудить дремлющую боль. И начинаю со страхом ждать следующего часа. Элен, впрочем, тоже волнуется, несмотря на то что внешне она вся полна оптимизма. Она моет посуду, но искоса наблюдает за мной, а я жду. Именно это ожидание и расшатывает мое здоровье. Бывает, что ничего такого и не происходит, и я с восторгом слушаю, как часы бьют четыре: раз я не страдал от боли — значит, я здоров! Эта передышка продолжается, и я, поверив в нее, начинаю болтать и даже смеяться. Но в самый неожиданный момент начинаю ощущать приближение приступа: во рту появляется сухость, меня скручивает от подступающей к горлу тошноты, а боль возникает всегда в одной точке, я безошибочно нахожу ее кончиками пальцев. Временами она похожа на легкое жжение, на какой-то жар, вспыхивающий при глубоком вздохе, а иногда — на легкий зуд. Мне становится холодно, а внутри у меня горит пожар. Когда боль проходит, я ощущаю непреодолимую усталость. Элен пугается, замечая это. Она начинает припоминать, что именно мы ели, и приходит к выводу, что все это из-за выпитого вина, а возможно, и сахарина.
— Перестань, — говорю я, — ты здесь ни при чем. Скорее всего, у меня язва, а в моем возрасте это не опасно.
— Тогда, может быть, обратимся к специалисту? — предлагает Элен.
Но мне здесь и так хорошо, вдали от города, где, судя по слухам, жизнь становится все тяжелее и тяжелее, а число арестов резко возросло, и горожан повсюду подстерегает опасность. Нет. Я предпочитаю набраться терпения, пичкая себя таблетками. Ну а если болезнь осложнится, я всегда успею добраться до Лиона. Правда, существует еще одна причина, удерживающая меня от обращения к специалистам: мы не располагаем средствами, чтобы оплатить дорогостоящее лечение. Конечно, я буду богатым, несметно богатым, когда ко мне перейдет наследство дядюшки Шарля, но это требует времени, ибо сейчас колония принадлежит к одному миру, а метрополия — к другому, и они разделены «железным занавесом». Пока что мы существуем на деньги от залога лионского дома. И, живя на средства Элен, я не хочу этим злоупотреблять. Впрочем, война близится к концу, и весной мы уже будем освобождены. Я чувствую, что сумею протянуть до весны, а как только у нас появятся нормальные продукты и мы сможем уехать подальше от этих мест и связанных с ними воспоминаний, я непременно выздоровлю. Воспоминания все еще тяготят нас, хотя мы никогда не говорим о прошлом. Мы пришли к молчаливому соглашению, что Аньес никогда не существовало, а Жулии — и подавно.
Между нами порой повисает молчание, далекое от счастья и благополучия, но мы быстро развеиваем его, заводя разговоры о будущем. Элен бредит путешествиями, мечтает, как маленькая девочка, об Италии и Греции. Еще она жаждет открыть для себя Париж. Я рассказываю ей о театрах и кафе, но ее больше интересуют Триумфальная арка и Эйфелева башня. Нам никак не удается прийти к обоюдному согласию относительно того, чем мы займемся после войны. Мне бы, например, хотелось обосноваться в Ницце или Ментоне, а она мечтает о возвращении в Лион и возобновлении связей с теми семейными кланами, в которые она была вхожа еще при жизни отца. Тем не менее она остерегается настаивать. Я лишь догадываюсь об этом, сопоставляя слова и фразы, но мы наверняка подготавливаем себе на будущее не одну ссору. Иногда я даже думаю, что когда-нибудь потом, в далеком-далеком будущем, мне придется раскрыть ей всю правду, ибо я вовсе не намерен отказаться от своей карьеры только для того, чтобы предоставить ей возможность удивлять своим богатством старых друзей ее семьи.
Но вначале все же необходимо выжить, вырвать из меня с корнями эту боль, отнимающую чуть не все силы. Если все мои усилия будут направлены на выздоровление, клянусь, они не пропадут даром. Элен советует мне почаще дышать свежим воздухом, и я иногда отваживаюсь выйти за пределы наших владений, опершись на ее руку.
Места здесь просто восхитительные, однако нервозное состояние не покидает меня: я боюсь, что меня кто-то увидит, мне все время кажется, что надо мной нависла новая опасность. Поэтому я всегда тороплюсь обратно и с чувством глубокого облегчения вновь откидываюсь в шезлонге. Постоянство настроения Элен меня просто восхищает: она выполняет все мои капризы. Кроме того, несмотря на испытываемое беспокойство, она проявляет столько веры в мое выздоровление, что в конце концов я не могу этого не оценить. Она действительно превосходнейшая «крестная».
— Какое счастье, — сказал я ей однажды, — что я встретил именно тебя, а не какую-нибудь другую женщину!
Положив мне руку на плечо, она лишь улыбнулась в ответ.
— Элен, скажи мне откровенно: ты счастлива? Ведь уход за больным — дело далеко не веселое…
— Дорогой мой, ты вовсе не болен… И перестань наконец терзать себя подобными вопросами!
Сказав это, она, словно повязкой, закрывает мне глаза ладонями, вероятно, для того, чтобы я не слишком далеко заглядывал в будущее; я же, погрузившись в завораживающую бессознательность, ни о чем себя больше не спрашиваю. Как сквозь сон, до меня долетает ее шепот:
— Вот твоя настойка, Бернар… Выпей, а то остынет.
С едва заметной, но все же не ускользнувшей от ее взгляда гримасой отвращения на лице я глотаю свое лекарство…
— Может быть, немного подсахарить?
— Да, пожалуйста! Ты знаешь, эта настойка ромашки такая горькая.
Вот так мы и проводим время с утра до вечера и с вечера до утра. Глядя на освещенные меркнущим осенним солнцем лужайки, я изо всех сил сражаюсь с болезнью, прижав кулак к боку, откуда исходит боль. Когда я смотрю на себя в зеркало, то вижу, как я похудел, как выпирают скулы. Кожа на моих руках пожелтела, как листья, иссохла и потрескалась. На сколько же я похудел? Чтобы вновь набраться сил, мне необходимо много есть, а всякая пища камнем оседает у меня в желудке, а затем разъедает его. Как же мне вырваться из этого замкнутого круга? Постепенно мною начала овладевать мысль, что восстановить свое здоровье мне будет трудно, а возможно, и вовсе не удастся. Это было всего лишь предположение, но я уже с любопытством и безразличием обдумываю его. Умереть? При этой мысли у меня не возникает никакого протеста, хотя, если говорить честно, она мне кажется до ужаса ненормальной. Действительно, от чего это мне умирать? Уж не от резей ли в желудке? Но, независимо от моего сознания, возникшая мысль продолжает свой путь, просыпаясь раньше меня самого и засыпая много часов спустя после того, как я закрою глаза. Она гнездится и растет в каком-то затаенном уголке моего мозга. Постепенно я уяснил, что смерть бродит уже неподалеку и что опасности подвергается именно моя жизнь… Вот она приближается, вот она уже подходит ко мне. Внезапно я четко осознаю, что мне уже не выздороветь, и тогда наступает просветление, изматывающее меня не меньше, чем спазмы в желудке. Это просто невозможно! Разве для этого я боролся в течение стольких лет? Ради чего я вытерпел столько тяжких испытаний? Чтобы медленно угаснуть в этой жалкой дыре? Возбуждаясь от этих мыслей, я начинаю вертеться в кровати или ерзать в шезлонге.
— Что с тобой? — заботливо спрашивает меня Элен.
— Ничего, ничего…
И, наклонившись ко мне, она заботливо обтирает мой покрывшийся испариной лоб, а я жму ее руку, выражая таким образом свою признательность. Элен здесь, значит, со мною ничего плохого не произойдет. Она слишком внимательна, чтобы позволить смерти посетить этот дом. Ведь моя смерть будет для нее горем. Не выйди тогда Элен из дому, Аньес была бы наверняка жива.
— Не оставляй меня одного, Элен.
— Ты же видишь, дорогой, что я здесь и никуда не собираюсь идти. Успокойся и не волнуйся, раньше ты был благоразумнее.
Боже, как же давно все это было! Моя прежняя безмятежность ушла навсегда.
Будь моя воля, я вызывал бы к себе врача каждый божий день, не томился в ожидании его очередного прихода. А так он приходит лишь изредка и, выслушав меня, глубокомысленно покачивая головой, произносит:
— Из старого башмака нового не сошьешь.
— Скажите лучше, доктор, что моя песенка спета.
— Ну-ну, что вы, до этого далеко. Пожалуй, дают о себе знать месяцы неправильного питания…
Что же он называет неправильным питанием? Все те похлебки из брюквы, пирожные на маргарине и украденные из лагерной кухни кусочки мяса?
— Ладно, — вздыхаю я.
Напоследок он говорит:
— Лечение прежнее… Надеюсь, со временем все пройдет.
Несмотря на его заверения, у меня уже началась угнетающая рвота: рот заполняется желчью, а воспаленный язык едва помещается в нем.
— Может, нам все-таки лучше вернуться в Лион? — предлагает Элен, хотя сама прекрасно знает, что я ни за что не соглашусь вернуться в дом, вызывающий во мне столько мучительных воспоминаний.
Уже начались затяжные осенние дожди, то и дело нависающие над Соной и наполняющие сад шумами и вздохами. И вот я опять пленник на этот раз за решеткой дождя. Переходя из комнаты в комнату, я наблюдаю за ним, чтобы преодолеть какое-то безутешное оцепенение, в которое погружаюсь после очередного приступа боли. Элен ни на миг не упускает меня из виду.
— Не утомляйся, дорогой, тебе вредно.
Бедная Элен! По моей вине ей приходится вести жизнь сиделки, и я уже больше не в силах обманывать ее. До болезни мне и в голову не приходило рассказать ей историю своей жизни, а вот теперь мне стало невыносимо трудно носить в себе тайну. Ведь Элен любит меня! А когда человека любишь, то уже не можешь относиться к нему с презрением, тем более если он уже одной ногой стоит в могиле. Боже! Как я ненавижу эти моменты запоздалого раскаяния и опасного умиления! Мне никогда не было жаль себя, и если уж теперь мне предстоит умереть, то я, по крайней мере, должен заставить себя смолчать. Но как отделаться от навязчивой идеи, если вы целыми днями только и делаете, что переходите от одного окна к другому, из одной комнаты в другую, рассматривая при этом себя в зеркалах и измеряя температуру? Разве правда не сблизит нас еще больше? Сейчас мы словно разделены завесой тумана, иначе зачем бы нам, точно по какому-то безмолвному и обоюдному соглашению, избегать в разговорах некоторые щекотливые темы? Впрочем, их избегаю не я, а она. Такое впечатление, что Элен всегда чувствовала, что у меня есть запретные зоны, и ее такт, так высоко оцененный мною в свое время, теперь начинает меня раздражать. Мне кажется, что она должна была бы любить меня больше и глубже, даже за мои ошибки. Что я получаю от нее сейчас? Лишь внимательную заботу сиделки… Она лечит меня с необыкновенной преданностью, но бывают моменты, когда эту преданность мне становится трудно переносить. Мне не нужна ее преданность! Я хочу, чтобы она заботилась обо мне ради меня самого. Интересно, как бы повела она себя, узнав, что я… Была бы столь же обходительна?
Из последних сил я пытаюсь бороться с этим извращенным и совершенно неожиданным соблазном. Но к чему испытания, которые лишь причинят обоим нам боль? И все же я не в силах изменить направление своих мыслей. Я почти перестал есть, и голод придает моим размышлениям остроту и пугающую меня завораживающую глубину. У меня уже нет времени скучать: я смотрю на себя, смотрю на нас. Совершенно очевидно, что мне необходимо прощение. Ее руки, успокоительно гладящие мое лицо, разумеется, приносят мне облегчение, но они должны успокоить еще и другую, более глубокую и, возможно, неизлечимую боль. Кто поможет мне, прежде чем я отправлюсь на тот свет, рассчитаться с этим?..
Значит, необходимо рассказать ей правду, и только моя врожденная неуверенность сдерживает меня от этого шага. Если бы я был способен говорить о себе с теми, кто меня любил, то, возможно, я бы меньше думал о себе. И тогда — кто знает? — мое сердце не превратилось бы в этот огромный пузырь, наполненный черной ядовитой кровью. Рассказать! Но вот только когда? Ведь Элен постоянно занята!
— Чем ты встревожен, дорогой Бернар?
Неужели она не догадывается, что я терпеть не могу, когда меня называют этим именем? Ну как мне ей сказать: «Я не Бернар!»? Из-за этого я начинаю себя чувствовать все неуютнее, мясо мне кажется каким-то жестким, овощи — безвкусными, а кофе — отвратительным. Элен по-прежнему улыбается, и ее улыбка доводит меня до полного отчаяния. А если бы она обо всем знала, хватило бы у нее сил вот так улыбаться? Словно ребенок, желающий разбить свою игрушку, я начинаю крутиться вокруг Элен.
— Элен!
— Что?
Нет, решительно я не могу рассказать ей! Дыхание перехватило, я начинаю задыхаться…
Сунув ноги в старые сабо, я выхожу из дому прямо под дождь и брожу по размытым аллеям, покрытым опавшими листьями. Где-то в глубине тумана бурлит город. Посмотрев на наш почерневший от влаги дом, я замечаю дрогнувшую занавеску на первом этаже: это Элен. Она с тревогой следит за мной. Тем временем я прогуливаю свою боль, забавляю, развлекаю ее, пытаюсь усыпить и одновременно подготавливаю фразы, придумываю не слишком бесчестящие меня признания, клянусь себе, что начну разговор, как только мы сядем за стол или немного позже, когда она поможет мне подняться в спальню на послеобеденный отдых. Я уже вижу эту сцену, она поцелует меня и скажет: «Ну и что, если тебя зовут иначе? Ведь я люблю тебя!» В сущности, так оно и есть. Что изменится, если я назову ей свое настоящее имя? Но в таком случае зачем все это рассказывать?
Открылось окно:
— Бернар, возвращайся! Простудишься!
Вот так же моя мать когда-то звала меня, и, взбешенный, я возвращаюсь, приложив к боку кулак, чтобы хоть немного приглушить жгучую боль.
Как-то раз, в порыве вдохновения, я не выдержал и сел за пианино. Сыграв сперва несколько гамм, перешел на вальс Шопена. Элен в это время была наверху — убирала в спальне, но ее шаги смолкли при первых аккордах. Пробегая пальцами по клавишам, я чувствовал, что уже многие навыки мною потеряны, однако я еще в силах расставлять акценты и оживлять эту грациозную музыку, так трогательно соединяющую порыв с мечтательностью и отрешенностью. Погрузившись в музыку, я забыл обо всем. Я извлекаю из разбитого инструмента страстный монолог, в котором звучат мои размышления о жизни и смерти. Забыв о боли, я заиграл с жадностью и аппетитом, увлеченностью и отчаянием. Вот момент, когда я предстал самим собой! Мои руки легко порхают, а в затылке появляется дрожь. Так! Теперь перейдем к ноктюрнам! Их поверхностная грусть нравится мне меньше, зато даются они так легко! Музыка струится, как лунный свет. Уже выбившись из сил, в завершение я решил сыграть полонез — мужественный, задумчивый, похожий на звездный марш с блуждающим взглядом сигнальных огней. Вот так нужно идти навстречу своей судьбе! Прозвучали последние аккорды, и мои руки бессильно повисли вдоль туловища. Господи, как же я был счастлив в эти минуты! И, лишь подняв голову, заметил, что Элен стоит рядом. Она бледна и часто дышит.
— Бернар, — шепчет она, — я больше никогда не осмелюсь сесть за пианино…
Похоже, она сдерживает какой-то непонятный гнев. А я-то ожидал от нее восторга, думал, что она вскрикнет: «Да кто же ты на самом деле, любовь моя?» И тогда бы я все рассказал. Но нет, какое там! Она смотрит на меня с едва сдерживаемой яростью, словно я украл у нее что-то очень дорогое…
— Ты, должно быть, втайне насмехался надо мной? — шепчет она.
Я отвечаю лишь каким-то неопределенным жестом. Усилия истощили меня, а боль разыгралась с новой силой.
— Почему ты никогда не писал мне, что так талантлив?
Невероятно! Она намеренно не желает прояснить эту двусмысленную ситуацию! Она прекрасно понимает, что Бернар, торговец дровами, не может играть так, как играю я!
— Иди отдохни, мой дорогой, — говорит она. — Если бы я только знала… Но ты ведь такой скрытный! Знаешь, для любителя ты играешь просто великолепно!
Она помогает мне встать, в то время как мной овладевает непреодолимое желание смеяться, кричать и залепить ей звонкую оплеуху! Она назвала меня любителем! Меня — ученика Ива Ната![50] Идиотка! Она не желает понять, она наотрез отказывается признавать, что я — не Бернар! Быть может, она испугалась? Ведь это ужасно — вдруг обнаружить, что связан с каким-то незнакомым человеком. Опершись на ее руку, я еле дотащился до дивана. Теперь мне просто жаль ее, однако я слишком устал для того, чтобы пускаться в сложные объяснения…
— Вот твоя настойка, мой дорогой.
Круговорот забот возобновляется, сперва она протягивает мне ложечку, затем поправляет подушку за моей спиной, ворча при этом:
— Вот видишь, до чего ты себя довел, дорогой. И все это лишь из желания доказать мне, что был хорошим пианистом!
Я прекрасно понимаю, что, сохраняя упорное молчание, она хочет ввести меня в заблуждение. И эта едва уловимая твердость в ее голосе! Как же мы вдруг отдалились друг от друга!.. Как я сожалею теперь, что поддался движению души, в котором была львиная доля тщеславия. Я не осмеливаюсь протянуть к ней руку, а тем не менее остатки дружелюбия еще могли бы… Нет-нет, уже слишком поздно. Раз уж она не хочет сама увидеть истину, придется мне открыть ей глаза. Мне необходимо идти до конца, ведь возникающая между нами принужденность гораздо хуже всего того, чего я так опасался. Необходимо, чтобы она все узнала, и тогда пусть судит сама, четко и ясно, без недомолвок.
— Тебе больше ничего не нужно? — спрашивает она. — Я могу сходить в город за покупками?
— Да, конечно, иди, я подожду тебя.
Мы попытались улыбнуться, но выглядело это довольно жалко. Я закрыл глаза: настойка не помогает. Массируя сквозь одежду свой бок, я прислушиваюсь к шагам, удаляющимся в сторону сада. Ну вот, я опять остался наедине с самим собой, и у меня предостаточно времени, чтобы продолжать терзаться все новыми и новыми вопросами, раздирая себя на части. Итак, предоставив всему идти своим чередом, я потерял Элен или потеряю ее в самом ближайшем будущем.
Поднявшись с дивана и держась за стену, я кое-как добрался до кабинета Элен. Здесь я бываю редко — это ее уголок, ее пристанище. Здесь она расставила привезенную из Лиона мебель: книжные и посудные шкафы, секретер. Раз уж у меня не хватает смелости заговорить с ней, то, по-видимому, придется написать — хотя бы несколько слов.
«Я не Бернар, а Жервэ. Мне вовсе не хотелось тебя обманывать, но обстоятельства сложились так, что…»
И так далее. Одним словом, я вкратце изложу ей всю мою историю, а затем мы сможем спокойно обсудить это, и разговор завяжется сам собой.
Открыв секретер, я стал искать почтовую бумагу. Интересно, где она может ее хранить? Представляю, в какое бешенство она пришла бы, застав меня роющимся в ее бумагах. Так, первый ящик не открывается: дерево слегка набухло от сырости. Я резко дернул его, и, выскочив из пазов, ящик оказался у меня в руках. Порывшись в нем, я не обнаружил ничего, кроме счетов, каких-то записок и квитанций. Вставив ящик в пазы, я попытался его задвинуть, но он никак не вставал на место. Протянув руку, я нащупал углубление, а в нем связку бумаг и твердую картонку. Все это, должно быть, выпало из ящика, когда я дернул его. Достав картонку, я увидел, что это не что иное, как потрескавшаяся, пожелтевшая фотография с оборванным уголком. Повернув ее к свету, я с ужасом увидел… улыбающееся лицо Бернара! Это была та самая фотография, которую я оставил в комнате Аньес!..
Скорчившись от пронзившей меня боли, я почувствовал, что сейчас потеряю сознание. Тошнота не дает дышать, пол уходит у меня из-под ног. Я изо всех сил ухватился за доску секретера, напрягаясь и стараясь не упасть в обморок. Этого ни в коем случае нельзя допустить, ведь Элен может вернуться с минуты на минуту…
Я дышу глубоко и со свистом, и вот уже пелена перед глазами исчезает, я вижу вновь, вижу стены, комнату. За моей спиной никого нет, передо мной лежит Бернар, а я не решаюсь все это осмыслить…
Услышав скрип калитки, я быстро кладу фотографию на место и, закрыв секретер, возвращаюсь в гостиную. Подойдя к окну, успеваю сделать вид, будто смотрю на дождь, серое небо и черные деревья, и в этот момент входит Элен.
— Так вот как ты отдыхаешь? Ну прошу тебя, Бернар, врач сказал, что…
Подойдя ко мне и нежно обняв, Элен подводит меня к дивану, прижавшись ко мне своим еще мокрым лицом. Она нежно гладит мой затылок, и мною внезапно овладевает желание заплакать, уткнувшись ей в плечо.
— Бернар, — бормочет она, — мой дорогой Бернар…
После очередного приступа я оказался почти прикованным к постели. Стоит мне пошевелиться или приподняться, как тут же появляется Элен. Никакой возможности спуститься вниз, чтобы открыть секретер и посмотреть сверток, спрятанный за ящиком. А между тем мне совершенно необходимо узнать, какие бумаги находятся в том пакете. Необходимо потому, что я прикоснулся к какой-то ужасной тайне.
Эти мысли убивают меня куда вернее, чем грызущая боль. Хотя и она делает свое дело. Кажется, что внутри у меня огонь. Что же скрывается у меня в мыслях? Какое ужасное подозрение? Иногда при мысли: «Она все знает» — я чуть ли не подскакиваю спросонья, но тут же сам себя поправляю: «Нет, она знала всю правду раньше!» Она знала все еще до того, как вышла за меня замуж. Так вот чем объясняется эта поспешность, почти тайная свадьба: ни приглашенных, ни церемоний, ни ковров, ни органа. Хотя этому всему есть еще и другое объяснение: наш общий недавний траур по Жулии и Аньес и мое собственное желание не афишировать наш брак. Наша свадьба оставила во мне лишь тягостное воспоминание. Если она все знала, то почему же тогда молчала? Почему она решила выйти замуж за незнакомца, скрывающегося под именем Бернара Прадалье?.. Ведь, несмотря ни на что, я так и остаюсь для нее Бернаром. Проведенный мною музыкальный эксперимент не изменил ее отношения ко мне.
Под шум дождя, отбрасывая все преследующие меня и не дающие покоя вопросы, я блуждаю по темному лабиринту сумасбродных догадок и абсурднейших гипотез. Трусливо отгоняю от себя все проблемы. Снизу доносятся шаги Элен — я не один на этом свете, со мною моя подруга, помогающая мне бороться с моей болезнью. Чего же мне еще нужно? Обманчивое спокойствие на время усыпляет меня. Раздающихся в доме шумов вполне достаточно для того, чтобы отвлечь меня: вот чистят плиту, вот звенят кастрюли, вот ходит рабочий, пришедший напилить нам дров, затем из сарая доносится скрип и пение его пилы.
Томясь в ожидании момента, когда Элен наконец куда-нибудь отлучится, я веду с болезнью ожесточенную борьбу, принимая всевозможные настойки, микстуры, таблетки и капли. Мое все возрастающее желание выжить заставляет меня смиренно поглощать все это. Теперь я снова в состоянии сделать несколько шагов по комнате. Однако с постели я встаю лишь тогда, когда Элен выходит в сад или прачечную. Свои намерения я держу в тайне, и вовсе не потому, что не доверяю ей, просто не хочу, чтобы она знала об этом.
Элен сообщила, что ей необходимо съездить в Лион по делам, связанным с закладом дома. К тому же ей непременно хочется купить мне шерстяные носки. На ее лице читается все та же покоряющая меня заботливая нежность. Я стыжусь собственных подозрений — ведь в один прекрасный день все мои сомнения развеятся. Возможно, это произошло бы прямо сейчас, если бы, глядя ей в глаза, я смог наконец обо всем расспросить ее, но, оказавшись лицом к лицу с ней, я всегда опускаю глаза. Мне остается лишь втайне считать ставшие бесконечными дни, приближающие меня к могиле. Странная болезнь, которая, похоже, удаляется от меня в минуты отчаяния и внезапно возвращается именно тогда, когда я начинаю надеяться, что кризис миновал! Порой я думаю: а не нервы ли тут повинны? Я становлюсь похожим на старика, страдающего тиком, маниями, злобой и угрызениями совести. Бедная Элен!
Уезжая, она прямо-таки засыпала меня наставлениями. В ответ мне оставалось лишь послушно кивать: да, я не буду нервничать, да, я выпью овощной отвар, да… да… А в голове у меня была лишь одна мысль: скорее бы она уехала. От нетерпения у меня выступил на лбу пот. Вот она идет по лестнице, спустилась в прихожую, вышла в сад… Я с облегчением откидываюсь на подушки: наконец-то! Теперь уже мне некуда торопиться. Встаю. Я похож на огородное пугало в своем халате, который болтается на мне. Медленно переступая со ступеньки на ступеньку, я оказываюсь наконец внизу, чувствуя легкое головокружение. Это не страшно, пройдет. Я шел, будто переходил вброд реку, цепляясь за мебель; в ушах у меня стояли перестук колес и шум реки. Подвинув стул к секретеру и сев на него, я вытер со лба пот. Внезапно я почувствовал такую усталость, что мое любопытство переросло в неотступное желание упорно идти до конца. И что я раскрою — уже не имеет никакого значения!
Выдвинув ящик и нащупав углубление, я убедился, что бумаги лежат на прежнем месте. Вынув их и развязав ослабший узел на свертке, я открыл первый конверт. О боже!..
Частное сыскное агентство «Брулар»,
17 ноября 1939 г.
Расследования, слежка
Тайна расследований гарантируется
Конфиденциально
Мадам!
Данным письмом имеем честь сообщить Вам результаты расследования, которое мы провели по Вашему запросу касательно мсье Бернара Прадалье, проживающего в Сен-Флу, департамент Канталь, в настоящее время мобилизованного.
Интересующий Вас человек родился 22 октября 1913 г. С наступлением совершеннолетия он вступил во владение лесопильным заводом и предприятием по рубке и заготовке леса. Несмотря на определенные производственные трудности, появившиеся в последние месяцы, дела его, похоже, процветают. Стоимость обоих предприятий, по приблизительным оценкам, доходит до миллиона франков. Серьезный, трудолюбивый и порядочный человек, мсье Бернар Прадалье пользуется прекрасной репутацией. Никаких сердечных привязанностей за ним не замечено.
Что же касается семьи мсье Прадалье, то она состоит из двух человек: старшей сестры Жулии-Альбертины, с которой, судя по полученным данным, мсье Прадалье порвал всякие родственные отношения, и дяди по материнской линии — Шарля Метера, проведшего большую часть своей жизни во Французской Западной Африке, где он и находится по настоящее время.
Мы готовы и впредь предоставлять Вам информацию по интересующим Вас вопросам.
Мои глаза возвратились к началу письма:
Частное сыскное агентство «Брулар»,
17 ноября 1939 г.
Расследования, слежка
Тайна расследований гарантируется
От волнения я никак не могу извлечь из конверта второе письмо.
11 февраля 1940 г.
Конфиденциально
Мадам!
В ответ на Ваше письмо от 20 ноября мы рады сообщить Вам информацию, которую нам удалось собрать о Шарле Робере Метера, дяде мсье Бернара Армана Прадалье по материнской линии.
Обосновавшись более пятидесяти лет назад во Французской Западной Африке, интересующее Вас лицо проживает в настоящее время в Абиджане (Берег Слоновой Кости) и является хозяином крупных лесоразработок (древесина ценных и обычных пород). Помимо этого, с 1936 года он главный акционер и уполномоченный директор акционерного общества, занимающегося перегонкой эфирных масел для производства духов. В начале войны дело господина Метера процветало. Его состояние оценивается примерно в 15–20 миллионов франков.
В течение двадцати лет господин Метера сожительствовал с некой мадам Луизой-Терезой Муро, ныне умершей вдовой администратора колонии. Из официального источника нам стало известно, что мсье Метера, состояние здоровья которого внушает серьезные опасения, своим единственным наследником сделал племянника Бернара Армана Прадалье.
По-прежнему в Вашем распоряжении.
Какой же удар нанесет мне третье письмо?
6 марта 1941 г.
Конфиденциально
Мадам!
Узнав о Вашем желании получить дополнительные сведения о мсье Шарле Робере Метера, сообщаем вам, что последний скончался в Абиджане 9 декабря 1940 г, в возрасте 73 лет.
Весьма сожалеем, что не смогли известить Вас раньше, но Вам, наверное, нетрудно представить, как нелегко сейчас производить поиски за пределами страны.
Подумать только! Это письмо датировано 6 марта 1941 года! Я уже не испытываю ни страха, ни отвращения, ни ненависти. Я сражен. И тем не менее под веками я ощущаю какое-то жжение, будто под ними скопились слезы. Аккуратно вложив письма в конверты, я, несмотря на дрожь в руках, завязываю узел и вновь закрываю ящик. Теперь все лежит на прежнем месте. Когда я встаю, меня пошатывает, потому что, словно при свете молний, я наконец увидел истину. Я стою, словно окаменев, и пытаюсь рассуждать, убеждая себя в том, что вовсе не ошибаюсь. Нет, не может быть никаких сомнений. Разве я уже не догадывался обо всем?..
Прошаркав по полу мягкими туфлями, я добрался до кухни, чтобы выпить стакан воды. Вернувшись, остановился в нерешительности. Царящая вокруг тишина пугает меня. Никто больше не может мне помочь. Впрочем, теперь я нуждаюсь не в отпущении грехов, а в отмщении. И я приступаю к нему, не медля ни минуты. Но как? К кому мне обратиться? Я долго размышлял, отбрасывая приходившие мне в голову возражения. В конце концов в левом ящике я обнаружил бумагу и конверты, но вот ни ручки, ни чернил мне так и не удалось найти. Впрочем, мне, пожалуй, хватит и карандаша. Пребывая по-прежнему в нерешительности, я подумал, что мне потребуется весь мой былой ум, чтобы сжать до нужного объема свой рассказ. И я начал:
«Господин прокурор!..»
А может, мне следует обратиться не к нему? Да, но если я буду останавливаться на таких мелочах, то наверняка так никогда и не выполню своей задачи. А время поджимает…
«Пишет Вам умирающий. Через несколько дней меня не станет, так как, без сомнения, моя жена медленно отравляла меня. Я хочу, чтобы Вы знали всю правду. История моя проста: зовут меня Жервэ Ларош. Родился 15 мая 1914 года в Париже. Если Вы наведете обо мне справки, то без труда узнаете все интересующие Вас подробности. Добавлю лишь, что имя моей матери — мадам Монтано и что она была известной актрисой. Теперь перейду к главному. В июне 1940 года я вместе со своим товарищем Бернаром Прадалье попал в немецкий плен. Нас переводили из одного лагеря в другой. Бернар был владельцем лесопильного завода в Сен-Флу. Если Вы наведете о нем справки, то легко узнаете, что из всех родственников у него осталась лишь сестра Жулия (между собой они были в ссоре и давно не виделись), а также старый дядя Шарль Метера, проживающий в Африке, в Абиджане. Этот дядя владел довольно солидным состоянием, а своим единственным наследником он объявил Бернара.»
Тут мне пришлось прерваться — до такой степени я разволновался. Глотнув воды, я почувствовал, как жидкость опускается по моему горлу. Теперь я знаю, что облегчение продлится недолго, и, пользуясь им, надо продолжить письмо. Лишь бы успеть его закончить!
«Итак, еще в самом начале войны, ответив на объявление в газете, мой друг Бернар вступил в переписку с мадемуазель Элен Мадинье, проживающей в Лионе на улице Буржела, и стал ее „крестником“. У меня имеется доказательство, что Элен не случайно ответила именно на письмо Бернара — поместив объявление в газету, она, вероятно, получила не один ответ. Видимо, она знала, что делала. В ее секретере я обнаружил три письма от частного сыскного агентства „Брулар“, доказывающих, что вышеназванное агентство наводило справки о Бернаре Прадалье и подробно доложило своей клиентке о состоянии дел моего друга и о вероятности получения им огромного наследства…»
Написав это, я начал терять нить, от меня ускользнули нужные слова. Зачем я пишу это письмо? Сколько у меня шансов, что оно дойдет до адресата? А впрочем, это не имеет значения! Я должен создать иллюзию действия — в противном случае мне остается лишь перерезать себе горло. А так, по крайней мере, я буду знать, ради чего терплю все эти муки!
«…Почему Элен решила выйти замуж за Бернара (замужество прочно вошло в ее планы, как только она узнала о дяде-миллионере), она Вам, наверное, расскажет сама, если вы запасетесь терпением и как следует допросите ее. Элен хитра, у нее непростой характер. Ее отец, овдовев, вторично женился на женщине, впоследствии разорившей его. Попробуйте отработать эту версию; возможно, именно здесь и заложена психологическая мотивация поступков Элен…
Но вернемся к Бернару. В начале года он решил бежать из лагеря, взяв с собой меня. Он намеревался укрыться в Лионе у своей „крестной“. О нем самом, его жизни и планах я знал абсолютно все. Прошу Вас, господин прокурор, обратить особое внимание на эту деталь.
Побег нам удался, и темной ночью мы наконец прибыли в Лион в вагоне товарного состава. Произошло все это в конце февраля — точной даты я не припоминаю. Очутившись на вокзале Ла-Гийотьер, мы заблудились, Бернар попал под локомотив и был раздавлен насмерть…»
Карандаш выпал у меня из рук… К чему опять переживать все эти события? Я же отвратительно лгу, обвиняя во всем одну Элен. Разве на мне не лежит в равной степени вина? Разве мне не нужно рассказать кое-что о своем прошлом? И будь я мужчиной — я принял бы смерть как подобает — спокойно и с достоинством.
Сложив листок вчетверо, я попытался найти место, куда бы его можно было спрятать. Пожалуй, лучше всего в пианино, которое Элен уже никогда не раскроет! Позже я непременно продолжу это письмо, а впрочем — не знаю…
Неуверенный и глубоко несчастный, не в силах смириться со всем, что узнал, я брожу по комнатам первого этажа. Вскоре мне приходится сесть. Я так слаб, что свежий воздух сада и дорога наверняка вызовут у меня обморок. К тому же нет никакого сомнения в том, что калитку она закрыла на ключ. Что ж, мне пора возвращаться в постель, а то у Элен могут возникнуть подозрения.
Лестница отнимает у меня последние силы, и я в изнеможении валюсь на кровать. Нет, я ни за что не откажусь от задуманного!
…Она вернулась улыбающаяся и, подойдя к кровати, поцеловала меня.
— Ты был паинькой? Ну-ка, угадай, что я тебе привезла? Вот смотри: печенье!
— Спасибо… но мне что-то не хочется есть…
— Да там же нет ничего, что могло бы повредить тебе: молоко, яйца, мука.
Мне лучше промолчать. Сжав зубы, я стараюсь не закричать от охватывающей меня ярости: молоко, яйца, мука. А еще что?!
С ужасающим спокойствием и нежностью она показывает мне свои покупки. Приоткрыв глаза, я наблюдаю за ней. Теперь я буду зорко следить за пищей! Хотя нет… Ведь я не могу пойти за ней на кухню и посмотреть, что она там стряпает и что отмеряет. Вот она уже сервирует маленький столик на колесиках и берет поднос. Я удерживаю ее за руку и говорю:
— Прошу тебя, не уходи. Сегодня утром мне вовсе не хочется есть.
— Но послушай, дорогой мой, сделай над собой еще одно усилие — тебе необходимо как-то поддерживать себя!
Осторожно высвободившись из моих рук, она удаляется, и до меня доносится звук открывающихся дверок кухонного шкафчика. Она ставит еду на плиту, звеня кастрюлями, и колдует над моей смертью… Ничего, это я тоже опишу со всеми подробностями! Да-да, я все же закончу письмо!
Вернувшись, она усаживает меня, подложив под спину подушки, и ставит мне на колени поднос с едой.
— Суп немного горячий, не знаю, достаточно ли соли? Ну давай, дорогой, съешь… доставь мне удовольствие.
Осторожно присев на краешек кровати, она набирает ложку супа, и так хорошо знакомое мне умиротворение вновь сковывает меня. Открыв рот и проглотив ложку супа, я не ощущаю никакого подозрительного привкуса и тем не менее задерживаю жидкость у себя на языке, прежде чем решаюсь проглотить ее. Но затем все же решительно проглатываю. Я должен расплачиваться. Это расплата за тех, кому я позволил умереть…
— Вкусно, правда? — спрашивает Элен.
— Да, неплохо.
После бульона следует лапша.
— Она горькая, — противлюсь я.
— Бог знает, из чего они ее делают, — не моргнув, отвечает Элен.
Затем я съедаю еще кусочек печенья и все пью, пью. Меня постоянно мучает жажда.
— Вот твои пилюли, Бернар.
— Давай уж, если ты так хочешь…
— Как это, если я хочу?!
— Мне они ни к чему…
— Что ты такое говоришь?! Они приносят тебе облегчение! Ты совсем не так плохо выглядишь, Бернар!
И, обняв меня за шею, она прижимается щекой к моим волосам, и мы долго и молча так сидим. Даже зная, что она медленно отравляет меня, я вовсе не испытываю к ней отвращения и даже не боюсь ее. Для нее я такое же препятствие, каким для меня была Жулия. Теперь я не иду в счет: она меня не убивает, а просто убирает с дороги. Я даже уверен, что ей меня жаль. У меня начинается сильная икота, и последующие четверть часа я бьюсь в приступе боли. Элен держит меня за руки, а я стараюсь уцепиться за нее. Затем спазмы постепенно ослабевают, и я погружаюсь в дремоту, а открыв глаза, вновь вижу ее, уже с молочной кашей, приготовленной для меня. Самое большее через три часа начнется обед, и она опять заставит меня есть. Никто и нигде не думает обо мне сейчас, я полностью во власти этой одержимой женщины. О боже!
Хлопнула садовая калитка. Быстрее! В моем распоряжении не более получаса. Сегодня я чувствую себя слабее, чем вчера, а завтра, вероятно, еще больше ослабну. От страха, что я не успею закончить письмо, у меня дрожат руки. Осторожно спустившись вниз, я убеждаюсь, что мое письмо лежит на прежнем месте. Чтобы выиграть время, я усаживаюсь в гостиной прямо за круглым столом и, перечитав написанное, впадаю в глубокое уныние. Кто мне поверит? Наверняка решат, что это писал какой-то маньяк! Но… другого выхода у меня нет!
«…Итак, я пришел домой к Элен Мадинье, и она приняла меня за Бернара, а у меня не хватило сил начать переубеждать ее, потому что я предельно устал. Клянусь Вам, господин прокурор, я говорю чистейшую правду! Когда чувствуешь приближение смерти, то уже не можешь лгать… У Элен была сестра, а точнее, сестрами они были только по отцу. Звали ее Аньес. По целому ряду причин, указывать которые у меня сейчас просто нет времени, сестры питали друг к другу взаимную неприязнь и сильную ревность. Аньес удалось перехватить и спрятать от сестры одно письмо Бернара с его фотографиями, которые он выслал „крестной“. Итак, с самого первого дня моего приезда Аньес знала, что я не Бернар, и решила любыми средствами помешать Элен выйти за меня замуж. Вот с чего, господин прокурор, началась эта драма…»
Мое запястье и плечо начало сводить судорогой, и строки под карандашом запрыгали. Чтобы прогнать холод, пробиравший меня до костей, я принялся растирать себя. Мне захотелось рассказать еще и о Жулии, однако этот эпизод не относился к области правосудия, а я вынужден был поторапливаться.
«Так вот. В один прекрасный день мы с Аньес сильно повздорили (должен признаться, она была моей любовницей). Все это очень сложно объяснить. Я не снимаю с себя ответственности, господин прокурор, в этом есть доля и моей вины. Короче, я в бешенстве выбежал из дому, чтобы остыть и слегка прогуляться на свежем воздухе, а когда вернулся, то нашел Аньес мертвой, а точнее — отравленной. Ее смерть походила на самоубийство. И действительно, Элен сразу же после обеда вышла из дому за покупками, а вернулась уже после того, как я обнаружил, что Аньес мертва. Расследование же велось чисто формально. Всем было известно, что Аньес крайне неуравновешенна. К тому же она однажды пыталась покончить жизнь самоубийством за несколько лет до того. Но Вам, господин прокурор, необходимо будет произвести это расследование еще раз, потому что я со всей ответственностью обвиняю Элен в преднамеренном убийстве сестры.»
Услышав шаги на садовой дорожке, я поспешил сунуть листок под крышку рояля, однако наверх подняться так и не успел.
— Что ты здесь делаешь, Бернар?
Если бы во мне еще оставалась кровь, то я, вероятно, покраснел бы.
— Мне захотелось пить, — выдавил я из себя.
— Но там, наверху, у тебя стоит целый графин свежей воды!
— Мне захотелось испытать свои силы…
— Свои силы!.. Свои силы!.. Да ты едва держишься на ногах!
В ее голосе проскользнуло раздражение, и твердой рукой она подтолкнула меня к лестнице. А я почувствовал себя, неизвестно почему, виноватым.
— Не сердись, Элен.
— Я не сержусь, но ты ведешь себя как ребенок, мой дорогой.
С огромной радостью я вновь ложусь в постель, а Элен вскоре уже начинает улыбаться. Как и все предыдущие дни, этот день медленно близится к концу. Вечером у меня начинается рвота, после которой я, опустошенный, лежу неподвижно почти в бессознательном состоянии.
— Ну все, хватит, — шепчет Элен, — теперь я никуда не выйду. Попрошу, чтобы продукты приносили на дом.
— Пустяки, — отвечаю я. — Очередной приступ, вот и все… Не беспокойся.
Весь следующий день она неотступно была при мне, а я так и не решился посоветовать ей заняться своими делами. После обеда я притворился спящим, а она, сидя возле меня, вязала, время от времени прикасаясь к моим рукам. Догадывается ли она, что я хочу перехитрить ее?
Шумно дыша, я начинаю бормотать какие-то неясные гортанные обрывки слов. В своей жизни я частенько дурачил женщин таким образом — тех, которые внимательно следили за моим сном. И вот звон спиц смолкает, затем доносится поскрипывание паркета, и мгновение спустя я слышу, как скрипят петли калитки.
В одной пижаме спускаюсь вниз, но я настолько ослаб, что вынужден присаживаться и отдыхать почти на каждой ступеньке.
Фразы сложились в моей голове, пока она вязала, я привел их в порядок. А ей и в голову не могло прийти, что думаем мы, по сути, об одном и том же…
«…И вот теперь я совершенно уверен, что в мое отсутствие Элен возвращалась домой. Перед этим мне на глаза попалась одна из фотографий Бернара, послужившая, кстати говоря, причиной нашей ссоры с Аньес. Так вот: когда я уходил из дому после ссоры с Аньес, фотография оставалась на столе в ее комнате, а когда вернулся — ее уже не было… Я был совершенно уверен, что Аньес сожгла, уничтожила ее. Но оказалось, что это далеко не так: фотография попала в руки Элен — моей будущей жены. Об этом мне стало известно совсем недавно, когда я случайно обнаружил ее в бумагах Элен. Отсюда следует, что Элен возвращалась домой во время моего отсутствия, а Аньес, по-видимому, рассказала ей, кто я на самом деле, и в качестве доказательства показала фотографию настоящего Бернара. А может, Элен и сама догадывалась? Так ли легко она поверила моей лжи?.. Мне это пока неизвестно, как и то, каким образам ей удалось подсыпать сестре яд в чай. Но несомненно, ей пришлось убрать Аньес с дороги, чтобы получить возможность выйти за меня замуж — за меня, то есть за лже-Бернара, наследника богатого дядюшки Шарля. Теперь, став моей женой, она вынуждена устранить и меня. Цель проста — стать вдовой Бернара Прадалье. Вы понимаете, господин прокурор? Вдова Прадалье может безо всякой опаски для себя потребовать на законных основаниях выдачи ей наследства дяди Шарля. С юридической точки зрения все в порядке, Элен автоматически становится наследницей. А пока я жив, она подвергается большому риску: меня в любой момент могут опознать и разоблачить. (Кстати говоря, это чуть не произошло: меня едва не разоблачила Жулия Прадалье — родная сестра Бернара, которую божественное провидение вовремя убрало с нашего пути. Об этом Вы можете тоже узнать в ходе расследования.) А если умру я, то вместе со мной умрет и тайна, что я несколько месяцев вынужден был называть себя Бернаром Прадалье. Эта уловка принесет Элен несколько десятков миллионов.»
…Я весь горю как в огне. Еще немного, и у меня начнут стучать зубы. Но я уже почти закончил. Так, осталось еще одно, последнее усилие.
«…Вот в чем состоит правда, господин прокурор. Стоит Вам поискать хорошенько в секретере моей жены, и Вы обнаружите в нем письма частного сыскного агентства „Брулар“, касающиеся Бернара и его финансового положения. Вместе с той фотографией, которую Аньес предъявила сестре, эти письма спрятаны в углублении за выдвижным ящичком. Но будет лучше, если Вы произведете вскрытие моего трупа — тогда Вы получите доказательства правдивости моих слов. И последнее: я бы хотел, чтобы правосудие отнеслось к Элен снисходительно. На этот шаг ее толкнул страх перед нищетой. При иных обстоятельствах она бы не осмелилась пойти на это. Но что стоит человеческая жизнь в наше военное время? И в частности, моя? Я вовсе не хочу сказать, что Элен поступила правильно, медленно отравляя меня, но вместе с тем она не так уж и виновата. Поэтому я хочу только, чтобы она знала: ей не удалось меня одурачить. Это мое единственное желание.
Примите, господин прокурор, мои искренние заверения в глубочайшем к Вам почтении.»
Я так и не решаюсь войти в кабинет, открыть секретер и поискать конверт. Адрес напишу завтра. До утра я еще дотяну!
Положив письмо в тайник, начинаю взбираться вверх по головокружительно крутой лестнице. Когда Элен открывает дверь и заходит в спальню, я начинаю зевать, делая вид, будто только что проснулся.
— Ну что? Тебе хорошо спалось? — ласково спрашивает она.
— Очень хорошо… Где ты была?
— Внизу.
Бедняжка! Она так безыскусно лжет! Но я начинаю улыбаться первым и поглаживаю ее по руке. Страх отступил. Он вернется позже, за обедом.
— Хочешь кушать? — спрашивает она.
— Нет.
— Я приготовлю тебе картофельное пюре.
Похоже, это ее «любимое» блюдо. Может, именно в него она и подсыпает…
— Так ты поешь?
— Попытаюсь.
И я действительно пытаюсь есть. Но на висках у меня выступает испарина, и я тут же отказываюсь от своих усилий.
— Ну что же ты? — говорит она. — Ведь пюре отличное!
И она начинает его есть прямо у меня на глазах. Значит, не оно… Что же тогда?.. Вода? Компот? Настойка? Она смотрит на меня серыми, с поволокой глазами, и мне кажется, что я нахожу в них какой-то невероятный проблеск сострадания. Мы начинаем обсуждать меню ужина.
— Мне все равно, — говорю я, уже не в силах бороться.
Ночь проходит в мучениях: меня донимают колики и рот наполняется горькой слюной, куда более горькой, чем желчь. Затем наступает мрачное, туманное утро, но я едва вижу его. Я лежу на кровати, словно потрескавшийся и скрюченный побег дикой виноградной лозы на каменной стене.
— Пойду за врачом, — решает она.
И, не желая ничего говорить, я лишь киваю в ответ.
Но воля моя непоколебима, яд не властен над ней. Когда боль немного стихает, я поворачиваюсь на бок, чтобы посмотреть на часы. Проклинаю их. Элен ненадолго выходит. Из дровяного сарая доносится визг пилы — это пришел старик, который нам помогает. Элен возвращается.
— Побудешь один четверть часа?
— Да.
— Я иду за доктором.
Подождав немного, я предпринимаю свою последнюю, наверное, вылазку. Ох эта чертова лестница! До чего же она крута! И нескончаема! Но мне любой ценой необходимо дойти до секретера. Стены шатаются, комната наполняется шумом моих легких. Найдя наконец конверт, я пишу:
«Господину Прокурору Республики,
Дворец правосудия.
Лион»
Мой язык до того высох, что я уже не в состоянии смочить углы конверта, чтобы заклеить его; для этого мне приходится опустить палец в вазу с тремя хризантемами. С письмом в руке я иду на кухню и вижу через окно старика, распиливающего бревно.
Он не замечает меня. Его пила оставляет после себя две белые кучки опилок, и эта картина внезапно начинает волновать меня. Но даже такие легкие эмоции вызывают у меня удушье. Стоя у окна, я наблюдаю за пилой, за покрытым мхом бревном и свежеотпиленным торцом.
Боже мой! Как же я люблю жизнь!
Старик ловко орудует пилой, она послушно поет и ходит взад-вперед. Я прислоняюсь лбом к стеклу. Не отступать же теперь!
Ствол падает, распадаясь на два обрубка, на которых еще заметны следы улиток. Старик выпрямляется и вытирает лоб. Приоткрыв окно, я жестом подзываю его… Он послушно подходит, и я протягиваю письмо.
— Пожалуйста, — говорю я ему, — опустите это в почтовый ящик. Только не забудьте, хорошо?
— А мадам?
— Не беспокойтесь. Вам незачем даже говорить ей об этом.
— Но здесь нет марки…
— Ничего страшного, опустите так, как есть, без марки.
— Хорошо, — говорит он не слишком уверенно.
— Спрячьте его в куртку, прямо сейчас…
— Хорошо.
Закрыв окно, я уже ни о чем больше не думаю…
Вскоре возвращается Элен.
— Врача сегодня нет дома, Бернар. Я так расстроилась… Придется подождать до завтра…
Она лжет. Она уже бесповоротно решила покончить со мной сегодня; врач завтра, конечно, придет, но я уже буду мертв… Он лишь покачает головой, разведет руками и без колебаний выдаст свидетельство о смерти и разрешение на погребение. А тем временем мое письмо уже дойдет по назначению. И потому я абсолютно спокоен.
Элен приносит чашку с настойкой, поддерживает меня; я прижимаюсь щекой к ее груди.
— Выпей, дорогой.
Ее голос еще никогда не звучал так нежно. Помешав ложечкой настойку, она подносит чашку к моим губам. Жесты ее полны самой трогательной нежности и дружелюбия. Я покорно пью. Вытерев мне губы, она с состраданием помогает снова улечься и склоняется надо мной. Ее пальцы скользят по моему лбу и слегка надавливают мне на веки. Я закрываю глаза…
— Отдыхай, мой дорогой Бернар, — шепчет она.
— Хорошо, — отвечаю я, — я посплю… Спасибо, Элен.
(1955)
Перевод с французского А. Дроздовского
«Не может быть, — думает Реми. — Этого не может быть!» И все же он знает, что прошел вчера немного больше, чем позавчера, а позавчера немного больше, чем в предыдущие дни. Но ему помогали. Он опирался на плечо друга. Слышал слова поддержки. Его тянули вперед. Он лишь не сопротивлялся. А вот сегодня…
Реми поднимает одеяло, смотрит на свои неподвижно вытянутые ноги и тихонечко шевелит ими. «Шевелятся, но не могут меня носить». Он откидывает одеяло, садится на край кровати, свесив ноги. Пижама задралась и оголила бледные дряблые икры, совсем гладкие, и Реми зло повторяет себе: «Они не могут меня носить». Он опирается на тумбочку, встает. Странное ощущение — никто тебя не поддерживает! Теперь одну ногу надо переставить вперед. Какую? «Это не имеет значения», — сказал знахарь. Однако Реми раздумывает, не может решиться; весь сжался, предчувствуя, что сейчас пошатнется, рухнет на пол, разобьет лицо. Он вспотел. Он стонет. Почему все они хотят заставить его ходить? Он ощупью находит шнурок за своей спиной. Дергает резко, изо всех сил. Должно быть, звонок на первом этаже вызвал ужасный переполох. Сейчас придет Раймонда. Она поможет ему лечь в постель. Принесет завтрак. Потом умоет его, причешет… Раймонда! Он кричит так, словно проснулся в кошмаре среди ночи и ничего не узнает вокруг. Внезапно им овладевает ярость. Его больше не любят. Его ненавидят, потому что он калека. Его… Он делает шаг вперед. Он только что сделал шаг. Он отрывает руку от тумбочки. Он стоит, сам. Не падает. Ноги немного дрожат. Он ощущает сильную слабость в коленях, но все же стоит. Медленно волоча по полу ту ногу, что осталась сзади, он приставляет ее и снова делает шаг вперед. Что же говорил знахарь? «Не думайте. Не думайте о том, что вы идете». Реми медленно удаляется от кровати. Гнев исчез, а за ним — и страх. Он направляется к окну. Оно далеко, очень далеко, но Реми чувствует, как его щиколотки становятся все более гибкими, как твердо стоят на паркете ноги. Он свободен. Он больше ни от кого не зависит. Ему не нужно больше просить «с видом капризного ребенка», как говорит Раймонда, чтобы открыли окно или подали ему книгу, сигарету. Он ходит.
«Я хожу», — говорит Реми, оказавшись перед зеркальным шкафом. Он улыбается своему отражению, откидывает светлую прядь, которая загораживает ему левый глаз. У него узкое девичье лицо с чуть выпуклым лбом и огромными глазами — от усталости они обведены синими кругами, словно накрашены. Любопытное это чувство — вдруг начать ходить, стать высоким: голова достает до этажерки, куда Раймонда ставит книги. Реми останавливается. Вот ведь какой он высокий! И какой худой. Пижама болтается на нем, как на вешалке. «Папа, наверное, в восемнадцать лет был раза в четыре толще меня, — думает Реми. — А уж что касается дяди Робера… Но дядя Робер — вообще не человек. Дикарь какой-то: вечно орет, хохочет или ругается. Представляю, какое у него будет лицо, когда он узнает, что его племянника поднял на ноги шарлатан, гипнотизер, человек, который лечит молитвами, заговорами и пассами. Каково будет дяде, верящему только науке?!» Реми делает еще несколько шагов. Нужно перевести дыхание, он цепляется за подоконник и немного наклоняется вперед, чтобы дать отдохнуть ногам. На проспекте Моцарта ровной линией выстроились голые платаны, во дворе воробьи гоняются друг за другом, купаясь в пыли. Чуть слышно шурша крыльями, садятся на крышу оранжереи. Оранжерея!.. Реми считает по пальцам. Вот уже девять лет, как он не заходил туда. Врач, настоящий, которого нашел дядя, утверждал, что ее тяжелый и влажный воздух опасен для больного. Просто ему не нравилась оранжерея, вот и все. Да и дяде тоже. А может, такие указания дал ему сам дядя. Потому что оранжерею, такую необыкновенную, с тропическими деревьями, лианами, ручейками, спрятанными в экзотической зелени скамейками, построили по указаниям Мамули. Реми сильнее опирается о подоконник. Прядь волос вновь падает на полузакрытые глаза. Он мысленно пытается представить себе свою мать, но в памяти возникает лишь расплывчатый силуэт, затерявшийся среди теней прошлого. Все, что предшествовало несчастному случаю, мало-помалу стирается. Тем не менее Реми помнит, что Мамуля каждый день брала его с собой в оранжерею. Он помнит ее белую кофточку с кружевным воротничком. Эта кофточка отчетливо всплывает перед его глазами, но над воротничком ничего нет. Он изо всех сил старается вспомнить, но тщетно. Он знает, что у его матери были такие же белокурые волосы, как у него, и такой же выпуклый лоб. Он представляет себе миловидную, хрупкую молодую женщину, но это лишь искусственно созданный им призрак, который нисколько не трогает его сердце. Все это так далеко! А сейчас прошлое уж тем более не в счет. Воспоминания, они хороши, когда ты обречен на неподвижность в постели или едва передвигаешься в инвалидном кресле. Кстати, кресло надо будет запрятать подальше в гараж. Впрочем, Реми не испытывал к нему ненависти. Когда он проезжал в нем по улице, зябко завернувшись в плед, люди оборачивались ему вслед. Он ловил на себе их полные сочувствия взгляды. Раймонда специально катила кресло очень медленно. Раймонда, она ведь так хорошо его знает! Неужели, правда, прошлое не в счет? Разве Реми не жалеет уже о том времени, когда… Он оборачивается, оглядывает комнату, шнурок звонка у изголовья кровати, затем костюм, который вчера вечером распаковала и повесила на спинку кресла Клементина.
«Лучше пойду сам!» — решает Реми. Он идет к креслу. Он уже больше не сомневается в себе. Напряжение в коленях и ступнях исчезло. Реми надевает безукоризненно отутюженные брюки, долго смотрится в зеркало. Будут ли на него по-прежнему оборачиваться на улице люди? Заметно ли, что он не такой, как все? Шикарный костюм! Наверное, его выбирала Раймонда. Значит, все же знает, что он уже не ребенок, что он стал мужчиной, что у него права мужчины… Он немного краснеет, быстро приводит себя в порядок, завязывает полосатый галстук, надевает ботинки на каучуковой подошве. Ему не терпится на улицу, пройтись среди пешеходов, посмотреть на женщин, на проносящиеся автомобили. Он свободен. Лицо его заливается краской. Свободен… Свободен… Он не потерпит больше, чтобы с ним обращались как с больным. Рядом с креслом Клементина положила палку с резиновым наконечником, и Реми хочется взять эту палку и вышвырнуть ее в окно. Он кладет в карман пиджака свой портсигар, зажигалку, бумажник. Надо будет потребовать денег… Реми удивляется, как мог он так долго быть вещью — вещью, которую просто перекладывали с места на место. Он открывает дверь, пересекает лестничную площадку. У него немного кружится голова. Лестница пугает его. Сможет ли он согнуть колени? А если он потеряет равновесие… Он на секунду прикрывает веки, сожалея, что уже не в комнате, где руки сами привычно нащупывали опору. Надо было взять трость. Какой же он жалкий, безвольный, беспомощный… Сердце его сильно бьется. Что они делают там, внизу? Почему не пришли помочь ему? Почему сейчас нет рядом с ним отца? Ах, как это просто, имея прикованного к постели сына, просунуть голову в приоткрытую дверь, сказать: «Как дела, малыш?.. Ничего не нужно?..» — и вздохнуть, тихонько затворяя ее. А что, если вернуться в комнату? И притвориться, что он не может ходить. Да нет! Он просто зол. Он прекрасно знает, что должен выдержать это испытание. Он знает, что его специально оставили одного. Настал черед доказать, что у него мужская воля… Он стискивает зубы, хватается за перила и решается-таки поставить ногу на первую ступеньку. Лестница кажется ему бесконечной, она тянется далеко вниз, увлекая его за собой. И еще этот ярко-красный ковер, водопадом ниспадающий до самого вестибюля.
Вторая ступенька… Третья… А вообще-то никакой опасности нет. Все эти страхи существуют только в его воображении. Он сам нагоняет на себя ужас. Надо было знахарю поколдовать еще немного, чтобы прогнать его мучительную тревогу. Еще одно усилие… Ну вот! Он выпрямляется. И к столовой идет уже совсем твердо. Его подошвы столь бесшумны, что он доходит до порога, не привлекая внимания старой Клементины. Видит, как она что-то штопает, тихонько шевеля губами, будто молится.
— Доброе утро.
Она вскрикивает, встает. Ножницы падают, втыкаются в паркет. Реми подходит, руки в карманах. Какая же она маленькая, худенькая, вся морщинистая, со слезящимися глазами за стеклами очков. Реми нагибается, поднимает ножницы. Он специально не опирается о стол. Клементина, молитвенно сжав руки, смотрит на него с некоторым испугом.
— Нехорошо, — говорит Реми. — Ты могла бы и помочь мне.
— Мсье запретил.
— Это меня не удивляет.
— Доктор сказал, что ты должен справиться сам.
— Доктор?.. Ты говоришь о знахаре?
— Да. Ты уже давно мог бы ходить, но тебе мешал страх.
— Кто тебе это сказал?
— Мсье.
— Значит, я оставался в постели только потому, что хотел этого сам?
Реми раздраженно пожимает плечами. Стол для него уже накрыт. Серебряный кофейник дымится на электрическом подогревателе. Он наливает кофе в чашку. Старушка все еще не спускает с него глаз.
— Да сядь же, — ворчит он. — Где Раймонда?
Клементина снова берется за рукоделие, опускает глаза.
— Я не приставлена следить за ней, — бормочет она. — Она мне не докладывает, куда идет.
Реми маленькими глотками пьет кофе. Он несчастен, он думает, что в нормальной семье в такой день, как сегодня, все бы остались дома, рядом с чудом — излечившимся ребенком. Даже Раймонда его предала. Куда идти? Зачем ходить? Он зажигает сигарету, прищуривает один глаз.
— Почему ты на меня так смотришь, Клементина?
Она вздрагивает, поднимает на лоб очки, чтобы вытереть глаза.
— Ты теперь так похож на мадам!
Бедная старушка совсем из ума выжила.
Реми идет во двор.
Он медленно проходит мимо пустого гаража. В глубине, за ямой, Адриен спрятал инвалидное кресло, которое двигалось при помощи рычага. Надо будет отдать это кресло. Нужно покончить с прошлым. Он должен жить как все, стать счастливым, беззаботным, здоровым. Реми останавливается у оранжереи, прислоняется лбом к стеклу. Бедная Мамуля! Видела бы она это подобие джунглей. Сюда что же, никто никогда не заходит? Заброшенные пальмы выглядят больными; листья гниют в бассейне; папоротник разросся и превратился в дикий сад, куда Реми не решается войти. Могила Мамули! Они, наверное, так же плохо ухаживают за ней, как и за оранжереей, где она любила уединяться. Никто больше не ходит на кладбище. А кстати, скоро праздник Всех Святых. Реми вспоминает свое последнее посещение кладбища Пер-Лашез. Он еще был маленьким мальчиком, Адриен нес его на руках. Раймонда у них тогда еще не служила. Все остановились при входе на одну из аллей. Кто-то сказал: «Здесь!» Реми бросил свой букет на гранитную плиту, а в машине долго плакал, прежде чем уснуть. С тех пор он там ни разу не побывал. Врач запретил. Реми уже не помнит, какой именно врач. Он повидал их столько! Но теперь-то уже никто не помешает ему пойти на кладбище. Быть может, каким-нибудь чудом Мамуля узнает, что ее сын ходит, что вот он стоит здесь, рядом с ней. Конечно, он никому об этом не расскажет. Даже Раймонде. Есть вещи, которые их не касаются, отныне не касаются. С сегодняшнего дня Реми перестает принадлежать им. У него начинается своя собственная личная жизнь.
Скрипят ворота, и Реми оборачивается. Раймонда! Она тоже слегка вскрикивает, увидя его здесь, перед оранжереей. Она стоит, не в силах сделать ни шагу, и преодолеть пространство, которое их разделяет, должен он. Они оба смущены. Неужели эта молодая женщина, столь изысканная, столь элегантная, неужели она… Еще вчера помогала ему садиться в кровати, иногда кормила его… Он неуверенно протягивает руку. Ему хочется попросить у нее прощения.
Она смотрит на него тем же взглядом, каким только что смотрела Клементина, затем машинально протягивает затянутую в перчатку руку.
— Реми, — говорит она. — Я вас не узнала. Вы смогли…
— Да. И запросто.
— Как я рада!
Она немного отстраняет его, чтобы лучше рассмотреть.
— Какое превращение, малыш!
— Я больше не малыш.
Она смеется.
— Для меня вы всегда будете малы…
Он резко перебивает ее:
— Нет… Для вас меньше, чем для кого бы то ни было.
Он чувствует, как у него горят щеки, и неловко берет Раймонду за руку.
— Извините меня. Я еще сам толком не понял, что со мной произошло. Мне немного стыдно за все те неприятности, что я вам причинил… Я был несносным больным, не так ли?
— Ну, все это позади, — говорит Раймонда.
— Мне бы очень этого хотелось… Вы разрешите, я задам вам вопрос?
Он открывает дверь в оранжерею, пропускает молодую женщину вперед. Воздух влажный, тяжелый, пахнет гнилым деревом. Они медленно идут по центральной аллее, на их лицах играют зеленые отблески.
— Кому первому пришла мысль о знахаре? — спрашивает он.
— Мне. Я никогда особо не доверяла официальной медицине. А раз врачи считали ваш случай безнадежным, то мы так и так ничего не теряли…
— Я не об этом. Вы что, считали, я притворялся?
Она останавливается под деревом, задумчиво ловит низкую ветку и проводит ею по щеке. Она размышляет.
— Нет, — наконец говорит она. — Но подумайте, какое потрясение вы испытали после смерти матери…
— Другие дети тоже теряют матерей. Но их от этого не парализует.
— Дело не в ногах, бедный мой Реми, удар не перенес ваш мозг, ваша воля, ваша память, и вы укрылись от внешнего мира в своей болезни.
— Прямо сказка какая-то!
— Да нет! Знахарь Мильсандье все объяснил. Теперь, он считает, вы очень скоро поправитесь.
— Ах, так, по его мнению, я еще не вполне здоров?
— Ну почему же, вполне, сами видите. Еще пара сеансов, и сможете заниматься спортом, плавать — все что угодно. Теперь дело в вас, в вашем желании. Мильсандье сказал: «Если он любит жизнь, то я за него ручаюсь». Слово в слово.
— Ему легко говорить, — пробормотал Реми. — А вы верите в эти его флюиды?
— Ну, конечно, верю… Вы сами — живое доказательство!
— А отец? Он рад?
— Реми! Почему каждый раз, заговаривая об отце, вы становитесь злюкой? Если бы вы его видели… Он так растрогался, что даже не мог благодарить.
— А утром так растрогался, что даже не пришел узнать, как я провел ночь. А вы, Раймонда?
Она закрывает ему рот своей надушенной ручкой.
— Помолчите!.. Вы сейчас наговорите глупостей. Нам было велено оставить вас одного. Это своего рода испытание.
— Если бы я знал раньше!
— И что тогда? Может, остались бы лежать? Чтобы помучить нас? Вот ведь вы какой, Реми!
Опустив голову, он поддает ногой камешки. Раймонда щекочет ему ухо пальмовым листом.
— Ну, улыбнитесь, мой мальчик, вы же должны быть так счастливы!
— Я счастлив, — ворчит он. — Я счастлив, счастлив… Если повторять часто, пожалуй, так оно и будет.
— Да что с вами, Реми?
Он отворачивает голову, чтобы она не видела его лица. Как-никак он уже взрослый и не должен плакать.
— Вы плохой мальчик, — продолжает она. — А я-то специально ходила за новой книгой для вас. Посмотрите «Чудеса воли». Здесь полным-полно любопытных экспериментов. Автор утверждает, что, сконцентрировав психологическую энергию, можно воздействовать на людей, животных и даже на вещи.
— Спасибо, — сказал он. — Но я думаю, что теперь с этими развлечениями покончено. Теперь отец захочет, чтобы я серьезно занялся делом.
— Ваш отец не палач. Скажу по секрету, если вы обещаете молчать… Обещаете?
— Конечно! Но хочу вас предупредить заранее, что мне это совсем не интересно.
— Спасибо… Так вот, он намерен отвезти вас в Мен-Ален.
— Он держит вас в курсе всех своих дел, если я правильно понял?
— Вы смешны, Реми.
Они молча смотрят друг на друга. Реми вынимает платок, вытирает краешек скамьи, садится.
— Вы распоряжаетесь мной, — с горечью в голосе говорит он. — Вы даже не спрашиваете, хочу ли я покинуть Париж. Без конца шушукаетесь за моей спиной. То целителя приглашаете, то еще что… А если я захочу остаться здесь…
— Прекратите разговаривать таким тоном…
Она делает вид, что хочет уйти.
— Раймонда… Раймонда… Прошу вас… Вернитесь… Я устал. Помогите мне.
Ах, как она сразу послушалась! Как вдруг заволновалась! Он тяжело поднимается, цепляется за ее руку.
— Голова закружилась, — шепчет он. — Ничего страшного… Я еще не совсем окреп… А если я поеду туда, вы тоже поедете?
— Что за вопрос? Вам не следовало так долго стоять, Реми.
Он тихонько смеется, отпускает руку Раймонды.
— Я пошутил, — признается он. — Я совсем не устал. Нет, не сердитесь… Подождите меня, Раймонда. Вам так не хочется, чтобы нас застали здесь вместе?
— Что вы хотите этим сказать?.. Честное слово, вы сегодня какой-то странный, мой маленький Реми…
— Хватит называть меня маленьким Реми… Сознайтесь, что, если бы я не был больным, вы бы даже не взглянули на меня… Что я для вас, Раймонда?.. Вы только что сами сказали: мальчик. Вам платят, чтобы вы ухаживали за мальчиком, немного занимали его и, главное, за ним следили. А вечером вы идете обо всем доложить моему отцу. Ну, скажите, что это не правда.
— Вы очень меня огорчаете, Реми.
Он на секунду умолкает, стискивая в карманах вспотевшие руки. Затем говорит с жалкой улыбкой:
— Эта работа не для вас, Раймонда. Целый день наблюдать за таким мальчишкой, как я, терпеть общество человека, напоминающего служащего похоронного бюро, и старой ворчливой служанки. Я уже не говорю о своем дяде. На вашем месте я бы ушел…
— Но… да у вас истерика… — говорит Раймонда. — Ну-ка!.. Пошли!.. Дайте руку… Да не смотрите вы так! Честное слово, можно подумать, что вы несчастны… Нет, Реми, я ничего не рассказываю вашему отцу.
— Клянетесь?
— Клянусь!
— Ну тогда…
Он наклоняется. Его губы касаются щеки молодой женщины.
— Реми!
— Что?.. Это останется между нами. Вы против? Чувствую, что мне становится плохо. Вам придется бежать за Клементиной.
Разозлится или нет? Она часто дышит, смотрит в сторону двора. Глаза ее блестят. Она быстрым движением проводит языком по губам. Рука нащупывает ручку двери.
— Если вы не станете серьезнее… — начинает она.
Победа! Впервые он непринужденно смеется.
— Раймонда… Да это только чтобы поблагодарить вас… за целителя. Вот и все. Не станете же вы меня за это ругать?
Она отпускает ручку, колеблется, потом подходит ближе.
— Вы становитесь невыносимым, — вздыхает она. — По-моему, нам лучше вернуться домой.
Он берет ее за руку. Несколько ступеней соединяет оранжерею с отопительным помещением в подвале, откуда еще одна лестница ведет прямо в прихожую. Так они попадают в гостиную, и Раймонда кладет на стол несколько книг.
— Обязательно надо заниматься? — спрашивает Реми. — Уже двенадцать. Сейчас приедет отец… Да и математика, знаете… с моей-то памятью… Вы ему говорили, целителю, о моей памяти? Я все забываю, и уж это, поверьте, не моя вина… Я, пожалуй, схожу к нему еще разок. По-моему, есть уйма вещей, которые я могу рассказать ему с глазу на глаз.
— Я не знаю, но если ваш отец…
— Опять мой отец! — бросает Реми. — Ну хорошо, он любит меня. Он жертвует для меня всем. Между нами, у него есть на то средства. Но, в конце концов, разве я узник?
— Замолчите!.. Если Клементина вас услышит…
— Ну и пусть слышит! Пусть пойдет и скажет ему…
Во дворе скрипят и распахиваются ворота. Медленно въезжает длинный бежевый лимузин, и Реми успевает увидеть проспект с движущимся под бледными лучами солнца потоком машин. Затем из автомобиля выходит Адриен, закрывает ворота, задвигает засов. Как будто в полдень могут залезть воры!
— Я вас оставлю, — говорит Раймонда.
Реми не слышит, как она выходит. Он смотрит в окно. Его отец помогает дяде Роберу выбраться из машины. Они о чем-то спорят. Они все время о чем-нибудь спорят. Дядя конечно же тащит свой портфель. Едва успев вылезти из лимузина, он уже слегка похлопывает портфель ладонью. Наверное, все его аргументы там. Цифры. Цифры. Он верит только цифрам. За столом они снова будут считать. Он вынет свою записную книжку, ручку, отодвинет блюда и бутылки, доказывая, что… Реми встает. А, бежать отсюда к черту! Сменить обстановку. Ну что может удерживать Раймонду в этих стенах? Ей ведь всего двадцать шесть. Наверняка полно семей, где требуется учительница, да еще умеющая ухаживать за больным. Голос дяди в прихожей. Громкий, запыхавшийся. Он постоянно вынужден бежать за своим братом: тому доставляет удовольствие ходить размашисто. В сущности, они недолюбливают друг друга, эти двое. Реми закуривает, прислоняется к камину, чтобы приободриться. Он еще чувствует себя хрупким, уязвимым. Внимание! Они входят!
— Здравствуйте, дядя! Как дела?
Ну до чего же он комичен: типично овернские усы и бледные дрожащие щеки. Он останавливается напротив Реми, немного наклонив голову, с недоверчивым видом.
— А ну-ка пройдись!
Реми небрежно делает два шага, резким движением головы откидывает прядь. Он наблюдает за отцом, замечает, что тот побледнел и так же испуган, как Клементина.
— Это… это грандиозно! — говорит дядя. — И тебе не тяжело? Ты не насилуешь себя? А ну-ка пройдись до окна, я посмотрю.
Он хмурит брови, как будто хочет обнаружить, в чем же подвох. Он вытирает платком лысину, строго смотрит на брата.
— Как это ему удалось?
— При помощи пассов… руками, по всей длине ног.
— Он не облучал его?
— Нет. Просто сказал: «Вы можете ходить!»
— Пусть будет так. Но… надолго ли это?
— Он утверждает, что да.
— О, он утверждает! Он утверждает! А впрочем, тем лучше. Если ты доверяешь подобным людям… Что он прописал, какие лекарства?
— Никаких. Упражнения. Свежий воздух. Я повезу его в Мен-Ален. Он сможет гулять там в саду.
— Ты не боишься, что…
Дядя внезапно запнулся, затем очень быстро, с наигранным весельем продолжил:
— Ну что ж, прекрасно! Пожалуй, я тоже проконсультируюсь с твоим знахарем по поводу моей астмы. — Он смеется. Подмигивает брату. — К сожалению, я не из тех, кого можно исцелить чудесным образом. У меня нет веры… И дорого он взял?
— Он ничего не берет. Он утверждает, что не имеет права извлекать выгоду из своего дара.
— Да этот тип просто сумасшедший! — говорит дядя.
Пораженный внезапной мыслью, он продолжает, понизив голос:
— А ты не думал посоветоваться с ним о… А? Как знать?
— Я прошу тебя, Робер!
— Хорошо. Я не настаиваю. Ну что ж, дети мои, рад за вас. Слушай-ка, Этьен, это дело надо спрыснуть!
Не дожидаясь ответа, он проходит в столовую. Слышно, как звенят стаканы. Реми идет к отцу. Тот напряжен, натянут. Теперь Реми такого же роста, как и он. Ему хочется, как это ни абсурдно, взять его руку, пожать ее, как мужчина мужчине, устранить невидимое препятствие, которое разделяет их сильнее, чем стена.
— Папа.
— Что?
Все. У Реми не хватает смелости. Он замыкается. Отворачивается.
С подносом в руках возвращается дядя.
— Ох уж этот Реми! На, раз ты мужчина, открывай бутылку. Надеюсь, твой колдун не запретил тебе аперитивы? Ну, за ваше здоровье… Желаю удачи, бедный мой Этьен.
— Значит, решено? — чуть слышно говорит отец. — Ты нас бросаешь?
— Я вас не бросаю. Я просто беру калифорнийское дело в свои руки. Вот и все… Повторяю еще раз: ты сам себя топишь. У меня есть отчет Бореля. Не станешь же ты спорить с цифрами?
Он похлопывает по своему портфелю. Реми отходит к окну, смотрит во двор. Адриен, в одной рубашке, без пиджака, вертится около машины. Раймонда что-то объясняет ему, указывая на руль. Оба смеются. Реми прислушивается, но голос дяди перекрывает все шумы.
Шарлатан? Скорее похож на скромного служащего. Неряшлив. Табачные крошки на вороте жилета. Толстая цепочка из белого металла тянется из одного жилетного кармана в другой. Грубое лицо с широким следом от ожога на левой щеке, как будто бы на нее поставили утюг. Близорукие глаза, наполняющиеся влагой, начинают чуточку косить всякий раз, когда он вытирает свое пенсне о рукав рубашки. Тяжелые, квадратные кисти рук, которые он скрещивает на животе, как бы желая поддержать его. И тем не менее хотелось выложить ему все, хорошее и дурное без разбора, из-за того, что он немало знает о жизни, о неудачах, об ударах судьбы. Чего только не увидишь у него на столе: книги, старая пишущая машинка, деревянное распятие, похоже, вырезанное ножом, трубки, а на стопке регистрационных бланков — целлулоидная куколка. Он слушал Реми, раскачиваясь на стуле, а тот, не переставая говорить, думал, очень ли умен этот человек и как его лучше называть — мсье или доктор.
— Давно осиротели?
Реми подскочил.
— Разве отец вам не объяснил?
— Расскажите еще раз.
— Ну, в общем, довольно давно, да… Моя мать умерла в мае 1937 года. И именно с этого времени…
— Позвольте! Позвольте! Вам же не сразу сообщили, что ваша мать умерла.
— Ах нет! В том состоянии, в каком я находился, они предпочли подождать. Сначала мне сказали, что она в отъезде.
— Иначе говоря, ваша… болезнь предшествовала трагическому известию. Вы заболели раньше, чем узнали о несчастье. Горе, волнение ухудшили ваше состояние, но факт остается фактом, смерть вашей матери не имела прямого отношения к поразившему вас недугу.
— Не могу сказать. Знаю только, что это совпало по времени. Но отец должен был вам рассказать…
— Он рассказал мне, что вас нашли без чувств в саду в Мен-Алене; вы не помнили, что случилось перед вашим падением.
— Да, это так. Я часто пытался найти объяснение. Наверное, я играл, бегал, может быть, ударился.
— Однако, как говорят, у вас не было ни одной царапины, ни малейшего следа от ушиба. Может, вы что-нибудь припомните, пусть даже совсем смутно?
Реми развел руками:
— Все это случилось так давно… Говорили, что несколько недель потом я лежал скорчившись.
— В положении зародыша?
— Может быть, да.
— А до этого у вас не бывало провалов в памяти?
— Трудно сказать, я был совсем маленьким.
— Вы умели читать, считать?
— Немного да.
— А что, собственно, вы ощущаете? На что жалуетесь?
— У меня очень плохая память. Например, моя учительница, мадемуазель Луанс, объясняет мне сегодня задачу, а назавтра я уже не могу ее решить. Иногда я даже забываю, что она объясняла мне накануне.
— А что вы забываете легче всего?
— Математику.
— У вашего отца техническое образование?
— Он выпускник политехнической школы. И воображает, что я должен так же хорошо разбираться в математике, как и он. Он хочет, чтобы я во всем походил на него.
— Отдохните, мсье Вобере.
Знахарь встал, подошел к Реми сзади, положил руку ему на голову. Было слышно, как в соседней комнате громко играли дети. Что-то каталось по полу. Может быть, заводная лошадка? Рука медленно скользила по голове Реми.
— Расслабьтесь… Вот так… Больше не волнуйтесь. Теперь вы ничем не отличаетесь от любого своего сверстника. Вам восемнадцать лет, не так ли?
— Да.
— А не могли бы вы немного попутешествовать? Какова профессия мсье Вобере?
— Мой отец занимается импортом цитрусовых. Ему принадлежит крупное дело в Алжире.
— Замечательно! Попросите его отправить вас туда, месяца на, два, три… Что? Вы боитесь отказа? Он строг?
Реми почувствовал, что краснеет.
— Дело не в этом, — пробормотал он. — Я не смогу там обойтись… Обо мне всегда заботились… всегда.
Человек за его спиной засмеялся громким, низким смехом, приятным на слух. Рука его легла на плечо Реми.
— Вы боитесь, что вам не хватит энергии? — спросил он. — Не бойтесь. Постарайтесь только захотеть… изо всех сил. Скажите себе: «Я сумею! Я сумею!» Поверьте мне, воля может все. Дело лишь в тренировке. И я вам помогу. Я буду думать о вас.
— Но… а когда я буду далеко?
— Расстояние не имеет значения. Для мыслей не существует расстояний.
Было странно слышать подобные слова из уст этого толстого, пахнущего табаком и несвежим бельем человека, с рыжей шерстью на руках. Он снова сел за стол, повертел немного в руках деревянного Иисуса, затем поставил его на пишущую машинку.
— Ваш случай классический. Не пытайтесь понять его. Вы слишком любопытны по отношению к самому себе. Все вы одинаковы… Впрочем, если вы снова потеряете веру в себя, если вас еще будут беспокоить страхи, приходите… Приходите побеседовать со мной. Вот увидите, облегчение наступит само собой. Я вам обещаю…
Вдруг открылась дверь, и на пороге появился ребенок.
— Франсуа, — сказал знахарь, — веди себя хорошо. На, возьми свою куклу… и постарайтесь поменьше шуметь.
Он ущипнул малыша за шею, улыбнулся Реми.
— Отправляйтесь путешествовать, — пробормотал он. — Так будет лучше… И не только для вас.
Реми встал, целитель протянул ему руку. Надо ли было предложить ему денег? Сказать «спасибо»? Реми предпочел уйти молча. Люди стояли в приемной, в коридоре, даже на лестничной клетке. Все эти перешептывающиеся больные представляли собой отталкивающее зрелище. На некоторых были повязки, и, спускаясь по черной лестнице, Реми подумал, что ненавидит толпу, толкучку, соприкосновение с другими людьми. Ему не терпелось остаться одному; он был разочарован. Этот толстый человек ничего не понял. Путешествовать! И что он увидит, когда поедет в Алжир? Предприятия Вобере, кабинеты Вобере, персонал Вобере! И незнакомых людей, которые будут качать головами и говорить: «Ах, вы сын Вобере!»
Реми медленно шел по краю тротуара; интересно, сумеет ли он поймать такси? Палящее солнце нравилось ему. Прогулка тоже была приятной, но все же это не то, что он себе представлял… В своем кресле он обладал большей властью, большей уверенностью в себе. Например, он заставлял людей поворачивать голову, уступать ему дорогу, и он помнит ту девочку, которая подошла к нему в парке Ранелаг и подарила букетик фиалок.
Он поднял руку. Поздно. Такси проехало мимо. Это тоже характерно. Но не мог же он поехать на метро! Он даже не знал, как оно устроено, метро. Он совсем не знал города, а мир знал лишь по картинкам в журналах. В мелькании пестрых страниц ему запомнились высотные здания, теплоходы, пейзажи Китая, Африки, фотографии Елисейских полей, площади Опера праздничным вечером, а вот маленькие темные забегаловки, антикварные магазинчики, мясные лавочки, где на витринах лежали куски мертвого мяса, были ему в новинку, они волновали его и таили в себе неясную опасность. Реми чувствовал себя тревожно от всего этого шума, движения, скопления запахов, как животное вдали от своего логова.
— Эй!
Заскрежетав тормозами, такси остановилось. Старый желтоватый «рено» с сиденьями сомнительной свежести Реми колебался. Следует ли ему ехать?.. Это так далеко!.. Купит ли он там цветы? И еще эта жалкая машина!.. Шофер открыл дверцу. Ладно!
— Кладбище Пер-Лашез, центральный вход.
Ну, теперь все. На сей раз Реми решился. Три дня он бродил вокруг стоянок такси, не в силах побороть себя. Впрочем, какая необходимость так уж торопиться на встречу с умершей?! Он даже не знал, действительно ли хочет поехать на кладбище. Ведь могила сама по себе не очень много и значит. Умершие… Клементина утверждала, что они где-то живут. Когда Реми был маленьким, он учил молитвы. Теперь он их конечно же забыл, как и все остальное. Он никогда не чувствовал необходимости молиться за Мамулю, но думал о ней с нежностью, потому что она была неотделима от его детства. Она принадлежала к миру до случившегося. И Реми вдруг подумал, что от того мира ничего не сохранилось. Одежда Мамули, ее вещи, наверное, также и драгоценности, какие-нибудь безделушки — куда это делось? Должно быть, все отправили в деревню, в Мен-Ален. Любопытно будет пройтись по комнатам верхнего этажа, порыться в ящиках. Еще один дом, где Реми жил, но которого не знал.
Такси въезжало на длинную, оживленную улицу, и у Реми возникло чувство, что он едет по незнакомой стране. А если с ним здесь что-нибудь случится, как он найдет проспект Моцарта? «Я сумею», — подумал он. Может быть, это только слова? Может, это нечто вроде заклинания? Целитель выглядел таким уверенным в себе в силе своих убеждений.
Такси затормозило, остановилось. Пер-Лашез. Почему Реми представлял себе это место мрачным? Перед ним предстали чугунные ворота, газоны, бордюры из хризантем, и со всех сторон ощущался город со своим бесконечным движением, глухим шумом. «Я сумею!» — повторил себе Реми. Он расплатился с таксистом, перешел улицу, зашел в цветочную лавочку, низкой черепичной крышей напоминавшую деревенский домик. Купил букет гвоздик, но, едва выйдя на улицу, пожалел о сделанном выборе. У него, должно быть, нелепый вид деревенского жениха. Но никто не обращал на него внимания. Какой-то человек сгребал в кучу опавшие листья. Он вошел на территорию кладбища, стараясь вспомнить свои прошлые впечатления. Вот та самая аллея, точно дорога, уходящая далеко вперед… Нет, ее он не узнавал. Зачем он пришел сюда, похожий со своими цветами на гостя, которого уже давно не ждут? Женщина в трауре вышла из здания, у входа в которое Реми прочел табличку: «Контора кладбища». Наверняка здесь ему помогут. Он толкнул дверь и сказал с недовольным и деловым видом.
— Будьте любезны, я ищу могилу Окто.
Сторож посмотрел на гвоздики, потом на Реми.
— Вы хотите знать, где находится могила?
— Да, — нетерпеливо произнес Реми.
— Окто… скажите, пожалуйста, по буквам.
— О… к… т…
— Достаточно… О… к… т… Так-так, О… к… т…
Сторож перебрал несколько журналов, открыл толстую книгу, и палец его заскользил по страницам. О… к… т… Оброн… Олер… Окто… Окто Луиза Анжела… участок № 7…
Он встал, протянул руку по направлению к окну.
— Это просто. Видите вот эту аллею?.. Не центральную, а вот эту, прямо перед нами? Пройдете по ней до Шмен Серре, она пойдет направо. Могила сразу слева, пятая по счету.
— Спасибо, — пробормотал Реми. — Но… простите. Вы сказали Окто Луиза Анжела?
Сторож склонился над книгой, ногтем подчеркнул имя.
— Да. Окто Луиза Анжела… Это не то?
— То, то. Это моя бабушка, но… а еще?
— Что — еще?
— Другого имени нет?
— Нет. Это последнее захоронение. Дальше могила Отман, никакого отношения к Окто.
— Наверное, вы ошибаетесь. Обязательно должна быть Вобере, Женевьева Вобере… Ее похоронили несколькими днями позже, в том же склепе… 30 мая 1937 года.
Сторож терпеливо прочел еще раз.
— Сожалею, — добавил он, — вот ранее есть еще Окто Эжен Эмиль…
— Да, это мой дедушка… Но, Господи, как же так? Здесь наверняка ошибка, забыли вписать.
Реми положил на стол свой букет и перчатки, обошел стол и прочитал сам: «Окто Луиза Анжела».
— Это легко проверить, — предложил сторож. — Можно посмотреть регистр поступлений.
— Пожалуйста, посмотрите.
— Какое, вы сказали, число?
— 30 мая 1937 года.
Сторож достал огромную книгу, начал ее листать. Реми нервно потирал руки. Его голос дрожал, когда он добавил:
— Мадам Вобере, Женевьева-Мария, урожденная Окто.
— Нет, — сказал сторож. — Смотрите!.. Такое имя не значится в списке за 30 мая. У вас нет другого фамильного склепа?
— Есть, около Шатору, в Мен-Алене.
— Ну вот все и выяснилось, вы перепутали.
— Это исключено. Там покоится семья моего отца. А мать, я уверен, похоронена здесь.
— Вы присутствовали на похоронах?
— Нет, в то время я болел. Но я приходил на могилу немного позже.
— Ну, что вы хотите, чтобы я вам сказал? Вы же сами видите книги. Вы пойдете в склеп?.. Справа будет Шмен Серре… Не забудьте перчатки, мсье.
Реми шел по аллее, среди могил. Тут и там он видел людей, застывших у надгробий. Счастливцы! Они хотя бы знали, где их умершие. А он… Между тем он был уверен, что приходил на Пер-Лашез. И с какой стати его мать похоронили бы в другом месте? Но вот регистрационные книги… Они-то были на месте, они беспристрастны. С ними схитрить невозможно. Справа начинался Шмен Серре. Реми сосчитал склепы. Пятый, сказал сторож. Это был простой камень с уже стершейся надписью: «Захоронение Окто». Слезы застлали глаза Реми. Да кто же там на самом деле, под этим камнем? Как узнать? Выходит, сплошное вранье! И почему это именно сегодня так празднично светит солнце! В пасмурный день Реми, возможно, и узнал бы могилу, заметил бы какую-нибудь давно виденную и забытую деталь. Но этот облезлый камень, на котором играла тень от кипариса, ничего ему не напоминал. И соседние могилы носили имена, которые не вызывали в нем никаких воспоминаний: Грелло… Альдебер… Жуссом… Реми огляделся. Куда же он мог бросить свой давний, детский букетик? На чью могилу? На каком кладбище? Слезы высохли на его щеках. Он не в силах был сделать и шагу. Да что толку хотеть того или другого, если судьба постоянно наносит ему удары! Лишь на мгновение, благодаря целителю, он было подумал… а затем ноги привели его сюда, к этой несуществующей могиле. Другой бы, конечно, нашел могилу своей матери. А он… Он обречен на невероятные происшествия, на странную жизнь, на страшные испытания. Какой смысл защищаться!
Кто-то прошел по аллее. Реми повернул назад. Никто конечно же ничего ему не расскажет. Раймонда?.. Но она в доме только пять лет. Клементина?.. Всегда сварливая, всегда недоверчивая, впечатлительная сверх всякой меры, ей мнились в самых безобидных словах упреки или насмешки. Дядя?.. Ах, вот дядя-то посмеется! Мамуля больше ничего не значила в доме. Она давно забыта. Реми подумал об отце, который так и не снял траура. Что ему сказать? Что спросить? Любил ли он Мамулю? Вопрос показался Реми чудовищным. И тем не менее… Этот холодный, педантичный, неразговорчивый человек, был ли он способен кого-либо любить? Он не часто говорил об умершей. А когда говорил, то называл ее «твоя покойная мать», но никогда — Женевьева. Правда, в его голосе звучала какая-то особая интонация, печальная дрожь. Реми остановился. Была ли то действительно печаль? Простое предположение. Во всяком случае, не безразличие. Скорее сожаление, как будто Мамуля умерла прежде, чем была улажена какая-то серьезная ссора… Адриен слишком вышколен. Никакой надежды, что он разболтает секреты хозяев. Все просто. Реми одинок. Снова сирота. «Это моя судьба, — сказал он себе с горечью. — Вот это для меня. Это по мне. Это я могу». Он почувствовал, как его переполняет безотчетная ненависть ко всему живому, счастливому, здоровому. Опустив глаза, он увидел свой букет, который так и не возложил. Швырнул его на ступеньки некого подобия претенциозного храма, под табличку с надписью из золоченых букв:
Реми захотелось, чтобы его букет стал бомбой, и все кладбище взлетело на воздух с его крестами, гробами, костями, ритуалами, со всей своей тишиной и спокойствием. Он пошел прочь, положив руку на грудь, так как ему тяжело было дышать. Сторож на выходе отдал ему честь, приставив два пальца к фуражке. Может, слегка иронично, но весь мир смотрел на Реми с иронией. Он узнал спускающуюся под гору улицу, по которой недавно ехал на такси. Улица Рокетт, гласила табличка. Эта улица в голубой дымке вела в людскую толчею, к шуму, движению, жизни, и Реми еще раз остановился. Двое служащих похоронного бюро беседовали в глубине маленького кафе. Он зашел, облокотился о стойку.
— Рюмку коньяку!
Никто не удивился, и он почувствовал смутное облегчение. Те двое, потягивая белое вино, говорили о предстоящей забастовке. Коньяк был терпким, жег горло, и Реми вспомнил историю калифа, который ночью инкогнито выходил из своего дворца и развлекался тем, что посещал дно общества. А он, он будет убегать ночью, чтобы посещать кладбища! Гнев вновь захлестнул его. Он бросил банкнот, оставил наполовину недопитую рюмку и выскочил на улицу, а в голове у него вертелся все тот же вопрос: «Где я был, когда умерла Мамуля?» Но ответ не приходил. Он болел. Ему сказали, что Мамуля в отъезде, затем сказали, что Мамуля не вернется, что она умерла, что это совсем не больно — умирать… Это такой долгий, долгий сон. Все должны умирать, даже дети, когда вырастут большими, когда станут старыми, старыми, как бабушка. Бабушка тоже умерла за несколько дней до Мамули. Они были вместе на небесах и заботились оттуда о своем маленьком Реми. Но Клементина плакала, успокаивая Реми. Она пугала его, и ночь за ночью — как это забыть?! — он вскрикивал спросонья, услышав, как ему казалось, в комнате шаги своей матери. Позже Клементина объяснила ему, что Мамуля умерла от острого приступа аппендицита. Тем не менее Мильсандье был прав. Он стал калекой вовсе не из-за Мамули. Но тогда из-за чего?.. Наследственный порок? У них в семье все были крепко скроены. А со стороны Мамули? Вот об этом ему известно куда меньше… Он ничего не знал о родственниках с материнской стороны… Да и о Мамуле ничего не знал… Ничего!..
Реми шел по узкому тротуару, заставленному лотками с разным товаром. Нет, ему решительно не нравился людный квартал, где из каждого закоулка несло нищетой. Почему?.. Почему он заболел? Если не от тоски, то от чего же тогда?.. А ведь отец все время говорил ему: «Ты рассуждаешь как ребенок, Реми!» Ну вот, теперь он рассуждал как мужчина. Не может паралич разбить ни с того ни с сего, без всяких причин. Очень удобно называть его симулянтом. Было что-то еще. Но что?.. Он пнул ногой обнюхивающую его шавку. По всей вероятности, Мамулю похоронили не на Пер-Лашез, а в другом месте. Почему, раз Окто имели на Пер-Лашез фамильный склеп? Может, перед смертью Мамуля пожелала покоиться в могиле там, где когда-нибудь ее муж упокоиться рядом с ней? Все бывает…
— Пшел вон!
Фокстерьер, рыча, отбежал, но Реми почти сразу же почувствовал его своей спиной. Он попытался унять гнев. Смешно заводиться из-за такой ерунды. Болезнь сделала его раздражительным, это правда, но разве его не убеждали, что он уже здоров?.. Значит, Мамулю похоронили в другом месте, но, чтобы не вдаваться в ненужные и мучительные детали, при Реми продолжали говорить о Пер-Лашез. Вот оно, правдоподобное объяснение. Реми сжал кулаки, ему хотелось схватить палку, что попадется под руку и покончить с проклятой собакой. Он резко обернулся, гневно сверкнув глазами. Фокстерьер отпрыгнул в сторону, на шоссе. Вернуться на тротуар он не успел. Реми услышал скрежет тормозов. Машина дважды мягко приподнялась и; удаляясь, вновь набрала скорость.
— Так ему и надо, — произнес чей-то голос.
Уже начал стекаться народ, образовался круг склонившихся голов. Реми оперся о дверь какой-то лавки. Он тоже хотел посмотреть, но ему сжало горло, словно слишком туго затянутым галстуком. Вдруг задрожали ноги, как в тот день, когда он впервые встал с постели. От короткого головокружения в голове стало пусто. Ясной осталась лишь одна мысль: «Домой! Вернуться в свой тихий дом, за крепко запертые ворота…» Он сделал несколько шагов — ноги стали ватными.
— Такси!
— Вы нездоровы? — спросил его шофер.
— Немного кружится голова, ничего страшного.
Ветер развевал его белокурую прядь. Тошнота проходила. Он сидел неподвижно, полуоткрыв рот, бессильно уронив руки на сиденье… Потерянная могила… Раздавленная собака… Он уже не очень хорошо понимал происходящее, но догадывался, что существует между этими событиями невидимая связь… Ему не надо было выходить из дому… Да еще от спиртного противно во рту. Он медленно расстегнул ворот рубашки, почувствовав, что они выехали к Сене. Воздух стал прохладнее, чище. Да, деревня пойдет ему на пользу. Надо как можно скорее уехать и постараться до отъезда не думать. Он привстал, опершись на локоть, посмотрел на проплывающий мимо окон такси незнакомый город. Мимо проносились люди, магазины, влюбленные парочки, кафе, где спорили и болтали его сверстники, — запретный мир, уносящийся, как сновидение, и чей-то голос шептал: «Так ему и надо». Реми вытер вспотевшие ладони о брюки. Да что это он выдумал? Из-за того, что какая-то собака… А вот и дом за оградой, кругом тишина. Наконец-то он вернулся домой.
— Вам лучше? — спросил его шофер.
— Спасибо, — пробормотал Реми, — сдачи не надо.
Это было так унизительно — платить, считать монеты. Реми еще не умел обращаться с деньгами, да он и не хотел этому учиться. Он вошел через маленькую дверь, которую Клементина закрывала каждый вечер в девять часов. Машина дяди стояла во дворе: «ситроен». Огромный лимузин тоже был здесь. Отец дома.
В гараже работал Адриен. Он поднял глаза, улыбнулся, показал свои испачканные, черные руки.
— Извините, мсье Реми… Я в таком виде. Хорошо погуляли?
— Да, ничего… Немного устал.
— Еще бы! Вы ведь еще не привыкли.
Реми не мог не залюбоваться этим широкоплечим человеком. Он действительно выглядел великолепно в брюках для верховой езды и крагах. Сколько ему лет? Самое большое — тридцать пять. На лице безмятежность — сразу видно, у человека нет проблем. Выражение приятное, доброжелательное. Реми подошел ближе. Он никогда не думал, что у Адриена была какая-то своя жизнь. Для него шофер и машина составляли единое целое. С водителем здоровались, не глядя на него. С ним разговаривали, думая о другом, как если бы говорили с автоответчиком. Ах, уж эта фамильная гордость Вобере! Очень странно, что Раймонда в такой чести. Реми очень хотелось бы сказать ей какое-нибудь доброе слово, но он не решался оторваться от своих забот. Позже! Сейчас нужно разобраться в собственном положении, и как можно быстрее. Он удалился, немного ссутулившись, заложив руки за спину. Реми бы вспылил, если бы ему сказали, что сейчас он очень похож на отца. В прихожей Реми наткнулся на чемоданы. В чем дело? Разве они уже уезжают? Из гостиной, тяжело дыша и вытирая платком шею, вышел дядя.
— А, пришел! — сказал он. — Поторопись. Мы уезжаем.
— Куда?
— Как куда? В Мен-Ален, естественно. И я прошу тебя — не бери слишком много вещей. Мне не хочется всю дорогу ползти.
— Похоже, вы чем-то недовольны, дядя?
— Это все твой отец! Он собирается ввязаться в заведомо проигрышное дело. Напрасно я пытаюсь доказать ему элементарные вещи… Мсье Этьен Вобере знает, что делает! Ну хорошо! Хорошо! Если ему так нравится — пусть, пусть расшибает себе лоб. Только без меня.
— Он не едет с нами?
— А я откуда знаю! Мсье обиделся. Ведь он, твой отец, — тот еще тип, Реми. Дошел до того, что чуть не запретил мне ехать в Тулузу для встречи с Ричардом, экспертом. Да ведь ты его почти не знаешь… Во всяком случае, ты понимаешь, о чем я… Давай поторапливайся. Я увожу всю твою свиту.
— Но… а он-то?
— Слушай, ты мне надоел… Пойди и спроси его сам.
— Дело в том, Что… мне бы хотелось на праздник Всех Святых быть здесь.
Дядя нетерпеливо защелкал пальцами.
— По возвращении, — сказал он. — По возвращении у тебя будет уйма времени, чтобы сходить на Пер-Лашез… Давай шевелись! Мы уезжаем сразу после завтрака.
Реми поднялся к себе в комнату, сел на кровать. Он чувствовал себя разбитым. Ну и ладно, подождут. Он лег на спину. Так, значит, это правда: Мамуля похоронена на Пер-Лашез. Ладно! Это не самое страшное. Было нечто еще куда более ужасное. Нечто чудовищное. Реми закрыл глаза, вновь увидел идущую под гору улицу…
— Реми… Можно войти?
Как будто бы Раймонда не имела привычки входить без разрешения! Кстати, она и вошла. Реми слышал, как она подходит к кровати.
— Что с вами, мой маленький Реми? Вы же знаете, что мы уезжаем… Вставайте, лентяй!
У нее изменился голос, стал более серьезным, но вместе с тем и более ласковым.
— Вам нездоровится? Вы так долго отсутствовали! Я уже начала волноваться… Да отвечайте же, Реми. Что с вами?
Он отвернулся к стене, прошептал:
— Вы действительно хотите знать? Я убил собаку. Ну что, теперь вы довольны?
Шея дяди Робера представляла собой два валика воскового цвета, и в зеркале можно было увидеть его глаз, один-единственный, как на картинах футуристов, но чрезвычайно живой глаз, который несколько секунд следил за дорогой, затем начинал слегка косить и наполовину скрывался за тяжелым веком. Реми знал, куда смотрит этот глаз. Да и Раймонда тоже знала, потому как время от времени оправляла юбку. Реми откинулся на сиденье, попытался больше ни о чем не думать и заснуть. Зачем она согласилась сесть на переднее сиденье? Да дядя просто-напросто усадил ее рядом с собой. Однако разве сама она не изъявила согласие всем своим видом? Ах, эта загадка скрытных гладких лбов! Ложь начинается уже с кожи, с оболочки, непроницаемой, непостижимой. Насколько же раньше жизнь была проще! Отец. Правда, не всегда приветливый. Но всегда с подарками, которые сыпались на кровать, как будто каждое утро было рождественским. Гувернантка, Старая Служанка, Шофер. Все в распоряжении больного, живущие только им. Кем они становились, закрыв за собой дверь его комнаты? Довольно долго Реми не задавал себе такого вопроса. Ему казалось, что они, подобно марионеткам, после представления прятались в коробку. Он не хотел страдать из-за них, а он страдал бы при мысли, что у Раймонды, Адриена или даже у Клементины была своя жизнь, ему неведомая. Теперь-то он знал, что ошибся, что каждый находил пристанище в своем внутреннем мире, закрытом для него. Он был чужим. Так для чего же ходить? Неужели только для того, чтобы встретить других людей, скрытных, замкнутых, прячущихся за своей оболочкой, как за оборонительными укреплениями.
— Тебе следовало бы перекусить, — сказала Клементина.
— Спасибо, я не голоден.
Ох уж эта крестьянская привычка перекусывать в дороге! Клементина как будто нарочно старается вывести его из себя. И почему она как бы не замечает дядиной выходки? Почему?.. Почему?.. Реми переполнен этими «почему». Почему погибла собака?.. Ну ладно, допустим, она испугалась. Это понятно. Таково объяснение Раймонды — объяснение здравомыслящих людей, боящихся рассуждать, сомневаться. Но почему она испугалась, эта собака? Почему ее будто невидимая сила выбросила на шоссе? К чему упорствовать? Ответа нет. Дорога простиралась далеко за горизонт, а колеса машины, наподобие волнореза, разбрасывали направо и налево брызги щепок, веток и всякого мусора. Реми нравилось мчаться напролом. Он часто мечтал быть роботом, защищенным от внешнего мира стальной грудью. К чему эти руки, ноги, лишенные изящества, силы, которые лишь приковывают человека к земле? Иногда он просил купить ему спортивные журналы и долго недоуменно разглядывал пловцов, боксеров… Там всегда были женщины, дарящие цветы, и они тянули свои хрупкие лица к потным мордам, похоже, готовым их укусить, разорвать…
Взгляд Реми остановился на Раймонде, на ее красивой шее, где подрагивали от ветра волосы, тонкие, как пух. Затем он перевел глаза на дядю, чьи руки, казалось, ласкали руль — шершавые руки и пальцы с квадратными ногтями. Стрелка спидометра легонько дрожала на отметке «110», излучая загадочное фосфоресцирующее сияние. Можно было поклясться, что спидометр измерял не скорость машины, а дядины флюиды, избыток его жизненных сил, излучение его крови. Реми верил во флюиды. Он чувствовал их, как кошка. Со своей постели он ощущал настроение всего дома, тоску пустынных комнат первого этажа и даже как опадают лепестки с букетов в вазах. Вечерами через окно, выходящее во двор, он как бы осязал торжественную пустоту проспекта, осторожно проходил под деревьями… Видели ли его? Его не могли видеть, так как он лежал в кровати, но, несмотря на это, все же там, вне дома, должна была находиться какая-то малая часть его самого, иначе он никогда не узнал бы о присутствии влюбленной парочки в глубине гаража… Служанка Ружьеров. Немного позже слышался торопливый перестук ее удаляющихся каблучков… А дальше находился сад доктора Мартинона… ветер развевал занавеску… пахло рыхлой землей, мокрыми листьями… Вокруг лампы кружили мотыльки и майский жук… А дальше… Реми мог бы идти и дальше, но он боялся порвать эту невероятно тонкую и без того натянутую нить, которая соединяла его уже дремлющее тело с невидимым, заблудившимся в мире людей двойником. Одним махом он возвращался через стену обратно. Отец его лишен флюидов, в этом-то Реми уверен. Равно как и воображения. Клементина же, напротив, окружена некой аурой печали и затаенного чувства мести. Казалось, она растворялась в кухне или гостиной, как капля чернил в воде. Дядя… тут все сложнее. Он впитывал окружающую жизнь. На него невозможно было не смотреть, и приходилось терпеть все его жесты, голос, звук, который он издавал при дыхании, щелканье его пальцев… И это Вобере? Верится с трудом. А ведь он любил напыщенно произносить: «Я — настоящий Вобере» — только для того, чтобы видеть, как низко опускает при этом голову его брат. Реми наблюдал за мощной спиной, возвышающейся над сиденьем. И все тот же тяжелый и пристальный взгляд единственного глаза в центре зеркала, как будто бы дядя насторожился, почувствовал опасность сзади… Этамп… Орлеан… Вот уже и Ламот-Беврон… И все это, насколько хватало взгляда, — Солонь. Раймонда дремала. Клементина чистила апельсин. Реми смотрел на дядю. И вдруг рокот мотора стих. Машина, подавшись вправо, ехала уже по инерции.
— Привал? — спросил Реми.
— Да, — ответил дядя. — Я совсем одеревенел.
Машина встала под кроной деревьев, у пустынного перекрестка. Дядя вышел первым, закурил сигарету.
— Пройдешься немного, сынок? — спросил он.
Реми гневно хлопнул дверцей. Он ненавидел подобные фамильярности. Слева к небольшому лесочку тянулась ухабистая проселочная дорога, над ней кружили вороны. Справа виднелся пруд; небо, залитое светом и пустое, навевало необъяснимую грусть. Реми сделал несколько шагов рядом с дядей.
— Ну что, — пробормотал дядя, — как ты себя чувствуешь?
— Прекрасно.
— Если бы тебя иначе воспитывали, ты бы уже давно ходил. Вечно с тобой все носятся! Не желаете ли этого? Не желаете ли того? Можно подумать, им нравилось делать из тебя какого-то беспомощного кретина. Эх, если бы тобой занимался я! Но ведь ты же знаешь своего отца… Все потихоньку да полумерами. Глупо! Нужно доверять жизни!
Он схватил Реми за руку, до боли сжал ее.
— Доверять жизни, слышишь?
Он понизил голос, отвел Реми еще дальше в сторону.
— Между нами говоря, мой мальчик, сознайся, что ты немного преувеличивал.
— Что?
— Видишь ли, я из тех прихожан, которых не так легко заставить поверить. Если бы у тебя действительно были парализованы ноги, этот человек с нелепой фамилией… как бишь его?.. Мильсандье… Так вот, он мог делать пассы и щекотать тебя сколько угодно, хоть до всемирного потопа, но никогда не поставил бы тебя на ноги.
— Так вы подозреваете…
— Полно! Ничего я не подозреваю. К чему громкие слова?
Внезапно дядя разразился веселым смехом.
— Ты всегда обожал, когда с тобой сюсюкали. О тебе надо было без конца заботиться. И вечно хныкал, когда рядом не находилось юбки, за которую можно спрятаться. Ну, и когда ты потерял мать… Да, я знаю, ты скажешь, что заболел еще до того, как узнал… Именно этого я никогда не мог понять.
Реми смотрел на перекресток, на пруд. Он тоже не мог этого понять. Как и Мильсандье. Вероятно, никто не понял. Он поднял глаза на дядю.
— Даю вам честное слово, что я действительно не мог ходить.
— Ладно, хватит. Я только хотел показать тебе, что я менее наивен, чем все полагают. Если хочешь знать, я скорее думаю о твоем отце… Он ведь потакал тебе, не подавая виду. Его чертовски устраивала твоя болезнь. Она позволяла ему ловко использовать свое положение в наших спорах. Каждый раз, когда я хотел взять инициативу в свои руки или требовал от него отчета, он играл роль удрученного, убитого горем человека. Он отвечал мне: «Попозже… С меня других забот хватает… Малыш!.. Я как раз должен встретиться с новым врачом…» Ну и я, чтобы не выглядеть скотиной, вынужден был соглашаться. И вот результат — мы на грани краха. Только в отношении себя, должен тебе признаться, я принял некоторые меры предосторожности.
Реми почувствовал, что побледнел. «Я ненавижу его, — подумал он. — Я ненавижу его. Он мне противен. Я ненавижу его!» Он развернулся и пошел к машине.
Раймонда уже сидела на своем месте. Клементина ждала, стоя у дверцы машины. Лицо, изрезанное морщинами, с маленькими, живыми, ничего не упускающими глазками. Вот и сейчас они бегали от одного к другому, проницательные, ироничные, почти насмешливые. Она еще плотнее сжала губы, когда дядя сел, скрипнув пружинами, и проворно уселась на свое место. Ее сухонькая ручка нащупала пульс Реми.
— Я не болен, — проворчал Реми.
И все же ему пришлось признать, что дядя не так уж не прав. Вечно вокруг него сновали юбки: Мамуля, Клементина, Раймонда… Малыш закашлял? Мгновенно заботливая рука ложилась ему на лоб. Голос шептал: «Не волнуйся, малыш!» Он царствовал над всеми. А почему не быть искренним до конца? Он любил эти прикосновения женских рук. Сколько раз он изображал головокружение, чтобы почувствовать вокруг себя нежное шуршание юбок, кружев, чтобы услышать тихие голоса: «Малыш!» Так хорошо было засыпать под взволнованными и нежными взглядами. И может быть, самым нежным, самым взволнованным был взгляд Клементины. Реми все время чувствовал его рядом — во время сна, при пробуждении, в полузабытьи… Застывшее в морщинах лицо с печатью, если можно так выразиться, всепоглощающей любви. Но как только старушка замечала, что за ней наблюдают, она вновь становилась кислой, вызывающе резкой, тираничной.
Реми закрыл глаза, убаюканный покачиванием машины. А если совсем честно? Потворствовал ли он сам своему параличу? Трудно ответить. Его ноги никогда не были до конца мертвы. Только ему казалось, они никогда больше не смогут его держать. Когда его пытались поставить на ноги, в его голове что-то со свистом взрывалось, все плыло перед глазами, и он оседал как ватный в руках, которые его поддерживали. Вероятно, обреченные на казнь так же виснут на руках своих палачей. Понадобился взгляд этого толстого человека, Мильсандье… «А если бы я только захотел, — подумал Реми. — Если бы я захотел вспомнить…» Его охватило странное волнение, как будто он испугался… побоялся вспомнить. Он так же не решался обратиться к своему прошлому, как не рискнул бы шагнуть один в темноту. Сразу возникало ужасное ощущение опасности… У него перехватывало дыхание. Он задыхался. Однако теперь он мог себе признаться, что всегда был зачарован своим странным прошлым, отдаленно напоминающим подземелье без выхода. Никогда у него не хватит смелости углубиться в этот мрачный и полный опасностей мир тишины.
Думая, что он заснул, Клементина заботливо накрыла его ноги пледом, и Реми яростно лягнул ногой.
— Да отстаньте же от меня, наконец! Две минуты нельзя побыть одному!
Он пытался вновь ухватить нить своих рассуждений, наконец отказался от этого и со злобой посмотрел на дядину спину. Один! Да он никогда и не переставал быть один. Его баловали, холили, лелеяли, как маленького зверька, предмет роскоши. Поинтересовался ли хоть разок кто-либо из окружающих, кто же такой этот Реми, чего он хочет?
— Двадцать минут шестого, — сказал дядя. — В среднем мы ехали со скоростью восемьдесят километров.
Он притормозил, и Раймонда, похоже, расслабилась. Она попудрилась, повернулась, чтобы улыбнуться Реми. Он понял, что всю дорогу она боялась. У нее были мутные глаза, как после наркотика. Наверное, она не любила скорость. Реми разглядывал ее профиль, немного тяжелый подбородок. Она слишком много ест. Но, перехватив взгляд Клементины, он отвернулся и увидел лес, окружающий Мен-Ален. Машина ехала вдоль парковой стены, Реми помнил, что сверху она утыкана осколками стекла. Вобере хорошо себя чувствовали только за решетками, стенами, замками. Может быть, хотели скрыть от всех недуг Реми? Но ведь и так Мен-Ален, расположенный в глубине огромного парка, находился не меньше чем в километре от ближайших домов. И в деревне все были в курсе, что Реми… А ведь это будет интересно — пройтись до деревни. Все будут кричать о чуде!.. Клементина порылась в корзине, выполнявшей также роль ридикюля, извлекла огромный ключ. Машина остановилась перед великолепными решетчатыми воротами. Впереди протянулась очень длинная, темная аллея, сквозь деревья тонкими лучиками пробивалось солнце. В конце аллеи виднелся серый фасад дома.
— Дай, — сказал Реми.
Он хотел открыть сам. Петли проржавели. Он тщетно толкал ворота изо всех сил. Из машины вышел дядя.
— Оставь, воробышек.
Ему ворота поддались, и он нетерпеливо снова сел за руль.
— Я пойду пешком, — сказал Реми.
Он последовал за машиной, с наслаждением шагая по придорожной траве. Как же хорошо! И ведь впервые!.. Он покусывал сорванный цветок — маленький желтый цветок, названия которого он не знал. Ему также не были известны и названия деревьев, он с трудом узнавал птиц. С двух сторон простирались рощицы, и Реми чувствовал жизнь трав, листьев, мельчайших насекомых. Он и сам был чем-то вроде дикорастущего растения, пронизанного странным магнетизмом. Может, от этого отказаться и стать обыкновенным, похожим на других человеком, твердолобым, с бесчувственными руками? Он задумчиво посмотрел на свои длинные, гибкие пальцы — в грозу будто невидимыми иглами их пронизывали тысячи уколов. У Мамули были такие же пальцы… Он вздохнул и вспомнил, что хотел осмотреть дом. Дядя бился с разбухшей дверью. Он вошел первым, за ним Раймонда. Клементина, стоя у крыльца, помахала Реми, затем тоже исчезла, и вскоре высокие ставни первого этажа, распахиваясь, застучали о стену. Какие воспоминания остались у Реми об этом доме? Воспоминания об опавших листьях, о трескотне сорок, так как его кресло ставили в тени деревьев, и он спал, запрокинув голову, до тех пор, пока косые лучи солнца, просачиваясь сквозь ветви деревьев, не падали ему на лицо. Так проходили однообразные дни. По утрам он играл в постели. Было стыдно за все это даром пропавшее время. После обеда он дремал, и Клементина, вязавшая рядом, платком отгоняла от него мух и пчел. Вечером в его комнате зажигали камин — в доме бывало сыро; Раймонда приносила карты. «Я был мертв», — думал Реми.
Он поднялся по замшелым ступеням крыльца, вошел в холл. Он узнал оленьи рога на стенах, плиточный, в шашечку, пол, огромную в два пролета лестницу с каменными перилами, нависающую площадку второго этажа, но особенно запах — запах подвала, отсыревшего дерева и гниющих фруктов. Совсем рядом слышались шаги дяди и голос Раймонды.
— Ой, стол весь заплесневел… А ковры… посмотрите-ка!
Неслышно он пересек холл, начал подниматься по лестнице. Перила были ледяными; в пыли отпечатывались его подошвы. Наверху еще царил густой полумрак, и он ощутил непонятное волнение, любопытство и беспомощность. На втором этаже он остановился. Перед ним были двери трех комнат. Первая — его. Следующая принадлежала отцу, затем — комната Мамули. С другой стороны площадки находились комнаты дяди, Раймонды, комната для гостей, вечно пустовавшая. У Вобере не было друзей. Он подошел к балюстраде над холлом. Под ним прошла Клементина. Она направилась к пролету, дважды позвала: «Реми… Реми…» Он смотрел, как слабо мерцали плитки, словно вода в колодце. Слегка наклонясь, увидел свое отражение. Почти торжественная тишина давила. Он испуганно попятился. Эта пустота, разверзшаяся под ним! Ему показалось, что он уже переживал подобный момент… Он был в этом уверен… Он прислушался — что-то стучало во мраке, словно маятник часов… Да… нет. Наверное, ему почудилось, и, кстати, ход часов не тревожил давящую тишину дома. Нужно все пооткрывать, впустить свежий воздух, свет, прогнать одиночество, тишину. Реми ринулся в свою комнату, распахнул ставни. Внизу он увидел Клементину, та подняла голову, помахала своей сухонькой ручкой.
— Ты меня напугал… Спускайся скорее… комнатами я займусь позже.
Уф! Все в порядке. Реми оглядел свою спальню. Как мог он довольствоваться этой комнатушкой с покоробившимися коврами, маленькой, узкой кроваткой под красным покрывалом? Зеркало было занавешено. У окна на потолке выделялось широкое желтое пятно. Воздух был холодным и липким. Впервые Реми подумал, что когда-нибудь сможет продать это владение. Он глубже вздохнул, закурил сигарету и вышел. Было слышно, как внизу чертыхался дядя.
— Наверное, авария, — говорила Клементина.
— Авария! Лучше помолчите! Я уверен, что все дело в этом проклятом счетчике. Ничего не скажешь, замечательная сделана проводка! Когда мой брат начинает экономить…
Реми повернул выключатель в коридоре. Лампы не зажглись. Тем лучше! Он проскользнул в комнату Мамули, открыл ставни. Сигарета дрожала в его руке. Он пожалел, что не выбросил ее, прежде чем войти. Может, этим он оскорблял покойницу? Что они скажут, если заметят?.. Мамуля… Эти стены видели ее живой… Реми медленно обошел комнату. Он никогда с тех пор не заходил сюда и понемногу забыл ее. Впрочем, здесь не осталось ничего, что представляло бы какой-либо интерес. Кровать, шкаф, два кресла, секретер, часы на камине, и повсюду запах плесени; время от времени — скрип. Балки проели черви. Черви… Реми провел рукой по лбу, откинул челку. Такое впечатление, что он — посетитель, прохожий, чужой. Мамули не стало. Ее комнату забросили. Вот и все. Ждать больше нечего. Прошлому больше нечего сказать.
Он сел за секретер, где Мамуля писала письма, открыл крышку. Ржавчина проела петли. С обеих сторон поднимались ряды ящичков. Они были пусты. Да и зачем бы Мамуля что-нибудь оставила? Сохранились лишь старый письменный прибор, перочистка да рассыпающаяся по ниточкам кружевная тряпица. Реми открыл средний ящик. Там лежала картина, но ящик не поддавался — картина застряла и мешала его открыть. Реми пришлось вынуть все ящики. Наконец холст появился на свет. Сначала он не понял. Перед ним был его собственный портрет, воспроизведенный с поразительной точностью: линия волос, голубые глаза с поволокой, худые щеки, слегка опущенные уголки губ… Но тут он заметил сережки и отложил картину, так как внезапно обессилевшие руки не могли больше ее держать. Внизу продолжался спор. Дядя бушевал, слышался стук инструментов. Реми опасливо опустил глаза, вновь увидел подростка в сережках. То была Мамуля. Теперь он вспомнил эти сережки — два золотых колечка, висящих на тонкой, почти невидимой цепочке. Так странно, эти сережки — и мальчишеское лицо! Реми отнес портрет на камин, прислонил его к зеркалу. Он видел свое собственное лицо рядом с этим, другим, ниспадающий локон челочки на обоих лбах. Он отошел, но взгляд голубых глаз последовал за ним, и в полумраке они казались необыкновенно живыми, очень ласковыми, немного утомленными, как после долгой болезни. Внизу, справа, расписался автор… Крошечная, четкая, как порез кинжала, подпись. Откуда эта картина? И почему ее так небрежно бросили в этот ящик, прежде чем закрыть дверь и повернуть в замке ключ? Двенадцать лет это лицо было пленником мрака. За что? Оно смотрело на Реми и, казалось, совсем не обрело свободы.
— Реми!
Голос Клементины. Ни минуты передышки! Он рванулся к картине, будто желая призвать ее в свидетели. Казалось, голубой глаз ожил, выражая смутный призыв. Реми сунул портрет под мышку, украдкой выскользнул из комнаты.
— Реми!
На цыпочках он пробрался в свою комнату. Куда спрятать Мамулю, освобожденную теперь из заточения? Руки Клементины шарили повсюду… Ладно, пока на шкаф. Он встал на стул, сунул картину за резное деревянное украшение. Ему хотелось попросить прощения у покойной.
— Реми!
Клементина приближалась к двери. Реми отодвинул стул, сделал вид, что причесывается перед зеркалом. Клементина вошла.
— Мог бы откликнуться!
Она подозрительно осмотрелась.
— Я подогрела тебе молоко, Реми. Спускайся.
Он пожал плечами, прошел перед старушкой. Молоко. Тонизирующее. Капли. Гранулы. Хватит, Боже мой, довольно! Он спустился. Дядя больше не кричал, но электричество по-прежнему не горело. Ужинать предстояло при свечах. Куда подевалась Раймонда? Никого в гостиной. Никого в столовой. Дядя на кухне. Он смеялся, разговаривая с Раймондой, но резко отодвинулся, когда вошел Реми.
— Конечно же твой отец забыл предупредить поденщицу, — сказал дядя. — Нет даже дров, чтобы разжечь камин. В деревне, конечно, хорошо, но только когда все налажено.
Он был без пиджака, рукава засучены, лоб вспотел. На столе стояли бутылка с белым вином, стакан и термос.
— Твоя соска, сынок, — снова заговорил дядя. — Но на твоем месте я бы выпил вина.
Он принес еще один стакан и, насвистывая, наполнил его до краев.
— Твое здоровье!
Реми протянул руку.
— Нет, — сказала Раймонда. — Вы не должны.
— Что? Чего я не должен?
— Ваш отец… Он бы вам запретил…
Реми взял свой стакан и назло смеющемуся дяде осушил его залпом.
— Вы не правы, мсье Вобере, — сказала Раймонда. — Вы же знаете, что Реми еще необходимо беречься.
Дядя так смеялся, что был вынужден сесть.
— Вы уморительны оба! — воскликнул он. — Слушай, с такой заботливой медсестрой ты не соскучишься.
Он закашлялся, побагровел и дрожащей рукой снова наполнил стаканы.
— Ах, чертенок! Ну, за твою любовь!
Он медленно выпил, встал, потрепал Раймонду по щеке.
— Не обижайся, девочка!
Потом добавил, указывая большим пальцем на племянника:
— Пусть-ка немного поработает! Не всегда же у него будут слуги.
— Я буду работать, если пожелаю, — бросил Реми. — А вовсе не по чьей-то указке. Мне надоело, что со мной обращаются как… как с…
Придя в ярость, он схватил бутылку. Он уже не знал, хотелось ему пить или разбить ее о каменный пол.
— Смотрите-ка! — сказал дядя. — Молокосос!
Он вынул из кармана коробку сигар, небрежно выбрал одну и ударом кухонного ножа отсек у нее кончик.
— Я с удовольствием займусь твоим воспитанием, — проворчал он, пытаясь найти спички. — Подумаешь, тоже мне принц!..
Он выплюнул крошки табака и направился к двери, открыл ее. Против света он был лишь огромной тенью, которая на секунду остановилась и повернула обратно. Реми наполнил стакан, вызывающе поднес к губам.
— Бедняжка, — сказал дядя. — Ну и зададут же нам за это.
Он спустился по ступенькам, гравий зашуршал под его ногами. Над порогом медленно плыла спиралька голубого дыма. Наверху хлопнули ставни, затем прошлепали семенящие шаги Клементины. Реми неслышно поставил стакан и посмотрел на плачущую Раймонду. Он не решался пошевелиться. Голова трещала, болела.
— Раймонда, — наконец сказал он, — мой дядя — жалкий человек. Не следует принимать его всерьез… Почему вы плачете?.. Из-за того, что он сказал напоследок?
Она покачала головой.
— Ну, тогда почему?.. Потому, что он пил за мою любовь?.. Да, Раймонда?.. Вам неприятно, что дядя вообразил…
Он подошел к молодой женщине, обнял ее за плечи.
— А мне это вовсе не неприятно, — продолжил он. — Представьте-ка, Раймонда, на секунду… что я… немного влюблен в вас, представьте, а?.. Ну что же в этом плохого?
— Нет, — прошептала Раймонда, высвобождаясь. — Не нужно… Ваш отец рассердится, если узнает, что… Я буду вынуждена уйти.
— А вы не хотите уходить?
— Нет.
— Из-за меня?
Она заколебалась. Болезненное напряжение сковало шею и плечи Реми. Он ждал. Он угадал, что она собиралась ответить, и поднял руку.
— Не надо, Раймонда… Я знаю и так.
Он сделал несколько шагов, закрыл дверь носком ботинка. Затем машинально переставил стаканы. Ему стало больно. Впервые в жизни он думал не о себе. Он участливо спросил Раймонду:
— Так сложно найти другое место?.. Наверное, придется долго искать… Читать объявления…
Нет. Пожалуй, дело было не в этом. Раймонда грустно улыбнулась.
— Извините, — продолжил Реми. — Я не хотел вас обидеть. Я только пытаюсь разобраться.
Он налил себе немного белого вина и, видя, как Раймонда потянулась к бутылке, чтобы забрать ее, сказал:
— Оставьте. Вино придаст мне немного воображения. Мне его не хватает.
Он только сейчас осознал, что Вобере платили Раймонде, равно как и Адриену, и Клементине, и всем служащим, которых он не знал и лишь изредка слышал их имена. В его памяти всплывал голос отца: «В конце концов, работаю-то я для тебя…» Целый маленький мир работал ради него, калеки, который нуждался в заморских фруктах, нежных цветах, дорогих игрушках, роскошных книгах.
— Кажется, скоро я тоже начну работать, — пробормотал он.
— Вы?
— Да, я. Вас это удивляет? Вы считаете, что я на это не способен?
— Нет. Но только…
— По-моему, в этом нет ничего сложного — работать в конторе, подписывать документы…
— Конечно! Если вы представляете себе работу именно так!
— Даже, при желании, работать руками… Вот смотрите, я никогда не зажигал огонь… Ну так вот, сейчас посмотрите. Подвиньтесь-ка!
Он снял с плиты комфорку, скомкал старую газету и злобно забил ее в отверстие.
— Вы еще ребенок, Реми!
Когда же она замолчит! Пусть все замолчат! Пусть перестанут встревать между ним и жизнью! Так, теперь щепки. Потом дрова. Ах да! Дров нет. Сейчас дядя их нарубит. Вот он посмеется! Ну и пусть!.. Спички?.. Куда я подевал спички?
— Реми.
Вошла Клементина, и он выпрямился, руки в саже, челка упала на глаза. Клементина медленно прошла через кухню.
— Это что же, теперь ты разжигаешь плиту? Да, чего только не увидишь!
Она подошла к мальчику, поправила ему волосы, посмотрела в его мутные глаза, затем на бутылку и стакан.
— Пойди погуляй. Здесь тебе не место.
— Я имею право на…
— Ступай подыши воздухом.
Она взяла его руки, вытерла краешком фартука, затем вытолкала его во двор и закрыла дверь. Он почти сразу же услышал голоса обеих женщин. Они ссорились. Из-за молока. Из-за вина, плиты, из-за всего. Из сарая раздавались глухие, ритмичные удары: дядя работал топором. Машина с распахнутыми дверцами все еще стояла у крыльца. Все вокруг стало тоскливым, и жизнь напоминала неудавшийся праздник. Реми спросил себя: в чем же его предназначение, истинное предназначение? Чем он был для Раймонды? Местом… Выгодным местом в тридцать тысяч франков в месяц. Она чуть не созналась ему в этом. Ну и что? Разве это не нормально? Не вообразил ли он себе, что все сразу же полюбят его только потому, что с ним стряслось… исключительное несчастье? А бывают ли несчастья исключительными? А его несчастье, разве он поддался ему не по доброй воле?
Он вернулся в холл и чуть ли не подскочил, услышав бой часов. Клементина завела эту старую махину под лестницей. Она даже успела подмести, протереть ступеньки. Реми поднялся на второй этаж в ванную комнату. Там лежали свежие полотенца, новое мыло. Она думала обо всем, следила за всем, проверяла все, пока Реми размечтался в доме, полном беспорядка, с забытой на стульях одеждой, едким запахом сбежавшего на плиту молока, о молодой женщине в пеньюаре, напевающей песенку, натягивая чулки. Он вымыл руки, причесался, с безразличием глянул на свое отражение в зеркале. Вот она, правда. Годами он потчевал себя баснями. Еще и сегодня он навыдумывал Бог знает чего по поводу могилы и раздавленной собаки. Еще немного, и он представил бы себе, что одного его взгляда достаточно, чтобы обречь собаку на смерть. Однако мысль о том, что он способен навлекать зло, подобно ядовитым деревьям, убивающим на расстоянии, как, например, манцениллы[51], о которых он читал жуткие рассказы путешественников, не была ему отвратительна. Но это все кончилось. Кончилось детство. Его не любили. Может быть, они были даже и правы.
Он выпил два стакана воды. Во рту у него пересохло, и мысли эти казались ему нереальными и деформированными, как рыбы в аквариуме. Солнце медленно опускалось за деревья. Кто-то захлопнул дверцы машины, затем чьи-то шаги гулко отдались на лестнице. Реми вышел из ванной и чуть не наткнулся на Раймонду. Она несла чемодан.
— Давайте.
Он вошел в комнату молодой женщины, бросил чемодан на кровать.
— Раймонда, я должен перед вами извиниться. Я был смешон. Может быть, то, что я вам сейчас скажу, глупо, но… я ревную вас к дяде. Я не могу выносить того, какими странными глазами он смотрит на вас…
Раймонда вынула из чемодана кофточку, расправила ее.
— Разве вы не понимаете, что он намеренно вас злит? Уж вы-то должны его знать.
— По-вашему, он привез вас сюда с одной целью — позлить меня? Но ведь мы с тем же успехом могли бы приехать сюда завтра утром вместе с папой. Так нет! Он хотел провести вечер здесь — с нами, с вами.
— Что вы хотите этим сказать?
— Вы меня удивляете, Раймонда. Можно подумать, вы не видите, в чем здесь дело!
Она накинула халат с застежкой на боку, как у медсестер.
— Бедный мой Реми! Вам просто нравится терзать себя, воображая Бог знает что!
Она взбила белокурые волосы, улыбнулась.
— Поверьте, он вовсе не опасен, ваш дядя.
— Откуда вы знаете? Разве вы привыкли к мужскому обществу?
— Во-первых, я запрещаю вам говорить со мной таким тоном.
— Раймонда!.. Неужели вы не понимаете, что я страдаю?
— Довольно! — раздосадованно воскликнула она. — Пошли накрывать на стол. Это будет лучше.
Он умоляюще взглянул на нее.
— Раймонда, подождите… У кого вы служили до нас?
— Но вы же прекрасно знаете. Я сто раз вам рассказывала: в Англии… Мне не нравятся ваши замашки, Реми. Последнее время вы…
Она собиралась открыть дверь, но Реми удержал ее за руку.
— Раймонда, — прошептал он, — поклянитесь мне, что никто… Я хочу сказать, никто не интересовался вами.
— Да вы становитесь грубияном!
— Поклянитесь! Умоляю вас, поклянитесь!
Она стояла перед ним, совсем рядом. Он видел в ее зрачках отражение окна и крошечное облачко. Ему показалось, что он вот-вот упадет, упадет навстречу этому лицу. Он закрыл глаза.
— Клянусь вам, — прошептала она.
— Спасибо… Подождите… не уходите…
Он почувствовал, как она погладила ему лоб — точно так же, как давным-давно Мамуля. Плечом он оперся о стену.
— А теперь вы будете послушным, — сказала Раймонда.
Она взяла его за руку.
— Пойдемте… вниз!
— Вы останетесь?
— Но, по-моему, речь никогда не шла о моем отъезде.
— Но вы останетесь… из-за меня.
— Конечно.
— В вашем голосе не хватает уверенности. Повторите.
— Ко-неч-но! Теперь вы довольны?
Они засмеялись. Между ними возникло нечто вроде союза. Она не обманывала. Она не могла обманывать. Он бы заметил. Его вдруг охватила уверенность, что она не сердится, что ей нравится это нежное товарищество. Он дал ей увести себя вниз. И прикинул, что ей будет двадцать девять лет, когда он станет совершеннолетним, но прогнал эту мысль и сильнее сжал ее руку.
— Мы будем ужинать при свечах, — заметила Раймонда. — Сейчас слишком поздно, чтобы вызвать мастера из города.
Они вошли в просторную столовую, и, пока Раймонда стелила скатерть, Реми открыл буфет.
— Вы хоть не устали? — спросила она. — Я не хочу, чтобы меня опять отругали… Нет, фаянсовое блюдо… Дайте-ка я сама, так будет быстрее.
На кухне взбивали омлет, откупоривали бутылки. Клементина всегда хорошо переносила общество дяди Робера. Ей даже нравились его резкости, его шутки. В Париже, когда его приглашали к обеду, он не забывал заглянуть на кухню. Приподнимал крышки кастрюль, нюхал, щелкал языком или говорил: «Бабуль, я бы добавил немного уксуса!»
И Клементина всегда следовала его совету. Иногда в своем портфеле он приносил бутылки. «Поммар» или «Шатонеф». Он подмигивал Клементине, зная, что та любит вкусно поесть. Смотрел на вас из-под тяжелых век и мгновенно узнавал то, в чем совсем не хотелось признаваться, заговорщицки смеялся, упираясь подбородком в воротничок. Может, он так же смеялся, глядя на Мамулю.
Раймонда наполнила графины, растворила таблетку в стакане с водой.
— Это чтобы заснуть, — объяснила она. — Вам тоже не мешало бы принять.
— Дети, за стол! — закричал дядя. — Я мою руки и сажусь.
Реми зажег свечи, воткнул их в подсвечники, а Раймонда резала хлеб, расставляла стулья.
— Я сяду рядом с ним, — решил Реми.
Клементина внесла суп. Все сели. Вернулся дядя с двумя бутылками в одной руке и кожаным портфелем в другой.
— Я просто без сил. Терпеть не могу этот свет, словно на похоронах. Тоскливый, все время дрожит. Нет, мне супа не надо.
Он достал из портфеля несколько досье, открыл их, положил рядом с тарелкой, бросил в рот кусочек хлеба, и щеки заходили ходуном.
— Если бы только мой уважаемый брат захотел меня послушать, — проворчал он, — с этим Виалаттом было бы покончено в сорок восемь часов. Купить грузовики у Управления государственного имущества! Вы представляете! Да через сто километров по такой трассе они превратятся в груду металлолома. Но у моего брата принцип — не двигаться с места. Он работает с планами, сообщениями, бумагами.
Дядя повернулся к кухне:
— Ну как там омлет, готов?
И хрипло продолжил:
— Не наша забота таскаться за товаром. Пусть арендаторы сами доставляют его в порт. Или у них грузовиков не хватает?
— Вы все время критикуете, — заметил Реми. — А вы что бы сделали на месте отца?
Он уловил, что Раймонда подает ему знаки, но решил их не замечать. Он никого не хотел замечать.
— Нет, вы слышите! — сказал дядя. — Я критикую! Я не успел и рта раскрыть, как уже не прав. Ну что ж, отныне я не буду неправым. Я покидаю фирму Вобере, мой мальчик. На сей раз решение принято. Потому как мне надоело двадцать лет кряду таскать каштаны из огня для других.
Он плеснул себе вина, пока Клементина раскладывала омлет.
— Для других? — сказал Реми. — Вы, по-моему, перебарщиваете.
— Дурачок, — возразил дядя. — Кому пришла мысль скупить склады Буассари, а? И создать межарендаторский союз производителей? Я университетов не кончал. Я не юрист, но умею управлять людьми. Где бы сегодня был твой отец, если бы я не удерживал его от ошибок? Он не сумел даже стать главой семьи. А что я получил взамен? Даже благодарности не заслужил. Ему все позволено, господину Вобере. Даже наша бедная мать стояла перед ним на коленях. Он был таким серьезным, таким представительным! Глава семьи! Есть, между прочим, кой-какие подробности, которые тебе неизвестны, мальчишка. Но я могу тебя просветить.
Реми побледнел. Он пил, не отрывая глаз от дяди, решив противостоять ему до конца.
— Мне бы хотелось их услышать, — прошептал он. — Особенно в вашей интерпретации.
— Наглец… Клементина, что там дальше? Хотя нет. Дайте мне кофе. — Он кое-как запихнул бумаги в портфель, отодвинул тарелку. Клементина молча принесла ветчину. Уже давно наступила ночь. Над столом нависали во мраке три лица, а за ними шевелились большие тени. Дядя выбрал сигару.
— Я ухожу, — сказал он. — Понимаешь? Ухожу… Это калифорнийское дело, которым пренебрегает твой великий отец… так вот, я беру его в свои руки. И естественно, забираю свою долю капитала из Союза. Мой брат давно предупреждён. Пусть выкручивается. Мне надоело играть роль преданного пса. И кстати, я уверен, мой дорогой Реми, что ты вскоре успешно меня заменишь.
— Не сомневаюсь, — сказал Реми.
Дядя сжал кулаки, мешки под глазами задрожали. Он закурил сигару.
— Вам следовало бы уехать со мной, мадемуазель Луанс. Мне потребуется там секретарша. И уверяю вас, вы не прогадаете.
Из-под полуопущенных век он следил за Реми.
— Мы будем путешествовать, — прибавил он. — Самолеты… Нью-Йорк… Лос-Анджелес… Как вам это нравится?
Клементина поставила перед ним полную чашку горячего кофе, и он зашуровал в сахарнице.
— Теперь, когда мсье, мой племянник, выздоровел, вы уже не нужны ему в роли сиделки. — Он улыбнулся, выпустил дым через нос. — Это будет выглядеть неприлично.
Реми бросил вилку на скатерть и так резко встал, что пламя всех свечей разом отклонилось.
— Все это блеф, — стиснув зубы, заметил он. — Блеф! У вас нет ни малейшего намерения уходить. Вы говорите это, желая произвести впечатление на Раймонду. Вы хотите знать, поедет она с вами или нет, да? Так вот, тут вы тоже просчитались. Во-первых, вы ей не нравитесь.
— Может быть, она тебе это сказала?
— Вот именно!
Дядя залпом выпил кофе, промокнул усы платком, медленно встал.
— Я уезжаю завтра в семь утра, — сказал он Раймонде. — Будьте готовы.
— Она не поедет! — крикнул Реми.
— Посмотрим.
Он остановился рядом с племянником, одна рука под мышкой, в другой — сигара.
— Ты меня ненавидишь, не правда ли?.. Да-да, ты меня ненавидишь. Вы только на это и способны — на ненависть. Если бы я не был твоим дядей и если бы ты был пошире в плечах, я знаю, что бы ты сделал.
В этот момент открылась кухонная дверь, и они повернули головы. На пороге стояла Клементина.
— Я могу убирать? — спросила она.
Дядя пожал плечами, окинул Реми пренебрежительным взглядом.
— Дай пройти… Спокойной ночи, Раймонда. В семь часов. Не забудьте.
Он сверил свои часы со стенными и начал медленно подниматься по лестнице. Реми следил за ним. Он весь дрожал. Да, ему хотелось схватить канделябр и со всего размаху… О, гнусный человек! Он ступил на площадку, подошел к перилам. Они едва доходили ему до пояса. Один толчок — и…
— Спокойной ночи, — сказал дядя, помахав рукой.
Дверь захлопнулась за ним. Наверху послышался треск половиц, который перемещался от стены к стене.
— Ты ничего не ел, — прошептала Клементина.
Реми провел рукой по лицу, тряхнул головой, будто желая смягчить боль от удара.
— Не важно, — сказал он. — Оставь графин и стакан.
Они не решались говорить громко. Первой села Раймонда. Реми попытался зажечь сигарету, но спички ломались одна за другой.
— Свеча, — сказала Клементина. — Прикури от свечи.
Пожалуй, она была единственной, кто сохранил хладнокровие. Она унесла посуду на подносе. Реми придвинул стул.
— Вы не уедете, — прошептал он.
— Нет, — покачала головой Раймонда.
Он взял подсвечник, поднес его к лицу молодой женщины.
— Что вы делаете?
— Хочу удостовериться, — сказал Реми. — Если бы вы сейчас солгали, я бы увидел. Ах, вы себе не представляете, Раймонда! Если вы уедете, мне кажется, что…
Он поставил подсвечник, резким движением развязал галстук.
— Дайте мне вашу таблетку, — прибавил он. — Иначе мне не заснуть.
Она сама растворила таблетку в воде. Реми выпил, немного расслабился. Попытался улыбнуться.
— Не рассказывайте о сегодняшнем вечере отцу. Он и без этого рассвирепеет, узнав, что дядя нас покидает.
Пламя свечей слегка подрагивало. Наступила ночь, она была повсюду: за окнами, в коридорах, в пустых комнатах. Он наклонился к Раймонде:
— Вы слышали, что он сейчас сказал? Он утверждает, что отец даже не смог стать главой семьи. Что он хотел этим сказать? Вам наверняка случалось слышать словцо здесь, словцо там?
— Нет, — произнесла Раймонда.
Она подавила зевок, протянула руку за канделябром.
— Вы устали, Реми. А ведь я за вас отвечаю.
— Хорошо. Пойду спать. Мне кажется, что до конца дней все будут говорить мне: «Встаньте… Лягте… Ешьте…» Вам меня жалко, Раймонда?
— Ну! Вы опять за свое. Спокойной ночи!
— Поцелуйте меня!
— Реми!
— Поцелуйте меня. Если вы хотите, чтобы я уснул, меня надо поцеловать вот сюда. — Он указал пальцем себе на лоб. — А потом я вам кое-что скажу. Что-то очень важное.
— Реми!
— Вы не любопытны.
— Вы обещаете после этого сразу же пойти в свою комнату?
— Да.
— Господи, какой же вы зануда, бедный мой Реми!
Она чмокнула его и отошла на несколько шагов, словно опасаясь дерзких поступков.
— Это было не особенно впечатляюще, — сказал Реми. — Вы так смотрите на меня! Сознайтесь, вы поцеловали меня, лишь бы узнать. Так вот, только что я пожелал, чтобы мой дядя умер. Я пожелал этого изо всех сил, как тогда собаке… Ну вот и все. Спокойной ночи, Раймонда.
Он захватил самый близкий к себе подсвечник и поднялся по лестнице, волоча за собой преломляющуюся на ступеньках тень. Ему действительно хотелось спать. Его комната показалась ему огромной, враждебной. Он закрыл окно, так как боялся летучих мышей, разделся. Кровать была ледяной, немного влажной. Он застучал зубами, растер ноги. А вдруг завтра они ему откажут?! Да нет! Стоит только захотеть… Сон уже медленно обволакивал его, как туман. Он подумал о портрете там, на шкафу. Но ему нечего опасаться Мамули. Напротив. Она будет его охранять… На лестничной площадке под ногами Раймонды заскрипел пол. Где-то вдалеке, в деревне, залаяла собака.
«Я сплю? — подумал Реми. — Наверное, все-таки еще нет». Сквозь сон он вспомнил, что не закрыл дверь на ключ, но от усталости не мог шевельнуться, чтобы сделать хоть одно движение. Ну и пусть. Впрочем, ничего и не случится. Ничего не могло случиться. Ничего.
Он проспал очень недолго и очнулся оттого, что чья-то рука трогала его лоб. Старческий голос что-то чуть слышно бормотал сквозь зубы. Холодная рука медленно спустилась к щеке, затем вновь поднялась, чтобы удостовериться, что веки его закрыты. Все это происходило где-то далеко, и прикосновения были так нежны! Его трогали любящие руки, завладевшие его гладким сонным лицом. Реми заснул, погрузившись в черные волны.
Когда он очнулся, стенные часы били семь. Серый прямоугольник окна пересекал крест-накрест переплет в виде двух скрещенных шпаг. Реми привстал на локте. Он знал… Он был уверен: Раймонда уехала.
Реми встал. Он заколебался. Что сказать, если он встретит Клементину? К черту!.. Реми что-то защищал… от всех от них. И ему даже казалось, когда он брался за ручки двери, что он защищал в какой-то степени свою жизнь. Раймонда не имела права уезжать, оставлять его в плену у… Он не знал, в плену у кого, у чего, но внезапно почувствовал себя узником. Он рывком распахнул дверь, чтобы она не скрипнула. Неяркий свет заливал лестничную площадку, лестницу, ведущую будто в морские глубины. Да, именно так: Реми жил в аквариуме, он аквариумная рыбка, близорукая, безразличная, ослепленная неизвестными фигурами, скользящими вдоль стекла в замкнутом пространстве. Время от времени ему меняли сосуд, иногда воду. Чьи-то лица склонялись над ним, когда он спал, или следили, как он перемещается по своей хрустальной тюрьме. Он было подумал, что Раймонда… но Раймонда, как и все остальные, была по ту сторону. Он пересек лестничную площадку. В тишине вестибюля медленно тикали стенные часы, иногда можно было услышать легкий, едва слышный стук маятника о деревянный футляр. Внизу паркет блестел, как водяная гладь. Реми всем телом подался вперед над пустотой и вспомнил осторожную медлительность этого движения. Он уже делал это движение когда-то раньше, давным-давно, может, во сне, может, в какой-то другой жизни. Он уже знал, что сейчас прямо под собой увидит черные неровные очертания…
Реми, с мокрым от пота лицом, вцепившись в перила, смотрел на ужасный силуэт, распростертый внизу, на плитках, и не решался даже дышать. Неужели ему хватило немного ненависти, чтобы… Он начал спускаться. Ощущение собственного могущества сжало ему горло, у него подкашивались ноги. Он уже не чувствовал холода плиток под босыми ногами. Реми играл в затянувшую его страшную игру, и, остановившись у трупа, похожего на опрокинутую шахматную фигуру, он подумал: «Шах и мат».
Он никогда не видел трупов. Но это не произвело на него сильного впечатления. Дядя был в пижаме, в тапочках на босу ногу. Он лежал на животе, подогнув правую руку. Крови не было. Очень чистый труп. Чисто сработано.
Реми встал на колени, вдруг почувствовав себя внезапно таким же пустым и обмякшим, как распростертое перед ним тело. Да, он ненавидел дядю, и не только из-за Раймонды. Существовали причины, сформулировать которые было гораздо труднее. Потому что дядя носил траур по Мамуле… Были и другие, еще более расплывчатые и в то же время более глубокие. Нечто вроде обиды, будто дядя не сделал чего-то, что мог сделать только он, из-за принятого обета молчания и потому, что в течение долгих лет повиновался своему брату. Реми бы на его месте… Реми пожал плечами. Он совсем не представлял себя на месте дяди. А ведь будь у него хоть половина дядиной энергии, живости… Ах, как бы он двинулся вперед, он бы просто ринулся! К какой цели? Да цель не имеет значения! Главное — быть сильным.
«Я сильный, — подумал Реми, — раз я убил его». Он отлично знал, что это была неправда, но играл с этой мыслью, чтобы хоть как-то взять реванш или, что было гораздо проще, придать себе немного смелости. Ну же! Ведь все становится слишком просто, если только…
Он протянул руку, тронул труп за плечо. И резко отдернул ее, затем заставил себя протянуть ее вторично и оставить на неподвижном плече, но ужаса не испытал! Дядя упал через перила, обманутый темнотой. Вот и все. Что толку выдумывать истории?!
От вранья заболевают… Но действительно ли дядя упал, наткнувшись на перила? Может быть, это одно из типичных объяснений в стиле Вобере, чтобы скрыть главное?
Светало. Реми тихо встал. Он внезапно почувствовал себя старым человеком, с большим жизненным опытом. На память ему пришли слова умершего: «Вот если бы тебя иначе воспитали!.. Если бы я за тебя взялся!» Глаза его оставались сухими, но отчаяние переполняло душу. Дядя умолк, умолк навеки. Важная вещь, касающаяся Реми, никогда не будет ему рассказана. Смерть пришла именно в тот момент, когда все должно было измениться, словно предусмотрительная рука толкнула дядю в темноту. «Рука, — подумал Реми, — но не моя». Подбоченившись, уткнув подбородок в грудь, он смотрел на труп, пытаясь вспомнить… Нет. Он не шевелился, не вставал, даже не видел снов. Случай с собакой был совсем иным. Тогда Реми сделал угрожающий жест. Собака отпрыгнула в сторону. Взаимосвязь фактов была бесспорной. Но какая связь между вчерашней ссорой и этим разбитым телом? Как можно, находясь в здравом уме, поверить?.. То была мысль больного человека. Раньше — да, достаточно нажать кнопку звонка, и кто-нибудь приходил, Клементина или Раймонда. Малейшее желание тотчас исполнялось. Казалось, любое желание Реми наделено всесильной властью. Но тогда всемогущей была его слабость. Теперь капризы бесполезны. Раймонда не любила его. Отец продолжал оставаться далеким, и даже Мамуля… Казалось, Мамуля умерла во второй раз. «Я сумею» — обычная медицинская уловка… Но как объяснить тогда падение дяди?
Реми поднял голову и услышал семенящую походку Клементины. Он попался. Никакой возможности убежать. Но зачем убегать? Чего бояться старую служанку? Опять он чувствует себя как виноватый ребенок. Виноватый в чем? Заложив руки в карманы, он пересек вестибюль и пошел навстречу Клементине, остановившейся на середине лестницы.
— Реми… ты болен?
Болен! Первое их слово. Первая мысль.
— Я проснулся, — пробурчал он, — и сделал странное открытие.
— Какое?
— Иди посмотри.
Она заторопилась, и Реми следил за ней с таким напряжением, что ему стало больно. Клементина спускалась бесшумно, вся в черном, ее морщинистое лицо, казалось, висело в воздухе, как маска.
— Вот, — сказал Реми.
Она повернула голову и вскрикнула.
— Боже мой!
— Он свалился ночью. Не знаю точно когда. Я ничего не слыхал.
Старушка сцепила руки.
— Несчастный случай, — прибавил Реми.
— Несчастный случай, — повторила Клементина.
Она, казалось, проснулась и взяла мальчика за руку.
— Бедный мой мальчик!.. Иди наверх, ты окоченеешь.
— Надо что-то делать.
— Я вызову врача, — пробормотала она, — а затем сообщу мсье… Правда, он, может быть, уже в пути.
Она опасливо подошла к трупу. Реми протянул было руку, но она оттащила его.
— Нет-нет… Не нужно ничего трогать, пока жандармы…
— Жандармы? — сказал Реми. — Ты собираешься предупредить жандармерию?
— Это необходимо. Я знаю, что…
— Что ты знаешь?
И тогда Реми заметил, что старая Клементина плачет. Может, она плакала с самого начала, без малейшей дрожи в лице и голосе. Слезы вытекали из ее покрасневших глаз, как под действием внутреннего давления. Впервые со смерти Мамули Реми видел, что она плачет.
— Тебе его жалко? — пробормотал он.
Она посмотрела на него не понимая, с немного потерянным выражением и машинально вытерла руки о краешек своего фартука.
— Пойду-ка разбужу Раймонду, — сказала Клементина.
Она покачала головой. Губы ее шевелились, как у грызуна. Казалось, она рассказывала себе какую-то очень старую историю, с невероятными перипетиями, но, увидев, что Реми направляется к телефону, бросилась к нему.
— Нет! — закричала она. — Нет… Это не твоя забота. Оставь!
— Я как-никак достаточно взрослый, чтобы позвонить. Доктор Мюссень — номер один?
Она семенила за ним, запыхавшись, всхлипывая, и, когда Реми поднял трубку, повисла на его руке.
— Да оставь же меня в покое! — вспылил Реми. — Если мне нельзя даже позвонить… Алло… Номер один, пожалуйста… Ты что, боишься, а?.. Ты боишься?.. Ты думаешь, что его столкнули?.. Но это же глупо!.. Алло!.. Доктор Мюссень?.. Говорят из Мен-Алена… Реми Вобере. Да… Я хожу, я излечился… Ах, это целая история… Вы можете сейчас приехать? Сегодня ночью мой дядя упал со второго этажа. Он, видимо, наткнулся на перила и потерял равновесие… Он скончался, да… Что?
Старушка попыталась вырвать у него трубку, и Реми с трудом удалось ее оттолкнуть.
— Алло… Мне плохо слышно… Да, спасибо… До скорого…
— Что он тебе сказал? — взволнованно спросила Клементина.
— Он садится в машину и едет.
— Нет, он сказал что-то еще.
Реми никогда не видел Клементину в таком потрясении, возбуждении и отчаянии.
— Уверяю тебя… — начал Реми.
Она следила за его лицом, как потерявший слух калека, стараясь все прочитать по губам.
— Я знаю, он сказал что-то еще.
— Он сказал: «Вам решительно не везет!» Ну что, теперь довольна?
Клементина еще больше съежилась, в руках она мяла косынку, и вид у нее был такой испуганный, как будто слова доктора заключали в себе некую скрытую угрозу.
— Иди наверх, — простонала она. — Я не узнаю тебя, мой маленький Реми. Можно подумать, что все это доставляет тебе удовольствие. Твой отец будет взбешен, когда узнает…
— А что ты ему расскажешь? Мой отец… мой отец… Он обрадуется, мой отец. Теперь ему уже никто не будет перечить.
Клементина упрямо подошла к телефону. Она сняла трубку и вызвала жандармерию. Она очень тихо говорила, у нее был бегающий взгляд.
— Если ты скажешь что-нибудь против Раймонды… — начал было Реми.
Он резко замолчал. Да что это он выдумал? Кстати, легко можно было…
— Раймонда, — позвал он. — Раймонда!
Так как она не отвечала, он взлетел вверх по лестнице, начал дергать дверь.
— Раймонда!.. Откройте скорей! Я прошу вас, Раймонда.
Он через пижаму нажал пальцами между ребрами, пытаясь унять непереносимую колющую боль в боку. Прислонился головой к притолоке.
— Раймонда! — умолял он.
Внизу монотонным голосом разговаривала Клементина, тем самым голосом, каким она обычно, сидя одна на кухне, читала газету. Только на этот раз на другом конце провода жандарм делал записи. Внезапно дверь распахнулась.
— Что такое?.. Вы что, больны?..
— Да нет, я не болен, — мгновенно ощетинившись, сказал Реми.
Они смотрели друг на друга враждебно. Она еще не успела затянуть пояс своего халата, и лицо ее было опухшим от сна. Реми никогда прежде не видел ее неубранной, с тусклыми глазами, серыми губами. Без особых причин ему стало жаль ее.
— Что вы хотите? — спросила Раймонда.
— Вы ничего не слышали ночью?
— Я никогда ничего не слышу, когда принимаю снотворное.
— Тогда пойдемте!
Он почти силой увлек ее за собой к краю лестничной площадки.
— Наклонитесь.
Луч солнца, красный, негреющий, наискось пересекал вестибюль. Голос Клементины смолк.
— Как раз под нами, — сказал Реми.
Он ожидал вскрика, но Раймонда не крикнула. Она согнулась, как бы увлекаемая вперед, и руки ее на перилах задрожали.
— Он мертв, — прошептал Реми. — Можно было бы поклясться, что это несчастный случай, но вот только… Действительно ли это несчастный случай?.. Вы уверены, что ничего не слышали?
Раймонда медленно повернула голову. У нее были безумные глаза, и нечто вроде кашля сотрясало ее плечи. Реми обнял ее за талию и проводил обратно в комнату. Ему не было больше страшно. В некотором роде последнее слово оказалось за ним. В некотором роде он завоевал свою свободу. Не полностью. Не окончательно. Все было ужасно неясным и запутанным. Но все-таки он чувствовал, что разорвал круг. Нет, он не убивал дядю. Все это были мысли прошлого, мысли того времени, когда он был лишь несчастным ребенком. Тем не менее что-то он победил. Он разбудил нечто, что будет отныне расти и убыстрять свое движение, как снежная лавина. Он был похож на человека, который выстрелил из ружья и слушает теперь отзвуки эха.
Раймонда села на разобранную кровать. Ставни рисовали две световые лесенки, отражавшиеся в стенке старинного шкафа, в заваленном вещами кресле, в графине с водой и даже на лице Раймонды, которое, казалось, смотрело из-за решетки.
— Жандармы будут задавать вопросы, — сказал Реми. — Не в наших интересах говорить им о вчерашней ссоре. Они вообразят Бог знает что… а я вас уверяю, что не покидал свою комнату всю ночь… Вы верите мне, Раймонда? Я хотел его смерти, это правда. И даже теперь я, может быть, не столь расстроен случившимся. Но я клянусь вам, что ничего не делал, ничего не пытался сделать. Остается одно — предположить, что у меня дурной глаз…
Он попытался улыбнуться.
— Ну скажите, что у меня дурной глаз!
Она молча покачала головой.
— Что вы так на меня смотрите? — спросил Реми. — У меня что-нибудь на лице?
Он подошел к туалетному столику, нагнулся над зеркалом и увидел челку, голубые глаза, худой подбородок Мамули.
— А я действительно на нее похож, — заметил он. — А впрочем, сегодня утром не более чем обычно.
— Замолчите! — простонала Раймонда.
На столике лежала пачка «Бальтоса», и Реми закурил сигарету, прищурив один глаз, а дым медленно поднимался вдоль щеки.
— Можно подумать, вы меня боитесь. Почему вы так испуганы?.. Из-за моей истории с дурным глазом?.. Вы не считаете, что это смешно?
— Идите оденьтесь, — сказала Раймонда. — Простудитесь.
— Вы уверены, что я опасен? Отвечайте!
— Да нет же, Реми… Нет, нет… Вы ошибаетесь.
— Может быть, я и опасен, — задумчиво сказал он. — Должно быть, дядя тоже так думал, и мне кажется; он что-то знал.
Они услышали, как у подъезда остановилась машина и хлопнула дверца.
— Уходите! — крикнула Раймонда.
— Вы не расскажете о ссоре, — сказал Реми. — Никому. А не то… я скажу, что я ваш любовник. А это вам не понравится, верно?
— Я запрещаю вам!
— С сегодняшнего дня я не принимаю во внимание запреты. До скорого.
Он вышел. Снизу доносился голос доктора Мюссеня, зычный и хрипловатый. Голос человека прямого, который далек от хитростей и тайн.
— Вы предупредили господина Вобере? — спросил Мюссень. — Каким это будет ударом для него, когда он приедет!
Клементина тихо произнесла какую-то длинную фразу, но разобрать ее было трудно.
— И все же, — продолжил доктор. — Прямо рок какой-то!
Он внезапно понизил голос, как если бы Клементина посоветовала ему говорить тише, и Реми уже больше ничего не смог разобрать. У Клементины все было государственной тайной. Реми надел тапочки, накинул халат и сошел вниз. Клементина исчезла. Склонившись над телом и тяжело дыша, Мюссень осматривал его. Заметив на полу тень Реми, он поднял голову.
— Вот это да!
Несмотря на присутствие трупа, он рассмеялся. Чувствовалось, что он не любил ни болезни, ни смерть, ни даже, быть может, медицину.
— Вы ходите!.. А я вам не поверил!..
Реми увидел, что Мюссень ниже его ростом, и впервые заметил его дородность, двойной подбородок и круглые, гладкие руки.
— Значит, правда то, что вы мне рассказали…
— Да, — холодно подтвердил Реми.
Что же все они так забавляются, когда речь заходит о целителе? Что знают они о скрытой правде вещей и о тайных воздействиях по ту сторону видимого и осязаемого?.. Почему обязательно нужно, чтобы мир был полон Мюссеней и Вобере?
— Вы позволите? — спросил Мюссень.
И его узловатые руки заскользили по бедрам и щиколоткам Реми.
— В принципе, я не противник знахарства, — заметил он. — Нужно только его контролировать. В вашем случае, при вашей наследственности…
— Моя наследственность? — проворчал Реми.
— Да, у вас очень нервная натура, чувствительная к малейшему удару…
Мюссень внезапно погрустнел и заторопился.
— Разболтался я, как будто речь о вас. Совсем забыл о вашем бедном дядюшке. Видимо, не вынесло сердце.
— Я скорее думаю, что он разбился, — нетерпеливо сказал Реми.
Мюссень пожал плечами.
— Возможно!
Он осторожно, так, чтобы не помять брюки, присел и перевернул тело. Показалось опухшее, застывшее в страдальческой гримасе лицо, испачканное у носа и рта кровью. Реми глубоко вздохнул и сжал кулаки. Презрение! Это следовало презирать. Главное — не думать о том, что дядя мог долго страдать.
— Что это? — спросил Мюссень.
Он достал из-под тела блестящий предмет и поднял его к свету. Оказалось, это сплюснутая серебряная рюмка.
— Ему захотелось выпить, — предположил Реми.
— Значит, он неважно себя чувствовал. На лестнице ему стало плохо; он хотел было опереться о перила… Да, именно так, грудная жаба. Именно тогда, когда ее меньше всего ждешь.
Доктор потянул за правую согнутую в локте руку, но не смог ее даже разогнуть.
— Ярко выраженное окоченение… Почти нет крови… Смерть наступила несколько часов назад, и она не явилась следствием падения. Конечно же, вскрытие покажет все гораздо точнее. Но я надеюсь, вас оградят от… Не было ли вчера у вашего дяди усталого вида?
— Он был лишь немного перевозбужден.
— Он ни с кем не ссорился?
— Да нет… Насколько я помню… Кажется, нет.
Мюссень встал, отряхнул брюки.
— Когда я осматривал его в прошлый раз, у него было повышенное давление. Да, в прошлом году, под конец отпуска. Я его предупредил, но он конечно же не принял всерьез моего предостережения. В общем, красивая смерть. Чисто ушел, никому не став в тягость…
Он вынул трубку и нервно засунул ее обратно в карман.
— Все там будем, — закончил он немного смущенно и направился в столовую, отвинчивая колпачок своей ручки.
— Что касается меня, я сразу же могу оформить разрешение на вскрытие, — сказал он, усаживаясь за стол, куда Клементина уже поставила чашки и бутылку коньяка. — Чем быстрее мы покончим с формальностями, тем лучше.
Пока Мюссень писал, Клементина принесла кофе и подозрительно посмотрела на Реми.
— Все же это странно… — начал Реми.
— Если бы он умер за рулем своей машины или подписывая бумаги, это тоже сочли бы странным. Внезапные смерти всегда кажутся странными.
Мюссень витиевато расписался и налил себе кофе.
— Если я не застану господина Вобере, обязательно скажите ему, что я сделаю все необходимое, — пробормотал он, обращаясь к Клементине. — Вы меня понимаете?.. Новость не разнесется по всей округе. Я знаком с бригадиром Жуомом. Он будет молчать.
— Не вижу причин утаивать тот факт, что мой дядя умер от приступа грудной жабы, — сказал Реми.
Мюссень залился краской и хотел было ответить. Затем пожал плечами и взял бутылку коньяка.
— Никто и не думает что-либо скрывать. Но вы же знаете людей, особенно деревенских. Судачат, привирают. Лучше пресечь слухи сразу.
— Интересно, какие сплетни могут возникнуть? — настаивал Реми.
Мюссень торопливо допил чашку.
— Какие? Очень легко себе представить. Будут говорить, что…
Он порывисто встал, свернул вдвое свое свидетельство о смерти и бросил его на край стола.
— Ничего не будут говорить, — сказал он, — так как я прослежу за этим… Как зовут вашего знахаря, который творит чудеса?
Он с трогательным неумением пытался перевести разговор на другую тему.
— Мильсандье, — пробурчал Реми.
— Ну что ж, вы должны поставить ему свечку. Господин Вобере, наверное, счастлив?
— Он не очень-то разговорчив, — с горечью сказал Реми.
Сбитый с толку, Мюссень взял кусочек сахару и начал рассеянно его грызть.
— А не знаете ли вы, — через некоторое время снова заговорил он, — составил ли ваш дядя завещание?
— Нет. А что?
— Я по поводу похорон. Видимо, они состоятся здесь. У вас есть фамильный склеп?
Реми вдруг снова вспомнил Пер-Лашез, Шмен Серре и могилу наподобие греческого храма.
— Почему вы смеетесь? — спросил Мюссень.
— Я? Смеюсь? — удивился Реми. — Извините… Я задумался… Ну да, конечно же здесь… То есть я так полагаю.
— Возможно, мой вопрос бестактен.
— Нет, что вы. Просто ваш вопрос показался мне забавным.
— Забавным?
Мюссень с опаской посмотрел на Реми.
— Я не так выразился, — поправился Реми. — Скажем, любопытным… Где, по-вашему, похоронена моя мать?
— Но послушайте! Я не очень понимаю…
Клементина резко распахнула окно.
— Вот и жандармы. Я провожу их в прихожую?
— Да! — крикнул Мюссень. — Я займусь ими.
Он повернулся к Реми:
— На вашем месте, мой друг, я пошел бы отдохнуть до приезда господина Вобере. Сейчас бригадир приступит к осмотру, затем мы увезем тело. Вам ни к чему волноваться. Ни вам, ни кому бы то ни было. Я достаточно хорошо знаю вашу семью.
— Вы отвергаете версию об убийстве? — спросил Реми.
— Категорически.
— А самоубийство?
— К чему этот вопрос? Будьте спокойны, — сказал Мюссень. — Эту версию я тоже отвергаю. Категорически.
Вобере приехал в 10 часов вместе с Мюссенем, который, должно быть, выехал ему навстречу и сейчас, широко размахивая руками, что-то громко говорил у подъезда, в то время как Адриен ставил машину в гараж. Реми видел их сквозь щели ставен. Мюссень — круглый, лысый, радушный, суетливый; Вобере — молчаливый, с живыми глазами, с глубокой морщиной в углу рта. И чем ближе подходил отец, тем дальше от окна отходил Реми; ноги его дрожали, как в первый день выздоровления, когда он содрогался при одной мысли о том, что ему придется пересечь комнату. И все же он на цыпочках подошел к двери и приоткрыл ее. Голоса раздавались издали, откуда-то из прихожей, и каждое слово сопровождало какое-то пещерное эхо. Мюссень объяснял падение, и слышался стук его каблуков о плитки пола. Реми представил себе своего отца: руки за спиной, на лице неприязнь, передвигается мелкими шажками. Видимо, Вобере счел подобную смерть непристойной и пошлой. Особенно эта сплющенная рюмка…
— По всей видимости, он не страдал, — сказал Мюссень.
Реми знал, что отец давно уже его не слушает. Он, наверное, тихонько теребил подбородок, опустив голову и плечи, кончиком ботинка постукивая по полу. Таким образом он как бы уединялся. Внезапно его собеседник замечал, что этот внешне сосредоточенный и суровый человек, стоящий рядом, далеко отсюда в своих мыслях. Затем он приходил в себя, глаза мутнели, рот немного кривился. «Я слушаю вас», — вежливо бормотал он.
Реми закрыл дверь и вернулся к кровати, на которую он недавно свалил в кучу дядину одежду, когда Клементина и Раймонда готовили комнату усопшего. Он свернул ее, повесил на стул. Голоса приближались. Видимо, отец и доктор поднимались по лестнице. Реми поискал глазами, куда бы спрятаться. Портфель дяди был туго набит бумагами. Чтобы в них разобраться, понадобится время. Шкаф!.. Реми бросил его на шкаф, прямо на портрет Мамули.
Пол заскрипел под чьими-то шагами, и было слышно, как сморкалась Клементина. «Надо пойти туда», — подумал Реми. Сейчас… сейчас… Он не двигался с места и дрожал от собственной безоружности и тревоги. Он сожалел, что до сих пор не ознакомился с содержимым портфеля. Если бы он нашел там доказательство, что его отец действительно способен ошибаться, как любой другой человек, может быть, тогда ему хватило бы смелости противостоять отцу. Да, теперь умерший был его союзником! Дядя и он — как он не понял этого раньше?! — находились по одну сторону… Реми облокотился на кресло. Снова шаги, мелкие, неслышные из-за каучуковой подошвы, они мгновенно оказались на лестничной площадке и затем у двери. Ручка двери повернулась. Вобере не имел обыкновения стучать, прежде чем войти в комнату сына.
— Здравствуй, малыш! Мюссень мне все рассказал… Это ужасно!.. А ты как себя чувствуешь?
Отец смотрел на Реми, как врач, которого более интересует случай, нежели сам человек. Он был одет в светло-синий костюм, строгий, шикарный; он с ходу завоевывал преимущество и вел игру. Никогда Вобере не выглядел хозяином положения в большей мере, чем сейчас. Он поскреб ногтем рукав Реми, со следами штукатурки. Как он ни старался, его жест скорее походил на упрек в неаккуратности.
— Ты не слишком потрясен всем этим? — спросил он.
— Нет… нет…
— А сейчас? Ты не чувствуешь тяжести в голове? Не хочешь вздремнуть?
— Да нет же… Уверяю вас.
— Может, Мюссень осмотрит тебя?
— Вот уж нет! Я прекрасно себя чувствую.
— Гм…
Вобере пощипал себе ухо.
— Я предполагаю, — наконец пробормотал он, — что ты не захочешь здесь больше оставаться. Мы уедем, как только все будет улажено… У меня большое желание продать Мен-Ален. Это имение приносит нам одни неприятности.
Вот оно, слово Вобере! Смерть родного брата — неприятность. Болезнь сына, наверное, огромная неприятность.
— Сядь. Я не хочу, чтобы ты утомлялся.
— Спасибо. Я не устал.
Что-то в голосе Реми заставило Вобере нахмуриться. Он внимательно взглянул на мальчика, сдерживая раздражение.
— Садись, — повторил он. — Клементина рассказала мне, что вы немного повздорили, ты и дядя. Из-за чего именно?
Реми горько улыбнулся.
— Клементина всегда хорошо осведомлена, — заметил он. — Дядя утверждал, что я плохо воспитан и не способен работать.
— Возможно, он был не так уж и не прав.
— Нет, — не согласился Реми. — Я могу работать.
— Это мы увидим.
— Извините меня, отец, — сказал Реми, собрав все свои силы, чтобы сохранить ровный, немного печальный голос. — Я должен работать… На самом деле дядя обвинял меня в симуляции паралича; и он предполагал, что вы были, пожалуй, не так уж расстроены, имея сына-калеку, чтобы ловко уклоняться от некоторых неприятных проблем, касающихся управления предприятием.
— И ты ему поверил?
— Нет. Я больше никому не верю.
Слово попало в цель. Отец подозрительно посмотрел на Реми и согнутым указательным пальцем поднял ему голову.
— Что с тобой? Я не узнаю тебя, малыш.
— Я хочу работать, — сказал Реми, чувствуя, как бледнеет. — Тогда никто не сможет утверждать, что…
— Так вот что тебя волнует! Теперь ты вообразишь, что был не настоящим больным. Если я правильно понял, это уже стало у тебя навязчивой идеей. — Казалось, эта мысль мучила Вобере, и он медленно повторил: — Навязчивой идеей!
Затем он отпустил Реми и прошелся по комнате.
— Вы никогда особенно не ладили с дядей? — спросил Реми.
Вобере снова посмотрел на сына с любопытством и беспокойством.
— Откуда ты знаешь?
— Некоторые вещи я хорошо чувствую.
— Я совершил большую ошибку, отпустив вас вчера вместе… Что еще он тебе рассказал?.. Ну, скажи откровенно, Реми… С некоторых пор я нахожу, что ты стал скрытным, каким был он… И мне это не нравится… Он поведал тебе обо всех своих старых обидах на меня, да?.. Что я презирал его, что я был тираном… Что еще? Говори!
— Да нет же, уверяю вас. Он мне не…
Вобере дернул Реми за руку.
— Я знаю, что он тебе сказал. Так вот, какую месть он замыслил, черт возьми! Мне бы следовало догадаться.
— Я не понимаю вас, отец.
Вобере сел на кровать и медленно провел ладонями по вискам, как если бы хотел ослабить сильнейшую мигрень.
— Оставим эту тему! Прошлое есть прошлое… Зачем возвращаться к тому, чего больше нет? Намеки твоего дяди… сделай милость… забудь их… Это был увлекающийся, несправедливый человек. Ты же видишь, он хотел настроить тебя против папы. Сознайся, мысль о работе — это он внушил ее тебе? Будто тебе так уж необходимо работать!.. Ну подумай, малыш. Ты же совсем еще не жил. Подумай обо всех тех вещах, которые тебе предстоит узнать: музеи, театры… и многое другое!
— И Адриен будет повсюду возить меня, да? А Раймонда все объяснять?
— Конечно.
Реми опустил голову. «Я не должен его возненавидеть, — подумал он. — Только не это!»
— Я предпочитаю работать, — сказал он.
— Но почему, в конце концов, почему? — взорвался Вобере.
— Чтобы быть свободным.
— Чтобы быть свободным? — повторил Вобере, нахмурившись.
Реми поднял голову и посмотрел на отца. Как объяснить ему, что Мен-Ален за стенами, ощетинившимися своими осколками, особняк на проспекте Моцарта за его решетками и засовами, передвижения в ограниченном пространстве между Адриеном и Клементиной, вся эта жизнь в клетке… как объяснить ему, что она закончилась, закончилась раз и навсегда после сегодняшнего ночного происшествия?
— Тебе не хватает денег? — продолжал Вобере.
— Хватает.
— Что же тогда?
— Просто я хочу их заработать сам.
Вобере мгновенно принял прежний отчужденный вид. Он встал, приподнял рукав пиджака, чтобы посмотреть на часы.
— Мы продолжим этот разговор позже, но я иногда думаю: в здравом ли ты уме, мой бедный мальчик? Дядины вещи здесь?
Он взял брюки, жилетку, пиджак, которые Реми повесил на стул.
— Я не вижу его портфеля.
— Он, наверное, в машине, — сказал Реми.
— Ну ладно… На твоем месте я бы пошел прогуляться по парку.
Он вышел так же неслышно, как и вошел, и Реми, закрыв за ним дверь, повернул ключ, задвинул засов и прислонился к двери. Он выдохся; ему захотелось лечь и заснуть. У него всегда было такое впечатление, когда он расставался с отцом, будто его осмотрели, изучили, пропальпировали, прозондировали, и от него осталась лишь кожа, выеденная скорлупа. Он подошел к шкафу, прислушался, стараясь не скрипеть паркетом. И внезапно невероятная мысль пришла ему в голову — мысль, от которой он на секунду застыл с рукой, поднятой к портфелю. Он получит дядино наследство. Непременно. Неизбежно. Где-то должно существовать завещание, и это завещание сделает его, Реми, законным наследником всего дядиного состояния. Иначе говоря, этот портфель принадлежит ему по праву. Ему некого бояться.
Он положил портфель на кровать. По праву, потому что, быть может, дядя не так уж его и ненавидел… Действительно, если посмотреть на вещи трезво… Бедняга часто рычал, готовый укусить. Как будто жизнь без конца играла с ним злые шутки. Однако, Реми мог сколько угодно вспоминать, по большому счету ему не за что было жаловаться на дядю Робера. Вчерашняя ссора! Да разве теперь она имела значение? Раймонда права: дядя хотел лишь подразнить его. Он всегда был задирой, но, в общем, неплохим малым. Все его книги, замечательные книги о странствиях, приключенческие романы, рассказы о первооткрывателях — все это приносил ему он, одну за другой, неловко пожимая плечами, как бы желая сказать, что не следует придавать большого значения этим подаркам, а уж тем более принимать все это чтение всерьез. Реми медленно расслабил ремни, нажал на замок. Нет, ему не за что просить у дяди прощения. Провидение позаботилось о том, чтобы однажды Реми извлек из портфеля эти досье и разложил их на кровати. Все было так очевидно! Все связывалось в логическую цепь, и, видимо, потребовалась смерть одного, чтобы дать свободу другому. Как Мильсандье мог утверждать, что воля всесильна, если так приятно верить, что судьба неотвратима, что сам ты бессилен что-либо изменить!
Реми пролистал одно досье. Письма из Лос-Анджелеса, из Окленда, деловые письма. Незнакомые имена и цифры… копии, приколотые к письмам, списки: апельсины… бананы… ананасы… грейпфруты… виноград… лимоны. Реми впервые задумался об этих пирамидах золотистых фруктов. Он впервые представил себе склады, движение грузовиков, подъемные краны и настойчивые гудки грузовых судов. Ему казалось, что он ощущает запах. Эх! Подняться бы на борт такого грузового судна, полюбоваться пристанью, где снуют докеры, стать хозяином этих богатств! Какие они маленькие, оба Вобере! Как они смешны: умерший, со своими обидами, живой — со своими мелкими педантичными расчетами. Нет, Реми еще не жил. Но он будет жить, и жизнь его примет совсем иной оборот. Фрукты! Да что такое фрукты, когда есть кожа, дерево и металл и, быть может, драгоценные камни! Листки дрожали в руках Реми. Ему казалось, что благодаря дяде в сухой статистике и цифрах тоннажей ему открылась Америка, а все приключенческие книги лишь готовили его к этому открытию.
Реми быстро перебирал документы. Ему хотелось одним взглядом объять все. Мимоходом он замечал знакомые имена, Борель например. Теперь платежи, затем другие письма в большом желтом конверте. Реми чуть было не пропустил последнее, заложенное между страницами записной книжки. Его глаза рассеянно скользнули по нескольким словам, и вдруг, без особых на то причин, ему захотелось его прочитать.
«Психиатрическая лечебница доктора Вернуа
44-бис, авеню Фош
Фонтене-су-Буа (Сена)
10 октября
Уважаемый господин!
Ночь прошла плохо. Бедняжка беспокойна. Она много говорит; время от времени плачет, но, хотя я и привыкла, это разрывает мне сердце. Доктор утверждает, что она не страдает, но кто может точно знать, что происходит в больной голове? Приезжайте, как только сможете. Вы знаете, как благотворно действует на нее ваше присутствие. Нам нужно всеми средствами избежать нового приступа, который может закончиться летальным исходом. Если будут новости, я немедленно дам вам знать.
Ваша преданная
Вырванная из блокнота страница. Широкий, решительный почерк… Реми аккуратно сложил досье, убрал его в портфель. Все же странно! Дядя Робер, который слыл закоренелым холостяком, всегда отзывался о свадьбе в самых ужасных выражениях, и вдруг он заинтересовался сумасшедшей! Вне всякого сомнения, какая-нибудь бывшая любовница. Старая, скрытая от всех связь. Ладно! Личная жизнь дяди не касается племянника. Реми на полу раскрыл свой чемодан, затем, встав на стул, нашарил спрятанный на шкафу портрет. Вновь возникла Мамуля. Ее голубые глаза, казалось, все так же пристально смотрели куда-то за спину Реми, на какую-то как бы приближающуюся вещь, и Реми почувствовал легкое жжение непролитых слез. Он встал на колени, аккуратно уложил картину на дно чемодана и сверху положил портфель. Затем он небрежно запихнул туда свое белье и бросил чемодан у кровати. Все готово!
Без единого звука он открыл дверь и спустился вниз. Будет ли он сожалеть, что покинул Мен-Ален? По правде говоря, нет. Но он сердился на отца за то, что тот столь грубо и безжалостно отдавал на продажу воспоминания, целую эпоху, которая прежде всего принадлежала Мамуле. Придет незнакомый человек, который начнет кромсать по живому, срубит деревья, переделает все в парке и доме, и для хрупкого образа Мамули не будет здесь больше места. Изгнанная отовсюду, она не обретет иного пристанища, кроме этой загадочной забытой картины! Кстати, кто этот неизвестный художник, который… Еще один вопрос, оставшийся без ответа. Жизнь Реми была наполнена вопросами без ответов. Как-нибудь нужно будет припереть Клементину к стенке, заставить говорить…
На кухне кто-то был, и Реми узнал голос Франсуазы — старой Франсуазы, которая приходила раньше стирать белье. Как?! Разве она не умерла? Есть, значит, жизни, которые не изнашиваются? Сколько же ей лет? Восемьдесят? Восемьдесят пять? Она кричала, видимо, будучи туговата на ухо.
— Да! Все же странные случаются вещи! — воскликнула она. — И подумать только, прошло уже двенадцать лет… Подождите-ка… да, как раз двенадцать. В тот год моя правнучка приняла первое причастие.
Клементина вынимала из большой корзины овощи, салат, картошку. Да, Франсуаза всегда снабжала продуктами их дом.
— Завтра принесите нам яиц и масла! — прокричала Клементина.
Обе старушки ближе подошли друг к другу. Он увидел, как Клементина что-то нашептывала Франсуазе. Еще один секрет, конечно же. Что-нибудь касающееся умершего или его брата. Реми в раздражении вышел на крыльцо.
— Я и говорю, — успел он расслышать, — лишиться рассудка — это хуже всего! Лучше уж умереть. Уверяю вас, мне жаль бедного мсье.
Обе сплетницы радовались встрече. Реми шел по аллее недовольный и странным образом взволнованный. Франсуаза, видимо, говорила о дяде, который как раз и получал письма, извещавшие его о… О ком же все-таки? Реми решил дождаться старушку. Он закурил и сел на траву, у края аллеи. Что он узнает? Откуда это внезапное желание узнать все о дяде, эта необходимость принять его сторону, как будто ему надлежало защищать дядю. Перед гаражом Адриен шлангом мыл «ситроен», и по форме его губ можно было догадаться, что он насвистывает. Реми позавидовал его беспечности. Ага, Франсуаза выходит. Наконец-то!
Старушка чуть не выронила корзину при виде Реми. Она заплакала, посмотрела на него издали, вблизи и, конечно же, сказала, что с ним сотворили чудо.
— Да, — успокаивал ее Реми, — да, хорошая моя Франсуаза… Ну, будет вам, будет. Я выздоровел, да. Конечно же, я хожу, раз я провожаю вас до дороги. Да успокойтесь же!
Но она каждую секунду останавливалась, качала головой, недоверчивая, потрясенная, подозрительная и восторженная.
— Кто бы мог поверить! — повторяла она. — Когда я думаю, что еще в прошлом году вы разъезжали здесь в своем кресле… А теперь… вот вы уже и мужчина…
— Давайте-ка вашу корзину.
— Да, вот так новости! — продолжала старуха. — Вы еще немного побудете здесь? Клементина говорила мне…
— Нет. Мы все уедем после похорон.
— Да, может, так оно и лучше, потому что этот дом, поверьте мне, не приносит счастья.
— О, я знаю, — сказал Реми, — мой отец мне все объяснил.
— Как? Мсье вам… И правда, вы ведь совсем взрослый. Я все время забываю… Да, все равно это, наверное, доставило вам много горьких минут. Я ставлю себя на ваше место.
— Да, — сказал Реми наобум. — Я был потрясен.
— Вон, смотрите, — продолжала старушка, протянув руку, — отсюда сквозь деревья видна прачечная. С тех пор туда никто больше не ходит… Теперь там полно змей, но раньше ее содержали в образцовом порядке… В то время я жила в Мене… У меня было полно белья, которое приходилось гладить… Прихожу… Открываю дверь… Господи! Я упала на колени… Крови было до самого порога.
Реми побледнел. Он поставил корзину на траву.
— Напрасно я вам рассказываю, — сказала старая Франсуаза, — но это сильнее меня, особенно когда я смотрю на вас. Мне кажется, я все еще вижу, ее. Она лежала на плитах, у печки. Она взяла бритву мсье.
— Франсуаза! — пробормотал Реми.
— Ах да, понимаю. Я тоже часто думала, что для нее, как и для всех вас, было бы лучше, если бы она сразу умерла. Иногда удивляешься, о чем думает Господь Бог? Такая молодая, красивая, добрая женщина! Сердце разрывается при мысли, что она живет взаперти.
Реми поднял руки, как бы желая загородиться, но старая Франсуаза уже не могла остановиться.
— Ну, в том что ее хорошо лечили, я могу вам поклясться. Бывали даже дни, когда нельзя было сказать, что она потеряла ясность ума. Она всех узнавала, болтала… Но в другие моменты она забивалась в угол, за кресла, и ее невозможно было оттуда вывести. Но всегда ласковая, покорная. Бедный ягненочек! Покойный дядя сделал все, что мог, чтобы ваш отец оставил ее дома… Помню, как однажды вечером они поссорились… Это было ужасно! Но, Боже, его можно понять. При такой работе у человека нет времени ухаживать за подобной больной… В некотором смысле она была хуже ребенка… Да и вы сами, как раз в то время… Просто рок!
— Довольно! — закричал Реми. — Довольно… Вы мне… вы мне…
Он рванул ворот, широко открыл рот. Старуха подняла корзину.
— Мне не следовало… Особенно… не повторяйте это…
— Убирайтесь! — заорал Реми.
Реми развернулся и бросился в заросли. Ветки свистели, разгибаясь. Он бежал, как преследуемое животное, и когда выбежал к прачечной, по лицу его текли кровь и пена. Из горла вырывались хрипы. Сжав кулаки, он подошел к лачуге с закрытыми ставнями. Дверь заперта на ключ, и, когда он дернул створку, что-то стремительно скользнуло в траву, к его ногам. Но Реми превозмог страх. Он потянул за трухлявые ставни, уперся, сломал несколько досок. Изъеденные ржавчиной крючки внезапно поддались. Тогда он камнем разбил стекло и, просунув руку, отодвинул засов. Перелезть не составляло труда. Реми оказался в узкой комнате, стены которой почернели от дыма. Высокий камин покрыт толстым слоем затвердевшей копоти, которая блестела, как гудрон, и сквозняк шевелил в очаге сухие листья. Пахло грибами, гнилым деревом, запустением. Возле позеленевшей раковины еще стояли низенькие табуретки, а на бельевых веревках висели заплесневевшие прищепки. Реми опустил глаза. Пол, покрытый красноватыми плитками, пересекали длинные трещины. Это здесь… Реми подумал о портрете. Внезапно он почувствовал, как волнение захлестнуло его, словно волной. Почему Мамуля попыталась?.. Что за серьезные и таинственные причины толкнули ее на этот шаг?.. Безумие — это ничего не объясняет. Реми с невероятной четкостью представил себе собаку, отпрыгивающую на шоссе… лежащего на сверкающем полу дядю Робера… А что, если Мамуля…
Он выбежал из прачечной и почти сразу же остановился, ноги подкашивались. «Сейчас я упаду», — подумал он. И почти желал этого. Вновь стать парализованным. Навсегда все это выкинуть из памяти…
На соседней аллее послышались шаги.
— Реми!.. Реми!.. Где ты?
Это была Клементина. Он не ответил.
— 44-бис, авеню Фош, в Фонтене-су-Буа.
— Нет ли там случайно клиники? — спросил шофер.
— Мы туда и едем. Вы подождете меня.
Такси тронулось. Реми опустил стекло, вдохнул свежий воздух. Он забыл об осени, о холоде — обо всем, что окружало его бесцветную жизнь. Он забыл похороны дяди и их вчерашний отъезд из Мен-Алена. Он думал лишь об этом лице, таком знакомом, загадочном, затерявшемся в прошлом, из которого оно должно было вот-вот возникнуть. Мамуля! Поговорить с ней!.. Узнать!.. Узнать наконец, была ли она такой, какой представляли ее остальные. Узнать, не заточила ли она себя добровольно после неудачной попытки себя убить, чтобы перестать сеять зло одним лишь взглядом своих голубых глаз. «О, Мамуля! Я твой сын, твой образ, неужели я такой же, как и ты, невиновный и виноватый?! Эта собака… я убил ее. А бедный мой дядя!.. Они все сошлись на несчастном случае, но это был не несчастный случай… По крайней мере, не обыкновенный несчастный случай. Потому что в тот момент я ненавидел его. Точно так же, как могла ненавидеть ты… кого? Может быть, бабушку? А теперь мне достаточно пожелать в приступе гнева чьей-либо смерти, чтобы вызвать катастрофу. Должен ли я просить, чтобы меня заперли, изолировали, но не как преступника, а как нечто более опасное — как источник смертоносного луча?.. Мамуля!»
Откинувшись на спинку сиденья, он смотрел на незнакомый Париж, который становился все мрачнее и безмолвнее. Без этого письма он никогда не нашел бы Мамулю. Так, значит, правда была столь страшной?.. Если бы Мамуля была сумасшедшей, просто сумасшедшей, разве бы ее так прятали? Осмелились бы разве говорить, что она умерла?.. А он сам?.. Разве не пытались воздвигнуть вокруг него неприступные стены якобы для того, чтобы лучше о нем заботиться, чтобы холить его?.. Какой ужас охватил их всех, когда он вдруг начал ходить, покидать дом… Его отец так быстро опускал голову, так стремительно отводил глаза… Клементина вечно начеку, вечно испуганная… Все встало бы на свои места, если допустить, что он унаследовал ужасный Мамулин дар!.. Ах, скорее бы узнать!
Такси повернуло на улицу, вдоль которой тянулись особняки и садики. Реми увидел клинику еще издали за высокими стенами и закрытыми воротами. Такси остановилось.
— Я ненадолго, — бросил Реми.
Он медленно шел. Стены напоминали ему Мен-Ален, его детство узника в заточении. Он позвонил.
— Я хочу видеть доктора Вернуа.
Теперь Реми идет за служителем. Он смотрит на разделенные лужайками здания. Когда-то сюда же входила Мамуля. Может, по этим аллеям она гуляла? А он в это время вел беззаботную жизнь калеки, жизнь без воспоминаний, без хлопот. До чего же удобная вещь — потеря памяти!
Они вошли в одно из зданий. Навощенные полы. Покрытая лаком дверь. Портье стучит и уходит. Реми входит в пахнущий мастикой кабинет. Он ощущает удивление доктора и медсестры раньше, чем различает их лица в прохладном полумраке.
— Реми Вобере, — бормочет он.
Доктор встает. Он большой, грузный, строгий, на щеках лежат голубые отсветы. Он изучает Реми так, как, наверное, изучал Мамулю — тяжелым взглядом, привыкшим проникать в самую суть.
— Я ожидал, мсье, вашего отца, — говорит он. — Это он вас прислал?
И так как Реми колеблется, добавляет:
— Мне очень жаль, что пришлось сообщить ему новость в столь резкой форме…
Реми, растерявшись, качает головой.
— Примите наши соболезнования, мсье, — продолжает доктор. — Но, поверьте мне, для нее так лучше. Кстати, она совсем не страдала… Не правда ли?
Медсестра спешит ответить спокойным голосом:
— Да, совсем. Она угасла, не приходя в сознание.
Реми думает, не упадет ли он сейчас, сможет ли он сдержать слезы. Похоже, Вернуа не любит тратить время на никчемные детали. Он окидывает внимательным взглядом фигуру Реми, прикидывает размер головы, длину рук, пальцев. Чисто профессиональная привычка. Усевшись, спрашивает и одновременно что-то записывает.
— Вы конечно же хотите ее видеть?
— Да.
— Мадемуазель Берта, проводите, пожалуйста, молодого человека.
Реми идет с Бертой по коридору. Ей лет пятьдесят. Маленькая, кругленькая, крепкая. Она кого-то напоминает ему своими блестящими глазками. Она похожа на Мильсандье.
— Мадемуазель Берта Вошель? — тихо спрашивает Реми.
— Да… Откуда вы знаете?
— Я нашел ваше последнее письмо в бумагах дяди… Вы, наверное, знаете о постигшем его несчастье?
Она утвердительно кивнула.
Вы часто ему писали? — спросил Реми.
— Один-два раза в месяц. Последнее время — чаще. В зависимости от состояния больной… Сюда.
Они проходят через лужайку, идут вдоль большого двухэтажного строения с зарешеченными окнами. Реми видит комнаты, иногда мелькнет неподвижное лицо на подушке.
— Вы никогда не писали моему отцу?
— Нет. Я даже никогда его не видела. Доктор тоже. А мы здесь вот уже шесть лет… Может быть, он приходил раньше, во времена доктора Пелиссона?.. Но я сомневаюсь. Каждые три месяца он высылает чек. Вот и все!
— А дядя?
— Все зависело от его командировок. Но он приходил так часто, как только мог.
Она улыбнулась, вспомнив дядю Робера. Она смотрит на Реми с большим доверием, ведь он его племянник.
— Его машина всегда была полна пакетов, подарков, цветов… Он был весел, шутил с нами. Ваша бедная мать после его визитов всегда становилась спокойной, напряжение спадало.
— Она узнавала его?
— О нет! Она была слишком больна.
— А… говорила ли она? Я хочу сказать, даже если это были отдельные фразы, бессвязные слова…
— Нет. Она никогда не говорила. Ее молчание производило такое сильное впечатление. По сути, она была очень легкой пациенткой… Если бы вы сами не были больны, ее спокойно можно было бы отправить домой.
Они заворачивают за угол, углубляются в парк, где за изгородью бересклета высятся небольшие павильоны, вокруг которых снуют медсестры.
— Вот мы и пришли, — говорит Берта. — Вы когда-нибудь видели мертвых?
— Моего дядю.
— Соберитесь с духом, — говорит Берта и прибавляет как бы для себя: — Она очень изменилась, бедняжка!
Берта отпирает дверь одного павильона, оборачивается.
— Мы на время оставили мадам в ее комнате — так попросило похоронное бюро… Господин Вобере может приехать слишком поздно.
Реми входит вслед за Бертой. Ну вот! Удар наотмашь. Он уже увидел, но все еще продолжает жадно смотреть. Он всматривается изо всех сил. Подходит к железной кровати, хватается за спинку. Очертания тела едва проступают под покрывалом, такое оно худое и плоское. На подушке остался лишь череп с впалыми щеками и такими глубокими глазницами, что они кажутся пустыми. Реми уже видел подобные головы в журналах, когда в конце войны из концлагерей возвращались заключенные. Он холоден, жесток, его переполняет чувство, сходное с презрением. Рядом с ним медсестра сложила руки. Губы ее шевелятся. Она молится. Нет, это… это не Мамуля. Седые, редкие волосы. Выпирает лоб, чудовищный, желтый, уже пустой, как кость, найденная на пляже. Молиться? За кого?.. Глаза Реми привыкают к мраку, рассеять который настольная лампа не в силах. Он различает немногочисленную мебель, нищенскую обстановку замурованной в четырех стенах жизни. Что-то сверкает на полированной поверхности тумбочки — он узнает обручальное кольцо, и это так чудовищно, что его сотрясают рыдания. Что он себе вообразил? Зачем он пришел? Он уже не знает… Но он уверен, что ничего не решено. Мамуля все так же далека, так же недоступна. Быть может лишь Клементина сможет ему объяснить, даже если и сама никогда не могла понять… Но захочет ли она говорить?
Реми все еще смотрит на эту окоченевшую голову, истощенную своими кошмарами, которая до сих пор кажется озабоченной. Он различает на шее бледный, вздувшийся шрам. Он наискось пересекает горло и заканчивается тонкой, как морщинка, линией возле скулы. Он тянет медсестру за рукав, шепчет:
— Как, по-вашему, физическая боль свела ее с ума или нравственная?
— Я не очень хорошо понимаю ваш вопрос, — говорит Берта. — Она и попыталась-то это сделать, потому что уже была не в своем уме.
— Вероятно… А вы не думаете, что у нее была какая-то навязчивая идея… что она опасна для окружающих?
— Нет, не знаю.
— Да, конечно, — поспешно сказал Реми. — Я просто смешон.
Берта, в свою очередь, посмотрела на серое, как камень, лицо покойной.
— Теперь она пребывает в мире. Там, наверху, свет один для всех.
Она крестится и прибавляет голосом, привыкшим командовать.
— Поцелуйте ее.
— Нет, — говорит Реми.
Он резко отпускает спинку кровати, отходит на несколько шагов. Нет. Он не может. Он любит Мамулю… но не эту, не этот труп… Та, которую он любит, все еще жива.
— Нет… Не просите меня об этом.
Он быстро выходит, моргает глазами, убирает с лица челку. К нему подходит Берта. Подавляя глухое рыдание, он опирается на руку медсестры.
— Не жалейте меня, — шепчет он. — Скажите мне правду! Она ведь иногда говорила что-нибудь?
— Никогда, повторяю вам. И даже когда мы к ней подходили, так вот, она подносила руку к глазам, как будто не хотела нас видеть. Был ли это тик или же ее жест что-нибудь означал? Мы так и не узнали. Она, казалось, боялась всех, кроме вашего дяди.
Реми молчал. Ему больше не о чем спрашивать. Он теперь знает. Он понял. Мамуля в глубине своего безумия все еще помнила, что способна навлечь несчастье. Это было очевидно.
— Спасибо, мадемуазель… Не провожайте меня! Я легко найду дорогу.
И все же он запутался и долго плутал по аллеям. Садовник выводит его на дорогу. Он шатается. Мигрень раскалывает голову. Такси едет по улицам, освещенным бледным солнцем. Его, наверное, уже ждут. Может быть, начинают волноваться из-за его долгого отсутствия. Разве и сам он не подобие демона, вооруженного чем-то куда более опасным, нежели простое оружие, и выпущенного в город?
Да нет! Отца еще нет дома, а Раймонда устала и отдыхает у себя наверху. Только Клементина вяжет у накрытого стола. Она сразу понимает — что-то случилось.
— Реми?.. Ты заболел?
— Она умерла! — выкрикивает он как оскорбление.
Они стоят друг против друга: она, вся съежившаяся, усталые глаза за стеклами очков, и он, дрожащий, ожесточенный, отчаявшийся.
— Бедный мой малыш! — вздыхает старушка.
— Почему ты никогда ничего не говорила мне?
— Ты был не в том состоянии, чтобы узнавать подобные вещи. Нам казалось, что мы поступаем правильно.
— Вы меня обманули… Но я хорошо знаю, чего вы боялись.
Она пугается, кладет на скатерть свое вязание и берет Реми за руку.
— Оставьте меня, — говорит Реми. — Мне надоели ваши методы, ваше шушуканье… вся эта конспирация вокруг меня.
Ему хочется что-нибудь разбить. Еще немного — и Реми возненавидит Клементину, поэтому он предпочитает подняться к себе в комнату и запереться на ключ. Никого не видеть! Старушка последовала за ним. Она шептала что-то за дверью. Он бросается на кровать, затыкает уши. Неужели они не понимают, что его лучше оставить в покое? В отчаянии, он пытается восстановить обрывки своего прошлого… Его бабушка?.. Она умерла от воспаления легких… скоропостижно. Такова, по крайней мере, официальная версия. Ничто не доказывает, что его не обманули. И почти сразу же после этого Мамуля попыталась покончить с собой. Совпадение? Ну да! А собака — тоже совпадение? Ах, как было бы хорошо, если бы он не ходил к Мильсандье! Именно с этого момента все и началось.
Слезы бессилия и гнева подступили к глазам. Клементина снова постучала в дверь. Взбешенный, Реми встал, пересек комнату. Он остановился, рука — на ручке двери. Осторожно! Клементина не должна иметь к этому никакого отношения. Ни в коем случае не причинить ей вреда. Реми пытается немного успокоиться. Он проводит рукой по лбу, старается дышать медленнее, рассеять этот приступ ярости, готовый вот-вот выплеснуться наружу. Он открывает дверь. Она держит поднос.
— Реми… Ну послушай!.. Тебе надо поесть.
— Входи.
Пока она ставит поднос на журнальный столик, он садится в кресло. Она кажется ему еще более морщинистой, пожелтевшей, высохшей. Реми совсем не хочется есть. Он берет куриную ножку и начинает грызть ее. Клементина, опустив руки, смотрит, как он ест, и рот ее шевелится одновременно со ртом Реми. Таким образом она тоже завтракает. Затем она наливает ему пить.
— Еще немного, — говорит она. — Специально для тебя сварила.
Он пробует белое мясо, берет немного желе, на самом краешке вилки.
— Вкусно?
— Да… да… — ворчит Реми.
Но забота старушки немного успокаивает его. Гнев прошел. Он только грустен и внезапно спрашивает:
— Мамуля… она любила… моего отца?
Клементина всплескивает руками. Она щурится, будто ее ослепил слишком яркий свет, а в уголках глаз собираются морщинки.
— Любила ли твоя мама?.. Конечно же любила.
— А отец, каким он был с ней?
Она слегка пожала плечами.
— Ну тебе-то что?.. Все это уже в прошлом.
— Я хочу знать. Каким он был?
Она смотрит в пустоту, стараясь разобраться в чем-то очень сложном, чего никогда не могла уразуметь.
— Он вел себя сдержанно.
— Не больше?
— С твоей бедной матушкой не всегда легко было, знаешь ли… Она изводила себя без причин… Она была немного истеричной.
— Что значит истеричной?
Клементина колеблется, поднимает с ковра крошку и кладет на поднос.
— Такой уж характер. Она все время волновалась… А потом, малыш, ты доставлял ей немало хлопот. Ты казался ей хрупким… она опасалась… да почем я знаю…
— Что-то было еще?
Клементина опирается на спинку кровати.
— Нет… уверяю тебя… Иногда твой отец терял терпение. И уж если быть до конца справедливой, он не всегда был не прав. Ты был чересчур избалован… Как бы это сказать? Ты был… между ними. Она слишком любила тебя, бедное дитя.
— Ты серьезно думаешь, что папа ревновал ее ко мне?
— Немного. Быть может, ему хотелось, чтобы о нем заботились чуть больше. Есть такие мужчины. А ты капризничал, как только он появлялся. И тогда он сердился. Если бы ты не был таким слабым, он непременно отправил бы тебя в пансион. Кушай, малыш. Возьми пирожок.
Реми отталкивает поднос. Он усмехается.
— Папа… Он ведь никогда особо не гордился мной, да?
— То-то и оно, что гордился! Когда ты родился, я не видела более счастливого человека, чем он. Это уже потом все мало-помалу изменилось. Он не хотел признать, что ты — вылитая мать. Он утверждал, что ты с головы до ног Вобере.
— И они, случалось, ссорились?
— Иногда.
— Они сильно ссорились, да?.. А Мамуля… да, я понимаю.
— Нет, — говорит Клементина. — Ты не можешь понять, так как понимать здесь нечего… Эта чета была не хуже любой другой… Доктор разрешил тебе курить? По-моему, ты слишком много куришь.
— Странная чета, — продолжает Реми. — Ведь отец ни разу не навестил Мамулю. Можно поклясться, что он ее боялся.
Клементина убирает поднос. У нее недовольный вид.
— Какие глупости!.. Боялся ее!.. Как это понимать?
— Тогда почему он не навещал ее?.. Ты что-то скрываешь от меня.
— Он не навещал ее потому, что у него не хватало времени. Если уж хочешь все знать, то дела его идут не блестяще. Твой бедный дядя мне все рассказал. Твой отец уже много лет работает на пределе возможного. Он живет в постоянном страхе перед разорением.
— Почему мне ничего не говорили?
— Ты все равно ничего не смог бы изменить.
— Зато теперь я все могу изменить!
— Ты, мой бедненький Реми.
— Я… Потому что я дядин наследник. То, что он собирался предпринять в Соединенных Штатах, сделаю я, и нет причин, чтобы я не смог этого сделать… Я уже не ребенок. Коммерции учатся… и потом мне так надоело здесь жить!
Внезапная мысль об отъезде вдохновляет его. Он представляет себе небоскребы с бесчисленными окнами, пальмы вдоль проспектов — все те картинки из журналов, которые он так часто листал в постели. Америка! Калифорния! Он станет бизнесменом и — кто знает? — будет помогать отцу — он, калека, смерти которого быть может, иногда желали. Он улыбается.
— Конечно же я увезу тебя с собой.
Клементина грустно качает головой.
— Будь благоразумнее — бормочет она. — Все не так просто.
Но Реми распаляется. Он бежит в библиотеку за атласом, находит Атлантику, огромный Американский континент, изборожденный дорогами, изрезанный рельсами. Двадцать четыре часа до Нью-Йорка. Двадцать четыре часа до Сан-Франциско. Грубо говоря. Мечты совсем рядом. Конец кошмарам. Там он станет новым человеком. «Я так хочу!» Стоит только захотеть… Он даже не заметил, как Клементина вышла. Он курит. Думает. Он возрождается к жизни. Там у дяди были знакомые служащие — люди, знающие дело. Стоит лишь внести деньги. Остальному мало-помалу научишься. Ах, если бы только Раймонда…
Реми швыряет атлас на кресло, бросается в коридор. Когда он чего-нибудь хочет, то не в состоянии ждать. Он стучится в дверь.
Раймонда открывает, и с первого взгляда он понимает, что она плакала. Но сейчас ему наплевать на пустяковые огорчения молодой женщины.
— Раймонда!.. Мне пришла великолепная мысль.
— Позже, — говорит она. — Я немного устала.
— Нет. Сейчас… Только два слова… Вы уже знаете… о Мамуле?.. Я в курсе. Я только что из больницы. Вы напрасно от меня все скрывали.
— Это ваш отец вам…
— Нет. Это я сам… Я вполне способен принимать решения, и вот теперь…
Он подходит к Раймонде, берет ее за руку.
— Слушайте меня внимательно, Раймонда, и перестаньте считать меня ребенком. Я — дядин наследник. Я могу потребовать юридического подтверждения своей дееспособности, я где-то читал об этом, да, впрочем я еще узнаю подробнее…
Он останавливается, потому что теперь его сковывает смущение.
— Так что же? — говорит Раймонда.
— Так вот я еду туда… в Калифорнию.
— Вы?
— Вот именно. Я… Если я останусь, то не исключены новые несчастья… В то время как там…
Она смотрит на него с тревогой, и Реми нервным жестом откидывает челку.
— Там, — продолжает он, — я окончательно выздоровлю.
— А как вы представляете себя, одного, в чужой стране?
Он краснеет и отпускает руки Раймонды, чтобы она не почувствовала его смущения. Именно сейчас нужно выглядеть сильным, уверенным в себе, решительным.
— Раймонда… мой дядя в Мен-Алене предложил вам… Помните?.. Я прошу вас о том же. Вы все еще нужны мне.
Он засовывает руки в карманы, шагает по комнате, мимоходом пиная ногой пуфик.
— Покончим с этим, Раймонда. Я люблю вас. Это не признание — момент для объяснения совсем неподходящий… Я просто констатирую факт. А впрочем, вас это не должно удивлять. Я люблю вас, вот и все. И решил уехать, порвать со своим жалким прошлым… Вы помогли мне стать мужчиной… Вы должны помочь мне до конца.
— Вы это серьезно, Реми?
— Клянусь вам, мне совсем не до шуток. С сегодняшнего утра все стало по-другому. Вы должны это понять.
— Но… ваш отец?
— Мой отец!.. Поверьте, мой отъезд не лишит его сна… А там я смогу быть ему полезным… Ну! Да или нет?
Раймонда медленно села на краешек стула, не сводя глаз с Реми. На этот раз она тверда в своем решении.
— Нет, — шепчет она, — нет… Это невозможно… He нужно, Реми… Вы не должны обо мне думать.
— Да как же я могу иначе?! — восклицает он. — Вот уже много лет вы рядом со мной. Все, что у меня было счастливого, исходило от вас. В этом доме вы — единственный живой человек, единственная, кто умеет смеяться и любить.
Она все так же упрямо мотает головой.
— Вы отказываетесь?.. Да говорите же!.. Вы боитесь меня?.. Это так, да?.. Но ведь вы же знаете, что я никогда не смогу вас ненавидеть.
Внезапно какая-то мысль останавливает Реми. Он раздумывает, опускается перед Раймондой на колени.
— Послушайте! Будьте со мной откровенны. Вы уверены, что не можете уехать со мной?
— Да.
— Вы любите другого?
Он приподнимает ей подбородок жестом опытного, искушенного мужчины. Впивается взглядом в это лицо, ставшее чужим и замкнутым.
— Так вот оно что! Вы кого-то любите.
Крылья носа у него дрожат. Он встает.
— Мне следовало догадаться, — говорит он. — Но есть одна вещь, которой я не понимаю, Раймонда. Вы никогда не уходите из дому… Даже вечером… Где же он прячется, ваш возлюбленный?
Внезапно правда пронизывает все его существо.
— Он живет здесь… Кто это? Не Адриен же?
Она плачет, уткнувшись в согнутую руку, как если бы хотела защититься от удара. Но Реми не решается пошевелиться, не решается больше думать. Значит, несчастье уготовило ему новые хождения ощупью в темноте? У него горький вкус во рту.
— Мой отец?
Рука Раймонды падает. Больше нет надобности говорить. Сколько времени длится их связь? Видимо, с первого дня, как Раймонда вошла в этот дом. Вот почему братья ссорились, вот почему дядя так грубо обращался с молодой женщиной, почему подозрительная Клементина молчала, подавляя обиду.
— Извините меня, — бормочет Реми.
Он отходит к двери. Но у него нет сил уйти. Он последний раз смотрит на Раймонду. Он не обижается на нее. Она жертва. Такая же, как и он сам.
— Прощайте, Раймонда.
Он закрывает дверь. Колени его дрожат. Он спускается в столовую. Ему хочется выпить чего-нибудь крепкого, как в тот день, когда он побывал на кладбище.
Но спиртное его не согревает. Гнев переполняет Реми. Он боится того, что произойдет. Он не хочет этого, но таково исходящее от него проклятие. Реми идет на кухню, где Клементина мелет кофе.
— Когда вернется отец, — говорит он, — предупреди его, что я хочу с ним поговорить.
— Не скрою от вас, что он немного волнует меня, — говорит доктор. — Это возбуждение! Этот упорный отказ вас видеть. Странный юноша! Он читал недавно что-нибудь о сглазе? Откуда такое взбрело ему в голову?
— Он еще ребенок, — сказал Вобере.
— Я в корне с вами не согласен. Он сильно изменился, возмужал. А потому эта навязчивая идея может стать опасной.
— Чего вы опасаетесь?
— Точно не могу вам сказать. Но мне кажется, что за ним следует постоянно следить… Когда он будет в состоянии выходить из дому, не стесняйтесь. Проконсультируйтесь с психиатром. Специалист наверняка найдет причину его волнений. Что касается меня, то я считаю, что ваш сын когда-то испытал глубокое потрясение, он, видимо, увидел что-то, что сильно напугало его… Все пошло отсюда.
