Однажды предвоенной ночью на Златой уличке в Градчанах я повстречался с духом пана Броучека из «Викарки». Он обратил мое внимание на одно любопытное обстоятельство, о котором я и хочу здесь рассказать.
Прага спит. Шумят воды Влтавы, и в тишине ночи каменная громада Градчан ведет разговор со Смотровой башней на Петршине. Градчаны держатся, по обыкновению, чрезвычайно достойно. Петршинская башня пытается беседовать в ироническом тоне, но это ей никак не удается.
Градчаны. Вы заметили, что Витков нынче устранился от дискуссии? Он нас игнорирует.
Смотровая башня. Вчерашней ночью Витков рассорился с храмом Петра и Павла на Вышеграде из-за трактовки религиозных проблем древности. В их спор вмешалась Виноградская святая Людмила. Я не разобрала, что они там говорили, потому что свистел ветер и я едва держалась на ногах.
Градчаны. Оставьте вы в покое наше прошлое. Вспоминая о нем, все просто с ума посходили. Только и разговоров что о Королевских Градчанах, никакой мочи нет слушать.
А состояние наше ужасно. Мы бы и рады зевнуть, да боимся, как бы не рассыпаться. И отчего это мы все еще обязаны слыть мишурой и позолотой какой-то былой славы? Ведь нам прекрасно известно, что творится внизу и вокруг нас. Там, в Праге, предаются наслаждениям и радостям жизни, общественные события не вызывают особых волнений. Если что и случается, то не нарушает ничьего покоя. В учреждениях, в обществе — повсюду лишь тупые исполнители, ни в ком ничто не находит отклика, не рождает никаких идей. Здесь, в Праге, все могли и должны бы высказываться лучше и определеннее.
Смотровая башня. Они опасались, как бы я не свалилась на туристский павильон.
Градчаны. Шутки в сторону, мадам, хотелось бы сегодня поговорить всерьез. Мы глядим в сердце Праги. И видим там господ, у которых грудь предназначена лишь для желтых металлических блях, нос — для золотых пенсне, а голова — для ношения блестящих цилиндров. Позавчера мы наблюдали, как в сады на Жижкове жандарм не пустил бедно одетого человека. Взгляните только на это спесивое сооружение пражского Дома представительств. Сколько миллионов на него ушло. Да и вы, мадам, тоже видите вокруг Праги низенькие домишки, набитые маленькими оборвышами; а впрочем, любой может повстречать в предместье старых, бедно одетых старух; честно проработав всю жизнь, они в свои семьдесят лет все еще трудятся не покладая рук, встают с петухами и ложатся поздней ночью, чтоб заработать малую толику деньжат и не помереть с голоду. А более удачливые, но отнюдь не более заслуженные члены общества…
Смотровая башня. Эгоистическое, малодушное общество…
Градчаны. Не перебивайте, мадам… Пусть так, если вам угодно — эгоистическое и малодушное общество все еще не сознает, как ему быть и можно ли прилично одетому человеку присесть за стол, где уже сидит человек с заплатами на коленях.
Смотровая башня. У трудолюбивого искусного портного больше оснований гордиться собой, чем у глупого адвоката, спесивого домовладельца, который только и умеет, что проверять, чисто ли дворник вымел лестницу.
Градчаны. Толстобрюхие обжоры заполонили всю Прагу. Дураков среди них нету, и на первый взгляд они производят впечатление людей простосердечных. Бургомистр разъезжает в открытом фиакре, раскланиваясь налево и направо — чтобы все видели золотую цепочку. А у тех, кто отвечает ему на приветствия, сыновья сидят или в магистрате, или еще в каких важных учреждениях, да и сами они все еще жаждут попасть туда — не важно, есть у них к тому способности или нету. Умри кто из них — вряд ли его сограждане или родина ощутят какую-либо потерю. Что это вы загляделись вниз, на Петршин?
Смотровая башня. У моего подножия задремала комендантская охрана. Спят будто ангелочки. Опасаюсь, как бы не разбудить их нашим разговором. Под голову они положили кучу газет, конфискованных вчера в киосках на Малой Стране.
Градчаны. К нам сюда журналисты тоже заглядывают. Но мало кому из них наш вид придает сил и укрепляет дух. А ведь мы и мощны, и могучи, и любой мог бы сообразить, что неспроста мы столь горделиво возвышаемся над Прагой и могли бы являть символ славы. Однако редко кого посещает такая мысль. Средства массовой информации чаще всего принимают сторону большинства — наверное, оттого, что так больше платят. Журналисты — всегда к услугам тех, кто располагает деньгами, потому сегодня они орут «Осанна!», а завтра за то же самое: «Распни его!» Одно и то же нынче объявляют белым, а завтра — черным. Печать, голубушка, — это ведь не одна лишь типографская краска, это пот и кровь тех, кто борется за свободу; разве только до переворота дело дойдет, — тогда нравственное воздействие печати возрастет сразу.
Смотровая башня. А пока что журналисты все ниже гнут спины.
Градчаны. К этому им не привыкать. Пражане в массе своей слишком эгоистичны, чтобы мечтать и надеяться на лучшее; ничто их не возмущает, не может вывести из равновесия. Иначе ни один не посмел бы заявить, что не в силах посвятить себя делу освобождения, поскольку он служит и у него семья. Да и положение не позволяет жертвовать собой. Если бы не это, мы давно уже были бы свободны. Как бы все обрадовались, если бы явился кто-нибудь и сорвал двуглавого орла у нас над главным входом. А пока что предводители этой Праги рассиживают себе в кабачках и кофейнях, ну а раз так — значит, это не вожди, значит, нет в них ничего стоящего. Как быть? Что делать дальше? У нас нет ведь никакой уверенности, что вдруг ни с того ни с сего здешних аборигенов не бросят в бойню и что через несколько месяцев по вине отдельных лиц число вдов и сирот не возрастет на десятки тысяч.
Смотровая башня. Из казарм на Погоржельце выходят на ночные ученья солдаты. Идут тихо, без песен.
Градчаны. Вчерашней ночью на юг от железных границ летели вороны. А у нас — ничего. Полное безмолвие.
Смотровая башня. На востоке блеснула утренняя заря. Восходит солнце. Когда вы желали бы продолжить разговор?
Градчаны. Поговорим через несколько лет, этак в мае 1917 года.
Градчаны и Смотровая башня продолжают разговор, прерванный три года назад. Майская ночь 1917 года. В окнах Града, откуда в свой час вышвырнули наместника, загорелся красный свет. Отблеск красного сияния отражается, колеблясь на волнах Влтавы.
Смотровая башня. Я кликала вас, Градчаны, да вы все молчали. Звала вас, когда солидные горожане, трясясь как заячьи хвосты, развешивали на Староместской ратуше черно-желтые знамена, дабы удержать свои виллы и имперские права. Хотелось мне с вами поговорить в те времена, когда вдовы в черных одеждах и старушки в темных платочках ходили по церквам и костелам стобашенной Праги, проклиная тех, кто погубил их сыновей и супругов. Кликала я вас и когда узники на Градчанах распевали странные песни, и когда над мотольским плацем взвились испуганные воробьи, увидев, как по приговору военного суда расстреляли капрала Кудрну.
Градчаны. Неужто мы спали? Нет, это был не сон, а обморок, и все, что творилось с нами, мы переживали в обморочном состоянии. Хоть и неясно, но мы слышали, как засвистели паровые машины локомотивов, развозившие на юг и на восток казенное солдатское сукно.
Смотровая башня. А под тем казенным сукном бились полные горечи сердца. И вы, наверное, тоже чувствовали, как господа из Вены на всем протяжении земель от Моравы и досюда учили своих подданных геройским доблестям самоотречения и самообладания? Наверное, вы и сквозь сон слышали, как архиепископ молился о том, чтобы благодарный народ сплотился вокруг трона, словно овцы вокруг барана, и с петлей на шее возглашал: «Слава!»
Градчаны. Погрузившись в сон, мы оставались по-прежнему уверены, что эти три года не рассеют ненависти чехов и не развеют их надежд. Сквозь сон мы слышали топот солдатских сапог, заглушавший возню предателей, которые в родном краю подрывали силу народа. Кровавыми ночами говорили с нами души самых невинных, кто пал жертвой негодных правителей, а господа советники в ратуше дурели от наивного равнодушия и безразличия. Они убаюкивали нас песнями о безупречном нашем здоровье и моральной устойчивости. Они же сочиняли для нас песенки о новой жизни и новой весне. В своем полусне мы не замечали гордецов, кому набитые карманы и липовое образование позволяло считать единственно самих себя средоточием и центром всего происходящего. Нашему взору представлялась сильная, окрепшая в труде рука чешского народа, и мы знали, что стоит лишь ему обрести дар речи и опустить свой могучий кулак, как разлетится многовековая цепь, приковавшая нас к Вене, и развеются в прах все спесивцы и гордецы на земле. А нынче уже тихи и безжизненны пражские ночи.
Смотровая башня. Мне видно, что еще дремлет кое-кто в кофейнях, одурев от сложности политических проблем, однако народ, народ уже вышел на улицы. Город жужжит как улей.
Градчаны. Вчерашней ночью дух Фердинанда I прошел по императорским покоям Града. Печально оглядел портреты предков, залился слезами и, вздохнув, проговорил: «Все в прошлом!» И исчез, истаял.
Смотровая башня. Об этом говорилось в венской декларации Чешского союза.
Градчаны. Снова цветут черешни в Страговском саду, воздух полон благоуханья, жажды жизни, и мы помолодели, возродились…
Смотровая башня. Королевские Градчаны…
Градчаны. К чему нам теперь это определение: «королевские»? Короли, голубушка, отошли в прошлое, а Градчаны нынче принадлежат народу.
Зима. Январская ночь 1918 года. От красной черепицы градчанских крыш отражается всплеск голосов, напоминающий шум прибоя среди скал. Со времени декларации Чешского союза минуло восемь месяцев.
Градчаны. Видны вам костры военных лагерей, Смотровая башня?
Смотровая башня. У Высочан, в Михле, в Каширжах стоят пушки.
Градчаны. А вы слышите, как стрекочут пулеметы у Пороховых ворот?
Смотровая башня. Мадьярские гусары на Вацлавской площади дрогнули, народ прорвался сквозь их заслоны.
Градчаны. По Нерудовой валит толпа людей с красными знаменами.
Смотровая башня. На балконе Староместской ратуши взметнулось красное революционное знамя. На площади полно народу, повсюду распевают песни. Нет ни одной улицы, где не собирались бы толпы людей. Прага как единый кулак. Все заводы остановлены. Цеха опустели, рабочие вышли на улицу. Нет ни одного переулка, который бы не вздрогнул под его шагами. Могучая поступь рабочего сотрясает основы прежних правительств. Осознает ли Вена, что такому единству сопротивляться бесполезно?
Градчаны. Они уже приближаются к Граду. Королевская резиденция дрожит от грома революционных песен.
Каноники, архиепископы, дворянство, наместники заперлись в своих покоях и творят молитвы. Двуглавый орел исчез с ворот главного входа. Чешский народ гонит прежних правителей из насиженного гнезда, из Града. У королевского кремля толпы чехов распевают гимн восстания.
Смотровая башня. Мне видны отсюда дальние селенья и города. Из-за туманной мглы там тоже взвиваются красные флаги революции. Трудовой народ готов создать новую, свободную родину. Он уже обнимает ее и, напрягая силы, срывает все, что навешали ее проклятые возлюбленные. Солнце поднимается на востоке, и его лучи сверкают на орудиях, дула которых направлены на пражские улицы. Ох, Градчаны, какие они ничтожные, эти пушки, в сравнении с той бурей, которая уже бушует повсюду.
Градчаны (обращаясь к народу, стоящему перед Пражским Градом). Ваш час настал, братья! Вступай в кремль, чешский народ!
Говорят, что большевики заняли Казань. Наш владыка Андрей приказал соблюдать трехмесячный пост. Завтра будем кушать три раза в день картошку с конопляным маслом. Чешский офицер Паличка, который у нас на квартире, взял у меня взаймы две тысячи рублей. Да здравствует Учредительное собрание!
Болтовня о взятии Казани красными действительно отличается от прежней именно тем, что у нее есть известная объективная почва. Наши очистили Казань потому, что, как секретно сообщил мне чешский офицер Паличка, в Казань прибыло два миллиона германских солдат. Со всех купцов и купчих, которые попали в Казани в плен красным, содрали шкуру и печатают на ней приказы Чрезвычайной следственной комиссии. Говорят, что прибудут беженцы из Казани. Надо спрятать сахар из магазина, чтобы немножко повысить цену. У нашей братии из Казани денег много. Да здравствует Учредительное собрание!
Говорят, что большевиками занят Симбирск. Наши взорвали мост через Волгу. При постройке этого моста дядя мой заработал пятьсот тысяч рублей. Чешские офицеры говорят, что падение Симбирска — ерунда и что все — в стратегическом плане. Офицер Паличка украл у меня золотой портсигар. Да здравствует Учредительное собрание!
Сегодня прибыла в Уфу первая партия беженцев из Казани и Симбирска. По дороге их по ошибке раздели оренбургские казаки. Была торжественная встреча, я выпил две бутылки коньяка и написал заявление на дворника, что он большевик. Дворника отправили в тюрьму.
В газетах напечатано, что большевики в Симбирске отняли у всех богачей детей и отдали их на воспитание китайцам. Во всех церквах молитвы. Владыка просит всех православных христиан строго соблюдать пост, так как большевики продвигаются на Самару.
Скушал вчера немного ветчины, а вечером пришла телеграмма, что пала Самара. Одного члена комитета Учредительного собрания отправили в сумасшедший дом прямо из Общественного клуба, где он говорил, что падение Самары — чепуха. Беженцы прибывают. Рассказывают, что большевики всех поголовно режут, а головы буржуев нагружают на специальные поезда и отправляют в Москву, где их бальзамируют и хранят в кладовых в Кремле.
Один штабс-капитан рассказывал вчера в Дворянском собрании, что большевики обливают буржуев кипятком, из жен и детей жарят рубленые котлеты, которыми кормят в тюрьмах правых эсеров и кадетов. Купцов обливают керосином и употребляют в таком виде для освещения занятых ими городов. Аристократов и фабрикантов раздевают, варят в специальных машинах, прибавляют обрезанные косы убитых жен аристократов и фабрикуют из этого валенки для Красной Армии.
Вчера опять отправили в сумасшедший дом одного из правых эсеров. Звал на базаре баб идти громить Москву и записываться в Русско-чешский полк. Мой офицер Паличка взял у меня взаймы еще две тысячи рублей, которые обещал вернуть в тот момент, когда «народная армия» возьмет обратно Казань. Думаю, что этих денег никогда не увижу.
Наши отступили от Бугульмы. Нет никакого сомнения, что это только стратегический маневр и что это ничего не значит. Это очень маленький городок. Газеты пишут, что с нами идут Англия, Франция, Япония и Америка. Сам Вильсон приедет в Уфу. Против этого Бугульма — ерунда. Французский консул уже выехал из Уфы. Наверно, едет навстречу Вильсону. Да здравствует Учредительное собрание!
Вчера я читал в газетах, что ради освобождения России от большевиков и ее пробуждения к новой жизни надо эвакуировать Уфу. Сегодня на центральной улице увидел настоящего француза с отмороженными ушами. Он продавал в кофейне по два рубля открытки со своей фотографией и подписью «Капитан Легале». Братья чехословаки отдыхают немножко от побед и торгуют на базаре спичками, сигарами, папиросами и самогонкой.
Последний эшелон чехословаков исчез из Уфы. Мой квартирант взял с собой мои часы, дочь и шесть тысяч рублей, которые нашел в письменном столе. Наздар![229]
Адмирал Колчак издал приказ об аресте всех учредиловцев. При таких условиях я пришел к убеждению, что Учредительное собрание, так сказать, игрушка. Я потерял с этим Учредительным собранием дочь, двадцать тысяч рублей, золотой портсигар, часы, и вместо этого у меня на руках какие-то векселя. Обманули нашего брата. Да здравствует адмирал Колчак!
Карательный отряд колчаковцев реквизировал у меня пару лошадей, двадцать пудов сахару, сто ящиков спичек и взял в солдаты моих приказчиков. Большевики заняли Чишму. Из французов остались в Уфе только два молодца, которые выступают в цирке. Нашего владыку видали на вокзале у коменданта станции. Он очень интересовался, когда идет поезд на Челябинск. Мне тоже надо сходить на вокзал.
Жил-был в Уфимской губернии один поп. Звали его Николаем Петровичем Гуляевым.
Это был истинно русский человек, который в старое время за неимением евреев в его селе ездил на погромы в Самару и Воронеж.
Когда пришел переворот, Николай Петрович Гуляев очень испугался, что ему перестанут носить деньги, и поэтому везде говорил, что человеческая свобода должна руководствоваться нравственным законом, а этим законом для деятельности российской революции должна быть воля божья. Этим нравственным идеалом должны руководить священники — приказчики господа, а поэтому вся революция должна быть в поповских руках.
К сожалению, большевики держатся несколько другого мнения и думают про попов, что они мошенники, так что Николаю Петровичу пришлось еще больше перепугаться, услышав, что церковь и Советская республика не имеют ничего общего и что его доходы от государства кончились.
Когда пришла эра власти учредиловцев, это была радуга в жизни испуганного Николая Петровича Гуляева.
В проповедях в церкви он объявил народу, что Учредительное собрание есть непосредственное творение божье, совершенно отличное от всех окружающих его тварей.
Перед сотворением Учредительного собрания бог держал совет с самим собой, и оно получило благословение господствовать над Уфимской губернией.
— Только, — говорил Гуляев в церкви, — смотрите, чтобы большевики не вернулись. Поэтому молитесь и давайте на молитву, так как теперь все дорого, и вы должны больше платить за молитву ради вашего спасения и искупления — такова воля божья.
Малая молитва — 10 рублей, большая — 20. Эта цена предусмотрена богом, который в несокрушимой твердости над большевиками повысил цену на все продукты.
И случилось так, что Николай Петрович копил денежки, чувствуя большую благодарность к Учредительному собранию, которое защищало его доходы перед большевиками, помаленьку менял старые, царские деньги и керенки на краткосрочные обязательства с подписями членов совета ведомства учредиловцев и на длинные грустные векселя.
В один хороший день пришла катастрофа в форме телеграммы следующего содержания:
«Священнику Николаю Петровичу Гуляеву. Так как Учредительное собрание разогнано и члены арестованы, приказываю вам немедленно прекратить молитвы в пользу Учредительного собрания и ввести молитвы за адмирала Колчака».
Получив телеграмму, Николай Петрович посмотрел в ужасе на пачку краткосрочных обязательств всероссийского Временного правительства, приказал звонить в колокола и, когда собрался народ, сказал необыкновенным голосом следующую речь:
— Было время, когда весь человеческий род, кроме семейства праведного Ноя, по определению божию, потопом был истреблен, потому что люди потеряли веру в Колчака и сочувствовали большевикам и Советской власти. И потому бог сказал об этих людях: «Не вечно духу моему быть пренебрегаемым человеками, потому что они большевики. Православно-христианское учение состоит в следующем: адмирал Колчак есть один по существу, но троичен в лицах, а именно: адмирал Колчак — бог-отец, бог-сын — генерал Войцеховский, и дух святый — английский посол Колдран. Ура, ура, ура!»
Сказав эти слова, Николай Петрович выбежал из церкви. Когда его догнал церковный староста у леса, Николай Петрович укусил его с криком «Ура, Колчак!».
Николай Петрович Гуляев находится в настоящее время в уфимской психиатрической клинике, в камере № 6. Таскает с собой по камере какие-то бумажки и кричит: «Краткосрочное обязательство. Председатель совета управляющих ведомствами Филипповский. Члены совета: Нестеров, Рудка, Климушкин, Баев; главноуполномоченный всероссийского Временного правительства Знаменский. Вечная память, вечная память!»
В это время приходит всегда в камеру надзиратель и уводит Николая Петровича Гуляева под холодный душ.
В Германии раздались два выстрела, которыми убиты Карл Либкнехт и Роза Люксембург.
Эхо выстрелов разбилось о каменные дома Берлина, и был момент страшной тишины… А затем гроза, невиданная историей гроза.
Мы все чувствуем, что эти два выстрела должны превратить весь мир в пожар. Не может быть сегодня ни одного из рабочих, который бы не знал, что ему делать и как бороться со всеми виновниками смерти великих вождей германского пролетариата.
Каждый рабочий и крестьянин знает, что эти два выстрела — символ атаки международной буржуазии на революционный пролетариат, и что нельзя тратить время, рисковать еще жизнью других работников Великой Революции Труда, и что надо сразу покончить с буржуазией и истребить ее на всем земном шаре.
Эти два выстрела — сигнал к нашему наступлению на всех фронтах пролетарской революции, сигнал к беспощадной борьбе внутри страны с контрреволюцией.
Мы страшно отомстим всей буржуазии за последний отклик германских заговорщиков против всемирной революции.
Эти два выстрела нам сказали ясно: «Винтовку в руки! Вперед!»
У одного попа мы нашли пулемет и несколько бомб. Когда мы его вели на расстрел, поп плакал.
Я хотел его успокоить и разговорился с ним о воскресении мертвых, которого он по символу веры должен ожидать.
Не подействовало. Ревел на всю деревню.
Дальше я с ним поговорил о том, почему душам праведным приписывается по смерти полное блаженство и почему приписывается им предначатие блаженства прежде последнего суда.
Поп заплакал еще больше.
Не успокоил его даже разговор о жизни будущего века и блаженстве души.
Когда же я с ним поговорил о пользе, какую могут ему принести размышления о смерти, воскресении и о последнем суде и вечном блаженстве, поп не выдержал, упал на колени и заревел: «Простите, больше не буду стрелять в вас…»
В недавнем прошлом этот страшный лозунг римских легионеров: «Vae victis» — «горе побежденным» переняли господа правые эсеры в Самаре, Казани, Симбирске и других городах.