— Ну что вы! — прогремел Вобере. — Да, кстати, дурной глаз — это что-то новое… Нет, доктор, скажите уж лучше, что Реми не любит меня и никогда не любил, что он только и норовит отравить мое существование. Он прекрасно знает, что в настоящий момент у меня тысяча трудностей, и вот уже восемь дней, вы сами видите, он нарочно меня изводит… Как будто я могу согласиться на это абсурдное путешествие…
— И все же это, быть может, наилучший выход. Извините мою прямоту, но для него этот дом не подходит: он связан с терзающими его воспоминаниями. Я почти уверен, что полная, резкая перемена жизни избавит его от комплексов. А уж если кто-либо будет его сопровождать, я думаю… Его учительница, мадемуазель Луанс, она не сможет?
— Об этом не может быть и речи, — отрезал Вобере.
Врач открыл дверь вестибюля.
— Так или иначе, — заключил он, — вы должны что-нибудь решить. Нельзя оставлять сына в таком состоянии. Если он заставляет вас страдать, то, поверьте мне, сам страдает не меньше. И я считаю, что в его лице мы имеем классический случай. Полгода назад я не был бы столь категоричен. Но излечение от паралича доказывает, что все его беды и даже провалы в памяти возникли исключительно на нервной почве. Это очевидно! Но если уж вы не хотите отпустить его, то по крайней мере сделайте, как я вам посоветовал. За несколько сеансов специалист поможет ему осознать то, что он сам от себя скрывает. Правду, понимаете! Нет ничего лучше. Мальчик имеет право знать правду…
Он вышел, и Вобере медленно закрыл дверь, затем вытер руки платком. Правда! Легко сказать… Он прошел по коридору до своего кабинета, рассеянно посмотрел на свои книги, на свой стол, заваленный папками. Слова врача еще звучали у него в ушах. «За несколько сеансов специалист…» За несколько сеансов!.. Так долго бороться, чтобы к этому прийти. Он упал в кресло, оттолкнул разноцветные досье. Раз нельзя больше сопротивляться, к чему еще работать? Смерть брата ускорила катастрофу. А теперь еще и Реми… Он открыл ящик стола. Под стопкой писем, блокнотов, старых конвертов, которые он хранил из-за марок, его рука нащупала рукоятку револьвера. Может быть, крайняя мера… И снова — нет. Даже в этом единственном спасении ему отказано. Если он уйдет из жизни, мальчишка уверует, что обладает несокрушимой силой. Он уже никогда не выздоровеет.
Вобере потер веки. Он не знал, что лучше. Желал ли он, чтобы Реми избавился от наваждения? Если к Реми вернется память, другого выхода, кроме как револьвер, не будет… С любой стороны ситуация выглядела безвыходной, Реми погибал.
В дверь постучали. Вобере задвинул ящик.
— Войдите!.. Что вы хотите, Клементина? Я занят.
Своей семенящей походкой она подошла к столу, как злая колдунья, готовая накликать беду. Подбородок ее дрожал. Она сцепляла и расцепляла свои искалеченные артритом пальцы.
— Ну, так что же?.. Я занят.
— Я слышала, что советует доктор, — сказала она.
— Вы подслушиваете под дверью?
— Случается.
— Мне это не очень нравится.
— Мне тоже, мсье… Мсье не поведет малыша к специалисту, не так ли?
— Послушайте, с какой стати вы вмешиваетесь?
Старушка покачала головой. Вобере почувствовал, что она приняла твердое решение и ее не собьешь. Он заговорил мягче:
— Ну, что случилось?.. Выкладывайте начистоту.
Она подошла еще ближе, ухватилась за краешек стола, будто боялась упасть.
— Реми не должен ходить к другому врачу, — сказала она. — Мсье же знает, что это невозможно.
— Но почему же?.. Если нет другого способа вылечить его.
Вобере удивленно смотрел на это старое, изнуренное лицо, серые, подернутые дрожащей влагой глаза.
— Я не понимаю вас, Клементина.
— Да нет, мсье прекрасно меня понимает… Малыш не должен вспомнить, что он увидел в прачечной Мен-Алена.
— Что такое?
— Если бы он знал, что его бедная мать никогда не пыталась покончить с собой и что бритву держал совсем другой человек…
— Замолчите!
Вобере вдруг начал задыхаться. Он отодвинул кресло. Потные пальцы прилипли к подлокотникам. Клементина продолжала своим тоненьким, ломким голосом:
— Тогда бедняжка еще не была сумасшедшей, только потом…
— Это неправда!
— Я молчала двенадцать лет. И если я заговорила сейчас, то совсем не для того, чтобы доставить неприятности мсье.
Вобере встал. Ему хотелось закричать, пригрозить, но он был не в силах произнести слова, чтобы остановить высокий, скрипучий голос.
— Мсье прекрасно знает, что я говорю правду. Реми стал свидетелем этой сцены… Он рассказал мне об этом, рыдая, прежде чем потерять сознание… Когда он пришел в себя, его парализовало, и память отшибло.
— Довольно! — сказал Вобере. — Довольно!.. Покончим с этим.
Но Клементина уже ничего не слышала.
— Реми играл и вошел в прачечную, чтобы спрятаться. — Мсье видел, как он убежал… И с тех пор мсье боится своего сына… Это и объясняет поведение мсье.
Вобере обошел стол и остановился перед старой служанкой.
— Почему вы остались у меня служить, Клементина?
— Из-за него… и из-за нее. И, как видите, правильно сделала… Мсье даст ему уехать, не правда ли, раз это единственный способ его спасти?
— Это вы внушили ему эту глупую мысль?
— Нет… Ведь если он уедет, я никогда больше его не увижу.
Она держалась скромно, но с достоинством, и Вобере смотрел на нее с изумлением.
— Если он уедет, если я не буду располагать капиталом моего брата, то мои конкуренты… Да вы себе не отдаете отчета. Мне останется только сменить профессию.
— Так вы хотите держать Реми здесь пленником?
— Но он не пленник! — внезапно закричал Вобере, выйдя из себя.
— Это правда. Благодаря целителю он ходит… Если бы вы знали, что Мильсандье вернет ему способность ходить, вы бы поостереглись направлять его к Реми.
— Послушайте, Клементина… Я не позволю вам…
— Как только он уедет, я покину ваш дом… Но надо, чтобы он уехал… Там он будет жить как все… Начнет новую жизнь.
Она диктовала свои условия все тем же дрожащим голосом, и Вобере сдался. Он сел на краешек кресла, бессильно опустив руки.
— У меня были на то причины, Клементина.
— Это меня не касается.
— Я тоже желаю счастья Реми… Буду с вами откровенен… Вот уже двенадцать лет, как я сам себя не выношу… Я больше не в силах так жить.
— Если вы умрете, — спокойно сказала она, — Реми вообразит, что убийца — он. Если вы хотите его счастья, то вы не должны…
— Я знаю, — сказал Вобере.
— Пусть он уедет, — снова сказала Клементина. — Другого выхода нет.
— А если я не соглашусь, вы…
— Я… я не в счет.
Вобере потирал руки и рассматривал сложный рисунок ковра.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Реми уедет… Я позабочусь об этом… Но прежде… позвольте мне сказать вам…
Он не мог найти слов. Ему хотелось объяснить ей, почему в тот день он чуть не убил жену… Потому что она упорно не понимала, что он несчастен с ней… потому что она украла у него сына… потому что она строила из себя жертву и ради собственного удовольствия выводила его из себя… потому что она препятствовала осуществлению его честолюбивых замыслов. Но сейчас все это стало таким далеким и непонятным, и он уже так дорого заплатил! Но это было лишь начало… Объяснять не имело смысла.
— А впрочем, нет… Оставьте меня, Клементина. Обещаю вам, что он уедет.
В комнате стояли кожаные чемоданы, набитые бельем и одеждой. Шкаф оставался открытым, ящики комода выдвинуты. Карты, проспекты кипами лежали на столе и кровати. Реми ходил среди этого разгрома. Время от времени он смотрел на расписание, которое знал наизусть, жалея, что выбрал самолет. Пожалуй, на пароходе было бы приятнее. Или же садился на пол, скрестив ноги, и закуривал. Действительно ли он хочет уехать? На лбу его иногда выступал пот при мысли о встрече с неизвестностью. И тогда ему хотелось лечь на пол, вцепиться в эту комнату, где он был в полной безопасности. В такие панические моменты он любил отца, любил всех. Но мало-помалу жизнь и сила молодости крепли в нем, в его уставшей от обилия планов голове. Он смотрел на рекламы «Эр Франс», неясные очертания созвездий. Его мысль витала уже где-то над океаном. Пестрые такси несли его из гостиницы в гостиницу. Он жевал жвачку, улыбался репортерам. В дверь постучали. Он открыл глаза и увидел Клементину с подносом в руках.
— Конечно же, — сказал он ей как-то вечером, — ты приедешь ко мне. Я еду туда на разведку.
— Я уже стара.
— О, я оборудую себе такой домик… Вот увидишь! Все автоматизировано, никакого напряжения. Только нажимай на кнопки.
Он играл в свой отъезд, в путешествие, описывал Клементине все те зрелища, которые ждали их в Америке, а она надломленным голосом шептала:
— Какой несерьезный малыш.
Паспорт был готов, и Реми чуть не разорвал его. Это безумие — покидать свой дом. Там никто не будет любить его — неловкого, назойливого иностранца. Удастся ли ему выучить язык? Все эти сомнения удручали его. От частого курения у него пожелтели пальцы, и он ненавидел себя за собственную трусость. Он уже не злился на отца, а был зол на самого себя. Он — жалкий неудачник, и там все начнется сначала. Он выходил из дому, слонялся по улицам, заходил наугад в кафе, выпивал и возвращался как можно позже, чтобы не встретить Раймонду. Никто не делал ему замечаний, даже Клементина. Вобере показывался редко. Они сталкивались на пороге и обменивались неопределенными приветствиями. После всплеска отчаяния огромные волны надежды вновь захлестывали Реми, и он отдавался ненасытной потребности тратить деньги. Покупал одежду, галстуки для предстоящего путешествия, переворачивал чемоданы, поддерживая в себе «лихорадку» смелости, наполнявшую его пьянящим чувством свободы и могущества. Почтальон приносил письма с трехцветным ободком и штампом авиапочты.
Дата отъезда была назначена, Реми даже не выбирал ее и со скрытым ужасом думал о цепи событий, которым он дал толчок более из каприза, нежели с заранее обдуманным намерением. Банк выслал ему доллары. Одно из агентств забронировало место на трансатлантическом самолете. Дни шли, а он все еще пребывал в раздумье среди всех своих разбросанных вещей. Клементина теперь почти не разговаривала. Она высохла и превратилась в тень, ее хотелось обнять и сказать: «Я остаюсь». Но отступать он уже не мог. Его подталкивали в спину… Через пять дней… Через четыре… Ему было страшно, как зверю, ведомому на бойню, с ужасающей пустотой внутри он продолжал плыть по течению. Через три… Послезавтра… Погода стояла пасмурная. Опадали последние листья. Реми смотрел на небо. Через неделю он окажется на другом краю земли. И ему надо постараться стать серьезным, изо всех сил… Рядом уже никого не будет. Хочет ли он этого? Нет, он не хочет… Он не сможет… Ему не хватало воздуха, он задыхался. Он яростно застегнул чемоданы. Между двумя пиджаками был спрятан портрет Мамули. Все готово… Завтра!..
Последний день он провел в своей комнате, продолжая терзаться сомнениями. Если он опоздает на самолет, то… В общем-то, это не имеет никакого значения. Он спокойно мог отложить отъезд. Он ведь ехал по собственной воле. «По собственной воле», — повторял он себе, но так нервничал, что остановил каминные часы. Это почти незаметное тиканье стало ему невыносимо. Ближе к полудню он лег на кровать, уткнувшись в подушку, и более не шевелился. Последние часы, отделявшие его прошлое от будущего, он провел в каком-то полуобморочном состоянии. Внезапно он понял, что момент настал, и тихо сказал:
— Пора!
Вобере ждал его в гостиной. Он был весь серый, словно источенный давней болезнью.
— Не хочешь, чтобы я проводил тебя в Орли? — спросил он.
— Нет… Только Клементина, потому что я обещал ей.
— Держи нас в курсе.
— Конечно.
Меж ними, как холодная вода, просочилось молчание. Они были уже на разных берегах. Реми быстро проглотил свой кофе.
— А Раймонда? — спросил он.
— Сейчас она придет.
Она действительно вскоре пришла. Глаза у нее были красные. Реми протянул ей руку.
— До свидания, — сказал он. — Спасибо вам за все.
Раймонда наклонила голову. Она не могла говорить. Адриен принес вещи, уложил их в машину.
— Реми, — прошептал Вобере. — Мне бы не хотелось, чтобы ты увез с собой слишком плохие воспоминания…
— Ну что ты, папа… Я был очень счастлив.
— Жизнь — непростая штука, — вздохнул Вобере.
Они помолчали, затем Вобере посмотрел на часы.
— Ну, — сказал он, — пора… Клементина ждет тебя в машине. Счастливо, Реми.
Отец и сын обнялись. Раймонда комкала платочек.
— Погода будет хорошая, — прибавил Вобере. — Если верить прогнозу.
Они вместе пересекли вестибюль, прошли вдоль оранжереи к машине. Вобере открыл дверцу, и Реми сел рядом с Клементиной. Ему казалось, что все происходящее — сон. Лимузин вырулил на улицу, и дом исчез из виду… скрылось темное окно комнаты, где долгие годы он жил, подобно растению. Реми нашел руку Клементины.
— Ну, малыш! — прошептала она. — Ну же!
Но он не мог совладать с собой. Это была не его вина. Он слишком долго был один, в стороне от жизни… Америка, нет, не Америка пугала его. Скорее самолет… Он не знал даже, как там внутри, как все устроено. Раздеваются ли там, чтобы лечь спать? Все остальные пассажиры, безусловно люди бывалые, заметят его неловкость. А может быть, при взлете его укачает. «Хочу умереть, — подумал он. — Сейчас же. Мгновенно!» Но он поспешил подумать о другом — из страха, что желание сбудется. А он отчаянно дорожил жизнью. Все было так чудовищно сложно. Тем не менее рука Клементины потихоньку возвращала ему спокойствие и мужество.
— Уверяю тебя, что ты приедешь ко мне, — пообещал он.
— Ну конечно же.
Машина остановилась у аэровокзала, и тоска снова нахлынула на Реми.
— Я пойду вперед, с чемоданами, — сказал Адриен.
— Ладно. Сейчас я догоню вас.
Он взял Клементину под руку. Они шли медленно, пересекли просторный, слишком светлый зал. Сквозь оконные проемы виднелись огромные самолеты, блестевшие на бетонном поле. Мерцавшие габаритные огни убегали вдаль. Шум мешал говорить, а впрочем, им уже нечего было сказать друг другу. Громкоговорители передавали объявления, которые разносились гулким эхом. Они вошли в одну дверь и последовали за группой пассажиров. Вернулся Адриен.
— Ну что ж, мсье, желаю вам всего хорошего.
— Спасибо.
— Маленький мой… — пролепетала Клементина.
Реми склонился над ней. В его руках она была легче девочки, а ее морщины впитывали слезы.
— Ты знаешь, ведь мы расстаемся ненадолго, — сказал Реми.
Грусть сковала ему горло. «Умереть… Не жить больше этой глупой жизнью!»
— Побыстрее! — крикнул служащий.
Люди толкались около лестницы. Засверкали фотовспышки. Реми в последний раз стиснул руки Клементины.
— Я пошлю тебе телеграмму из Нью-Йорка.
Она попыталась что-то сказать, но он не расслышал. Толчея поглотила его, он поднялся по ступенькам вслед за девушкой, прижимавшей к себе футляр со скрипкой и роскошный букет цветов. Грохнули аплодисменты. Его впихнули в самолет, усадили в кресло. Заработали двигатели; кругом царила суета. Он был как потерянный, в отчаянии и все же опьянен неким подобием ужасной радости. Рты беззвучно орали что-то, как в немом кино. Наконец самолет дрогнул, и пейзаж медленно поплыл. Реми еще раз попытался увидеть удаляющийся конец взлетно-посадочной полосы. Люди уменьшались. Там, далеко-далеко, две малюсенькие тени, и, быть может, одной из них была Клементина. Вздохнув, Реми повернулся к своему соседу.
— Почему столько народу? — спросил он.
Тот удивленно посмотрел на него.
— Это поклонники Сердана и Жинетты Неве, — ответил он.
Самолет взлетел, и вскоре облака поглотили огни[52].
(1956)
Перевод с французского Л. Корнеевой
Замок Мюзийяк, 7 ноября 1818 года
Это мое завещание. Через несколько дней меня не станет. Я сам подведу черту под своим безрадостным существованием. Но я пишу эти строки в здравом рассудке и клянусь честью, странные события, свидетелем коих я был, происходили в точности так, как я их опишу. Если бы они поддавались какому-то разумному объяснению, я, вероятно, не был бы доведен до столь печальной крайности. Да простит меня Всевышний и примет во внимание хотя бы то, что я не нарушил клятвы: вернул роду Мюзийяк это владение, из которого его несправедливо изгнали и куда я приехал, чтобы обрести здесь вечный покой. Для тех, кто ознакомится с моими записками — дальних родственников, адвокатов и, кто знает, может быть, ученых будущего века, — мне следует сделать несколько предварительных замечаний.
Я, Пьер Орельен де Мюзийяк дю Кийи, — последний представитель по прямой линии графов де Мюзийяк, которые ведут свой род — хотя тут и не все ясно! — со времен, непосредственно предшествующих религиозным войнам. Замок Мюзийяк построил мой предок Орельен, граф дю Кийи, в благословенном 1632 году, и мне достаточно обвести глазами кабинет, в котором я нахожусь в настоящий момент, чтобы увидеть портреты тех, кто жил в этих стенах: Пьер де Мюзийяк — друг маршала Тюрена, Эдуард и Пьер — советники парламента Бретани, наконец, Жак Орельен, мой несчастный отец, лейтенант полка Ее Величества королевы, гильотинированный в 1793 году, ровно двадцать пять лет тому назад. Моя бедная мать сумела бежать со мной в Англию. Я воспитывался там, у подножия меловых холмов Дувра. Иногда она, взяв за руку, вела меня через ланды на самый край какого-нибудь мыса и говорила, указывая пальцем на берег нашей Отчизны, похожий на опустившееся на воду облако: «Обещай мне вернуться туда, вырвать замок из рук тех, кто его присвоил, и захоронить останки графа, твоего отца, в склепе часовни, рядом с его предками… Ради меня!»
Моя дорогая мать поднимала к небу глаза, залитые слезами, и ей недоставало сил закончить фразу. Потрясенные, мы возвращались, и решимость моя крепла день ото дня. Да, я уеду во Францию, как только достигну того возраста, когда смогу предъявить свои права. В ожидании этого дня я работал как мог, укрепляя дух чтением, буквально проглатывая возвышенные произведения моего соотечественника графа де Шатобриана, а «Рене»[53] стал моей настольной книгой. Увы! Не был ли я, как и Рене, исключительным существом, обреченным на страшные испытания и трагическую любовь? Впрочем, о Клер рассказывать пока рано.
Итак, одинокий и озлобленный, рос я на берегу океана, до меня иногда долетали грохот битв и гул набата, возвещавшие Европе приближение Узурпатора. Время от времени нас посещали гонцы погибающей страны: либо вандеец, приехавший искать финансовой помощи, либо бретонец, бежавший от воинской повинности. При свечах они делили с нами скудный ужин, рассказывали, что происходит в замке.
После нашего изгнания Мюзийяк дважды переходил из рук в руки, и дважды новых его хозяев постигало несчастье. Первый, член Конвента, покончил с собой второй, откупщик государственной собственности, сошел с ума. Наши крестьяне усматривали в этих знаменательных ударах судьбы десницу Божию, мы стали склоняться к тому же мнению, когда узнали, что часовня наша была осквернена безбожниками. «Наши предки мстят за себя», — утверждала моя бедная мать, читавшая в то время с увлечением Льюиса, Мэтьюрина и Байрона[54] И эта женщина, отличавшаяся обычно мягкой набожностью, обращалась к святым Бретани — Ронану, Жильдасу, Корентэну, Тугдваллу — со столь страстными молитвами, что они более походили на проклятия.
Незадолго до краха 1815 года и падения Бонапарта моя бедная мать захворала. Что-то сломалось в голове ее, хранившей столько воспоминаний, скорби, химер. Она утратила способность ходить и временами теряла рассудок. После Реставрации у меня появилась возможность вернуться в милую Францию, но я не мог оставить больную, которая была мне дороже жизни, а от мысли перевезти ее на континент пришлось отказаться. Смирившись, я ждал конца с такой неизбывной тоской, которую не берусь даже описать. Новости, приходившие из Мюзийяка, усугубляли мое подавленное состояние: замок купил свежеиспеченный имперский барон Луи Эрбо. Говорили, что он весьма богат. Как я со своими скромными средствами сумею убедить этого выскочку вернуть земли предков? Возможно, мне и удалось бы получить небольшую часть пресловутого миллиарда, предназначенного эмигрантам, о котором тогда так много писали газеты, но для этого пришлось бы хлопотать при дворе, а я был в чужой стране, прикован к постели умирающей матери.
О, великий Боже, как я измучил Тебя своими молитвами! Я умолял Тебя излечить мою мать или же сделать так, чтобы мы оба умерли одновременно. И как в моменты помутнения разума я просил Тебя наказать семью Эрбо, которую причудливый ход моей переутомленной мысли сделал олицетворением торжествующего беззакония! Разве смел я предположить, о всемогущий Боже, что Ты исполнишь мою просьбу столь необычным и неожиданным образом!
В прошлом году мать моя тихо отошла в мир иной. За мгновение до того, как испустить последний вздох, она еще раз сжала мою руку и прошептала голосом, который я никогда не сумею забыть:
— Поклянись!..
Я поклялся все свои силы посвятить изгнанию Эрбо из колыбели нашего рода. Полный отчаяния, в одно прекрасное утро я сел на шхуну, направлявшуюся в Кале. Не стану описывать волнение, которое меня охватило, когда я ступил на землю Родины, но, видимо, мое лицо красноречиво говорило об этом, поскольку в первые дни моего путешествия меня окружали самым деликатным вниманием как трактирщики, почтмейстеры, так и простые люди — ремесленники, студенты и разодетые горожанки, которых обычно встречаешь в дилижансах. Несмотря на свою печаль, я был восхищен Парижем. Моя бедная мать часто рассказывала о красотах столицы и о меланхолической прелести парижского неба, но она ничего не говорила об очаровании громадных парков, созданных художниками, влюбленными в геометрию[55], об оживленных и широких проспектах с лавками, изобилующими самыми разнообразными и дорогими товарами, наконец, о дерзостном вдохновении улиц, расходящихся как спицы колеса от надменного монумента, призванного освятить победы узника Святой Елены, но ставшего из-за недостроенных арок символом падения тирана, что было избавлением для всех. Несмотря на угрызения совести, меня, должен сказать, манили соблазны, и поскольку я решил ничего не скрывать, признаюсь, что меня сразу же повергли в смущение многочисленные красотки. Представьте себе юношу, воспитанного среди траура, слез и бряцания оружия, привыкшего жить по-спартански, непрерывно разжигающего в себе горькое чувство мести и сдерживающего нежные устремления, свойственные этому возрасту, и вы поймете, что за человек был ваш покорный слуга: наивный и полный огня, отчаявшийся и в то же время жаждущий утешения. Потому обращенные ко мне, благодаря моей приятной внешности, улыбки казались жестокими ударами, оставляющими незаживающие раны. «Неужели, — думалось мне, — я настолько слаб, что продажное личико кокотки может отвратить меня от священной миссии!»
Вот почему решил я ускорить свой отъезд и заказал место в дилижансе, который менее чем за неделю домчал бы меня в Ренн, а оттуда, всего за два дня, в Мюзийяк.
Вскоре, проехав ланды, увидели мы первые сосны. Наконец-то я дышал воздухом Бретани! Вокруг слышалось жужжание пчел моей родины, и сердце воодушевляли возвышенные слова Рене: «Голос Неба говорил мне: „Человек, время возвращения еще не наступило, подожди, пока поднимется ветер смерти. Тогда ты полетишь навстречу неизведанным краям, туда, куда стремится твое сердце!“»
Разве мог я предположить, что совсем скоро ветер смерти подует мне в лицо!.. Дилижанс прибыл в Мюзийяк после обеда, под звон колокольчиков и удары хлыста. Лакей снял мой багаж, и некоторое время спустя я под вымышленным именем поселился в лучшей комнате постоялого двора. Из окна открывался вид на ярмарочную площадь, несколько старых особняков с величественными подъездами, кучку маленьких домиков и пышную зелень парка вдалеке, у горизонта. В этом парке, как помнилось мне, и стоял замок. Старое родовое гнездо графов де Мюзийяк было на расстоянии нескольких ружейных выстрелов от моего обиталища. У меня подкашивались ноги от радости, страха, горечи и надежды. Мне хотелось кричать, и я повалился на кровать, сраженный взрывом чувств. Потом я вскочил на ноги; мне не терпелось пройтись по деревне, где я так часто гулял с матерью, будучи ребенком. Я достал из чемодана скромный сюртук, башмаки с пряжками и, посмотревшись в висящее над камином зеркало, убедился, что могу показаться на людях. Это я и не преминул сделать.
Без особых сложностей разобрался я в хитросплетении улиц и направил шаги свои в другой конец деревни — мне хотелось навестить нотариуса. Жив ли еще господин Керек? Если он не отошел в мир иной, то конечно же не откажется мне помочь. Было очень тепло — кажется, я забыл упомянуть, что дело происходило в мае, — я вошел в церковь, остановился на минуту под колоннадой, глядя на купель, у которой когда-то, во время таинства крещения, держал меня крестный отец мой, граф де Савез. И он исчез в водовороте революции, как и тетка моя Аньес де Лезе, и дочери ее — Франсуаза и Аделаида. Я — последний росток мощного некогда родового древа, беспощадно вырубленного под корень. Меня вновь охватило отчаяние. Когда я постучался к нотариусу, настроение мое было мрачным. Еще более испортилось оно, когда я узнал, что господин Керек умер и дела моей семьи перешли к некому Меньяну, о котором я прежде никогда не слышал. Впрочем, когда меня ввели в его кабинет, я вынужден был признать, что выглядит господин Меньян приветливо и дружелюбно. Глаза из-за очков смотрели с юношеским удивлением, что сразу расположило меня к нему. С самого начала почувствовал я, что могу довериться этому человеку. Он спросил, с кем имеет честь говорить.
— Пьер Орельен де Мюзийяк!
Меньян покраснел и крепко сжал свои маленькие изящные ручки.
— Господин граф, — пробормотал он с самым трогательным видом, — господин граф… Возможно ли это?..
Он подошел ко мне, в сильнейшем волнении, и некоторое время молчал, не в силах с ним справиться. Наконец самообладание вернулось к нему, и он попросил меня рассказать в подробностях, что с нами произошло.
— Боже мой… Боже мой… — твердил Меньян, пока я рисовал картину нашего жалкого существования в Англии, а он, сняв очки, рассматривал меня большими близорукими глазами, в которых читалась безграничная доброта. Когда я закончил, он с горячностью пожал мне руки.
— Никогда в жизни я не слышал ничего более трогательного! — воскликнул он. — Вы потрясли меня, господин граф! Прошу вас, располагайте мной!
— Прежде всего я хочу сохранить полнейшее инкогнито, — сказал я, — во всяком случае, до поры. Малейшего намека будет достаточно, чтобы вызвать подозрение и расстроить мои планы. Затем хорошо бы выведать намерения барона.
— Увы! — вздохнул нотариус. — Увы, господин граф!
— Что вы хотите сказать?
— Барон Эрбо — человек не болтливый. Признаюсь, я даже никогда его не видел.
— Как! А в день совершения сделки?
— Бумаги готовил не я. Сделку заключил мой предшественник, господин Керек, за несколько дней до смерти, упокой Господи душу его!
— А потом?
— Потом я часто встречал в деревне карету барона, много раз разговаривал с его слугой Антуаном, но случая поговорить с хозяином не имел ни разу.
— Как? Неужто вас никогда не приглашали в замок?
— Никогда. Эрбо никого не принимают.
— Почему?
— Они знают, господин граф, что замок принадлежит не им. Они купили его — между нами, за бесценок, — но чувствуют себя чужими в Мюзийяке. Никто из здешних жителей не снимет шляпу перед ними, если они появятся в деревне. Даже Антуан держится настороже. Люди в деревне не любят его и ясно дают это понять.
— Но…
— Не надо, господин граф, дело ясное! Вас ждут, словно мессию, а барон уже много лет трепещет в ожидании вашего возвращения. Стоит вам только показаться, и он уберется отсюда!
— Спасибо, — прошептал я, растроганный простотой и прямодушием нотариуса. — Но у меня нет намерения просто изгнать этого господина. У него, возможно, есть семья…
— Да, он женат, — сообщил нотариус. — У него дочь… И кажется, прелестная. Иногда она гуляет в парке по вечерам.
— Сколько ей лет?
— Двадцать. Ее зовут Клер.
— Она не виновата, — сказал я, — что отец ее разбогател на службе у Бонапарта.
— Конечно!.. Но ей известно, какие чувства наши жители питают к их семье. Похоже, она очень страдает от этого. К ней часто вызывают доктора. Говорят, она немного… странная. Все это очень грустно.
— Может быть, из-за нее Эрбо и ведут затворнический образ жизни? — предположил я.
— Нет, господин граф. Они прячутся, потому что знают, с какой враждебностью местные жители относились ко всем, кто владел поместьем после вас. Сначала замок купил некто Мерлен, чем вызвал в деревне настоящий бунт. Несчастного чуть не забросали камнями, он еле успел спрятаться. Выходя из замка, он видел висящие на ветвях дуба чучела с надписью: «Смерть членам Конвента!» Его собак отравили. От одиночества и страха он повесился. Через несколько месяцев появился Леон ле Дерф. Ему тоже устроили невыносимую жизнь. Я не могу перечислить все унижения, которым его подвергали. Дошло до того, что он не выходил из дому без ружья. Он худел, дичал и в конце концов потерял рассудок. Его увезли в карете, и было слышно, как он кричал и колотил кулаками в дверцу. Замок несколько лет стоял без хозяина. Наконец в день отречения тирана его купили Эрбо. Они, вероятно, хотели укрыться подальше от Парижа, где шла охота за приверженцами императора. Наши люди не особенно беспокоили их, видя, что новые хозяева ведут себя скромнее прежних. Чтобы лучше понять ситуацию, господин граф, достаточно сказать, что при выезде они всегда опускают занавески в карете, так что нельзя рассмотреть даже профилей сидящих внутри.
— Знаете, — воскликнул я, — мне их жаль! Я сейчас же напишу им и предложу разумный компромисс, потому что не хочу пользоваться их несчастьем. Увы, я не очень богат, но никто не говорит…
Нотариус воздел руки горе, как священник перед алтарем:
— Позвольте сообщить, что вы владеете значительным состоянием. Мой предшественник, господин Керек, умело вел дела покойного графа Мюзийяка. Я также старался делать все от меня зависящее. Мы еще поговорим о ваших делах, но и так ясно, что, какие бы претензии ни выставил барон, вы сможете выкупить замок.
— Слава Богу! — воскликнул я. — Да благословит вас Небо! В таком случае я не буду медлить.
Нотариус поклонился, вызвал клерка, тот принес чернильницу. Он соблаговолил сам очинить перо, которым я набросал письмо, более любезное, чем предполагал вначале. Но меня не покидала мысль о несчастной девушке, ставшей, как и я, жертвой безумия людей и эпохи. Предложенная мною сумма была для них сущим подарком, но в то же время я дал им ясно понять, что в случае отказа могу быть не только щедрым, но и жестким. Пока я писал, Меньян отошел к окну и рассеянно глазел на рыночную площадь.
— Я как раз вижу, — сказал он, когда я посыпал исписанный лист песком, — слугу барона, того самого Антуана, о котором я вам говорил. Он пришел за покупками. Полагаю, господин граф, было бы лучше всего передать письмо с ним.
Я согласился и наспех прочел вслух написанные мною строки. Он чуть не подскочил, услышав предложенную сумму, и покачал головой.
— Господин граф слишком добр, — проговорил он наконец, — но я сомневаюсь, что барона убедят ваши доводы.
— Что ж, попытаемся!
Я раскланялся, нотариус любезно проводил меня и указал слугу Эрбо. Тот как раз покупал свечи и несколько пучков конопли, но мне было не до него — на площади я увидел нашу старую карету, и сердце мое бешено забилось. Улисса по возвращении на Итаку встречала собака. Увы, наша верная кобыла давно издохла, а передо мной стояла древняя, потрепанная годами колымага. Трогательный символ прежней роскоши! Я подошел к ней, погладил дверцу, на которой едва виднелся наш фамильный герб — золотой крест на лазурном поле. Там, возле кареты, пахнущей кожей и дегтем, мне явился образ графа — моего отца, я увидел его так явственно, что задрожал от страха и у меня подкосились ноги. «Будьте покойны, батюшка, — мысленно произнес я, — сын ваш полон решимости сдержать клятву, и прах ваш с почетом вернется в замок, в котором вы родились!» Но тут появился слуга со множеством свертков в руках.
— Эй, — крикнул я, — передай это письмо господину барону Эрбо!
— От кого? — буркнул грубиян, насторожившись.
— От графа Мюзийяка дю Кийи! — бросил я гневно.
Этот деревенщина, едва услыхав имя, поклонился мне до земли, побросал как попало свертки на сиденье, взмахнул хлыстом и так пустил лошадь, что карета чуть не развалилась. Я не мог сдержать улыбку. Мое поручение будет вскоре выполнено, и барон задрожит от страха за толстыми стенами и высокими башнями пока еще принадлежащего ему замка.
Вдруг меня охватило желание увидеть родовое поместье, и, выйдя из деревни, я быстрым шагом направился к деревьям, наполовину скрывавшим стену парка. Через несколько минут я был у ограды замка. Слава Богу, она не пострадала от ужасных событий, разоривших страну. Тем не менее во многих местах верхняя часть стены была разрушена поваленными ураганом деревьями, и я, цепляясь за корни и ветви, легко пробрался в парк. Из-за отсутствия надлежащего ухода кустарник в нем разросся сверх всякой меры, и я не без труда определял верный путь. Но, выбравшись из окружавших меня со всех сторон зарослей, сразу узнал тропинку, ведущую к пруду, и меня охватило сладостное волнение. Я дал волю слезам. Мне хотелось броситься на землю, целовать ее, приникнуть грудью к камням, которые были для меня дороже всего на свете. Наконец перед моим очарованным взором предстала величественная картина неподвижного водного зеркала, простирающегося до самого замка! Душа моя возликовала: «О Мюзийяк, сын твой вернулся!» Упав на колени на глинистом берегу пруда, я возблагодарил Господа за счастливое возвращение. Легкий вечерний ветерок, подобный дыханию надежды, гнул тростник и развевал мои волосы. Я был уверен в победе и безмятежно смотрел на родовую колыбель. Не поддаваясь воздействию времени и бурь, замок устремлял в небо величественные башни, увитые до самой кровли густым плющом. Флюгеры в виде вздыбившихся драконов вращались в прозрачном голубом дыму, поднимавшемся из труб. Заходящее солнце золотило окна фасада, и тут я заметил на террасе изящную фигурку в светлом платье — девушка в задумчивости облокотилась на перила, пальцы ее сжимали букет цветов.
— Это она! — вздохнул я и побледнел.
Вечерняя грусть, легкий плеск волны о берег пруда, стечение самых необыкновенных впечатлений делали эту нечаянную встречу более сладостной, нежели тайное свидание. Но девушка из замка была дочерью самозванца, а я, законный владелец поместья, вынужден прятаться, словно вор. В конце концов любопытство возобладало над возмущением, и, укротив свою злость, я пробрался через заросли тростника к террасе, над которой носились стрижи. Невинное дитя не догадывалось о моем присутствии. Силуэт ее четко вырисовывался на пурпурном небе. Не различая лица, я видел только пальцы, обрывавшие лепестки розы. Благоухая, они падали к моим ногам. Из окна гостиной доносились слащавые звуки спинета[56], и на миг я испытал угрызения совести: умиротворение, спокойствие — вот что я вознамерился разрушить. Из-за меня создание, чей облик навечно запечатлеется в моем сердце, обольется слезами! Но воля матери — для меня закон. Я не забыл ее уроки, хотя меня смущала их безжалостная суровость. Пока я стоял в замешательстве, предаваясь горьким размышлениям, послышался женский голос.
— Клер! — услышал я. — Клер!
Девушка вздохнула и исчезла. Я повторил про себя ее имя, совершенно беспричинно показавшееся мне очаровательным. Клер! Во всяком случае, ее я пощажу…
Опускалась ночь, по водной глади пробежала рябь, лягушки начали свой концерт. Словно ящерица, проскользнул я вдоль террасы к службам. У амбара я внезапно остановился. Часовня исчезла. Вернее, она рухнула в траву: колонны раскололись, разбились арки. Там, где она некогда высилась, буйствовал чертополох. Словно слепой, я сделал несколько шагов с вытянутыми вперед руками. Ноги спотыкались о вековые камни. Меня охватил ужас. Но, слава Богу, нет! От самого страшного испытания я был избавлен. Склеп оставался в неприкосновенности. Вход скрывала плита алтаря с изъеденным временем крестом, который пауки заплели паутиной. В этот миг я понял ожесточение людей из деревни, мне стало ясно, почему погибли Мерлен и ле Дерф. Я ощущал одновременно гнев одних и страх других — настолько безутешное величие святого места делало осязаемым совершенное кощунство.
— Боже мой, — прошептал я, — прости их и прости меня!
Я перекрестился, чтобы отвести проклятие, обрушившееся на Мюзийяк… Я еще не знал, что оно повиснет и надо мной и что вскоре настанет мой черед стать безвинной жертвой, избранной судьбой для искупления преступления!
…Кто бы ты ни был, читатель, потерпи, пока я передохну одно мгновение в моем бесконечном восхождении на Голгофу. Позволь мне еще раз пережить этот торжественный момент, когда я, стоя перед развалинами фамильного святилища, повторял страшную клятву. В этот миг судьба моя еще была на перепутье. Потом она подхватила меня и низвергла во мрак. За что, Господи, за что? Разве я плохо поступил, предложив Эрбо незаслуженно высокую сумму в качестве отступного? Может быть, следовало оставить их в покое? Может быть, следовало очистить сердце от ненависти, которую посеяла во мне моя несчастная мать? Неужто было суждено Клер, как и мне, заплатить за все кровью?
…Я ничего не знаю. Меня окружает тьма. В душе моей царит ночь. Ну же, Бог мести, еще одно усилие! Помоги мне поднять тяжелый пистолет. Пусть прольется и моя кровь. Да будет мне дано соединиться с возлюбленной и уснуть подле нее сном Тристана!..[57]
Обессиленный, вернулся я на постоялый двор с исцарапанными шипами лицом и руками, с сердцем, исполненным любви и отчаяния. Увы, я уже был влюблен в девушку, которую едва разглядел, и ненавидел свою любовь. Я долго стоял, облокотившись о подоконник, глядя, как поднимается в небе луна, и слушая вой собак в деревне.
Наконец я лег и погрузился в мучительный сон, полный кошмаров. А между тем то была моя последняя мирная ночь…
На следующий день я вновь встретился с Меньяном и договорился с ним о действиях на тот случай, если барон Эрбо примет мои условия. Дела мои были очень запутаны, и я с трудом следил за пояснениями добрейшего нотариуса. Мне не хватало того здравого смысла, благодаря которому отцу и деду удалось за несколько десятилетий скопить значительное состояние. От них я вообще унаследовал лишь благородную осанку, приятное лицо и неумеренную любовь к верховой езде. От матери же мне достался, наряду с сильной склонностью к мистицизму, меланхолический и угрюмый нрав, мешавший уделять должное внимание делам. Из всей беседы я понял только, что адвокат брался в двадцать четыре часа, полностью собрать предложенную мной сумму. С этой целью я подписал великое множество бумаг, и мы назначили встречу на следующий день.
К вечеру я решил совершить верховую прогулку по ближайшим окрестностям. В Мюзийяке нетрудно найти приличную лошадь. Я остановил выбор на резвой полукровке, и вскоре она бешеным галопом неслась к недалеким ландам. Стремительная гонка опьянила меня, и я целиком отдался ей. Душистый воздух лугов трепал мои волосы, грудь переполняла тонкая смесь запахов чебреца, утесника и майорана, кровь бурлила в жилах, как молодое вино. Но затем я пустил лошадь шагом, утомленный чрезмерностью нахлынувшего счастья, и в сознании ночной звездой в штормовом море всплыл образ девушки с розой. Я совсем отпустил поводья и погрузился в то состояние задумчивости, которое даже самой острой боли придает некую сладостную привлекательность. Нет, конечно же, я не мог любить незнакомку, лицо которой скрыла от меня ночь. Она была лишь тенью, дуновением ветерка, мечтой, наядой, поднявшейся из пруда вместе с вечерним туманом. Напрасно я пытался выбросить из головы навязчивое видение. Напрасно старался, призывая на помощь разум, вызвать в себе презрение к дочери мужлана, получившего дворянство с помощью интриг. Все равно сердце звало ее, губы сами собой шептали ее имя. Чувства мои уже не подчинялись зову чести, я воспылал такой страстью, что потерял голову, повторяя как безумец: «Клер! Клер!» — и мне казалось, что окружающая меня природа разносит повсюду ее имя с пением птиц, шелестом ветра, с журчанием родника в камнях: «Клер!.. Клер…» Я был самым несчастным и самым счастливым из смертных…
Лошадь сбилась с пути, а я не заметил этого и весьма удивился, когда увидел, что она бредет по дороге, ведущей к замку. Фасад его был обращен к ландам, в противоположную от деревни сторону, и отделен от нее парком. Для того, чтобы попасть на центральную аллею, ведущую к воротам, следовало сделать довольно большой крюк. Пока я решал, стоит ли ехать дальше, рискуя встретить того, чьей смерти желал порою, позади раздался шум кареты. Скрыться? Уже не успею. Но у меня было время свернуть в рощицу, примыкавшую к парку слева от меня. Едва я успел съехать с дороги, как показалась карета. Это был экипаж Эрбо. Лакей криком и кнутом подгонял лошадь, и наша старая карета раскачивалась на рытвинах, как лодка на морских волнах. Потерял он рассудок или крайняя необходимость заставляла его так гнать лошадь? Не успел я разрешить для себя этот вопрос, как произошло то, чего я так опасался: послышался треск, и карета резко накренилась, едва не рухнув на бок. Антуан пытался справиться с лошадью — та была вся в пене. Я пришпорил своего скакуна и устремился к нему на помощь. Мне удалось удержать испуганное животное, пока этот негодяй не спрыгнул с козел, не взял лошадь под уздцы и не успокоил ее. Хлопнула дверца. Я обернулся. Боже мой! Какими словами выразить то, что я почувствовал? Потеряв самообладание, я не смел шевельнуться. Я не сводил взгляда с девушки, которая стояла, придерживая рукой дверцу кареты. Она была удивлена не меньше моего и смотрела глазами лани, загнанной охотником в густой кустарник. В глазах ее было столько страха, что внезапно ко мне вернулось хладнокровие. Я соскочил на землю, церемонно поздоровался с ней, представился. Произнося приличествующие случаю слова, я изо всех сил старался запечатлеть ее черты в памяти. Даже сейчас, несмотря на последовавшие ужасные события, я без всякого усилия вспоминаю золотистые локоны возле уха, робкую улыбку, глаза небесной синевы, маленькую руку на дверце кареты, испуганный взгляд невинной девушки… Она ответила слегка дрожащим голосом. Я не ошибся. Это действительно Клер! Клер, дочь барона Эрбо.
— Не бойтесь, — вымолвил я. — Я здесь оказался случайно, просто прогуливался, и счастлив, что смог помочь вам в трудном положении.
В знак благодарности она склонила голову и, придерживая край платья, подошла к кучеру, изучавшему сломанную ось.
— Карета сможет ехать? — спросила она.
— Надеюсь, — пробормотал слуга тоном, который мне очень не понравился. — Сейчас поправлю.
— Поторопитесь!
Чувствуя, что мое присутствие становится неуместным, я собрался откланяться и сесть в седло, но очаровательное создание остановило меня:
— Господин граф, я хочу немедленно засвидетельствовать вам глубочайшую признательность…
Она понизила голос, страха в нем больше не было, и жестом предупредила готовые сорваться с моих губ возражения.
— Знайте, — прошептала она, — ваше письмо произвело благоприятное впечатление. Отец сам подумывал уехать отсюда… по слишком очевидным причинам… Увы! Во всяком случае, я буду сожалеть об этом.
— Мадемуазель!
— Я вас ни в чем не упрекаю, — поспешила произнести она. — Замок всегда принадлежал вам…
— Уверяю вас, что…
— Мы проводили здесь дни свои в тоске… Не только из-за окружающего нас недружелюбия. Людская злоба — ничто. Ужаснее враждебность неживой природы.
Она вздохнула, разгладила ладонью край платья цвета летних лугов и продолжила, пока лакей чинил ось:
— Правда состоит в том, что моим родителям страшно здесь жить. Безмолвие окружающих лесов, уныние песчаных равнин, где редко увидишь стадо, крики куликов над прудом — все это кажется им дурным предзнаменованием…
— А вам? — воскликнул я.
— Мне?.. Мне хорошо в этом печальном жилище. Я люблю голоса теней, тайны, о которых шепчут древние стены. Временами мне кажется, что я догадываюсь, почему повесился несчастный Мерлен, а преемник его потерял рассудок.
Пока она говорила, тонкие черты ее лица постепенно охватывало странное возбуждение, а сверкающие глаза, казалось, видели за моей спиной какую-то страшную, но захватывающую сцену. Движением, в котором было столько непосредственности, что она не усмотрела в этом ничего оскорбительного, я взял девушку за руку и с жаром пожал ее.
— Мадемуазель… — начал было я.
Но она осторожно высвободила руку.
— Приходите завтра, — произнесла она с улыбкой. — Отец будет ждать вас с господином Меньяном. Он собирался писать вам, но теперь я просто расскажу ему о нашей встрече.
— Значит, я могу считать себя приглашенным? — воскликнул я с горячностью.
Антуан уже проверил свою работу на прочность и взгромоздился на козлы. Я хотел открыть дверцу, но Клер с легкостью птички опередила меня и скрылась за опущенной занавеской кареты. Антуан, щелкнув языком, тронул лошадей. Экипаж пропал в легком вечернем тумане. Вскоре стал слышен лишь стук копыт, а потом наступила полная тишина.
Какое перо смогло бы описать чувства, разрывавшие в тот момент мое сердце? Почти мгновенно переходил я от безумного возбуждения к крайней подавленности. Я то повторял, как ребенок: «Завтра я ее увижу! Завтра я ее увижу!» — то каялся и просил прощения у матери. Затем, охваченный страстью, я вновь во всех деталях с мрачным удовольствием вспоминал прекрасные черты ее лица и грациозные движения, повторял ее слова, в которых пытался найти скрытые приметы любви, столь же пламенной, как моя. Мы едва успели расстаться, а я уже страдал от ее отсутствия и требовал леса и поля неблагодарной родины возвратить мою возлюбленную. Потом, поддавшись какой-то черной меланхолии, я удивлялся, что барон никого ко мне не прислал, и начинал подозревать эту романтичную девушку в том, что она замышляет какую-то отвратительную интригу, чтобы вызвать насмешки или даже грубость по отношению ко мне со стороны своего отца. Внезапно она стала казаться мне слишком смелой для человека, страдающего, по общему мнению, нервным истощением. Тогда я принимался обвинять себя в чудовищной черствости и гордыне и, пришпорив кобылу, заставлял ее мчаться стрелой, высекая из камней искры.
Я известил Меньяна о нечаянной встрече и попросил его сопровождать меня на следующий день в замок, после чего, разбитый, с пылающей головой, вернулся к себе. Я едва притронулся к пище, приготовленной трактирщиком с великим тщанием, как будто тот догадывался, что под скромной внешностью его постояльца скрывается владелец Мюзийяка, вернувшийся из изгнания. Но действительно ли я вернулся из изгнания? Не останусь ли я несчастным скитальцем до тех пор, пока не сумею покорить сердце своей возлюбленной? Занятый этими и другими, еще более горькими мыслями, я рано поднялся в свою комнату, надеясь, что усталость избавит меня от терзаний.
Этого не случилось. Шли часы, а желанный покой все не приходил. Вскоре мне на лицо упали бледные лучи луны, что привело меня в исступление. Я быстро оделся и встал у окна, тщетно пытаясь хоть немного освежиться ночным воздухом. Тяжелые тучи нависли над горизонтом, по краям их временами вспыхивали молнии, освещая на несколько мгновений верхушки деревьев, глухо рокотал гром, но над моей головой тучи рассеялись, в темной синеве неба, словно рой светлячков, показались звезды. И вновь во мне, будто изголодавшийся зверь, проснулось безумие. Не в силах больше переносить муку, я встал на подоконник, спрыгнул на землю, уцепившись за глицинию, которая осыпала меня дождем ароматных лепестков. Деревня спала, двери домов крепко заперты. Я был наедине со своей тенью, и мы с нею двинулись в путь, безмолвно, как призраки. Час спустя я уже ощупью пробирался вдоль старой ограды замка — с самого начала я знал, что не смогу противостоять соблазну повторить вчерашнюю вылазку. Да, я стал в каком-то смысле призраком, поскольку дух мой никогда не покидал замка, несмотря на расстояние, разделявшее нас. И если иногда легкое потрескивание паркета или поскрипывание отворившейся под собственной тяжестью двери вселяли на мгновение страх в сердца обитателей замка, я мог с полным правом считать, что в тот момент был там: прошелся по залу или задел створку. Я мог бы — теперь-то знаю, что должен был! — дождаться завтрашнего утра, следующего дня, и тогда, возможно, грядущий кошмар миновал бы меня. Но так хотелось еще раз увидеть, одному, без свидетелей, дом своего детства, так хотелось прикоснуться рукой к заросшим мхом камням, услышать, как играет ветер в башенках замка! Мне хотелось посмотреть на окно, за которым спала та, что лишила меня сна. Мне хотелось… Боже мой, как передать все то, чего желает сердце юноши?.. Я шел по тропинке, освещенной лунным светом, и лишь любовь моя опережала меня.
Миновав дорожку, огибающую пруд, я вышел на длинную аллею, где отец когда-то учил меня ездить верхом. Аллея эта, огибая весь парк, выходила к парадному входу в замок. Прежде она содержалась в совершенном порядке, посыпалась песком и речным гравием. Теперь же наполовину заросла травой, и время от времени я спотыкался об обломившиеся ветви, упавшие деревья. Я шел не спеша, испытывая глубочайшее удовольствие от прогулки по парку, окружавшему замок, который вскоре вернут мне и который через несколько часов примет меня навсегда. Любовь была главным предметом моих мечтаний, но меня занимали и другие достаточно приятные мысли: я уже думал о том, что надо восстановить часовню, залечить раны замка, привести в порядок парк, сад и огород. Пруд надо будет вычистить, а может быть, и осушить, если близость стоячей воды причиняет Клер неудобства. Я ведь был уверен, что она останется со мной, чтобы царствовать в поместье, к которому вернется его прежняя красота. Строя радужные планы, я бродил под кронами деревьев, охваченный невыразимым восторгом, когда до ушей моих донесся странный звук. Нет, то было не эхо глухо рокочущей за горизонтом грозы… Звонил колокол замка… Он бил медленно, через равные промежутки времени, как на похоронах, распространяя в ночи душераздирающую тоску. Сейчас уже наверняка за полночь. Кто же звонил в колокол? Барон? Но он запирался у себя в комнате, как только наступала темнота. Антуан? Может, в замке пожар? Эта мысль повергла было меня в отчаяние, но я быстро преодолел его — я заметил, что колокол звонил очень тихо, будто чья-то осторожная рука смягчала удары. Кто же тогда?.. Клер?.. Клер развлекалась после ночной прогулки тем, что заставляла петь бронзу, сливая голос металла с сокровенным голосом собственной восторженной души? Увы! Как бы ни было привлекательно это предположение, оно вряд ли имело под собой основание. Скорее всего, какой-то бродяга дергал за веревку колокола, чтобы испугать обитателей замка. Но он бы ударил раз изо всех сил и убежал, а загадочный звонарь не спешил, его монотонная мелодия походила на сигнал. Может быть, звонили для меня? Я тотчас отбросил безумную мысль. Но если мне удалось выбросить ее из головы, то из сердца я не смог вытеснить ее до конца, и капля по капле оно стало наполняться острой тревогой и непреодолимым желанием разгадать тайну. Колокол смолк, и мгновенно в природе что-то изменилось. Я весь дрожал, вслушиваясь в звуки, которые всего несколько минут назад, как сельская музыка, очаровывали меня, а теперь вдруг приобрели зловещий смысл. Я всячески старался приглушить звук шагов, вглядываясь в стоящие во мраке деревья и вздрагивая при уханье совы. Эхо возвращало глухой рокот далеких раскатов грома. Следовало бы вернуться — столько предзнаменований предостерегало меня. Но отступить? Никогда! Я прошел суровую школу и не боялся никого, будучи уверен в своих силах. Кроме того, у меня не было никаких причин заподозрить что-то неладное. Я просто ощущал безотчетную тревогу, которая легко объяснялась поздним часом, местом, где я находился, и неожиданным звоном колокола.
Прошло некоторое время, прежде чем в слабом лунном свете я увидел фасад замка с запертыми ставнями, с двумя башнями по бокам. Во дворе никого не было. Над крыльцом я разглядел колокол, с него свешивалась цепь. Ни души! Я мысленно укорял себя. Кого надеялся я встретить здесь в глухой ночной час? Как всякий бретонец, я суеверен, а в детстве меня часто волновали романтические и жуткие сказки, которые так любят рассказывать по вечерам в Арморе[58]. Но пока я оставался вне стен замка, пока чувствовал над головой широкое небо, детские страхи не волновали меня.
Итак, я смело пошел вперед и приметил свет в одной из комнат маршальской башни, названной так в честь знаменитого маршала Тюрена, который однажды провел в ней ночь. Башня возвышалась слева от главного корпуса, прежде в ней располагалась библиотека отца. Со двора в нее можно было попасть через большую стеклянную дверь. Я направился к ней, стараясь производить как можно меньше шума. Кто-то заболел, наверное, и мне вспомнились вдруг слова Меньяна о частых вызовах врача для Клер. Я еще больше встревожился и бросился к башне в неописуемом волнении.
Дверь была закрыта. Тем не менее сквозь ромбы стекла я мог видеть горящие свечи в канделябре на маленьком столике. Одним взглядом я охватил все предметы в комнате: мебель, картины, столик на колесиках с неубранным ужином. Однако прежде всего мое внимание привлекла странная группа. Три человека сидели в креслах, расставленных полукругом. Я тотчас узнал Клер, сидевшую ко мне лицом. Никогда раньше я не видел расположившихся вполоборота ко мне мужчину и женщину, но у меня были все основания полагать, что это барон и баронесса Эрбо. Все трое сидели неподвижно, но не как спящие, а словно восковые фигуры с руками, покоящимися на подлокотниках, со слегка склоненными головами. Острое пламя свечей колебалось в неуловимых потоках воздуха и отбрасывало на застывшие фигуры пляшущие тени. От моего дыхания стекло запотело, а я был настолько пора жен, что даже не догадался отстранить лицо. Не веря глазам своим, я все пристальнее всматривался в надежде, что хоть кто-нибудь из троих все же пошевелится. Я желал этого всеми фибрами души. Я мысленно взывал к Клер: «Встаньте!.. Заговорите!.. Ведь это ужасно!..» Но все трое сохраняли приводящую в ужас неподвижность, безмолвие; трепетность жизни оставила их. Они мертвы! Страшная мысль резко, как удар, пронзила меня. Мертвы?.. Полноте! Согнутым пальцем я тихонько постучал по стеклу. Сейчас они обернутся… Что я скажу им? Будут ли мои объяснения убедительны? Но мой стук не нарушил оцепенения смерти. Ни одна рука не шелохнулась. Ни у кого не всколыхнулась грудь. Ничто не могло прервать их жуткого, безмолвного собрания. Свет падал прямо на лоб и щеки девушки, и я обратил внимание на крайнюю ее бледность. Можно было подумать, что некто во время беседы заколдовал их и превратил Клер и ее родителей в статуи, но теперь я уверился в том, что их глаза смежил вечный сон. Надо было действовать немедля. Позвать на помощь? Разбудить Антуана? Но у этого лакея очень уж гнусный вид. Я предпочел действовать в одиночку.
Я навалился на дверь и почти влетел в комнату — створки были всего лишь прикрыты. Я вошел на цыпочках, взял подсвечник и поднял его над головой, чтобы лучше разглядеть сцену. Увы, я сразу убедился в тщетности любых действий. Толстый затылок барона (я сразу узнал его по элегантному туалету и перстню с выгравированной короной на пальце правой руки) был точно такого же цвета, что и свечи в канделябре. В памяти осталась жуткая деталь, истинность которой я удостоверяю, — в его бакенбардах жужжала муха, она ползала по уху, не вызывая ни малейшего подергивания кожи. Я подошел к нему, попытался нащупать пульс, однако прикосновение к ледяной руке вызвало у меня легкий стон. Я отступил назад и ударился локтем о кресло баронессы. Та медленно завалилась набок, как потерявший равновесие манекен.
Я заметался в ужасе возле трех тел, сраженных непостижимой болезнью, убивающей быстрее чумы! Легкий ветерок из приоткрытой двери колебал пламя свечей в канделябре, веса которого более не могла стерпеть моя дрожащая рука, и ковер был уже в пятнах воска. Я поставил подсвечник на стоящий в стороне ломберный стол и машинально поднял веер мадам Эрбо. Также машинально я положил его рядом с ней на столик и перевел взгляд на Клер. На ней было все то же зеленое платье с буфами на рукавах, изяществом которого я восхищался всего несколько часов назад. Волосы ниспадали на плечи, руки лежали на коленях. Она сидела в кресле, обитом бархатом с узором из кувшинок, напоминая Офелию, уснувшую в ложе из цветов и водяных растений, мне стало дурно от отчаяния и осознания того, что любовь моя погибла в самом начале своей весны.
Итак, предчувствие не обмануло меня: колокол звонил в тот момент, когда моя возлюбленная испускала последний вздох! Это ее отходившая душа изливала жалобный стон, убегая далеко от меня и доверяя ветру последнее «прости». О несчастный! Я продолжал жить, зачем-то продолжал дышать подле той, что навсегда покинула меня! Заливаясь слезами, я тщетно призывал смерть. Изумленная душа моя с трудом различала вокруг самые обычные предметы. В течение некоторого времени — мне показалось, что это длилось бесконечно, а на самом деле, вероятно, прошло не более минуты — я оставался в полнейшей прострации и все ждал, что вот-вот потеряю сознание и упаду без чувств. Тыльной стороной ладони я вытер потный лоб, и ко мне постепенно вернулся разум. Я еще раз оглядел чудовищную сцену: барона, его жену, Клер — троих совсем еще недавно не знакомых мне людей и занявших теперь такое место у меня в сердце! Я стоял среди них как гость, прихода которого ожидали. При моем приближении разговор их прервался, и я нашел три трупа. Что делать? Бежать в деревню и привести врача? Это было бы самым разумным действием, но мне недоставало сил, чтобы уйти. В этой тройной смерти было нечто настолько загадочное, что меня сдерживал неясный страх, я даже усомнился в себе. Эти чувства настолько захватили меня, что, несмотря на весь ужас, я решился еще раз дотронуться до руки барона. Руки Клер я ни за что бы не коснулся. И вновь пришлось признать очевидное. Смерть действительно унесла их, как ранее прибрала поочередно предыдущих владельцев замка — Мерлена и ле Дерфа. Печальная уверенность усилила мое смятение, охваченный паникой, которую ничто уже не могло сдержать, я направился к выходу. И тут вдруг я услышал, как где-то в замке хлопнула дверь. Одним прыжком я выскочил во двор. Обезумев, я уже не соображал, что делаю: то ли ищу помощи, то ли хочу спрятаться. Признаюсь, я убегал! Я бежал, не зная, что устремляюсь навстречу еще большему кошмару…
…После многих дней и недель мучительных размышлений клянусь вам, читатель, что в своем рассказе я ничего не опустил, добросовестно изложил все, что произошло в первой половине той жуткой ночи. В памяти моей навсегда запечатлелись невероятные события, невольным свидетелем которых я стал. Вот почему я продолжаю без колебаний свое повествование, пусть даже то, о чем далее пойдет речь, и покажется просто неправдоподобным. Ибо я уверен в том, что видел своими глазами. И именно потому, что видел это, я готов принять смерть.
Я мчался по аллее, которая только что привела меня к замку. Мною владело единственное желание: покинуть это проклятое место, где больше не было моей возлюбленной. Обезумев от горя, я двигался наугад в сильнейшем волнении, о чем вскоре мне пришлось пожалеть. В какой момент я сошел с аллеи? Не знаю. Луна наполнила подлесок призраками, рисовала тропинки там, где царили непроходимые заросли, отворяла ложные проходы в колючем кустарнике. Я заблудился, потерявшись в этом заколдованном мире, зачарованный голубым светом, который то открывал, то закрывал передо мной пути к спасению. Помню, как я обо что-то ударился, упал и очнулся под деревом, в которое врезался на бегу. Голова болела. Я поднес руку к лицу и различил на ней темные пятна, по всей видимости кровь. Я долго лежал без движения, стараясь собраться с силами и перебороть обморочное состояние. Постепенно я приходил в себя и уже собирался встать, чтобы продолжить путь, но меня остановили странные звуки. Неподалеку раздавался равномерный скрип, источник и природу которого я не мог сразу определить. Это походило на поскрипывание качающегося на ухабах неровной дороги старого экипажа. Испугавшись, я спрятался за поваленное дерево, о которое споткнулся. Скрип все приближался, сопровождаясь приглушенным стуком, похожим на удары разбитых лошадиных копыт о траву.
Я был в полном сознании, уверяю вас! Превозмогая головную боль, я старался как можно лучше все увидеть и услышать. Передвигающийся в темноте предмет был повозкой, в этом я больше не сомневался. Внезапно догадка пронзила меня и повергла в неописуемый ужас — теперь я узнал характерный скрип. Наша карета! Она медленно ехала по заросшей травой главной аллее, ее колеса давили гравий, ломали ветки, она двигалась с какой-то величественной неспешностью, вызвавшей в моей воспаленной памяти картинки детства, легенды о погребальном экипаже, увозившем покойников. Карета в парке так поздно?.. Тем не менее это был не бред. Я все отчетливее слышал приближающиеся звуки. Гроза, бушевавшая вдалеке, стихла. Тишина была настолько полной, что малейшие ночные шорохи приобретали особую выразительность. Внезапно я увидел карету в конце длинной дорожки лунного света, усеянной пятнами теней. Странный экипаж, казалось, плыл как корабль по молочно-белой воде. На козлах виднелась фигура кучера, возвышаясь над расплывчатыми очертаниями лошади, которую окружал как бы легкий туман. Несмотря на расстояние четко вырисовывались колеса, за каждой спицей ползла ее тонкая тень. Экипаж двигался как на прогулке, медленно покачиваясь на неровностях дороги.
С бьющимся сердцем я смотрел, ждал и задавался вопросом: не за мной ли едет карета и не назначила ли меня судьба жертвой жестокого грядущего испытания?
В игре света и теней лошадь казалась огромной и черной. Из ее ноздрей вырывались струи пара, позвякивала уздечка. Когда экипаж входил в тень, слышались лишь глухие удары подков, топчущих высокую траву, и неровный скрип катящейся кареты. Но затем сказочный свет вновь открывал взору мерно переступающие ноги лошади и сверкающие бока кареты. Против воли я вытянул шею, пытаясь рассмотреть людей, выехавших на эту необычную прогулку, и мне показалось, что занавески подняты. Угадывались фигуры двух человек, развалившихся на сиденье, и еще одна, напротив них. По мере того как карета приближалась ко мне, картина становилась все более четкой, как будто я смотрел в подзорную трубу, которую наводят на резкость. Сначала я узнал широкий рукав зеленого платья, затем луна осветила волосы Клер, ее тонкий профиль, и я впился зубами в пальцы, чтобы не закричать. Клер повернула голову к кустам, где прятался я, и, несмотря на бледный свет, придававший лицу зловещий оттенок, я заметил блеск ее глаз в тот момент когда карета проезжала мимо. Одновременно я узнал и ее попутчиков по ночной прогулке. Не знаю, откуда берутся силы, чтобы описать все это, ведь руки у меня до сих пор дрожат при воспоминании о волнении, сдавившем мне тогда горло. Барон попыхивал сигарой и, далеко выставляя руку, стряхивал пепел, постукивая по сигаре пальцем, на котором блестел массивный перстень. Пятна света и тени играли на его бакенбардах, на манишке, на сюртуке. Рядом с ним баронесса небрежно играла веером — тем самым веером, который в смертный час упал на ковер у ее ног. Нет, нет! Я стал жертвой видения, галлюцинации, вызванной тем, что я ударился головой о дерево. И потом, этот восковой оттенок на щеках Клер, оказавшейся теперь, когда карета проехала мимо, лицом ко мне, эта мертвенно-бледная маска, по которой словно масло стекал лунный свет, разве они не плод моего лихорадочного воображения? Но в то же время я видел, как ложится под колесами трава, слышал сопение лошади и скрип кареты. Больше того! Тянувшийся за каретой шлейф дыма сворачивался в прозрачные кольца, и дуновение ветра донесло до моих ноздрей аромат табака… Внезапно карета растворилась в тени. Я задержал дыхание, как будто надо мной нависла ужасная опасность. Неужели карета исчезла? Неужели она провалилась сквозь землю вместе с сидящими в ней призраками?.. Но вот она так же неожиданно появилась вновь, уже теряя резкость очертаний, а раскачивающиеся над ней неровные тени ветвей, казалось, увлекали ее в небытие. Она таяла в ночи. Мне хотелось броситься за ней, догнать, пощупать. Но я не мог двинуться с места. Я долго с сомнением и подозрительностью вглядывался в кустарники. Затем послышалась мелодичная песнь соловья, и колдовство рассеялось. Я вышел из укрытия и направился к аллее, по которой странный призрак проследовал мимо. На блестевшей от мелкой росы траве виднелись две параллельные борозды, которые уходили под расплывчатый свод, образованный кронами деревьев: следы колес. Боже мой, почему в ту минуту я не утратил рассудок? Скольких неприятностей можно было бы тогда избежать! Скольких слез!
В голове рождались тысячи самых ужасных подозрений, и я стоял посредине аллеи, не замечая задевавших меня черными крыльями летучих мышей, но страх все же почти прошел, и чары голубой ночи уже не могли расстроить мои нервы. Я пытался решить непостижимую проблему с противоречивыми исходными данными. Мертвы ли они? Живы ли? Ведь очевидно, что может быть либо одно, либо другое. Когда же глаза обманули меня? Я колебался, не зная, что признать истиной. С того момента, как я вступил за стены замка, мне казалось, будто я попал в сказку, в одну из тех страшных легенд, что рассказывала по вечерам моя бедная мать.
Но я не бредил! Более того, во мне росло любопытство. После долгих колебаний я все же решил вернуться в замок. Я не мог уйти побежденным! Надо, несмотря на все подстерегающие меня скрытые опасности, найти улику, доказательство. Если возлюбленная моя действительно мертва, я откажусь от своих планов. Но если она жива, если… Я перекрестился, чтобы заручиться поддержкой ангелов света, и осторожно направился к замку, избегая полян, дорожек, площадок — короче, освещенных луной открытых мест. Я тщетно вслушивался в ночь, но не услышал ничего, кроме трелей соловья и далекого кваканья лягушек…
Я долго осматривал двор перед замком, куда ложились тени двух башен с фантастическими очертаниями флюгеров. Неужели я поддамся страху, находясь так близко от цели? Шепотом я подбодрил себя и, решившись, несколькими прыжками преодолел те десять или пятнадцать метров, что отделяли меня от гостиной. За стеклянной дверью все еще горели свечи. Когда я отважился заглянуть внутрь, меня пронзил леденящий холод. Все трое находились там. Но уже сидели в других позах. Они переместились! Черт возьми! В самом деле, раз они совершали прогулку по парку, то и вернулись в гостиную только что… Думаю, что меня спас порыв гнева, здоровая реакция крепкой натуры, которую я унаследовал от отца. Я решительно вошел в комнату.
— Разрешите представиться. Мюзийяк!..
Мои слова отозвались эхом в пустой гостиной. Никто не шелохнулся. Лишь пламя свечей слегка дрогнуло, когда я проходил мимо, и вокруг меня заплясали тени, на какое-то мгновение как бы оживив окаменевшие фигуры семьи Эрбо. Они сидели в тех же креслах, что и в первый раз. Но барон придвинулся поближе к жене и положил руки на подлокотники, а в пепельнице догорала сигара. Баронесса поставила на соседний столик корзинку с вышиванием, на пальце у нее появился наперсток. Клер… Но неужели не ясно? Стояла такая тишина, которая убедила бы любого скептика. Было совершенно очевидно, что тела эти лишены жизни, как восковые фигуры, выставляемые в музеях, где иногда, ради вящего удовольствия публики, их приводят в движение скрытыми пружинами. Но, может быть, и передо мной просто превосходно выполненные манекены?
Едва только эта безумная мысль пришла мне в голову, как я тут же с презрением отбросил ее и, чтобы заставить замолчать упрямый внутренний голос, который вот уже час изводил меня самыми нелепыми предположениями, повинуясь, не знаю какому, инстинкту насилия и страха, схватил блестевшие в корзинке ножницы, замахнулся и, целясь в руку барона, быстрым движением нанес удар. Лезвие угодило в большой палец правой руки. Из глубокой раны потекла какая-то коричневая жидкость, сразу же застывшая, а меня помимо воли охватил нервный смех. Барон был настолько давно мертв, что кровь уже застыла у него в жилах. Я мог сколько угодно изощряться, резать… Мне все равно не вырвать этих троих из объятий смерти.
У меня подкосились ноги, устоял я лишь усилием воли, кроме того, от удара, рассадившего мне лоб, раскалывалась голова. Я выронил ножницы и осенил трупы крестным знамением. Потом побрел из комнаты не в состоянии уже ни думать, ни страдать. Я был настолько измотан, что плохо соображал, куда направляюсь…
Когда я подошел к постоялому двору, над деревней занималась заря, из последних сил я вскарабкался на балкон своей комнаты, рухнул на кровать и провалился в сон, подобный смерти.
Проснувшись несколько часов спустя, я обнаружил, что пребываю в сером ватном мире, как только что освободившаяся от бренного тела душа в преддверии вечности. Кто я? Какая тяжелая печаль давит меня? Удивленные глаза мои увидели незнакомую комнату. Лошади били копытами по мостовой. Где-то поблизости кудахтали куры. Внезапно я понял причину своих терзаний: счастье навсегда оставило меня. Охваченный мучительной болью, я стал проклинать день, когда родился, и день, когда принялся строить безрадостные планы.
К чему оставаться мне в Бретани? Не лучше ли уехать за границу и там, вдали от не принявшей меня в свое лоно родины, умереть хотя и в безвестности, но с пользой для дела? С тем капиталом, что собрал для меня нотариус, я легко найду выгодное занятие в Америке, этой земле обетованной для изгнанников. Я уже мысленно рисовал себе свое будущее, как в дверь постучали. Это был слуга, которому поручили передать мне, что господин Меньян ждет меня в общем зале.
Господин Меньян! Что сказать ему?.. Заканчивая свой туалет, я обдумывал различные предлоги, под которыми можно было бы избежать возвращения в замок и скрыть свое поражение. Но ни один из них не показался мне убедительным, а правда была настолько невероятной, что нотариус наверняка сочтет меня сумасшедшим, если я все расскажу ему. И напрасно я буду настаивать на том, что действительно все это видел своими глазами. Мне возразят, что мне почудилось. К тому же, если признаться, что я был в парке и даже в гостиной замка, то, зная мое враждебное отношение к барону, мне несомненно припишут убийство и его самого, и домочадцев. Следовательно, надо молчать. Но тогда Меньян поведет меня туда!.. Я буду вынужден в третий раз увидеть… Боже милосердный! Я почувствовал, что бледнею при одном воспоминании об ожидающей нас сцене.
Время шло, а в голову не приходило ничего, что могло бы спасти меня. Я устал, мне казалось, что за эту чудовищную ночь голова моя поседела. Мне едва хватило сил, чтобы устоять на ногах. Уже спускаясь по лестнице, я все еще разрывался между самыми противоречивыми решениями и не мог остановиться ни на одном из них.
Нотариус встретил меня с той же предупредительностью, что и накануне. На коленях он держал объемистый портфель, закрытый на замок.
— Здесь у меня, — проговорил он, похлопав ладонью по коже, — все, чтобы поставить его на колени. Но, извините ради Бога, господин граф, вы не заболели?
— Ничего особенного, — ответил я. — Простое волнение…
— Действительно, — признал этот милейший человек, — мы приближаемся к торжественному моменту. Я и сам…
Он лихо осушил стоявшую перед ним рюмку и добавил вполголоса:
— Я тоже не прочь сказать ему пару слов, этому барону Эрбо. Моя карета ждет на площади, и через четверть часа…
— Я думаю… — начал я.
Он хитро улыбнулся:
— Господин граф может во всем положиться на меня. Все будет сделано как подобает!
— Однако…
— Ни слова больше! У меня есть опыт в подобных делах, а потому — вперед!
Любезно и почтительно взяв меня под руку, он двинулся к двери.
— Не к чему торопиться, — робко запротестовал я.
— Куй железо, пока горячо! Если предоставить Эрбо время для размышлений, он может передумать. Сейчас барон все еще под впечатлением вашего приезда и готов принять любые условия. Завтра он воспрянет духом и будет поздно.
Я уступил, приободренный уверенностью и доброжелательностью своего спутника. Кроме того, слишком явная нерешительность могла показаться подозрительной. С другой стороны, в силу какого-то временного помутнения рассудка — иначе не объяснишь — меня стала интересовать та отвратительная ситуация, из которой я только что желал выпутаться. Вероятно, из всех неудачников я был самым несчастным и самым жалким. Но мне было любопытно присутствовать в качестве стороннего наблюдателя при крахе собственных надежд, и потому я решительно занял место в кабриолете подле нотариуса, декламируя про себя сонеты Шекспира.
Кто в состоянии объяснить загадку человеческого сердца, способного в момент, когда оно разрывается от обрушившихся на него ударов, испытывать отчаянное удовольствие от острейшей боли? Убаюканный мерным покачиванием экипажа, я забавлялся подобными мыслями и слушал болтовню нотариуса, пребывая в оцепенении, в котором так хотелось остаться навечно. Нотариус же видел себя хозяином положения: он уже устанавливал арендную плату, заключал выгодные сделки, клялся, что менее чем в пять лет восстановит подорванные дела. С моей стороны было бы слишком жестоко разубеждать его, заявив о своем желании отказаться от борьбы.
Вскоре кабриолет уже ехал вдоль стен замка, и меня стали осаждать воспоминания, от которых я впал в состояние глубокой депрессии. Меньян заметил произошедшую во мне перемену.
— Возможно, нам следовало перенести визит, — сказал он. — Видимо, господин граф, вас лихорадит.
— Усталость, — прошептал я, — дорога… Но на свежем воздухе мне уже гораздо лучше.
— Простите меня за настойчивость, — проговорил он.
Воцарилось молчание. Кабриолет медленно поднимался по аллее, ведущей к воротам замка. Я узнал место, где в первый и последний раз разговаривал с Клер. Это было вчера, и это было в другой жизни. Вчера она еще жила, а сегодня… Затем мои мысли потекли в другом направлении. Я подумал, что три человека не могут одновременно скончаться от болезни и не могут все вместе, одновременно — о, это было бы чудовищно! — принять решение положить конец своему бренному существованию. Следовательно, некий неизвестный преступник… Но я тут же отбросил это безумное предположение. Разве я не был уверен в том, что сам видел, как они ехали в карете, разве не чувствовал запаха сигары барона? Правда, чуть позднее в гостиной… Я не сумел сдержать стон, и нотариус участливо склонился ко мне:
— Вы очень бледны, господин граф. Одно ваше слово, и мы вернемся!
Но я решил испить скорбную чащу до дна, раз уж нельзя совсем отвести ее от моих губ. Завтра у меня будет еще меньше воли, и, следовательно, я подвергнусь еще большей опасности. Я отрицательно покачал головой, и мы въехали во двор. Со вчерашнего дня там ничего не изменилось. Слева я увидел все еще приоткрытую дверь в гостиную. Между башнями с криками носились старые вороны, лучи весеннего солнца праздничным светом падали на стены, делая их еще более серыми и, как мне показалось, более враждебными. Во дворе не было ни души.
— Замок спящей красавицы, — проворчал Меньян, ожидавший, вероятно, более любезного приема.
Он остановил кабриолет у подъезда, и мы вышли.
— Эй, кто-нибудь! — позвал он.
Я чуть не сказал ему, что напрасно он теряет время, ведь обитатели замка уже никогда более не услышат нас, но меня слишком отвлекали попытки сохранить хладнокровие и перебороть слабость, отнимавшие у меня последние силы. Попутчик мой взялся за цепь колокола, и раздалось несколько ударов, от которых у меня в жилах застыла кровь. Колокол издавал заунывные звуки, мне показалось, что я опять стою в кустарнике и слушаю его скорбную музыку. Я потянул Меньяна за рукав, призывая вернуться в деревню.
— Черт побери, господин граф, не раньше, чем мы узнаем, почему эти люди, пригласив нас, заставляют ждать!
Он был вне себя и принялся звонить с еще большим усердием. Дверь открылась. На пороге появился кучер и низко поклонился нам.
— Соблаговолите следовать за мной, господа… Господин барон сейчас примет вас.
— Очень надеюсь, — проговорил надменным голосом нотариус.
Меня трясло, как в лихорадке. Нотариус пропустил меня вперед, и я последовал за лакеем в этот проклятый замок, который был замком моих предков. Мы прошли анфиладу комнат, которые я лишь мельком окинул взглядом — я весь был во власти сжимавшей мое сердце тревоги. Мы направлялись в сторону башни. Может быть, слуга просто издевался над нами, или же он следовал инструкциям, полученным накануне, до того, как произошла трагедия? Вероятно, это наиболее приемлемая гипотеза. Но ведь экипажем в парке правил именно этот кучер… Я опять запутался в противоречивых предположениях и, когда слуга постучал в двери гостиной, не удержался и ухватился за руку нотариуса.
— Не бойтесь, — прошептал Меньян, — меня они не проведут.
Об этом ли речь! Через мгновение страшная правда откроется, и я…
— Войдите, — раздался голос.
Лакей открыл дверь и объявил:
— Господин граф де Мюзийяк!.. Мэтр Меньян!..
Я сделал несколько шагов и увидел всех троих, сидящих в креслах. Я увидел Клер в платье наяды, я увидел баронессу, складывающую веер, я увидел Эрбо, который поднялся мне навстречу с протянутой рукой, большой палец у него был забинтован.
— Добро пожаловать, господин граф! Счастлив познакомиться с вами…
Его голос гремел у меня в голове, как трубы Страшного Суда. Я вздрогнул от ужаса, когда рука моя прикоснулась к его сухой и теплой руке, и еще хуже почувствовал себя, когда склонился в поцелуе над рукой баронессы. Неужели я сошел с ума? Или я имею дело с дьяволами? Но взгляд моей возлюбленной был чист, как родниковая вода, он ничего не скрывал. Кто пододвинул мне кресло? В какой момент? Что ответил я на любезные слова барона? Ничего не помню. У меня осталось только одно воспоминание — но как отпечаталось оно в моем сознании! — ужас, который рос по мере того, как глаза мои выхватывали забытые детали: перстень, сверкавший на пальце барона, когда он машинально оглаживал бакенбарды, корзинка для рукоделия, стоявшая у моих ног, тщательно соскобленные с ковра, но все еще заметные капли воска.
— Сигару, господин граф?
Я отказался. Нотариус объяснил, что поездка утомила меня и я нуждаюсь в отдыхе. Я не слушал его. Я тупо глядел на кончик горящей сигары, вдыхал запах дыма, пытаясь сравнить его с тем запахом, который донесся до меня в лесу. Затем я забыл о сигаре и перевел взгляд на кресла, на фигуры, вырисовывающиеся при слабом освещении комнаты и сидящие на тех же местах, где я видел их ночью. А когда беседа, которую пытался поддержать нотариус, смолкла, мне показалось, что все начнется сначала, что хозяева сейчас угаснут, застынут в своих креслах, уснут сном, который на сей раз будет вечным.
Вскоре, правда, барон, словно разделяя охвативший меня страх, отпустил замечание, оживившее разговор. Нетрудно было догадаться, что его предупредительность наигранна, а невыносимое чувство напряжения, которое я испытывал, должно быть, разделяла и Клер, поскольку она упорно молчала и сидела, не поднимая глаз. Благодаря этому я смог разглядеть, что щеки ее бледны, глаза обведены темными кругами, а губы почти бескровны. Ее мать показалась мне еще более подавленной. Я видел, например, как дрожали ее руки над рукоделием. Даже у самого барона, несмотря на всю его веселость, сигару, дородность сельского дворянина, срывался голос, а временами слабел и странным образом ломался. Меньян чувствовал, что я скован. Он ерзал на стуле, покашливая, все не решаясь приступить к существу визита, говорил о видах на урожай, о поголовье скота, о погоде.
— Что, если нам осмотреть замок? — предложил вдруг барон, поворачиваясь ко мне. — Думаю, это ваше самое сокровенное желание.
Мы вышли, и Меньян шепнул мне на ухо:
— Они выглядят странновато, вы не находите?
Я подал руку Клер, и мы позволили барону, его жене и нотариусу пройти вперед, поскольку нас вовсе не интересовали денежные дела, к которым со всей обстоятельностью приступил Меньян. Мы медленно шли по комнатам, и я с грустью узнавал их. Я уже сожалел, что замок избежал разграбления — благодаря прихоти судьбы мне предстоит поселиться здесь в ужасном одиночестве. Когда Эрбо уедут, у меня, увы, будет предостаточно времени, чтобы бродить по комнатам, как призрак. И я беспрестанно буду вспоминать о трех мертвецах в гостиной, которые в этот момент любезно со мной беседовали… Мне не удалось совладать с легкой дрожью, и Клер тихо спросила:
— Господин граф, если вы больны, то, может быть, мы…
Очаровательное создание! Я чуть не рассказал ей правду и до сей поры не могу понять, что меня удержало от порыва.
— Под этими сводами так прохладно, — сказал я. — Пойдемте дальше!
Не знаю, что помешало мне намекнуть на события минувшей ночи. Я все еще горел желанием раскрыть ей тайну, но не знал, как приступить к мучившему меня вопросу. Кроме того, шорох шелкового платья Клер, легкое прикосновение пальцев к моей руке, запах ее волос — словом, ее присутствие окончательно привело меня в смущение и лишило дара речи. Мы поднялись на второй этаж. Я рассеянно слушал нотариуса, тот сыпал цифрами и, казалось, вел оживленную беседу. Вдруг мы очутились в маленькой, скромно обставленной комнате с побеленными стенами.
— Моя детская, — прошептал я.
— Мы отремонтировали ее, — сказала Клер.
Я долго рассматривал узкую железную кровать под белым пологом, распятие и сухую ветвь священного самшита, секретер, крышку которого я откидывал, когда занимался, и в углу, у окна, выходившего на земляной вал, скромный столик с тазиком и кувшином для умывания. Из этой непритязательной комнаты меня безжалостно отправили в изгнание, и теперь я возвращался сюда, чтобы пережить новое, еще более суровое испытание. Как бы мне хотелось, чтобы нежные излияния и ласковые откровения придали моему сердцу немного больше твердости и в то же время надежды! Но имел ли я право признаваться этой невинной девушке в терзавших меня чувствах? Мог ли я заставить ее разделить мою тревогу? И главное, как рассказать ей обо всем мною увиденном, что, я уверен, произошло наяву? Я сам себе напоминал рыцаря из старинной легенды, околдованного любовью феи, и меня бы, наверное, ничуть не удивило, если бы моя возлюбленная вдруг обернулась райской птицей или единорогом.
Я не без труда отбросил нелепые мысли и увлек Клер на смотровую площадку, откуда открывался вид на парк с его благородными деревьями, пруд, сад и развалины часовни.
— О, — вздохнул я, — я мечтал об иной судьбе! Насколько прежде я желал, чтобы это поместье было возвращено мне, настолько сегодня мне безразлично, поселюсь ли я в нем, если мы заключим договор с вашими родителями. Да что я говорю! Я подпишу его с крайней неохотой.
— Почему? — спросила Клер. — Разве…
Я осмелился прервать ее жестом и прошептал:
— Мне будет слишком больно, если я в одиночестве стану бродить по этим аллеям, где так часто гуляли вы. Все здесь, подумайте об этом, будет напоминать о вас. Лепестки цветов, плывущие по пруду, — вы оборвали их свой рукой; камни, на которые вы смотрели каждый день. Прикасаясь к спинету, я буду вспоминать музыку, которая вам нравилась… Ваша тень останется в замке, а я стану ее заложником.
Она приложила к моим губам надушенную ручку:
— Ни слова!
Грудь ее вздымалась от волнения, щеки стали бледнее цветов камелии. Я нежно отстранил ее пальцы, покрыв их поцелуями.
— Клер. Клер… Выслушайте меня! Это необходимо. Речь, возможно, идет о вашей и моей жизни. Я не смогу жить без вас…
— Прошу вас, господин граф… Оставьте меня!
Я и не подумал отпустить свою добычу и, в то время как слезы застилали ее прекрасные глаза, рассказал ей о своем детстве, о своей жизни в изгнании и о своей безнадежней любви. Она уже не пыталась оттолкнуть меня, и я, теряя остатки хладнокровия, упал перед ней на колени и предложил имя, состояние и замок, который некогда поклялся отнять у нее.
— Нет… — простонала она. — Нет! Это невозможно!
— Вы не любите меня?
Она провела рукой по моим волосам.
— Разве я это сказала?
Я вскочил на ноги и прижал ее к груди.
— Значит, вы любите меня? Я знал это! Я это вижу! Вы меня любите, Клер! Вы моя!
— Я не буду принадлежать никогда и никому. Это запрещено мне…
— Вашими родителями?
— О нет! Родители предоставляют мне полную свободу.
Я вдруг вспомнил ее таинственные слова, намеки на враждебность окружающих вещей и на страхи барона.
— Клер, — продолжал настаивать я, — в вашей жизни есть какая-то тайна. Доверьтесь мне. Я смогу помочь вам.
— Увы! — произнесла она. — Тайна эта принадлежит не мне.
— Нет такой тайны, даже самой ужасной, которую я не мог бы с вами разделить. Вы боитесь врага?
— Против этого врага вы бессильны.
— Где он прячется? В замке?
Она поднесла руки к груди и растерянно осмотрелась.
— Он прячется во мне… О, как я иногда хочу умереть! Как Мерлен, как ле Дерф! Порою мне кажется, что желание мое должно исполниться, что я познаю умиротворение, покой, а затем…
— Клер, дорогая, успокойтесь! Ваше душевное состояние внушает опасение. Но со мною вы в безопасности… Позже вы объясните…
Обняв за плечи, я повел девушку вдоль крепостного вала замка. В ветвях деревьев играл ветер. Ящерицы с быстротой молнии пробегали по нагретым солнцем камням. Божественная радость наполнила меня.
— Вы, как и я, жертва одиночества, — шептал я ей на ухо. — Эти густые кроны, заросшие пруды, дикие растения, опутавшие парк словно лианы и превратившие его в заброшенный угол, — вот что привело вас в мрачное и подавленное настроение. Но я намерен преобразить Мюзийяк. Вырублю деревья, осушу пруд, и на месте камыша и тростника расцветут розы и лилии. Сам же замок…
Она покачала головой:
— Прошу вас! Не усугубляйте мое горе… А! Вот и отец.
Из-за башни в самом деле раздался голос барона. Я отошел на несколько шагов.
— Я никогда не покину вас, что бы ни случилось! — торжественно произнес я.
Появился барон, за ним следовали его супруга и нотариус, удовлетворенно потиравший руки.
— Сделка состоялась, — обратился ко мне барон. — Вы должны быть довольны господин граф, у вас очень надежный союзник в лице господина Меньяна.
Я смотрел на его перевязанный палец, и слова эти странно отзывались в моем сознании.
— Очень рад, — пробормотал я. — Лично я мало что смыслю в подобных сделках…
— Теперь остается только подписать бумаги — вмешался нотариус. — Я уже все подготовил.
— Хорошо, — произнес барон. — Пойдемте вниз… Не желаете ли осмотреть что-нибудь еще, господин граф?
Я помедлил, боясь показаться смешным.
— Да, — сказал я наконец. — Да… Мне хотелось бы посмотреть склеп в часовне.
— Склеп? — переспросил барон.
Внезапно он остановился и кровь отхлынула от его полного лица; жена его облокотилась на выступ стены и стала такого же серого цвета, что и камень, поддерживающий ее. Клер опустила глаза, и, несмотря на яркое солнце, все трое стали похожи на застывшие изваяния, подтачиваемые изнутри невидимым и смертельным недугом.
— Впрочем, это не к спеху, — торопливо добавил я.
Барон слабым голосом повторил:
— Не к спеху…
Затем взял меня за руку и увлек в обратном направлении.
— Лучше всего, — сказал он, — оставить мертвых в покое!
— Разве вам никогда не приходила в голову мысль спуститься в склеп? — спросил я.
— Я спускался… однажды.
— Ну и?..
— Ну и у меня нет ни малейшего желания сделать это еще раз!
— Он… в очень плохом состоянии?
— Отнюдь. Но поверьте, господин граф, не дело хоронить умерших столь близко от живых!
Воцарилось молчание, едва нарушаемое свистом ветра. Меня вновь охватило чувство тревоги, пронзившей меня в начале визита. Я подумал, что у барона, возможно, были вполне основательные причины принять предложение нотариуса. Почему этот человек, никогда прежде не помышлявший о продаже замка, так быстро согласился? Клер вчера сказала мне: родители боятся. Взгляд мой то и дело обращался к забинтованному пальцу, который всего несколько часов назад я так глубоко поранил. Нет, страхом ничего нельзя объяснить: тайна Эрбо, вероятно, намного ужасней.
Запутавшись в собственных мыслях, отчаявшись убедить возлюбленную, желая умереть, шел я за бароном в гостиную. Веселое настроение покинуло нотариуса, и он, напустив на себя угрюмый вид, казалось, погрузился в глубокие раздумья. Он вынул из портфеля купчую и, пока мы с бароном ставили подписи под документом, начал пересчитывать деньги. По правде говоря, я уже не понимал, снится мне сон или все происходит наяву, в здравом ли я уме. Пока мы отсутствовали, принесли поднос с фужерами. Барон наполнил их вином, вкус которого я не ощутил. Напрасно твердил я себе: «Замок твой. Ты у себя дома. С прошлым покончено», я был печальнее, нежели в день похорон матери. Нотариус решительно закрыл портфель.
— Разумеется, господин барон, — сказал он, — вы располагаете достаточным временем для сборов.
— Благодарю вас, — ответил Эрбо. — Но мы уедем сегодня же вечером.
Я попытался возразить.
— Не настаивайте, господин граф, — продолжил барон. — Я намереваюсь поехать в Ренн, где мне предлагают интересное дело. С вашего позволения, некоторые вещи которые мне дороги, я заберу позднее. В то же время я был бы очень вам признателен, если бы вы на несколько дней оставили карету в моем распоряжении.
Я оценил учтивость барона и в ответ предложил оставить карету себе в подарок. Мы расстались лучшими друзьями. Пока Меньян прощался с хозяевами, я подошел к Клер.
— Я приеду в Ренн, — прошептал я.
— Ни в коем случае!
— Но я не хочу терять вас!
— А я не хочу выходить за вас замуж.
— Почему?
— Это секрет.
— Уверяю вас, я раскрою его.
— А я умоляю вас забыть меня!
— Никогда!
Это были наши последние слова. Потрясенный, я уселся в кабриолет, и мы с нотариусом покинули замок. В голове моей роились тысячи отчаянных планов. Я готов был в случае необходимости похитить Клер. Я поклялся, что она будет принадлежать только мне. В конце концов, мое возбуждение привлекло внимание нотариуса.
— Вижу, господин граф, у вас сложилось то же впечатление, что и у меня… Странная семья, не правда ли?
— Да, весьма.
— Я бы даже сказал, она внушает тревогу, — уточнил этот милейший человек. — В доме царит атмосфера… как бы лучше выразиться… Гнетущая атмосфера! Эти люди живут не так, как вы и я. Ничего таинственного в них нет… Должен даже признать, у барона весьма приличная юридическая подготовка. Но я бы не хотел жить с ними в замке… Может быть, это смешно…
— Вовсе нет. Я полностью разделяю ваши чувства. Вам доводилось встречаться с предыдущими владельцами замка, с Мерленом и ле Дерфом?
— Никогда.
— Вы говорили, что один из них скончался, потеряв рассудок?
— А другой сам покончил с собой — именно так, господин граф!
Меньян на секунду задумался, размышляя, по всей видимости, над моими вопросами. Наконец он продолжил:
— Вот что примечательно. Я готовился к очень непростому разговору. Но когда Эрбо узнал, что вы хотите решить вопрос как можно скорее, он сразу уступил. Мне кажется, он и сам торопился избавиться от замка.
Нотариус был несколько разочарован тем, что ему не удалось блеснуть своими талантами. Я решил не рассказывать ему об увиденном вчера, почти уверенный, что семья Эрбо — жертва таинственных злых чар. Я догадался об этом, когда барон говорил о склепе. Разумеется, я по-прежнему не мог проникнуть в тайну. Тем не менее догадывался, что она как-то связана с трагической судьбой первых незаконных владельцев замка. Странное поведение Эрбо все больше укрепляло во мне уверенность в правоте этого предположения. Я не был жертвой галлюцинации. Что из этого?.. Я опасался, что умозаключения, от которых я терял рассудок, вновь увлекут меня в бесплодные поиски истины, и потому решил при первой возможности посоветоваться со священником.
Тем временем мы въехали в деревню, и нотариус, видя мое подавленное состояние и, возможно, догадываясь — а он был весьма проницателен — о моей роковой страсти к дочери барона, весьма любезно пригласил меня отобедать. Я с радостью согласился, опасаясь остаться наедине со своим горем. Что толку рассказывать про этот обед и как прошел остаток дня! Нотариус поделился со мной планами, как приумножить мое состояние. Я же, слушая его с вежливым вниманием, размышлял об обитателях замка, готовящихся к отъезду. Конечно, некоторое время спустя я мог бы приехать в Ренн и попросить у барона руки его дочери. Покидая Мюзийяк, Клер не становилась для меня потерянной навсегда. Тем не менее я пребывал в глубочайшей тревоге. Смутное предчувствие говорило мне, что не следует отпускать ее, и, по мере того как садилось солнце, терзания мои становились все более непереносимыми. Я ушел, не в силах более выносить даже вида себе подобных. Теперь мне хотелось побыть одному.
Выйдя из деревни, я направился в ланды, и величественный вид заходящего солнца в алых и пурпурных тонах увеличил мою любовь. Заливаясь горькими слезами, я шел наугад, шепотом призывая в помощь Небо, и чувствовал себя более одиноким, чем самая страждущая душа на свете. Вскоре сумерки набросили темную вуаль на кусты цветущего дрока. Я все еще не принял никакого решения. Временами сама мысль о женитьбе казалась мне чудовищной, ведь я слишком хорошо знал, что люди из деревни будут указывать на меня пальцами. И наоборот, временами я так страстно стремился к этому союзу, что сердце мое замирало, и я шатался, словно дуб под топорами дровосеков. За деревьями поднялась ночная звезда, огромная и красная, как луна, которая в былые времена вела друидов[59] к местам жертвоприношений. Я же, словно неприкаянная тень, помимо собственной воли, брел к воротам замка…
Когда под ногами моими заскрипели камешки, я узнал дорогу. Я вернулся к месту нашей первой встречи. Итак, я поджидал возлюбленную в тот момент, когда она садилась в карету, готовясь навсегда покинуть эти места! Невольно я поддался отчаянию и, почти раздавленный болью, побрел к воротам замка. Ухватившись за решетку, как узник, в последний раз созерцающий свет дня, я бросил взгляд на высокие стены, за которыми она давно любила меня, не зная даже моего имени. А теперь… Боже, почему ты так жесток! Едва наши руки сомкнулись, как мы уже должны расстаться. Я воздел глаза к небу, невольно смешивая в своем призыве к Небесам и мольбу и сарказм.
Луна бросала серебристые отблески на покатые крыши и постепенно залила светом пустынный двор. Наконец я услышал, как едет карета. Она огибала замок с севера, и вскоре я должен был увидеть ее. Стук копыт отчетливо отдавался на каменистой дороге. Охваченный суеверным ужасом, я укрылся в тень. Вскоре колеса кареты заскрипели во дворе, и она показалась в слабо освещенном громадном пространстве столь же фантастической, как и вчера, в глубине парка.
Лошадь хрипела, слабое ржание вырывалось из ее глотки. Упряжь скрипела. Цилиндр кучера сверкал, словно воинский шлем. Карета с задернутыми занавесками надвигалась с холодной величавостью и смутной угрозой, отбрасывая перед собой неясную тень, которая, как сатанинским знаменем, заканчивалась неимоверно вытянутыми отображениями лошадиных ушей. Карета выехала из замка, и Антуан — я сразу же узнал его тощую фигуру — соскочил с козел и бросился назад, чтобы закрыть огромные кованые ворота. Я хорошо видел окна кареты, отражавшие кусочек неба, усеянного звездами. Что делали Эрбо за этими стеклами? Курил ли барон сигару? Смотрела ли баронесса в последний раз на утраченное владение? А Клер? Думала ли она в этот миг обо мне?
Ворота не поддавались. Петли скрипели. Я больше не мог сдержаться. К черту правила хорошего тона! Пусть говорят обо мне все, что им вздумается, но я, хотя бы в последний раз, прильну к руке возлюбленной! На цыпочках я перебежал дорогу и, взявшись за ручку, приоткрыл дверцу кареты.
Все трое сидели там без движения. Я плохо различал фигуры, но, ведомый инстинктом, узнал их. На бакенбарды барона падал луч лунного света, а белокурые волосы Клер светились в темноте почти фосфорическим сиянием. В полной растерянности я прошептал еле слышно:
— Извините, прошу вас!
Но я знал, что мне никто не ответит. За спиной послышался стук закрываемых ворот, появился кучер. Полностью утратив самообладание, я приготовился к обороне. Но у лакея не было дурных намерений. Он дал мне знак не поднимать шума. Сам он шел, стараясь ступать тихо. Подойдя ко мне, приложил палец к губам и распахнул дверцу:
— Садитесь быстро, и ни слова!
В темноте я на ощупь забрался в карету, задел за чьи-то вытянутые ноги и, потеряв равновесие от рывка лошади, упал на скамейку рядом с Клер. Я взял ее за руки, они были ледяными. У меня вырвался крик, ответа на который не последовало. Карета продолжала движение, вовсю раскачиваясь на изношенных рессорах, и при каждом толчке тела сидящих передо мной сдвигались и елозили по сиденьям самым нелепым образом. Я задыхался. В нос бил приторный запах гниющих цветов. О, этот запах был мне знаком! Так пахнет в помещениях, где лежат покойники, во время ночных траурных бдений. Меня заперли с тремя мертвецами! От более сильного толчка тело барона отбросило в сторону, оно упало на меня и уткнулось в плечо с безобразной фамильярностью. Я с криком отстранил его и ударил кулаком по стенке кареты. Антуан гнал лошадь, колеса подпрыгивали на ухабах. В голове шумело. Запертая дверца не открывалась. Рядом с собой я видел только три посиневших лица, на которых лежал отпечаток ужасающего безумия. Время от времени на них падал лунный свет, обнажая оскал ртов.
В последний раз я воззвал к Клер и потерял сознание.
Почему в тот момент не захотела забрать меня смерть? Она избавила бы меня от многих испытаний, самое страшное из которых мне еще предстояло пережить, и оно не замедлило обрушиться на меня.
Когда я открыл глаза, была ночь. Я лежал на большой кровати и, повернув голову, обнаружил слева от себя грубый деревянный шкаф, а справа — комод с висящим над ним зеркалом. У изголовья в медном подсвечнике горела свеча. Меня окружала тишина. Где я? На постоялом дворе в Мюзийяке? Но почему тогда меня не отнесли в мою комнату? Внезапно ко мне вернулась память, и я в ужасе перевернулся на бок. И чуть было вновь не потерял сознание. Я сошел с ума! Или стал жертвой наваждения? Клер!.. Клер!.. В бреду я твердил ее имя. По комнате прошла тень, приблизилась ко мне. Огонь свечи позолотил ее светлые волосы, отразился в глазах.
— Я здесь, — прошептал призрак. — Спите. Отдыхайте…
На лоб мой легла мягкая и теплая рука, вытерла выступивший на висках пот.
— Клер!.. В самом ли деле это вы?
Девушка улыбнулась:
— Да, Орельен. Это я… Я больше не покину вас.
— А ваши родители?
— Они уехали.
— Вы уверены?
— Уверена.
— Они не… больны?
— Больны? С чего бы им заболеть?
В изнеможении я закрыл глаза.
— А я? — спросил я. — Я не болен?
— Вы устали, — прошептала Клер. — Ничего больше не говорите. Спите.
Она убрала руку, и я погрузился в черную бездну.
Кем бы вы ни были, читатель, у меня более нет желания задерживать ваше внимание или вызывать жалость обстоятельным рассказом о моих злоключениях. Мне просто хотелось с точностью изложить основные моменты этой истории, кажущейся, увы, невероятной, и тем не менее она абсолютно правдива. То, что я рассказал, действительно пережито мной, и, надо признать, немногие выдержали бы столь тяжкие испытания. Но все же уделите мне еще немного времени — ведь рассказал я еще не все. Мне остается поведать самое грустное, самое печальное, силы покидают меня, когда я приступаю к последней части своего повествования.
Благодаря крепкому здоровью я быстро поправился. На мой взгляд, даже слишком быстро, поскольку в череде таинственных и ужасных событий короткий период моего выздоровления был как бы оазисом счастья. Клер постоянно находилась подле меня, как ангел доброты и сострадания, а ее не знающая усталости рука, поглаживая мой лоб отгоняла меланхолические мысли, которые временами рождали у меня в голове страшные тучи, угрожая обрушить на мою любовь шквал ураганного ветра. Молча мы вкушали несказанное наслаждение. Разве не получил я от нее обещанное? Разве не был уверен, что она останется со мной? Будущее манило нас самыми радужными перспективами. Почему же не торопился я навстречу ему? Потому что, несмотря на все усилия моей возлюбленной, несмотря на страстное мое желание забыть обо всем, прошлое отнюдь не умерло. Оно оставило на нас обоих неизгладимый след. Я без труда различал его на лице Клер, бледность и утомленные глаза которой не переставали тревожить меня. Конечно, мы ежедневно делали новые успехи в утраченном было искусстве улыбаться. Все более и более жаркая страсть пылала в наших взглядах и торопила нас соединить сердца. Но как могли мы принадлежать друг другу, если между нами оставались недомолвки? Потому я и ждал, что Клер заговорит, согласится наконец пролить хоть слабый свет на таинственные события, свидетелем которых я стал. Ручаюсь, она испытывала те же чувства — я много раз видел, как она порывалась обо всем рассказать, но когда слова признания уже готовы были сорваться с уст Клер, в последний момент что-то останавливало ее, тайная стыдливость или, быть может, непреодолимый страх. И тогда, несмотря на наши соединенные руки, на устремленный в глаза друг друга взгляд, мы чувствовали, что между нами встает отчужденность, души наши разъединяются и вновь становятся одинокими.
Вскоре я уже мог ходить и, понимая, что пришло время окончательно обустроить нашу совместную жизнь, изъявил желание написать ее родителям. Она, похоже, удивилась и даже рассердилась.
— Но, дорогая, — сказал я, — положение, в котором мы находимся, не может продолжаться вечно. Ваше присутствие подле меня и так уж слишком противоречит принятым в обществе нормам. Возблагодарим Небо, что эта беда приключилась со мной в маленькой деревушке, где нас никто не знает и мнение ее жителей нас мало волнует. Но ваши родители получат все основания счесть меня подлым соблазнителем, если я в ближайшее время не попрошу у них вашей руки.
— Я совершеннолетняя, — ответила она, — следовательно, вольна располагать собою.
— Но правила приличия…
— Достаточно, если я поставлю их в известность о нашей свадьбе. Сомневаюсь, что с их стороны последуют какие-либо возражения.
— Должен ли я понимать, что вы с ними не очень ладите?
— В самом деле, наши вкусы не всегда совпадают.
Я не стал настаивать не только потому, что не хотел показаться нескромным, но еще и потому, что чувствовал: здесь я вступаю на зыбкую и опасную почву. Я надеялся, что полное доверие, которое должно возникнуть при совместной жизни и под влиянием взаимной нежности, сопровождающей любую страсть, положит конец скрытности Клер. Мы уладили все дела, связанные с нашей свадьбой, и мне не без труда удалось уговорить ее переехать в замок, в котором я дал клятву поселиться. Она поняла, что я всю жизнь буду мучиться жестокими угрызениями совести, если уступлю в этом вопросе, и в конце концов сдалась, но не столько подчинившись моему желанию, сколько устав ему сопротивляться. С этого момента в ее поведении и даже в разговоре произошло неуловимое изменение. Она стала настолько покорной, что однажды я решился задать ей вопрос:
— Мне кажется, что вид замка вызывает у вас какое-то тягостное воспоминание. Но здесь все можно изменить. Скажите, что бы вам хотелось переделать?
Она заверила меня в желании оставить замок таким, каков он есть, в том, что он не вызывает у нее никаких неприятных воспоминаний. Как все девушки ее возраста, она предавалась мечтам, и в силу особенностей натуры некоторые из них были болезненными, но эти времена прошли, она будет чувствовать себя вполне счастливой и спокойной рядом со мной. Она пыталась меня успокоить, но лицо ее все больше бледнело, и самый невнимательный наблюдатель догадался бы, что часть правды она скрывает. По мере того как ко мне возвращались силы, меня все больше тянуло к тому, о чем я сам же запретил себе думать. Оставаясь наедине, я приоткрывал дверь прошлого, словно дверь склепа с мрачными останками. Из этих экскурсий в проклятое царство теней я выходил в глубоком волнении и с убеждением, что Клер — живая загадка. Более того — страшно сказать! — временами я начинал думать, что это чистое создание, само того не ведая, несет в себе какое-то болезнетворное начало, признаки которого я уже начинал замечать. Я старался казаться жизнерадостным, уводил возлюбленную на неспешные прогулки и, желая развлечь ее, рассказывал о жизни в Англии. Однажды вечером она даже воскликнула:
— Вот куда нам следовало уехать! В какой безопасности я чувствовала бы себя там!
— В безопасности от чего, душа моя?
Она склонила голову мне на плечо и ничего не ответила. Приближался день нашей свадьбы, и мы переехали в Мюзийяк. Нотариус, которого я ввел в курс наших планов, любезно согласился приютить у себя и в некотором роде опекать ту, которая через несколько дней станет моей женой. Я хотел подвергнуть себя этому испытанию. Как отнесется деревня к новости? Как ее жители встретят будущую графиню де Мюзийяк? Да будут благословенны наши бретонцы! Они продемонстрировали непревзойденное благородство. Через Меньяна я недорого купил нечто вроде тильбюри[60], которое сразу же оказалось мне весьма полезным, позволив быстро добираться из замка до города. Вскоре были закончены работы по благоустройству второго этажа. Все было готово к церемонии. Иногда я на пальцах считал дни, отделявшие нас от этого события, и видел, как Клер прикрывает глаза, но не понимал, от счастья или от страха. На ласки мои она отвечала то с каким-то пылким безумством, то с рассеянной снисходительностью, так что я без конца спрашивал себя, но так и не мог решить, разумно ли я действовал или готовился совершить непоправимую ошибку.
Накануне свадьбы я решил обойти замок снизу доверху. Я поддался какому-то неясному страху, природу которого мне трудно определить. Но я хотел осмотреть все детально, и в частности спуститься в склеп — единственное место, где я еще не побывал. Со смешанным чувством робости и брезгливости я осторожно ступил на скользкие от сырости ступени. Отодвинув плиту алтаря, я со свечой в руках тщетно пытался проникнуть взглядом во мрак, окружавший останки моих предков. Пламя потрескивало в воске, готовое угаснуть в удушливом воздухе. Лестница погружалась в полную тьму, и я в сильнейшем волнении, с бьющимся сердцем спускался, держа в руках замирающий огонек, в жуткую тишину гробницы. Вскоре ноги мои встали на вязкий грунт, и я смутно различил каменные ниши, где до Страшного Суда будут спать Мюзийяки. Я медленно опустил свечу и обратился к мертвым с бессловесной молитвой, когда охваченная трепетом душа полностью полагается на милосердие Всевышнего. Мое душевное смятение осталось у входа в склеп. Человеческое безумие, подобное разбушевавшемуся океану, разбилось у входа в это пристанище, оставив на нем лишь следы пены. А я, путешественник, которого носило в изгнании по воле волн, возвращался наконец к своей пристани, но меня не встречали цветами, как древних мореплавателей после удачного похода. На пути к спасительной гавани, где мне так хотелось укрыться, поджидало меня столько бурь, что я добрался до нее уставшим, постаревшим, несчастным, обессиленным. Я не сумел сдержать нахлынувших слез. И так долго предавался размышлениям, что, когда решил покинуть место скорби, свеча моя уже догорала. Возвращаясь к свету, я заметил на скользких ступенях многочисленные следы и капли воска от свечи, что очень удивило меня. Но затем вспомнил слова барона Эрбо о том, что однажды он спускался в склеп.
Успокоившись, я вернул на место плиту и поклялся потратить часть своих доходов на сооружение нового, более приличествующего моему роду склепа. Затем под суровыми взглядами благородных моих предков прошел по залам замка. Из потускневших золотых рам смотрели они на меня, кто опустив руку на эфес шпаги, а кто держал под уздцы горячего скакуна. Двое слуг, которых я накануне поселил в дальнем крыле замка, украсили наши залитые солнцем комнаты цветами. Дом, где я должен был принять Клер, несмотря на некоторую аскетичность, отнюдь не казался грустным, и я дал себе слово сделать его еще более веселым и привлекательным.
На следующий день состоялась наша свадьба. Я ничего не буду говорить об этом и последующих днях… В моей памяти они сияют нежным светом и напоминают о райском блаженстве…
Но счастье наше длилось не долго. Однажды вечером я занимался счетами в библиотеке, голова разбухла от цифр, и я попросил Клер:
— Душа моя, я забыл наверху важные бумаги. Если вы туда пойдете, принесите их мне, пожалуйста.
— Где они лежат?
— В комнате Мушкетера.
Эта небольшая комната в северной части замка называлась так потому, что в ней висел портрет двоюродного брата матери, служившего у кардинала в чине капитана. Я любил работать там в жаркие дни.
Клер взяла подсвечник и вышла. Я вновь погрузился в подсчеты и долгое время не обращал внимания ни на что, кроме скрипа пера. Закончив работу, я зевнул и вдруг посмотрел на часы. Клер ушла двадцать пять минут назад. Что она могла так долго делать наверху? Особенно я не беспокоился, но испытывал неприятное ощущение и потому тотчас отправился на ее поиски. Я пошел прямо в комнату Мушкетера, даже не прихватив свечу, поскольку прекрасно знал все закоулки замка. Никого на лестнице, никого в коридоре, который, после бесчисленных поворотов, вел в комнату. В слабом сумеречном свете я увидел на столе нужные мне бумаги, сунул их под мышку. Затем, слегка встревоженный, пошел назад и стал звать жену:
— Клер! Клер!
Я нашел ее в слезах в другом крыле замка. Свеча ее погасла от порыва ветра, и она призналась, что боялась двинуться с места, испугавшись надвигавшейся темноты.
— Но зачем, ради Бога, вы пришли сюда? — спросил я ее.
— Я заблудилась!
Сначала я не придал значения этим словам и отвел ее в наши покои, где она быстро оправилась от страха, но сам я той ночью спал очень плохо. Трудно было поверить, что Клер могла заблудиться в доме, где провела несколько лет жизни. Клер что-то скрывала от меня. Притупившаяся на время тревога охватила меня с новой силой. Я незаметно наблюдал за женой и немного погодя повторил опыт, на этот раз днем. Клер снова ошиблась и некоторое время бродила как потерянная среди знакомых ей предметов. Тогда я вспомнил слова нотариуса, когда он впервые говорил со мной о семье Эрбо. Он сказал, что Клер вроде бы слегка не в себе. Я никогда не замечал, что рассудок ее помрачен, но, возможно, таинственная болезнь возобновилась после периода затишья? Клер несомненно была больна. Причем болезнь поразила тело в не меньшей степени, чем душу. У нее пропал аппетит. На исхудавшем, бледном лице лежала печать невыразимой внутренней боли. Я вызвал из Вана молодого врача, таланты которого мне нахваливали. Он внимательно обследовал Клер, послушал ее дыхание по методике, получившей распространение благодаря нашему соотечественнику Ланнеку, затем отвел меня в нишу окна.
— Не буду скрывать, господин граф, я обеспокоен. Диагноз не вызывает никакого сомнения: легкие явно не в порядке.
— Вы опасаетесь чахотки? — спросил я, придя в ужас от одного только слова, за которым стояла страшная реальность.
— Этого я утверждать не берусь. Прогноз мой достаточно осторожен. Тем не менее постоянный уход, здоровая пища, полнейший отдых могут перебороть нездоровую слабость. Главное — избегать забот, умственного напряжения. Больную надо оберегать от малейших потрясений. Сначала попробуем лечение молоком ослицы. Я наведаюсь через две недели…
Со счастием моим было покончено! Передо мной открывался черный период, конца которому не было видно. Клер вскоре слегла и хотела, чтобы я неотлучно находился при ней. Иногда, видя, что она, заснула, я покидал ее, чтобы подышать воздухом в парке, а возвратившись, находил в сильнейшем волнении и лихорадке, часто в слезах. А когда я просил объяснить причину такой невероятной тревоги, она неизменно отвечала:
— Я боюсь… Я боюсь…
— Но, дорогая, чего же вы боитесь? Я с вами. И кроме того, вам ничто не угрожает!
Она упорно молчала, закрывала глаза, держала свою руку в моей и впадала в сонную дремоту, длящуюся часами. Лекарства не улучшали ее состояния. Я был предельно встревожен и предложил написать ее родителям, чье молчание казалось мне довольно странным. Они даже не соизволили присутствовать на свадьбе дочери, хотя я отправил им в высшей степени любезное письмо. Клер приняла мое предложение без радости, и я прекратил настаивать, поскольку моя дорогая больная так разволновалась, что я испугался серьезного осложнения. Но когда я ложился ночью в постель, беспрерывно прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате, то не мог помешать себе воспроизвести в воображении череду необычайных событий, державших меня вот уже три месяца в напряжении. И помимо воли все наводило меня на мысль, что между теми событиями и болезнью Клер существует связь. Иначе откуда эта медленно разрушающая болезнь? Откуда этот страх одиночества? Откуда эта дрожь при малейшем потрескивании деревянных перекрытий? Почему порой эти потерянные глаза смотрели на стены, на мебель с таким страхом, что, казалось, не узнавали их? Я должен был признать очевидное: жена моя умирала от страха. С тех пор как, опираясь на мою руку, Клер вошла в замок, она не переставала дрожать. А заглянув внутрь себя, я вынужден был признать, что часто и сам ощущал такую дрожь. Она пронизывала меня словно ток и оставляла горячий пот на висках и ладонях. Это случалось в самые неожиданные моменты, но почти всегда, когда я приближался к гостиной или когда слишком далеко забирался в глубь парка. Звон колокола также оказывал на мои нервы странное действие. Что еще сказать? Мне не удавалось привыкнуть к замку, в котором я вырос. Меня не покидало ощущение, будто за мной кто-то следит или кто-то прячется за дверью, когда я открываю ее. Кто?.. Увы! Какое имя дать призраку, рожденному больным воображением? Возможно, мне тоже следовало обратиться к врачу… Я притворялся как мог. Я старался быть жизнерадостным и веселым. Но было очевидно, что обмануть Клер мне не удалось. Наше тревожное состояние передавалось друг другу, так же как два уголька передают свой жар один другому, сгорая вместе.
Осень оголяла кроны деревьев. Гонимые ветром сухие листья летели над тростником, падали в пруд, где, соединившись в легкие стайки, некоторое время держались на воде, затем тонули. Клер чахла. Я пригласил другого врача. Он был уклончив, пытался приободрить меня, свалив все на неудачное время года, посоветовал мне увезти больную в горы и уехал, оставив меня в отчаянии. Понемногу я утратил желание бороться. Я начал жить как отшельник, даже нотариус прекратил визиты к нам. Мы были узниками замка, как Мерлен и ле Дерф, как Эрбо, и только ночь принималась катить свои темные волны из одного коридора в другой, как я совершал последний обход, проверял замки и засовы, затем садился у изголовья Клер, и мы слушали, ждали… не в состоянии ни пошевелиться, ни заснуть. Наконец, когда первые утренние лучи падали на оконные переплеты, нами овладевала изнурительная летаргия. Выхода не было. Я знал, что жена моя обречена. Я знал, что и мои дни сочтены. Я знал, что мы должны погибнуть, потому что стали свидетелями тайны, в которую не позволено проникнуть простым смертным. В глазах возлюбленной моей уже скользила тень смерти. Она почти ничего не ела. Золотое кольцо, залог нашего союза, болталось у нее на пальце, и все более частые приступы сухого кашля свидетельствовали о развитии болезни. В слезах, решился я призвать из деревни кюре. Эта церемония настолько потрясла меня, что я не в силах описать всю ее скорбь и величие. Забившись в угол комнаты, я как мог сдерживал рыдания, пока священник читал молитвы о прощении и соединял мятущуюся душу ее с Создателем. Его рука, чертя над постелью умиротворяющие кресты благословения, казалось, уничтожала тлетворное влияние, удушающее наши сердца. Он долго молился и, перед тем как уйти, взял меня под руку и негромко сказал:
— Она много страдала, сын мой. Но теперь она успокоилась. Вам понадобится немало мужества и веры, и не пытайтесь постичь пути Божественного Провидения.
Когда я вернулся в комнату, Клер дремала. Она выглядела спокойной, с губ ее слетало ровное дыхание. Но то было обманчивое затишье перед бурей. Когда сумерки укрыли обнаженный лес, а ночь приблизила к окнам свой угрожающий лик, Клер впала в какое-то оцепенение. Я зажег две свечи и сел подле нее, пытаясь ответить на вопрос: почему она так много страдала и почему так тщательно скрывала от меня то, в чем призналась на исповеди священнику? Иногда она стонала, приоткрывала веки, и тогда я видел ее потерянное лицо с блуждающими глазами, в которых вновь появилась тревога.
— Дорогая моя, — прошептал я, — вы слышите меня?
— Я не хочу больше, нет! — простонала она. — Нет, я больше не хочу… Вы же видите, что они мертвы…
Это были ее последние слова. Она еще что-то прошептала, но я не смог уловить ни звука. Затем она долго лежала неподвижно. Рано утром я понял, что она не дышит. Моя жена скончалась. Или была в том состоянии, в каком я застал ее в гостиной рядом с отцом и матерью в тот вечер, когда проник в замок? В состоянии, в каком я видел ее несколько позже в карете?.. Вот почему, несмотря на всю душевную боль, я не разбудил слуг. Хотя меня душили слезы, у меня хватило сил достать из шкафа зеленое платье начала нашей любви. Возлюбленная моя стала такой легкой, что я без труда смог одеть ее. Я причесал ее, надел украшения, осторожно положил на постель и стал ожидать чуда, которое неизбежно должно было свершиться. Время от времени я брал ее руку — она медленно остывала; но ведь рука, которую я схватил в карете, тоже была ледяной и одеревенелой! Почему бы не возродиться жизни в членах, в которые не раз уже проникала смерть?
Весь день я молча смотрел на приобретавшее серый оттенок лицо своей дорогой супруги. Я уже не мог ни думать, ни молиться. Я ждал знака. Я не сомневался, что он последует. Около пяти часов я отпустил слуг, и те, похоже испугавшись моей бледности, поспешили удалиться, не задавая вопросов. Я вернулся в комнату, где ярко горели свечи. Не пошевелилась ли она? Я сел возле постели, решив оставаться здесь до тех пор, пока возлюбленная моя не будет возвращена мне. Посреди ночи меня осенила запоздалая догадка, к которой я должен был прийти гораздо раньше. Для того, чтобы чудо произошло, надо очевидно, поместить тело в те же условия, в каких оно находилось тогда. Я широко распахнул все двери, зажег в замке все свечи. Клер казалась невесомой в моих руках. Я нес ее, медленно шагая по безлюдному замку под застывшими взглядами своих предков. Я спустился по величественной лестнице, по которой поднималось до меня столько счастливых пар. Та, что так недолго была плотью от плоти моей, лежала у меня на груди, но тепло моей крови не проникало в ее сердце. Затем я попытался усадить ее в то же кресло, где она находилась тогда, и, отступив на цыпочках, сел в кресло, которое занимал барон. Ну что ж!.. Теперь можно надеяться… Я сосредоточил всю свою волю, протягивая руки, умоляя…
Она едва заметно покачнулась, затем рухнула на ковер. Я потерял сознание…
Теперь я точно знаю, что она умерла. Я больше не испытываю боли, не питаю надежды. Я подобен сраженному молнией дереву. Моя жизнь утратила всякий смысл. Я зарядил один из пистолетов отца. Через минуту я, окровавленный, лягу рядом с ней, а замок с его прекрасными освещенными залами будет нести караул у наших тел. К этим запискам, содержащим мою печальную и правдивую историю, я прилагаю список тех, кто унаследует мое состояние. Не сохраняйте Мюзийяк! Это проклятое место. Лучше всего разрушить его! И пусть каждый год служат мессу во спасение наших душ, соединившихся навечно.
— Ну что ж, — сказала Элиана, — можно сказать, мой бедный Ален, что ваш двоюродный прадедушка был большой чудак.
— Элиана!
— Не сердись. Имею же я право пошутить! Ну и история!
— Ты, конечно, не веришь ни единому слову?
— Напротив. Бедняга был не способен лгать.
— Скажи лучше, что он был не слишком умен!
Девушка вернула Алену пожелтевшие листки и выключила плитку.
— За стол, маркиз! Триста километров на мотоцикле — есть от чего проголодаться.
Ален посмотрел на развалины замка Мюзийяк и в задумчивости сел рядом с Элианой.
— Все же любопытно, — негромко сказал он. — Конечно, у тебя аналитический склад ума. Тебе все надо увидеть, пощупать. Взвесить на аптекарских весах. Но если бы ты верила в судьбу, если бы смогла приоткрыть завесу этой тайны…
— Осторожно! — предупредила Элиана. — На хлебе муравьи!
— Извлеченный из прошлого документ… найденный случайно… Ведь я мог бы изучать, например, не право, а классическую филологию и не обратить внимания на старые семейные архивы.
— А я могла бы не встретить тебя, обручиться с другим человеком и не есть пережаренное мясо, глядя на развалившиеся стены и слушая небылицы.
Она рассмеялась и прицелилась костью в Алена.
— Нет, — сказала она, — я не хочу этого… Мне очень нравится твоя семья. Мне будет приятно называться мадам дю Круази, и если ты захочешь, мы станем часто совершать сюда паломничество. Место здесь симпатичное. Но не требуй от меня, чтобы я принимала всерьез выдумки твоего предка. Бутылка стоит у тебя за спиной.
— Выдумки! — проворчал Ален. — Ты — варвар, бедная моя Элиана! Я был глубоко потрясен, когда прочитал эти воспоминания. Вот почему я захотел увидеть все собственными глазами. И видишь, Мюзийяк не солгал…
— К сожалению, — сказала Элиана. — Замок на три четверти разрушен, а от парка не осталось и следа.
— Тем не менее теперь я лучше себе представляю все, что было в прошлом.
— Ты встречал здесь покойников на прогулке?
— Вот именно! А почему бы и нет, в конце концов? Ну постарайся объяснить эту тайну, ты ведь утверждаешь, что все поддается объяснению.
Элиана зажгла сигарету и села по-турецки.
— Я ничего не утверждаю, — сказала она, — но я уверена, что твой прадедушка не мог видеть живыми мертвых. Либо он ошибался, и эти люди не были мертвы либо, если они действительно умерли, он видел живыми других людей.
— Ты бесподобна, когда начинаешь рассуждать! Продолжай. Продолжай, пожалуйста!
— Но это все. Эрбо не были мертвы.
— Ты забываешь о ране на большом пальце барона.
— Если они были мертвы, значит, кто-то другой занял их места для отвода глаз.
— Но Клер, черт возьми, Клер! Ты забываешь о ней! Орельен влюбился в нее, когда встретил на дороге. Я не говорю о первом тайном визите прадедушки, когда он увидел ее на террасе: было темно, и он сам признает, что не мог различить ее черты. Но затем! В своей исповеди он говорит об одной и той же девушке, понимаешь? В гостиной, в карете, в замке на следующий день во время визита с нотариусом — все та же девушка! Твое объяснение не выдерживает критики.
Элиана нахмурила брови.
— Подожди! Раз он видел одну и ту же девушку живой, значит, и в гостиной Клер не была мертва. Она притворялась… Или, скорее всего, находилась без сознания.
— Почему без сознания?
— Из-за покойников, понимаешь, из-за настоящих покойников. Поставь себя на ее место… Твой прадедушка установил, что в комнате было два покойника, и сделал из этого вывод, что Клер тоже была мертва, но у него не хватило мужества проверить. Он сам пишет, что даже не смог приблизиться к ней.
— Пусть так, но это ничего не объясняет.
— Напротив. Твой прадедушка постоянно видел одну и ту же девушку, но он, возможно, видел разных Эрбо. Вероятно он видел то мертвых Эрбо, то людей, выдававших себя за них.
— Какая блестящая догадка! — съязвил Ален.
— Конечно нет, — согласилась Элиана. — Пока… Но мне кажется, я начинаю понимать. Итак! Мне в голову пришла мысль. Допустим, что тайна уже раскрыта!
— Хорошая мысль. Допустим!
— Замок стал собственностью барона Эрбо. Барон Империи… Такие люди чувствуют за собой неясную вину и постоянно находятся в смутной тревоге. Они пребывают в страхе из-за враждебного окружения — ведь уже были прецеденты. Они помнят о трагической судьбе двух своих предшественников, Мерлена и ле Дерфа. Следишь за моей мыслью?
— Еще бы!
— Их лакей Антуан, похоже, каналья. У него плутоватый вид. Кроме того, именно он поддерживает связь с деревней, и, думаю, он рассказывал своим хозяевам жуткие истории.
— Зачем?
— Чтобы держать их в страхе и помешать любым контактам хозяев с внешним миром. Он наверняка обсчитывал их. Не забывай, Эрбо никогда не решались показываться на людях. Никто из местных жителей их не видел. Взгляни на рукопись… Обрати внимание на слова Меньяна!
— Не шути, Элиана. Все это очень серьезно. Признаю, что Антуан — плут. А дальше?
— Однажды утром твой прадедушка передает ему письмо. Ты помнишь?.. Итак, Антуан вскрывает письмо и узнает о намерении графа де Мюзийяка выкупить замок. Предложенная сумма велика… Нельзя ли предположить, что наш алчный лакей постарался использовать положение?
— Допустим.
— У него есть знакомые, мужчина и женщина одинакового примерно возраста с бароном и баронессой, а также девушка или молодая женщина, по всей видимости, не их дочь… Это родственники или друзья Антуана, что, впрочем, не имеет значения! Они живут недалеко от замка, и наш кучер, вероятно, не раз обделывал с ними темные делишки…
— Гм! Это несколько притянуто за уши…
— Подожди! Итак, Антуан под каким-то предлогом уезжает из замка и встречается со своими сообщниками. Объясняет им задачу. Графа пригласят в замок, и там те трое сыграют роль семьи Эрбо, от которой предварительно надо избавиться. Комедия займет всего несколько минут — время достаточное, чтобы получить деньги. Те соглашаются, и Антуан привозит их в карете, чтобы спрятать где-нибудь в замке до появления на сцене… Но вот карета ломается, и появляется Орельен… Клер, точнее, лже-Клер, решает воспользоваться ситуацией. Она представляется графу, заявляет ему, что отец согласен и приглашает его на следующий день в замок.
— Какое хладнокровие!
— Не очень-то большое. Вспомни, что говорит Орельен в своих записках. Он как раз заметил, что у девушки был испуганный вид.
— Хорошо, хорошо… А дальше?
— В тот же вечер владельцев замка убивают… По всей видимости, отравление. Когда дело сделано, Антуан звонит в колокол, чтобы дать знак сообщникам…
— Извини… Ты придумываешь прямо на ходу или делаешь логические заключения?
— И то, и другое. Я пытаюсь рассмотреть последствия этого заговора… Теперь надо избавиться от трупов. Бандиты, вероятно, рассчитывают закопать их где-нибудь в парке. Но из осторожности решают на время, пока они роют яму, спрятать тела в склепе — идеальнейший тайник! Сначала они спускают туда тело дочери Эрбо — сама по себе эта деталь не имеет значения, но отсюда все и началось… Мужчины несут труп, женщина светит им… Клер же остается одна в гостиной. Но у нее не такие крепкие нервы, как у сообщников. Она теряет сознание… В этот момент появляется Орельен… Перечитай рукопись. Двух мертвецов он видит со спины, плохо освещенных дрожащим пламенем свечей. Единственная деталь, о которой упоминает твой бедный прадедушка, — это бакенбарды барона… Но в те времена они были в моде! Фактически Орельен смотрит только на Клер, сидящую к нему лицом. Он считает, что это дочь Эрбо. Поэтому у него и не возникает ни малейших сомнений, что двое других — барон и баронесса.
— Кстати, так оно и есть, если я правильно тебя понимаю.
— Да, так оно и есть. А поскольку совершенно очевидно, что те двое мертвы, граф решает, что Клер, которую он видит недвижимой и смертельно бледной, также мертва. Мне это кажется совершенно логичным. Тебе нет?
— До сих пор, да.
— Но бандиты возвращаются. Твой прадедушка, услышав шум, в испуге убегает, оставив на ковре капли воска.
— Теперь настала очередь бандитов испугаться!
— Именно… Они не могут понять, кто же этот таинственный посетитель и что он видел в комнате, где оставался всего несколько мгновений. Они подумали, что это какой-нибудь браконьер или крестьянин. Они действуют без промедлений. Антуан запрягает экипаж, а его сообщники приводят в себя Клер, и все трое садятся в карету. Под покровом ночи подлог раскрыть невозможно. Женщина скрывает лицо за веером баронессы, а мужчина пускает густые клубы табачного дыма. Кроме того, он демонстративно выставляет под лунный свет перстень, который снял с пальца убитого. Негодяи рассчитывают, что если незнакомец их увидит, то его свидетельство о сцене в гостиной уже не воспримут всерьез. Вот тому доказательство: твой прадедушка, образованный человек, сообразил, что, если он расскажет о сцене, которую застал в замке, ему никто не поверит.
— Да-да… Понятно! А дальше?
— Они возвращаются в гостиную, и там у бедной Клер вновь не выдерживают нервы. Она падает в обморок. Остальные слышат в этот момент чьи-то приближающиеся шаги. Они прячутся в соседней комнате и готовы вмешаться, если возмутитель спокойствия окажется слишком нескромным. Но они узнают графа, которого Клер не преминула им описать. О том, чтобы с ним расправиться, речи быть не может… Тем более что он и не думает пристально рассматривать покойников. Орельен наносит удар ножницами по руке барона, лежащей на подлокотнике, и убегает, потеряв самообладание от мысли, заставившей его усомниться в собственном рассудке… Я, кажется, ничего не упустила?
— Нет, прекрасно рассказано.
— Ну да! Теперь я уверена, что знаю правду. В конечном счете, все проще простого.
— Просто?
— Абсолютно… Находясь так близко у цели, бандиты не хотят отступать. Они не хотят, чтобы тройное убийство было совершено впустую. Если возникнут сложности, всегда можно принять меры… Подставной Эрбо забинтовывает палец. Вспомни их встречу на следующий день, поведение мнимых владельцев замка, их замешательство, когда твой прадедушка заявил о желании осмотреть склеп… в котором конечно же лежали три трупа! Даже нотариус и тот, почувствовал что-то неладное.
— Согласен! Но эта девушка… Не похоже, чтобы она была лжива и порочна по натуре.
— Это самый щекотливый и трогательный момент. Вероятно, ее заставили играть эту роль, кроме того, она уже была влюблена в графа… Он, похоже, был хорош собой.
— Ну, естественно. Орельен де Мюзийяк!
— Замолчи. Из-за тебя я потеряла нить. Ах да!.. Граф сказал, что переделает замок, осушит пруд, переустроит парк. Значит, ни один его уголок не останется без внимания. Поэтому не следует оставлять трупы на его территории. Их надо вывезти, закопать где-нибудь подальше от Мюзийяка. Итак, в тот же вечер трупы грузят в карету, и гони, кучер! К несчастью, появляется твой прадедушка и открывает дверцу. У Антуана нет выбора. Он заталкивает графа в темную карету и… Ты знаешь, что было дальше. Орельен теряет сознание. Антуан доставляет карету к месту встречи, где его ждут сообщники. Что делать? Убить графа? Кучер и лже-Эрбо, по-видимому, так бы и поступили, будь они одни. Но Клер восстает против этого плана, ведь она до безумия влюблена в Орельена. Она остается с ним. Ей хочется попытать счастья, довести свой роман до конца… Но представь ее чувства, когда, уже графиней де Мюзийяк, она вновь поселяется в замке. Ее снедает страх и, вполне вероятно, мучают угрызения совести. Она не выдерживает испытания… Ну вот хотя бы такая деталь: эпизод с комнатой Мушкетера. Ведь ясно видно, что Клер не знает замка, что она раньше в нем никогда не бывала.
— Признаюсь, все это меня смущает… Ты так все здорово излагаешь! Давай пройдемся.
Ален помог Элиане встать. Сумерки обволакивали развалины сиреневым туманом, в камышах перекликались лягушки.
— Твоя версия, — проговорил Ален, — это версия с точки зрения логики. Но посмотри…
Солнце отбрасывало на пруд красноватый свет. Над самой водой носились стрижи, потом они улетели к руинам, где с криком принялись гоняться друг за другом. Молодые люди шли по тропинке среди тростника.
— Посмотри! — повторил Ален.
Терраса выдержала испытание временем. Ее растрескавшаяся, сплошь увитая плющом балюстрада все еще возвышалась над большим гладким зеркалом стоячей воды. Первые клочья тумана медленно поднялись над поверхностью тихого пруда.
— Орельен стоял здесь, где сейчас стоим мы с тобой, — прошептал Ален. — Клер была у края террасы… Давай пройдемся еще немного.
Они прошли вдоль стен, в которых зияли провалы. В некоторых из них рос кустарник. Вокруг сновали летучие мыши.
— Представь здесь Орельена одного, со своей женой…
Они дошли до угла двора, заросшего травой. Теперь это была поляна, поросшая ромашками и лютиками. Слева они увидели развалившийся въезд, то, что осталось от гостиной. Теперь все это напоминало обвалившийся подвал, заросший кустарником. Вдруг оба они услышали глухой стук, тяжелый топот, доносившийся с другой стороны двора.
— Что это? — прошептала Элиана.
— Вроде бы лошадь, — сказал Ален.
Внезапно они увидели ее — вороной масти, с высоко поднятой головой, сильную, одиноко стоящую посреди цветущего луга. Животное задумчиво смотрело на них издалека, из ноздрей ее шел прозрачный пар. Затем она двинулась с места, перешла на рысь, и ее копыта мерно застучали по земле. Она исчезла, но цокот копыт еще долго звучал в наступающих сумерках.
— Пора возвращаться, — сказала Элиана.
— Подумай, — повторил Ален, — подумай о ле Дерфе, о Мерлене. Прадедушка тоже покончил с собой. А ведь он не был сумасшедшим… Если бы мы с тобой жили в те времена…
— Замолчи, — сказала Элиана.
Они вернулись в маленький лагерь и поспешили собрать вещи.
— Эта лошадь, — предположила Элиана, — наверное, убежала из табуна.
— Наверное, — согласился Ален.
(1956)
Перевод с французского Б. Скороходова
— Было две девушки, — произнес Людвиг.
— Вы уверены?
— Совершенно уверен. Я их хорошо знал, ведь мы вместе работали в курзале, в Гамбурге.
Комиссар задумчиво поглядел на Людвига. За спиной комиссара стоял инспектор — долговязый парень в непромокаемом плаще. Его левую щеку пересекал неровный, как трещина, шрам. Людвиг не мог оторвать от него глаз.
— Почему вы не пришли и не рассказали об этом раньше? — спросил инспектор. — Уже больше месяца, как дело закрыто.
— Я всего пять дней во Франции, — сказал Людвиг. — Я жонглер в цирке Амара. Коллеги рассказали мне о смерти малышки Аннегрет… Я был потрясен.
— Повторяю вам: дело закрыто, — ворчал комиссар. — У вас есть новые, неизвестные нам факты? Считаете, девушка была убита?
Людвиг опустил глаза, положил руки на колени.
— Я ничего не считаю, — сказал он. — Я только хочу знать, которая из них умерла и что случилось с другой. Почему все молчат о ней? Как будто ее никогда и не было.
Комиссар надавил кнопку звонка.
— Вы готовы подписать показания? — повторил он. — Так было две девушки?.. Мне хочется вам верить, но если придется заново проводить следствие…
— Странная история! — вздохнул инспектор.
Действительно, странная история! Она началась за много лет до того дня. Сначала это была всего лишь история жизни маленького мальчика, но потом…
Его мучил кошмар, но не из тех, полных ужаса, какие заставляют вас кричать посреди ночи в тишине уснувшего дома, а кошмар человека, проснувшегося, как ему кажется, в неизвестном месте, и, словно утратив память, он не может понять: что за кровать? что за окно? кто я такой?..
Пьер Дутр открыл глаза: прямо перед ним, откинувшись на спинку кресла, спала женщина; справа тихо шептались и хихикали два розоволицых блондина; слева — стекло, пустота: пространство, населенное расплывчатыми силуэтами, мертвенно-бледной дымкой. Дутр закрыл глаза, пытаясь найти позу поудобнее и заснуть, но руки не хотели спать, ноги беспрерывно двигались, плечи болели. Он пытался представить себе город, скрытый туманом там, внизу, умирающего отца.
Профессор Альберто! Острая боль словно бритвой резанула по сердцу. Да, это был настоящий кошмар, который никак не кончался. Начался он в Версале, в приемной отцов-иезуитов. С тех пор минули годы. Дутр снова увидел себя мальчиком: сидит на стуле, положив берет на колени; отец вполголоса разговаривает со священником. Потом приходит еще один священник, берет Пьера за руку. Лестницы, коридоры, узенькая кроватка, крошечный шкафчик, в котором сложено его белье. Все его имущество имеет теперь номер четыре. Двенадцать лет он был номером четыре. Двенадцать лет в пансионе! Головокружительное количество дней, тоскливая череда совершенно одинаковых картин, которые он так хотел бы забыть. Чувствовал ли он себя несчастным? Нет! Он никогда ни в чем не нуждался. Все заботились о нем. Монахи по-своему любили его. Знали, что маленький Дутр не похож на других…
Дутр поглядел в темноту, вслушался в мерный гул моторов. На огромной скорости он удаляется от Франции, парит между прошлым и будущим. Иногда ему удавалось окинуть взглядом всю свою жизнь, увидеть сверху, как Бог, говорят, видит людей. Странный мальчик, неловкий, тощий, робкий, рассеянный, чья внутренняя жизнь скрыта от всех, даже от его духовника. С виду ко всему безразличный, но всегда полный добрых намерений. Точь-в-точь хорошо отрегулированный автомат. Первым в часовню, первым в класс, первым в столовую… Иногда настоятель пытался добиться у него: «В чем дело, Дутр? Почему вы не стараетесь? Вы ведь не хуже любого другого. И что же? Думаете, родители обрадуются, когда увидят такой табель?» Но он не особенно настаивал, потому что и родители у маленького Дутра не такие, как у других.
Ладони взмокли. Пьер дотронулся до иллюминатора, чтобы ощутить его прохладу, и оставил на запотевшем стекле долго не исчезавшую звезду. Покинув этот самолет, несущийся в ночи над незнакомой страной, он мысленно перенесся во двор, где воспитанники проводили перемены. Он видит все это так живо, что ему становится страшно. Надзиратель раздает почту:
— Пьер Дутр!
Один из мальчиков взял открытку, чтобы передать ему. По дороге глянул на нее и расхохотался. Немного погодя пятеро или шестеро мальчишек зажали его в углу внутреннего дворика.
— Покажи-ка открытку!
Ему тогда не было и десяти, он был хилым. И повиновался. Ребята молча стали рассматривать открытку, на которой был изображен человек во фраке. В левой руке он держал перевернутый цилиндр, в правой — колоду карт. На его лице играла улыбка победителя. Внизу большими белыми буквами было напечатано два слова: «Профессор Альберто».
— Это твой отец? — спросил старший из воспитанников.
— Да.
— Хорош папаша!
Без тени смущения он перевернул открытку и прочитал вслух:
«Копенгаген
Мой дорогой Пьер!
Гастроли проходят весьма успешно. Мы собираемся в Берлин, оттуда — в Вену, где задержимся на месяц. Я не сумею приехать в Версаль на Пасху, как мы договаривались. Ты же знаешь, люди нашей профессии себе не принадлежат. Надеюсь, ты будешь умником. Мама чувствует себе хорошо. Мы оба нежно обнимаем тебя.
— А твоя мать? — спросил кто-то из мальчишек. — Она что, на трапеции кувыркается?
Они смеялись до полного изнеможения, а он старался не расплакаться.
— Циркачи живут вместе с обезьянами и верблюдами! — корчились от смеха мальчишки.
— Видел я такого на ярмарке, — сказал длинный. — Он связывал себя толстенной цепью, ему надевали наручники, а он раз, два — и на свободе. Никто и не понял, каким манером. А твой отец так умеет?
Перемена кончилась. Маленький Дутр три дня болел. Когда он выздоровел, товарищи избегали любых намеков на профессора Альберто. Они чувствовали, что должны соблюдать запрет, но постоянно перемигивались, а когда приходило письмо или открытка, отовсюду слышалось многозначительное покашливание. В один прекрасный день кому-то в голову пришла мысль дать ему кличку «Фантомас». Теперь, стоило пропасть тетради, приговор был единодушен: «Это Фантомас».
Он делал вид, что ему смешно, но почти весь триместр рвал, не читая, письма и открытки, приходившие из городов со странными названиями: Нордкирхен, Лугано, Альбачете… А во время утренней мессы и вечерней молитвы Пьер думал о далеких родителях, вершащих свои смехотворные чудеса с помощью цилиндра. Дутр помнил все, даже то, о чем тогда думал. Он отыскивал в словарях слово «фокус» («Искусство создавать иллюзию ловкостью рук, с помощью трюков и т. п.»), рассматривал свои руки, скрючивая пальцы. Как делают фокусы? Что такое «иллюзия»? Он не замедлил узнать и это.
В коллеж приехал фокусник — ничтожный человечишка, тащивший за собой огромные чемоданы в разноцветных наклейках. Он расположился в гимнастическом зале и начал представление. «Нет, — думал Дутр, мой отец занимается не этим. Не может быть!» Но представление захватило и потрясло его. Карты появлялись, исчезали, проскальзывали в карманы ассистентов, сами собой прятались под стульями, под скатертью на столе. Тузы, дамы, короли словно жили собственной жизнью, пиковая или трефовая масть свободно перемещалась в толще колоды и послушно выстраивалась по порядку. Ребята протирали глаза, сжимали кулаки…
Черт возьми! Это ведь только трюки и фокусы. Но полной уверенности не было. А шарики, меняющие цвет в пальцах фокусника? Он и сам, казалось, удивлялся тому, что творилось у него в руках, и с недоверчивым возмущением качал головой. Он показывал монету, звенел ею о край тарелки. Монета была настоящая, без всякого сомнения! Но вдруг она вырывалась у него из рук, появлялась то в одном, то в другом кармане, выскальзывала, едва он ее хватал, вмиг исчезала, и бедный старик искал ее и казался совершенно несчастным. Внезапно он замечал монету далеко от себя, в волосах старшеклассника, и хватал ее ловким движением ловца бабочек. Дутр с беспокойством всматривался в него. То, что он видел, было восхитительным и в то же время ужасным. Цилиндр, казавшийся пустым, вдруг наполнялся цветами. Цельные металлические кольца, которые они только что сами ощупывали, вдевались одно в другое, словно звенья цепи. Хоп, один жест — и они снова разъединялись; но, продолжая жить, будто разрубленная на куски змея, вмиг соединялись в руке артиста в гремучую змею. Все аплодировали, кроме Дутра, — он прижимал руки к груди, словно в ознобе. Фокусник вызвал добровольца.
— Фантомас! — закричали вокруг. — Фан-то-мас! Фан-то-мас!
Он вышел на эстраду, бледный, не в состоянии вымолвить ни слова. Теперь он лучше видел помятое лицо фигляра, его воспаленную кожу алкоголика, потертую одежду. Он не слышал, что ему говорили. Он уставился на круглый столик, стоявший на эстраде; это был самый обыкновенный столик, с ножками, кое-как замотанными изолентой. Мало-помалу Дутр успокоился. Фокусник положил ему на голову руку. Воцарилась тишина.
— Вас зовут Пьер, — сказал фокусник. — Вы носите часы марки «Омега». Я даже могу прочесть номер, выгравированный на корпусе. Подождите… цифры такие маленькие… сто десять… сто десять тысяч… двести… четырнадцать! Хотите проверить?
Пьер, дрожа, открыл крышку часов: 110214. Громкие аплодисменты обрушились на них, и Пьер даже заслонился рукой, словно защищаясь от брошенного в него камня…
В иллюминаторе появились звезды, они собирались в бегущие созвездия, в букеты бледных искр; казалось, это исчезал в вихре пропеллеров затерянный в пространстве город. Женщина спала. Дутр чувствовал запах надушенных волос. Он летел в роскошном самолете; стюардесса издали следила за ним, готовая помочь, услужить. Все это было невероятно, но и в коллеже все было невероятно. Его невозможный отец появлялся два-три раза в год и засыпал подарками. А потом — долгое ожидание, полное обиды, недоверия, обожания и скрытой нежности. Тогда Дутр давал волю воображению: тайком долго разглядывал открытки с редкими марками. На открытках изображались то казино, то театры; опять он перечитывал фразы, погружавшие его в какое-то оцепенение: «Представление прошло с триумфом… Я подписал контракт, о котором и мечтать не мог…» Дутр думал о шариках и кольцах старого фокусника, а когда наезжал отец, не осмеливался говорить с ним, держался скованно, враждебно: он боялся.
О, их свидания в приемной! Как отрешиться от того, что этот стройный мужчина, элегантный и печальный, был профессором Альберто? Выступал ли он зазывалой на ярмарках? Было ли у его карманов двойное дно? Умел ли он угадывать мысли?
— Почему ты краснеешь, Пьер?
— Я не краснею.
Побагровев, Дутр разглядывал отца, изучал его тонкие бледные пальцы с отполированными ногтями, блестевшими, как оправа драгоценных камней. Он ощущал себя низшим существом, стыдился своей неловкости, жаждал остаться один, как сирота, и все-таки с отчаянием следил за стрелками стенных часов. «Любит ли он меня? — думал он. — А она?» Когда визит подходил к концу, он иногда задавал вопрос, от которого так долго удерживался:
— А мама приедет?
— Конечно. Сейчас она немного устала, но в следующий раз…
Дутра ни разу не навестила мать. Дня не проходило, чтобы он не взглянул на фотографию, где она, в цирковом костюме, на котором камни сияли ярче, чем на Деве Марии в часовне, украдкой улыбалась, прикрывшись веером. Она была красива. Только почему смущался отец, когда Пьер спрашивал о матери? Он отворачивался, показывая пальцем на чемодан:
— Угадай, что я тебе привез?
Он дарил часы, ручку, бумажник; часы были марки «Омега», на ручке с золотым пером написано: «Паркер», а в бумажнике лежала пачка тысячефранковых билетов. Дутр робко подходил, протягивал руки. На мгновение прижимался к отцовской груди; руки цеплялись за человека, который вот-вот должен уйти. Рыдания душили его.
— Ну не надо, Пьер! Я же не бросаю тебя!
— Нет, папа.
— Ну вот! Ты же знаешь, мы скоро совсем переедем в Париж.
— Да, папа.
— Ну вот! Учись хорошо, чтобы радовать нас с мамой.
Раздавался бой часов. Будто во сне, Дутр шел к двери. Последние жесты отца запечатлевались в памяти: движения пальцев, разглаживающих поля серой фетровой шляпы, щелчком стряхивающих пылинки с рукава пальто… Кончено. На секунду свет из комнаты привратника освещал внизу его темную фигуру. Дутр снова погружался в ночь; проходили недели, месяцы, и все это время за морями, за горами чета Альберто продолжала свое нескончаемое турне. У Дутра так и недостало смелости задать мучившие его вопросы: что же за номер у них был? много ли они зарабатывали? трудно ли обучиться профессии фокусника? Иногда ему хотелось узнать какие-нибудь их секреты, чтобы заткнуть рот однокашникам. С помощью одного приходящего ученика он достал книгу о фокусах, но сухость схем и непонятные объяснения оттолкнули его. Он бросил эту затею. Мало-помалу он даже перестал считать дни между приездами отца. Он погрузился в тихое забытье, отмеряемое соборным колоколом, и когда Пьеру сообщали, что его ждут в приемной, сердце сжималось всего лишь на несколько секунд. Отец и сын наблюдали друг за другом почти с опаской. По мере того как сын превращался в подростка, выросшего из всех костюмов, отец тоже изменялся: виски седели, на щеках появлялись новые морщины. Лицо было таким бледным, а глаза так глубоко запали, что казались подрисованными. Уже давно Дутр понял, что ни в коем случае нельзя говорить о будущем. Они болтали о пустяках. Да, кормят хорошо. Нет, учеба не слишком утомительна. Дутр возвращался в класс, спрашивая себя: «Сколько я еще пробуду здесь?» Его товарищи уже подумывали о выборе профессии. Во время прогулок вдоль изгороди, затягиваясь американскими сигаретами, они делились планами на будущее. На их вопросы Дутр неизменно отвечал: «О, лично я буду сниматься в кино!» И все верили ему. Насмешкам пришел конец. Своей беззаботностью, отрешенностью Дутру удалось создать образ богатого юноши, пресыщенного, презирающего учебу и ждущего своего часа. Он хотел быть таким, но прекрасно понимал, что это всего лишь мечта, в душе его часто поднималась волна страха, и тогда он закрывал глаза руками, а потом растерянно оглядывался…
«Я еще сплю, — думал Дутр. — Это неправда. Он не умрет».
Он зажег сигарету и наклонился к иллюминатору. Огоньков становилось все больше. Его соседи справа вытягивали шеи, один из них произнес длинную фразу. Дутр разобрал только слово «Гамбург».
— …Ваш отец заболел в Гамбурге, — объяснил настоятель. — Вы поедете немедленно. Я уже предпринял все необходимые шаги.
На краю стола лежали деньги, паспорт, телеграмма.
— Думаю, вас там встретит кто-нибудь, — добавил священник. — Если же нет, поезжайте на такси. Адрес указан в телеграмме.
Остальное помнилось смутно. Дальше все было как в тумане. Впечатления наслаивались одно на другое: класс, часовня, рукопожатия, крестные знамения, потом аэропорт с его белыми дорожками и громкоговорителями, отец-настоятель, машущий на прощание рукой, поток воздуха от винтов самолета раздувает сутану, словно плохо прихваченный парус.
Вот так Дутра выбросили в жизнь, и сколько бы он ни оглядывался назад, ему было ясно: в коллеж он больше не вернется.
Куда он летит? Кто будет заботиться о нем? Он погасил сигарету и пристегнул ремни. Под самолетом сверкал огромный город, расчерченный на квадраты светом. Еще несколько минут — и он станет всего лишь жалким человечком, если его никто не встречает. А если таксисты не поймут его или не найдут указанного адреса… Он достал телеграмму и перечел ее. Курзал, Гамбург. Названия улицы нет. Курзал. Несомненно, это мюзик-холл, в котором работал профессор Альберто. Теперь ему стало страшно. Он напрягся, самолет пошел на снижение, и наискосок стал выплывать, словно расположенный по невидимой кривой, весь в каменных кружевах и разноцветных огнях, город. Дутр закрыл глаза, зажмурился, изо всех сил отказываясь принять то, что предстояло. Ремень крепко держал его; он чуть не застонал, как больной, которого перекладывают на операционный стол. Как бы он хотел, чтобы самолет загорелся, взорвался! Кто заметит исчезновение маленького Дутра? А существовал ли он вообще, этот сын фокусника? Он снова увидел монету, исчезающую и возникающую из пустоты, чтобы вновь исчезнуть, кольца, цветы, цилиндр, наполненный видениями, тенями, химерами; увидел старика, волочащего два чемодана. Самолет уже катился по полосе. Город окружал его, огни переставали двигаться. Пассажиры поднимались с веселым шумом. Открылась дверь в ночь.
Дутр поднял воротник пальто и двинулся вперед, иногда вставая на цыпочки и стараясь хоть что-нибудь разглядеть. У трапа ждали люди, их поднятые вверх лица колыхались словно медузы. Внезапно все стихло. У Дутра немного кружилась голова. Он услышал вдалеке глубокий, настойчивый и до странности родной гудок корабля. Сжимая рукой поручень, он сошел вниз по трапу.
Каждый пассажир становился центром маленькой шумной группки. Когда спустился Пьер, на его долю не осталось никого из встречающих, и он остановился, не в силах идти дальше. И тут кто-то тронул его за руку:
— Пьер Дутр?
Отпрянув в сторону, Пьер оглядел окликнувшего его человека: тот был маленького роста, в жокейских бриджах и кожаном пальто; совершенно лысый и такой худой, что на шее проступали узлы сухожилий.
— Пьер Дутр?
— Да.
— Пошли!
Человек уже удалялся, торопливо, озабоченно. Дутр побежал за ним.
— Вас прислала моя мать?
Молчание.
— А отец еще…
Лучше не продолжать. Перед аэропортом среди длинных блестящих автомобилей стоял старенький грузовичок, груженный пуками соломы. На его левом борту были изображены львы, сидящие вокруг силача в леопардовой шкуре. На правом — голова клоуна: рот до ушей, рыжие волосы и квадратные глаза. Человек открыл дверцу кабины и знаком пригласил Дутра садиться.
— Курзал, — произнес он гортанным голосом.
Дребезжащий автомобиль катил по сияющему огнями городу. Вместо того чтобы направиться, как предполагал Дутр, в сторону бедных кварталов, он рванул к центру города вдоль новеньких, горящих неоном вывесок и красивых домов. Медленно плыла по тротуарам праздная толпа. Дутру страшно захотелось оказаться наконец на месте, броситься на кровать, забыть это бестолковое путешествие. Автомобиль проехал мимо озера, потом по узким улицам с огромным количеством пивных. На углу какой-то площади они остановились.
— Курзал, — произнес человек. — Мюзик-холл.
Он показал на фасад, окаймленный непрерывно мигающими, до огненных вспышек в глазах, яркими лампочками. Дутр не шевелился.
— Выходите!
Дутр слишком устал, чтобы возражать. Он последовал за провожатым, Именно тогда он и увидел афиши. Наклеенные одна за другой на фанерные трехметровые щиты, они закрывали всю стену. Профессор Альберто… Профессор Альберто… Профессор Альберто… Профессор во фраке, с цветком в петлице созерцает хрустальный шар. Каждая афиша по диагонали перечеркнута полоской белой бумаги. Профессор больше не в счет. Его больше нет в программе, но все-таки он еще жив, улыбается сыну бумажным ртом, протягивает ему таинственный шар, который то вспыхивает, то гаснет в лихорадочном мелькании огней. Человек, легонько подталкивая Дутра, довел его до начала маленькой улочки.
— Вперед!
Было темно. Из подворотни тянуло конюшней. Слышны были звуки оркестра: завывание духовых и тяжелые удары барабанов. У тротуара стояли два фургона, огромные, словно багажные вагоны. Дутр обогнул их, и в тот момент, когда он собирался шагнуть дальше, человек придержал его за руку.
— Здесь, — произнес он тихо.
Дутр нащупал ступеньки, толкнул дверь. В глубине темной комнаты тускло мерцал ночник. Вытянув руки, он пошел на слабый свет и заметил неподвижный предмет. Еще три шага, и он остановился у края кровати, на ней покоился профессор Альберто, с закрытыми глазами, заострившимся носом, с увядшей орхидеей в петлице фрака. Руки его скрещены на груди. На рубашке не хватает пуговицы. Дутр обернулся, поискал глазами провожатого, но тот исчез. Постепенно привыкнув к темноте, он заметил стул и тихонько сел. Он еще не понял, ощущает горечь утраты или нет. Внутри — пустота. Мало-помалу из темноты стали выступать неожиданные предметы, которые, должно быть, служили реквизитом: чемодан с просевшей крышкой, столики, стулья, составленные один на другой, мотки проволоки, кофейный сервиз на подносе, две шпаги на складном столике, арбалет…
Дутр хотел было вновь посмотреть на умершего и поплакать, но, повернув помимо воли голову, принялся вместо этого разглядывать недра странного фургона. Там что-то шевелилось… шелестящий шорох, затем скрип… Он встал с бьющимся сердцем. Вдруг раздалось хлопанье крыльев. С потолка упало что-то белое, и на инкрустированный ящичек села голубка. В ее круглых глазах, когда она наклоняла головку, чтоб получше рассмотреть посетителя, отражался свет лампы. Слетела вторая голубка и опустилась на полочку над телом. Дутр тупо смотрел на птиц. Они медленно расхаживали на своих звездчатых лапках, останавливались, ныряя клювом под крыло или в перья на грудке. Легко скользнув крылом, вторая голубка присоединилась к первой, и они быстрыми шажками принялись ходить друг за другом вокруг ящичка, потом одна из них тихо заворковала, и этот нежный вздох, это любовное рыдание наконец освободило Дутра. Он упал у кровати на колени.
— Папа!
Слезы лились сквозь прижатые к лицу руки. Все те слова, которые он не осмеливался произносить прежде, все подозрения, все упреки, все порывы… Ну почему же так поздно? Оставалось только плакать и просить прощения. Скрипнули ступени под тяжелыми шагами. Кто-то вошел в фургон. Дутр встал.
— Кто здесь?
Он услышал хриплое дыхание, низкий голос заставил его вздрогнуть.
— Это ты, малыш?
В круге, света появилась женщина. Она была ярко накрашена, с золотыми кольцами серег в ушах. Халат, стянутый в талии, обрисовывал рыхлое тело, приоткрывая голые ноги в шлепанцах. Она подошла, и Дутр отшатнулся.
— Ты боишься меня? — спросила женщина. — Ты меня не узнаешь… Ну поцелуй же свою мать!
Он подставил лицо, почувствовал на щеке прикосновение мокрых дряблых губ. Женщина отстранилась и оглядела его с головы до ног.
— Ты и впрямь его сын, — пробормотала она. — Вытри глаза. В твоем возрасте уже не плачут.
Тыльной стороной ладони она прогнала птиц, вынула из ящичка бутылку и два стакана.
— Ты, должно быть, устал, малыш? На-ка, выпей. Не думай о нем. Там, где он теперь, на живых внимания не обращают.
Она повертела стакан в руках, пожала плечами и осушила его одним глотком.
Никогда не забыть Дутру похороны. Кладбище, окруженное огромными зданиями из бетона, было похоже на футбольную площадку, что показывают в кинохронике. Плиты, кресты, гравий — все новенькое. Гроб блестел почти весело, старый священник неразборчиво произнес несколько молитв то ли на латыни, то ли по-немецки. Время от времени Дутр взглядывал на мать. Из-за нее он не мог ни сосредоточиться, ни вникнуть в происходящее. Она надела слишком узкий костюм, взятый, очевидно, у кого-то взаймы. Юбка так плотно облегала тело, что можно была различить контур трусиков. На поясе лопнул шов, и в дыре виднелся клочок фиолетового белья. Гроб стали опускать в могилу. Она шагнула вперед и нахмурила брови, потому что могильщики не соблюдали равновесия. Чуть позади стояла группка людей, слегка взволнованных и крестившихся всякий раз, когда священник кропил святой водой. Несколько любопытных глазели из окон домов. В конце ближней аллеи виднелся другой священник, другой гроб, другие люди в трауре, и ветер смешивал заупокойные молитвы. Дутру пришлось сделать над собой усилие, чтобы осознать все это: он в Гамбурге, хоронят его отца. Мысленно он тоже взмахнул кропилом, в памяти всплыли обрывки молитв. Он неуверенно произносил слова, которые, казалось ему, выучил в одной из своих предыдущих жизней.
Дутр невольно снова и снова переводил глаза на мать. Она кое-как наспех напудрилась, сквозь косметику проглядывали — морщины. Сколько ей лет? Пятьдесят? Больше? Волосы крашеные. Щеки отвисли. Но в мрачном, напряженном взгляде жил огонь юности, едва сдерживаемое неистовство, от которого Дутру становилось не по себе. С тяжелым стуком падали на гроб комья земли. Священник и мальчик-певчий ушли. Стали подходить друзья профессора Альберто. Они кланялись, произносили невнятные слова, долго пожимали вдове руки. На Дутра они совсем не обращали внимания. Некоторые из них были в странных костюмах. Акробаты? Клоуны? Среди них семенил на коротеньких кривых ножках карлик, с огромной жемчужно-серой шляпой в руках. У всех гладко выбритые щеки, светлые глаза и одинаково огорченное выражение лица. Почти все они целовали Одетту.
Женщин было мало. Дутр не осмеливался разглядывать их пристально, опускал глаза и оттого видел только ноги и бедра; в их походке было что-то дерзкое, развязное, и это наполняло его странным смущением. Самая молодая долго разговаривала с Одеттой, а когда она приблизилась, чтобы пожать Дутру руку, он съежился от ощущения собственного ничтожества. У нее были светлые волосы, сверкающего, ненатурального цвета, окружавшие голову золотым ореолом. Ему не хватило времени присмотреться, понять. Он даже не мог бы с уверенностью ответить, видел ли ее лицо. Внезапно он мучительно осознал нелепость пребывания на этом кладбище, в тесном костюме, рядом с незнакомой толстой женщиной, механически повторяющей: «Спасибо, спасибо!» — на трех или четырех языках. И перед глазами у него, как невыносимо яркое солнце, воссияли эти светлые волосы.
— Спасибо, Людвиг, спасибо, — сказала Одетта.
Ей пожимал руку тот самый человек, который встречал его в аэропорту. За его спиной переминался с ноги на ногу какой-то тип, на голову выше его и шире в плечах, казавшийся уродливым из-за невероятной худобы.
— Это Владимир, — пояснил Людвиг. — Он занимается нашей техникой.
И добавил шепотом:
— У него не все дома.
Потом он повернулся к Владимиру, щелкнул пальцами, и Владимир побрел за ним, сгорбившись, опустив руки, огорченно шмыгая носом. Он был единственным, кто, казалось, действительно печалился. Дутр закрыл глаза. «Я сплю», — подумал он. И, вздрогнув, открыл глаза. Блондинка, еще раз поцеловав его мать, направилась с протянутой рукой к нему.
— Но… мы уже… — бормотал он.
Она, казалось, не заметила его растерянности, мило улыбнулась, и он вдруг подумал, что она точно так же улыбалась ему всего минуту назад. Он с глупым видом рассматривал протянутую ему маленькую руку в черной перчатке. Он уже не задавался вопросом, почему женщина вернулась. Он разглядывал ее жадно, грубо; если бы ему хватило смелости, он бы крикнул: «Подождите! Не уходите опять, я хочу запомнить ваше лицо!» Но, как и в первый раз, она ушла, слегка покачивая бедрами, — тонкая, элегантная и такая светловолосая, неправдоподобно светловолосая… Игрушка! Фея, которая умела раздваиваться, когда хотела. Может, она появится и в третий раз. Но в аллее оставались только двое мужчин, пропахших кожей и сеном, наверное, конюхи. Они поспешили пробормотать несколько слов. Одетта вернулась к могиле; какое-то мгновение она стояла неподвижно, потом достала из сумочки крокодиловой кожи платок и вытерла рот.
— Что за сволочная жизнь! — сказала она и взяла сына под руку.
Такси доставило их в курзал.
В фургоне, служившем кухней и столовой, царила ночь. Бархатные занавески закрывали оба окна. На потолке медленно разгоралась люминесцентная лампа, заливая светом помещение, которое когда-то, возможно, было роскошным. Но краска на стенах облупилась. Диван, на котором спала Одетта, так и остался неубранным. На столе, на электрической плите громоздились тарелки и кастрюли. Одетта сняла туфли, потом жакет и в одних чулках отправилась искать чистый стакан.
— Ты не хочешь выпить, а? Я по утрам просто подыхаю от жажды.
Она выпила немного белого вина, закурила сигарету.
— Если хочешь, налей себе.
Но Дутр неподвижно стоял у входа, и она сказала ему:
— Ну, шевелись. Там, в корзине, есть картошка. Почисти-ка несколько штук.
Дутр поискал нож, выдвигая ящики буфета: в них лежала всякая всячина — веревочки, пробки от шампанского, счета, коробочки с аспирином.
— В ящике стола! — крикнула Одетта.
Она расстегнула юбку, и та мягко упада к ее ногам.
— Вот так-то лучше, — пробормотала она. — Господи! Бедный мой мальчик, какой же ты неуклюжий!
Она отстранила его и, пошарив в ящике, кинула нож на клеенку.
— Нужно будет тебе… Что? Что это с тобой?
Ужасно смущенный, Дутр не знал, куда деть глаза. До Одетты вдруг дошло, и она протянула руку к халату.
— Ты что же, никогда женщины не видел? — спросила она изменившимся голосом. — А ведь и правда, там, в твоем пансионе…
Она завязала поясок, пришпилила булавкой расходящиеся полы халата и, взяв пальцем Пьера за подбородок, сказала:
— Ну-ка, посмотри на меня. И вправду покраснел, бедняжка! Сколько же тебе лет?
Резким движением Дутр высвободился.
— Двадцать!.. Ты это знаешь не хуже меня…
Она мягко теребила его за ухо.
— Двадцать лет! Уже. И конечно же ты ничего не умеешь делать.
Разозлившись, он вскинул голову, но мать смотрела на него с такой грустью, так взволнованно и нежно, что он внезапно смягчился.
— Не слишком много, — признался он.
Пальцы ласкали его щеку.
— Однако у тебя милая мордашка, — прошептала она. — Вот это от меня, и это тоже.
Ее пальцы, казалось, лепили узкое лицо юноши, следуя вдоль линии носа, щек, воссоздавая из его черт другое лицо.
— И эти веснушки… У меня были такие же.
Глаза Одетты заблестели, и Пьер почувствовал, как дрожат ее пальцы. Он попытался заговорить.
— Нет, молчи, — попросила она.
И убрала руку. Потом заметила, что сигарета погасла, и щелкнула электрической зажигалкой, висевшей над плиткой. Та не сработала; Одетта пожала плечами.
— Все сломалось, — вздохнула она. — Да, ты явился не в лучшие времена, малыш. Сплошная невезуха.
— Хорошо, — произнес он едко, — я могу вернуться обратно.
Грудь ее всколыхнулась от смеха.
— И голос такой же, как у отца. Он тоже часто повторял: «Все поправимо…» Его кошелек был открыт для всех. Привык к фокусам с монетами и поверил, что они сами по себе размножаются…
— Я могу работать.
— Где?
Он промолчал.
— Положение у нас не блестящее, — снова начала она. — Твоего отца больше нет, а что я могу одна? Людвиг, конечно, поможет сделать номер. Может, месяц продержусь. А потом…
Мать отодвинула тарелки и принялась чистить картошку. Она наклонила голову, и Дутр увидел седые корни волос.
— Я думал, — начал он, — что вы хорошо зарабатываете.
— Да-а, мы зарабатывали неплохо…
Она улыбнулась, внезапно лицо ее оживилось. Что-то светлое, живое блеснуло в глазах.
— Сразу после войны, — продолжала она, — каждый день был праздником. Люди думали только о том, что бы еще купить. Ну и мы тратили много. Мы были недальновидны.
Она налила себе еще немного вина.
— Не надо бы мне пить, но как подумаю о том, кем мы были…
— Я не очень понимаю, — сказал Дутр.
— Это потому, что ты не циркач. Твой отец был потрясающим фокусником. Я еще никогда не встречала такого иллюзиониста. Но ему не хватало воображения. Его номер устарел. Люди привыкли к кино! Им подавай хорошую постановку, свет, игру, переживания… Кому теперь нужны ловкость рук, какие-то карты, шарики?! А твой отец был старой школы. Не так-то легко менял свои приемы.
— Послушай, мама…
Она с изумлением посмотрела на Пьера.
— Мама, — повторила она, — мама… Очень мило, конечно, но я никогда не привыкну. Лучше уж зови меня Одеттой, как все остальные.
Она открыла буфет, положила на решетку отбивные.
— Ты же видел, что это за заведение — третьеразрядный мюзик-холл, — вернулась она к прежней теме. — Потом придется выступать на ярмарках.
Дутр подумал о старом фокуснике, вспомнил его воспаленные глаза алкоголика. Он встал, сжал кулаки.
— Нет, — сказал он, — это невозможно. Должно же быть какое-то средство…
— Какое? Я уже несколько недель ломаю себе голову.
— Я могу помочь тебе.
— Ты?
Она подрегулировала огонь, потом посмотрела на Дутра долгим холодным взглядом.
— Повернись… Встань в профиль… Пройдись к двери… Хватит, вернись. Держу пари, ты и танцевать-то не умеешь! У тебя ноги как колоды.
Мясо зашипело, и она принялась искать вилку.
— Тебя придется долго учить. Надо уметь держаться на сцене, говорить, а ты слишком робкий.
Одетта выложила мясо на блюдо.
— Ладно, — сказала она, — хочешь быть полезным — режь картошку.
В дверь стукнули кулаком, вошел Людвиг. Он снял кожаную куртку, повесил ее на вешалку, достал из кармана трубку.
— Обедать! — позвала Одетта.
Людвиг сел на неприбранную кровать, подобрал валявшееся на полу платье, бросил его на спинку стула.
— Ну, как дела, парень? — спросил он неприятным, резким голосом. — Привыкаем?
— Он хочет помочь мне, — сказала Одетта.
— А! Это было бы недурно.
Они принялись оживленно разговаривать по-немецки. Дутр внимательно разглядывал этого человека, державшегося так свободно, устроившегося здесь словно у себя дома. А покойник еще остыть не успел. И снова Дутр почувствовал, что его швырнули в чужой, странный мир, как будто самолет приземлился накануне на какой-то неизвестной планете. Он подумал о блондинке, пожавшей ему дважды руку на кладбище, потом о голубках, порхавших среди шпаг.
— За стол, — опять позвала Одетта.
— Тарелки могла бы и помыть, — проворчал Людвиг и подошел к Дутру.
— Покажи-ка руки.
Он пощупал их, повращал ладони, чтобы проверить гибкость запястий.
— Похвастать особенно нечем, — заявил он.
Потом снова заговорил по-немецки. Время от времени они с Одеттой изучающе смотрели на Пьера. От забытой на сковороде картошки валил сизый дым. Людвиг что-то объяснял Одетте, ей это явно не нравилось.
— Пока не попробуешь, толком не разберешься, — заключил Людвиг.
— Ну хорошо, хорошо, — ответила Одетта.
Она вытерла руки о тряпку, висевшую над маленькой раковиной, открыла шкаф и сняла с вешалки костюм.
— Надень-ка, — приказала она.
— Сейчас? — удивился Дутр.
— Да, сейчас же. Людвиг, он такой. Ему если что в голову взбредет, он ждать не желает.
Дутр разложил одежду на диване.
— Но это же фрак! — воскликнул он.
— Конечно. Лучший костюм твоего отца.
Дутр разделся и натянул брюки с блестящими шелковыми лампасами, ошеломившими его.
— Что я говорил! — проворчал Людвиг. — Ему все впору.
Дутр надел фрак, и Людвиг встал, чтобы ощупать плечи, проверить длину рукавов.
— Ну как? — спросил он.
Одетта колебалась.
— Да, — признала наконец она, — может, и стоит рискнуть.
Дутр инстинктивно засунул руки в карманы брюк, нащупал какой-то круглый предмет и тут же вытащил его на свет.
— Это что? Монета?
— А! — сказала быстро Одетта. — Это доллар, с которым он работал.
— Из чего он? — спросил Дутр.
Людвиг посмотрел на Одетту. Она колебалась.
— Из серебра, конечно, — сказала она наконец. — Оставь себе. Он твой. Может, тебе придется им воспользоваться.
Людвиг снова сел. Сквозь прикрытые веки он смотрел на юношу.
— Выпрямись! — приказал он. — Так. Теперь скажи: «Дамы и господа!» Давай говори! Язык не отсохнет. «Дамы и господа!» Как будто ты обращаешься к зрителям в зале.
Дутру показалось, что сейчас он задохнется. Он посмотрел на мать и увидел, что та ждет, странно приоткрыв рот, с рукой, застывшей в ободряющем жесте.
— Нет… не могу, — простонал Дутр.
— Можешь! — раздраженно произнес Людвиг. — Сунь левую руку в карман. Расслабься. Ну! «Дамы…» Повторяй: «Дамы…»
— Дамы и господа! — Дутр выкрикнул эти слова так, как будто звал на помощь.
— Ну, совсем неплохо! — сказал Людвиг, повернувшись к Одетте. — Глуховато, но голос можно поставить.
Картошка подгорела. Носком ботинка, не вставая, Людвиг повернул выключатель. Потом, закинув руку на спинку стула, небрежно спросил:
— А не хотел бы ты, малыш, поработать со мной?
— Он не сумеет, — пробормотала Одетта.
— А я говорю, у него получится, — заверил Людвиг. — Черт возьми! Я и не таких обучал.
— Не знаю, — жалким голосом произнес Дутр.
— Дай твою монету.
Людвиг положил доллар на ладонь, и монета словно ожила. Она бегала по руке, падала в рукав, снова появлялась на плече, проскальзывала сквозь пальцы, потом, повернувшись в воздухе, исчезла.
— Она у тебя в кармане, — сказал Людвиг.
Дутр с глупым видом пошарил в кармане и недоверчиво вытащил доллар.
— Посмотри хорошенько, тот ли это, — посоветовала Одетта сыну.
— О! — запротестовал Людвиг. — Не хочешь же ты сказать…
— Я слишком хорошо тебя знаю!
Дутр внимательно разглядывал их обоих; Одетта оперлась на руку Людвига.
— Ну что? — опять спросил Людвиг. — Хочешь такому научиться? Это нетрудно.
— Да, — признался Дутр. — Пожалуй, хочу…
Людвиг снова сел за стол, и разговор на немецком возобновился. Дутр молча переоделся и вернулся к остывшему мясу. Доллар покоился в носовом платке. Время от времени он тайком ощупывал монету, проводил ногтем по ребру, чтобы почувствовать насечку. Он кинулся бы в драку, если кто-нибудь покусился бы на этот доллар. Монета вдруг стала для него бесценной. Теперь, когда он дотрагивался до теплого металла, ему казалось, что он сжимает руку отца. А ему так нужна была дружеская рука!
— У нас нет выбора, — заявил Людвиг. — В любом случае через четыре недели я уеду.
Он вылил остатки вина в свой стакан, выпил маленькими глотками, вытер рот платком.
— Начнем сегодня вечером. Согласен, парень?
Он ласково обнял Пьера за плечи, потом, изменив тон, сухо сказал:
— Следи за своими вещами, профессор! — И бросил на стол посреди тарелок бумажник, который только что вытащил у Дутра из кармана.
Людвиг ушел, насвистывая, перекинув куртку через руку. Одетта вздохнула.
— Невозможный человек! — пробормотала она. — Ох, с ним нужно терпение! Но умеет делать абсолютно все, и если б не он…
Она открыла коробку с печеньем и, проходя мимо Пьера, погладила сына по голове.
— Был бы ты хоть чуточку смелее… В нашем деле надо уметь обманывать, вот и все. Но только, черт возьми, обманывать мастерски. Ты когда-нибудь видел иллюзионистов?
Он сжал доллар в кулаке.
— Нет.
— Ну так сейчас увидишь — Людвига и меня. Через десять минут у нас репетиция. Тебе нужно только перейти улицу и подождать нас в зале.
Дутр покорно позволял руководить собой. Он не против, пусть решают другие. Ему было все равно. Что здесь, что в коллеже — та же бессмыслица, тот же дурной сон. Пьер достал доллар, подбросил его щелчком и поймал на ладонь, он не знал точно, где орел, а где решка. И что означает орел на монете? И что это за слово — LIBERTY — большими буквами? Он сошел по ступенькам. Из второго фургона выходил нагруженный реквизитом Владимир: две шпаги зажаты под мышкой, на голове цилиндр, норовящий сползти на нос. На плече спокойно сидели голубки. Дутр пошел за ним. Он уже перестал удивляться.
Зал едва освещали несколько лампочек, затерявшихся под колосниками. Красноватые отблески на спинках кресел, темные провалы лож. Это больше походило на камеру пыток, чем на театр. Дутр увидел в первом ряду какие-то темные фигуры и направился к оркестровой яме. Головы повернулись в его сторону. Кто-то помахал рукой, несколько человек поднялись, чтобы дать ему место. Извинившись, он сел, наудачу улыбнулся соседке слева и вдруг узнал ее. Фея! Белокурая незнакомка! Его глаза, привыкнув к полутьме, лучше различили лицо девушки, округлость щеки, припухлость губ, и когда она посмотрела на него, то Пьер скорее догадался, чем увидел блеск темно-голубых глаз под ресницами, густо накрашенными черной тушью. Пьер вжался в кресло, медленно выдохнул, но в нем еще оставалось какое-то беспокойство, он все еще был настороже, следил за соседкой, спрашивал себя, почему она делает ему знаки, почему указывает головой на кого-то сидящего справа. Наконец он посмотрел туда, и на мгновение ему показалось, что он сошел с ума, что кошмар продолжается. Справа от него сидела женщина. Та же таинственная блондинка. Ее губы, ее темно-голубые глаза, дрожание ресниц, чуть насмешливая улыбка. Профиль справа в точности повторял профиль, который, как ему показалось, он видел слева. Но тут обе девушки наклонились вперед, повернули к нему головы, и перед ним возникло одно, раздвоившееся лицо, одинаково насмешливые голубые глаза.
— Грета, — прошептала девушка слева.
— Хильда, — прошептала девушка справа.
Дутр все еще недоверчиво разглядывал их по очереди. Они расхохотались, и одна — он не сумел разобрать которая — произнесла что-то по-немецки, подняв два пальца на правой руке. Вторая сделала то же самое.
— Близнецы? — спросил Дутр.
— Ja, ja![61]
Они, казалось, были в восторге и хихикали, глядя на Дутра, а тот лишь растерянно косил то вправо, то влево, не скрывая охватившего его волнения. Потом они указали на сцену и принялись что-то объяснять, но он не понял ни слова.
— А у вас какой номер? Танцуете? — предположил Дутр.
Они посоветовались и зашевелили губами, как бы повторяя слова юноши. Тогда он задвигал пальцами одной руки по ладони другой, изображая ноги, отплясывающие польку. Девушки откинулись на спинки кресел и залились смехом. Пьер переходил от гнева к восторгу, но постепенно мягкая, тающая нежность взяла верх. Они выпрямились и одновременно приложили палец к губам. На сцену вышел Людвиг, огни рампы зажглись. Владимир быстро расставил одноногие столики, ящики, игральные кости гигантских размеров; Дутр уже не знал, куда смотреть. Его манило представление, но он не мог не думать о Хильде и Грете. Он склонился влево и прошептал:
— Хильда!
Девушка подавила великолепный грудной смех и ответила:
— Nein![62] Грета!
Эта восхитительная игра в угадайку очень быстро приобрела сладострастный оттенок. Дутр раскинул руки по спинкам соседних кресел, не понимая, откуда только у него взялась храбрость. Совсем рядом с ним были две девушки, которые время от времени в резком свете софитов поворачивали к нему одинаковые лица, посылая ему двойную многозначительную улыбку.
На сцене Людвиг жонглировал разноцветными шариками, которые, казалось, возникали из пустоты. Сначала их было три, потом четыре, пять. Ловким движением он сжимал их в пригоршню, тихонько тер ладонью о ладонь, потом разводил ладони в стороны, совершенно пустые. Шарики исчезли. Тогда Дутр кончиками пальцев прикоснулся к плечам девушек. Они по-прежнему были рядом, легкое подрагивание ресниц выдавало, что они почувствовали неуверенное прикосновение пальцев.
А Людвиг демонстрировал пустой цилиндр. Перевернул его, положил на столик, поднял руки, словно жрец, заклинающий духов, отошел на шаг, не опуская рук, и тут из пустого цилиндра выпорхнули две голубки и закружились над сценой. Дутр сжал пальцами плечи соседок.
— Я хочу научиться этому, — сказал он.
Они не поняли, но с благодарностью улыбнулись ему.
— Ну что, — спросила Одетта, — тебе понравилось? Я спрашиваю, тебе понравилось? Оглох ты, что ли?
— Да, конечно. Хорошее представление, — сказал Дутр. — А кто эти две девушки?
— Мне следовало бы догадаться. Ты только на них и смотрел, — проворчала Одетта. — В сущности, ты не так робок, как кажешься. Помоги-ка мне.
Она сняла костюм, в котором выступала, — длинное, узкое и прямое, сильно декольтированное черное платье — и попыталась на ощупь отыскать шнуровку корсета. Дутра вдруг бросило в жар.
— Две маленькие бездельницы, — продолжила Одетта. — У них номер, который никому не интересен… Ну что, долго еще я буду задыхаться?
Опустившись на одно колено, Дутр старался изо всех сил, но тянул не за тот шнурок.
— Я слишком старая, слишком толстая, — сетовала Одетта. — Публике это не нравится. Когда Людвиг объявляет, что сейчас я исчезну, люди хохочут. Вот ты, конечно, другое дело — можно поверить, что ты испаришься. Или эти блондиночки… Возраст у вас подходящий для таких трюков. Ну, все или нет?
Она прошлась по комнате, потом надела халат.
— Надеюсь, ты с ними сработаешься.
— Я?
— «Я?» — передразнила она. — Смешной ты, в самом деле. Прекрасно будешь работать с ними, у тебя это на лице написано.
Дутр отстранился от Одетты.
— Так ты что-то придумала?
Все еще глядя на него, она расхохоталась:
— Не петушись. Тебя удивляет, что у меня есть мозги? Ах ты, мальчишка! Я уже двадцать лет только и делаю, что придумываю. Иначе бы мы пропали. Отец-то твой не слишком любил напрягать воображение, это его утомляло.
Она схватила со шкафчика потрепанную картонную папку, положила ее на пол, ловко и грациозно опустилась рядом. Ее движения изумляли Дутра.
— Смотри! — воскликнула она. — Здесь — все мои идеи!
В папке было множество карандашных чертежей, набросков пером, углем. Она разложила их. Дутр присел рядом на корточки. Ярко накрашенным ногтем она указывала ему на листы.
— Окно с привидениями… Волшебное зеркало… Таинственный чемодан… И красиво, и эффектно. Женщина-бабочка… Индийский канат…
Дутр поднял один из рисунков и стал рассматривать.
— И все это ты сама?
— Нет. Не так уж я умна. Но некоторые трюки доработала, придумала свои декорации. Это же просто, все равно что скроить платье. С люками и зеркалами можно вытворять что угодно. Смотри-ка, эта клетка… Вот наброски декораций, их так и не сделали. Зрителям показывают прозрачный пустой ящик, освещенный изнутри, потом закрывают его ставнями. Затем снимают их, ящик оказывается полон роз, а из них медленно поднимается живой человек. Ты, например.
— Я. Думаешь, я…
— Ну конечно. Это любой сможет…
Она повернула к нему морщинистое лицо; халат сполз с плеча, от него приторно пахло духами. Дутр сел рядом. У него закружилась голова. Он смотрел, ничего не понимая, на рисунки, на легкие пунктирные линии. Одетта внимательно следила за ним.
— Господи! — вздохнула она. — Как хорошо быть таким наивным!
На руке побрякивал браслет с множеством брелков. Она обняла его за шею.
— Ты не очень сердишься на меня? — спросила она. Молчишь… Ты злой мальчик, правда? И в душе у тебя полно разных тайн, обид, дурных воспоминаний. А я старая дура. Но я тебя научу, вот увидишь. Людвиг, он скотина. Не слушай его. К тому же он скоро уедет. Для начала сделаем тебе другую прическу. Потом я одену тебя по своему вкусу. Не могу на тебя смотреть… в этой кофте… А вечером поговорю с девочками. Если они не совсем дуры, то… Да… Ну, ты хоть слово из себя выдавишь?
Дутр опустил голову и сделал вид, что рассматривает чертеж окна с привидениями.
— Людвиг… — пробормотал он. — Что он здесь делает?
Стало совсем тихо, только чуть слышно звякали брелки на ее браслете. Одетта убрала руку.
— Ты еще и не жил, — сказала она. — Вот и не задавай вопросов.
Она встала, отряхнула халат, причесалась, не глядясь в зеркало, потом пошарила в буфете.
— Глоток шнапса? Что ж, пожалуй. Как раз то, что нужно.
Дутр собрал листы в папку.
— Папа… — начал он.
— Нет, прошу тебя, — оборвала Одетта, — достаточно. Прежде всего, у двадцатилетнего парня нет уже ни отца, ни матери, понимаешь? Он должен уметь выкручиваться сам.
— Отчего он умер? — настаивал Дутр.
— Сердечный приступ. Это был настоящий человек, уж поверь мне.
Глядя в пространство, она маленькими глотками пила водку; ее низкий голос, когда она пускалась в откровения, приобретал душераздирающее звучание.
— Он давно уже понял, что устал. Ты ведь догадался, мы не очень-то ладили… Если бы он только согласился лечиться! У него был сложный номер: его привязывали к стулу…
— И он сам отвязывался? — невольно съехидничал Дутр.
Одетта, не переставая вертеть в руках стакан, покачала головой.
— Маленький дурень, — тихо проговорила она. — Да, он сам отвязывался. Но во всем мире есть всего пять или шесть мастеров, которые могут сделать это… Если бы ты видел, как он работал!
Резким движением она поставила стакан на стол.
— Да, он умер, — сказала она. — Что еще ты хочешь узнать?
— Ничего.
Одетта изменила тон, опять вдруг превратившись в вульгарную женщину, какой была на кладбище.
— Черт возьми, мы что, уже начинаем скандалить? Выкладывай-ка все, что думаешь! Мне это больше по нраву. Твой отец месяцами пережевывал обиды. А через два или три года припоминал слова, сказанные в пылу ссоры. Это не по мне.
Она подошла, обхватила Дутра за шею, встряхнула.
— Я виновата, знаю это лучше тебя. Но если удастся осуществить мой план… Иди, поищи Людвига. И старайся! Да, еще… Улыбайся хоть иногда. У тебя такие губы! Тебе что, в твоем коллеже не говорили, что ты красивый парень?
Дутру вовсе не хотелось улыбаться. Он думал только о том, как бы сбросить руку, ярмом повисшую на шее.
Людвиг ждал его в грузовом фургоне. Владимир, сдвинув декорации и реквизит вглубь, возился с маленьким прожектором.
— Снимай куртку, — сказал Людвиг. — Сейчас тебе жарко станет. Ты зарядку делаешь?
— Иногда.
— Будешь заниматься по часу каждое утро. Владимир, зажигай!
Владимир включил прожектор.
— Всегда нужно много света, — объяснил Людвиг. — Надо ослепить зрителя. Владимир, корзину!
Владимир поставил перед ним корзину, скрепленную ремнями.
— Ты должен влезть в нее, — сказал Людвиг.
— Это будет нетрудно, — сухо произнес Дутр.
Людвиг с улыбкой открыл корзину.
— Тут двойное дно. Не думаю, что у тебя выйдет с первого раза.
Дутр скорчился в корзине; крышка не закрывалась. Он попытался лечь на бок, прижав колени к груди. Людвиг, все так же улыбаясь, мизинцем стряхивал пепел с сигары. Дутр сжимался все сильнее и сильнее. Спина у него трещала, он задыхался.
— Еще! — требовал Людвиг. — Еще!
Но Дутр, которого будто сдавило гигантским прессом, взорвался. Он выпрямился; мышцы болели, ноги затекли, ивовые прутья корзины четко отпечатались на коже.
— Хватит, — пробурчал он.
— Злишься?
— Нет. Но это дурацкий трюк. Вы же видите, что тут нельзя поместиться.
— А вот у меня получается. И у тебя получится, когда ты приобретешь гибкость. Владимир, кольца!
То были тростниковые кольца величиной с тарелку. Людвиг подбросил в воздух два кольца, три, четыре, с минуту пожонглировал ими с оскорбительно небрежным видом, потом крикнул:
— Лови!
Дутр упустил первое кольцо, поймал второе, третье, а четвертое угодило ему в лоб.
— Реакция плохая, — заключил Людвиг. — Четверть часа с кольцами перед сном. Засучи рукава.
Владимир сидел на кровати и жевал резинку, время от времени вытирая нос рукавом. Людвиг вынул из кармана монету.
— Она свинцовая. Двадцать граммов. Самый подходящий вес. Разожми правую руку. Вот так. Попробуй мизинцем прижать монету к основанию большого пальца. Хорошо. Пошевели остальными пальцами, как будто в руке ничего нет.
Монета упала на пол.
— Никуда я не гожусь, — вздохнул Дутр.
— Терпение! У тебя недостаточно сильные руки, вот и все. Поработаешь маленькими гантелями пару неделек. И дело пойдет. Только придется все время тренироваться с твоим долларом. Это дело сноровки.
Он щелчком подбросил монету в воздух, поймал ее.
— Смотри, кладу ее на ладонь, сжимаю пальцы левой руки, делаю вид, что держу правое запястье. Хоп! Монета проскальзывает. Вот она.
Он взял монету правой рукой, и она опять исчезла, а Людвиг пошевелил пустыми пальцами.
— Где она? — спросил он.
— Я не знаю.
Владимир даже жевать перестал от восторга.
— Она там, где и была, — объяснил Людвиг. — В ладони правой руки. Чуть сжать ладонь, и монета встанет между большим и указательным пальцами.
Он показал, где спрятана монета. Владимир снова принялся за жвачку.
— У меня никогда не получится, — прошептал Дутр.
— Напротив, скоро получится. Вот работать, глядя на публику, да еще и говорить при этом — действительно трудно. Нужны очень гибкие руки, мягкие запястья, проворные кисти. Но ты же его сын! А он… Если бы ты его видел! Одевайся. Я тебе покажу реквизит. Вот это — сценический костюм.
Фрак был надет на манекен. Людвиг приподнял полу.
— Потайные карманы, — небрежно объяснил он. — Впереди, под жилетом, еще один карман. Там можно спрятать целого кролика. Эти крючки прицепляются к брюкам, чтобы прятать шарики, яйца…
— Но публика…
— Публика не видит ничего. Ты должен навсегда уяснить: они приходят для того, чтобы их обманули. Ты можешь заставить их поверить во что угодно. Публика — это сборище ротозеев. Здесь столики. У всех двойное дно, конечно. Магический кофейник… Из него можно налить что угодно: пиво, молоко, виски, даже кофе.
С видом крайнего отвращения он выплюнул табачную крошку и открыл кофейник.
— Не слишком хитрое устройство. Несколько отделений и гибкие трубки. Остается вовремя выбрать нужную.
— А это что за шар? — спросил Дутр.
— Одетта придумала. Шар поднимается и опускается по наклонной плоскости. Им управляют из-за кулис с помощью электромагнита.
— Ведь это надувательство! — возмутился Дутр.
— Вот! Ты сам сказал! — взорвался Людвиг. — Все, что здесь есть, — все это липа, обман! Шпаги?
Он схватил одну, ударил в стену. Лезвие пронзило перегородку.
— Эй, осторожней! — крикнул Дутр.
Людвиг выпрямился и с презрением бросил на пол рукоять.
— Не бойся. У нее выдвижное лезвие. Оно убирается в рукоятку. Ну, и все остальное в том же духе. Только вот это для души.
Он поднял кусок ткани, закрывавшей клетку, просунул в нее руку, нашарил птицу и вытащил ее, дрожащую, наружу.
— Дай руку!
Голубка неловко потопталась на незнакомой ладони, повернулась, балансируя, расправила крылья, и тоненькая пленочка быстро затянула круглый глаз. У нее был удивительно беззащитный взгляд, и, сам того не желая, Дутр поднес ее к губам и поцеловал теплую шейку. Крылом, словно веером, птица легонько хлопнула его по лицу.
— Другая точно такая же, — сказал Людвиг. — Их не отличить.
Дутр посадил птицу в клетку и задумчиво посмотрел на пленниц. Он слышал, как за его спиной Людвиг с отвращением сплюнул и пробормотал мертвым голосом:
— Да и они тоже… тоже фальшивые…
— Я думал, — произнес Дутр, — что это ваша профессия.
— Моя? — вскричал Людвиг. — Ты плохо смотрел на меня. Я — жонглер, я не жульничаю. Тут действительно свихнуться можно, если жить среди всего этого. Немудрено, что твой отец…
Дутр обернулся.
— Что — мой отец? Он умер от сердечного приступа.
Людвиг задумался, глядя на кончик сигары.
— А кто говорит, что это не так? — выдавил он после паузы. — Ну, давай, малыш, за работу. Если тебе что-то понадобится, спроси у Владимира.
И Дутр — впервые в жизни! — начал работать. Он вставал в шесть часов утра, как в коллеже. Кормил зерном голубок, открывал окошко в фургоне, впуская влажный мартовский воздух, приносивший запах конюшни и свежей соломы. Обнажившись по пояс, Дутр делал гимнастику; он боролся с собой, как с врагом, до изнеможения повторяя самые трудные упражнения. Иногда он подолгу лежал, опустошенный, потом вспоминая о близняшках, доставал корзину, залезал внутрь, расплющивался, скручивался, как канат, наблюдая за крышкой, которая день ото дня опускалась все ниже. С махровым полотенцем на шее он пересекал тротуар и шел умываться в туалет мюзик-холла. Он слышал фырканье лошадей и стук их копыт. Это были прекрасные минуты. Дутр любил эти резкие запахи и звуки, напоминающие ферму. Ему нравился кофе, который Владимир варил в пустом баре во внутреннем дворике. Владимир подмигивал, как бы спрашивая его мнение, а Дутр, пригубив кофе, поднимал большой палец. Владимир широко улыбался, прижимая руки к груди в ответном поклоне. Это был их утренний молчаливый разговор.
Потом Дутр полчаса упражнялся с маленькими гантелями. Он подбрасывал их, ловил, правая рука, левая рука, опять правая. Ладони горели. На руках вздувались вены. Он давал себе маленькую передышку, выкуривал сигарету. В соседнем фургоне просыпалась Одетта. Людвиг тоже поднимался. Дутр слышал, как они перешептывались. Он прекращал занятия; ему хотелось плакать. Голубки волновались, били крыльями, взъерошивая перья. Он машинально доставал доллар и начинал его подбрасывать. Случалось, он забывал, зачем делает это, и смотрел, не понимая, на гордо восседающего орла или на деревенский профиль женщины по имени LIBERTY. В восемь Людвиг уходил, зажав в зубах сигару, и Дутр входил в фургон.
— Вот и мой бульдог, — встречала его Одетта. — Мог бы и поздороваться.
Она все тянулась, зевала, пока Дутр готовил шоколад; потом уходила за ширму, минут десять делала гимнастику. Дутр слышал, как она вздыхала, ворчала, стонала. Он намазывал масло на хлеб, а мать кричала ему из-за ширмы:
— Говори! Скажи хоть что-нибудь! Думаешь, меня эта гимнастика очень развлекает?
Она выходила, потная, полы халата развевались, обнажая ноги в синих прожилках, и сразу садилась за стол.
— Идиотизм, — говорила она с набитым ртом, — чем больше я занимаюсь, чтобы сбросить вес, тем больше хочется есть.
Она затягивала завтрак, развлекалась, долго разминая в пальцах сигарету. Смеялась тем самым грудным смехом, который сковывал Дутра.
— Нельзя, а я много ем, без конца курю, делаю все, что мне не положено, — говорила она. — А, к черту! Если слушать врачей…
Она понижала голос, говорила, будто по секрету:
— Знаешь, я ведь не всегда была такой старой, негодной шлюхой!
И она открывала «шкатулку с призраками», как сама ее называла. Там было полно фотографий, газетных вырезок. Крючковатым, как птичий коготь, пальцем она рылась в бумажном хламе.
— Гляди! «Берлинер тагеблатт»… «Дейли миррор»… «Фигаро»…
Статьи были обведены красным или синим карандашом. Все фотографии походили одна на другую — мутные, с резкими бликами вспышки, искажающими лица. На них Одетта представала то баядеркой, то султаншей, то маркизой, то испанкой. Нахмурившись, Дутр быстро пробегал взглядом фотографии. Одетта продолжала копаться в шкатулке, потом замирала с какой-нибудь вырезкой в руках, беззвучно шевеля губами.
— Все пойдет по-другому, — произносила наконец она. — Малышки согласны.
Дутр мыл посуду. Одетта работала, сидя на полу с карандашом в руках, и вполголоса приговаривала:
— Настоящее представление… Целый спектакль из трех или четырех действий… Вот этого твой отец никогда не хотел понять. Пантомима, театральное действо со сменой декораций, специальными эффектами. На одних фокусах сегодня далеко не уедешь.
День шел к концу. Людвиг учил Дутра обращаться с реквизитом, потом Дутр занимался один, под присмотром Владимира. Он старался не смотреть на веревку, которой столько лет связывали профессора Альберто. Она была сложена восьмеркой, с узлом посредине. Дутр бросал доллар, ловил его, делал вид, что прячет в левой руке, открывал правую ладонь… Владимир кивал головой, аплодировал.
— Грандиозно, — говорил он, мягко грассируя. Владимир полагает, что это гр-р-рандиозно…
Но это вовсе не было грандиозно. Это было из рук вон плохо. Дутр ожесточенно ругал себя и, стиснув зубы, начинал заново, лицо от напряжения сводила гримаса. Потом он садился рядом с Владимиром, угощая его сигаретой, иногда пытался расспросить: откуда он? всегда ли занимался этим делом? Владимир сплетал пальцы, зажимал руки между коленями.
— Нет воспоминания, — говорил он. — Война… Очень нехороший…
В другом конце фургона стоял верстак, на котором он с изумительной ловкостью мастерил разные мелкие штучки по чертежам Одетты.
— Почему ты не выступаешь вместе с нами? — спросил его как-то Дутр. — Ты такой ловкий!
Владимир наморщил лоб, и волосы упали ему на глаза.
— Запрещено, — выговорил он наконец. — Владимир… Страх…
— Чего ты боишься? Ты же знаешь, как все эти приспособления устроены. Ведь ты же сам их сделал.
Владимир вытер нос, уставившись на Дутра мутными глазами.
— Мнительность! — произнес он.
Но чаще они молча сидели рядом. Дутр ждал вечера, представления, своего маленького счастья. С восьми часов он болтался за кулисами, останавливался у дверей уборных, где гримировались артисты. По ту сторону занавеса он слышал шум голосов, смех, крики… Полутемный зал, лица, глаза, дыхание… Он хватался за декорации, так его притягивала эта пропасть, задыхался от волнения. Звучали духовые, толпа начинала ворочаться, утробно урчать, как огромное животное. И каждый вечер к горлу подкатывала та же тошнота, охватывал тот же панический страх. Тогда он проскальзывал в фойе, к лестнице, ведущей во второй ярус. Затерявшись среди моряков, девушек, разномастной публики, он забивался на галерку, устраивался в кресле и снова впадал в отчаяние при виде освещенной сцены. Он представлял себе, как стоит на ней — один-одинешенек, мишень для насмешек и презрительного свиста. Ладони делались влажными. Потом занавес поднимался, и он, прикрыв глаза, переносился в мир грез. Близняшки приветствовали публику. Он забывал обо всем. Он смотрел то на одну, то на другую и приходил в восторг от того, что не может их различить. Издалека, сквозь табачный дым, он видел две одинаковые белокурые головки, две настолько похожие фигурки, что одна казалась отражением другой. Их номер был задуман так, чтобы сконцентрировать внимание зрителей на этом фантастическом сходстве. Одна из сестер делала вид, что как бы смотрится в зеркало, обозначенное пустой деревянной рамой, а вторая копировала ее движения, становилась ее отражением в зеркале. Дутра это зрелище захватывало сразу, и когда Хильда — а может, Грета? — пересекала плоскость волшебного зеркала, чтобы присоединиться к своему второму «я», он с облегчением ощущал, как с его души падает груз.
Прочие номера его не интересовали. Неверным шагом он спускался в вестибюль; музыка доносилась до него сквозь туман. Он брел, придерживаясь рукой за стену, к уборным. Девушки переодевались перед открытой дверью; он видел их, сидящих рядом, полураздетых, еще разительнее схожих оттого, что звонкому смеху одной эхом вторила другая. Он разглядывал их без стеснения, как разглядывают манекены в витрине. У них были кукольные глаза, в которых светилась жизнь, но только на поверхности, глаза таинственные, прекрасные, как драгоценные камни; глаза, не замутненные мыслью. Голоса их тоже казались лишенными всякого выражения. Они произносили непонятные слова, которые, похоже, и сами-то не очень понимали. Дутр прислонялся к косяку, сунув руки в карманы, и смотрел на них: это были не феи, а скорее игрушки, искусно раскрашенные, бело-розовые в своем красивом белье. Они одевались, делая одинаковые движения, настолько они привыкли работать вместе. «Это сказка», — думал он. Но нет, то была не сказка, потому что хотелось прижать к себе обеих, погрузить пылающую голову в легкую пену их волос. Тогда он медленно, как раненый, отворачивался, отыскивая взглядом кулисы, за которыми толпились артисты, ожидавшие своего выхода. Он смутно различал клоунов, напоминающих сверкающие блестками ромбы, — у них были огромные загнутые ресницы, рыжие парики, галстуки в горох, словно крылья птицы; эквилибриста на детском велосипеде; конюха в костюме генерала времен Империи и свою мать, наряженную маркизой, с высокой грудью, стиснутой кружевными рюшками, с мушкой на щеке, играющую веером.
— Ты куда? — спрашивала она.
— К себе, — бормотал он, — работать.
Он забирался в фургон, садился на край кровати, той самой, на которой умер профессор Альберто. Он ждал. «Ничего, — думал он, — пройдет. Я очнусь». Чаще всего он просто заваливался на бок и беспробудно спал до утра. А когда просыпался, то понимал, что жизнь, его настоящая жизнь, начнется только с наступлением вечера. А пока шесть утра. И он кормил голубок зерном.
Дутр быстро делал успехи. «Пошел в отца», — говорила Одетта. Людвиг иногда тоже признавался:
— Ты меня поражаешь, парень. Прямо поражаешь.
Иногда он думал, что надо бы сходить на кладбище, но ему было некогда. Не монета, так шарики. Не шарики, так карты. Его руки сами думали и работали независимо от него, они приобретали ловкость, а глаза видели только сестер. Время от времени он надевал фрак, но смелости пока хватало только на расхаживание по фургону с зажатым в руке долларом.
— Альберто нет умер! — шутил Владимир.
— Замолчи, — приказывал Дутр. — Шутки неуместны.
Вскоре Одетта начала репетиции нового представления. На какое-то время Дутру запретили ходить в грузовой фургон, потому что Одетта не была уверена в трюках. Почти сразу после завтрака с деловым видом являлись Хильда и Грета. Они запирались с Людвигом и Одеттой. Похоже, Людвигу эта затея не очень нравилась. Одетта рычала на всех. Владимир перебирал мотор старого «бьюика».
— В конце месяца, — доверительно сообщил он Дутру. — Все пять…
И он несколько раз ударил ребром левой ладони по правой.
Дутра скоро посвятили в тайну, потому что и ему была отведена определенная роль. Нацепив очки в тяжелой черепаховой оправе, Одетта руководила работой. С ворохом бумаг в руках, она орала на всех, как прораб на стройке.
— Ну, — спросила она, — как тебе все это?
Дутр был слишком взволнован, чтобы отвечать.
— А мне уже осточертело, — сказала Одетта. — Но успех будет грандиозным.
Караван тронулся в начале апреля. В Брюссель.
К концу первого действия они уже поняли, что выиграли. Журналисты толпятся в гримерной, где переодевается Одетта. Вопросы сыплются на нее со всех сторон. Зажав сигарету в зубах, она отвечает как бы неуверенно, а на самом деле тщательно взвешивая слова.
— Что натолкнуло вас на мысль сделать такой спектакль? — кричит репортер из «Либр Бельжик».
— Я люблю детективы, — объясняет Одетта, а карандаши бегают по бумаге. — Я подумала, что было бы интересно объединить несколько номеров сюжетом, показать эдакий спектакль-загадку…
Речь, скорее всего, составлена заранее, но говорит она здорово, запинаясь в нужных местах, как бы импровизируя.
— Ошибка большинства фокусников в том, — развивает она мысль, — что они просто демонстрируют свои трюки один за другим, разбивая действие на части… Вы понимаете, что я хочу сказать? А чтобы все эти разрозненные части соединить… они много говорят. Слишком много. Я ликвидировала треп. У нас только мимика.
— Вы написали пьесу для фокусника! — догадывается журналист из «Суар».
— Если хотите, да. Что-то в этом роде.
Она расчесывает свои короткие волосы, надевает черный жакет. Яркая вспышка заставляет ее сморщиться. Она надевает тяжелые очки в черепаховой оправе, придающие ей вид бизнесмена.
— Кто эта девушка, которая работает с вами? Аннегрет, кажется?.. — спрашивает корреспондент «Телеграф».
— Аннегрет — сирота. Я подобрала ее в Германии.
— Она здорово смотрится! — кричит кто-то. — А парень?
— Это мой сын, — отвечает Одетта, улыбаясь. — Он ужасно робкий, только вы об этом не пишите, хорошо? Он начал работать совсем недавно.
Раздается звонок, возвещающий конец антракта.
— Я провожу вас, — произносит Одетта. — Во втором отделении я не участвую. Обязательно напишите, что в нем заняты только Аннегрет и Пьер. Это их подбодрит, они того заслуживают.
Она выходит, возбужденные журналисты следуют за ней. Занавес уже поднимается, публика радостно аплодирует. Одетта садится в первом ряду, вместе с журналистами.
Роскошная комната. На стенах старинные гобелены. Трижды бьют часы. Сцена едва освещена. В замке все спят. Внезапно раздается тихий скрип. Дверь приоткрывается. Луч света бежит по коврам, прыгает по мебели. Неслышно, будто вор-домушник, появляется черная тень. Это Аннегрет. Она кажется голой в облегающем трико, тускло отсвечивающем, как черная кожа. С галерки раздается восхищенный свист. Слышен звук поцелуя, протестующий голос. Снова воцаряется тишина, такая глубокая, что в зале становится слышен глухой шум бульвара.
Девушка приближается к витрине, где поблескивают драгоценности, серебро. Она быстро взламывает запор, складывает добычу в висящий на шее мешок. В мгновение ока витрина пустеет, но мешок не увеличивается в размерах. Девушка принимается за вторую витрину. Зал, затаив дыхание, следит за каждым ее движением. Она так кладет фонарик, что становятся отчетливо видны ее руки в черных перчатках. Эти руки аккуратно собирают украшения, и те одно за другим проваливаются в мешок.
— Изумительно! — шепчет на ухо Одетте один из журналистов.
Но воровка торопится. Она шире распахивает мешок и горстями кидает туда содержимое витрины. То там, то здесь в зале раздаются нервные смешки. Теперь девушка поводит фонариком вокруг себя. Часы на камине. Но не станет же она… Одно движение — и часов нет. А мешок как был, так и остается плоским. Раздается шквал аплодисментов; они ширятся, как лесной пожар, охватывают оркестр, ложи. А девушка на сцене спешит. Это уже не воровство, а какая-то фантасмагория. Ценные книги — хоп! — исчезают. Севрский фарфор — в мешок! Как не бывало. Она бесшумно мечется по сцене. Вдруг вспыхивает люстра. Аплодисменты смолкают как по команде.
Входит молодой хозяин замка, он в халате. Озадаченная воровка медленно отступает перед ним, и зрители невольно любуются ее дразнящей грудью, стройными ногами, играющими бедрами. Мешок забыт. Все видят только вызывающую красоту девушки. Одетта упирается кулаком в подбородок. Она смотрит на Пьера. Он протягивает руку к партнерше. Одетта хорошо знает, что означает этот жест и почему лоб Пьера покрывает испарина. Дурень!.. Воровка хочет бежать, он хватает ее. Они борются…
— Держи ее покрепче, парень! — кричат откуда-то из-под потолка темного зала.
Сосед Одетты наклоняется к ней.
— Совет явно лишний, — шепчет он.
Одетта пожимает плечами. Пьер хватает веревку и крепко привязывает девушку к стулу. Потом очень медленно наклоняется к лицу пленницы, его губы касаются губ прекрасной преступницы, и зал невольно вздыхает. Одетта рвет программку на мелкие клочки.
— Перебарщивает, — ворчит она.
— Этого нет в сценарии? — спрашивает журналист.
Одетта вздрагивает, мерит нахала взглядом.
— Конечно есть! Но он так возбуждается, что перестает замечать публику.
Она смотрит на юную пару. Девушка отталкивает хозяина замка. Чудо! Веревка соскальзывает с нее и падает наземь. Он вытаскивает наручники и замыкает их на тонких запястьях. Напрасно! Неуловимое движение — и она освобождается. Сейчас она убежит, исчезнет. И тогда юноша выхватывает револьвер. Воровка застывает на месте, но ее откинувшаяся назад фигура выражает отказ. Движения так точны, а мимика настолько великолепна, что зал забывает про спектакль. Публика чувствует гнев обманутого юноши. Он распахивает дверцы шкафа, вытаскивает оттуда корзину и поднимает крышку. Девушка понимает, что ее ждет, но не уступает. Она предпочитает влезть в корзину, и хозяин вешает на крышку замок. Он жестоко улыбается, выбирает самую длинную шпагу, пробует лезвие. Одетта теряет терпение.
— Живее… Не тяните! — шепчет она.
Пьер нащупывает шпагой щель между ивовыми прутьями и резким движением вонзает острие по самую рукоять. Корзина судорожно сотрясается. Стоны. Но они быстро стихают. Пьер вытаскивает окровавленную шпагу, в зале раздается сдавленный крик ужаса, потом взрыв аплодисментов. За спиной молодого человека появляется воровка, одетая в шикарное вечернее платье. Как ей удалось выбраться из корзины и моментально поменять костюм? Секрет. Но это та же самая девушка — белокурая, улыбающаяся, сладострастно-невинная. Все узнают ее, потому что все ее желают. Она появляется рядом с хозяином замка, как мечта о недостижимой любви. Журналисты в один голос восклицают:
— Великолепно! Замечательно!
Только Одетта сидит неподвижно.
Внезапно хозяин замка кидается на неуловимую добычу. Сейчас он задушит ее! Нет. Девушка теряет сознание. Она падает к нему на руки, и он кружится по сцене, огорошенный, не зная, что делать с бесчувственным телом. Публика свистит, выкрикивает что-то — настоящий шквал смеха и свиста. Пьер опускает свою ношу на диван, набрасывает на нее покрывало и снимает телефонную трубку. Быстро и беззвучно шевелятся губы. Вероятно, он просит о помощи. Потом с озабоченным видом возвращается к дивану.
— Она смоталась! — кричат из зала.
Пьер наклоняется, берет покрывало за уголок. Одетта слышит, как вокруг взволнованно дышат зрители.
— Чего ждешь? — вопит тот же голос.
Пьер срывает покрывало. Под ним никого нет. Жертва обморока стоит в дверях, одетая в амазонку, шляпка кокетливо сдвинута набок, в зубах цветок. Зал раскалывается от криков «браво».
— Поздравляю! — восклицает журналист. — Высший класс!
— Да-да… — бормочет Одетта срывающимся голосом.
Один за другим раздаются три выстрела, и шум смолкает. Молодой человек стреляет в упор. Красавица покачнулась, падает на колени. В уголке рта показалась кровь. Она валится на бок. На этот раз конец. Пьер поднимает труп, запирает его в шкаф, вытирает руки. Но вот дверца шкафа медленно открывается. Девушка снова появляется, на этот раз в белоснежном бальном платье, в руках у нее веер. Она так сверхъестественно красива, что зрителями овладевает странное беспокойство. Теперь она идет навстречу молодому человеку, и его охватывает страх. Он отшатывается, суетится, кидается к многочисленным дверям, запирает их, а ключи один за другим опускает в карман. Последний взгляд. Чарующий призрак почти трагически неподвижен. Юноша бросается вон из комнаты, захлопывает последнюю дверь, слышно, как поворачивается ключ в замке. Он запер свою любовь. Безумец! Разве можно арестовать любовь?
Девушка с улыбкой поднимает лежащую у стула веревку. Она сворачивает ее, кладет у рампы, и начинает махать над ней веером. Зрители привстают с мест. Раздаются крики: «Сядьте! Сядьте!» Веревка вздрагивает. Под взмахами веера она приподнимается, как тонкая змейка, что раскачивает головой по воле факира. Она выпрямляется в такт все убыстряющимся взмахам веера.
— Индийский канат, — произносит журналист.
Одетта кивает. Кольцо за кольцом разворачивается веревка, а девушка начинает раздеваться. Весьма целомудренный стриптиз. Все понимают — ей это нужно, чтобы подняться по веревке и исчезнуть навсегда. Однако тишина делается все глубже. Одна за другой падают одежды. Веревка непонятным образом держится вертикально. Оркестр под сурдинку исполняет томный венский вальс. Верхний свет гаснет. Прожектор выхватывает словно окутанный синей дымкой прелестный силуэт актрисы, расцвечивает его в таинственные оттенки витража.
Сцена погружается в полумрак. Девушка горделиво стоит перед сотнями зрителей. Плавным жестом она отбрасывает веер, хватается за веревку и начинает подниматься. Она уже на полпути — эфемерное создание, призрачное видение. Лица зрителей в едином порыве запрокидываются, глаза следят за ее восхождением, музыка будит у них в душе неясную грусть. Так хочется удержать эту фигурку, которая там, в вышине, склоняется в последний раз и прощальным жестом протягивает к залу руку. Рыдает скрипка. Веревка вздрагивает. Тишина становится невыносимой. Канат раскачивается все сильнее, скрипка смолкает, и наваждение кончается. Что-то со свистом проносится в воздухе. Веревка падает на сцену. Все ищут глазами исчезнувшую женщину. Зрители даже не осмеливаются дышать. Внезапно сотрясается дверь. Входит хозяин замка, за ним жандарм. Публика не выдерживает — кто вопит, кто всплескивает руками. Жандарм бросается вперед, поднимает брошенную одежду. Оттуда вылетают две голубки и кружатся вокруг одураченных мужчин. Разгневанный жандарм хватает хозяина замка и уводит его, а зал взрывается аплодисментами. Занавес опускается, вновь поднимается. Зрители стоя приветствуют Пьера и его партнершу. Их вызывают снова и снова. Они неловко кланяются. При ярком свете прожекторов и софитов видно, что они совсем юные. Они хотят уйти. Требовательные крики зрителей усиливаются. Одетта потихоньку покидает зал, чтобы запереться в своей уборной. Там она расхаживает, нервно курит, вслушиваясь, как за стеной бушует успех, к которому она так долго стремилась. Она знает, что завтра ей предложат гастроли во Франции, Англии, по всей Европе. Она чувствует, что пришла наконец удача.
Аплодисменты! Плевать ей на аплодисменты! Главное не в них. Стук в дверь. Цветы… так быстро! Букеты, корзины. Из коридора в дверь просовываются головы, люди встают на цыпочки. Только бы не рухнуло все из-за какой-нибудь ерунды, неосторожности, неудачного слова, намека! А, вот и они наконец. Она входит первой. Пьер, стоя на пороге, поднимает над головой руки, приветствуя поклонников. Оборачивается. Он преобразился. Одетте знаком этот неестественный блеск глаз, чуть дрожащая улыбка, восторженное сияние на лице. Наконец он утратил постыдную для комедианта девственность. Впервые он занимался любовью с толпой и готов теперь лопнуть от гордости. Ей становится дурно от нагло торжествующей молодости. Странная печаль овладевает Одеттой.
— Закрой дверь, — приказывает она.
У нее такой жесткий тон, что Дутр взвивается:
— Зачем это? Что еще случилось?
— Пока ничего. Где другая?
Она говорит «другая», потому что больше не может разобрать, кто из них должен сегодня прятаться — Хильда или Грета.
— В своей гримерной, — спокойно отвечает Пьер.
— Надеюсь. А вдруг кто-нибудь услышит, что она там?
Она хватает девушку за руку и выпаливает ей прямо в лицо длинную немецкую фразу.
— Хватит! — грубо говорит Пьер. — Какого черта? Почему ты уверена, что непременно стрясется беда? Владимир никого не подпустит к уборной — он ее незаметно охраняет. А Грета переодевается себе потихоньку. Чего ради такая паника?
Одетта давит окурок каблуком и зажигает новую сигарету.
— Ладно. Я не права. Только ты, кажется, не понимаешь, что мы висим на волоске. Малейшая неосторожность, и… То, что мы делаем, крайне опасно.
— Опасно? Зрители уверены, что у меня одна партнерша, ведь все первое действие она на виду!
— Кстати, давай поговорим о твоей партнерше! — кричит Одетта. — Что это еще за новость: целуются, таращат глаза, тискаются на сцене?
Пьер указывает глазами на девушку, и Одетта бледнеет.
— Она не понимает. Дура дурой. Но хорошо бы и ее проняло. Мне не нужна импровизация. Честное слово, ты втюрился в эту недотрогу! Послушай, Пьер, малыш… После представления — ради Бога, делай что хочешь. Но пока ты на сцене — все чувства побоку. Только работа, ясно?
Хильда нюхает букет за букетом и радостно смеется. Одетта трясет Пьера:
— Скажешь ты мне, что на тебя накатило?
— Не знаю. Я как будто голову потерял. Если бы она не была привязана, я бы не осмелился.
Одетта окидывает его опытным взглядом. Теперь он хорошо одет. Волосы красиво уложены. По жесткой линии подбородка, отчетливой выпуклости скул видно, что в мальчике зреет мужчина, и снова внезапная судорога сжимает ей желудок. Она понижает голос:
— Значит, это серьезно?
— Что?
— Ты и она?
Он старается не смотреть на мать, упрямо хмуря лоб.
— Великая страсть, да?
Она грязно смеется, сигарета приклеилась к губе.
— Надеюсь, ты любишь не обеих сразу?
Он приоткрывает рот, как будто получил удар в солнечное сплетение. Она замечает, что кончик носа у него белеет.
— Пьер, — говорит она ласково.
Но он резко поворачивается и выходит, хлопнув дверью. Порхают осыпавшиеся лепестки. Одетта сжимает кулаки и тут замечает девушку:
— Raus![63]
Девушка послушно выходит, и Одетта выкидывает ей вслед, в опустевший уже коридор, букеты. Цветы рассыпаются по паркету…
…Больше Дутр и Одетта не заговаривали о близняшках. Да и времени не было. Они жили, как заговорщики. Днем Хильда и Грета по очереди прятались в грузовом фургоне, припаркованном в боковой улочке, у служебного входа. Журналисты, служащие театра, публика знали только Аннегрет — необыкновенную актрису, которая меняла одежду и все обличье гораздо быстрее самого знаменитого Фреголи. Вечером Владимир уносил корзину с пленницей в фургон. Он же, перед тем как переодеться жандармом, менял декорации и управлял прожекторами. За кулисы никого не пускали. И все-таки, когда приближался час спектакля, Одетта не могла усидеть на месте. Она проверяла реквизит, включала лебедку, которая с помощью невидимой нити поднимала канат. Взгромоздившись на колосники, Владимир проверял систему сцеплений, готовил черную завесу, цвет которой сливался с цветом задника, когда ее внезапно разворачивали перед Аннегрет.
— Все работает, мадам! — кричал он.
По ту сторону занавеса, пока публика заполняла зал, Одетта крутилась волчком, пересчитывала, загибая пальцы, необходимые для представления предметы. И когда, спустившись вниз, Владимир поднимал жезл, которым, начиная спектакль, предстояло трижды ударить в гонг, она устало облокачивалась на подставку для софитов.
— Они меня уморят! — вздыхала она.
Минуту спустя на сцену размашистым шагом выходила властная Одетта, и оркестр принимался играть марш.
Для Дутра представление было словно наркотик, дурманящий напиток. Стоило только ему выйти на затемненные подмостки, увидеть в черной бездне зала море голов, уловить мощное дыхание толпы, волной разбивающееся о край сцены, как он раздваивался. Подобные чувства испытывают в коме: он видел, словно со стороны, как по сцене двигался похожий на него незнакомец, и его действия приводили Дутра в отчаяние. Но особенно он боялся поцелуя. После долгих колебаний Одетта узаконила эту неожиданную импровизацию, и теперь Дутр просто обязан был целовать партнершу. До самой последней минуты он боролся, колебался, потому что не знал, как отреагирует Аннегрет. Одна из сестер стискивала губы, стараясь спрятать их от него; другая, напротив, с готовностью поднимала голову, ждала, прикрыв глаза, он чувствовал, как она дрожит в его объятиях, едва сдерживая стон. И невольно замедлял действие. Ему казалось, что, помогая девушке освободиться от веревки, он раздевает ее.
С трудом заставляя себя отстраниться, Пьер краем глаза замечал стоящую в кулисах Одетту, которая пытается спрятаться за декорации. Каждый вечер все то же испытание. Он готовился, твердил себе: «На этот раз будет та, что меня не любит» — и каждый раз ошибался. Вынужденный склоняться над ней, он обнаруживал, как тают под его губами ее губы. От волнения он совершенно терял голову. Может, равнодушная красавица тоже сдалась или они на пару придумали эту игру, чтобы посмеяться над ним? Которая из них была к нему благосклонна?
Когда Дутр позволял себе дерзкий жест в фургоне, девушка хмурилась. «Грета? Хильда?» — жалобно спрашивал он, а та отвечала: «Аннегрет!» — и ускользала со смехом, звучавшим, словно музыка. Днем они были для него недосягаемы. Он мог приблизиться к одной из них только вечером, когда полный зал в напряженной тишине следил за каждым движением артистов. И сцена, которую они разыгрывали, была шутовским отражением его ежедневного любовного краха. Он умолял Одетту изменить мизансцену.
— Ты газеты читал? — спрашивала та в ответ.
Целые кипы их лежали на стульях, открытые на театральных разделах. Заголовки пьянили: «Альберто завладели Брюсселем», «Чудо-пара», «Вызов законам природы».
Дутр настаивал:
— Вполне можно убрать корзину.
— Зачем?
— Да со шпагой… Не очень красиво получается!
— Тебе-то что? Боишься взаправду убить ее? Она только того и заслуживает, маленькая шлюха!
Когда Одетта злилась, она не выбирала выражений. Но моменты разрядки наступали и у нее. Особенно когда она подсчитывала сборы: деньги текли к ним рекой. После обеда она заносила цифры в толстую тетрадь, прихлебывая анисовую или бенедиктин.
— Ну-ну! Не так уж плохо!
Почесывая голову карандашом, она потягивалась и добавляла, зевая:
— Скоро продадим «бьюик», эту развалюху. Надо держать марку, ребятки! Никогда не забывайте, что надо держать марку!
Она подписала контракт с «Электрой» на выступления в Париже. После полудня она запиралась с мужчинами, которые громко смеялись и курили сигары. Каждую минуту ее звали к телефону. Она возвращалась, вздев очки на лоб и что-то бормоча про себя. Владимир перекрасил фургоны. Желтый с черным, и надпись: «Семья Альберто». Была в этом цирковая нарочитость, но как здорово, возвращаясь домой, пробираться сквозь толпу ребятишек! И как приятно, когда билетерши почтительно приветствуют тебя: «Здравствуйте, господин Пьер!» Приятно, что в кармане все больше и больше деньжат и что, останавливаясь перед витриной, думаешь: «Стоит захотеть, войду и куплю».
Дутр прекрасно понимал, что все это лишь продолжение сна. Слишком уж легко. Но еще абсурдней, чем прежде! Одна девушка до вечера заперта в фургоне. Другая — кто знает, может, та же! — гуляет по городу, чтобы вознаградить себя за вчерашнее заточение. А через несколько часов — прожектора, сырая темень театра, привязанная к стулу пленница, ожидающая его поцелуя. И наконец, побег по веревке, веревке профессора Альберто! Никогда больше ему не спуститься по ней…
Дутр бродил по магазинам, разглядывая свое отражение, оно-то, скорее всего, и было настоящим Дутром. Ибо где изнанка, а где лицо? Время от времени он подбрасывал свой доллар. Орел. Решка. Орел. Liberty. В конце концов он покупал полдюжины галстуков или серебряный портсигар. С четырех до шести он работал. Теперь руки у него стали почти такими, какими хотел их видеть Людвиг. Особенно Пьеру удавались фокусы с картами. Они летали в пальцах, будто связанные невидимыми нитями.
— Выбирай!
Одетта отвлекалась от своих счетов и бумаг, протягивала руку, всю в перстнях.
— Король! Еще выбирай!
Он все время подсовывал ей одного и того же короля, хотя она, задетая за живое, внимательно за ним следила.
— Каналья! — восклицала она.
В какой-то миг все препоны между ними рушились. Он улыбался без принуждения. Она похлопывала его по щеке.
— Вот увидишь — прошептала она однажды. — Если в Париже дело пойдет как надо, у нас будет все…
Она умолкла, потому что вошел Владимир. На подносе стоял обед для пленницы.
— Кто сегодня работает? — спросил Дутр.
— Хильда.
Одетта засмеялась:
— Хильда, Грета! Я не могу их отличить. Этим девкам нравится сбивать нас с толку. Надо им знак какой наколоть, что ли?
Дутр вновь замыкался в себе.
— Не давай ей слишком много жратвы, — советовала Одетта. — Обе только о еде и думают. Могли бы поработать, французский поучить. Нет же! Целый день пирожные!
Дутр шел к двери. В сумерках зажигались огни у входа в театр. Сияли афиши. Справа от входа — Аннегрет. Слева он, Дутр. Она — блондинка с ярко накрашенными губами. Он… Но теперь он видел только губы девушки. Оттолкнут они его через несколько часов или раскроются навстречу его губам?
Это и было самым страшным в его сне — каждый вечер он словно падал в пропасть… Он собирался с силами. Говорить он больше не мог. Его гипнотизировал большой черный провал, в котором бурлило море голов. Снова предстоит выдержать это, дойти до стула, до шкафа, спрятать Аннегрет и вскоре увидеть, как Аннегрет появляется, искать на ее лице следы волнения и шептать: «Хильда, я тебя люблю… Грета, я тебя люблю…» — чтобы в конце концов увидеть перед собой лишь смятое платье и двух голубок. Он кусал губы, глядя на зрителей, выстраивающихся у кассы. Он ненавидел их, каждого из них, они пробуждали в нем злобное ожесточение. Он ужинал с Одеттой и одной из девушек: орел, решка? Мысли в его голове начинали путаться, сворачиваться в отвратительный дряблый клубок. Задолго до начала Одетта принималась давать наставления, сначала по-немецки, потом по-французски.
— Ты что, спишь? Когда я взмахну рукой…
Вперед! Пора. Они вставали. Владимир уже на посту. Одетта запирала фургоны. В груди у Пьера дрожало. Последний взгляд в зеркало. Оркестр играл модную мелодию. Пьер подходил к двери.
— Сегодня полный сбор, — шептала кассирша.
Он сжимал и разжимал кулаки. Ему хотелось придушить ее.
Париж. «Электра». Публика загорелась, как огонь в сухой траве. Восторженная критика. Фотографии во всех журналах. Одетта отвлекала репортеров в сторону, пока Владимир во дворе мюзик-холла помогал той из девушек, которую не должны были видеть зрители, забраться в грузовичок. Потом они добирались до Сен-Манде, где на опушке Венсенского леса стояли их фургоны.
Одетта запретила девушкам выходить в одиночку, и Дутру приходилось сопровождать ту из них, которой разрешалось погулять, ибо Одетта все время боялась неосторожности, оплошности.
Так он провел несколько опьяняющих дней. Он без устали бродил с прекрасной спутницей по Елисейским полям или взбирался на Монмартр, чтобы полюбоваться оттуда золотыми в нежном весеннем свете далями, усеянными куполами и колокольнями. Он обнаружил, что может говорить девушкам что угодно, ведь они не знали французского. Он останавливался, обнимал спутницу за талию.
— Хильда.
— Ja, ja.
На этот раз угадал, и они смеялись, возбужденные игрой в жмурки, в которую играли, не закрывая глаз, на улице, среди прохожих.
— Я люблю тебя, Хильда. Ты красивая, ты мне нравишься.
Она смотрела на шевелящиеся губы, внимательно вглядывалась в лицо, стараясь понять, серьезно он говорит или шутит; потом он привлекал ее к себе, указательным пальцем легонько тыча в плечо:
— Ты — Хильда… Ты красивая.
Руками он пытался нарисовать в воздухе формы своей спутницы.
— Красивая, очень красивая!
Она прыскала, но, если он пытался поцеловать ее в шею, в ухо или щеку, в уголок рта, отстранялась:
— Nein. Verboten[64].
Тогда он менял игру: обнимал девушку рукой за плечи и с видом нежного почтения произносил такие непристойности, что сам вздрагивал. А что, если она влепит ему пощечину? Прямо здесь, прямо под носом у полицейского? Но она умиротворенно качала головой.
— Ja. Jawol![65]
— Знаешь, как я тебя люблю!
В голову приходили самые гнусные образы. Он невольно оглядывался по сторонам. Он боялся слов, слетавших с языка. Он перестал узнавать себя. Но успокаивался быстро. Ведь, в конце концов, это всего лишь игра. Он понемногу избавлялся от своих страхов, от робости, которая, казалось, прочно приклеилась к нему. Он делал вид, что показывает ей памятники, колонны, дворцы, она поднимала светлые глаза, внимательно слушала быстрые, звучные, незнакомые слова. Внезапно он умолкал, отстранялся от нее, как будто она приводила его в ужас.
— Ja.
— Бестолочь, — ворчал он. — Да-да… Видела бы ты, какой у тебя дурацкий вид! Тебе никогда не говорили, что ты похожа на дуру со своим отрешенным взглядом? Ты глупа, моя бедная девочка!
Он шепотом оскорблял ее, а она прижималась к его плечу. Но потом злость вдруг оставляла его. Он ощущал себя добрым и невинным. Он целовал кончики пальцев девушки.
— Знаешь, я не особенно люблю эту работу. Рехнуться можно. Если бы хоть вас не было двое… Если бы я знал точно, что люблю именно тебя… или твою сестру!
Эти монологи, которые она выслушивала, прикрыв глаза и с безошибочным инстинктом танцовщицы шагая в ногу с Пьером, эти произнесенные шепотом откровения освобождали его от прежних наваждений. Он вел спутницу к Сене, текущая вода умиротворяла его.
— Знаешь, чего бы я хотел?..
Он пытался заглянуть себе в душу, разобраться, долго колебался.
— Мне хотелось бы стать садовником или лесничим. Земля, лес — это настоящее!
Он подбрасывал свой доллар и ухмылялся:
— Сын профессора Альберто…
И добавлял, обнимая Хильду:
— …со своей девочкой номер один. Завтра будет девочка номер два.
Назавтра он уводил на площадь Сен-Мишель или к Люксембургскому саду Грету, и был влюблен так же, как и накануне. И вел все те же преступные речи. Он жил все в том же бессвязном сне. Иногда он останавливал Грету, обнимал ее за плечи.
— Послушай, но должно же быть между вами различие! Хоть какая-нибудь отметина, знак. Да что ты твердишь без конца «я, я»! Вот дам тебе сейчас по шее!
Девушка хмурила брови и шевелила губами, как глухонемая.
— Собака и то умней тебя, честное слово, — злился Дутр.
Иногда Грета что-то отвечала, пускалась в многословные объяснения, размахивала руками.
— Ну хорошо, хватит, я понял, — обрывал ее Дутр.
Возбуждение первых дней сменилось глухой злобой. Что они рассказывают друг другу ночью, перед тем как заснуть? Дутр представлял себе, как они хихикают над ним под одеялом. Сам он долго лежал без сна с открытыми глазами, задаваясь одним и тем же вопросом: которая из них? Но он хорошо понимал, что, получив одну, тут же возжелает другую. Ведь именно та другая — узница, двойник — неотступно преследовала его.
Едва только он отправлялся на прогулку с одной из девушек, как терял терпение.
— Ну, — издевался он, — на чем мы остановились позавчера? Вчера я чуть было не поцеловал твою сестру. А сегодня придется начинать с тобой все сначала. Что ж, это логично!
Девушка силилась понять, почему он сердится, почему с такой злобой стискивает ей руку. Он наклонялся. Она его отталкивала.
— Ладно, — говорил он. — Завтра посмотрим: уверен, твоя сестра будет любезнее.
И тут же ему в голову приходила мысль, что завтра будет похоже на сегодня, потому что завтрашняя девушка будет точной копией сегодняшней. Чтобы хоть немного приободриться, он иногда думал: «Ну хорошо. Это одна и та же. Тогда и я должен действовать так, будто она единственная. В конце концов, что от этого изменится?»
Потом наступало обеденное время. Все четверо собирались за столом. Напротив — Одетта, слева — Хильда, а Грета — справа. Если только… Ему казалось, что бесконечное представление продолжается, и одна из девушек — всего лишь призрак, и скоро она сольется с другой, точь-в-точь как шарики, которые то множились, то пропадали в его руках. Но девушки ели, разговаривали, и он вновь возвращался в действительность.
В действительность? Какую? Он прислушивался к ним. Одинаковые голоса. Присматривался: одинаковые улыбки. Сидя друг против друга, они как бы отражались одна в другой. Может быть, волосы у Греты более золотистые? Лицо у Хильды чуть уже? Но достаточно было измениться освещению, чуть ярче разгоралось солнце на улице, как более золотистыми становились волосы Хильды, а лицо Греты — более узким. Дутр ел молча, опустив голову. Он ощущал себя чужаком, когда девушки разговаривали с Одеттой. Он даже не спрашивал у матери, о чем они говорят, потому что это его не интересовало. Когда Одетта заговаривала с ним, то девушки становились пусть и великолепным, волнующим, но все-таки реквизитом, обычными манекенами. Дутр предпочитал прогулки по Парижу. Он бывал несчастен, если видел только одну из сестер, но когда они сходились вместе — не мог больше жить. Если бы они хоть одевались не одинаково! Однажды он заговорил об этом с Одеттой, но она, как всегда, только пожала плечами.
— Я им с самого начала говорила… — сказала она. — Но они упрямы как ослицы. И ревнивы! Ты даже представить себе не можешь. Я-то слышу их разговоры. Они считаются всем, даже аплодисментами. Если одной аплодировали больше, другая потом станет дуться.
— Но здесь-то они могли бы хоть причесаться по-разному.
— Конечно. Но они не хотят. Им доставляет удовольствие доводить меня до остервенения своими одинаковыми физиономиями. Две паскудины, вот кто они такие!
Но Дутр был настойчив. Он купил словарь и повел одну из сестер в Пале-Рояль. То была Хильда. Он нашел слово «любовь». Общаться оказалось трудно. Надо было знать склонения, а для начала — хотя бы как произносить слова. Как что сказать: Liebe[66] или Tuneinigung[67]? Хильда заглянула в словарь и расхохоталась. Потом она медленно произнесла, четко артикулируя:
— Liebe.
Красивое слово. На скамейках сидели парочки, по газонам, воркуя, бродили голуби. Дутр придвинулся к Хильде, сначала приложил руку к своей груди, потом к ее, как в детской считалочке, и прошептал:
— Ich… du… Liebe…[68]
Это было смешно и великолепно. Хильда еще смеялась, но уже коротким, нервным смехом, и глаза ее из голубых стали темно-зелеными. Она уже не защищалась. Комкая в руках перчатки, Хильда опять произнесла: «Liebe», как если бы слышала это слово впервые. Дутр добавил:
— Nein Greta[69].
Он поискал слово «только».
— Nur Hilda. Только Хильда… Не Грета…
Она положила голову Пьеру на плечо, он вытянул руку вдоль спинки скамьи. Раз они ревнуют друг к другу, то Хильда ничего не расскажет сестре.
На следующий день Дутр повел Грету в Тюильри. Он достал словарь и начал подбирать слова:
— Грета… Kamerad… Gut Kamerad…[70]
Краем глаза он наблюдал за ней. Нет. Хильда не рассказала об их прогулке в Пале-Рояль. Грета забавлялась, глядя на него. Он вздохнул. Как бы он ни заставлял себя, ему все равно казалось, что он снова обращается к Хильде, утратившей память, забывшей слово «Liebe». Надо было начинать сызнова, но он вовремя вспомнил, что опять не сможет различить их, если не обучит разным словам. Он полистал словарь:
— Freundschaft, — сказал он. — Дружба. Ich… du… Freundschaft…[71]
— Ja, ja, — сказала она.
Итак, отныне «Liebe» означало Хильду, a «Freundschaft» — Грету. Конец неуверенности. Тем хуже для Греты. Он будет любить Хильду. Только Хильду. И все-таки… В эту минуту именно Грета склонялась к нему. Она пыталась понять, почему он принес словарь, и глаза ее в этот раз светились по-настоящему. Дутр положил ладонь на руку спутницы. Грета произнесла странную длинную фразу, подождала, как отреагирует на нее Дутр, потом вытянула губы, состроив гримаску. Нет, это была не гримаса!
— Рот? — спросил он. — Губы? А, знаю!..
Он поискал в словаре; палец его бегал по строчкам.
— Kuss? Поцелуй? Так?
— Ja!
Смеясь, она откинулась на спинку скамьи. Обеими руками он взял ее лицо — как берут хлеб, плод, спелый гранат. Его мучили голод и жажда. У Греты были такие прохладные губы. Невозможно насытиться ими. Под опущенными веками плясали огненные точки. Он больше не Дутр. Он больше не один… Он оторвался от нее, чтобы глотнуть воздуха, и снова припал к губам.
О, это было чудесно! Задыхаясь, со слезами на глазах, он немного отстранился. Чудо женского лица, которое целуешь, едва касаясь губами. И такие близкие, такие странные глаза, полные солнечного света, взволнованные, глубокие, как море. Грета… Как это сказать?
Он развалился на скамье. Голова кружилась. На ощупь отыскал руку девушки, сжал ее и чуть не подпрыгнул, почувствовав ответное пожатие.
— Грета, — бормотал он, — ты выиграла. Это ты!
Но в ту же минуту подумал, как хорошо будет завтра на этом месте обнимать Хильду, и вздрогнул: его обожгло отвращение и удовольствие. Он убрал словарь, улыбнулся чуть принужденно.
— Kuss? — спросил он.
Вот так! Это похоже на заклинание. Надо было знать это слово. А так как теперь он знал его, Грета больше не сопротивлялась. А когда он узнает остальные слова… Но есть ли они в словаре?
Он опробовал новое знание тем же вечером, и, когда одна из сестер ждала за кулисами ударов гонга, возвещающих о начале представления, он прошептал, стоя за ее спиной:
— Freundschaft[72].
Девушка быстро обернулась.
— Nein. Liebe[73].
Это была Хильда. Наконец-то он нашел способ различать их! Его любовь перестала быть противоестественной. В тот вечер он не боялся публики. Он спокойно, почти скучая, смотрел в зал. Только что ему удался сложнейший трюк, и никто не знал об этом. Приблизившись к связанной партнерше, он прошептал:
— Грета? Kuss…[74]
И поцеловал ее как любовник. Все так упростилось! Грета скоро станет его любовницей, в этом он был уверен, и, даже если он обманет ее с Хильдой, даже если он будет колебаться в выборе, он перестанет так терзаться от того, что любит вымышленную женщину, отражение в зеркале. Дутр с развязным видом поклонился публике, в зале раздались смешки. Уже в уборной Одетта схватила его за руку:
— Что с тобой?
— Со мной? Ничего.
— Ты пьян?
— Ах, прошу тебя! Оставь меня в покое.
Одетта прошла в соседнюю комнату, где переодевались девушки, потом вернулась обратно.
— По мне, лучше бы ты запил, — проворчала она.
Она часто устраивала скандалы. Она испытывала неприязнь к близнецам. Но почему? И почему, оставаясь наедине с сыном, она допрашивала его, будто он пытался что-то утаить от нее? Она хотела знать все: куда он водил близняшку, что они смотрели, встретили ли кого-нибудь из репортеров? Это превратилось у нее в навязчивую идею. Но Дутр поклялся не терять выдержки. Ему наплевать на репортеров и на любопытную Одетту. Ему надо привести Хильду и Грету к тому, чего он так хотел — только об этом он мог думать. Уроки французского проходили на Бют-Шомон, Марсовом поле, в парке Трокадеро — всюду, где были скамейки, листва, тишина. Грета научилась произносить «поцелуй» со странной детской интонацией. Хильде никак не удавалось сказать «любовь».
— Нет, не «люпофф» — любовь! Надо говорить — вввь!
Она так трогательно вытягивала шею, что Дутр, не в силах сдержаться, сжимал ее в объятиях. В конце концов, все равно кто, главное, пусть хоть одна из них сдастся! Грета казалась менее суровой. Если он был с нею, всегда наступал момент, когда словарь падал, а она с неистовством впивалась в Дутра. Прохожие отворачивались. Но, когда потом, набравшись храбрости, Дутр пытался завести ее в какую-нибудь гостиницу, она моментально трезвела:
— Nicht… es ziemt sich nicht[75].
Он злился, щипал ее за руку.
— Вот еще — неприлично! Ведь я люблю тебя, идиотка! Где же ты хочешь? Где? Не в фургоне же! Не хочешь же ты, чтобы твоя сестра…
Ему самому делалось страшно, когда он так заводился. Как же сделать, чтобы она не сопротивлялась? Грета открывала сумочку, пудрилась. Дутр прибег к новой тактике. Он повел Грету к ювелиру на авеню Опера. Перед этим с помощью словаря он объяснил ей:
— Подарок… Браслет… Я счастливый… дарить браслет.
В конце концов они поняли друг друга. Грета, очень взволнованная, выбрала браслет из семи золотых колец.
— Это называется «неделька», — сказал Дутр. — Неделька. Семь дней. По мысли на каждый день!
На улице Грета поцеловала его, и Дутр почувствовал, что добьется своего. Еще немного терпения. Может быть, послезавтра… И тут ему в голову пришла мысль, что Хильда… Конечно, нужно было купить браслет и Хильде. Такой же точно, иначе она высохнет от зависти.
На следующий день он вошел в ювелирный магазин с Хильдой.
— Вы подумайте! — удивился продавец. — Вчера мадам выбрала точно такой же.
Дутр объяснил, что тот браслет потерялся. Хильда примеряла безделушку, чуть вытянув руку, и радовалась сверканию колец. Это была копия вчерашних жестов Греты. И точно как Грета, Хильда взяла Дутра под руку и прошептала ему:
— Danke schun[76].
— Это называется «неделька», — сказал Дутр. — Неделька.
— Ja.
— Семь дней. По мысли на каждый день!
Этой ночью Дутр спал спокойно. Он знал, что теперь девушки его, обе.
— Ну и вляпался ты, — сказала Одетта, когда он зашел утром выпить кофе.
— О чем ты? Не выдумывай.
— Я выдумываю? Может, ты скажешь, зачем купил Грете два одинаковых браслета?
— Но позволь, — рассердился Дутр, — я купил один…
Он замолчал. Одетта с раздражающим спокойствием мазала масло на хлеб.
— Идиот! — пробормотала она, прежде чем откусить.
— Не сошел же я с ума, в конце концов, — сказал Дутр. — Вчера я гулял с Хильдой.
— Нет. Хильда плохо себя чувствовала. Вместо нее пошла Грета. И я это точно знаю, потому что у меня есть способ заставить их говорить.
— Брось ты! Грета бы меня предупредила!
— Она-то! — закричала Одетта. — Мой бедный взрослый дурень! Хочешь, я скажу тебе, почему эта негодяйка провела тебя? Чтобы посмотреть, как ты ведешь себя с ее сестрой. Ну, уж и посмеялась она, когда ты купил ей второй браслет!
Она встала, схватила сына за шиворот и встряхнула:
— Проснись, Пьер! Слышишь? Они смеются над тобой. Их интересуют только деньги! Они пошлют нас к черту, как только сочтут, что сумеют обойтись без нас.
— Нет!
— Да. Они прекрасно понимают, что мы у них в руках. Уж я-то знаю. Я с ними все время разговариваю. Похоже, зря я придумала этот номер!
Грета! Грета, которая чуть не уступила, но сначала захотела удостовериться, что ей не предпочли сестру. Как будто можно предпочесть одну другой.
— Что она сделала со вторым браслетом? — спросил Дутр в отчаянии.
— Отдала его Хильде. Но сначала я думала, что они передерутся.
— Не надо было! — воскликнул Дутр. — Ты не понимаешь, что теперь…
Он был раздавлен, унижен. Щеки его пылали, кулаки сжимались. Как же он был смешон! «Это неделька… семь дней… по мысли на каждый день…» Как, должно быть, смеялась Грета! Слова, полные любви, превратились в треп, нежные жесты опошлены повторами.
Когда все четверо встретились за обедом, близняшки опять стали неразличимы. Запястья в одинаковых браслетах. Они смотрели на Дутра одинаково бледным взглядом, уже только от одного этого ироничным. Дутр совершил последнее усилие. Он повел одну из сестер в парк Монсо.
— Liebe? Hilda?[77]
— Ja… auch… Kuss![78]
И старательным голосом, с серьезностью хорошей ученицы, она произнесла по-французски:
— Грета… рассказала… мне.
Дутр вздрогнул:
— Кто подучил тебя сказать это?
И, не выслушав ответ, ушел. Тем хуже для девушки. Выкрутится. Ему осточертело все — они, работа… все! Он выпил несколько рюмок перно, стремясь захмелеть, но хозяин выставил его за дверь, так как он принялся развлекаться — исчезала сдача, которую ему пытался вручить официант. В фургоне Одетта устроила скандал. Потом, припоминал Дутр, она, кажется, дала ему пощечину. От спектакля в памяти остались какие-то неясные воспоминания, как ночная дорога при свете фар. Проснулся он больной, разбитый, измученный. Что делать? Но делать было нечего. Похоже, выхода нет. «Разве я не вправе любить их! — злился он. — Да, но не двух сразу, это смешно… Ну, тогда наугад, одну из них. Невозможно! Та все расскажет сестре, чтобы унизить ее. Это хуже, чем свидетель в спальне. Но что же тогда, Господи? А ничего!»
Он отыскал Владимира, который смазывал грузовичок.
— Влади, это ты учишь их французскому?
Влади медленно вытер руки о штаны, протянул мизинец, и Дутр с отвращением пожал его.
— Здравствуй, здравствуй. Так это ты давал им уроки?
— Владимир не сильный. Владимир плохо говорить. Но малышки хороший. Малышки влюбиться в тебя.
— Впредь — оставь их в покое. Слышишь? И еще. Может, ты начнешь говорить как все? Мне осточертел ваш ломаный язык! Осточертел, осточертел!
Дутр очутился на Венсенском бульваре, зашел в одно кафе, потом в другое. И в одном, и в другом он хранил злобное молчание.
— Я никуда не пойду, — сказал он Одетте, когда близнецы ушли в фургон, где пленница должна была провести первую половину дня.
— Что с тобой?
— Ничего.
Одетта придвинула ему чашку кофе.
— Спасибо.
— Немного шартреза?
— Я сказал — ничего. Разве не ясно?
Она раскрыла картонную папку с чертежами, надела очки и принялась изучать схемы, маленькими глотками прихлебывая кофе. Это хлюпанье выводило Дутра из себя. Но молчание матери раздражало еще сильнее. Он бросился на диван.
— Они такие дуры, — сказала Одетта. — Если кто-то из них скажет хоть одно неосторожное слово, мы погорим.
— Мне все равно.
— Ну если так, то и мне тоже. Я могу уволить их сегодня же. Я уже подготовила новый номер.
— Об увольнении не может быть и речи, — оборвал ее Дутр. — Они останутся.
— Ох, ох, ох! Они останутся! Пока что не ты здесь решаешь!
Дутр приподнялся на локте.
— Тебя-то это устраивает, — пробормотал он. — Уйдут они, и ты сможешь…
— Что я смогу? Ну, говори!
— Ты прекрасно знаешь, что я хочу сказать.
Он зажег сигарету и лег на спину, прикрыв глаза рукой. Одетта оттолкнула папку с бумагами. Чашка чуть не грохнулась на пол.
— Хорошо, — сказала она устало, — поговорим о них. Нормальный парень уже давно бы…
— А я, по-твоему, ненормальный!
— Ты мне, в конце концов, надоел, — взорвалась Одетта. — Да, ты не такой, как другие, если хочешь знать! У тебя только любовь в голове, как у отца! Хотела бы я, чтоб ты глянул на себя со стороны. Ты же сумасшедший! Но я тебя спасу, пусть даже вопреки твоей воле.
Она шумно дышала, прижав к боку ладонь. Дутр смотрел на нее сквозь раздвинутые пальцы. Он никогда не пожалеет ее.
— Что ты собираешься делать? — спросил он.
— Не заводись, парень! Им с нами не справиться, ручаюсь тебе. Для начала я переделаю первое действие. Уберу один из номеров с Аннегрет, все равно какой. Вместо него пойдет чтение мыслей — я и ты. Для этого ассистентки не требуется. Они поймут предупреждение.
Заинтересовавшись, Дутр сел.
— А что, взаправду можно читать мысли?
— Да нет, бедняжка ты мой! Чтение мыслей, как и все остальное, всего лишь набор приемов.
— А! — сказал Дутр, снова укладываясь на диван. — Опять трюки…
— Все очень просто, — продолжала Одетта. — Ты заучиваешь несколько условных фраз. Каждой фразе соответствует предмет; зрители, они всегда указывают на одно и то же.
Увлекшись любимой темой, она объясняла, жестикулировала, замирала перед невидимой публикой.
— Вот, например: «Что мадам вынула из сумочки?» Ты слушаешь?
Она нахмурилась, подошла к Пьеру, отвела от лица его руки. Он плакал.
Несчастный случай произошел очень кстати. Одна из девушек немного обожгла щипцами для завивки кожу под ухом, и представления прервали. Грете пришлось носить повязку. Это точно была Грета. А впрочем, какая разница? Наконец-то в идеальном сходстве появился изъян.
— Доволен, а? — проворчала Одетта.
— Да нет, — пожал плечами Дутр. — Меня это больше не интересует.
— Тогда бери машину и поезжай на выходные в Бретань. А то от тебя кожа да кости остались.
Она хорошо знала, что сын никуда не поедет. Он бродил вокруг фургонов, мастерил что-то с Владимиром, и все слышал, все замечал, отощавший и угрюмый, как влюбленный зверь. Близняшки растеряли свою веселость. Хильда постоянно сторожила сестру, покидая ее буквально на секунды, чтобы перекусить. Одетта делала вид, что ничего не видит и ничего не понимает. Стоя у плиты, она напевала, заглядывая в лежащую рядом поваренную книгу, и готовила сложнейшие блюда. Или, сидя на полу, раздумывала, глядя в разбросанные вокруг чертежи. Но когда Дутр проходил мимо, она следила за ним так настороженно, что он иногда даже оборачивался.
— Почему ты так смотришь на меня?
— Я что, не имею права на тебя смотреть?
Однако перепалки быстро затихали. Они больше не осмеливались вступать в разговор, словно боялись сказать друг другу нечто непоправимое. Дутр взялся за работу. Со скрипом он самостоятельно зубрил немецкий. Ему надоело слушать, как Одетта ругается с близняшками, а он не понимает, о чем они говорят. Произношение корректировал Владимир, это были странные уроки у верстака — немецкий и французский. В конце концов Дутр обо всем рассказал Владимиру.
— Плохо, — говорил Владимир и стучал себя по лбу. — Ты… солнечный удар… сумасшедший.
А поскольку он был полон желания помочь, то тут же переводил:
— Närrisch… Richtig![79]
Хорошо, пусть närrisch! А раз подойти к Грете было невозможно, то оставался один способ: написать ей. Дутр с помощью словаря составлял странные записки, почти непонятные любовные письма — невнятные, дикие, волнующие, ребяческие. С наступлением ночи он просовывал письма в левое окно фургона — кушетка Греты была как раз под ним. Если Хильда перехватывала письма, это тоже способ доставить их по назначению.
Но письма не терялись. Дутр смог убедиться в этом однажды вечером, когда из фургона ему выбросили скомканный лист бумаги. Он лег в кровать, расправил лист и, накрывшись с головой одеялом, прочел при свете фонарика. Письмо было подписано: «Грета». Иногда, встретив знакомое слово, он догадывался о смысле фразы, но целиком текст не мог перевести даже со словарем. Он долго лежал без сна, с письмом в руке — как с заряженным пистолетом. Потом, не в силах больше терпеть, встал и, не одеваясь, в пижаме, побежал к грузовичку, в котором спал Владимир.
— Это я, Влади… Нет, ничего не стряслось. Просто надо перевести письмо.
Владимир зажег лампу, поднес к ней записку. Долго читал про себя, шевеля губами.
— Ну?
Но тот продолжал молча читать. По движениям глаз можно было догадаться, что он возвращался к прочитанному, повторял некоторые места.
— Да будешь ты говорить или нет?
Владимир, покачав лысой головой, вернул Дутру письмо.
— Плохо, — сказал он. — Они обе — вот так! — И вцепился левой рукой в пальцы правой.
— Мне плевать! — закричал Дутр. — Она меня любит?
Он задыхался, будто пытался удержать жизнь в легких, а Владимир, казалось, готовился принять очень трудное решение.
— Она… — начал он, — сука в течке… осторожно!
Он произнес еще какие-то немецкие слова, пытаясь хоть как-то передать их французское значение, но, отчаявшись в своей попытке, сделал, как бы подводя итог сказанному, непристойный жест. Дутр разорвал письмо в клочки и швырнул их во Владимира:
— Болван!
Дутр выскочил из машины. Перед ним открывались черные аллеи Венсенского леса, и он — в пижаме, рядом с фургоном — показался себя настолько нелепым, что злобно, изо всей силы ударил себя кулаком по лбу.
На следующий день он терпеливо следил за фургоном, в котором была заперта Грета. Войти невозможно, Хильда покидала пост только в обеденные часы, да и то если он уже сидел у Одетты. Снова началась игра в записочки. Дутр хранил в бумажнике мятые непрочитанные письма. Он яростно трудился, зубрил грамматику, долбил первые главы учебника, наобум купленного в книжной лавке: «Папа курит трубку», «Эта доска черная». Когда в голове, вызывая тошноту, вскипали правила синтаксиса и неправильные глаголы в плюсквамперфекте, он доставал написанные карандашом любовные письма, разглядывал их, заучивал наизусть целые фразы, повторяя их вслух, чтобы подстегнуть свой гнев. В конце концов, ведь и это тоже словарь! У него была удивительная память, упорство не знало границ, он быстро двигался вперед. Время от времени какое-нибудь слово неожиданно приобретало смысл: одно из писем вдруг теряло частичку тайны. «Мой дорогой (две непонятные строки) …когда я тебя вижу (полстроки бессмыслицы) …печаль (боль или огорчение — дальше провал в шесть строк) …такая счастливая (три слова —?) …твои губы (а потом полный мрак до самой подписи)». Ему казалось, что он разбирает древние манускрипты, в которых зашифровано место, где зарыт клад. Иногда он забывал, что речь идет о Грете, и терялся в ее присутствии. Впрочем, сидела-то за столом другая. Но у нее то же лицо, которое он любит, то же тело, которого он желает, рука, во всем повторяющая руку, записавшую: «Мой дорогой, твои губы…»
— Да ешь же, наконец! — сердилась Одетта. — Ты думаешь, я для себя готовлю?
Он рассеянно улыбался. Есть? Почему бы и нет? Ему все равно!
После выздоровления Грета продолжала оставаться меченой. Отныне на ее шее будет шрам — небольшая розоватая припухлость, заметная даже под гримом. Теперь она чуть больше принадлежала ему. Он начинал узнавать ту, которую любит.
— Ты можешь ответить, когда с тобой разговаривают?
Одетта напрасно злилась, Дутр ничего не слышал, ни на что не обращал внимания. Для него существовала одна только Грета. Пришел черед худеть Хильде. Одетта наблюдала за ними, следила то за одной, то за другой, иногда бросала салфетку на стол и уходила. Тогда они долго и неподвижно сидели втроем, прежде чем снова взяться за вилку и нож. Потом Дутр получил записку, подписанную Хильдой. Какие мольбы, какие обещания были в ней? Собиралась ли измученная девушка сдаться? Дутр и эту записку положил к остальным. Запах, источаемый помятыми листочками, кружил ему голову. Может, следовало бы отважиться войти к ним ночью и объясниться? Но после его ухода они могут запросто убить друг друга.
Возобновились представления в мюзик-холле, и снова Париж восторженно приветствовал их. И каждый день в фургоне остается пленница, а вольная близняшка отправляется по музеям и паркам под руку с Дутром. Какой прекрасный момент…
Одетта удержала Пьера за руку:
— Ты никуда не идешь.
— Почему?
— Надо работать. Садись, я объясню.
— Но я…
— Сядь!
Голос звучал властно. Дутр сел. Вид у Одетты был усталый, это не скрывали и небрежно наложенные румяна. Она встала между Дутром и дверью. Ну что ж! Пришло время объясниться.
— Я придумала новый номер, — сказала она.
— Новый номер? Зачем?
— Я все обдумала. Можно обойтись без девчонок. Я вышвырну их за дверь.
Внезапно она утратила контроль над собой. Казалось, на ее лицо вдруг напялили маску ненависти.
— Я их вышвырну. Они осточертели мне. Эти стервы все-таки доконают тебя, мой мальчик. Они вытворяют все, что хотят. Если мы не станем защищаться, то скоро перестанем быть хозяевами в своем доме. Нет, так больше продолжаться не может! Это я, старуха, мешаю им. Они воображают, что поймали меня, что это они зарабатывают деньги. Но они еще меня не знают!
Дутр встал.
— Ты куда?
— Я пошел, — сказал Дутр. — Потому что если уйдут они, уйду и я.
Они молча смотрели друг на друга, глаза в глаза, как бы взвешивая силы перед последним ударом.
— И ты сделаешь это?
— У парня в моем возрасте не может быть ни отца, ни матери, — ответил Дутр. — Это твои собственные слова. Моя жизнь — не с тобой, а с ними.
— Прелестный двоеженец, — съязвила Одетта.
Они умолкли, потому что боль терзала их, рвала на части, а им хотелось сохранить хотя бы видимость… Одетта сняла очки, потерла пальцами глаза, потом взглянула на Пьера:
— Если бы они исчезли отсюда… ну, по причине, скажем.
— Я убью себя!
Одетта разразилась диким хохотом:
— Он убьет себя! Послушайте-ка его! Ты смешон, Пьер. Воображаешь, что так просто убить себя? Поверь мне, для этого сначала надо научиться убивать других. Это легче. А точнее, стоит ли убивать, потому что любовь… твоя любовь — это обычное самолюбие. Ты думаешь только о себе. Ты думаешь только о том, как выжить.
После каждого слова Дутр закрывал глаза, будто его хлестали по щекам. Он отшатнулся. Одетта ухватила его за рубашку и притянула к себе.
— А я? Обо мне ты подумал? Скажи… Ты думаешь, я тебя брошу? Мужчины, любовь — я сыта по горло всем этим. Увлекаешься, расстаешься, теряешь надежду… Это игра, вот увидишь. Но у меня появился сын…
Голос ее задрожал, и в заплаканных глазах появился неестественный блеск. Она обняла его за шею.
— Да, — тихо сказала Одетта, — я не знала, что это такое. Я забыла тебя, мой маленький. Прости… Но теперь… ты не знаешь… Я не хочу надоедать тебе, нет! Но я и не хочу, чтобы ты стал жертвой первой встречной дряни!
Дутр высвободился. Она не сопротивлялась.
— Ты сильный! — прошептала она. — И ненавидишь меня, потому что я такая же сильная, как ты.
— Они будут моими, — сказал Дутр.
— Обе?
— Обе.
— Нет, малыш. На это не рассчитывай. Я не хочу, чтобы ты сошел с ума.
Дутр взял с дивана шляпу и направился к двери.
— Подожди! — крикнула Одетта.
Она зажгла сигарету и тяжелым взглядом посмотрела на сына.
— Не забывай, что ты работаешь у меня. Я решила поставить новый номер. Или ты соглашаешься, или отказываешься. Можешь отказаться.
— А если откажусь?
— Поищешь работу в другом месте. Но смею тебя заверить, что подружки твои меня не бросят. Не такие они дуры. Любят, когда в кормушке есть корм.
Дутр машинально протирал поля фетровой шляпы жестом профессора Альберто. Постояв в нерешительности, он бросил ее на кровать.
— Тебе повезло, что я все еще беден, — сказал он. — Объясняй, и поскорее.
Дутру отводилась роль ясновидящего. Ему завяжут глаза плотной черной лентой. Тут никакого обмана: сквозь нее ничего не увидишь — любой может проверить! Ему достаточно заучить условные фразы, десятков шесть, и список соответствующих им предметов: от связки ключей до удостоверения личности. Дутр записал их под диктовку Одетты.
— У тебя на все про все десять дней, — сказала она.
— Почему десять? Разве публике надоело наше представление?
— Нет.
— Ну так почему?..
— Я подписала контракт в Ниццу.
— Мы уезжаем?
— Конечно.
— Там можно показать и старую программу. Чего ты добиваешься?
Но Одетте бесполезно было задавать вопросы. Дутр принялся за работу. Пришел конец прогулкам по Парижу. К этому ли она стремилась или хотела испытать все способы, чтобы отвлечь его от близняшек? В таком случае она просчиталась. Заучивая список и не прекращая долбить немецкий, Дутр следил за передвижениями девушек, как узник, готовящийся к побегу.
Около пяти часов Одетта уходила в мюзик-холл, где ее ждали хозяйственные дела. Обычно она поджидала возвращения той девушки, у которой был свободный день, иногда уходила немного раньше. Но несколько раз Одетта делала вид, что уходит, а через пять минут внезапно возвращалась, роясь в карманах и сумочке, как будто что-то забыла. Дутр выжидал. Если Одетта подходила к фургону, он начинал расхаживать взад-вперед, повторяя вслух: «Ручка… шляпа… часы… газета…» Случай, казалось, так и не представится. Да и какой случай? Зачем? Он не собирался искать ответ на этот вопрос, но тем не менее подсчитал, сколько шагов отделяет его от фургона девушек, и научился ступать, чтобы не стучали подметки.
Внешне он был спокоен. Вечером, словно робот, играл на сцене. Толпа, аплодисменты — это больше не интересовало его. Перестала волновать сцена с поцелуем. Он ждал случая, и никто не мог догадаться, до какой степени ожидание разрушает его. Он курил сигарету за сигаретой, пил виски — бутылка теперь всегда была у него в чемодане. В иные минуты ему хотелось кататься по земле, кусать и рвать на части все, что попадет под руку. Другой раз, напротив, его перегруженная память вдруг сдавала; он забывал обо всем. Тогда он садился на край кровати, тер ладонями виски и тихонько говорил себе: «Пьер… Ну что ты, старина?» И подбрасывал монету: «Орел? Решка? Если Liberty, то иду!»
И вот выпала Liberty. Одетта только что удалилась. Ушедшая на прогулку девушка еще не вернулась. Дутр открыл дверь, спрыгнул наземь и тише опытного домушника пошел к фургону близнецов. Любовь заставляла его ежесекундно агонизировать. Кровь бросилась ему в голову. Казалось, земля колеблется под ногами. На первой из трех ступенек — быстрый взгляд назад. Никого. Он толкнул дверь грудью и коленом, быстро прикрыл за собой. Девушка была здесь: она читала журнал, лежа на ковре. Она повернула голову, дважды испуганно моргнула. Потом улыбнулась странной, болезненной улыбкой и повернулась на бок, облокотившись на подушки. Дутр растянулся рядом. Он был опустошен, сломлен, разбит предпринятыми усилиями и страхом. Он протянул руку, положил ее на плечо незнакомки. Которая из них? Но к чему доискиваться?
— Вот видишь, — прошептал он, — я пришел.
Он приблизился к ней, вгляделся в прекрасное запрокинутое лицо, грустно улыбнулся и прошептал несколько немецких слов, которые давно подготовил, затем медленно прижался к ее губам, уже тянувшимся навстречу. «Исчезнуть бы, — подумал он. — Испариться…» Он тонул в нежности, он перестал быть малышом Дутром. Девушка оттолкнула его:
— Die Tür![80]
Растерявшись, он старался понять. Она показала пальцем. Он оглянулся. Кто-то прикрывал дверь: ручка поднялась и замерла. У него закружилась голова, он схватился за край стола, поднялся, сделал несколько неуверенных — шагов. Снаружи ни звука, кругом ни души.
— Ты уверена? — спросил Пьер.
Но он и сам не сомневался. Кто-то видел их. Кто-то теперь считает, что она стала его любовницей. А он еще… Пьер в отчаянии повернулся к девушке, но та отскочила:
— Nein… jetz nicht![81]
— Ох, успокойся! Я тебя не трону!
Он увидел красную отметину под ухом. По крайней мере, хоть одно достоверно.
— Это Хильда? — спросил он. — Нет? Одетта? Кто же тогда, идиотка? Ты будешь отвечать?
Грета, казалось, перепугалась насмерть.
— Может, Владимир? Да вообще-то ему наплевать, Владимиру!
Нет, не Владимир. Она никого не заметила, но так испугалась, что с трудом сдерживала бившую ее дрожь.
— Хорошо, — сказал Дутр. — Скандал понадобился? Они его получат!
Он не спеша вышел, на ступеньках фургона зажег сигарету, потом обошел весь лагерь. Пришлось признать очевидное. Ни Одетта, ни Хильда еще не вернулись. Владимира тоже не было. Впрочем, Владимир не в счет. На секунду он вспомнил о Грете, но возвращаться не хотелось. Она больше не нужна ему. Он признавал только тайную любовь, о которой никому не ведомо, и не выносил, когда за ним наблюдали. На углу остановилось такси, из него вышла Хильда. Она раскраснелась, как от быстрого бега.
— Sind Sie allein?[82]
— Да, я один, — ответил Дутр по-немецки, и Хильда в смущении остановилась. Она посмотрела на него как-то испуганно и снова спросила:
— Одетта давно уехала?
— С полчаса назад.
Снова обеспокоенный взгляд.
— Грета здесь?
— Конечно… А вы? Где вы были?
— Там, — сказала она, махнув рукой в сторону Парижа, — в кино.
Она скрылась в фургоне. Дутр бросился на кровать. Вернуться, добежать до ближайшего перекрестка, сесть в такси — все это Хильда могла сделать. Но и Одетта тоже, она должна вот-вот вернуться. А ревность всегда подскажет способ помешать ему начать все сначала. И что дальше? Он уткнулся головой в подушку. Желание снова охватило его. Кто враг ему? Кого надо умолять?
За обедом собрались все четверо, все улыбались. Одетта рассказала, что ее усилия принесли плоды. Уехать можно уже послезавтра. Она перевела это девушкам, и те выразили одобрение.
— Сколько мы потратим времени на дорогу, как ты думаешь? — спросил Дутр.
— Не знаю. Дня три-четыре. Можно будет остановиться в Авалоне. Потом Оранж, Экс. Владимир займется грузовичком и большим фургоном, я возьму на прицеп второй фургон.
Кто его враг? Вряд ли когда Одетта была любезней. Никогда близняшки не вели себя так предупредительно. Но Дутр чувствовал, как вокруг него собираются тучи.
— Ну и денек! — воскликнула Одетта. — Как же я устала!
И она взялась подробно рассказывать о своей поездке.
— У тебя никто не требует отчета, — проворчал Дутр; можно подумать, что она хочет отвести от себя подозрения.
А Хильда, которая обычно и рта не раскрывала, пересказала фильм, который ездила смотреть. Хорошо. Ему все это приснилось. Ручка двери не поворачивалась на его глазах. Никто его не видел рядом с Гретой. Но тогда откуда такое напряжение, эта подспудная неловкость, придающая взглядам нечто искусственное, двусмысленное, тусклый отсвет лжи? Не сговорились же они тайком, все втроем, против него? Пришлось и ему вступить в игру, сделать вид, что ничего не видит, ничего не понимает. Он должен смириться, потому что выхода нет. Нет выхода.
Весь вечер он пережевывал эти слова — за кулисами, на сцене. Нет выхода… А в это время публика приветствовала его — повелителя всего невероятного, властелина невозможного. Но все эти таинства устроила Одетта. Это она держала его, и держала крепко.
Дутр схитрил. Он научился притворяться. В этом ведь была суть его профессии. Последний спектакль прошел с триумфом, и он послал Одетте огромный букет со своей визитной карточкой: «Чародейке — от Пьера». Одетта обняла его, прижалась головой к груди.
— Ты знаешь, — прошептала она, — твоя записка не очень-то прилично звучит.
Он попытался высвободиться.
— Подожди! — сказала она. — Дай немножко добыть с тобой. Мой маленький…
Вечером они выпили шампанского, и Владимир сидел вместе с ними.
— За твой будущий успех! — сказал Пьер, поднимая бокал.
— За твое счастье!
Они глянули друг другу в глаза поверх бокалов, потом оба улыбнулись близняшкам.
— Prosit![83]
Дутру пришлось дотащить Владимира до грузовичка, уложить его спать — бедному Влади хватило глотка шампанского. Потом Пьер долго гулял вокруг фургонов. Над Парижем розовело небо, от леса шел запах сырой травы. Проходя мимо «бьюика», Дутр увидел в глянцевом корпусе свой элегантный силуэт, блеск фрачных лацканов и подумал, что никогда не был и никогда не станет таким, как другие. Во всем мире в эту секунду юноши его возраста обнимали женщин. Они шептали слова любви. Они повторяли: «Ты у меня одна! В мире такой нет!» Каждый склонялся над своей возлюбленной… Все это было так просто — для других! Дутр видел фургон, где близняшки, быть может, вместо того чтобы спать, сторожили друг друга. Он присел на подножку своего фургона, закрыл руками лицо. Эта мысль жила в нем как червь в яблоке. Он ощущал страшную усталость. Другие! Другие! Через несколько часов эти другие проснутся, побреются, мурлыкая какой-нибудь мотивчик, поцелуют сонную жену и уйдут в контору, в мастерскую, на завод. Делать настоящее мужское дело. Они будут работать с какими-то вещами, инструментами — настоящими! И заботы, и горести у них настоящие! Как только у него еще сердце не разорвалось!
Он забрался в фургон, разделся, оглянулся — столики, карточные колоды, корзина, шпаги — и пожал плечами. Прежде, там, в коллеже, они молились. Он лег и, перед тем как заснуть, тихо повторил слова, ставшие для него чем-то вроде молитвы. «Что этот господин держит в руке? Газету. Какого цвета пальто у этой дамы? Черное. Какая у него подкладка? На меху». На тридцатом предложении он заснул. Голубки ходили по клетке. Двое полицейских, объезжавших участок на велосипеде, переглянулись.
— Цирк Альберто, — сказал один.
— Вот уж профессия! — откликнулся другой.
Они остановились около Бриньоля, на опушке соснового бора. Владимир с трудом завел фургоны под деревья. Было совсем поздно. Они быстро поужинали, потом Дутр вынес из фургона кресла.
— Принеси выпить, — попросила Одетта. — Какая жара! Неужели вам не хочется пить?
Земля, воздух, одежда — все пахло смолой. Лунный свет, проникая сквозь сосновые ветки, заливал окрестности. Время от времени проезжали по шоссе машины, и тогда мягкая, сладкая волна воздуха колыхала ветви. Дутр налил в стаканы ликер, плеснул холодной воды.
— Позвать Влади? — спросил он.
— Пусть сначала закончит, — сказала Одетта.
В тридцати метрах от них Владимир менял колесо у грузовика. Его тощий силуэт, как в китайском театре теней, вырисовывался в свете стоявшей на земле переносной лампы. Они молча выпили. Одна из девушек что-то сказала Одетте, на сей раз и Дутр понял ее: «Я быстро закончу и вернусь».
— Ja! — ответила Одетта. — Spute dich![84]
— Это которая? — прошептал Дутр.
— Грета, — так же шепотом ответила Одетта и продолжила уже в полный голос: — Так сидеть неудобно, вы не находите? Принес бы ты столик, а, малыш? А то стакан некуда поставить.
— Я принесу, — предложила Хильда.
— Да, спасибо. Любой столик.
Хильда пошла к грузовому фургону. Этот момент Дутр не забудет никогда в жизни. Фургон стоял у дороги. Девушка толкнула скрипнувшую дверь. В зеленоватом свете переносной лампы обозначился вход.
— Потрясающе! — сказала Одетта. — Видно, как днем.
Владимир притащил запасное колесо и теперь сидел на корточках среди разбросанных инструментов. Грета мыла посуду, что-то напевая. Промчалась машина в сторону Экса, ее фары на мгновение осветили фургон, в котором Хильда искала столик.
— Налить еще? — предложила Одетта. — Уф, хоть вздохнуть можно!
Она пила смакуя, маленькими глотками. Блеск кольца на ее руке отражался в стакане. Дутр не спускал глаз с фургона, по борту которого бежала надпись: «Семья Альберто».
— Что-то долго она ищет столик, — произнес он. — Схожу посмотрю.
— Уже испугался, думаешь, похитили? — рассмеялась Одетта. — Все еще влюблен. Успокойся, ей не проскользнуть незамеченной.
Чтобы не отвечать, Дутр зажег сигарету и подозрительно глянул на Одетту. Первый раз со времени отъезда из Парижа она старалась быть любезной. В фургоне что-то рухнуло.
— Господи, ведь ей достаточно протянуть руку и зажечь лампу, — вздохнула Одетта. — Какая недотепа!
Опять что-то грохнуло, и тут же раздался сдавленный крик.
— Ты идешь или нет? — окликнула ее Одетта.
— Скорее всего, лампочка перегорела, — заметил Дутр.
Он встал, отряхнул габардиновые брюки… Одетта схватила его за руку:
— Оставь, пусть сама выкручивается! Если она не в состоянии найти столик… их там по меньшей мере три штуки.
Дутр прислушивался. Одетта раздраженно оттолкнула его.
— Ну ладно. Иди, раз уж тебе неймется! Отличный момент. Сможешь поцеловать ее в углу… Идиот!
Дутр взял в «бьюике» электрический фонарик и не торопясь направился к фургону. Одетта прикрыла глаза, медленно опустила руку, не глядя, поставила стакан на усыпанную иголками землю. Четкий силуэт Пьера, его беззаботная походка, непринужденные движения рук — она видела все. «Он знает, что я на него смотрю, — думала она. — Он знает, что это сводит меня с ума!» Стояла такая тишина, что она услышала слова Пьера:
— Хильда?.. Где вы?
Свет фонаря, мягкий, чуть ярче лунного, падал на ступени фургона.
— Хильда?
Пьер поднялся на одну ступеньку, потом на другую и вдруг остановился, направив луч света на пол.
Одетта встала. Грета все еще убирала тарелки. Владимир закручивал гайки на колесе; переносная лампа ярко освещала его голые руки, на которых черными жгутами вздувались вены. Пьер поднялся на верхнюю ступеньку, встал на колени. Одетта сделала несколько шагов в его сторону, потом побежала, словно кто-то толкнул ее в спину. Дутр повернул голову.
— Она мертва… — произнес он. — Веревка…
Одетта остановилась у лестницы; голова ее была на уровне пола, и она видела темные очертания лежавшего тела. Дутр посветил фонариком, стала видна веревка, обмотавшаяся вокруг шеи Хильды, как сытый удав. Белокурые волосы все еще развевались легкой пеной.
— Пьер, — тихо позвала Одетта.
Дутр поднялся с колен, опершись о косяк двери, шагнул в фургон, наклонился. Трепетный свет фонарика испещрил его худое лицо резкими тенями. Он выпрямился, закрыл глаза ладонью.
— Почему? — прошептал он.
— Бедный мальчик! — Одетта инстинктивно отшатнулась от сходившего со ступенек Дутра. Он шагал тяжело, опустив голову.
— Знаешь, меня это вовсе не удивляет, — произнесла Одетта.
Он отстранил ее резким жестом:
— Позови Владимира. И без паники. Грета ни о чем не догадывается. Успеем ей рассказать.
Голубой свет, нежность лунной ночи, и эта девушка, лежащая за его спиной! Когда же кончатся этот сон? Когда же наступит утро?
Одетта удалялась ровными шагами. Она тронула Владимира за плечо, он поднялся.
— Хильда умерла, — сказала она. — Убита… Ты понимаешь?
Он, казалось, ничего не понял. Одетта уточнила:
— Задушена… веревкой.
На этот раз Владимир встал.
— Когда?
— Мы только что обнаружили.
Нахмурившись, Владимир прокручивал эту мысль в голове. Задушена! Да, это он прекрасно понимал. Он столько их видел — расстрелянных, повешенных, наложивших на себя руки… Он вытер ладони о траву.
— Пошли!
Но Владимир все еще думал. Что-то смущало его, он попытался выразить это.
— Слишком красиво, чтобы умирать, — сказал он, гася лампу.
Он шел за Одеттой, и она слышала его внятный шепот:
— Мнительный… Мнительный…
Дутр ждал их у лесенки. Он молча протянул Владимиру фонарик. Владимир включил его и долго смотрел на покойную. Вздувшееся лицо, распухший язык, вылезшие из орбит глаза… Да, знакомая картина. Эти признаки никогда не обманывают. Легонько коснувшись пальцами, он закрыл ей глаза.
— Веревка! — подсказала Одетта.
Он ослабил веревку, высвободил тонкую шею. На ней остался глубокий синюшный след.
— Нет скользящая петля, — отметил Владимир.
— Ты слышишь? — спросила Одетта.
Дутр вскарабкался на ступеньки.
— Слышу. Но чтобы удавить себя, достаточно потянуть за концы верёвки, разве не так?
— Невозможно, — сказал Владимир.
— Как невозможно?
— Сначала упасть в обморок.
Дутр повернулся к Одетте:
— Что он плетет?
— Он говорит, у того, кто хочет наложить на себя руки, обычно не хватает смелости пойти до конца. Человек теряет сознание, и это спасает его.
— Она… убит, — добавил Владимир.
— Идиот чертов! — закричал Дутр. — Посмотри, прежде чем говорить!
Он вырвал у него фонарик и осветил фургон:
— Ты же видишь, там никого нет, а мы все были на улице. Понимаешь? На улице! Ступеньки, дверь — я видел их так же, как тебя сейчас. Она вошла…
Он вдруг замолчал. Фонарик осветил опрокинутый стол и рядом на полу шпагу с поблескивающим лезвием.
— Она закричала, — заметила Одетта.
Дутр подобрал шпагу, острием уперся в ножку стула; лезвие скрылось в рукоятке.
— Да, кричала… Но кто мог на нее напасть? Все-таки она убила себя сама.
— Нет, — сказал Владимир.
— Тогда что же? — удрученно спросил Пьер.
Владимир наматывал на руку веревку, потому что любил порядок. Подбородком он указал на фургон, кучу реквизита, клетку с голубками.
— Мнительный, — пробормотал он.
— О, почему я не пошел вместо нее! — простонал Дутр.
Он не держался на ногах, он больше не знал, на что смотреть. Ему хотелось одному уйти по дороге, вдоль которой с необычайной четкостью вырисовывались силуэты сосен. Внезапно открылась дверь второго фургона.
— Где вы? — крикнула Грета.
Они забыли про нее. Одетта взглянула на Пьера.
— Ты, — сказал он. — Иди к ней.
Грета заметила их. Она спустилась, насвистывая, и та же тревога охватила их: казалось, к ним приближается покойная в белом платье, едва касаясь земли. Даже Одетта явно растерялась.
— Погаси свет, — приказала она Владимиру.
Она подошла к девушке, обняла ее и заставила повернуть обратно. Их тени, почти сливаясь в одну, прошли под деревьями. Дутр ждал. Владимир тоже. Подлинное преступление — они чувствовали — должно свершиться сейчас. Одетта говорила что-то; они различали ее низкий голос. Через несколько секунд Грете будет нанесен удар. «Лучше бы она сразу сказала ей правду», — подумал Дутр. Он больше не мог ждать. У него кружилась голова. Одетта обняла Грету за плечи. Дутр оперся о перегородку. В темноте без единого звука по черной тени скользнула белая. Дутр рухнул на колени, Владимир вытер о рубашку потные руки и спрыгнул, чтобы помочь Одетте поднять Грету. Они увели ее; девушка так побледнела, как будто вся кровь вытекла из раненого сердца.
Дутр остался наедине с трупом. «Я страдаю… Я ужасно страдаю, но почему такое облегчение? Двойная любовь… Это было чудовищно. Спасибо, Хильда…» В голове у него совершенно самостоятельно звучал какой-то голос. Возможно, его могли услышать. Но он не хотел думать над тем, как заставить его замолчать. Луна поднялась еще выше. Свет ее уже проникал в фургон. Он надвигался неумолимо, словно прилив, омывая голубизной ноги покойной. Голубки волновались, их крылья с тихим шелестом задевали прутья клетки.
«Я люблю тебя по-прежнему, — говорил голос, — потому что ты всегда здесь. Ты поменяла имя. В этом вся суть. И теперь я могу жить. Спасибо…»
В круглых окнах фургона, где приводили в чувство Грету, мелькали огни. Дутр сел спиной к двери, настолько хлипкой, что ее можно было вышибить одним ударом. У дивана лежал моток веревки — там, куда его положил Владимир перед тем, как выйти. Веревка профессора Альберто! Магический канат, по которому каждый вечер взбиралась Аннегрет. Нет, утро больше никогда не наступит. В душе его воцарилась тишина. Встав на колени, он склонился над телом, коснулся губами лба, гладкого, словно камень. Потом, сняв покрывало с кушетки, накрыл им тело.
Появился Владимир. Он разговаривал сам с собой, пожимал плечами. Он перешел дорогу, влез в грузовик, загремел инструментами. Вышел с лопатой и заступом. Вмиг к Дутру вернулись силы. Он скатился по ступенькам, подбежал к фургону Одетты.
— Это ты велела?
— Да, я.
Она сидела на краю кровати, держа за руку неподвижно лежащую Грету.
— Тише! — строго сказала Одетта. — Хоть она и держалась молодцом, сейчас ей совсем невмоготу. Так оно и должно быть.
— Она спит?
— Нет.
— Ты ее расспросила?
— Да. Она утверждает, что сестра была очень несчастна.
— Почему?
— Ты еще спрашиваешь?
Грета открыла глаза, посмотрела на Дутра и заплакала. Он отвел Одетту в глубь фургона.
— Мы же не можем вот так, запросто, похоронить Хильду… Не знаю, что полагается делать в таких случаях, но мне кажется, надо сообщить властям, полиции…
Одетта, подняв голову, смотрела, как шевелятся его губы. Казалось, она чего-то ждет.
— Ты хочешь ее оставить тут? — наконец прошептала она. — Хочешь, чтобы жандармы начали расследование?
— Они констатируют самоубийство, вот и все.
— И ты берешься им объяснить, что у нас было две девушки, но одну мы прятали… Странный способ завоевать доверие! А если они отреагируют, как Владимир? Если они заподозрят нас, всех четверых?
— Это смешно!
— Может быть. Но вполне вероятно. Постарайся понять хоть сейчас! Одну из девушек мы скрывали. Этого достаточно, чтобы подозрение пало на нас.
— Предположим. — Нахмурив брови, Дутр принялся грызть ногти.
— А публика? — вновь заговорила Одетта. — Ты подумал о публике? О газетах? Мы же разоримся. Такого нам не простят.
— В любом случае этот номер…
— Это уже мое дело. Мы выкрутимся. А вот если поднимется шум…
— Но не можем же мы просто бросить ее в яму, как собаку!
— Знаешь ли, что гроб, что земля…
— И все-таки! Хотя бы ради Греты.
— Грета не так глупа, как ты, мой бедный мальчик!
— Ну и самообладание же у тебя!
— А ты не желаешь думать!
Одетта посмотрела на будильник.
— Двадцать минут третьего! Мы никого не встретим. Оставайся здесь. Побудь с ней, Владимир поможет мне. Я вас позову, когда все будет готово.
Дутр посторонился, пропуская ее.
— Ты согласен? — спросила она. — Не будешь потом попрекать меня?
— Нам нужно еще поговорить.
— Когда пожелаешь.
Она вышла, оставив после себя запах табака и одеколона. Дутр присел на корточки рядом с Гретой, но то и дело оглядывался на дверь, будто ожидал, что вот-вот раздастся звук знакомых шагов по сухой земле. И все-таки время раздвоенности, осторожности, оглядок, тревоги, притворства кончилось.
— Грета… Я в отчаянии… Я тоже любил ее. Меньше, чем вас. Но я любил ее. Я не знаю, как объяснить вам…
Он гладил ее руку. Но она не старалась понять.
— Все из-за меня, Грета. Она умерла из-за меня. Если бы я только мог забыть об этом!
Он стукнул себя кулаком по лбу, потом его охватило оцепенение, похожее на сон. Одетта легонько встряхнула его.
— Готово… поторопись.
Так наступила самая странная ночь в его жизни, ночь, которую он часто вспоминал потом и переживал вновь и вновь. У фургона ждал Владимир; на руках он держал спеленутое тело Хильды, даже не тело, а тщательно упакованный сверток, который выглядел вовсе не мрачно. Одетта несла лопату и заступ. Дутр поддерживал Грету, которая, словно слепая, позволяла себя вести. Они гуськом шли под соснами, облитые сказочным светом. По дороге встречались поляны, и тогда звезды блестели совсем рядом, гроздьями, соцветиями, букетами; небо тоже пахло смолой, полевыми цветами.
Потом они шли под деревьями, и сотни причудливых теней скользили по спине Владимира, ползли по телу Одетты, сливались в колышущуюся сетку на бескровном лице Греты. Тропинка повернула; справа были залитые молочным светом вершины гор, долина, укрытая торжественно-мрачной тенью, и где-то в глубине хмельной ночи — шепот ручейка, нежный, прерывистый шум потока. Дутру казалось, что он идет на волшебное свидание. Он уже не чувствовал усталости, он прижимал к себе Грету, обнимал ее могучей рукой; никогда она так полно не принадлежала ему, как в эту ночь. И в то же время он чувствовал боль — не плотью своей, но душой. То была страшная усталость мысли, беспамятство, избавлявшее его от прошлого, от мук раздвоенности, от всего, даже от воспоминания о недавнем ужасном бдении. Он был счастлив телом, предвкушающим наслаждение, — но шум ручейка пробуждал в нем желание плакать.
— Идем далеко? — спросил Владимир.
— Как можно дальше, — ответила Одетта.
Они вошли в густой подлесок, где луна дождем рассыпала по листьям крупицы бледного света. Владимир остановился передохнуть. Носком туфли Одетта поковыряла землю, покачала головой:
— Лучше спуститься, там земля мягче.
Сквозь ветви они заметили огромные валуны, лежащие посреди потока, в струях которого переливались звезды. Вокруг них в лесу раскрывались прозрачные пещеры ночи, тропинки влюбленных, где плавала дымка умирающего света.
— Здесь, — сказала Одетта.
Они вышли к берегу ручья, и Одетта сама выбрала место, очертила заступом контур могилы. Не говоря ни слова, Владимир начал копать. Дутр хотел помочь ему.
— Оставь, — сказала Одетта. — Ты не сумеешь.
Заступ глубоко вгрызался в жирную землю, в этой сцене не было ничего жестокого. От вскопанной земли шел терпкий дух скипидара и вереска. Одетта села на камень. Положив руку на плечо Греты, Дутр терпеливо ожидал конца церемонии. Он уже мог без трепета смотреть на сверток, лежащий на траве. «Мы туристы, — думал он. — Мы разбиваем лагерь». И вот это стало чем-то вроде игры, отгонявшей мрачные мысли. Владимир постепенно скрывался в яме. Все выше и выше приходилось ему выбрасывать комья земли, нашпигованные мелкими круглыми камнями. Луна исчезла за склоном холма, и только от воды тянулся к ним зеленоватый луч света.
— Можно, — сказал Владимир.
Он выбрался из ямы.
— Держи покрепче, — пробормотала Одетта.
Они взяли сверток и опустили его в яму. Подошла Грета и бросила на тело горсть земли. Владимир, опершись на ручку заступа, прочитал длинную молитву на каком-то языке: польском, а может быть, русском.
— Никто никогда не найдет ее здесь, — сказала Одетта.
Грета вновь принялась плакать.
— Уведи ее, — добавила Одетта. — Мы уже кончаем.
И снова они шли вдвоем заколдованным лесом, и снова на подъеме из ложбины их заливала светом луна, побледневшая и уже источенная наступающим утром. Лицо Греты, усталое, сведенное гримасой горя, стало напоминать мертвое лицо сестры, и Дутр заспешил к фургонам. Он чувствовал, заря принесет с собой страх. По дороге грохотал тяжелый грузовик. Дутр довел Грету до фургона.
— Я здесь, — сказал он. — Вам нечего бояться.
Он поцеловал ее в лоб, закрыл дверь и стал ждать возвращения Одетты. Чего бояться Грете? Он то и дело задавался этим вопросом, но тут же начинал убеждать себя, что это абсурд, что он женится на Грете через несколько недель или месяцев, когда она забудет сестру. А он? Он забудет? Он был в этом уверен. Он так торопился стать счастливым…
Владимир убирал инструменты. Одетта налила себе выпить.
— Глоток водки, малыш? Тебе пойдет на пользу. Она легла?
— Да.
Владимир тоже взял стакан и что-то произнес по-немецки. Одетта нахмурилась.
— Что он говорит? — спросил Дутр.
Одетта пожала плечами:
— Что эта история с веревкой ему непонятна.
— Как это?
— Дело в том, — снова заговорила Одетта, — что… Но зачем все время думать, все время задаваться вопросами? Она умерла, умерла…
Поставив стакан на стол, Владимир что-то пробормотал сквозь зубы.
— Что? — крикнул Дутр. — Говори. Объяснись!
— Он говорит, что веревка не сама по себе пришла, чтобы удушить ее, — перевела Одетта.
Они молча смотрели друг на друга.
— Что он еще вбил себе в голову? — спросил Дутр.
— Лучше нам пойти спать, — оборвала его Одетта. — Спокойной ночи!
Они разошлись. Владимир исчез в грузовичке. Одетта закрыла дверь своего фургона. Дутр предпочел постель из сосновых иголок, тонких и гибких, и лег на спину. Неслышно, как вор, приближался день.
Представление еще не кончилось, но Одетта знала, что это провал. Ничего не получалось. Пьер слишком усердствовал. Грета была чересчур рассеянна. Спектакль затянули. Пресыщенные зрители едва аплодировали. Они не скрывали разочарования. Карты, шарики, волшебные шляпы — да, все это им давно известно. Любой ярмарочный фигляр на рыночной площади делает такие трюки. И почему эта блондинка, Аннегрет, о которой столько трубили газеты, больше не раздваивается? Ведь они шли именно на это…
За кулисами Дутр успел переброситься парой слов с Одеттой.
— Ну как?
— Провал. Еще несколько таких дней, и нам останется только складывать чемоданы. Ты — будто экзамен сдаешь, а она… нет, ты только посмотри на нее! Спит на ходу.
— Она не спит, — сказал Дутр сквозь зубы. — Она боится.
— Что?!
— Она боится!
— Чего?
— Сама у нее спроси.
Она боялась! Одетта убедилась в этом, когда дело дошло до индийского каната. Грета разглядывала его, проверяла натяжение и никак не могла решиться…
— Вперед! — шипела Одетта. — Быстро!
Побледнев под слоем грима, Грета колебалась. Потом, вместо того чтобы задержаться на середине, склонить голову и помахать рукой, она быстро вскарабкалась до самого верха. Когда она исчезла под черным покрывалом, сброшенным Владимиром с колосников, Одетта заметила, что зрители улыбались. Публика попроще смеялась бы в открытую, осыпая их шуточками. Все приходилось начинать сызнова. Но как? Одетта непрестанно думала об этом, пока они с Пьером отрабатывали передачу мыслей. К счастью, он был достаточно ловок и, когда не работал в паре с Гретой, вновь обретал вызывающую и скучающую беспечность, которая так нравилась здешней публике. «К чему я прикасаюсь?» — «К сумочке». — «А что вы видите в ней?» — «Я вижу серебряную пудреницу». Вопросы-ответы чередовались в бешеном темпе. Это было простенько, но производило сильное впечатление, а женщины с интересом разглядывали высокого парня с завязанными глазами и спутанными веревкой руками. Им казалось, что его ведут на казнь.
Слово повлекло за собой идею. Точно. Надо было развить тему казни. Пьер сыграет шпиона. Грета и она — в масках, за длинным столом, освещенным факелом… Пьер осужден… Грета завязывает ему глаза… «Не стоит трудиться, — произносит он. — Я и так знаю все, что вы делаете. Вы берете револьвер…» И так далее. Хорошо. Совершается казнь. Тело кладут в чемодан. А! У него забыли отобрать бумажник! Чемодан открывают, но тела там нет, оно уже в корзине. Хорошо… Дальше — просто. Надо только развить эту тему. Одетта уже принялась совершенствовать проект, продолжая выполнять свой номер. Она привыкла жить и думать на двух независимых уровнях, предчувствовала, что новый спектакль понравится; если надо, она шепнет журналистам, чтобы подогреть их интерес: Аннегрет отдыхает, но возобновит выступления через пару недель.
Представление кончилось. Одетта раскланялась, но когда Владимир собрался еще раз поднять занавес, сказала:
— Не трудись, мы им уже надоели.
Дутр дрожащими пальцами зажег сигарету.
— Ну что? — спросил он. — Погорели?
— Может, и нет. У меня есть идея. Если только эта психопатка захочет помочь нам!
Она тут же принялась излагать свой план. Последние зрители покидали зал. Владимир выносил на сцену корзины и чемоданы, Одетта показывала, как намеревается использовать их. Грета наблюдала из-за кулис.
— Конечно, нужно набросать небольшой сценарий, — объясняла Одетта. — Но вообще-то принцип очень прост. Делаем в полу два люка: ты исчезаешь в одном и появляешься в другом. Придется лишь точно рассчитать размер чемоданов и передвижных щитов над люками. Тебе нравится?
— Мне да, но вот как она?..
— Грета?
— Она согласится?
— Послушай. Начнем с того, что в чемодане будешь ты, а не она.
— Но ей придется закрывать крышку… Даже если в него ляжешь ты, она откажется.
— Это просто смешно! Должна же она понимать, что с тобой ничего не может случиться!
Дутр понизил голос:
— Тогда тоже ничего не должно было случиться… Подожди! Дай сказать! Понаблюдай за ней. Посмотри на руки, глаза — она в ужасе. Она вздрагивает, когда с ней заговариваешь. И совершенно невозможно заставить ее дотронуться до столика или шляпы, не говоря уж о корзинах. Она уверена, что сестра стала жертвой какого-то трюка.
— Трюка?
— Я понимаю. То, что я говорю, звучит дико. И все-таки. Ее сестра попалась в ловушку, скажем так.
— Это Грета тебе сказала?
— Нет. И так понятно.
— Ловушка… Ведь ее кто-то должен был подстроить?
Носком ботинка Дутр тщательно затоптал окурок.
— Знаешь, — сказал он, — похоже, так глубоко она не вникает.
— А ты? Ты глубоко вник?
— О! Я…
Он повернулся на каблуках и направился к Грете, та ждала его у блока, на который были намотаны канаты, напоминающие снасти парусника.
— Вы идете, дорогая? Мы уходим.
Грета не сводила с него глаз, как зверь, готовый пуститься наутек. Он с нежностью взял ее за руку.
— Минуту, — сказала Одетта. — Не очень-то мне нравятся твои фокусы. Hast du wirklich Angst? Woher hast du Angst? Du glaubst, deine Schwester wurde umgebracht?[85]
— Nein, nein, — сказала готовая расплакаться Грета.
— Что ты болтаешь? — закричал Дутр. — Оставь ее в покое!
— А ты, малыш… — начала было Одетта; она заколебалась, внимательно оглядела их: глаза ее перебегали с одного лица на другое.
— Ну что ж… в конце концов… — вымолвила она. — Влади, поставь все на место. Завтра утром начнем репетировать. Нужно, чтобы эти два дурня наконец решились.
Она удалилась, стуча каблуками. Владимир развел руками. Дутр протянул ему пачку сигарет. Занавес на легком сквозняке колыхался, и оставшийся на сцене реквизит в резком свете софитов напоминал обломки кораблекрушения. Дутр щелкнул зажигалкой, поднес огонь Владимиру.
— Послушай, старина, — пробормотал он. — Объясни Грете, что ей нечего бояться. Скажи ей, что это было самоубийство.
— Самоубийство… невозможный… — запротестовал Владимир.
— Ладно, но все-таки скажи ей… Да что ты сам об этом знаешь? И потом, я ведь не спрашиваю твоего мнения. Переведи: Хильда удавилась. Ну, давай же!
Владимир с жалким видом вытер руки платком и выпалил:
— Hilda hat sich das leben genommen![86]
Грета вскрикнула.
— Продолжай! Продолжай! — настаивал Дутр. — Она намотала на шею веревку и дернула оба конца! Иначе и не объяснишь.
Владимир говорил очень быстро. Как только он останавливался, Дутр продолжал:
— Она ревновала. Она видела меня в фургоне, видела, как я тебя поцеловал. Теперь надо жить, Грета. А значит, надо забыть. Никто не хочет тебе зла… Особенно я…
Владимир переводил, бросая на Дутра смущенные взгляды. Затем он умолк на минуту и вдруг заявил:
— Извините. Влади очень огорчиться.
— Хорошо, достаточно, — сказал Дутр. — Можешь идти.
Он остался наедине с девушкой, в тишине театра гулко раздавались шаги уходящего Владимира.
— Грета…
Он подошел к ней, медленно привлек к себе.
— Грета… Ты знаешь, что я люблю тебя?
— Ja.
— И что?
— Ich will fort![87]
— Как? — Дутр понял не сразу. — Ты хочешь уехать? Тебе плохо с нами?
— Ja.
— Потому что нет Хильды?
— Ja.
— Хильда не любила тебя!
Грета резко оттолкнула его, и Дутр даже не пытался понять слова, произнесенные негодующим тоном.
— Нет, — опять начал он. — Она тебя не любила, я в этом уверен. И с твоей стороны сейчас глупо… В конце концов, я ведь здесь, Грета. Ich bin doch da![88]
Он взял ее за плечи, погладил по волосам; зачем говорить, бормотать со смешным акцентом всякие глупости! Пусть только она будет, пусть только она останется! От нее ничего больше и не требуется. Если сама не любит, то пусть позволит любить себя!
Он еще крепче прижал ее, поцеловал в глаза; веки трепетали, как пойманные голубки. Там, за занавесом, — пустой зал, ряды безмолвных кресел, а он снова и снова целовал ее, как будто бросал кому-то вызов. Губы его скользнули по щеке, нашли шрам от ожога, ощутили новую кожу, более тонкую и гладкую. Как любил он этот знак, который превратил Грету в реальную женщину! Какая разница, что она думала, что она говорила? В счет шло только тело в его объятиях, и оно приобретало почти фатальную реальность и значимость. Наверное, потому, что Хильда умерла? На всем свете остался только он. Он и мучился, и наслаждался. Грета хотела заговорить, но Дутр закрыл ей рот ладонью. Ожившая, но лишенная сознания статуя, покорная любому его капризу, — вот чего бы он желал. И все-таки — нет! Он видел голубые глаза — они были так близко! — и в этих глазах протест, неприятие. Ее еще предстоит завоевать. Что ж, тем лучше! Он опять нашел губы, они попытались ускользнуть, но покорились, хотя и не соизволили приоткрыться. Пьер вдруг подумал, насколько он омерзителен.
— Грета, дорогая…
— Ich habe Angst…[89]
— Но это смешно! Чего ты боишься?
Она посмотрела вокруг: сцена, занавес в крупных складках, колышущихся словно волны, кулисы, висящие провода, тросы, оттяжки, блоки, на столике веревка — та самая, которая убила Хильду.
— Клянусь, тебе нечего бояться!
Она вцепилась в него, уткнулась в грудь и залопотала слова, которые он не мог разобрать. Пускай, но о любви с ней говорить можно. Дутр отстранил ее на расстояние вытянутых рук.
— Посмотри на меня. Не так… Вот! Нет никакой опасности, поняла? Nicht gefarlich![90] Не веришь мне? Пойдем. Да, я хочу, чтобы ты поняла.
Он взял ее за руку, потащил по сцене.
— Вот… Это ты знаешь — это корзина с двойным дном, ничего страшного! А это стол с секретом, но ты же знаешь секрет! Да и все остальные трюки — ты их знаешь! Мой цилиндр, в нем шарики. Здесь корзинка с рукоделием, в ней мы прячем голубок. Шпаги. Ты же не боишься этих шпаг, а? И даже веревка… Она здесь ни при чем, эта веревка. Купим другую, если хочешь. Ну? Ты же видишь, что сама все напридумывала.
— Хильда… morden…[91]
— Да, она умерла.
— Nein… morden…[92]
Дутр вздрогнул.
— Убита! Ты это хочешь сказать? Убита! Ты сошла с ума! Убита! Но кто ее убил? Она была в фургоне одна. А? Кто же убил?
Теперь гнев охватил Грету. Она хотела ответить. Он видел, как трепетало ее горло, пока она составляла слова, и слова эти готовы были сорваться с губ, но она отвернулась и ушла со сцены.
— В конце концов, к черту! — заорал Дутр.
Но все же он догнал ее, и они поехали в «бьюике» вдоль берега куда глаза глядят. Оба чувствовали бессилие, как после долгой, мучительной ссоры.
Возвращались не спеша. Тени пальм, скользящие по рукам и лицам, напомнили перелесок, процессию, залитую лунным светом. Для них никогда уже не будет ни ночи-сообщницы, ни влюбленного ветерка.
— Хотел бы я знать, что мы здесь делаем, — тихо сказал Дутр.
И снова потянулись ненавистные дни. Ссоры прекратились. Одетта старалась вести себя непринужденно, а Грете даже удавалось иногда улыбнуться. Но за столом оставалось пустое место, и надо было делать над собой усилие, чтобы не смотреть в ту сторону. Молчание наводило ужас, от него некуда было укрыться. Неожиданно им стало не о чем говорить. Каждый старался отыскать хоть какую-то зацепку для разговора. Но какую? Выступления? Они становились все мучительнее. Новая программа? Одетта в нее больше не верила. Что тогда? Как положить конец мрачным взглядам? Все чаще наступал момент, когда глаза встречались с глазами и взгляды поспешно опускались долу. Или Одетта вставала, а Грета тайком следила за ней; или наоборот — Грета выходила из-за стола, а следила за ней Одетта. А если Дутр направлялся за оставленной где-то пачкой сигарет или пепельницей, то спиной чувствовал их настороженные взгляды. Потом снова возникал бессвязный разговор, и это было хуже молчания.
Каждодневная жизнь протекала в атмосфере постоянной тревоги. Иногда Грета не так зачесывала волосы или прикрывала ладонью шрам от ожога, который становился все менее заметным, и тогда среди них опять была та, которой не стало. Дутр узнавал ее, и сердце его замирало. Или Одетта, полузакрыв глаза, принималась постукивать пальцами по ребру стола. Живая девушка только наполовину была Гретой, вторая половина была Хильдой. Что ни говори, а воображению нравилось подмечать сходство. Дутр караулил движения Греты. Он думал: «Вот сейчас… сейчас она появится!» И Хильда появлялась, а Дутр испытывал тончайшую сладкую боль, от которой прерывалось дыхание. Он хорошо знал, что Одетта тоже…
Однажды за завтраком Одетта спросила его:
— Ты заметил?
— Что?
— Ее лицо…
— Нет.
— Шрам… Его уже совсем не видно.
Они замолчали. Дутр дождался прихода Греты и сразу увидел, что это так. Кожа вновь приобрела нормальный вид. Еще несколько дней, и Грета… Он больше не будет знать, кто лежит там, под соснами, на берегу ручья. «Я заболеваю, — думал он. — Грета остается Гретой, это несомненно». Уже после ухода Греты он сказал Одетте:
— Но мы ведь знаем, что это Грета!
— Знать-то знаем… — ответила Одетта, встряхивая большими цыганскими серьгами.
Новая мука, еще страшнее прежней. Мало того, что все остальное тяжким грузом легло на плечи, так еще и спектакль, показанный в Ницце, ничего не дал. Труп, который обнаруживали то в чемодане, то в корзине, был одновременно и мрачным, и нелепо смешным. Да и потом, Грета и Одетта рядом, на сцене… Нет, это невозможно! Одетта по-прежнему оставалась тщеславной.
— Ладно, — объявила она наконец. — Лучше опустить занавес.
— Почему? — спросил Дутр.
Она приподняла руками свою обвисшую, тяжелую грудь, посмотрела на нее с хорошо знакомым Дутру выражением:
— Вот поэтому.
Они заговорили о другом, но с того дня Одетта перестала заниматься гимнастикой и ограничивать себя в еде. Она выплатила дирекции театра неустойку и принялась искать сюжет для нового скетча. Когда Дутр предложил ей свою помощь, она встала на дыбы:
— Пошел вон! Ступай. И уведи отсюда девчонку! Это все по ее милости!
Дутр не спорил. Он больше никогда не спорил — он нашел убежище в молчании. Он молчал даже рядом с Гретой. Медленными шагами, рука об руку, они, скучая, гуляли. Грета купила черные очки. Ее глаза спрятались. Даже если Дутр дотрагивался до ее руки, она оставалась вялой и равнодушной. Предлагал он прогуляться к морю — ответ был один: «Ja». Бормотал он обескураженно: «Вернемся?» — «Ja».
Он хотел, чтобы она стала послушной куклой. И вот желание исполнилось. Она научилась терпеливо переносить поцелуи. Она жила в другом измерении. И день ото дня лицо ее вновь обретало нечеловеческую чистоту. Лицо же Одетты, изборожденное заботами, становилось похожим на гипсовую посмертную маску. Владимир избегал хозяев. Ему нечего было делать; он ходил на рыбалку и все время возвращался с пустыми руками. Погода стояла неизменно хорошая. Вокруг Бриньоля занялись лесные пожары. Газеты публиковали страшные фотографии: обугленные холмы, дымящиеся стволы сосен, тучи пепла, заваливающие ложбины. Они поняли, что тело не найдут никогда. Но Хильда вернулась: Грета совсем поправилась, и иллюзия стала полной. Могло показаться, что близняшки, как прежде, живут в фургоне и ничего не изменилось в этом мире. Одетта и Дутр нервничали все сильнее. Грета, когда ее никто не видел, заливалась слезами. Она купила железнодорожное расписание. Дутр нашел его в сумочке девушки.
— Зачем тебе это? — спросил он. — Ты хочешь уехать? Отлично. Я конфискую его.
Он показал расписание Одетте.
— Все ясно, — сказала та. — Ты что, не видишь, как мы ей осточертели? Теперь-то я готова ее понять.
— Нельзя ее отпускать. Куда она поедет?
— Полагаю, в Гамбург.
— Это безумие!
— Настоящее безумие оставлять ее здесь, — сказала Одетта. — Все пошло прахом. Меня уже можно списать со счетов. Ты… Сам ты сможешь как-нибудь выкрутиться — в одноактных пьесах перед началом представления. А она? Что прикажешь с ней делать? Об этом ты подумал? Нет. Ты никогда ни о чем не думаешь. Она — Аннегрет, а для публики Аннегрет — это нечто необыкновенное. Сейчас она просто топит нас. Надо смотреть фактам в лицо. Публике мы неинтересны. Им нужна только Аннегрет. А поскольку мы не можем предъявить ее… Понятно?
— Можно попробовать…
— Что попробовать? Я все время пишу в агентства. Все время один и тот же ответ: «У вас есть Аннегрет, возобновите старую программу!»
— Что изменится, если она уедет?
— Я сразу же найду тебе ангажемент. Это будет, может, не слишком шикарно, но как-нибудь выкрутимся.
— Да, понимаю, — зло сказал Дутр. — Турне в забытых Богом городишках, в жалких кабаках…
— Но мы жили так долгие годы!
— Ты называешь это «жить»? Сейчас ты скажешь, что мой отец «жил»!
— Думаешь, я…
— С тобой — кончено! А мне двадцать лет.
— Змееныш, — сказала Одетта. — Но ведь ты отлично знаешь, что мы здесь только потому, что…
Они замолчали, но дышали шумно, как борцы во время схватки.
— Потому что что? — спросил Дутр.
Внизу показалась Грета, в длинном платье соломенного цвета, стянутом в талии пояском. Она напоминала ржаной сноп, и Дутр повернулся спиной к Одетте. Он услышал, как та прошептала:
— Да, беги быстрей! Пользуйся ею. Это недолго протянется!
А он уже сбегал по ступенькам, брал Грету за руку… С каждой встречей в нем оживала безумная надежда. Но, оказавшись рядом с ней, он чувствовал, что она ускользает, и уже не видел ни моря, ни белых парусов, ни нарядного города.
— Грета, — спросил он, — это правда? Вы хотите уехать?
— Ja.
— В Гамбург?
— Ja.
— Вы знаете, что я люблю вас?
— Ja.
Он вздохнул. Перед ними, как заколдованная аллея, простиралась набережная.
— Вы знаете, что я хочу на вас жениться? Heiraten?
Она отстранилась.
— Невозможно.
— Почему? Из-за Хильды?
— Ja.
— Но Хильда сказала бы «да»!
— Хильда… убийство…
Эта девушка была упряма как мул! Любой разговор с ней возвращался все к тому же: убийство, убийство… Ну и что?
— Грета, вы меня знаете?
Она взглянула на него, но ничего не ответила.
— Я не дам вам уехать. Никогда… Вы моя. Вы дали мне слово!
— Нет…
— Грета, послушайте… Вам кажется, мы недостаточно наказаны? Вы хотите, чтобы и я… веревкой…
Он сделал движение, как бы накидывая петлю на шею, и она схватила его за руку.
— Тогда, — сказал он, — зачем все время отказывать? Поцелуйте меня! Liebe! Грета… ты помнишь?
Он терзал ее до тех пор, пока она не разрыдалась. Тогда он, пристыженный, пошел за ней, а прохожие оглядывались. Но он не мог расстаться с этой мыслью: она уедет, она воспользуется моментом, как только он оставит ее одну.
Он отдал приказ Владимиру:
— Ночью сторожить ее будешь ты, но так, чтобы тебя не заметили. Днем я позабочусь сам.
Но и по ночам он вставал, открывал дверь, смотрел на фургон. «Она там, — думал он. — Пленница. Что за жалкая у нее жизнь! Но моя ли в том вина?»
Он пытался заглянуть в душу того человека, который был когда-то маленьким Дутром. «Нет, это не моя вина. Я люблю ее, следовательно — я защищаю, берегу свою любовь!» В конце концов он усаживался, не сводя глаз с фургона, и принимался подкидывать свой доллар: орел… решка… Хильда… Грета… Хильда…
Дутр превратился в тюремщика. Он всегда был рядом с Гретой, смотрел на нее растерянным, умоляющим взглядом. Она запретила сопровождать ее на прогулках. Он же с неотвязным упорством шел за ней, отстав на десяток шагов. Он видел только ее загорелую спину, чуть покачивающиеся бедра и длинные ноги под прозрачным платьем, когда она вставала против света. Иногда он отпускал ее далеко вперед, но все равно чуял ее запах: он был привязан к Грете нитью этого запаха, который стал ее невидимым двойником. Он мог поймать этого двойника, удержать его в себе; запрокинув голову, он долго вдыхал ее, поглощал маленькими глотками, потом, когда сердце начинало порывисто биться, торопился догнать девушку, задыхаясь от слов, которые не смел произнести. Иногда он подходил совсем близко, униженно протягивая ладони. Она позволяла взять себя за руку. Он стал похож на человека, только начавшего выздоравливать после тяжкой болезни. Все способы заинтересовать Грету своей участью были хороши для него, даже жалость. Но ни один прием не срабатывал. Грета все время держалась настороже, будто со всех сторон ее окружали враги. Она почти не ела, чуть притрагивалась к блюдам.
— Вы подумайте! — сердилась Одетта. — Ее, видите ли, хотят отравить!
Она уходила в фургон, каждый раз запирая его на засов. Всем своим поведением она говорила, что больше не считает себя членом труппы. Она даже стала называть Одетту «мадам». Одетта пожимала плечами, стучала пальцем по лбу. У нее было слишком много забот, чтобы обижаться.
— Мы уезжаем, — сказала она однажды утром, когда Дутр, сидя на ступеньках, брился.
— И куда же? — спросил он рассеянно.
— В Тулон. Я получила ангажемент для тебя и этой… — Она продолжила фразу движением головы. — Будете выступать в кинотеатре «Варьете» между сеансами.
— А!.. — произнес Дутр. — Кинотеатр… Неужели мы так низко пали?
— В каком мире ты живешь? — спросила Одетта.
Не стерев со щек мыла, с раскрытой бритвой в руке, он вернулся в фургон. Одетта стиснула руки. Он наполнял всю комнату молодостью, светом. Она даже перестала злиться.
— Смотри, — сказала она, — вот контракт. Тебе нужно его подписать. Отныне подписывать будешь ты.
Он ухватился за спинку стула, с раскованным изяществом уселся на него верхом, пробежал бумагу глазами.
— Пять тысяч за выступление?
— Я и на это не рассчитывала.
— Нет, послушай… Ты это серьезно? Ведь мы зарабатывали…
— Ты забываешь — несчастный случай!
Они стояли лицом к лицу, пристально глядя друг на друга. Дутр закрыл бритву, швырнул ее на стол, прямо на исписанные листы.
— Да, — повторил он, — несчастный случай.
Они замолчали; он — сложив руки на спинке стула, она — приводя в порядок записи.
— Что сделано, то сделано, — сказала она наконец. — Подпишешь?
Одетта подтолкнула сыну ручку. Тот и не шелохнулся.
— Иногда я думаю, — тихо произнес Пьер, — что умереть должна была не Хильда…
Она протянула руку через стол; он медленно отстранился.
— Может быть, Хильда любила меня…
— Та или другая, не все ли равно. Брось, не думай больше об этом.
Мыло чешуйками засыхало на щеках Дутра. Он поскреб их ногтями.
— Откуда они взялись? — спросил он. — Где они были перед…
— Перед чем?
— Перед Гамбургом.
— А! Это не слишком тактичный вопрос. Те, кто выжил тогда в Германии, похожи на солдат Иностранного легиона: их прошлое принадлежит только им самим. А девушки, пережившие оккупацию… Ты меня понимаешь. С этими могло случиться худшее. По-моему, они всегда были малость не в себе.
Дутр еще раз пробежал глазами контракт, скорее для того, чтобы иметь возможность подумать о чем-то другом.
— Здесь речь в основном обо мне, — заметил он.
— Господи! А если она сбежит от нас до окончания срока контракта?
У Дутра свело спину, под кожей окаменели мышцы.
— Почему она должна сбежать?
— Ну хорошо, — сказала Одетта нерешительно, — подпиши все же…
Он замотал головой, как бык, которого одолели оводы. Одетта снова подсунула ручку.
— Подписывай! В нашем положении…
Опять они посмотрели друг на друга, с уже нескрываемой ненавистью.
— Ты свободен, — снова заговорила Одетта. — Но ты не можешь отказаться. Если бы ты не влюбился…
Он подписал бумагу одним росчерком, прорвав ее в двух местах, взял бритву и вышел. Два дня он ни с кем не разговаривал. Ночью, когда караулил Владимир, он ходил купаться, пытаясь загасить пожиравший его огонь. Он заплывал далеко в море. По теплой фосфоресцирующей воде пробегали искры. Он лежал на спине и смотрел на звезды. Он слышал, как неподалеку, поднимая волны, проходили катера. Толчок, форштевень врезается в хрупкую плоть, и все кончено. Но он совсем не хотел умирать. А чего же он хотел? Над головой качалось небо. Он лениво пытался найти ответ. Когда-то за него ответил Людвиг, крикнув: «Липа, жульничество!» Но уже слишком поздно, чтобы бросить все.
Выходя на берег, Дутр одевался в расщелине среди скал. Он устал, но совершенно не испытывал облегчения и подолгу лежал без сна на кровати, растирая ладонью грудь, в которой опять разгорался огонь.
Потом был Тулон. Огромный кинотеатр, где публика сидела слишком далеко от сцены. Эффектные номера не доходили до нее. Люди разговаривали, сосали конфеты. Несколько вежливых хлопков раздавалось после номера с букетами и голубками. Далекий звонок призывал зрителей, застрявших в буфете. Дутр спешил, опоздавшие пробирались на свои места. Последний фокус, последний поклон. Занавес падает. Надо быстро освободить площадку. Появлялась Одетта, ловко собирала реквизит, отбрасывающий нелепые тени на висящий за ними экран. Свет медленно гас, и едва они доходили до запасного выхода, как за их спиной громом взрывалась музыка. Освещенный занавес закручивался складками, раздвигался, появлялись титры, а потом раздавались настоящие аплодисменты, в которых было все: удовольствие, любопытство, нетерпение. Овации катились по темному залу, подталкивали в спину Дутра и Грету, бредущих вслед за Одеттой. Владимир забрасывал вещи в грузовичок. Потом они втроем шли в кафе. Половина одиннадцатого. Слишком рано возвращаться в фургоны. Они не привыкли к такому распорядку дня и все сильнее ощущали, что они потеряли. Одетта выпивала одну рюмку, вторую, третью. Она спешила воздвигнуть между собой и окружающими стену неуловимого опьянения. Грета и Дутр довольствовались пивом. Они предавались своим мечтам, время от времени извлекая сигарету из пачки, лежавшей между ними на мраморном столике. Музыканты, изображавшие цыган, наигрывали венские мелодии. Дутр тайком разглядывал щеку Греты. Может быть, Хильда не умерла? Может быть, она вскоре присоединится к ним? Может, вернется прежняя жизнь? Но ведь прежде был ад. А теперь?
— Грета!
Она делала вид, что не слышит. Смотрела на порт, на корабли, на простор — так смотрит животное на привязи. По тротуару проходили моряки. Она вытягивала шею, провожая их взглядом. Она никого не слышала, замкнувшись в скорби и озлоблении, как в крепости. Плакать? Унижаться? Взять ее силой? А потом? Самое ужасное то, что у них не было будущего.
Они молча возвращались по бульварам. Ветерок с гор доносил запах теплой земли, иногда — горелых листьев.
— Спокойной ночи!
Каждый забирался в свой фургон. Каждый зажигал маленькую лампу. Каждый мог вновь обрести свое настоящее лицо, свою настоящую муку — так раскрывают книгу на заложенной ранее странице. Одетта, без сомнения, занималась подсчетами. Грета, рухнув на подушки, вновь и вновь прокручивала в памяти все то же паломничество на берег ручья. Дутр шагал. Ему удалось в конце концов проторить дорожку, пересекающую фургон по диагонали. Он шагал по ней, засунув руки в карманы, иногда останавливаясь без всякой причины около фрака, висящего на стене, или около мотка веревки. Следовало бы выкинуть эту веревку. Совершенно немыслимо пользоваться ею после того, как Хильда… Да к тому же номер с индийским канатом все равно не сделать. В кинотеатрах нет нужных механизмов. Дерешься голыми руками… и проигрываешь! И куда же, интересно, они поедут после Тулона? Одетта писала старым друзьям, старалась поддержать падающий престиж семьи Альберто. Но время было неподходящее. Кроме того, им задавали тягостные вопросы; все хотели знать, почему Одетта отказалась от блестящего номера с Аннегрет; говорили, что молодой Дутр еще далеко не так хорош, как его отец, и что в такой ситуации…
После Тулона был Сен-Максим. Контракт на восемь дней в казино. Дутра и Грету принимали хорошо. Дутр расхаживал среди столиков под восхищенными взглядами отдыхающих, ловко жонглируя зажигалками, пудреницами, показывал прелестные карточные фокусы. Одетта, сидя в углу, пила коньяк и следила за его выступлением. За представлением следовал критический разбор.
— Ты работаешь все еще слишком быстро, — говорила она. — Чем медленнее движения, тем лучше. И слишком много говоришь. Представь, что я зрительница. Давай, подойди ко мне. Ну… Вот ты наклоняешься… И старайся не пялиться на женщин с видом наглого самца! А эта идиотка?! Она совсем одеревенела, как шпагоглотатель!
Грета слушала замечания молча, однако наотрез отказалась участвовать в номере «передача мыслей».
— Ну послушай, — говорила усталая Одетта, — ты же видишь, никакой опасности нет!
Она поняла, что попусту теряет время. Дутру везло не больше.
— Hilda… morden.
Он перестал настаивать на своем. Однако призвал в свидетели Владимира, смазывающего ступицу колеса:
— Вот услышат люди, и что они подумают?
Владимир удвоил старания. Дутр сел рядом с ним.
— А ты, Влади? Что ты думаешь?
Владимир взял банку со смазкой, тряпки, гаечные ключи и перешел к другому колесу. Дутр поплелся за ним.
— У тебя есть хоть какая-нибудь мысль? Объяснение?
— Владимир нет умный.
— Ты бы мог помочь мне уговорить Грету.
— Владимир занятый.
— Послушай меня, Влади. Это важно. Ты даже не знаешь, как это важно! Ты считаешь, Хильду убили?
— Уверенно, — произнес Владимир.
— Хорошо. Тогда кто? Ты помнишь, как все это было? Мы прекрасно видели друг друга, а Грета мыла посуду. Значит, только она не может понять… Вот почему она мне не верит. Я напрасно стараюсь ей втолковать. Я чувствую, сумей я ей объяснить, она бы вернулась ко мне. Ты и вправду думаешь, что Хильда не могла себя задушить?
— Я верю.
— Даже если бы сильно затянула петлю?
— Она не сделать… Владимир уже видал… в тюрьме…
Он погрузился в работу, испытывая ужас перед такого рода откровениями.
— Вот ты… У тебя привычка мастерить, — опять заговорил Дутр, — ты не думаешь, что есть какой-то способ… Сейчас я скажу глупость: способ сделать веревку опасной, понимаешь? В конце концов, ведь браконьеры умеют такое.
Владимир повернул к Дутру длинное лицо с большими оттопыренными ушами:
— Владимир ловить кролики в силок… Надо делать петля… скользящая петля…
— Да, конечно. Ну а дальше?
Дутр подошел вплотную к Владимиру.
— Влади, — прошептал он. — Ты нас знаешь. Ты кого-нибудь подозреваешь?
Владимир вздрогнул. Вид у него был совершенно несчастный.
— Нет, — сказала он. — Нет. Невозможно.
— А вот Грета подозревает нас.
— Грета больной… Владимир тоже… Боль в голова. Слишком думать.
— И ты ничего не придумал?
— Нет.
— Счастливчик ты, — сказал Дутр. — Мой отец… Постой, еще одна глупая мысль пришла в голову. А мой отец не мог сделать эту веревку опасной? Он здорово умел развязываться. Он вполне мог придумать какой-нибудь трюк, чтобы веревка сама связывалась без видимого узла… Ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Профессор умел делать все.
— Так мы ни к чему не придем, — заметил Дутр. — Иногда я думаю, что произошел несчастный случай. Но как? Со столиками или там с чемоданами, мебелью можно вообразить какую-нибудь неожиданность, особенно в темноте, когда идешь на ощупь. Но веревка! Она ведь обыкновенная! Я ее хорошо рассмотрел, еще бы!
Дутр встал, стряхнул пыль с брюк.
— Я даже предположил, — снова заговорил он, — что кто-то спрятался в фургоне… бродяга. Летом их полно на дорогах. Но фургон был пуст, я уверен.
— Мадам? — спросил Владимир. — Мадам умная. Умная так, как профессор. Она… может быть… ты понимать?
— Ах да! Мадам! Попробуй заставь ее говорить, когда она желает молчать. Влади, ты поговоришь с Гретой? Тебе надо всего лишь повторить то, о чем мы здесь говорили: что я ищу, что я хотел бы найти… Ради нее… Попытайся, Влади! Это мой последний шанс.
Дутр прождал несколько дней. Поведение Греты не изменилось. К тому же с Одеттой все труднее становилось иметь дело. Контракт кончался, в перспективе не было ничего. Август — трудный месяц, возможно, придется просидеть несколько недель без работы. Дутр предлагал разные варианты, но все упиралось в очевидность: Грета была бесполезной партнершей. Быстро старившаяся Одетта ничем уже не могла помочь на сцене. Сделать цельный спектакль нельзя. А значит?
— Нам нужны другие девушки-близнецы или, на крайний случай, мужчины, — сказал он Одетте.
— Я уже думала об этом, — вздохнула она. — В цирках и мюзик-холлах таких полно. Но у них свои номера на мази, их знают… А что делать с Гретой?
Он не решился сказать, что теперь еще сильнее, чем когда-либо прежде, хочет жениться на ней. Теперь уже он раскрыл на полу картонную папку и стал искать хоть какую-то завалящую идею, копаясь в набросках, планах, эскизах. В одном конце фургона Грета шила. В другом Одетта, подняв очки на лоб, перебирала письма и счета.
— Заколдованный колодец? — предложил Дутр.
— Слишком дорого, — возразила Одетта, — нам сейчас не до роскоши.
— Ящик с цветами?
— Боб Диксон уже знает секрет.
— Сфинкс?
— Какой-то американец делает это в Медрано.
— Ты думала о Людвиге?
— У него турне на севере.
— Но, в конце концов, не в благотворительных же заведениях выступать!
Он вспомнил старика, выступавшего у них в коллеже, с чемоданами в наклейках, с дрожащими руками алкоголика, и весь напрягся, словно животное, которое тащат на заклание. Они получили письмо из Марселя. Жалкое предложение. Пять дней в кинотеатре вместо получившего травму эквилибриста. Они поехали.
— Не знаю, — вздохнула Одетта, — может, лучше продать «бьюик» и фургоны?
— Если мы остановимся в гостинице, — сказал Дутр, — она от нас сбежит.
Побег стал у него навязчивой идеей. Теперь, когда шрам у Греты совсем исчез, ему казалось, что нужно удвоить бдительность, как будто стеречь следовало двух девушек. Одетта же все чаще и все ядовитее намекала, что счет в банке быстро иссякнет, если они не получат длительного контракта, что Пьеру легче выкручиваться одному, что кто-то работает, а кто-то вечно сачкует. Грета многое понимала, плакала. Дутр сжимал кулаки.
— Ты хочешь, чтобы она ушла, да? Так и скажи!
С заострившимся от злости носом, он ходил вокруг Одетты.
— Да, пусть убирается! — кричала та. — Ветер в корму, солома в задницу!
Дутр бросался к Трете, извинялся, умолял, угрожал. Кончилось тем, что, уходя, он стал запирать ее на ключ. Он тайком приносил ей шоколад и цветы. Пять дней в Марселе прошли как кошмарный сон. Дутр брал Грету за руку и вел ее, словно поводырь, по пестрому, бурлящему городу. Отвлекись он на секунду, и она исчезнет в толпе — он знал это. Он дрожал над ней, как дрожат над кошкой или над болонкой, созданной для ласки и неспособной часу прожить без хозяйского ухода. Иногда он грустно улыбался, как бы измеряя глубину своего заблуждения, но бесполезно было думать о Грете как о человеческом существе. Он отвергал эту мысль. Свободная Грета? Бросьте! В глубине души он знал, чего хочет: чтобы она получала пищу, дыхание, самое жизнь из его рук. Он хотел мыть ее, причесывать, кормить. Слишком долго она была для него чужой, и все из-за той, другой, из-за ее отражения, двойника — ее сестры, которая была ей ближе любовника. Он хотел, чтобы теперь, когда она осталась одна, когда та, другая, умерла, чтобы теперь она принадлежала только ему. Так приятно было твердить про себя это «хочу»… Препятствие устранено… Главное — не бояться быть смешным. Унижения, грубые окрики — он согласен на все. Черный хлеб любви ему по вкусу. Он жил рядом с Гретой как отшельник живет рядом с Богом. Сам он едва ли осознавал, что хочет заменить покойную, стать частью плоти, второй половинкой сердца Греты. Но для того, чтобы раствориться в ней, нужно, чтобы сначала она подчинилась ему. Одна воля была лишней.
Каждое утро Одетта понапрасну ходила на почту — предложений не поступало. Она установила режим строгой экономии. Ели они меньше, зато курить стали больше. Одетта, прежде такая собранная, теперь окончательно распустилась. Она вдруг стала предаваться мечтам; с приклеившейся к губе сигаретой, уставившись в пустоту, она о чем-то глубоко задумывалась. Потом тяжело поднималась, бросала куда попало окурок и ворчала:
— Господи! До чего же мы докатились!
Или доставала блокнот и решительно начинала: «Мой дорогой друг…»
Но вскоре бросала ручку, шагала взад-вперед, наливала себе коньяку, так и не решаясь продолжить письмо. Иногда она кружилась вокруг сына:
— Пьер, я хочу с тобой поговорить!
Любой предлог годился, чтобы отложить разговор на потом. Она перестала убирать в фургоне. Хозяйством теперь занимался Владимир. Бездействие окончательно доконало их. После многих месяцев интенсивной работы они не знали, куда девать убийственно долгие часы, отделявшие утро от вечера. И особенно невыносимо было для них не видеть друг друга. После обеда они ставили рядышком шезлонги, дремали на солнце, поглядывая друг на друга, чувствуя себя одинокими, словно все были при смерти. Одетта предлагала уехать.
— Ну и куда? — вопрошал Пьер.
— А зачем оставаться? — отвечала она.
Иногда от нечего делать они втроем шли в кино, а может, и потому, что испытывали необходимость вновь очутиться в зрительном зале, вдохнуть запах публики, потереться среди чужих судеб; но возвращение всегда было таким мучительным, что вскоре они отказались от развлечений.
Наконец они получили письмо. Импресарио предлагал им контракт на две недели в Виши, в конце сезона. Предполагалась приличная оплата, и Одетта вновь воспряла духом.
— Опять начинается! — с отчаянием прошептала Грета.
Но Дутр, которого тоже увлек мираж, занимался изучением автомобильных карт. Он тщательно разработал маршрут: Арль, Ним, Алес, Манд, Сен-Флу, Клермон-Ферран… У них еще есть время, будет интересно проехать по Центральному массиву в качестве туристов, с привалами. Отъезд на следующий день, рано утром.
Как только они тронулись в путь, оживление пропало. Впервые каждый задумался над тем, что ждет их на вечернем привале. И когда подходил вечер и фургоны останавливались на краю какого-нибудь луга, они садились в кружок, чтобы выкурить последнюю сигарету, но не осмеливались смотреть друг другу в глаза. Только Владимир произнес однажды: «Опять полная луна!» — и тут же пожалел об этом. Как всегда, приложив два пальца ко лбу, он отсалютовал компании и пошел спать в грузовичок.
Над горизонтом поднималась зловеще красная луна, каждый вечер освещавшая их бивак. Они молчали. Дым их сигарет, поднимаясь вверх, смешивался. Спать им не хотелось. Когда побелевшая к утру луна, напоминающая доллар, со странным рисунком на диске, не то орлом, не то женщиной, возносилась высоко в небо, Дутр поднимался:
— Я иду спать.
Женщины тоже вставали.
— Спокойной ночи.
Он провожал Грету, закрывал фургон на ключ — она больше не возражала — и прятал его в карман.
— Как глупо ты себя ведешь! — сказала Одетта.
— Я знаю, что делаю.
Они остановились.
— Послушай! — начала Одетта.
— Да?
Он видел ее лицо, освещенное луной, глаза спрятались в глубокой тени под бровями. Но он чувствовал их темный блеск, их неподвижный огонь, направленный на него. Одетта медленно отвернулась.
— Спи спокойно, сынок!
Она взобралась по ступенькам в фургон, и Дутр остался один, как часовой, поставленный охранять их бивак. Он зажег еще одну сигарету, обошел фургоны; тень его скользила рядом. «Моя боль, — подумал Дутр, — мой грех!» Но небо было полно звезд, словно дерево в майском цвету. Дутр пожал плечами. «Было бы нелепо отчаиваться!» — подумал он.
Он вошел в свой фургон, прошел к кровати, разделся, не зажигая ночника. Он не боялся. Здесь ему было лучше, чем рядом с Одеттой. Перед тем как лечь, он приласкал голубок, почесал им головки, горлышки. Одна из них должна умереть, чтобы восстановилось равновесие. Ему не нравились подобные мысли. Да и что общего между девушками и голубками? Птицы волновались в клетке. Долго было слышно, как они стучат коготками. В конце концов он зажег ночник и только тогда заснул.
Караван миновал горы. Дни были долгими и утомительными, ночи — мучительными. Они медленно двигались вдоль незнакомых рек, по диким плоскогорьям или вдруг обнаруживали какую-нибудь каменистую лощину, которая вела к дрожащему в солнечном мареве горизонту.
Им больше не хотелось останавливаться на отдых. Владимир, по пояс голый, похожий на худого и жилистого Христа, только что снятого с креста, ехал впереди, выбирая для стоянки местечко у моста или уголок в тени под каштанами, и высовывал из кабины руку с поднятым большим пальцем, и фургоны со скрежетом останавливались. Они молча, наскоро перекусывали тушенкой с хлебом. Одетта расстегивала «молнию» на комбинезоне, чтобы ветром обдало грудь, массировала колени. Упав на траву, Дутр зажигал сигарету. Грета мечтала, следя за полетом хищных птиц, а Владимир заливал водой радиаторы и проверял шины. Потом он свистел в два пальца. Привал окончен. Машины трогались, устанавливали дистанцию, и караван набирал скорость.
Был у них и приятный момент, ближе к шести вечера, когда тени от холмов падали на дорогу. На склоне дня они давали волю мыслям; напоенный запахом фруктов воздух холодил потные щеки. Дутр прислонялся к двери, закрывал глаза или украдкой смотрел назад, туда, где стоял грузовой фургон, в котором заперта Грета. Окна закрыты. Нет, она не могла сбежать. Они останавливались в деревне, чтобы купить хлеба, колбасы, пива. Владимир ставил машины квадратом, Дутр освобождал Грету, приносил воду. В перламутровом небе зажигались первые звезды. Одетта накрывала стол на открытом воздухе, торопила всех, суетилась вокруг плитки. Приближение ночи тревожило ее. После еды именно она последней обходила стоянку, пока забытая сигарета не обжигала ей пальцы. От фургонов на землю уже падала мягкая тень. Чувствовалось, что луна поднялась, хотя ее еще скрывали дома. Владимир отправлялся спать. Грета, не произнеся ни слова, скрывалась в фургоне. Мать и сын оставались вдвоем, лицом к лицу, в пространстве, замкнутом с четырех сторон фургонами. Между ними на столике лежала пачка сигарет и зажигалка. Время от времени они закуривали и, откинувшись на спинки шезлонгов, глядели на яркие звезды.
— Ты устал, — произносила Одетта. — Иди спать.
Он медленно выпускал колечко дыма, после чего тоже предлагал:
— Если хочешь, иди ты…
Она делала вид, что не слышит. Луг, долины сияли таким нежным светом, что Дутр едва удерживался от громкого стона. Казалось, кузнечики ведут перекличку с разных концов земли. Прикрыв глаза, Одетта следила за Дутром, а Дутр, хотя и делал вид, что смотрит в другую сторону, пристально наблюдал за ней. Неподвижные, задумчивые, они подолгу сидели за столом, а луна поднималась все выше и выше. Постепенно остывал воздух. Первыми начинали мерзнуть руки, потом холод скользил по телу, охватывал живот и грудь, застревал в ложбинке на шее, заставлял неметь ноги. Им вдруг начинало казаться, что они промокли до последней нитки, дрожь леденила челюсти. Они вставали, быстро растирали руки.
— Не засиживайся допоздна, малыш.
Но и тут она не могла просто уйти, а вечно медленно оглядывалась, как будто страшилась неведомой опасности. С видом побитой собаки плелась она в свой фургон, раздевалась, не зажигая света. Дутр выжидал, зная, что она смотрит на него в приоткрытое окно. Но он точно угадывал момент, когда, сдавшись, она засыпала. Тогда неслышно, как тень, он сновал по лагерю, сунув сжатые кулаки в карманы, хмелея от горя и одиночества. Потом на цыпочках подходил к двери Греты, чтобы запереть ее на ключ. Он прислушивался, тихонько ходил вокруг фургона, иногда, раскинув руки, всем телом приникал к стенке и, прижавшись губами к неостывшему дереву, шептал: «Грета… Грета… Я люблю тебя, Грета… Я не могу без тебя, Грета…» Опечатав поцелуями пространство, в котором спала девушка, возвращался в шезлонг и вновь созерцал волшебное небо. Придет ли ночь, чтобы забыться и уснуть?
Утром Владимир будил всех гудком.
Их караван добрался до Сен-Флу, спустился в долину Аланьона. Одетта передала руль Дутру и стала рыться в его картах.
— Остановимся около Исуара, — сказала она. — К завтрашнему вечеру без проблем доберемся до Виши.
— Тебя это успокаивает?
— Ну… Я всегда воображаю невесть что.
Она надела очки и пальцем провела вдоль линии дороги на карте.
На этот раз замыкающим был Владимир, потому что у него полетела шина. В зеркале было видно, как он осторожно вел на буксире два прицепа.
— Ты не находишь, что она становится все более… странной? — спросил Дутр.
— Она? — И Одетта пальцем указала на фургон, прицепленный к их «бьюику».
— Она. Кто же еще!
— Знаешь, — сказала Одетта, — у меня полно других забот.
Они замолчали, потому что дорога становилась все уже и извилистей. Надо было старательно вписываться в виражи и следить за длинным грузовым прицепом, который все норовил выскочить за ограничительную линию. Слева, среди огромных глыб, отмеченных похожей на ватерлинию черной полосой, оставленной паводком, извивался поток. Одетта отхлебнула кофе прямо из термоса.
— Хочешь?
— Нет, спасибо.
— Мне не терпится увидеть Виллори.
— Кто это?
— Тот тип, который нашел нам ангажемент в Виши. Он должен прийти. Сволочь, правда, но у него большие связи.
Решительным жестом она водрузила очки на лоб, как будто собиралась обсуждать условия нового контракта.
— Этой ночью мне кое-что пришло в голову. Номер, который я когда-то видела в Берлине. Наша идиотка тоже могла бы пригодиться.
Дутр включил вторую скорость и вжал плечи в спинку сиденья.
— Послушай…
— Хорошо, — сказала Одетта, — не будем ссориться. Но я не дам ей покоя, если она не перестанет бездельничать. Постарайся это понять.
— Расскажи лучше про номер.
— Сложновато. Вечером покажу. А сейчас я хочу есть! Мы уже пять часов в пути.
Длинный подъем кончился, караван пересек плоскогорье, окруженное черными пиками, на которых торчали развалины башен, остатки разрушенных городов, крепостей, сказочных замков.
— Едут они за нами? — спросила Одетта.
Дутр наклонился к зеркалу и увидел Владимира за ветровым стеклом, выставившего в окно локоть, беззаботного, далекого от черных мыслей.
— Все в порядке.
Машины начали извилистый спуск, и Дутр сосредоточился на руле, скоростях, тормозах. Только изредка думалось: «Как же ее там трясет!» А автомобильные часы показывали полдень.
— Притормози, — сказала Одетта, — скоро приедем в уютное местечко. Я жутко устала.
Дорога бежала среди буков и берез.
— У перекрестка, — уточнила Одетта.
Лошади за изгородью смотрели, как подъезжают машины. Они испуганно отбежали, потом остановились неподалеку, и кобыла покрупнее положила голову на шею другой. Небо было голубое, словно в сказке. В траве торчали грибы. Дутр сорвал один — низ шляпки был розовым, влажным, нежным, как приоткрытые губы. Владимир отворил изгородь, поставил машины в ряд, взял брезентовые ведра. Под деревянным мостом журчал ручеек.
— Доставай стол! — крикнула Одетта. — Я пойду окуну ноги.
Дутр достал ключ, несколько раз подкинул его. Никогда еще, наверное, не были так напряжены его нервы, фиксирующие тысячи ощущений — смутных, но изнуряюще тревожных. Никогда раньше не испытывал он такой острой необходимости сжать в объятиях тело Греты. Он обогнул фургон, вставил ключ в замочную скважину…
Тем временем Одетта и Владимир спускались под мост. Минут на десять они там задержатся. Десять минут на то, чтобы насытиться Гретой. Он вздохнул и открыл дверь.
— Грета!
Он вошел. В фургоне было темно, окна закрыты, но Дутр наизусть помнил все закоулки. Он окликнул ее изменившимся голосом, исходившим из его крови, из его чресел.
— Грета!
И вдруг он увидел ее.
— Нет… нет… Это невозможно!
Он протянул руку, коснулся остывшего тела… Его трясло.
Одетта умывалась, сложив ковшичком ладони.
— Ах, здорово было бы искупаться! — воскликнула она. — Тебе не хочется побарахтаться голышом в воде, а, Владимир? Я бы с удовольствием!
Она сняла босоножки, засучила брюки и пошла вверх по течению. В потоке сновали рыбешки. Владимир наполнил ведра и вскарабкался на берег.
— Оставь мне одно! — крикнула Одетта.
В душе она любила бродячую жизнь, незапланированные привалы, неожиданные встречи с водой, травой, сеном или сырой землей. Почему она не цыганка с индейским профилем, что курят глиняные трубки, сидя на корточках у костра? Но существовал Пьер. Она вышла на луг, взяла ведро и будто подняла вместе с ним груз каждодневных забот. Она прибавила шагу. Так и есть, Пьер еще даже не вытащил столик! Он даже не открыл багажник «бьюика»!
— Пьер!
А он и не думал отвечать. Одетта поставила ведро и побежала к двери фургона.
— Выходи оттуда! — закричала она. — Хватит с меня, в конце концов.
Потом она вцепилась в поручни и медленно согнулась пополам, широко раскрыв рот, раздув ноздри. Пьер лежал без сознания, а рядом с ним на спине лежала Грета с веревкой вокруг шеи. Одетта чуть не завыла, как пес над покойником. Потом, несмотря на тошноту, выворачивавшую нутро, к ней вернулось присутствие духа. Она побежала к Владимиру:
— Быстрее! Помоги мне! Грета умерла!
Они склонились над распростертыми телами. Владимир дотронулся сначала до одной, потом до другого — с нежностью, жалостью, от которых становилось совсем невмоготу.
— Грета… умереть давно, — пробормотал он.
— Как?
Владимир приподнял руку девушки, показал уже окоченевшие пальцы.
— Много часов.
— Но это невозможно, — сказала Одетта. — Она ведь вошла в фургон живой! И ты это помнишь точно так же, как и я. Пьер запер ее. Мы ехали без остановок. И кроме того, ты ехал за нами! И что же?
— Много часов, — повторил Владимир.
Он присел на корточки, приподнял Дутра, рывком забросил его себе на плечо, вышел из фургона и положил Пьера на траву. Одетта принесла ведро. Они брызнули Пьеру водой в лицо, и он открыл мутные глаза, в которых постепенно пробуждалась память и боль. Он скрючился, задыхаясь от рыданий, со стоном мотая головой из стороны в сторону: «Нет… Нет…»
Владимир отошел, оттащив за собой Одетту.
— Будет порядок, — сказал он. — Сейчас будет доволен жить!
Он никогда не говорил так длинно, и Одетта с удивлением посмотрела на него. Лошади подошли ближе. Владимир что-то крикнул им на чужом языке, протянул руку, и они со ржанием ускакали. Других свидетелей не было. Одетта размышляла.
— Не выпутаемся, как в прошлый раз, — объяснила она. — Все знали Аннегрет. Не спрячешь. Но если жандармы найдут ее в таком виде…
Она опять вошла в фургон. Грета упала точно на то место, где умерла Хильда. И выглядела она так же. Веревка была намотана на шею точь-в-точь… Она и рот открыла, как сестра, чтобы крикнуть, позвать на помощь, как та… Впечатление было жуткое, даже Владимир не осмеливался подойти.
— Влади, — прошептала Одетта, — сними веревку. Она меня сведет с ума!
Легким движением он впрыгнул в фургон и принялся за дело. Дутр, лежа ничком, царапал землю ногтями, плечи все еще судорожно вздрагивали. Одетта посмотрела на потолок фургона. К счастью, там было полно крюков.
— Кончил?
— Да, — сказал Владимир.
— Хорошо. Тогда слушай…
Она еще раз взвесила все «за» и «против», потом обернулась и увидела бесцветные глаза Владимира, в упор глядящие на нее.
— Ты сделаешь скользящую петлю, и мы ее повесим, понимаешь? Надо, чтобы походило на самоубийство. Без этого…
Губы Владимира с отвращением скривились.
— Мне это нравится не больше, чем тебе, — сказала Одетта. — Но другого выхода нет.
Владимир поднялся на одно колено. Левое веко его дергалось. Он пробормотал:
— Владимир верный… Но не это… Война кончилась. Хватит! Хватит!
Одетта сжала кулаки.
— Хорошо. Можешь идти. Давай! Займись Пьером. Пусть он сюда не заходит.
Она закрыла дверь и открыла одно из окон. Потом осторожно, сцепив зубы, наморщив лоб, влезла на табуретку, стоявшую рядом с телом Греты, привязала веревку к крюку и, отмерив нужную длину, ловко сделала скользящую петлю. Грета была не тяжелее птички. Одетта взяла ее под мышки, вскарабкалась на табурет, всунула голову девушки в петлю и тихонько опустила тело. Грета медленно раскачивалась. Одетта опрокинула табурет на пол. Она вся взмокла. Но мизансцена была безупречна. В глубине фургона неожиданно раздалось приглушенное курлыканье. Одетта вздрогнула.
— Чертовы отродья! — тихо выругалась она.
Одетта вытерла руки о комбинезон. Тело вращалось на веревке, показывая то запрокинувшееся лицо, то тонкую шею, перечеркнутую веревкой. Покачивающиеся ноги, обутые в черные балетки, казалось, жили своей, независимой жизнью. Одетта отшатнулась, нащупала ручку двери. Очутившись снаружи, она едва узнала дорогу, машины, цветущий луг, где Пьер, поддерживаемый Владимиром, делал нетвердые шаги. Но сильное биение жизни бросило в артерии мощную волну крови. Она посмотрела на Пьера, на его хрупкую фигуру, ставшую еще тоньше от горя. «Я уберегу его», — подумала она. И, вздрогнув, спустилась по ступенькам.
— Ты осмелилась… — прошептал он.
— А ты предпочитаешь расследование? — спросила Одетта. — Ты знаешь, чем бы оно для нас закончилось?
— А теперь?
— Теперь мы в безопасности. В путь!
Пришла очередь Владимира изумляться:
— Уезжать?
— Конечно. Остановимся в первом же городишке, и пусть жандармы выкручиваются. Ни к чему ждать их здесь.
— Плохо, — сказал Владимир.
Он снова сел за руль грузовичка, пропустив вперед Одетту. Дутр, сидя рядом с матерью, чувствовал, что умирает. Каждый ухаб становился пыткой. Он слишком хорошо представлял, что происходит в фургоне: длинное тело кружится на поворотах. Он вспоминал прошедшие вечера, аплодисменты, выходы на «бис», любовь… Это слово рвало душу. Жизнь рвала душу. Он навсегда останется всего лишь маленьким Дутром, сыном бродячего клоуна, идущим на поводу у химер. Одетта закурила. Она уверенно вела машину, ее неподвижное и невыразительное лицо казалось вырезанным из дерева. Только однажды она раскрыла рот и сказала:
— Смотри внимательно. Над жандармерией обычно висит флаг.
Караван проезжал по деревням, детишки бежали за ним, чтобы подольше видеть длинные яркие фургоны с надписью «Семья Альберто». Они весело махали путешественникам. Долина становилась все шире. Им повстречалось несколько тяжелых грузовиков, шоферы улыбались при виде цирковых машин.
Показался маленький городок, его коричневые и рыжие дома сбились в стадо вдоль железной дороги. Грета не будет долго страдать. Дутр закрыл глаза, он вышел из игры. Одетта достаточно умна, чтобы выкрутиться без него. Дутр не пошевелился, когда голоса направились в хвост каравана. Одетта с великолепным хладнокровием объясняла:
— Мы обнаружили ее минут десять назад. Хотели сделать привал. Когда я обнаружила, что бедняжка мертва, то решила все оставить как есть и поспешила прямиком сюда.
Фургон сотрясался под тяжелыми шагами, потом пришла Одетта, встряхнула Дутра.
— Ты им нужен. Просто расскажи, что видел.
Он побрел вслед за Одеттой в здание жандармерии. Снова он был как во сне, плакаты на стенах интересовали его больше, чем рапорт бригадира. «Юноши! Записывайтесь в колониальные войска!» У негритянок торчали острые груди. Плыл белый пароход по синему морю. Может, ему следовало завербоваться после коллежа? Может, надо было жить там, в хижинах под пальмами, среди туземок? Он отвечал на вопросы, но был далеко, очень далеко от фантастического следствия. Он снова был один во всем мире. Возраст, профессия… Что? Его отношения с умершей?
Одетта вмешалась, уточнила детали, не понятные бригадиру. Впрочем, факт самоубийства сомнений не вызывал. Заключение врача, осмотревшего тело, звучало однозначно. Дутру хотелось спать. Раньше, когда его наказывали или когда он был подавлен происходящим вокруг него, он засыпал моментально — в классе, в углу двора, на краю ямы, по четвергам на прогулке. Вот и на этот раз ему захотелось сбежать в милосердную тьму сна.
— Мой сын может уйти? — спросила Одетта.
Она все видела. Обо всем думала. Она помогла ему встать, проводила к двери.
— Подожди в машине. Теперь это не отнимет много времени.
Дутр пересек улицу. Маленькими группками стояли любопытные, жандарм расхаживал в тени домов. И все это таинственным образом означало конец чего-то. Может, конец его юности? Одним скачком во времени он догнал Владимира; одним махом зачерпнул всю радость, все порывы, все то, что сначала дрожит, трепещет от счастья, а потом истекает влагой, кровавым потом, слезами. Он не более чем булыжник. Здесь его положили, здесь он и останется; отбросишь его подальше — будет лежать там. Владимир поджидал Пьера у грузовика.
— Владимир уходит, — сказал он.
— Да? — безразлично вымолвил Пьер. — Куда же ты пойдешь?
Владимир подбородком указал на другую сторону улицы, на дорогу, поднимающуюся по краю долины, в белое небо юга.
— Туда. Все равно.
— Ты нас бросаешь?
— Да.
— Почему?
Владимир опустил голову в тяжком раздумье. Он надел чистую рубашку и серый пуловер. На сиденье грузовичка Дутр заметил его старый чемодан с ручкой, обмотанной изолентой. Владимир развел руками.
— Все это — конец, — сказал он. — Альберто конец. Две девушки мертвые. Неестественно.
— Что ты хочешь сказать?
— Они убитые…
Дутр сжал кулаки.
— Не говори этого слова, слышишь? Оно причинило мне достаточно боли. Ведь никто не мог сделать этого, кроме них самих! Ты боишься?
— Нет. О нет!
Его лицо с впалыми щеками сжалось, напряглось, в уголках глаз зашевелились морщинки. Он облокотился на дверцу.
— Влади любить малышек, — едва слышно произнес он.
— А! — сказал Дутр. — Ты тоже…
Они замолчали. Мимо со скучающим видом прошел жандарм, засунув большие пальцы за пояс.
— Что ты будешь делать? — спросил Дутр.
Владимир пожал плечами:
— Оставайся! — взмолился Дутр.
— Нет.
— Может быть, ты думаешь… — Он схватил Владимира за руку. — Скажи! Скажи же! Это ведь мы, да? Поэтому ты и хочешь уехать? Ну и поезжай! Чего ты ждешь?!
Вдруг спазма перехватила ему горло, с минуту он не мог произнести ни слова.
— А я, Влади? Обо мне ты подумал?
— Ты… тоже уехать.
— Каждый в свою сторону? Вот что ты предлагаешь… Уходи, идиот!
Одетта вышла из жандармерии и сразу направилась к ним. Лицо ее застыло, глаза были жесткие, как в дни репетиций. Она обо всем догадалась.
— Сматываешься? Бежишь, как крыса с тонущего корабля?
Владимир не отвечал; он был исполнен достоинства, даже благородства — в бедной одежде, с несколько растерянным лицом послушника, одолеваемого видениями.
— Не жди, я тебя удерживать не стану. Не мой стиль. Пьер, дай ему денег. Я не хочу, чтобы он побирался.
Владимир взял чемодан, отстранил руку с банкнотами.
— Дайте мне голубки, — попросил он.
— Если это доставит тебе удовольствие, — сказала Одетта.
Он вошел в фургон, вернулся с клеткой. И тогда просто, непринужденно, не обращая внимания на улицу, любопытных, жандармов, склонился к руке Одетты.
— Друг, — тихо сказал он. — Всегда друг.
Прижимая к груди клетку и схватив чемодан, он направился к вокзалу. Одетта проводила его взглядом.
— Пьер, — сказала она хрипло, — как я хочу, чтобы ты стал человеком! Таким, как он.
Она отвернулась, машинально взглянула на свою руку, пошевелила пальцами.
— Придется уж нам как-то поладить с тобой, — вздохнула она. — Одевайся, поедешь в Виши один. Остались формальности, ты им не нужен. Я приеду через два дня. Машины пристрою здесь, в гараже. А как повидаю Виллори, так и решу. Ну давай. Поторопись. Ты мне мешаешь.
Вечером того же дня Дутр приехал в Виши и стал искать дешевую гостиницу. Пьер знал, что отныне жизнь их будет трудной. Надвигалась ночь. Он случайно вышел к Алье, оперся о парапет. Он перестал чувствовать себя несчастным. Он был мертв. Он очутился на задворках жизни — без любви, без мыслей, без желаний. Отныне ему придется делать то, что от него потребуют. Дутр чувствовал, что становится похожим на отца. Скоро и у него появится тик. И в каждом городе он услышит: «Гляди-ка, профессор Альберто!» Его ждут превратности судьбы и временные пристанища, он станет забавлять продавцов, девчонок и школьников. И однажды умрет на узкой кровати, в черном фраке с увядшим цветком в петлице, а на рубашке не будет хватать пуговицы. И в кармане у него найдут всего один доллар.
А вода текла, отражая танцующие звезды и фонари набережной. Он стиснул зубы, и на глазах выступили слезы.
Виллори оказался толстяком, который постоянно вытирал шею желтым платком, а левой рукой выстукивал марш по мраморному столику.
— У нее были причины для самоубийства? — спросил он.
Одетта подозрительно обнюхала свой стакан, прежде чем отхлебнуть.
— Никаких, — отрезала она.
— Впервые слышу о таком удивительном способе самоубийства, — снова заговорил Виллори. — Повеситься в трясущейся машине, где вас бросает из угла в угол… Да, нужно очень захотеть умереть…
— Вне всякого сомнения, у нее было желание умереть, — сказала Одетта.
Виллори повернулся к Дутру и погрозил ему пальцем:
— Между вами ничего не было?
— Ничего, — ответила за него Одетта.
— Хорошо, — сдался Виллори, — это меня не касается.
Он отхлебнул перно, задержал его во рту. Глаза перебегали с Одетты на Дутра; потом он медленно проглотил напиток и облизал губы.
— Это меня не касается — я так, к слову. Потому что самоубийства нашим делам на пользу не идут.
— Я знаю, — сказала Одетта.
— О! Вы знаете! А я вот как раз и не знаю, понимаете ли вы, в какую историю попали?
Он доверительно склонился над столом, и сладковатый запах перно усилился.
— Я читал газеты, — тихо произнес он. — Следствие закончено. Хорошо. Все разъяснилось — тем лучше для вас. Но если теперь я позвоню директору зала и произнесу ваше имя, что он мне ответит, а? Альберто? Это у них девушка повесилась? Нет, спасибо!
Он поднял жирную, с четко обозначенными линиями судьбы руку.
— Я, конечно, буду настаивать. Вы меня знаете. Меня послушают, потому что, — он улыбнулся со скрытой иронией, — потому что ко мне все-таки немножко прислушиваются. Но предложат какую-нибудь ерунду.
Он откинулся на спинку плетеного стула, закинул ногу на ногу, обхватил пальцами щиколотку и добавил с грустным видом:
— Ну и? Мне придется согласиться… Вы оба в чертовски плохом положении. Малыш — что он умеет делать?
— Все, — сказала Одетта.
Виллори разразился добродушным жирным смехом.
— Конечно все! Чего уж там мелочиться? Карты, кости, цветы… Могу себе представить!
Дутр смотрел на проносящиеся мимо кафе длинные американские лимузины.
— Ваш реквизит? — спросил Виллори.
— Он остался там.
— Беру, — сказал Виллори.
— Нет.
— Все беру — реквизит и машины.
— Для кого?
— Имя вам ничего не скажет. Маленький итальянский цирк. У вас две машины, три прицепа — все не первой молодости. Миллион восемьсот тысяч.
Одетта подозвала официанта.
— Ни за что! — вскричал Виллори. — Плачу я. Подумайте. В любом случае вам придется продавать. Ну и продешевите. Сейчас не сезон. Давайте так: два миллиона, плюс я нахожу вам ангажемент.
— Я хочу оставить «бьюик» и мой фургон, — спокойно сказала Одетта. — Остальное берите за полтора миллиона.
— Еще побеседуем, — добродушно ответил импресарио.
Он дважды пересчитал сдачу, допил ликер, пожал им руки.
— Приходите сюда дней через пять. Может, что и наклюнется, но не обещаю.
С удивительной для толстяка ловкостью он пробрался среди столиков и сел в крошечную «симку».
— Сволочь, — выругалась Одетта. — Гарсон! Еще рюмку! Послушай, Пьер, если ты и дальше будешь сидеть с такой рожей, я немедленно возвращаюсь в гостиницу.
— Что я должен сказать?
— Он нас душит, он выворачивает наши карманы, а тебе плевать! Два миллиона!
Дутр медленно повернул голову:
— Сколько можно продержаться с двумя миллионами?
— А я знаю? — сказала Одетта. — Когда начинаешь проедать запасы, быстро оказываешься на мели.
Чтобы подогреть возмущение, она со злостью, одним глотком, осушила стакан. Дутр протянул ей сигарету.
— «Голуаз»! — рассмеялся он.
Она оттолкнула его руку, достала из сумочки конверт, что-то подсчитала, потом разорвала конверт на мелкие клочки и долго сидела неподвижно, уставившись в пустоту.
— Ужаснее всего, — сказала наконец Одетта, — что он прав!
И процедила сквозь зубы:
— К тому же при условии, что я буду одна…
— Повтори, — взбесился Дутр.
— Что?
— То, что ты сейчас сказала.
Они свирепо смотрели друг на друга. Охваченный внезапной усталостью, Дутр положил руки на стол.
— Да, я знаю… — начал он.
— Замолчи, — сказала Одетта. — Я снова начну работать, вот и все.
Так она и поступила в тот же самый день. Дутр слышал, как она стонет в соседней комнате, пытаясь размять заплывшие жиром руки и ноги. Иногда раздавался глухой стук об пол. «У нее никогда больше не получится», — подумал Дутр. Он открыл окно, взглянул сверху на узкую и тихую провинциальную улочку. Выглядела она так удручающе, что он предпочел ей шум в соседней комнате. Он закрыл окно и стал расхаживать между шкафом и кроватью.
— Ты тоже работай! — крикнула Одетта.
— Я работаю, — ответил он.
Как всегда в минуты интенсивного раздумья, мозг рисовал ему четкие картины. То, что он сейчас видел, наполнило его ужасом. «Она и я, — думал он. — Она и я… Сколько лет еще впереди!» За стеной громко, с натугой дышала Одетта. Дутр сел на кровать, и вот обе девушки очутились в комнате — разные и зеркально одинаковые, чуть менее живые, чем прежде. Дутр, сгорбившись, смотрел на стену и видел за ней бесконечное множество лиц, а далее — руки аплодирующих зрителей. Он выходил на «бис». Он крепко держал за руку партнершу. Он чувствовал ее тонкое запястье, на котором, словно струны, дрожали два сухожилия. Потом он заметил красноватое покрывало. Его рука была пуста. Он был один. Один с Одеттой, конечно. Он подбросил свой доллар, долго смотрел на орла, больше похожего на грифа, и его заинтересовало: как связана с этим хищником женщина, обещавшая на оборотной стороне монеты свободу? Разве рабы не остаются рабами навсегда? Разве можно сбежать от муки, грызущей сердце? Сбежать… куда?
Он встал, пошел в комнату Одетты.
— Мог бы и постучать.
— Да ладно!
Она застегнула халат и пригладила растрепавшиеся волосы.
— Дай-ка сигарету… Мне бы сбросить килограммов десять! Из-за них я так нелепо выгляжу. Дура я была, что не следила за собой. Да говори же ты, черт возьми! Не стой как чурбан!
— Хотел бы я стать чурбаном, — сказал Дутр.
Одетта положила ему руку на плечо:
— Значит, ты несчастен? Я, наверное, надоела тебе? Конечно, я старая, уродливая. И все-таки, мой маленький Пьер, несмотря на все то, что с нами произошло… Я рада, что ты здесь, рада, что мы вместе. Утром тебе показалось, будто я раскаиваюсь, что связалась с тобой… Это не так. Я ни о чем не жалею. Обещаю тебе, мы выпутаемся. Я привыкла, не впервой!
Она нежно погладила Пьера по голове.
— Как ты скукожился! Не доверяешь, да? Я тебе не враг, Пьер. Не хочешь отвечать…
Она отошла на несколько шагов, поглядела на него, прикрыв глаза и выпуская сигаретный дым из уголка рта.
— Я все забываю, что ты — его сын, — пробормотала она. — Бывали дни, когда мне хотелось, чтобы он ударил меня, убил. Но нет. Он смотрел на меня немного исподлобья, вот как ты сейчас. Вы, мужчины, всегда смотрите как судьи! Ну давай, допрашивай меня!
Дутр вышел. Но едва он очутился на улице, как ему захотелось вернуться. Он не знал, куда девать огромную печаль, которая давила на плечи, будто тяжелый мешок. Рядом с Одеттой он задыхался; вдали от нее чувствовал себя потерянным. Он долго бродил по улицам. Он еще не стал бедняком, но в глубине души уже старался приноровиться к бедности. Пьер как бы примерял на себя мысли человека, исчерпавшего все возможности. Он не боялся, напротив, развязка привлекала его. Скудость… Дойти до той черты, когда утрачиваешь все, вплоть до имени! С самого начала, даже в периоды ложного процветания в Брюсселе и Париже, Дутр постоянно, шаг за шагом, как канатоходец, не переставал идти к… А в самом деле, к чему? Еще рано говорить об этом!
Он вернулся в гостиницу, где одетая в неизменный халат Одетта составляла программу. Она оглянулась:
— Хочешь о чем-то спросить?
— Вовсе нет, — досадливо запротестовал он.
Он издали прочел список вещей, отобранных Одеттой.
— Никак не можешь с ними расстаться, с этими корзинами, — проворчал он.
— Не могу! Да, не могу! — сказала Одетта низким, почти мужским голосом. — Надо делать то, что умеешь, не так ли? А уж если ты явился, то давай репетировать чтение мыслей…
Они работали до вечера, потом обедали в маленьком ресторанчике, где стоял такой шум, что им не надо было разговаривать. Одетта мало ела, много пила и засиделась допоздна с рюмкой коньяка. Они возвращались по пустынным улицам, где ветер сдувал первые осенние листья.
— Дай мне руку, — сказала Одетта.
Немного погодя она остановилась:
— Нам будет очень не хватать Владимира, малыш. И почему только он нас бросил?..
Дутр грубо оттолкнул ее, но она вцепилась в его руку, и они молча двинулись дальше. Первым заговорил Дутр:
— Он нас бросил, потому что уверен в насильственной смерти девушек. И ты знаешь это ничуть не хуже меня.
— Мог бы и потерпеть, подождать.
— Подождать чего? Ему осточертели фокусы и волшебные веревки.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего.
Они подошли к гостинице.
— Спокойной ночи, — сказал Пьер. — Я еще немного прогуляюсь.
Она смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду, потом, спотыкаясь, поднялась по лестнице.
Назавтра Одетта получила записку от Виллори. Пьер подошел к ней:
— Он нашел что-нибудь?
— Как бы не так! Он будет нас мариновать, пока я не соглашусь на все его условия. Ни черта у него не выйдет! Продолжай… Я освобожусь через час.
Она опять надела черный костюм, шляпку, украшения, посмотрелась в зеркало. «Бедная моя девочка, — мысленно прошептала Одетта, — в твоем возрасте пора уже бросать работу!» Дутр рассеянно прятал туза треф, подбрасывал колоду, веером рассыпал ее в воздухе. Одетта остановилась в дверях и снова внимательно оглядела Пьера — тонкого, изящного, легкого, молчаливого.
— Увидишь, — сказала она. — Он ставит на мне крест. Все так думают. Кроме шуток!
Она хлопнула дверью. Пожав плечами, Дутр продолжил жонглировать картами. Это он еще любил. Может быть, и эта любовь ненадолго. Он несколько раз повторил особенно трудный фокус, затем перешел к шарикам, наблюдая за собой в зеркало: красный, белый, черный. Потом вспомнил о Грете и уронил шарики. Они подкатились к кровати, мягко столкнулись, упали в щель, ведущую к окну. Дутр опустил голову и не шевелился. Он ждал, когда пройдет боль, гримаса страдания стянула рот. Это было делом двух-трех минут. Он уже привык. Образ проявлялся с фотографической четкостью.
Грета? Или Хильда? Во всяком случае, это была она! Потом видение бледнело; лицо, казалось, исчезало за тонкой завесой. И когда оно почти совсем растворялось, важно было задержать дыхание. Внутри что-то корчилось, обрывалось. Приоткрыв рот, он едва сдерживал стон. Все… кончено…
Он собрал шары и с абсолютно пустой головой начал снова: красный, белый, черный… Все быстрее и быстрее, трудно было сделать лучше. Горькое и увлекательное удовольствие быть автоматом… Дутр резко остановился. Автомат… Он посмотрел на свое отражение: сначала застывшее лицо, потом руки, протянутые в глупом приветственном жесте, как у манекенов в витринах магазинов готового платья; растянув губы в улыбке из папье-маше, он понемногу поворачивал голову — с резкими щелчками, мельчайшей дрожью, похожей на механическую тряску. Нет, очень плохо. Видно, что он живой. Тогда он перерыл шкаф Одетты, разложил тюбики, коробочки, гримировальные принадлежности. Жидкой пудрой намазать лоб и щеки, чуть-чуть розового, синим углубить глазницы, немного бриллиантина на волосы… Он судорожно работал, переделывая лицо, которое никогда не принимал, изменял его, делал похожим на застывший, раскрашенный фарфор. Результат был далек от совершенства, пока только эскиз, но маленький Дутр постепенно исчезал. То, что улыбалось на месте его прежнего лица, условно можно было назвать живым существом, без прошлого, без ненависти, без любви… Он развел руки, жеманно отставил в стороны мизинцы. В следующий раз надо будет загримировать и руки. Он начал двигать головой, упрямо думая о том, что теперь он всего лишь тонкое соединение пружин, колес, гаек, металлических пластинок. Получилось лучше. На счет «пять» — маленький толчок, соответствующий шагу зубчатого колеса. Потом снова начинается вращение, еще маленький толчок… Он подумал о том, что после каждого толчка надо хлопать ресницами. Игра захватила его. Доведенный до изнеможения, но очень довольный, он сел и протер лицо. И вовремя. Вернулась Одетта. Она вошла и, подняв брови, посмотрела на Пьера:
— Что с тобой?
— Ничего. Я тут кое-что придумал. А как у тебя?
— Он сдался. У меня есть контракт! Не такой уж, правда, подарок — восемь дней там, восемь здесь… Поторопись. Мы уезжаем.
— Куда?
— В Монлюсон. Опять кинотеатр. «Рекс».
Они выступали уже следующим вечером, и принимали их не так уж и плохо. Снова захваченная работой, Одетта не могла скрыть радости. Она повела Пьера в шикарный ресторан.
— Я растолстею еще больше, но это надо обмыть. Улыбнись, малыш! У тебя всегда такой вид, будто ты где-то витаешь. Ты недоволен?
— Доволен.
— Ты боишься, что… Брось, сразу видно, что я твоя мать!
Она попыталась взять его за руку, но он отдернул ладонь. Одетта не рассердилась. Она была слишком счастлива.
— Если здесь у нас дела пойдут хорошо, — объяснила Одетта, — то наши акции сразу поднимутся. У нас, как у всякого товара, есть свой тариф. И когда курс растет…
Дутр ел, уставившись в тарелку. Мысленно он отрабатывал свой номер, думая о том, что сможет, сохраняя неподвижность головы и торса, жонглировать шариками, монетами, платками; это будет трудно, ужасно трудно. Вместо того чтобы координировать движения, он должен разбить их на ряд прерывистых жестов. Но именно это и будет здорово: выполнить фокусы, требующие большой гибкости, полной свободы движений и жестов. Фокусник-автомат — этого никто никогда еще не показывал.
— Ты не голоден?
— Что?
— Я спрашиваю, почему ты не ешь?
— Да нет же, я ем.
Радость Одетты рассыпалась на кусочки. Она подозрительно всматривалась в лицо Пьера.
— О чем ты думаешь?
Он поднял голову и механически, одними губами, улыбнулся, так, как делал это перед зеркалом. Пустыми глазами он уставился в бесконечность. Одетта вздрогнула:
— Ах нет! Прошу тебя! У тебя глупый вид, когда ты так неприятно улыбаешься.
Пьер опустил глаза, чтобы скрыть тайную радость. Прекрасно! Еще усилие, и он ускользнет ото всех. Он обладал огромным терпением. Как только Одетта уходила, он вставал перед зеркалом, отрабатывал взмахи ресниц, тренировал каждый мускул лица. Для упражнения глаз годилось любое место. Главное — вовремя погасить их, сделать сверкающими стеклянными шариками, лишенными даже тени разума. Но ведь у него был образец. Достаточно вспомнить глаза близнецов, мысленно заглянуть в них. Он представлял себе то одну, то другую — она всегда была одна и та же, — ставил ее в пространство, в нескольких шагах от себя. С помощью боли, что разрывала ему сердце, он сразу нашел нужную позу. Голова чуть склонялась к правому плечу, взгляд, казалось, терялся вдали. Сначала поза давалась трудно, тело противилось долгой неподвижности неодушевленного предмета. Ноги кололо словно иголками, мурашки бегали по спине. Неотвязно хотелось проследить глазами за своим отражением или парящей пылинкой. Ему приходилось старательно укрощать целую толпу незнакомых доселе мускулов и нервов, которые паниковали, чувствуя, как их насилуют в уютной, свободной плоти. Тогда его воля, словно железный кулак, таинственными путями проникала к сопротивляющимся органам и подавляла бунт. На короткое мгновение он видел в зеркале пустое, полое, незнакомое существо, которое уже стало никем…
После Монлюсона они поехали в Тур, потом в Орлеан. Они прозябали. Одетта стала худеть, больше от огорчения.
— Разве я делаю не все, что могу? — спрашивала она.
Дутр не отвечал. Он даже не слушал. Свои победы он хранил для себя. Пришел день, когда он сумел довольно долго простоять с открытыми глазами на сквозняке. Потом настал день, когда он смог придать предплечьям мягкую напряженность телеуправляемых механизмов. И наконец, ему стало удаваться мгновенно перейти от человеческой жизни к зачарованному сну машины. Как чудесна была эта игра! Он моментально исчезал. Конец Дутру! Его больше нет, нигде! И не было никогда! Он становился невидим и вездесущ, потому что из манекена, служившего ему наблюдательным пунктом, все видел, все слышал. Он чувствовал, что становится ловушкой для взглядов, что вокруг него простирается зона оцепенения, завязнув в которой, люди думают только о том, как понадежнее упрятать свои тревоги. Вот и Одетта…
— Ты болен?
— Болен? Вовсе нет.
— Тогда тебе скучно.
— У меня нет времени скучать.
Она озадаченно наблюдала за ним. Он всегда был скрытным, заторможенным, напичканным всякого рода предрассудками, но до такой степени еще никогда не доходил. Однако работал без устали, с усердием, ловкостью, виртуозно. Пьер заслуживал самого большого успеха.
Они уехали в Лион. «Прогрэ» опубликовала заметку: «Рассеянный волшебник», в которой Дутра восхваляли за видимое безучастие, отрешенный вид. После этого Дутр перестал кланяться; когда раздавались аплодисменты, он прислонялся к стойке и подбрасывал доллар, даже не стараясь скрыть отвращение.
— Ты нашел свой имидж, — с затаенной злостью сказала Одетта. — Но это опасно.
Она называла это имиджем! Она не понимала, что он погрузился в свою грезу: Хильда — справа, Грета — слева, как два ревнивых стража. Он пошел еще дальше: спокойно зевал на сцене, прикрывая рот ладонью левой руки, в то время как правая в одиночку, как бы освобожденная от контроля, продолжала увеличивать количество монет, шариков. Публика поверила. Приехал Виллори, чтобы убедиться лично. После представления он повел их ужинать.
— Признаюсь, он меня поражает, ваш мальчик, — сказал он Одетте.
— Какой мальчик? — спросил Дутр.
— Ты! Ты меня поражаешь!
— Ничей я не мальчик, — сказал Дутр ровным тоном. — И прошу вас быть повежливее.
Изумленный импресарио повернулся к Одетте:
— Вы его подменили? Это не тот парень, что был тогда, по приезде.
— Да, и мне кажется, совсем другой, — вздохнула Одетта.
— Хватит, — оборвал Дутр. — Мне нужен ангажемент в Париже. Мне надо быть в Париже, чтобы закончить то, что еще больше удивит вас.
Виллори, намереваясь поторговаться, зажег сигару.
— Я сказал — Париж, — настаивал Дутр. — И никаких кинотеатров.
— Позвольте! — запротестовал Виллори.
— Хотите — соглашайтесь, хотите — нет, — сказал Дутр, не повышая голоса. — Двадцать тысяч для начала.
Немного смущенный Виллори и Одетта переглянулись. Вовсе не слова Дутра поразили их. Сразил сам Дутр, его взгляд, его почти нечеловеческая неподвижность, его глаза, которые вдруг стали похожи на глаза чучела в мастерской таксидермиста[93]. Они быстро закончили ужин, и Виллори сразу же ушел, заявив, что он обдумает ситуацию.
— Ты с ума сошел? — спросила Одетта.
— Он нам больше не нужен, — сказал Дутр. — И потом, скажу честно, и ты мне не нужна.
— Что? Ты меня…
— Да нет! Просто я достаточно взрослый, чтобы зарабатывать на двоих. Я больше не хочу, чтобы ты работала. Ты любишь деньги. Я их тебе дам.
— Деньги, — печально произнесла Одетта. — Если я тебя потеряю…
— Слова! — пробурчал Дутр.
— Что это за номер, о котором ты только что говорил? Мог бы и мне показать.
— Ты настаиваешь? — спросил Дутр. — Хорошо, ты сама этого хотела.
Они поднялись в комнату Одетты.
— Подожди здесь. Мне надо сменить костюм. Но я тебя предупреждаю: тебе станет дурно.
В этот момент она поняла, что уже потеряла сына.
Когда дверь снова открылась, Одетта невольно отшатнулась. Дутр надел новый костюм, завязал галстук с преувеличенной пышностью, черные волосы спрятал под париком, отливавшим медью. Его глаза, белки которых казались нарисованными, были блестящими и мертвыми. Он двигался медленно, как робот, руки чуть вытянуты вперед, пальцы застыли в изящном жесте. Стопа после короткого скольжения по полу приподымалась целиком, как будто насаженная на металлический стержень; секунду она колебалась, потом по мановению невидимого поршня снова падала наземь и опять скользила, приподнимаясь. Торс вздрагивал, голова, отражая толчок, чуть склонялась, и сразу же пружина, ловко запрятанная в шее, возвращала ее в начальное положение. Глаза медленно моргали. Веки не закрывали их полностью, и можно было заметить белую каемку, светящуюся трещину, еще более пугающую, чем эмалированный блеск неподвижных белков. На губах карамельного цвета играла жестоко-снисходительная, бездушная улыбка. Через каждые четыре шага молчащий манекен останавливался и со щелканьем, вздрагиванием, угловатостью несовершенного еще механизма изображал нечто, отдаленно напоминающее поклон. Внезапно плечи чуть сдвигались, руки раскачивались на несколько ослабленных шарнирах. Потом тело, дернувшись назад, выпрямлялось. Плечо еще раз наклонялось, но последний поворот шестеренок внезапно возвращал его на место, и скольжение возобновлялось, подчеркнутое скрипом башмаков. На пуговице пиджака висела этикетка с ценой: 23 000 франков.
— Остановись, — пробормотала Одетта хриплым голосом. — Остановись! Это глупо!
Она встала, обошла вокруг манекена. Пьер остановился. Глаза моргнули три раза, потом, после толчка, сковавшего его целиком, манекен изменил направление и, ковыляя, пошел к Одетте.
— Хватит! — крикнула она. — Достаточно! Это сенсационно, здорово, согласна… Но прекрати эту игру!
Робот остановился, руки его падали постепенно, как стрелки манометра, когда в котле падает давление.
— Взгляни на меня, — взмолилась Одетта. — Мне страшно!
Жизнь возвращалась в помраченные глаза; маска исчезала, восстанавливалось человеческое лицо. Тело из плоти и крови заполняло костюм, натянутый перед этим на каркас из металла и дерева. Уже естественным движением Дутр сунул руку в карман и достал пачку сигарет.
— Как ты этого добился? — спросила Одетта.
Голос еще дрожал, и ей пришлось опереться о камин.
— У меня возникла идея, — сказал Дутр. — Я поразмыслил, поработал. Но еще не все готово.
Он снял парик.
— Этикетку не забудь, — произнесла Одетта.
Он снял этикетку. Каждое его движение как бы разрушало личину робота, однако тот исчезал медленно, слишком медленно.
— У тебя возникла идея, — снова заговорила Одетта. — Именно эта?
— Подожди, — ответил Дутр. — Есть и получше.
Он снова надел парик, сосредоточился, и Одетта увидела, как он исчезает, растворяется, превращается в машину. Ей стало страшно, будто она осталась в комнате наедине с необычным, странным, злым предметом.
— Нет… — тихо прошептала она. — Вернись, Пьер.
Но Пьера уже не было. Манекен держал белый шарик. Он начал медленно вращать его в розовых пальцах с карминно-алыми ногтями. Из белого шарика с завораживающей медлительностью вышел черный шар. Безразличные, бесчувственные, бессознательные руки работали короткими, прерывистыми толчками. Бледное лицо с аляповато накрашенными скулами непрестанно улыбалось; глаза, глядящие в никуда, сквозь стену… Вдруг рядом с зеленым возник красный шар. Пальцы задвигались быстрее, шарики один за другим исчезли, вернулись, пропали, опять появились… Все быстрее и быстрее чередовались цвета, пока не слились в сплошную разноцветную ленту, летавшую то справа налево, то слева направо, и запястья дрожали так, как будто приводились в движение перегруженными моторами. Внезапно все кончилось. Пальцы, все еще вытянутые, совершенно неподвижны. Потом они раздвинулись, и руки на хорошо смазанных шарнирах повернулись вокруг продольной оси, обратив пустые ладони к зрителям.
— Вот так, — вздохнул Дутр.
Внезапная усталость сломила, разрушила его. Он рухнул на стул. Струйка пота змеилась по виску, размывая грим в уголке глаза. И тогда Одетта оперлась на мрамор камина, закрыла лицо руками и зарыдала. Она громко плакала, спазмы сотрясали ее жирное тело. Она медленно переминалась с ноги на ногу, безуспешно пытаясь овладеть собой. Со скучающей гримасой Дутр ждал, вытирая платочком мокрые пальцы. Наконец она откинула волосы, обратила к нему лицо, перекошенное гневом, печалью и страхом.
— Прости меня, — сказала она. — Но это еще хуже, чем потеря любимого сына.
— Потеря? — не понял Дутр.
— Я запрещаю тебе делать это.
— Так плохо?
— О нет! Это… как бы точнее сказать… Это невероятно! Как тебе объяснить?..
Она подошла к нему, погладила по щеке.
— Если ты это покажешь, — сказала она, — успех будет неслыханный. Но этого делать нельзя.
— Почему?
— Я чувствую, это плохо кончится для тебя. Ты вконец себя уничтожишь.
— А если мне доставляет удовольствие уничтожать себя?
— Пьер, прошу тебя!
Он нервно бросил парик на кровать, отошел к окну, бренча в кармане монетами.
— Теперь я не в счет, — сказала за его спиной Одетта.
Он бессильно сжал челюсти.
— Но ведь я работаю для тебя! — крикнул он. — Чтобы заработать денег! Что, они больше тебя не интересуют?
— Я у тебя просила когда-нибудь? — ответила Одетта. — Нет, это из-за девок ты так убиваешься. Они преследуют тебя, да? Они и сейчас за нас цепляются!
Дутр обернулся.
— Я запрещаю тебе… — начал он.
— Ты не заставишь меня молчать. Может, если бы мы набрались храбрости и поговорили обо всем раньше, ты бы не докатился до этого. Пьер, ты не имеешь права наказывать нас обоих.
— Но я никого не наказываю, — уныло произнес Дутр.
— Тогда зачем ты придумал этот номер? Скажи откровенно… Чтобы остаться одному? Чтобы отомстить себе, мне? Скажи, что это неправда! Бедняжка Пьер, что я могу сделать для тебя?
Дутр прислонился к камину. Он подумал о Грете, и взгляд его окаменел. Одетта кинулась к нему, схватила за лацканы пиджака.
— Пьер, послушай… Останься со мной!
Он презрительно посмотрел на мать. Ничто не могло отвлечь его, когда он так старательно замыкался в себе. Напрасно Одетта прижимала его к груди, он едва слышал слова, которые она произносила. Что она там рассказывает? Она всегда все делала ради его счастья… Она сожалеет, что была сурова с Хильдой и Гретой… В одном мире звучал плачущий женский голос, а в другом, его, — глухая боль, которая никогда не кончалась. И это было все, что осталось от любви.
Он легонько оттолкнул Одетту, взял парик и ушел в свою комнату, заперев за собой дверь на ключ. По крайней мере, он знал, что, пройдя через тысячи испытаний, стал артистом, более талантливым, чем Альберто, и это еще не предел. Он сел перед зеркалом и начал репетировать исчезновение доллара в замедленном темпе.
В последний вечер в городе, перед выходом на сцену, он предупредил Одетту:
— Я попробую. Оставь реквизит за кулисами.
Одетта пыталась возразить.
— Знаю, — сказал он, — еще не все отработано. Но мне нужно понять, как далеко я могу зайти.
Занавес поднялся. Появился манекен. В зале раздался смех. Это было так смешно — сначала… Эта фигура, сбежавшая из витрины и передвигающаяся развинченной походкой, с остановками и колебаниями, как плохо отрегулированная заводная игрушка. Потом воцарилась тишина, все больше наполнявшаяся каким-то беспокойством, и было слышно, как скрипят башмаки, как по гулкой сцене тяжело ступают ноги. Каждый шаг отдавался эхом. Такие шаги любой из зрителей слышал по крайней мере один раз в жизни, во сне: шаги рока, у которого в запасе полно времени — целая вечность! — чтобы схватить добычу. Он ступал из глубины веков и ночей, спокойный, упорный… Человек входил в круг света, и Одетта, стоявшая за кулисами, чувствовала, как дрожат ее колени. Стоя на авансцене, он покачнулся, повернул мертвенно-бледное лицо направо, налево. Головы зрителей поворачивались вслед за его движениями. «Он выиграл!» — подумала Одетта. Затем мелкими рывками восковые руки сблизились, и шарики начали ошеломляющий полет. Когда они исчезли, никто не осмелился захлопать. Никто не знал, что надо делать. Дутр, великолепно понимая настроение публики, выронил белый шарик, словно какая-то пружина вышла из-под контроля механического мозга. Шарик покатился по полу, потом по первой ступеньке лестницы, ведущей со сцены в зал, по второй… Он все быстрее и быстрее катился вниз, в проход между креслами. Люди поджимали ноги, с вымученной улыбкой смотрели, как он катится мимо них. Дутр тоже спустился по лестнице, медленно-медленно. Он вспоминал белокурую девушку, привязанную к креслу, поцелуй… Его пустые глаза смотрели в прошлое. Каждое движение причиняло боль, но все-таки означало победу. Он направился к женщине, сидевшей в первом ряду; рука его механически опустилась к ее сумочке и поднялась, держа веером колоду карт. Глаза три раза моргнули. Рука поднялась еще выше. Карты исчезли, снова появились, но в другой руке. А улыбающаяся механическая голова все покачивалась, настолько лишенная сознания, что заставляла зрителей содрогаться от страха. Пальцы неловким движением сомкнулись вокруг колоды, чтобы перетасовать ее. Короли, десятки, льющиеся потоком разноцветные карты взвивались в воздух и пестрым дождем падали на пол. Робот продолжал свою спотыкающуюся прогулку, топча их ногами. Другая колода оказалась в его руке, принявшейся с головокружительной быстротой тасовать карты, Непрерывный поток карт лился из левой ладони в правую, они растягивались, словно мехи аккордеона, но руки прятали их резким толчком.
Пришел черед доллара. Стояла такая тишина, что казалось, будто автомат выступает перед автоматами. Жила только монета. Она подпрыгивала, крутилась, каталась по рукам, таинственно исчезала в одном кармане, в другом, и все-таки все время была на месте, поблескивая на кончиках картонных пальцев, которые хватали ее ломким жестом в миг падения. Робот смотрел в пространство, не обращая внимания на руки, на тело, на пленный доллар. «Liberty, — думал Дутр. — Liberty». Последний щелчок забросил монету очень высоко. Сейчас она упадет, потеряется. Но она вернулась по вертикали в протянутую руку, упав плашмя на ладонь, которая тут же повернулась к публике, широко раскрытая, пустая, с четкими линиями любви, жизни, счастья.
Дутр подождал пять секунд, десять, пятнадцать…
Он видел вокруг себя лица, застывшие в мучительном экстазе. Тогда он поклонился — мило, небрежно — и ушел со сцены под вопли «браво», которые вздымались волнами, ударялись о рампу и откатывались в беспорядочном возбуждении. «Бис! Бис!» Ноги всего зала стучали в такт.
— Ты был изумителен, Пьер, — сказала Одетта. — Выйди на поклоны.
Он пожал плечами и ушел к себе, чтобы обсохнуть. Его заливал пот, он был измучен, опустошен; он спотыкался и чуть не растянулся рядом со стулом, на который пытался сесть. Приглушенные аплодисменты все еще заполняли кулисы. Появился директор, запыхавшийся, с протянутыми руками.
— Великолепно! — восклицал он. — Необыкновенно! Продлеваем контракт!
— Мы уедем в конце недели, — сказал Дутр.
А так как директор пытался возражать, он повернулся к Одетте.
— Выгони его, — прошептал Дутр. — Пусть меня оставят в покое. Да и ты тоже.
Он рухнул на стул и долго смотрел на дергающиеся пальцы. Никогда еще он не испытывал такого счастья и такой печали.
Одетта избегала споров. Отныне Дутр был волен делать что угодно. Именно он решил продать Виллори все имущество. Именно он подписал контракт на три недели в кабаре на Елисейских полях. Он выбрал гостиницу, комнаты; Одетта занималась лишь разными мелочами бытового плана. Пока Дутр репетировал в одиночестве, она пила в кафе рядом с гостиницей. Иногда она плакала, так, не из-за чего, просто потому, что увидела себя в зеркале, или потому, что было всего только два часа и до спектакля предстояло убить целых девять часов. Мало-помалу она стала ожидать начала с почти болезненным нетерпением. Она, всегда такая неуемная, всегда готовая огрызнуться, теперь таскала чемоданы Пьера, убирала гримерную, готовила стакан сахарной воды, в которой он растворял таблетку, потому что теперь страдал от непрекращающихся головных болей.
— Мои брюки!
Без малейшего смущения он одевался в ее присутствии, и она смиренно отворачивалась, потом подавала ему карандаши, кисточки, коробки с пудрой. Любимое лицо на ее глазах превращалось в раскрашенную маску. Дольше всего жил взгляд, и это было самое страшное. Резкий огонь внимания и озабоченности оживлял зрачки, уставившиеся в зеркало. Потом Дутр начинал регулировку взгляда, как электрик, чинящий прожектор. Взгляд стекленел. Охваченная растерянностью, Одетта неподвижно стояла позади него и иногда шептала:
— Мой малыш… Мой бедный малыш…
Дутр вставал, две-три минуты работал с картами или долларом, и наступало время выхода. Одетта останавливалась на пороге. Отсюда она слышала все. Она была матерью этой машины, срывавшей аплодисменты зала. Если бы она не довела его до крайности, то, может быть… Она сжимала кулаки, сильно, чтобы вдуматься, понять. Все зло исходило от нее. Она должна была вовремя понять, до какой степени Пьер уязвим. Но еще не поздно. Она поговорит с ним.
Поговорит? Разве с автоматом разговаривают? Пьер возвращался, доведенный до изнеможения, раздраженный. Он соглашался разгримироваться; закрыв глаза, отдавался в руки Одетты, но между ними была такая стена молчания, что любое слово прозвучало бы нелепо. Одетта предпочла подождать, подстеречь момент, когда Пьер снова появится сквозь щели чужого лица, как зверь из своей норы на опушке леса. Одетта робко улыбалась:
— Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, спасибо.
— Ты переутомляешься, Пьер.
— Нет.
И сразу назад, глаза прячутся за веками, словно за занавесом, а пальцы отбивают дробь по краю стола. Прежде Одетта нашла бы в себе силы разозлиться, сорвать эту маску. Теперь она не осмеливалась. Пьер не оставлял ей ни секунды для новой попытки сблизиться. Они наспех ели, передвигались только на такси. Напрасно старалась она удержать его. Он поднимался в свою комнату и запирался на ключ. Она в соседней комнате прислушивалась, затаив дыхание. И когда он ходил по комнате тяжелыми шагами, которые она не могла слышать без ужаса, она тоже принималась ходить — по эту сторону стены: ей казалось, что этим она поможет ему, возьмет на себя часть его ноши. Потом, побежденная, спускалась вниз и ждала там Пьера, покупала газеты, которые уже начали писать о нем, вырезала короткие заметки: пока еще сдержанные отчеты, которые вскоре станут восторженными.
Изо дня в день Дутр совершенствовал номер, оттачивал манеру жонглировать, сохраняя полную неподвижность, противоречащую всем правилам жанра. Он пошел дальше: нашел голос, отвечающий облику его персонажа, голос резкий, отрывистый, голос спящего человека. И когда он попробовал его при Одетте, та смертельно побледнела.
— Понимаешь ли ты, — спросила она, — что медленно убиваешь себя?
Он небрежно взмахнул рукой.
— Ты на ногах не стоишь, — настаивала она. — Ты ничего не ешь, худеешь. Ты заболеешь. И все это ради… ради…
Лицо Пьера уже застывало, взгляд, обогнув Одетту, искал за ее спиной ускользающее видение. Она схватила его за руку:
— Послушай, Пьер! Я долго размышляла. У меня ведь полно времени… теперь.
Она кашлянула, чтобы скрыть волнение, и еле слышно добавила:
— Если хочешь, я уйду. И ты будешь свободен.
Но Дутр уже неподвижен, молчалив. Нельзя даже понять, дышит ли он. И все-таки Одетта настаивала:
— Ты хочешь этого? Ответь! Свободу? Ты меня боишься, я знаю. Я здесь. Я смотрю на тебя. Не могу же я не смотреть на тебя. Мой маленький Пьер… Ты думаешь, я не люблю тебя? Это я-то!
Слова как горох отскакивали от недвижной маски. Алые губы приоткрылись в бездушной улыбке, стали видны сверкающие зубы. Одетта плакала, будто в комнате никого, кроме нее, не было.
— Хорошо, — сказала она. — Лучше покончить со всем сразу.
Она пересекла комнату, надеясь хоть на что-то: жест, дрожь, подмигивание. Стоя у стены, Дутр — искусственный, неподвижный, пустой — пристально смотрел в пространство кукольными глазами. Одетта вышла; боль, которой не было имени, душила ее. У нее оставался только один шанс: болезнь. Пусть он заболеет! Но Пьер стойко сопротивлялся страшной усталости. Кожа лица от злоупотребления гримом приобрела нездоровый блеск, скулы стали розовыми, как у туберкулезного больного. Когда он пил, стакан мелко дрожал в руке. Но и тогда он бросал вызов Одетте своим пустым взглядом.
После кабаре настал черед мюзик-холла на левом берегу Сены, и успех пришел к нему, шумный, пылкий, успех, который в несколько дней заставил всех забыть прежние его номера. Оробевшая Одетта устраивалась в глубине зала, как некогда в гамбургском курзале сам Пьер. Луч прожектора пробегал по сцене, отыскивая в ее глубине странную фигуру, вытаскивал ее вперед, в самый центр сцены. Одетта кусала платок. Если бы Пьер был ей чужим, она тоже неистово вопила бы вместе со всеми. Но она знала цену каждому жесту робота. Она знала, что Пьер умирает от любви и ненависти, и ничто не спасет его. В ужасной гротесковой фигуре, которая там, в голубом нимбе прожектора, бросала вызов законам естества, она узнавала маленькую, меланхолическую и израненную тень профессора Альберто. Отец и сын из тех, кто не прощает. Публика, освобожденная от немыслимой скованности, приветствовала уходящего сгорбившегося человека. Раздавались крики: «Невероятно! Великолепно!» Они аплодировали неистово, фанатично, а в глазах еще стоял страх. Одетта выскальзывала на улицу, чувствуя, что она заболеет прежде сына.
Потом был цирк «Медрано» — посвящение, вершина их ремесла. Дутр в одиночку заполнял арену своим зловещим присутствием. Тихо играл медленную музыку оркестр. Ни рампы, ни софитов, ни занавеса — никакой мишуры. Дутр в рукопашной сходился с трепещущим залом, следившим за его, руками, ладонями, окружившим его кольцом склонившихся над ним лиц, на которых медленно проступало изумление. Он тихо поворачивался вокруг оси, как будто стоял на невидимой тумбе. Шарики, карты, цветы возникали на кончиках его пальцев, и голова с мягкими щелчками поворачивалась к каждому ряду, улыбаясь всем одинаково нечеловеческой улыбкой, даря всем одинаково трагическое отсутствие. Он потихоньку останавливался, не закончив движения, как механизм, у которого кончился завод. Подходил униформист и заводил пружину. Движения становились прерывистыми, казалось, под курткой ходят шатуны и рычаги; запястья бешено вращались, машина работала в режиме перегрузки, голова содрогалась, ноги тряслись… Наконец шарики падали из перенапряженных пальцев и катились по толстому ковру. Униформист отыскивал на спине у Дутра заводной ключ. Он делал вид, что вращает его, и зрелище становилось невероятным. Почти выключенный механизм начинал работать в медленном темпе. Карты исчезали, стекая вдоль рук, словно жидкое тесто. Доллар, будто приклеенный, скользил по согнутой руке, раскачивался, как потерявший инерцию обруч, собираясь упасть. Падал… Нет! Чудом выпрямившись, доллар, спотыкаясь, катился к ладони, которая никак не могла поймать его. Убийственная секунда — оркестр смолк, все затаили дыхание. Монета, казалось, боролась с притяжением, а рука — с каким-то особенным несовершенством. Наконец монета падала плашмя, и последний толчок пружин ставил вытянутую руку в нужное положение. А монета прямо на глазах испарялась с открытой ладони. Это было настолько завораживающее зрелище, что публика долго созерцала стоящий с неподвижно вытянутой рукой манекен, а на пуговице его костюма болталась нелепая этикетка: 23 000 франков.
Оркестр взорвался громом литавр и барабанов. Дутр не спеша оттаивал, избавляясь от неподвижной оболочки, и исчезал под сводами высокой галереи, ведущей за кулисы. Стоявшие шпалерами клоуны, эквилибристы, наездники, воздушные гимнасты смотрели на хрупкого юношу, имя которого завтра затмит их имена.
…И вот однажды вечером Дутр слег. Врач, явившийся в гостиничный номер, долго слушал больного, но казался сбитым с толку.
— Что-нибудь серьезное? — прошептала Одетта.
— Переутомление, — сказал врач. — Очень сильное переутомление. Если он не отдохнет как следует — сумасшедший дом, а потом…
Одетта организовала жизнь сына моментально. А он, обессиленный, больше не сопротивлялся. Он дремал, побежденный немыслимой усталостью. Одетта умывала его, причесывала, брила, заставляла глотать еду. Она вела хозяйство, удаляла любопытных, создавала вокруг Пьера вакуум. Она забыла о себе, ела стоя, дежурила у изголовья кровати и смотрела, как спит ее ребенок, который, быть может, еще сумеет избежать исполнения приговора. И мало-помалу он стал привыкать к ее бесшумному, ускользающему присутствию. К нему уже можно было подойти, и он не вздрагивал, правда, если Одетта не произносила при этом ни слова. Но она не могла заставить свои губы остановиться, помешать им беззвучно шептать слова, потрясавшие нежностью, а случалось, и слезы застилали ей глаза, пока она стерегла его сон. И в конце концов, доведя себя до изнеможения, Одетта бросалась в постель и засыпала, повторяя шепотом:
— Мой маленький Пьер… Мой малыш…
Только на короткое время по вечерам Дутр становился беззащитным. На закате, когда лихорадка овладевала им, он позволял дотрагиваться до рук, лба и не закрывал глаз. Одетый в пижаму, из которой торчала тонкая шея, он снова становился ребенком. Ей приходилось подавлять в себе желание взять сына на руки, прижать к сердцу, убаюкать. Но она знала, что это был самый верный способ потерять его. Она ждала своего часа, ловила мгновение, когда можно будет избавить его от наваждений, и заранее готовила слова. В тайнах жизни и смерти ее вел инстинкт немолодой женщины. После ужина, когда она уносила поднос, взбивала подушки и расправляла одеяло, они немного разговаривали при неярком свете ночника.
— Тебе лучше?
— Да. Думаю, теперь полегчает.
— Тебе ничего не надо?
— Нет, спасибо.
Она не притрагивалась к спицам вот уже тридцать лет, но опять начала вязать, чтобы продлить свидание с сыном наедине. Пьер дремал. Иногда ужасная судорога сводила руки и ноги. Он стонал. Она гладила его, ласково проводила пальцами по глазам, как будто смыкая веки покойнику, наклонялась низко, еще ниже:
— Спи, мой маленький Пьер!
Лицо Дутра разглаживалось. У глаз и на щеки ложились синие тени. Одетта чувствовала, что он принимает ее прикосновения. Скоро он сдастся. Она удвоила нежность, заботу, внимание. Он отдавал себя во власть этой удушающей нежности. Но как хорошо перестать бороться! И тогда она тихо прошептала, склонившись к самому уху:
— Мой маленький Пьер, я знаю, это ты убил Хильду…
У него вырвался глубокий, страшный вздох радости, и тело его отяжелело, расслабляясь в теплой постели.
Кончалось длинное путешествие. Одетта ничего больше не сказала в тот вечер. Она долго сидела рядом с уснувшим Пьером. Наутро они осмелились посмотреть друг другу в глаза, как любовники после первой ночи, и поняли, что всегда были заодно. Они едва дождались наступления сумерек, как нетерпеливые парочки дожидаются свидания, и от напряжения их голоса прерывались, а движения делались резкими. Одетта взялась за вязание.
— Ты убил ее, — снова начала она, — потому что не мог жить между ними. Ты ведь не мог разобраться, которую любишь. Да, я все правильно поняла…
Закрыв глаза, Пьер слушал ее с жадностью ребенка, внимающего сказке.
— А потом? — прошептал он.
— Я не очень-то умна, но сразу поняла, что ты сердился на меня из-за несчастного детства, из-за этой работы, которую я тебе навязала. Фургоны, Людвиг… я, наконец!
Спицы не прекращали своей сложной успокаивающей игры. Одетта говорила медленно, бесстрастно, с долгими паузами.
— Я так любила жизнь! Я надолго забывала о тебе, мой бедный малыш. Я не знала, что ты так чувствителен. Прости.
Старческий монотонный голос слегка дрожал. Он звучал так близко, что Пьер ощущал движение губ, колебание мысли, биение сердца. Он, как зачарованный, растворялся в нежной грусти.
— Нет бы мне догадаться, что ты сбежишь от меня с первой встречной девчонкой. И надо же было нарваться на близняшек!
Спицы останавливались, пока Одетта подыскивала самые трудные слова. Издалека сквозь толщу тишины доносились слабые звуки радио. Между улицей и Пьером было столько комнат, коридоров, лестниц, что никакие иные звуки не долетали до него. Он находился в безопасности рядом с голосом, который так много знал.
— К тому же я ревновала, — продолжала она. — Уж позволь мне признаться. Я ведь их хорошо знала, этих девиц. Это для тебя они были восьмым чудом света. Но не для меня! Во всем виновата я. Будь я поумнее, додумалась бы, может, как тебя уберечь.
Они вновь увидели фургоны под соснами, Хильду, уходящую в лунном свете, поднимающуюся по ступенькам…
— Ты сговорился с ней, — сказала Одетта. — Вы поневоле были заодно. Но, признаюсь, я не сразу поняла. Хочешь, объясню тебе, как я догадалась?
Взмахом ресниц Пьер показал, что согласен слушать.
— Когда Владимир сказал мне, что она не могла сама себя задушить, я задумалась. Ведь я тридцать лет занимаюсь этим делом, понимаешь… И знаю всю подноготную фокусов. Раз Хильда не могла сделать этого сама, значит, она еще была жива, когда я в первый раз увидела ее на полу фургона, перед тем как побежать за Владимиром. Ты затянул веревку, когда я ушла. Иначе не объяснишь.
Она положила вязание на колени, покачала головой. Она восхищалась ловкостью сына и не смогла удержаться от похвалы:
— Здорово сработано! Но почему Хильда согласилась стать твоей сообщницей? Потому что не предполагала, что именно она станет жертвой, не так ли? Нет, не шевелись… Я же сказала тебе, что все поняла. Она ревновала к сестре; она возненавидела ее. И ты дал ей понять, что хочешь убить Грету и положить тело Греты в ее фургон. Они так были похожи… И шрам уже почти исчез…
Дутр смотрел на потолок, по которому проносились странные тени. Он моргнул. Да, Хильда все приняла, на все согласилась. План показался ей прекрасным. Оба они с ужасным нетерпением ждали удобного случая. А теперь он жизнь готов отдать, чтобы забыть… чтобы никогда не видеть Хильду, такую наивную, такую доверчивую! Она растянулась на полу — бедняжка! — с веревкой на шее, и когда Одетта помчалась за Владимиром, ему осталось только затянуть веревку, затянуть до конца… Хильда сама пришла в ловушку. Выбор у нее был, до самой последней секунды.
— Хильда, — спросила Одетта, — что она тебе сделала?
Он пожал плечами. Нужно ли объяснять все сначала? Вот уж мания — все объяснить, вытащить на свет Божий все причины, всю нечисть, копошащуюся в глубине сознания! Ведь это Хильда застала его тогда в фургоне, когда, сраженный любовью, он лежал рядом с Гретой. Она призналась в этом после ужасного скандала. Хильда стала врагом. И поскольку одна из них была лишней…
Дутр медленно повернулся на бок, чтобы Одетта не видела, как он плачет. То, о чем она догадалась, — сущий пустяк. Но настоящие причины! Кто, когда поймет их? Кому сможет он объяснить, что задумал это преступление, чтобы сохранить иллюзию невинности? Какому судье? Он так недолго убивал! Веревка, когда ее затягиваешь… В сущности, уже затянутая веревка… Тело, которое душишь, но оно ведь уже лежало на полу, изображая труп! И то, что исчезло, вот так, потихоньку, собственно, уже было ничем. Был двойник трупа живой девушки, тень, которая отлетела, призрак, которого силой заставили вернуться в ночь… Одетта сразу это почувствовала. Она сразу придумала похороны в лесной чаще. Если бы она не додумалась, пришлось бы самому… После Гамбурга Хильды, собственно, уже и не существовало. Тогда почему она всегда стояла перед глазами? Плечи его затряслись от рыданий. Одетта взяла сына за руку, наклонилась, поцеловала.
— Ну что ты, — сказала она, — все позади, малыш. Спи. Я же знаю, что ты не виноват.
Одетта не спала всю ночь. На следующий день, на рассвете, когда он открыл глаза, она сидела рядом и впервые за долгое время улыбалась.
— Вот видишь, — тихо сказала она, — тебе уже лучше. Слова лечат. Яд выходит из тебя.
Он тоже улыбнулся — неловко, стыдясь, как нашкодивший ребенок.
— Послушай, — сказал он, — мне надо верить… Грета, я ведь ей ничего не сделал. Я бы никогда не смог… Она сама себя убила. Она была слишком несчастна. Она слишком боялась… Я пришел, а она уже…
Одетта обняла его рукой за плечи:
— Расскажи все… до конца…
— Это правда, — сказал он. — Впрочем, ты знаешь, прошло уже несколько часов, как она умерла. Она еще по дороге… Когда я ее увидел на крюке, и табурет опрокинулся… я подумал: если положить ее на пол и сказать, что она умерла, как Хильда, никто из вас никогда не заподозрит, что Хильду убил я.
— Значит, все-таки это было самоубийство? — спросила Одетта.
— Да… Я не знаю, как у меня хватило сил разорвать петлю и встать на стул, чтобы отвязать веревку… до того, как я упал в обморок. Меня держал только страх перед тобой и Влади. Я боялся, что вы узнаете правду о Хильде. Это мучило меня. Маскируя самоубийство Греты, я обелял себя перед вами… для себя… не знаю… чтобы обрести покой…
— Но я никогда не упрекала тебя.
— Ты — нет. Только Владимир ушел от нас.
— И потому ты приговорил себя к роли автомата?
— Может быть… в какой-то мере. И чтобы соединиться с ними.
— С кем?
— С ними… Хильдой… Гретой…
Одетта уже не понимала его. Но он прекрасно знал, что такое одиночество, какого он так и не смог добиться. Быть ничем, всего лишь оболочкой, машиной без разума, без воспоминаний, без угрызений совести. Не быть больше никем! О, если бы ему было пятьдесят лет, как отцу… Но он прожил слишком мало для того, чтобы преодолеть отчаяние. А может, и желания такого больше не оставалось…
— В конце концов, — заметила Одетта, — тебя всегда подталкивали обстоятельства. Ты запутывался все больше и больше, потому что не доверял мне.
— О! Не тебе!
— Кому же тогда?
— Жизни!
— Но теперь мы начнем сначала, мой маленький Пьер. Думай о том, что тебе предстоит.
В дверь постучали незадолго до полудня. Одетта куда-то вышла. Постучали снова, и дверь открылась. Вошли двое — в габардиновых пальто, шляпах, надвинутых на глаза, руки в карманах.
— Пьер Дутр?
— Это я.
Они медленно подошли с двух сторон к кровати — точь-в-точь такие, какими Дутр представлял их в своих видениях: вид не сердитый, мужчины сильные, плотного телосложения. У одного, высокого, странный шрам, похожий на трещину, пересекал левую щеку. От них пахло дождем, улицей, настоящей жизнью. Дутр спокойно откинулся на подушку и улыбнулся.
— Я вас жду, — прошептал он. — Я так давно вас жду!
У него перехватило горло, но он не боялся. Ему так хотелось вернуться к людям…
(1957)
Перевод с французского Б. Скороходова
Ренардо поставил свой «дофин» за «симкой» Бельяра.
— Как вам нравится моя машина? — крикнул он.
Хлопнув дверцей, Бельяр одобрительно кивнул в ответ:
— Поздравляю, старина… Вид весьма внушительный.
— Я долго раздумывал, — сказал Ренардо. — Мне кажется, в черном есть какой-то шик. Особенно в сочетании с белым. Моей жене понравилась бордовая машина, но это, пожалуй, выглядело бы несколько эксцентрично.
Послюнив палец, он стер пятнышко на ветровом стекле, потом оглядел переулок, изнывающий от солнца.
— Согласитесь, что завод мог бы обзавестись гаражом, — проворчал он. — Такое солнце для машины — просто смерть… Да, кстати, что у вас новенького?
— Все в порядке, — сказал Бельяр. — Малыш уже прибавляет в весе.
— А мамаша?
— В добром здравии. Я только что привез их из клиники.
Бельяр толкнул калитку во двор. Ренардо, прежде чем войти, остановился и еще раз взглянул на свой сверкающий «дофин».
— Надо бы опустить стекла, — прошептал он.
В конце переулка струила свои воды Сена. Раскаленный воздух дрожал над шпилем Гранд-Жатт. Медленно тарахтел мотор на барже, и летний день вдруг показался каким-то грустным. Ренардо закрыл калитку. В конце зацементированной дорожки находился флигель, где работали инженеры.
— У нас, наверное, сдохнуть можно, — заметил Ренардо. — Как подумаешь, что в Америке везде кондиционеры…
Все окна флигеля, выходившие в сад, были закрыты. Белая стена излучала слепящий свет, ударявший в лицо.
— Когда в отпуск собираетесь? — спросил Бельяр.
— Недели через две… Жена хочет поехать в Португалию. А я предпочел бы испанское побережье.
— Счастливчик! — вздохнул Бельяр. — А мне придется торчать здесь.
Они дошли до угла флигеля. За ним вставали притихшие заводские корпуса. Работа начнется лишь через десять минут. У них еще было время. Под каштаном, который рос между заводом и флигелем, сидел Леживр и не спеша набивал трубку.
— Как дела, Леживр? — крикнул Ренардо.
— Ничего, только вот жара изматывает.
Он выставил вперед деревянную ногу, прямую и негнущуюся, словно оглобля. Оба инженера, вытирая пот со лба, остановились в тени, узкой полоской протянувшейся вдоль северной стены флигеля.
— Я вижу, Сорбье велел открыть все окна с этой стороны, — заметил Ренардо. — И то хорошо! Хотите сигарету?
Порывшись в кармане, он извлек инструкцию с техническими данными «дофина».
— Извините, — сказал он.
— Ясно, — пошутил Бельяр, — медовый месяц. Все мы прошли через это, старина.
Ренардо протянул ему пачку «Голуаз». День этот ничем не отличался от всех остальных. Через несколько минут явятся чертежники. У ворот раздастся вой сирены, и опоздавшие рабочие, подталкивая велосипеды, бегом заспешат мимо сторожа, папаши Баллю, который будет наблюдать за ними из застекленной будки, похожей на кабину стрелочника. Бельяр протянул зажигалку. Именно в этот момент послышался крик, как будто он вырвался вместе с пламенем зажигалки. Мужчины обернулись, они поняли, что крик донесся со второго этажа флигеля.
— Что там такое?
Снова раздался крик:
— Ко мне… На помощь…
— Да ведь это Сорбье, — сказал Ренардо.
Леживр с трудом встал, деревянная скамья заскрипела. Все было до неправдоподобия реально. Вдалеке тарахтел мотор, а на заводском дворе вдруг завыла сирена. Три коротких гудка, возвещавших начало работы после перерыва. Первым опомнился Ренардо. Дверь находилась всего в нескольких шагах. Он был уже около нее, когда раздался выстрел, в сухом, раскаленном воздухе звук ударился о заводскую стену и эхом отозвался два или три раза вдали.
— Скорее! — крикнул Бельяр.
Он вбежал в зал чертежников сразу за Ренардо. В огромной комнате с широкими окнами было пусто: ряды чертежных досок, на вешалках — белые халаты. В глубине — лестница, ведущая на второй этаж. Ренардо, более тучный, чем Бельяр, задохнувшись, отстал.
— Осторожнее! — крикнул он. — У него оружие!
«У него оружие… У него оружие…» — звучало в ушах у бегущего Бельяра.
Он взбежал по ступенькам. Ренардо поднимался следом за ним, продолжая выкрикивать предостережения, которых Бельяр уже не слышал. Вот и площадка. Удар ногой в дверь. Распахнувшись, она стукнулась о стенку. Перед Бельяром — вторая дверь, ведущая в его собственный кабинет. Он останавливается в нерешительности. Ренардо догоняет его. Он тяжело дышит.
— Я войду первым, — говорит Бельяр.
Он резко толкает дверь, теперь просматривается большая часть его кабинета: металлический письменный стол, светло-зеленые ящики картотеки, легкие алюминиевые стулья. Бельяр делает шаг, другой, останавливается. Ренардо шепчет:
— Он мертв.
На пороге следующего кабинета ничком, уткнувшись лицом в ковер, с поджатыми под себя руками лежит главный инженер. Ковер постепенно становится красным. Бельяр протягивает руку, чтобы помешать Ренардо приблизиться. Он оглядывается по сторонам. Стрижи летают перед открытым окном с пронзительными криками, слышно, как они со свистом рассекают крыльями воздух.
— Конечно, он мертв, — повторяет Ренардо.
В кабинете Сорбье ни шороха, ни звука. Инженеры проходят через кабинет Бельяра. Ковер приглушает их шаги. Не без опаски, Ренардо наклоняется над телом, заглядывает в соседний кабинет.
— Никого, — говорит он с озадаченным видом.
Он переступает через Сорбье и отваживается войти в кабинет, в то время как Бельяр склоняется над своим шефом. Ренардо спешит к окну. Внизу Леживр, покачиваясь на своей деревянной ноге, ждет, вытянув шею.
— Вы никого не видели? — спрашивает Ренардо.
— Никого.
Ренардо, обескураженный, свешивается из окна. Гравий искрится в лучах солнца. Под белым от зноя небом листва каштана как лакированная, вся в солнечных бликах. Приподняв фуражку, Леживр чешет в затылке.
— Оставайтесь на месте! — кричит Ренардо.
Он оборачивается и видит сейф.
— Боже, цилиндр!
Сейф в глубине кабинета полураскрыт. Стенки такие толстые, что внутреннее отделение кажется маленьким. Ренардо кидается к сейфу, проводит рукой по пустой полке, не отдавая себе отчета, до какой степени бессмыслен этот жест. Он отступает, оттягивая двумя пальцами воротник рубашки. Он задыхается. Ну-ну, спокойствие, спокойствие! Главное — не впадать в отчаяние! Кровь громко стучит в висках. Нельзя же терять голову из-за того, что… из-за того…
— Бельяр!
Инженер, стоявший на коленях возле убитого, поднимает голову. Словно очнувшись, он хватается за ручку двери и, шатаясь, поднимается. Ренардо уже овладел собой. Он тащит Бельяра за руку, показывает ему сейф, потом бросается к окну.
— Леживр… Никого не впускайте…
Он смотрит на часы. Три минуты третьего. Невероятно! Ему казалось, будто все, только что пережитое, длилось долго, бесконечно долго. Что предпринять?.. Он и сам толком не знает. Он думает о своем «дофине», там, на улице, потом о Сорбье, который лежит не шевелясь, мертвый — об этом можно догадаться по особой распластанности тела, по торжественной, ужасной неподвижности. Бельяр смотрит на сейф, затем подносит руки к лицу, словно собирается молиться. Однако он просто трет щеки, веки, тоже пытаясь прийти в себя. Потом оборачивается к Ренардо.
— А где же убийца? — спрашивает он.
— Я никого не видел, — отвечает Ренардо. И тотчас поправляет себя слегка дрожащим голосом: — Никого не было.
Оба оглядывают такие знакомые комнаты, обстановку, которую они видят каждый день, привычные предметы; на секунду они перестают их узнавать. Они чувствуют себя здесь чужими. Вздрогнув, Бельяр подбегает к окну. Леживр по-прежнему стоит внизу.
— Леживр, вы никого не видели?
— Ни единой души. — говорит Леживр. — Что случилось?
— Да вот Сорбье… Мы вам потом объясним… Предупредите всех служащих. Произошел несчастный случай. Сюда никого не пускать.
Он возвращается к Ренардо, который раздумывает, засунув руки в карманы и опустив голову.
— Надо позвонить патрону.
— Да… но он придет не раньше чем через четверть часа, — заметил Ренардо. — Лучше позвать доктора.
— Бесполезно. Я повидал на своем веку мертвых… поверьте мне, все кончено.
Шарканье ног внизу возвестило о том, что пришли чертежники. Затем донеслось какое-то шушуканье. И наконец — раздраженный голос Леживра:
— Да говорят вам, нельзя!
Бельяр и Ренардо помолчали еще некоторое время, не решаясь взглянуть друг на друга. Наконец Ренардо не выдержал:
— Вы никого не заметили в чертежном зале?
Вопрос был заведомо глупым. Он прекрасно знал, что там было пусто, голо, все, как на ладони. Хотя нет, а халаты на вешалках? Но между халатами и полом он сам видел белую стену, гладкую, чистую. Дальше лестница, вестибюль…
— Ни единого уголка, где можно было бы спрятаться, — снова заговорил Ренардо. — Ни у вас в кабинете, ни здесь…
Широким жестом он обвел рукой стены, покрытые эмалевой краской, самую необходимую мебель — ничего лишнего. На память ему пришла фраза Сорбье: «Все здесь должно быть строго функционально». Он обожал это слово… нет, отсюда никто не выходил. Оставались только открытые окна на северной стороне. Но во дворе стоял Леживр.
Завод постепенно оживает. Люди внизу волнуются. Видно, пронесся слух о том, что случилось.
— Сейф не взломан, — снова говорит Ренардо и пожимает плечами, настолько глупо его замечание. Впрочем, любая мысль кажется сейчас нелепой. Просто не осмеливаешься ни о чем больше думать. А между тем мысли рождаются одна за другой, и с каждой новой мыслью все нарастает чувство беспокойства, тревоги.
— Двадцатикилограммовый цилиндр! — шепчет Бельяр. — Двадцать кило — это не пустяк! Сломя голову с таким тяжелым предметом не побежишь.
Да еще с каким предметом! От которого весь Курбевуа может взлететь на воздух, если…
Ренардо опускается в кресло Сорбье. Он мертвенно-бледен.
— Что мы можем сделать? — спрашивает Бельяр.
Ренардо разводит руками, трясет головой. Может быть, следует закрыть все выходы с завода, обшарить все вокруг? Хотя здесь ведь тоже все двери были закрыты. И никакой лазейки. Только начинаешь логически рассуждать, оказываешься в тупике.
— Делать нечего, — говорит Ренардо. — Я звоню. А там видно будет.
Он набирает коммутатор, просит соединить его с господином Оберте.
— Как только он приедет, попросите его зайти во флигель. Дело срочное. Чрезвычайно срочное.
Он вешает трубку, хочет закрыть окно, так как внизу, во дворе, собралась небольшая группа беззаботно болтающих людей.
— Нет, — останавливает его Бельяр. — Трогать ничего не надо. Из-за полиции.
И верно. Явится полиция. Ренардо вытирает вспотевший лоб. Только бы не задержали его отпуск! Взгляд его останавливается на убитом, он не может оторвать от него глаз… Сорбье одет как обычно: фланелевые брюки, темно-синий пиджак, мокасины.
— Вот черт! — восклицает Ренардо. — Гильза… рядом с картотекой!
Бельяр оборачивается, поднимает маленький блестящий цилиндрик, разглядывает его, держа на ладони, потом кладет на письменный стол… Вот все, что оставил убийца!
Но Ренардо, который не может усидеть на месте, начинает обшаривать обе комнаты. Это минутное дело. У Бельяра всю стену напротив окна занимают металлические ящики картотеки, стол и в левом углу — рабочее кресло, рядом кресло побольше с пепельницей на металлическом стержне, предназначенное для посетителей. Вот и все. Никаких закоулков. У Сорбье мебель точно такая же, но кресло всего одно, ибо Сорбье никого не принимал. Людей, которые хотели с ним побеседовать, он делил на две категории: мелкая сошка и крупные «шишки». Мелкая сошка — это для Бельяра. А «шишки» — для Оберте… Одни и те же образы возникают в памяти обоих инженеров. Они вновь видят Сорбье живым. Впрочем, шуму от него было не больше, чем от мертвого. Он молча вышагивал, низко опустив голову, заложив руку за спину, и при этом постоянно потирал большой и указательный пальцы, словно перебирал купюры, отсчитывал монеты. Когда к нему стучались, ответа приходилось ждать долго… Если кто-нибудь входил в кабинет, он неизменно встречал посетителя удивленным и недовольным взглядом.
— В чем дело… Говорите быстрее…
Выслушивал, слегка склонив голову, делал какие-то пометки на уголке бювара, листок постепенно покрывался таинственными знаками, именами, цифрами, подобно стене в телефонной будке. Кивком головы он отпускал вас и снова начинал ходить по комнате. Ренардо ворчал:
— Что за странная манера работать у этого человека!
Но обычно все сходились на том, что один из самых блестящих выпускников Политехнической школы не может вести себя как заурядный человек. Порой над ним посмеивались. Сорбье приписывали необычайную рассеянность. Рассказывали, будто однажды вечером, выйдя из театра, он вместо красавицы мадам Сорбье по ошибке подхватил и привез домой весьма покладистую незнакомку. «Что вы хотите? Цифры! — объяснил Ренардо. — Попробуйте вскрыть его череп, и вы обнаружите там одни цифры!» Но тут же добавлял, питая глубочайшее уважение к своему шефу: «Но, что там ни говори, это настоящий ас!»