И выполнили его со всей тонкостью.
Так, например, самарское «Волжское слово» в первые дни победы зарегистрировало с удовольствием: «Сегодня отправлено в тюрьму 460 арестованных большевиков… Сегодня отправлено в тюрьму 270 арестованных большевиков…»
Правые эсеры торжествовали, что вполне понятно при их душевном настроении, сложившемся на почве вопиющей фантазии «Сделать политическую карьеру».
И на этих мотивах получить жирные куши образовали они «народную армию», к которой обратились со следующими словами:
«Призываем всех солдат народной армии бороться всеми силами за Учредительное собрание против большевиков, авангарда германского кайзера Вильгельма».
В своих газетах они умоляли всех верующих в партию эсеров граждан «свободной России» понять опасность для государства и как-нибудь помочь им сохранить обломки привилегий буржуазии и капитала, «иначе большевистская программа окончательно убьет и развратит славянскую идею».
«Буржуи, объединяйтесь!» — вот знамя эсеров этой эпохи, вот клич, который раздавался в Поволжье.
«Граждане, идите к нам, идите и молитесь за Учредительное собрание. Поверьте, что мы все погибнем без Учредительного собрания, так как русский народ забыл его и в свою русскую семью пустил германских шпионов, большевиков, изменников, безбожников и предателей».
Это было очень вкусно.
Разослали по волостям и уездам опросные листы: «В Учредительное собрание веруешь?», «Партию эсеров признаешь?».
Кто не сказал «да», пропал. Горе побежденным!
Наконец взяли крестьянских и рабочих детей и погнали их против Красной Армии ради своей политической карьеры.
И наконец, когда прогуляли все: совесть, народные деньги и кровь граждан — вернулись домой, как блудный сын из Ветхого завета.
А теперь, после декларации побежденных (побежденные всегда издают декларации) мы им скажем просто: «Карьера кончена, потрудитесь убрать ноги со стола».
Взаимоотношение церкви к большевикам известно всем.
Священники хорошо знают, что с победой пролетариата попы, ксендзы, муллы, пасторы и раввины потеряли жирные куши и что их святое ремесло пропало.
Пролетарская революция покончила с мошенниками, которые продавали бога, торговали пропусками в рай и кости собак продавали за мощи святых. Уничтожение религии попов, религии кармана — это начало истинного благополучия всего человечества.
Уничтожение этих паразитов — вот самая лучшая система нашей борьбы с властью тьмы.
Одним из видных церковных мошенников был епископ уфимский «Преосвященный владыка Андрей». Как посмотришь, очень хороший парень, который сделал из православной церкви ораторскую трибуну для своих контрреволюционных целей.
Говоря в своих речах о проповедях об исполнении закона божьего, он никогда, этот святой юморист, не забывал большевиков, чтобы было для всякого верующего православного человека ясно, что большевики — антихристы.
Можно было бы без конца выписывать все ругательства «преосвященного» по нашему адресу, но приведу лишь несколько примеров:
В своем журнале «О культурном просвещении Заволжского края», в статьях и заметках церковно-бытового, общественно-политического и культурно-просветительного характера он умоляет всех вооружиться против большевиков, обманщиков, провокаторов, которые изобрели злые лозунги: «Смерть капиталу», что, как понимал преосвященный, должно было привести все приходские братства и преосвященных в нищету.
«Большевики, — пишет в одной из статьей уфимский «владыка», — идут на тихую, родную Уфу, зарезав в Казани, Симбирске, Самаре до 20 000 человек: мужчин, женщин и детей, которые не хотели отречься от церкви православной. О преступники! О злодеи! А единственное средство к нашему общему исцелению — это идти в храмы и помолиться богу, пожертвовав на икону Пресвятой Богородицы».
Стремление преосвященного принесло его карману хорошую сумму.
Мобилизовав Пресвятую Богородицу против большевиков, он в одном из номеров «Заволжского летописца» хвалит уфимскую братию в статье «Святой порыв»: «На мое воззвание сосредоточить все силы к борьбе с большевиками, — пишет, — я убедился, что живо еще нутро русского человека. Предложение пожертвовать на икону Пресвятой Богородицы было с любовью принято. Через неделю мне поднесли кассу, полную бумажек, оказалось денег 16 480 р. Пусть эта весть возлетит к богу, который не откажется от помощи Уфе против большевиков».
Какая радость преосвященного над этими бумажками. Разве нельзя хвалить бога за 16 480 рублей? Какая поддержка против большевиков!
Спрятав деньги, преосвященный шел в храм божий, а в журнале писал, что перед лицом Высшей Правды и Милосердия, перед лицом Божественного Спасителя мира он произнесет в церкви проповеди на следующие темы:
1. Что такое Учредительное собрание и как христиане должны относиться к нему;
2. Как бороться с большевиками.
И боевой преосвященный кричал в соборе: «Братие, вставайте все на помощь гибнущей матушке Руси. С нами бог и Учредительное собрание. Придите в себя, братие. Собирайте деньги, братие мои возлюбленные, и несите их ко мне. Прием денег от 10 часов утра до 4 часов дня. Мы сейчас же одолеем и победим большевиков. Да, вот еще что я завещаю вам: прежде чем произнести слово «большевик», пусть каждый положит на себя крестное знамение».
Ничего не помогло. Наши шли на Уфу, и преосвященный в один прекрасный день, просмотрев газеты, очень расстроился.
Красные в Чиншах. И оставив свою возлюбленную братию и священнослужителей, преосвященный написал им последнее письмо о том, что премудрость божия обходит мир и что он уезжает в Сибирь.
Святой юморист! Он хорошо чувствовал, что мы устроим новый мир помимо всех «преосвященных владык», которым место только у стенки.
18 ноября 1918 года «Всероссийское временное правительство» пало, и на горизонте России появились новые звезды реакции, которые с нахальством международных авантюристов «en gros»[230] провозгласили верховной государственной властью в России совет министров из дворян, капиталистов, помещиков и царских генералов.
Эти мошенники издали указ, которым присвоили царскому адмиралу Александру Васильевичу Колчаку наименование «верховного правителя всея России».
Колчак издал 19 октября приказ населению России о том, что он главной своей целью ставит создание боеспособной армии для победы над большевиками.
Облик этой самоотверженной армии Колчака отлично рисуют нам приказы Колчака по войскам Западного фронта за № 16, 17 и 20:
«Ввиду многих участившихся случаев промотания солдатами выданных им для употребления казенных мундирных и амуничных вещей, оружия, патронов и прочего, а также продажи их другим лицам, приказываю усилить строгость наказаний на основании ст. XXXI кн. СВП, 1869, изд. 4-е».
Адмирал Колчак сообщает своим молодцам дальше:
«Подтверждаю к точному исполнению приказ верховного главнокомандующего 1915 г. за № 34, согласно которому на театре военных действий виновным в дезертирстве повелено было определять смертную казнь через повешение».
Напугав своих вояк приказом верховного главнокомандующего 1915 г. (Николая Николаевича), Колчак объявляет, что все хорошие солдаты в случае искалечения получат: нижний чин — 120 рублей в год, офицер — 600 рублей, штаб-офицер — 800 рублей и в случае смерти — залп при похоронах.
Но надо соблюдать экономию, а поэтому Колчак в приказе от 16 декабря объявляет, что выдача всех наградных денег за боевые подвиги временно приостанавливается и взамен наград за эти подвиги будет объявляться благодарность в приказах.
Вы долго смотрите в приказ, и никому никакой благодарности не видно.
Значит, нет подвигов? Вы ошиблись.
В приказе главнокомандующего генерал-майора Сырового объявляется благодарность полковнику Гафнеру за его подвиг в деревне Бейкарзли.
Сделаете справку у крестьян-татар из Бейкарзли, и те вам скажут, что герой полковник Гафнер «Тащил из деревни много сыер, бзау, сарык», то есть коров, телят и овец.
Таков подвиг полковника Гафнера…
И остальные в таком же роде.
Передо мной лежит грязная бумажонка. Взята красноармейцами в селе Турушла, но, видимо, писано в конце декабря в Уфе.
Человек, видимо, изливает свою душу на этом клочке. Здесь целая серия мыслей.
«…с терпением, не роптать на судьбу. Вероятно, много нагрешили, вот бог-то и наказывает».
«…Говорят, они скоро явятся сюда. Ведь надо бежать. Куда побежишь? Ведь надо денег много. Как много значат деньги. Да и зачем бежать? Они придут. Может быть, останутся на восемь-десять (здесь автор дневника, очевидно, пропустил слово «месяцев»). Теперь идут слухи, что союзники отказываются. Ведь вся надежда была на них…»
«…Эх, деньги, деньги, как много вы значите. Всю жизнь, всю жизнь придется себе во всем отказывать…»
«…Когда с удовольствием бы помолился, то нет того чувства святого. Все что-то лезет в голову какая-то чушь… И вот за все это бог наказывает нас…»
Отделение церкви от государства есть такая система взаимоотношений государства и церкви, при которой государство не связывает себя ни с какой религией, ни с каким вероисповеданием и ни с какой церковью.
Советская республика ни в каком отношении не считает себя связанной авторитетом церкви.
Для Советской республики не имеет никакого авторитета какое-то выдуманное попами божественное откровение.
Для республики равны все религии и в то же время безразличны.
Власть пролетариата считает не нужным обращаться к церкви с просьбой о молитве в разных торжественных случаях государственной жизни и не просит благословения церкви и помощи божией в борьбе с буржуазией.
Хороши винтовка, штык, пулемет в руках вооруженного народа, это самое лучшее благословение.
В Советской республике отменены все религиозные обряды в случаях рождений, смерти, брака, которые приносили только пользу поповскому карману.
Рождение, смерть, брак просто регистрируются теперь при коммунах.
Церковный брак недействителен, и законное основание имеет только брак гражданский.
Церковноприходские школы отменены. С изгнанием некультурных, неграмотных попов из школ, исключением всякого вероучения в школах школы стали свободными.
Вместо преподавания лжи о рае и аде советская школа учит детей жизни и подготовляет их к борьбе.
Уничтоженная церковноприходская школа воспитывала прихожан-овец, с которых драли шкуру попы. Советская школа даст республике свободного человека.
При отделении церкви от государства религия становится частным делом, которое не касается республики, если за этим частным делом не скрываются контрреволюционные замыслы. В этом случае все лица, воспользовавшиеся религией в контрреволюционной пропаганде, предаются Чрезвычайной следственной комиссии.
Религиозные общества и церкви в республике являются частными обществами под контролем Советской власти.
Само собой разумеется, что республика при отделении от церкви лишает церковь, то есть частное общество, средств на содержание и пенсии попам, не платит храмам и не содержит духовно-учебное заведение.
Поэтому конфисковано все церковное имущество, движимое и недвижимое, нажитое из соков трудящихся масс церковными паразитами. Церковь систематично удерживает народ во тьме, в подчинении богатым. Она является второй властью, опираясь на все контрреволюционные элементы, которым давала поддержку.
А поэтому власть трудящихся разбила эту власть, отделив церковь от республики.
Уфимский купец Иван Иванович не убежал из города с другими буржуями, но остался на своем наблюдательном пункте, в лавке, с определенной целью: заниматься по приходе советских войск спекуляцией и провокацией.
Одним из важнейших свойств, отличающих купца Ивана Ивановича от других животных, является дар речи, дар слова.
Иван Иванович пользуется в самом широком смысле этим свойством и злоупотребляет свободой слова при каждой возможности.
Его дар слова имеет в уфимской жизни громадное значение.
Этот дар не касается того, что он говорит дома, в семейном кругу, а лишь того, что говорит он как гражданин в общественном месте, на базаре, в чайных, в кофейных, у парикмахеров и в своей лавке.
Он действует так, чтобы было незаметно, что он сам провокатор, распространяющий ложные слухи с намерением внести панику или образовать новые контрреволюционные элементы и врагов Советской власти.
Он никогда не скажет прямо: «Я узнал то и то». Он говорит, что «это слыхал», что «это где-то читал».
Он остался в Уфе, чтобы по возможности побольше учинить вреда Советской власти, и действует через публику.
Он идет на базар и разговаривает с торговцами с видом человека, интересующегося капустой, мукой, мясом, салом.
— Вот, — говорит он, осматривая поросенка, — Бугульму взяли белые обратно, и поэтому запрещен выезд в Симбирск.
Он знает психологию базарных торговцев, этой темной массы мелкой буржуазии и деревенских кулаков, которые верят всем идиотским слухам, если только в них есть кое-что неприятное для Советской власти.
— Слава тебе, господи, — скажет какая-нибудь старушка, прислушиваясь, и бежит домой, чтобы в кругу темных баб, как попугай, дальше распространять идиотские, провокаторские мысли Ивана Ивановича.
Иван Иванович идет к парикмахеру.
— Сегодня ночью, — сообщает он тихим голосом, — был хороший мороз.
После этой невредной увертюры продолжает:
— Интересно, как далеко за таким морозом слышно стрельбу орудий. Так близко было слышно стрельбу, что сразу подумал, что белые не дальше пятнадцати верст от города.
Иван Иванович хорошо знает, что у парикмахера ждет своей очереди такой же враг Советской власти, как он, купец Захаров, который обязательно своим знакомым скажет: «Наши пятнадцать верст от Уфы» — и потом прибавляет равнодушно:
— Сегодня привезли много раненых.
Исполнив в парикмахерской свою провокаторскую задачу, Иван Иванович идет в кофейную. Знает, что там сидят и болтают бывшие буржуа, у которых предприятия взяты на учет.
Этим приносит большую новость: «Дутов взял Казань и Петроград занят союзниками».
Все знают, что это идиотство, но все-таки на них действует эта глупая болтовня очень приятно.
Иван Иванович с невозмутимым видом продолжает, что Дутов арестовал Совет Народных Комиссаров, что он это слыхал на вокзале.
Все опять знают, что Дутов разбит под Оренбургом, но это им не мешает распространять все эти провокационные слухи по городу, в среде врагов Советской власти.
Вы слышите сегодня, что занят Бирск, завтра Стерлитамак, и не знаете: или смеяться над идиотами, или взять револьвер и пустить им пулю в лоб.
Это последнее, по-моему, есть самое лучшее средство борьбы с провокаторами.
Во время Французской революции провокаторов не гильотинировали, а вешали.
Ввиду того, что веревка у нас отменена, предлагаю всех этих провокаторов иван Ивановичей на месте расстреливать.
В дни великой пролетарской революции народился вопрос о вооруженных силах пролетариата для борьбы с вооруженной буржуазией.
Открытая гражданская война класса против класса выделила из масс восставшего пролетариата Красную Армию.
Она есть щит свободы пролетариата, его независимости и страх для всех врагов Советской власти.
Пролетариат слился с Красной Армией в один живой организм, она ведет его к желанной цели, к его диктатуре, к решению боевой задачи Интернационала и к окончательной победе над империализмом.
Красная Армия — это вооруженный народ, который выступает на всемирное поле битвы, чтобы сломить буржуазию, сокрушить контрреволюцию и ввести врасплох империалистических хищников.
Историческое прошлое, в котором пролетариат испытал на себе гнет буржуазии и империализма, пробудило его к наступлению на своих врагов. Оно пробудило в нем стремление к завоеванию его диктатуры.
Мы знаем две эпохи в истории, когда рабочий и крестьянин к ружьям привинтили штыки.
Первая эпоха — это когда их гнали на всемирную бойню, чтобы для буржуазии своей страны завоевать чужие рынки.
Им приказывали палачи взять винтовку в руки ради промышленной конкуренции фабрикантов.
Вторая эпоха — это когда рабочий и крестьянин взяли винтовку, чтобы освободить себя от палачей. Они создали Красную Армию, боевой аппарат для защиты пролетарского мира.
Винтовка в руках рабочего и крестьянина — это его честь.
Красная Армия — это великое орудие гражданской войны.
Создав крепкую Красную Армию, Российская Советская Республика сокрушает теперь не только буржуазно-помещичью контрреволюцию, но и дает отпор натиску империалистов, защищая тем всемирную революцию.
Красная Армия есть штык революционного пролетариата в других странах.
Крепкая Красная Армия здесь есть крепость всемирного революционного фронта.
Империалистические хищники, контрреволюционеры и социал-предатели со страхом смотрят, когда из этой крепости двинутся массы вооруженного пролетариата на помощь революционному пролетариату в других странах.
Тысячи из иностранных рабочих и крестьян сражаются уже в рядах Красной Армии. Обязанность наша, всех иностранных коммунистов, формировать и новые кадры для подкрепления рядов Красной Армии.
Вы, иностранные рабочие и крестьяне, должны быть вооружены и должны быть готовы к борьбе с контрреволюцией и социал-предателями в своих странах.
Вступайте немедленно в Красную Армию и сплотитесь с русскими товарищами ради служения общему делу — защиты пролетарской диктатуры.
Вы, иностранные красноармейцы, будете надежным оплотом победы пролетариата над буржуазией во всех государствах.
Да здравствует Красная Армия и ее страшные штыки!
Значение Красной Армии для Западной Европы весьма важно.
Красная Армия как представитель вооруженного пролетариата есть надежда всех западноевропейских трудящихся масс.
Победа Красной Армии есть победа пролетариата над буржуазией в мировом масштабе, так как побежденной не является только буржуазия на Российской территории.
По-военному можно сказать так:
«Рати всемирной буржуазии отступают с потерями на Российском фронте».
С победой Красной Армии растет революционное движение пролетариата в Западной Европе.
На западе Европы знают, что теория о вооруженном пролетариате на Востоке осуществилась. Международная революция не пустой уже звук, она опирается на штыки Красной Армии, которая играет самую главную роль в международной обстановке.
Вести о победах Красной Армии в России приносят подъем всему, что завтра разыграется на Западе.
Могучая Красная Армия говорит буржуазии о нарастающей силе пролетариата и о пустоте и ничтожности буржуазии.
С востока на запад Европы идет волна революции. Она уже разбудила сотни миллионов людей, она сорвала короны с Карла Габсбурга и Вильгельма Гогенцоллерна, она разбудила рабочий класс Франции и Англии.
С этой волной революции идет на запад и проблема Красной Армии.
Она говорит, что пролетариату Австрии, Германии, Англии и Франции необходимо создать крепкую свою революционную армию, способную сокрушить буржуазно-юнкерскую и социал-предательскую контрреволюцию.
Штыки Красной Армии — это международный язык пролетариата, который понятен для буржуазии во всех государствах.
Между Красной Армией и пролетариатом на западе зародилась та внутренняя связь, солидарность, которая укрепляет позицию революционных рабочих в Западной Европе.
Рабочие на Западе пойдут по пути, назначенному Интернационалом, Великой Октябрьской революцией в России.
И на западе будет пролетариат обучаться военному делу.
Российская Красная Армия — это часть всемирной Красной Армии и ее первый боевой пост.
Анализируя всю эсеровскую литературу, приходишь к выводу, что они все свои дешевые диссертации и ненужные проекты писали от скуки.
Творчество эсеров стало синонимом нелепости и безумия. Только эсеры могли говорить в своих брошюрах такой вздор, потому что человек обыкновенно говорит глупости, когда сам знает, что неправ.
Эсеры — «люди грустного подвига» — ставили себя в центре мира, который представляли себе как огромное Учредительное собрание.
Какой-то Б. К. в газете «Армия и народ» ставит эсерам на голову сверхчеловеческий ореол и поет: «Большевики погибнут, а нам нет конца».
В среде эсеровских писателей было вообще очень мало людей, сознающих неминуемую катастрофу, которые бы запели: «Голова ты моя удалая, долго ль буду тебя я носить», как запел один сознательный офицер-эсер из русско-чешского полка в «Уфимском вестнике».
Несмотря на это, большинство эсеров не отказалось бы от обожествления партии, а какой-то Зазыков в том же «Вестнике» пишет: «Я хорошо знаю, что нет ни одного рабочего и крестьянина в России, который бы не считал правильной нашу политику, которая есть благовест для всего мира и величественный и торжественный манифест».
Чаще бред в эсеровской литературе касается директив, данных ЦК соц.-рев. для работы среди широких масс.
Так, в брошюре «Товарищам, работающим в деревне» обращается внимание агитаторов на целый ряд ложных провокаторских слухов, которыми следует воспользоваться в деревне при общей критике большевизма.
«Надо сказать крестьянству, — пишут эсеры в этой брошюре, — что на почве раздела земли явится неизбежное междоусобие в деревнях и усилится анархия. В таком направлении нужно ставить в деревне аграрный вопрос в связи с большевизмом.
При разборе в деревнях рабочей политики большевиков необходимо указывать, что большевиками введенный рабочий контроль уничтожит русскую промышленность».
Эсеровские фокусники и шарлатаны, собрав таким образом симпатии всех кулаков и фабрикантов, с каким-то игнорированием всякой разумной критики обращаются в другой брошюре «ко всем членам партии, работникам профессионального движения, рабочим организациям», умоляя их, чтобы они не были организациями революционными.
Эсеровские фокусники протестуют против объявленного большевиками обязательного участия всех рабочих в профессиональных союзах.
В этой брошюре они называют себя красиво: «Инициативное меньшинство пионеров профессионализма…»
Психиатр бы именовал это так: «Слово, потеряв связь с реальным миром, теряет и логическую связь последнего. Мы тогда получаем речевую запутанность».
Такую речевую запутанность видим мы и в брошюре эсера Е. М. Тимофеева «Пути к миру», где он пишет: «Брест-Литовский мир есть извращение природы этой революции. Брест-Литовский мир может уничтожить только Учредительное собрание. Кампания за демократический мир требует и борьбы за Учредительное собрание».
В конце брошюры красуется лозунг, что «соц. — рев. нужно восстановить связь с коалицией Согласия».
Эту связь им наконец удалось восстановить. Коалиция дала денежные суммы адмиралу Колчаку, который повесил нескольких членов Учредительного собрания и веревкой указал им путь к борьбе за определенную линию мировой политики.
А так, в общем, эсеровская литература принадлежит истории.
Учредилка эсеров не пережила морскую бурю. Спаслось несколько человек, которые совсем голые вылезли на берег, пали на колени и сказали: «Боже, не позволяй мне больше осуждать, чего я не знаю и не понимаю».
И, стуча зубами от холода, пошли согреться к большевикам.
В субботнем номере «Нашего пути» я читал статью «К попу послали», где автор удивляется, что в отделе социального обеспечения не знают декрета об отделении церкви от государства и направляют мать, которая пришла получать пенсию за убитого сына красноармейца, к попу за выпиской из метрической книги.
Этому я никак не удивляюсь, потому что в советских учреждениях везде сидят замороженные чиновники, на которых наложен тяжкий подвиг с умом понимать время, которое пришло.
Для этих чиновников советский строй остается непонятным.
Они служили царю, служили Керенскому, служили белым. Только вывески над учреждениями перекрасились с занятием Уфы нами, но внутри остались те же самые попугаи, которые не стремятся к пониманию окружающего.
Для этих чиновников советский строй остается вполне непонятным — они не могут помириться с новой жизнью. Они ничего не понимают, их не интересуют декреты, это для них гораздо покойнее.
Притом говорят: «Мы только служим, мы беспартийные». При этом страшно обидно, что много партийных интеллигентных людей или искренне сочувствующих Советской власти не могут найти в Уфе никакой должности, потому что в советских учреждениях находятся беспартийные глупцы, которые плачут при снятии икон в советских учреждениях.
Мне столько раз приходилось проходить советскими учреждениями, и я наблюдал, что жизнь в них проходит как-то глухо.
Во многих местах не чувствуешь, что ты в советском учреждении, а в каком-то союзе статских советников и ждешь, когда тебе скажут, что в канцелярию ходить в валенках неприлично.
В народном банке, например, хорошо одетых людей встречают с каким-то восторгом и называют их «господами».
Из финансового отдела управления губернией дали печатать бухгалтерские книги с рубрикой «Министерство, департамент» и очень удивились, когда я им сказал, что уже министерства нет. Не смогли на это ответить ничем иным, как «Это старая форма».
Везде встречаешь такие «старые формы».
Красный свет бьет в окно, но в комнатах сидят люди с воспоминаниями о кадетской жизни, не интересующиеся в настоящее время ничем, кроме сосиски с капустой.
Если бы их раздеть, то на груди их можно было бы найти портрет губернатора.
Они остались служить Советской власти, потому что им деваться некуда.
Эти безыдейные люди презирают Советскую власть, но тем не менее служат ей.
Они не поняли новую жизнь, они замороженные и растают только на своем солнце, которое, конечно, вне советского строя.
Есть разбойники, которые действуют топором, обухом. Лавочник Булакулин действовал спекуляцией, и никто из разбойников не относился так легко и насмешливо к своим жертвам, как он.
На базаре платишь за пуд картофеля шесть рублей, а у него за фунт — один рубль пятьдесят копеек. Смотришь с ужасом на картофель и думаешь, что вот-вот он скажет своей жене насчет тебя: «Гляди-ка на мерзавца, точно сгорает страстью к картошке».
В своей лавке он является деспотом. Покупатель в его глазах дрянь, а он, смотря на испуганную бакалейную публику, говорит: «Тяжело мне возиться с этой сволочью».
А вечером, считая кассу, все эти драные марки, рублевки, пятерки, купоны и грязные керенки, которые обобрал он с рабочего народа, вздыхает: «Ах ты, работа моя неблагодарная», лицо у него в это время убийцы, идиота, не понимающего своего преступления.
Но в лавке его капризам нет конца.
— Не до гляденья тут, коли купить не хочешь, — говорит он старушке, которая не может встать с места, потому что он ей сказал, что фунт постного конопляного масла стоит сорок рублей. — Зачем стоишь, родить, что ли, собираешься?
— Да разве вы не слыхали, — обращается он к публике, — что теперь в Москве фунт стоит сто рублей?
Все знают, что толстый разбойник врет, но их участь в его руках.
Ошеломленные, они ждут, а что же скажет он дальше.
Старушка собирается прийти в чувство.
— Берите по сорок рублей фунт конопляное масло, — слышен тихий голос кровопийцы, — а то завтра будет по сорок восемь рублей.
— Это спекуляция, — сказал кто-то.
— Не мурлыкай, братец мой. Какая тут спекуляция? Морозы страшные, каких Уфа еще не видала, гражданская война, и если захочу, и пятьдесят два рубля за фунт заплатишь. Наше дело купеческое, маленькое. Ты нам деньги, мы тебе товар.
— Тридцать рублей даю за фунт, — говорит кто-то из публики несмелым голосом, как бы опасаясь, что за это слово поведут его на плаху.
— Издевайся, — отвечает лавочник Булакулин, — тридцать рублей за фунт конопляного масла! Уничтожить меня хочешь, сделать нищим, что ли? Хочешь, чтобы я утопился? Ведь у меня, чать, ребятишки есть!
Лицо лавочника становится утомленным, безнадежным.
Бакалейная публика понимает, что все пропало, и покупает фунт конопляного масла за сорок рублей.
— Почем колбаса? — спрашивает новый покупатель.
Лавочник долго молчит и чешет затылок. Неделю тому назад колбаса продавалась по три рубля фунт. В среду — двенадцать рублей, в субботу — шестнадцать, а сегодня, в понедельник…
Вопрос тяжелый.
— Это самая хорошая колбаса, — рекомендует он смесь лошадиного мяса с мукой, — это настоящая краковская, цена двадцать два рубля за фунт.
Лавочник Булакулин опять слышит слово «спекуляция» и обиженным тоном твердо заявляет:
— Говорить и рассуждать вам нечего, вы посмотрите в Уфе, как в других бакалейных лавках. Разве мне ради вас обанкротиться, что ли?
В полном восторге бывал лавочник Булакулин, когда кто-нибудь спрашивал его, нет ли спичек.
Первый ответ его был самый неутешительный.
— Можете из меня щепы нащепать, а спичек не найдете. Не стоит продавать, цена очень высокая. Я сам покупал десяток за сто двадцать рублей.
В амбаре у него были спрятаны два ящика еще от того времени, когда коробка стоила копейку.
— Если хотите, я вам могу отпустить, — продолжает дальше кровопийца, — коробку за двенадцать рублей.
— Не хочу, не надо.
Лавочник Булакулин потрясает кулаком:
— Какой неблагодарный народ, харя.
Испуганный уфимский обыватель машинально вынимает из кармана двенадцать рублей, берет коробку спичек и шепчет: — Простите меня, окаянного, больше не буду дразнить, — и выбегает из бакалейной лавки с убеждением, что случайно спас себе жизнь.
Никогда в жизни мне не было страшно, только один раз. Это было в лавке Булакулина.
При воспоминании об этом случае еще сегодня у меня бегают мурашки по телу.
Я пришел в этот страшный день спросить в бакалейной лавке Булакулина, сколько стоит холодная котлета, которую я видел среди сыра и колбасы.
— Двадцать рублей, — сказал Булакулин таким страшным голосом, от которого у меня зашевелились волосы на голове.
В этом голосе было все: и «руки вверх», и удар обухом, топором.
Далее ничего не помню. Лежу в лазарете, и врачи говорят, что у меня воспаление мозга.
…Вчера я спросил санитара, что случилось с лавочником Булакулиным.
Говорят, что его за спекуляцию расстреляли и что он упорно молчал и только перед смертью, когда он уже стоял у стенки, спросил себя: «А может быть, я очень дешево продал колбасу? Может быть, спрятав ее, я бы нажил на две тысячи рублей больше?..»
Первого марта старого стиля, в день святых мучеников Нестора, Тринимия, Антония, Маркелла, девицы Домнины и Мартирила Зелепецкого, мощи которых оскорбили большевики, вступила в Уфу освободительница нас, буржуев и капиталистов, — народная армия императора Колчака I, самодержавного царя всесибирского, омского, тобольского и челябинского.
С гордостью теперь говорю: «Я буржуй!» Пришла свобода для всех нас, богачей, а для этой рабочей и крестьянской дряни кандалы, ссылка, Сибирь, веревка и расстрел.
Только меня возмущает маленькое недоразумение, которое случилось после обеда. Мы, буржуи, собрались с хлебом и солью встречать наших освободителей, а вместо них встретили по ошибке эскадрон красного кавалерийского полка, который чуть нас всех не изрубил. Я испугался так, что вечером, когда пришли настоящие освободители, лежал на кровати в горячке и видел перед собой только шашки красной кавалерии. Да здравствует крепостное право! Да здравствует император Колчак, царь православный всесибирский!..
Сегодня я благоговейно молился в храме с другими купцами и буржуями о благе нашем и счастии. Как нам свободно теперь дышится! На улицах опять стоят городовые, никто не смеет взять ничего на учет. На своих квартирантов я прибавил по 100 рублей в месяц за комнату. Живет у меня самая пролетарская сволочь. Я им теперь покажу! Сегодня был с доносом у полицмейстера на портного Самуила, жида беженца, который прежде всего говорил, когда здесь были большевики: «Свет, воздух, свобода!» Я очень рад, что его арестовали и расстреляли. «Свет, воздух, свобода!» Да здравствует крепостное право! Да здравствует император Колчак I!..
Сегодня вступил в город полк Иисуса Христа. У солдат вместо нашивок белые кресты. Я говорил с одним офицером, бывшим батюшкой из Казани, который мне сообщил, что задачей полка Иисуса Христа вырезать всех большевиков и жидов в России, в Европе и освободить Иерусалим от турок и жидов. В полку Иисуса Христа есть специальная пулеметная команда из духовенства…
Настоящая весна для нас, буржуев, после большевистской зимы, Все улицы украшены яркими золотыми погонами. Везде слышно: «Ваше благородие, ваше высокоблагородие, ваше превосходительство». Если солдат не отдает честь и не становится во фронт, бьют его, мерзавца, по морде. Ясно видно, что без рабства жить невозможно и что должен быть порядок. Сегодня объявлен указ, которым отобрана земля у крестьян и отдана помещикам и дворянству. Крестьянин и рабочий будет лишен всех прав и не смеет уходить от тех владельцев, на чьей земле он сидит или работает. Для пролетарской сволочи отменены все свободы. Каждый рабочий должен ежегодно являться в полицию.
Нам представлена полная власть над рабочим. Указом царя Колчака I введено телесное наказание, закование в кандалы и ссылка в Сибирь. Я говорил с несколькими фабрикантами. Они будут ходатайствовать перед Колчаком о разрешении им продавать рабочих по своему усмотрению.
У нас поселился один офицер Челябинского полка. Какая красота! Золото и ордена. Приказал мне, чтобы я при его вступлении в комнату кричал всей семье: «Встать, смирно!» Боевой парень! Каждый день требует вина и порет своего денщика. Сегодня повешено перед собором 50 большевиков с женами и детьми. Вход на место казни один рубль в пользу георгиевских кавалеров. Да здравствует диктатура буржуазии!..
Вчера была у нас пирушка, Мой офицер расстрелял все зеркала и лампы, шашкой разбил всю посуду, разрезал себе руку, помазал кровью лицо и пел: «Боже, царя храни». Ночью видел везде большевиков и спрятался под кровать. К утру его увезли в больницу. Врач сказал, что это отрава алкоголем, который распространен среди «народной армии»…
Сегодня расстреляна в тюрьме третья партия политических заключенных. Разогнаны все профессиональные союзы. Да здравствует император Колчак I!..
Говорят, что большевики во что бы то ни стало возьмут Уфу обратно. Господи, что будет, что будет… Говорят, что отрезали уже от Верхнеуральска пути на Златоуст, деваться некуда.
Проклятая авантюра Колчака…
Наступление на Бирск и Уфу «народной армии» объясняется: во-первых, стратегическим значением обоих городов и, во-вторых, политическим положением «сибирского правительства».
На карте сразу видно, что с взятием Бирска и Уфы нами в руках народной армии на том фронте были только три пункта, охраняющие Сибирь: Златоуст, Верхнеуральск и Челябинск. Они творят стратегический треугольник, база которого Уральский хребет между Верхнеуральском и Златоустом.
Потеря Уфы обнажила все подступы к сибирской крепости. Продвижение войск N-ской армии от Стерлитамака к Верхнеуральску было фланговым ударом на Златоуст с одной стороны, в северном направлении, и на Челябинск через Троицк — с другой; этими операциями нашей армии разбит был стратегический треугольник белых, Бирск с Уфой были передовыми фортами к Сибири и к вышеуказанной треугольчатой опоре белых.
Бесспорно, что сектор Бирск — Уфа являлся для белых угрозой их операциям в направлении Красноуфимска. Белым грозила опасность. Пермский фронт выдвигался вперед, и Пермь попадала под угрозу обхода. Наступлением нашей N-ской армии на Уральский хребет к Верхнеуральску была нарушена связь белых с Дутовым на Оренбургском направлении, и поэтому им нужно было парировать этот удар на их правом фланге. И белые все свои лучшие силы выслали на сектор Бирск — Уфа. Скоплением нескольких дивизий против наших частей на этом участке им удалось на время выровнять фронт Пермь — Бирск — Уфа, чем вынужден был и наш правый фланг отступить от Уфы.
Издав приказ о прорыве фронта Бирск — Уфа, Колчак думал подействовать психологически не только на Сибирь, но и на союзников.
В Сибири правительство Колчака терпело неудачу за неудачей. Битая «народная армия» была плохой поддержкой. Волнения среди масс Сибири усиливались. Восстания коммунистов по городам Сибири были обыкновенным явлением.
Союзники, видя неудачи Колчака, отказались ему помогать. Япония вывела свои войска из Сибири, французы и англичане выехали со своими миссиями.
Чувствуя неминуемость своей гибели, Колчак перешел к наступлению. Он влил в свои ряды, которые прорвали фронт Бирск — Уфа, все контрреволюционные элементы, перед которыми стояло: «Быть или не быть».
Каждому понятно, что нужно теперь делать. Не только взять Уфу обратно и продвинуться к Уралу. Мы должны перейти Урал. Уфа нам по дороге. Пускай каждый красноармеец знает свой маршрут: Уфа — Златоуст — Челябинск.
Пролетариат не на словах, а на деле доказывает свою готовность бороться до конца с белыми бандами. Когда красные войска заняли Уфу, пролетариат Уфы поклялся защищать Советскую Россию до последней капли крови. Настала тяжелая минута для красных войск, и уфимские рабочие покинули свои фабрики и заводы и встали в ряды Красной Армии. Несколько тысяч рабочих города Уфы по первому зову сорганизовались в красные полки и отдали себя в распоряжение 5-й армии. В воскресенье 23 марта, увязая в снегу, под звуки оркестра обучался Первый уфимский рабочий добровольческий полк. Глядя на них, сердце радостно замирало. На всех суровых рабочих лицах можно было прочесть одно: скорее пройти школу военного искусства и отправиться на фронт. Все лица горели желанием броситься скорее в битву, чтобы разбить ненавистные колчаковские банды. В тот же день две маршевые роты из Первого уфимского полка отправились на фронт на помощь своим братьям красноармейцам.
Честь и слава уфимским рабочим, вставшим на защиту Советской власти с оружием в руках! Честь и слава героям труда!
На станцию Абдулино опять прибыл новый эшелон с пленными народоармейцами, сынами сибирских крестьян.
Жандармы и полиция колчаковского самодержавия выгнали их из сибирских родных гнезд сражаться за Уралом ради власти царских генералов, буржуазии, сибирского дворянства и помещиков.
Они радуются теперь, что вырвались из рабства и не чувствуют себя пленниками; они в полном смысле слова — свои.
По прибытии эшелона на станции был устроен импровизированный митинг. Выступал ряд ораторов из перебежчиков.
«Царские генералы, — сказал один из них, — надели опять брюки с лампасами и издали приказ, чтобы мы, сыновья сибирских крестьян, шли бить Красную Армию за Урал. А кто в рядах этой Красной Армии?
Те же сыновья крестьян, которые уже давно сбросили свою буржуазию и помещиков и сами правят Россией. Нас, сибирских крестьян, царские генералы-помещики послали на фронт под угрозой расстрела, отбивать Сибирь от рабочих и крестьян. Нам не нужно фронта, нам, сибирякам, нужна сплоченная работа с Советской Россией для осуществления великих задач коммунизма в Сибири».
Оратор обратился к красноармейцам с просьбой сильнее наступать, чтобы разбить Колчака и освободить сибирских крестьян и рабочих от помещиков, буржуазии и офицерства.
«Вы забрали весь наш полк в плен, — кончает свою речь перебежчик. — Спасибо вам, товарищи. Мы расстреляли своих офицеров, когда узнали, что вы наступаете. Мы живем теперь новой жизнью. Там — это был кошмар, — здесь — новый день, заря свободы…»
Вид у всех веселый, добродушный, но они очень плохо одеты, видно, что Колчак не обращает внимания на обмундирование своего пушечного мяса. Очень интересная группа народоармейцев, одетая в какие-то китайские халаты с мандаринскими желтыми кругами.
Денег у них очень мало, жалованья не платили им уже три месяца. Один показывает деньги сибирского временного правительства — пять, десять и двадцать пять рублей формата полтинника и объясняет, что их никто в Сибири не берет. Старых денег также нет; говорят, что их увезли союзники. Вся Сибирь с нетерпением ждет прихода советских войск. Дороговизна страшная. В Омске пуд белой муки восемьдесят рублей деньгами сибирского временного правительства (но можно купить за двадцать рублей керенками), фунт масла в Томске — сорок пять рублей. У крестьян отобрана земля и введены новые тяжелые налоги. Все станции центральной Сибири находятся в руках чехословаков, которых часть уже пробилась во Владивосток. В их руках громадное количество военного имущества, которое они увозят с собой. В Иркутске чехословаки взорвали казенные склады. Колчак издал приказ их обезоружить, но из-за отсутствия достаточных сил не пришлось исполнить этот приказ. Союзных войск в Сибири нет.
«А за что вы воевать пошли?» — спросил кто-то перебежчика.
«Нам говорили, что нужно идти за веру и отечество! Если придут большевики, они наложат чрезвычайный налог на иконы и т. п., но народ начал понимать, в чем дело. Не за веру и за отечество, а за карманы генеральских, офицерских собак и за помещичью землю гнали нас генералы и помещики».
Эшелон двинулся. Послышались звуки «Интернационала». Это пели пленные народоармейцы, новые борцы за освобождение Сибири.
Что, если бы слышал это «великий» адмирал Колчак?
Колчаковская Сибирь угрожает Советской России диктатурой помещиков, офицерства и крупной буржуазии под руководством ее «верховного правителя» царского адмирала Колчака.
Вокруг этого второго Скоропадского соединились все контрреволюционные банды, которые бежали из рабочей России за Уральские горы.
Теперь они, собравшись вместе, решили раздавить власть рабочих и крестьян и потопить в крови все завоевания революции, уничтожить свободу рабочих и крестьян и лишить их всех прав.
Нет сомнения, что захват Уфимской губернии и продвижение вооруженных сил сибирского Скоропадского к Бугуруслану есть только преходящее явление.
Меч революционных красных войск висит уже над головой сибирского Скоропадского — Колчака.
История всегда повторяется. Украинский Скоропадский принадлежит к прошлому, железная логика истории, которая выдвинула диктатуру пролетариата, за первым Скоропадским бросит в пропасть и другого.
Мы накануне крупных событий, которые приведут к полному разгрому сибирской скоропадчины и к созданию Советской власти за Уралом и Алтаем.
Поднялось Поволжье и превратилось в огромный военный лагерь. Сверкают на солнце штыки красных стрелков.
А эти красные штыки несут с собой неминуемый конец сибирской скоропадчине.
Из полка Иисуса Христа
Март (Златоуст)
Возлюбленные о господе архипастыри, пастыри и все верные чады православной церкви российской вместе с божьей милостью царем всероссийским Александром IV (Колчаком) объявили гонения на язычников-большевиков. Из кашей братии сформирован батальон, к которому прибавили два батальона из татар и башкир. Это полк Иисуса Христа.
Когда мы выехали из Челябинска, то купеческая публика на вокзале кричала нам: «Да здравствует капитализм!», «Вперед за православную веру!» Все татары и башкиры в нашем полку стройно ответили: «Ура!»
Март (Бирск)
Меня по милости божьей назначили полковым адъютантом. Надеюсь, что приведу в порядок свои финансы, разоренные большевиками — гонителями церковнослужителей.
Отделением церкви от государства они лишили нас жалованья, говоря, что мы занимаемся не трудом, а обирательством. Поэтому мы, все священники, и собираемся вокруг Александра IV, богом нам данного, собирателя и строителя новой монархии на святой Руси.
И да поможет ему бог в этом великом деле, снизойдет на народную армию благословение божие.
В городе мы расстреляли несколько дюжин большевиков, с которых сняли сапоги и продали в полковой цейхгауз. Сегодня я высек нескольких солдат, чтобы не забывали, что дисциплина — это страх божий.
Апрель (Уфа)
Наш полк Иисуса Христа устроил еврейский погром. Всякий, кому дорога возобновленная родина и жизнь церковная, кто дорожит святым учением евангельским, кому дороги заповеди Христовы, шел бить евреев. Я сам зарубил шашкой на центральной улице одну старушку.
Да укрепит нас господь на служение правде божьей и на славу временного сибирского правительства.
Апрель (Белебей)
В Белебее мы построили ряд виселиц. Да будут виселицы Александра IV истинной школой жизни, источником воды живой, которую господь наш Иисус Христос дал нам в своем евангельском учении.
Май (Уфа)
На фронте торжествует антихрист. Красные прогнали нас из Бугуруслана. Завтра устроит преосвященный епископ Андрей крестный ход по всему городу.
После крестного хода будет опять еврейский погром, так как уфимский гарнизон, бригады уральских горных стрелков нуждаются в обмундировании.