Шум голосов во дворе внезапно затих.
— Вот и босс, — прошептал Ренардо.
Бельяр раздраженно отошел в сторону. Он терпеть не мог этих пристрастий Ренардо, его замашки бизнесмена. Не нравилось ему и напускное добродушие Оберте, его подчеркнуто оживленное обращение с рабочими. Настоящим-то шефом был Сорбье! Оберте медленно поднимался по лестнице. Ренардо вышел ему навстречу, вполголоса рассказал о случившемся.
— Что? Это невозможно!
Оберте входит, останавливается, глаза его прикованы к распростертому телу. Он тоже с первого взгляда понимает, что Сорбье мертв.
— Его убили почти что на наших глазах, — говорит Ренардо. — Но мы так никого и не обнаружили.
— Как же так?.. Как же так?.. — повторяет директор.
— И цилиндр исчез, — добавляет Ренардо.
Оберте смотрит на Бельяра, вероятно, ждет уточнений.
— Совершенно верно, — подтверждает Бельяр. Оберте в полном замешательстве аккуратно стягивает перчатки, бросает их в шляпу и кладет ее на кресло.
— Разразится страшный скандал, — шепчет он. Бельяр и Ренардо обмениваются понимающими взглядами. Они ждали этого слова.
Сделав над собой усилие, директор подходит к убитому. Ковер соломенного цвета медленно темнеет вокруг Сорбье. Ренардо коротко и четко перечисляет события. Оберте быстро кивает головой. Он овладел собой. Он привык к трудным ситуациям и сложным проблемам.
— Ясно, он ушел через окно, — говорит Оберте.
— Нет, — возражает Ренардо. — Внизу стоял Леживр. Он никого не видел.
Директор снова смотрит на Бельяра.
— Верно, — произносит Бельяр.
Оберте, перешагнув через тело, проходит в кабинет Сорбье, разглядывает окно, потом сейф. Он повторяет все то, что проделали двадцать минут назад они сами. Даже, как они, проводит по глазам и щекам своей мясистой, с массивным перстнем рукой.
— Подведем итоги, — говорит он. — Здесь, во флигеле, убийце спрятаться негде. С другой стороны, он не мог уйти ни через дверь, ни через окно… Что за чепуху вы мне тут несете?
А между тем Сорбье убит и открытый сейф пуст. Ключи еще торчат в замочной скважине, они принадлежали убитому.
— Вы понимаете, что это означает? — снова произносит Оберте. — Если убийца, на наше несчастье, заинтересуется цилиндром, захочет узнать, что там внутри...
Он опускается в кресло Сорбье. Оберте знает, что теперь все зависит от него, от его находчивости. Он протягивает руку к телефону.
— Ренардо, спуститесь вниз и прикажите очистить двор. Что же касается Сорбье, сошлитесь на несчастный случай. Незачем сеять панику среди персонала… Тем более что преступник, по всей вероятности, еще скрывается на заводе, возможно даже, он собирается в первую очередь уничтожить завод…
Бельяр и Ренардо безмолвствуют. У Ренардо лоб блестит от пота, но он вполне владеет собой и удаляется твердым шагом. Оберте снимает трубку, поворачивается к Бельяру:
— Пожалуй, вряд ли стоит обращаться в комиссариат. Дело слишком серьезное. Я сообщу обо всем шефу уголовной полиции.
Он раздумывает.
— Полиция или служба безопасности, что лучше? Точность и дерзость, с которой нанесен удар… Вы догадываетесь, Бельяр, что это означает?.. Это шпионаж.
— В таком случае, — отвечает Бельяр, — непосредственной опасности нет. Шпион, если речь и в самом деле идет о шпионе, просто спрячет цилиндр в надежном месте.
— Возможно, — соглашается директор.
Он тихонько постукивает телефонной трубкой по своей широкой ладони, не зная, какой из многочисленных версий отдать предпочтение.
— Мне кажется, лучше всего обратиться в уголовную полицию, — говорит Бельяр. — Я хорошо знаю комиссара Марея. Мы вместе воевали, вместе бежали из плена… — К тому же Марей был хорошо знаком с Сорбье…
— Превосходно!
Оберте звонит в уголовную полицию, спрашивает начальника и, так как Бельяр собирается уходить, удерживает его за руку. Бельяр слушает и невольно восхищается лаконичностью и точностью Оберте. Не прошло и пяти минут, как он здесь появился, а уже во все вник и обдумал все возможные последствия.
— С минуты на минуту мы можем взлететь на воздух, — разъясняет он. — Я прикажу негласно обыскать завод, но мы, конечно, ничего не найдем. Человек этот либо уже скрылся, либо, если почувствует опасность, откроет цилиндр… Других вариантов я не вижу… Что?.. Нет, господин начальник, даю вам слово, я ничего не выдумываю. Это не в моих правилах… Не могли бы вы прислать нам комиссара Марея? Он хорошо знал жертву… Спасибо.
Оберте вешает трубку и на мгновение закрывает глаза.
— Я сам во всем виноват, — тихо произносит он.
— Но простите… — пытается вмешаться Бельяр.
— Да, во всем. Я имел слабость уступить Сорбье. Два других цилиндра находятся в руках соответствующих служб. На заводе не следовало ничего хранить. Для нас, Бельяр, война все еще продолжается. А мы часто об этом забываем. Сорбье открыл катализатор, изобрел систему замедленного действия. Мне трудно было заставить его следовать общим правилам, тем более что он работал над усовершенствованием своего изобретения… А кроме того, вы же знаете, какой он был обидчивый!
Они взглянули на убитого. Бедняга Сорбье, всегда такой корректный, невозмутимый, и вот теперь он лежит на полу, утопая в собственной крови!
— Были приняты все меры предосторожности, — оправдывается Бельяр. — Один ключ от сейфа держал у себя Сорбье, другой был у вас. Ночью флигель охранялся.
— И тем не менее это ничему не помешало, — говорит Оберте. — Всегда надо быть готовым к тому, что найдется упорный противник, который сумеет преодолеть все принятые меры предосторожности. Вот вам доказательство!.. И уж куда дальше: он воспользовался ключом самого Сорбье.
Оберте умолк, провел пальцем по губам.
— Но вот чего я никак не могу понять… Сколько времени прошло с того момента, когда раздался выстрел, до того, как вы вошли?
— Наверняка не больше минуты… Вы хотите сказать, что если преступник убил Сорбье с целью завладеть его ключами, то у него не было времени открыть сейф?
— Вот именно.
— Значит, остается предположить, что сейф уже был открыт, и в этом нет ничего удивительного.
— Пожалуй, это вероятнее всего.
Оберте встает, подходит к окну. Двор опустел. Леживра и того нет. Только воробьи копошатся в пыли под каштаном. Небо стало сероватым. Оберте снова подходит к телефону, вызывает своего секретаря.
— Это вы, Кассан?.. Так… Вы один?.. Прекрасно… Только что убили Сорбье… Да, именно так, убили… Но это еще не все, выслушайте меня. Похищен цилиндр… Немедленно предупредите охрану. Тщательно проверьте весь персонал… И главное — время прихода. Проверить всех без исключения…. составьте список отсутствующих… Расспросите Баллю… Все кругом обыскать… Преступник мог спрятаться… Пусть сразу же стреляют во всякого постороннего на территории завода… я все беру на себя… Понимаете, что я имею в виду, когда говорю «сразу же»? Если у этого человека вид подозрительный… Ну, скажем, слишком уж проворный, что ли! Действуйте осмотрительно. Без паники.
Он бросает трубку. Влетает муха и жужжит над трупом. Бельяр отгоняет ее, размахивая рукой. Оберте машинально достает из пачки сигарету, потом раздраженно сует ее обратно.
— Все как во сне, Бельяр! — восклицает он. — Как во сне! Ну, между нами говоря, откуда мог проникнуть сюда этот самый преступник?
— Из переулка, — отвечает Бельяр. — Как мы с Ренардо. Как все те, кто не обязан отмечаться.
— Но тогда Леживр заметил бы, как он вошел.
— Леживр мог находиться где-нибудь еще. Например, у проходной завода. Это как раз легко уточнить. Впрочем, если бы он кого-нибудь видел, то уже сказал бы нам.
Оберте не в силах больше выносить этой тишины, этого ожидания. Он привык действовать, подчинять события своей воле. И вот теперь в бессилии слоняется меж четырех стен, поставивших перед ним задачу, исходных данных которой он впервые в жизни не может уяснить. Хотя считать на этом заводе умеют все. Здесь царит особая атмосфера чертежей, диаграмм, всевозможных графиков и уравнений. А когда мозг человека не в силах справиться с цифрами, на помощь ему приходят машины, с головокружительной быстротой разрешают они тайну материи, переводят ее секреты на простой язык формул, доступный на заводе каждому. Но тут…
— Он не мог уйти! — взрывается Оберте.
— Да, — подтверждает Бельяр. — И все-таки он исчез.
— Вы не заметили… ну, не знаю… какой-нибудь силуэт, тень?.. Хоть что-нибудь…
— Ничего.
— И ничего не слышали?
— Сорбье позвал на помощь, потом послышался выстрел. Вот и все.
Патрон возвращается в кабинет Бельяра, кружит по комнате, открывает дверь в вестибюль, снова закрывает ее, проводит рукой по рядам ящиков с картотекой.
— А в чертежном зале? — спрашивает он.
— Никого не было… К тому же Леживр стоял снаружи, у самой двери… а другого выхода нет.
— Невероятно, — ворчит Оберте. — Ведь вам известно, сколько весил цилиндр!
— Двадцать килограммов.
— Вот именно, двадцать. Вы могли бы удрать со свертком в двадцать килограммов?
— Я бы недалеко ушел, — говорит Бельяр.
— И я тоже. А ведь я не дохляк какой-нибудь.
Резко звонит телефон, от неожиданности они сжимают кулаки. Оберте подбегает, хватает трубку.
— Да… Директор слушает. Проводите его сюда.
Заметив вопросительный взгляд Бельяра, он объясняет:
— Это ваш друг… Боюсь только, что и он окажется не умнее нас!
Марей на первый взгляд и в самом деле казался не умнее директора, плотный, сангвинического склада, лысый, с голубыми в еле заметных красных прожилках глазами, с веселым выражением лица. Но его тонкий насмешливый рот, складка, идущая от носа, неожиданно выдавали скрывавшуюся под этой приветливой маской истинную натуру комиссара, без сомнения, страстную и сильную. На нем был плохо сшитый габардиновый костюм. Пояс скрутился валиком вокруг плетеного кожаного ремня. На лацкане пиджака, в петлице, множество тоненьких выгоревших орденских ленточек.
— Марей, — произнес он, протягивая руку.
Увидев труп, он на секунду замер. А директор уже пустился в объяснения.
— Простите, — прервал его комиссар. — Здесь ни к чему не притрагивались?
— Только к телефону.
Марей наклонился над убитым, перевернул его на спину. Рука Сорбье безвольно упала на ковер, другой он все еще зажимал небольшую кровоточащую рану на животе.
— Бедняга Сорбье! — произнес Марей. — Насколько мне известно, это самое страшное ранение. К счастью, он не долго мучился.
Он выпрямился, вытирая покрытую капельками пота лысину.
— Итак… Мне говорили о неком фантастическом исчезновении. Что произошло?.. Вы не возражаете?
Он достал из кармана пачку «Голуаз» и уселся на краешек письменного стола Бельяра, небрежно покачивая ногой, и сразу же будто что-то изменилось в атмосфере, царившей в комнате. Появилась какая-то надежда, словно к постели больного пришел наконец врач и можно переложить ответственность на его плечи.
— Все очень просто… — начал Оберте.
Марей слушал, а глаза его тем временем изучали комнату, иногда он сплевывал крошки табака, приговаривая: «Понимаю… понимаю…» Когда же директор кончил свой рассказ, он разразился беззвучным смехом, от которого сотрясались его плечи.
— Что за детские сказки!
— Но простите… — попробовал возразить озадаченный Оберте.
— Знаете ли, — прервал его Марей, — я вышел из этого возраста.
Марей не стал уточнять свою мысль, но было ясно, что такими штучками с толку его не собьешь.
— Подведем итоги, — сказал он. — Убийца проник сюда во время обеденного перерыва… Давайте уточним… Без десяти два он здесь. Леживр, который находится во дворе, закрывает ему путь к отступлению. Он убивает Сорбье. Тут же вбегают мой друг Бельяр и господин Ренардо. Здесь никого уже нет, а цилиндр весом в двадцать килограммов исчез… Вопрос: каким путем удалось скрыться убийце?
— Именно так, — подтвердил Оберте.
— Как раз это меня и тревожит, — заметил Марей. — Потому что задача, поставленная таким образом, практически неразрешима, скорее всего, она неправильно поставлена.
— Уверяю тебя… — вмешался Бельяр.
— Минуточку, мой дорогой Роже, — прервал его комиссар. — У нас еще будет время решить эту задачу. Но прежде всего необходимо установить факты. Могу я расположиться в соседнем кабинете? — Он указал на кабинет Сорбье.
— Прошу вас, — сказал Оберте. — Я отдам необходимые распоряжения. Чувствуйте себя как дома.
— Благодарю вас.
— На всякий случай я приказал обыскать завод. В настоящий момент охрана осматривает все здания. В самое ближайшее время поступят донесения…
— Превосходно.
И на лице директора, словно у примерного ученика, промелькнула довольная улыбка. Марей бросил сигарету в пустую корзинку для бумаг и снова подошел к убитому.
— Каждого свидетеля я допрошу в отдельности. А мои люди тем временем займутся телом, отпечатками пальцев… в общем, обычная процедура! Я был бы счастлив, если бы вы, господин директор, остались здесь. А ты, Роже, сходи, пожалуйста, за Леживром, а сам подожди внизу, хорошо?
Он смягчил властный тон распоряжения улыбкой. Бельяр метнул в сторону Оберте взгляд, означавший: «Ага! Что я вам говорил? С ним дело пойдет!»
Перед тем как выйти из комнаты, он показал комиссару гильзу.
— Мы нашли ее у картотеки.
И быстрыми шагами удалился.
— Калибр 6,35, — определил Марей.
Он положил гильзу в карман и остановился возле убитого.
— Печально! — тихо произнес он. — Пожалуй, он был самым умным из всех, кого мне довелось знать… И такой добрый, хотя со стороны казалось, будто он весь ушел в свои цифры.
— Точно, — подтвердил Оберте.
— Я не был с ним близок, — продолжал Марей, — но всегда им восхищался. Мы встречались у друзей, страстных любителей бриджа. Стоит ли говорить, что он всех нас обыгрывал, даже такого аса, как Бельяр.
Марей опустился на одно колено и с неожиданной нежностью коснулся пальцами век покойного, закрыл их, потом, словно дав Сорбье какое-то обещание, сжал его плечо.
— Я сразу же решил, что здесь замешан шпион, — сказал Оберте.
— Да… Конечно.
Ясно было, что Марей думает о чем-то другом. Он изучал карманы Сорбье, бросая на ковер рядом с собой мелкие монеты, зажигалку, автобусные билеты, начатую пачку «Житан», носовой платок, ручку. Он открыл бумажник — двадцать одна тысяча франков, водительские права, техталон с налоговой квитанцией и фотография.
— Госпожа Сорбье, — сказал комиссар.
— Я с ней знаком, — заметил Оберте.
Они склонились над квадратиком тонкого картона. Это была фотография, сделанная для удостоверения личности в «фотоминутке», но даже она не могла скрыть удивительной красоты молодой женщины.
— Она, кажется, датчанка? — спросил Оберте.
— Нет, шведка. Дочь судовладельца. Ей двадцать восемь лет.
Улыбающееся гладкое лицо, светлые волосы зачесаны назад и уложены короной вокруг головы. Прозрачные глаза мечтательно смотрят вдаль.
— Он называл ее Девушка с Льняными Волосами, — сказал Марей. — Я знаю об этом от Бельяра, он у них часто бывал… Линда, Девушка с Льняными Волосами… Несчастная! Когда она узнает…
Марей собрал содержимое карманов в носовой платок и положил на письменный стол.
— Ну что ж, начнем, — молвил он.
Марей прошел мимо Оберте в кабинет Сорбье, выглянул в окно и подал знак своим людям подняться. Небо заволокло тучами. На западе, точно горы в сиреневом ореоле, громоздились облака; от пота пощипывало кожу. Марей обернулся, издали взглянул на сейф, потом быстро прикинул расстояние от подоконника до земли. Около двух с половиной метров. Прекрасно. Он выдвинул ящики письменного стола, увидел папки, сложенные со свойственной Сорбье методичной аккуратностью.
— Так-так…
В корзинке для бумаг лежал слегка помятый конверт. Марей взял его двумя пальцами в том месте, где были наклеены марки. На конверте значилось: «Господину Жоржу Сорбье, главному инженеру. Генеральная компания по производству проперголя, Курбевуа». Обратного адреса не было.
— Письмо заказное, — отметил комиссар. — Отправлено вчера вечером из Парижа. В котором часу приходит почта?
— Обычная почта — в девять и в четыре. Ее разносит служащий, но заказное письмо требует расписки, значит, почтальон приходил сам. Вероятно, между одиннадцатью и двенадцатью часами. Это легко проверить.
— Письмо исчезло, — сказал Марей. — Его нет ни в бумажнике, ни в карманах Сорбье.
Он сунул конверт себе в карман, дружески взял директора под руку и показал на сейф.
— А теперь расскажите мне о краже. Я уже знаю в общих чертах, что похищенный предмет весьма опасен. Уточните, о чем идет речь.
— Вы в курсе ядерных исследований? — спросил Оберте.
— Откровенно говоря, нет. Как и все, я изучал элементарную математику. Вместе со всеми я читал научно-популярные статьи. Но что касается протонов, нейтронов, электронов, мезонов… тут я профан.
— И тем не менее вы это легко поймете, — сказал Оберте. — Прежде всего несколько слов о самом заводе… Мы работаем над проперголем… Это вещество используется в ракетных двигателях. Дело в том, что обычное ракетное топливо предназначено для больших ракет…
— Я видел кое-что в кино, — перебил его Марей. — Продолжайте, я вас слушаю.
— Поэтому во всем мире проводились исследования в области использования атомного топлива, — продолжал Оберте. — Но главная трудность в настоящее время состоит в том, чтобы взять под контроль ядерную реакцию, освобождать атомную энергию постепенно. Сорбье же в результате секретных изысканий совсем недавно изобрел новую форму кумулятивного заряда. Его изобретение — это своего рода линза, зеркало, которое до такой степени концентрирует силу обычного взрыва, что ядерная энергия высвобождается благодаря весьма незначительному количеству обогащенного урана, несоизмеримо меньшему, чем в атомной бомбе.
— Понимаю. И похищенный предмет — это…
— Модель кумулятивного заряда Сорбье вместе с необходимым количеством обогащенного урана.
— Дальше. Это не по моей части.
— Подождите!.. Аппарат покрыт слоем свинца и снабжен двойным завинчивающимся колпачком, наподобие термоса. Если вы отвинтите первый колпачок, цилиндр начнет испускать радиоактивные лучи. Но если, по несчастью, вы, не приняв специальных мер предосторожности, отвинтите и второй, все вокруг взлетит на воздух, так как замедлитель не сработает.
Далекий удар грома заставил обоих мужчин вздрогнуть. Они прислушивались к его глухим раскатам, от которых дрожали стекла в окне. В это время зазвонил телефон. Оберте нервно схватил трубку.
— Алло… да… Хорошо… продолжайте поиски. Спасибо.
Он повесил трубку.
— Разумеется, они ничего не нашли, — сказал он. — На чем я остановился?
— Вы объясняли мне, что цилиндр — это все равно что бомба.
— Ах да… Все взлетит на воздух…
Люди Марея работали в кабинете Бельяра. Один из них что-то измерял, чертил мелом на ковре контуры тела. Сверкали вспышки, щелкали затворы фотоаппаратов.
— Вы полагаете, взрыв будет мощным? — спросил Марей.
— Мощным? Не то слово. Он уничтожит целый квартал, и половина Парижа будет заражена радиоактивностью по меньшей мере лет на десять. Вся подземная сеть метро окажется засыпанной… И это лишь приблизительные масштабы бедствия, я держусь в рамках самого очевидного.
— Черт побери!
— Можно войти, патрон? — спросил инспектор.
— Давайте, — сказал комиссар.
Вместе с Оберте он подошел к сейфу, а специалист по отпечаткам сыпал тем временем свой порошок на мебель, оконную раму. Сорбье унесли. Марей изучал замок в сейфе.
— Замок с секретом, — пояснил Оберте. — Не представляю, каким образом убийца мог справиться с ним в такое короткое время…
— Фред, — сказал комиссар, — посмотрите, нет ли отпечатков вокруг замка и на ключах.
Нахмурив лоб и засунув руки в карманы, он взвешивал истинные масштабы загадочного происшествия.
— Вот о чем я подумал, — тихо проговорил он, — у вас есть счетчики радиоактивности?
— Конечно.
— Пусть придут сюда с этими счетчиками. Предположим, что цилиндр по той или иной причине был открыт, что один колпачок был отвинчен. У нас появится след, вполне отчетливый след.
— Вы отдаете себе отчет в той опасности, которая…
— А для чего же мы здесь? — сказал Марей. — Боюсь только, что дело это действительно вне нашей компетенции… Не можете ли вы мне сказать, почему Сорбье хранил этот цилиндр здесь?
— Ведь это его изобретение. А — кроме того, он работал над его усовершенствованием.
— Понимаю. Однако не проводил же он опытов в своем кабинете? Полагаю, он занимался этим в лаборатории?
— Разумеется. Но он хотел иметь цилиндр под рукой. К тому же в сейфе цилиндр был в большей безопасности, чем в лаборатории… По крайней мере, мы так считали… Необходимо, впрочем, внести одно уточнение: по ночам флигель охранялся. Днем же здесь работают инженеры и чертежники. С двенадцати до двух, когда в здании никого нет, у входа внизу стоят два охранника. Таким образом, флигель находится под постоянным наблюдением.
— А сегодня что же?..
— И сегодня, как обычно. Но иногда Сорбье оставался на эти два часа у себя в кабинете. Он отпускал охранников, потому что не выносил их болтовни, постоянных хождений… Вы же знали его.
— Понятно. Характер у него был нелегкий.
— В таких случаях Леживр приносил ему из столовой чего-нибудь перекусить.
— А где вообще помещается этот Леживр?
— Он живет в сторожке в конце сада. Так что он может наблюдать за всеми, кто входит со стороны переулка.
— Очень хорошо, — вздохнул Марей.
Он тронул инспектора за рукав.
— Где найдены отпечатки?
— Везде понемногу.
— Кто здесь убирает? — спросил комиссар у Оберте.
— На заводе — специальная бригада. А здесь — когда Леживр, когда охранник.
— В какое время?
— Утром, между шестью и восемью. Протирают мебель, пылесосят.
— В таком случае отпечатки, возможно, нам кое-что дадут. Сколько ключей от этого сейфа?
— Два. Второй у меня.
— Фред, забери связку с ключами. Займись вскрытием и всем остальным. Я здесь застряну надолго.
Первые капли забарабанили по гравию, запрыгали по подоконнику, где-то вдалеке послышались раскаты грома.
— Может быть, следует предупредить людей, чтобы держались настороже? — высказал предположение Оберте.
— Ни в коем случае, — возразил Марей. — Напротив, мы стараемся помешать распространению слухов.
В чертежном зале инженеры и Леживр, застигнутые во дворе дождем, отряхивали одежду.
— Вы уверены в своих сотрудниках? — спросил Марей.
— Как в самом себе. Можете быть спокойны, к нам не принимают кого попало. Каждый служащий, от самого незаметного до самого высокопоставленного, при поступлении на завод прошел строжайшую проверку. Можете ознакомиться с картотекой в моем кабинете.
— Что вы скажете о Ренардо?
— Выпускник Высшего электрохимического училища, — сразу отозвался Оберте. — Тридцать девять лет. Военный крест. Политикой не занимается… Что касается Бельяра…
Марей в свою очередь с улыбкой ответил:
— Выпускник Высшего электрохимического училища. Окончил вторым. Медаль за участие в Сопротивлении. Вот уже восемнадцать лет друг комиссара Марея.
Впервые за все это время лицо Оберте несколько смягчилось.
— Вот видите, — сказал он. — Все до одного безупречны. Да и Леживр — вы ведь собирались спросить меня о нем, не так ли? — Леживр вне всяких подозрений. Ветеран Первой мировой войны, был ранен при Вокуа, затем работал в министерстве внутренних дел, занимал невысокие должности, требовавшие тем не менее сообразительности и самоотверженности. Теперь ему мало что по силам, но он готов умереть, выполняя служебный долг.
— Я все-таки ознакомлюсь с картотекой, — сказал Марей, доставая из кармана смятую сигарету.
Пелена дождя затянула окно. Каштан, казалось, дымился. Раздался телефонный звонок, приглушенный шумом ливня.
— Алло! — кричал Оберте. — Да, это я… Как там у вас дела?
— Я думаю, они могут прекратить поиски, — заметил Марей. — Удар нанесен весьма искусно.
— Хорошо… Можете прекратить… пришлите кого-нибудь во флигель со счетчиком Гейгера. Поскорее. Спасибо.
— Разрешите? — спросил Марей.
Он взял еще теплую телефонную трубку, соединился с городом, набрал номер уголовной полиции и попросил своего шефа. Оберте тактично отошел в сторону.
— У телефона Марей… История довольно скверная. Похитили какой-то атомный снаряд, взрыв может произойти в любую минуту, в результате чего будет уничтожено не меньше двухсот зданий…. Что? Из-за грозы я плохо слышу… Откровенно говоря, я не вижу ничего, за что можно было бы ухватиться. Преступник буквально растворился в воздухе. Сегодня вечером я пришлю вам рапорт. Главное — это обуздать прессу и принять необходимые меры предосторожности… Какие? Понятия не имею… Ну, разумеется, дороги, вокзалы, аэродромы… О! Это, вне всякого сомнения, связано со шпионажем. Не думаю, чтобы дело оставили за нами… Хорошо… Спасибо.
Он повесил трубку. Теперь полицейская машина была запущена. Преступнику трудно будет вырваться из кольца, но если он отвинтит колпачок… Марей вытер платком руки, щеки, шею. Он весь вспотел. Он высунулся в окно, лицо сразу стало мокрым от дождя, теплого, несущего с собой запахи моря в часы отлива. Медного цвета туман расползся по улице, время от времени его разрезала яростная вспышка молнии, затем раздавался оглушительный треск. Ничего! Главное — не спешить, продвигаться себе потихоньку от одной улики к другой. Убийца, бесспорно, очень хитер. Его можно поймать лишь путем последовательных, логических рассуждений. Марей последний раз провел платком по лицу и повернулся к Оберте.
— Я начну с Бельяра, — заявил он. — Можно его пригласить?
Но первым появился дозиметрист. Он нес цилиндр из черного металла.
— Мои познания ограничиваются «сковородой», — пошутил Марей. — Помните, был такой смешной прибор, при помощи которого обнаруживали мины?
Служащий улыбнулся.
— С тех пор придумали кое-что получше, — сказал он и принялся за работу.
Тем временем подоспел Бельяр.
— Ну, дорогой Роже, к делу… Начинай рассказывать с того момента, как ты ушел с завода. Сколько было времени?
— Приблизительно четверть двенадцатого.
— Сорбье был у себя в кабинете?
— Он звонил по телефону.
— Можно было разобрать, о чем он говорил?
— Да, речь шла о работе.
— Дальше.
— Я поехал в клинику. Привез Андре с малышом домой.
— Все в порядке? Я даже не успел спросить тебя.
— Да. Я так рад. Я стал… другим человеком!
— Прекрасно. Обязательно зайду поздравить мамашу. Вот только выкрою свободную минутку. Ну а потом?
— Вернулся я около двух часов. Машину поставил в переулке, рядом с машиной Ренардо. Вошли мы вместе.
— Подожди… Эту калитку из переулка может открыть любой?
— Да. Она запирается только на ночь. Но Леживр следит за ней из своей сторожки.
— Только он не всегда там сидит. Продолжай.
— Мы обогнули флигель и увидели под каштаном Леживра. Вот тут-то все и началось: крики о помощи, выстрел…
— А какие это были крики?
— Несколько сдавленные, это вполне понятно. Мы побежали и нашли Сорбье уже мертвым. В комнате еще сильно пахло порохом. Ренардо вошел сюда. Здесь тоже никого не оказалось. Вот и все.
Служащий за их спиной продолжал свое дело.
— Что-нибудь обнаружили? — громко спросил Марей.
— Ничего.
— Тогда посмотрите в соседней комнате, потом на лестнице, в чертежном зале и во дворе…
Он вернулся к Бельяру.
— Попробуем провести маленький эксперимент. Ты спустишься вниз, а я подам тебе знак. И ты поднимешься сюда с такой же скоростью, как в момент преступления. Давай.
Марей засучил рукав и приготовился включить хронометр. Дождь вдруг переменился, стал моросящим, словно вывернулась наизнанку зеленоватая туча, похолодало, порыв ветра взъерошил листки в записной книжке Сорбье.
— Готов? — крикнул Марей. — Начали!
Он нажал головку хронометра. Было отчетливо слышно, как бежит Бельяр, он быстро приближался и вскоре, совсем задохнувшись, появился на пороге. Марей остановил стрелку.
— Четырнадцать секунд, — объявил он. — Невероятно.
Неслышно возвратившийся Оберте только покачал головой.
— Похищение не могло быть совершено после преступления, — сказал он.
— До него — тоже, — возразил Бельяр. — Сорбье был не такой человек, чтобы даже под дулом револьвера позволить опустошить свой сейф. Сначала вору надо было убить его.
Заколдованный круг замкнулся. Взмахом руки Марей как бы отмел все трудности.
— Пошлите ко мне Леживра!
Леживр бы грузным, он отяжелел после увечья. Дышал он шумно, но все же старался встать по стойке «смирно». Марей пожал ему руку.
— Вы можете сообщить мне весьма ценные сведения, — сказал он. — Хорошенько обдумайте свои ответы. Это вы ходили в столовую за обедом для господина Сорбье?
— Да. Как и всякий раз, когда он оставался работать. Ему приготовили корзиночку с закуской.
— Который был час?
— Половина первого. Такая уж у меня привычка — замечать все подробности.
— Сколько времени вы отсутствовали?
— Десять минут. Черт побери, из-за ноги я не слишком-то быстро передвигаюсь. А столовая на другом конце завода.
— Хорошо. Вы вернулись. Прошли через чертежную. Там никого не было?
— Нет. Все чертежники давно ушли.
— Здесь тоже никого не было?
— Никого. Я накрыл вот тут, на краешке стола. Господин Сорбье стоял у окна — там, где вы сейчас.
— Он говорил с вами?
— Нет. Он глядел как-то неприветливо. Не в духе был. Я понимаю, он ученый, но вот характер у него был тяжелый.
— Ну а потом?
— Я пошел обедать в свою сторожку. А в половине второго забрал посуду и отнес корзинку.
— В столовую?
— Да. Господин Сорбье едва притронулся к еде. Потом я вышел подышать в тенечке, под деревом.
— И вы не заметили, не услышали ничего подозрительного до того, как пришли…
— Ничего.
— Еще один вопрос. Окна, которые выходят в сад, открывали в течение дня?
— Да. В семь часов утра, когда я убирал. Потом я их закрыл из-за жары.
— А те, которые выходят во двор?
— Это господин Сорбье велел мне их открыть как раз в тот момент, когда я уходил.
— А сейф? Вы не заметили, открыт он был или закрыт?
— Я не обратил внимания. Мне кажется, он был закрыт, как обычно.
— Вам кажется, но… Еще одно обстоятельство: приносили утром заказное письмо для господина Сорбье?
— Да. Я даже провожал почтальона, только я остался внизу.
Комиссар повернулся к Бельяру:
— А ты, Роже, ты был здесь?
— Нет, я уже ушел. Думаешь, есть какая-нибудь связь между этим письмом и преступлением?
— Я ищу, старина, ищу. У меня нет ничего, только этот ничтожный след.
Марей достал из кармана конверт, задумчиво посмотрел на него, потом положил в бумажник
— Короче говоря, Леживр, вы не заметили ничего необычного?
— Нет, господин комиссар. Утро как утро.
— Хорошо. Благодарю вас.
Леживр попрощался и вышел, прихрамывая. Трое мужчин встали в кружок.
— Никто не выходил, — сказал Марей.
— Никто не входил, — добавил Бельяр.
— Никто не приходил, — вздохнул Оберте.
Комиссар нетерпеливо щелкнул пальцами.
— Нет и нет! — воскликнул он. — Что-то тут не так. Неизбежно есть какой-то провал, отклонение, ну хоть что-нибудь! Круг этот замыкаем мы сами, он не может быть замкнутым. Прежде всего, не следует забывать, что наблюдение за флигелем велось с перерывами. Леживр приходил и уходил. Это главное. Убийца неизбежно явился во время отсутствия Леживра, первого, или второго. Да и потом, Леживр, несмотря на все свое старание, по всей вероятности, отнюдь не образец бдительности.
— Он очень добросовестный, — заметил Оберте.
— Разумеется. Я и не спорю. Но он стар, медлителен. Его жизнь течет в привычном русле. Мысли заняты всякими мелкими делами. И опять-таки эффект неожиданности сыграл здесь на руку преступнику. По сути, это ведь ограбление, оно удалось, как, впрочем, все хорошо подготовленные и выполненные с точностью до секунды ограбления.
— Надеюсь, ты не станешь искать сообщников среди заводского персонала? — спросил Бельяр.
— Немыслимо! — проворчал Оберте.
— Посмотрим-посмотрим, — сказал Марей. — Пригласите, пожалуйста, Ренардо.
Но Ренардо не сообщил ничего нового. Он тоже слышал крики, выстрел, почувствовал запах пороха, осмотрел оба пустых кабинета. Ничего больше он не знал.
— Я все думаю, — сказал Марей, — а не украл ли убийца еще что-нибудь, кроме цилиндра? Записи, наметки, наблюдения над опытами, которые проводятся?
Оберте выдвинул ящики стола, разложил папки.
— На первый взгляд все как будто на месте. Я проверю.
Марей машинально постукивал по книжке с адресами.
— Никаких визитов с утра? — снова спросил он.
— Нет, — сказал Бельяр. — Никаких.
— Хорошо… Господин директор, закройте, пожалуйста, сейф, прошу вас. Затем вы его откроете, как обычно, ни быстрее, ни медленнее.
— Дело в том… что у меня нет с собой ключа. Он в моем кабинете… Разрешите…
Оберте позвонил своему секретарю, потом, заметив во дворе служащего со счетчиком Гейгера, спросил:
— Ну как, Гоше? Ничего?
— Ничего, — ответил тот. — Я проверил все закоулки.
— Спасибо. Можете быть свободны.
Гроза удалялась, последние ее раскаты еще грохотали где-то за домами. Над гравием клубился легкий пар. Пролетел стриж.
— По-моему, — сказал Марей, — когда убийца вошел, сейф был уже открыт. Сорбье, возможно, услышал шум в соседнем кабинете. Он отворил дверь и был убит на пороге…
Марей повернулся к двум инженерам:
— Прошу прощения… Не могли бы вы нас оставить на минутку?
Как только они вышли, он спросил:
— Господин директор, какое слово служило шифром в замке?
— Линда.
— Кто знал это слово?
— Сорбье и я.
— Сорбье никому не мог его доверить?
— Никому. Могу поклясться, никому.
— У меня из головы не выходит это заказное письмо, — снова начал Марей. — Трудно не уловить связи между этим письмом и преступлением, в совпадения я не верю. Может быть, Сорбье знал преступника? Может быть, ему сделали какие-то предложения?
— Он получал много денег, — заметил Оберте. — К тому же он был не из тех, кто продается.
— Я тоже так думаю, — сказал Марей, — но таково уж мое ремесло — рассмотреть все возможные гипотезы, даже самые нелепые.
В дверь постучали. Это Кассан принес ключ. Оберте представил своего секретаря.
— Подождите нас внизу, — сказал он. — Вы покажете комиссару завод.
Оберте закрыл дверцу сейфа, сбросил набор шифра.
— Можно начинать? — спросил он.
Марей взглянул на свой хронометр и опустил руку. Небо постепенно светлело, с крыши стекали последние капли. В листве каштана чирикали птицы. Оберте не торопясь возился с замком.
— Девятнадцать секунд, — сказал Марей. — Больше, чем понадобилось Бельяру и Ренардо, чтобы добежать сюда. Дело ясное. Сейф был уже открыт.
— Значит, мы все-таки кое в чем разобрались, — заметил Оберте.
Марей кивнул.
— Подведем итоги. Человек пробрался во флигель, либо когда Леживр отправился за корзинкой в столовую, и ждал, где-нибудь спрятавшись, скорее всего в чертежном зале, либо он пришел, когда Леживр уже унес корзинку. И в том и в другом случае это было нетрудно.
— Это и правда единственно возможное объяснение.
— Подождите!.. Можно еще допустить, что их было двое. Один держит Сорбье под прицелом, другой берет цилиндр и убегает. Сорбье не в состоянии оказать им ни малейшего сопротивления, но вдруг он слышит во дворе голоса, зовет на помощь, и преступник убивает его.
— Но куда же делся убийца? Остается все та же проблема.
— Не спорю, — сказал Марей. — Но я выдвигаю и такую версию, чтобы ничего не упустить.
Он подошел к двери, жестом подозвал Бельяра и Ренардо.
— Выстрел был громкий?
— Нет, 6,35 — не слишком шумный калибр, — заметил Бельяр. — Сам знаешь не хуже меня.
— Если бы вас во дворе не было, а Леживр сидел у себя в сторожке, услышал бы он его?
— Думаю, нет, — сказал Ренардо. — А что это меняет?
Марей пожал плечами и стал изучать окно, выходившее в сад.
— Видите, — сказал он, — шпингалет закрыт до отказа. Отсюда выбраться было невозможно.
Он прошел в кабинет Бельяра. Там тоже окно было закрыто наглухо.
— Остается двор, — прошептал он. — Прыжок с двухметровой высоты… и при этом с грузом в двадцать килограммов… Этого Леживр не смог бы не заметить. Ведь человек упал бы прямо к его ногам!
Марей повернулся к Оберте:
— У этого цилиндра есть какая-нибудь ручка?.. Вообще что-нибудь, что облегчало бы его переноску?
— Он совершенно гладкий, — ответил Оберте. — Представьте себе термос или небольшой снаряд. Его надо брать обеими руками. Одной рукой не удержишь. Но, может быть, преступник захватил с собой сумку или ящик.
— Должен вам сказать, — признался Марей, — что загадка эта не дает мне покоя… Когда вы подъехали, в переулке вам никто не повстречался?
— Нет, — ответил Ренардо.
— А до того, как свернули в переулок? Не видели никакой машины?
— Нет. От жары все попрятались. Да и потом, не забывайте, сейчас время отпусков. Курбевуа напоминает пустыню.
— Не хотите ли вы осмотреть завод? — предложил Оберте.
— Вряд ли я узнаю что-нибудь новое, — сказал Марей. — Роже и вас, господин Ренардо, я попрошу не уходить. Впрочем, мои люди вернутся через несколько минут.
— Я прикажу охранять флигель, — сказал Оберте.
Он посторонился, пропуская комиссара вперед.
Внизу стояли два охранника в синей форме с тяжелыми пистолетами у пояса. Щелкнув каблуками, они отдали честь.
— Сколько у вас охранников? — спросил Марей, когда они шли по двору.
— Двенадцать, — ответил Оберте. — Этого недостаточно. Доказательство налицо! Но средств выделяют мало. Хотя, говоря откровенно, красть здесь совершенно нечего. По крайней мере, мы так думали! Ночью охрану усиливают, чтобы избежать возможного вредительства.
— Посетители обязаны при входе оставлять удостоверения личности, — заметил Кассан. — За три года у нас ни разу не случалось никаких происшествий.
Они дошли до угла здания, и Марей вздрогнул от удивления. Перед ним лежал маленький ультрасовременный городок, скрытый доселе высокими стенами цехов. Он увидел здания с широкими окнами, отделенные друг от друга красными цементными дорожками, водонапорную башню, столовые, лаборатории, металлические ангары… Внешне все это напоминало какой-то университетский городок, больницу или аэропорт. Взад и вперед сновали джипы, грузовики, доносились звонки, стучали пишущие машинки.
— Любопытно, — произнес Марей. — Я ожидал увидеть… сам не знаю что… в общем, завод, большие машины, дымящиеся трубы, моторы.
— Здесь все приводится в движение электричеством, — сказал Оберте. — За спиной у нас старое, полностью переоборудованное здание, где мы добавляем к проперголю, предназначенному для ракет, обогащенный уран, который нам поставляет Комиссариат по атомной энергии. Сейчас мы входим на новую территорию центра, специально отведенную для исследований. Кассан даст вам все необходимые объяснения. Всего хорошего, комиссар. Держите меня в курсе.
Он протянул Марею руку и заспешил к двухэтажному белому зданию из стекла и бетона.
— Сюда, — показал Кассан.
Марей остановил его.
— Я не турист и не представитель миссии, — сказал он, улыбаясь. — Я просто хочу взглянуть на лабораторию, где работал Сорбье.
— Боюсь, что у вас слишком… классическое представление о лаборатории, — ответил Кассан. — В действительности весь центр и представляет собой лабораторию. Вообразите себе некий физический кабинет, где вот это все — оборудование для опытов…
Он обвел рукой высокие электрические мачты с проводами, увешанными разноцветными шариками, подъемные краны, казавшиеся хрупкими под грозовым небом, каркасы строящихся зданий, плоские крыши.
— Понимаю, — сказал Марей. — Но был же у него свой уголок?
Кассан усмехнулся и постучал пальцем по лбу.
— Его уголок, — прошептал он, — вот здесь.
Они поднялись по ступенькам, и Кассан открыл высокую застекленную дверь.
— Это отдел металлургии и прикладной химии…
Они пересекли вестибюль. За столом с несколькими телефонами охранник ставил штампы на пропуска. Марей замер на пороге первой лаборатории.
— Проходите, — сказал Кассан. — Тут еще много других.
— Понимаю, — проворчал Марей. — Метрополис[94].
Зал, вероятно, был огромным, но казался маленьким, так как его загромождали гигантские аппараты. Трубы, пучки проводов, лампы, стеклянные трубки цеплялись за рамы, подобно вьющимся растениям, карабкающимся по сводам туннеля. Молчаливые люди в белых халатах ходили взад и вперед среди этого необычайного цветения, склонялись над циферблатами, передвигали какие-то ручки. Казалось, от самих стен и пола исходило жужжание, словно слетелся рой пчел. Марей шагал осторожно, с опаской.
— Здесь, — вполголоса рассказывал Кассан, — доводят до кондиции вещества, замедляющие реакцию нейтронов…
— А Сорбье?..
— Он все контролировал. Его работа начиналась после того, как кончалась работа других. Он, если хотите, суммировал результат.
Лаборатории следовали одна за другой, и Марей почувствовал растерянность. Слишком быстро сменялись картины. Они покинули помещение с высокими потолками, напоминающее зал, под куполом которого двигался мостовой кран, и вошли в огромную комнату с низким потолком, похожую на блокгауз, где, склонившись над пультом в форме подковы, сидел всего один инженер: он следил, как перед ним на стене вспыхивали светящиеся сигналы, скользили непрерывной чередой синие, красные, зеленые огоньки, фосфоресцирующим светом мерцали экраны, дрожали на серебряных циферблатах тонкие, как волоски, стрелки. И всюду тяжелые двойные раздвижные двери из стали, снабженные по краям герметичной прокладкой. Всюду сигналы: «Не входить», «Входите»… А были залы, походившие на внутренность радиоприемника, только несравненно большего размера, или напоминавшие музеи: реакторный зал, циклотронный…
— Пока все это только в стадии становления, — пояснил Кассан. — Мы еще отстаем от американцев, англичан, русских…
— Они в курсе ваших работ?
— Конечно.
— А изобретение Сорбье?
— Им известен его принцип. В этой области секретов нет. В тайне содержится технология. Тот или иной метод может обеспечить перевес на какое-то время, ну, скажем, на год или на два. Метод Сорбье дает нам временное преимущество.
— А не глупо ли было убивать такого ценного человека, как Сорбье?
— Конечно, глупо. Я не верю в преднамеренное убийство.
— Где он работал, когда проводил опыты?
— Сейчас увидите.
Кассан закрыл последнюю бронированную дверь и повел Марея по коридору, напоминающему корабельный: по обе стороны расположены каюты, на потолке — шаровидные плафоны молочного цвета, резиновая дорожка вместо ковра. Они вошли в квадратную комнату. Одну из ее стен целиком занимало окно, сквозь него видна была Сена, нагромождение крыш и бескрайнее небо, почти очистившееся от туч под многоцветной радугой, размытой дождем. Марей медленно обошел комнату… Та же аскетическая обстановка, что и там, в кабинете, где умер Сорбье: ящики с бумагами, картотека, голый стол…
— Ему здесь не нравилось, — заметил Кассан.
— Почему?
Кассан кивнул в сторону Парижа, над которым еще нависала пелена дождя.
— Он не любил, чтобы за ним наблюдали!
— Да... Понятно, — сказал Марей.
— И потом, — продолжал Кассан, — здесь его часто отрывали от дела. Вот взгляните!
Он открыл дверь, и Марей, наклонившись вниз, увидел длинный зал, где работало около двадцати инженеров. Кассан тихонько притворил дверь.
— Его ближайшие помощники, — сказал он.
— Значит, его изобретение, — заметил Марей, — это в какой-то мере результат коллективных усилий?
— Разумеется! Времена Эдисона или Бренли миновали.
— Позвольте, может, я скажу глупость… но в таком случае достаточно было похитить кого-нибудь из этих инженеров или подкупить…
Кассан покачал головой.
— Не имеет смысла. Каждый работает над своей частью программы. Всеми результатами исследований владел только один человек — Сорбье. Цилиндр был плодом его личных изысканий.
Привлеченный пробившимися солнечными лучами, Марей вернулся к окну. Отсюда, сверху, хорошо был виден весь центр: шахматное расположение строений, центральный двор, вход в который перекрывался красно-белым шлагбаумом, как на железнодорожном переезде, застекленная кабина папаши Баллю, крытая толем крыша одного из велосипедных гаражей… Глаза его проследили стену ограды, опоясывающей территорию завода… Вон там — флигель чертежников, калитка в переулок… в самой глубине — сторожка Леживра… Дальше раскинулся Курбевуа с другими заводами, другой жизнью… И с минуты на минуту смерть могла превратить этот уголок мира в пустыню. Ему, Марею, предстояло помешать разразиться катастрофе. А у него не было ни единой ниточки, он понятия не имел, за что зацепиться, с чего начать. Хотя нет, в бумажнике лежал этот конверт. Такая малость!
Марей вздохнул, прижал к стеклу влажный лоб. «Никто не выходил, — подумал он, — никто не мог выйти…» У него раскалывалась голова при одной мысли об этом. С чего начать?.. Результаты вскрытия станут известны только завтра утром. Впрочем, что нового это ему даст?.. А если Сорбье покончил с собой?.. Быть того не может. Прежде всего, он не стал бы звать на помощь… И потом, нашли бы пистолет…
Кассан курил сигарету, выжидая.
— У Сорбье был пистолет? — спросил Марей, не оборачиваясь.
— Не знаю, — ответил Кассан. — Не думаю. Вообще-то у наших служащих нет оружия.
Это было и без того ясно, черт возьми! К тому же Сорбье не из тех людей, кто убивает себя. Надо искать что-то другое. Но что же, что?
— Кто из персонала остается на заводе с двенадцати до двух?
— Подсобные рабочие и кое-кто из служащих, живущих слишком далеко, но им запрещено передвигаться по территории завода.
— Сколько всего человек?
— В это время года около пятидесяти. Обычно — больше.
— За ними следят?
— Непосредственно за ними — нет. Но за столовой наблюдают.
— А где столовая?
Кассан показал на длинное одноэтажное здание в конце двора, за открытыми окнами которого виднелись ряды столов.
— Сюда приходил Леживр за обедом для Сорбье?
— Да. Обратите внимание на расположение дорожек. Они расходятся от двора веером. А на перекрестке — сторожевой пост. Отсюда вам не видно. Его скрывает крыша здания научной документации. Но пройти из столовой к центру, минуя сторожевой пост, невозможно.
— А охранники? Вы в них уверены?
— Это все бывшие полицейские. Их отбирали с величайшей тщательностью.
— Следовало бы поставить пост у калитки в переулок.
— Я знаю. Но повторяю еще раз: центр переживает трудный период реорганизации и модернизации. Существует план, согласно которому этого второго входа вообще не будет. К тому же следует принять во внимание, что в этой части центра нет ни одной важной службы.
Крыши сияли на солнце, поблескивали лужи, сверкали высоковольтные линии. Марей посмотрел на часы: половина четвертого. Кассан протянул ему пачку сигарет.
— Позвольте предложить вам. — И добавил, поднося зажигалку: — У вас уже есть какая-нибудь версия?
— Никакой, — проворчал Марей. — И верите ли, больше всего меня смущает даже не столько преступление само по себе, сколько то, что вы мне сейчас показали. В банке, ювелирном магазине, в отеле я чувствовал бы себя в своей стихии. Я знал бы, с какого конца начать расследование. Но вся эта футуристическая обстановка… Вы понимаете, что я хочу сказать… Начинает казаться, будто здесь может случиться все, что угодно… Будто можно стать невидимкой или убивать на расстоянии!
— Что же вы собираетесь делать?
Марей взглянул сверху вниз на коротышку Кассана, слишком элегантного в своем габардиновом костюме.
— Принять ванну, — заявил он.
В половине шестого комиссар Марей вновь встретился с Бельяром в начале улицы Саблон. Увидев на Бельяре темный костюм, Марей с досадой щелкнул пальцами.
— До чего же я глуп, — сказал он. — Ничего не поделаешь, придется идти в таком виде. Бедная Линда не станет на меня сердиться.
Он запер машину и непринужденно взял своего друга под руку. Они шли по тенистому бульвару Мориса Барреса.
— Ну и темное дело!
— Ты не обнаружил ничего нового? — спросил Бельяр.
— Нет.
— Приходи к нам ужинать. Поговорим обо всем спокойно.
— Нет, спасибо, сегодня вечером не смогу. Слишком много дел. Забегу завтра, если будет время. Лучше, если ты ей скажешь… Сам знаешь, я на это не гожусь!.. К тому же вы были довольно близки.
Они остановились у ограды богатой виллы. Сад, гараж. Три этажа. Внушительная тишина.
— Близки — это, пожалуй, сильно сказано, — ответил Бельяр. — С Сорбье вряд ли кто был близок. Просто мы встречались раз в неделю… чаще всего по воскресеньям.
— Все четверо?
— Андре в последнее время со мной не ходила. Не хотела показываться в таком положении. И потом, ты знаешь, какая она дикарка!
Бельяр позвонил, толкнул калитку. На ступеньках у входа он замешкался, повернулся к Марею. Лицо его побледнело.
— Извини, старина… Я не смогу. Для тебя при твоей профессии это совсем другое…
Дверь отворилась, и старая Мариетта пригласила их войти. Она улыбнулась им:
— Мадам сейчас выйдет.
Очутившись в гостиной, они уже не решались взглянуть друг на друга. Донесся стук высоких каблуков Линды.
— Она будет держаться мужественно, — прошептал Бельяр. — Это женщина незаурядная.
Линда появилась в дверях, протянула им руки.
— Добрый день, Роже. Добрый день, мсье Марей. Какой приятный сюрприз!
Она была высокой, стройной, утонченно элегантной в своем простом белом платье. Коса уложена вокруг половы короной, поразительно светлые глаза — царственная красота.
— Мадам… — начал Марей.
Он выглядел таким несчастным, что она рассмеялась. Рассмеялась от души, как смеются совсем юные девушки, любящие жизнь, праздники, цветы.
— Это тяжкий долг, — пробормотал Марей. — Я в отчаянии…
Удивленная Линда старалась поймать взгляд Бельяра.
— В чем дело?
Мужчины безмолвствовали. Линда медленно опустилась на ручку кресла.
— Жорж?.. — прошептала она.
С букета роз упали два лепестка. Все трое вздрогнули, до такой степени были напряжены у них нервы.
— Господин Сорбье был в своем деле борцом, — сказал Марей. — Солдатом.
Линда замерла. Но рука ее, как бы сама по себе, поднималась к горлу, словно медленно приближалась чудовищная боль, которая вот-вот прорвется, уничтожит гармонию прекрасного склоненного лица. Бельяр подоспел, чтобы поддержать ее.
— Он умер? — произнесла она нетвердым голосом.
— Да, — сказал Марей. — Он не мучился, не успел.
И, чувствуя, что если он заговорит, если ему удастся нарушить нечеловеческое молчание, ползущее, словно туман, от мебели, картин, драпировок, черного пианино, это поможет Линде устоять, одержать над собой победу, он одним духом рассказал обо всем: и о странном преступлении, и о непонятном похищении, и о непостижимом исчезновении убийцы… Бельяр кивал, добавляя иногда какую-нибудь деталь. Все, услышанное Линдой, было настолько невероятным и в то же время нелепым, что она чуть не забыла о своем собственном горе; слова комиссара звучали для нее как жестокая, фантастическая сказка, где каждая новая подробность бесспорно убеждала ее в смерти мужа, но в то же время была так загадочна, что страдание отступало. Закрыв лицо руками, сгорбившись, она слушала и, как маленькая девочка, шептала дрожащим голосом: «Это невероятно… невероятно…»
— И теперь, — продолжал Марей, — нам всем угрожает опасность. Если убийца окажется не шпионом, а безумцем, который хочет отомстить за себя и войне и науке, вообще всему человечеству, целый квартал Парижа может исчезнуть или обратиться за какие-нибудь несколько часов в пустыню.
Линда уронила руку.
— Могу я его увидеть?
— Это нетрудно, — сказал Марей. — Он в Институте судебной медицины. Роже поедет с вами.
Бельяр положил руку на плечо молодой женщины.
— Моя машина стоит тут, — шепнул он. — Если вы чувствуете себя в силах, лучше поехать сейчас.
Она встала, но пошатнулась. Бельяр поддержал ее, однако она отстранила его.
— Нет, Роже, спасибо… мне надо привыкать.
Она обошла кресло, вытянув вперед руку, точно слепая. Потом, чтобы скрыть слезы, поспешно вышла. Они услышали, как она побежала. Марей беспомощно махнул рукой, словно чувствовал себя виноватым.
— Что еще я мог сказать?.. Все это ужасно. Ты думаешь, она выдержит?
— Думаю, да, — сказал Бельяр. — Несмотря на богатство, ее воспитывали в строгости.
— Я полагаю, — снова начал Марей, — это была очень дружная пара?
— Вне всякого сомнения. Разумеется, они не были голубками. Бедняга Сорбье всегда напускал на себя холодность, а Линда — это вещь в себе, понимаешь?
— Понимаю… Я был не слишком груб?
— Да что ты, старина!
— Ты уверен, что она на меня не сердится?
— Что ты выдумываешь?
— Видишь ли, она наверняка мне будет нужна. Мне придется подробнейшим образом проследить последние часы жизни Сорбье.
Погрузившись в раздумье, Марей обошел гостиную. Он остановился перед портретом убитого, рассеянно взглянул на картины. Кто-то плакал в глубине пустынных комнат. Вероятно, старая Мариетта.
— Она двадцать лет служит у Сорбье, — сказал Бельяр.
— А еще у него был кто-нибудь в услужении? — спросил Марей.
— Шофер. Представь себе, Сорбье знал, из чего сделаны звезды, но не мог отличить стартер от кнопки обогревателя в машине.
— Где этот шофер?
— Ну, старина, ты слишком многого от меня хочешь.
Вернулась Линда. Она надела синий плащ. Лицо осунулось, и все-таки она была очаровательна.
— Скорее, — сказала она.
Они чувствовали, что она на пределе, и поспешили на улицу. Бельяр помог ей сесть в машину.
— Я тебе позвоню, — сказал Марей.
— Ты с нами не можешь поехать?
— Никак не могу. Мне нужно навести справки об этом заказном письме.
Машина Бельяра тронулась, а комиссар сел за руль своей малолитражки. Было шесть часов. Марей страдал почти физически, мучительно ощущая, как быстро летит время, и чувствовал себя беспомощным, неспособным что-либо предпринять. Его поддерживала сила привычки. Он приоткрыл бумажник и в последний раз взглянул на конверт. Почтовый штемпель легко было разобрать: бульвар Гувьон-Сен-Сир. Он двинулся в путь. На бульваре было безлюдно. С карусели из-за решетки Зоологического сада доносилась музыка. Если бы убийца придавал своему письму серьезное значение, вряд ли он забыл бы конверт в корзинке. Правда, у него было не так уж много времени… Четырнадцать секунд! Эта глупая цифра приводила Марея в отчаяние. Впрочем, почему именно четырнадцать секунд, раз убийца не выходил?
Он затормозил, едва не столкнувшись с маленьким красным авто в виде снаряда, вынырнувшим из Булонского леса, и с удовольствием выругался, как всегда, когда бывал один. Потом подумал о Линде и Сорбье. Странная пара! Он — строгий, молчаливый, день и ночь за работой; она — словно из другого мира, какая-то сказочная фея, с удивлением взирающая на людей. Какой была их жизнь, когда они оставались вдвоем? О чем он мог с ней беседовать? О нейтронах? Об ускорителе частиц? Там — этот чудовищный завод с диковинными машинами. В Нейи — огромный молчаливый дом с полуприкрытыми ставнями. «Я все сочиняю, — подумал Марей, — фантазирую. Этак я заброшу свое ремесло!» Он отыскал место для машины и вошел в почтовое отделение. Служащий засуетился:
— К вашим услугам, господин комиссар. Чем могу быть вам полезен?
— О! Дело пустячное. Мне нужен адрес отправителя… Осторожно! Не прикасайтесь, здесь отпечатки пальцев.
Перепуганный чиновник списал с конверта номер, дату и час отправления.
— Садитесь, пожалуйста. Да-да, возьмите мой стул. Я займусь этим делом лично. Через три минуты мы все выясним.
Он удалился, преисполненный трогательного рвения. Марей не обнадеживал себя. Он был слишком умен и многоопытен, чтобы не почуять ложный след, ловкий ход; конверт этот могли оставить нарочно… а он попал в расставленные сети и, одураченный, барахтается в них, бессильный что-либо предпринять. Убийца же тем временем спешил к какой-нибудь дружественной границе… Но и эта версия казалась ему не из лучших. Марей ее «не чувствовал». И он почти не сомневался, что человек, которого он ищет, прячется в самом Париже и что цилиндр где-то здесь, поблизости. Его нисколько не удивило бы, если бы дело обернулось просто политическим шантажом.
— Вот нужные вам сведения! — воскликнул вихрем влетевший чиновник. — Я списал с копии квитанции: «Поль Леле, авеню Терн, 96». Подождите, я напечатаю адрес, так будет понятнее.
Он ликовал, этот превосходный человек, посылая Марею многозначительные улыбки и отстукивая двумя пальцами адрес.
— Что-нибудь серьезное? — спросил он.
— Кража, — ответил Марей.
— Все в порядке, — радостно заключил чиновник, — считайте, что ваш вор уже пойман. Желаю удачи, господин комиссар.
Пойман? Как бы не так! И все-таки у Марея радостно забилось сердце, он ощутил хорошо знакомый ему прилив надежды, так всегда бывало в начале расследования. Он даже говорил порой: «Расследование смахивает на флирт!» Марей бросился на авеню Терн, это было рядом. Первый этаж дома 96 занимала табачная лавка. Марей прошел по коридору, отыскал консьержку, сидевшую в своей каморке в обществе белого кота и портняжного манекена.
— Поль Леле? — медленно повторила консьержка. — Поль Леле? Нет… Здесь таких нет.
— Может быть, это родственник или друг одного из ваших жильцов?
— Я знаю свой дом, — сказала старая женщина, смерив посетителя взглядом поверх очков. — Здесь никогда не бывало Поля Леле.
Марей не стал настаивать и вошел в табачную лавку. Хозяин ее тоже ничего не слыхал о Поле Леле. Он знал всех своих клиентов, у него только постоянные. Так вот, ни разу ни от кого из них ему не доводилось слышать этого имени. «Тем лучше!» — чуть было не крикнул Марей. Раз не существует Леле, значит, след, нарочно запутанный, был правильным. Отправитель письма принял меры предосторожности, чтобы помешать розыскам. Следовательно, он их опасался. И значит, письмо играло определенную роль в происшедшей драме!
Марей вышел из лавки, сел в машину. Он поедет в уголовную полицию к Бельанфану. Может быть, Бельанфану удастся отыскать на конверте отпечатки пальцев. После незнакомца к конверту прикасалось такое множество людей: почтовый служащий, сортировщики, почтальон, Сорбье!.. Но Бельанфану случалось «читать» наполовину стертые отпечатки. У него было особое чутье. И он умел выжать все возможное из луп, микроскопов, из самых последних достижений химии. Площадь Звезды, Елисейские поля, площадь Согласия. Марей выехал наконец на набережную и прибавил скорость. Небо совсем очистилось. Воздух был теплым, ласковым. Время от времени о ветровое стекло ударялось какое-нибудь насекомое. Сверкающие автобусы, набитые иностранными туристами, следовали один за другим мимо Лувра. А ведь достаточно по неосторожности или из простого любопытства отвинтить колпачок… и произойдет несчастье. А в самом деле, каким образом это обнаружится? Люди внезапно начнут падать, словно сраженные молнией, или будут слабеть в течение многих дней, а то и недель? Надо как можно скорее установить это. А если Бельанфан обнаружит подозрительный отпечаток? Но, прежде всего, как отличить нужные отпечатки от ненужных… Впрочем, на что же тогда картотека? Может быть, удастся обнаружить уже зарегистрированный отпечаток? Один шанс из тысячи! Если же и этот последний шанс улетучится, дело кончено. Придется искать другую ниточку, а другой ниточки нет! Марей в мгновение ока восстановил в памяти завод, двор, свидетелей… Весь этот огромный следственный материал был бесполезен. Улик нет, подозреваемых тоже нет. Попробуй все это объяснить патрону!..
Марей поставил машину, пригнувшись, прошел низкую арку уголовной полиции. Он не был честолюбив, но неудач не любил, а насмешливая ирония директора всегда выводила его из себя. Фред ждал его.
— В чем дело? — спросил Марей. — Неприятности какие-нибудь?
— Нет. Я просто хотел предупредить, что он желает вас видеть.
Фред ткнул пальцем в потолок. Потом, понизив голос, добавил:
— Там начальник канцелярии министра.
— И давно?
— Минут сорок пять.
— Хорошо. Возьми этот конверт… за уголок, осторожно. Отнеси его Бельанфану. Пусть сейчас же займется им. И пусть найдет, слышишь, Фред? Надо, чтобы он нашел. Иначе я горю… можешь передать ему это.
Люилье, начальник уголовной полиции, — человек еще молодой, с выправкой спортсмена, волосы стрижены бобриком, глаза ярко-голубые, жесты резкие, а говорил он всегда тщательно подбирая слова, чтобы они звучали как можно внушительнее. И никогда не улыбался. «Он только с виду хмурый, — отзывался о нем Марей. — А на деле ничего, хороший малый». Люилье представил комиссара молодому человеку лет тридцати, державшемуся с очень важным видом.
— Я изложил суть дела господину Рувейру, — начал Люилье. — Задача не из легких. Смахивает на злую шутку.
— Мне трудно поверить, — сказал Рувейр, — что все обстояло именно так, как…
Марей жестом прервал его.
— Вообразите, что преступление произошло в этой комнате. С одной стороны — открытое окно и внизу сторож, человек вне всяких подозрений. С другой стороны — дверь, а за ней два инженера, тоже люди вне всяких подозрений. Здесь — тело Сорбье. Рядом — пустой сейф. Все это было установлено с абсолютной точностью. Очень сожалею, что факты подобрались столь необычайным образом.
— Вы тут ни при чем, — сказал Люилье. — Есть у вас отправная точка, какие-нибудь серьезные данные?
— Ничего.
Люилье повернулся к Рувейру:
— Расследование только начинается, комиссар Марей обычно действует очень умело…
«Он готов с головой выдать меня министру внутренних дел», — подумал Марей.
— Я уверен, что в ближайшие два дня что-нибудь прояснится, — продолжал шеф.
— Если газетам станет известно о пропаже цилиндра, — сказал Рувейр, — паника неизбежна. Разумеется, мы сделаем все необходимое. Но наша власть не безгранична. Если нас прижмут к стенке, что нам, спрашивается, отвечать? Какие меры предосторожности мы можем принять?
— Никаких, — ответил Марей. — Зараженный район должен быть немедленно эвакуирован.
Трое мужчин молча смотрели друг на друга.
— Наряды со счетчиками Гейгера будут патрулировать по всему Парижу, — устало сказал Рувейр.
— Служба безопасности тоже не сидит сложа руки, — заметил Люилье. — Если речь и в самом деле идет о шпионаже, им это быстро станет известно. Вам же, Марей, предоставляется полная свобода действий. В вашем распоряжении все средства, какими мы располагаем. Ну-ка! Расскажите, какое у вас лично впечатление?
Марей заколебался, но не из страха или робости, а из-за пристрастия к точности.
— Мое впечатление?.. — сказал он. — Прежде всего, дело это не похоже ни на какое другое. Обычно собирают сведения о пострадавшем. Круг расследования постепенно расширяется, и рано или поздно преступник попадает в зону подозрений, проверок; даже если его еще не взяли, он так или иначе опознан. И вообще понятно, что к чему. Но тут! Все происходит в мире, совсем не похожем на тот, где случаются обычные преступления. Сорбье — человек безупречный. Вокруг него люди вне всяких подозрений, исследователи, влюбленные в свое дело. И наконец, само преступление непостижимо. С чего, откровенно говоря, начинать расследование, если убийца вроде бы лишен всякой реальной оболочки, жизненной субстанции, если неизвестно, каким образом ему удалось скрыться с двадцатью килограммами в руках, и нельзя даже предположить причин, побудивших его совершить это преступление!
Марей, недовольный тем, что пришлось так долго говорить, пожал плечами и выудил из кармана смятую сигарету. Но, раз начав, он уже не мог остановиться.
— Конечно, на ум сразу же приходит шпионаж. Я и сам сначала так думал… Но куда ему податься, этому шпиону, с цилиндром, который весит больше, чем снаряд семьдесят пятого калибра. Шпионов интересуют планы, формулы… Они предпочитают работать с микрофильмами, а не брать на хранение тяжелые грузы. Чем больше думаешь об этом деле, тем оно кажется абсурднее. Не таинственнее, а именно абсурднее. Ни одна версия не выдерживает критики. Таковы мои впечатления.
— Ну-ну, — сказал Люилье. — Хотите, я дам вам в помощь Ребье? Или Менара?
— Это ничего не изменит, — проворчал Марей.
— Нам требуется лишь одно, — сказал Рувейр, — найти цилиндр. И чем скорее, тем лучше. В противном случае нам грозят осложнения, которых вы и представить себе не можете. Наши союзники по Атлантическому пакту не останутся безучастными.
— Мы его найдем! — поспешил вмешаться Люилье.
Рувейр встал, кивнул Марею и протянул руку Люилье.
— Держите меня в курсе событий ежечасно. Господин министр выказывает к этому делу особый интерес.
Перед высокой, обитой кожей дверью двое мужчин вполголоса обменялись еще несколькими словами, потом, когда Рувейр ушел, Люилье со вздохом вернулся к Марею.
— Ну и попали же вы в переплет! — выдохнул он. — Вам — следовало бы несколько более обнадежить его, дорогой Марей. Между нами, неужели дела так уж плохи?
— Почти.
— Ага! Почти! Значит, вы видите некоторый просвет?
— Весьма незначительный.
— Надо было сказать об этом.
— Я жду сообщений от Бельанфана. Как только получу ответ, я вам сообщу.
Люилье снял с вешалки плащ, взглянул на стрелки электрических часов.
— До девяти я буду дома. Потом уеду ужинать к друзьям. Но вам дадут номер телефона. Звоните не задумываясь. До свидания, Марей. Защищайтесь, черт возьми!
Комиссар спустился к себе в кабинет, где его ждал Фред.
— Ну как? — спросил он.
— Завуалированные угрозы. Перепугались они не на шутку… Может, я и сгорю, но сгорю не один… A-а, ты послал за пивом, это хорошо.
Марей открыл бутылку и стал пить прямо из горлышка, Фред с беспокойством следил за ним. Марей перевел дух, поставил пустую бутылку на стол и спросил:
— Что слышно от Бельанфана?
— Он взялся за работу. Отыскал с полдюжины отпечатков, но уверяет, что все не то.
— Схожу-ка я к нему, — решил Марей. — Записывай, если будут звонить.
Совсем недавно для Бельанфана оборудовали под самой крышей вторую лабораторию. Картотека находилась в конце того же коридора. Несмотря на объявление «Курить запрещается», паркет был усеян окурками.
— А, вот и ты! — сказал Бельанфан. — Ну и работенку ты мне подкинул!
На нем был грязный халат, весь в пятнах, изъеденный кислотами. Он был тщедушный, белокурый, из кудрявой шевелюры все время выбивалась одна закрученная, точно пружина, прядь и падала ему на глаза. Конверт в зажимах ярко освещался проектором на подвижном стержне, стол был загроможден всевозможными склянками.
— У меня семь отпечатков, — сказал Бельанфан, — но, за исключением двух, все чепуха.
Он показал Марею на эмалированные ванночки, в которых плавали фотоснимки.
— Не густо, — произнес Бельанфан. — Люди чересчур тщательно моются. Вот этот ничего… А этот, строго говоря…
Марей ничего не различал, кроме сероватых полос, испещренных более светлыми прожилками.
— Большой палец левой руки, — комментировал Бельанфан. — И палец этот мне что-то напоминает. Я его, конечно, видел, но когда?
Прикрыв глаза, он призвал на помощь свою удивительную память.
— Не вдаваясь в технические подробности, — шептал он, — я могу утверждать, что палец этот когда-то давно был слегка расплющен. Еще заметен шов у сустава… Я жду, когда принесут увеличенные снимки. — Ну, как там клише? — крикнул он в глубь лаборатории.
Потом, вернувшись к фотоснимкам, колыхавшимся в ванночках, добавил:
— Парень, должно быть, побывал у нас, но в связи с каким-нибудь незначительным делом, иначе я бы вспомнил…
Ассистент принес увеличенные снимки, еще влажные, и Бельанфан, наколов один за другим кнопками на доску, отступил немного назад и, склонив голову, стал разглядывать их.
— Ты не хуже меня видишь, — объяснил он, — шрам… а вот здесь, наверху, палец расплющен…
Палец его скользил по снимку, словно по штабной карте, следуя направлению каждой линии.
— Вспомнил, — продолжал Бельанфан. — Этот тип пытался вскрыть сейф.
При этом слове сердце Марея забилось сильнее.
— Сейф?
— Не то чтобы настоящий… просто маленький сейф с секретным замком у одного врача… Уж не помню, что он там делал у этого врача… Во всяком случае, тогда отпечатки пальцев сыграли свою роль… Подожди… Пойду схожу в картотеку.
Марей остался один, краешки фотографии на глазах сворачивались от света раскаленных ламп. Если Бельанфан не ошибается, неуловимого убийцу удастся разоблачить. Достаточно имени, описания примет, и ему уже не уйти. Бельанфан все не возвращался. Марей достал свою последнюю сигарету, перегнувшуюся пополам от слишком долгого пребывания в кармане, и нервно закурил. Нет, что-то вдруг все пошло чересчур гладко!
— Вот! — крикнул Бельанфан. — Нашел.
Он помахал карточкой и положил ее перед комиссаром. Марей взглянул на мужчину, сфотографированного анфас и в профиль: лицо правильное, пожалуй, даже слишком миловидное, потом прочитал вполголоса то, что значилось на карточке:
— «Рауль Монжо… родился 15 октября 1924 года в Орлеане… Осужден на один год тюремного заключения за кражу… Освобожден 22 декабря 1956 года… Последнее известное местожительство: «Париж, улица Аббатис, 39, отель «Флореаль».
— Так я и думал, — заметил Бельанфан. — Маленькое дельце. На убийцу он не похож!
Марея разбудил телефонный звонок. Он протянул руку к ночному столику, снял трубку и без всякого энтузиазма поднес ее к уху.
— Алло… Добрый день, господин начальник… Да, как будто подтверждается… О! Я не хотел вас беспокоить… Впрочем, возможно, это вовсе и не та нить… помните, заказное письмо, которое получил Сорбье… так вот, его отправил некий Рауль Монжо, его имя фигурирует в картотеке… Год тюремного заключения… Я уже отдал все необходимые распоряжения… Как вы говорите?.. Да нет ничего проще. У нас есть его последний адрес… на улице Аббатис. Я поручил это Фаржону. Он начал расследование вчера вечером. Много времени не потребуется… Нет, господин начальник, в данный момент я ничего не думаю, ничего не знаю, я жду… Спасибо, до встречи.
Зевнув, Марей положил трубку. Что он думает!.. Люилье, видите ли, желает знать, что он думает! А что тут думать, если в распоряжении убийцы оставалось всего четырнадцать секунд, чтобы исчезнуть! Марей встал, открыл ставни. Комнату залил ослепительно яркий свет летнего дня. Марей с отвращением выпил стакан воды. Думать!.. Думать о других… О Бельяре, например, который просыпается рядом со своей женой и новоиспеченным младенцем… Или о Линде, Девушке с Льняными Волосами… Или о комиссаре Марее, ведь он одинок как перст, вроде этих бедолаг, которых он бросает в тюрьму.
Снова зазвонил телефон. Марей покорно снял трубку.
— Алло… Привет, Фред, дружище… Что?.. Я так и думал… Этого следовало ожидать… Минутку, я кое-что запишу…
Он достал блокнот, всегда лежавший наготове в ящике.
— Давай… Значит, в отеле «Флореаль» — ничего… Что они говорят об этом типе?.. Ну конечно, не хотят вмешиваться… А дальше?.. Хорошо. Между нами говоря, тайные агенты не имеют привычки играть на бегах… Согласен… И когда же ты с ним встретишься, с этим гарсоном из кафе?.. Прекрасно!.. А я сейчас отправляюсь к мадам Сорбье… Слушай, ты звони Мишо. Как только выдастся минутка, я ему тоже позвоню, и он мне все передаст… Пока.
Машина опять закрутилась, и Марей потирал руки. Монжо теперь крышка. Это дело всего нескольких часов. Марей разогрел остатки кофе, наточил свою старую бритву и раза два-три провел лезвием по щеке. Все те же привычные жесты изо дня в день. Зеркальце, повешенное на окно, звук скребущей по коже бритвы и лицо, которое видишь перед собой, то и дело гримасничающее, чтобы облегчить бритве борьбу с непокорной щетиной. Но все это не мешает думать, как хотел его патрон… И додуматься, например, до того, что цилиндр-то могли украсть и раньше, а не в самый момент преступления. Может быть, утром, а может быть, и накануне… Или еще когда-то. В конце концов, цилиндра этого никто не видел. Знали только, что он там был… Ну а Сорбье?.. Сорбье, конечно, заметил бы… И ничего не сказал?.. Сорбье — сообщник?.. Немыслимо. Ну вот! Порез у самого носа. Но бедняжка Линда все равно ничего не заметит. При чем тут бедняжка Линда? «Послушай-ка, Марей, не слишком ли много ты о ней думаешь? Она красивая. Такая белокурая, такая непонятная! Словно явилась неведомо откуда! Ну да, я думаю о ней, и думаю по-хорошему. Хотелось бы помочь ей, и еще — чтобы она подняла на меня свои удивительные глаза. Капельку одеколона. Немножко пудры. Синий костюм. Я привык устраивать для себя маленькие праздники из пустяков, для себя одного…»
Марей увидел свое отражение в зеркале. «Старый дурак! Это в твоем-то возрасте? Ты внушаешь людям страх, хотя, по правде-то, сам боишься людей. Они такие до ужаса живые, у них столько тайн, силы, хитрости. И любви!..»
Марей тщательно закрыл за собой дверь, спустился с лестницы. В саду Тюильри золотилась листва, а солнце, казалось, ласково пошлепывало его по спине. «Надо будет преподнести цветы госпоже Бельяр и погремушку малышу», — подумал комиссар. Но едва он купил газеты в киоске, как у него сразу все вылетело из головы. «ТАИНСТВЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ В КУРБВУА. ПОГИБ ИНЖЕНЕР…», «СПЕЦИАЛИСТ В ОБЛАСТИ АТОМНЫХ ИЗЫСКАНИЙ УБИТ ВЫСТРЕЛОМ ИЗ РЕВОЛЬВЕРА…», «НЕОБЪЯСНИМОЕ УБИЙСТВО НА ЗАВОДЕ ПО ПРОИЗВОДСТВУ ПРОПЕРГОЛЯ…». Заметки были довольно туманные, но составлены ловко. Они произведут сильное впечатление! К счастью, о похищении не было пока ни слова. Но это только пока! Марей сел в машину несколько удрученный. Уже сегодня вечером или завтра газеты возьмутся за него. «ЧЕМ ЗАНИМАЕТСЯ ПОЛИЦИЯ?..», «КТО НАС ОХРАНЯЕТ?..» И пойдет… Позвонят из министерства внутренних дел… Люилье, не повышая голоса, скажет: «Послушайте, Марей, ну, приложите же усилия. Вы меня ставите в ужасное положение!»
Он бросил газеты на заднее сиденье и тронулся с места. Было еще довольно рано, и он позволил себе небольшую прогулку по Булонскому лесу, медленно прокатился по пустынным еще аллеям. Линда, верно, уже встала, и, должно быть, именно она утешает старую Мариетту, а не наоборот. Вряд ли она останется во Франции. Продаст виллу. Исчезнет. Уедет на свой туманный север. Нет, решительно Марей был настроен на меланхолический лад. Он приехал на бульвар Мориса Барреса и, прежде чем войти, окинул долгим взглядом дом. Ставни полуприкрыты, молчание, траур. Хотя и раньше-то здесь было, верно, не намного веселее. Он толкнул калитку. Слева лежал заботливо ухоженный садик. Розы, всюду розы. Клумбы, целые массивы, гирлянды. Своды беседки обвивала глициния. В глубине, справа от виллы, находился гараж. Марей полюбопытствовал, сделав крюк: в гараже стояла сверкающая «DS-19». С домом гараж не сообщался. Их разделял узкий проход, куда выходили окна одной из комнат, по всей вероятности кухни. Марей вернулся обратно и позвонил. Ему открыла Мариетта: казалось, она еще больше постарела, и морщин прибавилось. Узнав его, она невольно отпрянула, словно он стал для нее олицетворением дурных вестей.
— Сейчас узнаю, — проворчала она.
Линда ждала его в гостиной, и Марей оробел еще больше, чем накануне. Это была совсем другая Линда. Статуя, задрапированная в черное, со склоненным лицом и опущенными ресницами под высокими арками бровей. Усталым жестом она указала на кресло.
— Удалось вам что-нибудь выяснить? — спросила она.
— Возможно, я напал на след, — сказал Марей. — Не знаю, правда, куда он ведет. Но мне хотелось бы задать вам несколько вопросов. Не показалось ли вам, что в последние дни господин Сорбье был чем-то озабочен?
— Нет… Ничего такого я не заметила.
— Может быть, к нему приходил кто-то, я имею в виду кто-то посторонний…
Она не дала ему договорить:
— Мой муж никого не принимал. Когда он возвращался с завода, мы с ним недолго беседовали, потом он работал часов до девяти, до самого ужина. А после мы иногда музицировали.
— Он рассказывал вам о своих исследованиях?
— Нет. Я все равно не смогла бы ничего понять.
— А по воскресеньям?
— Мы выезжали прогуляться. По вечерам ужинали у друзей, а иногда друзья приходили к нам играть в бридж.
— Одни и те же друзья?
— Да. Роже Бельяр, Кассан, супруги Оберте…
— В общем, весь заводской штаб?
— Пожалуй.
— А за пределами этого круга?
— Никого.
— Господин Сорбье выезжал за границу?
— Очень редко. Два года назад он провел шесть месяцев в Соединенных Штатах. В прошлом году прочитал несколько лекций в Кембридже… Вот, пожалуй, и все.
— Вы сказали, что господин Сорбье обычно работал до ужина. Я полагаю, он приносил с завода какие-то бумаги, документы.
— Конечно. Он всегда был с портфелем.
— У вас ни разу не возникло ощущения, что он принимает особые меры предосторожности?
Линда задумалась. Потом сказала:
— Нет. Я знаю только, что он всегда запирал на ключ ящики письменного стола… А вечером непременно совершал небольшой обход… О! Скорее по привычке… Он всегда был очень аккуратен, очень организован.
— Ему кто-нибудь звонил сюда?
— Случалось иногда, но очень редко. Знали, что он целый день на заводе.
— А вчера или позавчера не разговаривал ли он с кем-нибудь по телефону?
— Абсолютно ни с кем.
— Прошу прощения, мадам, за все эти вопросы.
— Что вы, что вы…
— Не знаете ли вы некого Рауля Монжо?
— Рауля Монжо!
Линда внезапно поднялась, прошла через гостиную и открыла дверь в вестибюль. Она внимательно осмотрела все вокруг.
— Странно, — сказала она, возвратившись. — Мне показалось, будто послышался какой-то шорох. Наверное, это прошла Мариетта…
— Надеюсь, она не подслушивала у дверей?
— О нет! Бедняжка! У нас нет от нее секретов… Но я прервала вас. Рауль Монжо был нашим шофером.
— Вашим шофером?!
— Да. А в чем дело?.. Вам стало известно о нем что-нибудь? Неделю назад муж его уволил.
Марей некоторое время молчал.
— По какой причине?
— Монжо — человек несколько… сомнительный. Он перепродавал бензин, занимался спекуляцией на автостанциях. И потом, его поведение вообще нам не нравилось.
— Что вы хотите этим сказать?
— Он всюду совал свой нос, шарил… Я уверена, что он не раз лазил ко мне в сумку.
— Что он искал?
— О, конечно, деньги. Он вечно сидел на мели, требовал авансы, в общем, человек малоприятный.
— Каким образом он поступил к вам на службу?
— Не знаю. Его нанял мой муж.
— Здесь у него была комната?
— Да. На третьем этаже. Он забрал все свои вещи, унес даже фуражку, которую я ему купила.
— Но до того, как поселиться у вас, Монжо, вероятно, жил где-то еще?
— Разумеется. Но я не знаю где.
— Господин Сорбье, видимо, записал его адрес в книжку?
— Сейчас посмотрю. Его кабинет на втором этаже.
Линда прошла в вестибюль, и вскоре Марей услышал наверху ее легкие шаги… Потом стук выдвигаемого ящика… снова шаги… скрип дверцы какого-то шкафа… и вдруг поспешные шаги. Он встал, подошел к двери… Перегнувшись через перила, Линда делала ему знаки. Он поспешил к ней.
— Я не могу найти записной книжки, — сказала она. — А между тем я уверена, что видела ее не далее как вчера вечером.
Марей поднялся на площадку второго этажа. Дверь в кабинет была открыта.
— Взгляните сами, — сказала она. — Книжка лежала вот здесь, рядом с ящичком для сигарет. Большая книжка в зеленом кожаном переплете, ее прислала мужу в подарок одна химическая фирма.
Линда казалась испуганной, она с опаской поглядывала по сторонам.
— Подождите, — сказал Марей, — не надо волноваться. Вы видели ее вчера вечером?
— Я брала ее, чтобы составить список и оповестить всех… А потом положила сюда, рядом с ящичком…
Марей выдвинул средний ящик письменного стола, увидел пачки конвертов, коробки с визитными карточками. Повернулся, как это сделала Линда. Книжные полки… Ряды переплетов, научные журналы… Искать не было смысла.
— Может быть, Мариетта?..
— Нет-нет. Мариетте здесь нечего было делать.
Марей огляделся вокруг… Все тот же аскетический порядок. Возле стола — два кресла, самый обыкновенный книжный шкаф. Ни одного ненужного предмета, ни одной безделушки. Неяркий ковер.
— Мариетта ладила с Монжо?
— Она терпеть его не могла. Они не разговаривали друг с другом.
— Вы мне позволите осмотреть дом?
Он показал еще на одну дверь, выходившую на площадку.
— Наша спальня, — сказала Линда.
— А там?
— Комната для гостей, но ею никогда не пользовались.
— А на третьем этаже?
— Комната Мариетты, шофера и чердак.
— Подождите меня.
Марей поднялся по узкой лестнице, заглянул в пустые комнаты. Записную книжку украли. Допустим. Но кто? Значит, ночью или ранним утром кто-то посторонний проник в дом?.. А этот шорох вот только что?.. Может, это убегал вор… Марей спустился вниз. Линда, еще более побледнев, ждала его.
— Вы думаете, кто-то пробрался сюда? — спросила она.
— Нет, — сказал Марей таким дружески-ворчливым тоном, каким говорил в тех случаях, когда был не особенно в себе уверен. — Нет. Конечно нет!
— Дом настолько уединенный!
— Уединенный?
— Все наши соседи разъехались отдыхать.
Они обошли подсобные помещения, столовую, большую и маленькую гостиные. Марей заглянул даже в подвал.
— У господина Сорбье было оружие?
— Не думаю. Во всяком случае, я никогда не видела здесь никакого оружия. А что?
— Да нет, ничего, просто так. Ну что ж, мадам, мне остается только…
Он добродушно улыбнулся, и она порывисто протянула ему обе руки.
— Приходите, когда вам будет угодно. Я всегда буду рада вас видеть.
Он поклонился. Очаровательна. Просто очаровательна. И тут Марей вдруг рассердился на Сорбье. За этот слишком суровый дом, за эти мрачные вечера у пианино или проигрывателя. Она, должно быть, здесь задыхалась! Кассан, супруги Оберте, Бельяр… бридж! Да чем это лучше монастыря!
Марей, внезапно разозлившись, хлопнул дверцей своей малолитражки и резко рванул с места. Если Монжо — а ведь больше вроде некому — украл книжку с адресами на вилле, оставалась еще одна, которую Марей накануне заметил на письменном столе Сорбье на заводе. Может быть, Сорбье записал его адрес и в той, второй книжке?.. Монжо! Комиссар повторял это имя с некоторым отвращением. Монжо. Не велика птица, сомнений нет. Если этот самый Монжо был подослан к супругам Сорбье, чтобы следить за ними, он вел себя на редкость глупо. Тогда как убийца Сорбье проявил чудеса изобретательности. Так что ж, тогда… А если Монжо был орудием в чьих-то руках, кто же все-таки скрывался за ним? Кто?.. Кто украл записную книжку? У кого хватило дерзости проникнуть на виллу Сорбье?.. И главное, ведь книжка-то эта в общем не представляла ни малейшей ценности. Адрес Рауля Монжо? Рано или поздно его все равно найдут. «Что-то я увяз, — подумал Марей. — Никак не выберусь из трясины. Кидаюсь туда, сюда, как щенок, который ловит на лету все, что ему бросают. А в это самое время…» Навстречу ему попадались машины с нагруженными на крышу вещами; большинство магазинов было закрыто: время отпусков. А ведь достаточно повернуть колпачок…
Марей остановился перед красно-белым шлагбаумом завода, показал сторожу свое удостоверение, тот кивнул.
— Дорогу я знаю, — сказал Марей.
Ловко проскользнув мимо грузовиков и бульдозеров, он поехал вдоль стройки, где сновали рабочие. Слева — что-то похожее на бензоколонку, строительство ее близилось к концу. Подъемные краны вздымали в небо металлические пластины, которые, раскачиваясь, сверкали на солнце. Кое-где на перекрестках движение регулировали охранники. Добравшись до маленького дворика перед флигелем инженеров, Марей поставил машину под сенью каштана. На пороге чертежного зала его остановили.
— Полиция. Комиссар Марей.
Его узнали. Навстречу ему вышел Ренардо.
— Что нового, господин комиссар?
— Ничего особенного. Бельяр здесь?
— Да.
Они вместе поднялись наверх и увидели инженера, диктовавшего письма секретарше. Бельяр тут же отослал девушку.
— Я не хочу тебе мешать, — сказал Марей. — Только надо кое-что проверить.
Он вошел в кабинет Сорбье и сразу же увидел книжку с адресами. Черт возьми! На этот раз незнакомец не осмелился… Марей взял книжку, нашел букву «М». Вот дьявол! Страница была вырвана. Убийца не только унес цилиндр, но и позаботился открыть книжку, вырвать страницу. И это для того, чтобы оградить Монжо!..
— Роже!
— Да.
Бельяр появился в дверях.
— Ты не смог бы оказать мне услугу? — спросил Марей. — Ты хорошо помнишь шофера Сорбье, Рауля Монжо?
— А я и не знал, что его звали Монжо, — сказал, заинтересовавшись, Бельяр. — Его всегда называли Раулем… Да, я его помню… достаточно хорошо. А что такое? Он тоже замешан?
— Да. Я пока не знаю, он ли убил Сорбье или нет, но именно он отправил заказное письмо. И возможно, украл в Нейи книжку с адресами… Я только что от Линды. Мы вместе обнаружили пропажу книжки… А здесь, ты видишь…
Марей показал на вырванную страницу. Бельяр присел на край стола.
— Вот черт! — прошептал он. — Неужели этот Монжо и в самом деле опасный тип?.. Он казался таким невзрачным… Невысокий, смуглый, на вид довольно сообразительный… всегда готов услужить.
— Его уже судили за воровство.
— Ты говоришь, будто он взял книжку в Нейи?.. В этом нет никакого смысла. Он мог не сомневаться, что рано или поздно ты найдешь его адрес.
— Может, он просто хотел выиграть время.
Марей извлек из кармана наполовину сломанную сигарету и склеил ее языком.
— У Монжо были ключи от виллы. Ему ничего не стоило заказать еще одни.
— Ты хочешь сказать, что он предвидел?..
— О! Я ничего не утверждаю.
Марей закурил сигарету.
— Ладно. Не буду тебя больше задерживать… Сегодня вечером ты свободен?
— Я всегда свободен.
— Тогда я, наверное, напрошусь к вам ужинать.
— Так-так! — улыбнулся Бельяр.
— Видишь, я старею, — вздохнул Марей.
— Скажи лучше, тебе надоело жить одному. Женись.
— Не говори глупостей.
Комиссар спустился вниз, еще раз посмотрел на окно, через которое убийца должен был бежать, но не бежал, потому-что… Пожав плечами, Марей направил машину к заводским воротам.
В конце улицы катила свои воды Сена. Марей оглядел набережную с дремавшими кое-где бродягами, лодки, баржи, подъемные краны… Самоходная баржа поднималась вверх по течению, и шлюпка билась в струе за ее кормой. Достаточно было спрятать цилиндр на борту какой-нибудь лодки, добраться до катера… Река впадала в море. Монжо в этот момент, возможно, был уже далеко от берега, вне досягаемости. Марей вернулся в Париж, позвонил из бистро Мишо:
— Это ты, дружище Пьер?
— У меня для вас новость, патрон. Только что звонил Фред. Он раздобыл адрес этого малого. Сказал, что объяснит вам… Это в Леваллуа… Набережная Мишле… Фред уже поехал туда.
— А номер дома?
— Ах, верно, чуть не забыл… 51-бис… вроде бы маленький особняк.
Марей кинулся к своей машине и проскочил весь Леваллуа, то и дело по-идиотски рискуя столкнуться с кем-нибудь. Но ему не терпелось покончить с этим. Покончить? По правде говоря, достаточных улик для того, чтобы арестовать Монжо, не было. Он отправил заказное письмо бывшему хозяину, и Сорбье получил это письмо в день своей гибели. Вот и все. Любой адвокат… Марей мог установить слежку за Монжо, в крайнем случае, мог вызвать его к себе, чтобы допросить, но не более того. Ему хоть будет что ответить Люилье.
На набережную Мишле, изнемогавшую под лучами августовского солнца, больно было смотреть. Склады, облезлые дома, чересчур высокие здания, узкие и темные, словно нарисованные на небе. Фред расхаживал перед заржавевшей оградой. Подняв большой палец, он с взволнованным видом пошел навстречу комиссару.
— Он у нас в руках, патрон.
— Ты его видел?
— Вот как вас. И не далее как сейчас, в тот самый момент, когда он шел обедать.
— Ты позволил ему уйти?
— Гувар следует за ним.
— Заметно, что он нервничает?
— Кто, он? Да что вы! Разгуливает, как будто в отпуск приехал: руки в карманах, сигарета в зубах… кормится он на улице Броссолет, в бистро «У Жюля». В двух шагах отсюда.
— Как же ты разыскал его?
— Самым обычным образом!.. Мы обошли все тотализаторы на Монмартре, где Монжо когда-то жил. Один гарсон в кафе узнал его по фотографии, он дал нам адрес своего приятеля, таксиста. Так мы и добрались до нашего типа. Дело, как видите, нехитрое.
— Весьма любопытно, — буркнул Марей. — Ты останешься здесь. Свистни один раз, если увидишь, что он возвращается. Хочу заглянуть к нему в берлогу.
Калитка была не заперта. По обе стороны аллеи — запущенный, заросший сорняками садик. Сам дом, зажатый между двумя кирпичными зданиями, с нависшими над ним балконами, трубами, телевизионными антеннами казался крошечным, грязным, мрачным. При помощи отмычки Марей открыл дверь первого этажа. Справа от входа он увидел кухню и бельевую; слева — что-то вроде гостиной, откуда шла лестница наверх. Марей ступал осторожно, все время прислушиваясь. От стен с почерневшими, отставшими обоями веяло затхлостью. Марей поднялся на второй этаж, вошел в первую комнату. То была спальня Монжо. Железная кровать, два стула, на столе кувшин для воды, на полу — раскрытый чемодан, за дверью висела на вешалке одежда. Окно выходило на набережную. Марей подошел к нему. Взгляд его скользнул по Сене и остановился на том берегу… Подъемные краны, строения… На той стороне раскинулся проперголевый завод. Марей узнавал все до мельчайших деталей. Он даже сумел разглядеть каштан, скрывавший от него окна флигеля инженеров. Он отошел от окна, порылся в чемодане. Белье, ботинки, носовые платки и на самом дне что-то твердое. Марей раздвинул платки и покачал головой. В руках у него оказался бинокль. Он навел его на тот берег, и ему почудилось, будто он разгуливает по заводу. Тогда он осторожно положил бинокль на место и бесшумно вышел.
— Он великолепен, — заявил Марей.
— Правда?
Склонившись над колыбелью, Бельяр вытирал рот сына кончиком тонкого батистового платка.
— Будущий ученый, — сказал Марей. — Сразу видно.
— Бедняжечка! Надеюсь, что это не так! — воскликнула госпожа Бельяр.
Инженер выпрямился, задумчиво посмотрел на спящего младенца.
— Пусть станет, кем захочет, — прошептал он, — только бы был счастливее нас!
— Неблагодарный! — сказал Марей. — Тебе ли жаловаться…
И, повернувшись к его жене, продолжал:
— Все ему чего-то недостает, вашему мужу. Я бы не отказался поменяться с ним местами.
Улыбнувшись, он взял Бельяра за руку.
— Не обращай внимания, старина. Я заговариваюсь.
— У вас усталый вид, — заметила госпожа Бельяр. — Идемте… ужин готов. Если слушаться Роже, так весь день и проведешь в этой комнате.
— Правда, — сказал инженер, — ты что-то совсем расклеился. Что-нибудь не ладится?
— Да нет. Все идет прекрасно.
— Как следствие?
— Двигается потихоньку…
Они перешли в столовую, и Марей забыл о своих заботах. Он любил Роже и Андре, эту нежную скромную молодую женщину, обожавшую своего мужа. Через несколько лет после окончания войны Андре бросила учебу, вышла замуж за Бельяра и с тех пор довольствовалась тем, что жила подле него.
— Думаешь, это так весело — жить с женщиной, которой ты внушаешь робость? — пожаловался как-то Бельяр, совсем заскучав. — Вот во время войны была житуха!
— Может, еще скажешь, что жалеешь о жизни в подполье, о секретных заданиях, обо всяких передрягах, выпавших на нашу долю? — вздохнул Марей.
Нет, Бельяр, конечно, ни о чем не жалел. Но он не был, подобно Сорбье, одержим страстью научных открытий. У него оставалось время на то, чтобы читать, бывать в гостях, слоняться просто так, разъезжать. Порой он звонил Марею:
— Я тебя увожу.
— Куда?
— Куда пожелаешь. Хочется взглянуть на людей.
Они отправлялись в театр или молча ехали куда глаза глядят.
— Знаешь, чего тебе недостает? — говорил Марей.
— Знаю-знаю… сына… Но у Андре никогда не будет детей.
И вот чудо свершилось. Появился ребенок, он был тут, в соседней комнате, и взгляд у Бельяра стал совсем иным. Да и сам он, казалось, помолодел, но в то же время стал каким-то озабоченным. Он поглядывал на свою жену с удивлением, пожалуй, даже с недоверием.
— Извините, что я смотрю на часы, — сказал Марей, — но мне должны позвонить.
— Здесь ты у себя дома, старина. Не стесняйся. Кстати, как там с этим шофером?
— Пока на свободе, только ненадолго. У меня есть его адрес. Я даже осмотрел дом, где он живет.
Андре без конца вскакивала, чтобы присмотреть за новой служанкой, которая громыхала кастрюлями на кухне, и Бельяр стал нервничать.
— Почему же ты его не арестовал? — спросил он.
— А за что его можно арестовать?
— Если он украл, убил…
— Ну-ну… У меня нет никаких доказательств, а мы сейчас живем не в годы оккупации.
— Жаль!
Картошка подгорела. Салат… и в самом деле, забыли про салат. Расстроенная Андре снова исчезла.
— Я выгоню эту девчонку, — проворчал инженер.
— Этим ты ничего не добьешься, — сказал Марей. — Ты свободен сегодня вечером?
— Конечно.
— Можешь ты расстаться со своим сыном… ну, скажем, часа на два?
— Болван.
— Ладно. Я тебя увожу… Мы сменим Фреда и будем наблюдать за Монжо. Вспомним молодость. Кто знает? Может быть, он наведет нас на крупную дичь.
Зазвонил телефон, и Марей вытер рот салфеткой.
— Скажи своей жене, что мы уходим.
Он кинулся в гостиную. Звонил Фред.
— Ничего нового?.. Прекрасно. Скоро я тебя освобожу… Ну, скажем, в девять часов. Ты успеешь поужинать… Хорошо… Спасибо.
Вернувшись в столовую, Марей понял: Андре уже знает, что они уходят.
— Я похищаю вашего мужа, но ненадолго, — пошутил комиссар. — Он может мне помочь…
Помочь? Нет. Марей заранее знал, что ничего не случится, что слежка превратится в прогулку, но ему вдруг захотелось вновь пережить вместе с Бельяром забытые минуты. И он угадывал, что Бельяр со своей стороны тоже испытывал радостное возбуждение. Маленький заговор мужчин, который надо было скрыть от Андре. Конец ужина прошел довольно весело. Бельяр вдруг стал красноречивым. Он разгорячился, торопил Андре. Ему не терпелось поскорее уйти, и жена не могла сдержать улыбку. Пока Андре ходила за бутылкой коньяка, Бельяр спросил, наклонившись к другу:
— Ты по-прежнему думаешь, что речь идет о шпионаже?
— Ничего я не думаю. Ясно только одно: Монжо на кого-то работает.
— А если шпионаж тут ни при чем?
— Зачем же тогда Монжо понадобился этот цилиндр?
— Ты думаешь, цилиндр именно у него?
— Откуда я знаю? Пока что я чувствую какую-то связь между Монжо, цилиндром и неизвестным, которого надо найти. Вот и все. Какого рода эта связь, я не знаю. Но в том, что она существует, не сомневаюсь, и это уже неплохо.
Бельяр наполнил рюмки.
— За малыша и его маму, — сказал комиссар.
— Я готов, — объявил Бельяр.
Спустилась ночь, душная ночь большого города, изнемогающего от жары.
— Помнишь… — начал Бельяр.
Да стоило ли об этом говорить? Они втиснулись в малолитражку с еще не остывшей крышей. Хорошо было ехать вот так, плечом к плечу. Исчезло вдруг все: семья, работа. А то, прежнее, вернулось. Недоставало, быть может, лишь ощущения опасности. Да и то, как сказать. Вдруг запылает небо на горизонте? Или, попросту говоря, вдруг Монжо заупрямится? Вдруг он предпримет что-нибудь невероятное? Ведь они так мало, так плохо его знают! Но все это неважно. Марей вкушал сладость этой минуты, отданной дружбе и воспоминаниям. Он похлопал ладонью Бельяра по колену, Бельяр улыбнулся, зажег сигарету и сунул ее в рот комиссару.
— Который час? — спросил Марей.
— Без двадцати девять.
— Прекрасно.
И Марей короткими точными фразами, порой ненадолго умолкая, ввел Бельяра в курс дела. Домишко Монжо… грязная комната… бинокль… Зачем ему бинокль? Не иначе как наблюдать за жизнью завода… Но кто пользовался этим биноклем? Шофер или тот, другой?
Другой? Марей начал говорить «другой» инстинктивно. «Другой» — существо таинственное, бежавшее через окно вместе с цилиндром, несмотря на Леживра. «Другой», который, быть может, следит за ними без их ведома? «Другой…» Точно так же, как прежде, когда улица могла обернуться западней, когда долго прислушивались у дверей, прежде чем постучаться к лучшим друзьям.
— Помнишь… — начал Бельяр.
Еще бы не помнить?! Всем своим существом Марей помнил.
Машин было мало, а когда они выехали из Парижа, их и вовсе не стало. На тротуарах мелькали редкие прохожие, в окнах виднелись застывшие фигуры.
— Здесь, — прошептал комиссар.
Они оставили машину в начале улицы Броссолет, в тени погруженной во мрак стройки. Перед ними неожиданно вырос Фред.
— Ну и что?
— Ничего нового. Кончает ужинать… Сегодня, мне кажется, надеяться не на что.
— Кто знает? Ну ладно, не задерживайся дольше. Беги… До завтра.
Фред пожал им руки и быстро зашагал прочь.
— У тебя есть план? — спросил Бельяр.
— Нет. Будем следить за Монжо, вот и все. Я вылезу. Ты останешься в машине, немного поодаль, чтобы тебя не заметили. В случае чего, поможешь мне.
Они медленно прошли мимо кафе «У Жюля». Крохотное бистро. Всего несколько столиков. Хозяин облокотился о стойку бара, а в углу Монжо в полном одиночестве раскуривал короткую трубку. Марей с Бельяром беспечно прогуливались. Марей отчетливо помнил фотографию шофера. Теперь он постарел, отяжелел. В чертах лица появилось что-то более решительное, более ожесточенное, чем на фотографиях в картотеке… Сомнений нет. Он стал опасен.
— Тебе случалось иметь с ним дело, когда он служил у Сорбье?
— Очень мало… Пару раз он подвозил меня.
Они перешли на другую сторону и повернули назад. Старинный фонарь уныло освещал тусклые фасады домов, стену какого-то склада с замазанной дегтем надписью. Друзей снедала лихорадка ожидания. Они снова увидели Монжо, который сидел, подперев подбородок ладонями и задумчиво уставившись в свою тарелку. Бельяр высказал ту же мысль, что и Фред:
— Для преступника он слишком беспечен.
— Знаю, — сказал Марей.
Они остановились возле стройки, за бетономешалкой. Оставаясь невидимыми, они следили за всей улицей, не спуская глаз с красноватого пятна бара. Ждать. Дело привычное. Марей порылся в карманах, достал смятую сигарету и закурил ее, прикрывая ладонями, глаза его по-прежнему были устремлены вдаль. Бельяр припоминал забытые жесты: прислониться плечом, чтобы дать отдохнуть ноге, повернуть голову так, чтобы в поле зрения попадало как можно больше пространства. Военные ночи. Карман у самого сердца оттягивал пистолет. А до рассвета так далеко! Приближались чьи-то шаги, и Бельяр отступил в густую тень. Они заметили мужчину, толкавшего велосипед, его еще долго было слышно. Откуда-то издалека доносился приглушенный шум города. Бельяр переступил с ноги на ногу.
— Я совсем закис, — шепнул он.
— Что он там делает? — проворчал Марей. — Пойдем поглядим. Я не догадался спросить Фреда, можно ли выйти из кафе с другой стороны, но он предупредил бы меня.
Они снова неторопливо двинулись в путь, миновали бистро. В этот самый момент зазвонил телефон. Марей схватил Бельяра за рукав:
— Стой здесь.
Он пересек улицу и издали увидел, как хозяин бара протянул трубку Монжо, затем пододвинул к нему рюмку. Монжо не вынул трубки изо рта. Он слушал, кивая головой, казалось соглашаясь с кем-то. Разговор был коротким. Монжо взглянул на свои часы, сказал несколько слов, потом чокнулся с хозяином. Марей подошел к Бельяру.
— Монжо только что говорил по телефону, — прошептал он. — Мне показалось, что он получил какие-то распоряжения. Думаю, он ждал этого звонка. Возможно, ему назначили где-то свидание.
И снова Марей подумал о том, «другом». Он потащил Бельяра за собой, сделав крюк, они вернулись к машине.
— Поезжай вперед, — посоветовал Марей, — но не теряй меня из виду. Он может сесть в такси.
Монжо вышел из бара; он выбил трубку о каблук ботинка и, засунув руки в карманы, двинулся в путь. Марей подождал, пока он дойдет до угла улицы, и пошел следом за ним. Монжо направился к Сене. Он шел не оборачиваясь, видно, ничуть не был встревожен. Шаги его звучали четко, и Марею, который следовал за ним в тени домов, осторожно ступая в своих ботинках на каучуке, предосторожности эти стали казаться никчемными. Машина двигалась на первой скорости, метрах в двухстах. Комиссар готов был пожалеть, что взял с собой друга, словно он пригласил его на заведомо неудачную охоту. Монжо дошел до набережной, и Марей снова остановился. Через несколько минут Бельяр подъехал к нему. Марей знаком попросил его выйти из машины.
— Что случилось?
— Ничего. Мы уже на месте.
Они вышли на набережную. Монжо исчез.
— Он пошел к себе. Вот его лачуга между двумя домами.
В окне гостиной вспыхнул свет, показался силуэт Монжо. Его было хорошо видно, он смотрел куда-то в глубь комнаты. Вдали церковные часы пробили десять.
Друзья вдруг вздрогнули, обменявшись короткими взглядами. Монжо бессильно раскинул руки. Потом вытянул ладонь вперед, словно отводя какой-то довод или упрек. Он был не один. Он с кем-то спорил. И в жестах его, искаженных косым светом, появилось что-то угрожающее.
— Гость, видно, стоял у двери, — проворчал Марей. — Мне надо было поторопиться, вместо того чтобы ждать.
— Ничего пока не потеряно.
В этот самый момент рука Монжо потянулась к окну, он задернул шторы. Марей больше не раздумывал, он открыл калитку и шагнул в сад. Но, едва ступив на дорожку, ведущую к крыльцу, он так резко остановился, что Бельяр наткнулся на него. Прямо напротив них, в гостиной, прогремел выстрел.
— Оставайся на месте! — крикнул Марей. — Следи за калиткой!
В руках у него уже был пистолет, и он толкнул дверь. Она не подалась, и Марей в ярости выругался. Пока он искал свою отмычку… кто-то стонал за дверью, совсем рядом. Замок щелкнул. «Меня могут пристрелить», — подумал Марей. В прихожей было темно, но слева из-под плохо прикрытой двери пробивалась полоска света. Марей толкнул дверь ногой. В комнате никого не было. Впрочем, нет. Внизу у лестницы в луже крови хрипел Монжо. Марей взбежал по ступенькам на площадку второго этажа.
Лампа освещала узкий коридор. Плечом вперед Марей шагнул в комнату Монжо, повернул выключатель. Кровать, два стула, туалетный столик, открытое окно. Он наклонился над подоконником. Прислонившись к решетке, Бельяр ждал. И Марей понял, что сейчас ему довелось наблюдать ту самую сцену, которая разыгралась тогда на заводе. Жертва есть, а убийцы нет… Невероятно! Убийца еще не успел уйти из дома. Он здесь, рядом, в соседней комнате.
Марей вышел в коридор, открыл дверь. Никого. И здесь тоже негде спрятаться. Он машинально проверил, закрыто ли окно.
Может быть, внизу? Он сбежал по лестнице, перешагнув через распростертое тело. Ни в бельевой, ни в кухне — никого.
— Роже… Можешь войти.
Бельяр поспешил к нему.
— Ну как?
Марей вытер лицо.
— Да вот так… все начинается сначала… Как там… В Монжо стреляли, а убийцы нет.
— Что?
Они вместе обошли весь первый этаж, потом второй, не задерживаясь. Достаточно было бросить взгляд, чтобы убедиться. Они спустились вниз, склонились над раненым, перевернули его. Монжо едва дышал. Лицо осунулось, нос заострился, казалось, он умирает.
— Какое счастье, что ты здесь, — прошептал Марей. — Постарайся найти телефон и позвони в комиссариат. Пусть пришлют санитарную машину. Скорее!
Бельяр побежал. Марей опустился на колени возле шофера, но каждый его жест казался бесполезным. Тогда, на заводе, он тоже опустился на колени, проверил карманы Сорбье. Теперь он осматривал карманы Монжо: платок, трубка, кисет, зажигалка, два ключа, бумажник. В бумажнике водительские права, несколько тысячефранковых билетов, вырезанные из газеты статьи, в которых говорилось о преступлении на заводе. Что же теперь делать?.. Искать? Все точно так же, как там. Что искать? Потайную дверь?.. Смешно. Убийца вдруг превратился в невидимку. Вот и все. Но он не забыл унести с собой револьвер, тот самый, из которого, по всей вероятности, стреляли в Сорбье. Потому что с этой минуты преступник — не Монжо. Теперь уже нет. Но кто же тогда, черт побери, кто?
Марей взглянул на тело, лежащее у его ног, потом на часы. Если Монжо не спасут, никакого следа больше не останется, ничего. Глухая стена. Монжо был ранен в грудь. Комиссар расстегнул окровавленную рубашку, осмотрел рану. Вероятно, задето легкое, этим и объяснялось свистящее дыхание, розовая струйка в углах рта. Если хоть немного повезет, Монжо заговорит. Разгадка тайны скрывалась тут, под этим мертвенно-бледным, почти холодным лбом. Марей порылся в карманах. Сигарет не осталось. Тем хуже. Его осаждали привычные мысли. Самоубийство? Несчастный случай из-за неосторожного обращения с оружием?.. Но револьвер-то исчез. Снова на ум пришла мысль о потайной двери. Он опять пожал плечами. Стены сложены из облицовочного камня. Даже подвала и того не было. Нет, убийца придумал какой-то трюк. Как на заводе. И как на заводе, в его распоряжении было всего несколько секунд. Марей прекрасно знал, что этого не может быть, что никакого трюка нет, просто сам он неправильно рассуждает, неправильно подбирает факты. Он сел на краешек стола, но тотчас встал. Там, в углу у лестницы, какой-то блестящий предмет… гильза… Он поднял ее… калибр 6,35… Ну конечно, тот же револьвер!
Марей почувствовал истинное облегчение, когда услышал, как затормозила санитарная машина, словно ему самому нужна была помощь. Первым вошел Бельяр. Он тяжело дышал.
— Пришлось далеко ходить. Счастье еще, что они меня подвезли. Вот идут.
Вошли двое санитаров с носилками. Их сопровождал полицейский.
— Вид у него не блестящий, — сказал санитар.
Монжо осторожно положили на носилки, затянули ремнями, и вся группа двинулась к выходу.
— Охраняй дом, — сказал Марей полицейскому. — Я вернусь попозже… Роже, дай сигарету.
Он жадно затянулся.
— Теперь, — вздохнул он, — начнется… Чего я только не наслушаюсь!
Но когда через некоторое время Марей говорил с начальником уголовной полиции, он не услышал ни единого упрека. Люилье был сражен.
— Вам следовало взять с собой двух инспекторов, — сказал он.
— А чем бы они могли помочь?.. Никто не выходил. Я даже не могу утверждать, что кто-нибудь вошел.
— Доказательство налицо.
— Хорошенькое доказательство!
— Я считаю, что Монжо украл цилиндр, а те, кто использовал его в своих целях, хотели избавиться от него, чтобы помешать говорить.
— Может быть.
— Что вы собираетесь предпринять?
— Поместить Монжо в безопасное место. Как только его прооперируют, организую там охрану. Потом надо сравнить пули — эту и ту, что убила Сорбье.
— Я получил результаты вскрытия.
— И что?
— Ничего нового. Пулю извлекли. Калибр 6,35, это мы уже знали.
— Да. И согласитесь, что это не совсем нормально. Если речь идет о профессионалах, они, скорее всего, пользовались бы калибром 7,65… Во всяком случае, что касается Монжо, калибр тот же самый. По-видимому, и оружие то же самое.
— И тот же убийца!
Бельяр ждал Марея во дворе комиссариата.
— Ну и вечер! — сказал Марей. — Если ты спешишь домой… извини, что я так надолго задержал тебя. Возьми мою машину.
Они молча шагали по тротуару.
— Твое мнение? — снова спросил Марей.
Бельяр тряхнул головой.
— Нет у меня никакого мнения. В голове полный туман, как и у тебя. Я ничего не видел, ничего не слышал. И при этом не сдвинулся с места.
— Тебе не кажется, что убийца пользуется… как бы это сказать… определенным методом?
— Каким методом? Он не знал, что мы там будем, точно так же как не знал, когда убивал Сорбье, что явимся мы с Ренардо. Он приходит, стреляет, исчезает. Вот и все.
— И стены ему не препятствие.
— Да уж!.. Твои люди там, на месте?
— Да. Я разбудил Фреда. Впрочем, они ничего не найдут. Правда, отпечатки пальцев иногда могут оказать услугу, но мы имеем дело с человеком осторожным. Сейчас поеду в больницу. Надеюсь, Монжо спасут. Голову даю на отсечение, что он знает, где спрятан цилиндр.
— Уже две жертвы, — заметил Бельяр. — Предупреждаю тебя, что выхожу из игры. Не то чтобы я боялся за себя — для этого нет никаких оснований, — но мне надоело быть свидетелем, которому нечего сказать.
Он сел в машину.
— Поцелуй малыша, — сказал Марей. — Поверь, мне искренне жаль…
Бельяр включил мотор. Он дружески помахал рукой, а Марей медленно пошел к комиссариату. «Поразмыслим, — повторял он про себя, — поразмыслим… Кто-то наверняка поджидал Монжо у двери. Вероятнее всего, они вместе вошли. А потом?.. Потом этот человек стреляет в Монжо. В тот самый момент я теряю несколько секунд, чтобы открыть дверь… Человек услышал меня, иначе и быть не могло. Тем более что я крикнул что-то Бельяру. И тогда… Он прячется на втором этаже. Это самое разумное. Впрочем, даже если он спрятался на первом, это ничего не меняет. Внизу стоит Бельяр… Пойдем до конца: по той или иной причине Бельяр позволяет ему уйти. Этого не может быть, потому что на заводе, кроме Бельяра, были еще Ренардо и Леживр, а убийца тем не менее исчез. Значит, и отсюда он ушел не благодаря Бельяру, а вопреки ему. Но как? Каким чудом ему это удалось? Я становлюсь полным идиотом!»
Марей вошел к себе в кабинет и снял трубку.
— Алло… Больница?.. Ну как?.. Перфорации нет… Сколько времени?.. Три дня?.. Никак не раньше?
Удрученный, он повесил трубку. Три дня ожидания. За три дня столько всего может случиться!
На столе лежали пачки газет, казавшихся траурными из-за черных жирных заголовков. «ПОХИЩЕНИЕ АТОМНОЙ БОМБЫ». «ПАРИЖ ПОД УГРОЗОЙ». «КАТАСТРОФА МОЖЕТ РАЗРАЗИТЬСЯ ЗАВТРА». Усталым жестом Марей отодвинул их.
— Рауль Монжо… — начал он.
— Плевал я на вашего Монжо! — взорвался Люилье. — Паника может вымести всех из Парижа с минуты на минуту, а вы мне суете Монжо! Зачем он мне? Какое-то ничтожество! Полумертвец! Мне нужен цилиндр. Цилиндр!
Шеф утратил обычную невозмутимость. Он остановился у высокого окна, чтобы еще раз взглянуть на город, затопленный солнцем. Потом резко обернулся:
— Сегодня вечером радио передаст соответствующее сообщение. Мы постараемся подать происшедшее в должном виде. Того, кто разгласил эти сведения, неизбежно найдут. Наверняка кто-нибудь с завода не умеет держать язык за зубами, тем хуже для него! Он за это поплатится. Газеты замнут дело. Но я хотел бы сразу же предупредить вас, Марей: я вынужден поручить расследование другому… Вы будете по-прежнему заниматься Монжо… Табар же отправится в Курбевуа и начнет все сначала.
— Понятно, — сказал Марей.
Люилье медленно подошел к нему, тон его стал другим:
— Поставьте себя на мое место…
— Я все прекрасно понимаю, — отрезал рассерженный Марей.
— Вы-то сами верите в этого Монжо? — снова начал Люилье.
— Я ни во что не верю. Я придерживаюсь фактов. Монжо писал Сорбье. Он пытался замести следы, отправил письмо под вымышленным именем. Адрес его пропадал дважды: у Сорбье и на заводе. И наконец, кто-то хотел его убить. Судите сами!
— Это внушает подозрения, — согласился Люилье.
— Подозрения! — воскликнул Марей. — Я считаю это решающим фактором.
— А если Монжо умрет?
— Мы проиграли. И не надейтесь, что Табару удастся.
Люилье поднял руку, успокаивая его.
— Я вам полностью доверяю, — сказал он. — Но надо успокоить общественное мнение. Мы обязаны перевернуть небо и землю…
Люилье проводил комиссара до двери.
— Само собой разумеется, ни единого слова о том, что произошло в доме Монжо. Дальше этих стен ничего не пойдет. Критиковать пусть критикуют. Но смеяться над нами — дело другое!..
Марей уловил намек и чуть было снова не вышел из себя.
— Все произошло именно так, как я написал в своем рапорте, — возмущенно заявил он.
— Значит, убийца улетучился, — сказал Люилье.
Марей остановился и с вызовом произнес:
— Господин директор, я готов подать в отставку…
— Ладно, ладно, Марей! Разве я вас в чем-то упрекаю? Вам просто не везет.
— Это хуже всяких упреков, — сказал Марей.
Он был в ярости и, чувствуя себя совсем несчастным, отправился в больницу, где Фред установил свой наблюдательный пост, расположившись в маленькой комнатушке, пропахшей лекарствами. Фред читал газеты.
— Ну как? — спросил Марей.
— Ничего нового, — сказал в ответ Фред. — Он еще не пришел в сознание. Ему только что сделали второе переливание… Видели?
Он кивнул на разложенные газеты.
— К вечеру весь Париж тронется в путь, как в сороковом.
Марей снял пиджак, взял сигарету из пачки Фреда.
— Расследование будет вести Табар, — сказал он.
— А мы?
— Мы будем продолжать свое дело здесь.
— Это как сказать. Если верить врачу, с Монжо дело дрянь.
— Пойду погляжу, — сказал Марей, сунув сигарету в карман.
Лицо Монжо было воскового цвета, глаза закрыты, скулы резко выступили, нос заострился — он выглядел уже мертвецом. Из стеклянного сосуда, подвешенного на кронштейне, спускалась резиновая трубка, исчезавшая под простыней. Дежурный инспектор встал.
— Как дела, Робер? — прошептал Марей.
Тихонько взяв стул, он сел возле Монжо. Едва заметное дыхание вырывалось сквозь сжатые зубы раненого, порою нервная судорога сводила ему рот. Тишина в этой слишком теплой комнате казалась еще более бесчеловечной, чем в одиночной камере. Марей разглядывал лежащего человека, который во мраке угаснувшего сознания боролся со смертью. Его лоб, волосы были в липкой испарине. Истина скрывалась тут, она притаилась в этой лишенной всякой мысли голове. Цилиндр… По всей стране полицейские в форме и в штатском останавливали людей, придирчиво изучали документы, проверяли багаж. На контрольных пунктах задерживали машины. Сторожевые катера пришвартовывались к борту кораблей, покачивались рядом с готовыми отплыть грузовыми судами. Но на самом-то деле тайник, укрывавший цилиндр, был тут, в одной из извилин этого уснувшего мозга. И Марей глядел на умирающего с какой-то нежностью. Ему даже хотелось влить в него частицу своей воли, своей энергии. Если бы посмел, он, подобно знахарю, положил бы свою широкую ладонь на это осунувшееся лицо. Но Монжо в одиночку вел свою битву. Марей бесшумно встал, взглянул на листок с температурной кривой у кровати и выскользнул из комнаты.
Хирург все еще был на операции. Марей ждал его, проглядывая медицинские журналы, от которых его клонило в сон. Он запрещал себе думать. Впервые за всю свою службу он боялся задавать себе какие бы то ни было вопросы. Он старался похоронить на дне своей памяти картины, которые с поразительным упорством всплывали снова и снова. Пустая комната, пустая лестница, пустой дом. А стоило ему случайно взглянуть на часы, как все та же мысль поражала его: пятнадцать секунд, чтобы исчезнуть… как на заводе!
Около полудня появился хирург. Он еще не успел снять белую шапочку, и халат его был в розовых пятнах.
— Комиссар Марей.
Они пожали друг другу руки.
— Есть надежда? — спросил Марей.
— Один шанс из десяти. Парень потерял много крови. Он алкоголик. Рана сама по себе хоть и тяжелая, но не смертельная. Я боюсь осложнений.
— Когда он придет в сознание?
Хирург с улыбкой развел руками:
— Вы слишком уж многого от меня хотите.
Он снял шапочку, расчесал пальцами светлые волосы и вдруг стал похож на мальчишку, глаза у него были голубые и очень ясные.
— Может быть, к вечеру… Вы собираетесь его допрашивать? Это исключено.
— Только одну минуту.
Голубые глаза смотрели сурово.
— И речи быть не может.
— Если бы вы знали, с чем это связано! — настаивал Марей.
— И знать не желаю. И еще, прошу вас, уберите инспектора, которого мне навязали. В палате не должно быть посторонних.
Марею нравилась властность других людей. Он смирился.
— Спасите его, — сказал он. — Обещаю вам, мы ничем не будем мешать.
И началось ожидание, кошмарное ожидание. Поначалу Марей изобретал тысячу всяких дел, чтобы как-то себя занять. Он еще раз проверил все меры безопасности, принятые Фредом. За кварталом, окружавшим больницу, где лежал в агонии Монжо, была установлена постоянная слежка. Марей составил новый рапорт, тщательно изучил весь больничный персонал, имеющий доступ к Монжо. Ведь если убийца исчезал, когда ему вздумается, он точно так же в любую минуту мог и возникнуть. Коридор, где находилась палата Монжо, охранял инспектор, дежуривший в бельевой. Каждые два часа Марей докладывал обо всем Люилье. Но начиная с пяти часов время словно остановилось. Иногда Марей приоткрывал дверь, смотрел на неподвижно лежавшего Монжо и со вздохом снова закрывал ее. Фред принес вечерние газеты. Печать опровергала недавние сообщения, теперь уже речь шла лишь об опытном цилиндре и опасность будто бы представляла только радиоактивность. Население призывали к спокойствию. Впрочем, все необходимые меры уже приняты, и расследование ведется успешно.
— Поглядели бы на людей! — добавил от себя Фред. — У всех поджилки трясутся. Газетные киоски берут штурмом.
Марей рассеянно просмотрел еще не просохшие газетные листы. То, что происходило за стенами больницы, его не интересовало. Круг его забот ограничивался длинным коридором с резиновой дорожкой и палатой. Тем не менее часов около шести раздался телефонный звонок, еще больше его растревоживший. Пуля, извлеченная из груди шофера, была выпущена из того же самого револьвера, из которого убили Сорбье. Эксперт не сомневался в этом. И в том и в другом случае оружие оставило на пуле характерную зазубрину.
Значит, Марей был прав. Оба эти дела связаны между собой. Но каким образом? Монжо не мог убить Сорбье, потому что оружие принадлежало тому, кто стрелял в него самого. А следовательно, и цилиндра он не похищал, так как теперь уже очевидно: убийца Сорбье и был вором. Что же это означает? И стоит ли дожидаться, пока Монжо придет в сознание? Снедаемый сомнениями, Марей так и эдак обдумывал все те же нелепые догадки и бредовые предположения. Может быть, Монжо написал Сорбье, чтобы предупредить его о визите таинственного посетителя?.. Глупо!.. И почему письмо заказное?.. В каких случаях люди посылают заказные письма? Если имеют дело с человеком упрямым или недобросовестным. Или же если хотят быть уверенными в том, что письмо передадут адресату в собственные руки… Это заказное письмо все усложняло. Марей на цыпочках снова подошел к палате и заглянул туда, пытливо всматриваясь в профиль шофера, надеясь, что родится какая-то новая мысль… Может быть, это два совсем разных дела? В доме у Сорбье Монжо мог украсть какой-нибудь документ, который потом пытался продать инженеру. Отсюда это письмо. А убийца тем временем задумал и осуществил похищение? И все-таки оба эти дела так или иначе связаны воедино с того самого момента, когда раздался второй выстрел. У комиссара разболелась голова.
— Не изводите себя так, — посоветовал Фред. — К чему?
Около восьми часов в палате Монжо появился хирург, а вслед за ним два санитара с передвижным перевязочным столиком. Марей остался в коридоре, его терзало беспокойство, словно он был ближайшим родственником Монжо. Он прислушивался к металлическому стуку инструментов, к звону каких-то склянок. И как назло, в этой проклятой больнице не разрешали курить! Когда хирург вышел, Марей вопросительно посмотрел на него.
— Все в том же состоянии. Сердце работает вяло. Температура держится… Ему будут переливать плазму.
— Он не заговорит?
— Ему и так нелегко поддерживать в себе жизнь. Он, можно сказать, на краю могилы.
Марей задумался: отправиться спать или остаться дежурить? Он выбрал среднее — спать в больнице. Ему поставили кровать в крохотной комнатушке, и он все время слушал, как на колоколенке били часы. В полночь он совершил обход. Монжо так и не шелохнулся. При свете ночника глаза его казались глубоко провалившимися. В конце коридора инспектор читал газеты.
— Ничего нового? — прошептал Марей.
— Ничего, шеф… А вы знаете, что Париж патрулируют отряды со счетчиками Гейгера, не видели? Это и в самом деле так серьезно?
— Более чем! — буркнул Марей.
Он неслышно удалился, снова лег и заснул только на рассвете. Его. разбудил инспектор.
— Шеф… шеф… Монжо приходит в себя.
Взлохмаченный, небритый, с горьким привкусом во рту, Марей бросился в палату. Медицинская сестра вытирала вспотевшее лицо Монжо. Она сделала Марею знак ступать тихонько. Монжо открыл глаза и уставился в потолок. Он пытался выбраться из поглотившего его тумана, рот его скривился, обнажив острый клык. Сестра смочила ему губы, и раненый издал языком какой-то чмокающий звук. Марей опустился на колени, но уловил лишь короткий стон. Затем веки раненого медленно опустились, и Монжо потерял сознание. Стиснутые в кулаки руки разжались и упали по бокам.
— Он умирает? — спросил Марей.
— Дела его не блестящи, — прошептала сестра, отламывая головку ампулы.
Комиссар совсем пал духом и ушел. Он выпил чашку кофе в обществе Фреда, который провел ночь у себя дома и явился за распоряжениями.
— Что в газетах? — спросил Марей.
— Они ругают правительство: не заботится об охране населения, всюду беспечность, халатность, в общем, сами знаете. Охота на тех, кто несет ответственность, началась.
— Хорош я, нечего сказать, — вздохнул комиссар.
Он наспех, без зеркала, побрился, взяв у привратника скверную механическую бритву, от которой тут же, как от терки, воспалилась кожа. Потом позвонил Люилье — тот просто из себя выходил.
— Пусть его колют, отпаивают лекарствами, — кричал Люилье, — лишь бы заговорил!
— Обратитесь к хирургам, — ответил на это Марей.
С завода позвонил Табар, чтобы получить какие-то сведения, но Марей послал его подальше. Заложив руки за спину, он бродил по больнице и, стиснув зубы, так и кипел от злости. Он поклялся себе довести это дело до конца, даже если придется потратить свой отпуск. Но если Монжо умрет, с чего тогда начать расследование?.. Черт возьми, а телефонный звонок?
— Фред!
Он вернулся в комнату, служившую ему кабинетом, глаза его блестели.
— Беги в бистро на улице Броссолет и допроси хозяина. Вчера вечером он слышал голос убийцы. Возможно даже, он уже видел его раньше в компании Монжо. Поторапливайся!
Марей дал себе время насладиться первой сигаретой за день и, шагая взад и вперед по двору, придумал новую версию: Монжо должен был ждать убийцу где-то неподалеку от завода. Он погрузил цилиндр в машину и увез, а преступник тем временем мог вернуться на завод через главный вход. Надо будет проверить, чем занимались в это время все служащие, включая и руководство. Табар, верно, проделает эту гигантскую работу…
Размышления Марея были прерваны. Его позвали: Монжо как будто приходил в себя. Марей побежал по коридорам и только по дороге заметил, что забыл надеть галстук. Монжо выглядел уже не таким мертвенно-бледным. Дастье, молодой хирург, кончал перевязку.
— Он слышит, — сказал хирург. — Попытайтесь, только недолго.
И Марей начал что-то путано говорить, он уже не знал, с чего начать. Монжо повернул голову. Глаза у него были мутные, рассеянные, и все-таки они следили за движениями комиссара.
— Монжо, — прошептал Марей, — я был там… когда в вас стреляли… в саду… Вы меня слышите?
Монжо опустил веки.
— Хорошо… Я следил за вами… Как зовут того, кто покушался на вас?.. Назовите только имя, и на сегодня довольно.
Дастье и обе санитарки подошли ближе. Раненый пытливо вглядывался в лица, со всех сторон склонившиеся над кроватью, словно с огромным трудом пытался отделить образы, возникшие перед ним наяву, от тех, что осаждали его в забытьи.
— Только имя, — повторил Марей.
Монжо мотнул головой справа налево.
— Он отказывается, — шепнула санитарка.
— Скорее всего, просто не знает, — сказал Дастье.
— Имя? — жестко произнес Марей.
Дастье взял руку Монжо, щупая пульс, и Монжо ответил ему неким подобием улыбки. Марей еще ниже склонился над ним.
— Послушай, Монжо… Ты ведь знал его?.. Закрой глаза, если ты его знал… То, что я от тебя требую, совсем нетрудно… Ты не мог его не знать. Так что закрой глаза, и все.
Глаза Монжо оставались широко открытыми.
— Нечего рассказывать мне сказки, — проворчал Марей. — Он-то тебя отлично знал.
Монжо закрыл глаза.
— Он тебя знал, а ты его нет?
И тогда без всякого выражения, голосом странным, похожим на рыдание, Монжо произнес:
— Нет.
Гримаса боли скривила его рот.
— Оставьте его, — приказал Дастье. — Он уже обессилел.
Он подтолкнул комиссара к выходу. Марей тотчас же стал звонить Люилье.
— Все в порядке, — говорил он возбужденно, — он скоро сознается. Он уже ответил.
— Он знает убийцу?
— Уверяет, будто не знает, но это ложь. Я не мог его долго допрашивать — он еще очень слаб. Но сегодня вечером я за него возьмусь. Не забудьте побеседовать с хирургом. Его зовут Дастье. Парень умный, готов помочь нам… Что слышно у Табара?
— Ничего.
— Я вас предупреждал, — заявил Марей и повесил трубку.
С этого момента между раненым и полицейским начался опасный поединок. Марей был терпелив. Монжо чувствовал, что на его стороне санитарки и хирург. Дастье не отказывался помогать Марею, но, как только видел, что силы Монжо на исходе, тут же вмешивался, выпроваживал Марея из палаты, и упрямый комиссар шел в коридор, курил сигареты одну за другой, потом снова возвращался.
— Послушай-ка, мой дорогой Монжо. Не притворяйся, что спишь. Этот номер не пройдет. Ты видел того человека вот так, как я сейчас вижу тебя… Опиши его.
И Монжо, вздыхая и морщась от боли, словно в нерешительности, отрывисто отвечал:
— Небольшого роста… в плаще.
— Какого цвета?
— Черного.
— С поясом?
— С поясом…
— В шляпе?
— Да.
— В фетровой?
— Да.
— Надвинутой на глаза?
— Да.
— Он был с усами, с бородой?
— Нет… Бритый…
Марей сжимал кулаки. Он догадывался, что Монжо лжет, болтает просто так все, что ему в голову взбредет. К тому же шофер сам себе противоречил, один день говорил одно, другой день — другое, а когда Марей повышал голос, так жалобно смотрел на медсестру, всегда сопровождавшую комиссара, что та тут же требовала прекратить допрос.
— Как вы не понимаете, что это негодяй! — возмущался Марей.
— Может быть. Но здесь он имеет право на снисхождение.
И Монжо, здоровье которого теперь восстанавливалось прямо на глазах, упорно разыгрывал из себя тяжелобольного, а если Марей становился слишком настойчив, вдруг начинал стонать.
— Хорошо, — говорил Марей. — Отдохни. Через четверть часа я вернусь.
И вскоре действительно возвращался, с улыбкой потирая руки.
— Ну как? Теперь лучше?.. Давай поговорим.
Все начиналось сызнова: приметы незнакомца, его походка, манера говорить… Монжо в конце концов невольно вступал в игру.
— Где он тебя ждал?
— Перед дверью.
— Почему вдруг такое позднее свидание, в десять часов вечера?
— Днем он был занят.
— Откуда ему стало известно, что ты обедаешь «У Жюля»?
— Не знаю.
— Он звонил тебе впервые?
— Да.
— Чего он хотел?
— Нанять меня в шоферы.
— Почему ты его впустил?
— Нельзя же было разговаривать на улице!
— Ладно. Что вы друг другу сказали?
— Ничего. Он вынул револьвер.
— Вот так сразу?
— Да.
— Неправда. Я видел с улицы, как ты размахивал руками.
— Я хотел помешать ему выстрелить. Обещал ему деньги… Пытался выиграть время… А потом он подошел и выстрелил мне прямо в грудь. Клянусь вам, что это правда.
Марей шел к телефону и повторял Люилье ответы Монжо.
— Он лжет! — кричал Люилье. — Послушайте, Марей, надеюсь, вы не дадите обвести себя вокруг пальца…
— Хотел бы я видеть вас на моем месте!
Совсем отчаявшись, Марей пытался вместе с Фредом подвести итоги.
— Что мы можем утверждать с уверенностью?
— Ничего, — невозмутимо говорил Фред. — Хозяин бистро слышал лишь приглушенный голос, «едва различимый», как он выразился. Кто-то попросил Монжо к телефону, и все. А Монжо знай себе твердил: «Хорошо… Хорошо… Ладно…» Так что, не считая выстрела, все остальное — чепуха.
Марей не мог не согласиться с Фредом. Но Монжо упорствовал в своих показаниях. Марей тоже не отступался, хотя иногда при виде шофера, утопающего в подушках и взирающего на него спокойно, с полным самообладанием и чуть-чуть насмешливо, ему нестерпимо хотелось схватить того за горло.
— Поговорим о заказном письме. Надеюсь, ты не станешь отрицать, что посылал его?
— Нет.
— Ну? И что же там было?
— Оскорбления, угрозы… Обыкновенное дурацкое письмо! Я обозлился, что меня прогнали. Вот и писал всякую ерунду, что в голову пришло.
— И, однако, ты позаботился отправить его под вымышленным именем.
— Господин Сорбье мог пожаловаться.
— Значит, и письмо свое ты не подписал?
— Конечно нет. Я не собирался причинять зла господину Сорбье. Когда я узнал, что его убили, я был огорчен.
Все это он выложил с полным спокойствием, поглядывая на комиссара с наглой ухмылкой. Марей кивал, делая вид, будто принимает всерьез его объяснения.
— Как ты поступил на службу к мсье Сорбье?
— Случайно. Завод от меня в двух шагах. Сначала я пробовал наняться туда. Свободных мест не оказалось, но мне сказали, что господин Сорбье ищет шофера.
Марей проверил. Так оно и было. Монжо и в самом деле явился на завод. Сорбье он, конечно, показал поддельное удостоверение. Но в этом он, разумеется, тоже не захочет признаться.
Марей продолжал настаивать.
— Где ты был в два часа в тот день, когда убили господина Сорбье?
Монжо улыбнулся:
— На скачках в Ангиене. Я знал, что надо ставить на Аталанту и Фин Озей.
Фред проверил его алиби. Оно не вызывало сомнений. Монжо видели в конюшнях, он болтал с конюхом. Значит, его бесспорно не было в Курбевуа.
— Ты наблюдал за заводом в бинокль?
— Я? Делать мне, что ли, нечего? Бинокль мне был нужен на скачках.
Почва ускользала из-под ног Марея. Как-то вечером он вышел из больницы и встретил Бельяра в баре на Елисейских полях.
— Кажется, я все брошу, — вздохнул он.
— Как? — изумился Бельяр. — Ты его не арестуешь?
— Это невозможно. Улик против него нет. Теперь он стал вроде бы жертвой. В больнице на меня смотрят косо.
— И все-таки…
— Да-да… Он в этом деле замешан. Это так же верно, как то, что ты сейчас сидишь передо мной. Но поди докажи, что это так. Он написал письмо Сорбье. Ну и что? Его ранили такой же точно пулей, какой был убит Сорбье. Ну и что? Почему бы ему не утверждать, что убийца Сорбье преследует теперь его близких? Что завтра настанет очередь старой Мариетты или Линды?.. Он может рассказывать все, что ему в голову взбредет!
— Так что же?
— А то, что завтра он выходит из больницы. В добром здравии и чист, как снег.
— А ты?
— Я! — с горечью произнес Марей. — Я чувствую, что вполне созрел для отставки.
Монжо вышел из больницы и вернулся домой. Фред не терял его из виду и звонил Марею по нескольку раз на день. Но там, «наверху», Монжо уже никого не интересовал. И сколько бы ни доказывал Марей, что шофер лжет, что по каким-то непонятным причинам он покрывает убийцу, Люилье только пожимал плечами. В его глазах Монжо стал жертвой, которую нужно охранять, а не преследовать. Все ждали, что расследование, которое вел Табар, прольет свет на это дело. Он проделал гигантскую работу: проверил, чем были заняты подсобные рабочие, служащие, инженеры — словом, все, кто присутствовал на заводе в день преступления. Было точно установлено, кто куда и когда ходил, прохронометрировали и проанализировали каждый шаг, в результате на столе директора выросла гора бумажного хлама. В то же время с десяток инспекторов обследовали все окрестности завода; они обшарили бистро, гаражи, допросили водников, но цилиндр так и не нашли. Волнение не спадало. Газеты опубликовали точное описание цилиндра. Сообщившему необходимые сведения, которые помогут отыскать его, была обещана премия в десять тысяч. Беседовали не только с Линдой, но даже со старой Мариеттой. Поговаривали о посмертном награждении Сорбье. Марей пребывал в ярости, сносил оскорбление за оскорблением и все-таки упорствовал в своем решении идти до конца. Может, он и не гений, но уж свою добычу не упустит. А добычей этой был Монжо, умиротворенный, уверенный в себе Монжо, демонстративно не желавший замечать слежку, которую за ним установили. Вставал он поздно и совершал недолгую прогулку по набережной. Потом завтракал «У Жюля», играл в карты с завсегдатаями. Так наступало время аперитива. Он вместе с другими слушал по радио результаты скачек. Часов в десять не спеша возвращался домой. И никаких писем. Никаких телефонных звонков. Ничего.
— Никогда я так не изнывал от скуки, — жаловался Фред.
— А я что, по-твоему, веселюсь?
Монжо! Марей только о нем и думал. Он чувствовал, что убийца Сорбье ищет возможности войти в контакт с шофером: то ли для того, чтобы купить его молчание, то ли для того, чтобы окончательно заставить его замолчать. Но если Монжо знал того, кто хочет его убить, почему он казался таким спокойным? Ибо шофер отнюдь не походил на человека, снедаемого тревогой. Он не принимал никаких мер предосторожности, даже не запирал на ключ садовую калитку. Безмятежность его казалась чудовищной. Шли дни. Париж совсем опустел. В листве деревьев появились уже рыжие пятна, и местами столичные авеню обрели вдруг какое-то провинциальное очарование. Мареем овладела апатия, ему казалось, будто он дремлет с утра до вечера. Иногда он встречался с Бельяром, приглашая его выпить по стаканчику виски.
— Как чувствует себя малыш?
— Все в порядке. Хочу снять в сентябре какой-нибудь домишко в Бретани.
— Посоветовал бы и Линде сделать то же самое. А то здесь эти журналисты, статьи о Сорбье… Мне ее жалко.
— Я поговорю с ней. У нее в горах есть шале.
— Что слышно на заводе?
— Ничего нового. Табар старается вовсю. Всем отравляет жизнь. А у тебя как? Чем занимаешься?
— Да, как видишь, все тем же.
— Монжо?
Марей не решился признаться, что по-прежнему занят Монжо, и неопределенно махнул рукой:
— Оставим Монжо в покое. Он чуть с ума меня не свел, этот тип!
Возвращаясь домой, Марей звонил Фреду, слушал, кивая головой, и шел принимать душ. Но заснуть ему не удавалось. И все из-за этих четырнадцати или двадцати секунд… В голове у него все путалось, и, чтобы успокоиться и любой ценой найти себе оправдание, он убеждал себя, что ему еще недостает какой-то самой главной улики и что ни один человек на его месте не смог бы добиться большего. Наконец кое-что произошло. Около четырех часов дня во время очередной своей прогулки Монжо звонил из телефонной будки. Наблюдение вел инспектор Гранж. Он сообщил об этом, но случай был настолько незначителен, что сделать какие-либо выводы было невозможно.
— И долго он говорил по телефону?
— Нет! — сказал Гранж. — Минуты три, должно быть.
— Вы его видели?
— Со спины.
— Когда он вышел, какой у него был вид?.. Испуганный или довольный?.. Ну, вы сами понимаете, что я имею в виду.
Инспектор Гранж прекрасно знал свою работу, но обычно он не изучал выражения лиц тех, за кем следил.
— Ладно, — сказал Марей. — Я сам займусь им.
Раз Монжо кому-то звонил, значит, что-то готовилось. По крайней мере, Марей всеми силами души желал этого. Фред был настроен более скептически.
— Верно, хотел поставить деньги на какую-нибудь клячу, — осторожно сказал он, боясь огорчить комиссара. Но Марей и слышать ничего не желал. В восемь часов они проходили мимо бистро на улице Броссолет, и Марей вздрогнул. В глубине зала Монжо ужинал в полном одиночестве, а хозяин читал газету. Сцена эта до такой степени напоминала ту, другую, которая предшествовала покушению, что Марея охватил суеверный ужас. Вот-вот все начнется сначала. Но где? И как? Он чуть было не ушел, чтобы подготовить западню в доме шофера. Но если Монжо и договорился о новом свидании, он, по всей вероятности, назначил его где-то в другом месте. Марей потащил Фреда к стройке, где однажды он уже ждал Монжо вместе с Бельяром.
— Вы что-то нервничаете, патрон, — заметил Фред.
— Есть от чего, — вздохнул Марей.
Он присел на тачку и добавил:
— Нечего стоять, садись. Ждать придется долго.
В этом он ошибался, потому что через полчаса Монжо вышел из бистро. Марей позволил ему пройти метров пятьдесят, потом двинулся следом за ним, а Фред тем временем сел в машину.
Монжо свернул на улицу Виктора Гюго и пошел в сторону центра. Значит, он не собирался возвращаться домой. Во всяком случае, не сразу. Монжо шел, словно прогуливаясь, засунув руки в карманы. И ни разу не оглянулся. Верно, он был уверен в том, что уж теперь-то полиция окончательно перестала интересоваться им. Тем не менее Марей не пренебрегал ни одной из привычных предосторожностей. Время от времени он останавливался, давая Монжо уйти вперед.
У Порт-д’Аньер стояли цепочки такси. Монжо не спеша сел в первое попавшееся. Марею не потребовалось даже делать Фреду знаки. Тот уже остановился рядом с ним. Комиссар немного отодвинул своего помощника и сам сел за руль.
Он сразу же дал газ. Ничего не поделаешь, придется жать до предела. Но жать не пришлось. Такси выехало на авеню Ваграм и медленно двинулось к площади Звезды. По всей видимости, Монжо не просил шофера ехать быстрее.
— Ничего не понимаю, — признался Фред.
— Поймешь, когда надо будет, — нахмурив брови, сказал Марей.
Движение было небольшое. Такси «Пежо-403» могло бы сразу оторваться от них. Но оно шло со скоростью не больше пятидесяти километров, и это особенно бесило Марея. Он предпочел бы жестокую схватку, какое-нибудь решительное действие, которое привело бы хоть к какому-то результату. Такси выехало на Елисейские поля и замедлило ход. Марей совсем прижался к тротуару, готовый в любую минуту остановиться, но серая машина все еще катила в тридцати метрах от них.
— Запиши номер, — сказал Марей.
Можно было даже разглядеть голову и спину Монжо. Он, по всей видимости, рассматривал дома. Потом наклонился к шоферу, видно давая какое-то указание. Такси остановилось возле кинотеатра.
— Ну вот, — сказал Фред. — Рандеву будет в кино.
Монжо расплатился, беззаботно пересек тротуар, зажав в зубах трубку. Он стал изучать афиши. Марей пристроился между двумя машинами и не запер дверцы на ключ, чтобы в случае необходимости выиграть время. Укрывшись в тени дерева, у самого тротуара, двое мужчин следили за Монжо. Тот, отогнув рукав, посмотрел на часы, заколебался, как им показалось, но все-таки вошел в кинотеатр.
— Беги! — сказал Марей. — Он тебя не знает. Возьми места там же, где он.
Марей медленно пошел вперед, делая вид, будто разглядывает афиши. Вернулся Фред с двумя билетами.
— Партер!
Наступил антракт. Билетерша провела Монжо на место, они узнали его коренастую фигуру на светлом фоне. В зале почти никого не было. Монжо выбрал место довольно близко к экрану. В этом ряду он сидел один. Ни впереди, ни позади него — никого.
— Тот еще не пришел, — прошептал Марей.
Они сели у прохода.
— Желаю вам повеселиться, — сказала им молоденькая билетерша с ослепительными зубами.
— Он сел там, чтобы никто не подслушал их разговора, — объявил Фред. — Зато нам отсюда легче будет заметить другого, посмотрим хоть, как он выглядит.
Кончилась реклама, и начался фильм. Марей почти не видел, что происходило на экране. Он наблюдал за проходом, разглядывал в полумраке редких зрителей, входивших в зал и следовавших за светлым пятном фонарика, которым билетерша освещала ковер. Никто из них так и не сел рядом с Монжо. Медленно тянулись минуты.
— Боюсь, что мы обмишурились! — прошептал Фред. — Чего он ждет, мерзавец?!
Сомнение закралось им в душу. Ведь мог же Монжо просто пойти в кино, точно так же, как завтра, например, мог поехать в Лоншан или Трамбле. Они зря теряли время.
— Пошли, — сказал Марей. — Подождем его на улице.
Фильм подходил к концу. На финальном поцелуе музыка зазвучала громче. Удрученные, один за другим они пошли к выходу.
— Как бы там ни было, — проворчал Марей, — но ведь звонил же он по телефону! Гранжу это не привиделось!
Ночь была такой ясной, что, несмотря на яркое уличное освещение, можно было увидеть звезды: казалось, они совсем близко. Вышел Монжо, поднял голову и, словно довольный зверь, радостно втянул в себя воздух. Потом со вкусом набил трубку и медленно побрел по Елисейским полям.
— Что будем делать, патрон?
— То же самое.
И началась слежка точь-в-точь такая же, как до кино, и точь-в-точь такая же, как та, что совсем недавно привела Монжо к убийце. Только дорога на этот раз была другой. Обогнув площадь Звезды, Монжо пошел по авеню Гранд-Арме. Время от времени Марей оборачивался. Фред сохранял дистанцию, и комиссар подумал, что если прогулка затянется, то вода в радиаторе закипит. Монжо бодро шагал вперед. Из трубки у него по временам вылетали искры. У заставы Майо он свернул, пошел вдоль решетки Булонского леса. Марея вдруг осенило: вилла Сорбье! Он шел на виллу Сорбье. Да нет! Это же глупо. А между тем… Марей заторопился. Дойдя до бульвара Мориса Барреса, Монжо пересек его наискосок и зашагал по тротуару мимо маленьких садиков. Тогда Марей замахал изо всех сил руками. Фред переключил скорость и продолжал еще скользить с выключенным мотором. Он неслышно остановился возле комиссара.
— Вилла Сорбье, — прошептал Марей.
— Что?
Ошеломленный Фред вышел из машины.
— Арестуем его? — спросил он.
— За что? Да и потом, ведь необходимо узнать, что он собирается украсть. Наверное, он что-нибудь спрятал в доме.
— Цилиндр?
Пораженные, они уставились друг на друга, потом Марей пожал плечами.
— Не думаю, — сказал он. — В день похищения Сорбье был без машины.
Они рискнули выглянуть: Силуэт Монжо неподвижно застыл перед оградой виллы. Небо затянуло облаками, стало темно. Они уже не различали Монжо.
— Он вошел, — выдохнул Фред.
Марей осторожно двинулся вперед. Он едва улавливал у себя за спиной неслышную поступь Фреда. Когда они достигли калитки, Монжо уже поднялся по ступеням и склонился над замочной скважиной, в руках у него, вероятно, была отмычка, а может быть, и ключ, который он утаил. Марей быстро оглядел фасад: все ставни на первом этаже были закрыты. На втором этаже ставни оставались открытыми, но, судя по слабым отблескам, окна были закрыты, в стеклах отражалась ночь. Дверь приотворилась, и Монжо скользнул внутрь.
— Подожди меня здесь, — сказал Марей. — Если он вырвется у меня, его схватишь ты. Если понадобится, стреляй!
Он пошел напрямик по цветнику, подобрал с земли несколько камешков и бросил их в окно Линды. Большинство сразу же упало вниз, но некоторые попали в стекло. Марей ждал со стесненной грудью. Окно вдруг отворилось, показалось светлое пятно ее лица.
— Комиссар Марей… Это вы, госпожа Сорбье?
— Что случилось?
Марей узнал приглушенный голос Линды.
— Не бойтесь… Вы хорошо меня слышите?
— Да.
— Запритесь на ключ.
— Почему?
— Делайте, как я говорю… Немедленно… Я жду… Поторопитесь.
Лицо исчезло. Марей прислушался. В доме все было спокойно. Монжо не подавал признаков жизни.
— Все в порядке.
Голос Линды дрожал, выдавая ее испуг.
— Оставайтесь в комнате, — посоветовал Марей. — Может быть, поднимется шум, но вам нечего бояться… нечего… Только выходить я вам запрещаю.
Окно закрылось. Марей отыскал глазами Фреда, тот стоял, у калитки. И вдруг лоб его покрыла испарина. На заводе, так же как в Леваллуа, кто-то следил за фасадом. «Тут нет никакой связи, — подумал Марей. — Монжо не опасен. Ведь это не он…» Марей осторожно поднялся по ступеням. Он уже протянул было руку, чтобы толкнуть полуоткрытую дверь, как вдруг услышал сильный удар, за ним последовал второй, третий. И тут же послышался крик Линды:
— Ко мне! На помощь!
«Боже! Он вышибет дверь спальни!» Мысль эта молнией вспыхнула в его мозгу. Марей бросился вперед, но в вестибюле было так темно, что ему пришлось остановиться, чтобы сориентироваться. Дом вновь содрогнулся от грохота. Марей явственно слышал прерывистое дыхание мужчины, собравшего все свои силы, чтобы выбить дверь. Должно быть, он бил плечом, дверь долго не выдержит такого натиска. Удары следовали один за другим. Они отдавались в голове Марея, у него в груди, а он терял драгоценные секунды, шаря по стене в поисках выключателя. Наконец он его нашел. Свет залил холл, лестницу. Марей побежал по лестнице вверх. Он услыхал еще два оглушительных удара, но, едва Марей очутился у поворота лестницы, наступила полная тишина. Застигнутый врасплох, Монжо, верно, готовился отразить атаку. Сжав кулаки, Марей взбежал на лестничную площадку второго этажа, залитую светом. Не в силах остановиться, он ткнулся в стенку. Вокруг него — закрытые двери, молчание. Он почувствовал слабость в ногах. Где же Монжо?.. По одну сторону — кабинет Сорбье, спальня Линды; по другую — комната для гостей… Марей провел рукой по взмокшему лицу… Осторожно! Монжо спрятался где-то здесь, в кабинете или в комнате для гостей… Марей взялся за ручку двери Линды.
— Госпожа Сорбье?.. Вы меня слышите?
— Да… мне страшно… ко мне кто-то ломился… Что случилось?
— Ничего страшного… Пока не открывайте. Только когда я вам скажу.
Он подошел к двери кабинета, схватился за ручку, толкнул ногой дверь, так что она ударилась о стену. Увидел выключатель, освещенный лестничным плафоном. Включил свет. Не переступая порога, оглядел кабинет. Комната была пуста. Он открыл дверь комнаты для гостей. Там никого не было. Оставалось окно в конце коридора. Но оно было закрыто. Марей в три прыжка достиг его. Закрыто? Нет, только створки прикрыты, оставалась небольшая щель, в которую можно было просунуть разве что руку. Он распахнул окно, свесился вниз, увидел Фреда, неподвижно застывшего на своем посту. Впервые в жизни на какое-то мгновение Марей потерял сознание и уперся кулаками в стену. С ума он, что ли, сходит? Минуту назад человек был здесь, неистовствуя у двери Линды. У него не было времени убежать. На третий этаж? Не может быть. Марей услыхал бы его шаги на лестнице. Тем не менее он вернулся назад, поднял голову. На площадке верхнего этажа сверкала еще одна лампочка. Там тоже никого не было, совершенно никого. Сгорбившись, Марей медленно стал подниматься по навощенной до блеска лестнице, на которой разъезжались ноги. Наверху он тоже никого не обнаружит. Вдруг перед ним возник образ старой Мариетты, и он бегом преодолел последние ступени. Комната служанки была пуста, кровать тщательно застелена. Мариетты на вилле не было. Марей осмотрел бывшую комнату Монжо, чердак. Никаких следов беглеца. В полном смятении Марей снова спустился. Он тихонько постучал в дверь Линды.
— Откройте.
Дверь распахнулась. На пороге в ажурной ночной сорочке, босиком стояла Линда, она была очень бледна. Марей смущенно остановился на пороге.
— Извините меня…
Линда обогнула широкую кровать, стоявшую посредине комнаты, подошла к шкафу, достала оттуда пеньюар, поспешно накинула на себя и вернулась к комиссару. Губы ее дрожали.
— Кто-то пытался взломать мою дверь.
— Это Монжо.
— Монжо?.. Вы арестовали его?
Ничего не ответив, Марей шагнул к окну, открыл его. Небо очистилось. Посреди аллеи с пистолетом в руках стоял Фред, он наблюдал за фасадом. Заметив Марея, он сделал шаг вперед.
— Вы схватили его, патрон?
Марея словно ударили.
— Ты ничего не видел?
— Ничего, — ответил Фред.
— Ты в этом уверен?
— Еще бы.
— Ладно. Стой там.
Марей обернулся. Застыв у кровати, Линда смотрела на него с нескрываемым ужасом.
— Где Мариетта? — спросил Марей. — Я осмотрел весь третий этаж. Она уехала?
— Да. Я отправила ее вперед. Вы, верно, знаете, у нас в горах небольшое шале… Старый дом, который принадлежал мужу. Завтра я собиралась уехать из Парижа… Надо уладить вопрос о наследстве. Нотариус мужа живет в Лон-ле-Сонье.
— Поезжайте завтра, — отрезал Марей. — Но возвращайтесь как можно скорее. Здесь вас легче защитить.
— Вы думаете, что…
Марей спохватился:
— Нет… Вашей жизни ничто не угрожает. Завтра же Монжо будет арестован, но…
— Для чего он пробрался сюда?
— Это такое запутанное дело, — признался Марей. — Во всяком случае, успокойтесь. Мы с вами. Я оставлю инспектора до самого вашего отъезда. Надеюсь, что больше мне не придется беспокоить вас, мадам. Завтра утром я задам вам несколько вопросов… Поверьте, мне очень неприятно…
Он уже не чаял, как уйти. Она сама протянула ему руку. Он обрадовался, очутившись на площадке, и ничуть не удивился, когда услышал, как щелкнул ключ. Бедная женщина! Еще бы ей не запираться! Марей осмотрел первый этаж, но ничего не обнаружил. Наружная дверь кухни, расположенной в боковой части виллы, была заперта на ключ. Марей открыл ее, обогнул дом, позвал Фреда.
— Ну как, патрон?
— А вот так. Монжо скрылся.
— Не может быть.
— Конечно, не может. Но факт остается фактом: он скрылся. Пойдем осмотрим гараж.
Гараж тоже был заперт на ключ. Фред с трудом его отпер. Они включили свет, заглянули в «DS» и даже открыли багажник, чтобы ничего не упустить.
— Ну что ж, Фред, дружище, вакансия открыта, — сказал Марей. — Я ухожу из полиции,
— Не говорите глупостей
— У меня нет другого выхода. Теперь мне будут смеяться в лицо. Счастье еще, что мне удалось спасти госпожу Сорбье. В другой раз может не повезти.
— Ну нет! Другого раза не будет.
— Как знать!
Они тщательно заперли гараж, и Марей пнул ногой гальку. Его вдруг охватила ярость.
— Посмотрим еще раз! — воскликнул он.
Но, сколько они ни искали во всех комнатах, им так и не удалось обнаружить никаких следов Монжо.
— Ведь не приснилось же мне все это, Фред. Ты сам тоже слышал. Да и госпожа Сорбье…
— Настолько хорошо слышал, что чуть было не прибежал вам на помощь.
— Так в чем же дело?
Два предшествующих поражения Марей пережил, не жалуясь. Но теперь это переходило всякие границы. Сорбье был убит. Пусть так. Монжо ранили. Пусть так. Но тогда хоть существовали горькая реальность, вещественное доказательство преступления: подобрали тело убитого, обнаружили раненого. А вот если живое существо из плоти и крови улетучивается, словно дым, исчезает среди четырех стен в доме, где нет никаких хитрых тайников, тут можно свихнуться. Марей не мог заставить себя уйти с виллы, и гнев его обернулся отчаянием. С того момента, как он услыхал последний удар в дверь, и до того мгновения, когда он увидел пустую площадку, прошло не больше пяти секунд. В этом он был абсолютно уверен. Это был непреложный факт. А за пять секунд Монжо не мог даже успеть спрятаться в одной из пустых комнат второго этажа. Причем другого выхода оттуда не было. Здесь кабинет, комната для гостей и запертая спальня Линды; там — приоткрытое окно, у которого стоял Фред. Пять секунд! Не четырнадцать, как на заводе. И не пятнадцать — двадцать, как в доме Монжо. Тут уж речь шла о полном исчезновении, можно сказать, о расщеплении на месте.
— Ну и везет же мне, — повторял Марей. — Да, таких людей, как я, надо отправлять на покой.
— Хватит, патрон! — уговаривал его Фред. — Меня это тоже огорошило. Только не надо поддаваться.
— Разве ты не понимаешь, что теперь все поставлено под сомнение и надо начинать сначала.
— Как это?
— Да так! Монжо только что доказал нам, что может каким-то чудом исчезать из закрытого помещения, за которым следят. Значит, это он убил Сорбье.
— А как же алиби?
— Еще один трюк.
— А его рана?
— Еще один способ нас провести.
— Тут уж вы преувеличиваете, патрон. Он мог и умереть.
— Ладно! Пошли отсюда. Впрочем, нет. Располагайся внизу и жди подкрепления.
Марей сбежал по ступеням, и тут силы оставили его. Он опустился на последнюю ступеньку, руки его бессильно повисли, глаза остекленели. Перед ним простирался цветущий сад, и белые розы, казалось, плавали в воздухе. Внезапно похолодало. Город спал. По небу тянулись длинные ленты облаков. Марей ни о чем больше не думал. Он устал, все ему опротивело. Он чувствовал себя жертвой чудовищной несправедливости. Мало того, он еще был в ответе за Линду. Сегодня покушение сорвалось, да и то! А завтра может удасться. Это какой-то рок! Потому что сила была не на стороне Марея. Преступник, пользуясь необычными средствами, тайно продолжал свое ужасное дело. Марей поднялся и, прежде чем сесть в машину, несколько раз обернулся назад. Ему казалось, что из окна кто-то смотрит на него, смеясь над его поражением.
— Войдите! — крикнул Люилье.
Марей сразу же узнал маленького Рувейра, сидевшего в кресле у стола и нетерпеливо игравшего своими перчатками. У окна, повернувшись ко всем спиной, стоял человек с плечами атлета и барабанил по стеклу.
— Садитесь, — сказал Люилье, казавшийся еще более невозмутимым, чем обычно. — Ваш звонок до такой степени поразил меня, что я просил этих господ прийти послушать вас. С господином Рувейром вы уже встречались, а вот господина Лартига, начальника канцелярии префекта полиции, вероятно, не знаете.
Лартиг резко повернулся на каблуках и с видом крайнего изнеможения неопределенно кивнул головой. Он стоял против света, и лицо было скрыто в тени, но враждебность его явственно ощущалась. Люилье, держа в руках разрезной нож, продолжал монотонным голосом:
— Я обрисовал в общих чертах ситуацию… Напомнил совершенно исключительные обстоятельства, при которых был ранен Монжо. Вам было поручено следить за Монжо… дело, казалось бы, нехитрое… и вот теперь, если я правильно вас понял, Монжо исчез.
— Он улетучился, — уточнил Марей с грустной улыбкой. — Слово это может показаться смешным, но я не нахожу другого.
Наступило молчание. Трое мужчин смотрели на комиссара, и Марею казалось, будто он держит очень трудный экзамен перед какой-то беспощадной комиссией. Лартиг сделал три шага и сел на краешек стола; у него были рыжие, коротко остриженные волосы, тяжелая челюсть, мешки под глазами. Он, пожалуй, слишком хорошо одет для чиновника.
— Этот Монжо, — медленно произнес он, — был единственным человеком, который что-то знал относительно похищения цилиндра?
Люилье открыл было рот, но Лартиг поднял руку:
— Дайте ему ответить.
— Я так считаю, — сказал Марей.
— И вы позволили ему бежать?
— Прошу прощения, — возразил Марей. — Он не бежал… Он исчез.
Все трое переглянулись.
— Что вы хотите этим сказать?
Марей встал, подошел к столу.
— Если я не нарисую плана виллы, — сказал он, — вы не поймете.
И крупными штрихами он набросал на бюваре шефа расположение комнат. Рувейр не шелохнулся, но Лартиг, опершись на свои веснушчатые кулаки, внимательно изучал набросок.
— Фред стоял здесь… Можете его спросить… У этого парня ясная голова. Он, как и я, слышал удары. Монжо пытался выломать дверь спальни, а госпожа Сорбье звала на помощь… Если моего свидетельства недостаточно, остается еще два бесспорных свидетеля.
— Но мы вам верим, — прошептал Люилье.
Кончиком карандаша Марей отметил на плане свое передвижение по дому.
— Я включил свет, потом пересек вестибюль… Заметьте, что вся лестничная клетка была освещена и обе площадки тоже… Я все еще слышал удары… Мне потребовалось… Ну, скажем, три или четыре секунды, чтобы добраться вот сюда, до поворота лестницы… Удары прекратились. Еще через две секунды я поднялся на второй этаж, но там уже никого не было…
— Вы все обшарили, — произнес Люилье, словно пытался подсказать нужный ответ.
— Дом был пуст, — отозвался Марей. — Абсолютно пуст. Спрятаться там негде. Я полагаю…
Он хотел было сказать: «…что знаю свое ремесло». Но предпочел промолчать.
— Значит, он ушел через окно в коридоре, — снова начал Люилье. — По телефону вы мне сказали, что это окно было приоткрыто.
— Под окном стоял Фред, — возразил Марей.
Молодой Рувейр закурил сигарету и время от времени зевал, прикрывая рот рукой.
— Во всех трех случаях фигурирует окно, — заметил Люилье. — И во всех трех случаях перед окном кто-то сторожит: в первый раз — Леживр, во второй — Бельяр, а на этот раз — Фред, помощник комиссара.
— Это все чепуха, — заявил Лартиг. — Чистейшее совпадение, и все. Не станете же вы утверждать, что ваш преступник заранее подготавливал такую возможность побега. Да и о какой возможности может идти речь, если вы уверяете, что через окно ему все равно уйти было нельзя. Что же вы предлагаете?
Люилье взглянул на Марея.
— Ничего, — сказал Марей. — Я просто констатирую.
— Это самое легкое, — бросил Рувейр из глубины своего кресла.
Засунув руки в карманы, Лартиг расхаживал по комнате до окна и обратно, потом вдруг остановился.
— Согласитесь, комиссар, это вызывает недоумение! Как только вы оказываетесь на месте преступления, происходят вещи, превосходящие всякое понимание.
— На заводе меня не было, — спокойно заметил Марей. — Но это не помешало человеку исчезнуть средь бела дня на глазах у нескольких свидетелей.
— Почему, — прервал его Лартиг, — вы не арестовали Монжо вчера вечером?
— У меня не было ордера на арест.
— Хорошо. Но если человек проникает ночью в чужой дом, он тем самым становится преступником. Значит, у вас были все основания.
— Основания! Это еще как сказать, ведь в конечном счете Монжо ничего не украл и никому не причинил вреда. Я хотел поймать его с поличным.
— Я вас не осуждаю, — сказал Люилье.
Лартиг проворчал что-то такое, что вызвало улыбку у маленького Рувейра, и, остановившись у письменного стола, сказал:
— Подведем итоги. Монжо писал Сорбье… потом его самого чуть не убили… Затем он хотел убить госпожу Сорбье… Разумеется, я придерживаюсь самых очевидных фактов. Что же из этого следует?
— Ничего, — вздохнул Люилье.
— Таково и мое мнение. Ничего. Это в том случае, если придерживаться вышеперечисленных фактов. Но насколько они соответствуют действительности?
— Позвольте! — прервал его Марей.
— Разве это факты? — продолжал Лартиг. — А может быть, точнее будет назвать их персональной точкой зрения комиссара Марея? Я не отрицаю, что Монжо получил пулю в легкое. Но кто в него стрелял? Этого мы не знаем. Нам возразят: «Монжо, вероятно, помогал убийце Сорбье. И наверное, это он спрятал цилиндр. А убийца, естественно, хотел от него избавиться». И в заключение: «Получается, Монжо собирался убить госпожу Сорбье». Согласитесь, Марей, что вы запутались… Дайте мне договорить. Запутаться каждый может, я вас и не упрекаю. Только признайтесь в этом откровенно, вместо того чтобы выдумывать эти нелепые истории… Убийца, который улетучивается… свидетели, которые ничего не видели…
— Пусть будет так, — сказал Марей. — Все это я выдумал, чтобы скрыть свои неудачи. Мой друг Бельяр солгал, чтобы доставить мне удовольствие. Фред тоже. А заодно и госпожа Сорбье…
Лартиг подошел к Марею, положил ему руку на плечо.
— Послушайте, Марей… Представьте себе, что завтра в газетах напечатают ваши показания… И представьте, что люди прочтут примерно следующее: «Монжо не мог выпрыгнуть из окна. Он не мог спрятаться ни в одной из комнат второго этажа, так же как не мог спуститься на первый или подняться на третий…» Что, по-вашему, должна думать публика?
— Монжо — человек, проходящий сквозь стены, — прошептал Рувейр, закуривая новую сигарету.
— Если бы еще не этот цилиндр, который находится неизвестно где, — продолжал Лартиг, — шутка могла бы показаться забавной. Но время сейчас неподходящее, общественное мнение встревожено, и мы не можем себе позволить… Нет, Марей, это несерьезно.
— А как продвигаются дела у моего коллеги Табара? — спросил Марей.
Вопрос попал в цель. Лартиг пожал плечами и сердито отошел в сторону. Люилье кашлянул.
— Табар? — произнес он. — Ну и что ж, он ищет…
— С исчезновением Монжо наши шансы значительно уменьшились, — заметил Рувейр.
— Да никто и не принимал всерьез этого Монжо! — не выдержал Марей. — И только теперь…
— Дело не в этом, — вмешался Лартиг. — Вы настаиваете на своих показаниях?
— Я уверен в том, что видел собственными глазами.
— А если вы плохо видели?
— Стало быть, речь идет о коллективной галлюцинации.
— До чего же вы упрямы!
Маленький Рувейр посмотрел на часы и встал.
— Все это ни к чему не ведет, — сказал он. — Я предлагаю начать поиски Монжо…
— Мы уже начали, — возразил Люилье. — Я отправил двух человек к нему домой. Он не вернулся.
— Вы надеялись, что он вернется к себе?
— Нет. И все-таки такая мера не повредит. Если он останется в Париже, ему трудно будет скрыться от нас.
Рувейр шепнул несколько слов Лартигу. Оба они отошли к окну и о чем-то тихонько посовещались, потом Лартиг сделал знак Люилье. «Пусть они меня уволят, — подумал Марей, — только бы уж поскорее!» Люилье вежливо кивал головой, но, очевидно, не разделял мнения двух других. Наконец он вернулся к Марею.
— Я благодарю вас, дорогой комиссар, — сказал он. — Вот уже месяц, как вы занимаетесь этим делом, и никто не может ни в чем вас упрекнуть… Если не ошибаюсь, вы собирались пойти в отпуск в октябре?
— Да, но…
— Вот вам мой совет, Марей… Берите отпуск сейчас же… Он пойдет вам на пользу, не я один так думаю. Вы немножко устали, да-да… Это вполне понятно! С этим делом вы совсем измучились.
— В таком случае, господин Люилье, я предпочитаю…
— Ладно! Будьте благоразумны. Подадите в отставку в другой раз. Черт побери, вы нам еще нужны! Никогда не встречал такого мнительного человека.
Он тихонько подтолкнул Марея к двери и приоткрыл ее.
— Ох, если бы я сам мог уйти сейчас в отпуск! — ляпнул он. — Поверьте, Марей, у вас еще не самое худшее положение.
— Подлецы! — проворчал Марей в коридоре.
Он поспешил к себе в кабинет и остановился как вкопанный на пороге. Его ждал Табар, от нечего делать он проглядывал газеты.
— Читали передовую? — спросил он. — Вы только послушайте. «Идет тридцать второй день расследования, а страшный снаряд, который может отравить Париж, так и не обнаружен. Тот, кто уезжает в отпуск, охвачен тревогой, тот, кто остается, — ужасом…»
— Довольно, — прервал его Марей. — Чего вы хотите?
Табар жестом успокоил его.
— Я знаю, старина. Вас сейчас не жалуют. А думаете, я на хорошем счету?
Он рассмеялся и вытащил кисет с табаком. Табар был ниже Марея, шире в плечах, жизнерадостный, говорил с чуть заметным тулузским акцентом.
— На заводе ничего не проясняется? — спросил Марей.
— Мы и через полгода будем топтаться на том же месте, — сказал Табар. — Никто уже не помнит, что он делал в то утро. Патрон хочет, чтобы малейшее передвижение было отмечено, зафиксировано… Настоящая головоломка. А этот бедняга Леживр! Он раз двадцать уже проделал путь из флигеля инженеров в столовую и обратно. Представьте себе: он — на своей деревянной ноге, а я — с хронометром в руках. Печальное зрелище!
Табар облизал скрученную им сигарету, размял ее с двух концов.
— Я почти уверен, что преступник не работает на заводе, — продолжал он. — Все эти типы чересчур сытые, вы понимаете, что я имею в виду. Они жизни не знают, а тот, кто сделал это, по всему видно, человек решительный… Вы не сердитесь на меня, Марей?
— Да что вы… Позвольте-ка…
Марей сел за стол и набрал номер Бельяра в Курбевуа.
— 22–17?.. Это ты, старина?.. Ты не можешь оказать мне услугу?.. Попроси отпуск на два дня. Это возможно?.. Я так и думал. Ведь в летнее время работа у вас свертывается… Заедешь домой, соберешь чемодан и отправишься…
Он не решался договорить. Табар снова углубился в газету.
— …отправишься в Нейи… Да, уточнять не стоит… конечно, предупреди жену… Я скоро к тебе присоединюсь… Да! Чуть не забыл… У тебя сохранился старый револьвер?.. Так вот, найди его и захвати с собой. Я все тебе объясню.
Он повесил трубку, задумчиво оглядел свой кабинет.
— Уступаю вам место, — прошептал он Табару. — Я в отпуске… На целый месяц.
— Вот черт! — воскликнул Табар. — Они скинут все это на меня… Вы уезжаете из Парижа?
— О нет! Мне еще надо уладить столько всяких мелочей… В случае необходимости вы найдете у меня в столе записи, копии рапортов… Только предупреждаю, это вам не поможет.
Он первый протянул руку:
— Желаю удачи!
— А вы хорошенько отдохните, — пожелал ему Табар.
— Мне это уже говорили, — проворчал Марей.
Фреда он нашел в комнате инспекторов.
— Я ухожу, дорогой Фред.
— Что? — подскочил Фред. — Вы же не собираетесь…
Марей показал пальцем через плечо:
— Кое-кто желает отправить меня на лоно природы. Они думают, что у меня начались галлюцинации. Хотя, может, они и правы.
Он взял стул за спинку, сел на него верхом.
— Ты видел, как он входил?
— Вот как вас сейчас вижу.
— Ты слышал, как госпожа Сорбье звала на помощь?
— Еще бы!
— Ты готов в этом поклясться?
— Клянусь моим мальчонкой.
— Раз уж они уперлись, они и тебя допекут! Ручаюсь.
— Но не посмеют же они заявить, что я дал ему убежать через окно?
— Все может статься.
— Я могу и рассердиться.
— Веди себя спокойно. Пусть болтают что хотят, не обращай внимания. Я все беру на себя, ясно? Если ты мне понадобишься, я тебе позвоню.
— Вы остаетесь в деле?
— Само собой.
Фред улыбнулся:
— И я с вами, патрон!
— Кто тебя сменил на вилле?
— Гранж. Я позвонил ему в восемь часов. Дал все необходимые указания. Он стоит в саду, готовый в любую минуту вмешаться.
— Прекрасно. Ну пока, и держи язык за зубами!
Немного успокоившись, Марей вышел на улицу.
У него было время выпить чашку кофе и пожевать рогалик, половину которого он, впрочем, оставил. Есть не хотелось. Он испытывал только бесконечную усталость и какой-то стыд. По сути, Люилье вел себя вполне достойно. А если вдуматься, то и те двое — тоже. Почему же не воспользоваться представившимся случаем? Уехать подальше от Парижа! Ведь тайну эту никто никогда не разгадает. Монжо!.. Его все равно не найдут. Цилиндр?.. Он уже давно в руках тех, будь то друзья или враги, кто подготовил оба покушения. Но почему, решив исчезнуть, Монжо выбрал именно виллу Сорбье? Почему?.. Марей укладывал на столе рядышком одну за другой монетки. Кошмар возвращался снова. Все версии ничего не стоят, они опять заведут его в тупик. Хватит! Пора уже успокоиться! А как же Линда? Разве она может успокоиться? Над ней нависла смертельная опасность. Если бы у Монжо хватило времени вышибить дверь, сомнений нет, он бы ее убил. Конечно, убил бы, потому что получил от кого-то приказ. Телефонный звонок перед тем, как он отправился в кино, означал, по всей видимости, что Монжо снова установил контакт с… С кем же? С тем, кто организовал похищение цилиндра. Но при чем тут Линда?
Марей вышел из кафе пошатываясь, голова у него гудела.
«Я схожу с ума, — думал он. — К счастью, все кончено. Монжо исчез, Линду охраняют, бояться больше нечего».
Он сел в свою машину и покатил в Нейи. Гранж, зевая, расхаживал по аллеям.
— Ничего нового? — спросил Марей.
— Ничего, шеф.
— Вы свободны.
Марей позвонил, навстречу ему вышел Бельяр. По его лицу Марей понял, что он был в курсе ночных событий.
— Как Линда? — спросил Марей.
— Она в гостиной… Что это за дикая история?
— Эх, старина, — вздохнул Марей, — если бы я знал!
Линда казалась спокойной, но усталые глаза выдавали ее тревогу. Они все трое сели.
— Я тут же приехал, — рассказывал Бельяр. — Не успел даже предупредить Андре, она куда-то ушла с малышом.
— Спасибо. Я к ней заеду. Самое главное сейчас — это оградить госпожу Сорбье… Нет-нет, мадам, я не думаю, что над вами нависла серьезная угроза, и все-таки опасаюсь… В двух словах положение таково: вот уже час, как я в отпуске… Я рассказал то, что случилось ночью, и надо мной посмеялись чуть ли не в лицо. Мне тут же посоветовали отдохнуть.
— Это уж слишком! — воскликнул Бельяр.
— Так-то вот, а дальше сам знаешь. Теперь уж не я распоряжаюсь, и предпринять я ничего не могу… Мы должны рассчитывать только на свои силы. Итак, госпоже Сорбье необходимо уехать из Парижа. Значит, вы поедете вдвоем и как можно скорее вернетесь. Вы не могли бы вернуться завтра, мадам?
— Линда совсем без сил, — перебил его Бельяр. — Ей необходимо…
— Очень сожалею, — сказал Марей. — Здесь мы можем ее защитить. Там мы не располагаем такими возможностями. Ваша встреча с нотариусом и в самом деле настолько важна?
— Нужно подписать бумаги, — сказала Линда. — У мужа был дом и кое-какие земельные владения под Арбуа. Если вы считаете это необходимым, мы могли бы вернуться послезавтра.
— Прошу прощения, — отозвался Марей. — Но это действительно в ваших интересах. Мой друг Бельяр… впрочем, мне нет нужды это подчеркивать… он и так уже доказал… с ним вы в полной безопасности. Тем не менее…
— Ладно-ладно, — проворчал Бельяр. — Остановись. Но чего ты на самом деле боишься?
— Как бы Монжо не попытался снова осуществить то, что не удалось ему минувшей ночью. Ты отыскал свой револьвер?
— Да. Я его захватил. Только, знаешь, с тех пор, как им пользовались…
— Неси его сюда.
Линда побелела.
— Вы думаете…
— Я просто грубое животное. Простите меня, — сказал Марей. — Мне следовало обсудить этот вопрос без свидетелей, а я… Но, с другой стороны, мне хотелось, чтобы вы ясно осознали сложившуюся ситуацию.
— Я не боюсь.
— Знаю, — сказал Марей. — Будь у меня время рассыпаться в комплиментах, я рассказал бы, как восхищаюсь вами. Но, добавил он со смехом, — у нас и без того дел хватает. Скажите лучше вот что… Почему Мариетта уехала до вас?
— Чтобы проветрить дом, приготовить мою комнату, прибрать немного.
— Понятно. А вы никому не рассказывали о своих планах? Припомните… Никто не знал о том, что Мариетта уезжает?
— Нет. Не думаю. Может быть, Мариетта сама проболталась, когда ходила по лавкам. У нее не было причин скрывать свой отъезд.
— Разумеется. Но это лишний раз доказывает, что противник все время начеку. Не успела ваша прислуга уехать, и он тут как тут, сразу же предупредил Монжо…
Тут Марей смущенно умолк. Нет, Монжо никто не предупреждал. Он сам позвонил… и не мог в тот момент знать, что Линда останется одна. Если бы он сам не позвонил, каким образом «неизвестный» мог бы связаться с ним? Позвонить в бистро, как в прошлый раз? Может быть, об этом телефонном звонке было договорено заранее? Но с тех пор, как шофера поместили в больницу, с ним никто не разговаривал. А может быть, Монжо должен был восстановить связь с «неизвестным», как только представится возможность? Но в таком случае он мог бы сделать это гораздо раньше…
Вернулся Бельяр и протянул Марею оружие.
— Осторожно, — сказал Бельяр, — он заряжен.
Марей вытащил обойму, осмотрел пистолет.
— Не мешало бы его смазать, — заметил он. — Но в общем-то он в хорошем состоянии. Держи его при себе. На всякий случай. Я уверен, что это излишняя предосторожность и одного твоего присутствия довольно, чтобы устрашить врага. Но мы обязаны все предусмотреть. На какой машине вы поедете?
— На моей, — сказал Бельяр. — Я никогда не водил «DS».
— Хорошо. Вы можете поехать прямо сейчас?
— Конечно, — ответила Линда. — Вот только возьму чемодан.
— Тогда за дело, — пошутил Марей.
Как только Линда ушла, Бельяр схватил комиссара за руку.
— Между нами говоря, ты и в самом деле чего-то опасаешься? Монжо не так уж страшен.
— А чего тебе еще надо? — проворчал Марей. — Молодчик пытается взломать дверь, а потом улетучивается как дым! Нет, он чертовски ловок. Не спускай с Линды глаз, слышишь? Никого не подпускай к ней. В конце концов, ведь не только Монжо может угрожать ей. За ним кто-то стоит, и этот «кто-то» куда страшнее.
— Не нагоняй страху.
— Я пытаюсь все предусмотреть. Будь очень внимателен. И возвращайся поскорее.
Появилась Линда в дорожном плаще, и Марей подумал, что она и в самом деле очень красива. Они вышли, молодая женщина заперла дверь на два оборота.
— Замок надежный, — заметил Бельяр.
— Надежный-то надежный, — сказал Марей, — однако это не остановило Монжо сегодня ночью. Пока вас не будет, я присмотрю за домом.
— Не забудь предупредить Андре, — попросил Бельяр.
— Сейчас заеду к ней.
«Симка» инженера стояла у гаража. Марей открыл ворота и, когда машина вырулила на бульвар, помахал рукой. Проводив ее глазами, он почувствовал облегчение. Если что случится, ему не в чем себя упрекнуть. Теперь надо было заскочить к Андре. Через четверть часа он уже был у нее. Бельяр жил в прекрасной квартире на улице Прони. Комиссар застал Андре у ворот гаража, она искала в сумке ключ, придерживая ногой коляску, в которой спал ребенок. Марей помог ей, открыл ворота гаража.
— Извините, — сказала Андре. — Тут такой беспорядок. А когда стоит машина, мне и вовсе некуда приткнуть коляску малыша.
— Я и не знал, что Роже так любит заниматься всякими поделками!
В гараже стоял верстак, на стене были развешаны гаечные ключи, пилы, молотки, на ручке металлического шкафчика висела спецовка.
— Раньше он и правда много мастерил, — сказала Андре. — Но теперь все забросил.
Она вытащила ребенка из коляски и вызвала лифт.
— Я как раз хотел сообщить, — начал Марей, — что он не придет к обеду. Я попросил его оказать мне небольшую услугу… Вы на меня рассердитесь… — Марей открыл дверцу лифта и вошел вслед за Андре. — Но он вернется только послезавтра.
В тесной кабине лифта Марей увидел совсем рядом ясное лицо Андре, ее широкий, почти мужской лоб, на котором уже наметилась морщинка. Она пытливо смотрела на комиссара, словно улавливала в его словах какой-то обман.
— Он далеко уехал? — спросила Андре.
— О! Тут нет никакого секрета, — ответил Марей с некоторым смущением. — Я попросил его проводить госпожу Сорбье в горы.
Лифт остановился, и они вышли в залитый солнцем коридор.
— Госпожу Сорбье вызвал нотариус по делам ее мужа, а мне не хотелось, чтобы в такой момент она оставалась одна.
— И вы подумали, что уж я-то привыкла и для меня это не имеет особого значения.
Она улыбнулась, но в улыбке ее чувствовалось что-то принужденное, вымученное.
— Нет, — сказал Марей, — поверьте мне. Потом я вам все объясню. Это не так просто.
— С Линдой всегда все не так просто, — вздохнула она. — По крайней мере, пообедайте со мной.
— С удовольствием.
Андре отдала ему ребенка и, пока он бережно укладывал его в кроватку, стала разбирать продукты.
— Накрывайте на стол, — сказала она. — Прислуга от нас ушла.
Марей неловко, с каким-то торжественным — видом взялся за дело, а Андре тем временем гремела на кухне кастрюлями. Иногда она заглядывала, проверяя, все ли в порядке.
— Прекрасно, — похваливала она его. — Сразу видно, что вы человек домашний!
Немного погодя они сели за стол друг против друга.
— Роже позавидует, — сказал Марей.
— Вот уж не думаю, — ответила Андре. И так как Марей удивленно поднял брови, она продолжала: — Неужели вы до сих пор не заметили, что ему здесь скучно? Сейчас, правда, меньше — из-за малыша… Но я совершенно уверена, что он с радостью ухватился за эту возможность… Ну-ну… не притворяйтесь. Знаем мы вашу мужскую дружбу.
— Честное слово…
— Да ладно. Вы что же думаете, я ничего не замечаю?
В глазах ее снова промелькнула горечь, она встала.
— И где у меня только голова? Забыла подать вино.
— Ну как, досталось? — спросил Марей.
Фред беззаботно щелкнул пальцами.
— Чего они мне только не наговорили! Еще немного, и они сказали бы, что я был просто пьян. Особенно толстый! Уж не знаю, чем вы ему досадили, только он не питает к вам нежных чувств. Я держался, как мог. И все-таки, клянусь вам, я чуть не погорел.
— А их вывод?
— Говорят, ошиблись мы. Видели, как кто-то заходил в соседний дом. Было темно, вот мы и решили, что это наш Монжо входит к Сорбье. Все остальное происходило только в нашем воображении. Вы, говорят, разбудили госпожу Сорбье и напугали ее, а когда стали ходить внизу, она совсем перепугалась и закричала. Потом, дескать, вы постучали в ее дверь и…
— Как ты думаешь, — прервал его Марей, — они говорили серьезно?
— Нет. Что они, ненормальные? Они прекрасно понимают, что мы оказались свидетелями странных вещей. Но предпочитают скрыть наши показания. Если газеты дознаются… вилла Сорбье… Монжо… Представляете себе?! Люди и так взвинчены! Совсем скверно получится. Меня определили под начало Табара.
— О Монжо, конечно, ничего не слышно?
— Ничего.
— За домом его следят?
— Нет. Неужели вы и правда думаете, что он настолько глуп, чтобы кинуться в волчью пасть?
— И все-таки он может вернуться. Вдруг он оставил дома деньги? Надо бы устроить там обыск. Понимаешь, с самого начала мы разбрасываемся, даем обвести себя вокруг пальца… Этот цилиндр нас загипнотизировал. Придется начать все сначала, поразмыслить серьезно, не спеша, на свободе. Ты сейчас не занят?
— До пяти часов — нет.
— Давай-ка сходим к Монжо.
— У вас есть идея?
— Да нет! — признался Марей. — Не такой уж я умник. Но там, на месте, меня, может быть, осенит, каким образом убийце удалось скрыться. Достаточно какой-нибудь крохотной улики, и все окажется проще простого, я уверен. А то у нас скопилось чересчур много странных фактов, а настоящей улики — ни одной.
Они сидели в маленьком кафе на площади Дофин. Им было тут так хорошо, что не хотелось уходить. Пиво свежее, солнце не слишком жаркое… Марей с удовольствием посидел бы еще. Но он дорожил уважением Фреда. Малолитражка его стояла неподалеку, у Дворца правосудия.
— Садись за руль, — сказал Марей. — В конце концов, у меня отпуск.
Это была настоящая прогулка. Марей смотрел вокруг, ничего не видя, ни о чем не думая. Мысленно он представлял себе дом Монжо, гостиную, лестницу, обе комнаты… И еще бинокль… не забыть про бинокль, с помощью которого так легко было следить за тем, что происходит на заводе. Может быть, это и есть улика?
— Я остановлюсь у самого дома? — спросил Фред.
— Давай.
Они вышли из машины и осмотрели фасад дома, днем он выглядел довольно жалким.
— Все было так же, как в Нейи, — рассказывал Марей, подталкивая Фреда к запущенному саду. — Когда мы подошли, свет в гостиной уже горел. В окне четко вырисовывался силуэт Монжо. Если бы нам чуточку повезло, мы могли бы увидеть его гостя. Потом Монжо задернул занавеску.
Марей углубился в аллею. Фред пошел за ним.
— Бельяр стоял приблизительно там, где сейчас стоишь ты, — продолжал комиссар. — Он стоял здесь до тех пор, пока я его не позвал. Как видишь, дело тут еще проще, чем в Нейи. Выйти можно только через сад, другого выхода нет…
— А стреляли внизу?
— Да. В гостиной. Гость выстрелил в Монжо у подножия лестницы.
Марей вставил в замок отмычку.
— И если Монжо уверяет, будто не знает этого человека, то он врет, — продолжал Марей. — На самом деле они разговаривали. Правда, недолго. Но все же не меньше минуты.
Дверь отворилась, в коридор проник слабый свет. Фред вошел в гостиную. Марей открыл ставни.
— Что, неприятно?
Фред, скривив губы, разглядывал мрачную обстановку.
— Я думаю, — сказал Марей, — что незнакомец достал револьвер в тот самый момент, когда Монжо задергивал занавески. Должно быть, он стоял у двери, преграждая ему путь… Монжо, верно, что-то пообещал, чтобы задобрить противника, и, продолжая говорить, обошел стол, направляясь к лестнице… иди-ка туда, подальше… Вот так… Но тот, видно, разгадал его маневр… Монжо лежал у нижней ступеньки.
Фред инстинктивно оглянулся.
— А это еще что?
Марей, в свою очередь, обогнул стол.
— Черт возьми!
У самой лестницы лежало что-то длинное и черное.
— Цилиндр!
Марей выкрикнул это слово. Оба окаменели, они не в силах были пошевелиться, словно опасались разбудить спящую змею, и молча созерцали цилиндр. Глаза их, привыкнув к полумраку, царившему в глубине комнаты, различали все детали диковинного снаряда — цилиндр лежал перпендикулярно к первой ступеньке. Солнечный луч, проникнув через стекло, отражался в нем узенькой полоской. Фред присел перед ним на корточки.
— Не прикасайся! — сказал Марей.
Удивление захлестнуло его, а потом радость, внезапно нахлынувшая радость, от которой мучительно стеснилась грудь.
— Ну и ну, — прошептал он, — вот это штучка!
Он весь как-то отяжелел, словно водолаз в своем скафандре, не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой. Перед ним и в самом деле лежал цилиндр!
— А может, мы как раз в самой зоне опасных лучей, — сказал Фред.
— Плевал я на это!.. Послушай-ка, Фред, беги скорее в какое-нибудь бистро, куда хочешь… и звони сначала на завод. Пусть сейчас же, в течение получаса, забирают свой цилиндр и изучают его со всех сторон. Потом позвонишь Люилье… или нет… Ты меня сменишь. Я и сам ему позвоню. Беги! Скорее!
Фред помчался. Марей медленно опустился на ступеньки, цилиндр лежал у его ног. Мало-помалу он собрался с мыслями. Прежде всего, кто осмелился притащить цилиндр в этот дом? Конечно, Монжо… Наверное, он собирался спрятать его в одной из комнат наверху, но ему помешали, и он оставил его здесь, надеясь вернуться. Значит, надо как можно скорее расставить ловушку!
Заподозрив что-то, Марей встал и поднялся на второй этаж. Но нет. Там никого не было. На мебели лежал слой пыли. Чемодан стоял на месте. Бинокль тоже никто не забрал. Марей спустился вниз и снова сел рядом с цилиндром. Итак, Монжо был в Париже. Значит, Линда в безопасности. По крайней мере, это можно предположить. Но если цилиндр был в руках у Монжо… Истина со всей очевидностью открылась Марею… Все сходилось. Вскоре после убийства инженера Монжо спрятал цилиндр на вилле Сорбье. О таком тайнике можно было только мечтать. Никому и в голову не пришло обыскивать виллу. Поправившись, Монжо снова забрал его. Он не рассказал о своем тайнике человеку, явившемуся к нему с угрозой. Не такой он дурак! Ему стало известно, что цилиндру этому цены нет, и он решил сам продать его подороже. «Я попал в точку, — думал Марей. — Остальное же… таинственные исчезновения и все прочее — дело десятое. Я держу основную нить, а это главное!»
Шаги Фреда заставили его очнуться. Фред был вне себя от возбуждения.
— Они едут, — объявил он. — Вот это был удар!.. Как они переполошились!
— С кем ты говорил?
— С директором, с Оберте. Он заставил меня повторить все три или четыре раза… А сначала не поверил. Он приедет на машине собственной персоной, а вместе с ним весь его штаб и телохранители.
— Я успею предупредить Люилье. Побудь тут. Помни, сейчас не до шуток!
Фред вынул из кармана револьвер.
— Не беспокойтесь, патрон. С этой штуковиной я никого не боюсь. Табачная лавочка рядом, первая улица направо.
Стараясь сохранять достоинство, Марей запретил себе бежать, но на последних метрах не выдержал и перешел на спортивный шаг. Телефон стоял на стойке.
— Полиция! — крикнул он владельцу заведения, бросаясь к аппарату.
Он почти тут же дозвонился Люилье.
— Говорит Марей.
Комиссар старался не выдать себя голосом, казаться беспечным, даже безразличным.
— У меня новости… да… Только что, прогуливаясь… времени у меня теперь предостаточно… Я решил заглянуть к Монжо… Нет, его, конечно, не было. По-прежнему в бегах… Но он оставил кое-что… Цилиндр!.. Я говорю: цилиндр… Ну да, цилиндр, что ж тут такого! Цилиндр, похищенный на заводе.
Хозяин кафе перестал мыть стаканы и, вытаращив глаза, уставился на комиссара.
— Я был с Фредом. Он сейчас там. Ждет Оберте, которого мы уже предупредили… Нет, мне кажется, цилиндр цел и невредим… Идет. Жду вас… Ну нет! И не рассчитывайте. Я в отпуске. Я отказываюсь продолжать расследование. Ничего не поделаешь.
Он положил трубку и посмеялся про себя. Хозяин кафе вытянул шею.
— Значит, это правда — то, что рассказывал сейчас тут господин? Вы нашли цилиндр?
— Да, только пока держите это про себя.
Хозяин открыл бутылку белого вина.
— За это следует выпить, — сказал он. — Из-за всей этой истории мы места себе не находили. В семнадцатом году я был отравлен газами, так что мне ли не знать, чем это пахнет… Нет-нет, угощаю я.
Они чокнулись. Марей залпом осушил свой стакан и на этот раз позволил себе припуститься бегом. Возле ограды стояли две машины и грузовичок. Дом кишел людьми. Марей узнал Оберте.
— Итак, дорогой комиссар, поздравляю вас! — воскликнул Оберте. — Конец кошмару!
Специалист со счетчиком Гейгера обследовал цилиндр.
— Его не трогали, — заявил он. — Во всяком случае, он ничего не излучает.
— На заводе проверим, — сказал Оберте. — Грузите его.
Один из служащих поднял цилиндр и в сопровождении трех охранников с автоматами наперевес понес его. Оберте с двумя инженерами остался, он представил их Марею.
— Наверное, вам стоило большого труда его обнаружить? — спросил Оберте.
— Да никакого. Цилиндр попросту оставили здесь. Любой человек мог его взять.
— Значит, Монжо и в самом деле его украл.
— Возможно.
— Странная история! Убить этого несчастного Сорбье… ради чего? Ведь цилиндр так и не переправили за границу.
— Рано или поздно переправили бы. Видно, я вовремя пришел, вот и все. Повезло!
— Может быть! Я хотел сказать: тем лучше. Но, согласитесь, все в этом деле сбивает с толку. Неужели месяца недостаточно, чтобы переправить через границу такой небольшой предмет? Позвоните мне вечером. Я сообщу вам результаты лабораторных исследований.
Все трое ушли, и Марей с Фредом тщательно осмотрели каждую комнату. Марей еще раз взял бинокль, чтобы взглянуть на завод.
— Знаешь, о чем я думаю? — сказал он. — Отсюда можно было проследить за флигелем чертежников, изучить, когда и куда уходит Леживр и, другие служащие. Я готов поклясться, что план нападения был разработан в этом доме. Дорого бы я дал, чтобы поймать Монжо. Надо будет заставить его говорить. К черту законность!
— Я слышу, подъехала машина, — молвил Фред.
Это был Люилье. Он схватил Марея за руку.
— Поздравляю вас, мой дорогой Марей. Я был тысячу раз прав, что верил вам. Где же этот знаменитый цилиндр?
— Едет на завод, — сухо ответил Марей. — Оберте со своими людьми только что был здесь.
— Прекрасно. Газеты могут сообщить эту новость сегодня же вечером. Я знаю кое-кого, кто вздохнет с облегчением. Послушайте, Марей, давайте выкладывайте. Ведь не случайно же вы оказались здесь?
Он повернулся к Фреду, призывая его в свидетели.
— Правда ведь? У него был свой план?
Фред хитро улыбнулся, а Люилье ткнул пальцем в сторону Марея.
— Я понимаю вас, Марей. Вы требуете реванша. Согласен. Предоставляю вам полную свободу действий.
— Я в отпуске, — буркнул Марей.
— Само собой! Вы в отпуске, но вам предоставляется полная свобода действий. Если вам кто-нибудь понадобится, позвоните мне, лично мне. И добудьте мне этого Монжо. Прогуливаясь… А теперь я поеду на завод. Желаю удачи!
Фред проводил его до калитки. Потом вернулся, потирая руки от удовольствия.
— Здорово вы их отделали, патрон. А теперь что?
— Поставь здесь двоих людей и обеспечь постоянное дежурство. Дом нужно охранять днем и ночью. Если Монжо случайно попадется, немедленно предупредишь меня. Люилье я не доверяю, сам знаешь. Хоть он и сказал: «Добудьте мне этого Монжо!..» — он же первый и отпустит его. По закону, у нас против Монжо ничего нет. И то, что я собираюсь сделать, я сделаю как частное лицо.
Он начал свой обход с дома, который стоял справа от них, стучал во все двери, расспрашивал всех жильцов: «Вы не заметили ничего необычного на улице утром или сразу после обеда? Не видели человека с довольно объемистым предметом? Он, верно, вылезал из машины…» Нет, никто ничего не заметил. По утрам женщины ходят на рынок, занимаются хозяйством. Им некогда смотреть в окна. Мужчины на работе, дети в летних лагерях. То же самое отвечали в доме слева. И так по всей набережной. Люди пытались вспомнить. Но нет, никто ничего не видел. «У Жюля» — та же история. С тех пор как с ним случилось несчастье, Монжо приходил нерегулярно, с прошлого вечера он так и не появлялся. Марей понял всю бесполезность своей затеи и уехал домой. Он закрыл ставни, снял пиджак и вытянулся на кровати, закинув руки за голову. Не было больше комиссара Марея. Был просто человек, который устал, втайне оскорблен и все-таки чувствует, что истина где-то рядом… Монжо спрятал цилиндр у Сорбье. Проверить! А если Сорбье сам принес его к себе? Потому что воровство, в конце концов, было всего лишь предположением. Ничто не подтверждало его с полной достоверностью. И может быть, Монжо, обнаружив цилиндр, пытался каким-то образом шантажировать Сорбье. Отсюда и заказное письмо. Что же выходит? Сорбье виновен? Но в чем?..
Марей на ощупь отыскал пачку «Голуаз» на ночном столике и закурил. Итак, в чем же виновен Сорбье? Он приносит домой цилиндр. Хорошо. В какой-то мере у него есть на это право. Ведь это он его изобрел. Но зачем ему приносить цилиндр домой? Чтобы показать кому-то под большим секретом? Кому же?
Зазвонил телефон, и Марей, удивленный, вздрогнул.
— Алло… да… A-а! Это ты… Хорошо доехали? Линда не устала?.. Прекрасно. Один совет. Постарайтесь найти номера в гостинице, так все-таки будет надежнее. Вокруг будут люди… Да… Вы возвращаетесь послезавтра?.. Нет, Мариетту привозить не стоит, без нее будет проще… А у меня важная новость, очень важная… Нет, узнаешь из газет или по радио… Пока, старина. При малейших осложнениях звони. Хорошо… Передай от меня привет госпоже Сорбье.
Он повесил трубку. Госпожа Сорбье. Линда… Интересно, отказался бы ее муж показать ей цилиндр? Разумеется, она ничего не понимала в таких вещах. Но Сорбье кое-что рассказывал. В тот день, когда он закончил свою работу, он наверняка сказал ей об этом. Иначе и быть не могло! «Я изобрел такое, о чем будут говорить». — «Правда?.. Ты станешь знаменитым?» — «Весьма вероятно». — «О! Дорогой, нельзя ли мне увидеть твое изобретение?..» Несмотря на весь свой талант, Сорбье был таким же мужчиной, как все, а Линда — женщиной, и какой! Линда, прекрасная чужестранка…
Марей обжег пальцы догоревшей сигаретой и бросил ее в камин. Но тут же закурил другую. Линда? Нет, не может быть. Впрочем, если бы Линда захотела продать кому-то изобретение мужа или если бы Сорбье хотел воспользоваться посредничеством своей жены, цилиндр не понадобился бы. Достаточно было бы расчетов, цифр, формул. Разматывать нить в этом направлении не имело смысла. Была еще одна версия, гораздо более вероятная. Сорбье доверил что-то своей жене. Что-то такое, что ставило ее теперь под угрозу. Но что?.. Может быть, Сорбье предчувствовал опасность. Может быть, он сказал Линде: «Если со мной случится несчастье, знай, что в этом виноват такой-то». Потому что, если Линда и была сражена известием об убийстве, тем не менее это, казалось, не так уж удивило ее… Рубашка Марея покрылась пеплом, он размышлял… Такой-то? Маловероятно. Даже если предположить, что Сорбье чувствовал опасность, он не мог бы распознать следившего за ним шпиона… Мысль Марея, распадалась на какие-то образы, превращалась в мечтания. Он снова видел Сорбье, Линду, пытался представить их вместе. После двадцати лет работы, расследований, поисков, наблюдений он не сомневался, что человек, которого вроде бы знаешь, как никого другого, все-таки полон всяческих тайн. Внутренняя жизнь людей подобна мрачным морским глубинам, дно которых образуют многочисленные пласты осаждающихся пород и залегающие в них рудные жилы. Кем был Сорбье? Само собой разумеется, ученым. А кроме того? Человеком. Вот именно. А еще?.. Каким человеком? А Линда?.. Такая прекрасная, такая далекая, великолепно владеющая собой и в то же время такая взволнованная, напряженная… Глаза Марея закрылись. Он задремал… Линда… Он испытывал к ней влечение, похожее на любовь… Да и как ее было не любить! До чего же он смешон, бесконечно смешон и так одинок, так… По лбу его ползла муха… у него не было сил прогнать ее… В отпуске… всегда оставаться в отпуске… спать!
Телефон.
Марей сразу же пришел в себя. Рука его схватила трубку.
— Марей у телефона. A-а! Это вы, господин начальник… Гм… приводил в порядок свои мысли… Что? Я вас плохо слышу… Они обследовали цилиндр? Понятно… Я так и думал. Его не открывали. Разумеется, я очень рад, но Оберте прав… Не ясно, зачем его решили украсть… У меня? Нет. Никаких новостей. Да-да, позвоню вам… Ах, люди! Ну теперь их успокоили, и им наплевать, кто убил Сорбье… Через два дня все и думать забудут… Да нет, при чем тут горечь! Я просто констатирую, вот и все. До свидания, господин начальник.
Марей зевнул, почесал затылок. Пробило восемь часов. Он наспех поужинал в крохотной кухне на уголке стола, потом вернулся в комнату. И все не мог заснуть, раз десять просыпался. Как только сквозь ставни забрезжил рассвет, он был уже на ногах.
Что делать? Может, взглянуть на дом Сорбье? Марей достал чистую рубашку, надел серый костюм. В машине или пешком?.. Человек в отпуске должен передвигаться пешком. У киосков толпились люди. Газеты расхватывали. «ГРОЗНЫЙ ЦИЛИНДР НАЙДЕН…», «КОНЕЦ ВЕЛИКОМУ СТРАХУ…», «СМЕРТОНОСНЫЙ ЦИЛИНДР В РУКАХ ПОЛИЦИИ…». Марей купил газету и на ходу прочитал ее. В ней упоминалось его имя: «КОМИССАР МАРЕЙ, ИЗВЕСТНЫЙ СВОЕЙ ВЫДЕРЖКОЙ И УМЕНИЕМ…» Это уже было делом рук Люилье, выпад против префекта полиции и министерства внутренних дел. Неплохо! Марей взглянул на свое отражение в витрине и застегнул пиджак. Жизнь представлялась ему если и не упоительной, то вполне приятной. Дорога показалась недлинной, он толкнул калитку. Все двери виллы заперты. Никто сюда не заявлялся. Ничего привлекающего внимания. Оставалось только ждать возвращения путешественников. Марей позволил себе выпить стаканчик анисовой водки на террасе ресторана у заставы Майо, потом попросил меню и долго изучал его. Когда после обеда он вернулся домой, было уже довольно поздно. Его ждала телеграмма: «Дела улажены. Приезжаем завтра. Ждем вас к ужину. Всего наилучшего. Линда».
В эту ночь Марей спал как младенец. На другой день в семь часов он звонил к Сорбье. «Симка» стояла в аллее у гаража. Ему открыл Бельяр. Он казался усталым и озабоченным. Марей сказал ему об этом.
— Пришлось гнать на полной скорости, — ответил Бельяр.
— Никаких происшествий?
— Ничего. Хотя мне показалось, что за нами следили… Черная машина, «Пежо-403», не отставала от меня последние двести километров.
— Ты не заметил номера?
— Нет. Слишком далеко.
— Давно вы приехали?
— С четверть часа. Я даже не успел позвонить домой. Ты видел малыша, мою жену? Как у них дела?
— Все в порядке.
Бельяр схватил Марея за отвороты пиджака.
— Читал газеты?.. Это правда, что они печатают, или хотят успокоить публику?
— Чистая правда.
— Цилиндр был у Монжо?
— Да, все, что ты читал, абсолютно точно. Цилиндр лежал у лестницы, на том самом месте, где ранили Монжо.
— Ты что-нибудь в этом понимаешь?
— Абсолютно ничего, но факт остается фактом.
Бельяр поднял глаза к потолку.
— Если цилиндр найден, значит, делу конец, разве не так? Ведь Линде уже не грозит опасность.
Марей покачал головой.
— Не будем спешить с выводами. На мой взгляд, дело не кончено. Или, если хочешь, цилиндр был лишь эпизодом.
— Почему ты так думаешь?
— Ну, скажем, нечто вроде предчувствия.
Марей понизил голос.
— Как вела себя Линда во время путешествия?
Бельяр, казалось, со всей серьезностью обдумывал свой ответ.
— Конечно, немножко беспокоилась… Была настороже… молчаливее, чем обычно… Но не так уж взволнованна.
— Она ничего тебе не рассказывала?
— Нет… А что?
— Возможно, я ошибаюсь, но у меня не выходит из головы мысль, что она знает обо всем этом больше, чем говорит. Вот потому-то я и боюсь.
— Любопытно! Ты в первый раз заговорил об этом.
На лестнице послышался стук высоких каблуков Линды. Марей пошел ей навстречу. Он, помимо своей воли, смотрел на нее пытливо, изучающе.
— Это правда? — спросила она. — Цилиндр нашелся? О, вы на высоте, комиссар. Лично я очень рада… из-за...
Голос ее дрогнул. Она неопределенно махнула рукой, закончив этим жестом свою мысль.
— Если бы теперь мы могли хоть немного пожить спокойно! — сказала она в заключение. — Я была бы вам очень признательна.
Что означали эти слова? Призыв? Или, наоборот, упрек? А может быть, вежливое безразличие.
— Пойду займусь ужином, — снова сказала она. — Но предупреждаю, меню будет очень простым. Оставляю вас тут секретничать.
Марей проводил ее взглядом. Он вздрогнул, когда Бельяр коснулся его руки.
— Я думаю, ты ошибаешься, — шепнул Бельяр. — Чего тебе налить?.. Где-то должен быть портвейн.
— Спасибо. Я ничего не хочу.
Бельяр достал пачку «Честерфилда», протянул ее Марею.
— На!.. Видеть не могу твоих перекрученных сигарет.
Марей молча сделал несколько затяжек, потом заговорил снова:
— Теперь речь идет о том, чтобы защитить Линду. Я думаю, тебе могут дать отпуск.
— Конечно. Но у меня семья.
— Знаю, — сказал Марей. — Я буду дежурить ночью, а ты будешь сменять меня днем.
— И долго будет продолжаться это наблюдение?
Марей мелкими шажками пересек гостиную, облокотился на пианино.
— Это-то меня больше всего и беспокоит, — сказал он. — Если противник решит взять нас измором, тут уж ничего не поделаешь. Но я надеюсь, что он так или иначе проявит себя, и очень скоро.
— Ладно. Как ты предполагаешь осуществить сегодняшнее дежурство?
— Сейчас ты поедешь домой, — сказал Марей. — Я останусь здесь. Устроюсь в гостиной или еще где-нибудь. Спать я не собираюсь. А завтра подумаем.
— Хорошо. Что от меня требуется?
— Следить за теми, кто приходит, кто звонит. Я поговорю об этом с Линдой. Ее могут попытаться вызвать из дому.
— А теперь предположим, кто-то проникает в дом. Что я должен делать?
— Никаких колебаний. Одно предупреждение, после чего ты стреляешь.
— Черт возьми! Да ты, я вижу, настроен решительно.
— Я все беру на себя. Последний совет: Линде не следует подходить к окнам. С улицы легко обстрелять фасад.
Линда хлопотала в столовой. Доносился стук ножей и вилок, звон стаканов.
— По-моему, ты беспокоишься еще больше, чем в тот вечер, — заметил Бельяр. — Может быть, ты скрываешь от меня что-то?
Марей хотел ответить, но в этот момент на пороге столовой показалась Линда.
— К столу.
Мужчины улыбнулись.
Ночь прошла без всяких происшествий. Утром заходил Бельяр узнать, есть ли новости, потом он уехал обедать к себе домой. Марей обедал с Линдой. Молодая женщина говорила мало. Вела она себя безупречно, как подобает хозяйке дома, но Марей чувствовал: что-то не клеится. Может быть, ей не нравилась эта слежка? Разумеется, все это немножко смешно: осадное положение, запертые двери, нелишние предосторожности. Марей невольно думал о Сорбье, таком блестящем, властном человеке. А он, Марей, должно быть, выглядел полным ничтожеством. Линда была рассеянна. Она улыбалась с опозданием, и улыбка не озаряла ее лица, была неискренней. Порой она отвечала невпопад. Если уже сейчас стала ощущаться неловкость, то дальнейшее пребывание на вилле может сделаться невыносимым. К счастью, около четырех часов появился Бельяр, и Марей ускользнул, пообещав вернуться К вечеру.
— Ты не поужинаешь с нами? — спросил Бельяр.
— Нет, хочу немного подышать свежим воздухом.
— Вы, надеюсь, не поссорились?
— Выдумал тоже!.. Линда не из тех женщин, с которыми ссорятся. Только мне показалось, что я надоел ей… О! Просто почудилось.
— Линду можно понять, — заметил Бельяр. — Я попробую все уладить. Во всяком случае, не задерживайся. Ведь ты заставляешь меня вести довольно странную жизнь.
— В девять часов я буду здесь. Обещаю!
Бельяр закрыл за Мареем калитку, запер ее на ключ. Марей очутился на свободе. Он дышал полной грудью. А на этой вилле он задыхался. Была ли тому причиной тишина? Или воспоминание о том, как исчез Монжо? А может быть, образ Сорбье? При малейшем шорохе Марей вздрагивал и на цыпочках шел осматривать соседние комнаты. Охрана виллы ставила множество проблем: где следовало находиться, чтобы обеспечить самую надежную защиту?.. Гостиная была расположена слишком далеко от лестницы. Зато обе комнаты наверху — слишком близко от спальни Линды. Марею не хотелось быть навязчивым. В конце концов, он решил лечь в вестибюле на матрасе, который притащил из комнаты для гостей. Линда одобрила его действия. И тем не менее Марею они казались нелепыми и ненадежными. Нелепыми потому, что при запертых дверях убийце нелегко будет проникнуть в дом, а ненадежными потому, что один раз он уже доказал, что препятствия ему нипочем. Находясь на вилле, Марей был готов ко всему. А едва он очутился на воле, как его страхи показались ему смешными. Вот почему он снова испытал чувство подавленности. Его неотступно преследовала все та же мысль: явится ли «он»? Ведь «он» же знает, как велик риск. Значит, Линда настолько опасна?.. Тут нить его размышлений терялась, путалась.
Марей приготовил небольшой чемоданчик: пижама, халат, туалетные принадлежности, носки. На всякий случай прихватил электрический фонарик. Он мог бы вернуться на виллу пораньше, поужинать вместе с Бельяром и Линдой, но предпочел смешаться с толпой и выбрал напротив вокзала Сен-Лазар шумный, залитый светом ресторан. Там по крайней мере можно ни о чем не раздумывать, все просто и ясно. И если под маской открытых, улыбающихся лиц назревали какие-то драмы, то это были драмы самые заурядные, можно сказать, безобидные: чуточку терпения и опыта — и их можно распутать. Сидя за своим бифштексом, Марей ощущал приятную умиротворенность. Если его и постигла неудача, то не по его вине. Он имел дело с чересчур ловким противником. Ведь тут всех постигла неудача. И Табара, и службу безопасности, и самых лучших специалистов «тайной войны». Если Линда не подвергнется нападению, если ловушка, расставленная на вилле, не сработает, никто никогда не узнает разгадки этой тайны. А Марею хотелось узнать. Уж так он был устроен, что неразрешенная проблема застревала у него в мозгу, как заноза, образуя болезненную, ноющую, незаживающую рану. Его собственная жизнь, так же как и жизнь других людей, переставала интересовать его. Он выпил рюмку арманьяка и с каждым об- жигающим глотком посылал противнику мольбу хоть как-то проявить себя, принять бой. И пусть даже будет плохо Линде, или Бельяру, или ему самому. Истина превыше всего!
Когда он вышел на улицу, уже стемнело, город сверкал огнями.
Марей медленно покатил в сторону Нейи, опустив в машине стекла, вдыхая вечернюю прохладу. В Булонском лесу было совсем темно. На тротуарах лежали первые опавшие листья. Он поставил машину немного в стороне от виллы и достал чемодан. Бульвар Мориса Барреса был пустынен. Он зашагал вдоль ограды. Вилла, казалось, спала. Все ставни первого этажа были закрыты, и сквозь них не пробивался свет. Правильно. Бельяр выполнял его указания. Марей мог воспользоваться отмычкой, но предпочел позвонить. В этой части бульвара было особенно темно. С противоположной стороны тротуара на фасад дома косо падал слабый отблеск фонаря. Марей вдруг заторопился, снова позвонил, входная дверь отворилась.
— Это ты? — спросил Бельяр.
— Конечно, — проворчал Марей.
Бельяр пошел по аллее, позвякивая связкой ключей.
— А где же пароль? — сказал он, принужденно улыбаясь. — Входи.
Как только он запер дверь, Марей направил на него свет карманного фонарика.
— Что нового? — спросил он.
— Ничего.
— Никаких телефонных звонков?
— Нет. Полное спокойствие.
— А Линда?
— Не блестяще. Нервничает. Волнуется. Сразу после ужина поднялась к себе.
Марей вошел в вестибюль, и Бельяр из предосторожности запер дверь на два оборота. Маленькая лампочка в углу освещала диван в гостиной и складной столик, на котором поблескивали бутылка и рюмка.
— Я читал, дожидаясь тебя, — прошептал Бельяр.
Он показал на полураскрытую книгу, лежавшую на ковре.
— Мне кажется, я даже вздремнул, — добавил он. — Хочешь выпить?
— Нет, спасибо.
— Сигарету? Эх, старина, ну и жизнь заставляешь ты меня вести.
Он взглянул на каминные часы.
— Пять минут десятого. Ты, как всегда, точен. Пойду домой.
— Побудь немного, — попросил Марей. — Андре не рассердится из-за нескольких минут…
— Нет, — сказал Бельяр. — И знаешь, пора это кончать. Разумеется, Андре не требует у меня отчета. Но так больше продолжаться не может.
— Знаю, — сказал Марей.
— Прежде всего эти наши бесконечные хождения… Соседи, чего доброго, подумают… В общем, сам понимаешь… Да и потом, поставь себя на мое место по отношению к Андре… Если я ей скажу, что Линда в опасности, она испугается. А если буду молчать, она подумает, что я хожу сюда ради собственного удовольствия.
Марей откинулся на спинку дивана и смотрел на дым, поднимавшийся от его сигареты.
— Неужели ты полагаешь, я об этом не задумываюсь. Прошу тебя, помоги мне хотя бы неделю. Только одну неделю. Если позволишь, я поговорю откровенно с Андре.
Нахмурив брови, Бельяр расхаживал между диваном и пианино, время от времени нетерпеливо притопывая ногой по ковру.
— Я тоже собирался уехать отдыхать, — заметил он. — Если я возьму отпуск на неделю, эта неделя пропадет. Мне-то наплевать. А вот малыш…
— Хорошо, я поговорю с Оберте, — предложил Марей. — Но, уверяю тебя, ты мне необходим. Повторяю, что…
— Слышишь! — прервал его Бельяр, подняв лицо к потолку. Но тут же тряхнул головой. — Нет. Почудилось. Она, должно быть, спит.
Он налил себе немного вина из бутылки.
— У меня было время поразмыслить над всей этой историей, — снова заговорил он. — Мне кажется, ты напрасно беспокоишься. По-моему, Монжо оставил цилиндр у себя для того, чтобы его нашли, а сам убежал.
— Чтобы его нашли?
— Конечно. Цилиндр не представлял никакой ценности с тех пор, как все дороги, вокзалы и порты стали охранять. Кому он мог его продать? Наши противники — люди осторожные, ты это знаешь не хуже меня. И если неожиданное похищение не удалось…
— Ладно. А почему не удалось?
— Ну знаешь, старина!..
— Значит, по-твоему, цилиндр принес к себе домой Монжо?
— А кто же еще?.. Только доказательств тебе никогда не добыть, и, если Монжо будет вести себя тихо, его оставят в покое. Согласись, разве не так?
— Да-да, конечно, — проворчал Марей.
— Потому-то я и пришел к такому выводу: никакие предосторожности больше не нужны. Слишком поздно.
— Я же сказал: неделя, — упрямо твердил Марей. — Если за неделю ничего не случится, я все брошу.
— А твои инспектора не могут тебе помочь?
— Еще раз тебе повторяю: я в отпуске! — сердито крикнул Марей. — Я веду расследование на свой страх и риск, понимаешь?
— Тсс!.. Прекрасно понимаю. Нечего ее будить. Как здесь душно, правда? Эти цветы да еще дым…
Бельяр открыл окно, откинул ставни и вытер вспотевший лоб.
— Во всяком случае, завтра все пусть будет, как договорились, — попросил Марей. — Могу я рассчитывать…
Бельяр вдруг отступил назад на несколько шагов и прижался к стене.
— Там кто-то есть, — торопливо произнес он.
— Что?
Марей сразу вскочил. Бельяр знаком приказал ему молчать.
— В саду, — прошептал он, — у ограды…
«Наконец-то!» — подумал Марей. В этот момент его охватила радость. Значит, он оказался прав. Он вынудил неприятеля обнаружить себя. Сад был погружен во тьму, но ограду можно было различить на фоне тускло освещенного бульвара.
— Ты уверен? — прошептал он.
— Абсолютно.
— Я ничего не вижу.
— Наверное, он меня заметил.
Марей порылся в карманах и выругался.
— Револьвер! Я оставил его в чемодане.
— Возьми мой.
Бельяр протянул комиссару свой револьвер, и Марей неслышно перекинул ноги через подоконник. Он спрыгнул на рыхлую землю клумбы. Может, тот ничего не заметил. Где-то он теперь прячется? Марей отодвинулся подальше от светлого прямоугольника открытого окна и прямо по цветникам пошел к ограде. Оттуда он ясно видел весь фасад. Ставни первого этажа, за исключением окна в гостиной, были закрыты. Входная дверь заперта. А калитка? Чтобы проверить это, Марею нужно сделать всего несколько шагов. Калитка тоже заперта. Значит, тот перелез через ограду? В таком случае ему деваться некуда. Он не успеет убежать. Держа палец на спусковом крючке, Марей направил луч фонарика на кусты самшита слева от себя. В серебряном свете мягко поблескивали листья, зашелестев крыльями, вспорхнула птица. Здесь не было ни души. Справа, извиваясь меж прутьями ограды, ползла вверх глициния; поддерживаемая металлическими дужками, она образовала сводчатый туннель. Марей осветил туннель изнутри. Никого. Он направился к гаражу, быстрый лучик пробежался по двойным воротам, потом Марей решил удостовериться, что кухня тоже заперта… Может быть, Бельяр ошибся? Он чуть было не окликнул его, но крик мог напугать Линду. Выключив фонарик, Марей повернул обратно.
И в этот момент на вилле внезапно раздался выстрел. Точно такой же сухой выстрел, как тогда в доме Монжо. Марей бросился бежать, обогнул угол фасада, успел заметить Бельяра, выбегавшего из гостиной.
— Твой револьвер!
Бельяр уже включил свет в вестибюле. Комиссар слышал, как он мчится по лестнице. Сам он тоже заторопился, держа оружие наготове и не спуская глаз с входной двери. И вдруг, подняв глаза, увидел наверху распахнутое окно. Окно Линды! Рука его медленно опустилась. «Бедняга Бельяр, — подумал он, — напрасно ты спешишь!..»
…Бельяр добежал до комнаты Линды, ударил в дверь кулаком и одновременно повернул ручку. Дверь отворилась, в комнате было темно. Занавески колыхались на ветру. Бельяр искал выключатель и никак не мог найти. По ту сторону бульвара он видел фонарь, деревья, казавшиеся бесплотными, словно нарисованными на холсте, а слева от него что-то смутно белело, может быть, кровать или брошенное на стул платье. Он нащупал пальцами выключатель, помедлил… потом включил свет.
Линда упала спиной на ковер. Там, где было сердце, виднелось темное красное пятно, не больше ладони. Бельяр опустился на колени. Комната выглядела мирной, приветливой, уютной. Но Линда была мертва. У нее было то отрешенное, отчужденное выражение лица, какое бывает у людей, которые обрели покой. Волосы, рассыпавшиеся при падении, тихонько шевелились на ветру. Они были светлые, удивительно светлые. Скрестив руки, Бельяр склонил голову.
— Ну что там? — послышался голос Марея. — Что происходит?
В окне показался Бельяр, он нагнулся вниз.
— Думаю, она умерла.
— Не двигайся с места! — бросил Марей.
Он спрыгнул в гостиную, закрыл за собой окно. Сердце стучало так громко, что оглушало его, но мысль работала четко. В вестибюле он успел проверить, заперта ли входная дверь. Выйти никто не мог. Он поднялся на второй этаж, глазам его сразу открылась вся картина. Распростертая Линда, Бельяр, стоявший у камина с осунувшимся, постаревшим лицом.
— Да встряхнись ты! — сказал Марей. — Вызови врача. Никогда не известно… Живо! Живо!
Он вытолкал Бельяра в коридор, вернулся в комнату, оглядел ее: шкаф, кресла, неразобранная кровать. Линда так и не ложилась. На ней было то же платье, что и во время обеда. На ногах — изящные туфли на высоких каблуках… Возле кровати что-то блестело. Марей наклонился. Гильза. Черт возьми! Калибр 6,35. Он подкинул ее на ладони, прежде чем положить в карман. Марей обшарил все вокруг, заглянул под кровать, осмотрел узкий шкаф — такое уж у него ремесло. Все это бесполезно, но потом придется писать рапорт. Время: без двадцати десять. И те же, что и всегда, каких-нибудь десять секунд, понадобившихся Бельяру, чтобы подняться из гостиной в спальню. Эта цифра вызывала у Марея смятение и ярость. Он подошел к окну. Убийца скрылся через окно, а внизу, под самым окном, караулил он, комиссар Марей. И он ничего не видел… Марей низко склонился над телом… Сорбье… Монжо… Линда… Все та же маленькая ранка, та же пуля, выпущенная в упор, только в случае с Монжо рука преступника дрогнула. Почему? Разве он был страшнее, чем Сорбье или Линда?
Под сразу отяжелевшими вдруг шагами Бельяра заскрипел пол.
— Врач сейчас будет, — сказал он. — Оставим ее здесь?
— Да. Не надо ничего трогать.
Бельяр скорее рухнул, а не сел в кресло.
— Я ведь так спешил, — прошептал он.
— Да я ни в чем не упрекаю тебя, — сказал Марей. — В прошлый раз я тоже спешил. Мне повезло не больше, чем тебе… Человек, которого ты видел в саду, — это Монжо?.. Подумай хорошенько.
— Пожалуй, нет, — сказал Бельяр. — Монжо пониже, пошире. Но я ни в чем не уверен. Все произошло так быстро!
Марей пожал плечами.
— Я снова начинаю сходить с ума, — буркнул он. — Я обошел весь сад, там никого не было.
— Человек уже проник в дом.
— Как он мог войти? Двери были заперты.
— Взобрался по фасаду.
— Нет, старина, я своими глазами видел весь фасад, понимаешь? Я слышал, как ты постучался в дверь, а потом?..
— Я включил свет и увидел ее.
— Ты включил свет… вот это-то я и имел в виду. Линда не раздевалась, почему же она сидела в темноте?
Они услышали, как у калитки затормозила машина врача.
— Поди открой, — сказал Марей.
Пока Бельяр спускался, комиссар быстро осмотрел соседние комнаты, поднялся на третий этаж, но все напрасно. Врач оказался человеком старым, растерянным, он еще больше разволновался, когда увидел Линду.
— Мне в первый раз случается констатировать смерть, вызванную преступлением, — заметил он, наклоняясь над телом. — Мне это совсем не нравится.
— Я не был уверен, что она мертва, — сказал Марей.
— Тем не менее это так… Сердце задето…
Он выпрямился, зажав свою сумку под мышкой, и подозрительно посмотрел на Марея.
— Чем скорее приедет полиция, тем будет лучше, вот все, что я могу сказать, — добавил он.
Марей вытащил из кармана свою бляху и сунул ее под нос врачу. Совсем опешив, тот отступил, рассыпавшись в извинениях. Марей схватил Бельяра за рукав.
— Ты тоже можешь идти. Я попрошу подкрепления. Спасибо, старина. Очень сожалею, что втянул тебя в это дело. Позвони мне завтра… домой. Я буду держать тебя в курсе.
Они пожали друг другу руки. Марей тщательно запер входную дверь. Он остался один с мертвой Линдой. Только теперь он почувствовал, что совсем выдохся, и плеснул себе в рюмку Бельяра немножко коньяка. Предстояло самое трудное. Он поднялся на второй этаж, сел в кабинете Сорбье, снял телефонную трубку.
— Алло… Я хотел бы поговорить с господином Люилье… Да, срочно. Комиссар Марей… Алло… прошу прощения, господин начальник, но дело важное. Только что у себя дома убита госпожа Сорбье… Я был здесь. Мало того, я все организовал, чтобы поймать убийцу… Что? Да, я ждал этого. Но оказался застигнутым врасплох… Да, с моим другом Бельяром. Госпожа Сорбье убита в своей комнате. Все входы и выходы были заперты, даю вам слово. Только окно спальни, где находилась госпожа Сорбье, было открыто… Не понимаю, господин начальник. Пересказываю вам то, что я видел, потому что на этот раз я видел сам. Я был на улице. Я осматривал сад, следил за фасадом. После преступления на заводе вы подозревали Леживра. Вы думали, Бельяр что-нибудь упустил, когда был ранен Монжо. И вы обвиняли Фреда, что ему пригрезилось, будто Монжо вошел в дверь виллы Сорбье, но не выходил оттуда. В моем свидетельстве вы сомневаться не можете. А я утверждаю, господин начальник, что в тот момент, когда раздался выстрел, мы с Бельяром находились внизу, потом Бельяр поднялся наверх, а я оставался снаружи… Нет, никто не выходил. Абсолютно в этом уверен… Я нашел гильзу… Калибр 6,35… Преступник расписался… Да, я буду на месте… Да, пожалуйста, господин начальник… Спасибо.
Марей повесил трубку. Люилье сделает все необходимое. Он снова, в который уже раз, пустит в ход тяжелую полицейскую машину. Через час дом наполнится вспышками фотоаппаратов, топотом грубых башмаков, бесполезной беготней. Пусть стараются! Марей же мечтал только об одном: вскочить в поезд и уехать как можно дальше отсюда… Он стряхнул с себя охватившее его было оцепенение. Ясно одно: во всех четырех случаях всегда один свидетель находился внутри, другой — снаружи, и во всех четырех случаях метод преступника обеспечивал ему успех. Да, теперь уже следовало говорить о методе. И что бы там ни думал Люилье…
Марей вернулся в спальню Линды и нежным движением закрыл ей глаза. Он поспешил отослать врача и Бельяра, чтобы самому сделать это. Вот теперь он мог коснуться лица Линды, но Линда была далеко, недосягаемо далеко. Жили только ее волосы, распустившаяся коса отливала живым блеском. Догадывалась ли она, до какой степени может во всем положиться на него? Конечно нет, раз не решилась ему довериться. А между тем раза два или три она чуть было не заговорила. Ее волнение, ее упрямое молчание — разве это не доказательство того, что она что-то знала? И не случайно сразу же после ужина под каким-то вымышленным предлогом она поднялась к себе в комнату. Она ждала того, кто пришел ее убить… Марей выключил люстру, оставив зажженным маленький ночник. Он сел подальше от покойной и закрыл лицо руками. Того, кто пришел ее убить. Чушь какая-то. Она прекрасно знала, что никто не придет. Она даже не закрыла свою дверь на ключ. Тогда почему же она не разделась? А главное, зачем открыла окно? Сигнал? Но кому? Хотя на заводе открытое окно вовсе не было сигналом, и открытое окно у Монжо — тоже. Почему убийце все время нужно было это открытое окно, хотя он, по всей видимости, им не пользовался?.. Но разве сегодня, вдруг подумал Марей, убийца не мог убежать? Во время короткого визита врача Бельяр, конечно, не догадался закрыть входную дверь на ключ… Рассуждая таким образом, он вряд ли додумается до чего-нибудь путного, потому что прежде надо было разгадать, как убийце удалось спуститься вниз и как ему вообще удалось проникнуть в дом. Но Марей дошел уже до той стадии, когда заведомо недобросовестная посылка была последней возможностью заставить его мысль работать. Он на цыпочках вышел из комнаты и спустился в сад. Когда все произошло, его первой заботой было проверить, что калитка по-прежнему заперта и, значит, неизвестный перелез через ограду. Марей включил свой фонарик и принялся изучать прутья ограды. Делал он это методично. Ограду давно уже не красили. Старая краска вздулась, висела лохмотьями. При малейшем прикосновении она отваливалась, превращалась в пыль. Невозможно было не заметить подозрительных царапин, да и глициния тоже должна была сохранить следы перелезавшего через ограду человека. Марей направил свет на ствол кустарника, обследовал каждый сучок, мускулистые ветви были такими крепкими, что местами погнули прутья ограды. В луче света вдруг что-то сверкнуло. Марей вернулся назад, нашел то место, где что-то вспыхнуло. Потом пошарил по карманам в поисках перочинного ножа, выбрал крепкое лезвие и начал им ковырять, зажав кольцо фонаря в зубах! Кусочек металла упал ему на ладонь. Марей долго разглядывал его, потом в глазах у него зарябило, он выключил свет. На какое-то мгновение Марей заколебался… Пойти домой?.. А как же Люилье?
В ту же самую секунду на бульвар выехала машина и сразу затормозила. Марей открыл калитку. Люилье сопровождал инспектор Гранж.
— Остальные приедут через пять минут, — сказал Люилье. — Проводите меня.
Марей шел впереди, в подробностях рассказывая Люилье о принятых им с Бельяром мерах.
— Невероятно! — ворчал Люилье. — Хотел бы верить этому, и то лишь потому, что это вы, но согласитесь…
Он поднялся взглянуть на Линду. Марей с трудом сдерживал себя. Он готов был отдать все на свете, лишь бы очутиться дома и наконец-то спокойно подумать. На дне кармана он нащупывал маленький кусочек металла, извлеченный из ствола глицинии. Но Люилье желал все осмотреть, во все вникнуть. Потребовалось тут же воспроизвести, как все случилось. Люилье выдвигал одну теорию за другой, но факты опровергали их.
— Дело ясное, — говорил он, — вы просто-напросто забыли запереть дверь… Раз убийца вошел, значит, он отыскал вход.
— Очень сожалею, господин начальник. Но я тщательно проверил, хорошо ли заперты двери.
Люилье уже готов был рассердиться, но тут подоспела вторая машина со специалистами. На полчаса они полностью завладели виллой.
— Я могу уйти? — спросил Марей.
— Завтра я увижу вас? — сказал в ответ Люилье.
— Нет. На этот раз мне и в самом деле нужен отдых. Думаю поехать на Юг.
— Вы отступаетесь?
— Точнее будет сказать, господин начальник, устраняюсь.
— Есть разница?
— Огромная.
Марей вышел на улицу и бросился к своей машине. Истина ждала его дома. Она будет ужасной — он это предчувствовал, — но ему не терпелось взглянуть ей прямо в лицо.
Без пиджака, в одной рубашке, с пачкой сигарет под рукой Марей старательно печатал. Делал он это не очень умело и от каждой ошибки приходил в бешенство. Листки валялись как попало. Он часто поглядывал на часы и, закуривая сигарету, вытирал взмокший лоб. «Забыл, — шептал он. — Чувствую, что забыл!»
В десять часов ему позвонили из уголовной полиции.
— Подождите! — крикнул он. — Я запишу… Характерные зазубрины… несмотря на сплющенность, пуля точно такая же… Прекрасно, старина… Спасибо… Нет, это не открывает мне ничего нового, но необходимо как подтверждение… До скорого.
Он снова принялся за работу, прикрыв ставни, чтобы не мешало солнце. В половине одиннадцатого опять зазвонил телефон.
— Алло!.. Ах, это ты! Нет, нет, Роже, ты мне ничуть не помешал… Да, есть новости. Ты не зайдешь ко мне?.. Если можно, прямо сейчас… Хорошо. Я жду!
На этот раз Марей не стал садиться. Он сложил разбросанные листки, перечитал их, потом долго бродил вокруг стола и, засунув большие пальцы под мышки, нервно барабанил остальными по груди. Звонок Бельяра заставил его вздрогнуть.
— Привет, старина. Извини. Но мне надо было повидать тебя. Если тебе жарко, раздевайся.
— Ничего, — сказал Бельяр.
— Чего тебе налить? — спросил Марей. — Портвейна или виски?
— Виски.
Бельяр подошел к столу.
— Работа в полном разгаре, — улыбнулся он. — Это что?.. Первая глава твоих воспоминаний?
— Просто обычный рапорт.
Марей отодвинул пишущую машинку, бумаги, поставил бутылку и стаканы.
— Я думал, ты в отпуске, — сказал Бельяр.
— Да разве с моим ремеслом можно позволить себе такое? — взорвался Марей.
Он постучал кулаком по лбу.
— Вот что мне хотелось бы отправить в отпуск. Хочешь не хочешь, само работает. И наступает момент, когда мне необходимо поделиться своим открытием.
— А ты открыл что-нибудь?
Марей плеснул виски, налил газированной воды. Он поднял свой стакан, в котором играла золотистая жидкость.
— Кажется, я все понял… или почти все, — прошептал он.
— Черт возьми! — насмешливо воскликнул Бельяр. — Ну что ж, твое здоровье.
Они выпили.
— Садись, — сказал Марей. — Тебе судить… Но прежде всего хочу сказать, что я ожидал чего-то в этом роде. Теперь я опираюсь на факты, я больше не строю замки на песке. Итак, все пули были выпущены из одного револьвера, это относится и к той пуле, что убила Линду, и… к другой тоже.
— Другой?
— Да, к другой пуле.
— Подожди, — сказал Бельяр, — я что-то не понимаю… Ведь было всего три пули?
— Нет, четыре.
— Как это?.. Сорбье, Монжо и… Линда. Три.
— Четыре. Только четвертая никого не убила… Она вонзилась в ствол глицинии. Помнишь глицинию, которая обвивается вокруг ограды прямо напротив гостиной? После твоего ухода мне пришла в голову мысль, что убийца, должно быть, перелез через ограду. Я стал искать следы, которые он мог оставить… и нашел пулю… Случайность… я хотел сказать: счастливая случайность!
Марей невесело рассмеялся и залпом осушил стакан. Бельяр, сдвинув брови, разглядывал свой стакан.
— Не понимаю, — сказал он.
— А ведь все очень просто, — продолжал Марей. — Потому что это-то и есть улика, самая настоящая, и притом единственная с тех пор, как это началось… Вчера вечером стреляли два раза… обе пули в руках экспертов.
— Предположим, — сказал Бельяр.
— Да нет, тут нечего «предполагать». У нас в руках две пули. А в течение вечера я слышал только один выстрел… Понимаешь?.. Пули — две. Выстрел — один. Каков же вывод?
— Вывод? — повторил Бельяр.
— Так вот, первый выстрел раздался до того, как я пришел, вероятно, перед самым моим приходом. Этот-то выстрел и убил Линду.
Бельяр поставил на стол свой стакан.
— Подожди, — продолжал Марей. — Хорошенько следи за ходом моих мыслей. Разве на заводе, когда был убит Сорбье, произошло не то же самое? Свидетели услышали выстрел, но, может, быть, был еще один, до этого…
Бельяр взглянул на Марея.
— Не понимаю, куда ты клонишь, — сказал он, — но ты забываешь главное. Вчера вечером, в момент твоего предполагаемого первого выстрела, которого ты не слышал, там находился я.
— Вот именно! — сказал Марей.
Комиссар открыл вторую бутылку воды, наполнил свой стакан. Он жадно пил с закрытыми глазами, не отрываясь, и от напряжения у него даже челюсть свело.
— Послушай, Роже… Я говорю с тобой не как полицейский… Со вчерашнего дня я все прикидываю и так и эдак… Чего бы я только не отдал, чтобы ошибиться. Но, к несчастью, я не ошибаюсь… Я не сужу тебя… Я просто пытаюсь понять… Ты ее любил… Ну да! Бог ты мой, да отвечай же!.. Конечно, ты ее любил.
Бельяр стоял перед ним, засунув руки в карманы, лицо его сразу осунулось. Марей пожал плечами.
— Все ее любили, — продолжал он тихо. — Даже я, старый сухарь. Да если бы я жил подле нее, наверняка бы я… А тем более ты… Ты красив, обаятелен… Любишь жизнь.
— Молчи.
— Почему же… Ведь это правда! И она тоже любила жизнь. Я сразу почувствовал, что она задыхалась там. Сорбье… Ладно, чего уж там. Они не были счастливы друг с другом. Ты тоже не был счастлив.
— Чепуха.
Марей приблизился к Бельяру, положил ему руку на плечо.
— И ты осмеливаешься утверждать, что был счастлив? Зачем же тогда ты приезжал за мной на машине и мы ехали с тобой куда глаза глядят… Я уверен, что ты долго противился… теперь я в этом уверен. Видишь ли, я уверен даже, что именно она начала… Она сама позвала тебя на помощь… Как утопающая… Она догадалась, что и ты тоже плыл по воле волн…
— У тебя сегодня поэтическое настроение, — буркнул Бельяр.
Марей отпрянул.
— Ну что за дурак! — крикнул он.
Он в бешенстве обежал вокруг стола, схватил дрожащей рукой сигарету и закурил.
— Ладно, — сухо продолжал он, — уперся, как осел. Ты упрям, а я еще упрямее. Раз ты боишься правды, я скажу ее вместо тебя.
Остановившись у окна, он задумался.
— Ты ей писал, — начал он не оборачиваясь. — Это в твоем характере. То, в чем у тебя не хватает духу признаться, тебе надо написать. И потом, такая любовь… такая любовь, мне кажется, должна изливаться в письмах. Особенно вначале, когда ясно осознаешь все препятствия, которые нужно преодолеть… Разумеется, ты ей писал до востребования. А Линда прятала иногда твои письма в сумочку. Чтобы перечитывать… И вот однажды одно из этих писем попало в руки Монжо, который всюду совал свой нос… Он подумал, что это может ему пригодиться… Я уверен, что не ошибаюсь, потому что этим все объясняется. Монжо вошел в силу. У него в руках козырь. И когда Сорбье выгоняет его, Монжо только смеется!
Бельяр не шелохнулся. Марей смотрел на голубей в саду Тюильри, не видя их.
— Ты лучше меня знаешь, что сделал Монжо, чтобы отомстить… Он положил в конверт украденное письмо и отправил его Сорбье… заказным. Но, так как он из тех, кто не любит лишних неприятностей, то поставил на квитанции вымышленное имя. Это письмо и послужило толчком.
Марей оглянулся. Бельяр, немного побледнев, пил виски, это избавляло его от ответа.
— Продолжать? — спросил Марей. — Ладно, продолжаю. Впрочем, здесь все написано черным по белому.
Он взял пачку отпечатанных листков и отыскал нужное место.
— Вот… Я немножко торопился, когда писал, но здесь сказано главное. Читаю: «В день преступления Роже Бельяр уехал около полудня в клинику, чтобы забрать жену и сына. Он привез их домой и вернулся на завод раньше обычного, вероятно, чтобы компенсировать свое недолгое отсутствие. Было время обеденного перерыва. Все обедали. Леживр ушел в столовую. Но Сорбье оставался на месте. После того как он получил заказное письмо, отправленное Монжо, у Сорбье не хватило духу поехать в Нейи. Бельяр неожиданно сталкивается с Сорбье. Эту сцену нетрудно представить: Сорбье показывает Бельяру письмо и, потеряв голову, угрожает ему револьвером. Бельяр тоже вооружен. Законная самозащита. Он стреляет первым и убивает Сорбье. Потом Бельяр забирает письмо и готовится бежать. Леживр далеко. Выстрела никто не слышал. Таким образом, Бельяру ничто не угрожает. Но он уже думает о расследовании. Если преступление не будет обосновано, заподозрят личную драму и, возможно, докопаются до истины. Нужно немедленно придумать мотив преступления. Рядом открытый сейф. Бельяр, не раздумывая, берет цилиндр и несет в свою машину. Прячет его в багажник и уезжает. Он спасен…»
Марей поднял голову.
— Ну как? — спросил он. — Я не слишком отступаю от истины?
— Я предпочел бы, чтобы ты поскорее кончил.
— Постараюсь не затягивать, — пообещал Марей. — Само собой разумеется, кое-какие детали я не уточнял… Взять хотя бы револьвер. Почему ты разгуливал с револьвером калибра 6,35 в кармане? Ты много выезжал. Домой частенько возвращался поздно. А оружие привык носить еще с войны… Я не стал останавливаться на всех этих мелочах, они и без того ясны… Итак, я продолжаю. «В два часа Бельяр приезжает на завод так, как будто едет прямо из дому. Он встречает своего коллегу Ренардо. Леживр уже занял свой пост. Преступления никто не обнаружил. Бельяр верит, что все обойдется. Цилиндр он так или иначе вернет, в честности и патриотизме Роже Бельяра никто не усомнится. А это-то как раз и поможет отвести всякое подозрение. И вдруг — выстрел. Тяжело раненный Сорбье пришел в сознание. Он слышит шум во дворе. Сорбье пытается позвать на помощь. В руках у него оружие, и, чтобы привлечь внимание, он приподнимается и стреляет в открытое окно. Но, потеряв много крови, он умирает, падая лицом вперед. Все последующее понять легко: пока Ренардо спешит к кабинету Сорбье, Бельяр наклоняется над убитым, забирает револьвер и компрометирующую его гильзу. А если револьвер с барабаном, он и от этого избавлен. Всего одно движение, и теперь для всех станет очевидно, что Сорбье убит выстрелом, который слышали три свидетеля. У Бельяра абсолютно безупречное алиби, такое же точно, как у Ренардо и Леживра».
— Довольно, — произносит Бельяр. — Довольно… Да, это я… Да, все произошло так, как ты описываешь… Я больше не могу.
Он хотел поставить стакан на стол. Но стакан опрокинулся, покатился и, упав на пол, раскололся на три части. Марей не мог оторвать глаз от этих сверкающих осколков. Бельяр дышал тяжело, как загнанный.
— Если бы ты знал… — сказал он и, закрыв руками лицо, без сил рухнул на диван, сотрясаясь от рыданий.
Марей наклонился над ним.
— Роже, старина, успокойся…
— Я ничего этого не хотел, — бормотал Бельяр. — Я был вынужден…
Он медленно поднял голову, выпрямился, опираясь на вытянутые руки.
— Не знаю, как я до этого дошел, — снова начал он более твердым голосом. — Да, я любил ее, ах, как я ее любил! Но против Сорбье я ничего не имел. И если бы он не стал мне угрожать…
— Что ты сделал с его револьвером?
— С револьвером?
— Ты же не оставил его у себя?
— Нет. В тот же вечер я бросил его в Сену.
Марей принес другой стакан и налил немного виски.
— Выпей… Вот так!.. А теперь рассказывай остальное.
— Это уже не имеет значения.
— Для меня имеет… Когда ты сказал Линде правду? Когда вы вместе поехали в Институт судебной медицины?
— Да.
— Как она к этому отнеслась?
— Сказала: «Теперь я свободна».
— Понимаю. А ты не был свободен. Уже не был. У тебя родился сын.
— Да.
— Для нее-то было безразлично, что она потеряла мужа… А ты не хотел оставлять малыша.
— Я и не подозревал, что ребенок может до такой степени захватить… так…
— Вот видишь, я был прав, — заметил Марей. — Для нее это было важнее, чем для тебя. Она во что бы то ни стало решила сохранить тебя.
Бельяр кивнул.
— Но вы еще не знали, каким образом твое любовное письмо попало в руки Сорбье, — продолжал Марей. — Это я надоумил Линду?
— Да. Когда ты спросил ее, знает ли она некого Рауля Монжо, она испугалась…
— Я помню, — прервал его Марей. — Она притворилась, будто услышала шум в вестибюле, чтобы дать себе время подумать. И так как она была очень умна, лгать не стала. Рано или поздно я все равно узнал бы, что Монжо работал у них. Нужно было выиграть время. И она спрятала записную книжку мужа, убедив меня, что Монжо ее украл… А пока я добирался до завода, она успела позвонить тебе. И ты вырвал страницу на букву «М» в другой книжке.
— Мы испугались. Делали первое, что приходило на ум.
— А я-то приписывал преступнику сверхчеловеческую ловкость, — вздохнул Марей. — Признаюсь, вначале меня это совсем сбило с толку. Подумать только, ведь я мог помешать всему этому!.. Если я правильно тебя понял, в тот вечер, когда я ужинал у тебя, а потом мы отправились следить за Монжо, Линда ни о чем не подозревала?
— Нет. Если бы я успел предупредить ее, все могло бы сложиться иначе… Хотя, впрочем, сомневаюсь.
— Она назначила Монжо свидание?
— Да.
— Ну разумеется. Она не могла себе представить, что мы уже нашли его. А Монжо, в свою очередь, должно быть, думал, что она пришла купить его молчание, потому что он угадал всю драму. Значит, это она звонила в бистро по телефону. Она знала, где обедает Монжо.
— Да. И если бы ты вышел на набережную на десять секунд раньше, ты увидел бы ее около дома Монжо.
— Что за невезенье! Боже мой, ну что за невезенье! А потом?
Бельяр устало поднял руку.
— Она была дьявольски импульсивна, — прошептал он. — Кроме того, у нее было своеобразное понятие о чести. Я убил Сорбье. Она хотела убить Монжо. Не только затем, чтобы заставить его молчать, но и для того, чтобы показать мне, что готова на все, что ни о чем не жалеет, что разделит со мной опасность… Да мало ли еще что!
— Между вами был Монжо.
— Пожалуй.
— А… револьвер?
— У нее был второй ключ от моей машины. Она взяла револьвер в тот день после обеда. Когда мы ехали в морг, я при ней положил его в ящик для перчаток. На следующий день она мне его вернула.
— К несчастью, рука у нее оказалась не такой твердой…
Марей чуть было не сказал: «… как у тебя». Он умолк, сделал несколько шагов, машинально собрал все листочки, затем, тряхнув ими, добавил:
— Остальные события я восстановил сегодня ночью. Скажешь, если ошибусь. Услышав мой голос, Линда вышла в прихожую и спряталась на кухне. Я же, увидев раненого Монжо у лестницы, конечно, сразу бросился на второй этаж. Она выскользнула… и, пока я рыскал по всему дому, ты открыл ей калитку.
— Да.
— Как это просто! И какой же я был дурак!.. А когда Монжо лежал в больнице, чего я только не выдумывал! Всех нас заворожил этот цилиндр. Потом уже все шло своим чередом. Монжо не так глуп, чтобы доносить на Линду. Дела его пошли на поправку, и он замыслил небольшой шантаж. Так ведь?
— Так.
— В тот вечер, когда мы с Фредом следили за ним, он звонил Линде?
— Да. Он требовал свидания. Линда не могла снова пойти на набережную Мишле, да и подвергнуться риску быть замеченной в обществе Монжо тоже не могла.
— Тогда она попросила его прийти к ней.
— Выбора не оставалось. Мариетта как раз уехала, — большинство соседей в отпуске. Она решила, что, если Монжо придет попозже, его никто не увидит.
— И Монжо согласился? Он не побоялся, что его пристрелят?
— Нет, он принял необходимые меры. Во всяком случае, он уверял, будто отправил нотариусу письмо, в котором обо всем рассказал. Если с ним что-нибудь случится, письмо вскроют.
— Думаю, он пускал пыль в глаза.
— Возможно, но сомнение оставалось.
— Мерзавец! — воскликнул Марей. — Он знал, что ему нечего бояться, и взял вас за глотку.
— Вот именно. Мы были у него в руках.
— Вернемся к Линде.
— Она не заперла ни калитку, ни входную дверь. Когда ты бросил камешки ей в окно, она подумала, что это Монжо давал знать о своем приходе. Когда же она узнала тебя, это был настоящий удар! А Монжо уже поднимался по лестнице. Она впустила его к себе в комнату, заперла дверь, как ты велел, и, чтобы обмануть тебя, Монжо несколько раз кидался на дверь изнутри.
— Вот это-то меня больше всего и смущало, — сказал Марей. — Она спрятала Монжо в шкафу?
— Да. Пока ты осматривал дом, она разделась, ведь одежда сразу бы выдала ее, и, подождав твоего возвращения, взяла халат…
— Из шкафа! Признаюсь, там я ни за что не додумался бы искать!
Бельяр казался менее удрученным. Удивление комиссара отвлекло его и даже позабавило. Он невольно включился в игру.
— И долго просидел Монжо в своем тайнике?
— До утра. Простившись с тобой, мы сделали вид, что едем прямо в горы, на самом же деле через полчаса вернулись обратно и освободили Монжо.
— И вы увезли его с собой?
— Да. Теперь он в Швейцарии.
— И… много он с вас потребовал?
— Сто тысяч.
— Черт возьми! И вы согласились?
— А что оставалось делать? Линда все уладила.
— Ну а цилиндр?
Бельяр как-то жалко улыбнулся.
— Я по-прежнему возил его в своем багажнике, мне не терпелось избавиться от него, но не мог же я отвезти его на завод?! Закопать или бросить где-нибудь на улице тоже не мог. Тогда мне пришла мысль оставить его у Монжо перед отъездом из Парижа.
— Ты хотел сделать мне подарок?
— В какой-то мере. Я знал, что рано или поздно ты снова туда придешь.
— И Монжо ничего не имел против?
— Ему заплатили. Он даже нашел это забавным.
— Правда, цилиндр ничем не мог ему повредить. Его пытались убить. Теперь хотели скомпрометировать. Он все больше и больше походил на жертву. Ну и жизнь! Вся ответственность за это дело лежит на нем, а в конечном счете против такого вот молодчика не может быть выдвинуто никакого обвинения. Мало того, он разбогател.
Марей предложил Бельяру сигарету. Они помолчали. Наконец Марей решился.
— Самое простое, — сказал он, — если я прочту тебе конец своего рапорта.
Он взял последний листок.
— Я позволил себе наскоро обрисовать твои чувства… — объяснил он. — Ты извини, но в этом вся загвоздка, так ведь? Поэтому я в общих чертах написал, что, после того как Монжо выбыл из игры, Линда просила тебя уехать с ней… Нет-нет… Не возражай. Повторяю тебе, это и есть правда, в общих чертах, конечно. А нюансы, старина… До нюансов судьям нет дела. Итак, в двух словах все сводится к следующему: Линда или ребенок… Она предложила тебе выбирать: «он или я». И грозилась все рассказать. Я не хочу знать, что вы друг другу сказали. Главное, что ты убил ее.
— Она совсем обезумела. Она и правда была способна на все.
— Об этом-то я и пишу в самом конце. Вот послушай: «Преступление только что было совершено, когда явился комиссар Марей. Бельяр сказал ему; что госпожа Сорбье ушла к себе в комнату. Мужчины разговаривали некоторое время в гостиной. Потом Бельяр под каким-то предлогом открыл окно. Он хотел воссоздать обстоятельства смерти Сорбье и обеспечить себе таким образом безупречное алиби. С этой целью он заявил, что в саду кто-то прячется, и предложил комиссару свой собственный револьвер, то есть старый револьвер, который брал с собой в путешествие. Зато оставил у себя револьвер калибра 6,35. Как только Марей скрылся из виду, Бельяр выстрелил в окно, то есть повторил то, что сделал Сорбье. Вернувшись, Марей увидел, как Бельяр бросился бежать из гостиной наверх. Алиби было прекрасным. Его нельзя было бы опровергнуть, если бы пуля не попала случайно в ствол глицинии. Но этой пули оказалось достаточно, чтобы узнать, каким образом была в действительности убита госпожа Сорбье. И с этого момента все постепенно начало проясняться…»
Марей сложил листки, бросил их на стол.
— Я печатал все утро, — устало сказал он. — Еще никто не знает.
Он протянул руку.
— Давай сюда.
— Что?
— Твой револьвер.
— А потом?
— Поедешь со мной в полицию.
— Нет, — сказал Бельяр.
— Хочешь, чтобы я отпустил тебя? Но через час тебя все равно поймают. Тебе не убежать.
Губы Бельяра совсем побелели. Он опустил руку в карман и достал револьвер — такой маленький, словно игрушечный.
— Давай, — снова повторил Марей. — Я все сделаю, чтобы помочь тебе, ты ведь знаешь.
— Что же тебе мешает молчать? Ты в отпуске. Это дело тебя больше не касается.
— Я хотел устраниться, — признался Марей. — Но не имею права…
Они взглянули друг на друга без гнева. Их связывала двадцатилетняя дружба. Марей снял с вешалки пиджак, неторопливо надел его. Собрал бумаги, повернул голову. Говорят, будто в самые ответственные моменты мысль работает с молниеносной быстротой. Неправда. Она скорее застывает. Марей едва сознавал, что делает. Он шагнул к двери… У него за спиной Бельяр боролся один на один, пытаясь сделать выбор. Наверное, он поднял руку с оружием, она уже дважды поднялась, чтобы убить. Забыто было все: трудности, которые они когда-то делили, общие поражения, смерть, которую они не раз готовы были встретить вместе… А дверь была далеко, так далеко! Марей силился держаться достойно и прямо. Он сделал еще два шага. В комнате раздался сухой треск выстрела, и Марей прислонился к стене. Он отчаянно страдал, стиснув зубы, во власти беспредельного горя. Но у него не было выбора. Так решил сам Роже…
Бельяр упал на бок. Себе он тоже целил в сердце. Лицо его разгладилось, стало спокойным. Марей уложил его на диван, закрыл ему глаза, поднял револьвер, потом подошел к телефону.
— Говорит комиссар Марей. Соедините меня с начальником.
И пока дежурный разыскивал Люилье, он думал о малыше… Теперь уже о досрочном уходе в отставку и речи быть не может. Надо работать, работать как можно дольше. Отныне вся забота и ответственность лежат на нем… Глаза его устремились к неподвижно застывшему Бельяру. Неужели мертвые не слышат обещаний живых?
— Алло, Марей?
— Я закончил свой рапорт, господин начальник. Тайны больше не существует.
— Я убью его, вот увидишь, кончится этим!
Она остановилась у окна и невидящим взглядом смотрела на море. Лепра мучился со своим галстуком. Он видел ее отражение в зеркале и уже желал ее. Это было как болезнь, и никакие объятия не приносили облегчения. Под легкой тканью белого плиссерованного платья четко прорисовывалось ее тело. Лепра нервничал. Он выругался, посылая ко всем чертям галстук, а заодно и концерт…
— Пошли, Жанно, — сказала Ева. — Дай-ка сюда галстук. Ты хуже ребенка, ей-богу. Впрочем, ты и есть мой ребенок.
Ева стояла перед ним, подняв руки, и его взгляд медленно погружался в светлые глаза любовницы. Ему хотелось сказать ей: «Не думай больше о нем… Подумай чуточку обо мне!» Но она продолжала спокойно говорить, пока ее пальцы колдовали над безупречным узлом галстука.
— Я убью его. Он этого заслуживает.
Лепра знал, что должен поддакивать, в очередной раз выслушать все ее жалобы, знакомые на память, и сочувственно кивать. Она любила его потому, что он был безупречным пажом.
— Я его только что видела. Он обнимал малышку Брунштейн, а потом имел наглость утверждать, что это неправда. Врет и не краснеет. Ах, меня от него тошнит!
Ее светлые глаза посерели.
— Люблю предгрозовое небо, — пробормотал он, пытаясь шутить, чтобы скрыть волнение.
Но ее переполняла злость. Она была со своей ненавистью наедине. Лепра не в счет.
— Я влепила ему пощечину. Он, естественно, ответил мне тем же и сил не пожалел.
— Но ведь он изменяет тебе не впервые, — осмелился заметить Лепра.
— Да пусть изменяет! — вскричала она. — Плевать мне на это! Но имей мужество в этом признаваться! Вот чего я не прощу. Он меня обманывал все двадцать лет. Мы еще не поженились, а он уже мне лгал. Бывало, он сюсюкал: «Ты у меня одна-единственная, ты самая любимая», и тут же шел спать с первой встречной девкой.
Ева отстранилась от Лепра, словно само прикосновение к мужчине в эту минуту внушало ей ужас. Она смотрела на своего любовника с враждебной подозрительностью.
— Ложь меня убивает. Может, я и не воплощение добродетели, но лгать не умею. Став твоей любовницей, я ему во всем призналась в тот же вечер. Но вас, мужчин, уничтожает именно правда. Вы хотите, чтобы любовь была приятным приключением. Приключение вам интереснее самой женщины.
Лепра одернул костюм, поправил манжеты, осмотрел себя в зеркале.
— Успокойся, — сказала она, — ты неотразим. Женщины будут смотреть только на тебя. Какие же мы дуры!
Он привлек ее к себе, скользнув рукой в вырез платья, погладил по спине, тихонько, кончиками пальцев.
— Я, по крайней мере, тебе не изменяю, — прошептал он.
— Почем я знаю?
— Как это? — произнес он, разыгрывая обиду и удивление.
Она приникла щекой к его груди.
— Нет, — сказала она, — тебе я верю. Я отлично чувствую мужчин!
И снова Лепра пронзила нелепая, необъяснимая боль. Он затаил дыхание.
— Ева, — прошептал он. — Ева, мне плохо.
Она повернула голову — от ее коротко стриженных волос исходил запах травы, смятого цветка.
— Почему тебе плохо, дорогой?
Он молчал. Он оскорбил бы ее, спросив, сколько мужчин у нее было до него. Он даже не ревновал. Ведь ей никогда не понять, что женщину любишь вместе с ее прошлым, с ее детством. Продолжая машинально поглаживать Еву по плечу, он думал: «Ей сорок пять, мне тридцать. Через пятнадцать лет ей будет шестьдесят. А мне…» Он закрыл глаза. Он привык за прошедшие полгода, с самого начала их близости, ощущать, как внезапно на глаза наворачивались непонятные обжигающие слезы, вызывавшие головокружение, дурноту, тревогу. Любовь без будущего — вот что он держал в своих объятиях.
— Ты это сейчас сказала всерьез? — спросил он.
— Что?
— Насчет своего мужа…
— Да, — сказала она. — Был бы у меня под рукой револьвер, любое оружие… да, я бы его убила.
— Но на трезвую голову…
— На трезвую голову — не знаю… Не думаю… Как только я начинаю размышлять, мне становится его жалко.
Вот он, вечный его страх, от которого бешено колотится сердце. Голос Лепра звучал глухо, когда он спросил:
— Ты уверена, что эта жалость… что эта жалость — не любовь, остатки любви?
Про себя он заклинал ее: «Боже, только не говори: «Да, возможно, это все еще любовь»!» Тем не менее упорствовал с подчеркнутым благодушием:
— Знаешь, я бы счел это вполне естественным. Мы же не животные.
Она высвободилась из его объятий и снова взглянула на море. По фарватеру медленно двигался танкер. В эти сумрачные, серые часы вода освещала лица снизу, словно снег.
— Нет, — произнесла она. — Я его ненавижу. Я восхищаюсь его талантом, силой, умом. Он создал меня. Но я его ненавижу.
Лепра, сжавшись от боли, не отставал:
— Может, он заставляет тебя страдать, потому что ты сама его довела?
— Я? Как бы не так. Я всегда была готова все ему простить. Скажи он: «Меня соблазнили, и я не устоял», я любила бы его по-прежнему. Так ведь нет! Но он вдобавок пытается разыгрывать благородного героя. Ему мало того, что он у нас гений. Ему еще понадобилось доказать себе, что у него есть сердце. И я оказывалась во всем виноватой. Я, видишь ли, его не понимала. Я была надменной, властной… Подлый лжец!
От этих упреков Лепра почему-то почувствовал себя неловко. Еще немного, и ему захочется защитить ее мужа.
— Но, однако… — начал он.
— Не надо, — прервала она. — Иди ко мне. Поцелуй меня, Жан.
Поцелуй также причинил ему боль. Склонившись над ее волшебно свежим ртом, Лепра вообразил, сколько же губ, языков, зубов уже трепетали от этого нежного прикосновения. Он качался, как дерево под ветром. Он ощущал себя деревом. Кровь шумела и волновалась, как листва. Под веками вращалось солнце. А где-то, в потайном уголке его сознания, голос твердил: «Плоть всегда нова. У тела нет памяти. Тело невинно… тело… тело…»
У него перехватило дыхание, и он выпрямился. Ева, все так же подняв к нему лицо, не сомкнула губ. Ее помада размазалась по подбородку кровавым пятном. Она была бледна, отрешена, словно умерла у него в объятиях. А он был счастлив боязливым и печальным счастьем.
— Я тоже, — сказал он, — я тоже его ненавижу.
Они посмотрели друг на друга. Черные глаза. Зеленые глаза. В зрачках Жана загорелись первые вечерние огоньки. Он приник к ее лицу.
— Ева, — произнес он. — Любовь моя… горе мое…
Его распирало от слов, которые он не осмеливался произнести. Он хотел бы сейчас выложить ей все о своих слабостях. Хотел бы, чтобы она все узнала о нем, но чувствовал, что чрезмерная близость может погубить любовь. Сдержанность — тоже ложь?
— Мука моя… — сказал он и заметил уже веселее: — Смотри, уже восемь. Через час концерт, надо выходить. Ты останешься в этом платье?
Ева вдруг улыбнулась. Она уже забыла о своем муже, а может, и о любовнике. Теперь у нее было совсем другое выражение лица, как у тех деревянных дев, венчавших нос старинных кораблей. Она готовилась петь. Ева уже завораживала публику своим грудным голосом, «переворачивающим души и сердца», как любил повторять Лепра. Она выводила припев своей новой песни «Вот и ноябрь».
— Ладно, — решила она. — Останусь в этом платье.
— Ты в нем как гризетка.
— Вот и прекрасно!
Одним взмахом карандаша, даже не посмотревшись в зеркало, она нарисовала себе тонкогубый ротик, ставший уже знаменитым. Карикатуристы на все лады повторяли: ломаная линия губ, две черточки — ямочки на щеках, легкий мазок, намечающий нос (настоящая парижанка), и тяжелые мрачные глаза под полуприкрытыми веками. Эта картинка возникала повсюду: на стенах, в газетах. Она, должно быть, уже преследовала моряков, заключенных, школьников. Не избежал этой участи и Лепра.
— А эта Брунштейн, — сказала Ева, — просто потаскушка.
— Будь справедливой, детка. Твой муж имеет право…
— О! Я понимаю его игру. Он хочет меня уничтожить, вот и все. Он напишет для нее одну песню, вторую… Ты не знаешь публику. Достаточно, чтобы проскочила одна песня, как пройдут и все остальные. Она станет звездой. Ей двадцать три года. Рожа торговки, но она умеет себя подать. А я стану знаменитой старушкой. Обо мне будут вспоминать на официальных церемониях. Повесят крест. И все кончится. И ты тоже кончишься. Разве что согласишься аккомпанировать этой шлюхе.
Лепра привык к сменам ее настроения.
— Подожди, милая. Я тебе не враг. Ты что, правда думаешь, что я мог бы тебя бросить?
Она рассмеялась, но смех этот внезапно превратился в хриплый стон.
— Ты мужчина, — сказала она.
Он раздраженно пожал плечами:
— Я тоже начну писать песни. Подумаешь, какое дело!
— Дурачок! Для этого надо быть человеком из народа. А ты посмотри на себя!
Она схватила его за запястье и потащила к зеркалу.
— Ты создан, чтобы играть, и это не так уж мало, между прочим! Только такое чудовище, как мой муж, может изобретать всю эту чушь про осень и про любовь, да так, чтобы сердце сжималось. Ты ведь не такой… Но тебя ждет успех. Даю слово.
— В ожидании оного буду аккомпанировать тебе.
Он тут же пожалел о сказанном. Ева медленно закурила сигарету. Выдохнула дым далеко перед собой, как мальчишка. Рассердится?
— Вот видишь, — сказала она, — ты тоже бываешь злым.
Он проворчал упрямо:
— Я зол, потому что беден.
— И конечно же выбраться из нищеты ты хочешь сам. Лучше умереть, чем быть обязанным.
Она заговорила другим тоном, положив ему руку на плечо:
— Послушай меня хоть разок. Я знаю тебя, словно ты — творение моих рук. У тебя есть талант, ты честолюбив, и это вполне естественно. Ты видишь, что мой муж заработал себе состояние своими песнями. Вот и ты теперь жаждешь сочинять. Так вот, не надо. Все, что ты пишешь, никуда не годится, потому что в этом нет тебя, Лепра. Видишь, я говорю откровенно. Твои песни напоминают то Франсиса Лопеса, то Ван Париса, то Скотто. А исполнитель ты замечательный. Да, я знаю, концерты дорого обходятся. Но подожди, предоставь дело мне. Я устрою тебе Ламуре или Колонн. У меня еще есть связи.
Это была уже другая, многоопытная Ева, она говорила холодно, решительно. Он терпеть не мог эти материнские интонации и вообще ее манеру распоряжаться его жизнью. Плевать ему на концерты. Несколько вызовов, хвалебные заметки, пустые комплименты… У него есть будущее… Потрясающий темперамент… и в итоге — забвение. А песни, у всех на устах. Ты чувствуешь, как они живут рядом с тобой, они обрушиваются из динамиков на толпы зрителей, их насвистывают на улицах, в метро, на скамейках в парке… Вот проходит, напевая, женщина, мычит мелодию лифтер с жевательной резинкой во рту. И все эти незнакомые люди вдруг становятся твоими друзьями! Они убаюкивают себя нотами, которые ты, продвигаясь наугад, сумел собрать воедино, потому что свет был так мягок в тот вечер или ты мечтал о чем-то… сам уже не знаешь о чем…
— Ты слушаешь меня? — спросила Ева.
— Да… я тебя слушаю.
— Я хочу, чтобы ты стал большим артистом.
— Пошли. А то опоздаем.
Он вышел первым, предварительно выглянув в коридор.
— Боишься, что тебя увидят? — заметила Ева.
Он не ответил. Он снова замкнулся в своем смущении и вечной подозрительности. Его поставили на место. И снова он стал лишь тенью звезды. Они прошли по гостиничному холлу. Их сразу же узнавали. Все головы повернулись к Еве. Она привыкла к подобным знакам внимания. А он — нет. Он желал их и презирал одновременно. Он тысячу раз давал себе клятву, что обязательно добьется поклонения, чтобы потом отказаться от него. Он жаждал одиночества, которое приковывало бы к себе взгляды.
Над пляжем бульвар протянул цепочку огней. Невидимое море мягко вздыхало на песке.
— Твой муж там будет? — спросил Лепра.
— Прямо! Его давно уже не волнует мой успех. А что?
— Я не особенно хочу его видеть.
Они не спеша направились к казино. В голове Лепра проносились обрывки мелодии. Он тут же с раздражением отбрасывал их. Слишком уж мудрено! Как с первого раза найти эти невесомые, изящные напевы, которые Фожер изобретал с потрясающей легкостью! Стоило только этому вульгарному краснолицему толстяку сесть за рояль — «Слушайте, дети мои!» — как тут же под его пальцами рождался очаровательный рефрен, который навсегда врезался в память. Достаточно было сказать: «Фожер, давай что-нибудь веселенькое…» — или: «Фожер, что-нибудь грустное», — как он, не задумываясь, выдавал музыку, как сосна смолу. «А я, — сказал себе Лепра, — жалкий умник. Ум — мое проклятие!»
Они поднялись в казино. Люди поспешно расступались, давая им пройти, и улыбались, — улыбались… Это была целая аллея улыбок, ведущая до самого зала. Время от времени к Еве бросалась какая-нибудь девушка с блокнотом в руке:
— Если можно, автограф…
Ева расписывалась. Девушка отходила в полном восторге. Лепра от неловкости засовывал руки в карманы и изображал полнейшее равнодушие. Ева переставала быть женщиной, которую он любил. Она становилась Евой Фожер. Они оба принадлежали Фожеру. И аплодисменты предназначались Фожеру, а их любовь была лишь тщетной попыткой взять реванш. Лепра сел за рояль. Вместо него мог бы сыграть любой дебютант. И может быть, даже любая другая певица смогла бы заменить Еву. Толпа пришла сюда на свидание с собой, Ева была всего лишь голосом. Он — всего лишь звуком. Только Ева любила отдаваться публике и растворяться в ней. Он же ненавидел, когда о нем забывали.
Свет прожектора превратил его любовницу в голубую статую. Она пела о страдании влюбленных, об их объятиях и разлуке, о вечной схватке между мужчиной и женщиной, о душераздирающей тоске будней. Песни сменяли одна другую в звенящей тишине, от которой становилось дурно. Лепра задержался на последнем аккорде, чтобы довести напряжение до наивысшей точки. Шквал аплодисментов обрушился на сцену, загнав Еву за рояль, на который она оперлась в изнеможении. Она бросила на Лепра благодарный взгляд. Боже, как она была счастлива! Каждый вечер она была счастлива — благодаря Фожеру. Всякий раз после концерта ей приходилось убегать тайком через служебный вход, чтобы скрыться от фанатов. И эти предосторожности также доставляли ей удовольствие, от которого еще долго светилось ее лицо. И как только она могла сказать, что убьет его! Нет, она его не убьет. Выхода нет.
Когда занавес опустился, Ева поцеловала Лепра.
— Спасибо, Жан. Ты был сногсшибателен.
— Как всегда.
— Что с тобой? Ты недоволен? По-моему, публика в Ла-Боль отменная.
Она уже не принадлежала ему, отдавшись полностью своему триумфу, и Лепра ощутил боль и горечь: он ревновал ее к этому счастью, которое исходило не от него. Эта мука никогда не кончится. В отелях, поездах — везде и повсюду она сможет повстречать мужчин и женщин, которые напомнят ей эти драгоценные минуты прошлого. И она будет смеяться вместе с ними. А он — стоять рядом, как иностранец, которому забыли перевести, о чем идет речь.
— Пригласи меня поужинать, — предложила Ева. — Куда хочешь. Лучше бы в бистро. И не строй из себя оскорбленную невинность.
Он повел Еву в тихий ресторанчик неподалеку от казино и тут же пожалел об этом: в саду сидел Фожер в компании Брунштейна и его жены.
— Пошли отсюда, — прошипел Лепра.
— Ну уж нет, — сказала Ева и подошла к их столику.
Фожер обернулся.
— А, вот и вы! Ну как?
Лицо Фожера налилось кровью, он с шумом втягивал воздух. Он раздражал Лепра своей грузностью, потливостью, вызывающим жизнелюбием и проницательным взглядом то ли полицейского, то ли судьи. Он был так уверен в своей власти, что вел себя уж совсем беспардонно. Со всеми был на «ты», женщин называл «малышками», хохотал по всякому поводу и икал: «Умо-о-ра!» Но никуда не денешься — именно он написал «Наш дом», «Мой островок», «Ты без меня» и еще сотни две шлягеров, которые обошли весь мир. Он и слова для этих песен находил сам — точные, простые. Фожер был жаден до денег, жесток, деспотичен, вспыльчив, кичился своим невежеством, но он же написал «Вот и ноябрь»… Он завораживал Лепра.
— Пять виски!
Он пил виски — следовательно, все вокруг тоже обязаны были пить виски.
— Вы не правы, Фожер, — сказал Брунштейн. — Отсюда до Парижа пятьсот километров. Сидеть за рулем всю ночь…
— Подумаешь, мне не привыкать, — сказал Фожер.
— Я не знала, что вы уезжаете, — бросила Ева.
— Вы много чего не знаете, дорогая. Серж устраивает маленький праздник в честь миллионного диска «Она сказала «да». Так что…
— Вы очень устанете, — произнесла Флоранс Брунштейн.
— Ну, если он и устанет, то не от вождения, — рассеянно заметила Ева.
— Говорят, вы сами собрались записать долгоиграющую пластинку, — поспешно вставил Брунштейн. — Это правда?
— Точно, — сказал Фожер. — Первую часть моих «Мемуаров». Я люблю разговаривать с людьми, доверяться толпе. Это, может, и смешно, но трудно быть смешным, не становясь при этом отвратительным, вы меня понимаете? Трудно быть смешным и милым.
Ева прыснула, и Фожер залпом выпил виски.
— Я вернусь в понедельник, — объявил он. — Возражений нет?
Он смотрел на Еву своими большими голубыми глазами, в которых зрачки казались лишь микроскопическими блестящими точками.
— Если кто и умрет от тоски, то, во всяком случае, не я.
Брунштейн хлопнул в ладоши, подзывая официанта. Разгневанная Флоранс поднялась из-за стола. Вечер был испорчен. Ева будет пережевывать свои обиды до утра. «Надо с этим кончать, — подумал Лепра. — Не важно как, но покончить». Фожер встал и оперся на спинку стула.
— Не гоните, — сказал Брунштейн. — И оденьтесь потеплей, не так уж и жарко.
Фожер подошел к стойке бара и заказал коньяк.
— Не понимаю, что с ним, — пробормотал Брунштейн. — Он совершенно пьян, уверяю вас.
Фожер сначала пожал руку бармену, потом официанту, раскурил сигару.
— Я иду домой, — сказала Ева.
— Подождите, — начал умолять Брунштейн, — я вас довезу, дайте только ему уехать.
Наконец Фожер вышел. Его голубой «меркури» стоял напротив бара. Он неуверенными шагами перешел улицу. «Вот бы расквасил себе рожу!» — подумал Лепра. Фожер сел за руль и опустил стекло.
— До понедельника, — бросил он.
Автомобиль тронулся, сверкающий и одновременно уютный, как будуар. Они так и остались стоять вчетвером на дороге, провожая взглядом огни машины, растворяющиеся в ночном мраке. Когда стали прощаться, голоса их звучали натянуто.
— Я отвезу вас домой, — настаивал Брунштейн. — Не спорьте, вы устали.
Он подвел к бару свой «пежо». Ева обернулась к Лепра.
— До скорого, — прошептала она. — Я тебя жду.
Лепра остался один и почувствовал облегчение. С тех пор как он полюбил Еву, он жил нормально только ночью. Только тогда он мог остаться наедине со своими мыслями, перелистать свою жизнь, как листаешь журнал или досье. Вечерами он часто гулял по пляжу, вдоль самой кромки воды. Страсть покидала его. Он уже не был одержимым любовником. Как только он переставал любить Еву, молодость вновь просыпалась в нем. К чему эти мучения, если на свете столько женщин, столько возможностей! Ева!.. Стоит только захотеть… Еще усилие — и он свободен. Любовь — это всего лишь обоюдное согласие на близость. Забавы ради, на какое-то мгновение он отказывался от любви. Он видел Еву глазами окружающих: взбалмошная эгоистка, в которой было что-то отчаянное. Размышляя о ней, он старался сейчас держаться от нее на расстоянии, стремясь сохранить эту отстраненность. Он глубоко дышал, с радостью познавая всю меру своего одиночества. Как приятно судить того, кого любишь! Убеждаться в своей неординарности. В эти минуты музыка подпускала его к себе. Его кружил вихрь каких-то летучих мелодий, он чувствовал, что еще немного — и он создаст настоящий шлягер, простую наивную песенку. Он садился на еще влажный песок; невидимая мошкара скакала по его рукам. Волны казались белой линией, и она то ломалась, то вновь выпрямлялась, следуя своему ритму, который перерастал в музыкальные такты, фразы, слова любви, — и Ева уже снова была в нем. Он рывком вскакивал на ноги, ему хотелось бежать, он дрожал, как наркоман, пропустивший час укола. И тихонько окликал ее: «Ева, прости меня…»
Он стремительно шел по улице, по обеим сторонам которой тянулись сады. Вилла Фожера одиноко возвышалась среди песчаной равнины длинным скатом крыши и деревянным балконом, напоминая баскскую ферму. Лепра издалека заметил машину Брунштейна. Он спрятался за соснами. Ева была способна проболтать и час. Она ненавидела Флоранс, издевалась над ее мужем, но иногда целыми вечерами готова была разговаривать с кем угодно, лишь бы чувствовать, что кто-то есть рядом. На крыльце зажегся свет, и на фоне дома возникли три силуэта. Лепра чуть было не повернул обратно, из чувства собственного достоинства. Пусть подождет. Но уже понимал, что не прав. «Как я сейчас буду ее любить!» — подумал он.
Тени у дома разделились. Стукнула дверца машины. Погас свет. Один за другим зажглись окна первого этажа. Ева пошла на кухню, выпила стакан воды. Лепра угадывал все ее жесты, шел за ней следом по опустевшему дому. Она была там, но он чувствовал ее в себе, он думал ее мыслями, он обладал ею по-настоящему только так, на расстоянии, когда она превращалась лишь в покорный образ. Машина Брунштейна исчезла. Он на цыпочках подошел к дому. Сквозь иглы сосен сверкали звезды, словно рождественские игрушки. Внезапно он почувствовал себя добрым, великодушным, нежным, готовым на все ради Евы. В два прыжка он поднялся на крыльцо и тихонько приоткрыл дверь.
— Это ты?
Она ждала его в прихожей. В темноте виднелось только ее белое платье, но он понял, что она протягивает к нему руки. Он сжал ее в объятиях. Ему хотелось упасть перед ней на колени. Она потянула его к лестнице и, прижавшись к нему, тяжело дышала, охваченная желанием. Окно было широко распахнуто в лиловую ночь. Внезапно свет фар цветным веером полоснул по их лицам. Они разжали объятия, пригнулись и начали раздеваться, разбрасывая одежду вокруг как попало. Он на ощупь нашел ее, еще успел с грустью сказать себе: «Вот оно, счастье», — и провалился в бездну.
— О чем ты думаешь? — спросила она потом, когда он уже лежал, отдыхая, с открытыми глазами.
— Я не думаю… — прошептал он, — у меня еще есть время…
Ложь. Он мысленно следил за голубой машиной, едущей по направлению к Парижу. Еще две ночи. А потом снова придется хитрить. Он вздохнул и погладил Еву.
— У меня еще есть время подумать!
Ева нащупала руку Лепра.
— Жан… тебе грустно?
Она зажгла ночник и, как всегда в эти минуты, подперев голову рукой, посмотрела на Жана.
— У, зверюга ты мой!
Она провела рукой по его лбу, и он замер, освобожденный от своей муки, от самого себя этой умелой лаской.
— Я люблю тебя, — сказала она.
— Надолго ли!
Они говорили тихо, с паузами. Для них любовь была не только горячечной страстью, бросавшей их в постель. Их объятия были своего рода ритуалом, предвестником транса, который рушил между ними границы. Потом они словно плавали в одной субстанции, в какой-то небесной туманности, где формируются мысли, принадлежащие им обоим, но тем не менее чуждые им. И слова, которые они произносили, уже не могли их задеть. Они теряли чувство индивидуальности, становились просто мужчиной и женщиной, слившимися воедино и противостоящими друг другу. Это было наивысшее счастье, самое восхитительное и самое чудовищное.
— В сущности, ты куртизанка.
Ева кивнула, не открывая глаз.
— Да, я была бы не прочь стать ею — служанкой любви.
Он слушал ее с каким-то мучительным восторгом. Каждое ее слово взрывалось в нем острой болью, которая была сродни счастью.
— Куртизанка… — сказал он, — та же проститутка.
Он любил наблюдать за ней, когда она думала. Она смотрела куда-то поверх его головы, вдаль, очень серьезно, ибо серьезна она была всегда, даже когда шутила.
— Ты в этом никогда ничего не поймешь. Во-первых, куртизанка не берет денег.
Она повернулась на спину, притянула его руку к себе на грудь.
— Послушай. Я мечтала быть свободной женщиной, жить, как мне заблагорассудится, как мужчина.
— Ну и?
— Мужчины считают, что иметь любовниц — это в порядке вещей. А если у женщины есть любовники?.. Вот видишь, ты молчишь.
— Это не одно и то же.
— Нет, именно одно и то же. Только при условии: женщина всегда должна говорить правду. Женщина, которая не врет и не продается, никогда не станет проституткой, ясно? Если бы я тебя обманывала… даже в мелочах… просто чтобы не причинять боль… я бы злилась на тебя. И любила бы тебя меньше.
— Почему?
— Да потому, что считала бы: из-за твоей слабости я вынуждена притворяться. По твоей вине я бы утратила какую-то частицу своего мужества. Я превратилась бы в шлюху, и ты стал бы моим злейшим врагом.
— Ну, ты и гордячка! Ты всегда стремишься найти опору в себе самой. И пытаешься любить того, кого любишь, вопреки ему, не так ли?
В их словах не было ни гнева, ни жестокости. Изо всех сил они пытались проникнуть в таинство любви, которая делала их пленниками друг друга. Лепра нежно провел рукой по ее груди. Ева поглаживала его руки. Ночной ветер раздувал занавески на окнах, закручивал перехватывавшие их шнуры. Начинался прилив, шум моря становился все слышнее.
— Нет, не вопреки, — сказала Ева, — а ради него… Ради его же счастья.
— Даже если ты его потеряешь?
— Ради того, чтобы его потерять.
— А взамен ты требуешь покорности. И поскольку твой муж отказался подчиняться, ты его бросила.
— Он никогда во мне не нуждался.
— А я в тебе нуждаюсь?
— Да.
— А вдруг ты ошибаешься? Может, ты мне не нужна.
Они оба почувствовали, что блаженный покой сейчас покинет их, и умолкли. Почему вокруг их счастья всегда рыскала ненависть?
— Я тебе нужна, — сказала Ева, — для страданий. А потом в один прекрасный день ты перестанешь меня любить. Станешь мужчиной. Хозяином самому себе. Будешь творить в одиночестве, как все настоящие самцы.
— Но я не хочу страдать, — сказал он.
Он тоже задумался, не решаясь выразить свои самые сокровенные мысли.
— Я не хочу, чтобы ты обращалась со мной как с ребенком, — продолжал он. — Меня тошнит от твоей опытности… Она меня уничтожает. Разрушает. Я уже не Жан Лепра. Я просто очередной мужик в твоей постели. И ты думаешь, я могу принять это одиночество?
Она приблизилась к нему, обвила его своим телом, и это была сейчас единственная правда, в которую он верил. Любовь вела их к искренности, а искренность возвращала к любви. День, разлучив их, даст ядовитый ответ на все вопросы, которые они задавали себе ночью в любовном угаре. Так они и лежали, щека к щеке, в теплом гнездышке сплетенных тел.
— Давай жить вместе, — предложил Лепра. — Бросай Фожера.
— Ты слишком молод, Жанно.
— Что тебя держит возле него? Деньги? Ты богата. Слава? Ты звезда. Любовь? Ты его ненавидишь. Так что? Я молод, но и ты не старуха.
— Если я уйду от него, получится, что я взяла всю вину на себя. А этому не бывать, уж извини.
— Вот увидишь, гордыня тебя погубит.
— А иначе я превращусь в его рабыню.
— Но сейчас-то речь идет обо мне… о нас.
— Нет, поверь мне, это невозможно. Во-первых, он способен на все.
— Ну! — сказал Лепра. — Способен на все… не надо преувеличивать. Он знает о наших отношениях, но, по- моему, это не особенно его и волнует.
— Ты его не знаешь. Он страдает… Да, если говорить о мужчинах, у меня были увлечения. Ты еще не вошел тогда в мою жизнь, миленький. Перед тобой я чиста… Он закрывал глаза на мои загулы. Фожер прекрасно понимал, что он сильнее, что я всегда к нему вернусь. Но на сей раз он чувствует, что это серьезно. Вот и страдает… и может разозлиться.
— Разозлиться! — воскликнул Лепра.
— Да, на свой манер, то есть не в открытую. Ты принимаешь его за этакого добродушного толстяка. А он, напротив… сложный, подозрительный, недоверчивый. Обожает интриги. Чтобы добиться преимущества, он может месяцами строить козни. Мы из породы нетерпеливых, особенно ты. А он никогда не торопится. В этом его сила.
— Послушай… — сказал Лепра.
Поднялся ветер. Глухо ворчало море. Листья скользили по посыпанной гравием аллее, и тихо шуршал плющ, обвивающий стены. Лепра протянул руку к ночнику и повернул к себе будильник со светящимся циферблатом. Четверть третьего.
— Мне показалось… — начал он.
— Это ветер, — сказала Ева и тут же вернулась к занимавшим ее мыслям: — Нам нечего его бояться, я не про то… Но лучше бы его не провоцировать.
— Знаешь, я ему когда-нибудь врежу, ей-богу.
Она, смеясь, пощупала мускулистую руку своего любовника, они расхохотались и еще теснее прижались друг к другу.
— Повредишь себе руки, — сказала она. — А я этого не хочу. Они так прекрасны… Скажи… а если бы тебе предложили сыграть на одном праздничном вечере?
— Я бы отказался.
— Да нет же, дурачок. Такой шанс грех упускать… Жан, серьезно, я собираюсь сделать тебе одно предложение... Я не хотела тебе говорить об этом, ну, да ладно… Так вот: через три недели ты играешь в гала-концерте на радио. Я обещала.
Ева ждала. Она дотронулась кончиками пальцев до его груди, может быть, чтобы ощутить рождающееся в нем волнение. Лепра отодвинулся от нее, как будто ему было слишком жарко, и бесшумно встал.
— Ты куда?
— Попить… Такая новость… Я как-то не ожидал…
Он пытался казаться радостным. Но впал в ярость.
Внезапно. Сохраняя при этом хладнокровие. Ярость придавала почти болезненное ускорение его мыслям. Играть на гала-концерте, между клоуном и пародистом. Она пообещала. Он, конечно, всего лишь дебютант. У него нет права даже на свое собственное мнение.
— И что же я буду играть? — спросил он издалека.
— Что хочешь. Шопена, Листа… Главное, чтобы это было доступно публике.
Он молча стал собирать с пола одежду. Внезапно Ева зажгла верхний свет.
— Жан… Что с тобой?
Скрывшись в ванной, он не отвечал. Если он пойдет сейчас на разговор с ней, то — слово за слово — они обязательно поссорятся. Ева обожала ссоры, ей доставляло удовольствие анализировать доводы противника, доказывать ему, как они мелочны и ничтожны. Она могла вывести на чистую воду любого. А Лепра не собирался публично каяться.
— Жан! — позвала она. — Жан! Ты же не откажешься? Мне стоило такого труда уговорить Маскере!
«Ну, естественно, — подумал он. — Этот тоже ни в чем не может ей отказать. Ладно, беру пиджак — и привет. Играть перед сборищем сытых кретинов, пожирающих сандвичи и печенье! Нет, всему есть предел».
Ева замолчала. Уже обиделась.
Лепра рывком открыл дверь.
— Послушай…
Но Ева не смотрела на него. Она уставилась на что-то в глубине комнаты. Лепра проследил за ее взглядом. На пороге, сунув руки в карманы плаща, стоял Фожер.
— Прошу прощения, — очень спокойно сказал он. — Я могу войти?
Он вытащил носовой платок, вытер лоб, потом губы.
— Очень сожалею, что мне пришлось прервать вашу беседу. Ты ищешь свой галстук, малыш? Вот он.
Он подобрал с пола галстук и кинул Лепра, но тот не поднял его.
— Что вам надо? — спросила Ева.
— Мне… да ничего, — сказал Фожер тем же ровным голосом. — Я пришел к себе домой. Полагаю, я имею право. Предположим, я устал. Просто перепил.
И он непринужденно усмехнулся. Все это его очень забавляло.
— Вы простудитесь, детка, — заметил он весело. — Мне кажется, вы слишком легко одеты.
Он не спеша подошел к окну и закрыл его. Ева воспользовалась этим, чтобы встать и накинуть халат.
— Иди сюда, — сказала она Лепра. — Раз уж он сам хочет, поговорим.
Фожер, стоя спиной к окну, пристально смотрел на них. Глаза под тяжелыми веками были почти неразличимы.
— Ну? — начала Ева. — Вы хотели застать нас врасплох. Прекрасно. И что дальше?.. Вы не удивлены, я полагаю?
Фожер неторопливо закурил тонкую черную сигару.
— Удивлен. И даже чувствую некоторое омерзение.
— Вспомните наш уговор, — сказала Ева. — Полная свобода каждому.
— При условии соблюдения внешних приличий.
— Не надейтесь, что вы сбили меня с толку с этой Брунштейн!
Ева и Фожер говорили, не повышая голоса, словно обсуждали какое-то дело. Они уже давно вели эту смертельную схватку. Пристально глядя друг другу в глаза, они надеялись нащупать слабину, предугадать ловушку или удар. Они восхищались друг другом, чувствуя, что силы их равны и что оба готовы ранить противника.
— Признайтесь, у вас своеобразная манера пользоваться моим отсутствием, — продолжал Фожер.
— А у вас — входить в мою спальню! Прошу, загасите эту мерзость.
Фожер раздавил в пепельнице сигару, словно стукнул кулаком. Лепра схватил пиджак и направился к двери.
— Не уходи, артист, — сказал Фожер. — Я из-за тебя вернулся. — Он схватил стул и сел на него верхом. — Теперь говорить буду я. Видите, я не сержусь. Я уже не одну неделю наблюдаю за вами. Я хочу удержать вас от глупости. Вы меня ненавидите. Это видно невооруженным глазом. Вы вбили себе в голову всякую чушь, например, что будете счастливы, если меня не станет.
— Черт знает что! — сказала Ева.
— Я вас вижу насквозь, я знаю вас лучше, чем вы сами. Мне случалось иметь дело с мужчинами, которые считали, себя хитрецами, и с женщинами, считавшими себя красотками. А у вас, простите за выражение, переходный возраст. Великая страсть, скажите на милость! Так что, старина Фожер, вали отсюда! Не мешай! Ты нам сбиваешь ритм! Какие у него острые зубы, у твоего Лепра!
— И долго еще это будет продолжаться? — прервала его Ева.
— Подождите! Я просто хочу предупредить вас обоих. Не играйте с огнем! Вы не забыли, малышка Ева, откуда я вас вытащил?
— Я была статисткой. И не стыжусь этого.
— В то время вы этим вовсе не гордились. А ваш протеже еще совсем недавно подвизался в кафе на бульваре Клиши.
— Но вы-то, — вскричал Лепра, — тоже, прямо скажем, не с высот начали…
Фожер обхватил руками спинку стула, его лицо пошло красными пятнами.
— Мне, — сказал он, — никто не был нужен, чтобы пробиться!
Ева как-то странно смотрела на своего мужа. «Она все еще им восхищается, — подумал Лепра. — Боже мой, когда же она выбросит его из головы!»
— Послушайте меня хорошенько, — продолжал Фожер. — Я могу уничтожить вас одним мизинцем. Но думаю, что, трезво все взвесив, вы любви предпочтете успех. Не так ли? Так что будьте послушными детками, расстаньтесь, и кто старое помянет…
— Так вот в чем ваш план… — сказала Ева. — Плевать я хотела на успех.
— Вы — может быть, но не он.
— Вы отвратительны, Фожер.
— Я просто защищаюсь. Если я предоставлю вам свободу, то вскоре обнаружу у себя в кофе мышьяк.
Лепра шагнул вперед.
— Не суетись, малыш, — посоветовал Фожер. — Я в курсе того, что касается Маскере. Ты уже спишь и видишь, как бы там мелькнуть. Ну признайся… Нет, ты вроде не горишь желанием. Это тоже Евина идея. Тебе нужны большие концерты, и сразу. Ты прав. Я могу тебе помочь… прямо сейчас… мне достаточно набрать номер… Поклянись, что больше не увидишься с ней, и дело в шляпе. Ну давай!
Ева молчала, и Лепра понял, что она предоставляет ему сделать выбор, что она пошла на это испытание, и даже не без тайного удовольствия. Она обожала такие моменты истины: бросить кости… любовь, разлука, жизнь, смерть… орел или решка. Он мог освободить себя одним словом. Но у него была всего одна секунда. Минутная заминка — и он пропал. Она уволит его, как лакея.
— Встаньте, господин Фожер, — сказал он.
Удивленный, Фожер поднялся.
Лепра было достаточно лишь чуть наклониться вперед, и он с размаху влепил ему пощечину.
— А теперь извольте выйти.
Эти слова внезапно выпустили наружу всю непреодолимую ярость, которая в нем накопилась. Он бросился на Фожера, но получил ответный удар, от которого у него перехватило дыхание. Опрокинутые кресла отлетели к столу. В комнате творилось что-то невообразимое. Лепра наносил беспорядочные удары, отмечая про себя несвязные кадры: струйка крови у губ Фожера, разобранная постель, телефон, голос, который раздавался у него в голове: «Она смотрит на тебя… судит тебя… любит тебя…» Сам не зная как, он очутился у камина. Фожер, выставив кулак вперед, ринулся на него, но Лепра успел подумать: «Китайская ваза… нет, она слишком легкая… канделябр…»
Страшный удар — и вдруг наступила полнейшая тишина. Лепра смотрел, на тело, распростертое на ковре. Собственное дыхание обожгло ему горло. Ева, схватившись руками за голову, уставилась на Фожера. Наконец она сделала шаг вперед и осторожно опустилась на колени.
— Он мертв, — прошептала она.
Уродливая гримаса исказила лицо Фожера, обнажив зубы. Лепра был уверен, что Ева права, и от внезапной слабости у него вспотели ладони. Он опустил канделябр на пол, как драгоценный хрупкий предмет. Ева сделала ему знак не двигаться. Они ждали, что Фожер пошевелится, что у него дрогнет мускул, моргнут ресницы, ждали чего-нибудь, что положит конец этому невыносимому страху. Но его глаза превратились в тонкую белую полоску под опущенными тяжелыми веками.
— Как, оказывается, легко убить человека… — проговорил Лепра.
Ева посмотрела на него, потом дотронулась до иссиня-черного кровоподтека на лбу Фожера. Она встала, подняла канделябр, поставила его на место.
— Ты взял самое тяжелое, — проговорила она.
— У меня не было времени размышлять.
— Знаю.
Она не плакала, но голос ее дрожал и прерывался и был начисто лишен тембра, словно она говорила во сне.
— Я очень сожалею… — начал Лепра.
— Замолчи. Умоляю тебя, молчи.
Ева посмотрела на труп, и ее плечи дернулись от рыдания. Она сжала кулаки.
— Какого черта вы все меня любите! — прошептала она. — Это я должна была умереть.
Внезапно решившись, она пересекла комнату и сняла телефонную трубку.
— Что ты собираешься делать? — спросил Лепра.
— Звонить в полицию.
— Подожди минутку.
Она посмотрела на него блестящими от слез глазами.
— Минутку, — повторил он. — Не будем спешить.
Лепра приходил в себя с быстротой, которая поразила его самого. Мысли, все еще лихорадочные, казалось, бежали впереди него, он перескакивал с одной на другую, располагая события по порядку, так, как он их видел, прежде чем нанес удар.
— Кто докажет, что я не нападал, а только защищался? — медленно проговорил он. — Твоего свидетельства будет недостаточно.
— Особенно потому, что первым ударил ты.
— Он довел меня. Ты упрекаешь меня в том, что…
— Нет…
— Представь себе, как будут рассуждать полицейские… Легко догадаться, что за этим последует… Не звони, а то мы оба пропали.
— Так что же делать?
— Подожди.
Своими длинными гибкими пальцами он начал медленно растирать себе щеки, лоб, веки.
— Никто не видел, как входил твой муж, — продолжал Лепра. — Он заранее подготовил свой приход. Принял все меры предосторожности… Брунштейн, Флоранс и все люди, бывшие в баре, уверены, что он едет в Париж… Понимаешь, куда я клоню… Завтра они будут свидетельствовать одно и то же… Почему бы нам…
— Рано или поздно все откроется, — устало сказала Ева. Она так и не повесила трубку.
— Мы будем защищаться. Он заставляет нас защищаться. Я не хочу, чтобы ты стала жертвой скандала… по моей вине… Твой муж слишком много выпил, ты сама видела… Он нервничал, и все это заметили. Он прекрасно мог не проскочить вираж… вот-вот, это именно то, что надо: он сорвался на вираже…
Ева повесила трубку. На лбу у нее пролегли глубокие морщины, сразу состарившие ее. Лепра подумал, что сейчас она выглядит вполне на свой возраст.
— Не доезжая Ансени, полно крутых поворотов, — продолжал он — Я просто положу тело в машину… Я буду там через час-полтора… И успею на «скорый» в Ансени.
— Это высоко? — спросила Ева.
— Метров двадцать, насколько я помню. Там нет даже парапета. Машина разобьется внизу о валуны.
— Жан… Ты меня пугаешь.
— Я?
— Можно подумать, ты все рассчитал заранее.
— Ева, дорогая моя, послушай… Разве я напоил твоего мужа? Я посоветовал ему вернуться? Угрожать, шантажировать нас?
— Нет, но… когда он говорил… у тебя было время подумать… обо всем, что ты мне сейчас объясняешь.
Лепра подошел к Еве, снял телефонную трубку.
— Лучше позвонить в полицию, — сказал он.
Она взяла его за запястье и опустила руку с трубкой на рычаг.
— Прости меня. Ты знаешь, какая я… Ты прав… Для него все кончено, это уже ничего не изменит, а мы…
Она приникла к нему, и он почувствовал, как ее руки обвили его и начали сжимать, сжимать в каком-то исступлении. Так она плакала — на свой манер.
— Я очень сожалею о том, что произошло, — произнес Лепра так нежно, как только мог. — Я так тебя люблю сейчас! И не хочу тебя терять. Я сделаю что угодно, лишь бы тебя не потерять.
Его голос задрожал. Слова всегда волновали его. Он еще не до конца осознал, что убил Фожера, но на самом деле готов был на все, лишь бы удержать Еву подле себя.
— Ты ведь мне доверяешь? — спросил он, поглаживая ее по волосам. — Надо, чтобы ты всегда мне верила… Мне необходимо твое уважение.
Решившись, она отстранилась от него.
— Давай я тебе помогу.
— Дотащи его со мной до машины. Дальше я справлюсь сам.
Они подошли к телу. Поскольку между ними вновь установилось доверие, переполнявший их страх исчез. Фожер был теперь просто трупом. Они взяли его за ноги и за плечи с каким-то чувством скорбной дружбы и молча перенесли, словно раненого. На минуту остановились на крыльце. Сверху глядели звезды.
— Пошли, — выдохнул Лепра.
Аллея казалась бесконечной. Их мог заметить поздний прохожий. Они старались ни о чем не думать, призывая на помощь остатки сил. Никто из них не имел права пасть духом раньше другого. Ева была еле жива, когда они положили тело на траву около машины. И тем не менее именно она открыла дверцу и села, чтобы помочь Лепра. Они усадили Фожера в углу на переднем сиденье.
— Вытяни ему ноги, — сказал Лепра. — Он скоро окоченеет, и тогда мне не усадить его за руль.
Фожер, казалось, спал, приткнувшись в уголке. Голова больше не кровоточила. Из предосторожности они надели на него фетровую шляпу, которую он оставил в машине вместе с перчатками.
— Надеюсь, все будет хорошо, — сказал Лепра. Ева в ответ поцеловала его в щеку.
— Удачи, дорогой. Я буду думать о тебе.
Машина тронулась. Ева заметила, что дрожит.
— Я сражен, — сказал Мелио, — буквально сражен. Это невероятно.
— Он выпил лишнее, — сказал Лепра.
— Мне это известно. Он вообще слишком много пил. Я не раз говорил ему об этом. Но он же не был пьян!
— Почти, — сказала Ева.
Мелио покачал головой, указывая на кипу газет на столе.
— Ему устроили достойные похороны… Бедный Морис! Такая глупая смерть… Я как сейчас его вижу! Он стоял там же, где стоите вы, мы виделись недели три назад. Он работал над новой песней. Был весел, как всегда. Впрочем, все-таки не так, как раньше. Но если бы что-то его тревожило, он бы со мной поделился. Фожер ничего от меня не скрывал. А что вы думаете? Мы дружим тридцать лет. Я, впрочем, спрашивал его. Помню, я поинтересовался, как его дела, здоровье. Он рассмеялся. Мне кажется, я до сих пор слышу его. «Новая песенка не дает мне покоя, — это его собственные слова, — но ничего, увидишь, это будет моя лучшая песня!» Такой уж он был, Фожер! Всегда полон сил, уверен в себе… Извините, мадам.
Мелио поднялся, прошелся по кабинету, с трудом сдерживая волнение. Лепра с любопытством наблюдал за ним. Он несколько раз видел его в мюзик-холле и у Фожеров, но они никогда не разговаривали. И вот он здесь, в этом кабинете, где чередой проходили знаменитые композиторы, признанные звезды. В один прекрасный день он положит на широкий стол, напротив которого сейчас сидит, текст своей первой песни. И тогда этот коротышка, который сейчас протирает стекла очков, будет держать в своих руках его жизнь… Какой он, право, незаметный, робкий, тщедушный… Детские запястья, шея тощая, лицо дохляка, оттопыренные дурацкие уши… И одет как клерк. Но диски Сержа Мелио известны во всем мире.
— Может, удалось бы его спасти, найди они его чуть раньше.
— Нет, — сказала Ева. — Он умер сразу. Машина превратилась в груду металлолома.
Она отвечала спокойно, не пытаясь изображать волнение, которого не испытывала. Поскольку Мелио знал все о жизни Фожера — то и ни к чему притворяться.
— И все-таки странное происшествие, — продолжал Мелио.
— Вовсе не странное! — оборвал его Лепра. — По заключению полиции, в тот вечер был густой туман, а виражи там крутые. Я их знаю. Уверяю вас, ездить там крайне опасно. Это не первый несчастный случай на том месте.
Мелио присел на угол стола, чтобы быть поближе к Еве. На Лепра он не смотрел. Не исключено, что само присутствие здесь пианиста казалось ему неуместным.
— Что вы теперь собираетесь делать? — спросил он.
— Не знаю, — сказала Ева. — Сначала мне надо отдохнуть. Смерть моего мужа влечет за собой много проблем.
— Если я могу быть вам полезен… — начал Мелио.
В его словах не прозвучало и толики тепла. Он был слишком большим другом Фожера, чтобы быть другом Евы.
— Да, конечно, — с достоинством сказала Ева отрешенным голосом. — Может, вы и смогли бы мне помочь. К моему величайшему удивлению, муж не оставил завещания. Он вам не давал никакого документа?..
Мелио прервал ее жестом.
— Нет, ничего, абсолютно ничего… Но, однако…
Лепра делал вид, что его крайне занимает последняя модель электрофона Мелио, которая стояла открытой на низком столике. Затем он медленно пошел вдоль книжного шкафа, остановился перед большим концертным роялем на небольшом возвышении. Отблески света играли на его лакированной поверхности. Он уже не слышал Мелио, который, склонившись к Еве, что-то ей тихо говорил. Ему хотелось уйти отсюда на цыпочках и смешаться с толпой на бульваре. Он увидится с Евой позже, когда у нее найдется время подумать о своей любви. Последние пять дней она как чужая. «Я что же, дни считаю?» — этот вопрос Лепра задавал себе постоянно. Нет, его любовница не думала о нем. Ей хватало хладнокровия, чтобы говорить о делах, принимать людей, болтать по телефону, писать, писать! Кому она писала часами? Друзьям, рассеянным по разным странам. Иногда она просто ставила его перед фактом: «Сегодня я обедаю с Мюриэль, она проездом в Париже. До вечера, дорогой». Но вечером она перезванивала ему: «Увидимся чуть позже. Сейчас я не могу. Я все тебе объясню».
Он ужинал один в первом попавшемся ресторане и не мог избавиться от какого-то смутного огорчения, от саднящей боли в груди. Она любила его — в этом он был уверен — как, быть может, никогда никого не любила. Но стоило ей отдалиться от него, он исчезал из ее жизни. Она принадлежала всем остальным. Она им себя предлагала. Она так смотрела на мужчин, что те невольно начинали за ней ухаживать… без всякой задней мысли! Она делала это специально, чтобы возникло некое напряжение — ее излюбленная атмосфера. А также, чтобы можно было перейти на дружеский фамильярный тон и тут же рассказать незнакомым людям о самом сокровенном и обращаться с ними как с близкими приятелями. Мужская дружба была нужна ей как воздух. С первого взгляда она проникала в самую душу, догадывалась об огорчениях, провалах, еще незажившей ране. Она улавливала аромат этих чужих жизней, которые соприкасались с ее собственной, и жадно вдыхала его, пьянея. Ее всегда тянуло испытать на себе все невзгоды, о которых ей рассказывали, справиться с ними, услышать в них какой-то человеческий патетический резонанс, подобный музыкальному аккорду. Лепра, уставившись на огромное черное крыло рояля, видел перед собой только вереницу Ев, населявших его память. Какая из них была подлинной? Та, которая порой рыдала у него на груди и кого приходилось утешать, как девочку? Или та, что говорила ему: «Я встретила Ларри. Он не изменился», — и тут же замыкалась в себе и сидела молча, погрузившись в свои далекие мысли? Та, что восклицала: «Как бы я хотела жить с тобой!» — или та, что шептала: «Мы всегда одиноки!»? Неуловимая Ева! В данный момент она исполняла роль вдовы в комедии соболезнований. Бывшая статистка тщательно соблюдала приличия. Чтобы забыть прошлое, может быть, но какое прошлое?
Ева встала, и Мелио пошел за ней к дверям. Лепра присоединился к ним и холодно кивнул на прощание.
— Лицемер, — сказала Ева на лестнице. — Странно, что Мориса всегда окружали подобные люди. Возьми Брунштейна, его импресарио! Этот пройдоха, вечно он сидел у него на шее…
— Мы тоже, — тихо сказал Лепра, — составляли его окружение.
— На тебя опять нашла хандра, Жанно.
Она остановилась перед гигантским магазином Мелио. В витрине в обрамлении пластинок стоял портрет Фожера, вокруг его властного лица порхали бесчисленные названия песен.
— Пошли, — сказал Лепра.
Она последовала за ним, но обернулась. Фожер по- прежнему смотрел на них из витрины, и Лепра пришлось снова повторить про себя все ту же фразу, которая, впрочем, уже не успокаивала: «Это была законная самозащита». Иногда он верил в нее, иногда жестко говорил себе: «Ладно, я его убил. Теперь надо об этом забыть». Он был уверен, что забудет. Он слишком поглощен Евой. А может, Ева была поглощена Фожером? Надо было найти удобный момент и поговорить с ней так же откровенно, как раньше. После Ла-Боля они почти не виделись, и Ева принадлежала скорее мертвому Фожеру, чем живому Лепра.
— Мелио думал, что я откажусь от своих контрактов. Не пойму, что он тут химичит. По-моему, хочет протолкнуть малютку Брунштейн.
Лепра не ответил. Он шел рядом с Евой. Ему хотелось обнять ее, прижать к себе, толкнуть в какую-нибудь подворотню и нацеловаться с ней наконец всласть. Ему было наплевать на Мелио, и на Флоранс, и на карьеру Евы, да и на свою собственную тоже. Он просто мальчик, который слишком много работал, страдал, нуждался и теперь хочет жить, просто жить! Препятствие исчезло. Нельзя терять ни минуты. Он остановил такси и назвал адрес Евы.
— Спасибо, — сказала она, — очень мило с твоей стороны, а то я уже изнемогаю от всех этих визитов.
Лепра придвинулся к ней и взял ее за руку.
— Не надо, — сказала она, — будь паинькой.
— Мне кажется, ты на меня сердишься.
— Я? Котик мой, с чего бы мне на тебя сердиться? Просто надо пережить этот период, вот и все. И потом, ведь я и вправду не была Морису хорошей женой. Он был… невыносим, но по-своему любил меня.
Лепра прекрасно знал эту сторону характера Евы, то, что он называл «оборотной стороной луны». Женщину, живущую такой бурной жизнью, всегда потакавшую своим желаниям, женщину, которая так гордилась своей независимостью, могли уничтожить только угрызения совести. И не просто, какие-нибудь банальные переживания. Она винила себя в том, что не была до конца самой собой, не смогла удивить человека, который ее любил.
— Я знаю, о чем ты сожалеешь, — сказал Лепра. — Теперь, когда он мертв, ты хотела бы стать его служанкой, да?
— Нет, не служанкой — подругой. Почему между мужчиной и женщиной невозможна дружба? Я не могу это правильно выразить, но очень хорошо ощущаю.
— Мы с тобой друзья.
— Ты еще слишком молод, Жанно.
— Прошу тебя, — проворчал Лепра. — Говоришь обо мне, как о собачонке. Сюсюкаешь с ней, а потом…
Ее рука в тонкой черной перчатке легла ему на губы.
— Смотрите, пожалуйста, он злится!
Лепра резко отстранился.
— Все, хватит. Ты хотя бы иногда пытаешься встать на мое место? Ты догадываешься, что мне пришлось перенести? И в такой момент, когда я так нуждаюсь в тебе, ты…
Он заикался, с яростью сознавая, что его лицо искажается от волнения. Ева терпеть не могла эти взрывы, проявления слабости. Она любила людей бесстрастных, тех, кто улыбается под дулом ружья. Когда он хотел позлить ее, он говорил: «Ты героиня, только тебе не в чем себя проявить». Но еще он знал, что она обожает залечивать раны, которые сама же нанесла. Поэтому ему достало хладнокровия, чтобы прижаться к ней.
— Ева, милая, прости… Ты права. Но я так нуждаюсь в тебе. Я все время думаю о том, что произошло. Мне кажется, ты стала какая-то другая.
— Замолчи, нас могут увидеть.
— Ответь мне, что изменилось?
Запрокинув голову, она рассмеялась и тут же стала прежней кокеткой, такой желанной в своем трауре, и Лепра понял, что она снова принадлежит ему. Он уловил в ее глазах влажный отблеск любви. Сжав ей запястье, он большим пальцем провел по ладони под перчаткой.
— Ева…
Иногда, неожиданно для самого себя, он начинал говорить чужим хриплым голосом, но Ева знала этот голос и впитывала его всей кожей, как жгучие солнечные лучи.
— Ева… я люблю тебя еще сильнее. Теперь я могу в этом признаться. Нас уже ничто не разделяет. Мы же не хотели того, что случилось. Мы ни в чем не виноваты. Понимаешь?
— Ну, конечно, Жанно.
Он нагнулся к ней и, прильнув губами к любимой ложбинке за ухом, куда она всегда слегка брызгала духами, прежде чем раздеться, горячо прошептал:
— Можно, я пойду с тобой?
Такси замедлило ход. Лепра начал шарить в карманах в поисках мелочи, расплатился и быстро обошел машину, чтобы открыть дверцу. Он хотел внести ее в дом на руках. Он был страшно горд, что имеет над ней такую власть. Она-то думала, что он слабак, а он оказался сильнее ее. Благодаря своей красоте, таланту. А еще и потому, что прекрасно умел быть именно таким мужчиной, какого она хотела видеть рядом с собой. Он был чувствительным, открытым, легким. Играл он виртуозно, привык вызывать интерес, а потом и полное восхищение публики, но только Ева была его настоящей публикой. Она сочинила себе ностальгического, страстного, великодушного Лепра. И была не прочь, чтобы жизнь походила на роман.
Лифт остановился на пятом этаже.
— В квартире пусто, — сказала Ева. — Старушка Жанна ушла на пенсию.
Она впустила Лепра и, не успев еще захлопнуть дверь, очутилась в его объятиях. Они долго стояли в передней, раскачиваясь, словно на ветру. Шляпка Евы упала на пол, она наступила на нее, не замечая. Лепра, освобождаясь от себя самого, снова, в который раз, познавал доброту, нежность, забвение.
— Пойдем, — прошептал он.
Она растерялась и, задыхаясь, позволила ему увести себя за руку, но в гостиной, перед роялем Фожера, начала слабо сопротивляться.
— Жан… нехорошо… Не здесь…
Но он уже расстегивал ей кофточку. В дверь позвонили.
Замерев, они внезапно увидели лица друг друга, полные желания. Оба разжали объятия, прислушались.
— Не ходи, — попросил Лепра.
— Это почта, — прошептала Ева. — Консьержка, наверное, нас заметила.
Она медленно пошла к двери, смотрясь в каждое зеркало, поправляла прическу, одергивала юбку. Лепра вздохнул, закурил. Теперь ему оставалось только уйти. На мольберте стоял портрет Фожера кисти Ван Донгена. Лепра повернулся к нему спиной, но и на рояле красовалась фотография Фожера. Лепра принялся нервно ходить взад-вперед по гостиной. Что она там делает, в прихожей? Наверняка распечатывает письма, а когда вернется, очень изумится, что он здесь. Он вышел в переднюю. Нет, Ева вовсе не распечатывала письма, она изучала аккуратно обвязанный бечевкой плоский пакет
— Что это? — спросил Лепра.
— Не знаю. Адрес отправителя не указан. Посмотри, какой легкий.
Лепра подбросил посылку на руке.
— Возьми в гостиной нож для разрезания бумаги.
Лепра разрезал веревку и вынул из пакета прямоугольную коробку. Он не торопился, в отместку Еве. Почему бы не бросить этот пакет куда-нибудь на кресло и вскрыть его попозже… После.
— Это пластинка, — сказал он.
Он перевернул коробку и теперь держал диск на вытянутой руке.
— Тут нет фирменного знака, — заметил он. — Наверное, какая-то любительская запись… Ну ее к черту!
Ева получала массу пластинок из провинции, а случалось, из-за границы. Незнакомые корреспонденты сочиняли песенки, с грехом пополам записывали их и посылали Еве в надежде, что она согласится исполнить их шедевр.
— Да нет. Дай-ка сюда, — сказала Ева.
У нее было обыкновение серьезно, прослушивать все пластинки. Два или три раза она таким образом обнаружила талантливых молодых людей и в дальнейшем следила за их карьерой с великодушием, которое Лепра находил чрезмерным. Во всяком ее бескорыстном поступке он усматривал влюбленность и страдал от этого. Ева поставила пластинку, села и улыбнулась Лепра.
— Ты ведь знаешь, я не питаю никаких иллюзий!
Но от первых нот, прозвучавших в комнате, она застыла и подалась вперед. Замер и Лепра, и сигарета медленно догорала у него в руке. Музыка лилась легко и непринужденно, словно простой незамысловатый мотивчик, который насвистываешь, даже не отдавая себе отчета, машинально, глядя, как по стеклу барабанит дождь. Пианист был далеко не виртуозен, но особенно и не усердствовал. Он играл по наитию, иногда совершая мелкие промахи, которые придавали музыке еще большую прелесть.
— Это он, — прошептала Ева.
Лепра тоже узнал манеру Фожера и тут же понял, что этой песне суждено стать шедевром. По мере того как вырисовывался мотив, нежный, уязвимый, но при этом ироничный, внутри у него все сжималось, вздрагивало, словно он проглотил что-то кислое. Короткий веселый рефрен был полон динамики, как танцевальное па. Эта музыка незаметно проникала вам в душу, а плечи и голова неожиданно начинали раскачиваться в такт. Лепра всем своим существом почувствовал ее непобедимое очарование. Он посмотрел на Еву. Она была смертельно бледна. Он протянул руку, чтобы выключить проигрыватель.
— Оставь! — крикнула она.
Пианист вновь повторил тот же мотив. Лепра невольно начинал мысленно формулировать для себя тему: это песня о любви, с привкусом слез, с чуть болезненной патетикой прощания. Однако рефрен был исполнен мужественности и захватывал слушателя полностью. Он воспевал жизнь. Лепра не осмеливался даже шевельнуться, боясь встретиться глазами с портретом Фожера. Фожер был здесь, спокойный, уверенный в себе, в своих силах. Ева опустила голову. Может быть, для того, что-бы лучше представить себе своего мужа: как он сидит за инструментом, с сигарой, прилипшей к губе, как его толстые пальцы ищут клавиши. Пластинка была так качественно записана, что слышно было даже поскрипывание табурета и шумное дыхание композитора.
«А ведь недурно!» — произнес голос Фожера. Они оба подскочили, и Ева не смогла удержаться, чтобы не вскрикнуть. Иголка все еще кружила по диску с едва уловимым шорохом. «Может, это лучшее, что я сочинил за всю жизнь», — сказал голос. Они поняли, что запись продолжается, и с ужасом посмотрели друг на друга. «Я сочинил эту песню для тебя, Ева… Ты слушаешь меня?.. Это, наверное, последняя моя песня…»
Голос делал короткие паузы, затем с усилием произносил следующую фразу… Фожер говорил совсем близко к микрофону, очень доверительно, и каждое слово выделялось с какой-то душераздирающей интимностью. Ева сделала шаг назад, будто коснувшись лица мужа.
«Ева, прости меня… я человек вульгарный, ты мне часто это повторяла… У меня осталось лишь это странное средство… но так, по крайней мере, ты не сможешь меня перебить… Считай, что эта пластинка — мое завещание…»
Лепра раздавил в пепельнице окурок, обжигавший ему пальцы. Ева улыбнулась ему смутной улыбкой, дрожащими губами умоляя не двигаться, и Лепра замер.
«…Я давно наблюдаю за тобой… Можно я буду с тобой на «ты»?.. Сейчас это уже не имеет значения, а мне приятно. У тебя сильная натура, Ева… Мы не были счастливы вместе… а между тем я любил тебя… Боже, как я тебя любил… И ревновал… У тебя невозможный характер…»
В его голосе прозвучали веселые нотки, он сдержанно усмехнулся. Ева плакала.
«Ты хочешь обладать правами мужчины и привилегиями женщины! Так что у нас с тобой и не могло ничего получиться… Чего уж теперь! У тебя были любовники. Ладно! Но я хочу поговорить с тобой о малыше Лепра…»
Ева хотела выключить проигрыватель. На сей раз Лепра остановил ее руку. Он медленно опустился на ковер у ее ног.
«Да… соблазнителен. Слишком соблазнителен. В нем есть все, чтобы тебе нравиться, главное, такой покорный.
Ты влюблена, влюблена по-настоящему. Я тут лишний. Если однажды ты услышишь эту запись, это и будет доказательством того, что я оказался лишним… Такая страстная женщина, как ты, и мужчина, готовый на все, как он… я понимаю, что это означает. Не знаю, как это произойдет, но это произойдет… Поэтому даю тебе совет, малютка Ева: берегись…»
Они оба похолодели. Голос его звучал как никогда сердечно.
«Дарю тебе эту песню. Я писал ее, думая о тебе. Надеюсь, ты не откажешься ее спеть… Ты поможешь мне пережить себя… Это твой долг… твой долг… твой долг…»
Пластинку заело, и голос казался механическим, хотя это нелепое повторение придавало ему какой-то зловещий оттенок. Лепра выключил проигрыватель. Когда Ева повернулась, его поразило ее растерянное лицо. Он схватил ее за плечи.
— Ева, приди в себя, малышка… ничего страшного нет. Мы потрясены, потому что не ожидали этого. В конце концов, все не так уж серьезно.
— Это очень даже серьезно, — прошептала Ева. — Для тебя, может быть, и нет. Для меня это ужасно. Он считал, что я способна на… О Жан!
Она положила голову ему на плечо, словно признавая себя побежденной. Лепра хотел обнять ее, но она его оттолкнула.
— Подожди…
Она снова включила проигрыватель, но рука ее так дрожала, что ей никак не удавалось как следует опустить иглу. Из динамика доносились безобидные обрывки фраз: «Можно, я буду с тобой на «ты»… У тебя были любовники… Малютка Ева, берегись… Ты поможешь мне пережить себя…»
— Хватит, довольно! — закричала она. — Прошу тебя, Жан… Заставь его замолчать!
Он вырвал вилку из розетки, и проигрыватель замолк. Теперь их терзала наступившая тишина. Лепра, руки в карманах, опустил голову на грудь, внимательно изучая узоры на ковре.
— Откуда взялась эта пластинка? — произнесла она наконец. — Чего он хотел? Ему следовало догадаться, что я никогда не спою эту песню!
— Может, этого он и добивался, — заметил Лепра, — помешать тебе спеть ее.
И снова воцарилось молчание. Потом он проговорил:
— Ты и вправду считаешь, что я способен на все? По-твоему тоже, во всем виноват я?
Он не спускал глаз с Евы.
— А по-твоему, — сказала она, — я только и стремлюсь навязать тебе свою волю?
Ни он, ни она не знали, что ответить. Внезапно они стали чуть ли не врагами. Лепра опустился перед ней на колени.
— Этот вопрос мы и должны задать себе, — прошептал он. — Ева, ты ведь уверена, что я сделал это случайно? Хорошо. Твой муж ошибся. Он вообразил себе какой-то дурацкий заговор. У нас никогда и в мыслях не было его убивать. Вот наша правда. Поэтому предлагаю тебе: давай уничтожим пластинку.
— А песня…
— Тем хуже для нее. Будем последовательны, дорогая. Нам хватило мужества инсценировать этот несчастный случай, чтобы… избежать худшего. Мы не можем хранить эту пластинку. И потом, я тебя знаю. С тебя станется — будешь слушать ее в одиночестве и убеждать себя, что мы с тобой чудовища.
— Это правда.
— Вот видишь.
— Но ты кое-что забываешь. Кто-то знает, что эта пластинка существует. Кто-то слушал ее до нас.
— Кто?
— Тот, кто отправил ее мне.
Лепра нахмурился.
— Тот, кто отправил ее, — проговорил он изменившимся голосом. — Я не подумал об этом.
Он прыжком вскочил на ноги и схватил пакет. Адрес был с большим усердием выведен печатными буквами. На почтовом штемпеле было помечено: «Контора 17, авеню Ваграм» и стояла вчерашняя дата.
Лепра скомкал бумагу и взял коробку. Обыкновенная картонная коробка.
— Ну, правильно, — сказал Лепра. — Кто-то в курсе… А впрочем, все это просто чушь. Вряд ли такой человек, как твой муж, будет делиться подробностями своей интимной жизни. Даже Мелио ничего не знал. Но я начинаю понимать, чего он добивался. Он записал этот диск, сам запечатал пакет, написал адрес и затем кому-то отдал его, может, просто какому-нибудь посыльному в ресторане: «Если я умру от несчастного случая, пошлите, пожалуйста, этот пакет по адресу…»
— Но зачем?
— Чтобы досадить тебе. Чтобы разлучить нас. Это очевидно. Или просто сделать красивый жест! Я тоже был потрясен… Но теперь…
Лепра посмотрел на портрет Фожера. Ему уже не было страшно.
— Я разобью пластинку, — сказал он, — но прежде перепишу музыку. Красивая песня. Жалко ее уничтожать.
Он порылся в своем бумажнике и вытащил обрывок бумаги.
— Включи, пожалуйста, проигрыватель.
Вновь зазвучала музыка. Лепра уже знал ее наизусть. Он отмечал ноты, почти не думая, восхищаясь простым и ясным искусством Фожера. Никто не споет эту мелодию, но он сам позже подыщет слова, которые передадут все чувства композитора. «Это твой долг!» — в голове звучали последние слова Фожера. Ненависть вновь проснулась в нем. Он быстро дописал ноты и схватил пластинку.
— Позволь мне это сделать. Мы должны обезопасить себя.
Диск гнулся, но сломать его было нелегко. Лепра пришлось разбить его каблуком на каменной плите перед камином. Он даже не слышал, как зазвонил телефон. Ева, словно сомнамбула, пересекла комнату и сняла трубку. Ее лицо вытянулось.
— Сейчас приеду, — сказала она.
— Что там еще?
— Мелио получил по почте пакет. Хочет нам его показать.
Серж Мелио, раскрыв объятия, пошел навстречу Еве.
— Извините меня, дорогая, что я осмелился вас побеспокоить, но я просто потрясен… Садитесь, прошу вас… Вы тоже, господин Лепра.
Чувствовалось, что он растерян, возбужден, даже как-то неестественно весел. Он указал на письменный стол, там лежал пакет, обрывки веревки и свернутый лист нотной бумаги.
— Я получил это с четырехчасовой почтой, — сказал он. — Просто невероятно!
Он нацепил массивные очки в черепаховой оправе, почти полностью скрывавшие его лицо, и развернул листок.
— Это песня, — сказал он. — А ее автор… впрочем, нет… смотрите сами.
Он протянул Еве партитуру и из вежливости обратился к Лепра:
— Тут столько поэзии, профессионализма, такое мастерство… Слова донельзя простые, и однако… А название: «С сердцем не в ладу». Это понятно каждой женщине, каждому мужчине: «С сердцем не в ладу». В нее сразу влюбляешься, стоит только услышать…
Он наблюдал за Евой краешком глаза, ожидая движения, вздоха. Ева протянула листок Лепра.
— Это последняя песня моего мужа, — сказала она.
Лепра узнал крупный небрежный почерк Фожера — не было необходимости читать партитуру. Это была та же песня. Фожер решил послать Мелио не пластинку, а рукопись с текстом трех куплетов.
— Можете представить себе мое изумление, когда я распечатал пакет, — сказал Мелио. — Это было так неожиданно…
Лепра положил листок на стол. Мелио смотрел на Еву. Лепра, не говоря ни слова, перевернул пакет. Такой же точно, и цвета того же. Адрес написан печатными буквами. То же почтовое отделение. Лепра вновь сел, делая вид, что слушает Мелио.
— Что вы думаете об этой песне, господин Лепра?
— Замечательная песня.
— Замечательная! Да это лучшая его песня, понимаете?! Невероятно! У нее будет оглушительный успех, можете мне поверить.
— Нет, — сказала Ева, — у нее не будет оглушительного успеха, потому что вы ее не выпустите в свет.
— Я не…
Мелио снял очки, нервно протер стекла уголком носового платка. Он взглянул на Еву с какой-то злостью.
— Знаете, моя дорогая, я что-то не вполне понимаю…
— Я полагаю, — резко сказала Ева, — вы не собираетесь извлечь выгоду из смерти моего мужа?
— Извлечь выгоду? — воскликнул Мелио. — Извлечь выгоду! При чем тут это! Наоборот. Это станет данью его памяти. Он вложил в эту песню лучшее, что в нем было. У меня нет никакого права… Нет, эта песня уже принадлежит публике.
— Подумайте все-таки.
— Я уже подумал.
Ева силилась сохранить хладнокровие, но на ее лице так ясно читались презрение и ненависть, что Лепра, опасаясь взрыва, поспешил сменить тему.
— Господин Мелио, — сказал он, — вы знаете, кто прислал вам этот пакет?
Мелио недобро взглянул на него.
— Нет, не знаю. Сначала я подумал, что послала сама мадам Фожер. Но поскольку она мне ничего не сказала… А потом, какая разница? Главное, что его песня у меня. Может, это Брунштейн или другой приятель Фожера…
Он сел за стол, скрестил руки и снова превратился в наводящего страх делового человека.
— Мадам, я был лучшим другом вашего мужа и остаюсь его издателем. У меня есть контракт, дающий мне права на все его произведения. Я имею права и на эту песню тоже. Как друг, я обязан ее издать. Поставьте себя на мое место… Давайте отрешимся на минуту от наших чувств… Дайте мне договорить… Есть ли причина, серьезная причина, которая помешает мне выпустить эту песню?.. Я согласен, что трагическая смерть Фожера тоже внесет свой вклад в этот успех. Такова уж публика. Я тут не властен. Но я готов отречься от всех своих прав, если вы считаете, что я хочу нажиться на смерти вашего мужа.
Он ждал ответа, возражения, потом покачал головой:
— Допустим, что Фожер жив… Он посылает мне песню. Я ее издаю, вы исполняете ее. Да, а что вы хотите, такова наша профессия. Он пишет песни, я их издаю, вы поете. Вы сами, кстати, утром сказали мне, что хотите петь, и вы правы.
— Я не буду больше петь, — сказала Ева.
Лепра понял, что она приняла это решение внезапно, чтобы досадить Мелио. И это решение она уже не переменит. Мелио, наверное, подумал то же самое, ибо умоляюще протянул к ней руки.
— Не отказывайте вашему мужу в этой последней радости. Я не прошу вас исполнять ее на сцене. То, что я прошу, гораздо легче: запишите ее на пластинку.
— Нет.
— Вы внимательно посмотрели ее? Чувствуете, насколько она согласуется с вашим темпераментом? Песня написана специально для вас.
Мелио с завидной легкостью подбежал к роялю и сыграл первые такты. Потом повернулся к ним вполоборота и подбородком указал на партитуру.
— Следите… следите…
Они слушали с особым вниманием, припоминая слова, которые прочли только что, и все глубже проникали в их смысл, по мере того как мелодия под пальцами Мелио становилась все трогательнее. «С сердцем не в ладу» — теперь рефрен звучал упреком, почти обвинением. А Мелио, не сознавая, какую боль он им причиняет, желая подчеркнуть прелесть этой песни, восторженно повторял пассажи, наполненные особой нежностью, доходя иногда до еле слышных аккордов и бросая время от времени через плечо:
— Ну что, красиво? Я предрекаю вам триумф… Бедный Фожер! Как он был бы счастлив!
Он опустил руки и взволнованно обернулся. к ним.
— Так как же?
— Нет, — жестко сказала Ева.
— Господин Лепра, — взмолился Мелио, — скажите что-нибудь. Может, вам больше повезет.
— Я отвечаю за свои решения! — отрезала Ева.
— Ладно, — сказал Мелио. — Значит, я отдам ее кому-нибудь другому.
Ева презрительно усмехнулась:
— Славно сказано. Покончим с этим… Вы имеете в виду Флоранс Брунштейн, не так ли?
Мелио взглянул на Лепра, словно призывая его в свидетели.
— Может быть, и Флоранс.
Ева взяла сумку, перчатки и встала.
— Ей-то все едино, но вас, господин Мелио, я считала деликатным человеком.
— Вы пожалеете об этих словах, мадам, — сказал Мелио.
Ева пересекла кабинет и остановилась возле двери. Лепра последовал за ней.
— Вы, разумеется, собираетесь выпустить песню как можно скорее?
— Я подпишу контракт завтра. Ее исполнят на гала-вечере на радио. Я ничего не упущу, чтобы обеспечить успех.
Ева вышла с окаменевшим лицом, побледневшими губами. Мелио удержал Лепра за рукав.
— Я крайне огорчен, — выдохнул он. — Попробуйте что-нибудь сделать. — И он закрыл за ними дверь, тихо, словно возвращался в комнату больного.
Она остановилась на улице Камбон, спиной к витринам. Лепра, шедший сзади, тщетно пытался найти какие-то слова утешения. Ему передавались ярость и тревога Евы, он чувствовал себя усталым, износившимся, старым и никчемным. Когда-то, играя в пивных, он был счастливее, пусть у него и не было никакой надежды прорваться. Он ничего не ждал тогда. Радовался любой ерунде — прогулкам, встречам, любил сыграть для себя, просто так, пассаж из Моцарта. Он жаждал большой любви. И получил ее!
На этот раз Ева сама взяла его под руку и улыбнулась. И снова, в который раз, он пришел в замешательство. Жизненная сила и властность этой женщины всегда удивляли его. Себя он считал фаталистом.
— Не дуйся, Жанно.
— Мне так неприятно все, что произошло.
— Подумаешь! Я давно вижу Мелио насквозь. Он меня не выносит. Знаешь, чего мне хочется?.. Я сейчас вернусь домой, переоденусь… мне это черное уже обрыдло…
— А… что скажут?
— Да плевала я… Я встречусь с тобой через час… где скажешь. Перед посольством Дании, а? Ладно?
Она уже останавливала такси.
— Пройдись немного и выкинь это все из головы… Жизнь только начинается!
Она скользнула в машину, опустила стекло, чтобы махнуть ему на прощание, и Лепра остался один, в толпе. Тут он заметил, что еще светит солнце и что лучи его играют на фасадах, а над крышами синеет небо, и любовь снова разлилась по нему живительной влагой. Он распрямил плечи, закурил, беспечным движением выбросил спичку и сел за столик в самом шумном из ближайших кафе. Вновь входящие то и дело задевали его. Мимо совсем близко проносились гудящие суетливые автомобили. В неверном свете золотистых сумерек хотелось передохнуть, поверить, что их планы осуществимы. Лепра мысленно вернулся к своим тревогам и счел их чрезмерными. Пластинка? Песня? Просто ловкий способ досадить Еве, только и всего. Мелио не осмелится предложить песню Флоранс, это всего лишь угроза. Одно только по-прежнему волновало его: зачем Фожер записал эту пластинку? Неужели он и правда чего-то опасался? Лепра попытался взглянуть на себя со стороны. Он никогда и не помышлял о том, чтобы убить Фожера. И тем не менее воспользовался первой же возможностью… Он не считал себя преступником. Но, может, в нем и на самом деле скрыто что-то жестокое, алчное, и это не ускользнуло от Фожера? Что он, собственно, за человек? Неужели снова, в который раз, начинать подводить итоги? Ева говорит, что он жестокий, но не злой. Жестокий? В основном к себе самому. Это жестокость человека, который хочет вырваться из посредственности. И вообще, он защищался. Если бы он не ударил первым, Фожер не колеблясь убил бы его. Фожер наверняка вернулся на виллу, чтобы объясниться с ним как мужчина с мужчиной. Это так на него похоже…
Лепра с отвращением допил пиво, оно казалось ему выдохшимся и горьким. Надо придумать себе оправдание, и все. Не так-то просто. Вот бы жить в полной гармонии с самим собой, как Ева. Видеть себя насквозь, не искать себе извинений. Быть твердым и цельным. Подле Евы он казался себе сильным и отважным. И теперь уж пора признаться: он нуждался в ней. Но при условии, что она будет бороться, не уступит ни Мелио, ни Флоранс — никому. Если она сдастся, он пустит все на самотек. И к чему это приведет?..
Он бросил на тарелку мелочь и медленно пошел по бульвару, разглядывая проходящих женщин. В его голове крутился один и тот же вопрос: кто? Он отмахивался от него, как от назойливой мухи. Кто послал пластинки? Никто… Сам Фожер попросил какого-нибудь приятеля… какая разница! Стоял тихий теплый вечер. Фонари мерцающим светом ночников разгоняли сумрак вечера. Это потрясающие минуты, их надо впитывать, слушать, как угасающую мелодию. Фожер сумел бы это выразить… Фожер… К черту Фожера!
Лепра дошел до Елисейских полей и направился навстречу заходящему солнцу. Все здесь кричало об успехе, деньгах, легкой жизни. Мимо пешеходов неслышно скользили американские автомобили. Сверкали огни кинотеатров. На афишах сияли огромными буквами знаменитые имена: Брайловский, Рубинштейн, Итурби… Лепра зябко съежился в этом блеске. Ему необходима была Ева, как необходимо было счастье, могущество, безопасность. Он страстно желал быть одним из этих мужчин, которые выходили из «бьюиков» и «паккардов». И так же пламенно жаждал он этих женщин, выступавших гордо и высокомерно, как некие божества.
Ева ждала его. В светлом жакете и плиссированном простеньком платье она была восхитительней любой молоденькой девушки. Лепра протянул к ней руки.
— Ева, ей-богу, ты так хороша сегодня! — воскликнул он. — Я тебя уже видел красивой, элегантной — словом, принцессой. Но пастушкой — никогда!
— Дурачок, — сказала она. — Пастушке уже за сорок!
Она провела ему по щеке кончиком пальца.
— Ты-то молодой, зачем же эти морщинки? Переживаешь, что ли?
Он сжал ее руки.
— Переживаю. Не нравится мне вся эта история.
— Хватит об этом. Сейчас возьмем такси и проведем вечер где-нибудь за городом. Идет?
Жадно втягивая воздух этого вечера, этого города, она напоминала уверенного в своей силе зверя, которого радует здоровый аппетит. Она уже не думала ни о Мелио, ни о Флоранс. В ее зеленых глазах искрами сверкали огни реклам. Она шла рядом с Лепра, прижимаясь к нему.
— Представь себе, что ты рабочий и выходишь, ну, скажем, из типографии. А я — швея. Мы не берем такси; едем на автобусе. Давай попробуем.
Они уже не в первый раз так развлекались. Но для Евы это было нечто большее, нежели просто игра. Это походило на бегство. Дай ей волю, она бы непрерывно убегала от себя, она любила воображать, как каждый день начинает в новом воплощении. Часто она бросала Жану: «Мы уезжаем». Уезжали они недалеко. Иногда в Орли, и она вела его к летному полю посмотреть, как взлетают огромные гудящие самолеты. Или в Обервиллье, где они бродили по кабакам. Или в Версаль, погулять в тишине среди статуй. Иногда она вдруг везла его в Крийон, и они ужинали за маленьким столиком: она — во всех своих драгоценностях, он в смокинге, словно высокородные дворяне. Эти вылазки она называла феерией. Лепра без особой радости уступал ее фантазиям. В отличие от Евы, он не умел предаваться удовольствиям, не отдаваясь им полностью. Он страдал даже от дорогих сердцу Евы контрастов. Лепра был по натуре своей слишком положителен, прилежен. Но главное — он то и дело думал: «Не будь меня здесь, она была бы так же счастлива!» И поэтому возвращался домой в дурном расположении духа.
Но сейчас он снова подчинился ей; она вела его от одного автобуса к другому, и вскоре они оказались в неведомом городе, неопрятном, заброшенном, но веселом. Служащие садились в машины, у женщин в руках были продуктовые сумки. Ева взяла Лепра под руку и погладила его пальцы. Может, это тоже входило в правила игры?
— Куда ты меня. тащишь? — спросил он.
— В Венсенн. Там есть премилый отельчик, в двух шагах от леса.
Значит, она там уже бывала. Когда, интересно? С кем? Лепра вздохнул. Никогда ему не избавиться от этих тоскливых мыслей. Над деревьями показались зубчатые стены башни. На тротуарах, вокруг кафе и у выходов из метро кипела жизнь. Ева вынула из сумки темные очки.
— Боишься, что тебя узнают?
— Нет, так лучше видно.
Они спустились. Лепра купил у цветочника розу и прикрепил Еве к корсажу, она захлопала в ладоши и поцеловала его.
— Вот видишь, я веду себя совсем как мидинетка. Тебя это шокирует?
— По-моему, ты стараешься пересилить себя.
— Это правда, — призналась Ева.
— Так в чем дело?
Она потянула его в глубь аллеи, тянувшейся вдоль старых крепостных стен. Стемнело. Вдалеке за деревьями Париж освещал небо гигантскими розовыми отблесками.
— Мы должны были все рассказать Мелио, — сказала она. — Он наверняка заметил, что я не очень-то удивилась. Старый лис.
— Не мог же я сказать ему, что разбил пластинку.
— Мы солгали, и теперь одна ложь тянет за собой другую. Одному Богу известно, куда это нас заведет. Вот что меня мучит. Впервые в жизни я оказалась в такой двусмысленной ситуации.
Лепра положил руку ей на плечо.
— Мы поступили неправильно?
— Не знаю, — прошептала Ева. — Иногда мне кажется, что мы должны были все рассказать.
— Мы растерялись.
— Мы, может, и сейчас еще не пришли в себя.
Они удалялись от освещенных улиц, медленно погружаясь во мрак стволов и ветвей. Ева правильно выбрала место — здесь они были вдалеке от Фожера, от Мелио и так близко друг к другу, что даже думали об одном и том же. Лепра внезапно понял, зачем Ева придумывала эти вылазки, всегда застигавшие его врасплох. Чтобы заставить его высказаться, открыться, рассказать обо всем, что у него на душе, освободиться от душивших его сомнений. И он заговорил:
— Я убил его ради тебя. Сколько можно жить втроем? Это было унизительно для всех нас. Теперь мы с тобой должны защищаться. Возникают новые проблемы. Но мне кажется, я стал тебе ближе… Ева, пойми, пожалуйста, я хочу только одного: жить с тобой. Я буду делать все, что ты захочешь. Давать концерты, если ты так настаиваешь. Пожалуйста, ради тебя я постараюсь воспринять честолюбие такого толка. Но подумай немножко и обо мне.
— Я только о тебе и думаю, Жанно.
— Не так, как я бы хотел. Не. вполне… как бы это сказать… не безраздельно… я владею твоим телом, да, но не твоими мыслями… Понимаешь?
— В общем, ты хочешь нездешней страсти и страданий.
— Не смейся, я серьезно.
— Можно смеяться и оставаться серьезным, — сказала Ева, обняв его за талию. — Вот вам, пожалуйста, предел мечтаний всех влюбленных — держать в плену любимую женщину. А? Ты бы хотел меня породить заново. Чтобы я была твоей плотью, кровью и духом. Что-бы я восхищалась тобой. Уважала тебя. Чтобы я была живой похвалой тебе. Ты мой маленький. В молодости я тоже предавалась таким нелепым грезам.
— Это не так уж нелепо.
Они замолчали, потому что заметили вдруг парочку, почти невидимую на фоне деревьев. Ева обернулась и прыснула.
— Знаешь, в общем-то, любовь — глупая штука. Особенно когда она становится обыденностью. Видишь, я не сержусь, что мне пришлось за тебя сражаться. У нас трудное будущее, но тем лучше.
— Ну-ну, — воспротивился Лепра, — это я за тебя сражаюсь.
— Давай разберемся, — не соглашалась Ева. — Разумеется, я отказала Мелио, чтобы ему досадить, это прежде всего. Кроме того, я просто не в состоянии исполнить эту песню. Но есть и другое — я отказалась, думая о тебе. Я сказала себе, что мне представляется удобный случай сделать некоторую передышку и заняться твоей карьерой. Сам по себе успех не приходит. Тут дело не столько в таланте, сколько в поддержке, в рекламе… И в то же время, если я уйду, со сцены, я выбью из колеи всех этих Мелио, Брунштейнов и Маскере. Они же злятся, считают меня ничтожной певичкой. Это лучший способ защитить тебя.
— Об этом я не подумал, — признался Лепра.
Они перешли широкую улицу, уходившую куда-то далеко, в ночь… Мимо проехали двое на велосипедах.
— Помнишь слова на пластинке? — спросил Лепра. — Тебе не кажется, что в них звучит угроза? «Берегись…» — это он обращается к тебе. Предположим, Мелио получил такую же пластинку. Если ты откажешься петь, попадешь под подозрение. Тебе придется исполнить эту песню, милая. Займешься мной попозже. Время есть, Я даже не уверен, что мечтаю о карьере виртуоза. Сначала ты.
Они оба пытались завладеть друг другом под предлогом нежной заботы и понимали это. Но никогда раньше они так не любили друг друга.
— Поцелуй меня, — прошептала Ева.
Они стояли в самом центре небольшой поляны и вызывающе долго не размыкали объятий.
— Черт с ними, а? — предложила Ева. — Черт с ними со всеми.
— Черт с ними! — повторил Лепра.
Они искренне рассмеялись и пошли, держась за руки, словно деревенские молодожены. Теперь их игра состояла в том, чтобы, не дай Бог, не обнаружить своих тайных мыслей. Они вышли на улицу, к сверкающей огнями станции метро.
— Последний отель с левой стороны, — сказала Ева. — Предупреждаю тебя, репутация у него не безупречная. Но зато чисто.
Странная женщина — для нее нравственность сводилась к чистоте.
Лепра щедро дал на чай, чтобы не указывать на карточке фамилию своей спутницы, и они отправились в кафе поужинать. Там резались в карты, утопая в дыму «Голуаз».
— И что тебя сюда тянет? — сказал Лепра. — Никак не пойму.
— Я тоже не понимаю, — сказала Ева. — Это очень сложно. Мой муж тоже не понимал. Извини. Я заговорила о нем только потому, что он, возможно, как никто другой, способен был ощутить это. Но я часто думаю: может, просто-напросто мужчины недостаточно умны?
К ним устало подошел лысый официант.
— И все-таки, — сказал Лепра, — мне кажется, есть какое-то объяснение. Тут движение, жизнь, шум…
— Не в этом дело…
— Смена обстановки.
— Нет, тут другое… Эти люди играют в карты, пытаются обрести свое маленькое счастье… Я чувствую, чего им не хватает, ради чего они собираются вместе. И мне кажется, что я могу дать им это. Они как заблудившиеся дети.
— Значит, я прав, что хочу писать песни?
— Этого недостаточно.
Ева почти не ела, только пила и все время курила. Ее взгляд перебегал от игровых автоматов к игрокам в белот.
— Нет, этого недостаточно, — продолжала она. — Спеть для них — это уже что-то. Надо бы сделать нечто большее… не знаю что. Принести что-то вроде жертвы… но не вынужденную жертву…
К ним подошел клошар, продающий арахис. Ева купила два пакетика, очистила несколько орешков и положила их в рот.
— В общем, — тревожно подытожил Лепра, — мужчины тебе недостаточно.
Они снова увязли в бесплодном споре, длившемся уже более полугода. Но Лепра не забывал, что убил Фожера, может быть, потому, что Ева никогда не отвечала толком на его вопросы. Он упрямо настаивал:
— Ты бы хотела любить всех мужчин в одном, и чтобы этот человек был бесконечно изменчив. Тебе следовало бы выйти замуж именно за такого.
Она сняла очки и посмотрела на Лепра почти с материнской нежностью.
— Мне не хочется причинять тебе боль, Жанно. Что ты себя терзаешь? Мы ведь счастливы с тобой. Так в чем дело?
Они встали из-за стола и поднялись в номер. Ева открыла окно. Где-то вдалеке играла музыка. Они узнали одну из мелодий Фожера. Лепра затворил ставни. Но мелодия проникала сквозь стены. Они слушали, не произнося ни слова.
— А представляешь, какой успех был бы у той песни?
— Замолчи!
Аккордеон звучал все мягче, поэтичнее, и казалось, что это поет чей-то далекий голос. Они уже не думали о своем решении послать все к чертям, забыть. Они слушали Фожера. Лепра сел на кровать.
— Лучше договорись с Мелио. Тебе нельзя уходить со сцены. Вспомни, что ты мне только что сказала: тебе нужна публика.
— Это ничего не изменит, — заметила Ева. — Кто-то догадывается о том, что случилось на самом деле. Может быть, и Мелио.
Аккордеонист томно выводил «Наш дом». Ева скинула платье.
— Слишком уж они обрадуются, если им удастся уничтожить меня.
— Но если ты откажешься, сама же будешь на меня сердиться.
Она погасила верхний свет. Теперь от них остались только тени, сплетающиеся в темноте. Они скользнули в постель, нашли друг друга и застыли. Фожер продолжал жить там, в ночи, где время от времени проносились редкие машины.
— Назови мне самых близких друзей твоего мужа.
— У него было не так много друзей. В основном приятели, деловые знакомые.
— Мелио, Брунштейн, Блеш. Кто еще?
— Вроде все. Еще у него есть брат в Лионе. Гамар, продюсер. Впрочем, я уверена, что он был с ним не так уж близок. Знаменитости не нуждаются в друзьях.
Аккордеон смолк. Поставили другую пластинку, и Ева узнала свой голос. Она пела «Ты без меня».
— Жалко будет, если ты все бросишь, — сказал Лепра.
Ева задумалась.
— Ты правда так считаешь?
— Прошу тебя.
— Я позвоню завтра Мелио.
Лепра обнял ее. Они уже не слышали музыки.
Утром они взяли такси и вернулись в город. Ева попросила Лепра подняться вместе с ней. Она хотела позвонить в его присутствии. Лепра взял отводную трубку. На том конце провода тут же раздался голос Мелио.
— Я подумала, — сказала Ева. — Мне кажется, вы были правы, господин Мелио. Я согласна исполнить песню своего мужа.
Мелио молчал.
— Алло, вы слышите? Я согласна…
Мелио кашлянул.
— Я очень сожалею, — начал он. — Я пытался вам дозвониться вчера вечером, но вас не было… Я уже подписал контракт.
— С кем?
— С Флоранс Брунштейн.
Ева повесила трубку.
— Кто-то хочет нас погубить, — сказала она.
Лепра смотрел на свои пальцы, скользящие по клавишам. Его считали талантливым. Ева удивлялась легкости его игры. Но настоящий талант не в руках! Талант!.. Лепра остановился, взял сигарету из пачки, лежавшей на рояле рядом с блокнотом и карандашом, которыми он никогда не пользовался. Он вспомнил, как импровизировал Фожер: он наугад нажимал пальцем на клавишу и долго вслушивался в замирающий дрожащий звук… Склонив голову набок, прищурив левый глаз из-за сигаретного дыма, он ждал… Лепра дотронулся до клавиши, помедлил. Ничего… Когда он так уходил в свои мечты, им сразу завладевала Ева.
«Надо дать себе волю, — говорил Фожер, — песни уже где-то существуют, готовенькие. Они смотрят на вас, понимаете? Это как кидать хлеб птичкам». Лепра с отвращением оторвался от рояля, прошелся по комнате, выглянул в окно, потом недоверчиво посмотрел на себя в зеркало. Бесплоден! Вот и все. Просто пуст. К томе же Фожер еще был по-своему великодушен и добр. Ну что же, остается только работать, чтобы стать виртуозом из виртуозов… Лепра подошел к роялю, закрыл глаза и, покрутив пальцем в воздухе, опустил его, словно тянул жребий. Раздался красивый низкий долгий звук. «Фа»… А что теперь? «Фа» и «фа», ничего больше. Что может эта «фа»? Полонез, баллада, концерт… Но разве скажешь с ее помощью: «Мне грустно, я ревную, мне скучно, я — Лепра»?
Он проиграл стремительный пассаж, трудный, блестящий, вышел на бетховенскую фразу, которую исполнил с истинным мастерством, но наслаждение испытал лишь в пальцах, на сердце было пусто. Тут зазвонил телефон.
— Алло, это ты, Ева, милая… Я играл…
— Ты читал газеты?
— Нет, а что?
— Эта дрянь Флоранс торжествует победу.
— Из-за этой песни?
— Ну да.
— И пусть. Нам что за дело?
— Как это — что за дело? Эту песню уже все поют!
— Извини, но я не понимаю…
— Скоро поймешь.
Она бросила трубку. Лепра пожал плечами. Плевать ему было на песню. Словно бросая вызов, он проиграл ее по памяти, выводя мельчайшие оттенки, с вариациями, даже приукрасив ее фиоритурами. Ну хорошо, это действительно здорово, но, в конце концов, песня как песня… Нет, он не сдастся… Он накинул пиджак, спустился за газетами и прочел тут же на улице. Ева не преувеличила: «НОВАЯ ЗВЕЗДА», «ВЫСТУПЛЕНИЕ ФЛОРАНС БРУНШТЕЙН СТАЛО ОТКРЫТИЕМ», «РОДИЛАСЬ ВЕЛИКАЯ ПЕВИЦА»…
Он поднялся к себе и позвонил Еве.
— Дорогая, это я. Я прочел газеты… Конечно, Флоранс победила… Но и ты не проиграла.
Он слышал учащенное дыхание Евы.
— Вас все равно нельзя сравнить. Я ставлю себя на твое место, я понимаю, тебе больно. Но, по-моему, мы все-таки…
— …преувеличиваем?
— Не исключено. Давай пообедаем вместе. Нам надо все обсудить.
— Давай, — сказала она без особого энтузиазма.
— Я заеду за тобой или ты приедешь сама?
— Сама. У «Фигаро».
— До скорого, милая.
Он переоделся. Успех Флоранс его не взволновал. Напротив, он успокоился. Фожер желал этого успеха, он долго готовил его. Может быть доволен. Лепра застыл с расческой в руке. Ну вот, приехали, как будто Фожер мог предвидеть… Да, собственно, что он предвидел, что задумал или подстроил?.. Лепра спокойно причесался. Он совсем с ума сошел. Ничего Фожер не подстраивал. Он просто пытался заставить Еву, вопреки ее желанию, спеть эту песню. Не вышло. Фожер остался в прошлом! Лепра вышел, вызвал лифт. Теперь надо позаботиться о будущем, других проблем нет. Он заглянул к консьержке.
— Если меня будут спрашивать…
По радио тихо пел женский голос.
— Что это за передача? — спросил Лепра.
— Какая-то певица, — сказала консьержка, — я не расслышала… Я так включила, музыку послушать.
Лепра медленно, осторожно закрыл за собой дверь. Этого можно было ожидать. Ничего страшного, конечно. И тем не менее! «Спокойнее. Я что, ревную к Фожеру? Нет. Песня получилась. Она уже всем нравится. Это нормально… Так что? Я боюсь? Нет. Да и чего мне, собственно, бояться? Так что же, черт побери?!»
Никогда еще осень не была такой теплой, а краски такими нежными. На бульварах празднично царил полдень. Праздник для других. Лепра внезапно показалось, что он беглец. Странно, эта песня, которую он знал наизусть, потерявшая уже всякую власть над ним, жила своей особой жизнью. Но так не может продолжаться… Вскоре к ней все привыкнут. К яду привыкаешь быстро… Тем не менее Лепра обошел стороной улицу Камбон. И в будущем он будет избегать некоторых улиц, в голове он уже составил их список… Из-за музыкальных магазинов. Не из суеверия, нет. Просто противно натыкаться на Фожера. И потом, когда проходишь мимо этих магазинов, постоянно слышится мелодия припева.
Лепра вышел на площадь Согласия. Под деревьями дышалось легче. Он снова вернулся к своим мыслям. Позаботиться о будущем… Раз Ева отказывается петь, придется выступать ему. А сольные концерты — это обязательно турне, разлука… Лепра пересыпал мелочь в кармане. Разлука! Конечно, Фожер и это предвидел. «Обещай мне больше ее не видеть». Вот что он имел в виду там, в Ла-Боле, на вилле. В смерти он обрел большую силу, чем при жизни!
— Нет, — произнес Лепра вслух.
Нет, он никогда не расстанется с Евой. Лучше снова играть в пивной. Но тогда Ева будет стыдиться его на людях… Слухи, намеки, шутки, полушепот — он знал все эти приемы, которые ранят острее, чем нож. «Может, я вообще конченый человек, — подумал Лепра. — Или мне надо срочно разлюбить ее». На этот раз он был готов вплотную подойти к проблеме. В Еву кто-то метил. И через нее — в него. Внезапно это показалось ему очевидным. Они еще считали, что могут защищаться, но на самом деле было уже поздно. От кого? От чего? От смерти?.. От слепого общественного мнения? Неужели действительно ничего нельзя предпринять? Может, есть еще время попробовать? Но как? Спрашивать всех по очереди: «Это не вы, часом, послали мне пластинку?» Курам на смех. Кроме того, Ева могла бы исполнить песню. Мелио настаивал. Никто не мог предвидеть, что она откажется. Никто? За исключением Фожера.
«Ладно, — подумал Лепра, — с этой минуты запрещаю себе думать о Фожере!» У него оставалась Ева. Ева вернется к нему, ей некому больше довериться. Они будут еще безраздельнее принадлежать друг другу, став сообщниками, нежели когда были только любовниками. Эти мысли принесли некоторое утешение.
В условленном месте Евы не было. Лепра посмотрел на часы, рассеянно пробежал вывешенные на доске страницы «Фигаро литерер»… Сейчас в нем существовали два Лепра: один — элегантный уверенный в себе, беспечно фланирующий по улицам, и другой — прислушивающийся к своим еще не оформившимся мыслям: «Мне придется переехать… экономить на всем… Вот падение!.. У нее есть деньги… а у меня нет…»
Ева появилась неожиданно. Она почти бежала. Лепра машинально поймал ее в свои объятия.
— Увези меня, — сказала она, — куда хочешь, увези. Я опоздала. Прости. Я бежала, потом взяла такси…
— И?..
— Мне просто стыдно, такая глупость!
— Ну, так скажи, милая.
— Шофер насвистывал мелодию…
— Понимаю, — сказал Лепра.
— Я вышла под каким-то предлогом. Добиралась пешком.
Они застыли друг перед другом в каком-то тревожном ожидании.
— То же самое случилось и со мной, — сказал Лепра. — Все это, конечно, мало приятно, но я полагаю, мы как-нибудь привыкнем. Куда денешься! Давай пойдем в «Элизе-клуб», хочешь? Сейчас там никого нет.
— Я ужасно голодна, — призналась Ева.
Они перешли площадь.
— Ты уверен, что мы не услышим там ту же мелодию?
— Ну, знаешь…
— Как я буду выглядеть в глазах людей?
У лестницы было оживленно, но в зале оставались еще пустые столики. Они сели в глубине. Лепра, читая меню, поглаживал Еву по руке. Почему-то он неожиданно успокоился, и Ева тоже улыбалась.
— Извини меня, Жанно. Я схожу с ума. Сама себя не узнаю. Закажи мне рыбу, все равно какую. И все… У меня для тебя хорошая новость.
— Маскере?
— Нет. Маскере не торопится, и это, между прочим, доказывает, что я больше не котируюсь. Блеш. Он обещает, что через три недели… Он должен перезвонить мне вечером. Но все уже почти готово… У них был контракт с венгерским пианистом, но тот заболел.
— Сгожусь на чардаш?
— Прошу тебя, не ворчи. Я, естественно, сказала, что ты согласен. Тихо! Не смотри на лестницу… Там… Гамар.
— Гамар? Тот, что в нашем списке?
— Да.
Гамар заметил их. Он кивнул и, поколебавшись, подошел. Ева представила его Лепра, словно Гамар был ее лучшим другом. В этом не было и тени лицемерия. Только любопытство и готовность к борьбе. Гамар присел рядом.
— Очень рад, что встретил вас, — сказал он Еве. — Я сейчас еду в Италию и, как всегда, на бегу… Фожер не передавал вам наш последний разговор? Видите, я иду прямо к цели.
Ева изучала его с таким пристальным вниманием, что Лепра уже заранее ненавидел этого человека со столь непринужденными манерами. Кто он, враг или друг?
— Нет, — ответила Ева. — Муж не посвящал меня в свои дела.
— Но это касалось непосредственно вас! — воскликнул Гамар. — Произошла какая-то путаница.
— Он обожал все запутывать, — сказала Ева.
— Я предложил ему снять фильм с вами в главной роли. И он ничего вам не сказал?
— Нет.
— Странно. Он обещал подумать, посоветоваться с вами…
— Он склонен был принять этот проект?
— Откровенно говоря, нет.
— Это неудивительно. Он бы не вынес моего успеха, если бы сам был ни при чем, понимаете? Без его разрешения…
Гамар уставился на Еву своими серыми глазами.
— Это на него похоже, — пробормотал он.
Ева взглянула на Лепра и наклонилась к Гамару:
— Господин Гамар, между нами… вы испытывали к нему симпатию?
— У людей моей профессии не принято советоваться с сердцем.
Он чуть заметно улыбнулся и встал.
— А жаль, — заметил он. — Мы отказались от этого проекта, но, может, когда-нибудь еще к нему вернемся.
— Не думаю, — заметила Ева.
Он не стал возражать, поклонился и сел за столик в другом конце зала. Еве расхотелось есть.
— Это не он, — сказал Лепра.
— Не он. Впрочем, чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что Морис никому не мог довериться. В какой-то момент мне показалось, что он мог все рассказать какому-нибудь приятелю. Но видишь ли… Гамар не любил его, и тем не менее они были очень тесно связаны. Мы только время теряем на поиски.
Она пожала плечами и вздохнула:
— Нет, я отказываюсь.
— От чего?
— От всего. Так будет достойнее. Не хочу, чтобы болтали, будто я навязываюсь.
— Ева!
Она смотрела на входящих в ресторан, их становилось все больше, это были в основном писатели, сценаристы, актеры, но на ее лице было написано полнейшее равнодушие. Главное для нее было — оказаться первой, чтобы потом не обращать внимания на пересуды.
— Ничего не изменится, — пообещала она. — Затворницей я не стану. А знаешь, вовсе неплохо пожить нормальной жизнью, по-людски: не бежать по вечерам на концерты, а спокойно выйти на прогулку… Я всю жизнь вкалывала как лошадь. Так вот, хватит, я устала.
— Ты?
— Да, я. Я ни о чем не жалею, но пора и честь знать.
— Да ладно тебе. Ты просто хочешь взять реванш у Фожера.
Лепра попросил счет и сжал руку Евы.
— Правда, — продолжал он, — твой муж тоже хочет взять у нас реванш.
Они двинулись к выходу. Разговоры за столиками смолкали, когда они проходили мимо, и вновь продолжались за их спиной, но уже тише. Оба были уверены, что все говорили о концерте и о песне, а им не терпелось остаться наедине. Тем не менее они поднялись до Триумфальной арки, не произнеся ни слова. Они были совершенно разбиты и знали, что тот из них, кто первый откроет рот, обязательно заговорит о Фожере.
— Давай выпьем кофе, — сказала Ева.
Лепра выбрал бар «Автомобиль». В дверях они столкнулись с Вирье.
— А, хорошо, что я вас встретил, — бросил он. — Ну что, милочка, как поживаешь? Я узнал, конечно, о твоем муже. Соболезную… А ты, парень, все бренчишь?
Он перебрал в воздухе пальцами, словно касался клавиш, и громко расхохотался.
— Чем вас угостить… не спорьте, не спорьте…
Он втолкнул их внутрь бара.
— Виски всем троим! Честно говоря, я обожаю «Вьей Кюр», но это дамские штучки. Ну и видок у тебя, детка. Тут болтают, что ты завязала, это правда?
— Пока я просто отдыхаю, — уточнила Ева. — Вот и все.
— Ну, в добрый час! Я тут, понимаешь, видел эту Флоранс. Меня газета послала. Представляешь, мне надо быстро что-нибудь накалякать. Согласен, с этим у нее все в порядке… — Он изобразил пышные формы Флоранс. — Но в остальном — ноль без палочки. Песня Фожера сама по себе — успех. Незачем, понимаешь, делать убитый вид, искать подтекст. Представляешь, детка, подтекст! Видела бы ты ее! Тискает микрофон, глаза дикие, рука на сиськах… Подожди, сейчас вспомню припев…
Он заверещал своим козлиным голосом, и все вокруг расхохотались.
— Да ладно вам! — заключил он. Сами попробуйте. В общем, эта штука называется «С сердцем не в ладу». Поэтому, понимаешь, нужен надрыв, слезки капают… Предположим, я к тебе обращаюсь: «Ты мне изменила, но я тебя простил…» Так это надо тихо-тихо… вот так… руки вперед… с милой улыбкой… поскольку в жизни все еще можно начать заново… вернуть то, что было… Разве нет? Если бы ты спела… Ну-ка, для нас, для своих, спой давай!
— Мадам Фожер неважно себя чувствует, — сказал Лепра.
— Ясно, — сказал журналист. — Извините.
— Я очень сожалею, — прошептала Ева. — Спасибо, старина Вирье. Вы правы, я спела бы ее так, как вы говорите, именно так!
Она протянула ему руку. Вирье расцвел.
— Можно я опровергну слухи в своей статье? Скажу, что ты скоро вернешься?
— Лучше не надо.
— А ее я могу разнести?
— Да бросьте, Вирье, не будьте злюкой.
Вирье проводил их до выхода.
— Не дрейфь, котик! — крикнул он на прощание. — Мы тебя ждем.
— Я больше не могу, — сказала Ева, — пошли домой.
Они медленно спустились по улице Марсо.
— Вот кретин! — проворчал Лепра.
— Скоро мы уже никуда не сможем выйти, — сказала Ева. — Не знаю, какое действие оказывает на тебя эта песня, но я… Вот не думала… Если бы не ты, я бы умотала куда глаза глядят… Поехала бы в Испанию… или на Канарские острова.
Лепра молчал. Если она ухватится за эту идею, все пропало. С нее станется; уехав, будет скитаться из отеля в отель, вечером от скуки согласится поужинать с первым встречным, чтобы доказать себе, что она свободна, еще способна на…
— Ева, умоляю тебя, будь осторожнее. Если ты уедешь, он победит… Ты сама только что сказала, что ничего не изменилось.
Ничего не изменилось! Он прекрасно сознавал, что изменилось решительно все. Даже молчание Евы стало иным. В любви она искала экстаза, когда слова меняют значение, лица выглядят странно, а жизнь похожа на рождественское утро. А любовь повседневную надо нести, как тяжкое бремя, на эту любовь ей не хватит сил.
— Не хочу оставлять тебя одну, — сказал Лепра. — Я поднимусь к тебе и приготовлю кофе. У меня масса скрытых талантов.
Ее смех прозвучал неестественно. Они вошли в подъезд. Консьержка бросилась за ними.
— Вот письма, мадам Фожер, и еще бандероль.
— Дайте мне, — сказал Лепра.
Он побледнел и нервно захлопнул дверцу лифта. Ева тоже узнала пакет.
— Ты думаешь, это…
— Боюсь, что да, — ответил он. — Та же бумага. Тот же почерк… и тот же штамп… авеню Ваграм…
Он нащупал картонную коробку. Лифт тихо скользил вверх, и мигающие лампочки на лестничных клетках мгновенным отблеском освещали искаженное лицо Евы и ее глаза, полные ужаса.
— Нет-нет, — сказал Лепра. — Не надо пугаться. Все шито белыми нитками. Это просто запись Флоранс. Нас хотят довести, вот и все.
— Так это она?
— Не знаю… пока не знаю. Скоро увидим.
Ева уже доставала ключи. Они быстро вошли в квартиру, и Ева заперла дверь.
— Иди вперед, — сказала она, — меня уже не держат ноги.
Она медленно последовала за ним, опираясь на мебель. Лепра взял нож для бумаги, разорвал обертку, открыл картонную крышку. Вынул пластинку.
— Этикетки нет! Сядь. Может, это та же пластинка.
Он включил проигрыватель и опустил иглу. Они тут же узнали игру Фожера.
— Вот видишь, — сказал Лепра, — та же пластинка.
— Уже легче, — вздохнула Ева.
В паузах слышно было шумное дыхание Фожера.
— Остановим? — предложил Лепра.
— Подожди… чтобы на душе было спокойно.
— Вот еще! Ты так рвешься послушать его болтовню?
Музыка, ставшая уже знакомой, лилась плавно, не предвещая никаких сюрпризов. Они почти совладали со своим страхом.
— Сейчас он произнесет те же слова, — объявил Лепра. — «А ведь недурно?» — и так далее. Нет, с меня хватит. Я выключаю.
— Да подожди же!
Рояль смолк. С тихим шорохом скользила игла. Фожер молчал, и Еве вновь стало страшно. Губы Лепра скривились в злой улыбке.
— Это новая пластинка, — прошептал он.
Внезапно послышался голос Фожера. Они были готовы к этому, но подскочили от неожиданности и бросились друг к другу. «Ева… ты ведь здесь, да? Извини меня… я говорю с тобой, как слепой… но на самом деле я даже не слепой… я уже просто ничто… сама знаешь… от меня остался только голос…»
Фожер рассеянно наиграл припев. Ева кусала носовой платок. В страшной тишине, поблескивая, вращалась пластинка. «От меня остался только голос, — продолжал Фожер, — но я все прекрасно понимаю. Например, я знаю, что ты думаешь обо мне больше, чем когда-либо. И это только начало…»
Он проиграл короткий пассаж, и Лепра чуть не крикнул: «Довольно!»
«Думаешь, я преследую тебя?.. Нет, я просто защищаюсь… Ты удивляешься… Твой дружок тоже… Держу пари, он тут, с тобой. Если нет, расскажи ему… Я защищаюсь. Скажу тебе честно: ведь это ты меня мучила, терзала, преследовала… Мне никогда от тебя не освободиться».
— Нет, — прошептала Ева, — нет, это неправда. — Она не спускала глаз с пластинки, словно могла увидеть там Фожера.
«Вы оба должны страдать так же, как страдал я. Справедливость? Я в нее не верю… или скорее верю, что ей не обойтись без посторонней помощи… Вот я и помогаю… Эта пластинка не последняя. Потом, правда, я буду обращаться не к тебе… До свидания, малютка Ева. Как бы я хотел любить тебя меньше… Я тебя не забываю. Я никогда тебя не забуду». Раздался легкий щелчок, и пластинка остановилась. Лепра бесшумно встал перед Евой на колени. Она сидела с отсутствующим видом, обхватив голову руками.
— Ева, Ева… дорогая...
Он почувствовал, что голос его дрожит, тихо прошел в кухню, порылся среди бутылок, наткнулся на едва початую фляжку арманьяка, налил полный стакан и принес Еве.
— На, выпей… выпей скорее…
Ева протянула руку.
— Он сведет меня с ума… Это невыносимо!
Она обмакнула губы в арманьяк, поперхнулась, и Лепра сам осушил стакан одним махом.
— «Только обращаться я буду уже не к тебе», — повторила она. — Ты понимаешь, что это значит?
— Нет.
Она снова посмотрела на пластинку.
— Я даже не подозревала, что он так меня любил! — сказала она своим низким голосом.
Лепра схватил ее за плечи и встряхнул.
— Ева… очнись… Я здесь… Мы тоже станем защищаться. Так нельзя.
— Что, по-твоему, мы можем сделать? Мы же не можем помешать этим пластинкам приходить по назначению.
— Нет, но мы вовсе не обязаны их слушать.
Ева горько усмехнулась.
— У тебя хватит выдержки не распечатать пакет? Неужели?.. Вот видишь. Мы прослушаем все. От судьбы не уйдешь. Это входит в его план. Не знаю, чего он добивается, но…
— Что ты говоришь! — оборвал ее Лепра. — Он же мертв, черт возьми!
— Это ты неизвестно что несешь, — сказала она тихо. — Ты же прекрасно понимаешь, что у него… друг, сообщник — называй, как хочешь, — и он все знает… Теперь в этом нет сомнения.
Лепра машинально взял пустой стакан, вдохнул сохранившийся аромат.
— Ну конечно, у нас даже есть доказательство… Этот таинственный незнакомец должен был дождаться признания успеха песни, прежде чем посылать вторую пластинку… Иначе она не произвела бы на нас такого впечатления, так ведь?
— Продолжай.
— Фожер не мог назначить даты отправки. Значит, кто-то их выбирает по своему усмотрению. Значит, это не просто какой-то знакомый. Только близкий друг Фожера может быть в курсе всего… Как ты полагаешь?
— Мелио?
— Больше вроде некому… Но зачем он умолял тебя исполнить песню?
— Подожди, я что-то не понимаю…
— Ну как же! Если этот неведомый друг согласился исполнить последнюю волю твоего мужа или, если тебе угодно, отомстить за него… то он должен идти до конца. Следовательно, если это Мелио, то он не стал бы предлагать тебе спеть.
— Значит, не Мелио… Тогда… Брунштейн? Нет, Морис не выбрал бы себе в доверенные мужа любовницы.
— Так кто? Флоранс? Девошель? Гурмьер?
— Только не Гурмьер. Гурмьер слишком подлый. Обладатель этих пластинок мог шантажировать меня, требуя плату за свои услуги. Можешь быть уверен, Морис это предвидел. Он наверняка выбрал кого-то понадежней… кого-то, кто нас ненавидит…
— Может, это его брат?
— Он даже не появился на похоронах. Они много лет были в ссоре.
Лепра сел.
— Что делать? — спросил он.
— А ничего, — прошептала Ева. — Ждать.
— Чего?
— Новых пластинок.
Прошла неделя. Каждое утро в девять часов Лепра звонил Еве.
— Есть что-нибудь?
— Нет, ничего, только письма.
В полдень он заходил к ней. Она показывала ему письма, сваленные без разбора в хрустальной чаше. По мере того как популярность песни возрастала, писем становилось все больше. Друзья умоляли Еву не уходить со сцены. Незнакомые люди поздравляли ее, высказывали свое восхищение Фожером. Ева похудела, но смело встречала жизнь лицом к лицу и пыталась жить как раньше, показываться вечерами в излюбленных ресторанах. Она бесконечно улыбалась, пожимала руки, принимала приглашения.
— Я немного устала, — объясняла она. — Мне надо отдохнуть… Нет, пока у меня нет определенных планов…
— Вы довольны? Эта песня станет шлягером.
— Прекрасно, она того вполне заслуживает.
Но через час она уходила с мигренью. Лепра ждал ее и молча провожал домой. Он был на пределе. При Еве он держался, даже шутил.
— Знаешь, сегодня я ее слышал одиннадцать раз, даже сосчитал. Утром в парикмахерской. Потом на лестнице… кто-то напевал в ожидании лифта… два раза в метро, два раза в Тюильри — мальчишки наигрывали на губной гармошке. В полдень…
— Хватит, дорогой. Я тоже повсюду ее слышу. Просто наваждение какое-то!
В дверях Лепра долго жал ей руку. Он чувствовал, что ей необходимо побыть одной, и покорно уходил.
— Спокойной ночи. Попробуй заснуть. Я позвоню завтра утром.
Он шел обратно, садился за столик в кафе, но ни размышлять, ни обдумывать что-либо он был не в состоянии. Одиночество угнетало его. Он заказывал виски, к которому даже не притрагивался, и смотрел прямо перед собой на оживленную толпу. Снова и снова он мысленно просматривал список подозреваемых… Мелио… Флоранс… Наверняка кто-то из них. Остальные отпадали сами собой. Девошель, музыкальный критик, которого они подозревали какое-то время, уехал в Швейцарию на следующий день после похорон. Ева узнала об этом случайно. Они проверили. Все так и было. Девошель не мог посылать пластинки. Значит, либо Мелио, либо Флоранс. Но как их расспросить, не вызвав подозрения? Лепра успокаивал себя. «В конце концов, — думал он, — что может случиться?» Ровным счетом ничего. По крайней мере, ничего определенного. Следствие по делу Фожера, наверное, уже закрыто. Через месяц о нем все забудут. Ева вернется к нормальной жизни.
Но ни один ответ не удовлетворял его. Лепра понимал, что ему нечего бояться, но тревога не оставляла его. Смутная тревога, наподобие морской болезни. Ему бы лечь и заснуть, и спать, спать! Но он переходил в следующее кафе, заранее насторожившись. Нет, тут вроде все тихо, никаких песен. Он чувствовал чуть ли не разочарование. Эта песня превращалась в своеобразный диалог с Фожером. Заслышав ее, Лепра распрямлял плечи, словно хотел сказать: «Видишь, мерзавец, я держусь. И буду держаться до конца!»
На полной скорости проносились машины, и только шелест листвы нарушал ночное безмолвие. Лепра возвращался домой. Напоследок заходил в соседний с домом бар, почти безлюдный в этот час. Там он стыдливо опускал монету в музыкальный ящик и слушал, стиснув зубы, песню Фожера. Потом буквально сваливался в постель, поворачивался к стенке и ждал сна. Едва проснувшись, мчался к телефону.
— Доброе утро, дорогая, как ты спала? Ничего нового?
Слава Богу, значит, еще не сегодня. Он усаживался за рояль, но тут же начинал испытывать к нему отвращение. Он жаждал услышать задыхающийся голос Евы: «Приходи скорей, я получила пластинку». Может, так бы они скорее узнали, что задумал Фожер.
Иногда, ближе к вечеру, Ева соглашалась пойти с ним в кафе. Лепра робко пытался поболтать с ней, как в былые времена. Но Еву всегда узнавали, и это приводило ее в отчаяние. Все взгляды обращались в их сторону. Ева вскоре вставала из-за столика, и им приходилось довольствоваться прогулкой по паркам. Сидя на скамейке, они наблюдали за воробьями, дерущимися среди опавших листьев. Если Ева заговаривала, то только чтобы сказать:
— Я долго думала. Это не Мелио.
Но наутро утверждала обратное:
— Это Мелио. Он сам сказал, что Морис сообщил о новой песне… Песне, которая не давала ему покоя, помнишь?
— Ну, конечно, — говорил Лепра. — Еще бы не помнить.
И они, в который раз, кружили по тому же замкнутому кругу подозрений, догадок, гипотез.
— Он, наверное, радуется, что мы в его власти, — говорила Ева с легкой иронией, демонстрируя таким образом свою отвагу. Или просто брала Лепра под руку. — Что за жизнь ты ведешь по моей милости!
— Да что ты, — возражал Лепра, — это я во всем виноват.
И снова между ними пробегали искры любви. Он обнимал ее.
— Ева, дорогая моя, ты меня еще любишь хоть немного? Ты понимаешь, что я бы все отдал, лишь бы прекратился этот кошмар?
— Ну конечно, милый. Да какой это кошмар? Ничего, выкрутимся. Давай пройдемся…
Они вновь выходили на многолюдные улицы, где так любила бродить Ева. Останавливаясь у витрин, рассматривали мебель, драгоценности, ткани. Как-то вечером Ева сжала его руку и потянула прочь, но он все-таки успел прочесть на флаконе духов узенькую этикетку: «С сердцем не в ладу» — такое название получили новые духи Диора. Ева отказалась от прогулок.
— Ты можешь заявить протест Мелио, — сказал Лепра. — Я вообще не знаю, есть ли у него на это право.
— Зачем? — прошептала Ева. — Как я буду выглядеть, если заявлю протест?
Ева хотела играть по правилам, это было ее кредо. И все-таки Лепра задал ей вопрос, который неотступно преследовал его:
— Ты еще любишь своего мужа?
— Я же сказала тебе: нет.
— Так почему тебя так задевает эта песня?
— А тебя?
— Меня нет, — возразил Лепра.
— Не ври. На самом деле мы оба боимся, потому что каждый раз вспоминаем сцену в Ла-Боле.
— Мы боимся, потому что недостаточно любим друг друга. Ты изменилась… Почему?
Они сидели на террасе пивного бара перед Бельфорским львом. Тут никто не обращал на них внимания.
— Ты все-таки ребенок, — сказала Ева. — Ты считаешь, что я недостаточно тебя люблю! Я тут торчу только ради тебя. Мне ничего не стоит уехать в Италию или в Португалию — ни почты, ни пластинок… покой… Не так ли? И ты еще недоволен?
— Нет, — сказал Лепра.
Он понял, что она в ярости, но он этого и добивался. В эту минуту он готов был потерять все, что любил.
— Мне не нужна твоя преданность. Только твоя любовь.
Ева не отвечала. Она пыталась сохранить спокойствие. И все-таки надела темные очки. Тогда Лепра решился.
— Ева, — прошептал он, — выходи за меня замуж. Ну, обещай хотя бы, что выйдешь за меня, как только мы сможем по закону…
Она горько усмехнулась:
— Вот тут нас и начнут подозревать. Ты соображаешь, что говоришь?
— А что тут такого? Мужчина предлагает руку и сердце своей… своей подруге. Подумаешь, событие!
— Ты спятил, дорогой! Нет, он совершенно спятил!
Лепра упорствовал. Он дрожал от захлестнувших его чувств, как, бывало, в свои лучшие дни, когда музыка еще могла завладевать всем его существом.
— Значит, ты не понимаешь, что я больше не могу так жить. Я звоню тебе, да… мы ходим в рестораны по вечерам… Но это что? Всего лишь час мы вместе. Все остальное время я сам по себе, ты сама по себе. Мы как чужие люди. Между нами стоит Фожер… более чем когда-либо. Вот почему мне страшно. Есть только один ответ на все эти идиотские пластинки… Поверь мне, я долго думал. Ты должна выйти за меня…
— Закажи мне еще кофе, — сказала Ева.
— Что? Ладно. Как хочешь. Официант! Два кофе.
Он раздраженно вынул из кармана сигареты. Ева протянула ему зажигалку.
— Извини меня, — пробормотал он.
— Ты закончил? — спросила она. — Я могу теперь сказать? Послушай… Я никогда не выйду замуж. И должна бы никогда не выходить замуж. Я слишком люблю любовь.
— Глупости.
Он скорее догадался, чем увидел, как сверкнули ее глаза за темными стеклами.
— Когда я хочу, я могу быть терпеливой. Я тоже долго размышляла. Я никого так не любила, как тебя. Женщине не так-то легко в этом признаться. Но именно поэтому я и не могу стать твоей женой. Чего бы ты хотел? Чтобы мы каждую минуту были вместе? Занимались любовью с утра до вечера? Чтобы я растворилась в тебе без остатка? Нет, дорогой. Любовь — это…
Она задумчиво отпила кофе.
— Это какая-то ностальгия… может, это звучит выспренно, но именно ностальгия… И как раз потому, что я тебя люблю, мне необходимо иногда тебя бросать… или причинять тебе боль… забывать тебя… замещать другим…
— Ева, умоляю!
Она наклонилась и, почти касаясь его плечом, проговорила:
— Успокойся, малыш. Давай рассуждать здраво. С тобой я такая, какая есть на самом деле. Мне кажется — может, оттого, что есть во мне что-то цыганское, бродяжье, — настоящая любовь должна стремится к самоуничтожению. Если она устоит, тогда…
— Но моя любовь устоит, — перебил ее Лепра. — Уверяю тебя…
Она закрыла ему рот рукой.
— Знаю, ты в любви эгоист, завоеватель. Ты любишь как мужчина… как Морис.
— Как же ты хочешь, чтобы я тебя любил?
— Ну наконец-то! Надо, чтобы ты пришел к тому, чтобы любить, не играя при этом никакой роли, ничего не ожидая взамен… Как тебе объяснить? Надо, чтобы ты оставался самим собой, и все.
— Но я не играю никакой роли.
— Ты не понимаешь.
— Ты сама…
— Да нет же. Ты бесконечно рассказываешь себе нечто такое, что может тебя возбудить, играешь в это. А как только я тебе говорю, какая я есть на самом деле, ты отвергаешь меня, переживаешь.
— У тебя все очень сложно.
В пивную вошел слепой. Под мышкой он нес скрипку.
— Пошли отсюда, — сказала Ева.
Слепой поднес скрипку к подбородку и заиграл мелодию Фожера. Скрипка дрожала, рыдая.
— Это уже ни в какие ворота не лезет, — буркнул Лепра.
Он расплатился и под руку вывел Еву на улицу.
— Теперь, разумеется, я должен тебя покинуть?
— Может, зайдешь ко мне? — спросила Ева.
Лепра, еще не вполне опомнившись от приступа ярости, смотрел на нее не отрываясь. Ева медленно сняла очки и улыбнулась.
— Видишь, какая ты! — сказал Лепра.
— Будь паинькой, — прошептала она. — Вызови такси.
В машине он привлек ее к себе. Они сидели не шелохнувшись, а на экране ветрового стекла, словно в фантастическом фильме, мелькали переливающиеся разными цветами улицы города. «Я держу ее в своих объятиях, — думал Лепра, — а руки у меня пусты… Она принадлежит мне, и она не моя. И я счастлив… страшно счастлив!»
Ева, словно прочитав его мысли, сказала, не поворачивая головы:
— Вот это и есть любовь, дорогой: мы решаемся заговорить. Обещай, что всегда будешь достаточно отважен, чтобы разговаривать со мной.
Он поцеловал ее волосы, уголки глаз. Мелкие морщинки трепетали под его поцелуями, и он чувствовал, что на глаза у него наворачиваются слезы, и пытался больше не думать о себе. Сейчас в нем не осталось ничего, кроме нежности, мягкости, печали…
Перед дверью консьержки Ева задержалась.
— Может, спросишь, нет ли почты?
Самая тяжелая минута. Лепра принял приветливый вид, открыл дверь. Консьержки не было, но почта аккуратно разложена по ячейкам. Он взял дюжину писем, сунул в карман, подозрительно осмотрел стол и буфет. Пакета не было — снова короткая передышка.
— Только письма, — объявил он.
Ева ждала его у лифта. Ее лицо прояснилось. В эту минуту она стала похожа на девочку, и Лепра внезапно захотелось утешить, защитить ее. Он открыл дверцу лифта, задвинул решетку.
— Я начинаю думать, — сказал он, — что больше никаких пластинок не будет. Твой муж не так глуп. Он должен был понять, что угроза, если ее повторять слишком часто, теряет свою силу.
— Не верю я этому, — сказала Ева.
Голос ее звучал весело. Лепра обнял ее, попытался поцеловать. Ева, смеясь, высвободилась:
— Нас могут увидеть, дурачина!
Лестничные площадки, мелькавшие за дверцей лифта, были пусты, и он стремительно приникал к тающим губам, не забывая окидывать мгновенным взглядом каждый новый этаж. Лифт остановился.
— Дай ключ, — сказал Лепра. — Сегодня я хочу открыть дверь. Давай сыграем, что я как будто вернулся к себе домой.
Он пропустил ее вперед и снова обнял, не давая ей времени обернуться:
— Ева, спасибо тебе за все, что ты мне сейчас сказала. Я, правда, не согласен с тобой. Но постараюсь любить тебя лучше.
Она повернулась к нему. Он взял ее лицо в свои ладони и поднял к своим губам, как чашу со свежей водой.
— Клянусь, — проговорил он, — я буду защищать тебя от него, от тебя самой, от себя. Но сначала мы очистим эту квартиру. Я поцелую тебя здесь, в прихожей…
Он прикоснулся губами к ее лбу, к глазам и, нежно взяв за руку, потянул в гостиную.
— И здесь я тебя поцелую, потому что здесь ты страдала из-за него.
Он коснулся губами ее щек, носа, пылающих губ. Он чувствовал, как она взволнована, открыта ему. Он медленно повел ее в спальню.
— Здесь я поцелую тебя потому, что он тебя любил…
Его губы нашли губы Евы, и она не смогла сдержать стона. Ему пришлось поддержать ее. Его рука скользнула по ее плечу, туда, где угадывалась округлость груди. Но он овладел собой и продолжал водить Еву из комнаты в комнату, не переставая повторять все тот же очистительный обряд.
— Жан, — выдохнула она, — хватит… Больше не могу…
Он отвел ее обратно в гостиную, посадил, но она, не отпуская его, спрятала голову у него на груди.
— Я хочу тебя, — прошептала она, вцепившись зубами в отворот его пиджака.
— Не сейчас. Мне, может быть, тоже надо отдалиться от тебя, чтобы ты пострадала… Я усвоил урок…
Она высвободилась и легонько оттолкнула его.
— Чудовище! — весело бросила она. — Да ты настоящий самец!
Они вместе рассмеялись.
— Видишь, как я люблю тебя. Неожиданно, с огоньком! Повтори: чудовище.
— Чудовище!
— Ева, милая, это правда! Ты хочешь?
Он снял пиджак, бросил его на спинку стула, из кармана посыпались конверты, письма.
— А, твои воздыхатели!
Он собрал конверты с пола, но, увидев последний, нахмурился и медленно встал.
— Это еще что?
— Дай мне, — сказала Ева.
Но поскольку он не выпускал конверта из рук, она прочла через его плечо: «Дирекция полицейского управления».
— Боже мой!
— Невероятно, — прошептал Лепра.
— Они нас выдали.
— Не говори глупости. Кто мог нас выдать?
Лепра нервничал, ему никак не удавалось просунуть мизинец, чтобы распечатать конверт. Он в сердцах топнул ногой, разорвал бумагу и выдернул письмо. Там было лишь одно предложение, напечатанное на машинке:
«Мадам! Прошу Вас срочно зайти ко мне в кабинет по касающемуся Вас делу.
— По касающемуся меня делу? Ничего не понимаю, — сказала Ева.
— Я тоже, — признался Лепра.
С письмом в руке он тяжело опустился в кресло и перечитал эту фразу: «…касающемуся Вас делу… Комиссар Борель…»
— Они все знают, — сказала она. — Они получили письмо.
— Да нет же! — вскричал Лепра. — Подумай сама… Твой муж не мог при жизни объяснить, как его убьют. Никто его убивать не собирался. Все произошло совершенно случайно.
Портрет Фожера по-прежнему стоял на полке. Его живые глаза, казалось, иронически наблюдали за происходящим из-под припухших век.
— А зачем меня вызывают? — сказала Ева. — Может, они что-то нашли… Не знаю, что и думать.
— Что нашли? Судебный медик написал отчет… страховая компания произвела свое расследование… эксперты засвидетельствовали несчастный случай… Где еще можно найти что-нибудь подозрительное?
Лепра силился побороть захлестнувшую его панику, но понял, что все его доводы неубедительны.
— Предположим, — сказала Ева, — что они получили письмо, в котором Морис объясняет, что мы замышляем его убить. И просит, в случае если он погибнет трагически, внезапно, внимательно изучить обстоятельства смерти… По-твоему, они будут сидеть сложа руки?
— Они подумают, что кто-то неудачно пошутил.
— Может быть. Но все-таки наведут справки. Проверят, действительно ли это почерк моего мужа. И если он сам нас обвиняет… можешь себе представить, как сильно прозвучит это обвинение!
— Они ничего не найдут, там нечего искать!
— А газеты? Вообрази на минутку заголовок:. «МОРИС ФОЖЕР: НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ ИЛИ УБИЙСТВО?»
Она схватилась за голову, потом вскочила.
— Я иду.
— Куда?
— К комиссару. Лучше с этим быстрее покончить. Сейчас четыре. В пять все будет кончено. Пусть арестует меня, если захочет. Лучше так, в конце концов.
— Ты что, во всем признаешься?
Ева взяла сумку, перчатки, сложила письмо, остановилась, взволнованная отчаянием, прозвучавшим в этих словах.
— А что бы ты сделал на моем месте?
— Я бы отрицал все… не колеблясь. Пойми, никаких доказательств нет! Под нас не подкопаешься.
— Под тебя, может быть. А я…
Лепра машинально облокотился на камин и, вспомнив, как он сделал то же движение там, на вилле, залился краской. Повторилась та же сцена. Она, впрочем, повторялась изо дня в. день, с тех пор как они жили в ожидании пластинок. Ему казалось, что он каждый день заново убивает Фожера. Он развел руками:
— Как хочешь.
— Я тебя разочаровала?
— Нет-нет.
— Не нет, а да. Это видно. Ну что ж, мне очень жаль, но я устала от этой игры, от ощущения загнанности. Зря я уступила тебе и не позвонила в полицию сразу. Я не умею беспрестанно лгать, как настоящая преступница… Мы дошли до этого потому, что лгали с самого начала.
— Ты забываешь, что твой муж обвиняет нас в предумышленном убийстве.
Ева провела тыльной стороной руки по глазам. Губы ее дрожали. Внезапно она заметила фотографию Фожера и одним взмахом руки сбросила ее на пол. Стекло, разбившись, тонко зазвенело.
— Вы способны на все! — крикнула она.
— Ну, знаешь!
— На все. И ты точно так же, как другие.
Ева побледнела, но сдержала слезы. Она вынула из сумки пудреницу, подкрасилась, не спуская глаз с Лепра, и ее глаза мало-помалу вновь становились серыми, с пляшущими светлыми искрами.
— Поцелуй меня, пока я не накрасила губы… Если я смогу, я промолчу… только ради тебя, зверюга ты мой!
Она закинула голову, и он склонился над ней в долгом поцелуе, баюкая ее в своих объятиях. Когда Ева отстранилась от него, она снова была весела и полна энергии.
— Не знаю, что это я нервничаю. С удовольствием встречусь с комиссаром. Пусть не думает, что запросто проведет меня, как какую-нибудь шансонетку!
Это слово смутило обоих. Ева причесалась. Лепра натянул перчатки. Ими вновь овладела тревога.
— Ну ладно, — произнесла Ева. — Ты пойдешь со мной?
Они вышли. На этот раз Ева сама заперла дверь. На улице Лепра чуть было не сбежал. Но ему стыдно было оставлять ее наедине с опасностью. Ева пыталась казаться беззаботной.
— Я хочу купить новую машину. Что ты мне посоветуешь? «Пежо»? «Симку»?
Он сжал ей руку, показывая таким образом, что восхищается ее мужеством.
— «Симку», — рассеянно сказал он и остановил такси.
— Понт-о-Шанж, и, если можно, выключите радио. Спасибо.
Всю дорогу они молчали. Лепра шел рядом с Евой вдоль серой стены. Они остановились под аркой. Ева посмотрела на Лепра и пригладила ему волосы на висках. Она понимала, что ему будет тяжелее, чем ей.
— Веди себя хорошо, — прошептала она.
— Ладно…
Он задыхался. Она прошла под аркой, пересекла двор не оборачиваясь, и он приподнял манжету, чтобы посмотреть на часы. Потом медленным шагом, словно тяжелобольной, пошел по набережной. Может случиться, вечером его арестуют. По зеленой воде зигзагами переливались перевернутые отражения судов. На углу Пон-Неф работал художник, не обращая внимания на зевак. Лепра, перевесившись через парапет, погрузился в размышления. «Если меня арестуют, буду ли я любить ее по-прежнему? Если меня разлучат с ней? Если она умрет?.. Может, Ева и права. Я все время что-то себе рассказываю, подогреваю себя. Я хочу, чтобы в жизни было что-нибудь прекрасное. И тем не менее меня дрожь пробирает от страха, что она сейчас там одна…» В памяти проносились обрывки мелодий, пассажи из «Аппассионаты», фраза из концерта Шумана. Он хотел бы сыграть для нее, чтобы чем-то помочь ей, как-то участвовать в битве. «А что, неплохо бы, — снова подумал он, — написать песню прямо сейчас и преподнести ей. Фожер смог бы». Впервые он вспомнил Фожера без горечи. Прошел буксир, таща за собой три осевшие в воду по самый борт баржи. Ветер играл на воде, разбрасывал листья. Лепра признался себе, что хотел убить Фожера, и почувствовал облегчение. Да, он завидовал Фожеру и ненавидел его всеми фибрами души. Фожер был прав, когда обвинял его. Предумышленное убийство вовсе не обязательно планируется за месяц или за неделю. Это дело нескольких мгновений, достаточно очень захотеть, когда уже начал действовать. Но в этом он никогда в жизни не признается Еве. Значит, он недостаточно ее любит? Можно ли пойти на то, чтобы тебя судила женщина, которая тобой восхищается, благодаря которой ты считаешь себя существом исключительным? Фожер с Евой никогда не притворялся и потерял ее любовь. Фожер был личностью, как-никак. А он — так себе, пропащий малый, даже трех нот не может связать. С другой стороны, все не так. Лепра понимал, что его подавленный вид — лучшее средство заставить Еву сопротивляться, отрицать, лгать. Да, он желал в эту самую минуту, когда она билась в руках полицейского, чтобы она забыла свою идиотскую заносчивость. Подумаешь, солгать! Он почти хотел, чтобы полиция допрашивала ее, чтобы она все больше увязала во лжи.
Он снова взглянул на часы. Не прошло и четверти часа, как он тут терзается. Рыбак вытащил из реки что-то блестящее, извивающееся. Лепра спустился вниз по ступенькам и, пройдя по набережной, подошел к нему. Рыбак вытирал руки носовым платком и насвистывал мелодию Фожера.
— Садитесь, мадам, прошу вас.
Комиссар Борель обошел свой стол и оперся на спинку кресла. Ева тут же поняла, что он за тип: умный, немного самоуверенный, этакий красавец мужчина. Но зубы неровные, в общем, ничего себе, обычный чиновник. Неплохо бы сдать его брюки в чистку… Она улыбнулась, чуть наклонив голову, глядя ему прямо в глаза, но вся настороже.
— Я очень рад видеть вас здесь, мне просто повезло. Я бесконечно восхищаюсь вами.
— Вы пригласили меня для того, чтобы иметь возможность в частном порядке высказать свое восхищение?
Комиссар полуприкрыл глаза и поднял руку, на которой блестел перстень с печаткой.
— Конечно нет. Но я, как и все… Я начинаю грезить, когда слышу ваши песни. И вот сегодня вы здесь, передо мной…
— …во плоти, — закончила Ева.
— Вот именно! Так что я вкушаю величайшее счастье, если позволите…
Он пытался шутить, но получалось неестественно. Глаза его не смеялись. Они были какие-то неестественно голубые, такого цвета бывает, стекло при электрическом свете.
— Меня потрясла смерть господина Фожера, — продолжал Борель.
— Мой муж никогда не был осторожным.
— Я знаю.
Борель сел и похлопал рукой по папке.
— У меня здесь копия рапорта. Впрочем, надо еще проверить, действительно ли причиной всему — неосторожность… Он немного выпил, ехал быстро, но ведь так поступают многие автомобилисты, особенно в летнее время… Это большая потеря для нас… Двойная, так как я случайно узнал… — вы собираетесь покинуть сцену.
— Вы прекрасно осведомлены!
Борель шутливо поклонился.
— Это входит в мои обязанности, мадам! Но можно вам задать один вопрос? Вы действительно считаете, что ваш муж погиб случайно?
Ева была готова к нападению. И тем не менее с трудом выдержала взгляд комиссара.
— Боже мой, конечно, — сказала она, — мне и в голову не приходило, что… Вы обнаружили что-то еще?
— Нет, мы ничего не обнаружили. Несчастный случай, тут нет сомнения.
Он открыл папку, задумался. Ева думала о Лепра. Бедный мальчик! Вот для кого начнется кошмар. Никогда он не поймет, почему она призналась. Сейчас она скажет всю правду. У этого полицейского есть доказательства, что Морис… нет, она не позволит застать себя врасплох, поймать на лжи, не позволит презирать себя.
— Думаю, у господина Фожера были враги, как и у всех нас, — начал Борель. — Вы не замечали ничего необычного в последнее время? Вам не казалось, что ваш муж чем-то озабочен? Он не говорил вам ничего, что могло бы…
— Ничего.
— Странно. У вас были хорошие отношения?
— Нет.
— Вот так так! Откровенно, по крайней мере. — Борель удивленно покачал головой.
Он вытащил из папки письмо и перечитал его. Ева сидела слишком далеко, чтобы узнать почерк, но почувствовала, что это конец. Фожер сдержал слово.
— У меня есть любовник, — сказала она. — Я думаю, ничего нового я вам не сообщаю. И раз уж вы хотите знать все…
Борель протянул ей письмо.
— Сначала прочтите это. Я не должен бы вам его давать, но я рассчитываю на ваше молчание.
Письмо писал не Фожер. Эти округлые, старательно выведенные буквы… Где она уже видела их?
«Все друзья Мориса Фожера неприятно удивлены бездействием полиции. Следователь пришел к заключению, что это — несчастный случай, что само по себе нелепо. Фожер прекрасно водил машину.
Кроме того, он обычно ездил кружным путем именно для того, чтобы избежать виражей Ансени…»
Ева заложила ногу на ногу и бросила письмо на колени. Взгляд Бореля помогал ей хранить спокойствие, она дочитает письмо до конца и ничем себя не выдаст.
«…Так что в гибели Фожера не все ясно. Почему он свернул с объездного пути?.. Потому что хотел покончить с собой… Он замаскировал самоубийство под несчастный случай просто из порядочности, чтобы не дать повода для сплетен. Но если этот человек, так любивший жизнь, покончил с собой, значит, его на это толкнули…»
И вдруг Ева узнала почерк Флоранс. Дома она пороется в секретере… Там наверняка найдутся старые открытки, отправленные из Дании и Швеции, когда Флоранс еще не превратилась в… Нет, это ее почерк, даже не измененный, вульгарный почерк невежды.
«…А те, кто толкает человека на самоубийство, — преступники. Полиции не вредно бы задуматься о роли, которую сыграла в этой истории Ева Фожер. Мое имя вам ничего не скажет. Главное для меня — потребовать правосудия».
Ева сложила письмо.
— Мы такие письма десятками получаем, — словно извиняясь, сказал Борель. — Маньяки, ревнивцы, одержимые. И тем не менее…
— Тем не менее? — спросила Ева.
— Ну, как вам сказать… это наша обязанность — все проверять.
— Вы считаете, что я несу ответственность за смерть своего мужа?
— Ну что вы! В вашем случае… ну, во-первых, я уступил своему желанию с вами познакомиться… и потом, прежде всего я собирался вас предостеречь… Очевидно, кто-то желает вам зла. Вам не приходит в голову, кто бы это мог быть?
Ева с отвращением положила письмо на стол.
— Разумеется, я ее знаю, — сказала она. — Но тут вы ничем не можете мне помочь.
— Ну почему? Если кто-то пытается вам докучать, преследовать вас…
— Спасибо, — сказала Ева, — вы очень любезны, но я сама справлюсь.
Борель одобрительно кивнул.
— В любом случае, теперь вы предупреждены. Обязательно дайте мне знать, если кто-нибудь захочет устроить скандал… Вы, конечно, не в курсе, действительно ли ваш муж предпочитал объездной путь, как это сказано в письме?
— Понятия не имею. Я в Ла-Боль всегда ездила поездом.
— Вообще-то, — сказал Борель, — самоубийство или несчастный случай — это ничего не меняет.
Он проводил Еву до лестницы.
— Так не стесняйтесь, — повторил он. — Я всегда на месте. Всегда к вашим услугам.
Ева не торопясь спустилась в вестибюль. Она могла поклясться, что Борель все еще там и не спускает с нее глаз… Потом она почувствовала, что он ушел, и заспешила неизвестно почему, почти бросилась бежать к арке. Лепра сидел на другой стороне улицы, на тротуаре, прислонившись к парапету.
— Вот видишь, — сказала она, — меня не арестовали.
— Ты все рассказала?
— Нет, в этом не было необходимости. Я бы с удовольствием выпила чаю.
Устроившись на диванчике в маленьком бистро, Ева расслабилась, заулыбалась, но тут же спохватилась и заказала белое вино.
— Мы с тобой как заговорщики, — усмехнулась она.
— Рассказывай.
— Все очень просто. В двух словах: комиссар, получил анонимное письмо. Я узнала почерк Флоранс.
— Недурно.
— Флоранс обвиняет меня в том, что я толкнула Фожера на самоубийство.
— Ничего не понимаю, — сказал Лепра.
— Я тоже. Вернее, в первый момент не поняла. Я думала… впрочем, ладно. Флоранс ничего не знает. Она просто пытается навредить мне. Может быть, надеется, что слухи попадут в газеты…
— И из-за этого он тебя вызвал?
— Да… но еще и по другому поводу. Флоранс в своем письме замечает, что обычно Фожер ездил окружным путем, именно для того, чтобы избежать крутых поворотов.
— Понятно…
— Этот комиссар не так глуп. Он ничего не знает. Ничего не подозревает. Но эта история с объездом его беспокоит. Твое здоровье, малыш. Мы можем чокнуться.
Она чокнулась с ним и с удовольствием выпила кларет. Лепра с опаской чуть-чуть отхлебнул тоже.
— Так что ты думаешь об этом?
— Что мы можем какое-то время жить спокойно.
— Но ведь пластинки посылает не Флоранс! Если бы она знала правду, она уж не упустила случая поделиться с комиссаром. Она обвинила бы нас совершенно определенно.
— Ты прав, я об этом не подумала. Она так меня удивила.
— С другой стороны, это письмо кое-что проясняет. Если мы отметаем Флоранс, остается Мелио.
Она осушила свой бокал.
— Дай мне сигарету. Сейчас полшестого… Давай-ка я ему позвоню.
— Мелио?
— Да.
— Зачем?
Ева сняла шляпку, встряхнула головой, уселась поудобнее, с облегчением вздохнула:
— Мы теперь уверены, что это Мелио, да?
— В общем, да. Скорее всего. Он был его другом, издателем.
— Ну и прекрасно. Значит, надо нанести решающий удар. Я попрошу, чтобы он принял меня, и припру его к стене. Подожди, успеешь еще нахмуриться. Если Борель… если комиссар… получит пластинку, он сразу поймет, что случилось… Я видела его, понимаешь, и я знаю этот тип людей… С другой стороны, кто знает, вдруг Мелио не очень по вкусу роль, которую он вынужден играть… Может, если надавить на чувства, он сдастся.
— При условии, — возразил Лепра, — что мы все ему расскажем.
— Ну что ж, расскажем.
— Он нас выдаст.
— Нет, не осмелится. Меня он не выдаст. Так не делается. Мелио все-таки порядочный человек.
Лепра сложил руки и уставился на блюдце.
— Ты со мной не согласен? — спросила Ева.
— Нет. Не согласен.
— Ты предпочитаешь сидеть и ждать, пока Борель нас арестует? Теперь уже одно из двух: либо Мелио, либо Борель. Давай, Жан, встряхнись.
Она просунула ладонь под руку Лепра и заговорила с ним сладким голосом:
— Мы же никогда толком и не говорили с Мелио… Я извинюсь перед ним.
— Ты? Признаешься, что была не права?
— Почему бы и нет? Во-первых, это действительно так. Я должна была бы говорить с ним по-другому… Я объясню ему, как жила с Морисом. Он наверняка все знает. Расскажу ему о нашем последнем вечере в Ла-Боле. Он поверит мне. Все зависит от того, как ему это преподнести. Люди сразу чувствуют, когда с ними говорят честно… Кроме того, Мелио не сумасшедший. В конце концов, он обычный коммерсант. И поймет, в чем его выгода.
Лепра устало пожал плечами.
— Ева, дорогая, я от тебя свихнусь. Еще час назад Мелио был последним негодяем. Теперь он стал чуть ли не джентльменом.
Ева встала, отодвинув столик.
— Я позвоню ему, — сказала она. — Бывают моменты, когда надо идти ва-банк. Если я с ним не встречусь, мы пропали, я уверена.
— Предупреждаю тебя, я не пойду.
Ева потеребила его за ухо и нежно склонилась к нему.
— Пойдешь. Я не хочу, чтобы в случае неудачи ты обвинил меня.
— Но ведь, черт возьми, полной уверенности у нас нет! Ладно, мы с тобой внутренне убеждены, что это он, но ты отдаешь себе отчет, что, несмотря ни на что, остается возможность ошибки? И ты что же, так и расскажешь ему всю правду?
— Не так же я глупа. Только в ответ на его откровенность. Знаешь, меня еще никто не смог обмануть.
Она, покачивая бедрами, проскользнула между столиками и поднялась по винтовой лестнице. Перед тем как исчезнуть из поля зрения, она еле заметным движением послала ему воздушный поцелуй. Лепра окликнул дремавшего у стены официанта:
— Два черных кофе.
Мелио могло не оказаться на месте. Лепра готов был ухватиться за любую соломинку. В этой спешке, в желании покончить со всем как можно скорее — вся Ева. Как объяснить ей, что комиссар, даже если и начнет их подозревать, никогда не найдет доказательств, а они сами собираются преподнести Мелио на блюдечке решающее, убийственное для них доказательство! Во что бы то ни стало надо набраться терпения! Даже если каждый день придется выносить эту муку ожидания почты. Другого выхода нет.
Лепра допил кофе, выкурил последнюю сигарету. Он принял решение. Он не пойдет к издателю. Ева забывает, что сама она в этой истории ничем не рискует. Фожера убил он. Если дело обернется плохо, приговорят не ее. Без четверти шесть… Может, у Мелио встреча в городе… Какая-то надежда есть.
Сначала показались ноги Евы — длинные, волнующие. «Боже мой, — подумал Лепра, — я люблю ее, как животное свою самку». Ева спустилась, полная юного задора, аккуратно накрашенная.
— Все в порядке, — сказала она. — Он примет нас завтра вечером, в десять часов. А, ты заказал кофе? Здорово!
— В десять?
— Да. Это единственное время, когда он может разговаривать спокойно.
— Он не удивился?
— Нет… скорее он был как-то смущен, уклончив… На мой взгляд, он ждал, что я появлюсь. Жан, дорогой мой, не дуйся. Я в полном порядке. Это, конечно, реакция. Мне было так страшно, когда я шла в префектуру! Этот Борель такой дотошный! Мелио рядом с ним — детский сад.
К восьми часам вечера хлынул дождь. Теплая стремительная волна захлестнула город, в воздухе запахло портом. Взошел месяц и засиял низко, почти на линии горизонта. Ева опустила стекло в такси и вдыхала ветер, застегнув доверху плащ. Париж был для нее большим родным лесом. Ей нравились девочки на пороге баров, витрины, сверкавшие сквозь решетки, живые отблески светящихся вывесок на фасадах зданий. Улица Камбон была безлюдна. Ева пришла первой. Она прошлась перед магазином и, заметив на углу бульвара высокий силуэт Лепра в плаще с поднятым воротником, почувствовала, как любовь шевельнулась у нее под сердцем, словно ребенок.
Извини меня, — запыхавшись, сказал Лепра. — Этих официантов только за смертью посылать.
— Ты хорошо поужинал? Расскажи, что ты ел?
— Пережаренный бифштекс… А что у тебя?
— Ну что ж, Блеш был само очарование. Он очень к тебе расположен. Думаю, с концертом проблем не будет. Я сказала, что через пару дней ты к нему зайдешь… Мы поговорим об этом завтра, если хочешь.
Лепра остановился у подъезда.
— Ты не передумала?
— Нет.
— А я — да. Мы делаем глупость, Ева.
— Не начинай сначала.
— Почему же? У меня было время подумать со вчерашнего дня.
Он вывел Еву на тротуар, к магазину с опущенными шторами.
— Послушай меня… в последний раз… Если это не Мелио, то мы посеем в нем страшное подозрение… Если же мы правы, то он дал обещание твоему мужу и сдержит его. Мы проигрываем в обоих случаях.
— Жанно, когда говорят «одно из двух», значит, решили сесть и сидеть сложа руки. Мелио нас ждет. Идем.
Она пошла обратно и остановилась, поджидая Лепра.
— Ну? Бросаешь меня на съедение волкам?
Он сунул руки в карманы и догнал ее.
— Говорить буду я, — сказала она. — Так что не бойся.
Лестница начиналась справа от них. Перила были влажные. Лампочка на лестничной площадке освещала медную табличку на двери: «Издательство Мелио. Входить без стука».
Ева повернула ручку, толкнула дверь. На потолке светилась неоновая трубка.
— По-моему, ты не в своей тарелке, — прошептала Ева. — Я тоже… Меня всю трясет.
Они пересекли прихожую, остановились перед кабинетом Мелио, посмотрели друг на друга. Ева сделала веселое лицо, постучала и вошла. Лепра, войдя, захлопнул за собой дверь. В кабинете никого не было. Ева в замешательстве медленно прошла вперед.
— Ведь он мне сам сказал… — начала она.
Лепра подошел к ней. Внезапно они увидели Мелио и замерли на месте: он лежал на полу за креслом. Ева вцепилась в руку Лепра. Лампа освещала мертвенно-бледное лицо с широко открытым ртом. Труп, казалось, продолжал кричать. Воротник у него был разорван, узел галстука почти развязался. Руки сжаты в кулаки. Один глаз выпучен, другой закатился.
Ева отошла от Лепра на цыпочках.
— Его задушили, — сказала она.
Ее голос странно отдавался в тишине.
— Он мертв, — добавила она.
Они стояли молча, не шелохнувшись.
— Уйдем отсюда, — сказал Лепра. — Если нас застанут…
— Подожди! Закрой дверь.
Она внимательно осматривала стол, кусая ноготь.
— Почему его убили? — прошептала она. — Может, совпадение? Но вряд ли…
Не колеблясь, она обошла тело и начала открывать ящики стола, аккуратно перебирая их содержимое. Потом перешла к книжному шкафу, нашла на полке несколько пластинок и прочла названия.
— Ну что? — спросил Лепра.
— Ничего нет. Здесь он не стал бы прятать компрометирующие вещи.
— Дома?
— Ну конечно.
Она присела на подлокотник кресла.
— Завтра здесь будет полиция. Все опечатают… И его квартиру тоже. Завтра будет поздно, надо идти сейчас. Который час?
— Четверть одиннадцатого.
— Можно рискнуть!
Она покачнулась и оперлась о край стола.
— Ну ладно, не время впадать в истерику. Пошли.
Она присела около трупа и обшарила карманы, стараясь не прикасаться к нему.
— Помочь тебе? — спросил Лепра.
— Нет… Помолчи… Если ты будешь молчать, я все сделаю сама.
Связка ключей оказалась в кармане брюк. Ева вынула ее осторожными рывками и протянула Лепра. У нее уже не было сил подняться.
— Возьми, — выдохнула она.
Он довел ее до кресла, и она рухнула в него, закрыв глаза.
— Ничего, ничего, — прошептала она наконец. — Это так низко — обыскивать мертвеца!
Она выпрямилась, опираясь на подлокотник, и посмотрела на тело.
— Бедный старик! Дорого обходится дружба Мориса!
Она, пятясь, вышла следом за Лепра и закрыла за собой дверь. Они тихо спустились, перешли улицу и замедлили шаги только у бульвара. Ева тяжело повисла на руке Лепра.
— Это недалеко, — сказала она. — Улица Сент-Огюстен. На третьем этаже. Я там была несколько раз с мужем. Дай мне сигарету. Вид у меня, как у шлюхи. Тем лучше.
Он дал ей прикурить, закрыв пламя ладонями, увидел, как мелькнули под румянами мелкие веснушки на скулах. Но у него не возникло никакого желания поцеловать ее. Ева вновь взяла его под руку.
— Кому было выгодно убить его? — сказала она. — Он оставался последним в нашем списке.
— Я тоже не могу понять. Теперь, когда он мертв, про пластинки не знает никто.
— Может, мы ошибаемся. Его могли убить по неизвестным нам причинам. И мы найдем пластинки у него дома.
Они говорили автоматически, только чтобы нарушить безмолвие, царившее на улицах, и заговорить страх. Но он заставлял дрожать их голоса, делал неуверенной походку. Они шли, точно пьяные. Ева отдала свою сигарету Лепра.
— Докури. Меня мутит… Ключи у тебя?
— Да.
— Это угловой дом.
Они прошли мимо дома, оглянулись и только потом вернулись к подъезду. У консьержки горел свет, но никого не было. Через стекло видна была открытая дверь, ведущая, наверное, в кухню.
— Я пойду первым, — сказал Лепра.
Он вошел уверенным шагом, пересек прямоугольник света перед входом. Махнул Еве. Она присоединилась к нему.
— Дальше, — сказала она.
Лепра сделал в темноте шаг наугад и нащупал ступеньки.
— На третьем. Тут на этажах по одной квартире.
Поднявшись на площадку, Лепра чиркнул зажигалкой.
— Попробуй плоским ключом, — сказала Ева.
Дверь тут же подалась. Они молча закрыли ее, и Ева повернула выключатель. На стенах зажглись тяжелые кованые бра.
— Внизу есть соседи. Нельзя, чтобы они нас услышали, — сказала Ева.
Она сняла туфли. Лепра последовал ее примеру и посмотрел на часы.
— Скоро одиннадцать.
— Рабочий кабинет там, — показала рукой Ева.
Они прошли через огромную гостиную, их тени отразились в венецианском зеркале. Лепра задел этажерку, и с роз, стоящих на ней, посыпались лепестки. Свет из передней почти не доходил сюда. Ева шла на ощупь.
— Это здесь, — сказала она. — Надеюсь, ставни закрыты.
Она скользнула в соседнею комнату. Скрипнула половица, другая.
— Иди сюда
Лепра вошел. Настольная лампа отбрасывала яркий свет на большой старинный письменный стол. Смутно освещенное лицо Евы казалось маской.
— Займись книжным шкафом, — сказала она. — Я посмотрю в ящиках.
Она бесшумно приступила к делу. Лепра перебирал книги. Ева рылась в бумагах.
— Здесь ничего нет, — сказал Лепра.
— Тут тоже.
Он занялся полкой со стоявшими на ней конвертами с дисками: Стравинский, Шостакович, Гершвин, Бела Барток… Он читал надписи и каждую пластинку подносил к свету, чтобы проверить запись. На пластинках Фожера одно узкое кольцо дорожки — узнать их было просто.
— Мы даже не знаем, что ищем, — заметил он. — Может, твой муж оставил письма.
— Мы найдем их, — ответила Ева.
— Возможно, Мелио снял сейф в банке.
— Вряд ли.
Она еще раз осмотрела стол. Лепра снова перебрал все диски.
— Один на проигрывателе, — сказала Ева.
Лепра наклонил пластинку, рассмотрел ее.
— Ну? — прошептала Ева.
— По-моему, это то, что нам надо.
— Там есть надпись?
— Нет.
Ева задумалась.
— Чем мы рискуем? — произнесла она наконец.
Она поставила пластинку и опустила иглу.
— Ты с ума сошла!
— Молчи.
Стоя на коленях, она приглушила звук. Кончиком пальца коснулась иглы, в динамиках раздался щелчок, и она сделала еще тише. Они узнали голос Флоранс, но такой слабый, что он казался далеким, нереальным. Почти касаясь друг друга, они склонились над пластинкой, слушая песню. Они ждали другого голоса… Но он так и не прозвучал. Это было и невозможно, потому что Фожер уже умер, когда Флоранс записала «С сердцем не в ладу». Слова, которые произносила Флоранс, звучали душераздирающе… Они были обращены к ним одним, как будто Фожер мог предвидеть, что однажды вечером они будут, сидя рядышком с колотящимся сердцем, затаив дыхание, вслушиваться в эту завораживающую музыку, которая повествовала об их преступлении. Лепра почувствовал на руке что-то теплое. Ева плакала. Он хотел прижать ее к себе. Она мягко отстранилась. Песня подходила к концу, зазвучал припев… пластинка остановилась. Они продолжали слушать.
На пустынной улице остановилась машина. Хлопнула дверца. Лепра выключил проигрыватель и встал. Он сжал лицо руками, словно боялся, что побледнеет. На улице кто-то разговаривал. Хлопнула дверь, голоса зазвучали громче. Их было по меньшей мере трое. Ева бросилась в прихожую и потушила свет. Лепра тоже чуть было не выключил настольную лампу, но испугался остаться в полной темноте. Кто-то на лестнице громко рассмеялся. Голоса приближались. Все ближе и ближе. В проеме двери в кабинет появился силуэт Евы.
— Тихо!
Люди прошли лестничную площадку.
— Он иногда бывает забавным, — произнес голос.
— А девица, когда она опрокидывает бутылку…
Слова стали слышны неразборчиво. Кто-то споткнулся.
— Суббота, — шепнула Ева. — Возвращаются из театра.
Сверху послышалось топанье. Они различили глухой стук закрывающейся двери. Лепра в изнеможении прислонился к шкафу.
— Мы могли бы на них наткнуться, — произнес он; казалось, вместо него говорит кто-то другой.
Они еще подождали.
— Машина точно уехала? — спросила Ева.
— Не обратил внимания.
— Продолжим! Столовая с другой стороны.
Лепра, совершенно сломленный, проковылял за ней, но обыскивать он уже был не в силах. Он был не в себе от страха, усталости, отвращения. Скорее бы эта ночь закончилась! Ева зажгла люстру, быстро просматривая содержимое ящиков. Выдвигает ящик, осматривает, задвигает, выдвигает следующий.
— Еще кухня, — бормочет она.
Лепра сел, обхватил голову руками. Все это походило на кошмарный сон. Господи, если бы хоть закурить! Мучала жажда, он был опустошен до предела.
Сладковатый запах роз душил его. Где-то, как мышь, тихо скреблась Ева, продолжая поиски. Но она ничего не нашла, все это было зря затеяно. Мелио тоже убит неизвестно за что. Снова Лепра глянул на часы, но в такой темноте стрелок не увидеть. Он поднес их к уху. Они шли. Жест был идиотский. Все было до предела глупо и ненужно.
Почувствовав на плече руку Евы, он привскочил.
— Уходим.
— Ну как, ничего?
— Да.
Не нужно даже и пытаться понять. Конечно, ничего. Лепра тяжело поднялся. Ева зашла в кабинет проверить, что все осталось в том же порядке.
— Зажги свет в прихожей.
Лепра пересек темную гостиную. Справа — открытый рояль. Клавиши оскалились длинной светлой полосой. Лепра долго шарил рукой в поисках выключателя. Когда он повернул его, Ева уже стояла рядом.
— Ты посмотрела и в гостиной и в спальне?
— Да, только что.
Она надевала туфли, балансируя то на одной ноге, то на другой. Лепра пришлось опуститься на колени. Ботинки жали, как будто он целый день провел на ногах.
— Ты готов? — выдохнула Ева.
Она взяла его за подбородок.
— Ну-ка, дай я взгляну на тебя.
Голос у нее был такой искренне обеспокоенный, такой матерински нежный, что от внезапно охватившего волнения у Лепра задрожали губы. Он отвернулся, открыл дверь на площадку.
Дом погрузился в глубокое ночное безмолвие.
Ева вышла первой, Лепра погасил свет, взялся за ручку двери. Ева потянула его за руку, и от этого движения дверь захлопнулась.
— Ключи! — пробормотала, запинаясь, Ева.
— Что?
— Ключи у тебя?
У Лепра взмокли виски.
— А разве не ты…
Он задыхался. Боже, ключи остались внутри. Он изо всех сил потряс дверь. Но все это бесполезно. Ева переминалась с ноги на ногу рядом с ним. Скоро придет полиция… Не поймут, почему ключи… Мрак разделял их надежней всякой стены. Он протянул руку и коснулся ее пальто.
— Прости меня, — прошептал он, — прости.
— Поройся в карманах.
К чему? Он положил связку ключей на столик у вешалки, когда снимал туфли, он прекрасно это помнил. И забыл взять. Он снова потряс дверь…
— Ну?
— Они внутри.
Ева замерла, и на мгновение ему показалось, что ее нет рядом.
— Ева!
Она молчала. Когда она взяла его за руку, он чуть не вскрикнул.
— Пошли вниз!