Июнь (Уфа)
Мне кажется, что мы напрасно мобилизуем татар и башкир вокруг забытого алтаря православной церкви.
Наши сдали Мензелинск. Красные гонят нас по Каме. К ним в плен попал один батюшка, служивший у пулемета в 27-м Челябинском полку, и они его, вместо любви христианской, расстреляли. Гонение жесточайшее воздвигнуто красными стрелками на армию царя Колчака. Вчера епископ Андрей в своей проповеди в соборе сказал: «Лучше кровь свою пролить и удостоиться венца мученического, чем допустить сдачу Уфы на поругание красным», а сегодня уже выехал из Уфы. В особом послании зовет нас последовать за ним, идти на подвиг страданий, в защиту святынь.
Наш эшелон отправляется завтра утром, в шесть часов, на Златоуст. Надеюсь, что бог поможет, и мы еще успеем расстрелять до утра последнюю партию заключенных в тюрьме красных.
Июль (Челябинск)
Мужайся, Александр IV! Иди на свою Голгофу. С тобою крест святой, дворянство, купцы, офицеры и помещики. Твое войско, побиваемое красными, переходит на их сторону, но с тобой воинство небесное.
Красные взяли Уфу, Пермь, Кунгур, Красноуфимск, идут на Екатеринбург и подходят к Златоусту. «Оскудеша очи мои в слезах, смутиша сердце мое» (Плач Иеремии, 2 гл., 11 ст.).
Эвакуируем Челябинск.
Июль (Омск)
Господи! Прости наш страх перед большевиками. Мы запуганы красными стрелками. Нас тревожит безвестный конец…
Эвакуируем Омск.
В доме № 41 по Типографской улице во время пребывания в Уфе белых проживал священник Николай Андреевич Сперанский. Перед приходом наших он бежал, оставив в своем доме много всевозможных бумаг, плодов своей неутомимой работы.
Так как дом его теперь занят комитетом Иностранной партии (коммунистов-большевиков), то мне пришлось случайно натолкнуться на этот архив, который эта «черная ворона» оставила в своих письменных столах.
Из оставленной корреспонденции видно, что священник Сперанский письменно сносился с полковником Василием Егоровичем Гогиным из ставки «верховного правителя», руководителем издательства всевозможных воззваний против большевиков. И у священника Сперанского была целая фабрика таких антисоветских воззваний, за что он получал крупные суммы денег от Сибирского правительства» В своих воззваниях он окружал Колчака, «верховного правителя», ореолом божьего благословения, покрывая каждое его преступление. Этот верный пособник буржуазии писал так горячо, что сам полковник Василий Гогин прислал ему письмо, в котором советует ему не очень увлекаться, так как воззвания к крестьянам относительно сжигания на кострах своих комитетов слишком уж сильно написаны, хотя и желательны.
В том же письме полковник сообщает литературному инквизитору, что «Антихрист» очень понравился и что за это воззвание ему выслано денег 3500 рублей, притом просит исправить немножко его содержание и указать на то, что большевики отбирают имущество и драгоценности. Можно написать, что это сказано в Евангелии св. Марка, так как народ темный и ничего не разбирает!
Любопытно было бы найти это воззвание. В письменном столе я нашел один экземпляр с надписью «Что говорит Священное писание об антихристе и какое дело его». Под этим подписано: «Для распространения среди войск освобожденной России. Подлежит расклеиванию на видных местах».
Написано горячо, и все время приводятся ссылки на Священное писание. Так, например, будто бы св. Иоанн в своем Откровении говорит: «Придут комиссары, которые всем положат начертания на чело их, на руку их. Никому нельзя будет ни продавать, ни покупать, если кто не имеет этого начертания». И дальше следует: «глава 13, ст. 12–16». Это, видимо, для достоверности.
Затем приводится текст Священного писания вообще о большевиках: «Они обещают свободу, отвергают начальство и злословят высокие власти (Послание Иуды, ст. 8), которыми являются сибирское правительство во главе с «верховным правителем».
В одном из воззваний поп Сперанский пишет, что в каждого красноармейца нужно воткнуть несколько штыков, чтобы он умер, как собака, так как он предатель святой Руси.
Товарищи красноармейцы, помните хорошо эти слова, вышедшие из мастерской контрреволюции, и ловите всех этих злодеев в сибирской тайге.
Везде в железнодорожных киосках в Восточной Сибири можно встретить империалистические газеты: английские — «Маньчжуриян дей нью», «Руссиян дей нью», «Азиатик нью аженс» и французские — «Журналь де Пекин», «Журналь де Сибери».
Перед духовными очами всех господ редакторов этих иностранных газет яркой звездой горит только одна точка: Россия — в качестве страны со старым царским строем, с генералами, капиталистами, губернаторами, городовыми, вокруг которых вертятся «союзники».
Что же препятствует осуществлению этих радостных для буржуазии дней?
Русский рабочий и крестьянин, который хватает режиссеров из империалистического театра за руки и отбирает у них колчаковскую Сибирь и другие декорации и бутафории черносотенной «Святой Руси».
Поэтому роль всех этих английских, французских и американских газет на политическом рынке Лиги наций очень жалка.
Захудалый журналишко, скажем, «Азиатик нью аженс» или «Журналь де Пекин» лает на огромную пролетарскую революцию, лает на русского рабочего и крестьянина, который сегодня уже взял винтовку в руки, чтобы двинуться через Омск, Томск, Иркутск на Владивосток.
Журналишко предлагает буржуазии вязать большевикам руки по всей Сибири и доставлять их к становому в качестве «царских супротивников».
Все эти английские и французские газеты врут не хуже белогвардейских.
«Журналь де Пекин» сообщает 7 мая сего года, что Петроград занят финнами и что большевики и жители убежали в Москву.
«Азиатик нью аженс» сообщает 13 мая, что Москва взята Петлюрой и польскими легионерами.
«Руссиян дей нью» успокаивает 12 мая буржуазную публику тем, что войска адмирала Колчака вошли в Кремль.
Даже после падения Уфы и разгрома Колчака за Белой и под Златоустом «Руссиян дей нью» пишет 26 июня: «Армиями адмирала Колчака водворен полный порядок в центре России».
Все-таки известия о поражении Колчака дошли на Дальний Восток. И вот вдруг эти журналы, полные до тех пор победных гимнов, выкидывают флаг пароходных обществ.
Сразу появляются в газетах объявления: «Прямое сообщение пароходами через океан в Америку, Англию, Францию. Путь Сан-Франциско — Вальпараисо».
«Общество «Дескур и Кабо» отправляет в кратчайший срок без очереди собственными пароходами в Японию, путь Иокагама…»
Итак, пароходное общество «Дескур и Кабо» является последним этапным пунктом для контрреволюции и буржуазии, бежавшей перед красной грозой…
Все-таки эти газеты дают весьма интересные сведения о внутреннем положении империалистических хищников и об окончательно прогнившей Лиге наций.
«Журналь де Пекин» приносит следующую телеграмму из Лондона: «Секретарь министерства морских дел Даниэль объявляет, что в интересах борьбы с большевиками нужно учредить интернациональную полицию под контролем Лиги наций».
Не скучно читать эти газеты и есть чем позабавиться.
От интернациональных городовых и сыщиков переходит «Журналь де Пекин» к вопросу о колониальной политике империалистов.
Тут доходит до драки. «Мы ваши, а вы наши, — обращается французский орган к английским приятелям из «Азиатик нью аженс», — только бы вот насчет эксплуатации и ограбления Маньчжурии…»
То же самое говорит и американец японцу: «Мы ваши, а вы наши, только бы вот насчет пристани Киау-Чау и Шантунг, прошу не трогать».
Старая формула разбойников при распределении добычи.
«Маньчжуриян дей нью» печатает приказ генерала Кноха по английской заамурской бригаде: «Так как солдаты королевской заамурской бригады самовольно желают пробраться во Владивосток, предупреждаю, что демобилизация частей внутренней охраны пока произведена не была.
Приказываю всем оставаться на своих местах до дальнейшего моего распоряжения и тщательно следить за всеми агитаторами».
Само собой разумеется, что и русские палачи-генералы печатают в этих журнальчиках свои приказы, чтобы показать Англии и Франции, какие они молодцы.
Так, «Журналь де Пекин» печатает приказ казачьего атамана Иванова-Ринова из Владивостока:
«Приказываю всех подозреваемых в большевизме и пленных красноармейцев, содержащихся во владивостокской тюрьме, разбить на три группы.
Первую группу расстрелять с получением этого приказа, вторую и третью — постепенно, в случае возобновления покушений со стороны большевиков».
Воспеванию таких зверств царских палачей посвящают эти «журналы» три четверти своих страниц.
Искал я в этих «журналах» сведения о чехословаках и нашел, что большевики при занятии партизанскими отрядами станции Тайга у Красноярска разбили чешский карательный отряд, где и пал чешский комендант Прагер. Дальше: что 12 мая умер чешский военный министр генерал Стефанек и что чешский добровольческий отряд отправился в Пекин, в Китай, для охраны французского посольства.
Вероятно, чешско-словацкие белогвардейцы в настоящее время по поручению «союзников» будут в Китае вешать китайских кули во имя спасения славянства, родины и китайского «Учредительного собрания».
Есть такой английский буржуазный журнал под названием «Япан адвертизер», издается он при дворе японского микадо в Токио.
Если перевести все его статьи и вдуматься в их смысл, то ясно становится, что все они в один голос стараются доказать необходимость Амурской дороги и Амурского края для английского капитала и торговли.
Это во-первых. Во-вторых, много пишут о том, что красный призрак большевизма бродит над Амуром.
Так, некий Давид Франси, бывший американский посол в Петрограде, сообщает английской дипломатии и банкирам, что в Петрограде большевики национализировали всех женщин и что жены комиссаров в Москве купают своих собак в шампанском.
Какой-то капитан Робен, член американской миссии в Сибири, пугает английских капиталистов и буржуев муравейниками.
«Если какой-нибудь американец или англичанин попадет в Сибири в руки большевиков, — пишет он, — то его ожидает следующая участь: большевики раздевают его догола и головой вниз, привязанного на кол, бросают в муравейник».
Кошмарная картина для английских капиталистов.
Пишут в этом журнале и представители нашего православного духовенства.
Какой-то беженец, соборный протоиерей Г. Н. Круговой, обращается к епископам англиканской церкви, чтобы они предприняли крестовый поход против большевиков.
Но крестовый поход против большевиков — это вопрос очень затруднительный для Антанты.
Из статей, перепечатанных в этом журнале из лондонской газеты «Таймс» и американской «Нью-Йорк-геральд», можно судить о настроении империалистов относительно «русского вопроса».
Так, «Нью-Йорк-геральд» сильно обеспокоена тем, что Англия, в силу торговых соглашений с Сибирским правительством, не помогла Японии укрепиться в Амурской области.
Английская «Таймс» сильно обеспокоена относительно золотых приисков на реке Лене.
Японская газета «Нычи-нычи» чувствует себя не по себе относительно Америки и Англии, называя союзников своего микадо жадными до владенья Сибирью, где торговля принадлежит японцам.
Сильно беспокоятся они также относительно Китая.
Там, за Желтым морем, против острова Нипон, спит Китай, удара которого они боятся.
Это 400 миллионов обитателей Китая, нищих, голодных, о которых доктор Ку, представитель от Китая в «Лиге народов», с тревогой пишет, что в один день все они станут в лагерь большевиков.
«Нужно принять серьезные меры, — плачет предатель китайского пролетариата доктор Ку. — Китай переполнен агитаторами-большевиками».
Под этой статьей следует телеграмма: «Американский сенат в Вашингтоне предложил японскому генералу Кикузо Отана золотой орден за успешное ведение борьбы с большевиками в Маньчжурии!»
Мне бы хотелось написать в «Адвертизер»: «Господин редактор! Фронт всемирной революции расширяется и через золотые ордена генерала Кикузо Отаны. Эта линия революции пройдет и через Токио, Вашингтон и Лондон. Она раздавит в своем историческом продвижении и бога, соборного протоиерея Кругового, и империалистический купеческий мир. Это величайшее событие, которое только знает история, а человечество само определит свое развитие и без Вудро Вильсона, Клемансо, Ллойд Джорджа, которые без вести пропадут в волнах всемирной революции».
Доблестный и неутомимый спекулянт майор фон Лаузитц, занимавшийся на досуге идеями возрождения Австрии и Германии на монархических началах, только что заключил недурную сделку в лагере военнопленных. По этой причине он приказал своему денщику Гансу приготовить на офицерской кухне бифштекс[231], а затем занес в свой дневник заметку о распространении большевистской пропаганды среди бывших военнопленных. Он писал: «Поведение личного состава ухудшилось. Все больше подрывается дисциплина и лояльность. В 1-ю Интернациональную бригаду вступили следующие негодяи: из барака № 12 — Карел Фишер (8-й полк), Иоганн Бауэр (24-й полк), Миклош Иштван (3-й полк), капельмейстер Людвиг (18-й полк), из барака № 34 от 16-го полка: Богач Ян, Такар Самуэль, Золтан Бела…
Сегодня я слышал, как Карл Проссек (Вена, Мариахильферштрассе, 12, из 21-го полка) сказал Яношу Кочи (8-й полк, пивовар из Шопрони): «Мы ведь рабочие, и никакой силе не остановить эту революцию, если мы будем едины. Только пролетарская коммунистическая революция способна помочь рабочим. Поэтому нечего нам околачиваться в лагере, надо наконец начать работать для революции».
Таких сволочей здесь немало, и я очень жалею, что в нашем лагере уже ликвидировали шведский Красный Крест, что лишило нас связи с родиной. Сколько адресов этих мятежных подонков мог бы я переслать домой! Да здравствует дом Габсбургов и Гогенцоллернов! На виселицу красных дьяволов!»
Когда денщик вернулся, майор стал его расспрашивать, не пытался ли кто-нибудь агитировать его по дороге из офицерской кухни — ведь в таком случае он мог бы сделать в дневнике еще одну запись: «Опасным пропагандистом является Вильгельм Дёрнер из 27-го полка, барак № 18, из Штеглица под Грацем. 12 марта 1920 года он сказал моему денщику Гансу Киршнеру: «Ну и болван же ты, братец, да двинь ты своего майора по морде и скажи, что надоели тебе его издевательства!»
В один прекрасный мартовский день майор фон Лаузитц возвращался из города в отличном настроении. Во-первых, он выгодно продал золотое кольцо, а во-вторых, услышал, что в Германии произошел монархический переворот.
— Ура, Вилли! — сказал он своему приятелю капитану Цедвитцу. — Генерал фон Тирпитц освободил Берлин. Наш великий доктор фон Капп в ближайшие дни освободит императора Вильгельма из Голландии, потом отправится в Швейцарию и переведет через границу императора Карла. Потом император Вильгельм и император Карл повесят всех рабочих, объявят войну русским большевикам и посадят на русский трон кронпринца. Вот тогда-то мы поговорим по-свойски с нашими лагерниками! Тогда-то опять войдет в силу кнут!
— Ганс, — сказал он своему денщику, — опять куришь без разрешения? Подожди несколько месяцев, насидишься ты тогда у меня под арестом, проклятая обезьяна! Смир-рно! Как стоишь передо мной? Или не знаешь, что мы возвращаемся в Берлин и в Вену к императору?
— Господа! — разглагольствовал майор в офицерской спальне. — В Германии снова монархия, генерал фон Тирпитц там, доктор фон Капп… У меня от радости нет слов, и я могу только провозгласить: «Да здравствует император Вильгельм! Да здравствует император Карл! Повесить красную сволочь! Начинается! Сохрани нам, боже правый, цезаря и отчий край! Ура!»
Однако все было не так, как представлял себе майор фон Лаузитц.
В рабочих кварталах Берлина мощно гремело: «Да здравствует большевизм!» Рабочие штыками выбросили из Берлина новую монархию, и Германия была накануне пролетарской революции.
Как только услышал это майор фон Лаузитц, горько он закручинился, и все офицеры видели, что он усиленно готовится к чему-то необыкновенному. Вечером он вернулся из города с двумя банками масляной краски, черной и желтой, и с малярной кистью.
— Я им покажу! — бормотал он каким-то странным тоном. — Надо подновить австрийские цвета.
Товарищи уложили его в постель с холодным компрессом на голове. Он успокоился, однако ночью таинственно исчез вместе с банками и кистью.
В четыре часа утра интернациональный патруль наткнулся в городе на голого человека, раскрашенного в черно-желтую краску, который пел:
Австрия, дом величавый,
Воздвигни свой стяг со славой.
Пусть на ветру он вьется,
Австрия не пошатнется!
Несчастным черно-желтым певцом был майор фон Лаузитц.
Бешеная агитация против Советской власти среди чехо-войск ходом событий потерпела крушение. Судно чешской контрреволюции село на мель. «Гениальная» чуткость французского генерала Жанена, который руководил чешскими войсками, кончилась полным разгромом армии Колчака, капитуляцией польских легионеров и сербских полков, признанием чехо-войсками Советской власти, расстрелом адмирала Колчака и др. «государственных людей» сибирского царства генералов, капиталистов и помещиков.
Договор чехо-войск с представителями Советской власти — это крах политики Антанты.
Стихийный переворот приблизил чехо-войска к развязке с союзниками. Руководители чешской контрреволюции растерялись. Чешские солдаты за полтора года научились немного мыслить и рассуждать.
Обманутые союзниками, которые им обещали в течение восемнадцати месяцев пароходы для отправки на родину, предписывали им поддерживать Колчака, охранять Сибирскую магистраль, выступать против восставших рабочих и крестьян Сибири, они очутились в огненном кольце революционного пожара. Напрасно французский генерал Жанен грозил им, что в случае их отказа идти на фронт против большевиков Франция не даст больше ни франка Чехословацкой республике.
Солдаты встретили офицеров, которые делали им это любезное предложение, лозунгом «до́бот», что в переводе означает: «наплевать».
Сдвиг этих солдатских масс влево, разоблачения империалистической политики союзников наводнили экстренные поезда линии Иркутск — Чита — Владивосток политическими и военными представителями Чехословацкой республики. Удирали перед большевиками и перед своими солдатами. Бежали от красной грозы. Им стало уже невозможно появляться перед обманутыми своими земляками. Перепугались тел расстрелянных ими когда-то чешских коммунистов от Пензы и Самары до Владивостока. Чешские войска заключили договор с Советской Россией. Их борьба за Учредительное собрание кончается в эшелонах, в которых они пробираются в порт Владивосток.
Чехословаков, которые находились в последнее время в армии, можно распределить на следующие группы:
1. Национальные «социалисты» — мелкобуржуазный элемент, крайне национальный. Они не социалисты. Дома, на родине, организовывали желтые союзы.
2. Чешские социал-демократы, соглашатели. Считают себя передовыми в рабочем чешском движении, но на самом деле часто тормозят социалистическое движение; они правее русских меньшевиков.
3. Чисто буржуазный элемент правоэсеровского типа — офицерство, чиновничество и интеллигенция. Здесь все буржуазные партии. И бывшие реалисты (лидером которых был профессор Масарик) и чешские кадеты (либералы-младочехи).
4. Насильно мобилизованные после известного контрреволюционного выступления чехословаков. Это элемент, который много обещает для пролетарской революции. В эту группу можно поместить и сознательных рабочих-революционеров, они относились с презрением к союзникам. Ход событий нашел свой отклик в этих всех группах.
Группа 4-го типа встретила радостно переворот и победу Советской власти. Из 1-й и 2-й групп вышли и присоединились к 4-й группе более сознательные элементы, психологически обработанные этим переворотом.
Третья группа очутилась в плачевном положении. Они выступили против Колчака, надеясь на эсеров и меньшевиков Восточной Сибири, на так называемый Центр, дабы затормозить продвижение пролетарской революции на Восток. Но это не удалось. Они были в положении генералов без армии.
Много тысяч верст прошла 5-я армия. Это была жесточайшая схватка с контрреволюцией в великой эпохе наших революционно-социалистических войн. Не страшны ни многочисленные полки отечественной контрреволюции, ни тяжелая артиллерия международного капитала.
Когда наемник иностранного капитала адмирал Колчак в апреле прошлого года наступал на Казань и Самару, представители союзников посылали телеграмму за телеграммой.
Лондонская газета «Таймс» в своей передовой статье высказывала пожелание и надежду, что Англия, поддерживая адмирала Колчака, поможет ему уничтожить Советскую власть.
Парижская «Тан» поздравляла адмирала с наступлением, обещая Колчаку всевозможную поддержку Франции для окончательного разгрома Советской власти.
Представитель американских миллиардеров Вудро Вильсон телеграфировал: «Желаю доблестной армии адмирала Колчака разбить наголову своих врагов и обещаю всевозможную поддержку».
Так было в апреле 1919 года. В апреле 1920 года пишут эти же газеты: «Англии необходимо признать Советскую власть».
Победы Красной Армии, в том числе и 5-й армии, отбили у английских буржуев спесь и заставили их заговорить о мире.
Советуем и японским дипломатам призадуматься над этим и помнить, что почетные знамена мы дарим железным армиям.
Прощаясь с миром, сибирская реакция оставила нам память прошлого вроде своих белогвардейских газет с откликами о боевых действиях 5-й армии. В августе 1918 года — через месяц после появления 5-й армии, когда начинают белогвардейцы чувствовать опасность, появляется в «Вестнике Комитета Учредительного собрания»: «Красные собирают против нас крупные силы, чтобы взять опять Самару, Симбирск, Казань. Беженцы из Пензы сообщают, что большевики подвозят на фронт массу войск».
Немного позже, когда 5-я армия наступает на Казань, в той же газете пишет член Учредительного собрания Лебедев: «Большевики перешли в наступление на Казань, но я уверен, что они будут разбиты наголову, и Казань будет для них роковой. Тут решается судьба большевизма».