Они спускались по темной лестнице, сжавшись и еле переставляя негнущиеся ноги, словно шли по льду. Лепра автоматически считал ступеньки. Площадка второго этажа показалась им гигантской. Ева по-прежнему крепко держала его за руку, и каждый раз, когда под их ногами поскрипывал деревянный пол, она с силой сжимала его кисть. Наконец они почувствовали под ногами асфальт. Свет у консьержки погас.
— Дверь закрыта, — прошептала Ева. — Дай зажигалку.
Пламя осветило стену и кнопку у входа. Ева нажала ее, и дверь открылась с легким скрежетом. Они вышли на улицу.
— Не беги, не беги! — сказала Ева.
Но сама она почти бежала. Они замедлили шаг только у авеню Опера.
— Который час?
— Без десяти двенадцать, — сказал Лепра. — Пойдем ко мне?
Лепра жил на улице Омаль. Они шли молча. Сами того не желая, они ускорили шаг. Перед глазами Лепра маячила связка ключей на столике у вешалки. Он видел их так отчетливо, что казалось, может до них дотронуться… он почти ощущал их в своей руке… Мельчайшие детали, на которые он не обращал внимания, постепенно представали перед его мысленным взором… Там пять ключей… Они вложены по размеру в отделения кожаного футляра… футляр закрывается на две кнопки… Может, если бы Ева не дернула его за руку… в тот момент было еще не поздно… а замок захлопнулся в ту же секунду. «Мы погибли, — подумал он. — Мы еще идем, но мы уже мертвы».
Он бросил свое имя дремавшей консьержке, зажег свет. Одни и те же жесты. Еще одна лестница. Как во сне, повторялась та же сцена… Может, он проснется, и ключи окажутся у него в кармане… Дверь… прихожая… снова рояль… Лепра закрыл глаза, вновь открыл их, чтобы убедиться, что они пришли, что он дома, в безопасности… Ева сняла плащ, вынула из сумки расческу, привела себя в порядок.
— На нас страшно смотреть, — сказала она.
— Выпьешь чего-нибудь?
— Да все равно… Что-нибудь покрепче и много воды.
Сбросив туфли, она села на кровать.
Когда Лепра вернулся с подносом, она по-прежнему сидела в задумчивости, потирая одну ногу о другую. Лепра наполнил бокалы, один протянул ей и растянулся в глубоком кресле. Он так устал, что даже в этом положении тело его ныло.
— Прости меня, — сказал он. — Это неисправимая ошибка.
— Что?
— Ключи.
Ева посмотрела на него растерянным взглядом, словно он оторвал ее от важного дела.
— Ах да, ключи.
— Ты, по-моему, не понимаешь, что произошло. Эти ключи нас выдадут.
Ева прилегла на край кровати, подобрав под себя ноги.
— Подумаешь, ключи! Знал бы ты, как мне на них наплевать.
— Но… полиция…
— Что полиция? Ну, найдет ключи. И что дальше?.. Между смертью Мелио и нами нет никакой связи. Пока полиция не получит пластинку или письмо, они ни о чем не догадаются.
— Так что тебя мучит?
Ева не ответила. Она часто так смотрела на Лепра — с какой-то пронзительной нежностью. Бывали минуты, когда она словно не принимала себя в расчет, когда собственная жизнь ей уже больше не принадлежала, и существовал только этот большой хрупкий мальчик, которого она любила с такой первобытной страстью. Он казался ей случайным прохожим, путником, который сейчас уйдет навсегда.
— Полиция ничего не получит, — сказал Лепра. — Потому что мы ничего не нашли.
Чем больше он пил, тем сильнее его терзала жажда. Он наполнил свой бокал водой и сел рядом с Евой, которая не спускала с него глаз. Словно гипнотизер, он медленно Провел рукой с вытянутыми пальцами над ее лбом.
— Что тебя мучит? — повторил он.
— Я хочу понять, почему убили Мелио.
Лепра задумчиво выпил.
— Я тоже, разумеется… Но меня больше всего волнует твой комиссар. Смерть Фожера и так дала ему пищу для размышлений. Теперь погибает издатель твоего мужа. Он будет искать связь между двумя происшествиями.
— Но не найдет.
Лепра вздохнул:
— Хотел бы я, чтобы ты оказалась права. В этом случае нам больше нечего бояться.
— Но если честно, смерть Мелио не наводит тебя ни на какие мысли?
— Разумеется, наводит, да. Но чем дольше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что его смерть не имеет никакого отношения к истории с пластинками. Подожди, сейчас поймешь. Эта мысль уже приходила мне в голову, но сейчас она представляется мне почти бесспорной… Мы ведь считали, что Мелио посылает нам пластинки, чтобы отомстить за твоего мужа, так?
— Да.
— В таком случае, почему убили Мелио, который так неукоснительно выполнял свой долг? Зачем заменять того, кто действовал, не зная пощады? Верно? Никто не станет убивать человека, чтобы потом делать то же самое, что и он.
Ева грустно улыбнулась.
— Как у тебя все гладко получается! — прошептала она.
— Просто я пытаюсь рассуждать. И я уверен, что Мелио убили не затем, чтобы завладеть последними пластинками. Более того, поскольку мы ничего не нашли у Мелио — а именно Мелио посылал нам пластинки, — значит, просто-напросто их у него больше не было.
Ева провела кончиками пальцев по губам Лепра, медленно следуя их изгибу.
— Мальчишка! — сказала она.
Он пожал плечами и осушил свой бокал.
— У твоего мужа не хватило бы духу нас выдать. Он слишком тебя любил. Он мог записать две пластинки, чтобы причинить тебе боль. Но долго эту игру он продолжать не мог.
— Я бы на его месте пошла до конца… Ты не знаешь, мой милый, что такое обманутая любовь.
— Не в этом дело, — настаивал Лепра. — По-моему, смерть Мелио — просто совпадение. Кто-то, убил его… Не важно кто. Нас это не касается. Его смерть нас интересует только с той точки зрения, что Мелио оставался нашим единственным подозреваемым. Но, поскольку он умер и пластинок больше не существует, мы можем жить спокойно, если только твой комиссар до нас не доберется. Однако ты тоже права: как ему до нас добраться, если пластинок больше нет? Сейчас я переживаю только из-за ключей. Но и ключи ничего не доказывают.
— Ну вот ты и успокоился, — сказала Ева. — Раз-два — и готово. Смерть Мелио забыта, жизнь продолжается!
— Ну да, именно так!
Ева приподнялась на локте.
— Я настроена не так оптимистически, — заявила она, наполняя свой бокал.
— Послушай, — сказал Лепра, — здесь все яснее ясного…
Усталость, коньяк, присутствие Евы — все это опьяняло его и освобождало от страхов. Ему хотелось говорить, громоздить слова на слова — так подбрасывают хворост в огонь, чтобы он разгорелся.
— Я утверждаю, — продолжал он, — что убийца нас не подозревает. Но пусть даже и подозревает. Либо у него уже были пластинки, и тогда ему незачем убивать Мелио. Либо у него их не было. Но раз Мелио аккуратно посылал их нам, то все равно нет причины его убивать. Замкнутый круг. Значит, твои гипотезы беспочвенны. На мой взгляд, Мелио убили по каким-то неведомым нам причинам. У него тоже, наверное, было немало врагов!
— Ты и вправду так думаешь? — спросила Ева. — Может, ты просто себя уговариваешь?
— Вовсе нет.
— Тебя не поражает такое невероятное совпадение?
— Совпадения случаются на каждом шагу. В конце концов, все — совпадение. Наша встреча… и даже смерть твоего мужа.
Лепра поставил бокал и растянулся рядом с Евой.
— А в общем, должен признаться, я пытаюсь себя уговорить, — прошептал он. — Мне очень плохо.
Она повернулась к нему и, уткнувшись головой в плечо, придвинулась вплотную. Головы их соприкасались… блестящие зрачки Лепра, чуть заметные веснушки Евы… Их дыхание смешивалось.
— Почему тебе плохо, скажи?
Он пошарил на стене над ее головой в поисках выключателя, чтобы потушить верхний свет. Она перехватила его руку и положила себе на грудь.
— Я хочу тебя видеть, — сказала она. — Почему тебе плохо?
Он закрыл глаза и нахмурился. Она почувствовала, как он напрягся.
— Я боюсь тебя потерять, — сказал он. Не знаю, что произошло сегодня вечером. Но мне кажется, что с самого начала, с Ла-Боля, день от дня я теряю тебя понемногу. Ева, дорогая, если ты бросишь меня, я пропал…
Его лицо приняло страдальческое выражение, как у ребенка, и Ева потушила свет.
— Я не узнаю себя, — продолжал Лепра в темноте. — Твой муж правильно рассчитал…
Он замолчал.
— Продолжай, — сказала Ева, — я твоя жена… Я еще никогда этого не говорила. Продолжай…
Но Лепра молчал, прижавшись к ней.
— Ты не доверяешь мне? Ты во мне не уверен? Тогда я тебе кое в чем признаюсь. В моей жизни было много мужчин. Тебе это известно. Помимо моего желания я заставляла их страдать. Я хотела, чтобы они позволяли себя любить, словно неодушевленные предметы. На них смотришь, к ним прикасаешься и уходишь. Я бы хотела, чтобы мужчины были огромными безмолвными пейзажами. Так я и Мориса любила. Я долгое время мечтала о любви без взаимности, чтобы не попасться в ловушку…
Лепра замер и похолодел, но слушал, всем своим существом впитывая ее слова.
— С тобой все иначе, — продолжала Ева. — Я уже не случайный прохожий. Я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты любил меня долго, всегда, если угодно, но это слово бессмысленно. Я люблю тебя в радости и в горе… слышишь, и в горе… Теперь ты мне веришь?
— Спасибо, — выдохнул Лепра.
— Почему тебе плохо?
— Мне уже хорошо.
Она зажгла свет. Лепра с облегчением улыбнулся.
— Бедняжка, — сказала она.
Он попробовал поцеловать ее, но она отстранилась.
— Не надо, я слишком устала.
В изнеможении они лежали рядом, а утро еще было далеко. Где-то валялось, как забытая вещь, тело Мелио… Когда его найдут? В воскресенье никто туда не зайдет. Наверное, в понедельник. Комиссар обязательно их допросит… Лепра постепенно погружался в тревожный сон. Когда он приходил в себя, он видел Еву, она о чем-то думала, широко открыв глаза. О чем? О ком? О прошлом? О будущем? Наконец он уснул; ему приснился сон, он стонал и снова затихал, медленно превращаясь просто в тело, скользящее по черным водам забвения.
Когда он проснулся, Евы рядом не было. Он встал, заглянул в ванную комнату, затем в кухню. Она ушла. От нее остался только аромат духов вокруг постели и примятое одеяло. На часах было полдесятого. Ему захотелось позвонить ей и сказать, что он любит ее. Ева, любимая… любимая… Он напевал эти слова, никакого веселья при этом не ощущая. Он слишком хорошо понимал, какие опасности их ждут впереди.
В девять часов какой-то мальчишка вбежал в комиссариат на улице Бонз-Анфан…
— Мсье, мама просит, чтобы вы пришли. Она нашла мертвеца.
В полдень комиссар Борель из судебной полиции опустился на колени у трупа Мелио.
Ева позвонила около полудня.
— Приходи скорей, я схожу с ума.
Лепра хотел ответить ей, но она повесила трубку. Встревоженный, он стал ловить такси. Ева не из тех, кто теряет голову. Что-то случилось… Может, уже нашли тело? Но его найдут в любом случае. Это испытание неизбежно. Может, комиссар связал смерть Мелио и… Нет, невозможно! Невозможно, и все тут. Вот, что надо втолковать Еве.
Лифт был занят, он взбежал по лестнице, задыхаясь, ворвался в квартиру Евы и заключил ее в объятия.
— Ну что?!
— Ничего, — сказала Ева. — Мог так и не мчаться.
Она отстранилась, холодная, спокойная, далекая.
— Я испугался, — сказал Лепра, — у тебя был такой голос…
— Очень мило с твоей стороны.
Лепра вошел в гостиную.
— Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет.
— У тебя дурное настроение?
— Только не начинай сначала, — прошептала она обессиленно. — По-твоему, все, что с нами происходит, очень забавно.
Она села поодаль от него, и он заметил, что она еще в халате, в тапочках на босу ногу, с серым от бессонной ночи лицом. Она пристально смотрела на него.
— Что ты собираешься делать? — спросила она.
— Я? — спросил Лепра, захваченный врасплох. — Что ты хочешь, чтобы я сделал? Будем ждать.
— Ждать, ждать, — простонала Ева. — Ты вообще понимаешь, что полиция скоро найдет его?
— Во всяком случае, не сегодня.
— Нет, сегодня.
Ее ярость внезапно обрушилась на него, словно он был причиной всех несчастий.
— Ты же не думаешь, что Мелио проводил воскресенье в одиночестве. Его без конца приглашали в гости. И наверняка сейчас кто-нибудь ждет его, волнуется, звонит и не может понять, куда он запропастился.
Она смотрела поверх Лепра, в пустоту, и тот, смутившись, отодвинулся, словно вжался в кресло.
— Через час, — продолжала Ева, — к Мелио постучат, начнут беспокоиться. Откроют дверь… Поставят в известность Бореля… он придет к нему в кабинет, увидит, что в ящиках рылись.
— В любом случае наших отпечатков он не найдет, — возразил Лепра, — мы были в перчатках.
Она закрыла глаза, глубоко вздохнула и раздраженно одернула халат.
— Я уверен в этом, — сказан Лепра. — Наша единственная ошибка в том, что мы не взяли его бумажник: можно было бы направить подозрения… по другому руслу.
Она с интересом посмотрела на него.
— А ты бы смог это сделать?
— Не знаю, — признался Лепра. — Я не думал об этом.
— А если бы подумал?
— Если уж защищаться, так до конца… Но, уверяю тебя, мы не так уж рисковали бы. Ты ведь знаешь, Мелио общался с разными людьми. С чего вдруг Борель станет нас подозревать?
Ева нетерпеливо пожала плечами.
— Хватит об этом. Пустой разговор. Просто ты не сможешь помешать Борелю думать о том, о чем весь Париж подумает завтра. Сначала странной смертью умирает известный композитор, а потом убивают знаменитого издателя, его друга. Не связаны ли эти факты между собой? Как только сопоставят эти два события, круг подозреваемых резко сузится, не так ли?
Лепра не стал отвечать ей. Факты, факты! Ева так часто употребляет это слово. Оно заслоняет горизонт, сковывает воображение, подчиняет нас законам реальной жизни. Лепра не любил факты.
— Ну хорошо, — сказал он наконец. — Мы попадаем в число подозреваемых. Но мы же, черт возьми, не виноваты в смерти Мелио! Так почему мы? Почему нас должны допрашивать?
— Почему? — спросила Ева с отвращением. — Потому что кто-то знает правду и ведет свою игру.
— Но кто, кто?! — заорал Лепра.
В бессильной ярости сжав кулаки, он пересек комнату и встал перед Евой.
— Кто?
— Я бы дорого заплатила, чтобы узнать это.
Ее голос звучал хрипло, она опустила голову. Лепра погладил ее по волосам со сдержанной нежностью.
— Теперь, — прошептала она, — достаточно малейшей зацепки — и нам крышка. Мы уже ничего не сможем сделать… Если бы я сказала правду… в Ла-Боле… мы бы до этого не дошли… Мы оказались заложниками собственной лжи… Как только начинаешь лгать… — У нее задрожал подбородок.
— Так что?
Она закончила фразу со странной улыбкой, полной отчаяния:
— …становишься сволочью.
Лепра прыжком вскочил на ноги. Несколько раз со всей силой ударил кулаком по ладони.
— Господи! — воскликнул он. — Можно подумать, ты нарочно… Я никогда не видел тебя такой…
Она подсказала ему:
— Такой опустошенной?
— Да. Ты что, считаешь себя виновной?
— А ты — нет?
Лепра смотрел на нее, подбоченившись.
— Телефон тут, рядом, — заметил он. — Давай сдадимся… Но нам никто не поверит. На нас повесят оба дела.
— Ты считаешь, что слишком поздно?..
— Конечно.
— Ладно, — сказала Ева, это я и хотела от тебя услышать… Ты хотя бы обедал?
— Что? Если бы я…
Она уже направлялась к буфету, к ней разом вернулась вся энергия.
— И он еще строит из себя героя! Накрой лучше на стол!
Они пообедали. Потом прогулялись по Люксембургскому саду. Мирно поговорили о предстоящем концерте Лепра. Блеш уже занимается рекламой. Ева рассказала о нем пару забавных историй. Может, она уже позабыла о Мелио? Или из благородства старалась казаться беззаботной? Лепра же не мог отделаться от тревожного предчувствия. Но, вынужденный играть свою роль, он послушно подавал реплики. К вечеру они появились на Елисейских полях. Ева встретила друзей, те пригласили их в модный ресторанчик поужинать вместе с ними. Она с радостью согласилась.
— Расслабься, — прошептала она. — Завтра Борель начнет следствие. Надо, чтобы ему сказали, что мы с тобой были в прекрасном настроении.
Лепра усердно пил, пока не пришел к убеждению, что комиссара бояться не стоит. Его озарило вдруг, что это совершенно очевидно. Он внимательно прислушивался к сотрапезникам, которые тем временем вели доверительные беседы на английском языке, и решил, что они вполне симпатичные люди. И все в зале были симпатичные. Да и жизнь в конечном итоге была вполне приемлема. Что касается Евы… Бог с ней! Он никогда так и не поймет, любил он ее или ненавидел. Он ненавидел ее, когда она была сильнее, умнее, мужественнее его. Да, в такие моменты он слегка ее ненавидел, потому что она была прекрасна, освещена каким-то внутренним светом, и на лицах всех мужчин вокруг он читал скрытый трепет желания, наполнявший ее счастьем… Как он сглупил в Ла-Боле… Но и эту мысль он довел до логического конца. Когда-нибудь Ева уйдет из его жизни, и тогда прошлое будет не в счет. Он стал преступником из-за любви к ней. Достаточно перестать ее любить, и… Неплохо придумано — приятная мысль, и в итоге он даже почувствовал уверенность в себе, нечто похожее на зыбкое тревожное счастье, и слезы чуть не выступили у него на глазах. Бедняжка Ева, в конце концов, она обыкновенная женщина, как все остальные.
Потом они мотались по ночным барам. Расстались поздно. Бесконечно пожимали друг другу руки. Состязались в выражении искренней симпатии. Ева взяла Лепра под руку.
— У меня кружится голова. Отвезешь меня?
— Кто эти люди? — спросил Лепра.
— Да так, какие-то знакомые. Тот, что повыше, руководит театром в Милане, а маленький, по-моему, производит автомобили. Что же касается девицы… тебе это интересно?
— Нет.
— И мне — нет.
Ева прижалась к нему.
— Пришлось делать вид… Все будет занесено в наше дело.
Они возвращались молча. Перед дверью Лепра склонился над рукой Евы.
— Не уходи, — сказала она. — Вот, возьми ключ. Оставь его у себя.
Он пошел за ней к лифту. Он был так взволнован, что не осмеливался даже поблагодарить ее. Ева взглянула на часы.
— Уже четыре… Скоро выйдут газеты. Знаешь, что мы должны сделать?
Лифт остановился. Ева снова нажала на первый этаж.
— Дождемся открытия газетных киосков. Мы первые прочтем новости!
— Ты с ума сошла, ей-богу!
— Ну что ты, это будет так здорово!
Ева подняла глаза на Лепра, усталость на ее лице сменилась возбуждением. Она была в восторге, что придумала новую игру.
— Кстати, — заметил Лепра, — признайся, что ты все время думаешь об этом комиссаре. Если бы он начал преследовать тебя, ты бы не слишком огорчилась.
— Все может быть, — сказала Ева.
Они долго шли по улицам, до самого вокзала Сен-Лазар. Лепра уже еле держался на ногах, но Ева была полна энтузиазма.
— Я часто уезжала с этого вокзала, — сказала она. — Теперь с гастролями покончено. Но и в том, что кончается, есть своя прелесть.
Ворота были уже открыты. Они прошли во двор, поднялись по длинной лестнице. Фонари освещали их одинокие силуэты. Ева держала Лепра под руку и, подавшись вперед, вдыхала предрассветные ароматы.
— Здесь я познакомилась… — сказала она.
Она не закончила фразу. Она даже не поняла, что причиняет ему боль этими словами. В здании вокзала было пусто. Вдалеке мелькнуло светлое пятно рабочего халата. Ева вела за собой Лепра. Она шла медленно, изредка останавливалась у афиш и не торопясь рассматривала их, словно картины. Может, этот вокзал был музеем ее былых влюбленностей. Вышли на перрон. В предрассветных сумерках смутно виднелись поезда.
— Ты тоже, — сказала она тихо, — скоро научишься чувствовать этот вокзал. Друзья будут тебя провожать… встречать… друзья и другие женщины…
— Замолчи.
Они прошли вдоль буфетной стойки с перевернутыми и составленными друг в друга стульями. Рядом, съежившись, спал бродяга. Лепра вновь вспомнил о Мелио.
— Пошли отсюда, — взмолился он.
Они дождались рассвета в баре, попивая кофе. Перед ними проносились первые такси, почтовые автомобили, проходили ранние прохожие. Ева с внезапной усталостью тронула Лепра за руку.
— Пойди купи несколько разных газет.
Лепра перебежал улицу. Ему также не терпелось узнать новости. И он узнал их, еще даже не развернув газету. Огромные заголовки видны были издалека: шаря по карманам в поисках мелочи, он успел прочитать их: «УБИЙСТВО ИЗДАТЕЛЯ», «ТРАГИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ СЕРЖА МЕЛИО», «ЗАГАДОЧНОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ»… Сжав под мышкой свернутые газеты, он пошатнулся и вынужден был опереться о решетку. Поискал глазами часы. Шесть пятнадцать. Сегодня, в понедельник, в шесть часов пятнадцать минут началось нечто чудовищное. Сжав зубы, он вошел в кафе и бросил газеты на стол.
Ева спокойно раскрыла их, пробежала глазами статьи, пока Лепра вытирал повлажневшие руки. Она заговорила вполголоса:
— Его нашли вчера… Консьержка заметила свет в кабинете.
— Это Борель…
— Да, Борель. Судебный медик определил время убийства… в субботу между восемью и десятью часами вечера… Посмотрим последнюю страницу… а, вот… У него дома был произведен обыск. В квартире кто-то побывал до полиции, рылся в вещах. Это заметил бы каждый… Они нашли ключи…
— Ну? Что дальше?
— Ничего. Борель считает, что убийца искал что-то на улице Камбон, но не нашел. Поэтому отправился на Сент-Огюстен… Сам читай.
— Да нет, зачем?
— В общем, ничего они не узнали, — заключила Ева. — Болтовня одна, биография Мелио, соболезнования…
— Но ведь это к лучшему.
Ева грустно улыбнулась.
— Да, пожалуй, ты прав. По крайней мере, пока.
Они еще посидели в баре, взвешивая свои шансы.
— Раз пластинок больше нет… — начал Лепра и запнулся.
— Ну-ну, продолжай.
— Так я не понимаю, почему бы нам не жить нормально, как раньше.
— Ну и упрям же ты... — сказала Ева.
Они расстались около вокзала, и Лепра пошел домой работать. Вечерние газеты дали дополнительную информацию. Лепра тут же позвонил Еве.
— Ты читала?
— Еще нет. Там что-то новое?
— Кое-что есть. Полицейские установили, что ничего не было украдено, и думают, что все это просто инсценировка. Вспоминают, что к Мелио захаживали люди из самых разных слоев общества, и намекают, что следствие обещает быть долгим.
— И все?
— В общем, да… Вспоминают, конечно, про смерть твоего мужа, но так, мимоходом…
— Я тебя увижу сегодня?
— Если хочешь.
Они снова пошли в ресторан. Как могли, оттягивали момент возвращения, одиночества, тишины, горьких мыслей.
Назавтра Лепра поспешно оделся и ринулся в ближайший книжный магазин.
«НОВОЕ В ДЕЛЕ МЕЛИО… ПО СЛЕДУ УБИЙЦЫ…»
Страницы пестрели заголовками, перерезавшими все пути к отступлению. Будущего не существовало. Лепра пошел назад, но был так поглощен чтением, что прошел свой подъезд и, подняв голову, решил было, что заблудился. По его виду Ева сразу поняла, что произошло что-то серьезное.
— Прочти сама, — сказал он. — Так будет лучше.
Статья была краткой.
«Сегодня ночью полиция выслушала шофера такси, чьи показания направят расследование по неожиданному пути. В тот вечер, когда было совершено преступление, к нему в машину неподалеку от Елисейских полей села элегантно одетая женщина. Он отвез ее к магазину пластинок на улицу Камбон. Было около десяти часов. Шофер не рассмотрел свою пассажирку, но его поразил тембр ее голоса — «низкого, хорошо поставленного, как у некоторых певиц на радио». Комиссар Борель от комментариев отказался».
Ева медленно откинулась на подушки. Взяла пачку сигарет.
— На сей раз попались, — сказала она.
— Может, и нет, — вяло возразил Лепра.
— А чего тебе еще надо?
Она курила, уставившись в потолок.
— Какой гадкой все-таки бывает жизнь, — проговорила она беззлобно. — Из-за этого таксиста меня наверняка арестуют. И обвинят во всем…
Лепра молчал.
— Борель упрекнет меня, что я лгала с самого начала. Припишет мне всякие гнусные намерения…
— Найдется с десяток певиц с низким грудным голосом.
— Так ты советуешь мне все отрицать, когда меня будут допрашивать?
— Естественно.
— Это все, что ты мне можешь предложить?
— Боже мой, да что еще…
— Ладно, не усердствуй…
Она откинула ногой одеяло, встала и направилась к туалетному столику.
— Ева, я хотел бы… — начал Лепра.
— Что? Чего бы ты хотел?
Ее тон был столь агрессивен, что вся доброжелательность Лепра мгновенно улетучилась. Он застыл. Ева смотрела на него таким взглядом, словно видела впервые.
— Не трать времени попусту, — продолжала она уже спокойно. — Ты должен работать… оставь меня… Садись там, в гостиной, ладно? И порепетируй прелюдии, доставь мне удовольствие… А все остальное… это уж мое дело.
И она поцеловала его в висок.
— Можно подумать, я должен просить у тебя прощения.
— Кто знает…
Она подтолкнула его за плечи и закрыла дверь. Лепра начал механически играть, потом всецело отдался музыке, как в лучшие свои минуты. Когда музыка завладела им, он почувствовал, что он вовсе не злодей, что ни в чем не виноват и вообще… остальное — дело Евы, она права. Его задача — играть, а не отвечать на вопросы полицейских. В конце концов он почти позабыл о Еве и вздрогнул, когда она положила руку ему на плечо.
— Ты чудо, — прошептала она ему на ухо. — Как тебя не любить!
— Увы! — усмехнулся он.
— Увы! — повторила она серьезно. — Продолжай. Я пойду к парикмахеру. Буду ждать тебя у Мариньяна, пообедаем там.
Она ушла, и он не огорчился. Он начал импровизировать одной рукой… и тут же вспомнил Фожера. Ведь он играл на его инструменте. Может, именно в этой комнате Фожер записывал пластинки?.. Значит, этот кошмар никогда не кончится? Он подносил сигарету ко рту, когда задребезжал звонок. Почта. Ну и что? В это время всегда приносят почту. Надо только пойти открыть. Почему же стало так трудно дышать, почему пылают щеки? Он бросил сигарету и вышел в прихожую. Консьержка дала ему пачку писем и газет.
— Подождите, тут еще пакет.
Лепра узнал бумагу, почерк, штемпель… Да нет же! Это шутка, ведь Мелио мертв. Прижав пакет к груди, Лепра с трудом, еле-еле, словно ему вспороли живот, дотащился до гостиной. Стены вокруг ходили ходуном. Он опустил свою ношу на стол и сел. Он слышал только собственное дыхание, и его все больше охватывал ужас. Нет, это невозможно… или что-то перевернулось в этом мире. Мелио умер. Он же точно знает, что Мелио умер… Пакет такой же, как остальные, столь же безобидный на вид, но Лепра не решался даже пошевелиться. Если бы Ева была рядом! Но он остался один, наедине с Фожером!
Он пошел на кухню, взял нож, постоял в раздумье, глядя на пакет, словно от него зависела его жизнь. Наконец в ярости разорвал веревку и бумагу. Вынул пластинку из картонной коробки. Ноги у него подкашивались, пот обжигал веки. Фожер мертв. Мелио мертв. И снова пластинка! Он поставил ее на проигрыватель, опустил иглу, дал себе еще минуту передышки, закурил и глубоко затянулся. Он пытался придать себе более мужественный вид. Ему казалось, что за ним наблюдают. Он нажал на «пуск» и, стиснув кулаки, стал ждать.
На этот раз Фожер шел прямо к цели.
«Дорогая Ева… я дал тебе несколько дней на размышление… и я уверен, ты все обдумала… в эту минуту ты наверняка не одна… Вы слушаете меня вдвоем… Но малыш Лепра не в счет… Я обращаюсь к тебе. Я только что написал письмо Прокурору Республики».
Лепра затих, опустив голову в ожидании удара, который наконец добьет его. Фожер кашлянул — наверное, он курил свою горькую сигарку и в этот момент стряхивал пепел.
«Я мог бы послать это письмо, не предупредив тебя. Но ты так часто упрекала меня в неискренности… Поэтому я не хочу ничего от тебя скрывать. Вот мое письмо:
«Господин Прокурор,
когда Вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. В своей смерти я обвиняю жену. Возможно, она убила меня. Или, по крайней мере, не помешала этому. Но в любом случае она давно желает моей смерти. Когда Вы будете ее допрашивать, она Вам все объяснит. Я ее хорошо знаю. Она с удовольствием воспользуется этой возможностью, чтобы произвести на Вас впечатление. Она даже согласится на роль мученицы, только бы пострадать на глазах у всех. Меня, к сожалению, она ничем не может удивить, и с этим уже ничего не поделаешь. Я взываю к правосудию, потому что хочу оставить последнее слово за собой. Я понимаю, это мелочно. Но я ее еще люблю, и если я сжалюсь над ней, она будет оскорблена.
Примите, г-н Прокурор… и т. д.»
Фожер сделал короткую паузу. Лепра, затаив дыхание, не отрываясь смотрел на блестящий диск. Худшее было впереди.
«…Это письмо, — продолжал Фожер, — опустят через неделю. У тебя еще есть неделя — можешь жить, заниматься любовью или готовиться к обороне — как тебе будет угодно. Я уверен, ты найдешь интересное решение. Жаль, детка, что мы не смогли прийти к согласию. Но я не сержусь на тебя за это… Ты слышишь?.. Я больше не сержусь… Прощай, Ева».
Лепра продолжал слушать. Он понял, что это конец, что больше Фожер не заговорит. Тем не менее он не нажал на «стоп». Пластинка постепенно замедляла вращение, и наконец игравшие на ней блики замерли. Предметы вокруг Лепра вновь приобрели свои очертания. Он перевел взгляд на рояль, затем на цветы в вазе, на кресло, на пепел от сигареты, на ковер и снова на неподвижную пластинку. Из его горла вырвалось какое-то подобие всхлипа. Он тяжело опустился на табурет и сжал руки. «И зачем я встал между ними?.. неделя… одна неделя… а потом…»
Внезапно ему захотелось увидеть солнце, очутиться среди людей. Он побежал в спальню Евы, еще хранившую дыхание страсти и сна. Ополоснув лицо, причесался, быстрым шагом пересек гостиную. Черный блестящий диск был похож на свернувшуюся кольцами змею. Лепра бесшумно вышел и запер дверь на ключ. Один оборот. Два оборота. Но опасность вышла из дома вместе с ним и отныне будет сопровождать его повсюду.
Открытые веранды кафе были полны. Мужчины рассматривали женщин, женщины — мужчин. Каждый — чья-нибудь добыча. Лепра шел по солнечной стороне улицы. У него не было ни малейшего желания видеть Еву. Он завидовал клошару, спавшему тогда на вокзале. Он брел наугад, мимо магазинов, почти забыв о своих страданиях, и его отражение вслед за ним скользило по витринам. Когда он увидел афишу, то даже не удивился. Его имя выделялось льстивыми яркими буквами: Жан ЛЕПРА. Дальше шли фамилии авторов, чью музыку он будет исполнять. Бетховен, Шопен, Лист… Блеш прекрасно справился. Лепра долго стоял перед афишей. Этот концерт не состоится. Газеты никогда о нем не напишут. Вернее, как раз напишут… Но в разделе судебной хроники… Он потерял все разом. Это еще не самое страшное. Агония наступит позднее. В полдень он вошел в кафе «Мариньян». Ева ждала его. Помахала ему издалека. Он сел напротив нее.
— Ты неважно выглядишь, — заметила она с явным подтекстом. — По-моему, ты переработал.
Лепра силился прочесть меню, но буквы прыгали у него перед глазами и слова казались бессмысленными: говяжье филе… рагу… сердце шароле[95]…
— Цыпленка, — сказал он машинально.
Ева забрала у него меню.
— Что с тобой?
— Ничего… ничего, просто немного устал.
Она посмотрела на него, ее глаза еще никогда не светились такой любовью.
— Ты странный мальчик, — продолжала она своим надтреснутым, хрипловатым голосом, который так хорошо умел воспевать поражения и разлуку. — Вечно ты что-то скрываешь… вечно секреты какие-то… Хоть бы раз выговорился, облегчил душу.
— Что ты хочешь, от меня услышать?
— Ты уверен, что тебе нечего сказать?
Он схватил графин с водой, наполнил стакан и выпил, не утолив жажды. Потом жестко посмотрел на Еву, словно прицеливаясь.
— Ты права, — прошептал он. — Я должен кое-что тебе сказать.
Ему показалось, что лицо Евы как-то сжалось, застыло, превратилось в маску.
— Только что пришла последняя пластинка, — закончил он.
Метрдотель услужливо наклонился над столиком.
— Вы выбрали?
Ева сделала ему знак отойти.
— Бедный мой мальчик! — сказала она.
Пластинка остановилась. Ева молчала, положив голову на руки. Лепра метался по комнате от рояля к двери и обратно. «Я уже хожу, как по камере, — подумал он. — Еще немного, и начну думать, как заключенный». Он в изнеможении остановился позади Евы и оперся на спинку ее кресла.
— Ну… что ты об этом думаешь?
— Любопытный он все-таки человек, — сказала она.
— Сумасшедший! — закричал Лепра. — Псих! Надо совсем спятить, чтобы так изощряться! Ева…
Она запрокинула голову и взглянула на него.
— Ева… ты считаешь… что его план сработает до конца?
— Мелио умер, — сказала она, — а пластинка пришла. Почему бы и письму не дойти до прокурора?
Ее тонкие губы, двигавшиеся над глазами на запрокинутом назад лице, — все это вдруг стало чудовищно чужим и нереальным.
— Я тоже выбит из колеи… Но ты, кажется, уже смирилась с этим. Я тебя не понимаю.
— А что я должна делать, по-твоему? Биться головой о стену? Кататься по земле? Он выиграл. Пусть так. Мы тут уже ничего не можем поделать.
— Он выиграл! — усмехнулся Лепра. — Он! Он! Что значит он? Он ведь умер, а? Ты говоришь о нем, словно он жив и здоров.
Ева пожала плечами, показала на проигрыватель.
— Он здесь. Ты слышал его, так же как и я.
— Так ты сдаешься?
— Я жду, — сказала Ева. — Это твои слова… Надо ждать.
— Ну а я ждать не намерен. Сложу чемодан и завтра буду в надежном месте.
— А я? — спросила Ева.
— Поедешь со мной.
— Он сказал бы точно так же… — сказала Ева с горечью. — Так все и началось… Ладно, я поеду с тобой. А что потом?
— Прошу тебя, — простонал Лепра. — Что бы я ни говорил, ты сердишься.
— Я вовсе не сержусь. Я просто спрашиваю: что потом? Ну, поедем мы в Швейцарию или Германию — и что будет там? Сменим имя. Допустим. Допустим даже, что нас не узнают. И что? Ты считаешь, что сможешь давать концерты? Ты будешь обычным безработным. А мне придется вести хозяйство… Нет уж, уезжай один, если хочешь.
Они смотрели друг на друга. О Фожере уже никто не думал. Внезапно они увидели друг друга в истинном свете.
— Ты предпочитаешь, чтобы нас арестовали? — прошептал Лепра. — Ты знаешь, что меня ждет?
— Нас, — поправила Ева. — В любом случае я заплачу дороже, чем ты. Твое имя упоминается в письме почти вскользь.
Лепра бессильно опустился в кресло.
— Лучше уж сразу покончить с собой, — сказал он.
— Ты способен на это?
Лепра ударил кулаком по подлокотнику.
— Послушай. С меня хватит. Ей-богу, тебе приятно меня доводить. Что ты предлагаешь?
— Ничего. Мы пропали — это ясно.
Лепра обхватил руками колени и опустил голову, чтобы не видеть ее, чтобы вообще ничего не видеть.
— Если бы только узнать, откуда приходят пластинки, — сказал он глухим голосом.
— Если б узнать, кто убил Мелио!
Они замолчали, и стало слышно, как поднимается лифт. Когда Лепра поднял голову, Ева сидела, закрыв глаза, с неподвижным лицом, и по щекам у нее текли слезы.
— Ева!
Одним движением он опустился на колени и обнял ее за талию.
— Ева, милая… Ты плачешь из-за меня… прошу тебя, дорогая моя… Ты такая сильная, мужественная, непобедимая… может, еще не все потеряно.
Она откинулась на спинку кресла, мотая головой из стороны в сторону, словно боль, терзавшая ее, стала невыносимой.
— Пластинка — еще не доказательство, — упорствовал Лепра.
— Жан, у тебя есть право на слабость, но не на глупость, — сказала она. — Когда письмо попадет к Борелю, он устроит мне очную ставку с шофером такси и получит необходимые доказательства.
На это нечего было возразить. Ловушка захлопнулась, Она прижала к себе голову Лепра и крепко обняла его.
— Теперь я хочу, чтобы ты стал мужчиной… чтобы весь этот ужас хоть чему-то послужил…
Она ждала. Лепра молчал, растворясь в тепле ее тела.
— Ты слышишь? — повторила она.
Он медленно отстранился и встал.
— Уложить всю жизнь в одну неделю будет трудновато. Ведь именно этого ты хочешь?
— Все зависит от тебя.
— Ты согласишься стать моей женой на неделю?
Она через силу улыбнулась.
— Если это единственный выход…
— Ты видишь другой?
— Тут не я решаю.
— По-твоему, ответственность за все несу я один?
— Не увиливай…
Лепра задумчиво обошел комнату. Подойдя к Еве, он поцеловал ее.
— Что ж, попробуем! — решился он.
Первый день уже начался. Лепра повел Еву в «Каскад». Заказал изысканный ужин, который привел его в жизнерадостное настроение, однако он отметил про себя, насколько трудно радоваться, если нельзя говорить о будущем. Уже многие месяцы, а может быть, и годы его естественное жизнелюбие питалось проектами, планами, но сейчас их не стало. Он пил, пока Ева не отодвинула от него бутылку.
— Веди себя достойно, — сказала она.
Он подавил в себе возникшую на мгновение неприязнь.
— Извини. Я еще не привык жить одним днем.
— Я знаю. Для этого надо быть очень несчастным.
Листья на деревьях уже покраснели. Двое, потерявшие свое будущее, брели куда глаза глядят, и Лепра, чтобы не молчать, рассказывал истории из детства. Воспоминания, которые он так долго хранил в себе, буквально переполняли его. Консерватория, упорная работа, виртуозы, властители дум, возникающие вдалеке на сцене в нереальном свете рампы, словно в ином пространстве. И навязчивая идея стать одним из них.
— Я всегда откладывал настоящую жизнь на потом, — признался он.
— Ты никогда так со мной не говорил, — сказала Ева. — Продолжай, милый.
— Тебе правда это интересно?
— Ты даже не представляешь насколько.
Он воодушевился, заговорил о бедности, о годах работы в пивной. Ему вспоминались редкие вечера, когда выпадала возможность показаться настоящим ценителям, и дни, полные безысходности, загубленный талант, случайные влюбленности и, наконец, Фожер! Фожер, который в один прекрасный день отставил бокал и приказал официанту позвать незнакомого пианиста. «Сядь. Как тебя зовут?.. Лепра? А у тебя недурно выходит. Сыграй мне что-нибудь простенькое… только для меня… что хочешь, лишь бы от души. Понял?»
Лепра сыграл ему ноктюрн Форе. Разговоры понемногу стихли, все лица повернулись к эстраде, и раздались первые аплодисменты в его жизни. «Хочешь работать со мной?» — спросил Фожер.
— А потом ты увидел меня, — сказала Ева.
— Да. Ты — в блеске славы. Я — робкий, неуклюжий. Я чуть не умер от стеснения, страха и восхищения, когда ты протянула мне руку. И теперь могу тебе признаться: именно в тот момент я начал ненавидеть Фожера. Я завидовал ему, потому что у него было все. Мне казалось, что он все у меня отобрал. Впрочем, я был не так уж далек от истины. В каком-то смысле он все у меня забрал.
Ева почувствовала, что он снова отдалился от нее, что дверь, распахнувшись на мгновение, вновь захлопнулась. Они сели в такси.
— Северный вокзал, — бросил Лепра.
Она не задала ему ни одного вопроса. Сам все объяснит, потому что мужчины — она знала это по опыту — не созданы для одиночества. Лепра задержался у справочной, изучая расписание поездов. Ему по-прежнему хотелось сбежать. Он вернулся с дежурной улыбкой, ничего ей не объяснив.
— Где ты хочешь поужинать? — спросил он резко.
— Решай сам, дорогой.
И снова возникшее между ними напряжение стало невыносимым. Он повел ее в кафе на площадь Вогезов, где можно было спокойно поговорить. Но частые паузы и недомолвки только подчеркивали зыбкость их планов.
— Помнишь наши первые вечера? — спросила Ева. — Ты говорил не умолкая и, когда мы расставались, всегда повторял одно и то же: извините, что я все время болтаю, но мне столько надо вам сказать!
— Это упрек?
— Что ты! Просто приглашение.
— Я все сказал.
Он снова налег на вино, на сей раз Ева не отняла бутылку. Она смотрела, как постепенно пьянеют его глаза.
— Хороший у меня видок! — проворчал он. — Слепой увидит, что я преступник. Раз я себя им чувствую, значит, это должно быть заметно.
Он вытер пальцы салфеткой.
— По-моему, я заврался. Ты была права. Надо было вызвать полицию в Ла-Боле. Сердишься на меня?
— Ты верен себе.
— В любом случае все это касается только меня.
Больше он не произнес ни слова, сделал знак официанту, судорожно пересчитал купюры и мелочь. Стемнело. Оказавшись на улице, Лепра заколебался. Идти на спектакль? Потерять еще один вечер? Он схватил руку Евы, и она поняла этот безмолвный призыв.
— Пошли домой, — сказала она.
Возвращение было невеселым. Лепра не выпускал ее руки. Он буквально вцепился в нее. Вся его тревога сконцентрировалась в пальцах. В лифте она заметила, что он бледен, весь в поту. На пороге он прошептал:
— Не зажигай света.
Он вошел в спальню на ощупь и рухнул на кровать. Боль скрутила ему живот, раздирала грудь. Жан икал, у него не было слез, но он задыхался в тисках своих собственных рук. Ева раздевалась в ванной комнате. По аромату ее духов он понял, что она идет по комнате, останавливается возле него.
— Не дотрагивайся до меня, — простонал он.
Кровать тихонько скрипнула. Она села и терпеливо ждала, пока он придет в себя. Он уже не боялся показаться слабым, уязвимым, но горечь поражения обжигала ему язык.
— Ева…
— Да?
— Повтори мне имена… Его брат, Гамар, Брунштейн, Блеш, Мелио… Кто еще?
— Что тебе это даст?
— Кто еще?
— Гурмьер.
— Ну да, Гурмьер.
Он снова и снова, вспоминая их лица, повторял вполголоса весь список, потом еще и еще раз. Нет, только не Гурмьер! И не Гамар! И не Брунштейн! И уж никак не Блеш! И разумеется, не брат, который даже не дал себе труда появиться на похоронах! Что касается Мелио…
Он подполз к Еве, как раненый зверь к своей норе, прильнул к ней и одним движением опрокинул ее на постель, раздавил своей тяжестью, попытался покончить раз и навсегда со своим мучительным и неутолимым желанием. Он бормотал непристойности, неловко тыкался то подбородком, то щекой в ее исчезающее во мраке лицо. Он глотал слезы, стискивал зубы, вступая в рукопашную схватку со стонущим противником, который станет в следующее мгновение тихим и безропотным. «Да уж какой есть, — думал он в этом вихре ярости и отчаяния. — Какой есть… Какой есть…» Он кричал, бредил, пытался освободиться от себя самого. Нет… умереть…
Он перевалился на бок, но не умер. Не так-то это просто. Мало того, гнусная радость заполняла все его существо, окатывала освежающей теплой волной. И так еще неделю? Неделя объятий, восторженного забытья, борьбы за жизнь, полной гордыни и отвращения. Ему стало дурно, он встал и пошел в ванную комнату, закрыв за собой дверь, чтобы она не видела, как он роется в аптечке. Он проглотил две таблетки снотворного в надежде, что сон сразит его наповал. Не тут-то было, сна пришлось подождать. Ева, лежа рядом, помогала ему своим молчанием.
Когда он вновь открыл глаза после долгих часов забытья, она по-прежнему была возле него, преисполненная материнской тревоги. Склонившись над ним. она гладила его по голове.
— Который час?
— Десять.
Одно утро позади.
— Почты нет?
— Только газеты.
— Там есть?..
— Да. Вскрытие показало, что он умер в обмороке. От эмоций, а не от удушья.
— Это не имеет значения.
— Кто знает, убийцу могут обвинить только в насильственных действиях, повлекших за собой смерть. По крайней мере, мне так кажется.
— Для нас, во всяком случае, ничего не меняется, — заключил Лепра.
— Может, все-таки поздороваешься? — сказала Ева.
— Доброе утро.
Они позавтракали на кухне. У них не было сил нести чашки и приборы в гостиную.
— Ну вот, мы как старые супруги, — сказала Ева. — Представь себе, что эта сцена повторяется ежедневно в течение двадцати или тридцати лет. Ты бы выдержал?
— Почему же нет?
— Нет, Жанно. Не насилуй себя. Почему ты всегда бежишь от очевидного? Мой муж был точно таким же. Он кидался за каждой юбкой и в то же время упрекал меня в неверности. Логики никакой ни у одного, ни у другого.
Лепра рассеянно слушал ее, подавляя зевоту. В это утро Ева казалась ему почти чужой. Он впервые размышлял о том, какая система защиты ему наиболее выгодна. Во-первых, надо настаивать на убийстве из ревности — это судьба, а судьба неумолима. И преступник — лишь заблудшая овца.
— Ева, — прошептал он, — я хочу задать тебе один деликатный вопрос. Но обещай мне, что ответишь спокойно… Не рассердишься… Помнишь фразу с последней пластинки? «Когда будете ее допрашивать, она вам все объяснит».
— Ну?
— Это правда?.. Ты действительно все объяснишь?'
Ева поставила чашку.
— Естественно, — сказала она. — Все. А что? Тебя это пугает?
— Нас будут допрашивать по отдельности. И если наши показания не совпадут…
— Почему бы им не совпасть? Ты собираешься лгать?
— Конечно нет. — Лепра опустил глаза.
— Не волнуйся, они устроят нам очную ставку.
Лепра допил свой кофе, забыв положить сахар. Он не мог признаться себе, что в этот момент понимал Фожера, чуть ли не сочувствовал ему.
— Какой ты у нас сложный, — сказала Ева. — В сущности, мы так плохо знаем друг друга. Я-то — сама простота.
— Знаю, — нетерпеливо перебил ее Лепра. — Ты ведь воплощенная добродетель.
Он ожидал, что она взорвется. Ева только посмотрела на него долгим взглядом. Он предпочел бы пощечину.
— Кто виноват в том, что ты страдаешь? Дай мне сигарету.
Он бросил пачку на стол и вышел в гостиную. Рассеянно проиграл мелодию Фожера и пошел бриться. Несмотря на жужжание бритвы, он слышал, как Ева ходила туда-сюда, мурлыча модные песенки. Она тоже старалась не выходить из роли, и ей это удавалось куда лучше. Он тщательно оделся и вернулся к роялю. «Там» он играть не сможет… «там», то есть в тюрьме, он понесет гораздо более суровое наказание, нежели она. Она может уверять сколько угодно, что заплатит дороже, чем он, но это не так. Вечное стремление возобладать, самоутвердиться. «Они воевали между собой, а я служил им заложником, — подумал он. — Кретин». Под его пальцами внезапно начала рождаться мелодия, он остановился.
— Продолжай, — сказала Ева из-за его спины. — Что это?
— Понятия не имею. Как-то само получилось.
Он попытался вновь уловить этот мотив, но на сей раз он ускользал от него, обрастая ненужными реминисценциями.
— Попробуй еще раз.
Она наиграла несколько тактов. Не стоило и продолжать. Родившаяся было песня уже не вернется к нему. А это была песня. Они оба почувствовали это. Новая изящная мелодия, в которой Лепра не успел еще обрести себя. Но он радостно бросился к Еве.
— Прости меня, милая, — сказал он. — Я действительно несносен. Я бы хотел быть таким же, как ты… прямым, непосредственным.
Он ударил себя в грудь.
— Это тут… во мне… но я не могу выпустить наружу все, что я хотел тебе сказать… все, что мне нужно будет тебе сказать…
Он обнял ее, прижал к себе и долго не отпускал.
— Я не хочу тебя терять, — прошептал он. — Мне так хорошо с тобой!
Тем не менее он отпустил ее и сел за рояль. Как Фожер, нажал наугад на клавишу, вслушался в замирающий протяжный звук. Ева подошла к нему, прислонилась к его плечу, и внезапно ему захотелось остаться одному. И впрямь, не так он и прост!
— Что будем делать? — спросила она.
И правда, надо было что-то делать, создать себе иллюзию жизни, держаться, продолжая эту чудовищную игру до того момента, когда раздастся звонок Бореля. Но что можно предпринять, когда в конце этой недели, как в конце улицы, погруженной во мрак, высится неприступная стена? Лепра был небогат, но он с удовольствием растратил бы сейчас все, что имел, почти 500 тысяч франков. По крайней мере, это был бы поступок!
— Давай я возьму напрокат машину, — предложил он.
Через час они уже сидели в маленьком красном «астон-мартене», который помчался вперед как метеор. Лепра, не раздумывая, поехал к морю. Какое счастье нестись, не разбирая дороги, в грохоте мелькающих кадров, рискуя двумя жизнями, которые, впрочем, и так уже обречены! Ева восприняла эту новую игру с какой-то пронзительной радостью. Может, она даже хотела, чтобы он допустил какую-нибудь оплошность, неловко нажал на тормоза… Они остановились только, в Гавре. Спотыкаясь, вышли из машины. Ева уцепилась за его руку, повисла на нем.
— Это почти так же хорошо, как заниматься любовью, — сказала она.
Снова они брели без всякой цели, вдоль берега, мимо кораблей, готовых к отплытию.
— Признайся, что ты бы мог вот так сесть на корабль и уехать без меня. Скажи правду, хоть раз в жизни.
— Бывают такие моменты.
— Тогда лучше уезжай. Надо делать то, что хочется.
Он не собирался с ней спорить. И вообще, знает ли он на самом деле, чего ему хочется? Жить! Покончить с этим бесконечным преследованием. Да, этого он желал изо всех сил. И еще: вновь обрести ускользнувшую песню. И остаться в одиночестве. И плевать на все, как плевал Фожер.
— Я с тобой говорю, по-моему, — сказала Ева.
Лепра смотрел, как грузят машины на теплоход, и позавидовал человеку, который управлял лебедкой и по своему усмотрению играл в воздухе этими тяжеленными контейнерами.
— Может, помолчим? — предложил он. — Я тебя люблю, но ты меня утомляешь.
Это вырвалось неожиданно, и тон его был столь непривычным, что он весь сжался и приготовился к обороне. Но Ева просто отпустила его руку. Они еще некоторое время шагали рядом, а поскольку Лепра шел медленно, она обогнала его на метр, потом на два. И вскоре они шли уже просто друг за другом, словно были незнакомы между собой. Ева, не оборачиваясь, села в машину. Лепра еще побродил некоторое время, купил газеты, сигары. Он подчинялся каким-то неожиданным, порывам и находил в этом острое удовольствие.
— Едем назад? — спросила Ева, когда он подошел к ней.
— Нет, мне тут нравится.
— Тогда отвези меня на вокзал.
— Как хочешь.
Он спокойно отъехал и стал не торопясь искать вокзал. Ева сидела у самой дверцы. Между ними поместился бы еще один пассажир. Лепра остановил машину, вышел, чтобы открыть дверцу Еве, но она уже поставила ногу на землю и нервно схватила перчатки и сумку. Лепра побежал в кассу за билетом.
— Поезд через час, — сказал он, протягивая билет.
Она, не отвечая, взяла у него билет и прошла в зал ожидания. Лепра пошел следом и сел рядом с ней. Каждый из них ощущал тепло другого и читал его мысли. Лепра казалось, что он никогда не испытывал такого восхитительного ощущения. Вскоре он поднялся, чтобы закурить сигару, и развернул газету. Первые полосы по-прежнему занимало дело Мелио. Журналисты давали понять, что комиссар Борель идет по интересному следу, но эта новость даже не тронула Лепра. В нем самом происходили гораздо более серьезные вещи. Тут он заметил, что Ева, пытаясь ускользнуть от него, уже идет к перрону, он вошел за ней в вагон и поискал свободное купе.
— Садись здесь, — сказал он.
Она прошла дальше по вагону, сама выбрала себе место.
— Что ж, счастливого пути, — сказал Лепра.
Она, казалось, не замечала протянутой руки.
— Ты делаешь успехи, — произнесла она голосом, которого он никогда прежде не слышал.
Он спрыгнул с подножки, дождался отправления. Когда поезд тронулся, Ева открыла сумочку и достала пудру. Лепра, для проформы, прошел вдоль вагона и помахал ей. Потом, сунув руки в карманы, вернулся к машине. Что теперь? Вечер был свободен. Он мог поехать куда-нибудь, побродить по порту, пойти в кино… Он ни перед кем не должен был отчитываться. Мог наконец остаться наедине со своей тревогой. Он выбрал отель по своему вкусу, вписал в регистрационную карточку первое пришедшее на ум имя. Лепра больше не существовало.
В баре он выпил виски, заказал еще и неожиданно вспомнил последний вечер с Фожером. Алкоголь только подогревал воспоминания, но они казались уже галлюцинациями. Нет, Фожер никогда на него не сердился. Напротив, он всегда был снисходителен к нему. Ревновал, конечно, но в этом не было злости. Бедняга Фожер! Вот этому и надо посвятить вечер. Думать о Фожере. Что бы сделал Фожер, если… Лепра закурил вторую сигару. Ее аромат тоже оживлял воспоминания. Все-таки удивительно, какое огромное место занимал Фожер в его жизни!.. «Ты слишком часто смотришься в зеркало», — нередко говорил Фожер или внушал: «Чем больше ты докучаешь окружающим, тем легче их приручить». Обрывки его мелодии на мгновение смешались с этими словами. Сидя за стойкой, положив голову на сжатые кулаки, Лепра рассматривал жидкость в своем стакане.
«Мы, — говорил Фожер, — люди особые, понимаешь, малыш! Если хочешь, чтобы музыка пришла к тебе, надо сначала, чтобы она почувствовала, что ты ей принадлежишь безраздельно». Бар постепенно пустел. Бармен настойчиво протирал стойку возле стакана Лепра. Тот взглянул на часы. Как поздно! Он расплатился, вышел и обрадовался, что снова может раствориться в ночи.
Сон продолжался. Фожер шел рядом с ним. Лепра снова оказался в порту. Раздался мычащий гудок огромного грузового корабля и повторился множество раз навязчивым эхом. Мелодия Лепра потихоньку оживала в нем. Он не обращал на нее внимания, думая о другом, смотрел на качающиеся фонари, на светлые блики на воде. В темноте проносились вагоны. Подъемные краны возносили вверх странные тюки, мелькающие в лучах прожекторов. Он чувствовал, как мелодия рождается в нем, начинает жить своей жизнью, и он становился уже просто страстным зрителем, которого не принимают в расчет. «Лепра не в счет!» — еще одна фраза Фожера, которая внезапно обрела свой истинный смысл. Неожиданно накатила волна и захлестнула мостовую и рельсы. Лепра вздрогнул. Он чувствовал, что весь горит, но сейчас это его не волновало.
В переулке он столкнулся с девушкой. Она остановилась и улыбнулась ему, помахивая сумкой на длинном ремне. Лепра тоже остановился. Она взяла его за руку и потянула за собой, и он пошел следом за ней по темному коридору, поднялся по лестнице. Фожер одобрил бы его. Девушка вошла в комнату и зажгла свет.
— Ты не здешний, — произнесла она. — Сразу видно.
— Вот послушай-ка, — сказал Лепра.
Он насвистывал ей свою мелодию. Она изумленно уставилась на него, забыв раздеться.
— Ну, знаешь, — наконец произнесла она, — я разных придурков видала, но такого — никогда…
— А, вот и ты! — сказала Ева.
— Да, вот и я. Извини меня, — сказал Лепра.
— У тебя был приступ независимости. Теперь ты вернулся ко мне. И воображаешь себе, что…
— Прошу тебя…
Он прошел мимо нее, сел за рояль и беспечно, как бы для собственного удовольствия, наиграл песню — без ненужного блеска, без затей, не спуская глаз с портрета Фожера.
— Ну как тебе? — спросил он, не оборачиваясь. — Для начала неплохо, по-моему. Только припев пока не получается.
Он поискал еще, попробовал наугад несколько тем и наконец остановился на той, которую легче всего было напеть. Затем сыграл все вместе, куплет и припев.
— Вот. Дарю ее тебе.
Он смеялся, он был счастлив.
— Ты ничего не понимаешь, — сказала Ева. — Ты спятил.
— А что? Тебе не нравится?
— Напротив. Это… Не хочу тебя обидеть, но я даже не думала, что ты на такое способен.
— Ну как?
— А все остальное?
Лепра нахмурился.
— Все остальное… ну да… следствие, письма!
Он обнял Еву за плечи и слегка потряс ее.
— Представь себе, я в это не верю. Хватит. Знаешь, я сегодня всю ночь думал о Фожере. И начал понимать его.
Она села. На ее внезапно побледневшем лице блестели расширенные, неподвижные серые глаза.
— Ты меня пугаешь, — сказала она.
— Пугаю? Потому что начал понимать Фожера? Не смеши меня. По-моему, он и не собирался посылать письмо. Повторяю тебе: на него это не похоже. Он просто хотел испытать тебя. Если бы ты пошла в полицию и выдала себя, он оказался бы прав. А если нет, то он все равно прав. Молодец, Фожер! Парень не промах!
— Только ты не учитываешь, что смерть Мелио все осложняет.
— Я не говорю о Мелио, — упорствовал Лепра. — Я просто считаю, что Фожер не мог отослать такое письмо. Может, он его и написал — тут я ничего не имею против. Но я готов биться об заклад, что Мелио либо уничтожил его, либо не воспользовался им.
— По-твоему, у убийцы Мелио такая же ранимая совесть?
— Но ведь…
Лепра внезапно отвернулся, подошел к окну и нетерпеливо забарабанил пальцами по стеклу.
— Может, убийца не нашел письма.
— Но пластинку-то он нашел. И он бы не расстался с пластинкой, если бы письма не было у него в руках. Это очевидно! Ты как мой муж. Он всегда отрицал то, что ему не нравилось. Так удобнее.
Зазвонил телефон, и Лепра резко обернулся.
— Меня нет дома, — сказала Ева.
Они подумали об одном и том же: что, если это…
— Ответь ты, — прошептала она.
Лепра на цыпочках пересек гостиную и снял трубку. Ева взяла отводную.
— Минуту, не кладите трубку, — произнес женский голос. Почти в ту же секунду заговорил мужчина:
— Алло… алло, мадам Фожер?
Ева наклонилась к нему и прошептала:
— Это Борель.
— Алло, — сказал Лепра. — Мадам Фожер нет дома.
— А кто у телефона?
— Жан Лепра.
— А, очень приятно, господин Лепра. Это комиссар Борель… Я имел счастье аплодировать вам… Я уверен, что мадам Фожер многим вам обязана… Она не скоро вернется?
— Я не знаю.
— Досадно. Вы сегодня увидитесь с ней?
— Думаю, что да.
— Будьте добры, передайте ей, что я жду ее у себя… Просто маленькая формальность, ничего серьезного, я даже не послал ей повестку… Если вы захотите сопровождать ее, я буду рад пожать вашу руку.
— Договорились.
— Всего хорошего, господин Лепра, до скорого.
Лепра осторожно повесил трубку.
— Лицемер, — бросила Ева.
— Борель пока не может устроить тебе очную ставку с шофером, — сказал Лепра. — Он еще трижды подумает, прежде чем сделать это.
— Он пригласил и тебя, — сказала Ева.
— Да, но я не обязан…
— Ты бросишь меня одну?
— Ладно, идем! — вздохнул Лепра. — Если им нужен преступник, я признаюсь. Ты же этого хочешь?
— В чем ты признаешься?
— Ну… что убил Фожера.
— И согласишься, чтобы тебя обвинили в смерти Мелио?
— Нет.
— А меня?
— Черт знает что, — проворчал Лепра. — Еще утром я почти забыл обо всем этом, и вот теперь…
Ева одевалась в спальне, а Лепра в сотый раз пытался представить себе ход мыслей Бореля. Он наверняка думает, что Фожера, возможно, тоже убили, как и Мелио… И тогда окажется совсем близок к истине. Таким образом, идти в префектуру — все равно что броситься в волчью пасть. Лепра нащупал свой бумажник. Там лежала бумажка с подробным расписанием поездов в Бельгию. Может, еще есть время. А там… он будет писать музыку под вымышленным именем… Поначалу ему будет трудновато пробиться — как и Фожеру. Но рано или поздно, как и Фожер, он прорвется. Ева висела на нем мертвым грузом. И он не потерпит, чтобы она его судила. Вот в чем его настоящая слабость, истинная трусость. Фожер бы не колебался.
Лепра пошел к дверям, повернул ручку. «Вскочить в лифт, зайти домой за чемоданом… потом поезд… граница…» Искушение было столь сильным, что он, задыхаясь, прислонился к стене. «Ну, еще усилие… Надо только открыть эту дверь и захлопнуть ее за собой, отрекаясь от прошлого».
— Я готова! — крикнула Ева.
Лепра ждал. Он бы уже сто раз мог сбежать. Когда появилась Ева, он бросил на нее затравленный взгляд: как всегда, элегантна, уверена в себе, неприступна. Если бы она согласилась не выкладывать Борелю всю правду, то получила бы еще отсрочку.
— Может, Борелю пришло еще одно анонимное письмо? — предположил Лепра.
— Он говорил о простой формальности, — возразила Ева.
— Поживем — увидим.
Он открыл дверцы лифта. Ева улыбнулась и прошла первой.
— Бедняжка Жан, — усмехнулась она. — Мне иногда так тебя жалко. Как ты себя изводишь!
На улице не было никого подозрительного. Лепра ожидал увидеть чуть ли не инспектора, который бы делал вид, что читает газету или рассматривает витрины. Он оставил машину возле дома, но Ева предпочла такси. Она подняла стекло, разделяющее их с водителем.
— Успокойся, — сказала она. — У меня уже нет ни малейшего желания говорить. Если б не Мелио, это было бы наилучшим выходом из положения. Я бы отдала Борелю пластинку. Он сам бы понял, что мой муж был сумасшедшим.
— Фожер — сумасшедший?!
— Конечно. Он прекрасно знал, что много пьет и быстро ездит, и понимал, что каждое следующее путешествие может кончиться плохо. А эта идея обвинить меня — тоже бред алкоголика, не так ли? Я смогла бы защититься. Но теперь…
— Никогда он не был сумасшедшим, — возразил Лепра.
— Давай-давай, защищай его! — гневно крикнула Ева. — Любовь! Отличное оправдание! Я люблю тебя, прибираю к рукам и уже не отпускаю. Все вы такие, и ты первый.
— Я?
— А кто же еще! Ты вообще думаешь обо мне в эту минуту?
— Будь последовательной. Ты…
— Боже, как ты мне надоел.
Она забилась в угол, всем своим видом показывая, что вновь погружается в свое одиночество. Такси быстро катило вдоль Сены. Может быть, в эту минуту Борель выписывает ордер на арест. «И, однако, я в это не верю, — думал Лепра. — Я просто не могу себе этого представить!» Такси замедлило ход перед хорошо знакомой аркой. Как он дрожал за Еву тогда, в первый раз! Как он ее любил! Теперь он смотрел, как она поднимается по лестнице, и спрашивал себя: чего он, собственно, тут торчит? Дело Фожера — Мелио? Старая история между вдовой и полицейским. Разберутся сами, он уже вне игры.
Борель принял их с обезоруживающей сердечностью. Ему так неловко, что он их побеспокоил. В общем, нет ничего срочного. Он позвал их только для очистки совести, чтобы потом не возникло никаких осложнений… Он смотрел на них по очереди, сидя за столом, и потирал руки, будто согреваясь. На манжетах ярко блестели пуговицы. Галстук на нем был довольно дорогой. У Бореля были манеры человека, привыкшего побеждать, и он как бы заранее извинялся, что окажется сильнее.
— Нас так потрясла смерть господина Мелио! — сказал он. — Просто невозможно представить! Вы, разумеется, не знаете ничего, что могло бы помочь следствию?
— Ничего, — сказала Ева.
— Вы никак не связываете эту смерть с гибелью вашего мужа?
Ева прекрасно разыграла удивление, смешанное с любопытством.
— А что, — спросила она, — есть связь?..
— Ну, это еще вилами по воде писано, — сказал Борель. — Если хотите — рабочая гипотеза. Мы просто обязаны рассмотреть все возможности, даже самые невероятные.
Еле слышно задребезжал телефон. Борель схватил трубку, и лицо его на мгновение изменилось.
— Я занят, — резко сказал он.
Но тут же снова улыбнулся, может быть, чуть снисходительно, и лицо его приняло прежнее любезное выражение.
— Тут есть одна деталь, которая заставляет задуматься… женский голос… Вы читали газеты? Вы в курсе?
— Да, — сказал Лепра.
— Ну так вот, — продолжал Борель, хитро прищурившись, — помните анонимное письмо, написанное женщиной… Улавливаете связь?
— Не вполне, — призналась Ева.
Борель улыбнулся с видом профессора, который понимает, что завысил требования.
— С одной стороны, мадам, у нас лежит письмо, цель которого — скомпрометировать вас, с другой — некая таинственная особа, возможно, нанесла визит Мелио за несколько минут до его смерти. Может, это одна и та же женщина? Видите, куда я клоню?
Внезапная радость осветила лицо Евы.
— Понимаю, — сказала она.
— Как только я идентифицирую почерк, — заключил Борель, — победа за мной. Пока же…
Он встал, подошел к низкому столику и указал на магнитофон.
— Я хочу попросить у вас помощи. Я тут, понимаете, записываю «низкие грудные голоса, как у некоторых певиц на радио», как выразился наш таксист… Само по себе это не так уж и неприятно, но беда в том, что они все похожи.
Он включил магнитофон.
«Улица Камбон, 17-бис… да, вот здесь, спасибо… улица Камбон, 17-бис… Сколько я вам должна?.. Улица Камбон, 17-бис… Остановите чуть дальше…»
Голоса сменяли друг друга, произнося эту бесконечную фразу, нелепую, нереальную. Борель посмотрел на Еву. Он так чудовищно умен или чудовищно глуп? Он все так же улыбался, не снимая руки с кнопки магнитофона.
«Улица Камбон, 17-бис… откройте, пожалуйста, окно… улица Камбон, 17-бис…»
Он выключил магнитофон.
— Вообще-то, — сказал он, — я должен был бы вызвать всех обладательниц грудного голоса, поющих на радио, для очной ставки с шофером… Но это, естественно, невозможно… и по многим причинам! У некоторых есть покровители… большие шишки… это, скорее всего, послужило бы причиной для скандала… Нет… уж лучше так…
Он снова включил запись.
«Улица Камбон, 17-бис… я спешу… Улица Камбон, 17-бис…»
Запись кончилась, и Борель вздохнул.
— Они все называют адрес Сержа Мелио и добавляют несколько слов… так, все равно что… и никаких обид… Но это нам ничего не даст. Как, скажите на милость, он сможет узнать голос?
— Тогда зачем? — спросила Ева.
— Долг службы, мадам, — ответил Борель.
— Я тоже, — сказала Ева, — должна произнести: «Улица Камбон, 17-бис»?
— Если вас не затруднит.
Лепра вцепился в подлокотники кресла. Он недоверчиво смотрел на Бореля, но комиссар был как никогда любезен.
— Подойдите сюда, — посоветовал он, — вот… я пускаю кассету… говорите, не торопясь, в микрофон.
— Улица Камбон, 17-бис, — проговорила Ева. — И побыстрей, пожалуйста.
— Достаточно, — сказал Борель. — Спасибо.
И снова жеманно принялся потирать руки.
— Для меня эта запись — просто коллекция автографов… Несравненный сувенир.
— Правда? — прошептала Ева. — Тогда вы должны были бы попросить, чтобы они спели… Почему бы и нет?
Она посмотрела на Лепра, натянуто улыбнулась и вновь взяла крохотный микрофончик.
— Если вам это доставляет удовольствие, — сказала она Борелю. — «С сердцем не в ладу», — объявила она.
Включилась запись. Лепра вскочил.
— Ева!
Но Ева уже подносила ко рту микрофон. Она пропела вполголоса первый куплет, не сводя глаз с Лепра. Она обращалась к нему. К нему и к Флоранс, которую она уничтожала своим талантом, к Флоранс, которая в эту минуту была стерта с лица земли. Вызов, звучавший в ее голосе, придавал словам Фожера непереносимую грусть. Эта прощальная песня, созданная им для Евы и исполненная в кабинете полицейского, стала прощанием Евы с Лепра. Постепенно лицо Евы исказила гримаса какой-то глухой муки. Модуляции голоса были рождены самим биением ее сердца, трепетом плоти. Голос прерывался, торжествовал, погибал. «И в нем, и во мне она всегда любила саму себя», — думал Лепра. Ева напела припев без слов, не размыкая губ, словно колыбельную. Казалось, песня доносится издалека, она вместила в себя все: расставания, встречи, отъезды. Борель покачивал головой в такт.
— Хватит! — крикнул Лепра.
Ева замолчала, и они застыли, не произнося ни слова.
— Господин комиссар не просил тебя о столь многом, — проговорил Лепра, стараясь казаться естественным.
— Ошибаетесь, — сказал Борель. — Я бы с удовольствием дослушал песню до конца. Вы неповторимы, мадам! Не знаю, как вас отблагодарить.
— Ну что вы… Я могу идти?
Борель, возбужденный, растроганный, проводил их до лестницы.
— Если у меня будут новости, я обязательно дам вам знать. Я ваш навеки.
Лепра взял Еву под руку. Они спустились вниз.
— Через пять дней он получит письмо, — сказала Ева.
— Замолчи, — прервал, ее Лепра.
Он обернулся, но Бореля уже не было. Когда они вышли на набережную, Лепра продолжил:
— Ты сошла с ума. Просто свихнулась.
— Подумаешь, нам немного осталось.
— Ну, знаешь, я еще хочу пожить.
Ева остановилась.
— Иди, — сказала она. — Уезжай… По-моему, ты упрекаешь меня в том, что произошло. Я тебя не держу. Ты свободен.
Он пытался протестовать. Она оборвала его:
— Послушай, Жанно, давай договоримся раз и навсегда…
— Не здесь.
— Почему?
Он оперся на парапет, словно вел с Евой непринужденную легкую беседу.
— У нас с тобой не складывается, — сказала Ева. — После смерти Мелио.
Он хотел прервать ее.
— Дай мне сказать! Все не так. С тех пор как ты почувствовал себя в опасности, ты думаешь только о том, как бы сбежать. Может, я говорю жестокие вещи, но это правда. Раньше я верила, — что ты меня любишь. Тебе льстила эта любовь. Но теперь я тебя компрометирую. Становлюсь опасной… Заразной.
— Ева!
— И потом, ты считаешь, что сможешь без меня обойтись… Потому что ты придумал эту песенку без моей помощи, один. Ты меня победил. Вот событие! Ты воображаешь, что сможешь заменить моего мужа? Нет, ей-богу, ты чувствуешь себя Фожером. Иногда мне кажется, что я слышу его… Смешно! Я, которая тебя создала!
Она ударила кулаком по шероховатому парапету, на котором играли тени от листвы.
— Не он тебя открыл, а я. Я. Кто научил тебя одеваться, жить, даже любить… Так уходи! Скатертью дорожка… Как-нибудь сама выпутаюсь. Я привыкла.
Выпрямившись, она смотрела на воду, в которой отражался город. Ей не удавалось побороть волнение. Она уже больше не могла произнести ни слова. И Лепра не знал, как ее утешить. Он чувствовал, что любая фраза прозвучит фальшиво, и он еще больше запутается. Они оба ждали. Наконец Ева с каким-то даже сожалением резко шагнула вперед. Лепра пошел рядом.
— Ева, — прошептал он. — Ева, я уверяю тебя, это недоразумение.
Она даже головы не повернула.
— Ну ладно, — сказал Лепра.
Он дал себе слово не замечать ее враждебности. Даже попытался просто мило поболтать с ней, как раньше. Но говорил он один. Обедали они в ресторанчике за Нотр-Дам-де-Пари. Устав, Лепра замолчал. Поскольку они сидели друг против друга, им приходилось следить за собой, чтобы не поднять головы в один и тот же момент Когда их руки соприкасались, они вздрагивали, как от электрического разряда, и тут же замирали, следуя неведомым правилам хорошего тона.
— Кофе для мадам, — произнес Лепра.
— Спасибо, я не хочу.
Она воспользовалась минутой, когда Лепра расплачивался, и ушла. Ему пришлось бежать, чтобы догнать ее.
— Это уже слишком, — возмутился он.
Ева не ответила. Они долго шли по набережной, не произнося ни слова. Ева, казалось, была всецело погружена в созерцание реки. Лепра был ее тенью. Они пересекли площадь Согласия, еще одну площадь. Ева остановилась перед кинотеатром, рассеянно взглянула на афишу и вошла. Лепра последовал за ней. Она выбрала место между двумя зрителями. Он устроился через два ряда от нее. Чего она добивается? Испытывает его? Решила выбросить его из своей жизни? Все это было до боли глупо. А в это время терпеливый Борель продолжает свое расследование! «Слишком уж она обрадуется, если я уеду», — подумал Лепра. На экране разворачивалась какая-то бессвязная история: мужчина… женщина., любовь… страдание. Лепра уже не смотрел и не слушал. Он следил за Евой. Протянув руку, он мог бы дотронуться до нее, но внезапно похолодел от мысли, что, может, она уже никогда не будет принадлежать ему, что он потеряет ее навсегда. Она еще сидела здесь, близко, он видел мягкую линию ее профиля, щек, сладострастные тени под глазами. Глядя на Еву, он не столько видел, сколько ощущал ее присутствие. Полуприкрыв глаза, он мысленно ласкал ее, вспоминая обнаженной, и невыразимая тоска сжимала ему грудь. Надо сейчас же, немедленно подойти к ней, смириться, довериться, подчиниться ее власти. — «Ева… Я люблю тебя! Ты мне нужна…» Он ждал ее в холле. Она подошла к нему, но отстранилась, избегая его протянутой руки.
— Шлюха! — пробормотал Лепра.
Дрожа от ярости, он как ни в чем не бывало занял свое место слева от нее. Она переходила от витрины к витрине, и от ее деланного спокойствия Лепра приходил в бешенство. Боже, как он сейчас понимал Фожера! Наверняка она с ним проделывала то же самое. Или пыталась, во всяком случае… Но Фожер был сделан из другого теста!
На террасе «Фуке» какой-то мужчина встал при их приближении и помахал Еве.
— А, Патрик… Как я рада тебя видеть!
Мужчина поклонился Лепра. Ева бросила небрежно:
— Жан Лепра, мой пианист. — Потом добавила со светской улыбкой: — Не ждите меня, Жан… Я вернусь поздно.
И она осталась с этим Патриком, который, казалось, был весьма тронут и взволнован. Лепра захотелось наброситься на него, он представил себе, как обратятся на них взгляды всех присутствующих. Закурил. Сколько раз он вот так закуривал, чтобы скрыть растерянность, робость! Он пошел дальше один, забрел в бар, потом в другой. Спустилась ночь, время дерзких мыслей и диких сновидений. Лепра вновь прошел мимо «Фуке». Евы там не было. Патрик увел ее… Куда? Лепра остановил такси, подъехал к своей машине и, пересев в нее, начал объезжать один за другим рестораны и ночные бары… Все безуспешно. Он даже не мог спросить у посыльных, не заходила ли Ева. У него и так был вид обманутого мужа. Очень точное определение. Он вспомнил последний вечер, несчастного пьяного Фожера. «Ну что ж, старина, мы квиты. Правда, я ее ищу… Я еще не сдался…Она держит меня не любовью, нет. Презрением…» Он говорил сам с собой, на полной скорости минуя перекрестки… Пусть он разобьется, но положит конец этому фарсу! Он то погружался в ночной мрак, то вырывался из него, проносясь по улицам, залитым резким светом праздничных залов. Зазывно звучали трубы, цимбалы. Он мчался по опустевшему городу все дальше и дальше, насилуя коробку скоростей. Останавливался. Выпивал. Последний раз он возвратился к машине, уже пошатываясь. «Куда теперь? По отелям?» Он усмехнулся и взглянул на себя в зеркальце: «Глаз не оторвать! Просто красавец!» Он вытащил носовой платок, вытер лицо, потное от усталости. Нащупал ключ от квартиры. «Чудно, я буду ждать ее у нас дома. У нас! Вот умора».
Он устремился назад. Скорость заглушила боль. На часах было два. Она уже наверняка вернулась. Он нажал на тормоза, заехал на тротуар и пулей вылетел из машины. Поднимался, перескакивая через ступеньки. Так быстрее, чем на лифте. Повернул ключ, толкнул дверь. Нет, еще не вернулась. Он зажег свет, медленно прошелся по пустой квартире. И что дальше? Чего он ждет? Разве она не так же свободна, как он? «Но, черт возьми, Ева, не приснилось же мне это! Ты сама сказала, что ты моя жена. Я слышу твой голос: «Я твоя жена!» Он задыхался, умирал от отчаяния. Зажег в спальне верхний свет, посмотрел на разобранную постель. На ней валялся ее халат. Тут же у кровати стояли домашние туфли, и Лепра уставился на них, словно они могли сами пойти куда-то.
С мягким шумом на площадке остановился лифт. Лепра как зачарованный вышел в прихожую. Еще шаг. В скважине поворачивался ключ. Открылась дверь, и в проеме показался силуэт Евы.
— Ева…
Он говорил и двигался, как сомнамбула.
— Ну, — сказала Ева, — что с тобой?
Она не успела поднять руку. Он со всего размаху влепил ей пощечину, она потеряла равновесие и отлетела к стене.
— Кто этот Патрик? Кто?!
Она оттолкнула его, вбежала в спальню и захлопнула за собой дверь. Лепра схватился за ручку и стал колотить в дверь.
— Открой! Открой!
Внезапно силы его иссякли. Он уткнулся лицом в створку двери, ощупывая вслепую возникшее на его пути препятствие.
— Открой, — простонал он. — Я прошу прощения, Ева… Я скотина… Бывают минуты, когда я сам не свой… Вы все сами меня провоцировали… Малыш Лепра… Думали, я не в счет… Открой, мне надо с тобой поговорить.
Он был уверен, что она стоит, прислонившись к двери с той стороны, и не пропускает ни единого его вздоха и стенания.
— Я не хотел ударить тебя, Ева. Я искал тебя всю ночь. Ты была с этим человеком… ты не можешь понять… у меня, в конце концов, тоже есть самолюбие… Ты слушаешь меня? Я люблю тебя… я неправильно себя вел с тобой… но мы можем начать все сначала…
Он прислонился к двери всем телом, ему казалось, что он слышит ее дыхание, он вжался в дерево ртом, так что лак прилип к его губам.
— Ева… забудем… все… Будем считать, что мы ненадолго расстались… не получит Борель никакого письма, вот увидишь… Доверься мне…
Ему надо было спешить, если он хотел удержать ее до конца. Он врастал в дверь грудью, животом, не в силах прошибить ее.
— Позволь мне жить по своему усмотрению. Поверь, я добьюсь успеха… ты мне поможешь… Ева! Ты же не перестанешь любить меня из-за…
На глазах у него навернулись слезы.
— Я не злодей. Я сожалею… обо всем.
Он сполз на колени, потом лег на пол, увидел полоску света под дверью, и ничьей тени не было видно. Никого. Пусто. Он так и остался неподвижно лежать на полу.
На рассвете он ушел, точно воришка. Вернулся домой и метался по комнате, пока усталость не свалила его. Но он не желал ложиться спать, пока не найдет решения. И вообще, было ли оно? Даже Фожер — а уж он-то был посильнее его — искал его напрасно. Он не излечился от Евы. Она все усложняла своей манией обо всем судить и решать, что хорошо, а что плохо. Лепра встал, взглянул на календарь. Четверг. Еще четыре дня, если права Ева. Ну что ж, тем хуже. Она сказала бы: «Жан — никчемный человек». В конце концов, может быть, лучше жить свободным, даже если ты выглядишь никчемным в глазах… Никчемный? Ради Бога! Впрочем, не такой уж и никчемный! Он наиграл мелодию, чтобы еще раз убедиться в этом, успокоиться. Потрясающая получилась песенка! И не последняя.
Лепра вынул из кладовки чемодан. Вещей у него было не больше, чем у солдата. Уложить багаж — пара пустяков. Внезапно он заторопился, чтобы быстрее покончить с этим и не думать, не поддаваться мрачным мыслям, сомнениям. Будильник, щетку… Черкнуть два слова Блешу, предупредить его, что заболел… Он одним махом набросал письмо и подписался. Вот и все. Концерта не будет. Страница перевернута. Вот что значит разрыв. Так же легко, как стряхнуть с себя хлебные крошки. В последний раз оглядел комнату. Никаких сожалений? Никаких.
Он схватил чемодан и спустился вниз. В последний раз он ехал в этой маленькой машине. Жаль. В банке он снял со счета все деньги, сложил банкноты. С такой скромной суммой особенно не развернешься, но ведь и раньше в конце месяца он еле сводил концы с концами. Теперь на вокзал. Поезд на Брюссель отходит через сорок пять минут. Он поставил машину, позвонил в гараж, сказал, что машина припаркована во дворе Северного вокзала. Он чуть было не набрал номер Евы, но понял, что все будет потеряно, если снова пуститься в дискуссии. Он выбрал скромный букет и послал ей — так будет лучше. Не стоит подчеркивать момент отъезда. Теперь последнее: он взял билет в один конец и почувствовал себя таким же человеком, как и все остальные. Увидел солнце, пассажиров. Его пронизали флюиды, наполнявшие атмосферу отъезда. Он дрожал всем телом. Места для Евы в нем уже не оставалось. Любовь медленно уходила из него, словно болезнь. Ощущение было настолько новым и необычным, что он даже остановился, прямо посредине холла, и поставил чемодан на пол. Если бы у него хватило духу, он бы ощупал себя.
Как человек, упав, поднимается и с удивлением констатирует, что остался цел и невредим… «Ева, — прошептал он ее имя, затем еще раз: — Ева…» Оно уже ничего не пробуждало в нем. Ева. С тем же успехом он мог бы сказать «Жанна» или «Фернанда»… Толпа обтекала его, разделяясь на два потока. Люди обращали на него внимание, видя, как он беззвучно шевелит губами: он рассмеялся, потом смешался с другими пассажирами, направлявшимися к контролю.
Какое счастье — беспечно идти по вагону, выбирая себе купе, попутчиков! Опустить окно, вдохнуть запах металла, пара, дыма. Там, наверху, стрелка легко перепрыгивает с одного деления на другое. Скоро поезд тронется. Вот и все, поехали. Мир пленников остался позади. Свежий ветер дул ему прямо в лицо. Прощай, Ева!
На границе у него дрогнуло сердце. Нет, Борель еще не успел напасть на след. Теперь поезд мчит уже по чужой земле. В легкие проникает новый воздух. Что, интересно, она делает в эту минуту? Поглаживает лепестки цветов, которые он ей послал? Пожимает плечами: «Как же он меня любит!»? Будет ждать звонка. Завтра начнет беспокоиться: неужели раб взбунтовался? В субботу позвонит ему сама. В воскресенье настанет ее черед искать его по всему Парижу. А в понедельник, когда придет почта, Борель вызовет двух инспекторов… И тут ей ничего не стоит сказать: преступник тот, кто сбежал…
Лепра, чувствуя себя не в своей тарелке, пытался вновь обрести утраченную радость, рассматривая пейзаж за окном, прислушиваясь к мелодии, возникавшей в нем под стук колес. Но против воли он мысленно возвращался к этим четырем дням, которые выстроились перед ним в ряд, как препятствия на скаковом поле. Ему придется прыгать четыре раза, каждый раз все дальше и дальше, выше и выше. Видения! Видения! Уже долгие месяцы он не может от них избавиться. А ведь правда проста. Если его любовь действительно умерла, стоит ли обращать внимание на презрение Евы? Он не мог избавиться от этой мысли до самого Брюсселя, но так ничего и не решил. Снял номер в скромном отеле. О работе пока нечего и думать. Во всяком случае, до понедельника искать ее бессмысленно. Пока что лучше просто погулять по городу.
Повеселел он только к вечеру, после долгих часов воспоминаний. Радость возникла в нем внезапно, как будто он, пробираясь сквозь туман, наконец-то вышел на чистое пространство. Перед ним шла молодая женщина. У него не было ни малейшего желания идти за ней, но смотрел он на нее с удовольствием. Его глаза отдыхали от Евы. Постепенно обновится и тело. На этой земле будет жить другой Лепра. Он уже живет.
Лепра пытался подладиться под ритм улицы, и она посылала ему множество легких бодрящих зарядов. Вспышки реклам, встречные лица, огни витрин — все отдавалось в нем какой-то истомой. Ужин стал для него праздником. Он был наедине с собой, и все тревоги куда-то испарились. Его одиночество было ему крайне приятно; о чем бы он ни думал, в голове его звучала музыка, искавшая выхода. Таинственная ночь щедро расточала улыбки, и Лепра долго гулял в одиночестве. Впервые он спал без сновидений, плавая в блаженной нирване.
Наступила пятница. Свободная, беззаботная пятница. Несмотря на то что подсознательно он с мрачной точностью отсчитывал часы и минуты, он отдался свободному течению дня, бесцельно фланируя по городу. Он даже подарил себе билет на концерт и с удовольствием, не омраченным завистью, послушал неизвестного пианиста. Рояль также вычеркнут из его жизни. Он скоротал этот вечер в кафе, где оркестр играл попурри из шлягеров Фожера. Фожер! Как это было давно! В допотопные времена. Лепра пил пиво, грыз орешки. Никаких желаний. Ева унесла с собой все, вплоть до малейшей потребности любви. Он дружески смотрел на проходящих женщин. Не более того. Он был благодарен им за их красоту. Ночные мотыльки, шелковистые, мягкие. Главное — не дотрагиваться.
Возвращаясь в отель, он заблудился, и это тоже доставило ему удовольствие. Такие районы попадаются в маленьких французских городишках: пустынные, гулкие, словно отгороженные лунным светом, со свесившейся через решетку листвой, видневшейся то здесь, то там. Надо устроиться где-нибудь здесь, привыкнуть. Почему бы не давать уроки? Лепра представил себе крохотную, по-фламандски вылизанную квартирку. Он назовет себя г-н Жан, будет одеваться в черное, сойдет за вдовца. Он лег в два часа ночи. Наступила суббота, и Лепра понял, что грядущий день потребует от него новых усилий.
Проснувшись, он тотчас кинулся за газетами. Это было сильнее его. Пресса ни словом не упоминала о Мелио. Все внимание прессы было приковано к самолету, побившему мировой рекорд. Лепра тщательно оделся и остановился в раздумье: куда идти? Друзей нет, только дальние знакомые. Даже бармена нет, чтобы словом перекинуться. А Ева? Она поняла, что он сбежал, и для нее теперь он просто мертв… стерт с лица земли. В ее глазах он заслуживает только жалости. Она скажет очередному Патрику: «Лепра? В сущности, вульгарный мальчишка. Я так заблуждалась на его счет». Пусть так! Она никогда не узнает правды. Вот за эту мысль и надо уцепиться.
Лепра с трудом протянул время до обеда. Потом забрел в кинотеатр. Фильм кончился. Посидел в пивной, где вчера так приятно провел время. Съел солянку. Отяжелев от пива, пресытившись музыкой, он задремал прямо на стуле. Посетители вокруг него сменяли друг друга. Одни пришли на аперитив, другие — перекусить перед поездом, потом их сменили те, кому просто нечего было делать в этот вечер, и, наконец, ближе к ночи, — театралы после окончания спектакля. Лепра ушел последним, придумывая себе сложный маршрут, чтобы вернуться в отель как можно позже. Ничего, он выдержит! Он поклялся себе, что выдержит! Слишком дорого он заплатил за свою свободу.
В отеле он наглотался лекарств. Он не собирался выходить из игры, но только таким образом ему удастся свести на нет предстоящее воскресенье. Лепра забылся тяжелым сном, но, плохо рассчитав дозу, около полудня уже очнулся. Открыл ставни, оглядел безлюдную площадь перед отелем, и безысходная тоска этого пустого дня захлестнула его. Даже в Париже воскресенья становились для него испытанием, а уж тут… Что она делает? Кто утешает ее в эти часы? Она вполне способна на… Лепра сел в кровати. Нет, не такая она идиотка, чтобы открыть газ или проглотить пачку веронала. Разве только, чтобы наказать его? От нее вполне можно ожидать такой высокомерной мести. А он считал, что достаточно вскочить в поезд, чтобы ускользнуть от ее ненависти… Да нет. Она удовольствуется тем, что обвинит его, и у Бельгии потребуют выдачи преступника. Долго ли будут продолжаться эти игры? Он наполнил раковину холодной водой и окунул в нее голову. Я останусь… останусь… останусь… Наконец он произнес это слово совсем громко, посмотрев на себя в зеркало: «Ну, точно утопленник. Я остаюсь! Клянусь Господом! Свободен я или нет?»
Перед ним простирался город, безлюдный, покинутый, словно перед вторжением невидимого врага. Лепра почему-то казалось, что он должен идти быстро, но куда? Никто не гнал его. «Надо было мне уехать куда-нибудь подальше, — подумал он. — Может, в Антверпен. Там было бы больше возможностей… Ну, конечно, в Антверпен! Спасение в Антверпене». Он пошел на вокзал, купил путеводитель и, присев на скамейку в сквере, изучал историю этого города, его сложный план. Порт пробуждал его воображение. Ну что может быть лучше для композитора! За одну только ночь в Гавре он узнал столько интересного, и о себе самом в том числе! Поездов было много, в десять вечера отправлялся скорый. Сейчас четыре. Ждать осталось совсем недолго…
Лепра вернулся в отель, сложил чемодан и расплатился. Готов к новым свершениям. Но радости при этой мысли он не ощутил. Он отнес чемодан в камеру хранения. Если дела повернутся плохо, он сбежит в Англию, а там сядет на пароход, идущий в какие-нибудь дальние страны. Не будет же Ева такой беспощадной! Надо было ей объяснить… до отъезда. И снова в мыслях он оправдывал себя. Теперь он совершенно точно знал, какие слова надо было тогда произнести. Может, еще не поздно? Сидя в кафе, он взял лист скверной бумаги и нырнул в омут с головой. Но фразы получались какие-то мертвые, искусственные, в них сквозила неискренность. Неужели он и впрямь кривил душой? Где же истина, та самая, ради которой Ева готова все принести в жертву? Он разорвал письмо на крохотные кусочки и разбросал вокруг. Ладно, время не ждет. Он съел сандвич прямо на вокзале и забрал чемодан. Гигантское табло высвечивало красным часы отправления. Берлин… Париж… Женева… У кассы толпились люди.
Лепра поставил чемодан, вынул бумажник. Опустив голову, встал в очередь. Он больше ни о чем не думал. В его голове, как в раковине, раздавался только глухой шум, шум моря и ветра, утраченной свободы. Он наклонился к окошечку:
— Один до Парижа, второй класс.
Пятнистая рука сгребла в кучу банкноты и мелочь. Стоящий за ним человек вежливо кашлянул. Лепра отошел. Он покинул свою телесную оболочку и смотрел на себя как бы со стороны. И эта отстраненность доставляла ему наивысшую радость. Подземный переход… туннель… два поезда, разделенные широкой платформой… Налево — Антверпен, направо — Париж. Ему было не по себе.
Лепра сел в парижский поезд, зашел в первое попавшееся купе и, закрыв глаза, сразу заснул. Он почти не замечал, что едет. Таможенник хлопнул его по плечу. Лепра порылся в карманах, что-то пробормотал, сонно ворочая языком, и снова уснул. Он сознавал, что спит, и никогда еще не чувствовал себя так спокойно, вдали от всех тревог. Иногда толчок поезда приводил его в чувство, он успевал заметить лампочку в вагоне, огни, проносившиеся за окном, и снова погружался в блаженный покой. Когда поезд замедлил ход, Лепра вздохнул, устроился поудобнее, но вокруг началась суета, по коридору взад-вперед бесконечно сновали пассажиры. Он выпрямился, посмотрел в окно, хотя было еще темно, узнал пригород, по которому они ехали. Рывком вскочил на ноги… Какой сегодня день? Понедельник. Его стал бить озноб. Чудовищная усталость давила ему на плечи.
Поезд медленно скользил вдоль нескончаемого перрона, по которому катились вереницы тележек. Теперь надо выходить, с этим нелепым чемоданом, и никто не встречает несостоявшегося беглеца. Еще не рассвело. Комнату не снять. Слишком поздно. Или слишком рано. Значит, снова гулять по городу, сдав чемодан в камеру хранения. По пустым улицам плыли клочья утреннего тумана. Евы, может, нет дома. Или она не одна. Но это уже не важно. Главное — капитулировать, не уронив достоинства. И снова нескончаемое путешествие среди теней осеннего утра. Лепра рассчитал, что приедет к семи часам, если где-нибудь по дороге выпьет кофе с рогаликом. Может, надо позвонить, объявиться? Но она наверняка откажется принять его. Лучше прийти. Помятый, грязный, зато наконец искренний. Туман стал таким густым, что Лепра с трудом ориентировался. Зашел в первый попавшийся бар и долго сидел там в духоте. Официант поливал посыпанный опилками пол. Тяжелая грусть охватила его и сдавила так, что ему стало больно дышать. Он не в силах был доесть свой завтрак и понял, что наступил последний этап.
В половине восьмого он прошел мимо консьержки, закрыл за собой дверцу лифта. Спящий дом оседал под его шагами. Он кашлянул, чтобы прочистить горло. Лифт остановился, плавно подпрыгнув. Лепра вышел, отодвинув решетку. Теперь он спешил. Быстрее. Пусть откроет, пусть узнает!
Он позвонил и тут же услышал постукивание домашних туфель в глубине квартиры. Последовала короткая пауза, затем Ева открыла.
— Это я, — сказал Лепра.
Она отступила в ожидании.
— Ну что ж, входи.
Он прошел мимо нее и машинально ощупал свои грязные, заросшие щетиной щеки.
— Разденься.
Он протянул ей плащ, и она повесила его на вешалку. Он посмотрел на нее. Ева была в ночной рубашке, волосы взлохмачены. Он развел руками и бессильно опустил их.
— Ева, — прошептал он, — я убил Мелио.
Она посмотрела ему прямо в глаза. Он не выдержал ее взгляда, повернулся и пошел в спальню.
— Вот и все, — сказал он.
Она накинула халат.
— Я это знала, — сказала она. — С самого начала.
Она не сердилась — видимо, как и у него, ее душевные силы были на исходе.
— Ты ждала меня? — спросил он.
— Я надеялась, что ты придешь. Верила, несмотря ни на что.
— Извини. Я просто…
— Сядь, я сварю кофе.
Он сел на краешек разобранной постели. Он был так напряжен, скован, когда готовился произнести эти слова, что ноги его уже больше не держали и кружилась голова. Он снял туфли и растянулся, раскинув руки ладонями вверх, как мертвец. Позвякивание чашек не вывело его из небытия. Ева потушила верхний свет. В комнату из-за штор проникли первые лучи осеннего солнца. Наконец они вновь осмелились взглянуть друг на друга, но их лица казались нереальными в утренних сумерках. Она поднесла чашку ему ко рту.
— Зачем ты пошел к Мелио?
— Я был не прав, я знаю. У тебя такая… агрессивная искренность, что… понимаешь… я предпочел сам выяснить с ним отношения, как мужчина с мужчиной.
— Ты всегда считал, что все можно устроить мило и спокойно.
— Ладно, — сказал Лепра. — Я снова не прав. С другой стороны, если бы он захотел меня выслушать… Он… он довел меня… Я потерял голову. Он так злобно на меня смотрел! Я начал ему угрожать. Он попытался позвать на помощь… Я сдавил ему шею… и заметил вдруг, что он не дышит. Конечно, я должен был тебе признаться… сразу же… Я не решился. И чем дальше, тем меньше я был на это способен.
— Почему?
— Я бы стал тебе отвратителен… Я и самому себе был противен.
— Еще кофе?
Она разливала кофе, при этом движения ее были такими плавными, что Лепра почудилось, будто вернулись их прежние отношения.
— Я поняла, что это ты, еще в кабинете у Мелио, — сказала она. — Кто, если не ты, подумай сам! Я спросила тебя на обратном пути… Вспомни.
— Ты хотела, чтобы я признался?
— Да. Чтобы ты сказал правду. Она была бы не очень приглядной, но тем более.
Лепра уткнулся в подушку.
— Пойми меня, — прошептал он. — Я хотел нас защитить.
— Не в этом дело. Ты должен был довериться мне… Я бы все решила.
— Ладно, не будем ссориться… Я был не прав, раз тебе так этого хочется… Ты могла бы по крайней мере избавить нас от этой ужасной недели.
— Я ждала.
— Ты меня подстерегала. Хотела, чтобы я пал перед тобой на колени. Я недостаточно страдал, по-твоему. Пойми наконец, что дело Мелио касается меня одного.
Ева встала и задернула занавески. Они посмотрели друг на друга: он — бледный, растрепанный, похудевший, она — без румян и без помады, с мешками под глазами. Это была первая минута их истинной близости.
— Нет, — сказала она, — потому что арестуют меня.
— Не говори глупостей! — пробормотал Лепра.
Он наклонился, надел туфли, взял расческу.
— Глупостей, потому что письма никакого не было. Теперь я в этом уверен… твой муж не мог этого сделать!
— Ты-то откуда знаешь!
— А что… у меня было несколько дней на размышление. И я вернулся для того, чтобы ты перестала бояться.
— Спасибо, — сухо сказала Ева. — Но я не боюсь. Я готова. Вещи сложены. Ты, вероятно, заметил чемодан в прихожей.
В их голосах звучала горечь. Им трудно было обращаться друг к другу на «ты», и поэтому они говорили подчеркнуто вежливо и церемонно. Ева пошла в ванную комнату. Лепра обратился к ней через открытую дверь:
— Повторяю тебе, никакого письма не было. Мы бы нашли его у Мелио.
— Так зачем ты прятался четыре дня?
— Послушай, — мрачно сказал Лепра. — Пойми меня. Постарайся… я не прятался… Я был в Бельгии.
— Почему?
— Ты еще спрашиваешь! Ты знаешь, что такое ревность?
— Бедняжка!
— Не надо, прошу тебя.
Ева появилась на пороге ванной с щеткой в руке.
— Конечно, бедненький ты мой! Ты что, за идиотку меня принимаешь! Ты уехал, потому что я тебе надоела… А надоела я тебе с того момента, как мы побывали у Мелио. Все элементарно.
Она повернулась к зеркалу и продолжала, причесываясь:
— Мы вечно возвращаемся к одному и тому же. Я тебя не обременяю. Ты просто сбрендил от страха. Ты слабак, Жан, признайся, наконец. Но ты же не признаешься.
— И что?
— И не ради себя я принуждаю тебя, ради тебя же самого.
— Ну, я признался. Ты довольна?
— Довольна? Уходящая любовь не доставляет удовольствия.
Застигнутый врасплох этими словами, Лепра пытался найти какой-то утешительный ответ и ухватился за извинение, которое тут же придумал для себя:
— Я вернулся, значит, я тебя люблю. Ты теперь знаешь, что нам нечего опасаться.
В его тоне не было уверенности, и молчание становилось невыносимым.
— Как тут душно! — проговорил Лепра.
Он открыл окно и отшатнулся. У тротуара остановилась черная машина, и Борель с двумя инспекторами смотрел вверх на их дом.
— Полиция! — воскликнул он. — Внизу Борель.
Ева натянула через голову платье и аккуратно расправила его на бедрах.
— Полиция! — повторил Лепра. — Что это значит?
— Ты еще спрашиваешь! — сказала она с презрением.
Она молча, уверенной рукой накрасила губы, потом проговорила:
— Пока ты ждал меня в гостиной Мелио, помнишь… Я взяла письмо и пластинку.
Лепра не двигался, не в силах осознать услышанное.
— Пластинку я просто спрятала под плащом. Письмо отправила по почте в понедельник.
— Зачем? — простонал Лепра.
— Хотела посмотреть, что же ты за человек.
Она говорила нарочито медленно, с паузами, чтобы провести помадой как можно более четкую линию.
— И поняла. А жаль... Я еще колебалась, посылать ли письмо. Потом ты сбежал.
— Неправда.
— Так вот, — заключила Ева. — Я его послала… Запри дверь на ключ.
Лепра послушно запер входную дверь. Лифт поднимался, сейчас эти трое будут здесь. Ева была готова. Она выбрала сережки, аккуратно надела их, потом достала туфли на высоком каблуке. Задребезжал звонок.
— Не двигайся, — прошептала она.
Позвонили еще раз. За дверью зашептались.
— Они знают, что мы здесь, — проговорила Ева. — Консьержка сказала. Сейчас пошлют за плотником. У нас еще есть несколько минут.
— Ева, — спросил Лепра, — ты так меня ненавидишь?
— Я? Тебе еще надо объяснять? Теперь я тебе не нужна. Можешь начинать новую жизнь, по своему усмотрению. У тебя нет размаха моего мужа, хотя и в этом я не уверена… В тебе есть какая-то неистовость. Я была поражена в последнее время… Может, в пятьдесят лет ты будешь таким же, как он.
В скважину вставляли ключ.
— Они принесли целую связку, — произнесла Ева по-прежнему ровным голосом. — Борель, наверное, думает, что я покончила с собой. Дурак!
Из спальни им была видна прихожая, дверь и блестящий ключ в скважине замка. Лепра нащупал руку Евы и с силой сжал ее.
— Если бы ты мне сказала… — начал он.
— Замолчи… Наговоришь сейчас глупостей… Все, что сейчас происходит, тебя уже не касается. Это уже дело мое и моего мужа… Судить будут нас. Поймут, кто был чьей жертвой.
Ее голос задрожал, но она справилась с собой.
— Конечно, я с тобой говорю жестоко, — продолжала она. — Уверяю тебя, ты занимал немалое место в моей жизни… С тобой, как и с ним, я пыталась сыграть в игру без пощады, до конца. Теперь я осталась одна.
Лепра пожал плечами:
— Ты всегда этого добивалась.
Она резко обернулась к нему и сказала с гневом:
— А вчера я не была одна? А позавчера? Где ты был все это время? Не кажется ли тебе, что ты должен был находиться здесь, подле меня?
Ключ снова вынули. В скважину просунули какой-то металлический инструмент, пытаясь открыть дверь.
— Ты как все, — оказал Лепра. — Ты тоже придумываешь небылицы. Тебе необходимо нас унизить: меня, Фожера, всех… чтобы эта история стала еще увлекательнее!
— Ты лжешь! — закричала она.
Ключ, звякнув, упал на пол. Дверь тут же открылась. Первым вошел Борель. Он снял шляпу, прошел через гостиную. Инспектора остались в прихожей.
— Мадам, — начал он издалека. — Вы знаете, почему я здесь.
Он был смущен, встревожен. Приготовленные фразы как-то не подходили к ситуации.
— Я получил одно письмо, — продолжал он. — Я прошу вас следовать за мной. Приношу свои извинения. Мне очень неприятно.
Он переводил взгляд с Евы на Лепра. Ева подошла к нему.
— Я во всем признаюсь, — сказала она. — Я убила своего мужа. Наша жизнь стала сушим адом… по его вине. В день своей смерти он напился. Вернулся домой… устроил мне страшный скандал. Чтобы он оставил меня в покое, я согласилась поехать с ним в Париж. По дороге я вынуждена была сесть за руль, потому что он уже не соображал, что делает. Я поняла, что настал момент с ним покончить. Он заснул. Я инсценировала несчастный случай… Потом я убила Мелио. Я докажу, что он был заодно с моим мужем и собирался чудовищно отомстить мне.
Затем она добавила гордо:
— Господин Лепра ничего не знал. Он не имеет никакого отношения к этому делу.
Теперь она смотрела на него. Он опустил глаза. Она права. Он вздохнул с облегчением. Это было ужасно, это было замечательно. Как будто ему спасли жизнь.
— Я в вашем распоряжении, — сказала Ева.
Она прошла мимо Бореля, инспектора отошли назад, уступая ей дорогу. Один из них хотел взять чемодан.
— Не надо! — живо сказала она. — Я понесу сама.
Она обернулась, посмотрела на Лепра. Сжав кулаки, опустив голову, он изо всех сил старался молчать. Она мягко улыбнулась. Он был заклеймен. Отныне он принадлежал ей навеки.
— Прощай, — прошептала она и вышла.
Она выиграла эту партию.
Любовь, если нет в ней страсти, — ничто, всего лишь пошлое и бессмысленное приключение в мире зла.
Ибо он попадет в сеть своими ногами и по тенетам ходить будет.
Петля зацепит за ногу его, и грабитель уловит его.
Скрытно разложены по земле силки для него и западни на дороге.
Со всех сторон будут страшить его ужасы и заставят его бросаться туда и сюда.
Франсуа Рошель, ветеринар
Ле-Кло Сен-Илер
через Бовуар-сюр-Мер (Вандея)
Мэтру Морису Гарсону,
члену Французской академии,
адвокату Парижского суда (Париж)
Все началось 3 марта этого года. По крайней мере, так мне кажется. Мне уже трудно сказать, что важно, а что не очень. Может, визит Виаля дал всему толчок? В каком-то смысле — да. Но, если не верить в случайности, драма началась двумя годами раньше. Как раз в марте!.. В марте я поселился здесь с Элиан. Мы переехали из Эпиналя.
Не стану рассказывать о своей жизни, хочу только подробно изложить события последних трех месяцев, не делая выводов, ничего не меняя, — словом, изложить то, что пришлось пережить. Уж не знаю, виноват я или нет. Вы сами решите, когда прочтете мой отчет, так как именно отчет я и стремлюсь написать. Я не претендую на то, что хорошо владею пером. Но мое ремесло научило меня наблюдать, размышлять, чувствовать: под этим я подразумеваю способность улавливать в большей мере, чем другие, то, что я называю «знаками». Впервые приближаясь к животному, я уже знаю, как расположить его к себе, как с ним разговаривать, как приласкать, успокоить. Первое, что ощущают мои пальцы под влажной шерстью, — это страх. Животных, поверьте мне, преследует страх смерти. Я всегда проникался глухой тревогой, терзавшей животных, когда они заболевают. О страхе я знаю все. Вот почему из меня выйдет хороший свидетель.
Однако, когда 3 марта у ворот позвонили, никакого предчувствия у меня не было. Начинало темнеть. Я валился с ног от усталости, так как весь день бродил по болотам от фермы к ферме. Я только что принял душ и сидел в домашнем халате у себя в кабинете, составляя список лекарств, которые требовалось срочно заказать в лаборатории Нанта. Залаял мой пес по кличке Том. Я вяло приподнялся. Какое-нибудь происшествие на дороге, не иначе. Раненая лошадь, которую, возможно, придется добить. Я спустился вниз, прошел через кухню, чтобы предупредить Элиан.
— Я быстро управлюсь или поеду завтра, если время терпит.
— Опять будешь есть все остывшее, — сказала Элиан, что следовало понимать, как «опять мне ужинать одной!».
Но пренебречь своими обязанностями я не мог. Мой предшественник в несколько месяцев растерял клиентуру только потому, что не понял — здесь, на болотах, скотина ценится дороже людей. Я спустился по аллее и за оградой разглядел высокий силуэт и темную массу автомобиля необычных размеров, наверняка американского. Заинтригованный, я ускорил шаг и открыл ворота.
— Мсье Рошель?
— Да.
— Доктор Виаль.
Я пригласил его войти. Он замялся было, потом решился:
— Только на минутку.
Позже, когда я шел рядом с этим человеком, у меня промелькнула мысль: парижанин, который приехал на уик-энд в Сен-Жиль или Сабль, может, просто проветрить виллу перед пасхальными праздниками… На вид лет пятидесяти… Богат… Дети хорошо устроены… У супруги собачка, которую она перекормила сладостями… пекинес или бассет… Я провел визитера в свой врачебный кабинет. Он огляделся. Положил на смотровой стол свою фетровую шляпу и перчатки, отказался сесть на стул, который я пододвинул ему, и протянул мне портсигар. На нем был добротный твидовый костюм, на шее пышно повязан платок, придававший ему вид актера. И при этом твердый взгляд, голубые, чуть навыкате глаза, тонкая кожа холеного лица, мясистые уши. Его облик меня слегка подавлял.
— Вас не слишком затруднит поехать в Нуармутье? — спросил он.
— Нет. Хотя я не часто бываю там из-за проезда Гуа[96]. Столько времени теряешь впустую, если застрять на той стороне из-за прилива… Но в случае необходимости…
Он стоял неподвижно и смотрел на меня, едва прислушиваясь к моим словам.
— Вам приходилось иметь дело с хищниками?
— С хищниками?.. Черт?! Я лечил быков.
— Нет, — произнес он нетерпеливо. — Речь идет о гепарде.
Меня насторожило именно это слово. Я воспринял его как-то болезненно и пожал плечами.
— А вы не могли бы объяснить?..
— Конечно.
Отодвинув шляпу, он уселся на краешек стола.
— В двух словах: я работаю хирургом в Браззавиле. Сейчас провел несколько месяцев во Франции и перед отъездом отправился в Нуармутье повидаться со своей хорошей знакомой мадам Элле…
Виаль поискал глазами пепельницу, возможно, чтобы собраться с мыслями. Говорил он как бы нехотя.
— Любопытная особа… Родилась в колонии… надеюсь, вас не шокирует это слово?.. Там жила, там вышла замуж… Настоящая африканка. Затем смерть мужа в прошлом году и приезд во Францию.
— В Нуармутье?
Виаль улыбнулся.
— Понимаю, что вы имеете в виду. Скорее ей пристало бы жить в Париже. Женщина высокой культуры. А как рисует! Но не имеет средств к существованию. Все, чем она владеет, — это домик, унаследованный от мужа. Так что пришлось покориться судьбе.
— Однако! Нуармутье после Браззавиля!
— У нее не было выбора, — сухо сказал Виаль. — Впрочем, ей там неплохо. Место великолепное, увидите… Дом окружен сосновым бором.
— Шезский лес.
— Да, по-видимому. Из мастерской Мириам открывается вид на море, берег.
Имя «Мириам» он произнес по привычке. Для него она была Мириам. Впрочем, это еще ни о чем не говорило.
— Так что же гепард? — напомнил я.
— Так вот, гепард заболел. Этого зверя я ей подарил, когда она уезжала. Мне хотелось, чтобы ее связывало с Африкой что-то живое. Может, мне и не следовало этого делать. Теперь Ньете хворает. Что с ней, не знаю. Это самка, а самки не так выносливы, как самцы, и острее на все реагируют. У меня впечатление, что она никак не может акклиматизироваться. Правда, это мое личное мнение. Как ее лечить, мадам Элле не знает. Мне хотелось, чтобы туда съездили вы… Понимаете, для меня этот гепард не просто зверь.
Да, я начинал понимать. Виаль поднялся.
— Вы поедете?
— Завтра утром.
— Благодарю вас.
Похоже, у него отлегло от сердца, но он сделал над собой усилие, чтобы попрощаться радушно.
— Я остановился в Сабль д’Олоне, в гостинице «Дю Рамбле», и уезжаю через десять дней. По приезде расскажете мне, что и как… — Он тотчас одернул себя: — Сообщите, можно ли что-либо предпринять… Разумеется, все расходы я беру на себя.
Когда он направился к двери, к нему уже вернулся апломб большого босса.
— Работенка, прямо скажем, не приведи Господь. Но Ньете — очень ласковый зверь. Я уверен, что у вас пройдет гладко.
Он поискал, что бы такое любезное сказать напоследок, но не нашелся, и пожал мне руку со словами:
— До скорого… Гостиница «Дю Рамбле».
Машина бесшумно тронулась, и я закрыл калитку. Гепард!.. Конечно же что-то вроде ягуара. И хотя страха я не испытывал, но уже жалел о своем обещании Виалю.
— Можно накрывать! — крикнул я Элиан, поднимаясь к себе в кабинет.
Пролистав несколько книг, я вскоре нашел небольшую статью.
«Гепард — хищник, крупная кошка. Гепарда также называют леопардом-охотником и леопардом с гривой; обитает в Южной Азии и Африке. Внешне похож на огромную кошку, но приручается, как собака. Шкура желтовато-рыжего цвета, покрыта черными круглыми пятнами. Достигает в длину одного метра. Обладает кошачьей гибкостью и мощными челюстями, но лишен острых когтей и свирепого нрава; шерсть завивается, как у собаки. На диалекте его называют также шета».
Я поднял глаза. В ночной тьме горели огни острова. Виаль мне определенно не понравился. Я уточнил час отлива — шесть с четвертью. Утро испорчено. Я был не в духе, усаживаясь рядом с Элиан. Но ее любопытства мне не следовало опасаться: Элиан никогда меня ни о чем не расспрашивала.
Я уже писал, что не намереваюсь рассказывать вам о нашей жизни. Но, однако, кое-что необходимо уточнить, иначе вы мне не поверите. Я чувствую, что любая подробность обретет смысл. Так, мне следовало бы, вероятно, описать наш дом. При выезде из Бовуара начинается дорога на Гуа. Она скользит между соляными разработками, выписывая странные виражи, подобно горной тропе, проложенной по плоской, как ладонь, равнине. То тут, то там подпрыгиваешь на ухабах, фермы попадаются не часто, дома, беленные известью, двери гаражей и сараев украшены большими белыми крестами. В Бретани на перекрестках ставят распятия. Здесь на воротах рисуют кресты. Почему я не поселился в Бовуаре, большом и шумном городе? Наверное, очаровала грусть, которой пронизан этот голый деревенский пейзаж. И нашлись доводы, чтобы убедить Элиан. Участок Сен-Илер можно было купить за бесценок. Дом хорошо расположен — чуть в стороне от дороги, кроме того, многочисленные пристройки, где я собирался со временем устроить псарню; а еще я планировал заняться садом, наглухо закрыть колодец, заново оштукатурить фасад… Элиан слушала меня со снисходительной улыбкой женщины, которую не проведешь.
— Ну что же, будь по-твоему, — сказала она.
Да, мне хотелось приобрести этот дом: просторный, светлый, удобный. С противоположной от фасада стороны — вторая дверь, позволявшая уходить, никого не беспокоя, и входить, не занося грязи. В моем распоряжении находился целый флигель; из одного окна кабинета на втором этаже открывался вид на бескрайнее море, а из другого — конца и края не видно лугам. Море — желтое и зеленое, земля — зеленая и желтая. Сам же я где-то между небом и землей, как впередсмотрящий на корабле. От такой шири охватывало какое-то пьянящее и немного болезненное чувство. Попробуй я выразить свои ощущения — Элиан меня бы не поняла. Да я и сам не мог толком в них разобраться. Что мне определенно нравилось, так это первозданность медленно поднимающейся из глубины моря суши. Я как бы соучаствовал в формировании земной тверди. Я чувствовал себя человеком, стоящим у истока времен, когда по утрам, бродя по полям под моросящим дождем, приносимым ветром с запада, замечал в тумане у дороги неподвижных лошадей, вытянувших шеи к совсем близкому отсюда морю. Потом животные шли ко мне через пастбище, я приветствовал их, разговаривал с ними. Все мы — земля, дождь, животные и я — первобытная глина, из которой жизнь задумчиво лепила свои формы. Элиан мило посмеялась бы надо мной, если бы я решился открыть ей душу. Она не глупа. Но, уроженка Эльзаса, она чувствовала себя здесь на чужбине. Да и от моей профессии она не в восторге. Послушать ее, мне следовало бы поселиться в Страсбурге, лечить за хорошую плату кошечек и собачек. Несостоявшийся врач, неудачник. Ну нет. Только не это. И вот однажды я прочел в газете, что в Бовуаре требуется ветеринар, и сразу решился… Дом тоже был куплен как-то с налету. Элиан смирилась. Я совсем неплохо зарабатывал и затеял целую программу усовершенствований: паровое отопление, современно оборудованная кухня, телевизор… Элиан могла чувствовать себя почти как в Страсбурге. Почти как… На самом же деле она ощущала себя здесь изгнанницей. Я тщетно уговаривал ее съездить развеяться.
— Но куда? — отвечала она.
— Не хочу, чтобы ты скучала.
— А я и не скучаю.
Она выращивала цветы, шила, вышивала, читала или, чтобы сделать мне приятное, ездила кататься на велосипеде.
Пока у нас еще не было телефона — его обещали поставить не один раз, но все мои ходатайства оставались без ответа. Два раза в неделю я привозил из Бовуара продукты: мясо, бакалейные товары, овощи. Если Элиан уставала, ей помогала по хозяйству пожилая женщина из какой-то развалюхи напротив. Женщине было семьдесят лет, и все ее звали Матушка Капитан. А может, то была ее фамилия. Друзьями мы не обзавелись. Я очень редко бывал дома. Разумеется, я знал всех в округе и мог перекинуться словечком то с одним, то с другим. При моей профессии нужно иметь хорошо подвешенный язык. Но я так ни с кем и не сдружился. И это не просто объяснить. Скрытным меня отнюдь не назовешь. Напротив, я скорее общителен. Но разговоры, даже самые дружеские, меня быстро утомляют. Они поверхностны и не затрагивают сути вещей. Здесь же час за часом, сменяя одно время года другим, всему, что надо знать, учит природа. Ветер и свет, земля и небо ведут бесконечный диалог. Как говорит Матушка Капитан — «мой единственный собеседник — это дождь». В этом мы с ней схожи. Я слушаю течение жизни. Поэтому на моем лице написана тревога, которая и вводит людей в заблуждение.
— Ну как, что-то не клеится сегодня утром, мсье Рошель?
— Да что вы, все в порядке.
Я почти слышу, как они шепчут за спиной: «Он слишком много работает… долго не протянет… не такое уж у него крепкое здоровье!..» Я все это знаю и знаю, что они ошибаются. По крайней мере, я думал, что они ошибаются. А теперь я сам задаю себе вопрос: может, надо быть таким же, как они, — исполненным здравого смысла, который мешает им видеть дальше собственного носа?
Но вернусь к Элиан. С обоюдного молчаливого согласия мы никогда не говорили о моей работе. Элиан же никогда не жаловалась. Когда я возвращался, валясь с ног от усталости, то переодевался и шел в другое крыло, где меня ждала Элиан. Я ее целовал. Она нежно гладила меня по щеке, желая показать, что она со мной, что остается моей союзницей, разделяет мои трудности, и затем вела меня в столовую. Стол всегда украшали цветы, меню состояло из аппетитных блюд. Почти никогда не бывало рыбы — Элиан не умела ее готовить. Мясные блюда, приготовленные каждый раз по-новому, по рецептам ее излюбленной кухни, приводили меня в состояние сытого оцепенения. Меня клонило в сон, а она смотрела телевизор.
Мне хотелось поговорить, но как Элиан не знала, куда поехать развеяться, так я не знал, что сказать. Просто я ощущал, что мне хорошо, она догадывалась об этом, и наше молчание было глубоким, умиротворенным, несколько меланхоличным. Может, в счастье должна заключаться толика сожаления о чем-то неведомом. Я пытаюсь изложить эти впечатления на бумаге. Теперь, когда все кончено, каждая деталь мне кажется важной и надрывает душу. Я вижу, как мы отправляемся спать. Комната меблирована с большим вкусом. Ее обставлял художник по интерьерам из Нанта.
Вначале она казалась мне слишком уж красивой, чересчур смахивала на рекламный проспект. Но мало-помалу мы вжились в нее — так привыкаешь к новой одежде, когда ее поносишь. Пока я заводил будильник, Элиан причесывалась на ночь. Временами я спохватывался и застывал на месте. Что со мной происходит? Мне тридцать лет, а я веду размеренную жизнь старика. Нет, вернее, солдата. Я скорее дисциплинирован, чем опутан привычками. А Элиан?.. Ну зачем бы я стал мучить ее абсурдными вопросами? Я гасил свет. Мы никогда не закрывали ставен, разве только при сильном ветре, который гнал над лугами водяную пыль. Лежа в постели, я любил наблюдать звезды, отблески маяка; луч скользил с такой быстротой, что казался нереальным. А затем?.. Раз я взялся ничего не утаивать, то придется затронуть и этот, основной, момент… Любовь как физическая близость не занимала большого места в нашей жизни. То был просто ритуал, впрочем, приятный. Элиан приноровилась к нему, как и ко всему остальному. Она полагала, что удовольствие — составная комфорта. И пунктуально предлагала мне себя, но без восторга. Утолив желание, мы тут же засыпали после целомудренного поцелуя. Дни и ночи зеркально повторялись. Я много работал, мой сейф заполнялся купюрами, которые я ежемесячно относил в банк. Я не придавал большого значения деньгам, не питал честолюбивых надежд и жил только работой. Здесь тоже необходимо внести ясность. Я не был ученым, отнюдь. Наука была мне в тягость. Но я одарен удивительным «чувством руки». Трудно объяснить, что я имею в виду. Вы слышали рассказы об искателях подземных родников? Они чувствуют воду. Они ее чувствуют всеми нервами, замирая над ней, подобно стрелке компаса, указывающей на магнитный полюс. У меня же пальцы знахаря. Мои руки интуитивно определяют больной орган, и животное тотчас мне себя вверяет. Между ним и мной устанавливается контакт — иначе не скажешь. Конечно, этого не объяснишь, но истина не всегда бывает наглядной: она может даже показаться невероятной, и вы убедитесь в этом сами. Несомненно одно — через животных я соприкасался с тем, что составляло мою собственную природу, мою суть; выбирался из смутной мглы, в которой обычно бродила моя мысль, не находя выхода. Я сосредоточивался, мое внимание чрезвычайно обострялось, и я перевоплощался в собаку, лошадь или быка, своей плотью ощущая их плоть, разгадывая их через себя, вылечивая себя через них. Наверное, музыканты, истинные музыканты, испытывают нечто подобное, и это потрясающее состояние. Испытываешь радость, которую желаешь пережить снова и снова. Я с трудом понимаю мужчин, женщин из-за той словесной шелухи, в которую они себя облекают. Животные — это любовь и страдание, и ничего иного. Я был пастухом, стерегущим свое стадо. Разумным животным, заботящимся о неразумных.
Эти откровения шокируют, но я последний раз говорю на эту тему и больше не вернусь к моей жизни среди болот. Если я сделал такое длинное отступление, то только затем, чтобы вы лучше поняли чувства, взволновавшие меня в связи с приездом Виаля. Гепард! Признаюсь, я пришел в смятение, боялся, что меня постигнет неудача, а случись такое — прощай моя уверенность в себе, уверенность, что я вливаю в своих подопечных жизненную силу, благодаря которой начинали действовать лекарства. Слово «гепард» неприятно резануло мне слух. В нем таилось что-то опасное, ядовитое. Я наспех поужинал и, перед тем как улечься, записал в блокноте: «М.Э.» Я мог бы написать: «Мириам Элле». Почему просто инициалы? Предчувствие? Кто знает. Помнится, я проворчал: «Он мог бы уточнить адрес!» Затем посмотрел на небо. Погода была хорошая, и у меня оставалось добрых три часа — вполне достаточно, чтобы без особого риска съездить туда и обратно. Прошу меня извинить за очередные пояснения, но тот, кто не видел Гуа, не сумеет следовать за перипетиями моего рассказа. А я сомневаюсь, чтобы вам довелось бывать в этом уголке Вандеи, наводящем тоску зимой и малопривлекательном летом. Остров Нуармутье связан с материком шоссе длиной в четыре километра, но во время прилива его заливает так, что из воды торчат только придорожные столбы. Эта дорога не походит ни на какую другую: она вьется как тропа среди песков, местами это обычное шоссе, а местами — скверная колея, где всегда сыро и грязно. Ее называют Гуа. Ездить по ней можно только во время отлива, чуть более трех часов в сутки. Едва юго-западный ветер принимается гнать волны в узкий пролив Фроментин — будь осторожен. Море возвращается стремительно, а машины могут двигаться только на малом ходу, и неосторожный путешественник рискует застрять посредине брода. Тогда у него только один шанс на спасение: оставить машину и бежать к ближайшему убежищу. Их три. Это мачты с подобием клети наверху — платформа на высоте более шести метров, окруженная перилами. Они стоят как виселицы на коническом цоколе. Во время прилива вода в Гуа поднимается более чем на три метра. Я не признался Виалю, что Гуа внушает мне страх.
Хочешь не хочешь, мне приходилось ездить по этой дороге, поскольку на острове жили некоторые из моих клиентов, но делал я это всегда скрепя сердце. Несчастные случаи здесь происходили довольно часто, несмотря на то что щиты, установленные в начале и в конце шоссе, информировали о времени прилива.
В шесть утра я отправился в путь на своей малолитражке. Помимо неизменной сумки с инструментами я прихватил чемоданчик с набором медикаментов. Гуа в это время года пустынен. Нуармутье заявлял о себе только фиолетовой черточкой на горизонте. О присутствии моря можно было догадаться по холмикам ила и полету чаек. Я все еще слышу гудок затерявшегося где-то на пути к острову Пилье парохода, ищущего устье Луары. Утро выдалось не совсем обычное: несколько взбудораженный, но все же уверенный в себе, я испытывал радость от бодрящего воздуха и, проникшись торжественностью момента, пересекал пространство, двигаясь наугад среди выбоин. Свет маяков таял в отблесках зари. Я всячески старался объезжать промоины, чтобы не залить морской водой двигатель. Для меня механизм машины — нечто живое, требующее заботы. Когда славная колымага выбиралась на твердую почву, я как бы ослаблял поводья. Мне пришлось посторониться, чтобы пропустить машину с прицепом из Нанта: прицеп бросало из стороны в сторону. Мильсан, шофер, в знак приветствия помахал мне рукой. Затем дорога пошла вверх и потянулась по острову. От леса Годен до Нуармутье нет и пятнадцати километров, и я ехал не спеша. В Лагериньер еще все спали, и тут я сообразил, что к Мириам приеду слишком рано; поэтому, остановив машину в порту, решил выпить чашку кофе в бистро, где, склонив друг к другу головы, беседовали рыбаки. «Раз гепард похож на большую кошку, — подумал я, — значит, то, что свойственно кошке, свойственно и ему… А то, что этот зверь родился в Африке…» Но тут я вспомнил курс лекций нашего профессора биологии. Тот утверждал, что среда обитания оказывает сильное воздействие на людей и на животных.
«Среда обитания… вот ключ! — подытожил он. — Не забывайте этого, господа!»
Я глянул на часы и вышел, вновь озабоченный, немного не в себе, и поспешил дальше. Шезский лес — вот и все, что осталось от некогда обширного соснового бора, покрывавшего северную часть острова. В этом лесу на берегу бухты Бурнеф, укрытые от морских ветров, расположились красивейшие виллы. Какой же из десятка здешних особняков принадлежит Мириам Элле? Решить не просто. Я зашел в бакалею. Мадам Элле? На меня посмотрели с недоумением. Нет, о такой никто не слышал. В булочной — тоже неудача.
— Она рисует, говорите?.. А как она выглядит?
— Не знаю, никогда ее не видел.
Тогда я сообразил обратиться с вопросом к мяснику.
— А! Дамочка с пантерой! — воскликнул он. — Вилла «Мод»… Постойте, да вы вроде бы ветеринар из Бовуара?
— Да. Я самый.
— То-то я думаю… Я как-то видел вас у Мазо.
— Точно.
Я приглашал его к разговору, зная, что он словоохотливей Виаля.
— Что за бред — держать дома хищников. Это весьма неосторожно с ее стороны. К тому же требуется целое состояние, чтобы прокормить крупное животное, да еще такое прожорливое.
— Это гепард, — поправил я. — А не пантера.
— О! Для меня все едино. Как бы то ни было, я бы его пристрелил или отдал в зверинец… Но держать в доме! Она явно чокнутая, эта дама.
Я улыбнулся, а он притянул меня за лацканы меховой куртки и понизил голос, хотя в лавке, кроме нас, никого не было.
— Серьезно, — прошептал он, — эта женщина — чокнутая. Вы никогда не увидите ее днем. Она выходит только ночью. По-вашему, это нормально?
— Она художник. Будьте снисходительны. Она рисует.
— Рисует! Рисует! Ну и что из этого?.. Представляете, она выписывает мне чеки, вместо того, чтобы прийти и уплатить деньги. Что она себе вообразила, а? Мы все-таки не дикари… Подождите… я еще не сказал вам самого главного…
В магазин вошла пожилая женщина, и мясник от меня отступился.
— Заглядывайте! Пропустим по рюмочке.
— А как же найти виллу «Мод»?
— Дойдете до таможни, затем сверните налево, на большую аллею, ваша вилла последняя.
По дороге я старался нарисовать себе портрет Мириам. Впервые я пытался представить себе ее облик, лицо. Молодая, конечно, чуть эксцентричная, одна из тех девиц, которые летом гоняют на мотоциклах по бульвару на полной скорости. Она уже заранее мне не нравилась, и, кроме того, я был уверен, что она любовница Виаля. Впрочем, какое мне дело!
Я быстро нашел виллу «Мод». Это был двухэтажный особняк с резными деревянными украшениями, судя по архитектуре, построенный в начале века. Дом несколько обветшал. Все ставни были закрыты. Я толкнул калитку и вошел в сад. Точнее, не сад, а клочок песчано-каменистого участка, на котором росло несколько великолепных сосен. Я поднялся на трехступенчатое крылечко и поискал звонок. Звонка не оказалось, тогда я тихо постучал. Ни звука. Мириам и ее гепард спали. Я обошел виллу и сквозь сосны увидел море. С этой стороны дома по всему фасаду протянулся балкон. Очень широкий. На нем стояли шезлонг и рядом круглый столик; ветер легонько трепал листы забытой на столе книги. Я вернулся к крыльцу и позвал:
— Есть кто-нибудь?
В тот момент, когда я уже собирался сойти с крыльца, дверь распахнулась. На пороге стояла негритянка.
На вид около пятидесяти, небольшого роста, одутловатое лицо, как у моськи, с влажными и кроткими глазами. Нет! Это невозможно!.. Я утратил дар речи. Наконец я пробормотал:
— Извините… Меня направил сюда доктор Виаль.
— Входите. Я предупрежу мадам.
Разумеется, мне следовало сообразить, что у Мириам есть служанка. Но, уже войдя в гостиную, я все не мог оправиться от потрясения и только тогда понял, насколько этот визит волновал меня, нарушал привычный уклад моей жизни. Со вчерашнего дня, сознавал я это или нет, он был в центре моих забот. И не только из-за гепарда… Пусть смутно, мимолетно, но я уже ощущал угрозу, нависшую над моим житьем-бытьем. Возможно, сейчас я склонен все преувеличивать. Это неизбежно! Я… как бы это сказать… опасался и именно поэтому подозрительно оглядел комнату. В ней не было ничего примечательного: старомодная гостиная, сырая, темная, неприбранная. У стены стояло пианино, на нем — фотография бородатого мужчины во весь рост в форме артиллериста. На столе три свернувшихся листика мимозы. Под ногами скрипел пол, и я из стеснения боялся двинуться с места. Сверху до меня доносились голоса. Я наклонился и подобрал под стулом клок рыжих волос — тут прошлась Ньете. Шерсть была длинной, жесткой, белой у основания, такая обычно растет на ляжке. Я глянул на часы — десять минут девятого. Они там наверху не догадывались, что я торопился. В этот момент лестница заскрипела, и я уже знал, что это она. Но, увидев ее, я вновь испытал потрясение. Передо мной стояла высокая худая женщина в домашнем халате сливового цвета. Меня удивило ее холодное благородство. Не имея на то оснований, я ожидал увидеть фривольное и легкомысленное существо, а передо мной предстала настоящая дама. Может быть, я преувеличиваю и, — вероятно, это звучит наивно, но только так я могу передать свое первое впечатление. Застенчивый по природе, оторопев, я казался себе еще более неуклюжим, неотесанным, чем был на самом деле. Я поздоровался, слегка кивнув головой.
— Рошель, — представился я. — Ветеринар из Бовуара. Меня направил доктор Виаль…
Она улыбнулась и стала иной Мириам — простой, приветливой, совсем девчонкой. Ей безусловно было уже около сорока, но когда она вот так улыбалась, то превращалась в давнюю добрую подругу. Без каких- либо церемоний она протянула мне руку. Ее серые глаза лучились сердечностью, интересом, пониманием.
— И вы отправились в такую даль! — сказала она. — Филипп — чудак. Жаль, что он напрасно вас потревожил. У Ньете ностальгия. Но это пройдет…
По тому, как дрогнул ее голос, я сразу же почувствовал, что у нее тот же неизлечимый недуг.
— Пойдемте, — предложила она. — Я вам ее покажу, коль скоро вы здесь… извините… Повсюду такой беспорядок…
Я поднялся вслед за ней по лестнице. Она поднималась легко, полуобернув ко мне голову.
— Мне не хотелось бы, чтобы вы ее трогали, она не в духе. Я сама с ней сегодня осторожна.
— Мне не привыкать, — ляпнул я.
Я чувствовал себя все более стесненно, неловко, и я ненавидел Виаля… Филиппа… Человека, которого она называла Филипп… Мне хочется отметить теперь одну деталь: он не был красивым, скорее необычным. Впервые, кажется, во мне пробудилась ревность, детская, мальчишеская. Я сразу это ощутил, ни на секунду не усомнившись в природе этого чувства; разгоряченный, я вошел в комнату. Зверь спал в глубине разобранной постели, вытянувшись на боку. Когда он увидел меня, то не пошевелился, но в глазах под полуприкрытыми веками вспыхнул огонь.
— Тихонько, — шепнула Мириам.
Она села на край кровати. Распластавшись, гепард подполз к своей хозяйке, прижав уши, посматривая на меня краешком глаза. Мириам погладила гладкую голову с тремя коричневыми полосками между ушами.
— Хорошая моя девочка, красавица, — шептала Мириам.
Я видел только животное, все остальное перестало для меня существовать. Прелюбопытная эта перемена, столь внезапная, что мне никогда не удавалось уловить этот момент. Только потом, анализируя свои ощущения на холодную голову, я начинаю понимать, когда происходит превращение. Рошеля больше нет, есть первобытное существо, привыкшее навязывать свою волю. В обычной же жизни меня обуревают сомнения, и я не знаю, как поступить: так или иначе. Я решительно подошел и склонился над Ньете, которая слегка запрокинула голову, готовая выбросить лапу.
— Подвиньтесь, — велел я Мириам.
— Она может укусить, — ответила та встревоженно.
— Уйдите!
Теперь я чувствовал гепарда так, как если бы он вышел из моего чрева. Мы не отрывали глаз друг от друга. Я угадывал по его шкуре, по которой пробегала мелкая дрожь, что в нем заговорил страх. Ребра ходили ходуном. Зрачки позеленели, потом пожелтели, в них мелькали чуть заметные фосфоресцирующие блики, в которых отражался поочередно гнев, страх, сомнение, удивление и снова гнев. Я вдыхал запах зверя и знал, что он болен, потому что от него не пахло землей, теплым сеном, а пахло раненой плотью, гноящейся язвой. Я поднял руку и раскрыл пальцы — и гепард замер. Но у него задрожали губы и обнажился зуб, острый, как коготь. У меня за спиной по паркету заскользили шаги… Пришла негритянка… Я почувствовал, что обеих женщин охватил страх, и попросил их удалиться в глубь комнаты. Между ними и гепардом была какая-то физическая связь, их испуг передавался животному и только еще больше беспокоил его. Когда они исчезли из поля зрения, связь оборвалась. Теперь зверь зависел только от меня, и я чувствовал, что он успокаивается.
— Ньете, — сказал я.
Зверь вздрогнул. Мужской голос, незнакомый, встревожил его, однако он не был ему неприятен.
— Ньете… девочка.
Мускулы обмякли, длинный хвост, бьющий по простыням, вытянулся вдоль живота, только кончик торчал вверх и подрагивал. Я шевелил пальцами и издавал чуть слышные гортанные звуки. Тогда Ньете улеглась на бок, и где-то в глубине послышалось урчание. Я выждал еще немного, зная молниеносную реакцию представителей семейства кошачьих, затем очень медленно опустил руку. Ньете чувствовала ее приближение и испытывала необыкновенное наслаждение, отчего у нее приоткрылась пасть. Она слегка приподняла и опустила задние лапы, как бы подставляя бок, покрытый черными пятнами, как у питона.
— Девочка…
Мои пальцы чуть коснулись ее загривка, по телу пробежала судорога удовольствия. Ньете лежала с закрытыми глазами, вытянув кончик языка между зубами. Она была моей… Я принялся ее мять, начиная с крестца и переходя к холке. Она напрягла все четыре лапы и счастливо выдохнула. Когда я говорил с ней, ее веки, окруженные рыжей уходящей к вискам, полоской, как бы подрисованной карандашом, поднимались с трудом, отяжелев от истомы; медленно скользил краешек золотистого, как ликер, зрачка. Я ощупывал под тяжелой ляжкой влажную жирную плоть живота, столь нежную у пупырышков едва выступающих сосцов. Потом кулаком я два или три раза легонько похлопал по голове и поднялся. Ньете разочарованно открыла глаза, зевнула, лизнула себе нос. Я почесал еще раз ей за ухом.
— Так, понятно, — сказал я. — Ничего серьезного.
Мириам и служанка еще не отошли от потрясения.
— Как только вам удалось… — начала Мириам, — ее не так-то легко… Ронга, приготовь кофе. Я полагаю, мсье Рошель согласится выпить чашечку.
Признаюсь, я гордился собой. Я снял, как ни в чем не бывало, куртку, уверенный, что могу такое позволить. Я ощущал, как это ни странно, себя хозяином и совсем не удивился, когда Мириам мне предложила сигарету. Более того, я никогда не курил, но тем утром делал это с удовольствием.
— Как вы ее кормите? — спросил я. — Мясо три раза в день?
— Да, так рекомендовал Филипп.
— Доктор Виаль, возможно, хороший врач. Но он ничего не смыслит в животных.
И мы рассмеялись уже как два заговорщика. Мне хочется вам рассказать о чувстве еще столь смутном, но, однако, уже очень сильном. Подобно Ньете, воспринявшей меня в зверином любовном порыве, Мириам мне уже покорилась. Она забыла, что едва одета, не причесана, не накрашена. Мы по-свойски стали беседовать в комнате, где были разбросаны женские вещи, чувствуя себя непринужденно, как если бы прожили вместе долгие годы. Я ощутил, что такое интимная обстановка. Зверь, женщина и я — мы купались в одних лучах, мы касались друг друга взглядами, и все это сотворили мои руки, руки, чувствующие и понимающие любовь. Внизу на кухне урчала кофемолка. Мне хотелось остаться еще, сохранить нежность, от которой замирало сердце. Я, как во сне, слышал собственный голос:
— Ей нужны овощи, их следует измельчить и добавить мясной сок… короче говоря, чтобы получилась кашица. Вы слышите?
— Да, но мне кажется забавным: Ньете — и вдруг суп!
Она прыснула, закрывшись своими длинными обнаженными руками, обручального кольца на пальце не было.
— Слышишь, Ньете? — продолжила она. — Ты будешь умницей? Будешь слушаться меня так же, как мсье? Ведь вы навестите нас еще, правда?
От уголков глаз Мириам расходились тонкие морщинки, и, так как ее волосы были тронуты сединой, лицо, едва она переставала улыбаться, обретало печальное выражение.
— Само собой, навещу.
— Там, — сказала Мириам, — я бы ее вылечила сразу. У туземцев необыкновенно эффективные лекарства… Ну да, уверяю вас.
— У крестьян на болотах — тоже. И все-таки животные умирают.
— Вы настроены скептически?
— Поживем — увидим. Пока же удовольствуемся традиционным методом. Все, что нужно, у меня в машине.
В самых обычных словах неизменно таились шутливость, доброжелательность.
— Кофе готов! — крикнула Ронга.
— Пойдемте вниз, — предложила Мириам.
— А вы знаете, — произнес я, — я совершенно растерялся, когда пришел. Ведь доктор Виаль даже не обмолвился о вашей служанке. Так вот, когда она открыла дверь…
— Вы подумали, что это я!
Она рассмеялась и достала платок, чтобы промокнуть глаза.
— Это забавно, Бог мой, это ужасно забавно… Заметьте, что я настоящая африканка. Я родилась в Магумбе и бегло говорю на камерунских диалектах.
Мы подошла к двери. Она задержала меня, взяв за руку.
— Ронга — дочь вождя, — шепнула она. — Не следует заблуждаться на ее счет. Из нас двоих более черная я. Вы никогда не бывали в Африке?
— Никогда.
— Жаль! Только там и дышишь свободно!
Мы спустились вниз, и Мириам мне предложила пройти в гостиную, как она ее называла. Это была огромная комната, где царствовал поначалу шокировавший меня беспорядок. Повсюду полотна: на стульях, столах, вдоль стен. По всему полу — пятна, валялись палитры, тоже выпачканные краской. Между окнами стоял мольберт. На нем восхитительный набросок — поясной портрет негритянки со смело обнаженной грудью, откровенно чувственным лицом, лоснящимся в лучах солнца.
— Это Ронга, — пояснила Мириам. — Она мне позирует. Естественно, я не стремлюсь к сходству, но когда рисую, всегда предаюсь воспоминаниям… И переношусь туда.
Она прикрыла глаза, и ее узкая голова на долю секунды стала похожа на голову дикой кошки. Я не уставал за ней наблюдать.
— Садитесь, — предложила она.
Затем, обнаружив, что все стулья завалены ее работами, смела их тыльной стороной руки, освободила стол и позвала Ронгу.
— Я совсем не разбираюсь в живописи, — сказал я, — но мне кажется, что у вас действительно талант.
Я принялся перебирать картины, Мириам же не спускала с меня глаз, держа чашку в руке, и слегка дула на слишком горячий кофе. На полотнах мелькали экзотические деревья, цветы, которые росли в том краю, океан, такой, каким его можно увидеть только там. Краски были яркими, сочными, преобладала охра всех тонов.
— Нравится?
Я склонил голову, не зная, по правде, что ответить. Я слишком привык к изменчивым оттенкам здешнего пейзажа из грязи и травы. Но сила, которой веяло от этих полотен, пробуждала во мне потребность в солнце и тепле.
— Могу я осмелиться… — сказал я.
— Что ж, дерзайте!
— …попросить вас подарить мне одну.
— Выбирайте… то, что вам понравится.
Я не узнавал себя, и у меня сложилось впечатление, что она ответила слишком быстро, с радостной поспешностью. Пойманный на слове, я все же не решался. Я остановил свой выбор на картине в простой рамке темного цвета.
— Вот эту.
Представьте себе холм, который вертикально, как пирожное, разрезали. Наверху, на самом краю, растут несколько деревьев ярко-зеленого цвета, затем темно-коричневая полоска земли, а под ней красноватая скала. В самом низу поржавевшие рельсы, опрокинутые вагонетки, какой-то железный лом. Карьер. Рисунок, выполненный на скорую руку, был пронизан первобытной суровостью, от которой-то и веяло вдохновением. Я поднял картину на вытянутой руке и обернулся. Ронга удалялась почти на цыпочках. Что касается Мириам, то она поставила чашку и нервно потирала руки; теперь улыбка сошла с ее губ.
— Нет, — прошептала она. — Только не эту.
Кровь прилила к лицу; униженный, я чуть не предложил ей заплатить. Мириам очень мягко взяла у меня из рук картину, поставила на пол лицом к стене.
— Мне следовало ее уничтожить, — пояснила она. — Она навевает плохие воспоминания… Смотрите… Эта получше… Французский период — что надо, по-моему.
Это был ее автопортрет, где она сидела в шезлонге, уронив на колени книгу. Через невидимую листву медными каплями шел солнечный дождь. Я был удручен, — картина не вызывала отклика в моей душе. Тем не менее я поблагодарил Мириам и, чтобы скрыть свое смущение, напомнил ей, что тороплюсь, что меня ждет нелегкий день, допил кофе. Мы перекинулись парой слов о трудностях моей профессии, она проводила меня до машины, и я дал ей лекарства для Ньете. Она беззаботно сунула их в карман халатика. Мне пришлось ей напомнить, что не следует легкомысленно относиться к недугу гепарда.
— А вы для чего? — спросила она.
— Да, но меня ждут и другие пациенты.
Мы пожали друг другу руки, и я отправился в путь. Гуа! У меня и в мыслях не было о нем забывать, и я ехал как мог быстро, счет шел уже на минуты. Если придется остаться на острове, мои клиенты станут звонить домой — вот уже пару недель, как поставили телефон, — что встревожит донельзя Элиан. По мере того как я удалялся от Мириам, я возвращался, в некотором роде, в свою шкуру. Не стану утверждать, что чересчур себя осуждал, но и не привык особенно щадить, что свойственно, полагаю, всем стеснительным людям. Упрекнуть мне себя было не в чем, по крайней мере, пока. Но я был не в силах отрицать притягательность этой женщины, во всяком случае, так она действовала на меня. Мириам пробудила во мне другого, неведомого мне человека. И этот незнакомец мне не нравился. Я бросил взгляд на портрет Мириам, лежащий на сиденье. Что мне с ним делать? Мириам в моем доме? Нет, это невозможно.
Я добрался до Гуа. Взгляд на часы… Начинался прилив, но ветра не было. У меня еще добрых четверть часа. Я выехал на дорогу и был очень рад, что еду домой. Там мой берег и мой дом. В радужном пространстве как бы повисли бледные очертания ферм, темные точки пасущихся коров. Тогда, на полдороге, на этой узкой полоске земли, о которую уже с обеих сторон бились волны, я остановился и вышел из машины; Меня поглотила тишина, тишина безбрежного пространства, разносимого ветрами. Я схватил картину, приблизился к первым, еще бесшумно набегающим волнам, скользившим по песку, и изо всех сил забросил ее подальше. Она полетела, как палитра, ребром вошла в воду, выскочила обратно и поплыла, безвозвратно утерянная. Это было странное зрелище. Я знал, что имею право, свои причины так поступить, и продолжил путь, не оборачиваясь. Вода уже подступила к дороге, когда я выехал на подъем, ведущий к берегу, но у меня не было страха. Напротив, хорошо, что море смыкалось за мной, стирая мои следы. Я не ездил в Шезский лес. И не вернусь туда. Я нелепо выглядел, запутавшись в прописных истинах, но меня, однако, это даже забавляло. У меня вновь чиста совесть, и снова — возможно, это вызовет улыбку — воцарился покой в моей душе, уподобившейся водной глади прудов на болотах, в которых отражается небо. Я что-то насвистывал, пересекая сад. Подбежал Том, крупный спаниель бретонской породы с глазами ребенка, обожающего тебя всем сердцем и ужасно боящегося потерять, когда за тобой закрывается калитка. Он бросился на меня, охрипнув от счастья, но тотчас отступил, сгорбился, присел на задние лапы и поджал хвост.
— Ну, дурень, что с тобой?
Но он попятился, испуганно зарычав. Я вдруг понял. Гепард! Я прикоснулся к гепарду, от меня исходил его запах. Напрасно я туда ездил. Рассердившись, я прогнал Тома, он, заскулив, убежал, а я устремился в свой кабинет. Не долго думая, сменил одежду, протер руки спиртом; нужно было изгнать этот запах, не место ему здесь, так же как не место здесь портрету Мириам. Том оказался невольным свидетелем, и я чувствовал себя перед ним виноватым. Он не признал меня. Провонявши спиртом, я открыл окно. По мере того как светало, остров на горизонте обретал очертания и, казалось, приближался.
В тот день мне не удалось полностью уйти в работу. Чем рассеяннее я становился, тем меньше было толку, а уж этого я не мог себе простить. Во мне зрели пока еще очень смутные решения. Нет, это не намек на подсознание и на все, с ним связанное. Я много размышлял над этим феноменом. Он слишком сложен, и медицина пока не в силах его объяснить. Например, днем в какой-то момент у меня внезапно возникла потребность поговорить с Виалем. Желание оказалось столь сильным, что я чуть все не бросил и не отправился в Сабль. К шести часам, изнемогая, я позвонил Элиан, чтобы предупредить, что вернусь поздно. Мне оставалось посетить одну ферму, и я перенес эту повинность на следующий день. Из своей машины я выжал на дороге максимум. Но с этого момента излагаю только факты, в комментариях они не нуждаются.
Виаль пил виски в баре гостиницы. На нем были фланелевые брюки, пуловер, и этого оказалось достаточно, чтобы я почувствовал себя с ним на равных. Он не удивился, увидев меня, и заказал еще виски, невзирая на мой протест.
— Ну, видели зверя? Как он?
— Ничего страшного. Печень пошаливает, и, возможно, нервы чуть сдали.
Виаль сидел, положив ногу на стул и заложив руки за голову.
— Как у избалованной женщины, — сказал он. — Да, у нее во всем проглядывает женское начало. Она все понимает. Уверен, почувствовала бы она настоящий домашний уют, больше бы не хворала. Но у Мириам все преходяще. В каждом углу стоят раскрытые дорожные чемоданы, кофры. Там было то же самое. Однако видели бы вы этот дом!.. Маленький дворец! Ее муж руководил крупным предприятием по проведению общественных работ, так-то…
Виаль достаточно выпил, и я на него свалился в тот момент, когда он был склонен к откровенности. Может, ради этого я и приехал!
— Он был богат? — спросил я.
Вопрос его позабавил. Он мрачновато, не без иронии глянул на меня.
— Знаете ли, богатый там — это не то же самое, что здесь. Деньги уходят и приходят… Лишь в своем движении они доставляли ему удовольствие, давали власть… Элле зарабатывал, сколько хотел, а умер, не оставив после себя ни гроша.
— Не хотите ли вы сказать, что Мириам его разорила?
— Вы неотразимы, — пробурчал Виаль.
— То есть?
— Вот именно. Она разорила его. Но не в том смысле, в каком это понимаете вы. Она разорила, разрушила его тут.
Он поднес к виску указательный палец, нацеленный, как ствол пистолета.
— В общем, у Элле не все ладилось.
— Почему? — спросил я.
— Вы видели Мириам, не так ли?.. Дорогой мой, в колонии все мы были далеко не ханжами, уверяю вас. Но Мириам удалось нас удивить… вызвать наше негодование, если хотите. Я говорю «наше»… ну, по крайней мере, некоторых из нас.
— Своим поведением?
Вновь быстрый насмешливо-жесткий взгляд.
— Я бы сказал, своим отношением, — поправил он. — Очевидно, что у нее были похождения. Были такие, что закончились плохо, с точки зрения общепринятой морали… морали тех людей, которые ссорятся и разводятся. Но все это не имело значения. Мириам не следовало переступать границы.
— Какие границы?
Виаль посмотрел на свет рюмку виски.
— Не знаю, можете ли вы себе четко представить. Сейчас пишут столько несуразного об отношениях между черными и белыми!.. Короче говоря, африканцы перенимают наши манеры, привычки, наш образ мыслей… Мириам захотела пойти обратным путем. Есть бедолаги белые, вступившие на этот путь… Но чтобы женщина ее толка, с ее дарованием стремилась… Вот в чем загвоздка.
— Почему ей пришлось уехать?
— Из-за смерти мужа или скорее вследствие обстоятельств, сопровождавших эту смерть. Да, с Элле произошел несчастный случай. Он упал в заброшенный карьер. Любопытно, не так ли?.. Он никогда не ходил этой дорогой, и все же в тот вечер…
— Он покончил с собой?
— Что касается меня, то я в этом не сомневаюсь. А вот другие…
Его недомолвки выводили меня из себя.
— Что же подумали другие?
— Этого они и сами не знают! Одно несомненно: Элле играл в клубе до восьми, выиграл, казался более спокойным, чем обычно, и совершенно не походил на человека, решившего свести счеты с жизнью… С другой стороны, все знали о серьезных размолвках в семье Элле.
— Подозрения пали на Мириам?
— Да, но иного плана, чем вы думаете. В ту минуту, когда ее муж упал в карьер, Мириам находилась дома… И, однако, ее заподозрили, так как за несколько недель до того Мириам писала этот самый карьер.
— Но какая здесь связь?
— Для вас — никакой. Для меня — тоже. Но там еще период средневековья. Средневековья технического, но все же средневековья. Многие белые с недоверием относятся к африканцам как раз потому, что чувствуют — африканцы обладают особой властью.
— Глупо.
— И да, и нет. Для этого надо пожить в Африке.
— А вы?
— Ну, я! Я оставался наблюдателем. Меня интересуют не верования, а люди. Мириам — притягательная личность.
— Вы… хорошо ее знаете?
Виаль глянул на меня поверх рюмки, и я поспешил взяться за свою.
— Да, достаточно хорошо. Я был их общим другом, и я же посоветовал Мириам уехать. Поймите правильно, я хотел провести эксперимент. Я же уговорил Ронгу сопровождать ее. Вначале Ронга отказалась. Она была очень привязана к господину Элле.
— Она полагала, что ее хозяйка виновна?
— Безусловно. Но в каком смысле виновна — в нравственном или в использовании черной магии, — этого я сказать не могу.
— И это не помешало ей…
— Ронга знает, что нужна Мириам. И потом, Мириам — женщина, которой прощается все. Увидите сами!
— Догадываюсь.
— О! Не сомневайтесь! Вот, возьмите. — Он вынул из бумажника визитную карточку и протянул мне. — Будьте так любезны, время от времени черкните пару строк. Заботясь о Ньете, понаблюдайте, как идут дела. Я прошу вас об этой услуге, как коллега коллегу… Не забывайте, я провожу опыт… Сейчас объясню, не пугайтесь… и пока я здесь, я подпишу вам чек.
Я отказался наотрез, он настаивал. Я встал.
— Ладно, — сказал он. — Спасибо.
Тепло пожал мне руку и вышел вместе со мной.
— В следующий вторник я улетаю. Рад был с вами встретиться, Рошель.
Все. Я вернулся в Бовуар в полнейшем смятении; в моей голове роилось множество вопросов, которые я забыл задать Виалю. За столом я не проронил ни слова.
— Ты не заболел?
— Да нет. С чего ты взяла?
Через два дня Мириам стала моей любовницей.
Перехожу к началу нашей связи. Я плохо помню этот период. Я очутился на вершине блаженства. Но было ли это подлинное счастье? По правде говоря, не знаю. Скорее это было огромное, бьющее через край возбуждение, весна с ее половодьем, еще более неукротимым оттого, что его нужно было сдерживать, подавлять, скрывать цветы и ароматы его буйного ликования. Клянусь честью — если я смею еще говорить о чести, — что даже в минуты полного самозабвения не переставал любить Элиан. Я не силен в психологии. Однако, наблюдая, как распадаются супружеские пары, я не думал, что мужчина может любить одновременно двух женщин так искренне, более того, оставаясь одинаково верным. Вот почему я внезапно погрузился в хаос, причинявший мне боль. Я уже рассказывал о немалой роли Гуа в моих любовных похождениях. Без него, полагаю, я не сумел бы вести двойную жизнь, быть одновременно осторожным и страстным, мучимым угрызениями совести и желаниями, готовым покончить с собой на каждом повороте судьбы. Гуа был соблазном, искушением и смерти и счастья одновременно. Я спешил снова увидеть Мириам, неотступно следуя за морем, уходящим от берега, иногда даже ехал по воде, а затем мне приходилось ждать, заглушив мотор. Стайки рыбок переплывали дорогу, я продвигался дальше. Извивающиеся водоросли цеплялись за камень, курясь в утренней свежести воздуха, с них стекала вода. Я давил шарики фукуса[97] и заблудившихся крабов.
Было ощущение, что плывешь по морю, один в целом свете со своей любовью. И вот я достигал границы. Я, как и Мириам, переступал некую границу: она пролегала посредине Гуа, между двумя мачтами, светившимися белыми огнями, секретное место, ничем не обозначенное. По сути, я переступал границу в своем сердце. Я переставал быть Рошелем и становился тем, кого любила Мириам. Я наращивал скорость. Из-под колес веером разлетались брызги. Напрягая внимание, я старался не сойти с дорожного полотна, так как здесь был довольно крутой поворот. Всегда терпеливый и спокойный, я клял бы море на чем свет стоит, если бы отлив запоздал и не приоткрыл всю в выбоинах, скользкую, темную дорогу к острову, к моей радости, столь хрупкой, которой угрожали и тучи, и ветер, и приливы, и отливы. Любой ценой, но обратно я должен был успеть до прилива. Если бы я провел на острове двенадцать часов, то был бы вынужден искать объяснения, лгать, а Элиан обрек бы на страдания и тревогу. На это я не мог пойти. Я не столь тяжко переживал свою вину, зная заранее, что мое счастье безжалостно подтачивает время. Я смотрел на Мириам и наблюдал за небом. Я обнимал Мириам, а через ее плечо украдкой бросал взгляд на часы. Я плотью ощущал, как перекатываются волны на песчаном берегу, где рыбаки уже готовятся снова выйти в море. Я ждал… ждал последнего момента… самого жесткого, когда Мириам пыталась меня удержать. Затем с неимоверным усилием я вырывался от нее и на полной скорости возвращался по извилистым улочкам, обсаженным цветущей мимозой. Я скатывался вниз по океану, ощущая во рту горечь измены. Кругом вода. Она поднималась лениво, но неумолимо. Лодки, выброшенные на берег, оживали вновь. Машина приплясывала на колдобинах, ее бросало из стороны в сторону. Я страдал вместе с ней, толкая ее изо всех сил. Достигнув середины, я попадал в другой мир, обретая в себе Рошеля и начиная ненавидеть эту безумную жизнь, зашедшую в тупик. Мне хотелось взять на руки Элиан, и я клялся, что больше не поеду на остров. Иногда, измученный более обычного, я хотел остановиться и дождаться прилива, мечтал, чтобы сломалась машина. Кто меня увидит? Я исчезну в этой пучине, как исчезли многие. В газетах появится заметка о происшествии, вновь потребуют строительства моста, и все будет кончено. Но все эти опасности и страхи только усиливали жадное желание жить. Я вдребезги разбивал первую, робко нахлынувшую волну, переключал скорость и возносился с облегчением на вершину склона. Я был дома, узнавал каналы, окаймленные грудами соли. Из небесной глубины мне навстречу устремлялись болота, я слышал, как блеют овцы. Дурной сон стирался из памяти. Мириам оставалась далеко позади. Я подставлял лицо ветру, и мне казалось, что он уносил прочь последние искорки пылавшего факела, аромат страсти, которую я торжественно на несколько часов подвергал остракизму. Я отправлялся к своим подопечным и, когда возвращался, тотчас поднимался в кабинет. Закрывал за собой дверь в ванную комнату и долго мылся, чтобы избавиться от запаха гепарда. Затем шел к Элиан, целовал ее — нет, не лицемеря, я бы почувствовал себя глубоко несчастным, если бы этого не сделал; подбегал Том, обследовал меня, обнюхивал — он еще не забыл вражеский запах. Как честный пес, он озабоченно морщил лоб, стараясь понять суть дела, и держался подальше, вне досягаемости. Нас разделял неразличимый, неуловимый призрак Ньете. Я опасался, как бы его отношение не показалось странным Элиан. Иногда она говорила:
— Ты что ж, не узнаешь своего хозяина?
Я чувствовал, что бледнею, и давал слово больше туда не ездить. Я испытывал то же, что и наркоман. Я добросовестно трудился, забывая Мириам, уходя в работу с головой; дни проходили один за другим, и вдруг ни с того ни с сего, где бы я ни находился, меня скручивала тоска. Руки тряслись, бедра покрывались испариной. Мне остро на хватало Мириам. Мне приходилось вставать, протирать глаза, массировать под ложечкой, чтобы ослабить тугой узел взбунтовавшихся мышц, толкавших меня к морю. Такое ощущение, наверное, испытывает перелетные птицы. Какое-то неуловимое влечение. Проходило немало времени, прежде чем я приходил в себя, и невидимый кулак разжимался. Когда приступ начинался в разгар работы, мне стоило немалых усилий его скрыть. Надо мной подшучивали, предлагали стаканчик белого вина. Если подобное случалось в пути, я боролся с собой, чтобы не умчаться к Гуа, прыгнуть в лодку — и к Мириам! Чем она меня притягивала? Плотью? Нет, все сложнее. Или да; конечно, благодаря ей я испытал восхитительные ощущения. Но я не настолько чувственен. Напротив, пожалуй, слишком чувствителен, чтобы испытать истинное сладострастие. Плотское наслаждение никогда не приносило мне удовлетворения. Оно как бы чуть приподнимало завесу, чтобы тут же опустить ее вновь… мне не по душе заниматься подобным анализом, но я не забыл, что обещал быть с вами полностью откровенным. Когда Мириам оказывалась в моих объятиях, то на какие-то мгновения она становилась самкой, пишу это слово с уважением. Тогда она была моей, я ее понимал до глубины души. Мои руки легко читали любую ее мысль, как читают мысли животных, расстояние исчезало между нами, и я бы почувствовал сквозь ее кожу малейшую ложь, ощутив ее, как нездоровый запах. Мне думается, она тоже ощущала это подобие животной чистоты, которую я в ней вызывал, и оно возвышало ее наслаждение до восторгов блаженства. Случалось, она разражалась рыданиями, сожалея, что у нее до меня были плохие наставники. Признаюсь, хоть мне это и нелегко, что, по сути, любовь к Мириам являлась в какой-то мере высшим проявлением моего призвания. Мои глаза, пальцы видели, чувствовали трепет жизни во всех ее тайниках, там, где сливались воедино чувства и пульсация крови. И затем Мириам от меня ускользала, обретая дар речи. Между нами опускался занавес, сотканный из мыслей, и мои терзания возобновлялись. Я обладал женщиной, но не Мириам. Ее прошлое — вот обо что разбивался наш союз, и каждый раз я наталкивался на это препятствие. Я безраздельно властвовал над ее плотью, но не способен был господствовать над ее памятью, излечить ее от воспоминаний. Иногда я говорил себе: «Ее прошлое меня не касается. Она меня любит, значит, все начинает заново, сама ставит на карту свою жизнь, отказываясь от пережитого». К сожалению, минувшее было связано со смертью ее мужа, с тайной этой смерти, не дававшей мне покоя.
— Что закручинился? — шутила Мириам, заметив вдруг мою рассеянность и молчаливость.
— Задумался. Уже пора в путь, — обманывал я.
— Побудь еще. Подумаешь! Жена тебя не съест.
Моя постоянная спешка ее унижала. Во мне больно отзывалась странная смерть ее мужа, ее же раздражала моя странная привязанность к жене. Так мы и вращались по кругу, осторожные в вопросах и подозрительные к недомолвкам. Оба продумывали следующий ход. Она начала с того, что приготовила мне комнату, «твой уголок», как она называла.
— Захочешь остаться — и ты у себя дома.
— Не смогу.
— Никогда?
— Может быть, когда-нибудь. Сейчас это невозможно.
Она не настаивала. Я со своей стороны также прощупывал почву.
— Почему ты не нашла себе лучшее пристанище? Собираешься вернуться назад?
— Нет. Только не в Магумбу.
— Почему?
— Потому что не нравится, и все.
Мы откладывали в сторону наши проблемы, не стоило отравлять ими любовь. Но чем больше любовь входила в нашу жизнь, тем больше она заставляла думать о нашем будущем и поневоле будила прошлое. Бывали мгновения, когда мы ощущали себя мужем и женой. Например, мы выносили два шезлонга на балкон и устраивались рядом. Ньете ложилась между нами и тыкалась мордой в наши свисающие руки. Море, синеющее меж соснами и дубами, казалось, уходило в небо. Ронга хлопотала внизу или, вскочив на велосипед, отправлялась за покупками, крича от угла дома:
— Купить мерлана или ската?
— Что хочешь, — отвечала Мириам и добавляла, уже обращаясь ко мне: — Вот нелепое существо! Стоит нам немного побыть наедине, и она уже тут как тут.
И вновь воцарялось молчание, которое в конце концов становилось нестерпимым.
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
— Лгун, мечтаешь, как бы поскорее удрать.
Закрыв глаза, мы предавались своим мыслям. Ее были только отражением моих. Становилось все очевидней, что эта любовь никуда нас не приведет, но мы с отчаянием отбрасывали эту мысль. Рука Мириам находила мою руку. Мы еще вместе… но я уже искал повода уехать. Там, на песчаном берегу, по обе стороны дороги, море тянулось к морю. Чтобы задержать меня, Мириам заводила разговор:
— Что у тебя за дом? Мне хотелось бы побывать у тебя… мне кажется, я имею на это право.
У меня возникало желание тотчас возразить: «Нет, не имеешь», но я предпочитал делать вид, что уступаю.
— Это большой дом, дурацкий на вид. Впереди решетчатая ограда. Проходишь садик, который за домом расширяется. Внизу, справа, — кухня и столовая, слева — мой врачебный кабинет.
— Представляю.
— На втором этаже комнаты расположены так же. Справа — комната и ванная, слева — мой кабинет и туалетная комната.
— А мебель?
И я, насколько мог терпеливо, описывал мебель.
— А цветы?
Мне приходилось объяснять, какие у нас цветы, и я ловил себя на том, что сам никогда не обращал внимания на эти детали.
— Ты ничего не замечаешь, Франсуа, идешь по жизни, как лунатик. Сад большой?
— Такой же приблизительно, как твой парк. Есть старый, заброшенный колодец, довольно симпатичный.
— Это твоей жене захотелось его сохранить?
— О нет! Напротив, она хотела его закопать, полагая, что он привлекает комаров.
— А что у вас там есть еще?
— Ну, разумеется, есть еще гараж.
— Расскажи о гараже.
Ее забавляло, что я терял терпение, и, чтобы подлить масла в огонь, она добавляла:
— Раз уж мне не суждено побывать у тебя, потрудись ответить.
— Да гараж как гараж! — ворчал я. — Дверь у него раздвижная, очень тяжелая… ты ее не сдвинешь с места. Довольна?.. Да, забыл — она зеленая. Из гаража можно пройти на кухню, через небольшую дверцу выходишь в сад.
Она оборвала:
— Идея твоей жены? Уверена, что она весьма практична, не так ли?.. Она занимается садом?.. Отвечай. Чтобы не вносить грязь в дом, она идет в гараж и разувается перед кухней.
— Если тебе все известно…
— Не сердись, мой славный Франсуа, я представляю все так, словно там была. У нее растут овощи с одной стороны и цветы — с другой.
— Тут как раз ты ошибаешься. Овощей у нас нет.
Раздражение нарастало, особенно если Мириам заключала тоном, раздирающим мне душу:
— Ты любишь жену, Франсуа.
— Нет, не люблю.
Подобные отречения повергали меня в отчаяние, и я спешил уйти. Упоминания о моем доме делали его особенно привлекательным, рождали в моей душе нежные чувства, и мне тут же хотелось перенестись туда. Я вставал.
—До завтра, дорогой, — шептала Мириам.
— Что ты будешь делать?
— Рисовать.
Опять Африка! В момент расставания с Мириам я чувствовал, что меня предали, и спрашивал себя, не стоит ли остаться, чтобы не позволить ей вновь затеряться в этом опасном, незнакомом мире. Я уходил, чуть ли не обвиняя ее в том, что она покидает меня первой. Уходил рассерженный, а возвращался с мольбой. Любовь вновь бросала нас в объятия друг к другу, но прежде Мириам выставляла Ньете за дверь, опасаясь ее звериной ревности. Иногда я набирался смелости:
— Ты прежде бывала в Нуармутье?
— Нет. Муж часто говорил об этом доме, но я не предполагала, что придется в нем жить.
— Почему — придется?
Как-то Мириам схватила меня за руку и сказала:
— Послушай, Франсуа. Не принимай меня за дуру. Виаль тебе все рассказал. Только не говори, что нет.
— Уверяю тебя.
— Не лги. Он не мог не рассказать о смерти мужа.
— В общих чертах. Но ты была ни при чем.
— Нет. Только я этого хотела… давно хотела, потому что жизнь с ним была сущим адом. Затем произошел этот несчастный случай.
Я не смел расспрашивать дальше; уже позже как-то спросил:
— Виаль… кем на самом деле он был для тебя?
— Другом. Даю слово, Франсуа. Он сделал все, чтобы стать больше, чем другом, но относился ко мне, как врач к пациенту. Я этого не терплю. Для него я была не такой, как остальные женщины… А для тебя? Чем-то отличаюсь?
— Да, талантом.
Я был уверен, что доставил ей удовольствие, и это избавило меня от ответа. Со временем все же я обнаружил в ней нечто особенное, некую скрытую ярость, сродни той, что способна пробудиться у гепарда. Часто она накидывалась на Ронгу с искаженным от ненависти лицом и побелевшими губами, оскорбляя ее, или же прогоняла ремнем Ньете, и зверь послушно убегал. Краткие вспышки, снимавшие напряжение. Она называла эти минуты гнева «грозой в джунглях» и просила у меня прощения. Я чувствовал, что вскоре гроза разразится и над моей головой. По мере того как шло время, я ощущал все большую тревогу. Мои отношения с Мириам постепенно обострялись, но это не все — на горизонте возникла другая, пока отдаленная буря, но она нарастала. Мои приезды и отъезды не могли остаться незамеченными. По роду своей деятельности я мог разъезжать, однако на острове бывал уж слишком часто. Слава Богу, Нуармутье — это замкнутый в себе мирок, которому мало дела до материка. Тем не менее я решил ездить пореже и четыре дня там не появлялся. Сильнейший шторм — явление обычное для весеннего равноденствия — делал переезд опасным, а это был основательный довод. Я грыз удила, но держался молодцом. Таким угрюмым я никогда еще не был. Завтрак превратился в пытку. Слова — фальшь, молчание — фальшь, мое дыхание, сама жизнь — все фальшиво. Элиан — по-прежнему само терпение и заботливость.
— Тебе бы отдохнуть, — советовала она. — Мотаешься с утра до вечера. С таким распорядком ты свалишься.
Дождь хлестал по крыше, серой завесой стлался над дорогой. Коровы собрались у склона дорожного полотна. Я ездил по делам, подталкиваемый порывами ветра, а душу день и ночь точил червь желания. Я останавливал на мгновение машину у края берега. Мертвенно-бледное море обступало вдали маяки, скрывало остров в тумане водяных брызг. Мириам исчезла в этом тумане, и мне хотелось выть как собака.
С первыми лучами я выехал к Гуа. Я был готов просить прощения, унижаться. Мириам причесывалась в гостиной. Она бросилась в мои объятия. Короткая разлука свела нас с ума. Нескончаемый поток вопросов. Я рассказал о четырех днях одиночества. Лечил коров, лошадей, что еще? Подстригся. Мы рассмеялись. Я прижал ее к груди. А что же она? Она гуляла и промокла — с голубого плаща, повешенного на оконную ручку, еще стекала вода… поругалась с Ронгой… закончила эскиз порта Сетте-Кама.
— И еще нарисовала… Сейчас увидишь. — Она вытащила из альбома один лист с эскизом. — Узнаешь?
Нет. Не узнавал. Хотя…
— Твое жилище, — сказала Мириам. — Это твой дом. Вот решетка. Там колодец. Здесь главный фасад и стены гаража. Знаешь, вот засело в голове, возможно, не совсем так…
Совсем не так. Ручкой я исправлял рисунок и собрался уже набросать схему имения, как взгляд упал на картину, изображающую карьер, все еще в немилости повернутую к стене, и я вновь сунул ручку в карман. Инстинктивно. Смешно, конечно, согласен, но у меня привычка подчиняться инстинкту, в моей профессии мне это часто помогало.
— Ты чем-то расстроен, — сказала Мириам.
— Вовсе нет.
— Когда тебя нет, я пытаюсь следовать за тобой, — продолжала Мириам. — Я закрываю глаза, сосредоточиваюсь, и у меня впечатление, что я рядом с тобой. Без этого… ты не можешь себе представить, как мне было одиноко…
Мы катились по наклонной плоскости скрытых упреков, непонимания. Скованность, ставшая, увы, привычной в наших отношениях, овладевала нами. Мириам разорвала свой рисунок, и мы заговорили о другом. У меня, безусловно, нет уверенности, что я совершенно точно воспроизвожу то, о чем мы говорили. Какие-то беседы забыты, иные воспоминания сохранились лишь в отдельных словах или интонациях. Но в целом я достоверен несомненно. А этот эпизод представляется особенно важным. Мириам уже не была столь непринужденной. По-моему, она скрывала какие-то мысли, стараясь казаться кроткой, доверчивой, послушной. Я попытался было обратиться к Ронге, что оказалось не просто, так как Мириам держалась по большей части рядом, да и Ронга, со своей стороны, меня избегала. Я догадывался, что она меня не любит. Ведь я нарушил спокойствие этого дома и, в конечном счете, отнял у нее и хозяйку и зверя. Я понимал ее ревность. В двух словах — наступил период молчания. Мы, которые раньше так много болтали о том о сем, теперь подолгу прогуливались в саду, не проронив ни слова. Мириам ни разу не обмолвилась больше о живописи, не строила шутки ради невероятные планы… «Знаешь, о чем я подумала? Потом, когда мы будем богаты…» Или же: «Если бы я была твоей женой, то, знаешь, купила бы…» Она искоса на меня поглядывала, и я старался, улыбаясь, поддержать этот шутливый диалог, все же несколько жестокий. Теперь же ничего подобного… Причинял ли я ей боль? Она не пыталась больше меня удержать, когда я целовал ее перед уходом. Только Ньете служила мне утешением, следуя за мной неторопливой походкой поджарого пса, ее некрупная голова с круглыми ушами и раскосыми глазами была повернута ко мне, в ожидании, что ее пригласят поиграть или приласкают. Мириам, казалось, отдалилась от меня. Я же отдалился от Элиан. По вечерам я мотался со своей хандрой из комнаты в комнату. Из окна кабинета созерцал уснувший остров, маяки, машущие лучами, словно крыльями, тамариск, сгибаемый ветром. Закуривал трубку: я пристрастился курить трубку. Куда податься? Где укрыться? Элиан уже давно ждала меня в постели… Когда она наконец засыпала, я быстро раздевался и укладывался спать. Выхода не было. Я наивно полагал, что так может продолжаться долго. Наконец Мириам взялась раскрыть мне глаза. Как сейчас, помню: мы сидели на балконе и пили кофе. Ньете, закрыв глаза, опустив голову, громко грызла сахар, исходя слюной.
— Хотелось бы все-таки узнать, — произнесла вдруг Мириам, — каковы твои намерения?
— Мои намерения?
— Я польщена ролью второй жены, но мы не в Африке, о чем ты напоминал мне не раз. Ну так как?
Я вспомнил разговор с Виалем. Она заметила, что я готовлюсь к обороне, и это только усилило ее гнев.
— Ты утверждаешь, что любишь… меня… меня одну. В таком случае что ты намерен делать? Фавориток нынче берут в жены.
— Ты хочешь, чтобы…
— А почему бы нет? Мне надоело быть особой, с которой видятся украдкой два часа в день, и не больше, потому что та, другая, может все узнать. Пусть и она в свою очередь помучается! Милый мой, ты хочешь взять все и не давать ничего взамен. Как ребенок, ей-богу. Очень жаль, но я больше так не согласна.
Ньете села, забеспокоившись, считая, что Мириам распекает ее. Я пытался какое-то время сдерживаться, но Мириам задела меня за живое. Я ощущал свою неправоту, заведомо терпя поражение, и поэтому был готов сделать ей больно, но нужен был повод.
— Ты думаешь, — сказал я ей, — я не продумал всего? Я, слава Богу, дальновидней тебя. Прежде всего, у меня не так много денег. И потом, где ты хочешь, чтобы я жил?..
— Франция, чихала я на нее! Мы можем поехать в Браззавиль. Уверяю, у тебя там будет работа, а если ее будет слишком много, я помогу. Я многому смогу тебя научить. Африка никогда не перестанет тебя удивлять.
— А деньги?
— А это что! — Мириам показала на картины, висевшие по стенам. — Они достаточно дорого стоят, — продолжала она. — Я, возможно, смогу заработать больше тебя.
— Нет, — сказал я. — Нет, и все.
Я ожидал, что она взорвется. Но, напротив, установилась жуткая тишина.
— Хорошо, — сказала Мириам. — Как хочешь. Но предупреждаю…
Я прервал ее задрожавшим голосом:
— Это я тебя предупреждаю. Я не разведусь. У тебя было влечение ко мне, и у меня — к тебе… Не следует в это впутывать кого бы то ни было. Это касается только нас, и не понимаю, почему я…
— Франсуа!
Она вскрикнула. У нее выступили слезы — так выступает кровь на ране.
— Извини меня, — прошептал я. — Я люблю тебя, Мириам, но пойми, я не свободен. Меня удерживает моя профессия, край, который мне дорог.
— Твоя жена.
— Да. И Элиан. Мне нужно время, пойми! И не вспоминай постоянно о ней. Оставь ее… Постепенно я сам разберусь. Я человек привычки. Не нужно со мной говорить таким тоном. Прошу тебя, Мириам.
Я протянул ей руку, она вложила в нее свою, но я чувствовал, что гнев ее не утих, а клокочет, загнанный внутрь. Наступит ли однажды мир? В тот день я задержался дольше обычного, изучая выражение лица Мириам. Но оно осталось неразгаданной маской. Потеряв надежду, я уехал, и меня едва не задержал прилив. Последние сто метров машина шла по брюхо в воде. Измученный, я присел на дюну. Я задыхался, как если бы проскакал Гуа галопом. Дорога исчезла, и ниточка, связывавшая меня с островом, оборвалась. Мне хотелось, чтобы море никогда больше не отступало, чтобы бурный поток, в котором чайки ловили рыбу, навсегда отрезал меня от Мириам. Я лег на спину и, уставившись в небо, пытался разобраться в наших отношениях с Мириам. Месяцы, любви и ссор, потом она мной пресытится… А моя жизнь с Элиан? Годы и годы молчания!.. Как если бы мне приходилось выбирать между бурным морем и стоячим болотом. Я поднялся на ноги. Впереди — прилив, отодвинувший горизонт, позади — равнина, где сливались голубое и зеленое, до самых колоколен, отсюда высотой в палец. Там мой дом. Силы, несравнимые с моей, тянули меня в разные стороны. Мириам права. Я потерявшийся ребенок, который всего боится.
На этот раз мне достало сил устоять перед искушением. А может, не хватило духу вновь выслушивать упреки. Возможно, мне надоели поездки на остров. Но так ли уж, в сущности, важна причина? Когда я мысленно возвращаюсь к этим событиям, то у меня такое ощущение, что три или четыре дня я пребывал в анабиозе.
На моем участке началась эпидемия ящура, и во время работы мне некогда было размышлять. Я приходил домой, перекусывал, иногда даже не присаживаясь, а затем засыпал мертвым сном. Время от времени передо мной вставал образ Мириам. Я тут же прогонял его, полный решимости не уступать. Как она будет реагировать? Посмеет ли написать? Нет, конечно. Коли она такая гордая, что ж, я — не меньше. Может, она найдет лазейку, чтобы спасти свою гордость и мое самолюбие, и через Мильсана, водителя автобуса, передаст, что Ньете болеет? Я был уверен, что кризис разрешится именно таким образом. Поэтому каждый день, прежде чем зайти в табачную лавку в Бовуаре, изучал расписание автобуса. Затем покупал пачку табаку и газету, что позволяло мне дождаться прибытия Мильсана. Он был точен как часы, поэтому я не терял и пяти минут. Медленно проходил вдоль автобуса, уткнувшись в газету, в ожидании оклика водителя — нет, не сегодня — и уходил с облегчением. Вот скоро минет неделя нашего обоюдного упрямства. По-прежнему ничего. У меня возникли подозрения. Мириам не из тех женщин, что покоряются безропотно. Она что-то задумала. Но что? Я знал, что первый, кто не выдержит, должен будет принять условия другого. Следовательно, о капитуляции не могло быть и речи. В субботу я, как обычно, отправился в Нант. Мое расписание не менялось. Утром — покупки. В полдень — завтрак в небольшом ресторане в центре, затем — кино, любое. Я определял по афише. Лучше вестерн. Однако в эту субботу мне не хотелось сидеть в помещении и смотреть кино. Если по правде, то мне ничего не хотелось. Я бродил по площади Коммерс, сожалея о том времени, когда был обыкновенным мужчиной, свободным от мучительных проблем. На витрине магазина увидел книгу и от нечего делать купил ее — «Загадочная Африка». Чтение меня мало прельщает, но это заглавие привлекло, так же как и обложка — кривой топорный набросок черного тотема — камень стесать и то можно аккуратней, — но зловещий в своей устрашающей динамике, если можно так сказать. Вот, значит, к чему привязана Мириам! Во мне возросла решимость сопротивляться. Я отмечаю все эти подробности потому, что, если взглянуть издалека, когда все уже произошло и обозначилась перспектива, группирующая и выстраивающая эти подробности, они обретают поразительный смысл, всплывая в памяти, как по воле таинственной силы, чтобы пролить свет на трагедию.
Я бросил книжку на сиденье машины, раскрыл же ее значительно позднее. Слишком поздно, увы! Внезапно город с его весельем опостылел. На башенных часах площади Руаяль было чуть больше четырех. Предчувствие? Как знать! Неожиданно я решил вернуться. Зачем предвосхищать события? Беспокойства я не испытывал. Напротив, я решил ехать не спеша, чтобы насладиться солнышком, началом лета. И это была приятная, мирная прогулка. Я сидел и, как это часто бывает, смотрел на себя со стороны, эдакий растроганный, утративший иллюзии зритель, и думал о Мириам, не испытывая внутреннего возмущения. Неплохое любовное похождение. Благодаря ей я познал страсть. Теперь я ощущал себя мудрым и напишу обо всем Мириам, объясню ей, как смогу. Но эти мысли, такие разумные, отдавали солоноватым привкусом слез.
Я возвращался в Бовуар, в реальный мир. Завтра мне ехать в Гро-Кайу, там больна кобыла. Гнусная работенка. Я заметил, что владелец табачной лавки делает мне знаки, но я был не в настроении останавливаться. А потом, не знаю, по какой ассоциации, я вспомнил, что забыл купить Элиан одну из тех мелочей, что всегда привозил из Нанта. Она меня, конечно, не упрекнет, нет, только вечером, замученный угрызениями совести, я рта не раскрою. Я еще сбавил скорость. Имей я мужество, повернул бы назад. Мне хотелось исчезнуть, но вот уже дом, придется продолжать жить, лгать и всех обманывать. Я хотел свернуть в гараж и тут узнал «пежо» доктора Малле. Доктор? У меня? Мне вспомнились знаки, которые подавал мне Курийо, хозяин табачной лавки, и я понял, что произошло что-то серьезное… В это время из дома вышел человек и крикнул, увидев меня:
— Вот он!
Я тут же остановил машину, и затем все смешалось. Помню только удивление и испуг, когда кто-то сказал:
— Она внизу, во врачебном кабинете.
На крыльце и в вестибюле стояли люди, я отстранил их рукой и увидел, что Малле склонился над Элиан. Он тяжело распрямился, вытер лоб.
— Она упала в колодец, — пробормотал он и, продолжая делать искусственное дыхание, добавил, не оборачиваясь: — Кажется, приходит в сознание. Но если бы еще чуть-чуть…
Какая-то женщина плакала, я узнал Матушку Капитан. Том тоже скулил; у входа были слышны разговоры. Оторопь прошла: я привык к необычным ситуациям, тихонько проводил Матушку Капитан и закрыл дверь. Затем сменил доктора. Внешне я был хладнокровен, но в ушах, как звон колокола в тумане, непрестанно звучало: «Колодец… колодец…» Элиан еще не пришла в себя: жалкая, мертвенно-бледная, с обвисшими волосами, выпачканная в земле и тине. Никогда еще я не был так уверен, что люблю ее, а мои руки не были такими нежными и ловкими. Малле устало закурил сигарету.
— Теперь опасность миновала, — сказал он. Но в какой-то момент я подумал, что все кончено. Еще каких-нибудь три минуты… Вытащить ее оказалось не просто, это Гарри, каменщик, спустился в колодец. Элиан обвязали веревкой. Я приехал, когда он ее поднимал… Минут сорок, несмотря на все мои усилия, она не подавала признаков жизни. Я уже пал духом…
— Но как такое могло произойти? — спросил я. Этот вопрос не давал мне покоя.
— Понятия не имею. Подняла тревогу ваша собака. Пес выл так, что прибежала соседка. Он крутился у края колодца и лаял. Тогда она наклонилась и увидела вашу жену, та еще билась в конвульсиях… Соседка расскажет вам лучше, чем я; впрочем, она так растерялась, что не воспользовалась телефоном, и никого к тому же поблизости не было. Тогда она побежала к дому Паюсо… Их сын на мотоцикле помчался за мной. А время шло, вы понимаете, к тому же я был занят с больным, которого так сразу не бросишь. Все оборачивалось против нас. К счастью, в табачной лавке Паюсо-младший нашел помощь.
Малле подошел к Элиан, и мы перевернули ее на живот.
— Дело идет на лад, — продолжил он. — Самое страшное позади.
Он напереживался и теперь говорил без умолку.
— Приготовьте грелки. Еще не хватало, чтобы она у нас подхватила бронхит.
Икота сотрясала тело Элиан.
— Поторопитесь! — крикнул мне Малле.
Я вышел, поблагодарил всех, кто находился здесь. Я хотел поскорее остаться один, чтобы расспросить Элиан. Раз уж я решил сказать все, то должен подчеркнуть эту деталь. Несмотря на потрясение, у меня засела одна мысль: узнать, что произошло. При чем тут колодец?.. Меня бы не так поразило, если бы ее сбил автомобиль. Но колодец! Все случившееся казалось таким необъяснимым и страшным. Я утверждаю, что Элиан была уже в тот момент вне опасности. Симпатия всех этих славных людей была мне бесконечно дорога, но их любопытство меня раздражало. Я подумал о том, как обрадуется Мириам, когда узнает, что та, другая, которую она так и называла «другая», чуть не умерла. И здесь, в этом вестибюле, где все говорили разом, я понял, что Мириам действительно имела на меня права и что, если бы Элиан умерла… Отвращение и стыд в головокружительном озарении открыли мне, кем же я был. Виновником! Я вернулся назад. Элиан, поддерживаемая доктором, открыла глаза. Она смотрела на меня. Я заплакал навзрыд. Я отдаю себе отчет, насколько неубедительно могут прозвучать мои слова, но других не нахожу. Спазмы сдавили грудь. Я перестал терзаться, вновь мог выдержать ее взгляд; жизнь возвращалась к ней, глаза ее смотрели с недоверием, как будто она еще не узнавала мир, в котором пробуждалась. Я не смел ее поцеловать, неотрывно следил за ее, казалось, что-то ищущими глазами.
— Это ваш муж, — сказал Малле.
Я встал рядом с ней на колени, ее голова повернулась ко мне.
— Франсуа! — прошептала она. — Как я испугалась… Не уходи.
— Быстро в постель. Не до сантиментов, — проворчал доктор. — Вам помочь?
Я приподнял ее. Она была ледяной. Мне подумалось вдруг, что я несу собственный грех. Я сказал «грех», не зная, что еще придумать. Не будучи человеком религиозным, я в этом происшествии увидел знак, нечто вроде предупреждения. Не познакомься я с Мириам, случилось бы что-либо подобное? Бредовые, в сущности, мысли. Мне было настолько не по себе от жалости, угрызений совести, что на лестнице я поклялся покончить с собой, если Элиан умрет. Впрочем, я знал, что она вне опасности, но это мне не мешало разглагольствовать о собственной смерти. Может, это лишь способ заставить себя страдать, подняться до уровня Элиан. Чем большим страдальцем она меня увидит, тем скорее поверит мне. Не принимал ли я чрезвычайных мер предосторожности как человек совестливый, но неискренний? А может, это только сейчас мне так кажется? Я укладывал Элиан в постель. Малле тем временем готовил шприц и ампулы. Я не способен передать, о чем говорили те, кто суетился внизу, забыл и то, что сказал позже им сам. Сознаю, что в моем рассказе не все ясно. Впоследствии я мог бы заполнить пробелы, придав событиям характер хроники происшествий, но предпочитаю рассказывать их, как самому себе, так как именно во мне они обрели свою истинную значимость. Любовь к Мириам до настоящего времени была страстной игрой. С сегодняшнего вечера я знал, что наша связь таинственным образом превратилась во что-то большее. Пока я бодрствовал у изголовья Элиан, эти мысли, чувства, мечты захватили меня целиком. Врач ушел. Дом опустел. Элиан спала. Я бесшумно ходил по комнате, время от времени посматривая на нее. Я жил с ней многие годы и никогда ее не видел. Она казалась пугающе спокойной, исполненной необычайного достоинства в своей отрешенности; руки вытянуты вдоль тела поверх одеяла ладонями вниз. Я заметил энергичную складку ее рта, морщинку озабоченности между бровями. Она не обладала ни красотой, ни элегантностью Мириам. Ее чистота и одновременно упорство вызывали мое бесконечное уважение. Она была моей женой. Я чуть не потерял свою жену. Мириам украшала мою жизнь, Элиан была самой этой жизнью. Я до утра перебирал эти скудные истины, их очевидность меня удручала. В конце концов я сел в кресло у кровати и уснул. Когда проснулся, Элиан, опершись на локоть, глядела на меня. Я вскочил.
— Элиан!
Она печально улыбнулась. На этот раз я долго сжимал ее в объятиях, не в силах говорить. Насколько мне было легко сказать Мириам, что я ее люблю, настолько невозможно было выразить словами свою нежность к Элиан. Мне не хотелось даже ее ласкать. Но, прижавшись к ней щекой, я ощутил облегчение. Я чувствовал, как растворяется горечь, душившая меня. Элиан была здесь, со мной. Казалось, мне стоит раскрыть рот, и все будет испорчено. Однако наступил момент, когда молчание вот-вот потеряло бы свою прелесть. Она нарушила его первой.
— Франсуа, ты видишь… для меня все кончилось благополучно.
Я отступил, чтобы лучше ее видеть. Она была еще бледной, голубые глаза выглядели тусклыми, поблекшими, взгляд их казался одновременно сосредоточенным и рассеянным, как если бы ее преследовало необъяснимое видение.
— Как ты себя чувствуешь?
— Теперь хорошо.
Она нежным жестом протянула ко мне руку и пригладила мои взлохмаченные волосы. И мгновенная мысль: Мириам не сделала бы такого жеста. Мне хотелось остановиться на этой мысли: какой бы лживой она ни была, в этот момент она стоила истины. Я взял ее за руки, чтобы изгнать образ Мириам.
— Сожми, — сказал я. — Крепче.
Я смотрел на наши сплетенные пальцы, на блеск обручальных колец и вновь заплакал, но уже умиротворенно, не сдерживая слез, так как они принадлежали Элиан, ими я был обязан ей.
— Франсуа… Франсуа, дорогой, — прошептала Элиан.
— Мы глупые существа, — сказал я.
Она притянула меня к себе.
— Ты сожалеешь об этом?
В кабинете зазвонил телефон. Я не двинулся с места!
— Ты не пойдешь? — спросила Элиан. — Это клиент.
— Тем лучше. Обойдутся сегодня без меня. Я остаюсь с тобой…
Я почувствовал, что сделал ей неожиданный подарок. Я ждал, что Элиан мне расскажет, как она упала. Вопреки моему нетерпению и тревоге, я не смел затронуть эту тему. Элиан выглядела еще совсем разбитой, обессиленной. Я спустился, чтобы приготовить еду для Тома и сварить кофе, подал Элиан завтрак и уселся рядом, грызя ломтики поджаренного хлеба. Трогательная семейная трапеза: всевозможные знаки внимания — и каждый доставляет радость. Лицо Элиан постепенно обретало прежние краски, температура уже спала, но вставать ей я запретил, да и доктор вот-вот нагрянет.
— Ты ему очень обязана, — сказал я.
— Да, конечно.
Я убрал поднос и сел на кровать. Терпение мое лопнуло.
— Однако, Элиан, теперь, когда ты отдохнула, скажи, что же все-таки произошло?.. Со вчерашнего дня я непрестанно размышляю об этом, но не в силах разобраться.
Она устало откинулась на подушки.
— Я не могу, — призналась она.
— Ты хотела набрать воды?
— Совсем нет. Я вышла в сад, для чего, не помню… Странно, но я забыла… может, нарвать цветов… трудно сказать… Вдруг почувствовала большую усталость… Никогда такого не ощущала. Не представляю, что это было. Голова кружилась… Я разглядела колодец. Я не хотела к нему подходить и все же подошла, вопреки своей воле. Уселась на край и свалилась.
— Подожди. Не торопись. Сначала усталость. Откуда она взялась?
— Понятия не имею.
— Может, съела что-нибудь не то?
— Нет.
— И у тебя даже не было времени вернуться в дом?
— Нет.
— Элиан… ты чего-то не договариваешь.
— Нет же, уверяю тебя.
— Ты могла бы кого-нибудь позвать.
— Я была не способна ни пошевельнуться, ни говорить.
Я смолк, пытаясь поставить хоть сколько-нибудь удовлетворительный диагноз, опираясь на свои скудные познания. Элиан — здоровая женщина, полная противоположность некоторым нервным особам. Я не находил объяснения.
— В общем, — подвел я итог, — тебя как парализовало?
— Да.
— Но хоть что-то болело?
— Абсолютно… Не тревожься, милый Франсуа… Все позади, и я больше не хочу к этому возвращаться.
— Но мне приходится возвращаться. Недомогание может повториться.
Она локтем прикрыла лицо и быстро прошептала:
— Тогда уж лучше умереть.
— Я тебя просто не узнаю, Элиан. Головокружение. Согласен. Ты сидишь на краю колодца… Но он довольно широкий. Ты скатилась? Как ты сама себе объясняешь?
— Я почувствовала, что вот-вот свалюсь… Не могла двинуться, у меня даже нс возникло желания защищаться.
— Защищаться? Но на тебя никто не нападал.
— Это так, но объяснить иначе я не в состоянии. Было страшно и в то же время приятно. Мне казалось, что я как бы полая, пустая внутри… я полетела кувырком, ударилась головой обо что-то твердое, у меня шишка, вот тут…
Я нащупал под волосами шишку. Элиан охнула от боли.
— Показалось, что я падаю очень долго, — продолжила она. — О воду ударилась плашмя… Шум раздался страшный… Я не пошла ко дну, но от холода перехватило дыхание.
— Замолчи, — прошептал я.
Меня, всегда готового переносить страдания вместе с животными и людьми, эти подробности мучили. Элиан не замечала этого. По всей видимости, ей хотелось выговориться.
— Я старалась ухватиться, камни выскальзывали… Я не сразу потеряла сознание. Там неглубоко, и я смогла встать… наверное… точно не помню… Самое жуткое — холод, он проникал повсюду.
Я приложил ладонь к ее губам. Она ее поцеловала.
— Для меня жизнь кончена, — сказал я. — Я не смею больше отлучиться.
Колодец словно разверзся у меня под ногами. Скользкие камни. Ледяная вода. Эти подробности — как нож в сердце. Я встал, охваченный непонятным гневом из-за навалившегося страха.
— Я его зарою, и немедленно! — вскрикнул я. — А врач тебя тщательно обследует. Понадобится — съездим на консультацию в Нант. Мне нужно выяснить все до конца. Такое недомогание ненормально.
— Пожалуйста, Франсуа!
Я вышел в сад. Вокруг колодца натоптано. Я присел, в свою очередь, на край колодца — камни оцарапаны. Нетрудно представить, какая тут произошла битва, в то время как я… Наклонившись, я увидел очень далеко синий квадрат неба и черный шарик собственной головы. Да, если по какой-либо причине вдруг покинут силы или чуть переместится центр тяжести, кувырнешься непременно. Я было поэкспериментировал и тотчас с бьющимся сердцем вцепился в край. Фатальная случайность, что Элиан здесь проходила как раз тогда, когда почувствовала себя плохо, учитывая, что она не часто подходила к колодцу. Летом я сад поливал сам, а когда приходилось много ездить, помогал садовник из Бовуара — приходил два раза в неделю… Открылась калитка. Доктор Малле. Я обратился к нему со своими опасениями. Малле — малый лет сорока, крепкого сложения. Нельзя сказать, чтобы он отличался острым умом, но у него большой опыт, и он очень осторожен. Я редко бывал у него за недостатком времени и из-за того, что между нами мало общего. Но к мнению его я прислушивался.
— Драматизируете, — заметил он. — Кто угодно и где угодно может почувствовать слабость. Здоровье у вашей жены отменное, но это ничего не значит. Однажды у меня прихватило сердце, я потерял сознание, находясь за рулем, и в результате здорово поранил лицо. Так вот, я поехал к шефу в Нант. Он тщательно меня обследовал, но объяснить, почему у меня забарахлило сердце на две-три секунды, у него оказалась кишка тонка. И я, так же как ваша жена, почувствовал себя не в силах что-либо предпринять. Я умирал, буквально умирал. Согласен, от этого просто так не отмахнешься. Кстати, она не беременна?
И, уже поднимаясь по лестнице, сам себе возразил:
— Нет, думаю, что нет. После такой холодной ванны у нее появились бы другие симптомы… Что ж, посмотрим, но повода для отчаяния нет, поверьте!
Он пробыл целый час, расспрашивая Элиан, проявляя замечательную заботу и терпение, добросовестно слушал, пальпировал, осматривал, затем набросил простыню.
— Прекрасно, — сказал он ей. — К счастью, мои больные на вас не похожи, иначе мне пришлось бы прикрыть лавочку.
Он пожал мне руку, я проводил его до калитки.
— Уверяю вас, у нее все в порядке, — утверждал он. — Может, она не такая здоровячка, как кажется с виду, но все пройдет без последствий. Она хорошо себя чувствует здесь?
— А почему бы ей себя чувствовать плохо?
— Мало ли! Выводите ее погулять, это поможет ей восстановить силы.
Я передал наш разговор Элиан.
— Может, стоит отдохнуть несколько дней? Хочешь поехать на Юг?
Она отказалась. У меня работа, и она никогда не согласилась бы стать для меня обузой. Я не настаивал. Жизнь входила в свое русло. Только Матушка Капитан стала каждый день заходить утром на пару часов помочь по хозяйству. В этот вечер в Бовуаре меня остановил Мильсан, чтобы передать, что меня просят приехать в Нуармутье.
— По поручению мадам Элле, — объяснил он.
— Знаю.
— У нее вроде бы львица…
— Гепард.
— Зверь опять заболел. Негритянка подошла ко мне и просила вам передать.
— У меня нет времени.
— Хорошо. Я только выполняю поручение.
Я пожал плечами, показывая, что действительно мадам Элле и ее гепард для меня не имеют никакого значения. И откровенно признаюсь, в эту минуту так оно и было. Так оно было и назавтра, когда я сосредоточенно работал весь день, не отвлекаясь ни на минуту. После случившегося что-то как умерло во мне. Еще через день, лаская Тома, я задумался о Ньете, правда, мимолетно и с профессиональной точки зрения. Нарушили диету. Может, дали лекарства, используемые «там». Если Ньете в действительности больна, то и у нее есть право на лечение. Я отправился в свое утреннее турне, слегка печальный, очень спокойный и в совершенстве владея собой. Мне следовало остерегаться уже дающей о себе знать меланхолии. Пробуждался другой Рошель, но я пока не догадывался об этом. В полдень я обедал с Элиан. Она приободрилась настолько, что я почувствовал себя неловко. Мы вновь заговорили о колодце, ему по-прежнему принадлежало первое место в наших беседах. И тогда я задал вопрос, до сих пор не возникавший и пришедший на ум как бы по чьей-то подсказке:
— Ты была одна?
— Да, разумеется.
— Я хотел сказать…
Но я и сам толком не знал, что же я хотел сказать. Она была одна. Она мне уже объяснила все обстоятельства несчастного случая, затем мы заговорили о Матушке Капитан. Недели через две Элиан хотела отказаться от ее услуг. Я забыл о мелькнувшем у меня странном подозрении. Вновь я вспомнил о нем совершенно случайно. Пересчитывая вечером деньги, я обнаружил в бумажнике визитную карточку Виаля, застрявшую между банкнотами. Тут же я подумал о муже Мириам и почувствовал, что подсознательно опасался думать о нем. Я раскурил трубку. Ладно. Муж Мириам разбился насмерть. А Элиан тут при чем? Ни при чем. Мириам — вдова. И я чуть было не стал вдовцом. Взял бы я Мириам в жены?.. Может быть… Конечно… Безусловно! На этом моя мысль оборвалась. В чем-то я не смел себе сознаться, и сейчас, наедине с собой, я хотел наконец выдавить нарыв. Муж Мириам погиб, и никто не знает как. Он отправился дорогой, по которой никогда не ходил… Поскользнулся ли он?.. Стал ли жертвой недомогания?.. Толкнули ли его? Виаль меня заверил, что его никто не толкал. Оставался несчастный случай. Падение там. Падение здесь. Случайное совпадение. Может быть, я начинаю выдумывать? Я взглянул на остров, прячущийся в глубине ночи. Я привык рассуждать, делать выводы, черт возьми! Привык иметь дело с объективной реальностью. В силу своей профессии я научился наблюдать, размышлять, у меня выработался свой подход к пониманию внешних проявлений. Со мной произошел классический случай: я долго запрещал себе думать о Мириам и, чтобы обойти запрет, придумывал себе новые волнения, искал повод начать расследование. А зачем? Проблемы-то и нет никакой. Есть только человек, вновь охваченный страстью. Неужели все обстоит именно так? Положа руку на сердце я был вынужден признать, что именно так. Мне хотелось вновь увидеть Мириам — я же сочинял ложные отговорки. И все же почему я не позволял себе видеться с Мириам? Увидеться — еще не значит вынужденно пойти на уступки!
Как видите, я от вас ничего не скрываю. Мне хотелось бы во всех подробностях поведать состояние моей души, чтобы вы уяснили, как долго я себя изучал, критиковал, прежде чем прийти к какому-либо выводу. Истина, которая наконец открылась мне, заключалась в том, что она как бы существовала отдельно от меня. Кажется, в этом любовном приключении мне удалось устранить все, что было привнесено с моей стороны, преодолеть свою точку зрения. Ни секунды я не обманывал себя, принявшись искать доводы, чтобы вновь увидеть Мириам. Я знал, что виноват, и чувствовал себя бесконечно несчастным. Так или иначе, я продержался еще более недели. Эти восемь дней я окружал Элиан заботой, вниманием, нежностью. Несмотря на все старания казаться выздоровевшей, она все еще была очень слаба, покашливала, у нее пропал аппетит. Моя же решимость походила на песчаные замки, что строят у моря дети. Набегающие волны подмывают башни, и те кренятся, осыпаются… Меня все сильнее тянуло к морю, хотелось вновь вдохнуть запах водорослей. Запрокинув голову, я вдыхал соленый ветер, как затерявшиеся среди дюн лошади, когда, вытянув шеи, они принюхиваются к окружающему пространству. Инстинкт предостерегал меня: если я решусь пересечь Гуа — опасность возрастет. И все же как-то вечером, констатировав, что Элиан выглядит хорошо, я решил ехать. Я становился клятвопреступником, внушающим глубокое омерзение. Но сопротивляться я был больше не в силах. Ветер дул с берега. Вода в бухте напоминала озерную гладь. Майские жуки бились в стекла. Я завел будильник, поцеловал Элиан, надо признаться, переполненный счастьем.
В десять часов, едва начался отлив, я пересек Гуа. Впереди ехало несколько машин, и я вспомнил, что начиналась пасхальная неделя. Движение на дороге мне на руку. Дней десять можно ездить туда и обратно, не привлекая внимания. Меня переполняла радость вновь оказаться на острове, на узкой дороге меж низких домиков в живых изгородях тамариска, а вдали во всю ширь — океан. Деревеньки, которые я проезжал — Лабиярдьер, Лагурдери, Лематуа, — казалось, принадлежали другому миру. И я возвращался в этот выдуманный мир. Мириам же явилась неким языческим божеством из моих снов, и я зачарованным паломником устремлялся к ней. Пожелай она жить, как все, меня возмутило бы это. У меня защемило сердце от этих мыслей, любовь утратила вдруг свои сияющие краски, но утихло чувство вины перед Элиан. Я ничего у нее не похищал, я лишь удалялся на час в другой мир, подобный, может быть, миру музыки или поэзии. Такой умиротворенный, защищенный от одной и недоступный для другой, наедине со своим потайным счастьем, я спешил в Нуармутье.
Меня встретила Ньете. Она приблизилась несколькими бесшумными прыжками и чуть не сбила меня с ног, столь велика была ее радость. Она похудела. Лопатки торчали так, что становилось за нее тревожно; две черные полоски, тянущиеся от глаз к уголкам рта, походили на две морщины, следы печали.
— Ньете!
Я узнал голос Мириам и больше не смел сделать ни шагу, готовый к извинениям. Я слышал, как она ступала по гравию. Рассказать об Элиан? Проявить такую слабость? Она появилась из-за дома и замерла. Я неловко сделал в ее сторону несколько шагов. Гордячка Мириам разволновалась так, что прислонилась в стене. Мои колени дрожали. Чувство, которое я испытал, было хуже, чем голод и жажда. Прижав ее к груди, я ощутил, что ноги подкашиваются. Нас припаяло друг к другу некое паническое чувство. Оба закрыли глаза. Каждый ухватил добычу. Я попытался высвободиться первым.
— Нас могут увидеть!
— А мне все равно, — заявила она.
Чуть позже, спросила:
— Зачем ты так поступил?
— Был занят. В это время года разгар работы.
— Да нет. Здесь что-то еще… Сердишься?
— Да немного — конечно.
Она взяла меня за руку, почти бегом увлекла за собой в дом, ногой захлопнула дверь, сбросила на стул халат, и передо мной предстала дикарка, столь откровенная в своих желаниях, что все расчеты и раскаяния пошли прахом. Я сорвал с себя одежду. Огонь, исходящий от нее, пожирал меня. Я чуть не выпрыгнул из кожи. Мы искали чего-то большего, чем наслаждение. Это был порыв, избавлявший нас от мольбы о сострадании. Владевшие нами демоны наконец оставили нас, и мы рухнули без сил, без сознания — одержимые после изгнания бесов. Глупцы, мы думали, что любовь может избавить нас от проблем.
— Франсуа, — прошептала она, — не оставляй меня одну надолго… Знаешь, я способна тебя возненавидеть.
— Уверяю, что…
— Нет, я знаю твои доводы. Но ты здесь… и я не хочу, чтобы мы пререкались… по крайней мере, теперь.
Она вдруг засмеялась так по-детски; что мои страхи прошли. Мы вновь превратились во влюбленных, открывающих радость ласк после сладострастной схватки.
— Я ждала тебя каждый день, — произнесла она. — При отливе не смела ступить за порог, жила взаперти, как монахиня. Даже ночью надеялась, что придешь.
— Ты работала?
Она повернулась ко мне. Ее глаза были совсем рядом и от этого казались громадными.
— Работала? Думаешь, можно работать, если прислушиваешься к малейшему шороху, когда слышишь, как часы отбивают каждый час? Если бы ты меня любил, малыш, ты не задавал бы таких вопросов.
— Но… я люблю тебя.
— Нет, раз можешь жить так, как если бы меня не существовало.
Это была правда. Я не любил ее такой любовью, когда любишь всей плотью, всем трепетом сердца. И спрашивал себя, глядя в эти серые глаза, — отливающие перламутром поднятой со дна морской раковины: сколь многолика может быть любовь?
— Я приезжаю, уезжаю, — сказал я, — думаю о тебе… про себя.
Она толкнула меня в лоб своим лбом.
— Дурачок, про себя, значит, ты только вспоминаешь обо мне. Но вспоминают об отсутствующих! Ты же у меня вот здесь, всегда. Дверь скрипнула — это ты. Пол затрещал — это ты. И когда вдруг тебя нет, я замыкаюсь, чтобы сосредоточиться, и ты вновь тут как тут. Неужели не случается, что ты вдруг хочешь меня?
— О да! Часто.
— Так вот. В эту минуту я тебя притягиваю к себе. И видишь, я знала, что сегодня утром ты приедешь. Весь вечер я старалась изо всех сил.
— Веришь в телепатию?
— Да. Потому что верю в любовь.
Наше дыхание смешалось. Мне стоило вытянуть губы, и я мог прикоснуться к ее губам. Мы шушукались, как заговорщики, к заговору она меня и подталкивала, хотя безуспешно.
— Ты не покинешь меня больше?
— Будет тебе, — сказал я не без злости. — Как же я тебя покину, если ты способна вернуть меня своей властью? Я и в самом деле твой пленник.
— Не издевайся. Мне не нравится твое настроение. То же самое говорил и Виаль. Когда ты придешь опять?
Очарование рассеялось, нужно было спорить, доказывать ей, что меня ждут больные коровы в Жирардо, что мне срочно следовало ехать на ферму Гран-Кло. Она не признавала строгих графиков и расписаний. Возможно, опасалась, что за моими обязанностями скрывалось желание защитить свободу? Может, догадывалась, что на том берегу живет совсем другой человек, подозрительный, неуравновешенный, в любую минуту готовый от нее ускользнуть?
— Как можно скорее, — сказал я.
— Тебе хочется приехать?
Я чмокнул ее, чтобы скрыть раздражение. Она мне казалась неумной, когда тревога заставляла ее быть настойчивой, терять скромность. Я оделся.
— Ты лечишь Ньете по моему рецепту?
— Ты мне не ответил, — сказала она.
— Я взял на себя ответственность за это животное.
— Нет, ты отвечаешь прежде всего за меня. Ньете болеет, потому что ты заставляешь страдать меня.
Я не сумел подавить улыбку. И только много позже понял, насколько серьезно говорила Мириам. Она встала, завернулась в халат и открыла дверь гепарду.
— Ронга тоже болеет. Мы втроем болеем из-за тебя… Пойдем выпьем кофе.
— Но уже почти полдень, — заметил я. — Ясно, почему вы болеете. Едите неизвестно когда и неизвестно что.
— Мне хочется кофе.
Она скатилась по лестнице, насвистывая по-мужски, гепард вился около нее. Я тоже спустился и вошел в гостиную. Тут же машинально поискал глазами картину, которая стояла повернутой к стене. Но она исчезла. «Уничтожила», — подумал я. Странно. Почему уничтожила? Я прислушался. На кухне Мириам звенела чашками. Я быстро стал рыться среди картин, лежавших грудами тут и там. Я помнил ее формат; будь она в комнате, я сразу заметил бы ее. В полной тишине я ожесточенно рылся в картинах, как если бы этот эскиз стал для меня чем-то важным. Странные к смутные подозрения, охватившие меня некоторое время назад, оживали вновь, а мне нужна была уверенность.
— Тебе крепкий? — крикнула Мириам.
Я вежливо ответил:
— Как всегда.
Из-за этих глупых поисков мне стало стыдно, но я ничего не мог поделать со своими руками. Я, как вор, метался с места на место. На столах ничего. Неловким движением я свалил груду рисунков, они рассыпались, полетели карандаши, блокноты с эскизами.
— Что ты там вытворяешь? — спросила Мириам.
— Пытаюсь откопать свободный стул.
Я собрал рисунки, подобрал блокноты. Из последнего выпали две фотографии. Я поднял их и так и замер, полусогнутый, онемев. На первой была изображена Элиан. Моя жена в сером шерстяном платье склонилась над кустом роз с секатором в руке. Ее сфотографировали в профиль, вероятно, на расстоянии нескольких метров от ограды. На второй… угол дома и колодец.
— Извини, дорогой, — бросила Мириам, — что заставила тебя ждать; не знаю, куда ушла Ронга.
Я запихнул фотографии в блокнот и попытался набить трубку. Пальцы так дрожали, что пришлось от этого отказаться. Я замер у мольберта, но забыл, что было изображено на только что задуманной картине. Я слышал, как звенят чашки на подносе и чуть слышно шлепают тапочки Мириам.
— Нравится? — бросила Мириам.
— Да, очень.
— Хорошо передано движение.
Я стоял к ней спиной, и мне пришлось сделать невероятное усилие, чтобы подойти к подносу. Грациозным жестом Мириам наливала кофе. Она покрасила волосы в серебристый цвет и походила на маркизу. Гепард прилег у ее ног. За занавесками летала муха. Да это просто сон. Конечно, я сплю! Я проснусь у себя дома, в реальной жизни, и все пойдет своим чередом.
— Два куска?
Сахар упал в чашку.
— В отношении Ньете, уверяю тебя, что ничем не пренебрегаю. Бывают моменты, когда она меня беспокоит. Выйти с ней нельзя — она может загрызть какую-нибудь собаку или кошку. Представляешь, какие будут неприятности!
Я слушал ее голос, видел ее лицо. Это была Мириам, женщина, которую я знал, которую любил.
— Ей, возможно, нужен самец, — сказала она.
Ее цинизм поверг меня в ужас. Я поставил чашку.
— Уже поздно. Я только… и успею…
Я бы убежал, если бы посмел. Но я знал, что вернусь, буду задавать вопросы, докопаюсь до истины. Она обняла меня за талию, прижалась головой к моей груди.
— Франсуа… я не могу без тебя, Франсуа. Может быть, потому, что не могу тебя удержать. Теперь буду ждать… ждать. Быть вдовой — мое призвание!
Я поцеловал ее волосы и сделал вид, что убегаю, расстроенный, но был счастлив забраться в малолитражку. Я хотел поскорее остаться один, чтобы подумать. На лобовом стекле у меня, как на экране, появились фотографии. Роза… протянутая рука… секатор… колодец… Элиан… колодец… К счастью, дорога была пустынна, я вел машинально, ничего вокруг не замечая. Перед глазами стояли только две фотографии, такие четкие, что я различал тень Элиан, черную тень на аллее. Фотографию, очевидно, сделали сразу после полудня. Кто? Разумеется, не Мириам. Она слишком тяжела на подъем и, главное, не рискнула бы из-за встречи со мной. Знает, что я сразу бы порвал с ней. Остается Ронга?.. Именно так. Мириам так хотелось все узнать! Дом мой она уже рисовала… Я вспомнил эскиз, который исправлял… Она направила Ронгу, та сфотографировала Элиан через забор. А колодец?.. Зачем понадобился колодец?.. Почему исчезло полотно с карьером?
Я подъезжал к Гуа. Вода уже начала заливать дорогу. Я слишком задержался. Этого мне только не хватало! Я чувствовал себя совершенно обессиленным, как если бы потерял много крови. Я прошелся пешком до склона. Поток воды уже устремился от одной мачты к другой, волны вытягивались светлыми полосами, здесь море пенилось. Противоположный берег казался недоступным. Я быстро подсчитал — раньше девяти, даже половины десятого, не переберусь. Я решил было позвонить. Раньше я целыми днями пропадал на работе. Но это было до Мириам, до несчастного случая… В те времена мне бы в голову не пришло никого предупреждать. Между мной и Элиан не было тогда той нежности, тех близких отношений, которые установились в последние дни. Сейчас я боялся телефона. Элиан почувствует, что я многого не договариваю, и начнет волноваться. Один на песчаном берегу, я вглядывался в противоположный берег, простиравшийся до Бурнефа и терявшийся в дрожащем воздухе. Я стоял, бессильный что-либо предпринять, а в это время Элиан подверглась… Чему? Я не знал, но смутно ощущал грозящую ей опасность. Я окунул в воду руку и тупо уставился на нее, глядя, как она подсыхает — впечатление такое, будто прохладная перчатка стягивает кожу. Я медленно поднялся к машине. Броситься бы в низко растущий чертополох среди дюн! Пьянящая пустота в душе. Вернуться в Шезский лес — не может быть речи, никакого желания вновь увидеться с Мириам. Слишком многое следовало прояснить. Пересечь на лодке? Но течение вынесет на середину залива. Найти моряка в Барбатре? И ему объяснить, что… И мысли какие-то нездоровые. Я вновь сел за руль. Проще всего вернуться, остановить машину на той стороне острова, которая обращена к океану, найти ложбинку среди песков и заснуть до вечера.
Я проехал Барбатр и остановился, немного не доезжая до пляжа Лагериньер. С этой стороны океан вздымался высокими волнами и штурмовал дюны; волны, насколько хватало глаз, обрушивались вниз, поднимая водяную пыль, искрящуюся в солнечных лучах. Я порылся в «бардачке», среди коробок с лекарствами. Там же валялась книга «Загадочная Африка». Поколебавшись, сунул ее под мышку и отправился на пляж. Я долго шел у самой воды, ногами ощущая гребни волн, с шумом накатывавшихся на берег. Их рокот отдавался у меня в ушах. Ветер толкал меня в плечо. Я шел вперед, окруженный тучей насекомых, похожих на мелкие серые семена. Впереди — никого, сзади — никого, и, однако, мне было страшно. Страх не физический. Это было нечто таинственное, что невозможно выразить, как будто солнце — нарисованное, а купол неба — только декорация. Я рухнул наконец на песок, обхватив голову руками… Колодец… Карьер… Какая связь? Никакой. Здесь я не уступлю: задето мое здравомыслие. Никаким басням я не верю. Но я обязан смотреть фактам в лицо. Элле покончил с собой при загадочных обстоятельствах. Незадолго до этого Мириам нарисовала карьер. Не мной установлена эта зависимость. По словам Виаля, главному свидетелю, Мириам, пришлось уехать, поскольку ее считали ответственной за смерть мужа. Такова первая группа фактов. Существовала вторая. Элиан упала в колодец, тот самый, к которому не приближалась никогда, которого даже опасалась, как будто ее удерживало необъяснимое предчувствие. И теперь у меня доказательство — у Мириам есть фотография колодца… Так. Какой же вывод?.. Нет. Я не мог, не смел, не хотел… Однако знал, что Мириам желала смерти мужа, она сама призналась. Вполне возможно, что она желала и смерти Элиан. Элле погиб, и Элиан чуть не последовала за ним… Случайность? Меня учили не верить в случай, учили наблюдать, искать во всем связь между причинами и следствиями. Даже Виаль, скептик Виаль, проявлял нерешительность. Мне вспомнились его слова, и в частности фраза: «Для этого надо пожить в Африке». Меня бросило в жар, голова гудела. Мне казалось, что я — подсудимый в тщетных поисках выхода. Я заснул, хоть и не переставал ощущать свое тело, песчинки, легкими прикосновениями пальцев пробегавшие по лицу, слышал громовые раскаты прибоя. Я долго бродил в этом сне, защищавшем меня, но не приносившем покоя. Очнулся от необычного шума. Я услышал шелест бумаги и вспомнил о книге. Кто-то ее листал… Я приоткрыл глаза. Никого. Это ветер играл страницами. Было пять часов. Море отступало. Я лениво встал на ноги. Надоело все время думать. Я поднял книгу и поискал среди дюн подходящее укрытие. Моя трубка, спички. Сначала я прочел оглавление… целители… жрецы и фетиши… ритуалы… оракулы… колдуны… Для меня все это был набор слов, но от них исходило какое-то могучее притяжение… Они как бы заключали в себе ответ на мои вопросы. Примостившись на теплом песке, я погрузился в чтение. И время потекло, как сон. Свет поблек, тени легли на песок, солнце стало пурпурным. Я все читал, ногтем отмечая наиболее характерные места. Так вот она какая, Африка! Сонмище легенд, поверий, предрассудков, странных явлений. Не было главы, которая не вызывала бы во мне недоверчивого изумления, гневного порыва, страстного протеста. Автор напрасно приводил одно доказательство за другим, ссылался на примечания, взятые из авторитетных источников. Я отрицал, упирался изо всех сил. Сглаз, одержимость, воздействие на расстоянии — все это не могло иметь никакого отношения к Мириам… Воздействие на расстоянии! Совершенно очевидно, что это объясняло все. Но чтобы я, опытный практикующий врач, всерьез воспринял столь смехотворное объяснение? Я резко захлопнул книгу, разозлившись на самого себя. Было около восьми. Я отряхнулся, потянулся, еще раз бросил взгляд на синевшее в сумерках море. Я — доктор Рошель. Возвращаюсь домой. Там меня ждет жена. И только это неопровержимо.
Я сунул книгу в «бардачок» и тронулся. Гуа еще залит водой, но уже подъехали три машины. Я встал в очередь и погрузился в размышления. Автор книги окончил университет, обладатель многих титулов, а не любитель глупых шуток. Он тоже стремился докопаться до правды. Он отправился туда, полный предубеждений. Но они исчезли одно за другим. Впрочем, он пишет: «Я пытаюсь объяснить. Я констатирую!» — в какой-то степени вторя Виалю. Но не находил ли он в констатации удовольствия? Очутись я в Африке вместе с Мириам, разве из любви к ней я не согласился бы с чем угодно? Можно быть серьезно образованным человеком и позволить увлечь себя собственной фантазии. Нет, эта книга не доказательство. Пока мне не попадется глубокое исследование, научно обоснованное, я не сдамся. Нет сомнения, существуют кровавые жертвоприношения, ритуальные убийства. О них я наслышан. Газеты пестрят такими не поддающимися пониманию происшествиями. Я собственными глазами видел короткометражные фильмы об Африке, потрясшие меня. И мне приходилось каждый день здесь, среди болот, преодолевать суеверия фермеров. Они тоже верили в предсказания, в судьбу. По роду занятий я близко соприкасался с ними и был уверен, что они заблуждаются. Колонна двинулась. С этой стороны острова море было спокойным, молочного цвета. Создавалось впечатление, что едешь по водной глади. Тревога моя утихла после того, как я начал раздумывать на эту тему. Я отверг доводы, приведенные в книге, и Мириам, казалось, потеряла отчасти свою утонченную обольстительность. И опять, едва очутившись на материке, я почувствовал себя уверенным в себе, сильным, твердым. Я обогнал все три машины.
Остановился перед гаражом. На кухне горел свет. Толкнув тяжелую гаражную дверь, на полном газу въехал внутрь, стремясь продемонстрировать, как я торопился вернуться. Элиан отворила небольшую дверь в глубине, спокойная, как обычно.
— Меня доконали. Двенадцать часов вкалывал без передышки!
Я хлопнул дверцей с усталым видом. Не следует меня судить слишком строго. Я и вправду измотался. Мне не пришлось играть — я не лгал. Я искренне жаловался. Элиан поцеловала меня, но Том попятился, шерсть дыбом.
— От меня несет быком, — объяснил я, смеясь. — Как ты?
— Нормально.
— Пойдем быстро за стол. Я смою грязь и приду.
Я напрасно боялся первой минуты нашей встречи. Для Элиан этот день не отличался от других. За ужином она мне рассказала о том, что делала, о тысяче мелочей, занимавших ее до вечера.
— Не очень утомилась?
— Нет.
Пока она убирала со стола, я раскурил трубку. Про Нуармутье я забыл, обдумывая завтрашние визиты. Тем не менее, прежде чем пойти в комнату к Элиан, я отправился за книгой — в ней давалась обширная библиография — и составил для знакомого книготорговца в Нанте большой заказ: Фрезер, Казалис, Бюрнье, Арбуссе, Сежи, Кристиан Гарнье, Дитлеран, Лейдеван, Сустель, отец Трий. Думаю, что я заказал — надеюсь, вы того же мнения — все, что представляет хоть какую-то ценность. Испытывая чувство исполненного долга, я улегся спать, почти довольный собой.
— Ты не скучала? — спросила я у Элиан. — Сожалею что так долго пропадал, но с эпидемией хлопот прибавилось. И это еще не конец.
— Ты вернешься завтра к обеду?
У Элиан был тон хорошей хозяйки, у которой в голове уже завтрашнее меню. Минутное колебание. Раз уж решил вернуться и провести что-то вроде расследования, то мои поездки морально оправданы, и утаивать их не было особой необходимости.
— Не думаю. Ехать придется довольно далеко, но постараюсь поздно не задерживаться. Спокойной ночи, дорогая.
На следующий день я встал рано и, пока поспел кофе, прошелся по саду. Мне нравилось по утрам ощутить бег времени, вдохнуть аромат просыпающегося сада, угадать намерения ветра, почуять его настроение. Матушка Капитан уже на ногах, готовилась вывести в поле козу. Мы поболтали. После несчастного случая старушка принялась нас опекать. Такое внимание поначалу действовало мне на нервы. Но оно могло оказаться полезным. Я начал ее расспрашивать с деланно безразличным видом. Но прежде объяснил, что на пасхальные каникулы ко мне приедут клиенты из города. Вскоре придется лечить кошек и собак. Не видела ли она, чтобы кто-то крутился рядом с домом из приезжих?.. Нет, она никого не видела. Однако она почти не выходит из дому. В ее возрасте и так далее — короче, она целые дни проводила на кухне, откуда ей видна дорога и мой дом. Я попросил ее предупредить, если кто будет, судя по всему, искать меня. Жена быстро утомляется, и ей нужен длительный покой. Поэтому мне не хочется донимать ее своими заботами. Польщенная Матушка Капитан заверила меня, что я могу на нее положиться. Я работал до одиннадцати, затем направился в Гуа. Машин прибавилось, большинство шло из Парижа. Я чувствовал себя уверенно. Совесть моя была чиста, но меня смущало, какие вопросы задать Мириам. Ведь у нее тут же возникнут подозрения. И если у меня будет обвиняющий тон, последует ссора, разрыв, который ни к чему не приведет, а она сможет продолжать действовать… издалека! Я тут же рассердился на себя из-за этой глупой мысли. А не лучше ли рассказать ей правду и вскрыть нарыв одним махом? Но я не способен двумя словами выразить то, что меня мучает: не от трусости, а из боязни не найти нужных слов, что-нибудь преувеличить, исказить. Начинаешь подытоживать и невольно предаешь прошлое, потому что перестаешь прислушиваться к голосу собственного сердца. Уже перешагнув порог виллы, я еще не принял никакого решения. Я застал Мириам за мольбертом.
— Подожди, — сказала она, — целую, но дай закончить.
Я очень обидчив и тут же пожалел, что приехал. Заложив руки за спину, я прохаживался по гостиной, как посетитель по художественной галерее.
— Кстати, — произнес я, — что-то не видно той картины… ну… той, с карьером.
— Я ее продала, — ответила она рассеянно.
Я замер как вкопанный.
— Правда?
Она положила палитру на свой табурет и подошла ко мне, вытирая пальцы о полу халата.
— Что здесь странного?.. Да, я ее продала одной галерее в Париже и вместе с ней еще груду полотен. Нужно же на что-то жить. Ты-то сам об этом хоть иногда задумываешься, Франсуа?
До чего все просто. А я-то напридумывал…
Она обняла меня за шею.
— Мог бы поздороваться. Просто медведь какой-то! Тебе никогда этого не говорили? Знаешь, я провернула неплохое дельце. Директор галереи Фюрстенберг прислал мне письмо. Он предлагает в следующем месяце организовать выставку в Париже. Мы разбогатеем…
— Разбогатеем? — повторил я.
— Ты что-то сегодня туго соображаешь, мой милый. Что с тобой?
В ней чудилось мне какое-то скрытое возбуждение. От радости и успеха ее бледные щеки порозовели. Живопись в ее жизни значила больше, чем моя любовь.
— Я подсчитала, — продолжала она. — Если упорно трудиться, то можно зарабатывать до трех миллионов в год. И это только начало. А ты сколько зарабатываешь на своем поприще?
Я плыл по течению.
— Около пяти миллионов, — произнес я.
Она захлопала в ладоши.
— Вот видишь… Мы поедем в Дакар и купим поместье. Там это совсем не то, что здесь, во Франции! Представь, вокруг дома целый лес. У тебя для рабочих поездок — вездеход. Мы будем вместе. Возьмем Ньете. Я не смела строить планы, не зная, сумею ли продать свои картины. Но теперь…
Она порывисто обняла меня.
— Ронга! — крикнула она. — Ронга!.. Честное слово, она оглохла… Франсуа, давай выпьем шампанского.
Она выскочила, пританцовывая, прищелкивая пальцами, как кастаньетами. У меня не хватало мужества заговорить. Впервые я ее ненавидел. Я ненавидел все эти планы, которые она строила без меня, как если бы мне только и оставалось, что подчиниться, как если бы между нами никто больше не стоял. В этот момент я вспомнил про блокнот с эскизами. Он лежал там же, где я его оставил накануне. Но фотографии исчезли.
Через два дня около Шаллана на меня налетел грузовичок торговца рыбой из Сабля. Столкновение было достаточно сильным. Малолитражку в плачевном состоянии отбуксировали до ближайшей мастерской, а меня отвезли домой с сильным ушибом головы. Доктор Малле наложил три шва. В общем, я больше натерпелся страху, чем пострадал, но неделю провалялся. Любопытно, что это небольшое дорожное происшествие скорее доставило мне удовольствие. То есть я хочу сказать, что столкновение это было явно непредвиденным, объяснение ему было столь простым; что косвенно оно и несчастный случай с Элиан лишало двусмысленности. Теперь я знал, как за долю секунды можно отправиться на тот свет. Еще минуту назад я вполне владел собой, был сосредоточен, о Мириам даже и не помышлял. А через минуту истекал кровью, потеряв сознание. Торговцу не повезло — вина полностью ложилась на него. Случись наоборот — и я был бы в смятении. Авария казалась бы только звеном в цепи странных и в некотором роде аномальных фактов. Но нет. Она из серии не связанных друг с другом явлений. За пределами магического круга. И с плеч свалилась тяжесть, сомнения развеялись, прекратился своего рода нервный тик. Уж попасть в катастрофу Мириам не могла мне пожелать. Это однозначно. Но и не сумела ее предотвратить. Ее любовь меня не защитила. Понимаю, что в такой формулировке подобные умозаключения могут показаться ошибочными. Но в том-то и дело, что это не умозаключения. В комнатной тиши, с перевязанной головой, чувствуя боль в ушибленных руках и ногах, я был во власти образов: Мириам, Элиан и я — мы только звезды в космической дали, повинующиеся в своем вращении вечным законам, а не какой-то неизвестной форме притяжения. Новая уверенность вселилась не столько в мою душу, сколько в мою плоть, и вызвала у меня хорошее настроение, задор, удививший доктора. Элиан была чрезвычайно нежной и заботливой. Как же я ее любил! Но это не мешало мне в порыве радости думать, что Мириам невиновна. Иногда, чтобы продемонстрировать самому себе, что мои тревоги тщетны, я закрывал глаза и делал вид, что сплю, так как фотографии, пресловутые фотографии — моя главная неопровержимая улика — ничего, по сути, не доказывали. Скорее они убеждали и демонстрировали, что Мириам, любящая Мириам, только искала утешения в этих несчастных картинках. Случалось, я говорил себе: «Что же теперь?» Я напрасно отмахивался от этой проблемы, она крутилась вокруг меня, как оса. Я считал Мириам опасной, и к моей любви примешивалось неодобрение: еще чуть-чуть, и я, быть может, разлюбил бы ее. Теперь же, по мере того как я выздоравливал, моя страсть пробуждалась с новой силой. Вскоре придется делать выбор… и я порой пытался выбирать… Приходила Элиан с глазами, полными нежности… Что, если бы ее рядом не было? Никогда. Ах! Как ужасно!.. Но когда я вспоминал Мириам, когда слышал ее голос, чувствовал ее тело, прижимающееся к моему, сама мысль расстаться с ней казалась невыносимой. Пришли первые из заказанных книг, они произвели неожиданный эффект. Я уже вставал тогда и днем читал в кабинете, где Элиан поставила для меня шезлонг. В некоторых были фотографии с африканскими пейзажами, туземными деревнями, масками колдунов. Конечно, содержание мне было интересно, но научные статьи, с их варварской терминологией, меня быстро утомили. В своем воображении я уже пребывал там, проносился между хижинами, танцевал со жрецами вокруг идолов, плыл среди крокодилов по могучим рекам. Африка сходила со страниц такой, какой ее описывала Мириам, такой, какой я видел ее на полотнах возлюбленной, — яркой, бурной, сочной, с привкусом крови. Вспоминались обещания Мириам: «Мы поедем туда… у тебя будет вездеход…» Я закрывал глаза и ехал на «лендровере»… Ребячество! Дешевая романтика. Впрочем, я это вполне сознавал. Чем бы ни тешиться, лишь бы утолить потребность вновь увидеть Мириам. Насколько «Загадочная Африка» меня отдалила от нее, настолько книги, которые я перелистывал теперь, мне говорили, что она здесь, рядом… и я не выдерживал, вставал и подходил к окну. Гуа сверкал в апрельских лучах. А там, словно корабль, ставший на якорь, меня ждал остров. Я прижимался лбом к холодному стеклу, вздыхал и возвращался к шезлонгу. Я узнавал удивительные вещи. Путешественники утверждали, что некоторые колдуны способны перевоплощаться ночью в животных-тотемы[98].
С десяток людей-пантер арестовали в 1911 году в Габоне. Они разорвали и сожрали молодую женщину. В 1930 году в Сенегале двести десять туземцев обвинялись в преступном колдовстве… В другом месте миссионер видел африканцев, способных раздваиваться и находиться сразу в двух местах… И еще, по общепринятому мнению, колдуны использовали мертвых, чтобы терроризировать живых… Воздействие на расстоянии — широко распространенная практика. Н’нем — это человек, одержимый Эвуром. Эвур — внутренняя сила, не зависящая от воли Н’нема. Она руководит его действиями и наделяет способностью творить вещи, на первый взгляд чрезвычайные… Увлекшись, полный любопытства, я перелистывал страницы. Виктор Элленбергер рассказывает, что у кафров тембу женщинами овладевает своего рода одержимость, психоз Мотеке-теке; он может длиться месяцами и толкает их на преступные деяния. В период кризиса они надолго теряют сознание, утрачивают память, страдают от стреляющей головной боли…
И все же я оставался при своем мнении. Свидетельства впечатляли. Подписывались люди, известные всему миру, такие, как Альберт Швейцер. Но не много ли этих свидетельств? Я недовольно ворчал про себя: «А доказательства?.. Где же доказательства?..» Отупев от цитат, ссылок, описаний, я закрывал книгу и удивлялся, что все еще нахожусь в собственном кабинете. Удивление переходило в радость. Здесь я в безопасности. В книжном шкафу я видел студенческие учебники, курсовые по физике, химии.
И я говорил «нет» этой кошмарной Африке, такой отличной от щедрой, доброй Африки Мириам. В пять входила Элиан с подносом в руках. Она пила чай. Я же отдавал предпочтение обжигающему черному кофе.
— Брось свои фолианты, дорогой, — произносила она. — Отдохни.
Ее совершенно не интересовало, что я читаю, ее загодя отталкивали размеры, объем книги. Она не проявляла абсолютно никакого любопытства. Единственные книги, изредка попадавшиеся мне на глаза, были небольшие трогательно-сентиментальные романы, рассеянно пролистываемые ею. После ужина я еще с час читал. Если я за что берусь, то делаю это основательно, поэтому я отмечал на карточках наиболее существенные моменты, подбирая их по рубрикам: колдовство, ясновидение, биолокация и т. д. Мне казалось, что, поступая так, я разделаюсь со своими прежними подозрениями. К тому моменту, когда я смог вернуться к работе, Мириам была полностью оправдана. Поэтому, возвращаясь в Нуармутье, у меня было тревожно на душе. Я привык чувствовать себя виноватым перед Элиан, но теперь еще большую вину я испытывал перед Мириам… Машину отремонтировали. Ближе к вечеру море отступило. Самый подходящий момент. Я отправился в путь, решившись на этот раз расспросить ее об отношениях с туземцами. Виаль явно преувеличивал.
Мириам была рассеянной и озабоченной. Ньете отказывалась принимать какую-либо пищу. Она лежала там, где раньше была прачечная, позже переделанная под дровяной сарай. Здесь Мириам оборудовала вольер, где зверь ел и спал. Едва справившись о моем самочувствии, Мириам предупредила, что со вчерашнего дня Ньете почти никого к себе не подпускает. Ронга, сидя на корточках, плакала. Гепард зарычал, когда я присел рядом, и мне стало ясно, что нужно быть поосторожнее. Я стал говорить, выбирая самые успокоительные интонации, затем, осмелев, погладил по голове. Ньете не возражала.
— Воду пьет?
— Да, много.
Осмотреть как следует — не может быть и речи. Зверь нервничает. По-моему, дело в печени. Мириам упрямо кормила ее со своего стола. Сама любила сладости и ее пичкала шоколадом и сахаром.
— Боюсь, как бы она не стала агрессивной, — сказала Мириам.
Я был растерян. Я любил Ньете, но спокойнее было бы содержать ее в зоопарке. Мириам слишком небрежна по натуре, чтобы серьезно заниматься животными, тем более хищным животным. Но высказать это вслух я не решился.
— Диета, — сказал я. — Никакого молока, сахара. Ничего, кроме нескольких косточек погрызть. Там будет видно.
По взгляду, брошенному Ронгой, я понял, что она того же мнения. Но Мириам я не убедил. Я увлек ее на свежий воздух.
— Животное в неволе, — добавил я. — В этом все зло… Не веришь?.. Как-то ты говорила мне о травах, об африканских лекарствах. Хочешь, я напишу своему африканскому коллеге?
— Он ничего в этом не смыслит.
— А ты?
— Я — да.
— Что же конкретно тебе известно?
— Тебе не понять. Нужно увидеть все своими собственными глазами… О, пожалуйста, Франсуа… Будь что будет!
Мы поднялись на второй этаж и устроились на балконе. Было жарко. В воздухе пахло смолой.
— Мне не нравятся здешние запахи, — сказала она. — У меня от них мигрень.
— Ты много общалась с африканцами?
— Да. Когда я была еще совсем маленькая, у нас была служанка… Н’Дуала… Необыкновенная женщина. Я не отходила от нее ни на шаг. Отца дома никогда не бывало. Мать то и дело отлучалась. Н’Дуала обращалась со мной, как с дочерью.
— Почему необыкновенная?
— Она знала все… всякие секреты… например, как заставить расти цветы, как заговаривать дождь.
— Серьезно?
Мириам сложила руки на затылке и, глядя сквозь сосны на небо, принялась напевать странную песенку, напоминавшую арабский речитатив:
Я нге нтья шенья, шенья
Ни шенья мушенья нунгу
Ни шенья ку малунду
Я нге нтья шенья, шенья…
— Это чтобы прогнать ночных духов. Н’Дуала пела эту песенку у моей кровати. Есть другая, чтобы удержать ветреного жениха:
Мундиа мул’а Катема
Силуме си квита ку ангула
Мундиа мул’а Катема…
— Эту я пою каждый день, но мне все больше кажется, что она не действует.
На глазах у нее выступили слезы. Я взял ее за руку.
— Отстань, — прошептала она. — Это ничего не меняет. Я вернусь туда одна.
— Мириам…
— Нет же, дорогой, уверяю тебя, теперь это неважно… Я тебе надоела. И очень хорошо. Не будем об этом.
— Ты сердишься, что я не приходил… Но я был прикован к постели… вот черт, видишь — шрам!
— Хороший предлог.
— Ладно, я нарочно сделал так, чтобы в меня врезался грузовик.
— Но, Франсуа, чем тебя удерживает эта женщина? Ты сам говорил, что не любишь ее… Говорил… Да или нет?
— Да.
— Это правда?
Почти без колебаний я ответил:
— Да.
Она не настаивала, она ждала, молчание становилось невыносимым. Мне нужно было что-то говорить, что-то придумывать. Чем дольше затягивалась пауза, тем большим подлецом я выглядел.
— Сейчас ты взглянешь на часы, — не выдержала она, — вздохнешь, встанешь как бы расстроенный, что приходится уходить… и быстренько смоешься, будто опасаясь подхватить позорную болезнь, а когда явишься домой, будешь злиться на меня… за все. Все вы одинаковы… Уходи, малыш. Я сама справлюсь с Ньете.
Она меня прогоняла. Мне вдруг захотелось ее оскорбить, ударить, но главное — я был противен сам себе, мне претила моя пассивность, какая-то оторопь, делавшие меня упрямым и скрытым. Я увидел себя со стороны и почувствовал отвращение. Я постарался как можно непринужденней встать, едва удержался, чтобы не вздохнуть, совсем как она и ожидала, проходя, дотронулся до плеча.
— Завтра все наладится, — сказал я. Голос звучал идиотски. Я и был идиотом. Деревенщина только и годен, что коров выхаживать.
Ронга остановила меня на крыльце:
— Так что делать с Ньете?
— У нее спросите! — крикнул я. — У нее найдется песенка, чтобы ее вылечить.
Я хлопнул калиткой и тронулся к Гуа, неспособный справиться с дрожью в руках. На этот раз это конец. Меня охватила злоба. Вечером, после долгих часов работы, я вернулся домой, так и не успокоившись. Впервые я прогнал Тома, пнув его ногой, когда он зарычал, обнюхав меня. Я забросил на книжный шкаф книги, наваленные на столе. Хватит! Сыт по горло! Решил было уехать отсюда куда подальше, на другой конец Франции. Морской прибой наводил тоску. Я проглотил две таблетки снотворного и заснул как убитый. На следующий день гнев прошел, развеялся; только голова стала как ватная. Это был я и не я. Неопределенность, вялость. Как будто долго плакал. В состоянии отрешенности я принял несколько клиентов, поехал навестить других. Про Мириам забыл, но временами вспоминались обрывки песни… «Мундиа мул’а Катема…» Непонятные слова, удивительно соответствовавшие моему грустному настроению, назойливо вертелись на языке, вызывая смутную тревогу своим ускользающим мотивом… Я боялся его упустить… Но нет… Он возвращался… Никогда еще болото не казалось таким зеленым, огромным, переливающимся. Я уходил в него всеми корнями. Может, оно меня понемногу исцелит?..
Я потерял счет дням после ссоры. Четыре, пять. Сколько же прошло? Не важно. Я возвращался под дождем из очередной поездки. Около шести я затормозил у гаража. Толкнул тяжелую дверь и, прежде чем снова сесть в машину, повернул выключатель над дверью, чтобы зажечь свет. Я останавливаюсь на мельчайших подробностях, так как они запечатлелись в моей памяти с драматической точностью. Я въехал вовнутрь и, пораженный, тотчас остановился, обнаружив в другом конце гаража большую черную дыру в полу. Люк в подвал был открыт. Между тем этот люк всегда оставался закрытым. Только я один спускался в подвал, и то очень редко.
У меня от страха буквально оборвалось сердце… Элиан! Я не решался выйти из машины, подойти к зияющему провалу… Люк сработал как западня. Элиан отправилась за покупками в Бовуар. Вернувшись, она прошла через сад, как всегда, открыла эту дверцу, что напротив меня, толкая перед собой велосипед, — я представлял эту сцену, и сердце тяжело стучало. В потемках прошла наискосок, чтобы поставить велосипед у входа на кухню. А под ногами разверзлась пустота…
— Элиан!.. — Я позвал громче: — Элиан!
Боже мой, что меня ждет?
Я толкнул дверцу машины и сделал несколько шагов. Ступеньки уходили в темноту, оттуда несло плесенью.
— Элиан!
Я спустился и увидел только обломки старых бочек. Я успел вовремя. Когда я поднимался, мне стало плохо… страх, усталость… Я с трудом придержал крышку люка, она с шумом закрылась, подняв с пола облако пыли. Я замер неподвижно посредине гаража, опустив руки, стараясь восстановить дыхание. Нельзя же, в конце концов, падать в обморок, потому что этот люк… Да, но Элиан его никогда не открывала. Погребом уже давно не пользовались.
Только я погасил свет, как услышал, что по гравию аллеи едет велосипед. Дверца открылась, и, как на пленке, которую прокручивают второй раз, вошла Элиан, ведя за седло велосипед. Она толкала его в сторону кухни. Послышался отзвук шагов по крышке люка…
В это мгновение она наткнулась на меня.
— Это ты? Что ты тут делаешь?
Я нервно потирал руки.
— Чинил кое-что, — сказал я.
— Зажги, будь добр… На обратном пути я проколола шину… Заклей заднюю покрышку, а я тем временем соберу поужинать…
Она отвязала от багажника пакеты и прошла на кухню. Если бы не этот прокол, который ее задержал… Снимая шину, я только и мог, что беспрестанно повторять: «Если бы не этот прокол…» Затем… я начал размышлять уже более связно. Разумеется, в погреб спускалась Элиан. Страшно встревожившись из-за случая с колодцем, я тут же провел параллель между колодцем и погребом. Один образ произвольно накладывался на другой. Положа руку на сердце, если бы Элиан чуть не убилась в первый раз, охватила бы меня паника при виде открытого люка?.. Я закончил ремонт, не зная, что и думать. Разум подсказывал одно, инстинкт — другое. Я пошел мыться, и когда уселся за стол, то внешне был совершенно спокоен. Поцеловал Элиан.
— Что нового?
— Да так, ничего, — ответила она.
— Самочувствие нормальное?
— Да. Сейчас я чувствую себя, как раньше. Постирала, погладила… И ничуть не устала. Съездила в Бовуар: кончилась мастика.
— Я все думаю, что нужно поставить второй выключатель в гараже, — бросил я небрежно. — Когда ты входишь со своим велосипедом, то ничего не видишь.
— Да я привыкла, знаешь… и потом, днем гараж пустует, я не рискую удариться.
По тону ее ответа я был уверен, что в погреб она не спускалась. Но это еще не доказательство. К несчастью, я не имел права прямо спросить об этом. Если люк открыла не она, то ее это встревожит. Элиан продолжала говорить, я слушал краем уха. Она встретила нотариуса, мэтра Герена… Я думал, как лучше подступиться, возможных вариантов было всего несколько…
— Ты слушаешь меня или нет? Мой бедный Франсуа, спустись же на землю.
— Что?
— Кто-то приходил в мое отсутствие.
— Кто?
— Не знаю. Дама. Меня только что предупредила Матушка Капитан.
— Дама?
— Клиентка, разумеется.
— Оставила записку?
— Нет.
— Любопытно, — сказал я. — Во сколько?
— Я не спросила. Возможно, около пяти. Я вышла примерно в полпятого. Она приедет еще раз, не волнуйся.
— Да я и не волнуюсь.
Но я как раз волновался. Дама! Сразу подумал о Мириам. Безумная мысль. И тем не менее она неотвязно преследовала меня с болезненной очевидностью. Это Мириам. Впрочем… я прикинул… да… с пяти часов через Гуа можно проехать…
— Возьми клубники, — сказала Элиан. — Она восхитительна.
Я очнулся. Стол, клубника, улыбающаяся Элиан.
— И вправду, — произнес я, — очень вкусно. — Ягоды казались горькими, с тошнотворным привкусом желчи.
Как только Элиан поднялась, чтобы убрать со стола, я отправился в сад. Узнать, узнать! Как можно скорее! Я почти бежал по аллее, а Том, думая, что я с ним играю, принялся прыгать вокруг меня. Мне пришлось дать ему пинка, чтобы он успокоился.
Когда я вошел, Матушка Капитан мыла посуду.
— Продолжайте, — сказал я. — Не обращайте на меня внимания. Я на минуту… Ко мне заходили?
— Да. Почти сразу после того, как ушла мадам Рошель… Я заканчивала уборку, мыла пол, когда пришла эта дама. Я даже не успела крикнуть, что дома никого нет. Она пошла прямо к дому.
— Вот как? Прямо к дому?
— Да, что меня и удивило.
— Как она выглядела?
— Я плохо ее рассмотрела. На голову был накинут капюшон от плаща… Высокая, стройная.
— Не представляю, кто это мог быть.
— В голубом плаще.
— Вы уверены?
— Вполне. Она направилась к дому. Тут выбежала ваша собака и залаяла. Я даже подумала, что она прыгнет на нее. Стала крутиться у ее ног, ну, вы знаете, как обычно… Если бы она ее укусила, бедняге пришлось бы туго. Тем более что та уже и так поранилась.
— Поранилась?
— Да, у этой дамы была забинтована нога или скорее лодыжка. Толстая повязка. Я даже подумала, что она к вам из-за ноги и пришла. Никогда не знаешь, если кто укусит, заразный он или нет.
— А потом?
— Наверное, постучалась, ее скрывал угол дома. Собака какое-то время еще лаяла. Я принялась готовить ужин. В моем возрасте особых приготовлений не требуется, но все же…
— Больше вы ее не видели?
— Нет. Если, она вернется и никого не будет, что ей передать?
— Спасибо. Думаю, она позвонит.
Переходя дорогу, я набивал трубку. Голубой плащ! Конечно, у Мириам есть голубой плащ. Но тысячи и тысячи женщин носят голубые плащи. И все же я был глубоко взволнован. Прибежал Том, стал резвиться, я присел на край колодца и погладил его. Пес положил голову мне на колени. Он-то видел ту посетительницу, но ее образ, запечатлевшийся в его полных любви глазах, был для меня потерян… Я так устроен, что волнение заставляет меня обсасывать одни и те же слова, возвращаться постоянно к одной и той же мысли, и так может продолжаться часами. Я понял в тот вечер, что избавиться от Мириам не удастся. Казалось очевидным, что таинственная посетительница живет поблизости, скорее всего в Бовуаре, и хотела спросить у меня совета по поводу укуса в лодыжку. Меня устроило бы, чтобы дело обстояло именно так. Если бы не люк! Кто-то же открыл его?.. Не помню, какие подробности я сообщил Мириам о привычках жены во время наших бесед. В общих чертах передал, о чем мы иногда говорим с Элиан. Да разве все упомнишь! Я был уверен, что Мириам знает наш дом как свои пять пальцев… Ночи стали темными. Элиан, очевидно, спит. Я поднялся в кабинет, по-прежнему на распутье. Итак, придется вернуться в Нуармутье. Но никакой необходимости в этом нет. У Мириам на лодыжке никакой повязки нет. Это не она. Стоп! Она вполне могла притвориться, что у нее рана, чтобы иметь повод, если Элиан окажется дома. Ладно. Но в случае с колодцем Элиан никого не видела. Вот решающий аргумент. Значит, я туда не еду, и все же следует посмотреть по календарю час отлива. Может, я безвольное существо, не способное принять энергичные меры. Поспешный приговор! Когда речь шла о жизни животного, я мгновенно принимал решение. «Значит, животных ты любишь больше, чем людей», — отвечал я сам себе. Неправда. Я готов порвать с Мириам, чтобы спасти жену. И без колебаний. Единственное, что нужно, чтобы спасти Элиан, — установить, что Мириам действительно виновна. Следовательно, необходимо вернуться в Нуармутье. Хоть ты плачь. Обсасывая проблему со всех сторон, я впал в сонное оцепенение. Глаза мои были открыты. Я видел, как по потолку пробегает свет маяка… «Мундиа мул’а Катема… Силуме си квита ку ангула…» Жалоба на непостоянство жениха! Карточки здесь, между книжкой и бухгалтерскими счетами. Рубрики: колдовство, ясновидение, биолокация… Отвращение нарастало. Мне казалось, что я пал ниже некуда, какой-то подпольный эскулап…
Когда я проснулся, то обнаружил, что лежу, обхватив голову руками. Затылок одеревенел. Было пять утра. Я бесшумно разделся. Элиан не шевельнулась, когда я залез в кровать. Я еще раз взвесил все доводы «за» и «против»… Если честно, то права обвинять Мириам у меня не было.
В тот же день около половины пятого я ждал отлива на склоне, ведущем к Гуа. Я был, как когда-то, нетерпелив. Когда-то — это всего несколько недель назад. И за несколько недель самая большая любовь в моей жизни превратилась в нечто постыдное. Возможно, я больше не любил Мириам? Как можно узнать, любишь или нет? Как и все, я читал любовные романы. В них не было ничего похожего на мои чувства к Элиан или к Мириам. Кем они были для меня? Сожаления, угрызения совести, сомнения, отрицательные эмоции. И все же, когда вода отступила, я запустил двигатель так порывисто, как если бы пришпорил лошадь. Я спешил туда, и одновременно мне хотелось, чтобы я оттуда уже вернулся.
Вилла казалась, как обычно, дремлющей. Мне не хотелось застать Мириам врасплох, ведь я не забыл, что меня выставили за дверь. Я не был теперь ни своим, ни чужим и не имел понятия, как сообщить о своем появлении. Обычно Ньете бежала навстречу. Сегодня — ни малейшего шума. Я поднялся по ступенькам, дверь не заперта. На первом этаже — никого. Я кашлянул — ни звука. Подошел к лестнице. Неприятный сюрприз — на вешалке висел плащ, голубой плащ Мириам. Впрочем, естественно, что он висел там. Это его место. Что бы я подумал, если бы его там не увидел? Что Мириам его спрятала, как фотографии? Все же этот темный силуэт у лестницы производил неприятное впечатление, и я посматривал на него, пока поднимался наверх. Дверь комнаты приоткрыта, я заглянул вовнутрь. Мириам спала! В пять часов! Потом ночью будет бодрствовать. Абсурд! Я вошел, и тут же запахло аптекой. Мириам заболела? Ставни не закрыты, я ясно видел ее лицо. Может, оно было чуть бледнее, чем всегда, но на нем скорее печать таинственных терзаний, чем физической усталости. Печаль, которую я так часто замечал, теперь была столь очевидной и трогательной, что меня охватила жалость. Не из-за меня ли она так страдала во сне? Я хотел уберечь Элиан, но сознавал ли, каким испытаниям подверг Мириам? Не она ли была жертвой? Не придумал ли я эту невероятную историю с колодцем и люком как предлог, чтобы отречься от своей любви? Так как ее любовь, столь сильная, болезненная и страстная по сравнению с моей, меня стесняла, принижала и, если можно так выразиться, пригвождала к позорному столбу, я превратился в человека, который разучился говорить «да»… Мириам!.. Мириам, дорогая!.. Мириам, которая еще глубоко волновала меня, особенно в эту минуту, когда она принадлежала мне вся целиком, такая беззащитная во сне. Мне нравятся беспомощные существа. В подобном чувстве, наверное, больше гордости, чем доброты! Но это искреннее чувство. Я встал на колени перед кроватью. Мириам легла, не раздеваясь. Она просто набросила на себя одеяло. Доказательство невиновности я мог получить тут же, не оскорбляя вопросами, которые возмутили бы ее. Достаточно приподнять одеяло. Я не решался. Меня удерживало уродство жеста. Не проще и не честнее ли было разбудить Мириам, сказать: «Поклянись мне, что ты ничего не предпринимала против моей жены» — и поверить ей на слово? Зачем нужно обязательно удостовериться, потрогать руками, самому вынести приговор, как будто я и суд, и судья, и свидетель, и обвинитель в одном лице. Бешеное желание узнать, узнать что-то, порочащее Мириам, мной овладело до головокружения. Я приподнял одеяло и на левой лодыжке Мириам увидел толстую повязку!
В состоянии прострации я находился довольно долго. Значит, так и есть! Все, чего я опасался, упрекая себя в одной мысли об этом, — все правда! Мириам хотела убить Элиан. Других объяснений нет. Женщина в голубом — она! Том лаял на нее, так же как лаял на меня, когда я возвращался из Нуармутье. Она открыла люк, идя ва-банк и полагая, разумеется, что это не вызовет моего негодования, что я смирюсь со свершившимся фактом! В общем, я ей дал право действовать, отказавшись принять окончательное решение. Теперь мы, стало быть, сообщники. Элиан чуть не стала жертвой. Элиан! Моя маленькая Элиан!
Голова моя упала на постель, сил встать не было. Я стал понимать, почему Мириам изгнали из Африки, но не сердился на нее. Все произошло по моей вине. Я возомнил, что сильнее Виаля, хотел помериться силами с Мириам. Я проиграл. Сейчас приходится расплачиваться… Эта еще не ясная мысль принесла некоторое облегчение. Мне не требовалось выслушивать объяснения Мириам. Я знал теперь, в чем дело. Оставалось незаметно удалиться. Я с трудом поднялся. Колени ныли. Я уже выходил из комнаты, когда Мириам проснулась.
— Франсуа… Как мило, что ты пришел, Франсуа…
Она приподнялась и застонала.
— Я с трудом могу двигаться!.. Садись же…
— Я только приехал, — сказал я. — Что произошло?
Она показала лодыжку.
— Видишь… Позавчера меня укусила Ньете. Я с ней играла, и вдруг она впилась зубами. Довольно глубоко.
— Почему ты меня не предупредила?
— Не предупредила тебя? Каким образом?.. Если бы Ронга позвала твою жену к телефону, что бы она сказала?.. Нет, Франсуа. Не будем к этому возвращаться. Я скорее умру, чем стану преследовать тебя дома!
— Однако ты можешь ходить?
— Врач запретил. Я вызвала его сразу… Это доктор Мург…
— Я знаю.
— Он хороший, очень тактичный… наложил повязку… Четыре-пять дней придется полежать… Поцелуй меня, Франсуа! Почему ты такой недовольный?
Я ее слегка чмокнул.
— Переживаю, — сказал я, — из-за тебя! Ты совсем не можешь ходить?
— Я прыгаю по комнате на одной ноге. Веселого тут мало.
— Температуры нет?
— Нет. Но и сил нет. Страх отнял!
— А где она?
— Ньете?.. В прачечной. Ронга заперла ее. Знаешь, Франсуа, мне придется с ней расстаться.
— Я могу связаться с кем-нибудь в Париже…
— Нет… Вопрос не в том, чтобы ее кому-то отдать!
— Что ты хочешь сказать?..
— Да… так надо!
Мириам не гневалась. Хуже. Она смотрела на меня пристально, как бы изучая и оценивая во мне не только мужчину, но и ветеринара.
— Я была добра к Ньете! — продолжала она. — Пыталась сделать ее счастливой. Она не любит меня.
— Ну что ты!
— Да, да! Я всегда знаю, кто меня любит, а кто нет. Инстинктивно. Между мной и Ньете все кончено. И так как я не хочу, чтобы она была несчастна… Ты был бы способен отдать свою собаку?
— Не знаю!
— Если бы она тебя укусила, ты бы ее оставил?
— Меня уже кусали…
— Отвечай! — крикнула она. — Ты все время увиливаешь…
Ее глаза буравили меня. Приподнявшись на локте, наклонив вперед голову, сжав губы, она дышала такой силой, что, признаюсь, я спасовал.
— Ты хочешь, — сказал я, — чтобы она была тебе признательна?
— Я не потерплю, чтобы меня кусали, вот и все!
— И ты рассчитываешь на меня?..
— Могу позвать кого-нибудь еще… Этот зверь принадлежит мне. А я считаю, что он болен и опасен!
— И ты решила его уничтожить. Просто так, из удовольствия! Еще недавно он ел из твоей тарелки! Теперь ты приговариваешь его к смерти! Какая ты жестокая!
— Хорошо. Я вызову ветеринара из Порника!
— Минутку! Я пока не отказался!.. Позволь, я осмотрю Ньете. Затем уж решу.
— Все уже решено.
Я предпочел немедленно уйти. Иначе я бы не выдержал и высказал ей правду в глаза! Теперь сомнения прошли! Я видел лицо преступницы в припадке некого безумия в здравом уме, исказившем лицо маской ненависти. Я не сомневался, что она солгала насчет ноги. Она могла ходить. Чтобы отправиться в Бовуар, она нашла какое-то средство передвижения — автомобиль или велосипед! Хладнокровно осуществила свой план, так же как безжалостно приговорила Ньете. Я искал Ронгу, чтобы кое-что выяснить, но не нашел. Впрочем, зачем? Она несомненно сообщница Мириам. Тогда я подумал о докторе Мурге. Вот он-то мне все. и расскажет. Я прыгнул в машину и вернулся в поселок. Отчаяние и тревога не стали слабее. Я ни за что не убью Ньете. Ни за что! Прежде всего, Мириам ошибается, если думает, что гепарду можно просто сделать укол, как ангорской кошке! Здесь следует принять немало мер предосторожности! Надо сначала усыпить его. Дома у меня есть все необходимое. А в этой прачечной действовать осторожно куда сложнее. И потом, ничего не произошло бы, если бы Мириам не дразнила Ньете!.. Удивительно, как быстро эта женщина может вызвать к себе отвращение! Сначала она покоряет. Потом приходится защищаться от ее властного влияния. Не то чтобы она была тираничной собственницей. Здесь все тоньше! Она оказывала некое воздействие — не могу подобрать точного слова. Но не она ли сама призналась в этом, сказав, что верит в телепатию, потому что верит в любовь. Дело, конечно, не в телепатии! Но смутное ощущение присутствия Мириам, мучившее меня, когда я был вдалеке от нее, как при перемежающей лихорадке, — это и было ее воздействие, несмотря на все мое сопротивление. И вполне реальное! Элле, очевидно, испытывал подобие такого колдовства, раз он погиб! Ощутил его и Виаль! Мне на память пришли его слова: «Это весьма притягательная личность!» Ронга, послушная Ронга, повиновалась, сжав зубы, как я не раз замечал. Что ж, с меня довольно, и, благодаря Мургу, для начала я уличу ее во лжи.
Мург был дома. Для него апрель — что-то вроде мертвого сезона, и мое посещение доставило ему удовольствие. Мы поболтали немного, пропустили по рюмочке, потом я заговорил о Мириам.
— Рана довольно глубокая, — заметил он. — Но серьезного ничего нет. Через недельку она зашагает, как прежде, но ей повезло! Если бы зверь сжал челюсти, то мог бы перегрызть ей лодыжку.
— Ньете не злобная! — воскликнул я. — Она просто не осознает своей силы.
— Однако она цапнула довольно здорово. Видели бы вы кровоподтек! Вы, кажется, там частый гость! — сказал он любезным тоном, возможно, с каплей иронии.
— Я лечу Ньете, — сказал я. — Зверь здоров, но ему не просто акклиматизироваться.
— Нелепая идея — держать дома гепарда!.. Она мне показалась слегка… странной, эта мадам Элле. Я видел ее в первый раз, но достаточно наслышан.
— О чем, например?
— Ах, вы знаете, в этих местечках, где все друг друга знают… сплетни разносятся быстро. Женщина, живущая с гепардом и негритянкой… да еще вдобавок и рисует!
Он засмеялся и наполнил рюмку.
— Когда она вызвала вас? — спросил я непринужденно.
— Позавчера, в утреннее время. Вчера я заезжал сделать перевязку.
— Ходить она в состоянии?
— Ходить?.. И речи быть не может!.. Впрочем, если бы она даже захотела, то не смогла бы. Помилуйте, Рошель! С укусами-то вы имеете дело чаще, чем я! У нее опухла нога, и рана причиняет сильную боль. Мне даже пришлось дать ей успокоительное. В подобных случаях чем больше спишь, тем лучше!
— Вы убеждены?
— О чем это вы?
— Мадам Элле не может выйти из комнаты?
— Послушайте, — сказал Мург с некоторым нетерпением, — попросите ее показать вам лодыжку. Вы убедитесь сами. У меня нет и тени сомнения! Если она сойдет с ума и попытается встать, то не пройдет и трех шагов!
Мне пришлось пояснить, чтобы не показаться невоспитанным.
— Извините, — сказал я. — Соседка сообщила, что заходила женщина, и я подумал, что…
— Вы безусловно ошибаетесь!
Я опрокинул рюмку, не сводя взгляда с Мурга. У него безупречная репутация, и раз он утверждал, что Мириам не могла вставать, мне оставалось примириться. И к тому же из собственной практики я знал, что при укусе собаки ногу парализует на два-три дня. Тем более при укусе гепарда! Этот очевидный факт и наполнял душу тревогой!
— Вы отправитесь к мадам Элле?
— Да, — сказал я. — Нужно что-то решать с Ньете!
— По-моему, ее лучше пристрелить. Представьте, если она убежит… Какая ответственность ляжет на вас!
— Это очень ласковый зверь!
— …который кусается. В Африке к хищникам привыкли. Я читал, что приручают даже львов и держат дома, как мы собак или кошек! Но в Нуармутье!..
Я протянул ему руку, чтобы покончить с советами. Он проводил меня до машины, потом настоятельно произнес:
— Пусть покажет лодыжку! Сами поймете!
Обидел беднягу! Но он меня сразил наповал! Я глянул на часы, не зная, что предпринять. Ньете, бедная зверюга, мне не до нее! Мириам не покидала своей комнаты, и Матушка Капитан видела Мириам у меня дома. Что из этого?.. Значит, то, о чем я читал, правда? Вывод, который сам напрашивался: до тех пор пока Мириам будет думать, как уничтожить Элиан, последней грозит смертельная опасность. И я бессилен ее защитить. Человек, подобный вам, который посвятил столько времени изучению таинственных явлений, употребив для этого свой талант, должен понять то, что я испытал. Я был поистине вне себя! Мои навыки, менталитет, интеллектуальные ориентиры — короче, моя индивидуальность была поставлена под вопрос. Я страдал физически, у меня ныла голова, сдавали нервы. Любое умозаключение вело в тупик. Например, я решался охранять Элиан, но сразу чувствовал бессилие перед тем неведомым, что исходило от Мириам, было оно кажущимся или реальным. Элиан не видела того, что столкнуло ее в колодец. Но ее столкнули, это, по крайней мере, очевидно! Том напрасно лаял! Ему не удалось помешать войти двойнику Мириам, голубой оболочке… Я схожу с ума? Да, возбуждение, в котором я пребывал вот уже полчаса, можно называть и так. Я ехал куда глаза глядят и заблудился в лесу. Мне пришлось остановиться, чтобы сориентироваться, и я решил вернуться на виллу. В этом внезапно принятом решении я видел дополнительное доказательство власти Мириам. Тогда я лишь улыбнулся в ответ на ее слова, что ей достаточно обо мне напряженно подумать, чтобы я приехал к ней. Но сейчас я ощущал реальную силу этой невидимой связи. Мне нужно было увидеть Мириам. Мне казалось, что я буду способен теперь, когда у меня наконец открылись глаза, уловить в движении головы, в жестах те тайные флюиды, которые она использовала для колдовства. Теперь я уже должен был их обнаружить, ведь мои руки умели нащупывать пораженные места, как бы глубоко они ни располагались. И мне хотелось прикоснуться к ним еще раз. Все же я убедился не до конца…
Я толкнул калитку. Дом по-прежнему погружен в молчание, и впервые я был поражен его негостеприимным видом. Я обошел вокруг. Дверь в прачечную приоткрыта. Гепард убежал? Испугавшись, я устремился вперед, понимая, насколько прав был Мург, предостерегая меня, и остановился на пороге. Ронга была здесь, она присела возле зверя и ласкала его, шепча что-то; ее шепот походил на монотонный речитатив. Она не пошевелилась, увидев меня, только не позволила встать Ньете. Я был врагом.
— Оставьте ее, — сказал я.
— Я запрещаю вам ее убивать…
— Но я не собираюсь причинить ей никакого вреда!
Она всматривалась в меня с недоверием и тревогой.
Зверь тоже за мной наблюдал. Я показал, что у меня в руках ничего нет.
— Вот видите!
— Вы ей подчинитесь, — сказал Ронга. — Вы всегда ей подчиняетесь!
Я присел с другой стороны и тихонько пощупал бока зверя.
— Это не мое ремесло — убивать, и я не исполнитель приказов мадам Элле!
Ронгу эти слова, казалось, не убедили. Я пожал плечами и продолжил осмотр Ньете. Когда я дотронулся до живота, она напряглась, зрачки расширились. Мне знакома такая реакция, и я убрал руку. Несварение желудка, вздутие, боль в животе — классические симптомы.
— Она пьет много?
— Да, — сказала Ронга.
— Она проявляла когда-нибудь агрессивность по отношению к вам?
— Никогда.
Я потрогал кончиками пальцев морду гепарда — горячий нос, температура… Ронга следила за моими движениями с таким же вниманием, что и Ньете. Она стала успокаиваться, но беспокойство вернулось вновь в ее настороженные глаза.
— Достаточно твердо соблюдать диету, — сказал я. — Она требует бережного обращения, и лечить ее нужно, как борзую.
— Объясните это ей! — Подбородком она указала на дом. — Стоит мне только открыть рот, — продолжала она, — как она меня гонит… Это плохая женщина!
Она посмотрела на меня с вызовом, Но я не стал возражать. Тогда Ронга взяла меня за запястья, притянула к себе через гепарда. Она плакала, умоляла, лицо ее исказилось от горя.
— Спасите ее, мсье Рошель… Я не хочу, чтобы ее убили… Что со мной станет без Ньете?..
— Обещаю вам сделать все возможное, — сказал я. — Но когда мадам Элле что-нибудь взбредет в голову…
— Я знаю. Вот уже два дня, как к ней не подступиться!
Ронга поискала платок, чтобы вытереть глаза, и улыбнулась Ньете сквозь слезы.
— Спи, спи! — прошептала она. — С тобой ничего не случится, радость моя!
Ронга встала, приоткрыла дверь, прислушалась, затем вновь закрыла.
Я ошибся, она оказалась доброй и мягкосердечной, суровость Мириам ей претила. Я видел, что она испытывает странную радость, когда, вместо того чтобы сказать «Мириам», я говорил «мадам Элле». Мое поведение, бесспорно, возмущало ее, но теперь служанка решила мне довериться. Я щекотал шею Ньете под тяжелой челюстью. Я тоже любил этого зверя, но выхода не видел. Мириам никто не помешает вызвать моего коллегу из Порника, объяснить ему ситуацию так, как она ее понимает. Если она будет упорствовать, гепард обречен.
— К счастью, — прошептал я, она не может двигаться.
— Да, — произнесла Ронга вполголоса. — Врач запретил ей вставать.
— Держите у себя ключ от прачечной и будете кормить Ньете так, как я вам укажу. Я все беру на себя. Вы будете подчиняться мне, а не ей?
— Да… Прошу прощения, мсье Рошель, за то, что только что вам наговорила… Когда я вас здесь увидела, то подумала, что вы ей уступили… Она всем навязывает свою волю…
Я был чрезвычайно удивлен, услышав, как свободно Ронга выражает свои мысли. Я смотрел на нее как на служанку, в какой-то мере как на рабыню, пригодную лишь вести хозяйство, ходить за покупками, мыть посуду; Мириам всегда с ней разговаривала несколько раздраженно и даже грубо. Но вдруг я обнаружил на ее лишенном привлекательности лице ум и чувство собственного достоинства. Я чуть не протянул ей руку, чтобы скрепить наш союз, но боялся показаться слабым и сентиментальным. Чтобы скрыть стеснение, я нацарапал на странице из блокнота несколько рецептов и протянул ей листок.
— Значит, договорились? Мы не встречались! Ни слова мадам Элле. Кстати, вы присутствовали, когда ее укусила Ньете?
— Да.
— Как это произошло?
— Она хотела научить Ньете ходить на задних лапах, Ньете не понимала, она рассердилась и ударила ее. Тогда Ньете схватила ее за лодыжку и слегка сжала челюсть, чтобы предупредить.
— То есть?
— Ньете гордая. Ей не нравится, когда с ней обращаются таким образом.
Это объясняло странную злобу Мириам.
— Но почему мадам Элле пошла на такой риск? Она ведь хорошо знает реакцию хищников!
— Ей было скучно! Когда она скучает, она способна на что угодно!
— Затем? Она лежала в постели?
— Да. И вчера тоже весь день.
— Вы не отходили от нее ни на минуту?
— Да. Она звонила мне постоянно. Ей надо было на ком-то сорвать злость.
— Но, помимо этой нервозности, какой она вам показалась?
— До четырех часов такой же, как всегда…
— А после четырех часов?
— Она уснула… Наконец…
— Наконец — что?.. Продолжайте же, Ронга!.. Все эти подробности меня интересуют… Я имею в виду с медицинской точки зрения!
— Она спала, если хотите. Но не обычным сном.
— Она приняла какое-нибудь успокоительное?
— Нет, напротив. Она попросила у меня очень крепкого кофе и выпила несколько чашек. Затем она задремала. Страшно бледная, все тело напряжено, во сне она говорила.
— Что она говорила?
— Не знаю. Она говорила на диалекте а-луйи. Этого диалекта я не знаю.
— Но она произносила слова бессвязно, как произносят во сне? Или она составляла предложения?
— Она составляла предложения… не могу вам как следует объяснить.
— Вы к ней прикасались?
Ронга, казалось, испугалась.
— Нет… Нельзя… Когда дух бродит, нельзя притрагиваться к телу. Это не разрешено!
Я в бешенстве сжал кулаки. Ронга была, возможно, достаточно цивилизованной служанкой, но продолжала верить во все эти глупости! Но если я задавал вопросы с таким пристрастием, то только потому, что и сам начал верить в этот бред! Боже мой! Я терял голову!
— И этот сон… длился долго?
— Возможно, час. Она пробудилась в пятнадцать минут шестого. Вначале она не понимала, где находится, затем сказала мне, что хочет остаться одна. Когда я поднялась к ней во время ужина, то увидела, что она плакала.
— Часто она спит таким сном?
— Нет. Кажется, нет. Во всяком случае, я ее в этом состоянии видела только раз.
— Давно?
— О да! Это случилось…
Ронга вдруг запнулась, как если бы признание стоило ей усилия.
— Я ваш друг, Ронга! — сказал я. — Вы знаете, что наш разговор останется между нами. Так когда?
— Ну, это случилось в тот день, когда мсье Элле упал в карьер.
До меня еле донеслись эти слова, которые она прошептала, наклонив голову. Если по правде, то я ожидал услышать подобный ответ. И все же я был потрясен до глубины души. Я долго стоял неподвижно, стиснув зубы, теребя ключи в кармане брюк. Вот оно, доказательство! Мысленно я был там, в гараже, перед открытым люком. Когда я пришел в себя, то увидел почти с удивлением, что гепард лежит у моих ног, а негритянка стоит у двери. Где я? В Африке?.. Я вздрогнул, осознав, что проделывал тот же путь, что проделала во сне Мириам. Я протер глаза и наконец открыл дверь. Солнечный свет окончательно вывел меня из царства теней.
— Вы говорили мадам Элле, что видели, как она спит?..
— Нет.
— И ни слова. Ни ей, ни доктору. Но продолжайте за ней наблюдать.
— Почему? — спросила Ронга. — Чего вы боитесь?
— Ничего… Пока ничего. Просто я не хочу, чтобы мадам Элле заболела из-за этого укуса. Упомянула ли она, что намеревается вернуться в Африку?
— Да, как-то…
— Что же она говорила?
Вновь Ронга опустила глаза. Я попытался ей помочь:
— Она сказала, что увезет меня с собой, не так ли? Что настанет день, когда у меня не будут связаны руки?
— Да, мсье.
— Хорошо, я с ней поговорю.
Я вышел, решив теперь все расставить по местам, но в вестибюле остановился. С чего начать? Как сформулировать, в чем конкретно я ее обвиняю? Она рассмеялась бы мне в глаза: «Ты, Франсуа, ты обвиняешь меня в том, что я хотела убить твою жену во сне?» Я буду выглядеть смешным. Ронга по простоте душевной была удивлена странным и беспокойным сном Мириам. Но со всеми нами случается, что мы во сне смеемся, плачем, говорим. Сколько раз мне самому снилось, что за мной гонятся, и я стонал, бежал как безумный или падал в бездонную пропасть, а потом просыпался в поту. Элиан, гладя меня по щеке, говорила: «Ты напугал меня, дорогой!»
Стоя на первой ступеньке лестницы, я перебирал все доводы в пользу того, чтобы хранить молчание. О главном я умалчивал, но иллюзий не строил. Мириам внушала мне страх.
— Итак? — сказала Мириам.
— Итак, согласен! Ньете больна, но ее легко вылечить…
— Кто же ее вылечит?
— Ты, разумеется! Если ты вменишь себе в обязанность кормить ее в определенное время и тем, чем полагается, если будешь делать все, что я советовал уже раз двадцать!
— У меня работа!
— Ах, работа!
— Вот как! Ты презираешь то, в чем ничего не смыслишь! Тебя бесит, что я рисую! Это тебя стесняет и унижает! Да, дорогой!.. Я это почувствовала уже давно.
— Предположим, — сказал я раздраженно. — Но речь не обо мне! Речь о Ньете!
— Что ж, раз ты ее так любишь, я тебе ее отдаю!
Такой уловки я не предвидел и понял, что опять сел в лужу.
— Такая зверюга у меня дома! — воскликнул я. — Ты рехнулась.
— Вовсе нет. У тебя преданная, послушная жена. Ей не придется двадцать раз объяснять, что от нее требуется!
— Пожалуйста, оставь Элиан в покое!
— Хорошо, не сердись, мой милый Франсуа! Раз тебе Ньете не нужна… я ее умерщвлю…
И я был настолько наивен и малодушен, чтобы начать думать: неужели нельзя у меня найти места, куда можно поместить гепарда? Но нет! Мириам старалась уязвить меня, доказать, что я избегаю любой ответственности, что из нас двоих именно я — эгоист! Зверь был лишь поводом!
— Предупреждаю, что я за это не возьмусь!
— О! Я знаю! — произнесла она оскорбительным тоном. — Но я найду кого-нибудь посмелее. И немедленно!..
Она отбросила одеяло и спустила с кровати ноги. Тут же вскрикнув от боли и задыхаясь, свалилась в постель.
— Чертова дура! — произнес я. — Ну, ты не можешь лежать спокойно?.. Покажи-ка мне ногу…
Ей было слишком больно, чтобы сопротивляться. Я насильно снял повязку. На своем веку я немало повидал укусов, но этот выглядел самым омерзительным из всех. Лодыжка распухла, почернела, в кровоподтеках. Клыки гепарда разрезали кожу и глубоко прошли в мякоть. Если бы Том меня вот так укусил, я не колеблясь пристрелил бы его. Реакцию Мириам я теперь вполне понимал. Но я не стал бы дразнить собаку! И почти одобрял Ньете, вспомнив, как вела себя Мириам. Я сделал перевязку, ослабив бинты, так как Мург слишком их стянул. Я видел то, что хотел увидеть. Ходить Мириам не могла.
— Я лучше, чем ты, знаю этих животных! — сказала Мириам. — Теперь Ньете слушаться меня не будет! При первой же возможности примется за старое. Я не чувствую себя с ней в безопасности.
Этот довод меня поколебал.
— Да нет же, — сказал я расчетливо грубо, — тебе надо обращаться с ней как с животным, а не как с человеком!
— Хищники — те же люди, — пробормотала Мириам, — а я потеряла авторитет.
Еще ни разу Мириам не высказывалась более определенно, все мои подозрения вдруг превратились в уверенность. Ньете ее укусила. Она уничтожает Ньете! Элиан ее оскорбила самим только фактом, своего существования, встав между нею и мной, — и ей суждено уйти из жизни! А я превращался в послушное орудие! В противном случае, однажды мне будет уготована судьба несчастного Элле. Почему бы нет?
Мириам наблюдала за мной. Она обладала даром входить в мой дом как тень, тем более способна проникнуть в мой мозг, мои мысли, отгадать, что стала для меня чужой. Именно в эту минуту я осознал: Мириам для меня больше никто! Даже воспоминания о нашей близости потеряли для меня всякий смысл. Мне хотелось бы передать вам то, что я чувствовал, настолько это важно для последующих событий. Но это не просто! Если хотите, я стал уже отдаляться от Мириам, потому что ее ревность, гордость, то, как она распоряжалась моей свободой, делали невозможными истинно нежные чувства, но она оставалась желанной женщиной, оставалась близким человеком. Теперь же, с того момента, когда я должен был признать, что она способна приводить в движение таинственные силы, вызывающие во мне отвращение, она потеряла для меня свою притягательность, стала другой. Нечто общее, объединявшее нас, вдруг исчезло. Точно так же, как не может быть ничего общего между человеком и пресмыкающимися. Не будь на карту поставлена жизнь Элиан, не скрою, я бы сбежал, ноги моей больше не было бы на острове, как если бы он стал для меня заклятым местом. Я опять, наверное, сумбурно выражаю свои мысли. Но что поделаешь? Мои чувства вам известны, пусть они кажутся вам странными или утрированными, даже ненормальными. В моем страхе было что-то «благоговейное», нечто вроде священного ужаса, который испытываешь, видя чудо, того ужаса, который испытывали древние, когда путешественники рассказывали им о чудовищах и циклопах. Что ж, я несколько преувеличиваю! Но полагаю, что верно передал природу своих переживаний. Мириам — такая, какой я ее видел, распростертая на кровати, с изможденным от страданий лицом, — внушала мне страх.
— Подождем еще немного, — продолжал я. — Ньете заперта в прачечной и причинить зла никому не может.
— Ждать! — заметила Мириам. — Ждать! Время ничего не решает, ты сам это знаешь… Наоборот!
И эти ее последние фразы с заложенным в них двойным смыслом! Она говорила о гепарде, а я был уверен, что она подразумевала Элиан. Ньете и Элиан в ее представлении, как и в моем, — одно и то же, та же проблема, тот же случай.
— Решим, когда вернусь, — предложил я. — Сейчас уже поздно. Я рискую не успеть до прилива.
Сил поцеловать ее не было. Стоило усилий даже подать ей руку. И только в машине я обрел хладнокровие, то есть я хочу сказать, что, закрыв дверцу, я почувствовал себя защищенным металлической оболочкой. Защищенным от чего?.. Просто в безопасности. Окружающий мир был благожелательным и почти приветливым. Я проехал Гуа, едва успев проскочить в последний момент. Море за моей спиной уже поглотило его. Я испытывал судьбу! Однажды море меня настигнет! Я обещал себе быть осторожным, так как теперь был полон решимости отвести беду от Элиан. Весь вечер я носился с этой мыслью, меня уже подмывало устроиться где-нибудь в Оверне, но потребуется время, чтобы найти подходящий городок, где нужен ветеринар. Несбыточные мечты! Но как отразить удар, я не знал. Во время ужина я намекнул Элиан, что, может, ей следует приглашать Матушку Капитан каждый день. Элиан возразила, что хорошо себя чувствует, что бросать деньги на ветер не стоит, что Матушка Капитан неорганизованна и нечиста на руку. Настаивать я не осмелился. Не мог же я объяснить причину своей настойчивости! В отношении Элиан я еще ни разу не допустил оплошности и не собираюсь возбуждать ее подозрения из-за экономки. Через два месяца, в летний период, когда у меня будет много приезжих клиентов, у меня появится серьезный повод оставаться дома каждое утро. Но уберечь Элиан нужно сейчас, а я чувствовал себя бессильным.
Поужинав, я удалился в свой кабинет, закурил трубку и методично начал перелистывать книги, которые поклялся не открывать. На этот раз я не сопротивлялся, не возмущался и приготовился к самым невероятным открытиям. Не стал ли я свидетелем того же, что видели путешественники? Когда они описывали спящего человека, дух которого бродит где-то далеко, они повторяли почти слово в слово то, что говорила Ронга. Спрашивается, почему бы мне им не верить (ведь они изучили все эти религиозные обряды), когда они рассказывают, например, как посвященный может на расстоянии использовать ядовитые свойства определенных трав и лекарств? Кто я такой — невежда, нашпигованный рационалистическими предрассудками — по сравнению с этими этнологами, врачами, профессорами? Впрочем, и они считали невероятным очевидное, как и я, вначале отвергали факты. Но какой смысл отвергать то, что подтверждено на практике! Воздействие на расстоянии в некоторых случаях возможно! Оно облекается в различные формы. Когда не происходит материализации, субъект действия может быть и невидимым. Свидетели приводили множество примеров. Я же мог привести пример с колодцем. В других случаях субъект обретает материальную форму, например случай с поднятым люком. Но чаще результат такого воздействия чуть заметен, едва различим. Избранная жертва необъяснимым образом погибает, и спасти ее нельзя, если только не лишить источник зла его чар. Мне вспомнился в связи с этим афоризм Суто, который гласит: «Кожу мертвеца пригвождают к коже душегуба». Рассказчик объяснил, что колдуна-убийцу следует найти и наказать — «сняв с него кожу, пригвоздить ее к коже загубленного колдовством». На самом деле все это меня мало продвигало вперед и только подтверждало мои страхи. К счастью, Мириам не располагала теми травами и растениями, которым авторы приписывали зловещие свойства. Но она могла их достать через Виаля! Я чуть было не написал доктору письмо. Временами я испытывал искушение довериться ему! Разве он не говорил мне: «Я провожу эксперимент»? Этот несколько загадочный человек понял бы мои страхи. Но как объяснить, что я стал любовником Мириам? Я видел его насмешливую улыбку… Нет, Виаль мне не поможет…
Было уже поздно, голова отяжелела. Строчки плясали перед глазами. Я спустился в сад. Стояла глубокая ночь. Было тепло. Капля дождя упала на щеку, потом на нос. Может, на углу гаража, у колодца мне встретится ирреальная оболочка Мириам? Я обошел вокруг дома. Напрасно я убеждал себя: «Прогуливаюсь себе, и все; нужно развеяться, избавиться от токсинов». Я знал, что просто-напросто делаю обход! Отныне Элиан и я, мы — в осаде. Я решил выпускать Тома на ночь на улицу. Однажды он уже залаял на голубой плащ. Значит, залает вновь, и я его услышу и буду предупрежден. Эта мысль была мне неприятна. Я вернулся в дом и проверил все замки на дверях. Смешно, но, не приняв этих мер предосторожности, я не смог бы заснуть.
Тем не менее сон не шел. Что она там замышляла? Не вернись я на остров, не начнет ли она мстить завтра, послезавтра? Не будет ли лучшей тактикой жить с ней в мире, хотя бы для видимости? Я слишком устал, чтобы принимать решения. Будильника я не услышал, меня разбудила Элиан. Тревоги не покинули меня, продолжая терзать и ночью.
— Ты неважно выглядишь, — сказала Элиан.
— Пройдет!
Не пройдет! Как поладить с Мириам, не соглашаясь усыпить Ньете? А если соглашусь, не слишком ли далеко зайду в трусости и отступничестве? Эти мысли не отпускали меня все утро. Я не мучился, как прежде, от отсутствия Мириам. Скорее наоборот, меня прошибал холодный пот при мысли, что придется ей повиноваться и, вопреки воле, ездить на остров. Два дня я держался. Клянусь вам: два дня — это много. Жизнь гепарда в обмен на мир! Животных я убивал десятками. Излишней чувствительностью не страдаю, и потом, все животные похожи друг на друга. Один пес умирает, другой приходит на смену. Это как бы тот же самый пес. По крайней мере, я себе так повторяю, когда вынужден сделать укол неизлечимому пациенту. И в этом случае смерть — гуманный акт. Но Ньете! Для меня это что-то особое. К ней я испытывал нечто сродни страсти, которая влекла меня к Мириам. К тому же Ньете символизировала мой прежний восторг, буйное счастье. Я отказывался от любви, но я еще не мог отказаться от поэзии любви, от ее первобытного блеска и великолепия. Я останавливал взгляд на Элиан, сидевшей передо мной за столом, смотрел на ее честное, доверчивое лицо, и мне сдавливало грудь от горя, будто ее гложет неизлечимая болезнь. Лгать, чтобы скрыть любовную связь, — не сложно. Но лгать, когда на карту поставлена жизнь? Тем хуже для Ньете! Значит, с каждой минутой зверь все ближе к смерти, и я ощущал флюиды, исходящие от нас; они парили от одного к другому, от Мириам к Элиан, от Элиан ко мне, от меня к Ньете, от Ньете к Мириам… Эти живые токи проносились в нас самих, как кровь, то красная, то черная, неся одни — гнев, другие — ненависть. Я положил в сумку наркотик и яд. Я усыплю Ньете, когда она придет ласкаться… Потом? Что будет потом, для меня уже не важно!
Я отправился утром в час отлива. Шел проливной дождь. Гуа выглядел зловеще под кнутом хлеставшего ливня. Я с трудом ориентировался по мачтам; грохот волн справа и слева заглушал шум двигателя. Было впечатление, что я отправился в далекое, очень далекое путешествие по призрачной стране, и мне удивительно хорошо. Я был почти разочарован, увидев берег, дорогу и дома. Но меня ждал еще один сюрприз. Мириам была само очарование. Я явился растерянным, побежденным; она, казалось, забыла, зачем я приезжал. Ни слова о Ньете. Ни малейшего намека на нашу ссору. Несмотря на утренний час, она была причесана, одета. Сидя в гостиной в кресле, положив одну ногу на стул, она рисовала реку, которая течет в ее стране.
— Ты неважно выглядишь, — сказала она, точно как Элиан. И интонация была почти такой же.
Эти совпадения были частыми и вызывали во мне замешательство. Я как бы проживал две не совпадающие во времени жизни. Одна была пародией на другую.
— У меня много работы!
И это я уже говорил двадцать раз.
— Иди отдохни, присядь сюда, рядом со мной.
Она наклонила стул и свалила на пол все, что на нем лежало. Догадывалась ли она о моем смущении? Забавлялась ли им? Думаю, ей скорее хотелось казаться нежной, как иногда хотелось прежде кофе или шампанского. И это ей удавалось как нельзя лучше. Пишу без всякой злобы! Просто хочу подчеркнуть происшедшую во мне перемену. Я наблюдал за ней так, как наблюдал за гепардом при первой встрече. Я прислушивался к ее голосу, следил за жестами, стремясь увидеть подлинную Мириам. Она рассказывала о своих делах. В мае она поедет в Париж на предварительный просмотр картин для будущей выставки. Она выглядела счастливой, уверенной в себе, в своем таланте, успехе и очень мило делилась со мной своими надеждами. Никакой фальши, двуличия, очень искренне. А ведь мы расстались в ссоре, и Ньете по-прежнему ждала в прачечной!
— Ты знаешь, что тебе следовало бы сделать? — сказала Мириам. — Покатать меня на машине. Вот уже неделя, как я торчу дома.
— Идет дождь.
— Тем лучше. Нас никто не увидит. Ты не будешь скомпрометирован.
С большущим удовольствием я повиновался. Мириам молчаливо предлагала мне перемирие, я не собирался возобновлять ссору, отказываясь выполнять ее просьбу. Поэтому я подогнал машину к крыльцу. Ронга вышла из дома, чтобы помочь открыть мне ворота, благодаря чему мы обменялись парой слов в саду, и я узнал, что Мириам позволила Ронге ухаживать за Ньете. Она вела себя так, как будто Ньете не существовало.
— Она была печальной и озабоченной на вид?
— Нет, — сказала Ронга.
— Впадала ли она вновь в тот странный сон?.. Помните?
— Нет. Напротив, она проявляла большую активность: писала письма… рисовала…
— Думаете, она забудет… о Ньете?
— Было бы удивительно… — ответила Ронга.
Я вернулся в гостиную. Мириам обхватила меня за шею одной рукой. Я поддержал ее за талию, и, подпрыгивая, она доковыляла до машины.
— Отвези меня в Лербодьер, — предложила она. — Хочется купить лангуста. Мне кажется, если я съем лангуста, сразу дела мои пойдут на поправку.
Порывами дул северо-западный ветер. Дорога стелилась ему навстречу, и нас раскачивало, как на корабле. Мириам смеялась. Она словно помолодела. А я, забыв про тревоги, жал на газ, во-первых, из-за Гуа — у меня было не больше часа в запасе, — ну и чтобы просто развеяться. Первый раз в моей холостяцкой машине рядом со мной сидела Мириам, и я, несмотря на все, что о ней узнал, отдался этому постыдному счастью. «Дворники» приоткрывали завесу дождя, искажавшую все предметы; запотевшие стекла прятали нас от редких прохожих. Я мог время от времени пожать ей запястье, в ответ она положила свою руку на мою. Переживания школьника! И все же ничего лучшего в любви нет… Набережные Лербодьер были пустынны. Мачты кораблей разом кренились то в одну сторону, то в другую. Пена от взорвавшейся волны веером расходилась по краю мола; чайки, слетевшись в бухту, плавали степенно, как утки. Я остановил машину перед лавкой торговца рыбой.
— Оставайся, — сказал я.
— Выбери посимпатичней, — попросила Мириам.
Я купил лангуста, который яростно бился, и долго спорил с Мириам, так как она хотела заплатить. Кончилось тем, что она сунула мне деньги в карман в тот момент, когда я взялся за руль.
— Потом, — сказала она, — когда будешь ходить за покупками, тогда и будешь платить. Это, само собой, войдет в твои обязанности!
Последнее слово испортило мне все настроение. Для Мириам настоящее ничего не значило. Она жила своими планами, проектами, тайными замыслами! Я привез ее в Нуармутье, и мы холодно расстались. Я жалел об этой бесполезной поездке и опять спрашивал себя: может, вернуться? Мне надоело бесконечно вращаться по замкнутому кругу. В конечном счете ей решать, жить гепарду или нет! Я пересек Гуа, над которым шел мелкий дождь. Еще оставалось время заехать к двум клиентам. У первого — просто формальность: осмотреть двух коров, выпить стаканчик белого вина на уголке стола. Роясь в кармане, чтобы дать сдачу, я заметил, что Мириам дала мне лишних шестьсот двадцать франков. Почему именно шестьсот двадцать? Что она опять задумала?.. Она не из тех, кто ошибается! Хитрость? Заставить меня приехать вновь? Затем я отправился на ферму Лепуа… хворая кобыла… Привычные жесты, всегда одни и те же… руки сами делали свое дело… Шестьсот двадцать франков… Почему?.. И главное, двадцать… Ладно! Теперь кобыла выкарабкается. Я открыл аптечку… одного пузырька нет. Сначала я не стал сопоставлять факты. Наверное, забыл где-нибудь. Я не растяпа, скорее уж педант. Оказав помощь животному, я вернулся домой, но потерянный флакон занимал мои мысли все больше и больше. Именно цена вывела меня на след. Шестьсот двадцать франков. Я слишком часто заказывал аптекарские товары, чтобы не знать цен. Я представил этикетку. Значит, Мириам украла флакон, точно за него заплатив. Лангуст? Предлог. Все спланировано, как обычно, ловко. Убила наповал. У нее было предостаточно времени, чтобы открыть аптечку, выбрать, что требуется, и теперь она готовится дать яд Ньете! Я бессилен помешать. Болезненное чувство — усталость, горечь, отвращение. А надо притворяться снова и снова ради Элиан. Она как раз приготовила восхитительную солянку; я попробовал, похвалил, был многословен, только бы забыть про жуткую стряпню, которая готовилась там. Но вечером не смог выйти на улицу, настолько разболелась голова. Я пичкал себя таблетками, но не обрел ни минуты покоя. Непрестанно смотрел на часы, говоря себе: «Теперь все! Ее нет в живых». Представлял себе Ньете: лапы одеревенели, взгляд потух; я метался по кабинету, не способный остановиться, спокойно подумать, унять панику, толкавшую меня в спину. Лукавая решимость Мириам, то, как она шутя меня обманула, ее врожденная жестокость, все, что она делала, говорила, думала, меня возмущало! Эти шестьсот двадцать франков!.. Хуже чем пощечина! Обращается со мной как с марионеткой!.. «Потом, когда будешь ходить за покупками!» Теперь эти слова мне вспомнились! Она, значит, уверена, что я буду с ней жить! Тогда как я мечтал никогда ее больше не видеть, порвать с ней раз и навсегда, Мириам методически, по своему желанию планировала нашу совместную жизнь. Она даже учитывала мою слабость! Чтобы избавиться от Ньете, она достала яд с моей помощью, но вопреки моей воле. Сам того не желая, я становился ее сообщником! И в том, чтобы избавиться от Элиан… Нет! Я никогда этого не допущу! Но что делать, Господи, что делать?
Вечером ужинать я не мог. Заботливость Элиан меня выводила из себя. Я хотел ее защитить, но сначала пусть она оставит меня в покое! Она говорила о рецептах и настойках, я же отчаянно искал, как нам спастись.
— Какой у тебя дурной характер! — сказала она.
— У меня?
— Да, у тебя! Мой бедный друг, вот уж столько времени ты сам не свой! Понимаю — у тебя тяжелая работа! Но разве все сводится к деньгам?
Милая глупышка, которая никогда ничего не поймет! Я предложил отправиться спать, спешил очутиться в завтрашнем дне…
В гостиной Мириам сортировала полотна. Она передвигалась, опираясь левым коленом на стул, который служил ей костылем.
— Видишь, — сказала она, — я готовлюсь к выставке.
Я вытащил шестьсот двадцать франков и положил их на табурет.
— Эти деньги твои, — сказал я. — Ты ее похоронила?
Она ответила не сразу. Возможно, не ожидала лобовой атаки. Возможно, удивилась гневу, который мне не удалось скрыть.
— В глубине сада… Она не страдала!
— Об этом мне судить. И позволь мне усомниться!
— Прошу, не разговаривай со мной таким тоном!
— Верни флакон.
— Я его выбросила… Франсуа, сядь и успокойся… То, что я сделала, должен был сделать ты! Нет, я не хочу ссориться!.. Мне тяжело говорить на эту тему! Если бы ты был… таким, каким я хотела бы тебя видеть, мы бы говорили о чем-нибудь другом!
— О живописи, например?
— Бедняга! — сказала она. — Тебе нужны подробности! Хорошо! Я добавила яд в мясо.
— Ронга об этом знала?
— Я не обязана перед ней отчитываться. Потом она вырыла могилу… Мне тоже горько. Но этот зверь не был здесь счастлив. А рано или поздно соседи заставили бы меня избавиться от нее… Ты сердишься потому, что я взяла этот пузырек! У меня не было выбора! Уверяю, что ничего не замышляла! В отношении денег — извини меня!.. Я не права!
Я встал и направился к двери.
— Франсуа! Куда ты?
— В сад, — сказал я.
— Нет! — воскликнула она. — Нет! Ты хочешь уйти. Останься. Я должна тебе еще кое-что сказать…
Она пододвинула стул ко мне.
— Франсуа… Постарайся понять! Ты любил ее, я тоже… Но она держала нас на привязи. Из-за нее мы никуда не могли уехать. Ты можешь представить, чтобы мы с Ньете остановились в гостинице или сели на пароход?..
— С ней бы занималась Ронга!
— Но я не хочу всю жизнь таскать Ронгу за собой! Я хочу располагать собой, Франсуа… Ради тебя! Ронгу я оставила из-за Ньете. Теперь она мне не нужна! Да мы и не очень ладим друг с другом. Вчера вечером мы выяснили отношения. В любом случае в конце месяца она уедет…
У меня внутри все похолодело. Стало быть… стало быть, Мириам уже давно решила покончить с Ньете!
Она знала, даже когда играла с ней, ласкала ее, что зверь — обуза и должен умереть!
— Ты почувствуешь себя одинокой, — заметил я.
— Только не с тобой! — сказала она. — В последнее время я получила немало писем. Из Африки, разумеется, и еще с Мадагаскара. В общем, не исключено, что лучше всего нам будет именно там. Для тебя так просто идеальные условия, судя по сведениям, которые я получила. И для меня вполне подходящее место. Приятный климат плоскогорья, чудесные пейзажи…
Она открыла ключом небольшой шкафчик, вытащила письмо.
— Приходится все закрывать. Ронга повсюду сует свой нос. На днях я ее застала за чтением моей почты, а мне не хотелось, чтобы она знала о наших планах.
Я собрался с силами.
— Нет, — сказал я. — Нет! Я не хочу уезжать.
— Но мы же не сейчас поедем! Там зима, и потом, у меня еще здесь немало дел, а у тебя не решен пока вопрос с женой…
Я повернулся спиной, не сказав ни слова, вышел. Наверное, я ее ударил бы, если бы она попробовала меня остановить. Чудовище! Я повторял про себя: «Чудовище! Чудовище!» И я — чудовище, потому что еще здесь и потому что не уехал безвозвратно и торчу в саду у этого квадрата свежевырытой земли. Прости, Ньете! Я открыл дверь прачечной, еще раз ощутил ее запах — все, что осталось от ее маленькой верной души; затем поискал Ронгу, но ее в доме не оказалось. Когда я завел мотор, то был совершенно уверен, что никогда больше не вернусь, никогда больше не увижу Мириам, что все кончено. Больше она не посмеет посягнуть на Элиан, так как знает, что я для нее безвозвратно потерян. А если она, несмотря ни на что, возобновит свои поиски — я ее убью.
Вы, конечно, не раз наблюдали, как бесплодно вспыльчивы слабые люди! Пока он один и витает в облаках, он — повелитель, он преодолевает любое препятствие. Но вот происходит столкновение с реальностью!.. Едва вернувшись, я впал в уныние, зная, что бессилен перед Мириам! Я даже бессилен забыть ее! Хотя и не отступился от своего решения. Смерть Ньете освободила меня от Гуа, отъездов тайком, приездов, полных опасений! Я возвращался к своим привычкам и налаженной жизни. В печали моя душа обрела прежний покой. Наша равнина никогда не казалась мне такой дружелюбной. Три-четыре дня я напоминал выздоравливающего, который еще не решается подняться, но чувствует, что силы возвращаются к нему. Маю месяцу удалось придать поэтический оттенок нашим пастбищам и соляным копям. Какая неведомая отрада — катить от фермы к ферме среди блестящих, как английский газон, лугов! Африка! Мадагаскар! Красивые слова! Но всего лишь слова! Здесь, в забрызганной грязью машине, одетый в сапоги и куртку, я — господин. Это моя страна. Как это выразить? Она — продолжение моей плоти, а я — ее бьющееся сердце. Если я любил Элиан, то потому, что, сама того не ведая, она похожа на здешних крестьянок. Такая же простая, непосредственная и серьезная. И если по ту сторону Гуа я становился боязливым и пошлым, любя и ненавидя Мириам, то потому, что обрывалась связь с этим миром. Я понимал, что Мириам, занося руку над моей женой, наносила удар мне, посягая на источник моей жизненной силы, на мое душевное равновесие. Уехать для меня было физически невозможно. И очевидно, Мириам, оставаясь, чувствовала, что обрекает себя на самоуничтожение. Мне хотелось спокойно проанализировать нашу ошибку. Мы могли предаваться любви, только взаимно пожирая друг друга. И неизбежно один становился жертвой другого! Тогда почему не расстаться друзьями? К чему злоба, месть? Я разговаривал так сам с собой, чтобы успокоиться и обезоружить ее на расстоянии, как будто мое стремление укротить гнев было способно защитить дом, окружить его невидимой крепостной стеной. Я прекрасно осознавал всю банальную сентиментальность таких мыслей и видел, что моя магическая стена не устоит перед кознями Мириам. Но, вопреки опасениям, я сам не принимал всерьез сказанное про крепостную стену. Мне и сейчас трудно сказать почему. Убеждение, что Мириам в силах причинить вред Элиан, осталось, но оно исходило как бы не от меня, не от того, что было лучшего во мне, а от другого Рошеля, неудачливого юноши, покоренного Мириам, которую он обожал несмотря ни на что. Я трепетал, но проявлял любопытство. Не без некоторого скептицизма я принял меры предосторожности.
Матушке Капитан сказал, что, возможно, посетительница в голубом плаще придет еще раз. Это маловероятно, но не исключено.
— Что мне тогда делать?
— Вы меня сразу предупредите.
Я заложил люк и закрыл наглухо колодец, но без спешки, как бы из желания повозиться по хозяйству. Мне не хотелось себя в чем-либо упрекнуть. Я посмеивался про себя! Ей придется потрудиться, чтобы устроить еще один несчастный случай! Вечером я выпускал Тома в сад под предлогом, что с наступлением хорошей погоды его место теперь там, а не на кухне. Я закрывал двери и старался отвлечься. Я был притворно веселым, что иногда удивляло Элиан, так как она несколько раз спрашивала:
— Неужели твои дела идут так хорошо?
Она давно вбила себе в голову, что у меня единственная цель в жизни — это заработать побольше денег. Перед Мириам я мог бы раскрыть душу. С Элиан — знал заранее, что это бесполезно. Мои объяснения ей наскучили бы, а может, даже шокировали. Так что я удовольствовался беззаботным жестом. Чтобы доставить ей удовольствие, я торопился вернуться в назначенный час. Я тщательно ее расспрашивал. Что она делала? Кто приходил! Устала ли она? Случалось, она просто пожимала плечами:
— Что тебя заботит? Все идет как обычно!
Но вот как-то вечером я увидел, что она слегла. Щеки ввалились, глаза потемнели, блестят. Я сразу насторожился, пощупал запястье — пульс учащенный, рука горячая.
— Ничего страшного, — сказала она. — У меня болит желудок после кролика. Соус был немного острым. Тебя не прихватило?
— Нет. Что ты приняла?
— Немного уроформина.
— Позвать Малле?
— Его только не хватало. Так пройдет!
Встревоженный, я вымылся и переоделся. Наверное, и впрямь расстройство желудка. Обильный стол Элиан часто вызывал у меня недомогание. Что же особенного в том, что и ее желудок не выдержал? Но я не мог не волноваться. Я вернулся к ее постели.
— Какая температура?
— Тридцать восемь и две.
Напрасно я переживал. Внизу я наспех подогрел ужин и проглотил его наедине с Томом, помыл посуду, приготовил все для овощного супа и лег спать. Элиан вроде бы полегчало, но настроение у нее было подавленное. Она приняла снотворное и еще спала глубоким сном, когда я отправился на работу. Я слегка скомкал рабочий день, хотелось быстрее вернуться домой. Выжал из машины все, что мог. Ее давно отдать бы на техосмотр. Ей изрядно досталось, к тому же соленая вода Гуа вряд ли могла пойти на пользу. Элиан встала с постели, но осталась в халате.
— Я не в лучшей форме, — призналась она.
Однако она посчитала делом чести пообедать со мной. Она только чуть выпила бульона, похвалив его. Я прикончил кролика, тот был восхитителен.
— Иди ложись, — сказал я. — Я справлюсь, мне поможет Матушка Капитан.
Я помог Элиан подняться к себе и отправился поболтать минут пять с соседкой, всегда готовой оказать нам услугу. Посетительницы в голубом она не видела. Никто у ворот не звонил. Я сорвал несколько цветов в саду, вошел на кухню и тут услышал стон Элиан. Бросив цветы на стол, я взлетел по лестнице. Элиан рвало в туалете.
— Элиан… что с тобой?.. Элиан!
Я успел ее подхватить и отнес в постель. Она была почти без сознания. Крупные капли пота выступили на лбу, на висках. Ее сотрясала икота.
— Оставь меня, — сказала она. — Оставь… Иди к своим больным.
Беспомощный, я в растерянности метался по комнате, спрашивая себя, что предпринять, чтобы ей полегчало.
— Покажи, где у тебя болит?
Она только перекатила голову на подушке в другую сторону. Я пощупал ноги. Холодные. Не переставая соображать, что к чему, я поставил греться воду, вымыл керамическую грелку — она сослужила службу, Бог мой, не так уж давно… когда с Элиан произошла беда. Это что, новая попытка Мириам от нее избавиться? Меня вдруг охватил такой ужас, что я был вынужден сесть. Я сидел, задыхаясь, такой же больной, как Элиан, и только вода, переливающаяся через край, вывела меня из состояния оцепенения. Я инстинктивно понял, что это Мириам!.. Я был в этом уверен. Несварение — только видимость, ложный симптом, который мог обмануть врача, но не меня, ведь я столько узнал теперь. И все же я позвонил Малле, тот приехал почти тотчас. Элиан, обессилев, дремала. Она похудела меньше чем за час. Глаза запали, зрачки расширились, они, казалось, смотрели в пространство и видели что-то свое, недоступное для окружающих. Я рассказал Малле о случившемся. Он придвинул к постели стул.
— Что ж, посмотрим.
Сначала он ее послушал. Когда стал прощупывать живот, она вздрогнула всем телом. Он пытался установить точно, где болит, но при малейшем прикосновении Элиан стонала. Он упрямо продолжал щупать, прислушиваясь к модуляции голоса при стенаниях, оценивая, сравнивая. Он закрыл глаза, чтобы придать своему диагнозу больший вес. Наконец поднял руку в нерешительности.
— Положим ее на обследование, — сказал он. — На мой взгляд, похоже на аппендицит. У нее не было раньше приступов боли?
— Нет.
Он склонился еще раз над животом Элиан и уточнил свой диагноз.
— Похоже, во всяком случае, на приступ аппендицита.
— Думаете, придется класть на операцию?
— Спешить не стоит!.. Сначала нужно снять боль, мешающую обследованию. Я зайду вечером. Лучше всего строгая диета… Пусть пьет, если захочет, но умеренно.
Он вытащил блокнот и ручку. У меня с души как камень свалился. Приступ аппендицита. Это понятно. Причины известны. Существует немало средств, чтобы побороть болезнь. Хотелось, чтобы у Элиан был аппендицит. Я этого почти желал, и когда Малле ушел, я принялся успокаивать Элиан. Я отвезу ее в Нант, в клинику доктора Туза. Она будет там себя чувствовать королевой. На все уйдет две недели.
— Можно подумать, что тебе это доставляет удовольствие! — прошептала она.
— Отнюдь, никакого удовольствия! Только…
Но что у меня творилось внутри, я не мог ей передать. Не мог объяснить, что приступ аппендицита доказывал бессилие Мириам. Впрочем, Мириам, чтобы убить Ньете, пришлось применить обычное средство! Итак! Опасения напрасны. Ко мне возвращался вкус к жизни. Матушка Капитан взялась сходить за покупками и обещала присмотреть за Элиан.
— В четыре часа чашечку овощного бульона… и немного минеральной воды «Виши». К ужину буду гораздо раньше обычного. Мне суп, два яйца, и хватит!
Я отсутствовал не более трех часов, съездил только на ярмарку в Шаллан, где у меня было назначено свидание с выгодным клиентом. По возвращении я увидел Элиан в самом плачевном состоянии. Матушка Капитан в совершенном смятении одновременно плакала и говорила. Вскоре после моего отъезда у Элиан началась страшная рвота. Но она запретила старушке вызывать врача, и бедняга томилась, ожидая меня. Я ее отправил как можно вежливей восвояси и постарался что-нибудь узнать у Элиан.
— Ну, дорогая, как ты себя чувствуешь?
— Хочу пить, пить…
Я дал ей воды. Руки у нее горели и дрожали.
— Где болит?
Она не ответила. Я позвонил Малле, может, есть смысл срочно сообщить в клинику? Он примчался и был очень удивлен, что болезнь прогрессирует. Он снова осмотрел Элиан.
— Откройте рот… покажите язык…
Стонать у Элиан уже не было сил. Она дышала учащенно, на глазах выступили слезы. Малле приподнял ей веки.
— Куда ее вырвало? — спросил он.
— В умывальник, по всей видимости.
Он прошел в ванную. Умывальник был вымыт. Малле задумчиво осмотрел его, затем приоткрыл дверь и понизил голос:
— Что она вчера ела?
— Кролика. Я тоже его ел, и, видите, никакого несварения… Впрочем, приступ аппендицита…
Он прервал меня:
— Это не аппендицит… Послушайте, старина… Я имею обыкновение быть откровенным! Можно поклясться, что вашу жену отравили… Вы видели, какой у нее язык, какая слюна. А сейчас наблюдаются остальные признаки отравления: пульс, боль под ложечкой, слезы конъюнктивита…
— Этого не может быть!
Я бурно протестовал, но подумал об исчезнувшем из аптечки пузырьке с мышьяком.
— Этого не может быть, согласен, — продолжал Малле, — но мне приходится объяснять симптомы, и даю голову на отсечение, что речь идет о мышьяке.
— Послушайте… Вы отдаете себе отчет…
Он вернулся к изголовью Элиан, понюхал ее губы, пощупал живот.
— Конечно, — шепнул он, — стопроцентной гарантии дать не могу… Во всяком случае, могло быть и хуже. Мы промоем ей внутренности, другого выхода нет! На мой взгляд, она съела какую-то пакость… Не будем ее пока трогать.
Я отвел его в свой кабинет. Он вытащил табакерку, взял щепотку табаку и стал набивать трубку, не переставая осматривать комнату.
— Вы уверены, что опасности нет?
— Абсолютно! Какой-то продукт, содержащий яд, какой, не знаю, поищите сами. Но это только начало отравления. С ее здоровьем такой отравы потребовалось бы приличное количество! До чего здесь хорошо, однако! Равнина! Море!.. Нуармутье виден так близко, кажется, руку протяни!
Он сел за мой стол и набросал рецепт.
— Вашей жене с некоторых пор не везет, — заметил он. — Прямо полоса неудач! Надеюсь, третьего раза не будет! Смотрите, я выписал раствор окиси магния, пару-тройку таблеток поддержать сердце… Ах да, следует проверить мочу на наличие белка… Так что анализ, не так ли? Завтра приду опять.
Он заметил мое смятение и подавленное состояние, положил мне руку на плечо.
— Не стоит так расстраиваться, Рошель! Знали бы вы, как часто происходит подобное. В прошлом году здесь, в Бовуаре, имел место такой же случай! Одна старушка возилась с порошком против улиток… А сейчас она в полном здравии.
Я проводил его, сделав вид, что он убедил меня, но тот же страх вновь овладел мной, тот же трепет, и, поднимаясь вверх по аллее, я мучительно остро ощутил, что побежден, что я проиграл. Мириам слишком сильна для меня. Первое движение — вылить овощной бульон. Вторая мысль — отнести его к аптекарю. Но Ландри я знал! Он начнет болтать! А потом, с какой стати подозревать бульон, который сам готовил? Только Элиан его пила? Хорошо. И я тоже его выпью… Кастрюля стояла на газовой плите. Матушка Капитан забыла поставить ее в холодильник. Я понюхал бульон, обмакнул в него палец, облизал его. Очевидно, я все больше глупею! Как Мириам смогла бы?.. Я решил, что бульон безобиден, но это было сильнее меня: я налил два половника в миску и выпил залпом, как слабительное, закрыв глаза. Затем я порылся во всех углах в доме и гараже, заранее зная, что ничего не найду, что Элиан никогда не покупала порошков от улиток и прочей живности. На самом деле я искал в надежде найти! Я искал, как говорят, для очистки совести. Я был похож на человека, который отключил воду, который знает, что повернул кран, и в душе уверен, что сделал это, но все же опять открывает дверь и снова идет проверять. Если бы я не рылся повсюду, хотя был убежден, что это бесполезно, то не сумел бы справиться с охватившей меня паникой. Напрасно я поверил Мириам на слово, когда она заявила, что выбросила пузырек; следовало добиться, чтобы она его вернула. Хотя, предположим, она вернула, но ей было не сложно купить в первой же попавшейся аптеке лекарство на базе мышьяка. Не так ли? Что тогда? Как она поступила? Нужна ли ей материальная субстанция, как этот овощной бульон, например? Здесь, у нас, когда фермеры утверждали, что кто-то сглазил их коров и у них пропало молоко, разве нужно им было материальное обоснование? Стоит ли настаивать на том, что для установления контакта между Элиан и Мириам нужен предмет? И вновь побеждал стереотип моего мышления. Почему бы Мириам не отравить ее без посредства чего-либо материального? Думаю, хватает в колониях и в самой Африке таких деревьев, рядом с которыми и останавливаться смертельно опасно…
Потеряв надежду, я отправился в город и привез лекарства, выписанные Малле. Я не ощущал никакого недомогания. От выпитого бульона не тошнило, не было изжоги. Я наспех поужинал и занялся Элиан. Она лучше соображала и, не хмурясь, выпила магнезии. Я помог ей вымыть лицо и руки.
— Вспомни, — сказал я, — когда ты встала сегодня утром, что ты делала?
— Какое это имеет значение? — прошептала Элиан.
— Это важно. Ты умылась и затем?
— Выпила немного кофе.
Про кофе я забыл.
— Вкус был обычным?
— Как всегда.
— Горечи не чувствовалось?.. Не было странного привкуса?..
— Да вроде нет!
— Что потом?
— Я вновь легла, потому что кружилась голова. Потом пришел ты… Это все.
— Сегодня днем, когда я ездил в Шаллан, что ты пила?
— Стакан минеральной воды «Виши».
Бутылка еще стояла на столе. Я рассмотрел ее, понюхал. Я отпил воды из стакана Элиан.
— Ее открыла Матушка Капитан?
— Да.
Поистине я задавал странные вопросы. Старушка схватила бутылку наугад в кладовке!
По всей вероятности, вода в бутылке не была отравленной. Я спустился на кухню. В кофейнике еще осталось немного кофе… Я заставил выпить себя полчашки кофе, холодного, без сахара. Думаю, что почувствовал бы себя счастливым, если бы мне свело желудок и комната пошла бы кругом! Но и кофе был безвредным! Может быть, Малле ошибался? Я перебрал все доводы, чтобы появилась возможность усомниться в диагнозе. Я заглянул даже в научный трактат по токсикологии. К чему отрицать? У Элиан все признаки отравления мышьяком. Это бесспорно!
У меня не было выбора. Мне нужно было ее охранять день и ночь, контролировать все, что она подносит ко рту. Если мне не удастся помешать, я вернусь к Мириам, приму ее условия, буду умолять ее, но спасу Элиан! Завтра воскресенье. С понедельника я дам объявление в газету, чтобы предупредить моих клиентов. Я лег рядом с уснувшей Элиан и несколько часов подряд переживал все то же. Разжалобить Мириам! Как? Она с первого взгляда определит, что у меня нет намерения с ней ехать! А если, вопреки всему, я притворюсь, что разделяю ее планы? Если заявлю, что передумал? Если расскажу о своих приготовлениях?.. Не строить иллюзий! Я ожидаю, что когда она будет далеко, то не сможет ничего предпринять против Элиан! Но если она опасна в пятнадцати километрах, то почему она будет менее опасна в тысяче пятистах, в трех тысячах километров? Я читал в журналах, что один знаменитый велогонщик умер в Европе в результате таинственной болезни, которую на него наслали негры в Африке, отомстившие ему таким образом за нанесенное им оскорбление. Не тот ли это случай? Да, но пресса, вероятно, немного приукрасила! Может, это сон и я проснусь? Я отключился. На заре пришел в себя. Еще один день в тревоге. И будут еще дни, и ночи, и другие пробуждения. Я проклинал Мириам всеми силами. Том скребся в дверь на крыльце. Я пошел ему открывать. Начиналось воскресенье.
Наступило необычное умиротворение! Элиан поправлялась. Боли в области живота прошли. Осталось сильное утомление, некое ослабление воли, как если бы Элиан отказывалась выздоравливать. Я напрасно разговаривал с ней, суетился, как принято у постели больного; она не реагировала, у нее не хватало духу даже улыбнуться. Однако она следила взглядом за мной, за моими жестами. Я чувствовал, что она боится. Я напугал ее своими вопросами. Когда пришел Малле, я рассказал ему про свои страхи и попросил успокоить Элиан. Он нашел тонкий подход, весело пообещав, что через два дня она будет на ногах, посоветовал несколько недель сидеть на диете, поскольку пищевое отравление может иметь неприятные последствия. Элиан с удовлетворением узнала о причинах болезни. Тут же при Малле выпила чашку чая и съела сухарь. Чай я заваривал сам, а сухарь вытащил из пакета, который открыл в комнате.
— Больше беспокоиться не стоит, — сказал Малле, спускаясь. — Все как нельзя лучше, некоторая вялость, как я заметил. Она хандрит?
— Не думаю! У нее уравновешенный характер.
— Вам, безусловно, виднее!
Он не спросил, нашел ли я, чем она отравилась, а я сам не стал затрагивать этот вопрос. Еще минуту мы поболтали у дороги. Малле обещал сходить завтра в аптеку и о результатах анализа сообщить по телефону.
— Если результат отрицательный, значит, я оплошал! С каждым случается, с вами тоже, как понимаю. Тогда сделаем рентген! За всем этим может оказаться язва!
Славный Малле! Эта история с мышьяком занимала его больше, нежели он хотел в этом признаться. Слово «мышьяк» звучит жутковато, от него веет могилой, я знал чьей и не сердился на Малле за то, что он склонен предполагать язву. Я ел и пил то. же, что и Элиан, и со мной ничего не случилось. Если последуют другие приступы, к каким выводам придет Малле? И тут я оценил масштаб и хитрость козней Мириам. Она не только мстила сопернице, но и меня ставила в невыносимое положение. Она в выигрыше при любом исходе. Если Элиан заболевает серьезно, чтобы не сказать больше, меня ждали немыслимые трудности. Со мной все было кончено! Мне приходилось сражаться не только за Элиан, но и за себя!
Чем неотступней меня преследовала эта мысль, тем неизбежнее казалась катастрофа. Если копнуть глубже, то Элиан — средство. В первую очередь на прицеле кто? Я! Кого стремились скомпрометировать? Меня! Опять меня! Кошмарный шантаж! Никакой лазейки! Выхода нет! Мириам оставалось лишь диктовать условия! Я был так потрясен, что пришлось побыть в саду, придавая должное выражение своему лицу, стараясь взять себя в руки. Я решил сопротивляться и, значит, воспрепятствовать таинственному отравлению Элиан. Я не знал, как Мириам это удавалось, какие силы она приводила в действие, но я констатировал, что со вчерашнего дня ее атака неэффективна. Возможно, я дал отпор уже тем, что оставался рядом с Элиан, контролировал, что она ест, пьет? Нужно удвоить внимание. Я вернулся в комнату, сам привел Элиан в порядок, пропылесосил, занялся своим обедом. Из предосторожности я открыл банку сардин и банку фасоли с сосисками. Я охотно превратил бы дом в больничную палату, дезинфицировал бы стены, паркет, мебель, воздух. Вы улыбаетесь, и вы правы. Но разве моя вина, что я ощущал сверхъестественное и вредоносное присутствие Мириам как страшнейший микроб, который могла уничтожить только стерильная чистота? Если бы я изобрел способ очиститься самому, погубить семена этой любви, постепенно убивающей теперь нас обоих с женой, с радостью это сделал бы! Огромное значение, которое со студенческой скамьи я придавал стерильности, казалось мне сейчас уместным и духовно вооружило меня против Мириам. Я предпочел вылить овощной бульон, он мог в любой момент скиснуть. Разумнее предложить яйцо всмятку. Я его тщательно выбрал, протер и поставил варить. Я открыл новую бутылку минеральной воды «Виши», новый пакет с сухарями. Остатки я съел сам. Элиан позавтракала с аппетитом. Я вымыл посуду кипяченой водой и устроился с книгой в комнате. Сделал потише радио, чтобы Элиан не утомляла веселая музыка. Вечер прошел спокойно, слегка однообразно и чуть грустно. Элиан уснула. Я дремал до пяти. Снова чай и сухари для Элиан. Я выпил чаю, чтобы доставить ей удовольствие. К ней вернулись силы и цвет лица.
— Сколько я доставляю тебе хлопот! — прошептала она.
— Вовсе нет! Мне нравится возиться с тобой!
— Когда я болею?
— И даже когда ты в полном здравии. Только это сложнее. Займусь строительством псарни. Давно ношусь с этой идеей! Теперь у меня есть для этого время. Чаще буду с тобой!
Она улыбнулась одними губами, а глаза оставались серьезными.
— Спасибо, Франсуа! Мне нужно ощущать тебя здесь, рядом! Мне нехорошо, ты знаешь!
— Что за выдумки!
— Я не уверена, что поправлюсь!
Я ласково отругал ее, поцеловал в глаза, чтобы удержать слезы. Она опять погрузилась в сон. Я же приготовил ужин. Так как я не проголодался, то ел то же, что и она: лапшу и варенье. Наступила ночь. Я прошелся по саду с трубкой во рту.
Мириам сейчас собиралась на прогулку, как обычно в это время. Или, лежа в постели, старалась погрузиться в сон, сводящий на нет расстояния, позволяющий быть здесь и там? Том выскочил из кухни и забегал вокруг; он метался туда и обратно, охотясь за насекомыми, но не проявляя беспокойства.
Я попрощался с ним и вернулся в дом; здесь я услышал, как Элиан кашляет. По потолку зашлепали босые ноги. Она бежала в туалет, ее тошнило.
Я перебрался при вечернем отливе; утренний пропустил, так как Малле пришел слишком поздно. Он был в совершенной растерянности. Результат получен отрицательный, по меньшей мере, той дозы белка, которой он ожидал, не обнаружено. В связи с чем он срочно потребовал сделать рентген. Я назначил встречу с коллегой из Нанта, пребывая в полном отчаянии. Все средства защиты исчерпаны. Сил больше не было, нервы на пределе. Воздействовать следовало на Мириам, вести бой в Нуармутье. Я оставил Элиан в плачевном состоянии. Переезжая через Гуа, я понятия не имел, что говорить и что предпринять. Навалилась жуткая усталость, и если бы моя смерть, повторяю, могла принести пользу, я остановился бы, клянусь, и подождал прилива. Но я должен продолжать сражение! Что-то в этих словах вам режет слух? Разве я сражался? Разве не пасовал все время перед Мириам? Желание не расставаться с Элиан я наивно и трусливо называл «боем». Когда я, вынужденный отступать, окажусь припертым к стене, тогда и перейду, в свою очередь, к угрозам. В дальнейшем я буду поступать по обстоятельствам. Я осознавал смехотворность своей программы действий. Но поймите: дух мой был сломлен. И это не оправдание, а объяснение цепи событий, на которых сказались и усталость и страх.
Ронга возвращалась из города с батоном в руках, когда я остановился перед виллой. Я догнал ее и пошел рядом, чтобы напомнить: мы союзники, хоть Ньете уже и нет. И все же я объяснил:
— Все делалось за моей спиной, Ронга, даю честное слово. Мадам Элле взяла яд в моей машине.
— Я знаю, — сказала она.
Она так тяжело переживала, что в один миг ее широкое лицо залилось слезами.
— Успокойтесь, Ронга! Я понимаю, что вы испытываете! Я и сам ее сильно любил.
— Я хотела забрать ее с собой, когда уеду, — сказала она. — Для меня она была настоящим другом!.. Это невозможно, конечно, но когда я подумаю, что она останется здесь, что никто не будет ухаживать за ее могилой…
Она изящным жестом вытерла глаза тонким носовым платком, в который раз удивив меня достоинством своих манер.
— Но ведь вы едете еще не сейчас? — спросил я.
— Через неделю. Вы не в курсе? Мадам Элле меня уволила. Я сделаю генеральную уборку, пока она будет в Париже, и уеду…
— Она собирается в Париж?
— Ну да! — сказала Ронга. — Вас же не было у нас несколько дней! Да, она отправляется завтра… она вам все объяснит…
Внезапно вспыхнула надежда, осветившая все вокруг, согревшая меня, даже не знаю, как точнее выразить охватившее меня чувство. Надежда сильная и сладкая, как жизнь! Что-то подобное я испытывал, когда раньше летел на свидание к Мириам. А сегодня радость принес ее отъезд! Я еле сдерживал себя, чтобы тотчас не броситься в дом.
— И куда вы направляетесь, Ронга? Возвратитесь в Африку?
— Нет. Поищу место во Франции. Я кое-что присмотрела. В любом случае буду счастливей, чем здесь!
— А с ней, — прошептал я, — вы совсем не ладите?
— Она больше со мной не разговаривает!.. Для нее я больше не существую!.. И никогда не существовала!.. Я была для нее натурщицей, не более.
Она открыла калитку, и в тот же миг Мириам появилась на углу виллы в своем голубом плаще и с перевязанной ногой. Это случилось столь неожиданно, силуэт так соответствовал описанию Матушки Капитан, что от волнения я застыл на месте. Но нет, это не призрак. Прихрамывая, ко мне приближалась Мириам. Она прошла мимо Ронги, не обратив на нее внимания.
— Франсуа, мой дорогой! Какой чудесный сюрприз! Я была уверена, что ты приедешь, но ждала тебя скорее завтра.
— Ты уходишь?
— Нет. Хотела посмотреть, что делает Ронга! Вот уже час, как она ушла! Знаешь… мне надоела эта служанка… Зайдешь на минутку?
Она взяла меня под руку и увлекла в дом. Я сжался. Мне не хотелось к ней прикасаться, но она нарочно на меня опиралась, и с гневом и страхом я чувствовал, что она любит меня.
— Как видишь, — сказала она, — я начинаю ходить. Еще побаливает, но рана уже затянулась.
Она отвела меня в гостиную и там, даже не закрывая двери, обхватила мое лицо руками, прижимаясь своими губами к моим так сильно, что перехватило дыхание. Мы чуть не потеряли равновесие.
— Франсуа, дорогой… Ты не сердишься?.. Все забыто?
Она вновь поцеловала меня. В том поцелуе было столько страсти, подлинных чувств, что и мне передалось ее волнение. Цепляясь за меня, она допрыгала до своего табурета и села.
— Франсуа… Дай я на тебя посмотрю!.. Нет, я тебя не потеряла! Ты меня любишь? Люби меня, Франсуа… особенно теперь, потому что я много выстрадала из-за нас обоих.
— Сними этот плащ, — сказал я.
Ее это озадачило. Она не поняла, что мне было стыдно держать в объятиях женщину, проникшую ко мне в дом словно преступница.
— Ты ведешь себя странно, мой дорогой.
Она сняла плащ. Теперь передо мной прежняя Мириам, которую я так любил. Глаза светились нежностью.
— Я завтра уезжаю, — продолжала она, — еду в Париж подписать контракт. Директор галереи, о котором я тебе уже говорила… ты забыл, но не важно… так вот, он согласен. Если в последнее время я и была в плохом настроении, малыш, то лишь потому, что пришлось за себя постоять, а это было очень не легко. Но он все-таки принял мои условия! В субботу я получила от него письмо. Мне придется остаться в Париже на пять-шесть дней, чтобы подготовить открытие выставки, потом вернусь проверить, все ли в порядке, и запру дом. Это станет началом новой жизни. И у тебя будет время решить твои проблемы…
Гостиная почти опустела. Большая часть полотен исчезла, вдоль стены стояли чемоданы с разноцветными этикетками.
— Садись, мой милый Франсуа! Ты прямо как в гостях.
Я пододвинул ногой стул. И с любопытством, к которому примешивался страх, ждал продолжения. Так охотник, притаившись в зарослях, ждет зверя, по следам которого он шел.
— Пришлось действовать на свой страх и риск, — сказала она. — Правда, ты этого не любишь, но иначе я не могла. Вот увидишь, все уладится! В итоге я остановилась на Мадагаскаре.
Она засмеялась, может, чтобы скрыть цинизм этих слов, схватила меня за руку по своей отвратительной привычке.
— Для тебя страна не имеет значения. Ты никогда не покидал Францию. Я знаю, на Мадагаскаре нас ждет успех. Хочу реванш! Сначала поедем в Тананариве. Там знакомые обещали тебя устроить. Это животноводческая страна. Что коровы на Мадагаскаре, что в Вандее! Только тебе придется лечить не сто или двести животных, а пятнадцать или двадцать тысяч! Есть ради чего ехать! Доволен?
Я не ответил, предчувствуя, что она откроет наконец саму суть.
— На самолет сядем в Орли, — продолжила она. — На то, чтобы добраться до Тананариве, времени уйдет чуть ли не меньше, чем ты тратишь на поездку ко мне, дожидаясь отлива. В сущности, до Мадагаскара добраться проще, чем до Нуармутье. Все деньги, разумеется, тебе нужно перевести в парижский банк. Легче потом будет ими распоряжаться… они будут под рукой. Нет?.. Ты не согласен?
— Ты прекрасно знаешь, что Элиан болеет!
— Что это меняет?
— Как?
— Так и так решение суда будет не в твою пользу, — ведь это ты покидаешь семейный очаг. Можешь подождать, пока поправится твоя жена, но это ничего не изменит.
Я молчал, давая ей высказаться, и напрасно. Она сочла, что решимость моя поколеблена и я согласен с ее планами.
— Лучше, — сказала она, — чтобы ты ничего с собой не брал. Начнем с нуля, как настоящие эмигранты. Ты же хочешь эмигрировать со мной? До сих пор жизнь тебя не баловала! Думаю, ты уедешь без сожаления.
— Вопрос не об этом! — воскликнул я нетерпеливо.
— Подожди! Я обо всем подумала! Если у тебя есть сумки или чемоданы, отвези их в Нант. Мы заберем их по пути, так как я намереваюсь купить машину… О! Подержанную… Я попрошу отвезти меня сюда, а затем перевезти нас в Париж, и все! Хотя можно этого не делать!.. Но у меня еще много картин, которые нужно отправить так, чтобы они не пострадали в дороге.
Невольно я слушал ее внимательно, с диким желанием бросить ей в лицо: «Все это абсурд! Ты бредишь!» Я пожал плечами.
— Этот малый… — сказал я, — из галереи… он мог бы за ними приехать?
— Нет! Я предпочитаю, чтобы он не видел мои первые работы.
— Тогда возьми напрокат машину!
— Да, ты, возможно, прав. Во всяком случае, какое-нибудь транспортное средство у нас будет. Я вычислила час отлива. В следующее воскресенье отлив в девять часов вечера. Самый благоприятный момент. Мы уедем тайком, что не в моих правилах, но я понимаю, что ты предпочтешь ехать через Бовуар ночью. Не так ли?
— Я буду ждать тебя перед домом, — сказал я горько, — с багажом у ног и проголосую.
— Нет уж! Будь добр, помоги мне погрузить машину! Одной не справиться. И потом, мне кажется, будет лучше, если мы уедем отсюда вместе. Хорошее предзнаменование! Ты знаешь, как я суеверна!
Каждая фраза Мириам все больше затягивала сеть вокруг меня. Я должен был бы отбиваться изо всех сил, разорвать эту обвившую меня паутину. А я, проявляя нерешительность, терял время! Искал доводы, как будто в этой дуэли осталось место логике! Мне приходилось признать, что план Мириам не был пустой затеей. Моим единственным категорическим возражением, которое я не хотел выдвигать, была Элиан! Мириам еще раз пронзила меня насквозь:
— Что с ней конкретно, с твоей женой?
— Нет, — сказал я, вставая, — нет! Ты заходишь слишком далеко!
— Франсуа, пожалуйста, выслушай внимательно… Отступать теперь поздно! Если бы ты был врачом, то я допускала бы, что ты хочешь остаться возле нее. Но лечишь ее не ты! Твое присутствие ее не исцелит! Она ведь не одна? У вас есть домработница! Деньги тоже есть. Ну?.. Когда ты будешь далеко, поверь, она примирится. Я даже уверена, что она быстрее поправится!
— Что ты хочешь сказать?
— Ты меня прекрасно понял! Она тоже станет свободна! Сможет вернуться в Эльзас и будет жить так, как хочется ей!
— Ты обещаешь?
Мириам нежно улыбнулась и положила голову мне на плечо.
— Дорогой, ты меня удивляешь! Ты как с неба свалился. Я обещаю тебе, да… потому что знаю женщин…
Она потянула меня к лестнице, в комнату. Но я воспротивился.
— Нет? — шепнула она. — Правда нет? Ты уже уходишь? Тогда поцелуй меня, Франсуа, дорогой…
Ее губы силой заставили открыться мои. Руки сплелись на бедрах. Я попал в ловушку. Я чувствовал ее язык во рту. Ее дыхание прожигало меня насквозь. Мне почему-то вспомнились экзотические цветы, пожирающие насекомых. Я задыхался и грубо оттолкнул ее. Мириам по-прежнему улыбалась.
— В воскресенье приедешь?.. Я буду ждать тебя с полдевятого… До скорого, милый Франсуа. Не беспокойся о жене… Все уладится.
Она поправила мне галстук. Потом, легким поцелуем коснувшись своего пальчика, прижала его к моим губам.
— Езжай скорее. Не хватало еще, чтобы ты утонул…
Я вышел не оглядываясь. Я чувствовал, что Мириам смотрит на меня, я был уверен, что она обойдет вокруг дом, чтобы посмотреть, как я уезжаю. Я резко тронулся с места. Жаль только, что не успел попрощаться с Ронгой, пожелать удачи! Что ж теперь? Идти ли на свидание к Мириам? Я приезжал, чтобы выяснить ее намерения. Что ж, добился своего. Сделка, какой я и ожидал: мой отъезд в обмен на жизнь Элиан. И эта сделка молчаливо заключена. Мириам будет ждать, конечно же уже с билетами на самолет в кармане… С этого момента каждая секунда приближает меня к катастрофе, потому что не хочу уезжать! Жизнь Элиан, безусловно, драгоценна! Ну, а я что же, не в счет?
Я переехал Гуа при свете фар. По обе стороны дороги чернело море. Виднелись едва различимые силуэты мачт, то там, то здесь мелькало на самом краю ночи белое крыло чайки. Где чудные зори моей зарождающейся любви? Теперь навстречу мне скользили в сумерках дома. Я превратился в трусливое существо с раздвоенным и больным сознанием. Чтобы не шуметь, я оставил машину на дороге и вошел через заднюю комнату, прошел садом и открыл дверь в гараж, повторяя путь Элиан, когда она возвращалась на велосипеде из города. Молча подбежал Том, ткнулся влажным носом мне в ладонь: Ньете он теперь не боялся! Я чиркнул зажигалкой и поднял ее над головой. Люк по-прежнему закрыт. Я прогнал Тома и на цыпочках поднялся на второй этаж. Элиан спала. Мне не хватило духу разбудить ее, и я предпочел провести ночь в своем кабинете. Я наконец решился поставить вопрос ребром: соглашусь ли я уехать? Я слишком хорошо знал Элиан: если я уеду, она не простит меня никогда. Она слишком цельная, слишком прямая. Ей нужно все или ничего. Даже если я потом порву с Мириам, это ничего не изменит: как только я выйду за порог этого дома, я стану для Элиан чужим. Спасая ей жизнь, я терял ее любовь! Я мог и не рассказывать ей о злых чарах Мириам — бесполезно. Принуждая меня, Мириам тем самым отдаляла меня от себя. Неужели она так наивна, что не понимает этого? Неужели не чувствует, что втайне я уже стал ее врагом? Короче, остаться? Невозможно. Ехать? Невозможно!
Я избавлю вас от перечисления тех невероятных и романтических решений, которые я вертел и так и эдак, скорее не всерьез, лишь бы убедить себя, что не упустил ни одного аспекта проблемы. Вывод напрашивался сам собой: я совершил ошибку по отношению к Элиан и должен за нее платить. Я оставлю ей письмо, где покаюсь во всех своих грехах, и уеду с Мириам. Через некоторое время я ее брошу и останусь один, потеряв все. Оставалось только смириться со своим несчастьем! Вот что меня возмущало! Не хотел я быть несчастным! И если взглянуть правде в глаза, я просто боялся перемен, как те животные, которых палками загоняют в вагон, увозя из родных мест, и которые, опустив голову, с налитыми кровью глазами упираются дрожащими ногами, отказываясь сдвинуться с места. Итак, ранним утром я решился на перемены! Когда отяжелевшей походкой я подошел открыть окно, окинув безразличным взором ширь лугов, меня уже здесь не было. Я был измучен, но мне казалось, что я сумел остаться мужчиной.
Элиан проснулась, повернулась ко мне. Лоб стал казаться больше, нос заострился.
— Ты рано встал!
Я пощупал ее руки, еще горячие.
— Тебе больно?
— Нет. Приступ прошел.
Я склонился к ней и поцеловал от всего сердца, не стыжусь в этом признаться. Знаю, что злоупотребляю вашим терпением, обнажая, хоть и беспристрастно, свои чувства, угрызения совести, раскаяние. Поверьте, меня самого это раздражает! Но не могу не отметить, что мой порыв вызвала подлинная глубокая нежность. Элиан получала то, чего я никогда не дарил Мириам.
Весь день я хлопотал по дому, что доставляло не испытанную еще радость смиренного послушника. Я отослал в газеты сообщения о своем двухдневном отсутствии и принялся обдумывать письмо-исповедь для Элиан. Письмо-то и легло в основу отчета, который вы читаете. Я ходил взад-вперед по дому, поглядывая на дорогу. Прошел утренний автобус. До чего медленно он идет из-за поворота на выезде из Гуа. Я успел рассмотреть силуэт Мириам позади шофера. Она отправилась в Париж. Все реально — ее поездка, самолет, Мадагаскар… Я знал, что все это реально, и, однако, должен был беспрестанно себе это повторять! В полдень зашел Малле. Он осматривал Элиан минут десять, потом одобрительно кивнул:
— Неплохо! Неплохо!.. Вы не совсем обычная пациентка, мадам Рошель! Так и продолжим… Легкая пища… Покой…
Затем, по своему обыкновению, он отправился в мой кабинет выкурить трубку.
— Старина, не знаю, что и думать! Больше того, уверен, что любой из моих коллег растерялся бы! Эта боль в желудке может означать все что угодно! Пока не будут готовы снимки, ничего нельзя сказать с определенностью! Когда вы поедете в Нант?
— Дня через три… Вы считаете, ей лучше?
— Безусловно.
Что до меня, то я не удивлялся. Я мог бы рассказать Малле, что она будет себя чувствовать все лучше и лучше. Но я просто облегченно вздохнул. Естественно, я перестал обращать внимание на то, что Элиан ела и пила. Излишние меры предосторожности. Назавтра температура спала, и она начала вставать. Я проводил время за письменным столом. По мере того как Элиан возвращалась к жизни, я задумался над деталями отъезда. Небывало трогательное время. Никогда не были мы столь неразрывно связаны. Впервые я почти не выходил из дому. Я был в отпуске. Иногда я вроде и выезжал: в Бовуар за покупками; поболтать с тем-сем, сообщить новости об Элиан. Но в душе я прощался с деревьями, полями, солнцем и облаками этой страны. Над ее обитателями я подсмеивался и все послеобеденное время посвящал животным. Я гулял по пастбищам, долго брел по обочине. Лошади отходили в сторону, пугливо мотая головой. Коровы не двигались, даже когда я хлопал их по бокам. Они жевали. Было слышно только, как они дышат, щиплют траву. Волнами набегал ветер, и, сколько хватало глаз, до самого горизонта золотящимся морем простиралась степь. Горестное чувство прошло. Я ощущал себя полым и гулким, как раковина. Живой труп. Возвращаясь, я закрывался в кабинете и писал. Писать иногда было приятно, иногда жутко. Но от своего решения я не отказывался. Мне достаточно было глянуть на Элиан, чтобы понять, что я принял единственно верное решение. После того как Мириам уехала, Элиан выздоравливала как по мановению волшебной палочки. У нее вновь был аппетит, хорошо работал желудок, на столе появились прежние блюда. Да, забыл отметить, рентген ничего не показал. Мириам перестала мучить Элиан. Мне оставалось лишь соблюдать условия договора! Небольшую сумму денег я перевел в Париж. Остальные я получил наличными. Элиан обнаружит на моем столе приличную стопку пачек банкнот вместе с моей исповедью и прощальным письмом. Я отложил те вещи, которые собрался увезти. Тем временем Элиан расставляла в комнатах цветы, гладила белье, готовила чай, который мы пили в пять часов. Случалось, что я останавливался посредине лестницы или у калитки и говорил себе вслух: «Это невозможно!» Я даже голоса своего не узнавал. Пятница прошла спокойно. В этот день шел сильный дождь. Я долго писал, мне хотелось, чтобы Элиан почувствовала мою привязанность, и, может, я уже готовил будущее примирение. К вечеру Элиан ушла, уже не помню зачем; по правде сказать, этого момента я ждал с нетерпением. Я быстро перенес два чемодана в машину и спрятал их под старым плащом, которым пользовался зимой. Затем я составил коротенькое письмо, в котором просил Элиан дочитать до конца листы, которые к нему прилагал. Затем все вложил в конверт. Я был готов. Мне даже захотелось уехать в этот же вечер. Я испытывал лихорадку нетерпения. В субботу я делал вид, что вожусь со своей псарней. Мне просто нужно было остаться в саду и следить за дорогой. Мириам должна была обязательно проехать мимо. Шансов ее увидеть у меня не было никаких, так как я даже не знал, какую машину она достала, но не мог совладать с собой. Делая разметку, чертя лопатой по земле, чтобы обозначить диаметр небольшого сооружения, я прислушивался. Как только приближалась машина, я поднимал голову. В этот субботний день их, увы, было много. Мириам я так и не увидел. Почти торжественно наступило воскресенье, последнее воскресенье. В последний раз я принес Элиан ее завтрак. Я сознавал, что все, что я делаю, я делаю в последний раз. И изо всех сил старался использовать каждое мгновение, не испытывая при этом ничего, кроме горечи. Мне не дано жить преходящим мгновением. Мне нужны постоянство, повторение, надежность. От мысли, что через три-четыре дня я окажусь на другом краю света, Мириам становилась ненавистной, а это последнее воскресенье — лишь горсткой праха несбывшихся надежд. Помню, Элиан приготовила запеканку. Впрочем, с необычайной точностью я помню каждую мелочь. Я слышу звон колоколов Бовуара, вдыхаю непорочный и тлетворный аромат роз, которые Элиан расставила на камине в нашей комнате. Помню, как она по радио слушала песню «Страна улыбок»; помню, что вечером мы ели торт с клубникой. Помню, как с наступлением ночи отправился на дорогу выкурить трубку. Квакали лягушки. Я клялся, что ничего не забуду. Возможно, Мириам и удастся начать свою жизнь сначала. Моя же настоящая жизнь заканчивалась сегодня вечером. Опустив голову, я вернулся в дом. В туалетной комнате горел свет. Элиан стояла перед умывальником. Она повернула ко мне побледневшее лицо.
— Опять начинается, — сказала она.
Я уже знал: Мириам вернулась. Я помог Элиан лечь в постель. На душе даже не было тревожно. Меня просто призывали к порядку. Издалека Мириам давала знать, что мое обещание должно оставаться в силе. Я бросил в стакан с минеральной водой «Виши» успокаивающую таблетку и протянул Элиан. Она залпом выпила — так ей хотелось пить.
— Может, позвать Малле? — сказал я.
— Завтра, — прошептала она, — как я и собиралась.
Я держал ее руку в своей. Время от времени по телу пробегали судороги, отчего она стонала, ворочалась, не зная, как ей лечь, чтобы уснуть. Было уже девять часов, мое нетерпение прошло. Со снотворным Элиан будет спать глубоким сном до утра. Я не сердился на Мириам. Напротив, она облегчила мой отъезд. И действительно, Элиан погрузилась в сон, стала ровнее дышать. Я подождал еще полчаса, чтобы быть уверенным, что она не услышит, как я уеду, потом нежно поцеловал ее. Прощай, Элиан! Я боялся этого момента. Но он настал, и я почти не волновался. Горе обрушится на меня позже, и я знал, что буду страдать. Теперь я спешил уехать. Я пребывал в состоянии оцепенения, как бы под наркозом. Остановившись на пороге, я видел только ее волосы на подушке и ее тело, едва вырисовывающееся под пледом. Розы в вазах роняли лепестки. Значит, я этого хотел! Я способен разрушать, но почему? Боже мой, почему? Я медленно закрыл дверь… Затем я все делал в спешке, как вор. Из ящика стола, запертого на ключ, вытащил конверт, пачки банкнот, надел куртку, спустился по лестнице в носках, туфли надел только на кухне; проскользнул в гараж, мягкими ударами плеча сдвинул тяжелую дверь, руками вытолкнул машину на дорогу. Том забеспокоился в саду, я пошел его приласкать, прежде чем закрыл гараж. Вот так! Все кончено. Когда я вновь проеду мимо нашего дома, я буду за рулем уже другой машины, рядом с другой женщиной. Стану иным человеком. Еще мгновение я взвешивал «за» и «против». Пока не поздно отказаться! Нет, слишком поздно. Я не стану разыгрывать комедию выбора, так как уже давно плыву по течению, глядя широко открытыми. глазами на то, что меня ожидает. Я сел в машину и запустил двигатель.
Гуа предстал передо мной пустынный и спокойный. Ночь и море полны звезд. Напоенная любовью майская ночь так светла, что остров, казалось, такой близкий, возвышался над горизонтом, словно корабль. Я ехал неторопливо, опустив стекла. У меня вдруг появилось время! Я, который столько раз преодолевал этот проезд, не отрывая взгляда от часов, из-за страха опоздать к Мириам или домой, неожиданно обрел дни и месяцы, которые мог тратить, как хотел. Я был свободен, стал частью этого пейзажа с песчаным берегом, лужами, скользкими булыжниками. Я добрался до другого берега. Мимо промелькнули знакомые деревеньки. Нуармутье спал, охраняемый маяком. Но на вилле горел свет, все окна освещены, на соснах лежал праздничный отблеск. Двери распахнуты. Мириам услышала и бросилась навстречу в мои объятия.
— Франсуа, дорогой… Я боялась, ты знаешь! Я была уверена, что ты приедешь вовремя, но все же боялась… Спасибо… спасибо, что приехал! Помоги мне идти. Лодыжка сильно болит… Пришлось побегать последнее время… А врач велел поменьше двигаться!.. Видел бы он меня! «Дофин» я взяла напрокат, послушалась тебя… Пойдем посмотришь!
Она болтала с радостным оживлением, восторгом маленькой девочки, для которой жизнь — сплошной праздник. Я чувствовал себя стариком рядом с нею. «Дофин» стоял у крыльца, а вокруг свертки, чемоданы, всякие тюки.
— Думаешь, все войдет? — сказал я.
— Да хорошо бы, — ответила она.
Я принялся за работу. Дрянная работенка — укладывать багаж, когда приходится решать головоломку, что на что поставить, чтобы все разместить. Мириам считала так, я — по-другому. Я снимал, ставил заново.
— Лучше выйди! — воскликнула она устало. — Я быстрее справлюсь.
Я посмотрел на часы.
— Поторапливайся, — сказал я. — У нас сорок минут, не больше.
Когда она силой запихивала последнюю кладь, я вдруг вспомнил о своих двух чемоданах. Я пошел за ними, но для них места не осталось.
— Но, дорогой, куда ты хочешь, чтобы я их поставила! — сказала Мириам. — Смотри! Багаж почти упирается в потолок. Его еще нужно будет поддерживать, если ты не хочешь, чтобы он рухнул нам на голову.
— Эдак мне придется, — заворчал я, — вести одной рукой, а другой не давать соскользнуть вещам нам на спину! Очень мило!
— Я сама поведу машину, — решила она. — Одно удовольствие, и я совсем не устала. Ну, Франсуа, не упрямься! Оставь свои чемоданы в машине. В Париже купишь все необходимое. Учись путешествовать.
Я невольно со злостью посмотрел на «дофин», набитый битком, что рассмешило Мириам…
— Я — совсем другое дело! Иди сюда. Я приготовила кофе.
— Мириам… Нам остается полчаса, ты соображаешь?
— Да хватит тебе!..
Напевая, она поднялась на крыльцо. Я большим пальцем попробовал шины задних колес. Идиотизм — так перегружать машину. Мне следовало посоветовать Мириам взять напрокат «пежо». У меня не было и мысли тогда, что фортуна, играючи, уже подводила к драматической развязке столкновение этих безобидных с виду причин…
Я пошел на кухню к Мириам.
— Могла бы, — сказал я, — закрыть двери и окна! Сэкономили бы время!
Она тронула меня за кончик носа и скривилась:
— Что за человек! Всем недоволен… Хорошо! Закрою!
— Прошу тебя, сиди смирно! С твоей хромой ногой мы проторчим здесь до завтрашнего утра.
Я шутил, хотя мне было не до шуток. Я мог бы, несмотря на внутреннее смятение, почувствовать, испытать некоторое возбуждение, которое предшествует далекому путешествию! Я же, напротив, был угрюм, инертен, подавлен, как зверь, который чует беду. Бегом поднялся на второй этаж, закрыл окна и ставни, то же самое сделал на первом этаже. Я обжегся, отхлебывая кофе.
— Пей из ложечки, — посоветовала Мириам, — уверяю, так лучше.
— Но, Мириам, ты отдаешь себе отчет, что мы торопимся?
— Надеюсь, ты не собираешься рассказывать небылицы про твой Гуа, нет? Я проезжала его вчера, знаю, что это такое. Если тебя послушать, так можно подумать, что этот бедный Гуа — какая-то западня, вечно наготове! Милый Франсуа, ну как же ты любишь преувеличивать!
Я выпил кофе, не ответив ей и не проронив ни слова, пока она проверяла, перекрыт ли газ и отключена ли вода. Она попудрилась и наконец выключила свет. Щелкнул рубильник. Мириам нашла меня в темноте и обняла.
— Ты такой бука, — шепнула она. — Что с тобой?
Я повел ее к саду, забыв, что ей следовало запереть входную дверь, и ей пришлось на ощупь подбирать ключи, пока она не нашла тот, что нужно. Чтобы доказать себе, что я не нервничаю, я стал набивать трубку. Конечно, у нас есть еще немного времени! Прилив уже начался, и мы несколько выбились из графика. Однако оставался еще некоторый запас времени. Мириам была наконец готова.
— Чего же ты ждешь? Выводи машины, чтобы я могла закрыть ворота.
Я поставил свою малолитражку на обочину и вывел «дофин» на середину дороги. Я опробовал фары, послушал двигатель на малых оборотах. Он работал ровно. Бак заправлен накануне. В общем, все казалось в порядке.
Почему же так щемило сердце? Я уступил свое место Мириам и, посасывая трубку, устроился рядом, повернувшись вполоборота, чтобы присматривать за багажом. Мириам медленно тронулась, дала полный газ.
— Разбудишь всех! — сказал я.
— Мне наплевать.
Мы поехали. Моя машина осталась покинутой там, под деревьями. Я храбро оставил Элиан и свой дом, но теперь мужество изменило мне. Оставить еще, как обломок кораблекрушения, мою машину?.. Я был готов заплакать! Внезапно ворвались ритмичные звуки тамтама, запела труба… Мириам включила радио. Под звуки меди и синкопы барабанов проплывал спокойный ночной пейзаж, низкие фермы, старые мельницы и заросли тамариска. Мириам вела машину без напряжения, слегка запрокинув голову и пальцами правой руки отбивая такт. Она была счастлива. Она увозила своего пленника. Мы проехали Лагериньер. На шоссе к Барбатру лежал легкий туман, облачка дымки поднимались над дорогой. Мириам пропустила развилку и указатель дороги на Гуа.
— Стоп, — сказал я. — Нужно было повернуть налево.
Скрипнули тормоза. Машина остановилась, проехав метров пятьдесят.
— Тормоза паршивые, — заметил я. — Тебе дали старую колымагу!
Мы зигзагами вернулись к перекрестку задним ходом. Мириам была еще не слишком умелым водителем. Она нервничала, чувствуя, что я за ней наблюдаю, и тронулась слишком резко. Несколько толчков подряд сдвинули с места багаж. Я встал коленями на сиденье и как мог запихивал обратно свертки, которые вот-вот должны были свалиться на нас. Взгляд на часы. Теперь уже нельзя останавливаться, чтобы приводить багаж в порядок! Мы выехали на шоссе, ведущее к Гуа.
— Переходи на вторую, — сказал я. — Сейчас надо быть поосторожней!
Насколько хватало взгляда — ровная гладь моря и насыпь Гуа, черточкой обозначающая водораздел. Ночь была такой светлой, что Мириам переключила фары на ближний свет. Море уже подошло к первой мачте. Машина ехала вровень с водой. По мере того как мы продвигались, нас поглощала пустота. Берега не было видно. Остров утонул во тьме. Оставалась эта узкая дорога, бегущая как железнодорожная насыпь в огромном сером пространстве, от бесконечной неподвижности которого сжималось сердце. Слева вдали, на уровне горизонта маяки обменивались короткими световыми сигналами. Машину подбрасывало. Минут через десять мы будем на другой стороне. Шоссе пошло вниз, смешиваясь с океаном. Вода просачивалась под клочки выброшенных на мель морских водорослей и медленно распутывала их. Я видел, как она, чуть пенясь, поблескивает справа и слева, слегка вскипая вокруг небольших камней. Показался силуэт второй мачты, он увеличивался, потом стал уменьшаться, удаляясь. Самое трудное позади.
— Теперь видишь, — сказал я, — что у нас не было времени…
Машину резко занесло, двигатель заглох. Мириам перевела рычаг в нейтральное положение, затем включила стартер, сцепление. Машина заскользила еще немного и накренилась — так кренится корабль, задев дно кормовой частью киля.
— Подожди! — крикнул я.
Я открыл дверцу и обошел «дофин». Задний мост машины сошел с дороги и увяз. Мириам выглянула.
— Прокол?
— Нет, — сказал я. — Ты не вписалась в поворот.
Наши голоса были слышны далеко в тишине, и джазовая музыка придавала сцене необычный характер, хотя и успокаивала. Мириам вышла из машины.
— Ничего не понимаю, — сказала она. — Уверяю тебя, я старалась придерживаться середины дороги… Это серьезно?
— Не думаю. Подложу камни под колеса. К несчастью, машина слишком тяжелая.
— Может, ее разгрузить?
Я пожал плечами и поискал глазами мачту. Она возвышалась метрах в ста, и ее присутствие как бы говорило, что опасности нет. Я сунул трубку в куртку, которую повесил на дверцу.
— Выключи двигатель, — сказал я Мириам. — Здесь работы на минуту.
Камней хватало. Они валялись везде. Но как только я подсовывал руку, чтобы их вытащить, чувствовал, как в образовывавшиеся ямки устремлялась вода. Мириам принялась вытаскивать багаж, складывая его кое-как на дороге. По-прежнему, как в насмешку, громко играл джаз. Я пяткой забивал камни под шины. По идее, я успевал вытащить машину. Если это не удастся, то вот она, мачта, здесь, готовая нас принять. Наша жизнь не была под угрозой, ничего не могло случиться. Но если мы проведем ночь на Гуа, утром разразится скандал! От Элиан его не утаить!.. Я работал как одержимый. Когда я посчитал, что достаточно заполнил впадину, сел за руль и запустил двигатель, затем резко включил скорость. Колеса забуксовали, вдавливая камни в грязь, и вновь мотор заглох. Я снова вышел и понял, что «дофин» обречен. Он увяз еще глубже. Нужно было не меньше трех-четырех здоровых парней, чтобы вытолкнуть машину.
— А если домкратом? — предложила Мириам.
— Во что ж ты его упрешь, твой домкрат? — завопил я в ярости. — Нужно было вовремя выезжать — вот и все. Но нет!.. Я все преувеличиваю…
Я схватил два чемодана.
— В путь!
Мириам посмотрела на меня, не понимая.
— Что ты хочешь делать?
— Переждать на мачте! И поверь, что нужно спешить!
— Ты с ума сошел! А машина?
Я бросил чемоданы, схватил за руку Мириам.
— Пойдем со мной. Ну пойдем же…
Я потащил ее к краю насыпи.
— Наклонись… Потрогай… здесь… да… под ногами… Это вода… Это морской прилив, ты понимаешь? Минут через сорок Гуа не будет. Течение смоет машину, унесет все…
Мириам была умной и энергичной. Она не спорила, выбрала из всех свертков тот, который был, наиболее ценным: полотна, завернутые в холщовую ткань. Я поднял чемоданы и отправился в путь. Гуа всегда пугал меня. Произошло то, чего я боялся. Ну что ж, теперь я знал, как это бывает! Не так уж страшно. Мне доводилось слышать о драматических событиях. В жизни все проще. Нужно просто идти и идти, сколько хватит сил, не жалея ног, до убежища. Оно находилось далеко, это убежище! Не меньше ста пятидесяти метров. Если бы еще не надо было спасать багаж!
Я дошел до цоколя мачты, высокого, массивного, как опора моста. Выбитые в камне ступеньки позволяли добраться до огромного деревянного бруса, на котором крепилась платформа. Но у нас было время забраться наверх. Я вернулся, чтобы помочь Мириам подняться. Она прошла только полпути, сильно прихрамывая, и я вспомнил про ее лодыжку. Все было против нас. И все-таки эта ночь была прекрасна, и даже звезды казались живыми. Я устремился к Мириам, чтобы помочь ей.
— Нет, — сказала она. — Иди за мольбертами и коробками…
Я побежал, стараясь быть осторожным; туфли скользили, в этом месте грунт был размыт. Издали казалось, что машина задним мостом кренилась в море, как корабль. Дверцы открыты, фары зажжены, музыка доносится из приемника; вещи, разбросанные то здесь, то там, создавали картину кораблекрушения, и именно в этот момент мне в душу закралась тревога. Я дошел до «дофина» и взял куртку, в которой были документы и чековая книжка. Затем наугад вытащил из багажа два пакета, прикинув, что придется сходить четыре-пять раз, чтобы все унести. Туда и обратно триста метров… нет, времени на все не хватит. Я заметил Мириам, идущую мне навстречу.
— Оставайся там! — крикнул я.
Мириам прошла мимо, как будто я был незнакомый прохожий. Она думала только о том, как забрать у моря свои вещи. Она спотыкалась в легких городских туфлях, но упрямо шла вперед, привыкнув побеждать. Я почувствовал, что иду по воде всего лишь в двадцати метрах от мачты; тут же промокли ноги. Однако на дороге четко вырисовывался каждый булыжник — настолько прозрачной была вода. Море было уже здесь, рядом, вровень с дорогой, а не чуть ниже ее, как еще несколько минут назад. Был слышен тысячеголосый всплеск волн, нашедших склон, по которому мог устремиться поток. Я выкарабкался со своими тюками на бетонный цоколь и немного передохнул. Я четко видел силуэт Мириам. Она как бы шла по большому серому лугу. Контуры шоссе становились размытыми. На этот раз меня охватила паника. Я кубарем слетел по ступенькам убежища, но когда ступил на землю, то забрызгал ноги грязью. Я опустил руку в воду. Теплая, живая, она текла меж пальцами, три-четыре сантиметра глубиной.
— Мириам!.. Возвращайся, Мириам!
Она даже не обернулась. Мне теперь приходилось делать усилие, чтобы вглядываться в дорогу под ногами. Булыжники еще были видны, но уже как будто сквозь дымку; обрывки водорослей, щепки, палки проносились все быстрее от одного края дороги к другому.
— Мириам… Боже мой… Ответь!
Она остановилась, сняв туфли, бросила их, затем вновь пошла. Когда она подошла к машине, мне оставалось преодолеть больше ста метров, и я невольно замедлил ход, по мере того как удалялся от мачты, как бы чувствуя, что вокруг меня сжимается зона безопасности, центром которой была мачта. Мириам набрала столько, сколько могла унести, и, медленно наклонив голову, тронулась в обратный путь. Я прошел еще немного и вдруг по щиколотку провалился в дыру. Я чуть не потерял равновесие, сердце оборвалось. Море стало пениться вдоль шоссе. Я оглянулся. Мачта была недалеко. Она казалась гигантской над пришедшей в движение равниной. Я не умел плавать, и, если меня смоет с брода, я пропал. В нерешительности я сделал еще несколько шагов. Мириам с трудом шлепала по грязи. Вода закручивалась водоворотом вокруг нее. В эту минуту меня охватила вся накопившаяся во мне злость. По странной ассоциации мне вспомнились слова, которые напевала Мириам:
Мундиа мул’а Катема
Силуме си квита ку ангула
Мундиа мул’а Катема…
Теперь она уже порядком продвинулась. Она хотела меня удержать любой ценой. И мы оба очутились в ловушке. От холода у меня немели ноги, сила течения нарастала. Мириам тоже приходилось бороться с течением, так как она спотыкалась.
Мы приблизились друг к другу.
— Брось все! — закричал я ей.
То ли вода стала прибывать быстрее, или дорога в этом месте опускалась, но я очутился в воде по колено. Мне казалось, что мы ведем игру с собственной жизнью. Я услышал хриплое дыхание Мириам, затем шум, как от прыжка в воду, — она упала и забилась в центре пенистого водоворота.
— Моя лодыжка! — застонала она. — Я не могу…
Она была в тридцати метрах от меня. Течение бросало меня, как дерево, которое подпилили у основания. Ей удалось подняться на одно колено и собрать свертки. Я проталкивал ноги вперед на метр, на два. Мы глупо погибнем здесь по ее вине, потому что она не хотела расстаться с картинами, красками и кистями! Легкий бриз с материка поднял невысокие волны и в мгновение ока уничтожил нечеловеческий покой моря. Гуа, поглощенный водой, превратился в длинную пенистую полоску, в неподвижный неровный кильватер, в центре которого — мы, устремленные друг к другу. Она встала, с нее ручьями стекала вода.
— Франсуа!
Застыв и вытянув руки, я в некотором роде взвешивал свои силы. Да, думаю, что я еще мог преодолеть расстояние, которое нас разделяло, и вернуться с нею.
— Франсуа!
Я не хотел ее убивать, клянусь! У меня по-прежнему было желание ее спасти. Ветер задул сильнее, он пах сеном, свежей землей, он принес приглушенный лай собаки. Этот спокойный, полный воспоминаний ветер все решил вместо меня. Слезы затуманили взор. Я осторожно ступил, как если бы хотел стереть следы моего бегства, оставленные на море… Мириам не сразу заметила, что я удаляюсь от нее. Отыскивая одной ногой опору, она сделала шаг, и лодыжка подвела ее еще раз. Она с шумным всплеском рухнула в воду, перевернулась на спину и завопила:
— Франсуа!
Столько ужаса излилось в этом крике, что у меня внутри все перевернулось. От меня самого уже ничего не осталось, кроме инстинкта самосохранения, но где-то в глубине душевной смуты сохранились проблески сознания, и я повторял афоризм Суто: «Кожу мертвеца пригвождают к коже душегуба». Конец колдунье, я свободен, цел и вновь обрел Элиан! Я по-прежнему пятился, напрягая мышцы, против течения, сгибающего мне колени. Мириам выпрямилась на руках. Теперь я ее боялся! Она способна долго сопротивляться.
— Франсуа!
Это было последнее усилие. Руки Мириам ослабли, она забилась, течение ее перевернуло, и вдруг бедра и грудь ощутили пустоту. Шоссе исчезло. Она потеряла брод, свою опору. Она задыхалась. Но вот ее закружил и унес прилив. Меня самого все сильнее били волны. Я видел, как ее уносило. Все было кончено. Я остался один с машиной, напоминавшей судно, потерпевшее кораблекрушение, из которой слышалась веселая музыка и вырывались полосы света. Я повернулся к мачте и спросил себя, хватит ли у меня сил, чтобы до нее добраться. Меня приподнимало, переворачивало на бок. Я тоже рисковал оступиться. Казалось, земля, на которую я пытался опереться, зажила скрытой жизнью. Ногам приходилось отталкивать всю массу моря. Я отчаянно бился, ни о чем не думая. Убежище было уже рядом, возвышалось, как феодальный замок. Он почти навис надо мной. Ветер леденил пот, выступивший на лице, дыхание жгло горло. Вода доходила до пояса. Счет шел на минуты; еще четыре-пять минут, и я бы утонул. В конечном счете я так и не знаю, сумел бы я оказать помощь Мириам… Я не перестаю и никогда не перестану задавать себе этот вопрос… Зацепившись за ступеньки, я упал плашмя на цементный цоколь рядом со свертками. Прижавшись щекой к камню, я слушал, как стучит в висках кровь. Потом меня охватил страх. Я посчитал, что нахожусь слишком близко к поднимавшейся воде, и по железным прутьям, торчащим из деревянного бруса, надрываясь, поднялся на платформу. Отсюда я увидел наполовину затопленную машину. Фары, ушедшие под воду, по-прежнему светили, и море над ними было неземного изумрудного цвета, но музыки не было слышно. Я поискал глазами то место, где исчезла Мириам, прислушался, услышал только волны, плещущиеся у подножия башни. Я тщетно старался разглядеть на ручных часах, который час, но нетрудно было подсчитать, что Гуа отпустит меня не раньше семи утра.
Началось долгое, жуткое бодрствование. Я разделся, чтобы выжать брюки и вылить воду из туфель; растер себя, стал ходить кругами по платформе, еще не до конца придя в себя, — все произошло слишком быстро. Я возвращался назад, перебирая цепь событий в поисках совершенных ошибок, как если бы существовал способ остановить время и предотвратить трагедию! Но Мириам погибла! Я убил ее! В порядке законной самообороны!.. Нет! Не так все ясно — все сложнее! Она мне опостылела, и я вдруг понял, что представилась благоприятная возможность… Я знал, что одновременно и виновен, и невиновен. Но в какой мере виновен и в какой мере невиновен? Мне никогда самому не распутать этот клубок причин, поводов, предлогов… Мне было стыдно, но я чувствовал несказанное облегчение! Потухли фары машины, и мои мысли потекли по другому руслу. Мириам никому не говорила о нашем отъезде. Было бы не о чем беспокоиться, если бы немного повезло и меня не заметили в этом убежище, если бы мне удалось вернуться домой незамеченным, если бы я успел вовремя уничтожить свою исповедь и спрятать банковские билеты до пробуждения Элиан. Ронги я совершенно не боялся, будучи уверенным в ее дружеских чувствах. Она будет молчать, никому не скажет о моей связи с Мириам. Найдут «дофин», обнаружат исчезновение Мириам, найдут ее тело в заливе и сделают вывод, что произошел несчастный случай! А это и в самом деле несчастный случай! Следствие на меня не выйдет. Совершенно невозможно определить, что я был с ней в машине. К счастью, мои чемоданы находятся в малолитражке. Сяду в вечерний автобус и пригоню машину… Я надел брюки — на мне они высохнут быстрее, — обул туфли и спустился на цоколь мачты. Море разбивалось о преграду и обдавало меня мириадами брызг. Я прочно уцепился за лестницу и ногой столкнул в воду чемоданы, полотна, последние компрометирующие предметы. Они умчались, подхваченные потоком. Я как бы утопил Мириам во второй раз. Я вернулся на свой насест, и ужас от содеянного медленно прокрался в меня и обдал смертельным холодом. Напрасно я искал оправдания, я был преступником. Мне кажется, что преступлением является уже сам его замысел… Я уничтожил чудовище. Разве можно считать убийцей того, кто истребляет чудовище?.. До самой зари меня раздирали угрызения совести и сомнения, я не имел ни минуты покоя. Занялся день, начался отлив. Обляпанный грязью «дофин» отнесло метров на десять от дороги. Солнце осветило море до самого горизонта. Кругом только вода. Я посмотрел в сторону острова — никого… К Бовуару — никого. Я спустился к воде. Вода отступала, течение слабое, но нужно еще подождать. У меня стучали зубы. Туфли, подсохнув, отвердели и стали тесными. Наконец я рискнул. Вода доходила до середины бедра. Сначала идти было очень трудно. Но после того как я дошел до каркаса «дофина», дорога пошла вверх, и я стал двигаться быстрее. Солнце согревало лицо, грудь. Время от времени я останавливался перевести дух, опираясь на придорожные столбы. Приближался берег. Вскоре воды было уже только по щиколотку. Затем последовал сухой асфальт и выезд из Гуа. Было пол седьмого. Я правильно сделал, что не ждал конца отлива и покинул мачту раньше, так как вдалеке увидел приближающийся грузовик. Шел полями, вышел к дому с обратной стороны. Элиан еще спала. На моем столе по-прежнему лежали пачки банкнот и конверт. Я запер их на ключ, разделся и растерся спиртом, чтобы согреться. Я смертельно устал, но был вне опасности. На какое-то мгновение я прикорнул в кресле. Когда Элиан проснулась, я сидел в халате с опухшими глазами, как если бы только что проснулся. Она наивно спросила:
— Как спалось? Я тебя не слышала…
Я молча обнял ее.
Следствие началось уже вечером, поскольку только и разговоров было что про несчастный случай в Гуа. На следующий день газеты опубликовали фотографии Мириам. Рыбаки обследовали бухту. Я хранил молчание, пригнал малолитражку, вытащил все из чемоданов. Все время я проводил у постели Элиан, которая медленно восстанавливалась после последнего, самого сильного приступа.
— Ты выздоровеешь, — повторял я ей. — Тебе уже намного лучше.
Здоровье Элиан было моей единственной наградой и в какой-то степени моим оправданием. Такая поддержка была мне страшно необходима, так как я непрестанно переживал ту сцену в Гуа. Да что там! Я анализировал одно за другим все события этой весны! Мириам больше нет, наваждение от ее пагубного присутствия прошло, и я перестал понимать случившееся! Все, что казалось очевидным, теперь вызывало подозрения, — вот почему я решил изложить на бумаге эту историю. Я написал ее на одном дыхании: писал днем, когда Элиан отдыхала, писал и по ночам… Элиан с эгоизмом больных не обращает внимания на мою бледность. Она изо всех сил стремится выздороветь. Она вновь смеется, шутит. Я же сужу себя! Обвиняю! Можно было постараться все забыть. Следствие закрыто. Тело Мириам так и не нашли. «Дофин» отбуксировали в Бовуар. Я видел, как он проезжал, покрытый илом. Газеты больше не упоминают о происшествии. Никто не приходил задавать вопросы. Да, теперь я мог все забыть. Свой рассказ я завершил. Но с моей души не спал груз. Я не забыл ни единой подробности. Так откуда же у меня в таком случае ощущение, что я что-то упустил или неправильно трактовал некоторые события и обстоятельства? И в этом, возможно, моя подлинная вина! Я знал, что Мириам хотела убить Элиан! Я видел колодец, ободранный веревками спасателей, и открытый люк, опухшую лодыжку Мириам и почти умирающую Элиан. А затем Мириам утонула у меня на глазах. Она звала меня четыре раза и… как бы это сказать… если бы она была той, кем я ее считал, она не звала бы меня таким голосом, которому я просто не мог не верить. Вы прочитаете этот отчет и, возможно, поймете то, что мне не удалось разгадать! Что касается меня, то я решился: пойду и заявлю на себя. Так надо. Чемодан готов, он в малолитражке. Поеду сейчас в Нант, как каждую субботу. Я поцелую на прощание Элиан, теперь Элиан ничто не угрожает. Теперь следует подумать о Мириам. Мне кажется, что, обвинив себя, я в какой-то мере оправдаю ее, приму на себя долю ее вины. Я знаю, никто от меня ничего не требует. Если рассуждать здраво, то я не прав. Раз я бережно отношусь к Элиан, то не должен подвергать ее еще и этому последнему испытанию. Это так. Но я люблю Мириам. Я все еще ее люблю, несмотря на ужас и отвращение, которые я иногда к ней испытывал, а может быть, как раз благодаря этому ужасу и отвращению. Невероятно, чтобы женщина могла быть такой жестокой. И что тогда? Следовательно, я ошибся? Тогда пусть меня посадят в тюрьму. Если же я все-таки не ошибся, то все равно пусть меня осудят. Во всяком случае, я так больше не могу. Часть меня умерла в Гуа, и я устал жить. Меня будут допрашивать, терзать тысячами способов. Я не отвечу им. Я полагаюсь на вас. Вас они послушают, вам поверят, когда вы скажете, кто — Мириам или я — истинный виновник.
«Пятница
Дорогой Франсуа!
Я долго раздумывала, прежде чем написать эти строчки. Уже не знаю, с чего и начать! Если бы ты был другим человеком, мы смогли бы объясниться! Конечно, у меня есть недостатки. Возможно, тебе нужна была другая жена! Я делала все, что в моих силах, чтобы ты был счастлив. Мое представление о счастье очень простое. Счастье — это быть рядом с тобой! Но я не сразу поняла, что тебе этого недостаточно! Да, думаю, ты меня любил, можно сказать, даже очень любил. Но я также думаю, что не была для тебя чем-то необыкновенным, я была просто подругой, с которой можно и пошутить! Мой бедный Франсуа, это верно, я не такая, как ты! Нет во мне загадочности! Но если бы ты действительно пригляделся ко мне, то хотя бы почувствовал, что я способна страдать. Я страдала из-за тебя… страдала ужасно. Я говорю это не к тому, чтобы разжалобить тебя. Теперь я решилась и могу говорить с тобой, почти отбросив всякие эмоции, потому что жить мне осталось рядом с тобой всего два дня. Вот уже целый час я знаю, что ты уедешь. В конечном счете победила она. Пусть так!.. Через какое-то время ты узнаешь, что меня нет в живых. Возможно, тебе будет горестно, даже наверняка! Тебе станет жалко самого себя, потому что ты слишком талантлив, чтобы растрачивать себя на нежные чувства… Прости меня! Я не могу сдержать своей злости. Я сержусь на тебя, Франсуа!.. В последнее время ты превратил меня в обозленную, отчаявшуюся женщину! Но тебе не удалось сделать из меня жертву обмана. Вот что мне хочется, чтобы ты знал! Я согласна, что я слишком простая. Та, другая, изысканнее, умнее меня. Когда-нибудь вы там заговорите обо мне. Ты не вправе будешь сказать: «Элиан, да… она была очень милой, но простодушной», потому что о твоей связи я знала подробно, знала все детали и с самого начала! Я сразу инстинктивно почувствовала, что ты любишь другую женщину! Сначала я боролась с этим подозрением. Я слишком уважала тебя, Франсуа!.. Я полностью тебе доверяла. Для меня любовь — это прежде всего данное слово. Существует также и многое другое: ласки, удовольствие, интимность. Но мне все это казалось второстепенным; данное слово — это самое главное. Поэтому я отметала подозрения. Ты казался еще более рассеянным, отсутствующим, чем обычно. Ты больше меня не замечал. Я относила это за счет работы. Но скоро я была вынуждена признать, что ты счастлив, Франсуа, — ты не можешь представить, что это такое! Ты нарочно старался казаться сильно озабоченным, занятым, ты как бы носился со своими тайными мыслями. Ты хмурил брови, закусывал губу, но глаза блестели помимо твоей воли. Походка стала порывистой. В твоей манере расправлять плечи, в посадке головы появилось что-то новое, молодое, что раздирало мне душу. Любовь цветочной пыльцой осыпала тебя. Я ощущала ее запах. Том тоже тебя не узнавал. Я подумала, что ты встретил какую-то крестьянку, что это мимолетное увлечение, — и это было ужасно! Но я ухитрялась находить тебе оправдание. Я никогда не понимала достаточно хорошо, что вас влечет и толкает к нам, потребности прикоснуться к нам, которую вы испытываете. Как если бы под нашей кожей можно что-то обнаружить, нечто секретно питающее вас и необходимое для вашего существования. Я плохо объясняю, потому что мне самой это непонятно. Наконец, я была готова допустить, что ты необдуманно поддался порыву. Мне было плохо, и, однако, я сохранила какую-то надежду. Ты мне часто говорил, что я разумная женщина и не слишком много требую от жизни.
И затем в один прекрасный день приходит Ронга! Чудесная, милая женщина! Превосходная подруга! Как я ей благодарна! Я сразу же поняла, что могу на нее положиться, довериться ей. Но даже не ожидала, что она окажется столь преданной. Что мы, Ронга и я, могли против вас двоих? Вы были сильнее. С первой же секунды я интуитивно почувствовала, что все потеряно. Ронгу ее хозяйка отправила сфотографировать дом. И она честно меня предупредила. Мириам любит тебя. Ей все хотелось знать о тебе, о твоей жизни. Я не знаю, какая она — Мириам, и не желаю этого знать, но когда женщина способна вызывать такое озлобление у своей служанки, цена ей не высока. Может, я просто мещанка, ослепленная предрассудками. Однако мне кажется, Франсуа, что тебе стоило быть поосмотрительней. Разве подлинная женщина, которую берут в жены, рядом с которой старятся, может держать гепарда, заниматься живописью, вести эту богемную жизнь? А скандальное прошлое в Африке! Разрушение семьи! Странная смерть мсье Элле! Ты знаешь все эти подробности. Они тебя не возмутили? Ронга — честный человек, но и она едва смела мне о них рассказать. Я слышу, как она говорит:
— Не нужно, чтобы это повторилось. Мсье Рошель не злой, но слабый. Он пойдет у нее на поводу, если вы ничего не предпримите.
Что делать? Я слишком была несчастна, чтобы защищаться. Ронга сфотографировала дом, гараж, сад. Сил что-либо предпринимать у меня не было. У меня было одно желание — запереться и плакать. Ронга сделала все, чтобы успокоить меня. Она обещала мне вернуться. Когда я оставалась одна… нет, я предпочитаю молчать. На этом свете у меня был только ты, Франсуа, и ты меня покидал. Я понимала теперь, почему ты так торопился уйти, почему ты не знал, когда вернешься. Так ты мог лгать мне каждый день… Но зачем к этому возвращаться! Я жила вдалеке от своего родного дома, в этом безрадостном крае, без единого друга… Выхода не было. Я решила с этим покончить. У меня не было оружия и осталось не так много мужества. Почему я подумала о колодце? Не знаю. Я подумала, что это так легко — перешагнуть край колодца и упасть! Никто меня не увидит. Никто не услышит. И мне представлялось, что эта смерть станет трагедией, которая заставит тебя страдать, ты пожалеешь меня и, быть может, откажешься от другой! Странные мысли приходят в голову, Франсуа, когда горе наваливается всей своей тяжестью. Именно убеждение, что я вас разлучу, придало силы идти до конца. И я не так уж ошиблась, потому что ты едва не порвал с ней. С тех пор я часто проклинала Тома. Если бы не он, меня бы не спасли и мне не пришлось бы еще столько пережить. Но когда я пришла в себя, когда увидела, что ты склонился надо мной, какую же радость я испытала! Ведь хотя бы в эту минуту ты любил меня. Я вновь тебя обрела. Твои слезы, Франсуа, были искренними. Значит, не все еще потеряно! Ах! Если бы мы были настолько простодушны, чтобы сказать друг другу правду! Но как бы я тебе призналась, что хотела покончить с собой? А ты был скован, поглощен своими угрызениями совести и своим хваленым чувством собственного достоинства. Ты молчал или расспрашивал меня о том, что ты называл «несчастным случаем». Ты полагал, что меня толкнули. Абсурдное предположение, но в тебе меня уже ничто не удивляло. Однако, — как только я увидела Ронгу, я сообщила ей об этом. Она часто навещала меня, когда я выздоравливала. Для такой крепкой женщины, как она, Шезский лес — это меньше часа езды на велосипеде от Гуа. Она выходила чуть пораньше и останавливалась в Барбатре. Если ты не появлялся в первые минуты отлива, это означало, что путь свободен. Мой бедный Франсуа, даже в любви ты остаешься верным привычкам. Ронга наблюдала за тобой. Несколько раз она видела, что ты едешь по воде, чтобы выгадать время. Если в течение пятнадцати минут тебя не было, она знала, что ты отправился по визитам. И тогда она быстро приезжала сюда. Я советовала ей проезжать через черный ход, и я уверена, что никто никогда не видел, как она входила и выходила. Мы часто общались по телефону. Ронга звонила из телефонной будки в Нуармутье. Она учитывала все. Я никогда не встречала более решительной, находчивой женщины. Она любила меня от всего сердца. Когда я призналась Ронге, что решила покончить с собой, она плакала так, как не плакал ты, и взяла с меня слово, что такое не повторится. С этого времени она искала способ, чтобы вас разлучить. Я невольно подсказала ей решение, когда однажды заговорила о книгах, которые ты купил. Я показала их ей. Ронга прочитала выписки, сделанные тобой в те долгие ночи без сна, когда я понапрасну тебя ждала. Она сразу поняла ход твоих мыслей. Ты знал, что Элле погиб при загадочных обстоятельствах и что его жене пришлось покинуть страну. Ты подозревал, что твоя любовница сбросила меня в колодец с помощью магической силы. До такого я сама бы не додумалась. Для Ронги это было, естественно. Ронга не верила больше в магию, но и не совсем с ней распростилась. Вот почему немного позже ей пришла в голову эта идея с плащом. Я скептически отнеслась к ее замыслу. Когда Ронга изложила мне свой план, я чуть было не отказалась от этого эксперимента. Но чтобы вновь заполучить тебя, Франсуа, я бы согласилась на что угодно. Какая разница, что предпринять! Я так измучилась! Гепард укусил Мириам. Так ей и надо! Я бы хотела, чтобы он ее загрыз. В конце концов, что мне до этого! Я принялась без особой надежды за осуществление плана, который тебе теперь известен. Матушка Капитан видела, как я уехала на велосипеде. Но я отправилась вовсе не в Бовуар. Объехав дом, накинула не без отвращения ее плащ, перевязала лодыжку и вернулась на дорогу. Матушке Капитан, вполне очевидно, показалось, что калитку открыла другая женщина, даже Том меня принял за чужую и оскалился. От меня пахло другой, ее гепардом. Как мне тебя было простить! И, однако, когда ты чуть позже обнаружил открытый люк, мне стало жалко тебя, Франсуа, в такое, казалось, ты пришел смятение, такой охватил тебя страх! Да! Ронга не ошиблась! Вопреки чувствам к своей любовнице, ты считал, что она способна на убийство! Я почувствовала себя отомщенной. С каким жутким удовольствием я следила за тем, как множатся твои подозрения, растет тревога. По вечерам ты стал задерживаться в саду и не только наглухо закрыл люк и колодец, но и незаметно запирал на все замки двери. Я заметила, как все чаще останавливается твой невидящий взгляд, в котором затаился страх, на окружающих тебя предметах, на мне. Этот взгляд был мне знаком! От Ронги я узнала, что там, на острове, ты ссорился с другой! У меня создалось впечатление, что я одержала верх. В то же время мне было стыдно за нас обеих. Я отнюдь не гордилась, что разыграла для тебя, Франсуа, эту подлую комедию! Еще меньше я гордилась тем, что сумела ввести тебя в заблуждение! Значит, влюбленный мужчина может стать таким слабым, доверчивым, уязвимым? Какой же я была наивной простушкой! За несколько недель я, в свою очередь, научилась разным уловкам, ухищрениям, постигла страсть и ее исступление. На твоем месте я убила бы Мириам уже раз двадцать! Но, заронив сомнение в твою душу, уже через тебя я добралась и до нее, причинив ей боль, заставила ее страдать. Мое сердце пело от радости, когда я видела твое лицо мученика. Теперь изобретение Ронги мне казалось прекрасным! Мне хотелось усовершенствовать его еще больше, заполнить его новыми находками. Ничто не могло меня остановить! Как только ты уезжал на работу, я устремлялась в твой кабинет и открывала твои книги. Эти книги, полные безумия и неистовства! Я читала твои выписки. И потеряла голову. Не посвящая в это Ронгу, я скатывала бесформенные хлебные мякиши, пытаясь изобразить из них Мириам, и протыкала их иголкой. Это позволяло справиться с тревогой, не покидавшей меня ни на секунду. Я наизусть заучивала непонятные литании, цитируемые твоими авторами и способными наводить порчу. Пробуждаясь, засыпая, я желала смерти этой женщине. Франсуа, Франсуа, в кого ты меня превратил? Я, наверное, стала хуже ее!
Затем мне пришлось признать очевидное! Ты возвращался туда! Ты не мог обойтись без нее! Я узнала от Ронги, что она отравила своего гепарда мышьяком, который украла у тебя! Ронга также сообщила мне, что она собирается покинуть Францию, но не могла мне сказать, уезжаешь ли ты с ней. Я переживала кошмарные дни, тщетно ища возможность тебя удержать! Ронга указала мне путь, по которому следовало идти. Я решила пройти его до конца. В твоей аптечке нетрудно было найти пузырек с мышьяком. Мне хватило мужества, Франсуа, страшного мужества, отравить себя! Но не для того, чтобы умереть! По меньшей мере не умереть сразу! Просто заставить тебя остаться со мной! Я была уверена, что ты не посмеешь уехать. Ты слишком любишь животных! И я, твоя жена, была теперь всего лишь несчастным животным! Ронга умоляла меня отказаться от этой затеи! Она с ума сходила от беспокойства. Но у меня не было выбора! Моя первая попытка с плащом закончилась неудачей. Ронгу уволили, и она уедет. Мне оставался только этот последний шанс. Если я не ошибусь в дозе яда, если выживу, быть может, сохраню тебя? Может, ты оторвешься наконец от этой женщины? Ты непременно обвинишь ее в отравлении! Кто убил свою собаку или своего гепарда, может отправить на тот свет и соперницу. Когда я растворяла в воде гранулы, моя рука не дрожала. Но когда я выпила яд… Я уже и не знала, люблю ли я тебя или ненавижу! Потом, когда начались боли, когда стало жечь в желудке, я прокляла вас обоих! Сколько же можно выстрадать!.. Напрасно ты сидел у кровати, держа мою руку, — я не могла тебя простить. Я видела тебя, Франсуа, таким, каков ты есть! Я спрашиваю себя: как любовь может выжить, если о существе, которое любишь, приходится судить, разглядывая его при неумолимо ярком свете? Но, несмотря на физические страдания, которые ничто по сравнению с моральными, я решилась на все. Не колеблясь, я проглотила почти у тебя на глазах еще одну дозу яда, пока ты проверял продукты, которые я ела и пила, чтобы еще больше подстегнуть твои подозрения: во всем виновна Мириам! Эта мысль должна была преследовать тебя до тошноты! Я не упускала из виду ни одного твоего движения, ни одного твоего взгляда, потому что настал момент, когда ты должен был решить: Мириам или я! Четыре или пять дней я считала, что чаша весов склонилась в мою сторону. Что же ты за человек? Ты заботился обо мне со всей самоотверженностью, на которую был способен, и, однако, думал о другой! Никогда мне тебя не вернуть! Лицемерие ли? Слабость? Или, быть может, любовь для тебя — мимолетное влечение? Если бы тебе нужна была эта Мириам или я так же, как ты необходим мне, ты бы не колебался ни минуты! Я бы предпочла, чтобы ты резал по живому, грубо, по-мужски. Твое промедление вызывало у меня отвращение. Я дошла до того, что и Мириам стала считать твоей жертвой! Затем раздался звонок от Ронги. О! Это случилось совсем недавно! Мне кажется, что это было страшно давно, а ведь все произошло вчера днем. К счастью, тебя не было дома. Ронга назначила вчера встречу рядом с Гуа, и я тотчас с ней встретилась. Она сказала мне наконец правду. Я узнала обо всем сразу: она окончательно решила уехать. Мириам вернется завтра, и в воскресенье вечером вы отправитесь вдвоем! Она показала мне письмо, которое получила из Парижа. Письмо почти непристойное от радости! Если бы ты не был согласен с этой женщиной, разве оно было бы написано таким тоном! Вы замышляли ваш побег давно! Подробности мне неизвестны. Я не знаю, будешь ли ты ждать свою любовницу в Бовуаре или приедешь к ней в Париж. Но одно было несомненно: в понедельник ты уже будешь далеко. Я проиграла.
В понедельник я обязательно допью остаток яда, клянусь. Прежде я отправлю это письмо в контору мсье Герену. Он перешлет его адресату. Прощай, Франсуа! Меня немного утешает моя уверенность, что ты никогда не будешь счастлив. Как только ты меня потеряешь, ты начнешь обо мне сожалеть. Ты любишь только то, чего у тебя нет, бедняга! Теперь мне ее жаль.
«Суббота
Моя обожаемая Ронга!
Кошмар закончился. Завтра будет уже две недели, как я с вами встречалась, помните? Вы уезжаете в Бордо, а я… Я, мой бедный друг, решила покончить с собой! Признаюсь теперь, что первую дозу яда я уже приняла. Внешне Франсуа казался не очень взволнованным! Не думаю, что в душе он метался как безумный, не зная, что предпринять! С тех пор я поняла, насколько ошибалась на его счет. Но он такой непредсказуемый! Да, в воскресенье вечером я была в полном отчаянии. Он заставил меня выпить снотворное, и я трусливо согласилась! Я не хотела следить, не вставая с постели, за его сборами, слышать, как одна за другой запираются двери, и затем остаться одной в тишине опустевшего дома.
В понедельник, когда я открыла глаза, он был рядом. Он никуда не уехал! Мне самой кажется, что это сон. И, однако, он здесь! Как и я, он читал газеты, из них узнал обо всех подробностях трагедии, и лицо его осталось спокойным, как если бы эта женщина была ему незнакома! Иногда у меня возникает мысль, что он мог оказаться там вместе с ней и вместе с ней утонуть! Я потрясена! Но только не он! Когда в утренней газете я сегодня прочитала, что выловили тело со стороны Лабернери, я разволновалась, несмотря на всю ненависть, которую испытывала к ней. Он же бровью не повел. Ронга, дорогая Ронга, теперь я уверена, что он ее никогда не любил, я хочу сказать, не любил всем сердцем. Вы ошиблись; он мог увлечься ею, это я допускаю. Вы его видели, как вы мне говорили, охваченного мучительной страстью. Но он не уехал, и спорить не о чем. Если бы эта женщина обладала малейшей властью над ним, он бы покинул меня, поверьте мне! Все козни, которые мы строили, были излишни! Теперь я смеюсь над ними! Жизнь возобновится такая же, как прежде, лучше, чем прежде. Она уже возобновилась! Ко мне вернулись силы. Я прихорашиваюсь для него. Прежде всего и с какой радостью я уничтожила то первое письмо, которое написала вам… Но хватит об этом. Как хорошо, Ронга, все забыть, быть счастливой, слышать, что он дома. Он приходит, уходит, под сапогами скрипят половицы. Пахнет трубкой, куда ни пойдешь. Мне нравится этот запах. Мне все нравится в нем, даже то, как он молчит, смотрит в пустоту. Раньше, быть может, я не умела его любить! Я его любила про себя, не ценила его присутствия. С некоторых пор я знаю, что там, где нет тела, нет любви! Еще недавно то, что я написала, вызвало бы у меня негодование! Я изменилась. Стала другой. Я не испытываю ненависти. И думаю о Мириам с нежностью. Она, наверное, тоже страдала!
Не знаю, дорогая Ронга, увидимся ли мы. Но помните, что я вам очень признательна. Вы мне помогли, и я этого никогда не забуду. Спасибо. Наспех заканчиваю это письмо, так как Франсуа там, наверху, зашевелился. Сегодня суббота, он уезжает в Нант, как обычно. Поедет за покупками, обновит свою аптечку и, конечно, сходит в кино. Ему нравится эта прогулка, и мне хочется, чтобы он вновь обрел свои привычки. Он и не подозревает о том, что мне все известно. И никогда об этом не узнает. Он будет жить рядом со мной как ребенок, которого простили. Пишите мне время от времени, Ронга. Я ваш искренний друг.
— Подожди, Франсуа, я составила список вещей, которые нужно купить. Мне нужна мастика. В Бовуаре она стоит слишком дорого. Еще два карниза для занавесок, я пометила размеры… И потом, еще пять-шесть мелочей… Скажи мне: «До свидания…» Поцелуй меня… Мог бы побриться… Это еще что за толстый конверт?.. Деньги, держу пари. Нет?.. До чего же ты скрытный!.. Не возвращайся слишком поздно — на ужин тебя ждет сюрприз… Прощай, Франсуа, дорогой. Ты так часто общаешься с животными, что стал таким же молчаливым, как они. Ну и пусть! Ты мне нравишься, какой есть… Возвращайся поскорей… Я тебя жду…
Старик! Меня называют Стариком! Говорят, я одинокий и жестокий маньяк. Уверяют также, что я обладаю могучим умом и беспредельной властью. Я действительно стал, если верить тем книгам, которые уделяют моей скромной особе слишком большое внимание, Владыкой Мира.
Всеведущий, вездесущий, вершитель человеческих судеб, я заслужил, чтобы прозвище мое, Старик, писалось с большой буквы, я стою по ту сторону добра и зла, передо мной преклоняются. Короче говоря, сегодня я считаю нужным покончить с этой бессмысленной легендой, развеять, как говорится, этот миф о себе. Я такой же человек, как и все, только у меня чуть более скептический взгляд на жизнь, возможно, потому, что на своем веку я повидал немало безрассудных действий, и потому, что сам совершал безрассудные поступки. Война — мое ремесло, это так. Побежденные никогда не вызывали у меня чрезмерной жалости. Но существует множество ни в чем не повинных людей, тех, кому приходится расплачиваться за других, кого поражают шальные пули, кто погибает по недоразумению. Тайная борьба всегда рождает ненужные драмы, непредсказуемые и непоправимые. Я часто думаю об этих драмах. В них есть что-то потаенное, коварное, необъяснимое. Они составляют грязную и кровавую накипь тайной войны. Возможно, у меня были победы. Я забыл о них. Но воспоминания о бессмысленных жертвах преследуют меня. Будь я писателем, я бы сам рассказал об этом, чтобы показать людям, что секретные расследования — не совсем то, что они думают.
Впрочем, меня гораздо больше, чем сам разведчик, интересуют его жена, или брат, или друг, та или тот, чья жизнь будет исковеркана уже потому, что у человека, которого любишь, оказывается, два лица, две жизни, два сердца, о чем окружающие даже не догадываются. Он всегда носит маску, и эту маску принимают за его лицо. Происходит ошибка, и разыгрывается трагедия, трагедия ошибок, самая невыносимая из всех.
Поскольку у меня нет литературного таланта, я ограничусь в этой первой истории лишь публикацией необработанных материалов: дневников и донесений. Эти документы позволят читателю постепенно постичь ту правду, которой неприятно смотреть прямо в глаза. Ему и судить. Что касается меня, то свое суждение я уже вынес.
22 июля
Прекрасно понимаю, что вести дневник глупо. Но за последние три недели в моей жизни произошло столько событий, и событий столь необычных, что если я сейчас не возьмусь разобраться во всем, не вспомню, каким я был до этого, то совсем запутаюсь… Уже сейчас… да, уже сейчас я не знаю, кто я — Жак Кристен или тот, другой. Мне бы не следовало соглашаться. Теперь я как бы стал узником, отпущенным под честное слово. Я не могу спастись бегством. Слишком поздно. Во всяком случае, если когда-нибудь меня вынудят использовать ради своей защиты эти записи, я буду вправе утверждать, что попал в подобное положение в какой-то мере против собственной воли.
Мне следовало бы восстановить все подробности с самого начала. Но именно такого рода работа мне претит. Я никогда не был педантичным. Никогда не задумывался о будущем. Всегда откладывал на завтра то, что мог сделать сегодня. Те, кто проявлял ко мне интерес, не раз говорили мне, что я далеко пойду с моими способностями… И действительно, в двадцать лет я был скрипачом, подающим большие надежды. Если бы кто-нибудь проявил настойчивость, заставил бы меня трудиться, развивать свой талант, который расцвел почти без всяких усилий с моей стороны, одним словом, если бы кто-нибудь сумел взять меня в руки, как иной менеджер нерадивого боксера, я, может, не уступал бы сейчас самым известным скрипачам мира. Но у меня не было денег, я не умел просить, не знал, что успех достается не самым лучшим, а самым ловким. К тому же я был красив. Я говорю об этом совершенно беспристрастно. Я никогда не мог толком понять, что значит быть красивым. Но столько женщин говорили мне с каким-то надрывом в голосе: «Как ты красив!» — что я в конце концов согласился с ними. О! Мне было это вовсе не трудно. Естественно, слова их льстили моему самолюбию. Что за чудесная игра — переходить от одной к другой, обволакивать их музыкой, осторожно ловить их в расставленные сети, словно прекрасных диких козочек! Как увлекала меня эта охота! Я не понимал, что таким образом жертвую временем, которое мне следовало упорно посвящать честолюбивым устремлениям. Я соглашался на ангажементы, которых должен был бы стыдиться. Играл в казино, в пивных. Мои учителя отвернулись от меня. Однако я все еще не понимал, что качусь в пропасть. Но вот однажды, в Каннах, меня словно молнией ударило. Я играл тогда в модном ресторане. Обстановка летнего отдыха, южного солнца, легких любовных связей, богатства нравилась мне. Я исполнял небольшие эффектные вещи, которые очаровывают купальщиц во время чая: «Китайский тамбурин», «Чардаш»… Мне аплодировали — я низко кланялся, как паяц, кем, в сущности, и был. Однажды, не знаю почему, я заиграл «Арию» Баха. И сразу почувствовал, как в зале постепенно воцаряется тишина. Посетители перестали болтать. Я догадывался, что люди подают друг другу знак замолчать. Я все еще вижу официанта, застывшего с подносом, уставленным бутылками. В этот день во мне жила сама музыка. Не понимаю, почему она тогда выбрала именно меня — меня, который был ее недостоин. Я долго буду помнить мгновения, которые пережил, когда в воздухе замерла последняя нота: потрясенная тишина, такая глубокая, что отчетливо различим был даже звон упавшей ложки — и вдруг такой оглушительный, что я зажмурил глаза, взрыв восторга, гром аплодисментов, прокатившийся слева направо, который, все нарастая, перешел в возгласы: браво!., бис!.. Случилось то, чего я никогда не знал, о чем тщетно мечтал: я услышал крики толпы, влюбленной толпы. Ощущение было столь необычным, столь сладостным, столь потрясающим, что все остальное потеряло для меня всякий смысл. Я почувствовал во рту горечь презрения и стыда. Вечером я готов был наложить на себя руки. Возможно, мне следовало тогда покончить с собой, но я слишком привык жалеть самого себя. И потом, я все еще надеялся, что удача улыбнется мне. Я играл в самых дешевых кафе и ресторанах, был отвратителен самому себе, но, вопреки всему, не терял надежды. Ведь мне еще не было и тридцати.
Не стану описывать, как катился по наклонной плоскости с открытыми глазами, прекрасно сознавая, что потерял. Я очень скоро понял, что, если только не произойдет чудо, я не сумею удержаться даже на этом уровне. Мой талант сослужил мне дурную службу. Помогают посредственностям. Меня же избегали. Я ставил людей в затруднительное положение. Вызывал чувство неловкости. А поскольку всегда отчаянно нуждался в деньгах, соглашался на любые предложения. Но я утратил право на требовательность, и меня нещадно эксплуатировали — это был порочный круг. И чем больше я увязал, тем острее ощущал свое одиночество. Само собой, я начал пить! Вино, хоть оно и пагубно действовало на мой характер, не повлияло ни на мою память, ни на руки. Виртуоз упорно не хотел умирать во мне, часто я и сам удивлялся этому. У меня появилась своя манера изящно и лихо проигрывать наиболее трудные пассажи, смягчая их холодность и технику. К тому же я сохранил мягкое, сдержанное вибрато, царственное звучание, лишенное пошлости. Словно меня все еще питал чистейший источник, который ничто не могло замутить. Случалось, в конце недели управляющий отводил меня в сторону и говорил: «Все было прекрасно, вы, без сомнения, хороший скрипач, но, понимаете, это не наш жанр!» И я уходил. Комнаты, которые я снимал, выглядели все более мрачными. Костюмы мои становились все более поношенными. Мои любовницы на один вечер, послушав мою игру, шептали: «Да, весельчаком тебя не назовешь!» Я прекрасно понимал, что ждет меня впереди. Расстаться со скрипкой? Я уже предпринимал такие попытки. Но скрипка вскоре снова завладевала мной. Зарабатывать себе на жизнь уроками? Но я не умел преподавать. Нельзя научить тому неуловимому, что подсознательно живет в тебе, постоянно присутствует в твоей душе. Возможно, я мог бы играть в ансамбле. Но тогда пришлось бы ходить на репетиции, сносить капризы руководителя. Нет. Я так привык к вольной жизни, что, доведись мне вести упорядоченную жизнь, чувствовал бы себя как в тюрьме. Я взялся было сочинять музыку. Но создать нечто возвышенное у меня не хватало таланта, а коммерческая музыка была мне противна. Впрочем, к чему оправдываться? Мой корабль сел на мель. Я потерял управление и даже не испытывал желания крепко взяться за руль. Есть своя прелесть в том, чтобы чувствовать себя потерпевшим кораблекрушение.
Именно в такой момент этот человек и появился в первый раз. Я тщетно пытаюсь припомнить, что же привлекло к нему мое внимание? Быть может, он уже несколько дней следил за мной? Быть может, он заметил меня в «Джамбеу», где я играл вместе с одним жалким пианистом в часы аперитива и по вечерам? Поскольку в ту пору я ел очень мало, то пьянел от первой же рюмки и не очень четко воспринимал окружающее. Я походил на рыбу, которой сквозь стекло аквариума видны лишь неясные очертания движущихся предметов. Все окружающее ко мне отношения не имело. Это был мир, куда я не собирался возвращаться. Я играл. Ждал момента, когда смогу уйти. Закончив выступление, я с футляром под мышкой отправлялся к себе в гостиницу на улице Аббатис или же доходил до ярко освещенной площади Клиши, чтобы в одной из закусочных съесть сандвич.
Он сидел за третьим от меня столиком, и до меня вдруг дошло, что я уже где-то видел его. Должно быть, не отдавая себе в этом отчета, я заметил его в толпе, и теперь это лицо показалось мне знакомым. Я вгляделся в него внимательней. Теперь я уже не сомневался, что встречал его. Это был мужчина лет пятидесяти, одетый без претензий, крепкого и даже плотного телосложения. Во всем его облике было что-то тяжеловесное, деревенское, но огромные мешки под глазами придавали ему вид человека, который многое пережил, передумал. Волосы подстрижены бобриком. Он курил длинную, очень тонкую сигару, пепел с нее время от времени сыпался ему на галстук, на что он не обращал внимания. Похоже, иностранец. С июля месяца на Монмартре полным-полно туристов, которых ожидают стоящие вдоль Бульваров огромные сверкающие автобусы. Я тут же забыл и думать об этом человеке. На следующий день я увидел его в «Джамбеу». Он пил пиво и читал газету. И ни разу не повернул голову в мою сторону. Музыка не интересовала его. В перерыве я проглотил стаканчик виски и тут же снова позабыл о нем. Я играл, как робот, ни о чем не думая. Мне было жарко. И я очень устал. В полночь я оправился восвояси. Он вышел вслед за мной. Простое совпадение? Я заметил, что он высокого роста, сутуловатый, с фотоаппаратом через плечо. Возможно, он был голландцем. Я пошел по бульвару. Незнакомец перешел на другую сторону улицы и вскоре скрылся из виду. Где я мог его видеть? Я уже не сомневался, что лицо его мне знакомо. Но столько лиц всплывало в моей памяти! Перед моими глазами промелькнуло за эти годы столько незнакомых лиц! Однако же эти мешки под глазами…
Я лег. Мои обычные думы долго не давали мне уснуть. В нашем квартале я задолжал буквально всем. Мой ангажемент кончался через две недели. Я бы смог еще заплатить за комнату в гостинице и рассчитаться с прачечной. Но как быть с другими долгами? Я услышал, как возвращается моя соседка. Ей тоже я задолжал немало. Она работала в гардеробе в ночном ресторане и неплохо зарабатывала. В молодости она была танцовщицей в кабаре и даже теперь, когда ей перевалило за сорок, выглядела весьма привлекательно. Всё звали ее просто Лили. Кроме меня. Я не умел быть с женщинами на дружеской ноге. Она же, со своей стороны, хотя это может показаться смешным, питала ко мне чувство, похожее на уважение. Мне было бы достаточно сделать шаг… Но я предпочел оставаться ее должником. Я уснул, как всегда, когда уже забрезжил рассвет.
В час дня в закусочной я снова увидел его, углубившегося в свою газету. Он, конечно, не мог знать, что я забреду именно сюда. Значит, он находился здесь не из-за меня. Я заказал два сандвича. Незнакомец читал «Энформасьон финансьер». На сей раз на нем был костюм из зеленоватого твида, поношенный, но хорошего покроя. Народу было немного, а мне некуда было спешить. Если у этого человека здесь назначена встреча, хотелось узнать, с кем именно. Примерно в два он аккуратно сложил газету, отсчитал мелочь, положил ее на столик и встал. Я наклонился к официанту:
— Вы знаете этого человека, который уходит? Он у вас часто бывает?
— Вы смеетесь надо мной, что ли?..
— Но, уверяю вас…
— Он никогда с вами не заговаривал?
— Никогда.
— Любопытно.
Официант глянул вслед незнакомцу, тот переходил улицу на зеленый свет.
— Чуть больше месяца назад он спросил меня, знаю ли я вас. Я сказал ему, что вы играете в «Джамбеу» — думаю, в этом нет ничего дурного. Что касается остального…
— Остального?
— Да, он стал задавать и другие вопросы: есть ли у вас друзья, встречаетесь ли вы с женщинами… Я решил было, что он из полиции, но поскольку он дал мне пятьсот франков…
— И часто он потом заходил?
— Нет. Я совсем забыл о нем, а тут он снова появился позавчера… Наверное, хочет предложить вам какое-то дело…
— Дело?.. Мне?..
Все это еще больше меня заинтересовало. Я старался припомнить, где встречал его, и мне показалось, что вроде бы видел его в «Вельзевуле» — кабачке, где проработал несколько дней. Это в самом деле было недель пять назад. Но если человек хотел навести обо мне справки, он, должно быть, следил за мной, повсюду расспрашивал обо мне. Нужно разобраться. Я начал со своей гостиницы. Нет, никто мною не интересовался. То же самое сказали мне в табачной лавке. И в булочной. Я обошел все ближайшие лавочки. Никаких следов незнакомца. Я отправился в «Вельзевул». Пустое дело. Я чувствовал себя все более и более подавленным, безо всяких на то причин. Это весьма любопытно: я человек беспечный, однако придаю огромное значение самым несущественным мелочам, мысль о них преследует меня, как наваждение. Кто-то заинтересовался моей особой? Прекрасно. Надо спокойно выждать, посмотреть, как будут развиваться события. Но не тут-то было: я не переставал строить самые несуразные догадки. Они сменяли одна другую, как это бывает во сне, и я не мог остановить их. Я решил напиться. В два часа я оказался на площади Пигаль, Я был пьян, но на свой обычный манер: чувствовал себя расслабленным и заторможенным, однако мысль работала с удивительной ясностью. Конечно, ясность эта не была подлинной. Просто у меня возникла причудливая способность устанавливать весьма правдоподобные связи между совершенно абсурдными мыслями. Тем не менее этот странный дар доставлял мне горькую радость. Теперь я был уверен, что знаю правду: этот человек — ревнивый любовник. Очень похоже, он друг Берты, негоциант, наезжающий в Париж раз в две недели. Несколько месяцев назад Берта была моей любовницей. Она довольно скоро порвала со мной, сославшись на то, что ее друг очень ревнив. Она боялась его. И теперь этот ревнивец захотел отыскать меня. Таким образом, все объяснялось… Что можно тут возразить: он меня нашел. Но чего же он ждал, почему не заговаривал со мной?.. Теперь мне стала понятна его тактика. Он старался меня запугать, рыская вокруг да около.
Взволнованный своим открытием, я вышел из бара, выпив там рюмку коньяку, и собирался пересечь площадь, чтобы купить пачку «Голуаз», когда чья-то рука опустилась мне на плечо.
— Жак Кристен?
Это был он. Незнакомец оказался намного выше меня ростом и шире в плечах. Серые глаза — глаза игрока в покер — внимательно разглядывали меня, словно я товар, который он намеревался купить.
— Вы опять напились, — сказал он.
— Но позвольте…
— Пойдемте!
Он подвел меня к черной малолитражке, открыл заднюю дверцу и сел рядом со мной.
— Я не собираюсь вас похищать, — заговорил он. — А просто хотел бы побеседовать с вами. У вас найдется пять минут? А затем мы отправимся с вами на улицу Аббатис. Вы сможете взять свою скрипку, и я отвезу вас в «Джамбеу».
Он говорил медленно, с заметным иностранным акцентом, по всей вероятности немецким. Во всяком случае, он вовсе не был ревнивым любовником, как я предполагал.
— Взгляните-ка, — сказал он, протягивая мне фотографию. Я окончательно перестал что-либо понимать.
— Так это же я! — сказал я.
— Посмотрите внимательней.
Фотография была не очень четкой. Вероятно, ее отклеили от какого-то официального документа — паспорта или вида на жительство, на уголке был заметен оттиск круглой печати. Но сомнений быть не могло.
— И все-таки это я.
— Весьма сожалею, — возразил незнакомец. — Вы — Жак Кристен, родились в Страсбурге двадцать второго января тысяча девятьсот двадцатого года, закончили консерваторию с золотой медалью в тысяча девятьсот тридцать восьмом году, а теперь безработный или что-то в этом роде. Тогда как это — фотография некого Поля де Баера, родившегося в Саверне тринадцатого марта тысяча девятьсот восемнадцатого года… Сравните.
Он извлек из бумажника две фотографии, на которых я сразу же узнал себя.
— Я сделал эти снимки на улице, — объяснил он. — Простите меня, но ваше сходство с де Баером таково, что заметить разницу можно, лишь очень внимательно изучив обе фотографии… Взгляните, мочка уха, и потом, складка — здесь, в левом уголке рта.
Может быть, он и прав. Что же касается меня, то я был буквально загипнотизирован фотографией Поля де Баера. Снимок был не совсем в фокусе, но можно было бы поклясться, что де Баер — мой брат-близнец.
— Невероятно, — пробормотал я.
— Это действительно кажется невероятным, — согласился он. — Однако подобное сходство встречается гораздо чаще, чем мы думаем.
Он отстранился немного, чтобы получше меня разглядеть.
— Де Баер был не таким худым, как вы, — добавил он. — А потом… Простите меня… он был богат, а богатство, как и бедность, накладывает на человека определенный отпечаток. Сейчас вы уже меньше похожи на де Баера. Вроде бы то, да не совсем то.
— Если я правильно вас понял… он умер?
— Да… Именно поэтому вы мне и нужны.
Он положил руку на спинку сиденья за моей спиной и сказал уже совсем другим голосом:
— Давайте поговорим серьезно, Кристен. Ваши дела очень плохи, вы это знаете. Вам уже никто не верит в долг. И никакой работы не предвидится. Неужели вы думаете, что в костюме, который сейчас на вас, вам предложат контракт? К тому же скрипачи теперь никому не нужны. Вот если бы вы играли на саксофоне или на трубе… тогда, не спорю, у вас был бы еще какой-то шанс.
Я попытался возразить. Он заставил меня замолчать.
— Я достаточно осведомлен. Вы дошли до ручки. А я могу помочь вам выкрутиться. Послушайте… если бы я дал вам миллион наличными… для начала, конечно… согласились бы вы работать на меня?
И, желая доказать мне, что его предложение вполне серьезно, он порылся в карманах и достал чековую книжку. Миллион! Признаюсь, в первую минуту от этой цифры мне стало не по себе. Я провел ладонями по глазам, по щекам. Мне бы так хотелось проснуться, понять…
— Я сказал «работать», — поправился незнакомец, — но это сказано не совсем точно. На самом же деле я нанимаю вас, ваше лицо, ваше тело… Я нанимаю ваше сходство, если хотите. Хочу сразу же вас успокоить. Я не намерен впутывать вас в какое-то грязное дело. Увидите сами… Все очень просто. Поль де Баер был человек богатый, знаете, из хорошей, обеспеченной семьи, из тех, кому все доступно и кого ничто не интересует. Он сумел разориться за десять лет. Был женат, и женат по сей день, на очаровательной женщине, которая очень его любила. Это не помешало ему изменять ей и промотать ее состояние. Одним словом, в один прекрасный день де Баер отправился на пароходе в Нью-Йорк вместе со своей последней возлюбленной, американкой. С очень крупным счетом в банке. Путешествовал он под чужим именем, — возможно, у него еще сохранились остатки совести или же он считал, что это поможет ему замести следы. К несчастью, корабль затонул. Он назывался «Стелла Марис». Де Баер и его любовница исчезли. Я один знаю, что он погиб, поскольку находился в курсе всех его секретов, остальные же, и в первую очередь его жена, ни о чем не подозревают. Жена думает, что это просто его очередная отлучка, более длительная, чем предыдущие. Она ждет его уже целый год.
Я слушал незнакомца очень внимательно, все еще не понимая, к чему он ведет, но уже чувствовал себя бесконечно разочарованным, обманутым. Нанять мое сходство? Ерунда! Какие-то бредни!
— Я перехожу, — продолжал он, — к самой щекотливой стороне вопроса. У де Баера есть дядя, брат отца. Этот дядя Анри еще жив. Он живет на покое в Кольмаре, и поскольку болен раком, то протянет недолго. А он тоже очень богат — не стану вдаваться в подробности, у нас еще будет время обо всем поговорить, — он очень богат, и состояние его должно перейти к Полю де Баеру. Вы представляете себе ситуацию?.. С одной стороны, Жильберта, жена Поля, которой он изменял и которую разорил, а с другой — наследство дяди Анри, которое глупейшим образом пропадет, если Баер не появится в нужный момент, так как других наследников у его дяди нет.
— А оно велико, это наследство?
— Весьма! Около ста миллионов. Дядюшка занимался оптовой торговлей кофе. Он владел плантациями в Бразилии и был связан с торговцами кофе в Эльзасе и прирейнской области.
— А какова тут ваша роль?
— Я служил у родителей Поля де Баера. Потом перешел на службу к нему. Меня зовут Франк Майер. Нет, я не преследую никаких личных целей, меня беспокоит лишь судьба Жильберты де Баер. Вот почему, увидев вас, узнав, что вы скрипач, я сразу понял, что все-таки, может, есть еще возможность не упустить наследство… Так вот: когда дядюшка умрет — а это не заставит себя долго ждать, — нотариус вызовет Поля де Баера. Он не видел своего клиента уже много лет, так как все последние годы де Баер жил на мысе Мартин, на большой вилле, принадлежащей его жене. Но хорошо его знает, будучи большим другом семьи, и, более того, бывало, он музицировал с Полем и Жильбертой. Я забыл вам сказать, что де Баер довольно хорошо играл на скрипке. Значит, вам надлежит обмануть нотариуса, создать впечатление всего на час, что вы и есть Поль де Баер. Это нетрудно, если, вы сумеете перевоплотиться, войти в роль. Сходство само по себе ничего не значит. Главное — жесты, манера говорить, словом, вы понимаете: вам надо будет научиться вести себя, как Поль де Баер.
— А… его жена… Жильберта?
— Я уже говорил вам, она ждет возвращения мужа.
— Но… она не будет в курсе дела?
— Ни в коем случае. Я хорошо ее знаю. Она никогда не согласилась бы на такую комбинацию. Речь идет о том, чтобы защитить ее интересы… вопреки ей самой.
Я невольно рассмеялся, хотя мне было отнюдь не до шуток.
— Вы принимаете меня за дурака, — сказал я. — Нет, не настаивайте. Я вас любезно выслушал. Ваша история очень забавна. Но я не согласен. Потому что… Потому что все, что вы мне рассказываете, ни в какие ворота не лезет. Я все-таки кое-что соображаю.
Пока я говорил, он быстренько заполнил чек. Подписал его.
— Знаю, — сказал он. — Поверьте, я рассмотрел этот вопрос со всех сторон. Само собой разумеется, есть масса деталей, которые вам пока еще неизвестны, но они заставят вас изменить свое решение. Мне надо объяснить вам, каков был Поль де Баер. Этот человек никогда не был счастлив. Он очень рано потерял отца. Мать исполняла все его прихоти. Но у Поля де Баера не было цели в жизни. Одно время он увлекался игрой на скрипке. Потом начал заниматься живописью и архитектурой. Но он был не способен чем-либо заинтересоваться надолго. Вскоре после женитьбы (может быть, ему показалось, что он лишился свободы) Поль стал отлучаться из дому. Исчезал на несколько дней, возвращался без единого су в кармане и замыкался в пугающем молчании. Когда он вновь уезжал, мы даже испытывали некоторое облегчение. Что тут говорить, характер у него был не слишком уравновешенный. Вот почему, даю вам честное слово, у Жильберты не возникнет никаких подозрений, если я позвоню ей по телефону и скажу, что нашел вас, но вы потеряли память…
Я открыл дверцу и выскользнул из машины. Я был достаточно терпелив, но мне надоели все эти глупости. Двойник, да еще утративший память. Что еще? Я ушел, не оглядываясь, я был вне себя, а воспоминание о чеке у меня просто вызывало отвращение. Целый миллион! Это позволило бы мне вновь всплыть на поверхность. Кто же, в сущности, этот Франк? Мошенник? Больной? Фантазер? Я пошел по улице Гудона. Негромкий автомобильный гудок заставил меня вздрогнуть. Автомобиль медленно следовал за мной. Франк улыбался, держа чек в руках. Несмотря на жару, я постарался ускорить шаг. Гул мотора по-прежнему сопровождал меня, и передо мной замелькали обрывки этой невероятной истории… Нотариус… Жильберта… Не будь этой женщины, остальное выглядело бы еще более или менее правдоподобно… Но возвращение страдающего амнезией мужа!.. Одно из двух: или все это правда — и мне предлагали сыграть гнусную роль… или же все это ложь — и тогда эта женщина просто дрянь… Я уже ничего не понимал, не мог рассуждать здраво. Я вбежал в вестибюль гостиницы, перевел дух. И, снова услышав короткий гудок, бросился к лестнице, где столкнулся с соседкой по площадке.
— Да вы же совсем больны! — воскликнула она.
— Нет, пустяки… Это все от жары…
— Вы хоть что-нибудь ели сегодня?
— Конечно.
Она открыла сумочку и достала несколько купюр. Я резко оттолкнул ее и заперся у себя в комнате. Мне хотелось кого-нибудь ударить. Неужели все принимают меня за нищего? Да, конечно! Вскоре я стану нищим. Я ломаюсь, когда мне предлагают деньги, но через несколько дней, если пожелаю уберечь свое драгоценное самолюбие, буду вынужден заложить скрипку. Мне за нее дадут, вероятно, тысяч двадцать, что позволит мне продержаться недели две. А потом — полный крах. Вот до чего я дошел. И Франк это прекрасно знал, он знал все. Я растянулся на кровати. Припомнил его нелепую историю во всех подробностях. Она не содержала явных несуразностей, но звучала по-детски неправдоподобно, хоть я и не мог понять почему. Я видел фотографию этого де Баера. И должен признать, что мы похожи друг на друга как две капли воды. Впрочем, если Франк месяц назад потрудился навести обо мне справки, значит, у него были на то веские причины. С другой стороны, де Баер, даже не страдая потерей памяти, вполне мог вести себя как человек, страдающий неврозом. Я кое-что об этом читал. Люди, забывающие то, что вызывает у них особую тревогу, — случай не такой уж и редкий. В общем, каждая отдельная деталь была вполне допустимой. Хотя вся история в целом звучала фальшиво. Но чем я рисковал? Этот вопрос, словно яд, отравлял мне душу. Ведь никто и не требовал от меня, чтобы я поверил этим бредням. Нанимали мое тело, а не мой ум. Этот ангажемент не так уж и отличался от остальных. Вместо того чтобы играть на скрипке, я буду играть глазами, голосом, руками. Какая разница?