Железные батальоны нашей армии взяли Казань, Симбирск, и правый эсер Фортунатов плачет в своей газете: «Казань и Симбирск залиты потоками крови. Против нас не стоят уже неорганизованные банды большевиков, они сорганизовались и взяли два города… Если мы и в будущее время встретим подобные попытки, мы будем поступать с такими людьми как с государственными изменниками в военное время… Я уверен, что загубленная Россия возродится…»
В других белогвардейских газетах начинают появляться в сводках о фронте Учредительного собрания короткие, но весьма неприятные для белых сообщения о нашей армии: «Уфимский район. Противник продолжает наступать».
«Власть народа» за 23 ноября 1918 года на одной странице о Западном фронте публикует: «Бугульминское направление. Сведений не поступало», и на другой стороне появляется первое воззвание адмирала Колчака, верховного главнокомандующего, к офицерам и солдатам русской армии, в котором мы встречаем, что кровавая армия германо-большевиков с примесью мадьяр и китайцев угрожает Уфе и что нужно спасти родину. «Я призываю вас сплотиться около меня как первого офицера и солдата, — говорит покойный адмирал, — да поможет нам господь бог всемогущий». Но он не помог. Наша армия вошла в Уфу.
Мы отступаем в марте из Уфы. «На пасху будем в Москве» — название одной передовицы в «Отечественных ведомостях». Настроение редакторов белогвардейских газет в то время бодрое, веселое. Шутят, как будут вешать в Москве и Питере рабочих и крестьянскую голытьбу. Их перо не может приостановиться. И когда наша армия уже опять наступает и берет Бугуруслан, Бугульму обратно, они все-таки пишут, что заняты Колчаком Самара, Казань, Инза, Симбирск, где расстреляны при попытке бежать все комиссары Совдепов. Это не мешает в том же номере поместить воззвание к русским гражданам оказать помощь беженцам из Бугуруслана, Давлеканова, Бугульмы.
Наша армия переправляется через Белую и Каму, громит белых, вступает в Уфу и Златоуст.
Перечислить в то время плач и вопли белогвардейских газет не представляется возможным. Местами утешают статьями «о тяжелом положении большевистской армии»: «Из офиц. источников передают, что армия находится в таком моральном состоянии, что не выдержит даже слабого натиска».
Результатом нашего «панического страха» было то, что наша армия перешла Урал и заняла Челябинск.
Когда Колчак опять начал наступать к Тоболу, опять появляются в белогвардейских газетах статьи: «Наша армия победным маршем идет на Урал возвращать русскому народу матушку Москву».
Эти географические ошибки белых журналистов разбила 5-я армия одним ударом, вступив в Петропавловск и Омск. И пришлось белой журналистике писать, что уже Деникин взял Москву, а Юденич Петроград.
Наша армия характеризуется в «Енисейском вестнике» как «красный зверь, ошалевший от голода в России, который безудержно двинулся в Сибирь». Конец приближается.
В «Енисейском вестнике» пишет епископ енисейский Назарий «верующей пастве церкви енисейской»: «Настал последний час, когда решается вопрос, быть или не быть нам. Что всегда спасало русский народ в критические моменты его жизни? Вера в бога. Облекитесь и вооружитесь верою.
Я зову вас к всенародному покаянию перед Пресвятой Богородицей, исконной заступницей и спасительницей Святой Руси.
Да спасет вас она от окончательной гибели».
Но штыки 5-й армии оказались сильнее.
В день годовщины белогвардейская печать отошла в область истории.
5-я армия уничтожила и этого покойника реакции.
Тов. Преображенский в «Правде», в статье «Как мы распределяем литературу», пишет: «Бумаги у нас мало, литературу для рабочих и крестьян мы издаем в очень ограниченном количестве экземпляров. Казалось бы, при таком положении мы должны были бы распределять литературу с наибольшей пользой для дела, между тем дело обстоит как раз наоборот».
То же самое можно сказать и про армию. Для всякого, кто наблюдает за работой экспедиций и как распределяется литература на местах, ясно, что аппарат экспедиции не налажен, несмотря на благоприятный период остановки армии, когда можно развернуть и усовершенствовать работу экспедиции и ликвидировать все недостатки прошлого периода, когда армия двигалась вперед и постоянно изменялось расположение линий, при этих условиях о правильном распределении, приеме и доставке литературы на место говорить не приходится.
Главным злом в настоящее время является шаблон.
Экспедиция есть часть отдела снабжения, и с литературой поступают наравне с продуктами.
Нет никакой идейной разверстки. Все шаблон. Налицо в части столько-то и столько-то — полагается столько-то.
Экспедиция не принимает во внимание ни политического состояния части, ни нужды ячеек, ни грамотности, ни изголодавшихся по литературе.
Экспедиция армии не имеет связи с аппаратом экспедиции на местах, и наоборот.
Как яркий пример последнего служит начальник экспедиции Подива, находящегося в одном городе с Поармом, который ни разу не был в экспедиции Поарма.
Экспедиция Поарма не имеет связи с железнодорожной администрацией, в результате чего многие начальники станций, как, например, на станции Михайлово Утулик, отказываются от приемки литературы.
Не лучше обстоит дело и с некоторыми агитпунктами, как, например, на станции Тайга, где никогда не бывает приемщика.
В Канске лежит литература по несколько дней, и хотя там стоят несколько частей, не высылают приемщиков.
Связь с частями самая скверная, и многие относятся к литературе халатно.
Экспедиции неизвестно расположение частей, и бывают случаи, что литература гонялась взад-вперед по линии железной дороги.
Не так давно еще снабжались части в районе станции Тайга литературой из центра, экспедицией Поарма из Иркутска, когда под носом находится в Новониколаевске отделение нашей экспедиции, и так в Тайгу попадала литература с задержкой на 12 дней. Что касается распределения литературы на местах, это самая печальная картина. Партийная литература попадает к людям очень мало нуждающимся в таковой — беспартийным военнослужащим штабов и только в самом ограниченном количестве к рядовым грамотным красноармейским массам и в ячейки, для широкого использования.
Именно печальна судьба центральных газет в штабах, командах. Они являются в руках беспартийных «тыловых крыс» оберточной бумагой для полученных продуктов из хозчасти.
Центр пишет, печатает, как говорит товарищ Преображенский, для масс трудящихся, нуждающихся в знании, но литература не доходит по назначению.
Вполне прав тов. Преображенский, что надо предавать суду тех, кто бессовестно отнимает у трудящихся масс литературу.
Эту угрозу мы должны исполнить на деле в армии, и мы исполним.
Преследование таких несознательных обжор литературы есть залог оздоровления экспедиции на местах. Ячейки должны строго следить за тем, кому попадается литература, сколько получается из экспедиции Поарма и сколько приходит в часть.
Литература не смеет оседать, она должна быть в движении. С другой стороны, экспедиция армии должна вести и направлять работу экспедиционного аппарата в частях, инструктировать, иметь живую связь, контролировать. Укрепление и реорганизация экспедиционной базы Поарма должны быть равносильны укреплению экспедиции на местах.
Сама экспедиция Поарма должна сбросить с себя шаблон, не быть мертвым аппаратом цифр. Она должна быть строго согласована не только с точным сведением о численности и расположении частей, но главным образом с политической и культпросветработой в частях.
Она должна учитывать грамотность политического воспитания, классовый состав красноармейских масс в части и уяснить себе кривую снабжения частей литературой.
Информация, организационная часть и культпросвет Поарма должны ей дать материал и заставить ее идти по определенным путям, на которые оказывают решающее влияние жизненные нужды, а не мертвые цифры.
То же самое должна она требовать и на местах.
Чехословацкая республика предала революцию. Это начало конца, это приведет к гибели ее буржуазного строя.
Когда в ноябре 1918 года чешские газеты оповестили о том, что Карл Габсбург бежал, можно было предполагать, что для чешского пролетариата начнется новая, солнечная жизнь. Но это оказалось лишь мечтой.
Чешский пролетариат освободился от ярма австрийских капиталистов и оказался в когтях чешских капиталистов, банкиров и их союзников — социал-демократов, предателей Немеца и Виктора. Чешская буржуазия без особого труда очутилась у власти. По ее указаниям народ ежедневно шпиговали все новыми и новыми статьями, побуждая его почитать «революционных» богов: доктора Крамаржа, профессора Масарика, Вильсона и Клемансо. Чешский народ видел лишь одну сторону медали — дешевые лозунги: республика, свобода, исторические права.
В декабре 1918 года была произведена мобилизация, и чешские солдаты перешли границу, вступили в Саксонию, чтобы занять Лужинец и Будишин. Оформлялся чешский империализм. Вместо долгожданного мира — новая захватническая экспедиция. Начали с Баварии, так как новый военный министр, бывший антимилитарист Клофач, обнаружил где-то на страницах учебника истории, будто во времена короля Бржетислава баварский городок Хум принадлежал чешскому королевству. Националисты празднуют победу. Но за нею голод и безработица сотрясают молодую республику.
В Праге появился профессор Масарик — назначенный Францией президент Чешской республики, с помощью которого Франция рассчитывает привить чешскому народу уважение и любовь к союзникам — французским захватчикам.
А лидеры чешской социал-демократической партии поддерживают буржуазное правительство в его безмерных подлостях, получают министерские портфели и идут рука об руку с буржуазией.
Возможно, что в декабре 1918 года чешский пролетариат чего-то ожидал от лидеров социал-демократии — министров-«социалистов», но в январе 1919 года он уже вышел на улицы Праги и требовал хлеба. Правительство, в котором заседают три «социалиста», ответило пулеметами. Национальная гвардия и отряды добровольцев рассеяли демонстрантов, буржуазные сынки прикладами избивали арестованных рабочих, а президент Чешской республики Масарик спокойно сидел в своем кабинете среди цветов и подушек, расшитых буржуазными дамами-рукодельницами. Он писал манифесты к рабочим, уверяя, что Франция требует от чешских рабочих воздержаться от демонстраций и мирными методами добиваться улучшения своего положения, что чешское правительство, со своей стороны, сделает все возможное для подавления большевистского движения в Чехии.
Зато теперь рабочий класс Чехии узнал, по крайней мере, что представляет собой президент Масарик, понял, что и в Чехословакии Масарик ведет тот же крестовый поход против коммунизма, который он скрепил своей подписью в Сибири, когда продал союзным державам чехословацкий корпус и послал 60 000 чешских солдат против русских рабочих и крестьян.
Разумеется, чешские рабочие не были довольны манифестом, и Масарик прибегнул к крайним мерам…
Тюрьмы переполнены рабочими. Министры-«социалисты» оказались самыми преданными прислужниками буржуазии и в точности выполняют порученную им задачу: сохранять в стране спокойствие и порядок.
Давление Антанты на Чехию продолжает усиливаться: она требует снабжать углем австрийские заводы. В апреле союзники приказывают чешскому правительству объявить войну Советской республике.
Последствия этого давления очень скоро стали ощущаться в Чешской республике. Производительность труда упала, повсюду наступило безнадежное ухудшение. Французский и английский капитал поглощает все материальные ресурсы, все силы Чешской республики.
Неправда, что в Чехословакии царит затишье перед бурей. В Чехии ежедневно происходят рабочие демонстрации. Шахтеры Кладно не хотят больше работать на шахтовладельцев. Крестьяне требуют отдать им землю помещиков. В Кладно под руководством чешских коммунистов образовался Рабочий Совет. Кладненский бассейн со своими шахтами и заводами представляет сейчас небольшую Советскую республику. Правительство не в состоянии уничтожить в чешском пролетариате эти первые побеги. Оно знает, что посланные на восстановление «порядка» батальоны бесследно исчезнут в волнах революции Кладненского бассейна. Кладно, Мостецкий округ, Моравска Острава — это бастионы чешской пролетарской революции. Пролетарская революция, подобно пожару, распространяется по шахтам, угольным бассейнам, в черных забоях подземелий.
Интриги и насилие империализма Антанты, предательство вождей — министров-«социалистов» — все это дает лишь новую пищу для распространения пламени. Огонь все ширится. В Пльзени, Либерце и Брно остановились заводы. Сентиментальную народную песню «Где родина моя?» сменил гимн «Интернационал». Чехословацкая буржуазная республика приближается к своему крушению. Президент Масарик сидит на вулкане.
В скором времени буржуазную республику постигнет смертельное потрясение. Пока что ее лихорадит, но скоро, очень скоро огонь пролетарской революции выжжет с министерских печатей чешского льва.
А что ожидает Чехословацкую буржуазную республику?
Она станет республикой Советской!
Ручаюсь, что крупинский обыватель пан Янко Криж никогда не предполагал, что приключится с ним в конце его жизни. Я разговаривал со многими людьми, знавшими его в разные периоды, и все в один голос уверяли, что это был очень хороший человек, не любивший причинять неприятности, хотя и принадлежал к семье, у которой было немало недоразумений с соседями, когда они еще жили в Погронье и владели пастбищами под Дюмбьером. Говорили, будто тогда их постигали сплошь одни несчастья, и это отчасти правда.
Может, все началось с тех пор, как Яношик в Виглашском замке трижды обошел в пляске свою виселицу и среди его добрых молодцев обнаружился кто-то из семейства Крижей.
После этого Крижи стремительно покинули Погронье и через Альмаш перебрались в Пуканец. В судебных записях Гонтского округа отмечается, что пуканецкие Крижи занимались колдовством и поэтому были изгнаны из Пуканца. К сожалению, там не указывалось, в чем это колдовство состояло. Город Крупина, который стойко сопротивлялся нападкам турок, когда еще в Будине восседал их паша, не смог устоять против рода Крижей, и они в нем окончательно обосновались.
Старый Янко Криж торговал скотом и лошадьми, а в конце своей жизни, посвященной неудавшемуся изучению всевозможных цыганских трюков в торговле лошадьми, заложил небольшие купальни под самой Крупиной на пути в Жибржитову, где находится минеральный источник.
От купален теперь остались только четыре голые стены, разбитые венгерскими гонведами в знаменательные дни венгерской революции. Для укрепившихся здесь словацких добровольцев под водительством Гурбана это была действительно горячая баня, и даже лечебная вода не могла им помочь.
После революции старый пан уже не пытался восстановить купальни и снова занялся продажей скота и лошадей. Когда же ему стукнуло семьдесят лет, у него, на удивление всей Крупные, родился сын. Поэтому, пожалуй, правы были те, кто обвинял род Крижей в колдовстве.
Молодой Янко Криж начал новую эпоху в истории своего рода. Эпоху спокойствия и удовлетворения, которая продолжалась до тех пор, пока ему не стукнуло сорок лет. Было у него прекрасное хозяйство, дом на площади, свои виноградники, и жил он до этого рокового года вполне счастливо.
По-моему, оттого его и прозвали Счастливейший пан Янко. Потом вдруг напала на виноградники филоксера, и с того времени началась для него пора невзгод. Едва уничтоженные виноградники возродились, пан Янко Криж снова начал пить свое собственное вино, тут черт его попутал и женился Янко на мельничихе Гелене.
С тех пор он прославился по всей округе, потому что, куда бы ни пришел, всем советовал не брать в жены мельничих, которые у своих жерновов научились перемалывать мужей в муку.
К счастью, эта женщина все мельничное хозяйство держала в крепких руках и даже под мельничное колесо залезала, чтобы посмотреть, все ли там в порядке.
Однажды колесо, по неизвестной причине, пришло в движение — и пан Криж внезапно овдовел. Криж попивал винцо в своих винных погребах на виноградниках и ставил новые чаны, когда ему сообщили, что он вдовец. Он по-королевски угостил послов и вернулся ночью с виноградных холмов в весьма приподнятом настроении. И хотя еще недавно уверял, что никогда ни в чем жене не уступал:
У меня-де — жена непокорная,
нужен кнут на нее —
вскоре стал твердить, что бог снял с Крижа крест[232].
С тех пор он стал уделять больше внимания своей дочери Оленке, которую отправил в Гёдёллё в монастырь, чтобы она там хоть немного научилась вести себя, потому что до сих пор любимым ее занятием было кидать камнями в птиц да показывать мальчишкам язык.
Но в монастыре Оленка научилась врать: вернувшись домой, Оленка скрыла, что ходила с учителем Беднариком на прогулку к Крупинским скалам.
Крупинские скалы интересны тем, что они испещрены удивительными надписями, напоминающими первобытные рунические письмена, и старыми пепелищами. По вечерам эти таинственные места привлекают молодых людей из Крупины, и они в столь романтических укромных уголках испытывают такой страх перед тайнами далекого прошлого, что невольно прижимаются друг к другу.
Учитель Беднарик также утаил, что ходил с Оленкой любоваться непонятными надписями на скалах, уверяя, что у него нет времени интересоваться такими вещами, поскольку он занят голубями пака Крижа.
Это произошло вот так. Когда бог снял с Крижа крест, Янко снова много лет спустя смог уделять время своим голубям. Он сдал в аренду все хозяйство, кроме виноградников, вместе с мельницею, а свое пристрастие к вину заботливо поделил с любовью к голубям.
В свою очередь, учитель Беднарик поделил интерес к голубеводству с интересом к Оленке и, чтобы иметь к ней доступ, соорудил роскошный голубятник на чердаке дома Крижа.
По вечерам он восхищенно говорил с паном Крижем о голубях, касаясь при этом Оленкиной ножки и чувствовал себя наверху блаженства, поскольку с ним была его голубка.
В июне директор сообщил Беднарику, что школьный королевский совет переводит его в Брезно над Гроном и что он должен занять новое место сразу же после каникул.
Поэтому когда пан Криж поднялся на голубятню, он нашел учителя необычайно озабоченным, но нисколько не удивился этому, потому как Бед пари к с грустью сообщил ему, что мохнатый голубь опять не высидел яйца.
Вечером в лабиринте Крупинских скал учитель сказал Оленке, что должен раздобыть почтовых голубей и что потом он объяснит ей, как получать от него весточки из этого проклятого Погронья.
В связи с этим после ужина в доме Крижа возникли крупные дебаты. Пан Криж как человек консервативных взглядов выразил некоторое недоверие к почтовым голубям, которых по неизвестной причине называл фиглярами.
В конце концов он принужден был согласиться, поскольку Оленка вдруг заявила, что ей очень нравятся почтовые голуби. Отец был этим крайне озадачен, так как до сих пор она не проявляла ни малейшего интереса к его питомцам. Оленка тем временем шепнула пану Беднарику, что любит голубятника.
Таким образом, позиции почтовых голубей удалось отстоять, и вскоре четыре пары их прибыли из Зволеня.
Пан Криж нашел, что это весьма приятная разновидность, а когда, обученные Беднариком, они однажды прилетели к нему на виноградники и под крылышком одного из них оказалось маленькое письмецо, в котором его приглашали домой ужинать, он заявил, что это самые совершенные голуби на свете.
Пан Криж вполне оценил свое счастье и спокойствие и теперь мечтал, что когда-нибудь выдаст свою Оленку замуж за какого-нибудь обитателя Крупины, у которого тоже будут свои виноградники, дом и почтовые голуби, и они тоже будут приносить ему записки с сообщениями, что все уже готово к ужину и пора возвращаться домой.
Впрочем, его радовало и то, что Оленка все больше и больше интересуется голубями. Правда, интерес этот все возрастал по мере приближения того дня, когда молодой учитель должен был отбыть в это проклятое Погронье.
День этот был неотвратим (я полагаю, что не стоит распространяться о душевном состоянии двух молодых людей), и первым, кто всплакнул при расставании, был пан Криж. Он не мог отказать Беднарику ни в чем и подарил ему две пары прекрасных почтовых голубей.
— Ждите от меня весточки, — шепнул учитель Оленке, воспользовавшись тем, что пан Криж в это время снова полез в карман пиджака за большим носовым платком.
Следует заметить, что как раз в это время министр внутренних дел Берчевич задумал проехать инкогнито на автомобиле через Северную Венгрию, дабы убедиться, что словаки совершенно довольны своим правительством.
Кроме того, ему хотелось немного развеяться и испытать свой новый автомобиль.
Между тем пан Криж так грустил об отъезде управляющего голубятней, что целыми днями пропадал в своих винных погребах и дегустировал там вина, пытаясь хоть немного утешиться. А Оленка проявляла необыкновенный интерес к голубям, все время сидела на крыше и смотрела на север, поджидая, не придет ли известие от Ивана Беднарика.
Около пяти часов вечера она увидела летящего со стороны Зволеня голубя. Он кружил над Крупиной, не выражая желания куда ни то опуститься. Ей же показалось, что он выбирает нужное место.
На чердаке валялся королевский венгерский флаг с тремя полосами — зеленой, белой и красной. Оленка схватила его и начала, стоя на крыше, махать им, чтобы привлечь, заманить голубя.
Она махала флагом, и теперь каждый ребенок в Крупине знает, какие удивительные события за этим последовали: на площадь выехал какой-то автомобиль — в нем сидело двое мужчин — и остановился перед домом Крижа. Потом из автомобиля вышел некий господин и, с удивлением показывая вверх на флаг, сказал, обращаясь к другому:
— Невероятно! Откуда они знают, что я приехал?
Известно также, что это был министр внутренних дел Берчевич, проезжавший инкогнито через Крупину. Потом прибежал уездный начальник, а Оленка, видя, что голубь полетел к виноградникам, в отчаянии бросила на голубятне развевающийся флаг и спустилась вниз чтобы устремиться к виноградникам.
Уездный начальник хвастался потом, что он внизу представил Оленку министру, но это неправда, потому что сам министр, когда Оленка выбежала из дому, первый подошел к ней и сказал удивленной девушке, что это его действительно радует и что с ее стороны это очень мило. Затем в припадке демократизма он вошел в дом, и тут только — Оленка поняла, что у них гости.
Тем временем голубь подлетел к винным погребам пана Крижа, и тот узнал в нем своего почтового голубя.
Под крылом у него он обнаружил маленькую записочку, в которой говорилось: «Нежно Вас целую. Ваш верный Иван».
Почтовый голубь уселся на плечо пана Крижа, а пан Криж стал спускаться с виноградников, размышляя о том, что творилось у него за спиной.
Вернувшись в город, пан Криж обнаружил, что это еще не все, поскольку его разыскивает и городской нотариус. Когда тот заговорил с ним о министре внутренних дел, Криж поначалу подумал, что нотариус, наверное, рехнулся, но потом вздохнул: «Ну и номера откалывает она нынче?»
Через час министр внутренних дел покинул дом Крижа, выразив свою благодарность за гостеприимство. А после его отъезда пан Янко трясущейся рукой показал Оленке записку от Ивана Беднарика и закричал:
— Я запрещаю это!
— Хорошо, отец, — спокойно ответила Оленка, — больше этого не повторится, потому что его превосходительство только что пообещал мне, что в самое ближайшее время Иван будет снова переведен в Крупину.
— Ну что ж, сдаюсь, — вздохнул поверженный пан Янко Криж, который некоторое время спустя нежданно-негаданно получил за заслуги железный крест короля Стефана.
Вот что случилось с ним в конце его жизни.
Между истоками Белой Тиссы и Черемоша все хорошо знали Бабама. Недаром он обшарил каждую гору в Лесистых Карпатах. Переночевав на горе Говерла, самой высокой во всей Роденской горной цепи, два дня спустя он засыпал под горными соснами на Негровце, на другом конце Мармарошского комитата. Он лазал по скалам с искусством, достойным изумления, но еще более поразительно было то, что его не трогали гуцульские разбойники, постоянно тревожившие жителей северной части комитата. Поговаривали, будто в те дни. когда золото, намытое в Борше, Кабола-Поляне и Будафале, еще возили по тропе — теперь там проложена дорога, — Бабам указал гуцулам место в одном ущелье, где можно было завалить путь валунами и грабить возы с золотом. И хотя в этих слухах была, по-видимому, доля истины, Бабаму не смогли предъявить никакого обвинения. Не могли даже решить, какому участку окружного суда следовало разбирать это дело — мармарошсигетскому или берегсаскому. В то время был, говорят, в Сигете очень хороший судья, сам уроженец непроходимых карпатских лесов, раскинувшихся где-то у Шагатага. Он хорошо разбирался в подобных делах, случавшихся довольно часто. Обычно такие операции совершались без кровопролития, и сам отец главного судьи помогал сбрасывать с возов мешочки с золотым песком.
Итак, не было ничего удивительного в том, что Бабам выпутался из этого дела. Он сам говорил, что два волка не перегрызутся. Более удивительным было, однако, то, что с Бабамом вообще никогда ничего не случалось, даже если он целыми ночами бродил по Лесистым Карпатам, где в девственных лесах обитают медведи, волки, лисы, вепри, рыси и дикие кошки. Ни для кого не было тайной его знакомство со старым черным медведем, жившим в пещере под Попадьей; проходя поблизости, Бабам приносил своему другу диких кроликов, которых убивал палкой с топориком на конце. Говорили даже, что он частенько спал в пещере медведя, и люди действительно видели, как медведь провожал его по лесу и как Бабам вполне серьезно говорил ему: «Помни же, старый дурень, что тот кролик, которого я тебе принес, был от самого Свидовца».
Однажды Бабам, заглянув к своему приятелю медведю, сообщил ему, что через Лесистые Карпаты на соляные копи собираются прокладывать дороги, так что очень затруднительно будет добывать золото тем, другим, путем. Он рассказал медведю о людях, которые уже измеряют расстояние от Акна-Слатины до Мармарош-Киш-Бочко, от Шокаманы на Шугатаг и Шокамара-Ронашек, и о том, что уже делают насыпь на Тарацкез-Терешельпатаг через тисовые и буковые леса.
Неделю спустя он сообщил своему медведю, что против гуцулов, которые снова перешли с галицийских границ в Роденские горы, движутся солдаты 85-го пехотного полка, посланные командованием резерва в Мармарошсигете.
Эти новости, казалось, произвели на старого медведя необычайно сильное впечатление, ибо он заворчал и судорожно вытянулся.
Наутро, когда Бабам стал будить его, оказалось, что старый медведь совсем окоченел: он навеки покинул своего друга.
Бабам содрал с него шкуру со всей учтивостью, на которую был способен, мясо закопал, а на дереве, под которым был похоронен медведь, вырезал ножом крест. Медвежью шкуру он отнес вниз на равнину и в Сигете Мармарошском предъявил ее чиновникам, за что получил установленную премию — двадцать гульденов, Потом заказал себе шубу из шкуры. Это была та самая шуба, в которой впервые, как это выяснится впоследствии, увидел Бабама ученый-энтузиаст профессор Фальва.
Так и ходил Бабам в одежде своего умершего друга, как говаривал он, утверждая, что шуба перешла к нему по наследству от знакомого. Он продал одному еврею в Буковине мешочек золотого песка и зажил благонамеренной, упорядоченной жизнью. У него был свой банк в пещере под Попадьей, и когда ему было нужно, он доставал из земли гульден-другой; зная, что в Густе родится доброе вино, он отправлялся туда, а на другой день мог вполне довольствоваться хотя бы минеральной водой, которую черпал прямо шапкой в Шулигули, что за Фельшё-Вишо.
Однажды он пришел в Акна-Слатину и рассказал, что в Шулигули уже ни один бедняк не может напиться целебной воды прямо из источника, так как источник огородили и вокруг него строят курорт.
Мужчины из Акна-Слатины отправились вместе с ним, чтобы поглядеть на эти перемены, подожгли все сооружения и сломали ограду у источников.
По этому поводу у Бабама снова возникли какие-то неприятности с властями в Берегсаге, и ему пришлось дважды навестить свой пещерный банк; он приходил не только за серебром, но и за бумажками, на которые судья Варга, человек, несомненно, разумный, купил себе потом пару прекрасных коней, что вовсе ни для кого не секрет.
В те времена на Негровце обосновался пустынник, и когда Бабам попал во время своих странствий на эту гору, пустынник принялся уговаривать его покончить с кочевой жизнью. Бабам слегка стукнул его топориком по голове, а когда выяснил, что пустынник этого не перенес, похоронил его с великим благочестием и на могиле поставил большой деревянный крест.
Поговаривали, что Бабам завладел наследством пустынника, состоящим из грубо сколоченной хижины. Он нашел там в горшке триста золотых, что повергло его в глубочайшую набожность. Целый месяц он усердно молился у могилы пустынника, питаясь все это время только мамалыгой — кукурузной кашей, которую варил из запасов, обнаруженных в хижине.
Молился он так:
— О господи, сделай милость, прости все грехи этому пустыннику, ведь он, конечно, был порядочным и достойным человеком. Господи, клянусь тебе, это был очень хороший человек, и да прославится имя твое, коли ты примешь его на небо, а я никогда не забуду твоей услуги. Я думаю, ты меня понял, господи. А если нет, ниспошли мне какое-нибудь знамение.
Прождав месяц, но так и не получив знамения, Бабам решил, что помолился достаточно; он навалил камней на могилу, чтобы волки не вырыли и не сожрали пустынника. После этого Бабам ушел на Киш-Бочко и за десять гульденов поставил в местном костеле большую свечу в память о пустыннике.
«Теперь я сделал для него все, что мог», — сказал себе Бабам и отправился обратно в горы, на Шокамару.
Там он купил небольшое хозяйство и стал жить-поживать, избавляя крестьян от забот об овцах, что, конечно, было большим благодеянием для всей округи. Однако крестьяне не оценили его добрых намерений и сочли это просто-напросто грабежом. В один прекрасный день к Бабаму явились шестеро шокамарских пастухов и вывели его за околицу. По дороге они обратили внимание Бабама на то, что ему предоставляется право выбора: быть повешенным немедля или позже, в том случае, если он вздумает вернуться на Шокамару. Бабам пообещал и не думать о возвращении, прибавив, что хотя ему очень грустно покидать таких хороших людей, но он никогда не совался туда, где ему не рады. Он сказал еще, что Шокамара — самая паршивая деревушка на свете и он просто понять не может, как он мог там так долго выдержать. После этого он выпил с пастухами вина в Шугатаге, сердечно попрощался и прочно осел в Кабола-Поляне, где его и обнаружил молодой ученый, профессор Фальва, страдавший навязчивой идеей, что все нации вышли в доисторические времена откуда-то с Борицы и Будафала, с горных плато Роденской цепи Лесистых Карпат.
В Кабола-Поляне Бабам поселился в заброшенном цыганском шалаше, обитатели которого перемерли от черной оспы, и снова зажил веселой, беззаботной жизнью. Каждый день уходил он в горы и однажды принес домой молодую рысь и приручил ее, как кошку. Рысь приносила ему разную живность, водившуюся в окрестностях, и так они жили в страхе божьем. В поросших лесом долинах уже свистели локомотивы, сюда приезжали туристы — явление новое для Лесистых Карпат. Бабам частенько встречал их в лесу, его не раз так и подмывало выкинуть с ними какую-нибудь штуку, но он всегда успевал вовремя одуматься и вместо этого за скромное вознаграждение бродил с туристами по горам и продавал им маленькие, правильной формы кристаллы хрусталя — так называемые мармарошские алмазы, которые он собирал в горах.
Тут, около Кабола-Поляны, Бабам и познакомился с профессором Фальвой. С любопытством следил Бабам, как мужчина с киркой и лопатой на плече направляется из Кабола-Поляны в лес; Бабам пошел туда, просто желая быть полезным даже этому чудаковатому незнакомцу, если только, не дай бог, его не одолеет злое искушение…
К счастью, искушение не одолело Бабама, хотя незнакомец и он были одни в лесной чаще. Незнакомец как одержимый скитался по холмам, внимательно рассматривая местность через очки. На одном холме, поросшем низким кустарником, где почва местами была обнажена, он начал копать.
Тут искушение стало все больше одолевать Бабама. «Если этот человек ищет клад, — решил он наконец, — пусть себе копает. Зачем мне утруждать себя? Если он найдет клад, я всегда успею отобрать его». Он с интересом следил за работой, как вдруг незнакомец воскликнул: «Я так и знал!» — и, вытащив из земли какой-то глиняный черепок, внимательно стал его рассматривать.
Бабам, стоявший на самом краю обрыва, от любопытства наклонился немного ниже, чем следовало, потерял равновесие и мигом скатился к ногам профессора, который приветливо сказал ему:
— Это пепелище не моложе восьмого века до рождения Христова.
Бабам так рот и разинул, а незнакомец в очках еще спросил его, нет ли здесь каких-нибудь языческих захоронений.
Затем Бабаму пришлось выслушать целый поток слов, из которых он понял, что этот господин интересуется какими-то разбитыми горшками.
Вечером в трактире «У великого старого святого Яна» Бабам завел со своими соседями разговор на эту тему. Староста, который больше месяца провел в столице, рассказал, что немало таких чудаков бродит по свету. У некоторых это от запоя, у других — с горя. Неладное что-то творится у них с головой, вот и начинают они собирать коробки от спичек или бумажки на улицах. У каждого это по-разному. Староста клялся, что знал человека, который после такого затмения в голове собирал даже почтовые марки.
Бабам рассудительно заметил, что, верно, это очки виноваты, коли речи у того господина такие странные. Все толковал о чем-то до Христа и о чем-то после Христа, о язычниках и каких-то нациях. А под конец сказал Бабаму:
— За каждый большой глиняный черепок, который вы найдете и принесете мне, получите пять крейцеров, а за маленькие черепки — по два крейцера.
На прощание староста подчеркнул, что не одобряет поведения незнакомца, хотя, конечно, жаль, что это случилось с ним в столь молодом возрасте.
— Впрочем, — веско добавил он, желая дать понять всем, что он ничего не упускает из виду, — кто знает, не кроется ли здесь что другое. Говорят, бродят тут люди, которые намереваются продать венгерские земли русским.
— Ничего такого я за ним не приметил, — возразил Бабам.
И они расстались.
Бабам вытянулся на траве перед своей хижиной; в ногах его урчала рысь, словно мурлыкающая кошка. Бабам смотрел на ясные звезды над Лесистыми Карпатами и думал о маленьких и больших черепках и обещанном за них вознаграждении; и чем дольше он размышлял, тем яснее становилась разгадка.
Через полчаса вся археология стала ему ясна. Он встал и сбежал вниз, к еврейской лавке.
— Эй, хозяин! — крикнул он, стукнув в окно. — Продай мне горшки! Знаешь, вичербачские, необлитые, языческие такие горшки.
Лавочники старались угодить Бабаму даже ночью, поскольку много о нем понаслышались. Хозяин лавочки быстро принес три глиняных горшка, с которыми Бабам и удалился, заверяя, что с деньгами все будет в порядке, а глупых напоминаний он, дескать, не любит.
Перед своей хижиной Бабам поставил горшки на землю, с минуту любовался ими при свете месяца, потом воскликнул:
— Ньольц сав эввле Кристуш элёт, восемь веков до рождества Христова! — и, перекрестившись, разбил горшки топориком на большие и маленькие куски.
Затем он, раскопав землю напротив, на другом берегу Черемоша, уложил черепки в яму, а наутро отправился в полянскую корчму навестить профессора Фальву, прихватив с собой вещественное доказательство своих исследований старины.
— Друг мой, это превосходит мои ожидания! — вскричал профессор. — Я поистине в восторге.
— Они здорово старые, — бросил Бабам, раскуривая трубку, чтобы скрыть, насколько взволновала его радость ученого.
— Ведите меня туда, — кричал профессор, надевая пальто наизнанку, — скажите, пусть запрягают…
— Это недалеко отсюда, — скромно произнес Бабам, — я постарался избавить вас от долгой ходьбы, а добра этого там хватает.
По пути профессор расспрашивал, не рассказывают ли что в окрестностях о месте находки.
— Я знаю мало, — ответил Бабам, — вот будто бы старые люди рассказывали, а они, в свою очередь, слышали это от своих прадедов, которым эти сведения передали древние люди, только в давние-предавние времена здесь находились совсем чужие солдаты и что потом они ушли в Румынию.
— Древняя Дакия! — радостно вырвалось у профессора. А когда вслед за тем они стали выкапывать сокровища на указанном Бабамом месте, он воскликнул с благодарностью:
— Я так и предчувствовал! Эти черепки римского происхождения.
— Что это? — восторженно воскликнул он, осмотрев в лупу один из осколков. — Смотрите, тут типичными древнеримскими буквами вытиснено «МА». Это осколки сосудов, — продолжал он, обнимая удивленного Бабама, — которыми пользовались воины римских легионов Марка Аврелия, проникшие сюда, на север Паннонии. А уже отсюда они ушли в Дакию, как я и предполагал.
Вичербачский горшечник Миклош Адам до сих пор выдавливает на своих самодельных горшках неуклюжее обозначение «МА». Черепки Бабама хранятся в новом городском Мармарошсигетском музее с надписью, гласящей, что это остатки древнеримских сосудов времен Марка Аврелия.
А Бабам сделался смотрителем нового музея, он часто вспоминает профессора Фальву, и ему кажется, что бедняга, верно, уже не вылечится никогда.
В Кёрёшмезё никогда не сохранялось спокойствие, но после того как его взялся восстановить пан Павел, дело пошло еще хуже. Пан Павел был нотариусом, и в его обязанности входило разрешать разные спорные вопросы, которые он сам и затевал, ибо следовал принципу, что к ленивым карпам, чтоб их расшевелить, всегда нужно подпустить щуку.
Так вот и жил он своими интригами, непомерно радуясь всякой драке, которую затевали в корчме соседи, после чего они приходили к нему, прося рассудить.
— Слышь, бача, — говорил он, к примеру, будто бы случайно соседу Деаку, — ты вот намедни отправился на базар в Дармат, а люди приметили, что у вас побывал Мега. Ну чистый воробышек, и, видать, — того… этого…
Я привел это просто как пример, из которого следует, что пан Павел был самым обыкновенным интриганом, не увлекавшимся слишком сложными выкрутасами. Себя он считал весьма свирепым и даже жестоким человеком, и я собственными глазами видел его письмо, где он подавал себя в самом невыгодном свете.
Объяснялось это тем, что он, влюбившись в дочку помещика Мюрагади, решил, что чем суровее он станет держаться, тем выгоднее это будет.
«…признаюсь вам по секрету, прекрасная барышня, что я — невыносимый тиран, и кёрёшмезейским жителям кажусь просто-таки извергом…»
Послание сие возвратилось к нему обратно с припиской, что с извергами наша барышня дел не имеет и разговаривать ей с ними не о чем.
С той поры пан Павел возненавидел весь белый свет, а главное — народ, населяющий долину Тиссы, где он развивал свою деятельность, полагая, будто страшнее его нет никого во всей округе.
С виду он всегда был строг, но все уверяли, что это он просто так — играет, и никому не страшно.
Однажды старуха Галасова при разбирательстве ее дела в суде назвала его справедливым, а он как рыкнет на нее — дескать, молчи, бабка, никакой во мне справедливости нету.
Присуждая спорщиков к штрафу, он по вынесении приговора всякий раз приговаривал: «Вот видите, дети, как я к вам суров и непримирим». Эту фразу пан Павел всегда произносил очень весело и радостно, будучи доволен, что еще и еще раз может доказать свою суровость.
Случалось, выйдет он в поле, а навстречу — Зонгора, клянет бедняга своих буйволов — остановились, дескать, — и ни с места. Зонгора и проклятья на них насылал, и несколько раз водою обливал — все без толку.
— Ну как дела, бача?
— Да вот, проклятые, битый час тут с ними мучусь.
— Да это бы еще ничего, такие-то муки. Бывают, Зонгора, и похуже мученья. Вот бают, будто сосед твой Апар милуется с твоею женою. И кто бы подумал — ишь ведь, безрукий пес…
И пан Павел шел дальше вдоль кукурузного поля и усмехался, довольный, накручивая на палец свои гусарские усы с обильной уже проседью.
Он находился в полной уверенности, что с Зонгорой произойдет то же, что с Деакой и Мегой. Только участники драки будут другие, вместо Деаки драку затеет Зонгора, вместо Меги — Апар. А эффект — одинаковый. Придут к нему — мириться, и он назначит им штраф, а деньги положит в свою обитую железом шкатулку. Без сомнения, все эти столбики серебряных монет скопились у него именно в результате сложных интриг. Справедливости ради следует отметить, что в Кёрёшмезё трудно отличить случаи всамделишных супружеских измен от ненастоящих.
Однако по всей округе идет слух, что местечко Кёрёшмезё славится двумя вещами: черным перцем и верностью женщин. Габари, по крайней мере, настолько уверовал в непогрешимость своей супруги, что не дал сбить себя с толку даже подстрекательствами пана Павла, хотя тот, встретив его однажды у колодца на правом берегу, бросил невзначай: «Слышь, бача Габари, не по нраву мне, что молодой Бела Гатари водит сюда своих буйволов, когда твоя жена приходит за водой».
Пан Павел не упомянул о том, что он тоже подходил к колодцу неоднократно именно в тот момент, когда жена Габари брала оттуда воду, но крепко получил по носу за то, что будто невзначай попытался ущипнуть ее за плечико.
— Да как же Беле не поить здесь своих буйволов, ежели прошлой осенью их собственный колодец Тисса песком занесла, ясновельможный пан?
— Что правда, то правда, бача, однако ты примечай. Бела — парень пригожий, не ровня потасканному мужику вроде тебя. Мы, старики, не в счет. Не нужны мы бабам. Понял, старый седой дурень?
— Оно конечно, ясновельможный пан, но моя жена — совсем другое дело. Что правда, то правда, Бела частенько нас навещает, так что в Кёрёшмезё даже слух об этом идет. Да ведь кому-кому, а тебе-то хорошо известно, что я из-за жены уже со всеми соседями на левом берегу передрался. А тут я спокоен, тут никакого греха нет. Вон сушили мы перец, и прослышал я, будто Бела помогает жене вешать его в каморку. Переругался с соседями и — бегом домой. Прибегаю: Бела — перед нашим домом, покуривает себе трубку, а шагах в двадцати от него — моя жена, сидит и почем зря его ругает. Не выносит она его. Сколько раз говорила, что очень он ей противен. Я сам ее уговаривал быть к парню поласковей. «Да ведь он такой дурной!» — отмахивалась жена. А чего только я из-за нее не испытал! Иштвану голову разбил, Масу руку сломал — все из-за сплетен. А сколько деньжищ извел на штрафы, тебе-то лучше всех известно, ясновельможный пан! Бела — золотой парень. Я уезжаю на торги — жену на Белу оставляю, чтоб он за ней приглядывал. И он, бедняжка, целыми днями пропадает у нее, даже свое хозяйство забросил. А спрошу, как, мол, дела, и что моя женушка, только отмахнется: «Да что, все по-старому, все четыре дня бесперечь меня ругала. И псом-то обзывала ни за что ни про что, а потом отослала на речку коноплю мочить и ворошить». А вот поди же ты — сплетни, драки да штрафы все идут и идут.
Пан Павел усмехнулся и не без намека изрек, дескать, однако, бача Габари, все ж таки примечайте. Бывает, и наилучший сторожевой пес сторожит-сторожит, а там — хвать! — и укусит своего хозяина.
Илона Габари снова отправилась переворачивать коноплю, которую вымачивала в Тиссе. И черт знает, как это вышло, но именно в том месте, где она сидела, искал брод Бела, приехавший на коне.
— Isten ald meg, Илона![233]
— И тебя храни господь, Бела, тебе это ох как надобно! Носишься будто оглашенный, прямо что твой мадьяр пастух.
— Ежели здраво рассудить, — произнес Бела, соскакивая с коня, — тебе-то что до того, как я ношусь. Нет, чтобы хоть разок со мной поласковее обойтись.
Он уселся рядом с нею на траве. Илона загляделась на противоположный берег, а Белу вдруг осенило, что у нее прямо-таки крохотная ножка, а глаза полыхают, словно волчьи, если за ними во тьме наблюдать.
Илона прогнулась, и ее острые груди высоко подняли материю белой кофточки.