Я смочил голову холодной водой, причесался и взял футляр со скрипкой. Самое время выходить. Стоило мне появиться на тротуаре, как машина Франка тут же ловко отделилась от вытянувшихся в ряд машин: Франк ждал меня. Он следовал за мной до самого «Джамбеу». Я видел его в зале, как обычно, погрузившегося в чтение газеты. Мне плохо запомнился этот вечер. Я играл как во сне. Смотрел на Франка. И думал о нотариусе, который сразу же вызовет полицию. Подлог и использование поддельных документов. Франк спокойно потягивал пиво… Вполоборота он выглядел таким же массивным и упрямым, как бык. Он уже имел некоторую власть надо мной, благодаря своей невозмутимости, уверенности в себе, тяжеловесности. Я не стал противиться, когда он повел меня ужинать. Он заказал, как я и предполагал, обильный, сытный ужин. Впрочем, ничего еще не было решено. Я пока еще оставался свободным и стал доказывать ему, желая не уронить своего достоинства, что у всей этой комбинации нет ни малейшего шанса на успех.
— Даже после долгой разлуки, — доказывал я, — жена сразу узнает своего мужа. Есть альковные тайны, которые не могут быть вам известны.
Он улыбнулся и наполнил мой бокал рейнским вином.
— Уже многие годы, — сказал он, — Жильберта и Поль спят в разных спальнях. Жильберте пришлось слишком много страдать. Уверяю вас, ваше возвращение не доставит ей радости. Она будет избегать вас, насколько это возможно.
— И все-таки она заметит, что я не тот человек, каким был прежде.
— Она решит, что вы поступаете так нарочно, стараетесь доказать ей, что вы для нее чужой.
Он бросил бумажник на стол, и я еще раз собрал все свои силы, чтобы отказаться от чека, но он достал и положил передо мной новую фотографию. Жильберта. Она была очень красива. Красота мраморной статуи. Бесконечно трудно описать красивую женщину. В ней все безукоризненно, безупречно, гармонично. Как бы это сказать? Все — сплошное совершенство. Именно такой была Жильберта. Даже глаза ее, очень светлые, которые смотрели и, казалось, не видели, были глазами статуи.
— Вы оскорбляли эту женщину… — сказал Франк. — Вы сделали все, чтобы она разлюбила вас. И всегда должны помнить об этом.
Вот тогда-то я и решился.
Я решился, но в своем обычном стиле: то есть, когда казалось, что я совсем уже согласился, я снова все поставил под сомнение — последний всплеск недоверия или, если хотите, чувства собственного достоинства. Я не хотел, чтобы он подумал, будто я уступил из корыстных побуждений. Если я буду долго спорить, у Франка создастся впечатление, что я дал согласие по доброй воле. И потом, хоть я и осовел после сытного ужина, я прекрасно понимал, что Франк, несмотря на внешнее спокойствие, взбешен моими возражениями. Таким образом, я брал реванш и не преминул этим воспользоваться.
— Допустим, — сказал я, — что в первую минуту Жильберта и будет обманута. Но очень скоро она убедится, что я не знаю, к примеру, расположения комнат на вилле.
— Вы ничего не поняли, — возразил Франк. — Вы потеряли память, у вас амнезия, еще раз повторяю вам это! Следовательно, вы чувствуете себя чужим в собственном доме, это же ясно. Все ваши ошибки, все ваши промахи пойдут лишь на пользу делу. И даже более того. Представим себе больного де Баера, который и в самом деле позабыл свое имя, потому что, в сущности, это его устраивает, но не утратил полностью память. Так вот, этот де Баер, если бы он существовал, постарался бы разыграть комедию человека, который ничего не узнает.
— Но почему?.. Не понимаю вас.
Франк, который как раз подносил бокал к губам, заколебался. Потом медленно-медленно стал пить вино, словно тянул время, чтобы взвесить все «за» и «против». Наконец он тихо сказал:
— Де Баер ненавидел Жильберту. Видите ли, Кристен, между ними разыгралась ужасная интимная драма. Де Баер был человек властный, надменный, привыкший удовлетворять все свои прихоти. Жильберта любила его. Я убежден, она до сих пор его любит. Но он не сумел ее разбудить, если вы понимаете, что я хочу сказать, и так и не простил ей ее холодности. Это… физическое несоответствие на него очень подействовало. Многие годы он всячески старался унизить жену. Скажу вам нечто поразительное: если бы де Баер не утонул при кораблекрушении, он мог бы в конце концов действительно впасть в амнезию. Так он старался всеми способами убежать от самого себя. Его бессчетные отъезды, его бегство под чужим именем… То, что он никогда не имел при себе никаких драгоценностей, никаких предметов, которые могли бы помочь установить его личность… Все это говорит о многом — с чисто медицинской точки зрения.
— А Жильберта понимала это?
— И да, и нет. Она была вынуждена признать, что муж ведет себя, странно. Но истинная причина такого поведения до нее, не доходила. Она думала, что Поля плохо воспитала мать, что она исковеркала его характер. В этом объяснении тоже скрывалась доля правды.
— Все так запутано, — заметил я.
— Вот именно… запутано.
Я почувствовал, что Франк немного успокоился. А сам я стал лучше понимать, что речь шла о реальной жизненной драме, а не о какой-то сомнительной комбинации. Однако я все еще не собирался сдаваться. Я снова перешел в наступление.
— Пусть так! Де Баер больше не мог выносить жену. Но раз он умер, почему не сказать Жильберте всю правду? И почему не объяснить ей ваш план, который поможет ей вернуть состояние?
Франк хмыкнул и пожал плечами.
— Может быть, вы и хороший музыкант, но в психологии полный профан. Вы видели фотографию Жильберты. Вы теперь немного лучше знаете эту несчастную женщину. И вы хотели бы, чтобы я сказал ей: «Ваш муж собирался навсегда исчезнуть со своей любовницей. Он вас так ненавидел, что решил никогда больше не давать вам знать о себе». Нет, есть поручения, которые невозможно взять на себя. А если бы я под конец предложил ей найти подставное лицо, чтобы обмануть нотариуса, она бы выставила меня за дверь.
— Вы признаете, таким образом, что вся эта история с наследством выглядит весьма подозрительно?
— Естественно, признаю. Если бы я мог взяться за это дело иначе, будьте спокойны, я бы к вам не обратился. Но у меня нет выхода. Я считаю, что Жильберта заслуживает, чтобы ей вернули ее состояние после всего того, что ей пришлось пережить.
— Вы ее любите?
Я думал, что Франк вспылит. Я чувствовал, как напряглись его мускулы, затвердели огромные плечи. Однако голос его прозвучал безразлично, когда он ответил:
— Вы слишком много пьете, дорогой Кристен. Там вам придется избавиться от этой дурной привычки. Запомните раз и навсегда: я был предан Полю де Баеру. Уже одно это не позволило бы мне говорить о том, что он хотел сохранить в тайне. Но я первый признаю, что он совершал ошибки, и считаю, что мне надлежит теперь, когда он умер, их исправить. Вот и все. Вы продолжаете сомневаться? Вы спрашиваете себя, где я взял тот миллион, что даю вам в качестве задатка?.. Да из собственных сбережений! Де Баер жил на широкую ногу, а меня считал своим другом.
У него на все был готов ответ. Но я обладаю удивительной, способностью находить новые доводы, когда меня вынуждают делать то, что мне не нравится.
— Одного все-таки я не понимаю: почему бы вам не выложить нотариусу те же басни, что и Жильберте? Де Баер потерял память, ладно, это не помешает ему поставить свою подпись… Нотариус будет не более требовательным, чем мадам де Баер.
— Простите! Вы все перепутали. Я же вам объяснил, почему Жильберту не должно удивить возвращение мужа… скажем, неузнаваемого. Но юридический акт может подписать только человек, находящийся в здравом уме. Если нотариус вдруг заподозрит, что перед ним Поль де Баер, страдающий амнезией и, следовательно, в определенном смысле не отвечающий за свои поступки, тогда… на наследстве придется поставить крест!
Понятно, мне следовало бы ожидать подобного возражения. Я предпринял обходной маневр.
— Вы утверждаете, что Жильберта ждет возвращения мужа. Согласен. Но, в конце концов, ведь он, мне кажется, исчез слишком давно. Вы не находите, что надежда просто въелась ей в душу?
Он не понимал иронии.
— Да, — прошептал он, — да… Она все еще надеется. Я сказал ей, что Поль, быть может, находится в каком-нибудь лечебном заведении, она сочла это вполне вероятным. Я делаю вид, что ищу его в Италии, Швейцарии, Германии… Когда я позвоню ей и сообщу, что отыскал Поля в Париже, у нее не возникнет и тени сомнения.
— А когда я уеду… так как, в конце концов, у меня нет никаких причин долго там задерживаться, вы согласны со мной? Все это дело каких-нибудь двух недель.
— Может, и больше, — ответил Франк. — Я не обещал вам, что дядя Анри умрет на будущей неделе.
— Это не имеет значения… Итак? Что же будет, когда я уеду?
Франк не торопился с ответом, он положил себе на тарелку огромный кусок торта.
— Если вы тот человек, каким мне кажетесь, — заговорил он наконец, — если вы испытываете хоть немного жалости к Жильберте, то постараетесь вести себя с ней так, чтобы она окончательно излечилась от любви к вам, когда вы исчезнете.
— Черт возьми! — выкрикнул я раздраженно. — Вы предусмотрительны.
— Чем удачнее вы проведете эту операцию, — продолжал Франк, — тем больше вознаграждение. Я рассчитываю дать вам еще три миллиона, когда со всем будет покончено.
— Но, простите, вы…
— Довольно, — оборвал он меня. — Я вам все объяснил. Теперь вам решать, да или нет. Вот чек. Если вы его берете, вопрос исчерпан.
Он достал портсигар и протянул его мне. Я отказался. Он закурил сигару, полузакрыл глаза, делая вид, что не заметил, как я взял чек, и, казалось, удивился, когда я поднялся.
— Я подвезу вас, — вяло сказал он.
— Не нужно. Мне необходимо пройтись.
— Как хотите. Мы уезжаем завтра в час дня. Приходите ко мне в гостиницу «Бристоль», на улице Аркад.
— Мне хотелось бы обновить свой гардероб.
— Ни в коем случае. На вилле вы найдете десятка два костюмов… Вы найдете там также и скрипку, так что вам незачем брать свою. Я попрошу вас только зайти к парикмахеру… Стрижка должна быть короче и пробор более четкий. До свидания.
Нервы мои во время разговора с ним были до такой степени напряжены, что сейчас я чувствовал себя совершенно разбитым. Итак, я согласился. Ему удалось меня убедить… нет, он не убедил меня… Отвечал он складно, история казалась вполне правдоподобной, но за свою жизнь я прочитал столько партитур, сыграл столько искренних, исполненных жизни произведений, что особенно остро чувствовал, когда речь шла о подлинной правде, а когда о примитивном правдоподобии. Франк явно многое скрывал от меня. Каковы его отношения с Жильбертой? Действительно ли он простой слуга? Собирался ли он присвоить себе это наследство? Я не позволю, чтобы меня водили за нос.
Я долго ходил по улицам; перебирал в уме все, что нарассказал мне Франк, и под конец уже не знал, что и думать: то все казалось мне вполне приемлемым, то все представлялось совершенно надуманным. Еще немного, и я вошел бы в кафе, положил чек в конверт и вернул бы его Франку: я был целиком и полностью во власти болезненной нерешительности. Я вернулся на улицу Аббатис и, приняв снотворное, лег спать. На следующий день, проснувшись, я сразу припомнил почти дословно каждое объяснение Франка, и мне удалось отделить ту часть истории, которая при внимательном рассмотрении, по-моему, была особенно подозрительной. Это касалось нотариуса. Франк, конечно, не лгал когда рассказывал мне о драме Поля де Баера. Но даже само слово «наследство» вызывало у меня неприятные ощущения. Этот умирающий дядюшка, эти миллионы, которые предстояло заполучить, — все это слишком напоминало сценарий дешевого фильма. Франк собирался надуть Жильберту — я готов был дать голову на отсечение. И вот этот-то тайный замысел и разжег мое любопытство. Мне вдруг показалось занятным помочь этой женщине со столь волнующим лицом. Я пощупал чек. Он являлся доказательством того, что я и впрямь двойник Поля де Баера и муж Жильберты: Франк не стал бы жертвовать миллионом, если бы думал, что сразу по прибытии на виллу меня выведут на чистую воду. Этот миллион, если хорошенько подумать, подтверждал, что я могу действовать смело, что я ничем не рискую, во всяком случае, в ближайшем будущем. Когда отправился в банк, сердце мое учащенно билось. Мне отсчитали десять пачек по сто тысяч франков, не задав ни единого вопроса. А впрочем, с чего бы мне стали задавать вопросы? Все было в полном порядке. Я оставил себе тысячу франков, а остальные положил в банк на свой счет. Я не собирался являться на виллу с миллионом в кармане. Франк вполне способен отобрать его, окажись я плохим актером. Жизнь в кои-то веки проявила ко мне милосердие. У меня уже не хватало времени обойти все лавочки, где я задолжал, и расплатиться со всеми кредиторами. С другой стороны, мне не хотелось трезвонить о своем отъезде. Но я намеревался во что бы то ни стало вернуть долг соседке. Я схватил такси, чтобы заскочить на улицу Аббатис, и поднялся к Лили. По утрам она всегда бывала дома. Она всячески пыталась разузнать, откуда у меня вдруг появились деньги, и мне было не легко уклониться от прямого ответа. Я пообещал, что вскоре расскажу ей обо всем, и она мило поцеловала меня.
Я потому так подробно описываю все эти детали, что их можно досконально проверить. Я ничего не выдумываю. А мысленное возвращение в прошлое помогает мне самому во всем разобраться. Это произошло дней десять назад. Всего лишь десять дней. Как в столь короткий срок я смог превратиться в того человека, каким являюсь сейчас?!
Итак, когда в час дня я вошел в холл гостиницы, Франк меня уже ждал. Он оглядел меня с головы до ног, похвалил мою прическу и, пока мы шли к машине, сказал:
— Будьте внимательны, Кристен… в вас есть что-то такое… Я не хочу вас обидеть… Что-то раболепное. Де Баер был высокомерен и, я полагаю, остался бы таким, даже если бы вынужден был просить милостыню.
— Если я вам не нравлюсь, еще не поздно расторгнуть нашу сделку! — воскликнул я, вдруг разозлившись.
— Неплохо, неплохо, — сказал Франк. — Уже лучше. Но де Баер никогда не выходил из себя… Я вам все объясню… Садитесь.
Я сел рядом с ним и больше не произнес ни слова. Он заговорил со мной первым.
— Ночь мы проведем в Авиньоне, — сообщил он мне, — а завтра утром уже прибудем на место.
— Мадам де Баер часто принимает гостей?
— Нет. Будьте спокойны, она никого не принимает. И со временем ей пришлось распроститься со всеми слугами.
Тон, каким он говорил со мной, слегка изменился. В нем появилась еле уловимая снисходительная нотка, словно я был путешественником, прибывшим издалека, у которого еще многое будет вызывать удивление, и это обещает быть забавным.
— Вилла великолепна, — продолжал он, — почти у самой оконечности мыса.
Он взглянул на меня и, поняв, что я раздражен, не стал продолжать. Он вел машину быстро и умело, и, поскольку дорога не была запружена, мы ехали на приличной скорости. Мягкое сиденье и скорость в конце концов меня убаюкали. Когда я открыл глаза, меня вдруг поразила одна мысль, возможно, от этого я и проснулся.
— А… мадам де Баер знает? Вы предупредили ее?
— Да. Я вам об этом уже говорил.
— И как она восприняла это известие?
— Как я и предполагал.
Теперь он стал скуп на слова. Но я твердо решил не отступать.
— Я хотел бы задать вам еще один вопрос. Как вам удалось собрать обо мне столько сведений?
— Я расспросил хозяев соседних лавочек.
— Это не так. Я проверял.
— Вы надоели мне, Кристен. Я допускаю, что это вас интересует. Но не люблю, когда меня стараются перехитрить.
— Я имею право все обдумать.
— Вы слишком долго думаете.
Голос его прозвучал резко. Я понял, что попал к нему в подчинение. Охваченный новым приступом гнева, я сжал кулаки.
— Поосторожнее, — сказал я. — Давайте договоримся. Если я хоть раз — слышите, только раз! — заподозрю, что вы хотите втянуть меня в какую-то грязную историю, я сразу же сматываю удочки… Я буду задавать вам все вопросы, какие мне заблагорассудится, и, если вы откажетесь отвечать, сам решу, как мне следует поступить.
Он медленно повернулся ко мне. Его серые глаза ничего не выражали. Этот человек был непробиваем, как стена.
— Вы считаете, что я от вас что-то скрываю? — спросил он.
— Да, считаю.
И чтобы использовать свое преимущество, я высказал первое пришедшее мне в голову возражение:
— Предположим, что о смерти Поля де Баера станет известно… и дядюшка из Кольмара умирает… Разве Жильберта не становится автоматически его наследницей?
— Если бы дела обстояли так, интересно, чего ради я стал бы так суетиться, — проговорил он с подчеркнутой иронией.
— Однако я полагал, что вдовы…
— Их брачный контракт предусматривал раздельное владение имуществом, — сказал Франк. — Наследником является только Поль де Баер.
— Тогда как же получилось, что де Баер разорил свою жену?
— А так, что сразу после свадьбы она доверила ему солидный капитал… Теперь вам все понятно?
Я был уязвлен и тщетно попытался снова уснуть. Я начинал его ненавидеть. Ни в чем конкретном упрекнуть его я не мог, но слишком самоуверенные люди внушают мне неприязнь. Почти физическое отвращение. Я догадался, что у него всегда наготове ответ и что именно таким образом он станет мучить меня и унижать. Человека с такими, глазами невозможно застать врасплох. Отныне он и впрямь стал моим хозяином.
Мы поужинали, как и предполагалось, в Авиньоне, в маленькой, только что отстроенной гостинице, где еще пахло свежей краской, и расстались, не подав друг другу руки. Я лег, разговаривая сам с собой, как это случается со мной, когда я рассержен. В семь утра мы снова отправились в путь.
— Хорошо себя чувствуете? — любезно осведомился Франк.
— Не очень.
И это соответствовало действительности. Во-первых, я плохо спал. А потом, мне было страшно. Никогда еще я так не трусил. Образ Жильберты неотступно преследовал меня. Меня то и дело бросало в жар, я весь покрывался потом. С моей стороны было безумием согласиться. Больной амнезией! Одно это слово приводило меня в болезненное возбуждение. Я был страшно зол на самого себя. Зол на Франка, на Жильберту. Они безжалостно воспользовались моей слабостью, моей бедностью. Все было продумано!
Мы выехали на побережье. Дорога выглядела праздничной. Каждый дом, каждая вилла, казалось, нежились в солнечных лучах. Море весело искрилось. Я же умирал от страха. Я видел себя со стороны, такого жалкого, в лоснящемся костюме. Что она обо мне подумает?.. Как я ни старался переубедить себя, я продолжал рассуждать так, словно Жильберта заранее знала, что я Кристен, а не ее муж.
Мы проехали Монте-Карло. Передо мной предстал мыс Мартен, его высокие сосны, живописные скалы, крыши вилл отражались в голубой воде.
— Жильберта выйдет встречать нас, — заговорил Франк. — Будьте с ней холодны, держитесь отчужденно. Вы не должны походить на бездомного пса, нашедшего приют. Останавливайтесь время от времени возле какого-нибудь шкафа или кресла или на пороге одной из комнат, словно они пробуждают в вас воспоминания… Днем я постараюсь увидеться с вами… Давайте у вас в комнате… Я дам вам нужные указания. Если по какой-нибудь причине у вас возникнут затруднения или вы почувствуете, что можете совершить оплошность, сошлитесь на головную боль и удалитесь к себе… Даю слово, вам нечего опасаться.
Сквозь ветви деревьев я видел теперь богатую усадьбу. Машинально я провел рукой по своим не слишком чисто выбритым щекам, взглянул на стоптанные ботинки.
— Вот мы и на месте, — неожиданно сказал Франк,
Мы ехали вдоль высокой стены. Внушительный портал был украшен черной мраморной доской, на которой было высечено: «Вилла «Свирель». Ворота остались позади, мы оказались на длинной аллее, в конце которой возвышалась вилла, но я не успел ее даже окинуть взглядом.
Глаза мои были прикованы к фигуре женщины у крыльца, склонившейся над клумбой. Жильберта! Услышав шум мотора, она выпрямилась и посмотрела в нашу сторону. Я, должно быть, был мертвенно-бледен, потому что Франк бросил мне ворчливо:
— Не будьте идиотом! Вам нечего бояться.
Он описал безупречный полукруг, ловко выскочил из машины, подбежал к дверце и открыл ее мне с легким поклоном. Я вышел из автомобиля, меня слегка шатало. Передо мной стояла Жильберта. На ней был простой и очень дорогой костюм из синего джерси. На сгибе руки лежали великолепные розы. Она жадно смотрела на меня, в глазах ее застыло отчаяние.
— Мой бедный друг, — прошептала она, протягивая мне руку. Я сделал шаг, другой, неловко, неуверенно. Взял ее прохладную руку и на минуту задержал в своей.
— Мадам, — сказал я, — вероятно, я должен просить у вас прощения…
В ту же минуту я понял, что нашел правильный тон, так как на прекрасном лице Жильберты отразилось смятение. В ее глазах, таких светлых, что любое волнение могло их замутить, на мгновение появилось выражение полной растерянности. Она заколебалась, смущенная присутствием Франка, а возможно, и словом «мадам», которое ее резко хлестнуло. Я пообещал себе, что сохраню это двусмысленное обращение, оно вполне подходило как для страдающего амнезией де Баера, так и для самозванца, которым я стал не по своей воле.
— Входите, — сказал она. — У вас усталый вид.
Она пошла вперед. Легкий скрип заставил меня поднять голову, и я тут же утратил уверенность, обретенную с таким трудом. Чья-то рука захлопнула приоткрытый ставень находящегося над крыльцом окошка. Жильберта оглянулась и тоже подняла голову.
— А, — произнесла она с безразличием, показавшимся мне нарочитым, — мы потревожили Мартина…
— Мартина?
— Да, Мартина… О, простите меня. Правда… ведь вы забыли… у меня есть брат.
Она подождала, надеясь, вероятно, что это слово вызовет у меня какие-то воспоминания. Я старался, как мог, скрыть свое замешательство. Франк ничего не сказал мне об этом. Почему? Что представлял из себя этот новый противник?
— Он приехал с месяц назад, — продолжала Жильберта. — Он болен.
— Франк мог бы сообщить мне об этом, — сказал я жестко.
Она внимательно посмотрела на меня, стараясь понять, насколько я искренен.
— Простите меня, — произнесла она. — Я попросила Франка не говорить вам о Мартине. Вы не слишком с ним ладили в прежние годы. Но он не станет вам мешать. Вы будете редко его видеть.
Чувствуя все большее беспокойство, я вошел вслед за ней в вестибюль. И все-таки самое трудное осталось позади. Жильберта узнала во мне своего мужа. Я был почти уверен, что она не разыгрывает передо мной комедию. Волнение, охватившее ее, когда она меня увидела, было неподдельным. Значит, мое сходство с де Баером было и впрямь поразительным. Следовательно, этот Мартин тоже был введен в заблуждение. И тем не менее! Мне нечем было гордиться.
— Вот гостиная, — сказала Жильберта.
Я чуть не отпрянул назад. Прямо напротив двери висела большая картина, изображавшая меня, играющего на скрипке. Жильберта аккомпанировала мне на рояле. Да нет, это нелепость. Человек, игравший на скрипке, был Поль де Баер. Но, нарисованный в профиль, с полузакрытыми глазами, он вызывал у меня странное ощущение, что я вижу свое отражение в зеркале. Я подошел поближе, словно загипнотизированный. Художник поставил свою подпись: «Р.Сальватори. 1955 год». Картина была слишком тщательно вырисована и не имела художественной ценности, но меня это мало волновало.
— Эта картина вам ничего не напоминает? — спросила Жильберта. — Бразилию, Рио?..
Я ничего не ответил. Я с восхищением смотрел на концертный «Плейель» в глубине гостиной.
— Вы по-прежнему играете?
Я утвердительно кивнул головой и стал перелистывать лежавшие во множестве на низеньком столике ноты. Моцарт, Бетховен, Гайдн, Мендельсон… Жильберта, должно быть, была неплохой музыкантшей.
— Ваша скрипка лежит на прежнем месте, — сказала она. — Там, где вы ее оставили.
Тут я увидел ее, в открытом футляре. И с первого взгляда определил, что передо мной дорогой инструмент. Наверняка итальянский. Я осторожно взял ее в руки, она не была настроена. Мне захотелось поднести ее к плечу, натянуть струны, несколькими ударами смычка вдохнуть в нее жизнь. Но я испугался, что выйду из роли. Я бережно опустил ее на красный бархат и заставил себя тяжело вздохнуть, как человек, которому слишком сильные ощущения причиняют страдания.
— Столовая там, — объяснила Жильберта, указывая на двустворчатую дверь. — Вы не хотели бы закусить?
— Нет, благодарю.
— Тогда я провожу вас в вашу спальню.
Мы поднялись по мраморной лестнице. Краешком глаза я наблюдал за Жильбертой. Она была очень бледна. Ее рука судорожно сжимала перила из кованого железа. Наше молчание становилось невыносимым, но нарушать его мне не следовало. К тому же я слишком был поглощен собственными впечатлениями. Жильберта не так уж мне и нравилась. В ней чувствовалась какая-то скованность. Она носила свою красоту, словно маску, и ее слишком светлые глаза вызывали чувство неловкости. Я вспомнил рассказ Франка: если де Баер не смог разбудить ее слишком совершенное тело, то, может быть, не только по своей вине. Не знаю почему, но я был зол на нее. Она открыла дверь и пропустила меня вперед.
— Я оставляю вас, — сказала она. — Франк здесь ни к чему не прикасался. Надеюсь, это поможет вам хотя бы вернуться к вашим прежним привычкам. Обед в час.
Если вначале она была явно взволнована, то теперь тон ее стал почти враждебным. Правда, подумал я, если только — хотя это было совершенно невероятно — она знает, кто я, то в ее глазах я последний из негодяев.
— Благодарю вас, — прошептал я.
Гнев и стыд душили меня. Я прислонился к закрытой двери, слушая, как затихают ее шаги. Нет, она, конечно, не знала, кто я на самом деле. Она была слишком горда, чтобы согласиться принять в своем доме такого бедолагу, как я. Я был действительно ее мужем, настоящим чудовищем, от которого она могла ждать лишь новых оскорблений. И в каком-то отношении это было хуже всего! Я подошел к окну, откуда открывался самый восхитительный вид. Дом был окружен соснами, но деревья расступались, открывая проход к морю, оно сверкало и переливалось до самого горизонта. Чуть правее в знойном мареве возвышалась скала Монако. Издалека доносился гул мотора скутера. Воздух был сладковатым. Я чувствовал на губах привкус смолы. Никогда еще я не был так несчастен!
Я повернулся спиной к окну. Итак, я у себя. Де Баер читал эти книги. Я полистал некоторые из них, наугад… книги по искусству, журналы по архитектуре… Де Баер курил эти сигареты… Де Баер смотрел на эти фотографии, которые представляли новую столицу Бразилии в самом футуристическом стиле… Я открыл шкаф. Де Баер носил эти костюмы… Я выбрал один из них наугад, бросил его на кровать. Обратил внимание на цветы, стоявшие на столе в прекрасной вазе богемского стекла. Знак внимания со стороны Жильберты… Первый. И тем не менее спасибо!
В дверь постучали, я вздрогнул. Может, быть, это был ее брат, тот самый Мартин, который не любил меня.
— Войдите.
Появился Франк. Он переоделся, и его полосатый жилет хорошо вышколенного слуги развеселил меня. Хотя у меня не было никакого желания смеяться.
— Вы прекрасно справились, — сказал он мне тихо. — Продолжайте называть ее «мадам», это очень точно передает ваше отношение к ней.
— Вы ничего не сказали мне об этом Мартине! Почему?
Он приложил палец к губам.
— Его не следует принимать в расчет, — прошептал он. — Это жалкий тип, который всю жизнь живет за счет сестры. Де Баер в конце концов выставил его за дверь. Обычно он живет в Ментоне, в меблированных комнатах. Я не знаю, почему он вернулся. Он больной, неврастеник, у него мания преследования. Советую быть с ним терпеливым, особенно если он будет с вами нелюбезен… Наденьте этот костюм. Я захватил нитки и иголку. Но, думаю, этот вам будет в самую пору.
Я надел костюм Поля де Баера. Он был из тонкого легкого габардина и великолепного покроя. Надо было лишь переставить две пуговицы. Я сразу преобразился. Франк выбрал мне гладкий галстук.
— Де Баер, — сказал он, — любил мягкие, слегка приглушенные тона. Держитесь прямо. Суньте левую руку в карман пиджака. Нет, не слишком глубоко. Только чтобы не были видны пальцы, но большой палец оставьте снаружи. Вот так.
— А она не удивится, если я слишком быстро стану прежним?
— Нет, если мы проследим, чтобы это происходило постепенно. Разве не естественно, что вы потихоньку-полегоньку становитесь здесь таким, каким были всегда? Ни один врач не может сказать, каковы границы потери памяти.
Он открыл ящик комода.
— Не забудьте об этих безделушках: кольцо, часы, булавка для галстука. Посмотрите-ка на меня.
Он отступил шага на три, поднял руку, наклонил голову, загадочно улыбнулся каким-то своим мыслям и наконец церемонно поклонился и громко сказал:
— Если мсье угодно последовать за мной, я буду счастлив показать мсье парк.
В коридоре Франк задержался на несколько секунд, потом потащил меня к лестнице.
— У мсье Мартина мания подслушивать у дверей, — прошептал он мне.
Мы прошли через кухню, показавшуюся мне очень современной; она выходила во двор, обе стороны его занимал обширный гараж. Сосновая роща начиналась в нескольких метрах от служб, а молодая поросль сосен рассеялась, казалось, повсюду.
— Здесь у вас достаточно места для прогулок, — сказал Франк, отбросив свои манеры заговорщика.
Он раскурил сигару, затушил ботинком спичку и увлек меня под деревья.
— Будьте осторожны, когда станете курить. Огонь здесь распространяется быстро. Де Баер курил мало, но у него была привычка целыми днями не выпускать изо рта мундштук. В спальне у него этих мундштуков великое множество. Но вам лучше не пользоваться ими первое время… Сейчас, главное, следите за своей одеждой. Де Баер был очень педантичным; один из его привычных жестов — стряхивать с себя пыль кончиками пальцев правой руки, вот так… Другая особенность: сидя, он никогда не клал ногу на ногу. Казалось, он всегда находится в гостях.
— О, до чего мне не нравится этот тип!
— Со временем привыкнете. Естественно, вы обещаете мне не покидать виллу до нового распоряжения. Лучше, чтобы пока вас никто не видел.
— А кто бы мог меня увидеть?
— Соседи… Если вас увидят с дороги, это покажется странным. Мы распустили слух, что вы снова уехали в Бразилию… Через некоторое время мы сообщим, что вы вернулись… Если вам что-нибудь понадобится, предупредите меня. Я почти ежедневно бываю в Ментоне.
Я удержал его, взяв за руку.
— Вы утверждаете, что этот Мартин не будет меня беспокоить. Но мне что-то не верится.
— Он не в счет, — запротестовал Франк. — Сейчас он, вероятно, недоволен. Он опасается, что сестра предложит ему уехать. Будьте готовы к тому, что он станет наблюдать за вами, приглядываться, может, даже шпионить. Но как только Мартин убедится, что вы против него ничего не имеете, что вы действительно человек больной, он успокоится. У него одно только желание: чтобы о нем позабыли в его углу… Черт побери, уже скоро полдень… Я покидаю вас… Ах да, еще одно: я сказал вашей жене, что вашим единственным развлечением в лечебнице, где я вас отыскал, была скрипка. Я ничего не смыслю в музыке, но вы играете куда лучше де Баера, тут нет никаких сомнений. Значит, надо было найти этому объяснение. Вы очень много занимались, вот и все. Скрипка стала для вас навязчивой идеей. Согласны?
— Да. Думаю, да.
Я опустился на скамью, глядя вслед уходящему Франку. Тень ветвей сплетала у него на спине узорную решетку, и по вполне естественной ассоциации у меня мелькнула мысль, что отныне Франк стал моим тюремщиком. Странная тюрьма! Чтобы выйти из нее, я должен перестать быть самим собой, а проделав это, становился мучителем Жильберты. А если бы я сумел заставить ее полюбить себя? Если бы сумел открыть ей нового де Баера? Что бы тогда сказал Франк? Нет, невозможно! Как ни крути, Франк держит меня в руках. Как только я получу наследство, как только я переведу эти деньги на счет Жильберты, под предлогом возмещения растраченного мной капитала, Франк сумеет заставить меня уехать. Это будет нетрудно, ему достаточно будет заявить, что его обманул самозванец, воспользовавшись своим сходством с де Баером. Жильберта укажет мне на дверь, и можно себе представить с каким видом!
Я встал и принялся без цели бродить по дорожкам среди сосен. Я вынужден был неукоснительно выполнять взятые на себя обязательства, то есть следовать указаниям Франка. Так ли уж это трудно? Нет. Так к чему прибегать к каким-то уверткам? Прежде всего потому, что меня уже заранее мучило презрение Жильберты: Франк, хитрая бестия, неспроста постарался уверить меня, что она все еще любит своего мужа. Но как могла она сохранить какую-либо нежность к человеку, которого пришлось чуть ли не силой возвращать домой, к человеку, который в нравственном смысле как бы покончил с собой, чтобы окончательно забыть ее? Сама эта так называемая потеря памяти являлась для нее ежеминутным оскорблением. Как я не почувствовал этого раньше? Как все это противно! И когда прозвонил гонг, приглашая к обеду, я почти решил все рассказать Жильберте. Я повернул к дому, усталый, преисполненный к себе отвращения, и вдруг заметил, что опустил левую руку в карман пиджака именно так, как мне советовал Франк. В то время как я разыгрывал перед самим собой комедию благородных чувств, мое малодушное, трусливое нутро без моего ведома уже сделало наиболее устраивающий меня выбор. Бедный Кристен! Жалкий шут! Я вошел в столовую в самом дурном расположении духа. Жильберта уже ждала там. При виде меня она сделала над собой усилие, чтобы не отступить назад.
— Я заставил вас ждать, — проговорил я. — Простите меня. Парк так хорош!
Мы уселись друг против друга по разные стороны большого стола, за которым свободно разместились бы двенадцать человек. Франк, очень торжественный в своей белой куртке, подал нам первое блюдо. Между нами вновь воцарилось то невыносимое молчание, которое так тяжело давило на меня на лестнице.
— Ваш брат, — спросил я через какое-то время, — не спустится к обеду?
— Он предпочитает обедать у себя в комнате. Но я надеюсь, вечером мы увидим его.
Жильберта! Моя жена! У нее не было даже сил улыбнуться, она едва притрагивалась к кушаньям. Мне самому тоже не хотелось есть. Мы старательно избегали смотреть друг на друга. Я сказал, просто чтобы спасти положение:
— Вы, вероятно, знаете, что я очень много времени уделял игре на скрипке.
— Да, Франк упоминал об этом.
— Вас это обрадовало?
Франк молча расхаживал по столовой, ничто не ускользало от его бдительного ока.
— Я рада узнать, что вы наконец чем-то заинтересовались.
Это звучало не очень вдохновляюще. Кончиками пальцев я смахнул пыль с рукава, руки Жильберты едва заметно судорожно сжались. Она боялась. Я это остро почувствовал. Она боялась меня. Прежний де Баер слишком быстро возвращался к жизни у нее на глазах. Я заставил себя быть любезным и объяснил, что, хоть у меня почти не сохранилось воспоминаний о прежней жизни, я, как бы в компенсацию за это, помню все произведения, которые исполнял когда-то.
— Вы не откажетесь аккомпанировать мне?
— Попробую, — ответила она.
— Бах, держу пари?
Жильберта, потрясенная, медленно положила вилку на тарелку.
— Нет. Вы всегда утверждали, что Бах — старый зануда.
— Я? Я говорил так?.. Значит, я очень с тех пор переменился… Я обожаю Баха. Глубоко его почитаю.
— Вы его почитаете?
В голосе ее слышалось такое сомнение, что мне стало стыдно и за де Баера, и за себя. Я быстро вытер рот салфеткой и позвал Франка.
— Принесите мою скрипку, Франк, прошу вас.
— Мсье не будет десерта?
— Потом!… Принесите мою скрипку… Я жду, Франк!
Тон не допускал возражений. Франк повиновался.
Жильберта смотрела теперь на меня. С беспокойством? С удивлением? Или с интересом? Я не стал терять время на то, чтобы найти ответ на этот вопрос. Я торопился продемонстрировать ей, на что я способен. Доказать, что я человек, на которого она не имеет права смотреть свысока. Де Баер, я это чувствовал, поступил бы именно так. Франк, нахмурив брови, с осуждающим видом протянул мне скрипку. Я быстро настроил ее, потом поднялся с хорошо разыгранным равнодушием.
— «Чакона».
Я начал играть и сразу же понял, что я в ударе. Столовая не приглушала звук и в то же время не усиливала его чрезмерно. Скрипка обладала удивительно нежным голосом. Я прикрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться и как можно точнее, без ненужных эффектов показать всю утонченность и благородство этой жизнерадостной и в то же время серьезной музыки. Я полностью владел собой, как это порой бывает, когда понимаешь, что уже лучше тебе не сыграть, я старался не раскачиваться, не строить гримас, которые у людей наивных создают иллюзию, что перед ними виртуоз. Я играл строго и аскетично, обнаружив у этого незнакомого мне инструмента какое-то торжествующее звучание, которому давал иногда прорваться, словно искрящаяся радуга, вспыхивающая вдруг на хрустале. Боже мой, эта скрипка вознаграждала меня за все! Она возвращала мне чистоту. Мне отпускались все прегрешения, я никому больше не желал зла…
Я открыл глаза в то мгновение, когда в воздухе замер последний аккорд. Жильберта сидела, сложив руки и наклонив голову, она казалось выточенной из камня. Слева от меня, я чувствовал, застыл Франк. Бесконечно далеко, в той стороне, где была гостиная, скрипнул паркет. Мартин!.. Мартин спустился послушать меня… Жильберта вздохнула, как человек, пробуждающийся от глубокого сна. Я следил за ней с напряженным вниманием дуэлянта. Сейчас я должен был узнать. Я должен был уловить в ее зрачках отсвет правды… Она в растерянности посмотрела на Франка, потом перевела уже более твердый взгляд на меня. Грустная улыбка окончательно согнала с ее лица выражение тревоги, которое я заметил.
— Нет, — проговорила она. — Вы не так уж изменились.
Она поднялась, снова улыбнулась мне, улыбнулась подчёркнуто вежливо и вышла.
— Но… Что с ней? — спросил я. — Почему она ушла?
Франк взял у меня из рук скрипку и унес в гостиную.
Я ждал похвал, выражения симпатии, порыва, чего-то такого, что сразу разрушило бы эту мучительную скованность, разбило бы этот железный ошейник неловкости и страха, который душил меня. Ничего подобного. Я был жестоко обманут. Я по природе человек общительный. Мне необходимо немного человеческого тепла. Когда я играю, я невольно стараюсь подметить вокруг себя на лицах выражение умиротворенности и восхищения. Она же от моей музыки словно окаменела. Эта женщина не способна была чувствовать, любить всем сердцем. Она была жертвой? Полноте! Настоящей жертвой был де Баер. То есть я. Есть оскорбления, которые невозможно простить.
— Франк!
Он долго не возвращался, этот тип.
— Франк!.. В чем же дело? Что это значит?
Он был явно смущен, старался говорить уклончиво.
— Вы поторопились, — успокаивал он. — Слишком поторопились. Не знаю, согласится ли она теперь вам аккомпанировать. Она очень заурядная музыкантша. Вы таким образом унизили ее!
— Я… Я… Вы смеетесь надо мной!
На этот раз я не сдержался. Я отшвырнул ногой стул. Он с грохотом упал. Я прошел через столовую и взбежал по лестнице. Ни одной минуты не останусь больше здесь. Деньги… Деньги… Не такое уж они имели для меня значение, эти деньги. Я предпочитал быть бедным малым, к которому время от времени обращаются с ласковым словом, а не лакеем, которого наняли на время. Лили не была светской дамой, но у нее, по крайней мере, было врожденное уважение к таланту. Я стащил с верхней полки платяного шкафа чемодан. Оттуда посыпался на пол целый дождь счетов: счета из ресторанов, гостиниц. Счета из Рио-де-Жанейро, Мехико, Флоренции, Лозанны… Все причуды несчастного де Баера! Скорее все их раздоры! Каждый счет, должно быть, свидетельствовал об очередной ссоре, об очередной вспышке гнева, которую ему пришлось сдержать, об обманутом желании счастья. Как я жалел нас обоих, запихивая кое-как белье в чемодан! Я был так поглощен своей обидой, что не услышал, как отворилась дверь.
— Спокойнее, — сказал Франк.
Это был тот Франк, которого я видел в Париже — холодный, властный, подавлявший меня своим нечеловеческим взглядом.
— Сядьте, — приказал он.
Я сел. Он вывалил содержимое чемодана на кровать и аккуратно поставил его на прежнее место в шкафу. Потом остановился прямо передо мной.
— Мой милый Кристен, — сказал он, — выслушайте меня внимательно. Безусловно, вы свободны. Я не стану удерживать вас силой. Но не забывайте о взятых вами обязательствах. Вы поехали со мной по доброй воле, зная, о чем идет речь. Ведь вы не ожидали, что Жильберта бросится вам на шею? Не так ли? В чем же дело?.. Конфликт между де Баером и его женой вас не касается. Запомните это раз и навсегда.
Он зажег сигару и вдруг заговорил более мягким тоном:
— Разве я обманул вас? Как видите, вся история, показавшаяся вам невероятной — вы сами мне об этом не раз говорили, — сущая правда. Поведение Жильберты служит тому доказательством, как мне кажется. Есть, однако, нечто, чего я не учел: вы слишком хороший актер… Нет, это не упрек. Я просто хочу, чтобы вы поняли, что вам надо быть осторожнее с Жильбертой… Сейчас, я готов поклясться, у нее зародились сомнения.
— Сомнения?
— Ну да. Она, вероятно, задается вопросом, действительно ли вы больны амнезией, не хитрая ли это уловка с вашей стороны, чтобы причинить ей новые страдания… Вся эта история со скрипкой… признаюсь, этого я не учел… Де Баер был бы в восторге, если бы смог ее подобным образом мистифицировать!
— Вы перебарщиваете!
— А вы, позвольте сказать, совершенно не разбираетесь в женщинах.
В этом отношении он, пожалуй, был не так уж не прав. Я замолчал. У меня не было никакого желания спорить.
— Вы думаете только о себе, — продолжал он. — Подумайте и о ней. Поставьте себя на ее место. А также немного и на мое. Если она заподозрит, что вы разыгрываете перед ней комедию, то решит, что я ваш сообщник, и вполне способна предложить вам сделать выбор: один из нас — или я, или она — должен покинуть дом. И тогда все пропало…
— Так что же вы мне предлагаете?
— Я думаю, теперь самое время — не торопить события. Я хотел как можно скорее сделать из вас де Баера. Но это, видимо, неправильно. Не будем спешить.
— То есть?
— Ну, положим, недели три, месяц… Вы постепенно преобразитесь… Она убедится, что вы действительно забыли прошлое. И это главное.
Мне совсем не нравился его вкрадчивый тон.
— Вы не сказали мне в Париже, что у Жильберты есть брат. Теперь вы хотите, чтобы я продлил здесь свое пребывание… Завтра появится еще что-нибудь новое… Никогда не знаешь, чего от вас ждать.
— Я действую в ваших интересах, — возразил он. — Гуляйте. Читайте. Играйте, сколько угодно, на скрипке. Для большего правдоподобия вы должны много играть. Это лучший способ заставить Жильберту поверить, что вы еще не совсем в нормальном состоянии. Де Баер был человек непостоянный, неусидчивый, он не был способен упорно трудиться. Но играйте этюды, вещи, которые не очень приятны для слуха, вы понимаете, что я хочу сказать?
— Вы могли бы достать мне такие ноты?
— Это нетрудно.
Мне пришла в голову новая мысль. Раз уж я вынужден был находиться в таком заточении, почему бы мне не попытаться серьезно поработать? За месяц я, естественно, не верну себе прежнее дуате[99]. Но, возможно, я снова привыкну регулярно заниматься.
Бросив пить, я хоть частично восстановлю свою былую виртуозность. Обещанные миллионы позволили бы мне еще раз все начать заново. Я не совсем еще конченый человек. К черту Жильберту! Я вспомнил о чудесной скрипке, и от обиды не осталось и следа.
— Дайте мне листок бумаги.
Франк указал на секретер; там лежал блокнот, и я быстро написал несколько названий. Мне уже не терпелось столкнуться с настоящими трудностями, определить, много ли я позабыл. Может быть, я не так опустился, как думал. Я протянул листок Франку.
— Это мне нужно немедленно.
— К чему такая спешка? — сказал Франк. — Все-таки это не рецепт на лекарство!
Слово это поразило меня. В сущности, это было лекарство. Лекарство, благодаря которому я должен был выздороветь. Успех! Успех! Ничто в жизни не имело для меня такого значения. Я медленно умирал, потому что так и не сумел добиться успеха; теперь успех был у меня в руках, а я об этом и не догадывался…
— Странный вы человек, — заметил Франк. — Де Баер был чем-то на вас похож. Он мгновенно переходил из одной крайности в другую.
— Ладно. Вы мне об этом расскажете как-нибудь в другой раз. А теперь идите!
Я вытолкнул его из комнаты. Он обернулся и напомнил мне, что ужин в восемь часов и что к ужину надо будет переодеться. Мой смокинг висит в шкафу.
— Идите же!
Я без сил опустился в кресло. Я вдруг почувствовал бесконечную усталость. Испугался самого себя. Я сам себя припер к стенке. Что станет со мной, если я обнаружу, что больше ни на что не гожусь? Ничего не поделаешь, тем хуже для меня! Мне надоело пережевывать без конца эти нерадостные мысли. Я взял со стола пенковый мундштук. Он был почти новым и хранил еще запах дорогого турецкого табака. В шкатулке лежали турецкие сигареты. Я закурил и понемногу успокоился. В доме стояла глубокая тишина, как в колодце. А не расхаживал ли бесшумно по комнатам в это время Мартин? Не заглянул ли он к сестре, чтобы поговорить с ней о незваном госте? Не шепнул ли ей на ухо, что это, вероятнее всего, самозванец? Я лениво перебирал в уме эти вопросы, но они уже не тревожили меня. — Я теперь строил планы на будущее… Планы еще весьма туманные, но они согревали мне сердце… Нужно ли мне взять другое имя?.. Снять зал?.. Найти импресарио? А что скажет Жильберта, если я стану знаменитым, если моя фотография появится в иллюстрированных журналах?.. Поймет ли она тогда, что ее обманули? Но к тому времени она, должно быть, получит наследство. Вероятнее всего, промолчит… И снова у меня возникло неуловимое, смутное ощущение, что во всем этом существует какая-то неясность, что от меня скрывают какую-то тайну. Что было у Поля де Баера в прошлом такого, чего мне не следовало знать? Уж не был ли Поль де Баер вором? А почему бы и нет? Было очень удобно навязать мне роль человека, потерявшего память! Франк избегал всяких доверительных разговоров, которые могли бы вызвать неловкость… Ну и пусть! Де Баер мог быть вором, преступником, кем угодно! Меня это не трогало! Пусть они держат при себе свои секреты, лишь бы оставили мне эту несравненную скрипку. У меня смежились веки, и я очнулся после нескольких часов глубокого сна. На вилле по-прежнему было тихо. Казалось, в доме нет ни души. Я принялся изучать спальню и ванную комнату. Де Баер, видимо, увлекался архитектурой, потому что на секретере у него лежала целая стопка специальных трудов, в частности о соборах. Я надеялся найти его фотографии, какие-то личные бумаги, но ящики были пусты. У меня возникло подозрение, что Франк внимательно все здесь просмотрел. Он не оставил ничего такого, что могло бы мне помочь лучше узнать жизнь, вкусы и взгляды его хозяина. Это было весьма любопытно! Костюмы его не слишком много добавили к тому, что я уже знал. Де Баер любил комфорт, дорогие, но не броские ткани. В общем, де Баер оставался тенью, которую я облек своей плотью и кровью.
Я принял душ, оделся с особой тщательностью, чего не случалось со мной уже многие годы. Смокинг очень шел мне, он казался совсем новым. Я долго рассматривал себя в зеркале, как это делаешь, не боясь показаться смешным, когда находишься в комнате один. Я остался доволен собой и без труда представил себя выступающим перед переполненным залом. Затем надел на руку золотые часы, лежавшие на тумбочке возле кровати. Было около шести вечера. Я спустился в гостиную, никого не встретив по пути. Ставни из-за жары были полуприкрыты, в аромате роз, пышно распустившихся в вазе граненого хрусталя, было что-то погребальное. Рояль роскошно блестел в полумраке. Я открыл его и с уже забытым волнением прислушался к раздавшемуся при этом еле уловимому звуку. Потом любовно взял в руки скрипку. Не помню, назвал ли я уже имя скрипичного мастера? Лоран Гваданьини. На смычке тоже стояло известное имя. Я поискал среди нот что-нибудь не слишком легкое и напал на «Крейцерову сонату». Я уже многие годы не исполнял ее. Я поставил сурдинку. Незачем было беспокоить Мартина наверху в его спальне, где он, возможно, еще отдыхал. Я начал первую вариацию и исполнил ее без блеска. Меня сковывало отсутствие аккомпанемента. Я несколько раз сфальшивил на верхних нотах. И все-таки результат был не таким уж безнадежным. К тому же голос скрипки, наполовину приглушенный, звучал удивительно чисто и гармонично, что придавало даже моей неуверенной игре неповторимую прелесть. Я снял сурдинку. Я не имел права заставлять гнусавить такой прекрасный инструмент. По памяти я легко исполнил «Рондо каприччиозо» Сен-Санса, которое хорошо знал. Я был потрясен. Низкие ноты обладали удивительным диапазоном, редкой звучностью, которую необходимо было сдерживать, смягчать, чтобы не впасть в невольную излишнюю бравурность. Зато в испанской музыке сразу нашли полное выражение самые страстные модуляции. Я перескакивал от одного фрагмента к другому, от Альбениса к Равелю, от Дебюсси к Форе, едва закончив один отрывок, начинал другой, дал себе полную волю. Я словно опьянел. Никогда не испытывал я большего чувственного восторга, чем в те минуты, когда ласково и яростно овладевал этой скрипкой. Она принадлежала мне. Я бы украл ее, если бы у меня решили ее отнять. Прижав скрипку к щеке, я исполнил анданте из концерта Мендельсона. Можно было умереть от нежности и пленительной торжественности. В мире не существовало ни де Баера, ни Кристена, существовала одна лишь освобожденная от оков скрипка, певшая в полумраке для самой себя. Я остановился, обессиленный, вытер пот со лба. Но вдруг я заметил какой-то отблеск на открытой крышке рояля и резко обернулся. Она бесшумно вошла в гостиную. И стояла, прислонившись к двери, в вечернем, очень торжественном платье, прижав руку к груди, словно хотела сдержать готовый вырваться крик.
— Простите меня, — пробормотал я. — Поверьте, если бы я знал…
Свет, пробивавшийся сквозь ставни, отразился в ее глазах двумя маленькими, блестящими, неподвижными бликами.
— Это я должна просить у вас прощения, — сказала она. — Я зашла за вами. Уже восемь часов. Франк звонил к ужину.
Я ничего не слышал, мне было стыдно, что меня застали врасплох. Я стоял перед ней без маски, беззащитный. Я осторожно положил скрипку на кресло и выпрямился. «Держитесь высокомерно», — советовал мне Франк. Я сделал несколько шагов. Дверь в столовую отворилась.
— Прежде вы подавали мне руку, — проговорила Жильберта.
Я покраснел, но не подал вида и даже бровью не повел, когда она оперлась на мою руку. Однако на пороге я на мгновение задержался. В столовой, положив руку на спинку стула, стоял человек. Худой, среднего роста, в темных очках в черепаховой оправе.
— Мартин, — произнесла Жильберта.
Я по-дурацки поклонился. Я забыл, что Мартин был моим шурином. Но, по правде говоря, разве я не страдал амнезией? Мое поведение, наоборот, было вполне естественным. Мартин сделал два шага вперед и протянул руку.
— Мне очень жаль, что вы в таком состоянии, — проговорил он. — Франк мне объяснил.
Мы сели за стол.
— Поздравляю вас, — снова заговорил Мартин. — Я в этом мало что понимаю, но, мне кажется, вы сделали большие успехи.
— Спасибо, — отозвался я. — Знаете, почему я так много и упорно играю? Музыка — единственное, что связывает меня с прошлым. У меня всегда такое чувство, что пелена вот-вот спадет.
Мартин кивнул головой. Лучи склонявшегося к горизонту солнца косо падали на него, и теперь я мог лучше его рассмотреть. Он выглядел гораздо старше своей сестры. Он уже начал седеть, но больше всего меня поразило его лицо, покрытое множеством морщин. Лоб, щеки прорезали глубокие складки, которые как бы соединялись густой сетью тонких, словно нанесенных бритвой, черточек. Его нельзя было назвать уродливым. В его внешности и сейчас сохранилось что-то аристократическое, но какая-то загадочная болезнь медленно разрушала его лицо. Глаз его за стеклами очков не было видно.
— Вы занимались сами? — спросила Жильберта.
— Да! Но мне одолжили там скрипку, которая сильно уступала этой.
— Думаете ли вы, — вступил в разговор Мартин, — что привыкнете здесь?
Он прощупывал почву, стараясь казаться равнодушным. Хорошо, что Франк предупредил меня.
— Не знаю еще, — ответил я. — Думаю, что этот дом понравится мне. Но больше всего меня смущает, что он остается пока совсем чужим для меня… И даже немного враждебным…
Жильберта быстро подняла на меня глаза. Я старался вести себя как можно естественнее. Впрочем, я был очень голоден и не скрывал этого. Мартин же, наоборот, почти не притронулся к еде. Он ел только овощи и пил минеральную воду. По его длинным и сухим рукам то и дело пробегала дрожь. Он страдал, в этом не было никаких сомнений, каким-то нервным заболеванием. Франк был к нему очень внимателен и старался не заставлять его ждать. Если хорошенько подумать, Мартин был мне глубоко антипатичен, вероятно, из-за того, что выглядел настороженным, болезненным, как бы уже за гранью жизни. Жильберта говорила о том, какая стоит жара, о грозе, обрушившейся на Марсель… Между братом и сестрой было что-то общее, но мне не удавалось уловить, что именно… Возможно, какая-то неподвижность, напряженность… У обоих был немного отсутствующий вид. Они смотрели на меня, когда я ел, так, словно мой аппетит их шокировал. Вскоре Мартин поднялся из-за стола.
— Я был рад снова встретиться с вами, — сказал он мне. — Прошу простить меня, что я так скоро покидаю вас, но меня тревожит мое здоровье, я должен быть очень осторожен… Нет-нет, сидите. Не беспокойтесь.
Мартин вышел, волоча ногу.
— Что с ним? — участливо спросил я.
— Он всегда был таким, — ответила Жильберта. — Он всегда считал, что болен. Он все время лечится от воображаемых болезней.
— Я понимаю теперь, почему у вас такой грустный вид.
— Нет… Вы не можете этого понять. Лучше поговорим о вас. Я очень плохо встретила вас. Мне казалось, что я правильно сделаю, если оставлю вас одного. Человек в вашем положении предпочитает адаптироваться без свидетелей, не так ли?
Слова эти были произнесены самым спокойным тоном. Невозможно было уловить какое-то скрытое волнение, намек, невысказанное желание…
— Вы, вероятно, будете пить кофе в гостиной?
— Я так делал раньше?
— Да. Одну чашку очень сладкого кофе.
Франк вновь бесшумно появился в столовой. Я перехватил его взгляд. Он наблюдал не за мной, а за Жильбертой…
На следующий день, спустившись к завтраку, я встретил в столовой Мартина. На этот раз он был без очков, и я увидел его глаза, покрасневшие от бессонницы. Конечно, передо мной был человек больной, мучимый тревогой, который вовсе не намеревался прятать глаза. Он протянул мне вялую руку.
— Жильберта просила сказать, что не спустится к завтраку… Ничего серьезного. Небольшая мигрень. Это наш семейный недуг.
— Весьма сожалею, — ответил я. — Мне, право, неловко, но я очень голоден.
Я ответил любезно, сердечно. Мартин сделался еще угрюмее и больше за все время не сказал мне ни слова. Он старательно грыз свои сухарики. Ничто не раздражает меня больше, чем хруст сухарей, стук зубов и вид человека, который ест, стараясь показать, что мысли его в это время где-то далеко. Мартин вел себя так, словно меня и не было напротив него. Франк принес мне большой кофейник и целую тарелку тартинок с маслом. Я проглотил лишь чашку кофе. Я снова взбесился. Все мне было противно. Я сам себя не узнавал. А ведь мне в жизни не раз приходилось сталкиваться с грубостью! Внезапно мне пришла в голову мысль, что история, придуманная Франком, вероятно, не ввела в заблуждение Мартина. Видимо, он обо всем догадался, но пытался, хотя это ему и не доставляло удовольствия, подыгрывать нам, что, в сущности, его вполне устраивало. Если бы сестра его получила наследство, ему, несомненно, тоже перепало бы кое-что. Я сознавал всю нелепость своего положения. Обратиться с вопросами я мог только к Франку, но проверить его ответы было невозможно. А поскольку, с другой стороны, я знал за собой склонность до бесконечности толковать каждое слово, каждый жест, каждый взгляд, я обречен был переходить от одного предположения к другому, не в силах что-либо выяснить. Что знал Мартин? Что знала Жильберта? Чего хотел Франк? Были ли они, все трое, сообщниками? Или сообщниками были Франк и Жильберта? Или же Франк и Мартин? Или вообще здесь не было сообщников?.. У меня голова шла кругом.
Мартин запахнул свой халат цвета спелой сливы, отвесил мне легкий поклон и, хромая, отправился в свою комнату, следуя за Франком, почтительно открывавшим перед ним двери. В рассеянности я вертел в руках нож. Действительно ли мне хотелось браться за скрипку? Теперь, когда я сам отрезал себе путь к отступлению, у меня не хватало мужества.
Когда Франк спустился, я подозвал его.
— Он всегда такой?
— Очень часто. Должно быть, опять повздорил с сестрой. Они вечно ссорятся.
— А не мог ли он что-нибудь заподозрить?
Франк, казалось, искренне удивился.
— Заподозрить?
— Вы же не его наперсник! Вы не можете знать, что он думает.
Франк помолчал немного, прежде чем ответить.
— Нет, — сказал он. — Нет. Не забывайте, что это я вас сюда привез. Следовательно, он убежден, что я принял все меры предосторожности, что я навел о вас все нужные справки. На меня можно положиться. Этого достаточно… Следите за своими ногами.
— Что такое?
— Не сидите, положив ногу на ногу… Помните, я уже говорил вам об этом.
— Ах вот что! Вы мне надоели со своими указаниями.
Раздраженный, я ушел в гостиную и снял пиджак.
Я решил сперва разработать пальцы, сыграв, все убыстряя темп, несколько гамм. Потом принялся за хроматические этюды. Моя игра оставляла желать лучшего. Я долго занимался, позволяя себе лишь изредка делать небольшие перерывы, чтобы выкурить сигарету. И все-таки, если говорить честно, я справлялся неплохо. Конечно, я не стал еще прежним профессионалом, но я не утратил техники. Если упорно трудиться, кто знает?.. Незадолго до обеда я перестал играть И вышел прогуляться в парк. Он был окружен очень высокой стеной. Невозможно было рассмотреть соседние виллы. Как скучала, вероятно, Жильберта изо дня в день в этой роскошной тюрьме! Я не мог представить себе, чтобы она шила или вышивала. Может быть, она читала? Но невозможно же читать с утра до вечера! Я спрошу у нее. А пока что я пытался ответить на другой, более трудный вопрос: какое, собственно, чувство внушала она мне? Она живо возбуждала мое любопытство. Согласен. Я находил ее привлекательной, пусть так. Но смог бы я, к примеру, ее полюбить? По правде говоря, нет. Она была слишком загадочной, слишком «светской дамой». Я же предпочитал женщин простых, чувственных и легкомысленных. Но зато я понимал, что вполне способен разыграть перед ней комедию любви, чтобы заставить ее открыть мне все, что она от меня скрывает. Это будет даже интересно. Франк разозлится. Тем лучше. Я слишком ему нужен, чтобы он посмел довести меня до крайности. Размышляя таким образом, я шел по аллее, которая вела к вилле. Одна только Жильберта могла рассказать мне, каким был де Баер. От нее я узнаю, хотел ли Франк обмануть меня или нет. Я не позволю, чтобы меня без моего ведома заставляли играть недостойную роль. Я услышал звон колокола и ускорил шаг. Жильберта как раз направлялась в столовую, когда я вошел в вестибюль. Она остановилась.
— Хорошо отдохнули? — спросила она.
— Да, благодарю. Но мне сказали, что вы не совсем здоровы?
— Не волнуйтесь. Впрочем, я полагаю, вас это не очень обеспокоило.
— А если бы я сказал, что обеспокоило?
— Я бы вам не поверила.
Она вошла в столовую. Возле ее прибора лежало письмо. Она взяла его, протянула мне, потом передумала.
— Это из клиники, — сказала она. — Вашему дяде, вероятно, стало хуже.
Она распечатала конверт и быстро прочитала:
«Мадам!
Состояние здоровья мсье де Баера ухудшилось. Он не может принимать пищу, и силы его быстро таят. Однако он все еще находится в полном сознании и был бы счастлив увидеть господина Поля де Баера. Я снова повторила ему, что господин Поль де Баер находится в отъезде, что очень огорчило нашего больного. Если у Вас есть возможность предупредить г. Поля де Баера, я полагаю, мадам, не следует терять времени, хотя наш больной и отличается редкой выносливостью…»
Я опустился на стул, буквально сраженный обрушившимся на меня ударом. Жильберта протянула мне письмо. Я сделал вид, что читаю его. Буквы плясали у меня перед глазами. Где же был Франк? Почему он не предостерег меня?
— Я уже получила несколько писем от матери-настоятельницы, — сказала Жильберта. — Сделала, что смогла… На вашем месте я бы не торопилась с ответом. Вы сейчас не в состоянии совершить подобное путешествие.
Франк принес закуску, что избавило меня от комментариев. Я подвинул письмо Жильберте и ограничился замечанием:
— Ему лучше не знать, что я стал другим.
Минуты, последовавшие за этим разговором, оставили самые отвратительные воспоминания. Если дядюшка умрет в ближайшее время, я буду вынужден поехать в Кольмар… Все пойдет прахом!..
В конце концов я самым постыдным образом спросил у Жильберты:
— Какие у нас с ним были отношения?
— Не плохие, не хорошие, — ответила она.
— А как бы я поступил, не заболей я потерей памяти?.. Главное, не щадите меня, я хочу знать правду.
Она подняла на меня свои светлые глаза, подождала, пока Франк отойдет к сервировочному столику, и прошептала слегка дрожащим голосом:
— Вы бы не двинулись с места. Чужие страдания вас не трогали.
— Я был жестокосердым?
— Нет, вы были бессердечным.
Франк вернулся к столу с блюдом овощей, зеленой фасоли. Вся эта сцена запечатлелась в моей памяти, потому что она вдруг, в одно мгновение, приобрела какую-то странную напряженность. Жильберта была очень взволнованна, я это ясно видел, но не понимал, что означает ее взгляд. Этот взгляд должен был подсказать мне что-то, но что именно, мне не удавалось понять. В нем таился какой-то намек… Я готов был уже протянуть свою руку к ее руке. Но тут Франк поднес ко мне блюдо, и я быстро положил фасоли себе на тарелку. Он удалился, бесшумно ступая, что уже начинало, выводить меня из себя.
— Жильберта… Вы имели в виду только моего дядю, когда говорили о чужих страданиях… Или же думали… и о себе?
— Оставим этот разговор, — устало ответила Жильберта. — Я знаю, о чем говорю.
— Значит, я был бессердечным. Естественно, я был также и корыстолюбивым?
— Возможно…
— Я был… Договаривайте же, я был настоящим чудовищем?..
— Я очень долго отказывалась в это поверить… А потом… вдруг… я поняла…
Ее глаза заблестели еще больше… Это была ее манера плакать, без слез. Она словно всматривалась во что-то невидимое за моей спиной… В картины прошлого…
— Жильберта!
Мой голос словно пробудил ее ото сна. Она посмотрела на меня так, будто я откуда-то внезапно возник, и на губах у нее промелькнула уже хорошо знакомая мне грустная улыбка.
— Я это говорила для самой себя, — произнесла она и, тут же спохватившись, поправилась: — Вы, вы совсем другой… Вы изменились… Поверьте мне… Не вникайте во все это!
Франк кашлянул и быстро убрал тарелки. Жильберта поднялась. Я тотчас же последовал ее примеру. Понятно, я не собирался дать ей уйти после этих загадочных слов.
— Я не буду десерта, — сказала она.
— Хорошо, мадам.
— Я тоже.
Франк нахмурился. По всей вероятности, он хотел призвать меня к порядку, но я не намерен был повиноваться ему. Властным тоном, с тем высокомерием, которое он советовал выставлять напоказ, я приказал:
— Кофе в гостиную, и побыстрее.
— Слушаюсь.
Я решительно взял Жильберту за локоть и подвел ее к роялю.
— Я хотел бы, — произнес я, — сказать вам, что весьма сожалею. Я не враг вам, Жильберта. Вы потом мне расскажете, что вам пришлось вынести из-за меня… Обещаете? Теперь же доставьте мне удовольствие… Согласитесь сыграть со мной что-нибудь по своему выбору… В знак примирения.
Она живо высвободила свою руку.
— В знак перемирия, если предпочитаете, — добавил я.
Мы стояли друг против друга возле рояля. Она все еще не соглашалась, и, несмотря на румяна, было видно, как она бледна. А я в эту минуту думал: «Никуда ты не денешься, моя милая. Тебе уже хочется уступить. Ты такая же, как и все, ты готова выложить мне всю свою жизнь». Франк с подносом в руках прошел через столовую. Она наконец решилась, села на табурет и взяла несколько аккордов, небрежно, словно желая доказать Франку, что играет по собственной воле и ради собственного удовольствия. Потом указала мне на концерт Мендельсона.
— Вы так любите его! — прошептала она.
— Тут дело не в моих вкусах, а в ваших, — возразил я.
— Тогда уж скорее концерт Брамса.
Я ждал, что буду разочарован. Так и случилось. У Жильберты была неплохая техника. Она играла по нотам, не делая серьезных ошибок. Но игра ее была лишена виртуозности, гибкости, чувства внутреннего ритма. Она мешала мне. Подстраиваясь к ней, я испортил эту вещь, всю сотканную из порывов, восторга, чуть ли не импровизации. Музыка не жила в ее душе, не горела в ней жарким пламенем любви. Она любила ее, но любила холодным разумом, а не всем своим существом, и я почувствовал себя жестоко обманутым. Я властно исполнил короткие соло и остановился.
— Наверное, хватит? — спросила она.
— Нет. Просто я немного устал.
— Не лгите… Я стала неважно играть. Мне бы следовало больше заниматься.
Я принес ей чашку кофе.
— Это нетрудно, — заверил я ее, стараясь говорить веселым голосом. — Мы будем заниматься вместе.
— Теперь я уже не посмею.
— Ну что вы!
— О, я не строю себе никаких иллюзий! Сыграйте что-нибудь один… только для меня.
Она улыбнулась и снова стала загадочной.
— Это будет впервые, — добавила она.
Я исполнил для нее «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси, без какой-либо слащавости, отстраненно, весь отдаваясь мечтам и колдовским чарам. Удивительная скрипка брала за душу, как только я прикасался к ее струнам. Звуки лились с неба или рождались в воздухе, где-то между нами — так возникают облака в голубом небе. Я не терял Жильберту из виду. И голубизну ее глаз затуманило легкое облачко, словно еле заметная дымка печали медленно опускалась на ее лицо, и оно оцепенело от непонятного страха. Она осторожно поставила чашку на рояль и крепко сжала руки. Я кончил играть. Я был счастлив, что сумел вызвать такое волнение.
— Уходите! — прошептала она. — Умоляю вас, уходите!
Ошеломленный, я смотрел на нее, ничего не понимая. Нет, вернее, я понял, но это было так внезапно, так неожиданно… Франк сказал правду, Жильберта по-прежнему любила меня.
— Жильберта!
— Замолчите… Вы встали на опасный путь.
— Вы все еще боитесь меня?
В дверь постучали. Жильберта резко повернулась на табурете и в одно мгновение оказалась далеко от меня.
— Войдите.
Появился Франк.
— Мсье Мартин был бы рад поговорить с мадам.
— Хорошо. Я иду.
Франк пропустил Жильберту и, когда шум ее шагов затих в глубине коридора, закрыл дверь, обратив на меня тяжелый взгляд своих глаз с набухшими мешками.
— Глупец! — бросил он мне. — Стойте спокойно… Вы что, круглый идиот? Вы думаете, я не заметил за обедом ваших уловок?.. Вы хотите вызвать к себе интерес?
Он опустил руки в карманы, словно боялся собственного необузданного гнева.
— Подождите хотя бы, пока вы станете де Баером, — продолжал он. — Но вам еще далеко до этого. Так далеко, что она в конце концов что-нибудь заподозрит. Уж, клянусь вам, де Баер никогда в жизни не впал бы в слезливую сентиментальность. Он бы здорово посмеялся, если бы увидел, как вы ухаживаете за его женой. Но это так, к слову… черт побери! Кристен, вы словно поклялись все провалить!
— Еще одно слово, и я пошлю вас к черту, — сказал я.
Он широко открыл дверь.
— Тогда уезжайте, — зарычал он. — Сейчас или никогда. Только уедете вы отсюда в чем мать родила, так как я сжег все ваши вещи, а ваши принципы не позволят вам, я полагаю, брать то, что не принадлежит вам… Так как? Уезжаете? Или остаетесь?
Я осторожно положил скрипку в футляр, чтобы выиграть время. Голос Франка лишал меня всяких сил… Не потому, что я испытывал страх. И не от унижения. Просто я знал, что с ним бесполезно притворяться. А он слишком хорошо понимал, насколько я слаб. В его присутствии я переставал ощущать себя мужчиной. Я сдался.
— Не кричите так громко, — сказал я.
— Поднимемся к вам.
Он последовал за мной — вышколенный, полный почтительности слуга. Но, как только мы оказались вдали от посторонних взглядов, он снова стал фамильярным, взял стул и уселся на него верхом.
— Письмо из клиники меняет все, — проговорил он. — Мы немедленно примемся за работу… Полно, Кристен, не дуйтесь. Если Жильберта вам нравится, оставайтесь здесь, когда мы закончим дело с наследством. В конце концов, она ваша жена.
В Париже он советовал мне быть резким с Жильбертой. Теперь он предлагает мне нечто совершенно чудовищное, невероятное…
— Вы не слишком противоречите самому себе? — заметил я.
— Когда я ставлю перед собой какую-то цель, я своего добиваюсь. Сейчас вы должны перевоплотиться в Поля де Баера и думать только об этом.
— Но еще вчера вы говорили, что не следует слишком торопить события.
— Возможно. Знаете ли, и мне случается ошибаться. Я убедился, что у Жильберты не возникло никаких подозрений. Она жалеет вас. Она сочувствует вам. Этим нужно воспользоваться. Вот, держите.
Он достал из бумажника какой-то листок и развернул его.
— Это образец почерка Поля де Баера. Постарайтесь научиться подражать ему.
Почерк был очень простым, без всяких завитушек, буквы были странным образом отделены одна от другой, что свидетельствовало об изменчивости и нерешительности характера покойного. Я уселся перед секретером. Наклонившись надо мной, Франк ждал. Никогда еще я не чувствовал себя таким безвольным, таким ничтожным. И все- таки я попытался воспроизвести каждое слово.
— Побыстрее, — сказал Франк. — Нет необходимости вырисовывать каждую букву. Наоборот, посмотрите, как они все у него упрощены. Де Баер, которому нечего было делать, вечно торопился.
Я снова взялся за работу. Прямые линии в буквах «м» и «н» как-то странно утолщались, но мне никак не удавалось изобразить это.
— Это придет, — сказал Франк. — Вам надо только каждый день упражняться; Не забывайте сжигать черновики. Когда вы станете искуснее, напишите ответ в клинику.
— Мне, вероятно, придется съездить в Кольмар? А не то, что они подумают обо мне?
— Съездите, не беспокойтесь. Позже. И пусть вас не волнует, что подумает Жильберта. Итак, еще раз, вкратце: почерк, а потом те мелкие характерные черточки, о которых я вам уже говорил. Поработайте над этим. Надо, чтобы эти привычки стали для вас совершенно естественными. Исходите из того, что у де Баера аккуратность превратилась в настоящую манию… К примеру, всякий раз, когда он касался ручки двери, он тут же вытирал руки.
— Черт побери! — вырвалось у меня. — У него, вероятно, совесть была нечиста. Это же настоящий невроз.
— Возможно. Еще одно: вы заметили, что большинство имеющихся здесь книг — это книги по архитектуре. Де Баера очень интересовало строительство новой столицы Бразилии. Он много раз бывал в этой стране. Целый год был страстно увлечен созданием макетов. Ему доставляло удовольствие сооружать небольшие макеты многоэтажных домов, дворцов ЮНЕСКО, НАТО. Вы понимаете, какие здания его привлекали?
— Хорошо, — сказал я. — Я прочту эти книги, но в чем именно это потом должно проявиться?.. Для этого нет жестов…
— А вот и есть. Де Баер, как только ему попадал под руку клочок бумаги (не важно что — старый конверт, обрывок газеты), машинально тут же начинал рисовать дома… Вот так.
И на листочке блокнота Франк набросал несколько линий, небольшой чертеж, который мог бы сойти за фасад. Он наметил окна, а на крыше в уголке поместил маленький схематичный четырехугольный флажок, какой обычно рисуют дети.
— Я обращаю ваше внимание на этот флажок, — сказал он. — О нем он никогда не забывал. Стоило ему нарисовать дом, как он тут же прилаживал к нему флаг. Попробуйте.
Это было нетрудно. Мне удалось с первого же раза изобразить очертания нескольких современных зданий и украсить их разными флагами.
— Прекрасно, — одобрил Франк. — Но должен сказать, что де Баер рисовал, думая о чем-то другом. Работала только рука. Он в это время был способен поддерживать разговор. Да, еще одна деталь. Он пользовался лишь красным карандашом. Не спрашивайте почему. Очередная блажь. Постарайтесь всегда иметь при себе этот автоматический карандаш, подарок его матери…
Он показал мне на лежащий рядом с чернильницей золотой автоматический карандаш.
— А теперь я оставляю вас.
Он вышел, внимательно поглядел на меня на прощание — наверное, чтобы убедиться в моем послушании. Но у меня не было никакого желания до самого ужина писать, подписываться, десятки и десятки раз повторять: «Поль де Баер, Поль де Баер…» К тому же этот де Баер, по мере того как Франк открывал мне новые черты его характера, становился мне все более противен. Жильберта окончательно отвернется от меня, если я вздумаю воскресить из мертвых ее мужа. А я все-таки почувствовал в ней, в этом я был совершенно уверен, пробуждение нежности и даже любви к калеке, каким я был в ее глазах. Как мне следовало поступать, если я хотел угодить и Жильберте и Франку? Я долго размышлял над этим вопросом и решил поставить маленький опыт во время ужина. С шести до восьми, как и накануне, я играл на скрипке. Но на этот раз за мной зашел Франк. Мартин, еще более угрюмый и чопорный, чем обычно, уже находился в столовой. За столом я, словно по рассеянности, потер о скатерть пальцы левой руки и тотчас увидел, что Мартин обратил внимание на этот мой жест. И Жильберта тоже. Я повторил его, на этот раз нервозно, словно меня раздражало, что я обнаружил на кончиках пальцев что-то липкое. Потом я внимательно посмотрел на руку.
— Простите меня, — сказал я. — Это, должно быть, пыль от канифоли…
Я вытер руку салфеткой…
Мартин и Жильберта очень медленно подносили свои ложки ко рту. Мартин, казалось, был преисполнен отвращения. Жильберта так побледнела, что на нее жалко было смотреть. Я встал, сохраняя полное спокойствие.
— Я сейчас вернусь, — обратился я к ним, — я чувствую, что если тотчас не вымою щеткой руки, то не смогу спокойно поужинать.
Я бегом поднялся в свою спальню, провел там ровно три минуты и вновь спустился в столовую.
У меня создалось впечатление, что брат и сестра поссорились в мое отсутствие. Жильберта сидела, опустив глаза. Мартин бросил на меня злобный взгляд. Перед ним вдруг появился враг. Да, именно так. Прежний де Баер вернулся, от него исходила угроза. Они не осмеливались больше есть. Жильберта вышла первой, ссылаясь на жару. Мартин вскоре последовал за ней. Он снова был в темных очках и напоминал мне маленького кальмара, прячущегося от врага за чернильным облаком. Я остался с Франком, который тоже, казалось, был недоволен.
— Ладно! — проворчал я. — Не станете же вы теперь меня упрекать за то, что я слишком хорошо сыграл свою роль?
— Я ни в чем вас не упрекаю, — отозвался он.
— Если бы де Баер испачкал пальцы в канифоли, он бы не раздумывая вышел из-за стола?
— Конечно.
— Так в чем же дело?.. Они ведь поссорились?.. Почему?..
— Им страшно… Вам не понять, но кажется, что видишь вдруг перед собой прежнего, злобного де Баера.
— Франк, вы мне достаточно много сказали. Так договаривайте до конца. Чего именно они боятся? Что им такого сделал этот де Баер?.. Я же вижу, что у Жильберты запуганный вид. Она бы не выглядела так, будь этот де Баер тем жалким типом, которого вы мне описали… Говорите же!
Франку, несмотря на все его хладнокровие, было явно не по себе. Он пожал плечами.
— Не забивайте себе голову, — сказал он. — Никто никого не запугал, поверьте мне. Они просто беспокоятся, не станете ли вы снова таким, каким были раньше. Вы были невыносимы, совершенно невыносимы.
Это не было ответом, но я не стал настаивать. Я постараюсь задержать Жильберту в гостиной или еще где-нибудь и вернусь к нашему разговору. Но ни назавтра, ни в последующие дни я так и не смог приблизиться к Жильберте. Казалось, Франк стерег ее. Он всегда был рядом, кроме отлучек на кухню во время обеда и ужина, но тогда оставался Мартин, поскольку теперь Мартин обедал с нами. Во всяком случае, присутствовал; выпивал немного бульона с сухариками. Что же касается Жильберты, она появлялась совсем ненадолго и исчезала после десерта. Я не встречал ее ни в парке, ни в вестибюле, ни на лестнице. Франк, когда я спрашивал его, неизменно отвечал одно и то же:
— Занимайтесь!.. И оставьте Жильберту в покое.
Тогда, открыв дверь гостиной, я играл концерт Брамса. Она не могла не услышать меня. Должна была понять, что я обращаюсь к ней, что я постоянно думаю о ней… И действительно, это было так. Поскольку мысли мои все время были заняты ею и я придумывал самые невероятные способы встретиться с ней, я полюбил ее. Копируя почерк де Баера, я изобретал всякие истории, по-детски наивные, чтобы развлечь себя… Я неожиданно появляюсь в ее спальне, заключаю ее в свои объятия. Одним словом, я был смешон. Промучившись так какое-то время, я старался взять реванш, и поступал довольно подло. Все было так просто! Я хорошо помню этот ужин, когда специально уронил свой мундштук. Франк стоял ко мне спиной. Я наклонился с самым естественным видом, осторожно поднял мундштук и с гримасой отвращения положил его на стол. Затем я долго вытирал пальцы. Результат не заставил себя ждать. Жильберта без всяких объяснений тут же покинула столовую. Теперь я был уверен, что в любую минуту могу причинить ей боль. Мне следовало лишь сделать один из тех жестов, которым научил меня Франк. Мог ли я сомневаться, что она любит меня? Мне не составляло труда заставить ее страдать. Эта жестокая игра заполнила всю мою жизнь. Я уже больше не помышлял об отъезде, не собирался бросить все. Я не мучил себя вопросами, не обманывает ли меня Франк и не был ли де Баер мошенником, опасается ли меня Мартин. Одна Жильберта была у меня на уме и немного в сердце. Мне доставляло жестокую радость сознание, что я занимаю все ее мысли; что могу испугать ее, что она моя пленница настолько, насколько сам я был пленником Франка. Но чтобы она простила меня, я время от времени исполнял для нее чудесные концерты, так как постепенно превращался в того скрипача, каким был когда-то.
Однажды вечером я без помарок написал в клинику письмо, текст которого продиктовал мне Франк, И подписался не раздумывая: Поль де Баер. Я действительно стал им, Полем де Баером. Я прочел его книги, перенял его привычки, носил его костюмы, любил его жену. Я чувствовал, что стал, как и он, взбалмошным, слабовольным и подловатым. Как и он, я начал ценить роскошь и хороший стол. Только моя скрипка не давала мне окончательно погрузиться во мрак. Но как долго это могло продолжаться?
26 июля
Франк отдал Мартину письмо, адресованное в клинику, на котором стояла подпись Поля де Баера. Мартин снова пришел в ярость или же по крайне мере сделал вид, что пришел. Аргументы всегда одни и те же: «Вы принимаете этого парня за круглого идиота… А я говорю, что он издевается над нами… К тому же вся эта история не выдерживает никакой критики… Двойник, заболевший амнезией!..» Мартин постоянно повторяет это, потому что прекрасно знает, что Франк разозлится, а ему нравится выводить его из себя так же, как издевательским тоном повторять мне: «Он же любит вас, дорогая… И признайтесь вы все для этого делаете!..» Когда же он видит, что я не в силах сдержать слезы, он успокаивается. И притом, мы на редкость терпеливы с ним. Особенно Франк. Франк, который наивно полагает, что его доводы могут успокоить Мартина. Он начинает ожесточенно защищаться, в сотый раз разбирает весь механизм того, что он называет «своим заговором», а для меня это настоящая пытка, потому что ничего более чудовищного, чем этот заговор, я не знаю. По мнению Франка, его план — верх совершенства. По мнению Мартина — сплошная глупость. Но им даже в голову не приходит, что это, прежде всего, преступление. Они бесконечно спорят, словно порочные мальчишки, а я сижу рядом и вынуждена их слушать. И слышу, как внизу волшебно поет скрипка. А здесь, у нас, «час рапорта», как говорит Франк. Тщательно разбираются малейшие поступки, малейшие шаги того, кого Мартин с гримасой бешеной ненависти называет «артистом». Франк подробнейшим образом докладывает, что тот делал в течение дня. «Он» встал в восемь часов. «Он» принял душ и выкурил две сигареты. «Он» спустился в столовую. Затем эстафету принимает Мартин:
— Он съел четыре ломтика поджаренного хлеба и выпил две чашки кофе. Его аппетит вызывает у меня отвращение. Мы с ним обменялись несколькими банальными фразами, и я убежден, что, судя по тому, как он на меня смотрит, он прекрасно знает, в чем тут дело.
— Нет, — возражает Франк. — Не забывайте, он мне обо всем рассказывает. Я утверждаю: он ни о чем не догадывается. Он полагает, что вы брат мадам. Он остерегается вас, это правда!
— Он просто не выносит меня!
— Потому что считает, что вы хотите помешать мадам говорить с ним.
— Допустим.
Франк продолжает свое донесение… До десяти часов «он» гулял по парку. «Он» ни разу не приблизился к решетке.
— Странно, — комментирует Мартин.
— Вовсе нет, — возражает Франк. — Он убежден, что главное испытание не заставит себя долго ждать, а потом он будет свободен.
— А я нахожу его поведение неестественным. Вы сами увидите, насколько я прав, что беспокоюсь. Продолжим…
— С десяти до двенадцати тридцати «он» играл на скрипке.
— Да, — говорит Мартин с издевкой. — Тут нечего возразить. Играет он как сапожник, но с этим надо смириться.
Он украдкой бросает взгляд в мою сторону. Не запротестую ли я? Нет. Я сижу как каменная. Он недоволен и поворачивается к Франку, который по-прежнему стоит перед ним навытяжку.
— После обеда, — продолжает Франк, — он читал. В пятнадцать часов я зашел к нему поболтать.
— Какой на нем был костюм?
— Синий двубортный пиджак и фланелевые брюки.
Мартин тяжело вздыхает, откидывает голову на спинку кресла и закрывает глаза.
— Он сносит все мои костюмы, — говорит Мартин. — Это становится невыносимым!
Усталый жест, предлагающий Франку закончить свой доклад.
— Мы поговорили о нотариусе, — продолжает Франк. — Я сообщил ему массу подробностей. Я специально подчеркнул…
— Меня это не интересует, — обрывает его Мартин. — Удивляюсь, как ты еще не запутался в своем вранье.
Франк явно гордится собой. Он заканчивает свой отчет:
— Музыка с семнадцати до двадцати часов. Ужин…
Мартин поворачивает голову в мою сторону:
— Сегодня вы были особенно хороши, дорогая Жильберта. Нет ничего удивительного, что этот французишка влюбился в вас. Но вы заболеете, если не заставите себя есть побольше.
Его ирония, как всегда, скрывает угрозу. Он страшен в своей холодной беспощадности. Я вижу теперь, каков он есть на самом деле, и он внушает мне ужас. Он щелчком устраняет с рукава невидимую пылинку, отпускает Франка и надолго погружается в свои размышления. Мне бы тоже хотелось уйти, но я не смею. У него не должно создаться впечатление, что я спасаюсь бегством. Он наблюдает за мной из-под полуопущенных век и спрашивает меня:
— Жильберта… Вы со мной против него?.. Или же с ним против меня?
Он знает, что подвергает меня настоящей пытке, и ему это нравится.
— Я с вами, Мартин.
— Тогда перестаньте терзать себя. Он… или кто-нибудь другой, какое это имеет значение?
Между нами снова произойдет отвратительная ссора. Вероятно, именно этого он и желает. Ему мало того, что он приговорил к смерти этого несчастного. Он хочет, чтобы я одобрила его решение, чтобы я всей душой была на его стороне. Он страдает еще и потому, что любит меня, и к тому же он болезненно, страшно ревнив. Ему бы хотелось, чтобы я разразилась упреками или мольбами, а может быть, стала приводить свои соображения в противовес его, как это делает Франк, который всегда в этой игре терпит поражение и всегда счастлив быть побежденным. Мне же слепая преданность неведома. Если бы я продолжала любить Мартина, то принадлежала бы ему душой и телом. Но все это в прошлом. Ему своего не добиться, я не стану ссориться. Я остаюсь. Помогаю ему лечь в постель. Я стараюсь неукоснительно выполнять свои обязанности. Я по-прежнему внимательна. Я его супруга, но уже не жена. Для такого человека, как он, это худшее из оскорблений. А меня разве он не оскорбляет тем, что вынуждает стать его сообщницей?.. Я закрываю за собой дверь его спальни. Прислушиваюсь. До меня не доносятся больше звуки скрипки, я на цыпочках добегаю до конца коридора. Вхожу в свою комнату. Закрываю за собой дверь на засов. Меня ждет долгая бессонная ночь. В течение многих часов я буду сражаться со своим прошлым…
27 июля
Скрипка. Ее невозможно не слышать. Она так поет, что звуки ее разносятся по всему парку, я проверяла это. Иногда я затыкаю себе уши, потому что все время невольно думаю, что через две, через три недели эта волшебная скрипка замолкнет навсегда. Тогда мне становится трудно дышать, я бросаюсь на кровать. Я схожу с ума от горя, от угрызений совести. Я сообщница, раз я боюсь сказать ему правду. Зачем я заполняю эти страницы, которые никто никогда не прочтет? Мне бы следовало поговорить с самим Жаком. Но теперь слишком поздно. Он стал бы презирать меня, а я не заслуживаю этого. Клянусь, с самого начала, когда Франк изложил свой план, я сразу же сказала «нет», и очень решительно. А ведь Жак был для меня тогда просто незнакомцем, одним из миллионов, некто, не заслуживающий внимания. Было это два месяца назад, почти день в день. Франк ездил в Париж в «краткосрочный» отпуск. (Я терпеть не могу эти военные выражения, которые Мартин всегда употребляет с каким-то извращенным удовольствием.) Он вернулся очень возбужденный. Даже саркастические замечания Мартина не остановили его, когда он стал рассказывать, что у него там есть подружка, неподалеку от Монмартра, бывшая танцовщица, которую он зовет Лили; их связь началась еще во времена оккупации. Эта Лили случайно рассказала ему о своем соседе, не имеющем ни гроша за душой. Франк навел справки. У молодого человека не было родных. Его никто не знал, если не считать нескольких торговцев и владельцев ночных кабачков. Одним словом, он мог исчезнуть, и никто не стал бы его разыскивать. Ни Мартин, ни я не понимали еще, к чему клонит Франк. Франк выложил на стол три фотографии.
— Жак Кристен, — сказал он. — Родился двадцать второго января тысяча девятьсот двадцатого года.
— Ну и что?
— Он худощав, светловолос. Играет на скрипке.
— Я начинаю понимать, — сказал Мартин. — Продолжай…
Я вертела в руках одну из фотографий. Молодой человек был очень красив, особенно вполоборота. Кристен был молод, но выглядел он неухоженным, даже запущенным. После 1945 года я встречала в Бразилии немцев, выглядевших именно так. А Франк тем временем излагал свой план.
— Я привезу его сюда в любую минуту, — уверенно говорил он. — У меня уже заготовлена для него целая история. Если я докажу ему, что в его собственных интересах занять чье-то место, он согласится.
— Чье-то место? — спросила я.
Я все еще не могла догадаться, куда он клонит. И тогда Мартин раздраженно объяснил:
— Франк намерен сфабриковать лже-Мартина фон Клауса… Теоретически это довольно соблазнительно. Но на самом деле затея твоя не выдерживает критики, дорогой мой Франк. Послушай, ты же их знаешь! Ты думаешь, что их можно будет обвести вокруг пальца с первым попавшимся?
— Да, — ответил Франк. — Прекрасно можно. Что они о вас знают?
Я устала, устала в который раз выслушивать одни и те же аргументы. В течение многих недель, мучительных недель, велись эти бесконечные разговоры. Мартин утверждал, что его неминуемо со дня на день должны опознать, что для этого у них есть все возможности. Франк утверждал обратное. Мне достаточно перелистать свой дневник. Уж не знаю, сколько раз я записывала их разговоры. Когда же Мартин не опровергает доказательств Франка, он начинает меня убеждать, что «потенциально» (это его слово) он уже мертв. Если же я не отвечаю ему, он продолжает говорить, расхаживая взад-вперед по комнате. Он потенциально мертв. Можно подумать, его самолюбию льстит, что он приговорен к смерти. И, исходя из этого, мы должны быть особенно к нему внимательны. Каждый его каприз становится его последним капризом, каждое желание — последним желанием, каждый день — последним днем… Если я не сошла с ума за это время, то, верно, потому, что обладаю особой живучестью. Долгими вечерами я наблюдала, как они, сидя напротив, вечно дымя, один своей сигарой, другой — сигаретой, выдвигают по очереди свои аргументы, как шахматисты — шахматные фигуры. Целыми вечерами, я не преувеличиваю. Когда же Франк и я больше не выдерживали, когда у нас уже не было сил, когда нас буквально начинало тошнить, Мартин брал скрипку и играл «Юмореску». А я постепенно начала его ненавидеть. Я никогда не спрашиваю себя: не дошел ли и Франк, несмотря на всю свою преданность, до предела? Иначе почему ему пришла в голову эта нелепая мысль привезти незнакомца и заставить его играть роль Мартина?
— Во-первых, — сказала я, — для этого надо было бы, чтобы ваш Кристен был двойником Мартина. А у них нет ничего общего, если не считать фигуры, роста.
— Сходство не имеет значения, — возразил Франк. — Вы все время забываете, что они никогда не держали в руках фотографии или портрета Мартина фон Клауса. Что они знают? Они разыскивают человека, родившегося в тысяча девятьсот восемнадцатом году в Дюссельдорфе, имеющего диплом архитектора, вот и все. Остальное — ерунда, разные, вероятнее всего противоречивые, свидетельства, смутные обрывочные воспоминания заключенных… Они рассказали, что по вечерам у себя в кабинете Мартин фон Клаус играл на скрипке, что у него была страсть рисовать, что он всегда сосал мундштук, что у него были некоторые странности… А что еще?
— Но кто-нибудь мог же описать его и более подробно?
— Согласен. Но что это дает? Правильные черты лица, голубые глаза, светлые, коротко подстриженные волосы, средний рост. Особые приметы? Ничего определенного… Множество мужчин соответствуют этому описанию. Вот так! Я привожу сюда этого Кристена. Я учу его вести себя так, как repp фон Клаус…
Я ждала, какова будет реакция Мартина. Он запротестует, заявит, что нельзя приносить в жертву невинного таким отвратительным способом. Нет. Он заинтересованно обдумывал проект. То, что вместо себя он пошлет на смерть другого, его не волновало. Этот человек, сумевший убедить меня, что он был жертвой возмутительной несправедливости, что руки его не запачканы кровью, с готовностью обсуждал безумный план Франка.
Я поднялась.
— Нет, — сказала я. — Даже если то, что предлагает Франк, было бы осуществимо, я против.
— Вы забываете, дорогая Жильберта, — мягко заметил Мартин, — что война продолжается!
Между нами троими она началась в тот вечер.
28 июля
Не знаю еще, как я это сделаю, но я спасу его. Я скорее выдам Мартина. Когда я увидела, как он выходит из машины, нерешительный, стыдясь той роли, которую собирался сыграть, сердце мое екнуло — это ощущение хорошо знакомо таким женщинам, как я. Я поняла, что полюблю его, потому что он был самым слабым. Напрасно я убеждала себя, что надо очень низко пасть, чтобы согласиться обмануть женщину, занять место «покойника», ежесекундно играть нужную роль, в общем… я считала, что я куда более виновна, куда более лицемерна, чем он! Кто дал мне право судить его? Если бы я увидела перед собой циника, человека алчного, я бы и тогда, несмотря ни на что, была в отчаянии. Но он! Он был беззащитен; попытайся я даже объяснить ему, кто мы, он бы не понял. Возможно, он даже настолько наивен, что верит, будто я узнала в нем своего мужа. Если бы он только знал, что мой муж — Мартин! А главное, если бы он знал, что приехал сюда, чтобы погибнуть! Но он ничего не замечает. Он живет своей музыкой. Я сержусь на него за то, что он так слеп, за то, что у него такой огромный талант. Я попыталась было разговаривать с ним. Во-первых, это просто невозможно. Франк ни на шаг не отходит от меня, и Мартин тоже постоянно следит за мной. Но, даже если бы они не мешали мне поступать, как мне заблагорассудится, я бы стала избегать Жака. Я догадываюсь, что он мне скажет, что он уже говорит мне, исполняя некоторые пьесы, а тогда я не смогла бы больше молчать. Это было бы катастрофой. Я молчу. Я жду. Чего же я жду?
29 июля
Я перечитываю свой дневник. Лучшим выходом, вероятно, было бы уничтожить некоторые страницы и каким-нибудь образом передать ему остальное. Он постепенно понял бы, кто я. У него наконец открылись бы глаза… Он бы узнал, что у меня нет никакой задней мысли и никогда не было. Но сколько страниц придется сжечь, чтобы не испугать его! Если просмотреть записи последних недель, то какое я произвожу впечатление? Ведь, если уж говорить правду, я принимала участие в их «заговоре». Я присутствовала, когда они вдвоем придумывали человека, заболевшего амнезией. Впервые за многие годы Мартин находился в хорошем расположении духа. Он не принимал всерьез план Франка, но это развлекало его. Иногда он сам предлагал: «А не сыграть ли нам в утратившего память?» Я прочла у себя в дневнике, например, что им понадобилось три дня, чтобы продумать в мельчайших подробностях путешествие Мартина под вымышленным именем на «Стелле Марис» и историю старого больного дядюшки в Кольмаре. Есть еще и другие частности, о которых мне не хотелось тогда писать, но которые приходят теперь на память, мучают меня. С какой педантичностью, как досконально Мартин описывал отношения покойного с его женой, то есть со мной. Несчастная супружеская пара, так и не нашедшая физического согласия… Беглец, погибший во время кораблекрушения… Он, конечно, пытался ввести меня в заблуждение. — «Все эти несуразные вымыслы не должны наводить вас на грустные мысли, дорогая Жильберта, — говорил он мне. — Вы слишком умны. Вся эта история кажется совершенно нелепой. Но, если я не помогу Франку, он в ней окончательно увязнет!» Франк, естественно, присутствовал при разговоре. И я согласилась, делая вид, что все это меня не задевает. Но можно ли было не почувствовать, что Мартин в этой истории раскрылся куда больше, чем сам этого хотел! Бегство? Бегство под чужим именем! Бегство в одиночку! Неотступно преследующие его мысли. До тех пор имя «Поль де Баер» было всего лишь последним из имен, под которым жил Мартин; теперь же де Баер приобрел плоть и кровь, становился четвертым обитателем нашего дома. О нем спокойно говорили. «Я знаю, что некоторые мои странности всегда вас шокировали, дорогая, — заявил как-то вечером Мартин, — а потому я передам их все Полю; это будет для меня прекрасный способ от них избавиться!» С помощью этих небольших лицемерных выпадов он пытался определить искренность и глубину моего возмущения. Я принимала скучающий вид, стараясь скрыть свои чувства, и это выводило его из себя. Он ссорился с Франком, называл его претенциозным кретином, запрещал ему заниматься своим безумным проектом. Франк щелкал каблуками, выпячивал грудь. «Слушаюсь, герр фон Клаус…» Но на следующий день Мартин улыбался, шутливо и иронично.
— У меня возникли, как мне кажется, неплохие мысли относительно этого старого дядюшки из Кольмара…
И он излагал свои хитроумные планы, которые причиняли мне боль, потому что я уже начинала задаваться вопросом: не жил ли он всегда в неком воображаемом мире, в некой жестокой сказке, все персонажи которой были для него лишь марионетками? Не была ли и я сама одной их этих марионеток? А почему бы и нет? Но я верила Мартину. Всю войну я прожила в Бразилии. Известия доходили до нас, приглушенные расстоянием. Лагеря заключенных — это было так диковинно, совершенно непостижимо! Когда Мартин признался мне, что скрывается от правосудия, что его считают военным преступником, он, казалось, был так мало этим обеспокоен, так откровенен и убедителен, объясняя все это глупой ошибкой властей, что я готова была поручиться: он невиновен. Его история звучала весьма убедительно: на него было возложено руководство фортификационными работами где-то в Восточной Пруссии, название местности я даже не запомнила. Он повиновался. Множество людей умерло там от истощения, говорил он. И спешил добавить, что он тут ни при чем. Приводил в пример Панамский канал и крупные магистрали, построенные буквально на костях. Он был простым солдатом и выполнял приказ… Разве подвергались преследованию те, кто проложил знаменитую дорогу в Бирме? Я убеждена, что любая другая двадцатилетняя девушка на моем месте при тех же обстоятельствах слушала бы его с таким же доверием. А потом, он был так красив, так трогателен в образе изгнанника! Мне казалось, что он бесконечно нуждается в любви, чтобы забыть все эти ужасные годы… Нет, я не раскаиваюсь, что полюбила его… Я уверена к тому же, что он испытывал ко мне сильное, очень искреннее влечение, чуть ли не страсть, в той мере, в какой он был способен забыть о самом себе. Однако эта страсть — теперь я ясно сознаю это — была частью спектакля, который он разыгрывал для самого себя. И я думаю, что сейчас он даже рад был, придумывая жизнь Поля де Баера, продемонстрировать мне наконец свое истинное лицо. Это для меня сочинял он романтические перипетии, чтобы смутить мою душу, а также доказать мне, что у него в запасе немало хитроумных ходов и приемов. Он хотел казаться опасным, чтобы запугать меня, лишний раз навязать свою волю, но словно бы забавлялся, обсуждая эту историю с присущим ему цинизмом. Раз он был «потенциально» мертв, он не желал упустить случая нам об этом напомнить.
И вот на моих глазах постепенно подготавливалась ловушка… Разрабатывалась история, с помощью которой они собирались заманить в западню невинного человека.
— Идиотская выдумка, — повторял Мартин. — Всю ответственность за нее несет Франк.
Но он заставлял Франка, как настоящего актера, репетировать сцену его будущей встречи с Жаком.
— Допустим, я — Жак Кристен… Как ты подойдешь ко мне?.. Нет, не так. Видно, что ты никогда не испытывал нужды! Деньги, в первую очередь деньги. Скажи ему о деньгах. Сразу же. Пусть он пощупает чек. Сунь ему его под нос… Но предупреждаю… Он пошлет тебя ко всем чертям, потому что твоя история никуда не годится. Двойник, потеря памяти. Чистое безумие.
Он беззвучно смеялся. Всеми своими морщинками. К концу у меня уже не было сил присутствовать на их совещаниях. Большой портрет для гостиной Мартин нарисовал без моего ведома в своей спальне по фотографиям, которые привез Франк. Когда я увидела этот портрет в первый раз, когда Жак оказался среди нас, как покойник, образ которого благоговейно хранят, между Мартином и мной разыгралась бурная сцена. Или, вернее, вспылила я одна. Он же был абсолютно спокоен. И даже более того, он изучал меня, так через лупу рассматривают насекомое. Когда же, обессиленная, я замолчала, он сказал:
— Дорогая Жильберта, вы глубоко заблуждаетесь. Я ни о чем вас не прошу. Я вполне понимаю вашу щепетильность. Но не забывайте, эта комедия не может иметь успеха. Я не препятствую Франку, раз это его забавляет. Пусть ставит свой опыт. Пусть. Меня уже больше нечего принимать в расчет…
Он хотел, чтобы я почувствовала себя виноватой. Он хотел внушить мне, что у меня не больше здравого смысла, чем у Франка, раз я принимаю всерьез то, что для него было лишь развлечением, от которого он уже устал. Начиная с этой минуты он как будто бы потерял всякий интерес к этой истории. Франк снова уехал. Потом позвонил по телефону и сообщил, что подсек рыбу. Говорила с ним по телефону я. Мартин, удалившись в свою башню из слоновой кости, выказывал полнейшее безразличие. Казалось даже, что он на моей стороне, что ему смертельно надоело глупое упрямство Франка. Ему почти удалось убедить меня, что все провалится, что Кристен и дня не проведет на вилле. Он гораздо раньше меня понял, что если я не раскрою их обман сразу же по приезде Жака, то потом ничего не смогу сказать. А благодаря моему молчанию станет возможным то, что он якобы считал совершенно нереальным. То был невероятно хитрый маневр. Но он оказался слишком уж хитроумным. И теперь я знаю, кто такой Мартин фон Клаус. Так же как знаю, кем были Гармиш, Штауб, фон Курлиц! И почему их казнили. Есть ненависть, которая не может угаснуть. Но в жертву будет принесен Жак… Мне стыдно. Мартин смотрит на меня. Он смотрит на Жака. Он страдает не меньше меня. Но этого еще недостаточно.
30 июля
Я перечитываю свои вчерашние записи. Я должна внести исправление: Мартин страдает больше меня, потому что Жак — настоящий «артист», как бы он его ни высмеивал. Волшебные звуки скрипки, запевшей как бы по его повелению, ежечасно развенчивают миф о таланте Мартина, созданный им самим, повергая того в состояние холодной ярости. Когда он слышит, как его любимые произведения под смычком другого превращаются в восхитительные мелодии, когда его собственная скрипка под чужими пальцами дрожит, трепещет, смеется и плачет, словно неверная жена в объятиях любовника, он обращает ко мне свои синие ледяные глаза, и едва заметные капельки пота выступают у него на висках. Я же, из остатков щепетильности, сохраняю спокойный и чуть ли не рассеянный вид. Мартин, конечно, предпочел бы, чтобы я выдала свое волнение, тогда он одним словом заставил бы меня замолчать. Но он слишком умен, чтобы открыто выказывать свою досаду. Напротив, он пытается сохранять хладнокровие умелого игрока.
— Мне кажется, ваш протеже делает успехи, — шепчет он. — Надо признать, для уличного музыканта, подобранного в кабаке, он играет вполне сносно.
Молчание.
— Если бы он соблюдал такт, он был бы невыносим.
Молчание.
Его гнев обрушивается на Франка. Мартин говорит ему ужасные вещи, и Франк не протестует. Случается, они ссорятся по-немецки, и я вижу, как Франк делает над собой огромное усилие, чтобы сдержаться. Мешки у него под глазами дрожат. Он становится по стойке «смирно». Это помогает ему все вынести. Я никогда не узнаю, какие таинственные узы связывают этих людей. К тому же я начинаю путать даты, путать страны. Мне бы надо заглянуть в свои старые записи. Была Бразилия, где Мартин проработал некоторое время архитектором то на строительстве новой столицы, то в Рио. Потом мы обосновались в Нигерии, откуда совершали путешествия на Острова Зеленого Мыса. Затем был Египет. Кажется, именно в Каире Мартин в первый раз заговорил со мной о Франке. Просто намекнул: «Я знаю немало таких, кто сумел выкрутиться… кому удалось проскочить. Я представлю тебе Франка… Он нам поможет». Это означало, что мы должны будем еще раз сменить фамилию. И страну. Мы переехали во Францию, где у Мартина, благодаря его прекрасному знанию французского языка, было больше всего шансов не привлечь к себе внимание. Франк сразу же присоединился к нам. Он подыскал нам виллу и раздобыл новые документы. Имя Поля де Баера фигурирует в книге записей гражданского состояния. С тех пор Франк больше не покидал нас; он стал нашим фактотумом[100]. Мне казалось, что этот Франк как бы служил связным с бывшими товарищами Мартина, но, может быть, я и ошибаюсь. Мартин всегда избегал моих вопросов. Вероятно, Франк, используя свои таинственные каналы, имеет также возможность размораживать капиталы, которые Мартин поместил в начале войны в Швейцарии. Однако совершенно ясно: с тех пор как мы здесь обосновались, мы никогда не испытывали недостатка в деньгах. Служил ли Франк в свое время под командованием Мартина?.. Вполне вероятно. Был ли он у него унтер-офицером или еще кем? Трудно сказать. Между ними существует какая-то близость, которой я не могу подобрать название. Это не дружба в обычном понимании этого слова. Тем не менее их связывает очень тесная, ревнивая, а порой и сварливая привязанность, что-то вроде родственных уз. Франк, естественно, не любит меня. Мы стали врагами с первого взгляда. Я полагаю, он никогда не мог мне простить, что я француженка, а следовательно, посторонняя в их тайном сообществе. Но мысль эта не сразу пришла мне в голову. Я, конечно, заметила во время наших странствий, что Мартин старался близко ни с кем не сходиться, что он наводил самые подробные справки о людях, с которыми мы были вынуждены часто встречаться. Эта осторожность легко объяснима. Но я приписывала простой случайности тот факт, тем не менее. поразительный, «что Мартин всегда встречал кого-нибудь, кто мог бы быть ему полезен, когда нам бывали нужны новые документы или деньги. «Повезло», — говорил Мартин. Мне потребовалось немало времени, чтобы понять, что по всему свету рассеяны люди, которые не желают смириться с ролью уцелевших после сражения и которых связывают между собой не знаю уж какие воспоминания! Доказательство этому я получила, когда увидела, как буквально поблек и высох от горя Мартин, когда узнал о похищении Адольфа Эйхмана в Буэнос-Айресе. Никаких с его стороны объяснений. Он просто стал чуть молчаливее и чуть более скрытным. Прошло немало времени. И вот однажды он показал мне три строчки в какой-то газете, в отделе происшествий, которые он обвел красным карандашом. Сообщалось о смерти в Афинах некого Хайнака, погибшего при падении в шахту лифта.
— Хайнак — на самом деле Ганс Штауб, — сказал он мне. — Теперь настала моя очередь.
Видя, что я не понимаю, он объяснил мне со злостью, словно и моя доля вины была во всех этих несчастных случаях, что Рудольф фон Курлиц попал под поезд в окрестностях Мехико, а Эрнест Гармиш утонул неподалеку от Венеции. Он сообщил, что Эйхману было известно, где скрываются эти трое, что он также знал, кто такой Поль де Баер и где он скрывается.
— «Они» заставили его заговорить, — сказал он в заключение. — Любого можно заставить заговорить!
— Может быть, все это просто совпадения.
— Вы на редкость тупы, — проговорил Мартин. — Вы же знаете, какие дипломатические осложнения повлекло за собой похищение Эйхмана. Будьте уверены, им не нужны новые скандалы. Они вынесут «свой» приговор и приведут его в исполнение на месте, без лишнего шума, с помощью заинтересованных правительств. Доказательство тому — фон Курлиц, Гармиш, Штауб… Не знаю, как они расправятся со мной, но я верю в их способности. Успокойтесь. Вероятнее всего, это произойдет еще не завтра. Они не будут спешить. Не станут довольствоваться откровениями Эйхмана. Они должны будут удостовериться, кто я на самом деле, подобно тому как они убедились, кто такой Штауб и все остальные. А уж тогда… Простите меня. В конечном счете, вас это не касается.
С этой минуты я поняла, что он больше не хочет делить со мной свое одиночество, что нашему союзу настал конец. Некоторое вещи он мог доверить только Франку. Их связывало общее прошлое, перед которым отступали недолгие годы нашей совместной жизни. Приезд Жака ускорил развязку, но не спровоцировал ее. Если бы даже Франк не придумал свой ужасный роман, все равно бы мы, Мартин и я, стали противниками. Я снова и снова твержу себе это, потому что все еще достаточно глупа и испытываю угрызения совести. Думаю, что, вероятно, я не та жена, которая нужна была Мартину. Я совсем растерялась. Я пытаюсь понять, как мне следует вести себя. И думаю, что Мартин уже многие годы носит в себе этот ужас, который ни на минуту не отпускает его. Он всегда держался мужественно. Он всегда отличался удивительным достоинством. Он вынуждал себя, вынуждал нас жить, соблюдая все условности, на широкую ногу. Он и по сей день вызывает у меня восхищение. Но я больше не выдержу. А в это время Жак бросает на меня полные обожания взгляды. Мне хотелось бы взять его за плечи, встряхнуть, причинить ему боль. Здесь не место музыке!
31 июля
Жак пытается отомстить мне за мою холодность. Он заметил, что мелкие странности человека, роль которого он исполняет, ранят и пугают меня. И старается повторять эти жесты как можно чаще и как можно естественнее, и в этом, несчастный, он достиг совершенства! Он и не подозревает, что Мартин задыхается от ненависти. Эта карикатура на него самого, которую он сам так охотно создал, воспринимается им теперь как вызов. Я вижу, как судорожно сжимает он руки, когда Жак в течение двух минут отряхивает лацкан пиджака, где пепел от сигареты оставил серое пятнышко. Мартин никогда не желал видеть себя таким, каков он есть. Пусть Жак на него совсем не похож, но для Мартина видеть свои собственные привычки как бы отраженными в кривом зеркале — тяжелое испытание. Он бросает на нас, на Франка и на меня, возмущенные взгляды, словно мы над ним издеваемся. И хуже всего то, что он к тому же должен постоянно следить за собой, чтобы не сделать по неосторожности один из тех жестов, которые так отвратительны ему у Жака. Бывают минуты, когда не смеешь больше дышать, когда не знаешь, на чем остановить взгляд. Тем не менее мы не можем не собираться все вместе в столовой. Мы — пленники этой зловещей сказки, выдуманной Франком. И вот что весьма любопытно — мне кажется, мы ждем с каким-то болезненным нетерпением той минуты, когда мы снова встретимся за столом. Я, конечно, — чтобы вновь увидеть Жака. А они — чтобы укрепиться в своей ненависти и надежде. Так как они надеются! Мартин надеется! Если я ничего не могу скрыть от него, то он тоже не может меня обмануть. Мы слишком долго жили вместе. То, что испытывает один, тут же передается другому. Это все, что остается от любви. На смену обладанию и пресыщению приходит неотвязное присутствие в тебе другого. Я чувствую, что в нем живет надежда, безрассудная надежда, с которой он борется, но уже начинает думать, что… может быть… Жак здесь. Они вцепились в него мертвой хваткой. Он послушен. Так почему бы и нет?.. Обманутый враг вычеркнет еще одно имя из черного списка и, удовлетворенный, исчезнет. А Жак заслуживает смерти, потому что позволяет себе передразнивать человека, который наводил ужас на миллионы рабов. Я убеждена, что в извращенном мозгу Мартина гибель Жака стала чем-то вполне справедливым. Тот доложен расплатится за свои грехи и за грехи Мартина. Жак — козел отпущения в полном смысле этого слова, а ведь в этом слове так много неосознанно суеверного. А потом снова начнется жизнь. Настоящая жизнь. Свободная жизнь. Жизнь на людях. Мартин в душе понимает, что надеется. Вот почему он делает вид, что впал в беспросветное уныние. Он хочет скрыть от меня, что в нем что-то оживает, что разбитое молнией дерево наливается соками. Но, несмотря на его пугающее умение владеть собой, он по вечерам не может побороть себя и подходит к окну, смотрит в парк, вглядывается в полную таинственных отсветов ночь, вслушивается в приглушенные звуки ликующей жизни. Порой я ловлю в зеркале его устремленный на меня взгляд.
Есть и другие признаки. Вчера после рапорта (на котором я всегда присутствую, хотя это и вызывает у меня отвращение, потому что хочу знать, что еще они там задумали) Франк сообщил нам, что он стал рассказывать Жаку о прошлом Поля де Баера.
— А нужно ли? — спросил Мартин.
— Он сам начал, — объяснил Франк. — Он не хочет, чтоб его застали врасплох, если нотариус ненароком заговорит о каких-нибудь событиях, которые должны быть ему хорошо известны…
Мартин прервал его:
— Какой нотариус?
Но тут же оборвал себя, сообразив, что допускает ошибку.
— Простите меня, — пробормотал он. — Конечно же, нотариус.
Его уже не интересовала эта часть истории, которая, как он считал, была излишне тщательно разработана. К счастью, Франк из тех, кто всегда доводит дело до конца. Со свойственной ему серьезностью он передал во всех подробностях свой разговор с Жаком. Он, как всегда, помнил каждое его слово. Его даже как-то странно слушать. Он отмечает все, любое движение Жака. Например, он говорит: «С этим он был не согласен. Поскольку он обжег сигаретой пальцы, то подошел к окну, чтобы выбросить окурок…» и т. д. Мартин бурчит и говорит: «Хорошо… Не останавливайся на пустяках… Дальше…» Но Франк лишь тогда чувствует себя уверенно, когда передает все до последней мелочи, смысл его жизни — это жизнь других. Я очень долго считала его до неприличия любопытным. Но это нечто большее; он буквально подключается к вам. Он впитывает в себя все ваши привычки, все ваши мысли. Он потому терпит Мартина, что в известном смысле он сам стал Мартином или же, во всяком случае, частью Мартина. Он без труда стал частью Жака. Это не слежка с его стороны, это миметизм[101]. Он воссоздает перед нами все, что было сказано Жаком, с точностью магнитофона.
— Он спросил меня, — сказал Франк в заключение, — не пора ли ему навестить своего умирающего дядюшку.
Тут я, в свою очередь, чуть не воскликнула: «Какого дядюшку?» — так как в конце концов совсем запуталась во всех перипетиях этой истории. Все, что касается потерявшего память Поля де Баера и его необычных отношений с женой, мне до боли знакомо. Но я легко забываю другую серию их измышлений: дядюшку, которого никогда не существовало, придуманного нотариуса, мифическое наследство. Я способна солгать, но не могу жить в воображаемом мире. Мартин задумался.
— Что это, в сущности, значит?
— Это значит, что ему хочется вырваться отсюда, — ответил Франк.
— Ты передашь ему еще одно письмо. Сообщишь, что больной никого уже не узнает и что любое посещение бессмысленно, — продолжал Мартин. — Это даст нам небольшую отсрочку. Будем надеяться, что этого окажется достаточно.
У меня на языке уже несколько минут вертелся вопрос, который я теперь не смогла сдержать.
— Я что-то никак не могу понять… — начала я.
Они оба сурово посмотрели на меня, словно, начав говорить, я превысила свои права.
— Каким образом вам станет известно, — продолжала я, — что эти… люди… которых вы опасаетесь, уже здесь? Вы их не знаете. Они никак не проявят себя до тех пор, пока не решатся действовать. Так как же? Представьте себе, что это затянется на многие месяцы… Думаете ли вы… что у Жака хватит терпения ждать столько времени?
Мои соображения задели их за живое. На лице Мартина вновь появилось выражение тревоги, и оно стало похоже на восковую трагическую маску. Я коснулась того, что тайно мучило его, самой болезненной точки.
— Мне очень жаль, дорогая Жильберта, — сказал он, — что вы говорите так, словно ваша судьба не связана неразрывно с моей. Правда, вашей жизни ничто не угрожает. Но мне было бы приятнее, если бы у вас хватило… милосердия говорить об этом иначе… Вы правы, мы пребываем в неизвестности. Мы не знаем, что они собираются предпринять. Возможно, они еще далеко… А возможно, они уже наблюдают за виллой.
И я, в свою очередь, физически ощутила опасность. В душе мне стало жаль Мартина. Это было ужасно.
— Но, поверьте мне, — продолжал он, — я убежден, что они не станут медлить… Что же касается вашего… протеже, то он может уехать. Не в моих правилах принуждать кого-либо.
Франк улыбнулся.
Оба они отвратительны.
1 августа
Мы погибли. Это чувство больше не покидает меня. Добрую половину ночи я перебирала в уме всевозможные пути и планы. Но я не нахожу ничего такого, за что я могла бы уцепиться. После обеда Жак задержал меня в вестибюле. Франк убирал со стола. Он следил за нами издалека, этого ему было достаточно. Он и не пытался подслушивать.
— Есть ли у вас причины быть недовольной мной? — спросил Жак. — Чем я не угодил вам? Или же вы все еще не можете простить мне вещи, о которых я даже не подозреваю? — И, приняв таинственный вид, он добавил: — Я изменял вам когда-то. Вот почему вы сердитесь на меня?
В нем сохранилось что-то детское — и в очертаниях лица, и в рисунке губ, всегда готовых сложиться в улыбку. Он бесхитростен, беззлобен. Удивительно цельная натура, и к тому же так плохо притворяется! Он бы потерял голову от счастья, догадайся, как волнует меня. В другие времена он вызвал бы у меня раздражение. Тогда я была околдована умом и образованностью Мартина. Теперь же я научилась любить простоту и приветливость. И достоинства Жака кажутся мне в тысячу раз прекраснее и заслуживают большего уважения, чем таланты Мартина.
— Прекратите эту игру, — сказала я. — Почему я должна на вас сердиться?
Моя резкость привела его в замешательство. Он бросил быстрый взгляд в сторону столовой и увлек меня на лестницу.
— Я совсем не чувствую себя в душе преступником, — прошептал он. — Жильберта, ответьте мне. Я был тогда презренным человеком?
Франк кашлянул.
— Нужно ли что-нибудь мсье? Я собираюсь в Ментону.
Я убежала и заперлась в своей комнате. Мне нравится, что ему все больше и больше не по себе от этой роли. Он не прожженный мошенник, как я того боялась. Он всячески старается мне показать, что только я одна имею для него значение. Остальное его мало интересует. Дай я ему возможность открыть свою душу, он бы рассказал мне, я в этом уверена, обо всех этих махинациях. А я не вмешиваюсь в ход событий. Я не нахожу никакого выхода, потому что у меня не хватает смелости рассказать ему, кто я.
2 августа
Кто же я? Я долго размышляла над этим вопросом прошлой ночью. С тех пор как я поняла, каков настоящий характер Мартина, я не перестаю задаваться вопросами. Я боюсь додумать все до конца. Если бы я сейчас предстала перед судом, разве посмела бы я утверждать, что лишь недавно открыла для себя этот характер? Что до этого Мартину удавалось обманывать меня? И, однако, если я хочу спасти Жака, возможность выступить на суде представляется не такой уж абсурдной. Мне кажется, что с самого начала, еще в Бразилии, я угадала правду, но лишь на короткое мгновение. Так перед свадьбой в последний раз задумываешься и спрашиваешь себя: не совершаешь ли ты глупость, потому что безумно влюблена? В те годы в Южной Америке у немцев, уцелевших после войны, была неплохая репутация. Если бы я сама пережила войну, если бы сама от нее пострадала, я бы, естественно, не была столь доверчивой. Но я куда больше бразильянка, чем француженка. Мне не у кого было спросить совета. Мои родители умерли за два года до этого, я была независима и довольно богата. Почему же мне было не выйти замуж за Мартина? Если мне возразят, что я должна была бы позднее понять, что Мартин вынужден скрываться, я бы ответила: все не так, это мне страстно хотелось объездить весь свет, поэтому мы переезжали с места на место. Иногда Мартин, казалось, предпочел бы остановиться. Я же шептала ему: а не поехать ли нам еще куда-нибудь, еще дальше? Во мне жила ненасытная жажда жить, хотелось двигаться, переезжать, путешествовать с человеком, которого я любила. Конечно, я знала, что он женился на мне под вымышленным именем, и я не могла не заметить, что он избегает посещать некоторые страны и некоторые города, что он условливается о встречах с людьми, о которых не любит рассказывать. Но я решила забыть о его прошлом. Для меня все, что было до нашей встречи, просто не существовало. Но это не мешало нам свободно беседовать обо всем. И ни разу он не сказал мне ничего такого, что возмутило бы меня своей жестокостью и бесчеловечностью. Я думаю теперь, что он никогда не принимал меня всерьез, но полагаю также, что он не относится к породе фанатиков. Идеи не увлекают его. Нередко я спрашивала себя, был ли он нацистом. Так вот — нет! Он слишком аристократ для этого. Он не нуждается в каком-либо символе веры. Для него существует только он сам — этого достаточно. Я почти уверена, что он просто не замечал всех этих заключенных и военнопленных, тех, кто умирал под его началом. Когда он играл на скрипке в своем кабинете в двух шагах от стройки, где заключенные гибли от голода, я готова была бы поклясться, Мартин полностью был поглощен своей музыкой. Он, конечно, преступник. Но не такой, каким представляют его другие. Он просто считает очень ценной свою персону. Кто-то страдает рядом с ним, кто-то умирает, это их дело. Если бы они чего-то стоили, они сумели бы выжить. Таков этот человек. Я была ему полезна и нередко приятна. Он обращался со мной с врожденной галантностью, которую так легко принять за целомудрие любви. Была ли я его сообщницей? Нет. Однако теперь я сама чувствую к себе отвращение. Если бы все было так просто, так ясно, как это представляется мне теперь, почему бы мне во всем не признаться Жаку? Но я никогда не скажу ему того, о чем пишу здесь. Я слишком боюсь уничтожить в нем ту нежность, которая звучит в его музыке. Он остался чистым. А я — нет.
3 августа
Неприятный разговор сегодня после обеда. Жак занимался в гостиной. Как только он берет в руки скрипку, мы чувствуем себя спокойно. Мы собираемся в спальне Мартина. Обычно Франк заходит за мной, так как Мартин не хочет, чтобы я заподозрила, что он что-либо скрывает от меня. Несмотря на наши споры, он делает вид, что верит, будто в «главном», как он любит говорить, я с ним согласна. Еще один ловкий прием, чтобы связать мне руки.
— Дорогая Жильберта, — обратился ко мне Мартин, — если вы будете так продолжать, мы потеряем нашего друга, что мне было бы очень неприятно… Объясните ей, Франк.
— Да, — заговорил Франк. — Молодой Кристен подавлен.
Мимоходом отмечаю, что они часто используют выражение «молодой Кристен». А ведь Жаку почти столько же лет, сколько и Мартину. Но он принес с собой в этот дом что-то такое, что не знакомо ни Франку, ни Мартину: пылкую душу.
— Он болен? — спросила я.
— В каком-то смысле, — ответил Франк, — это болезнь. Вы так резки с ним, что он впал в глубочайшее уныние.
Я посмотрела на Мартина. Что он еще придумал? Он полировал ногти и, казалось, едва слышал наш разговор.
— Мы беседовали с ним сегодня, — продолжал Франк. — Он сказал мне:«Я совсем не хочу, чтобы меня считали нахалом. Раз уж я вызываю у нее отвращение, я лучше уеду. Можете оставить себе ваши грязные деньги…»
Не поднимая глаз, Мартин прошептал с негромким смешком:
— Ваши грязные деньги!.. Слышите, Жильберта?.. Он все еще думает, что играет в «Поэте и крестьянине»!
— Послушайте, что было дальше, — продолжал Франк. — Я, естественно, попытался ему возразить. Он не дал мне говорить: «У вас что ни слово, то ложь…» Это его точные слова. «Что за история с умирающим дядюшкой, который никак не умрет? И вообще, существует ли он на самом деле?»
— Не глупо, не глупо! — заметил Мартин.
— «Уж не придумали ли вы всю эту историю, чтобы завлечь меня сюда?» Я оказался в довольно затруднительном положении. Я попытался возмутиться, но теперь это больше на него не действует. Становится все труднее и труднее управлять им. И знаете почему?
— Разумеется, — отозвался Мартин. — Потому что он чувствует, что стал лучше играть. И поверил, что больше в нас не нуждается!..
— Я еще не кончил, — вновь заговорил Франк. — Мы немного поспорили. Все это время он развлекался тем, что копировал почерк Поля де Баера… И под конец, слушайте внимательно, он встал и сказал мне: «Франк, мне это надоело… Я не хочу поступать нечестно по отношению к вам… Я даю вам время до конца недели…» И он выставил меня за дверь.
— И тебе захотелось набить ему физиономию, — вздохнул Мартин. — Ты ровным счетом ничего в этом не смыслишь, мой бедный Франк… Уверяю тебя, у него нет никакого желания уехать. Он использует тебя, он делает успехи, этот маленький Кристен!
— Не вижу, каким образом, — засмеялась я. — Он несчастен, вот и все!
На этот раз Мартин от души рассмеялся.
— Несчастен он! Дорогая Жильберта, как плохо знаете вы мужчин! Поверьте мне, пока у него хватит сил играть на скрипке, ему ни до кого не будет дела, и до вас в частности… Нет, я постоянно наблюдаю за ним. И скажу вам, чего он хочет… Этот парень, в сущности, одержим желанием быть респектабельным… Он боится, что играет неблаговидную роль, выдавая себя за Поля де Баера. У него создалось впечатление, что мы презираем его, что мы используем его в своих целях.
— А разве он не прав? — спросила я.
— Дайте договорить… Он подозревает, что вы, Жильберта, в сговоре с Франком. И вот, смотрите, каков его расчет: он оказывает давление на Франка, грозится уехать, чтобы Франк оказал давление на вас и попросил бы вас быть с ним поласковей. Если завтра вы будете с ним любезнее обычного, он получит доказательство, что вы — сообщница Франка.
— И он уедет! — воскликнула я.
— И он останется, — возразил Мартин, и глаза его вдруг загорелись. — Останется, чтобы узнать побольше. Останется, потому что разочаруется в вас, потому что убедится, что вы не какая-то необыкновенная женщина, а следовательно, и у него есть шанс.
— Вот как, есть шанс?
— Вы неправильно меня поняли, я хотел сказать: шанс узнать правду.
Мартин с иронической улыбкой наблюдал за мной, словно я была редким экземпляром, предназначенным для захватывающих опытов.
— А если я сделаю все, чтобы он окончательно пал духом? — спросила я.
— Он все равно останется, потому что в таком случае он по-настоящему в вас влюбится.
— Значит, результат будет тот же?
— Отнюдь. Если вы будете к нему суровы, я пойму, что вам доставляет удовольствие подогревать его чувства.
Он вставил сигарету в длинный пенковый мундштук и разжег ее с раздражающей размеренностью движений.
— У вас-то есть выбор, дорогая Жильберта, — заключил он наконец. — А у него нет!
По правде говоря, выбора не было ни у меня, ни у него. Мартин все рассчитал, все предусмотрел, вплоть до моих возражений… В сущности, надежда засияла перед ним в тот день, когда Франк швырнул на стол фотографию Жака. С тех пор он неустанно готовил свое собственное спасение. Франк, Жак, я сама — все мы были лишь пешками в захватывающей Kriegspiel[102], которую он вел с напряженным вниманием, с полным отсутствием разборчивости в средствах, что и делало его таким опасным. Мы все находимся в полной его власти, потому что мы достаточно глупы, чтобы любить, страдать, ненавидеть, желать… В то время как он живет, трезво рассчитывая каждый ход заранее, чтобы выиграть, победить. И всегда побеждает. И лишь потому он чуть было не сломался, поддавшись отчаянию и отвращению, что в нашем уединении ему нечего было выигрывать, некого было побеждать!
6 часов вечера
Телефонный звонок разорвал тишину. Было 4 часа дня. Я вышла из своей комнаты: Мартин появился на пороге своей. Мы переглянулись. Мы очень редко пользуемся телефоном, да и то лишь когда нужно сделать какие-то заказы, нам же никто никогда не звонит. Мы услышали, как Франк взял трубку, Мартин сделал несколько шагов вперед. Жак был у себя, читал или мечтал. Он не вышел.
— Да, это здесь, — проговорил Франк. — Вы подождете? Я сейчас его позову.
Мартин подал мне знак. Я спустилась вслед за ним. Франк протянул ему трубку, прошептав:
— Агентство Версари из Ментоны.
Мартин нахмурился.
— Алло, я слушаю.
Франк взял вторую трубку. Оба они были напряжены, глаза устремлены в одну точку, несколько капель пота выступило у Мартина на лбу. До меня доходил лишь неясный шум голосов, и я, обиженная тем, что меня решили не посвящать, отошла, чтобы поправить в вазе розы, осыпавшиеся на рояль, но при этом не теряла Мартина из виду.
— Что же вы ответили? — спросил Мартин.
Он взглянул на Франка, спрашивая его совета, тот, видимо, его одобрил.
— Вы правильно сделали, что предупредили меня, — продолжал Мартин. — Я подумаю. И сам позвоню вам чуть позже… Если мы решимся, вам надо будет поместить объявление… Мне бы хотелось иметь и других покупателей, вы понимаете?.. Вот именно! Мы сможем получить более высокую цену… Благодарю вас.
Он повесил трубку и оперся обеими руками о низенький стол. Франк сделал движение, чтобы его поддержать.
— Оставь, — сказал Мартин.
Он несколько раз глубоко вздохнул и выпрямился. Лицо его стало мертвенно-бледным.
Что случилось? — воскликнула я.
Его, казалось, удивило мое присутствие. Он сел в угол дивана и вытер рот платком.
— Звонили из агентства, — объяснил мне Франк, — потому что к ним обратился некий адвокат, мэтр Боржер, который хотел бы купить виллу на побережье. Прогуливаясь в этих местах, он обратил внимание на нашу «Свирель», расположение которой ему понравилось. Это как раз то, что он ищет. Тогда он навел справки. Спросил, кто является владельцем, давно ли он поселился на вилле, откуда приехал, кто с ним живет…
— Вы понимаете, Жильберта? — спросил Мартин. — Этот мэтр Боржер чрезвычайно любопытен.
— Вы бы тоже могли, в свою очередь, навести о нем справки, — заметила я.
— К чему!.. Версари передал мне предложение. Мне надлежит ответить «да» или «нет».
— Что же вы ответите?
— Да, и не раздумывая! Этот Боржер — наблюдатель, в этом можно почти не сомневаться. Они придумали эту хитрость, чтобы проникнуть сюда, не вызвав подозрений. Я им подыграю. Естественно, и речи не может быть о продаже; я отнюдь не намерен, дорогая Жильберта, распоряжаться имуществом, которое принадлежит вам. Мы лишь сделаем вид. Я знаю, что могу рассчитывать на вас… Не правда ли?
Наклонившись, он вглядывался в меня, не скрывая холодной иронии, придававшей теперь нашим отношениям характер какой-то беспощадной борьбы.
— Не правда ли, Жильберта?.. Заметьте, впрочем, этот Боржер вполне может быть просто Боржером. Стоит рискнуть. Рискнем?.. Да, я вижу, что вы того же мнения, что и я… Франк… Позвони в агентство. Скажи, мы принимаем посетителей с десяти часов до двенадцати и с пятнадцати до девятнадцати…
Но в ту минуту, когда Франк поднял трубку, Мартин на короткое мгновение потерял сознание. Голова его упала на спинку дивана. Руки на груди судорожно сжались. Я хотела помочь ему расстегнуть ворот рубашки. Он оттолкнул меня.
— Кристен, — прошептал он. — Предупредите Кристена.
10 часов вечера
После ужина, на котором Мартин не появился, я предупредила Жака. Я призналась ему, что нахожусь в стесненных обстоятельствах и что мы вынуждены сократить наши расходы. Жак был ошеломлен.
— Это вы из-за меня хотите продать? — сказал он. — Но как только дядя скончается, у меня будет много денег… Я не хочу видеть вас грустной, Жильберта.
Он заключил меня в свои объятия. Жак заключил меня в объятия. У меня не было сил говорить. Жак, любовь моя…
5 августа
Я разорвала все, что записала вчера. Я совсем сошла с ума. Я была счастлива. Для женщины любовь — всегда первая любовь. Я теперь даже не сердилась на Мартина — он стал для меня как бы чужим. Он ушел из моей жизни в ту минуту, когда Жак коснулся губами моих губ. Его поцелуй стер все наши воспоминания, наши горести, наши радости, наше прошлое. Я с Жаком, на стороне Жака. Я не знаю еще, как я его спасу, но я, конечно, что-то придумаю. Я боюсь, страх мой всегда сильнее, чем я могу это выразить словами, но я привела свои мысли в порядок. Все стало так просто.
6 августа
Сегодня утром я снова спустилась в столовую. Я не видела Жака с позавчерашнего дня. Он спросил, чувствую ли я себя лучше. Несчастный, он совсем забыл, что мы с ним «муж и жена». Он разговаривал со мной так робко, словно очень молодой человек с очень юной девушкой. Он был очарователен. Он пытался сдержать победоносную, несколько самодовольную улыбку, потому что Мартин смотрел на него, но он весь светился, и это выдавало его. Я старалась держаться как можно холоднее. Пусть он пожалеет, что воспользовался минутной слабостью. Пусть обвинит меня в непостоянстве, пусть гнев, досада, унижение заставят его уехать. Я не вижу другого выхода. Мартин может говорить что угодно… Если Жак решит, что его любовь для меня развлечение, он выйдет из игры. В своей любви он дошел до того предела, когда из-за одного неосторожного слова, одного презрительного жеста можно смертельно обидеться. Я заставлю его уехать. Тем хуже для меня и для Мартина. Может быть, я готовлю смертный приговор Мартину, но…
20 часов
К чему теперь плакать!.. Несколько минут назад Мартин зашел ко мне в комнату. Он, как обычно, прекрасно владеет собой, но глаза его лихорадочно блестят. Я невольно восхищаюсь им. Он принес кое-какие безделушки и попросил меня их спрятать. Когда же я выразила удивление, он не дал мне говорить.
— Я не хочу, чтобы какие-то вещи могли выдать присутствие в доме четвертого человека… Помилуйте, дорогая Жильберта, вы, насколько мне помнится, были прежде куда сообразительней. Подумайте сами! Наши посетители обязательно узнают в агентстве, что на вилле нас только трое. Надо, чтобы моя спальня имела вид пустующей в настоящее время комнаты для гостей. Мои личные вещи будут заперты на ключ в шкафу…
— И вы собираетесь спать здесь! — воскликнула я.
— Бог мой! — сказал он. — В этом не было бы ничего неприличного. Но успокойтесь, я, с вашего разрешения, проскользну в вашу спальню, лишь когда, посетители ее осмотрят… Никто не заподозрит, что я существую. После семи часов все будет, как и прежде… Вы удовлетворены?.. Теперь, если вы непременно хотите пощадить нашего юного артиста, скажите ему откровенно!
И поскольку я молчала, он осторожно присел на мою кровать.
— Я всегда считал, дорогая Жильберта, — сказал он усталым голосом, — что вы мужественная женщина. Одно ваше слово — и, клянусь вам, Кристен тут же покинет дом. Вы имеете право сделать выбор… Но, быть может, вы тоже вынесли мне приговор?.. Нет?.. Благодарю вас, Жильберта.
Он встал, мимоходом потрепал меня по щеке и вышел. Вот каков он. Всего несколько секунд на размышление — не успеваешь даже подготовить ответ. Он уже все продумал за вас. Он принял решение, которое вы всей душой отвергаете… В сущности, я думаю, он просто издевается… Он явно лжет, а глаза, губы, лицо выражают искренность. Почему бы и мне не вести с ним ту же игру? Жак уедет, но тогда, когда этого захочу я, одна я!
7 августа, 11 часов
Телефонный звонок из агентства. Франк уже взял трубку, когда я подошла. Жак, увидев меня, нашел уж не знаю какой предлог, чтобы остаться. При первых же словах он насторожился.
— Как вы его назвали? — спросил Франк. — Боше?.. Но, мне кажется, вы говорили «Боржер»?.. Ах, это другой покупатель… Повторите, пожалуйста, имя… Франсуа Боше.
Жак подошел поближе.
— Спросите его, — прошептал он, — не импресарио ли он?
— Алло, — сказал Франк. — Мне кажется, есть импресарио, которого так зовут… Ах, это он… хорошо, спасибо… Пусть приезжает, когда хочет… В два часа?. Прекрасно.
Он повесил трубку.
— Вы его знаете?
— Его все знают, — сказал Жак. — Вы никогда не слышали о нем, Жильберта?
Я забыла ответить. Жак не мог усидеть на месте.
— Представить себе только, — говорил он, — Боше в этом доме!
Он вспомнил вдруг, что он — страдающий амнезией Поль де Баер и что ему следует сдержать свое возбуждение. На какое-то мгновение он успел забыть, что играет здесь чужую роль. Не знаю, помнил ли он еще, что любит меня. Он был так поглощен своей страстью к музыке! И теперь настала моя очередь загрустить, почувствовать себя обиженной. Он даже не попытался удержать меня. Я слышу, как он играет, как умеет играть, когда хочет привлечь к себе внимание. Чего ждет он от этой встречи с Боше? Теперь эта мысль мучит меня. Неужели я бы предпочла, чтобы первым посетителем был тот, «другой», которого так опасается Мартин? Но, как это ни глупо, мне тяжело. Каким тоном он сказал: «Представить себе только, Боше в этом доме!» Все остальное было словно сметено ураганом. Нас больше не существовало. Когда Мартин вспоминал Бразилию, голос у него дрожал точно так же; для них всегда существует другая любовь, кроме обычной любви. Пусть уезжает, Боже мой, пусть вырвется отсюда, но благодаря мне.
9 часов
Мне нужно подвести итог, записать во всех подробностях все, что произошло сегодня после обеда. Меня одолевают всевозможные страхи, и я уже просто не способна рассуждать. Жизнь моя полна противоречий и непоследовательности.
Боше приехал в половине третьего. Дверь ему открыл Жак. Франк, видимо, здорово его проинструктировал, потому что он был еще больше де Баер, чем обычно. Боше — толстяк, небрежно одетый, с черными глазами навыкате, нетерпеливый, страдающий одышкой, от него пахло погасшей трубкой. Человек он очень светский, из тех, кто вечно торопится. Почтительно поклонившись мне на крыльце, он осмотрел парк и виллу с одобрительным видом и сразу же ввел нас в курс дела. Сам он не является покупателем, покупатель — Борис Проковский, знаменитый пианист.
— Борису нравятся эти места, — пояснил Боше, очень раскатисто произнося «р». Я за свою жизнь видала немало эмигрантов и сразу догадалась, что он швед по происхождению. — Борис — очаровательный малый… Вы его знаете?..
— Я сама играю на рояле в свободное время, — сказала я. — А муж мой играет на скрипке.
— Вот как? Чудесно.
Но я тут же заметила, что Боше инстинктивно замкнулся. Должно быть, опасался любителей. Он по-хозяйски вошел в вестибюль. Я наблюдала за Жаком. Он был смущен, чрезмерно предупредителен. Я бы предпочла, чтобы он вел себя более сдержанно. Я дала Боше нужные объяснения: дата строительства виллы, расположение комнат.
— Хотите подняться на второй этаж?
— Нет… Незачем… У меня нет времени. Больше всего меня интересует сама атмосфера, вы понимаете меня, дорогая мадам!.. Борис стр-р-рашно чувствителен к атмосфере.
— Тогда пройдемте в гостиную, хотя бы на минутку.
Жак открыл дверь. Он изо всех сил старался походить на де Баера, и вдруг я поняла, почему он так вел себя: он черпал уверенность в изображаемом им персонаже, он держался с Боше как с ровней, поскольку собирался его попросить кое о чем. Боше увидел картину и затем сразу же рояль.
— Замечательно, — сказал он.
Я позвонила Франку и обратилась к Боше:
— Не выпьете ли вы чашечку кофе?
Боше заколебался.
— Но… Охотно, — проговорил он наконец. — Извините меня, что не могу задержаться здесь подольше, как мне того хотелось бы… У меня через час свидание, в Монте-Карло.
И, поскольку он был хорошо воспитан, добавил без особого восторга:
— Я рад за вас, что вы играете для собственного удовольствия… Теперь пошла мода на пластинки. Мне немного жаль.
И тогда Жак как в воду бросился — храбро и с той неловкостью, которая позабавила и в то же время покоробила меня.
— Мы очень много работаем, — сказал он. — Сейчас мы разучиваем концерт Брамса.
Боше удивленно поднял брови и улыбнулся.
— О! — произнес он, развеселясь. — Это довольно сложно.
Франк поставил поднос между нами и принялся разливать кофе. Боше с чашкой в руках подошел к роялю.
— Буду счастлив послушать вас, — продолжал он. — Борис придет в восторг, когда я расскажу ему…
В голосе его звучала еле уловимая ирония, вполне достаточная, чтобы заставить меня решиться.
— Я весьма посредственная музыкантша, — сказала я, — но у моего мужа настоящий талант.
— Вот оно как! — сказал Боше смеясь. — Мсье де Баер, вот вас и представили. Так что берегитесь!
Жак взял скрипку и поднял смычок тем плавным движением, которое уже само по себе привлекает внимание и заставляет обратиться в слух. Он заиграл сонату Баха и сразу позабыл о нас. Вот это я и любила в нем, его абсолютную искренность, полное отсутствие комедианства. Ему очень хотелось, чтобы Боше услышал его. Но теперь он больше не думал о Боше, не замечал его. Зато Боше, он-то и видел и слышал его; он даже не пытался скрыть своего удивления… Он замер, насторожившись, почти не веря себе. Осторожно поставил чашку на краешек рояля и медленно отошел, отступил на несколько шагов, чтобы лучше видеть Жака. Он изучал его внимательным взглядом, в котором не осталось и тени благодушия. Жак играл удивительно мягко и изящно. У меня тогда возникло странное предчувствие: мне показалось, что наши судьбы, если только это слово имеет смысл, разошлись. Не знаю, как это объяснить. Но нет никакого сомнения, я всем сердцем поняла, что эта минута является чрезвычайно важной, решающей для нас.
Закончив первую часть, Жак поклонился, коснувшись пола смычком, подобно фехтовальщикам, потом поискал глазами Боше. Боше не произнес ни слова. Мы замерли в ожидании. Он взял чашку, помешал ложечкой кофе.
— Вы никогда не думали о том, чтобы выступать в концертах? — спросил он вдруг напрямик.
— Нет, — ответила я вместо Жака.
Это «нет» само вырвалось у меня. Сказала ли я так из предосторожности, вовремя вспомнив, что Жак в эту минуту был Полем де Баером? Или по какой-то другой причине, которую я не могу сейчас точно определить? Не знаю.
— Жаль! — проговорил Боше. — Действительно жаль. Мадам де Баер ничего не преувеличила. Вы очень талантливы. Я знаю немало скрипачей, которые отдали бы все на свете за такой вот звук, как у вас… Ваша игра местами может показаться спорной, но главное, уж поверьте мне, у вас есть…
Жак словно окаменел от радости.
— Благодарю вас, — пролепетал он тем нежным голосом, который все еще волнует меня.
— Если разрешите, — продолжал Боше, — не могли бы вы исполнить что-нибудь другое… в жанре более…
Он сделал руками плавное движение, словно изображая облака. Жак сыграл Форе, затем Шоссона, а вслед за этим Равеля. Боше давно достал свою трубку, он пил уже третью чашку кофе. И все больше воодушевлялся. На меня он совсем перестал обращать внимание.
— Бог мой! — проворчал он. — Что вы здесь делаете? Вы зря теряете время, де Баер. Это я вам говорю… О, простите, дорогая мадам… Прошу извинить меня.
Он взглянул на часы.
— Черт побери! Моя встреча… Мне нужно бежать.
Но он все не уезжал. У него появились какие-то еще неясные мысли.
— Вы никогда не бываете в Париже?
— Бываю иногда, — ответил Жак.
Боше схватил его за плечо с дружески ворчливым видом.
— Обязательно загляните ко мне, — сказал он. — Вы, знаете, особый случай! Я рассчитываю на вас.
Мы проводили его до ворот. Я без особого энтузиазма заговорила о цене.
— Агентство, вероятно, сообщило вам наши условия…
— Это касается Бориса, — остановил меня Боше. — В настоящее время он на гастролях… вы с ним договоритесь, когда он вернется… А вы, де Баер, не забудьте о своем обещании.
Мы закрыли калитку; мы оба, и я и он, без сил. Жак — от счастья, а я…
— Вот видите, Жильберта, я тоже на что-то гожусь, — сказал он радостно. — Он производит очень хорошее впечатление, этот тип.
— Он смеется над вами.
— Почему?.. Разве я плохо играл?
— Не думаете ли вы всерьез, что он собирается выпустить вас на сцену? Виртуозы, сейчас их полным-полно!
— Жильберта!
Я должна была продолжать, добить его, полностью обескуражить.
— Нельзя начинать карьеру музыканта в вашем возрасте. Пусть Боше открывает молодые таланты, согласна. Это его работа. Но вы же понимаете, что он не станет рисковать, выпуская вас, мой бедный друг!.. Он сказал несколько любезностей, само собой разумеется. Поступи он иначе, было бы просто удивительно. Вы приставили ему нож к горлу.
— Я?!
— Да, вы! Он приехал покупать дом. Вы навязались ему со своей скрипкой. Ведь вы видели, как он потом убежал.
— Я совершенно забыл о доме. Я весьма огорчен, Жильберта. Для вас, понятно, существует только этот дом.
На этом мы расстались. Он — уязвленный в самое сердце, я же в полном отчаянии. Мартин ждал меня в коридоре на втором этаже. Увидев меня, он сразу все понял.
— Вы поссорились?.. Это не слишком разумно.
Я отстранила его и заперлась у себя в спальне. Разумно! Я как раз действовала слишком разумно. Жак… Теперь все кончено. Я стала его врагом, потому что не восхищаюсь им, потому что не разделяю его надежд. Ладно, все кончено! Однако он не уехал… В своей комнате я настороженно подстерегала его за ставнями всю вторую половину дня. Я не увидела его в парке. Мне кажется, я узнала его шаги в коридоре в час ужина. Он уедет завтра. Мне не терпится узнать, что он уехал. Франк постучал в мою дверь. Я не ответила. Сейчас, должно быть, он вместе с Мартином изучает сложившееся положение. Для них это катастрофа. Но ведь и для меня оно тоже невыносимо.
Полночь
Долгий разговор с Мартином. Он пришел, чтобы отчитать меня, Жак выставил Франка за дверь. Он, видимо, был вне себя. Мартин хотел, чтобы я помирилась с Жаком. Нервы у него не выдерживают. Постоянное ожидание, скрытая опасность, которая нависла над нами из-за этого Боржера, сломят его, если мучительная неопределенность еще продлится. Мартин, несмотря на все то, что нас теперь разделяет, ищет у меня поддержки. Не потому, что нуждается в чьих-то советах. Но он может хоть выговориться, даже если я не отвечаю. Я слушаю его. Я рядом. Он кого-то убеждает. Неизвестность терзает его в эту минуту куда больше, чем страх. Он снова и снова приводит свои доводы, так проверяют правильность выкладок, а сомнения все равно остаются: про Боржера нельзя с уверенностью сказать, что он подозрителен. Боржер может быть самым заурядным покупателем, которого соблазнило местоположение виллы. Мартин ждет, когда же я вступлю в эту игру, когда я в свою очередь примусь обсуждать каждый из его аргументов. От терпеть не может, когда высказываются просто «за» или «против» какого-то вывода. Он хочет, чтобы выбрали то, что представляет наибольшую вероятность. А наиболее вероятно, что Боржер — человек, посланный на разведку, потому что… Глаза у меня слипались. Он ушел, вырвав у меня обещание, что я повидаю Жака и постараюсь его удержать. Я пообещала, чтобы он только оставил меня в покое. При свете лампы Мартин кажется особенно худым, глаза его лихорадочно блестят, как у больного.
8 августа, 3 часа дня
Мы прождали все утро. Ничего. Жак сразу после завтрака принялся за свою скрипку. Но к нему, по словам Франка, нельзя подступиться. В полдень зазвонил колокольчик у калитки. Франк пошел открывать. Я следила сквозь жалюзи. Мартин, вероятно, тоже был настороже. Я увидала идущую вслед за Франком высокую молодую женщину, худощавую, элегантно одетую, и вздохнула от нетерпения. Эту-то дамочку я живо выпровожу. Я подошла к гостиной как раз в ту минуту, когда Франк открывал перед ней двери. Ей можно было дать лет тридцать. Светлые крашеные волосы, худое лицо, платье из набивного шелка, отличного покроя; все это я отметила про себя с первого взгляда, направляясь к ней.
— Мэтр Боржер, из Лиона, — сказала она. — Агентство Версари сообщило мне, что вы собираетесь продать вашу виллу. Я как раз ищу что-нибудь подходящее в этих краях. И потому я даже позволила себе…
— Вы правильно сделали, — сказала я. — А вот и мой муж, мсье де Баер.
Жак, с еще открытой партитурой в руках, поклонился. Мысли его разбегались… Страх парализовал меня… Мы ждали мужчину. Не знаю почему, но мы были лучше подготовлены к борьбе с мужчиной. Агентство не сообщило, что мэтр Боржер — женщина. С этой минуты начался сплошной обман. Какой обман? Я вела себя нелепо. Как бы между прочим, мэтр Боржер сообщила нам некоторые сведения, словно сразу же хотела нас успокоить.
— По сути, я представляю лионскую фирму, которая желала бы приобрести виллу на побережье, где могли бы проводить отпуск ее заграничные представители. Наши директора, возвращаясь из Африки, находятся, как правило, в несколько угнетенном состоянии. Мы предоставляем им двухмесячный отпуск… Так что…
Она вела себя совершенно естественно. В ее словах не было ничего подозрительного. Мы ошиблись. Мартин определенно ошибся.
— Я бы не хотела причинять вам много хлопот, — добавила она. — Мне достаточно будет в настоящее время взглянуть на дом и сделать кое-какие заметки, так как нам, вероятно, придется кое-что перестроить. Эта гостиная великолепна…
Она повернулась, чтобы лучше все рассмотреть. Взглянула на картину, на рояль, на скрипку, лежащую на кресле.
— Я немного играю, — сказал Жак. — Видите, у меня тут беспорядок…
Он не переставал тереть большой палец указательным — жест, ставший для него привычным с тех пор, как он стал заниматься музыкой целыми часами. Мэтр Боржер достала из сумки тоненький блокнот и золотой автоматический карандаш.
— Начнем по порядку, — сказала она. — Итак, вилла «Свирель». Мсье… Мсье?
— Поль де Баер, — сказал Жак и по буквам продиктовал фамилию.
— Де Баер… Я знала одну семью в Голландии с такой фамилией.
Она не спрашивала. Она как бы заметила это про себя, занося имя в блокнот, при этом в голосе ее прозвучали профессиональные нотки.
— Значит, — продолжала она, — большая гостиная со столовой сообщается через эту дверь.
Я открыла дверь в столовую. Она обошла комнату не спеша; если она из тех, кого опасается Мартин, ее самообладание просто невероятно. Она останавливалась, прикидывая размеры комнаты, что-то записывала.
— А там? — спросила она.
— Это буфетная… Оттуда можно также выйти в парк.
— Подождите. Я что-то не улавливаю.
В разговор вмешался Жак.
— Самое простое, — сказал он, — было бы сделать сперва для вас небольшой чертеж. Вы тогда лучше разберетесь… Вы разрешите?
Он взял у нее из рук блокнот и карандаш и на краешке стола тут же набросал план виллы. А я, я смотрела на него с ужасом, потому что тем самым этот несчастный письменно удостоверял, что он именно тот, за кого выдает себя, и если эта женщина была действительно… То, что он делал, было настоящим безумием. Его ни о чем не просили. Он сам вызвался. И поступал он так, чтобы уязвить меня, потому что вчера я глупо обвинила его в том, что он ставит свои интересы выше моих. На этот раз он собирался продемонстрировать мне, как надо продавать дом. Карандаш его так и летал, он уже набросал очертания виллы, чтобы показать, что со второго этажа открывается вид на море…
— Спасибо, — поблагодарила женщина. — Теперь все очень ясно.
— Для меня это дело привычное, — сказал Жак и, как бы в шутку, поместил на крыше маленький, как флюгер, флаг.
Мэтр Боржер взяла у него из рук блокнот и карандаш. Она собиралась унести с собой эти страшные вещественные доказательства. Я чувствовала себя больной.
— Поднимемся взглянуть на спальни, — предложил Жак.
Я следовала за ними, как автомат. И повторяла про себя: «Это неправда… Это неправда… Она просто мэтр Боржер… И никто другой… Боже, сделай так, чтобы она не была «никем другим»!»
Начался методический осмотр спален.
— Какие огромные комнаты! — пробормотала она. — Их было бы нетрудно, в случае необходимости, разделить на две. А гараж имеется?
— Само собой, — ответил Жак. — Для двух машин. А теперь сюда… Вот моя спальня.
Мне показалось, что она задержалась там дольше, чем это требовалось, смотрела на названия книг, журналов. Но я уже была не в состоянии спокойно наблюдать за ней. Мы вошли в спальню Мартина, и я вся напряглась. Жак вполне мог сообщить: «Комната моего шурина!» Но моя тревога длилась всего несколько секунд. Жак не переступил даже порога. Посетительница уже выходила с блокнотом в руках.
— Действительно, — сказала она, — владения у вас довольно большие, Но у вашего агентства, как мне кажется, слишком высокие требования… Впрочем, хочу уведомить вас, что мы намерены заплатить наличными, а это обычно уже предполагает значительную скидку.
Нет, она вела себя слишком естественно. В ее голосе я ни разу не уловила хоть сколько-нибудь подозрительную интонацию. Ее любопытство было понятным, законным. Если бы она стала осматривать виллу менее внимательно или слишком поспешно, мы были бы вправе ее заподозрить. Ложная тревога. Мэтр Боржер была просто мэтром Боржер.
— Потребуется, конечно, ремонт; — заметила она. — И немалый! Одним словом, все это мы еще с вами обсудим.
— Вы еще придете? — спросила я.
— Вероятно. Сперва я сообщу о ваших условиях совету директоров фирмы. Осмотрю также еще кое-какие виллы… Я собираюсь, как видите, еще торговаться. Я действую в открытую, без хитростей.
Она засмеялась, я готова была поклясться, без всякой задней мысли. Она произнесла эту фразу обычным вежливым тоном… И все-таки… Я ни в чем не была уверена… Недоверие Мартина передалось и мне. Мы спустились взглянуть на сосновую рощицу.
— Мне особенно нравится здесь, — сказала мэтр Боржер, — что вы отгорожены от посторонних взглядов. В разгар лета почти не слышно никакого шума. Это уединение великолепно. Вы никогда не скучаете?
— Нет, никогда, — ответил Жак.
— У вас приятные соседи?
— Мы ни с кем не поддерживаем отношений.
Весь этот разговор, довольно непринужденный, мы вели во время мирной прогулки, направляясь к калитке, Мэтр Боржер поблагодарила нас за любезность и распрощалась, пообещав позвонить в ближайшие дни. Она перешла дорогу и села в автомобиль английской марки с откидывающимся верхом. Я проводила глазами ее маленькую машину. Жак взял меня под руку.
— Ну как, Жильберта? Довольны?.. Вы не хотите мне ответить?
Зазвонил колокол, призывающий нас к обеду. Он прервал нашу беседу, которую я не в силах была вынести. Мы вошли в столовую.
— Мсье Мартин просит извинить его, — сказал Франк. — Он не совсем здоров.
По тому, как он на меня посмотрел, я поняла, что Мартин действительно плохо себя чувствует, и все мои сомнения сразу ожили. Мартин обладал удивительной интуицией. Он потому не спустился к обеду, что почуял врага, и нервы у него сдали. Но что же тогда? Жак должен погибнуть? Жак!..
— Вы обратили внимание на ее маленькую «санбим»? — спросил меня Жак. — Как бы мне хотелось иметь такую машину!
Он и не думал о чертежах, которые она увозила в своей сумке!
9 часов вечера
Франк не в силах скрыть своей радости. У него нет никаких сомнений: эта женщина, посланная врагом, явилась на разведку. План полностью удался. Мартин более сдержан, из принципа. Он не любит признавать, что не ему, а кому-то другому пришла в голову удачная мысль. Но я вижу, что, в сущности, он того же мнения, что и Франк. Он заставил меня повторить слово в слово весь наш разговор. Самым тщательным образом он все рассмотрел, проанализировал, оценил. Франк во время моего рассказа комментировал жесты и даже мимику посетительницы. Вывод: вероятно, это именно тот человек, появления которого мы ждали, причем Мартин считает, что уверенным можно быть лишь на 60 процентов. Франк специально отправился на машине в Монте-Карло, чтобы заглянуть в справочник Боттена. Он нашел там несколько Боржеров, проживающих в Лионе, но среди них не оказалось ни одного адвоката, или поверенного в делах, или нотариуса. Мартин считает, что это еще ничего не доказывает: женщина, которую мы видели, может быть, не указала свой профессии или лишь недавно обосновалась в Лионе, а потому ее имя не фигурирует в ежегоднике. Столько же доводов «за», сколько и «против».
Можно также допустить, что наши противники использовали настоящего адвоката. Франк считает, что это вполне вероятно. Но Мартин отвергает такую возможность. По его мнению, ни при каких условиях секретные службы не послали. бы напрямик одного из своих агентов под его собственным именем. Я рано удалилась в свою комнату: все эти разговоры, сегодняшние волнения, весь этот утомительный день сломили меня окончательно. Чего ждет Жак? Почему не уезжает? А если он сейчас уедет, есть ли у него шансы выпутаться из всей этой истории? Не слишком ли поздно? Вот что меня беспокоит. Я убеждена, чисто интуитивно, что эта женщина чрезвычайно опасна. Я тоже теряюсь в догадках, но никому не могу доверить свои мысли. Если бы Жак уехал немедленно, не убьют ли его по дороге? Не ведется ли уже наблюдение за нашей виллой? У меня возникают, вероятно, совершенно нелепые мысли. На самом же деле все, наверное, происходит совершенно иначе. Но я не знаю, как это бывает обычно, а я люблю Жака, и если Жак погибнет, я выдам Мартина, Франка… Я буду способна на все.
Полночь
Я встала. Не могу сомкнуть глаз. Мне надо записать, четко изложить на бумаге, чего я опасаюсь. Разобраться в том, что меня пугает, чтобы помешать этому. Эта женщина встретилась в Ментоне или еще где-то со своими сообщниками или же позвонила им. Они знают теперь, что Жак — тот самый человек, которого следует убить. Но если бы завтра, например, он уехал, как бы им удалось узнать его за пределами виллы? У них есть его приметы, но все это довольно туманно. Единственное, что они могут утверждать: человек, проживающий на вилле «Свирель», играющий на скрипке, — тот самый, которого следует убрать. Я выражаюсь недостаточно ясно. Я хочу сказать, что эта вилла, плюс музыка, плюс некоторые его жесты и привычки — это все, что определяет для них преступника, до тех пор пока мэтр Боржер не укажет своим друзьям на Жака и не скажет им: «Это он!» Мне бесконечно трудно формулировать свои мысли. Однако мне кажется, что, если бы Жак уехал в ближайшие часы, у него еще был бы шанс. Если рассуждать логически, они должны подготовить ловушку; привезти своих людей, окружить виллу. На все это им понадобится время — день, два дня… Как заставить Жака уехать? Можно подумать, что у него нет самолюбия!.. Но, если он уедет, я знаю заранее: меня сразу же одолеют сомнения, у меня сразу же найдутся доказательства, что эта посетительница не представляла никакой опасности; уже сейчас одна мысль о его отъезде разрушает карточный домик предположений и подозрений. Мне хочется отбросить все эти мысли, отказаться от них. Это испытание оказалось мне не по силам.
…Поль де Баер несомненно является Мартином фон Клаусом. Все, что мы видели, подтверждает это. Человек выглядит немного моложе, чем мы ожидали, он играет на скрипке (к тому же в гостиной висит его большой портрет). Он говорит по-французски без всякого акцента, все его жесты, манеры, поведение в точности соответствуют имеющимся у нас сведениями. Прилагается чертеж, выполненный самим фон Клаусом, на котором имеется его знак. Мы не могли во время этого первого посещения сфотографировать его, но завтра мы направляем туда Рене, который является непревзойденным мастером этого дела, и через два дня у нас будут снимки. По нашему мнению, уже можно действовать.
9 августа
Сегодня у нас был посетитель. Некий Домманж. Жозеф Домманж. Он оставил свою визитную карточку. Это промышленник из Рубе. И тут вроде ничего загадочного. Мартин, однако, отнесся к его посещению с той же придирчивой предосторожностью, которая приводит меня в отчаяние. Впрочем, я не права. Мартин говорит правду, утверждая, что у них в запасе бесконечное множество хитроумных уловок. Жак с большим усердием разыграл свою роль. Может быть, всячески демонстрируя свою добрую волю, он хочет доказать мне, что думает о моих интересах. Я обращаюсь с ним с ледяной холодностью. И все-таки он еще здесь. Время проходит, и страх мой все растет. Франк отправился в Ментону, он даже заглянул в агентство. Адвокатшу он не видел. У Мартина появился аппетит. Глаза у него теперь не такие красные. Он явно чувствует себя увереннее. Именно это меня и пугает.
10 августа, 9 часов
Ура! Победа! Избавление!.. Жака нет больше на вилле. Франк ищет его повсюду. Сегодня утром Жак не вышел к завтраку. Франк постучался к нему. Никакого ответа. Он открыл дверь. Комната была пуста. Кровать даже не разобрана. Жак, должно быть, скрылся среди ночи, когда все мы спали. И свидетельством тому, что он уехал по собственной воле, служит увезенная с собой скрипка. Он бросил все: белье, одежду, личные вещи, дорогие безделушки, часы. Взял с собой лишь серый костюм. Мартин буквально сражен. У него одна лишь надежда: Жака во время ухода засек какой-нибудь наблюдатель, не спускающий глаз с виллы. Но надежда эта очень хрупкая. Его враги убеждены, что мы продаем дом, потому что оказались на мели, и, следовательно, не двинемся с места, пока вилла не будет продана. Значит, они уверены, что мы у них в руках. Я восхищаюсь Мартином, который, несмотря на свое смятение, сохраняет достаточно хладнокровия и выдвигает разумные контраргументы. Мне же в голову ничего такого не приходило. Он послал Франка на вокзал в Монте-Карло. Жак, вероятно, успел на парижский скорый. Но если даже Франк привезет подтверждение, это нам ничего не даст. Исчезновение Жака нарушило все расчеты Мартина.
3 часа дня
Письмо от Жака! Франк, вернувшись, обнаружил его в почтовом ящике.
«Мадам!
Каждый день подтверждал мне, что присутствие мое было Вам невыносимо. Вы не захотели понять, что я стал другим человеком. В Вашем доме я нашел только одного друга — скрипку. Вы, несомненно, будете счастливы не слышать ее более. Вот почему я увожу ее с собой. Если я невольно обидел Вас, если я обманул Ваши ожидания, то прошу Вас извинить меня. Прощайте, Жильберта. Я позабуду Вас, как позабыл все остальное. Вы сами, видимо, желали этого.
И, как бы в насмешку, он вывел подпись с особой тщательностью. Письмо было отправлено из Монте- Карло. Мы все трое молчим. Все кончено. Жак не вернется.
— Он поехал к этому импресарио, — произнес наконец Мартин. — Его письмо — способ не уронить своего достоинства. Он прекрасно знает, что ему выгодно. Это естественно!
— Хотите, я… — начал было Франк.
— Прошу тебя… С меня достаточно… Ты видишь, я был прав, что не слишком рассчитывал на все это. Чересчур многое не состыковывалось в твоей комбинации, слишком ты рассчитывал на случай… все сорвалось, все сорвалось. Ничего не поделаешь.
Франк с трудом сдерживает свой гнев. Попадись Жак ему в руки, он тут же бы его убил. Мартин не выходит из спальни. Отказывается есть. Он размышляет. Ищет выход. Я ступаю почти неслышно, словно Мартин при смерти. Я избегаю встречаться с ним взглядом. Он прекрасно понимает, что я испытываю, но из уважения, еще сохранившегося у меня к его личности, я стараюсь казаться удрученной. Франк сидит верхом на стуле. Он так потрясен, что не пытается даже сохранять позу подчиненного, готового выполнить в ту же минуту любой приказ.
— А я иначе смотрю на это письмо, — говорит он. — Кристен хитер. Он делает вид, что разрывает соглашение, чтобы добиться реакции… Вы понимаете?
— Реакции Жильберты? — спрашивает Мартин с гримасой отвращения.
— Да. Я убежден, он вернулся бы, если бы ему написали, что сожалеют.
Франк всегда умудряется не называть моего имени, когда речь идет обо мне. Он воспринимает меня только через Мартина, как досадное к нему дополнение. Мартин обдумывает со всех сторон это новое предложение.
— Я знаю Кристена, — продолжает Франк. — Он ни за что не откажется от надежды получить свои три миллиона.
Мне хочется ответить ему, что сам-то он слишком корыстен, чтобы понять, что означает отвергнутая любовь. Мартин снова берет в руки письмо, перечитывает его.
— Кристен искренен, — шепчет он.
— Тем более, — настаивает Франк. — Если ему дать понять, что произошло недоразумение, гарантирую вам, он быстренько явится. Во-первых, он все здесь бросил, а он не так глуп, чтобы на собственные деньги справлять себе гардероб.
— Это не выдерживает критики, — замечает Мартин.
— Согласен. Но что можно еще сделать?
Мартин поворачивается ко мне.
— Боюсь, дорогая Жильберта, что Франк не слишком хорошо разбирается в сердечных делах.
Он шутит. Это его манера обращаться с просьбой. Он ждет, чтобы я поддержала предложение Франка. Он хочет, чтобы я сама навязала ему это решение. Франк настаивает:
— Всего лишь несколько любезных слов…
— Вот видите, — говорит Мартин. — Франк вовсе не советует вам компрометировать себя.
Я чувствую, что он уже отказался от борьбы и как бы превратился в зрителя собственного поражения. Он в отчаянии, и ирония помогает ему скрыть свое состояние. Я отрицательно качаю головой. Франк сжимает кулаки.
— Тогда бегите! — восклицает он.
— Я очень устал, — говорит Мартин все с той же легкой усмешкой. — Скоро уже пятнадцать лет, как меня все время вынуждают бежать!
— Но вы все-таки не дадите себя…
— Довольно! — обрывает его Мартин. — Иди… Я тебя позову.
Франк поднимается, смотрит на меня с нескрываемой ненавистью, затем щелкает каблуками.
— Как прикажете, repp фон Клаус.
Мы остаемся с глазу на глаз. Никогда еще солнце не светило так ослепительно. Я вдруг заметила: я совсем забыла, что стоит лето, воздух упоительно нежен, а розы, которыми увита стена, источают аромат.
— Я думаю, это конец, дорогая Жильберта, — шепчет он. — Меня развлекала… вся эта история с маленьким Кристеном. Я разыграл для себя небольшой спектакль. Я благодарен вам, что вы не поддались обману. Я люблю умных людей… Если бы вы не приняли этого молодого человека всерьез, я бы полюбил вас еще сильнее… Будьте осторожны, если снова встретитесь с ним… Нет, не протестуйте… Правда не должна нас пугать. Вы неминуемо снова с ним встретитесь. Я же… я скоро исчезну из вашей жизни. Не знаю, как они от меня избавятся, но на них можно положиться. Дорогая Жильберта, мы много говорили о наследстве последнее время. Наследство и правда существует, и я прошу вас принять его от меня. У меня лежит много денег в Швейцарии. Очень много. Франка я предупредил. Вам ничем не надо будет заниматься. Если же эти деньги жгут вам руки — что вполне возможно, хотя я не хочу этого знать, — оставьте их Франку…
Он негромко засмеялся и закончил уже шутливым тоном:
— Мы ведь тоже занимаемся благотворительностью, на свой манер.
Я вышла. Что могла я ему ответить? Спорить бесполезно. Он лучше, чем я могла бы это сделать, проанализировал положение. Кроме того, он прекрасно догадывался, что я не последовала бы за ним, если бы он решил укрыться в другом месте. Мы не стали врагами. Просто мы больше не были вместе. И это бесконечно грустно.
Я пообедала одна в мрачной столовой. Не слышно больше музыки. Если я поднимала глаза, то снова видала Жака с поразительной четкостью воспоминаний, еще более мучительной, чем фантомные боли. По правде говоря, я не знаю, куда деваться в этом доме, который отныне населен лишь призраками. Франк бродит по вилле словно тень. Время от времени из глубины коридора доносятся еле слышные шаги Мартина. Я не осмеливаюсь даже гулять по парку.
Я боюсь игры света и тени под деревьями. Где они? Где они прячутся? Я дошла до того, что спрашиваю себя: имеют ли они право так жестоко наказывать человека и не превращается ли ненависть сама в преступление, когда она так долго не умирает?
11 часов вечера
Я закрылась в своей комнате. Франк запер на засов все двери. Мы поняли, что присутствие Жака служило нам защитой. Во-первых, он нарушал тишину. Теперь же тишина вновь воцарилась в доме, особая тишина, не имеющая ничего общего с покоем. Наши самые тайные мысли незаметно перемещаются, перекликаются, расходятся во все стороны. Ночи не будет конца.
11 августа, 4 часа утра
Я совсем потеряла голову. Умер Мартин.
8 часов
Только что от нас вышел врач. Мартин умер. Инфаркт.
10 часов вечера
Достаточно было нескольких минут, и вот я выброшена в новую жизнь. Я не в состоянии собраться с мыслями. Все отступило так далеко, и в то же время, это правда, все произошло только сейчас. Я нахожусь в спальне Мартина. Дежурю у его постели. Я пишу, чтобы чем-то занять свои мысли, чтобы не поддаться окончательно оцепенению. Прошлой ночью за мной пришел Франк. Он услышал через перегородку какой-то крик. Он спит в комнате, примыкающей к спальне Мартина. Франк тотчас зашел узнать, в чем дело. Мартин уже потерял сознание. Франк сразу понял, что произошло. И стал звонить в Ментону. Невозможно было вызвать врача. Я сменила его у телефона, а он в это время пытался уколами камфары поддержать сердце Мартина. Наконец-то мне удалось дозвониться до какого-то врача, который соблаговолил приехать. Но он смог лишь констатировать смерть. Он объяснил это обычными причинами: нервное истощение, переутомление. Но мы-то знаем, что его убила мучительная тревога. В первую минуту в панике я подумала об убийстве. Франк тоже. Это было, конечно, глупо: в дом никто не мог проникнуть. Мартин не ел и не пил ничего подозрительного. Впрочем, у доктора не было сомнений: речь идет об инфаркте. Мартин жил в таком напряжении, что трех посещений и последовавшего за ними отъезда Жака хватило, чтоб сердце его разорвалось. Франк проводил врача до калитки. Когда он вернулся, я испугалась, таким злобным он был. Но он не сказал мне ни слова. Когда же я захотела помочь ему одеть Мартина, он грубо отстранил меня. Он задыхается от горя, хотя у него грозный вид. Он сам одел Мартина, скрестил ему на груди руки. Затем отправился в мэрию Ментоны со всеми необходимыми бумагами. Он действует всегда удивительно четко и быстро. Он знает, что следует делать. И делает все методично. Он урегулировал все детали, связанные с похоронами, и даже подумал о цветах. Судебно-медицинский эксперт приехал в первой половине дня. Без малейших колебаний он выдал разрешение на погребение. После его отъезда Франк достал из какого-то тайника Железный крест и бережно подсунул его под рубашку на груди своего хозяина. В этом жесте было что-то впечатляющее! Вслед за тем он написал несколько писем, но адресов я не смогла рассмотреть. Вероятно, сообщал о смерти Мартина каким-то таинственным соратникам, рассеянным по свету. Затем вернул мне бумаги, которые брал с собой в Ментону: свидетельство о браке, удостоверение личности. Я теперь — мадам де Баер, вдова. Но сижу я у гроба Мартина фон Клауса. Я никогда не узнаю, какой у него был чин, что входило в его обязанности. Я даже не знаю, в чем его обвиняют. И не хочу этого знать. Настал час сострадания и, может быть, примирения. Он спит, худощавый, элегантный, с иронической складкой в уголках рта, словно его смерть принадлежит ему одному, словно ее тайну он не хочет ни с кем разделить.
Франк закрыл ставни. Он надел свой темный двубортный пиджак. На нем черный галстук. Мне также надо будет надеть траур. Но я займусь этим завтра. Похороны состоятся в 11 часов.
Если они неусыпно следят за нами, то увидят, что Поль де Баер умер. Они смогут навести справки, если у них появятся сомнения. Жак спасен. Вот почему я не могу почувствовать себя действительно в трауре. Я потеряла спутника, но человек, которого я люблю, жив. Прости меня, Мартин. Я пишу эти слова возле тебя, но ты сам все понял, все предугадал. Ты все еще подсмеиваешься над моей слабостью.
Франк установил часы нашего бдения, словно речь идет о смене караула. Он сменит меня в полночь и будет дежурить возле Мартина до 5 часов утра. После похорон; думаю, я смогу уехать. Агентство продаст виллу, а я устрою свою жизнь иначе. Если только Жак захочет, я надеюсь…
12 августа, 3 часа ночи
Слишком жарко. Я не могу уснуть. Я приготовила себе стакан очень холодной воды с сахаром. И со стаканом в руке прошлась по аллее. Теперь я уже не боюсь. Я разбита, измучена, и все-таки я чувствую себя умиротворенной. Суд свершился, мне больше не нужно стыдиться за себя. Небо восхитительно чистое, каменные ступени крыльца еще не остыли. Надо ли будет сказать всю правду Жаку?.. Этим бы я заставила его признать, что он играл неблаговидную роль. Я подожду. Позднее, надеюсь, сам собой представится случай все ему объяснить. Я стала бодрее, нет прежней усталости. По дороге я не удержалась и вошла в его спальню. Впервые со дня его приезда. Здесь еще стоял запах его турецких сигарет. Я не стала зажигать свет. Я легла на его кровать. Положила щеку на подушку, где лежала его щека. Нет, у меня, как говорится, не возникло никаких дурных мыслей. Я была с ним, избавившаяся от всякой лжи. Я чуть было не уснула. Я выбежала, точно воровка, плотно, с бесконечными предосторожностями закрыв дверь. И, как влюбленная девушка, прижалась к ней губами.
11 часов
Служащие похоронного бюро закрыли крышку гроба. Я слышу, как стучат их башмаки в коридоре. Я хочу сразу же рассказать об одном событии, которое потрясло меня. Переоденусь потом. Когда я, проспав около двух часов, направилась к Франку, то заметила, что дверь в спальню Жака, которую я так старательно закрыла, была чуть приоткрыта. Я зажгла свет. Комната была пуста. Должно быть, Франк заходил сюда за чем-то. Я не придала тогда этому большого значения. Франк, бедняга, крепко спал, когда я вошла. Усталость взяла верх. Я коснулась его плеча. Он подскочил и тут же попросил прощения. Он был слишком раздосадован.
— Я приготовлю кофе, — сказал он.
— Вы давно уснули?
— Не знаю.
Я добавила для очистки совести:
— Вы не выходили из спальни?
— Мадам, — сказал он, — вы забываете, что я последнюю ночь провожу возле него.
Чувство достоинства, прозвучавшее в его голосе, поразило меня.
— Мне показалось, — сказала я, — что вы заходили в спальню Кристена. Я ошиблась, вот и все.
Он молча смерил меня взглядом и вышел.
Так что же? Кто входил в спальню Кристена? Кто?.. Жак! Разумеется. Он вернулся. Это мог быть только он.
5 часов
Мартин покоится на кладбище Ментоны. Гражданская церемония похорон, как он того желал, не заняла много времени. Катафалк ехал быстро. На этом шумном побережье не любят, когда возят хоронить покойников. Мы, Франк и я, постояли несколько минут возле могилы: он с одной стороны, я — с другой. Развороченная земля разделила нас узким холмом, еще более непреодолимым, чем любая граница. Отныне мы представляли разные страны. Он удалился первым, не поклонившись, не сказав ни слова. Его задача была выполнена. До последней минуты он неусыпно заботился о своем хозяине. Когда я вернулась на виллу, он укладывал чемоданы. Я побродила по этому покинутому дому. Он уже казался нежилым. Мы не сумели вдохнуть в него свою душу. Я очень внимательно осмотрела спальню Жака. Не могла отделаться от мысли, что он побывал здесь? Часы его лежат на тумбочке возле кровати. Запонки валяются на стуле в ванной комнате. Все на том же месте. По крайне мере, на первый взгляд. А если он вернулся, чтобы повидаться со мной? Как знать, не жалеет ли он уже о том, что написал безрассудное письмо? Не бродит ли сейчас вокруг виллы? Я хорошо его знаю: импульсивный и робкий, дающий себе слово заговорить и в последнюю минуту отказывающийся от своего решения. Но если он скрывается поблизости, какая неосторожность! Неужели Мартин умер, чтобы оставить мне в наследство свои тревоги?
7 часов вечера
Франк только что простился со мной. Я не пыталась его удержать. Не задала ему ни одного вопроса. Он отстранил конверт, который я для него приготовила. От меня он ничего не может принять. Он щелкнул каблуками и низко поклонился. Этот жест, вероятно, был тоже обещан покойному. Потом он взял чемоданы, а я осталась одна. Я вызвала такси. Переночую в Ментоне.
13 августа, 10 часов
В конце концов ночь я провела в гостинице в Монте-Карло, неподалеку от Казино. До самого утра я слушала, как мимо проносятся автомобили. Я не спала. Я никак не могла принять решение. С одной стороны, мне обязательно надо встретиться с Жаком: я убеждена, что наши преследователи откажутся от своих намерений, но я должна все-таки его предостеречь. Что произойдет, если этот импресарио устроит ему громкую рекламу — в чем я, правда, сомневаюсь, — если газеты и журналы опубликуют его фотографии? Вернее всего, ничего. Наши противники, возможно, еще не знают, что Поль де Баер скончался, но им скоро станет об этом известно. И даже если адвокатша однажды заявит им, что скрипач — это тот самый человек, которого она видела на вилле «Свирель», расследование очень скоро установит, что Жак Кристен всегда был Жаком Кристеном. Значит, теоретически, как говорил Мартин, Жаку ничто не угрожает. И тем не менее я предпочла бы быть поближе к нему… Хорошо, допустим, я окажусь рядом с ним. Как я должна действовать, чтобы предостеречь его? Что я ему скажу? Всю правду? Тогда я буду выглядеть как настоящее чудовище. Он наверняка решит, что я сообщница Мартина. И сможет упрекнуть в том, что я ни о чем не сказала ему раньше, еще до смерти Мартина. Надо было во всем признаться раньше. Теперь слишком поздно… Не говорить всей правды? Но как выделить из моей истории то, что выглядело бы правдоподобным и не компрометировало бы меня? Мартин, тот что-нибудь придумал бы. Я же не умею сочинять. Я могла бы, может быть, рассказать, что была в курсе махинаций Франка, что хотела заполучить наследство знаменитого дядюшки из Кольмара… В его глазах я стану воровкой… А это еще хуже! Кроме того, если я скажу ему, что знала, кто он на самом деле, он ответит мне: «Вы всегда смеялись надо мной!» И не простит мне ту отвратительную комедию, которую я так долго играла… Выхода нет.
4 часа дня
Я взяла билет. Жду ночного скорого. Уезжаю, так и не решив, как мне следует поступить. Или, вернее, решила: я скажу, что письмо его потрясло меня, что я наконец поняла, что он был искренен. Если я и была с ним холодна, то из боязни, что в глубине души он оставался прежним. В общем, я буду продолжать лгать, но, поскольку я не разрешу ему даже упоминать о прошлом, поскольку мы пообещаем друг другу не принимать прошлое в расчет, это почти не будет иметь значения. Однако, если подумать, есть еще одна трудность. Боже мой, я никогда из всего этого не выберусь! Из-за меня Жак станет пленником своей прежней роли. Я в какой-то мере заставлю его снова быть Полем де Баером. А ведь он не имеет права по закону носить это имя. Мне хочется разорвать свой билет и уехать куда-нибудь, все равно куда… А почему бы не в Бразилию? Я одинокая женщина, без цели, без будущего, все разлучает меня с Жаком — и ложь, и правда. Я так же, как и Мартин, «потенциально» мертва!
…Мы ни на секунду не поверили в смерть фон Клауса и были правы. Я сам, лично, ночью побывал на месте. В спальне фон Клауса никого не было. Зато в комнате для гостей, которая прежде пустовала, находится неизвестный покойник, возле которого спал слуга. Нетрудно восстановить ход событий: фон Клаус еще до нашего приезда приютил у себя некого субъекта, который был, по всей вероятности, одним из его бывших сообщников. Эти люди составляют настоящее тайное общество, и нет ничего удивительного, что фон Клаус предоставил убежище какому-нибудь беглецу. Как бы то ни было, смерть вызвана естественной причиной, о чем свидетельствует разрешение на похороны. Фон Клаус, должно быть, знал, что гость его находится при смерти, что в скором времени в его распоряжении окажется труп. Итак, он встретился с нами, не скрыв своего имени, чтобы мы могли легко установить его личность. Я заранее знаю, что мне возразят: он не мог знать, кто мы. Но он, конечно, догадывался, что мы снова напали на его след, и лучшее доказательство того, что он в какой-то степени нас ждал, — его объявление о продаже виллы. Таким образом он открыл двери всем и каждому. Этот факт прежде смущал меня. Но теперь все прекрасно объясняется. Фон Клаус готовился исчезнуть, похоронив вместо себя кого-то другого. Классический ход. Итак, фон Клаус скрылся. Конечно, нам не следовало упускать его. Но мы не могли предполагать, что он готовит нам такой финт. Однако в любом случае это лишь небольшая отсрочка. Мы теперь знаем его в лицо, у нас есть его фотографии. И наконец, осталась жена, за которой мы будем неотступно следовать. Было бы весьма удивительно, если бы она в один прекрасный день не вывела нас на него.
15 августа
Я перечитываю эти записи. Определенно я веду дневник, чтобы изо дня в день прослеживать историю своего поражения. Для меня Боше олицетворял путь к спасению, к богатству, к славе, не меньше. Когда же наконец я перестану вести себя как наивный дурак? Я прождал его целых три утра в приемной; секретарша время от времени мило мне улыбалась. «Не надо на него сердиться, — говорила она. — Он так занят! Но он обязательно появится через минуту». Но он так и не появился. Сегодня утром он вихрем влетел в приемную, рассеянно кивнул мне и устремился в свой кабинет. Я жду еще час, глядя, как девушка виртуозно справляется с двумя телефонами. «Я сейчас вас с ним соединю…», «Перезвоните через полчаса, у него совещание…», «Не будете ли вы так любезны повторить мне ваше имя?.. Давидсон… Нет, не раньше будущей недели…». В конце концов меня все-таки приняли. Он меня не узнал.
— Де Баер… де Баер… Ах! Вспомнил, вилла «Свирель», чудесная вилла… Я весьма огорчен, дорогой мсье, Борис продлил свои гастроли. Он вернется не раньше чем через два месяца…
Я объясняю ему, почему я приехал. Он на глазах меняется. Усаживается за свой письменный стол, скрещивает руки. Снова смотрит на меня оценивающим взглядом.
— Я прекрасно вас помню, — говорит Боше, — вы очень талантливы… Удивительный звук… К несчастью, солистов… изготовляют на конвейере. Мне только что предлагали юного армянина… Четырнадцать лет… Целый набор первых премий… необычное имя… Я отказался. Это слишком дорого стоит.
Звонит телефон. Он начинает говорить по-английски, очень быстро. От отчаяния я весь покрываюсь испариной. Он кладет трубку, смотрит на часы.
— И тем не менее я был бы рад сделать для вас что-нибудь, мсье де Баер… Вам, естественно, это не к спеху. Вам повезло, вам не надо зарабатывать себе на жизнь!
Он предложит мне сейчас зайти к нему еще через полгода. Я погиб. Я говорю первое, что мне приходит в голову… что, несмотря на все… я не могу так долго ждать… что у нас с женой всегда были очень сложные отношения… как раз из-за музыки… Это его забавляет, он явно заинтересован.
— Не может быть!.. Такая оча-ро-вательная женщина.
Да, несомненно. Очаровательная, но очень ревнивая, считающая, что я слишком много занимаюсь, что не уделяю ей должного внимания.
Он от души смеется, грозит мне пальцем привычным для него жестом.
— Это плохо, мсье де Баер… Но не вы первый. А не появилась ли у вас случайно подружка?.. Подружка, которой бы нравилась музыка, я хочу сказать — «ваша» музыка. Ну, между нами?
Он смеется еще громче и продолжает все более сердечным тоном:
— Понимаю… понимаю… Посмотрим…
Он вытирает глаза своими толстыми пальцами и говорит, не глядя на меня:
— Понятно, и речи не может быть о том, чтобы предложить вам залы Колонна или Ламуре… А не согласитесь ли вы играть в оркестре? — На этот раз он направляет прямо на меня взгляд торговца рабами. — Для начала, конечно, — уточняет он. — Постойте! Возможно, у меня найдется для вас что-нибудь и получше… Я подумываю создать квартет… Камерная музыка сейчас в цене… первая скрипка, вас бы это устроило?.. Гастрольные поездки по стране и за границей, ну как? Но вам надо поменять имя. Квартет де Баера — это не звучит. Слишком старомодно!
— А если Кристен… Жак Кристен?
— Это мне нравится больше… Куда больше. Квартет Кристена… На афише это смотрится.
Он вытягивает вперед руку, растопыривая пальцы, словно направляет луч прожектора.
— И потом, в провинции имя Кристен наводит на мысль о Христе, связывается с духовной музыкой… Великолепно!.. Только дайте мне время обернуться. Напомните-ка номер вашего телефона.
— Я больше там не живу, — ответил я.
— О, прекрасно! — воскликнул он. — Здорово же она вас околдовала! Она хоть хороша собой?
Я назвал гостиницу, где снял комнату, на улице Жоффруа. Поль де Баер не мог поселиться на улице Аббатис. Но это мне обходится в сто тысяч франков в месяц. Я смогу продержаться месяца три, может быть, четыре. А потом полный крах.
— Моя секретарша позвонит вам, — сказал он, вставая. — Это дело трех недель. В августе мне трудно будет осуществить подобный проект… Счастливых каникул, Кристен… да, Кристен, мне это нравится!..
Он подталкивает меня к двери, он уже не обращает на меня внимания. Звонит телефон. Вот и все. Я использовал свой шанс. Свой единственный шанс. И, вероятно, проиграл. Уже сегодня вечером он, скорее всего, позабудет мое имя.
Однако я объяснил телефонистке в гостинице, что, если будут спрашивать Поля де Баера, надо будет вызвать меня. И теперь я жду. Я буду всю жизнь проводить у телефона. Из-за соседей я не могу даже играть. Лишь немного, в полдень и около семи вечера, когда их не бывает дома. Все остальное время я курю, мечтаю. Я думаю о ней. В мыслях своих я с ней на вилле. Франк уехал в Ментону со списком необходимых покупок. Мартин бесцельно бродит по комнатам. Играет ли Жильберта на рояле? Или срезает розы? Не собирается ли написать мне, потребовать обратно скрипку? Отчасти из-за этого я и увез скрипку с собой. Франку известен мой прежний адрес. Если он напишет мне, Лили перешлет его письмо. Я предупредил ее сразу же по возвращении. Я скучаю. Чем больше я раздумываю над предложением Боше, тем меньше оно меня привлекает. Квартет. Это уже отступление. Это значит наверняка обуржуазиться, увязнуть в условностях. А каким тоном Боше сказал мне: «Понятно, я не смогу предложить вам зал Колонна!..» Я и не рассчитывал на это, и все-таки какой удар! Мне было бы трудно сказать, чего именно я ждал. Ничего определенного, просто блестящие картины одна за другой возникали перед глазами. Мне представилось, что я стал более важной персоной, глубже дышу, выше несу голову. Я уже почти слышал гром аплодисментов.
Теперь я вновь оказался без денег, без имени, мой горизонт ограничен этим окном. Я жалею, да, жалею, что покинул «Свирель», мне приятно вспоминать даже холодность Жильберты, мои споры с Франком. Иногда я представляю себе возвращение на виллу. А если бы я сел в поезд сегодня вечером, что произошло бы завтра утром? В конце концов, я для них все еще Поль де Баер, то есть человек непостоянный, привыкший неожиданно отлучаться. Когда у меня будет побольше денег, ничто не помешает мне жить с ними. Конечно, нельзя забывать о презрении Жильберты…
Но если дядюшка умрет в ближайшее время, я буду нужен Франку. Я буду нужен им всем. Они будут умолять меня вернуться. В сущности, я, может быть, был прав, показав им, что я не просто послушный пудель. У меня есть возможность выставить свои требования: «Вы хотите, чтобы я поставил свою подпись? Хорошо. Это будет вам стоить четыре миллиона! У меня ангажемент, причем очень выгодный. Так что мне не так уж нужны ваши деньги!» В общем, сплошной блеф. Я слишком хорошо себя знаю, я не способен говорить с ними таким тоном. Я пишу так, чтобы подбодрить себя, чтобы убедить себя, что могу обойтись без Боше, а также и без них. Во мне по-прежнему живет жажда независимости. Увы!
На всякий случай я лениво копирую подпись Поля де Баера. Чтобы не утратить навык.
…Снова установили контакт. Мадам Поль де Баер побывала у Франсуа Боше, импресарио, занимающего очень солидное положение и оказавшегося случайно замешанным в этом деле. Затем она направилась в гостиницу «Руаяль» на улицу Жоффруа, где встретилась с мужем, который живет теперь под именем Жака Кристена. Они покинули отель и поселились в Ла-Сель-Сен-Клу, в меблированных комнатах в жилом квартале Дювиньо. Фон Клаус слегка изменил свою внешность. Следует отметить, что он спокойно гуляет, не выказывая ни малейшего страха. Он явно чувствует себя в безопасности, с тех пор как «умер». Он больше не ускользнет от нас. Как только мы лучше узнаем его привычки, мы поступим, как было предусмотрено.
19 августа
Я и сам теперь не знаю, что думать. Меня словно молнией поразило. Я должен сосчитать: четыре дня. Прошло четыре дня! Зазвонил телефон. Было 6 часов 15 минут, я как раз собирался выйти, пройтись немного, подышать воздухом. Здесь трудно дышать. Я снял трубку. Наверняка это Боше. Но нет! Телефонистка сообщила мне, что меня спрашивает какая-то дама.
— Пусть поднимется.
Дама? Вероятно, Лили принесла ожидаемое письмо. Я действительно ни о чем не догадывался. Я слушал шелестящий шум поднимающегося лифта и думал: дядюшка умер, Франк приказывает мне вернуться. В дверь постучали. Я отворил. Там стояла она. Жильберта…
— Можно мне войти?
Я записываю все эти мелочи на будущее, для себя, потому что все это совершенно невероятно, потому что это сплошное безумие. Я был так поражен, что не мог выговорить ни слова. Жильберта вошла, быстро оглядела себя в зеркале платяного шкафа. Никогда еще она не была так хороша!
— Вы приехали за скрипкой? — проговорил я. — Она там.
Жильберта подошла ко мне, положила руки мне на плечи и самым естественным образом вернула мне мой поцелуй, который тогда на вилле, казалось, привел ее в ужас. Теперь уже у меня перехватило дыхание.
— Жильберта!
— Да, как видите, — сказала она. — Я покинула виллу… Мартин умер.
Тогда я обратил внимание на то, что на ней был темный костюм, очень строгий, но удивительно элегантный.
— Сердечный приступ, — пояснила она, — агония длилась всего несколько минут.
Я подвинул ей кресло. Она сняла шляпу, взбила волосы. Я не уставал смотреть на нее, потому что не узнавал ее. Она вела себя так, словно мы расстались с ней накануне добрыми друзьями, верными супругами. В ней не чувствовалось больше холодности. И ни следа враждебности. Немножко грусти, вполне естественной.
— Вы знаете, что я решила продать виллу. Я отпустила Франка. Ничто больше не удерживает меня там. Я хотела покончить с тяжелыми воспоминаниями…
— Но каким образом?..
— Каким образом я узнала ваш адрес? Очень просто. Я побывала у Боше; его не было в конторе, но секретарша сообщила мне все нужные сведения. От нее я узнала… все. Во-первых, ваш адрес. А потом, ваши планы… ну, вы знаете, квартет Кристена. Вы разрешите называть вас Жак?.. Мне кажется, вы стали другим человеком.
Она улыбнулась с затаенной грустью, нежная, волнующая. А я… я совершенно растерялся. Мне пришлось опуститься на кровать.
— Жак, — сказала она, — от вас одного зависит, чтобы мы больше никогда не говорили о том, что было прежде… Я тоже перечеркнула многое. Я хочу забыть Мартина, Франка и, главное, Поля. А вы… согласны ли вы забыть?..
— Вы прекрасно знаете, Жильберта, что…
— Да, знаю.
Она протянула мне руку, потом скользнула в мои объятия. Не важно, что я сейчас совсем один, наедине с собой, но мне кажется, я бы опошлил последовавшие затем мгновения, если бы попытался рассказать о них словами, которые все оскверняют. Я никогда даже не предполагал, что могу быть так счастлив. Но к моему счастью примешивалась одна навязчивая мысль. В конце концов, есть настолько интимные ситуации, жесты, которые не могут ввести в заблуждение. Мы любили друг друга радостно, восторженно, исступленно, но мы, конечно, не были мужем и женой. Она должна была неминуемо почувствовать, что я не Поль де Баер. Тогда к чему вся эта ложь? Все утро следующего дня меня преследовала эта мысль. Ночь мы провели вместе. Утром она ушла довольно рано, сославшись на то, что у нее неотложные дела, а я еще оставался в постели так долго, как никогда раньше. Я мог лишь мечтать, возвращаться в мыслях к отдельным картинам и обрывочным фразам. Я был похож на человека, пережившего «потрясение», выбитого из привычной колеи каким-то взрывом, катакмумом сладострастия, если только эти слова имеют смысл. Поскольку Жильберта отнюдь не походила на ту женщину, о которой говорил мне Франк. Разве не утверждал он, что де Баер отдалился от жены, потому что она была холодна? Или он солгал мне, или я пробудил к жизни оцепеневшую Жильберту. В обоих случаях мне было ужасно не по себе. Если Франк солгал мне, то, вероятнее всего, сделал это, чтобы скрыть от меня, что Жильберта — его сообщница, а если Жильберта благодаря мне узнала, что такое любовь, значит, теперь она убедилась в моем обмане. Но если судить по тому, как она поцеловала меня перед уходом, последнее предположение казалось несостоятельным. А потом, тысячи мелочей доказывали мне, что я ничему не научил ее, ничего не открыл этой пылкой зрелой женщине. Следовательно… Нет, я что-то путаю. Правда была куда проще. Виноваты во всем были Франк и Мартин, они придумали историю больного амнезией, чтобы завладеть дядюшкиным наследством, и вынудили Жильберту действовать по их указке. Вот почему в течение всех этих недель она вела себя по отношению ко мне так странно и повергла меня в отчаяние. Теперь же, когда брат умер, а Франк получил расчет, она сразу же отказалась от наследства, которое никогда не стремилась заполучить. А иначе почему бы она предложила мне начисто забыть прошлое? Она должна была чувствовать себя куда более виноватой, чем я. Этим объяснялся ее порыв, ее страстное желание отдаться мне без остатка, словно она старалась искупить какую-то вину, давая мне больше, чем я был вправе от нее ждать.
Я облекаю теперь в логическую форму то, в чем уже и раньше подсознательно был уверен. И все-таки в сердце моем сразу же воцарилось необычайное, согревающее меня и, если так можно сказать, целительное спокойствие. Я знал, что мои опасения беспочвенны. Жильберта полюбила меня с первого взгляда, и ее любовь льстила мне.
Глупо писать об этом, но в те дни я страшно боялся ее презрения, и поэтому мысль, что меня сразу признали и выбрали, придала мне огромную уверенность. План Боше стал теперь вполне разумным и даже заманчивым решением нашего будущего. Менялась вся картина моей жизни, подобно тому как в театре за короткое мгновение, когда опускается занавес, полностью меняются все декорации на вращающейся сцене. Я проснулся в этой еще теплой и хранящей запах ее духов постели женатым, богатым и почти знаменитым. Накануне еще я считал себя жалким неудачником, а уже на следующее утро чувствовал, что способен под своим настоящим именем, вместе с женщиной, бывшей моей законной женой и в то же время любовницей, достичь вершин успеха. Я встал, посмотрел на себя в зеркало. Для меня было чрезвычайно важно окончательно подружиться с этим двойником — своим отражением, — который чуть было не поглотил меня. Был ли я действительно похож на Поля де Баера?.. Мне бы хотелось ответить отрицательно, убедить себя, что это всего лишь грязная махинация Франка, желавшего превратить меня в другого человека, ничем не похожего на меня. К несчастью, я видел в «Свирели» картину. Поэтому я решил изменить свой облик; отпущу волосы, буду одеваться по своему вкусу и, главное, постараюсь как можно скорее отделаться от тех привычек, которым научил меня Франк.
Когда Жильберта вернулась, я занимался. Она взяла у меня из рук скрипку, и мы долго стояли, тесно прижавшись друг к другу.
— Жак, — сказала она и засмеялась, потому что ей удивительно приятно было произносить это имя. — Жак, ты знаешь, что мы с тобой сделаем?.. Мы переедем. Гостиница — это хорошо, но, если бы мы поселились в маленькой меблированной квартирке, было бы еще лучше. Ты бы смог там играть, сколько тебе захочется, а меня, ты понимаешь, не стали бы принимать за твою подружку. У меня есть несколько адресов. Я даже принесла план.
Мы развернули план, положили его на кровать, и у нас разгорелся спор, который тут же привел нас в восторг. Мы с ней, конечно же, придерживались разных взглядов. Ей бы хотелось иметь уютное гнездышко в одном из престижных пригородов, тогда как я предпочел бы не уезжать из центра, из-за Боше. Время от времени мы обменивались поцелуями и снова принимались, прижавшись головами, за изучение плана. Мне нравилось выдвигать возражения ради удовольствия затем уступить. Был еще вопрос денег, но она решила его сразу.
— Денег у меня достаточно, — сказала она. — Если тебе это так уж важно, ты вернешь мне их позднее, любимый. Но я была бы так счастлива, если у нас все было бы общее!
Мы выбрали прекрасный дом в Ла-Сель-Сен-Клу.
— Там нам будет спокойно, — заметила она. — Никто не будет нам мешать.
— Не забывай о Боше.
Мы отправились обедать. Потом осмотрели квартиру. Договор был тут же заключен. Затем мы купили, вернее, Жильберта купила то, что называла предметами первой необходимости: белье, кое-какие продукты, что-то там еще. Напрасно я говорил, что можно было бы так не спешить, ей же, наоборот, хотелось как можно скорее покинуть Париж. Вечером мы на такси переехали в Ла-Сель-Сен-Клу. Я был совершенно разбит, она же была неутомима, быстро поставила в вазу цветы — я даже не заметил, когда она успела купить их, — и приготовила праздничный ужин. Сидя без сил в самом удобном кресле, я мог лишь наблюдать, как она из крохотной кухни бегает в ванную, и восхищался ее предусмотрительностью, вкусом, сноровкой и, главное, ее веселостью. Она напевала, она, которую я так часто видел мрачной и озабоченной, вечно настороженной. Я сохранил самое чудесное воспоминание о нашем первом ужине. Под узким столом наши колени соприкасались. Я воровал у нее хлеб, она пила из моего бокала. По мере того как голод утолялся, огоньки иного голода загорались в наших глазах, заставляя беспричинно смеяться, придавая словам скрытую теплоту. В конце ужина Жильберта принесла бутылку шампанского поскольку, она подумала и о шампанском, я ее откупорил, и мы очень торжественно, глаза в глаза, выпили за нашу любовь. Наступил новый вечер и новая ночь…
Очарование продолжается. Мы похожи на те очень молодые пары, которые так часто можно встретить в Париже, — они словно не замечают окружающей их толпы, околдованные, сплетенные, словно ветви дерева, опьяненные нежностью. Я уже не задаюсь никакими вопросами. У меня на это нет времени. У меня ни на что больше нет времени. Я весь отдаюсь созерцанию и без конца повторяю: «Нет, этого не может быть!» Я знаю ее всю, но и теперь она по-прежнему так же непостижима для меня, как бывают непонятны нам наши домашние животные, живущие бок о бок с нами. Я осыпаю ее ласками, но она не принадлежит мне. Существо, которое любишь, бесконечно далеко от тебя, оно замкнуто в самом себе, окружено твердой и гладкой оболочкой, точно галька, отполированная набегающими морскими волнами… Жильберта! И все-таки мне неизвестно, что скрывается в глубине ее светлых глаз. Иногда, чтобы приобщить ее к этой тайне, я исполняю для нее глубоко трогающие душу мелодии, но она сразу же останавливает меня.
— Нет, — шепчет она, — оставайся со мной!
— Но ведь так я делаюсь еще ближе к тебе.
— Нет. Я не хочу становиться твоей мечтой!
Часто, лежа на спине, держась за руки, застыв подобно каменным изваяниям, мы, расслабившись, слушаем, как стремительно проносятся машины по автостраде. И я повторяю про себя: вот оно, это и есть счастье. Мне нечего больше желать… Но по той гулкой пустоте, которую я ощущаю в себе, я понимаю, что не этого покоя, не этого отсутствия желаний я хочу. Удовлетворение желаний еще не означает полноты жизни, и, однако, мне кажется: я умер бы, если бы Жильберты вдруг сейчас не оказалось здесь со мной… Квартет Кристена!.. Надо будет много работать, если я хочу выиграть эту партию!
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
— Нет, думаешь. Я слышу, как ты думаешь. Я уверена, что и сейчас эта голова полна музыки.
Она покрывает мой лоб короткими поцелуями, и ее волосы, словно теплый дождь, пахнущий опаленной землей и бурей, падают мне на лицо. Она запретила мне говорить о прошлом, но сама невольно все время обращается к нему, намекая на него, как будто нашей любви нужно пустить глубокие корни, чтобы защитить себя от будущих испытаний. Я уверен, когда-нибудь она по собственной воле расскажет мне всю правду. Правду, которая тогда уже не будет иметь значения; засохшая корка отвалится сама, оставив лишь небольшой шрам. Иногда она вслух подсчитывает.
— Дом и мебель представляют солидный капитал… Мы можем уехать из Парижа, если захотим…
— Это не так-то просто, — возражаю я.
— Почему?
— Ты прекрасно знаешь… Боше… Квартет.
— Это так необходимо?
— Послушай!
Она целует меня, чтобы испросить прощения. В следующий раз заговаривает о Мартине:
— Я никогда не замечала, что у него больное сердце.
Или же:
— Он не страдал. Я бы хотела умереть, как он.
— Глупая! У нас с тобой есть чем заняться. А со смертью, если ты не возражаешь, мы еще подождем!
Теперь уже я заключаю ее в свои объятия, а она обхватает мою голову руками и смотрит мне в лицо так, словно я представляю собой что-то необычайно драгоценное и редкое.
— Жак, дорогой.
Вчера опять, когда мы вместе мыли посуду и развлекались этим, как дети, она вдруг на минуту замерла и спросила:
— Когда ты той ночью вернулся на виллу, почему ты не постучался ко мне?
— Я? Я не возвращался на виллу.
— Да нет, возвращался… в ту ночь, когда умер Мартин.
— В ту ночь, когда умер Мартин?.. Я тогда был в Париже.
Она вдруг страшно побледнела. И едва не выронила бокал, который вытирала.
— Жак, умоляю тебя… Не шути…
— Но, Жильберта, дорогая, у меня нет никакого желания шутить. Может быть, я многое позабыл, но уверяю тебя, что не уезжал из Парижа, я ведь только приехал в тот день утром. Впрочем, у меня, должно быть, сохранился счет из гостиницы… Ты можешь сама убедиться.
Она надувает губы, словно собирается заплакать. Затем медленно развязывает фартук, стягивает с рук резиновые перчатки, устремляет невидящий взгляд в пустоту и шепчет:
— Это невероятно. Но тогда…
— Что случилось, Жильберта?.. Кто-нибудь побывал на вилле в ту ночь? Что это за история?
Она выглядит такой несчастной, подавленной, что я увожу ее в комнату и усаживаю в кресло.
— Вот так… А теперь расскажи мне все… И прежде всего — кто-нибудь действительно побывал на вилле?
Она описывает мне убитым голосом в мельчайших подробностях все, что она делала, все, что она увидела, начиная с той самой минуты, когда узнала, что брат ее умирает; я напрасно пытаюсь отыскать в ее рассказе хоть что-нибудь, вызывающее тревогу. Мартин потерял сознание… Франк попытался привести его в чувство… Она вызвала врача… Одним словом, все это было вполне естественно… Потом они по очереди сидели у ложа покойного… И Жильберта обнаружила, что дверь в мою спальню, которую она закрыла, утром оказалась приоткрытой. Всего-навсего!.. И тогда она стала придумывать всякие романтические небылицы: я якобы вернулся на виллу, незаметно проскользнул в свою комнату… но не осмелился сообщить ей о своем присутствии… В конце концов я не мог сдержаться и рассмеялся.
— Жак, — умоляющим голосом говорит она, — это совсем не смешно!
— Мне очень жаль, — отвечаю я, — ты права. Я искренне сожалею, что уехал как вор. Мне бы следовало вернуться. Но, при всем моем желании, как мог бы я войти в дом? Ты же сама знаешь, я не взломщик.
Глаза ее расширяются.
— Замолчи, — шепчет она.
— Ты очень сердишься на меня? Жильберта, дорогая, я убежал, потому что любил тебя… Пойми… Я бы никогда не посмел вновь появиться перед тобой… Но я огорчен, что разочаровал тебя.
Я глажу ее по голове. Но вид у нее по-прежнему потрясенный.
— Ничего не поделаешь, — говорю я. — Это был не я. Никого не было… Из-за какой-то полуоткрытой двери, уверяю тебя, не стоит впадать в подобное состояние. А потом, доказательств моей любви у тебя предостаточно… Ну ладно… Улыбнись… С этим покончено!
Странная Жильберта! Она сделала вид, что успокоилась. Однако, видя, как она внезапно на несколько секунд умолкает, как порой бывает рассеянна, я прекрасно понимаю, что ее это по-прежнему тайно мучит. В сущности, она не может простить мне мой решительный, бесповоротный отъезд. Может быть, она считает, что я ее люблю меньше, чем она меня. Я не предполагал, что она до такой степени чувствительна. Но должен признать, что мысль вернуться на виллу ни разу не мелькнула у меня в голове. Я должен даже сказать больше: если бы Жильберта не приехала ко мне в Париж, я бы, вероятнее всего, довольно скоро, ее позабыл. Страшно сказать, но это так. Я уже смирился с этим. Тогда как от одной мысли, что она может потерять меня, ее бросало в дрожь. И безошибочный инстинкт помог ей угадать эту трещину в нашей любви. Теперь ее мучают подозрения, которые даже нельзя сформулировать. Потому что в конечном счете вся история с приоткрытой дверью — бессмыслица. Да и сама она никогда всерьез не верила в это мое ночное посещение… Она уступила такой естественной для женщины потребности приукрасить жизнь, преобразить ее, облечь в форму романа. Ей надо было, чтобы я продолжал оставаться в ее глазах робким воздыхателем, чтобы она смогла простить меня и приехать в Париж, не потеряв к себе уважения. Не будь этой истории с приоткрытой дверью, она, возможно, и не пыталась бы найти меня. Жильберта, любимая, как мне тебя успокоить? Как вернуть тебе радость и душевный покой?
21 августа
Мы были так счастливы! А теперь что-то сломалось. Я, вероятно, преувеличиваю. Не сломалось, нет. Но мы перестали полностью быть прозрачными друг для друга. Жильберта уже не совсем та, что прежде. Это глупо! Тем более глупо, что я ничего не могу сделать, чтобы заставить ее забыть об этом недоразумении. Любые слова, любые объяснения только усугубят это положение. Я бы хотел объяснить Жильберте, что в любви должно быть место дружбе, доверию. Она не должна каменеть в своем стремлении к абсолютному единению. К несчастью, между нами стоит и работает против нас та комедия, которую мы оба играли на вилле. Мы не можем говорить совершенно откровенно. Внешне наша жизнь все так же восхитительна. Вчера мы купили подержанную машину, чтобы не ездить на шумных, битком набитых пригородных поездах. Мы сразу же опробовали ее на автостраде. Жильберта водит хорошо. Мне же следует быть осторожнее. Я уже давно потерял навык.
— Имея такую машину, мы могли бы поселиться где-нибудь подальше, — заметила она.
— Тебе не нравится наша квартира?
— Нравится, конечно. Но на Юге у меня появились свои привычки, и мне теперь трудно переносить присутствие соседей.
— Когда начнутся репетиции, мне придется каждый день ездить в Париж. Ты не слушаешь меня, Жильберта…
Она не сводила глаз с зеркальца заднего вида.
— Я слежу за этим «пежо», — сказала она. — Эти люди никак не решаются нас обогнать.
Машина обогнала нас, и Жильберта с непонятной враждебностью внимательно посмотрела на водителя.
— Какой у тебя недобрый вид! — заметил я.
— У меня? — Она тут же улыбнулась. — Продолжай. Ты говорил о репетициях.
Я не стал настаивать. Я чувствовал, что ее мысли чем-то заняты. В нашем счастье появилась еще одна, еле заметная трещина. Отныне я веду им счет.
23 августа
Сегодня утром между нами произошла маленькая ссора. Я играл этюд Вьетана, очень трудный и не слишком изящный, но весьма полезный для развития техники.
— А о соседях ты не думаешь? — бросила мне Жильберта.
Замечание само по себе вполне