— Посади меня к себе на колени, — вдруг произнесла она каким-то необычным голосом, — и не будь ты таким дурнем, Бела.
Усевшись к нему на колени, Илона погладила Белу по спине.
— У тебя очень крепкое тело, Бела, небось и сам понимаешь, как не хочется мне называть тебя «дурнем», да ведь раз ты такой, то и слова другого не подберешь. Обними-ка меня, дурашка, за талию, да покрепче.
— Совет да любовь! — раздалось вдруг позади, и тут же пред ними собственной персоной предстал пан Павел, добавив с довольной ухмылкой: — Ну вот, теперь снова пойдут такие славные пересуды!
И ушел, попыхивая дымком из короткой трубки, оставив парочку в полном недоумении.
Первым опомнился Бела. Вскочил на коня и, уже не разбирая брода, рысью помчался в Кёрёшмезё и остановился лишь возле дома Габари.
К вечеру пан Павел подкараулил Габари, гнавшего стадо, и поделился с ним своими наблюдениями: дескать, не ругайся, бача, я их застукал.
Габари только усмехнулся в ответ.
— Знаю, что ты хочешь мне рассказать, да Бела тебя опередил: еще утром признался, как они тебя разыграли, ясновельможный пан. Это тебе за шпионство. Завидели они тебя, ну, Илона — плюх Беле на колени, это, значит, чтоб тебе снова было о чем наушничать. Ладно, давай, толкуй дальше, может, я еще с кем побьюсь, заплачу штраф, да только всем станет известно, как они тебя надули. Это ведь она сама к Беле на колени прыгнула, а он и не сажал ее вовсе, ну не смех ли?
Пану Павлу ничего не осталось, как только отговориться по привычке: «Так то оно так, бача, однако мне это не по вкусу, я бы на твоем месте все ж таки стал примечать».
И Габари снова пришлось драться со всеми соседями и платить штраф.
После этого случая Габари повсюду распустил слух, будто едет он на базар в Клуж — торговать лошадьми. И по сему случаю, как обычно, призвал Белу, чтобы тот стерег его жену и хозяйство.
К ночи доехал он до Фюзеса, но потом словно передумал и воротился — позже он признавался, что повстречал там румынских конокрадов.
Так вот, значит, вернулся он нежданно-негаданно домой, а утром Белу Гатари нашли возле его усадьбы сильно избитого и без носа.
Когда Белу привели в чувство, то староста, вне себя от испуга, перво-наперво спросил, куда девался нос.
Бела ответил, что, наверное, где-то в горнице. Пошли в дом, а на дворе обнаружили Илону — голую, привязанную к колу, и Габари с длинным кнутом, которым погоняют буйволов.
На вопрос, чего это он делает, Габари ответил, — так, мол, малость наводит порядок. Пан Павел, при сем присутствовавший, рассказывал потом, что сам не знал, куда глаза девать, хотя он и жесток, и безжалостен.
Бача Габари бросил расправу и отправился в корчму, а там сказал, что толковать не о чем. Понятно, дело было яснее ясного, строить догадки тут не приходилось, так что о происшествии вроде и позабыли. Приволокли цыган и заставили их играть. Общее мнение, высказанное старостой, было таково, что все вроде обойдется по-хорошему. Однако на другой день пошел Габари с женой вдоль Тиссы — проверить коноплю, прижатую огромными каменьями, и тут, с высокого берега, где прежде стоял деревянный мост, Илона Габари бросилась в реку — по дороге она все твердила мужу, что не перенесет пережитого позора и утопится.
Мгновенье Габари смотрел, как волны уносят ее тело, еще несколько раз пыхнул своей короткой трубочкой — и сиганул следом за женой. Когда в половодье теченье несет огромные коряги с Карпатских гор, это очень опасно для жизни, но Габари и с корягами справлялся, поэтому нет ничего удивительного, что выхватить жену из воды — для него дело пустячное. Приведя супругу в чувство, Габари надавал ей по шее и отвел домой.
А на следующий день отправился к нотариусу пану Павлу требовать законного вознаграждения за спасенье собственной жены.
Пан Павел покрутил головой в знак отрицания, но бача Габари горячо возразил:
— Кому-кому, а тебе лучше других известно, сколько деньжищ я переплатил за то, что бился, доказывал ее невинность. Так пусть хоть теперь мне перепадет малая толика, какое ни то вознагражденье, ясновельможный сударь.
Повысив голос, он добавил:
— Слышь, nagyságos úr,[234] я желаю получить законную награду за твою тупость.
Жестокосердный пан Павел прослезился над его убогостью.
Иркутск, 17 сентября 1920 г.
Дорогой товарищ Салат!
Только что приехал товарищ Фриш и привез мне от Вас письмо и литературу; все это я принял с величайшей радостью. Особенно вовремя пришла «Философия опыта» Богданова: она нужна мне как материал к докладу, с которым я должен выступить в понедельник в одной из школ курсов пехоты.
Письмо меня порадовало: оно свидетельствует о том, что меня уже не считают неустойчивым человеком. Неустойчивость свою я утратил за тридцать месяцев неустанной работы в Коммунистической партии и на фронте. Кроме небольшого приключения после того, как братья штурмовали Самару, со мной ничего не случалось. Прежде чем добраться до Симбирска, я два месяца разыгрывал в Самарской губернии печальную роль слабоумного от рождения сына немецкого колониста из Туркестана, который в молодости скрылся из дома и бродит по свету, чему верили даже сообразительные патрули чешских войск.
Мой путь с армией от Симбирска до Иркутска, когда на мне лежало множество всевозможных серьезных обязанностей, партийных и административных, — великолепный материал к полемике с чешской буржуазией, которая, как ты пишешь, твердит, будто я «примазался» к большевикам. Это они не могут обойтись без идеологии, обозначенной словом «примазаться». Они пытались примазаться к Австрии, затем к царю, потом примазались к французскому и английскому капиталу и к «товарищу Тусару». Что касается последнего, тут трудно решить, кто к кому «примазался».
Да здравствуют политические спекулянты!
Если бы я захотел рассказать и написать, какие я занимал «должности» и что вообще делал, наверняка не хватило бы всего имеющегося у нас в Иркутске небольшого запаса бумаги. Сейчас я, например, начальник организационно-осведомительного отделения 5-й армии, поскольку все командированы в Политическое управление Сибири в Омске, а я остался тут, на востоке.
Кроме того, я редактор и издатель трех газет: немецкой «Штурм», в которую сам пишу статьи; венгерской «Рогам», где у меня есть сотрудники, и бурят-монгольской «Заря», в которую пишу все статьи, не пугайся, не по-монгольски, а по-русски, у меня есть свои переводчики. Сейчас РВС требует, чтобы я издавал китайско-корейскую газету. Тут уж я действительно не знаю, что буду делать. Китайцев я сорганизовал, но по-китайски умею очень мало, а из 86 000 китайских иероглифов знаю всего-навсего 80. А еще я со вчерашнего дня член редакционной коллегии «Бюллетеня политработника».
Мне всегда дают очень много работы, и когда я думаю, что уже больше никто ничего не сможет изобрести, что бы я мог еще сделать, появляются обстоятельства, которые опять принуждают работать еще и еще. Я вообще не ропщу, потому что все это нужно для революции.
Когда я был в Уфе, до нашего отступления в 1919 году, я должен был организовать там «Особый отдел 26-й дивизии». А перед этим я был комендантом города Бугульмы; там, кроме этого, мне поручили работу в комиссариате печати, назначили директором типографии Политического отдела армии, затем я должен был организовать фронтовую газету. О политической работе я уж и не говорю.
А если говорить, что я «примазался» к Коммунистической партии, то нужно еще добавить, что за время нашего перехода от Уфы до Иркутска, я проводил и всю организационную работу с бывшими военнопленными всех национальностей; это хорошо знает товарищ Трауб, поскольку мы создали там областное бюро иностранных секций партии. Кроме того, я был еще председателем районного штаба 5-й армии. И если я написал вначале, что в понедельник у меня доклад там-то и там-то, так это само собой разумеется, поскольку доклады и вообще выступления на собраниях — это нечто совершенно второстепенное и обычное, как и работа в разных комиссиях, в которые меня выбирали в течение этих двух лет.
Извини, что я обо всем этом пишу, я не собираюсь хвастаться, хочу лишь объяснить, как я «примазался» к коммунизму.
Если я поеду в Чехию, то не для того, чтобы посмотреть, как выглядят чисто выметенные улицы Праги и пишут ли еще газеты о том, что я примазался к коммунизму. Поеду туда намылить шею всему славному чешскому правительству с такой же энергией, какую привык видеть и проявлять в борьбе нашей Пятой армии с сибирской реакцией покойного адмирала.
Письмо Тебе передаст товарищ Валоушек, которого я командирую в ПУР, чтобы его оттуда послали к Вам. Это тоже один из славной 5-й армии.
Я буду стараться отсюда выбраться, но знаю, что сам не смогу ничего сделать, поскольку здесь сейчас никого нет, и я как помощник начальника Политического отдела армии должен подписать все бумаги. Поэтому не думайте, что я не подчиняюсь партийной дисциплине, если сам ничего не сделаю. Вы должны нажимать, об этом Вас и прошу.
Ваш Ярослав Гашек.
Когда мое тело расстреляли в Будейовицах за государственную измену, которую мы с ним совершили в припадке белой горячки, полетела я, светлая душенька доброго Ярослава Гашека, на небеса. Надеюсь, вы помните этого милого молодого человека. Он любил государя императора, писал разные глупости, и физиономия у него была розовой. Еще он умывался одеколоном и обожал мускус. Правда, это к делу не относится. Однажды он сказал одну вещь, с которой никто не согласился. И вот этого лояльного господина обвинили в государственной измене и расстреляли. Его можно было бы считать жертвой, а считали забулдыгой. Но поскольку «ж» и «з» стоят в алфавите рядом, я была вполне довольна и радостно возносилась, напевая «ля-ля-ля». Поднявшись довольно высоко, я скорчила земле рожу, просто так, от радости. Но моя светлая радость длилась недолго. Перед вратами небесными стояла большая очередь. Я хотела было пристроиться где-нибудь впереди, чтобы побыстрее вкусить райское блаженство, как вдруг меня схватила за рубашку военная полиция. Это было что-то среднее между архангелом и императорским жандармом.
— Эй, пехотинец, а есть ли ты в списке погибших? Ну-ка, покажи свои бумаги, — потребовало небесное явление.
Бумаг у меня не было, и я смущенно переминалась с ноги на ногу.
— Осмелюсь доложить, — сказала я, соединив, как положено, пятки, — меня только что расстреляли в Будейовицах. И я не знала, что мне надо взять об этом справку.
Небесный житель хмуро взглянул на меня.
— Кому ты это говоришь? Я, слава богу, не сегодня на свет появился. Я тут стоял, когда непокорные ангелы нарушили дисциплину. Во время всемирного потопа я дежурил в приемной. Я пропускал через небесные врата невинно убиенных младенцев. Мимо меня прошли через врата древность и средневековье. Я видел Орлеанскую деву и о ней мог бы много чего порассказать. Я открывал Наполеону. Ты что думаешь, я сегодня на свет народился? Так вот, если хочешь знать, я вовсе никогда не родился. А что касается тебя, так ты, похоже, вовсе и не умер.
А с этими Будейовицами ты плоховато придумал. Ты что, думаешь, я географию не знаю? Ведь ты из того «голубиного народа», который все время где-то дерется. Хорош народец. И это из-за него я тут должен работать сверх положенного? Да каждый сопливый ангелочек тебе скажет, что около Будейовиц сейчас никакого фронта нет. Здесь не посачкуешь. Кругом, и марш обратно в роту.
В жизни я принадлежала человеку, который превыше всего почитал начальство и законы и который лишь в состоянии полного опьянения мог допустить антигосударственное высказывание, за которое и был наказан в назидание другим. В жизни у меня не было никаких неприятностей с полицией. Поэтому и после смерти я послушно повернулась и полетела обратно в Будейовице. Разыскав на месте казни свое мертвое тело, я скорбно воссоединилась с императорским пехотинцем.
Пехотинец был порядочным человеком. Он все больше держался кухни и приводил в изумление повара своими кулинарными познаниями. Ел он за двоих. Пил за троих. Спал за четверых. Странным провидением божьим ему все же суждено было погибнуть на русском фронте. Убедившись, что он совершенно мертв, я с грустью присела на его ранец. Я была снова свободна, как говорится, в разводе со своим телом. Но у меня не было никакого документа, который бы это подтверждал. Вокруг простиралась мрачная, развороченная равнина. В лунном свете ко мне приближался человек. Это был священник. Он собирал документы и вещи мертвых. Я надеялась, что теперь он установит и зарегистрирует мою смерть, но, подойдя ко мне совсем близко, он вдруг сплюнул, произнес «Вот жизнь проклятая» и потащился обратно. Мое тело мутными глазами смотрело в небо. Я заплакала. Никто не поверит, что я умерла. Я не решалась вот так появиться перед вратами небесными, поэтому снова забралась в своего пехотинца и стала ждать следующего, более удобного случая умереть.
К счастью, мое тело очень скоро напилось до беспамятства и погибло в драке с пьяными матросами. Случилось это, похоже, где-то на море, судя по присутствию моряков. (Море — моряк.)
Я покинула свой труп и отправилась искать какой-нибудь документ, подтверждающий, что я умерла. На этот раз я действовала по плану и вскоре нашла о себе некролог в одной из чешских газет. Он был напечатан на последней странице и было в нем о моем бедном теле одно только самое плохое. Точно по чешской пословице «О мертвых или ничего или плохо». В жизни я тоже была не прочь посмеяться над людьми и наговорила про ближних своих много колкостей. Но всегда подсмеивалась только над живыми. Я остро критиковала и насмехалась над всем тем, с чем у них хватило смелости выступить публично. Нов личном грязном белье не копалась. Я не ухватилась за то, что у пана Н. там-то и там-то была любовница. Мне было довольно того, что он публично произнес то-то и то-то. В посмертном воспоминании, которое посвятил мне мой «приятель», меня нарекли пьяницей и акробатом жизни. Употреблено было и слово «шашек»[235]. «Гашек-шашек». Так меня звали во дворе еще до того, как я начала ходить в школу, так что меня это совершенно не удивило. Я смотрела, нет ли там дальше: «Ярослав, г…о, по Влтаве проплыло», потому что так мне кричали в детстве, но в некрологе этого не было. Там говорилось только, что у Гашека-шашека были пухлые руки. Я скорей посмотрела, не сказано ли там, что у него была грязь под ногтями, и когда он в последний раз мыл ноги, но этот исторический факт там также не был отражен.
В полночь я проскользнула в каморку автора этого пасквиля. Он лежал на постели в ботинках и храпел что есть мочи. У меня было желание врезать ему так, чтобы в его клеветнических устах (менее тонкая душа употребила бы здесь термин «бесстыдная пасть») ни одного зуба не осталось.
Но поскольку я была мертва, в кармане у меня был некролог, а мое тело с переломанными пухлыми руками лежало во Владивостоке, с моим приятелем ничего не случилось.
С фельетоном в саване я опять полетела на небеса. Очередь была уже меньше. Перед вратами была слышна только русская речь. Я вспомнила, как старый Ваня, который носил кепку, говаривал: «Учите русский». Соседняя душенька спросила:
— Откуда ты?
— Из Владивостока.
— Большевик или доброволец?
— Большевик и доброволец, как тебе нравится, — ответила я дипломатично, поскольку когда-то училась в консульской академии.
— И что с тобой случилось? Чрезвычайка?
Я осторожно вынула свой некролог и с вежливой улыбкой подала вопрошающей душе.
— Читайте.
Душенька прочитала, покачала головой и вынула из кармана кусок хлеба, завернутый в промасленную газету. Она подсунула бумагу к моим глазам и засмеялась жутким смехом:
— Так мы земляки. Я Коуделка из Вршовиц. Мы жили напротив Вауров. Прочитайте вот это.
Я робко посмотрела на сверток. Это был маленький сверточек, такой, как мама давала мне в школу, а жена — в редакцию. Он пропах табаком и салом. Мужичок, видимо, хорошо запасся в последний путь. Глаза мои остановились на заметке «Слухи о мнимой смерти Ярослава Гашека». Там говорилось, что Ярослав Гашек действительно напился, но что случилось это наверняка не в последний раз. Моя смерть была таким образом опровергнута. От горя мои колени затряслись так, как трясутся подбородки у героев Райса. Я помчалась во Владивосток. И только еще услышала, как душенька из Вршовиц говорит:
— Бр… И такие типы еще заговаривают с приличными людьми. Хорош гусь, из газет не вылезает.
Глубоко удрученная, я наклонилась над своим телом. Оно уже попахивало. Я с грустью посмотрела на свой высокий лоб, красивый нос, и мне стало очень обидно, что в некрологе говорилось лишь о моих руках.
Слезы навернулись мне на глаза, и я вынуждена была высморкаться в саван. Мне хотелось плакать от того, что они не хотят признать, что меня пьяного убили моряки. Я говорила себе:
— Боже милосердный, после смерти каждый обретает покой, только я — нет! А ведь этот пан Гашек был такой достойный человек. Мы так хорошо с ним жили и так понимали друг другу.
Вдоволь нагоревавшись, я взвалила на спину свое троекратно мертвое тело и отправилась с ним по свету. На первом же углу мне бросился в глаза ордер на арест. Прочитав его, я поняла, что речь идет обо мне и о том, что я тащу на спине. Тогда я положила свои останки прямо под ордером, а сама села поодаль под грушевое дерево и начала ждать, когда меня наконец окончательно прикончат. Вскорости меня расстреляли и повесили за государственную измену. Однако на этот раз я получила об этом свидетельство (не немецко-чешское, а чешско-немецкое) и была наконец допущена во врата небесные.
Во вратах от меня потребовали анкетные данные.
— Кем была?
Я зарделась, склонила голову и сказала:
— Когда мне исполнилось тридцать пять, у меня за плечами было восемнадцать лет прилежной и плодотворной работы. До 1914 года я наводняла своими сатирическими, юмористическими и другими рассказами все чешские журналы. У меня был широкий круг читателей. Подписывая свои произведения самыми разными псевдонимами, я заполняла целые номера юмористических журналов. Но мои читатели, как правило, узнавали меня. И я, должно быть поэтому, наивно предполагала, что я писатель.
— Нечего тут длинные разговоры разводить. Кем была на самом деле?
Я растерялась. Нащупала в кармане некролог и смущенно выговорила:
— Извините, пьяницей с пухлыми руками.
— Откуда родом?
— Из Мыдловар, район Глубока.
— Год рождения?
— Тысяча восемьсот восемьдесят третий.
И надо мной сомкнулся океан вечности.
Летом 1918 года в Самаре была создана армия контрреволюционного Учредительного собрания, руководители которого позже, к зиме, были повешены или иным образом отправлены на тот свет адмиралом Колчаком.
В Самарской губернии наливалась пшеница, близилась пора сенокоса. В Самаре чрезвычайные полевые суды выводили из тюрем рабочих и работниц и расстреливали их на окраине за кирпичными заводами. В городе и окрестностях рыскала контрразведка нового контрреволюционного правительства, которое поддерживали купцы и чиновники, снова поднявшие головы и развлекавшиеся доносами.
В это трудное время, когда мне на каждом шагу угрожала смерть, я счел, что благоразумнее податься в Большую Каменку, лежавшую на северо-восток от Самары, где живет поволжская мордва. Это очень добродушные и наивные люди. Мордва сравнительно недавно была обращена в христианство и поэтому еще сохранила здоровые языческие обычаи; собственно, и христианство-то они приняли только ради того, чтобы не иметь хлопот с царскими приставами. Прежде у них было великое множество богов, но православная церковь сократила их количество до трех, поэтому «батюшка» не пользовался здесь большой любовью, и когда произошла революция, в одной волости утопили всех «батюшек» вместе с дьячками.
Когда я бежал из города курсом на северо-восток, по дороге меня догнала крестьянская подвода, на которой сидел мордвин.
— Куда путь держишь, милый человек? — окликнул он меня, останавливая подводу, доверху нагруженную капустой.
— Да так, — ответил я, — прогуливаюсь.
— Вот и ладно, — многозначительно произнес мордвин. — Гуляй, гуляй, голубок. В Самаре казаки народ режут. Садись-ка на телегу да поедем вместе. Страшные дела творятся в Самаре. Везу это я на базар капусту, а навстречу мне лукашовский Петр Романович из Самары едет. «Вертайся, — говорит, — назад, казаки возле Самарских дач у всех капусту забирают. У меня все взяли, а соседа Дмитриевича зарубили. «Смилуйтесь, братцы, — говорит он им, — негоже православных посреди дороги грабить. Мы на базар едем». А казаки ему: «Теперь наше право, — и стащили с телеги. — Видали, — говорят, — сволочь какая, наверняка, — говорят, — в сельском Совете служит».
Мордвин пристально посмотрел на меня, и в его глазах я прочел, что он совершенно убежден в том, что и я бегу оттуда.
— Да, — начал он осторожно, — в хорошую погодку выбрался ты погулять. Ну, ничего, у мордвинов переждешь, пока эта заваруха кончится. Народ натерпелся вдоволь, а теперь у нас земля, поле есть, только помещики, значит, да генералы снова хотят над нашим братом командовать, измываться. Так что ты гляди, с кулаками держи ухо востро. Дня через два-три сюда разъезды оренбургских казаков заявятся. Наши сказывали, их уже видали под Бузулуком. А с той стороны какие-то к Ставрополю тянутся. По ночам артиллерию слыхать и зарево большое от пожаров видно. Ладно, давай закурим, у меня махорка есть.
Он достал холщовый кисет с махоркой, вынул из него бумагу, мы скрутили цигарки и продолжали разговор.
— А ты из каких мест будешь? — спросил крестьянин. — Издалека?
— Издалека, дяденька.
— А у вас тоже бои идут?
— Нет, у нас тихо, спокойно.
— Понятно, оттого, значит, и заскучал. А теперь ничего другого не остается, как бежать. Кабы тебе удалось за Волгу перебраться… Там ни купцов, ни генералов с помещиками. Большую силу собирают там против этих, самарских. Ты не беспокойся, голубок, к вечеру до места доберемся, я тебе одежонку дам мордовскую. И лапти дам, а утром пойдешь себе в Большую Каменку. Еды себе расстарайся. Приобвыкнешь, а потом, глядишь, и к своим доберешься.
На другое утро, когда я отправился дальше на северо-восток, меня было не узнать. К полудню я дошел до какой-то татарской деревушки, и только вышел за околицу, меня нагнал татарин и коротко спросил: — Бежишь? — После такого вступления он сунул мне в руки каравай хлеба и повернул обратно, напутствовав словами: — Салям алейкум!
Примерно через полчаса меня догнал другой татарин из этой же деревни и на невероятно ломаном русском языке предупредил, чтоб я не шел по дороге, а у леса свернул по оврагу, к речке, а потом поднялся вверх по берегу…
При этом он все время повторял: — Казаки, дорога, есть, казаки, коя барасин[236].— На прощанье он протянул мне пачку махорки, коробок спичек и газету на цигарки, прибавив: — Татар бедная, генерала сволочь, — генер кинет.
Я съел хлеб в овраге над рекой, на опушке небольшой рощицы.
Возле меня, в траве, повторялись самарские события. Жирный муравей-воитель пожирал маленького муравьишку, который полминуты назад еще тащил кусок коры на совместную стройку нового жилища.
К вечеру того же дня я добрался до Большой Каменки. Войдя в крайний дом, я поклонился перед висевшей в углу иконой, поздоровался с хозяевами и подсел к столу. На столе стояла большая миска салмы, картофельной похлебки, в которой плавали клецки из белой муки и накрошенный зеленый лук. Хозяйка принесла деревянную ложку, положила ее передо мной и пригласила поужинать с ними. Хозяин придвинул ко мне хлеб и нож. Никто меня ни о чем не спрашивал. Круглые добродушные лица мордвинов не выражали никакого особенного любопытства.
Мы поели, и хозяин объявил мне, что я буду спать на сеновале.
Только после этого завязалась беседа:
— Издалека будешь?
— Издалека, хозяин.
— Бежишь? Оно и видно, что бежишь: ни онучи толком закрутить не умеешь, ни лапти лыком подвязать по-нашему. Не скроешь, милый человек, что из Самары убежал. Кирпичи делать умеешь?
На всякий случай я сказал, что умею.
(На этом рукопись обрывается.)
В начале октября 1918 года Революционный Военный Совет левобережной группы в Симбирске назначил меня комендантом города Бугульмы. Я обратился к председателю Каюрову.
— А вам точно известно, что Бугульма уже взята нашими?
— Точных сведений у нас нет, — ответил он. — Весьма сомневаюсь, что она уже сейчас в наших руках, но надеюсь, что, пока вы туда доберетесь, мы ее займем.
— А будет у меня какое-нибудь сопровождение? — спросил я тихим голосом. — И еще одно: как туда попасть? Где она, собственно, находится?
— Сопровождение вы получите. Мы даем вам команду из двенадцати человек. А что касается второго, посмотрите по карте. Думаете, у меня только и забот, что помнить, где лежит какая-то там Бугульма?
— Еще один вопрос, товарищ Каюров: где получить деньги на дорогу и на прочие расходы?
В ответ он только всплеснул руками.
— Да вы спятили! Вы же будете проезжать деревнями, там вас накормят и напоят. А на Бугульму наложите контрибуцию…
Внизу, в караулке, меня уже ждала моя свита — двенадцать статных парней-чувашей, которые очень плохо понимали по-русски. Я никак не мог у них добиться, мобилизованные они или же добровольцы. Но их боевой, устрашающий вид позволял предполагать, что скорее всего это добровольцы, готовые на все.
Получив мандат и командировочное удостоверение, в котором весьма внушительно предлагалось всем гражданам от Симбирска до Бугульмы оказывать мне всевозможную помощь, я отправился со своими провожатыми на пароход, и мы пустились в путь по Волге, затем по Каме до Чистополя.
Дорогой никаких особых происшествий не случилось, если не считать, что один чуваш из моей команды, напившись, свалился с палубы и утонул.
Итак, у меня осталось одиннадцать провожатых. Когда мы в Чистополе сошли с парохода, один из них вызвался пойти за подводой, и… только мы его и видели. Мы решили, что он, наверное, захотел повидаться со своими родителями, поскольку от Чистополя до его родной деревни что-то не более сорока верст. Осталось десять провожатых…
После долгих расспросов у местных жителей я наконец-то все записал: и где находится эта Бугульма и как до нее добраться. Оставшиеся чуваши достали подводы, и по непролазной грязи мы тронулись на Крачагу, затем — через Еланово, Москово, Гулуково, Айбашево.
Во всех этих деревнях живут татары, только в Гулукове есть и черемисы.
Поскольку между чувашами, лет пятьдесят тому назад принявшими христианство, и черемисами, которые и по сей день остаются язычниками, господствует страшная вражда, в Гулукове у нас произошло небольшое столкновение. Мои вооруженные до зубов чуваши, совершив обход деревни, приволокли ко мне старосту — Давледбея Шакира, который держал в руках клетку с тремя белыми белками. Один из чувашей, тот, что лучше других умел говорить по-русски, дал мне такое разъяснение:
— Чуваши — православные… один, десять, тридцать, пятьдесят годов. Черемисы — поганые свиньи.
Вырвав из рук Давледбея Шакира клетку с белками, он продолжал:
— Белая белка — это их бог. Один, два, три бога. Этот человек их поп. Он скачет вместе с белками, скачет, молится им… Ты его окрестишь…
Чуваши выглядели столь угрожающе, что я велел принести воды, покропил Давледбея Шакира, бормоча нечто-то невразумительное, и после этого отпустил его.
Потом мои молодцы забрали всех черемисских богов и… теперь я могу заверить каждого, что суп из черемисского господа бога получился просто замечательный.
Затем меня навестил также магометанский мулла Абдулгалей, который выразил свое удовлетворение тем, что мы этих белок съели.
— Каждый должен во что-то верить, — изрек он. — Но белки… это свинство. С дерева на дерево скачет, а посадишь в клетку — гадит. Хорош господь бог!
Он принес нам много жареной баранины и трех гусей и заверил, что если вдруг ночью черемисы взбунтуются, то все татары будут с нами.
Но ничего не произошло, поскольку, как сказал Давлед-бей Шакир, явившийся утром к нашему отъезду, белок в лесу сколько угодно…
Наконец мы проехали Айбашево и к вечеру без всяких приключений добрались до Малой Письмянки, русской деревни в двадцати верстах от Бугульмы.
Местные жители были весьма хорошо информированы о том, что делается в Бугульме. Белые три дня тому назад без боя оставили город, а советские войска стоят по другую сторону города и не решаются войти, чтобы не попасть в засаду. В городе безвластие, и городской голова вместе со всем городским управлением уже два дня ожидает с хлебом и солью, чтобы почтить того, кто первым вступит в город.
Я отправил вперед чуваша, который умел говорить по-русски, и утром мы двинулись к Бугульме.
На границе города нас встретила огромная толпа народа. Городской голова держал на подносе каравай хлеба и солонку с солью.
В своей речи он выразил надежду, что я смилуюсь над городом. И я почувствовал себя по меньшей мере Жижкой перед Прагой, особенно когда заметил в толпе группу школьников.
Отрезав кусок хлеба и посыпав его солью, я в длинной речи поблагодарил присутствующих и заверил, что прибыл не для того, чтобы лишь провозглашать лозунги, но что моим стремлением будет установить спокойствие и порядок.
Напоследок я расцеловался с городским головой, пожал руки представителям православного духовенства и направился в городскую управу, где было отведено помещение под комендатуру.
Затем я велел расклеить по всему городу приказ № 1 следующего содержания:
«Граждане!
Благодарю вас за искренний и теплый прием и за угощение хлебом-солью. Сохраняйте всегда свои старые славянские обычаи, против которых я ничего не имею. Но прошу не забывать, что у меня как у коменданта города есть также свои обязанности. Поэтому прошу вас, дорогие друзья, завтра к 12 часам дня сдать все имеющиеся у вас оружие в городскую управу, в помещение комендатуры.
Я никому не угрожаю, но напоминаю, что город находится на военном положении.
Сообщаю также, что имею полномочия наложить на Бугульму контрибуцию, но настоящим приказом город от контрибуции освобождаю.
К двенадцати часам следующего дня площадь наполнилась вооруженными людьми. Их было не меньше тысячи человек, все с винтовками, а некоторые притащили и пулеметы.
Наша маленькая группа из одиннадцати человек совсем бы потерялась в такой лавине людей, но они пришли сдавать оружие. Эта процедура затянулась до самого вечера, причем я каждому пожимал руку и говорил несколько теплых слов.
На следующее утро я распорядился напечатать и расклеить везде приказ № 2:
«Граждане!
Приношу благодарность всему населению города Бугульмы за точное исполнение приказа № 1.
В тот день я спокойно отправился спать, не предчувствуя, что над моей головой уже навис дамоклов меч в образе Тверского революционного полка.
Как я уже сказал, советские войска стояли невдалеке от Бугульмы — на расстоянии примерно пятнадцати верст к югу от города — и не решались вступить в него, опасаясь ловушки. В конце концов они получили приказ от Революционного Военного Совета из Симбирска во что бы то ни стало овладеть Бугульмой и создать тем самым базу для советских войск, оперирующих к востоку от города.
Таким образом, командир Тверского полка товарищ Ерохимов решил в ту ночь осадить и завоевать Бугульму, где я уже третий день был комендантом и в страхе божием исполнял свои обязанности, к вящему удовлетворению всех слоев населения.
«Ворвавшись» в город и проходя улицами, Тверской полк сотрясал воздух залпами. Сопротивление оказал ему только патруль из двух моих чувашей, разбуженных на посту у комендатуры, которые не хотели пустить внутрь здания товарища Ерохимова, шествовавшего во главе своего полка с револьвером в руках, чтобы овладеть городской управой.
Чувашей арестовали, и Ерохимов вступил в мою канцелярию (она же и спальня).
— Руки вверх! — воскликнул он, упоенный победой, направляя на меня револьвер.
Я спокойно поднял руки.
— Кто такой? — начал допрос командир Тверского полка.
— Комендант города.
— От белых или от советских войск?
— От советских. Могу я опустить руки?
— Можете. Но, согласно военному праву, вы должны немедленно передать мне управление городом. Я завоевал Бугульму.
— Но я был назначен, — возразил я.
— К черту такое назначение! Сначала нужно завоевать! Впрочем… Знаете что… — великодушно добавил он, помолчав, — я назначу вас своим адъютантом. Если не согласны, через пять минут будете расстреляны!
— Я не возражаю против того, чтобы быть вашим адъютантом, — ответил я и позвал своего вестового: — Василий, поставь-ка самовар. Попьем чайку с новым комендантом города, который только что завоевал Бугульму…
Что слава? Дым…
Первой моей заботой было освободить арестованных чувашей. Потом я пошел досыпать — наверстывать упущенное из-за переворота в городе. Проснувшись к полудню, я установил, что, во-первых, все мои чуваши таинственно исчезли, оставив засунутую в мой сапог записку весьма невразумительного содержания: «Товарищ Гашек. Много помощи искать туда, сюда. Товарищ Ерохимов секим-башка»; и, во-вторых, что товарищ Ерохимов с утра потеет над составлением своего первого приказа к населению города.
— Товарищ адъютант, — обратился он ко мне. — Как по-вашему: так будет хорошо?
Из груды проектов приказа он взял листочек со множеством перечеркнутых строк и вставленными сверху словами и начал читать:
«Всему населению Бугульмы!
Сегодня мною занят город Бугульма, и я беру управление городом в свои руки. Бывшего коменданта за неспособность и трусость я отстраняю от должности и назначаю его своим адъютантом.
— Да, здесь сказано все, что нужно, — похвалил я. — А что вы собираетесь делать дальше?
— Прежде всего, — ответил он торжественно и важно, — объявлю мобилизацию конского состава. Потом прикажу расстрелять городского голову и возьму десяток заложников из местной буржуазии. Пусть посидят в тюрьме до окончания гражданской войны… Затем произведу в городе повальные обыски и запрещу свободную торговлю… На первый день хватит, а на завтра придумаю что-нибудь еще.
— Разрешите мне заметить, — попросил я. — Я ни в какой степени не возражаю против мобилизации конского состава, но решительно протестую против расстрела городского головы, который встретил меня хлебом и солью.
Ерохимов вскочил.
— Вас встречал, а ко мне даже не изволил явиться!
— Это можно исправить. Пошлем за ним.
Я сел к столу и написал:
«Комендатура города Бугульмы
№ 2891
Действующая армия
Городскому голове города Бугульмы
Приказываю немедленно явиться с хлебом и солью по старославянскому обычаю к новому коменданту города.
Подписывая это, Ерохимов добавил: «В противном случае вы будете расстреляны, а дом ваш сожжен».
— На официальных бумагах, — заметил я, — не полагается делать подобных приписок: иначе они будут недействительны.
Я переписал послание, восстановив первоначальный текст, дал Ерохимову на подпись и отослал с вестовым.
— Затем, — обратился я к Ерохимову, — я категорически возражаю против того, чтобы посадить в тюрьму и держать там до окончания гражданской войны десятерых заложников из местной буржуазии. Такие вещи решает лишь Революционный трибунал.
— Революционный трибунал, — важно возразил Ерохимов, — это мы. Город в наших руках.
— Ошибаетесь, товарищ Ерохимов. Что такое мы? Ничтожная двоица — комендант города и его адъютант. Революционный трибунал назначается Революционным советом Восточного фронта. Понравилось бы вам, если бы вас поставили к стенке?
— Ну, ладно, — отозвался со вздохом Ерохимов. — Но повальные обыски в городе — этого-то уж нам никто не может запретить.
— Согласно декрету от 18 июня 1918 года, — ответил я, — повальные обыски могут быть проведены лишь с санкции местного Революционного комитета или Совета. Поскольку такового здесь еще не существует, отложим это дело на более позднее время.
— Вы просто ангел, — нежно сказал Ерохимов. — Без вас я пропал бы. Но со свободной торговлей мы должны покончить раз и навсегда!
— Большинство из тех, — продолжал я, — кто занимается торговлей и ездит на базары, — это крестьяне, мужики, которые не умеют ни читать, ни писать. Чтобы прочесть наши приказы и понять, о чем в них речь, им нужно сначала научиться грамоте. Думаю, что прежде мы должны научить все неграмотное население читать и писать, добиться, чтобы они понимали, чего мы от них хотим, а потом уже издавать всякие приказы, в том числе и о мобилизации конского состава. Ну, вот разъясните мне, товарищ Ерохимов, зачем вам нужна эта мобилизация лошадей? Ведь вы же не собираетесь превратить пехотный Тверской полк в кавалерийскую дивизию? Учтите, на это существует инспектор по формированию войск левобережной группы.
— Пожалуй, вы опять правы, — снова со вздохом согласился Ерохимов. — Что же мне теперь делать?
— Учите население Бугульминского уезда читать и писать, — ответил я. — Что до меня, то я пойду посмотреть, не вытворяют ли ваши молодцы каких-нибудь глупостей, да заодно проверю, как они разместились.
Я вышел из комендатуры и отправился обойти дозором весь город. Солдаты Тверского революционного полка вели себя вполне пристойно. Никого не обижали, подружились с населением, попивали чай, ели «пеле-меле», винегрет то есть, хлебали щи, борщ, делились махоркой и сахаром с хозяевами — словом, все было в порядке. Пошел я посмотреть, что делается и на Малой Бугульме, где был размещен первый батальон полка. И там я нашел ту же идиллию: пили чай, ели борщ и держались вполне по-дружески.
Возвращаясь поздно вечером, я увидел на углу площади свежий плакат, гласивший:
«Всему населению Бугульмы и уезда!
Приказываю, чтобы все жители города и уезда, которые не умеют читать и писать, научились этому в течение трех дней. Кто по истечении этого срока будет признан неграмотным, подлежит расстрелу.
Когда я пришел к Ерохимову, он сидел с городским головой, который, кроме хлеба и соли, аккуратно сложенных на столе, захватил с собой и несколько бутылок старой литовской водки. Ерохимов был в великолепном настроении и обнимался с городским головой. Он встретил меня словами:
— Читали? Видите, как я выполняю ваши советы? Я сам пошел в типографию. Пригрозил заведующему револьвером: «Немедленно напечатай, голубчик, а то я тебя, сукина сына, пристрелю на месте!» Тот, сволочь, аж затрясся весь, а как прочел, затрясся еще сильнее. А я — бац в потолок!.. Ну он и напечатал. Здорово напечатал! Уметь читать и писать — великое дело! Издал приказ — все читают, все понимают, и все довольны. Верно, голова? Выпейте, товарищ Гашек.
Я отказался.
— Ты будешь пить или нет?! — крикнул он угрожающе.
Я вытащил револьвер и выстрелил в бутылку с литовской водкой. Потом нацелил его на своего начальника и выразительно произнес:
— Или ты сейчас же идешь спать, или…
— Иду, иду, голубчик, душенька, это я так… Немножко повеселиться, погулять…
Я отвел Ерохимова и, уложив его, вернулся к городскому голове:
— На первый раз я вам это прощаю. Можете идти домой и будьте довольны, что так легко отделались!
Ерохимов спал до двух часов следующего дня. Проснувшись, он послал за мной и, неуверенно глядя на меня, спросил:
— Вы, кажется, хотели вчера меня застрелить?
— Совершенно верно, — ответил я. — И тем самым предотвратить то, что сделал бы с вами Революционный трибунал, узнав, что вы, будучи комендантом города, позволили себе напиться.
— Голубчик, я надеюсь, что вы об этом никому не скажете. Я больше не буду. Буду учить людей грамоте…
Вечером появилась первая депутация крестьян из Каргалинской волости: шесть старушек в возрасте от 60 до 80 лет и пять старичков примерно такого же возраста.
Они упали мне в ноги:
— Батюшка, не губи ты души наши. Не одолеть нам грамоты за три дня. Голова уж не та. Спаситель ты наш! Смилуйся над волостью!
— Приказ не действителен, — ответил я. — Все это натворил дурак этот, комендант города Ерохимов.
Ночью пришло еще несколько депутаций. Но наутро по всему городу уже были расклеены новые объявления, и такие же разосланы по всем деревням Бугульминского уезда. Текст гласил:
«Всему населению Бугульмы и уезда!
Сообщаю, что я сместил коменданта города товарища Ерохимова и снова приступаю к своим обязанностям. Тем самым его приказ № 1 и приказ № 2, касающийся ликвидации неграмотности в течение трех дней, отменяется.
Теперь я мог себе это позволить, так как ночью в город вступил Петроградский кавалерийский полк, который привели мои чуваши.
Итак, я сместил Ерохимова с поста коменданта, и он отдал приказ Тверскому полку в полном боевом порядке выступить из Бугульмы и расположиться в ее окрестностях, а сам пришел попрощаться со мной.
На прощание я заверил его, что если он со своим полком попытается еще раз выкинуть какую-нибудь штуку, то Тверской полк будет разоружен, а ему самому придется познакомиться с Революционным военным трибуналом фронта. В конце концов, играем в открытую.
Ерохимов, со своей стороны, не преминул с полной искренностью пообещать мне, что, как только Петроградский полк покинет город, я буду повешен на холме над Малой Бугульмой, откуда буду хорошо виден со всех сторон.
Расстались мы лучшими друзьями.
Теперь нужно было подумать, как поудобнее разместить петроградскую кавалерию, состоящую сплошь из добровольцев. Мне хотелось, чтобы петроградским молодцам понравилось в Бугульме.
Кого же послать убрать в казармах, вымыть там полы и вообще навести в них порядок? Разумеется, того, кто ничего не делает. Но каждый из местных жителей чем-то занят, где-то работает…
Долго размышлял я, пока наконец не вспомнил, что в Бугульме есть большой женский монастырь Пресвятой богородицы, его монашенки томятся от безделья: только молятся да сплетничают друг про друга.
Я составил следующее официальное предписание игуменье монастыря:
«Военная комендатура г. Бугульмы
№ 3896
Действующая армия
Гражданке игуменье монастыря
Пресвятой богородицы
Немедленно направьте пятьдесят монастырских девиц в распоряжение Петроградского кавалерийского полка. Пошлите их прямо в казармы.
Предписание было отослано. Не прошло и получаса, как из монастыря донесся необычайно гулкий, могучий перезвон. Гудели и стонали все колокола монастыря Пресвятой богородицы, и им отвечали колокола городского храма.
Вестовой доложил, что старший священник главного собора с местным духовенством просят принять их. Я согласился, и в канцелярию сразу ввалилось несколько бородатых попов. Их главный парламентер выступил вперед:
— Господин товарищ комендант, обращаюсь к вам не только от имени местного духовенства, но и от всей православной церкви. Не губите невинных дев — невест Христовых! Мы только что получили весть из монастыря, что вы требуете пятьдесят монахинь для Петроградского кавалерийского полка. Вспомните, что есть над нами господь!
— Над нами, между прочим, только потолок, — цинично ответил я. — Что же касается монашенок, — приказ должен быть выполнен. В казармы требуется пятьдесят человек. Если же окажется, что хватит тридцати, остальных двадцать я отошлю обратно. Но если пятидесяти будет недостаточно, возьму из монастыря сто, двести, триста. Мне все равно.
— А вас, господа, ставлю в известность, что вы вмешиваетесь в служебные распоряжения, по сему случаю я должен наложить на вас взыскание. Каждый из присутствующих должен доставить сюда три фунта восковых свечей, дюжину яиц и фунт масла. Вас же, гражданин старший священник, уполномочиваю выяснить у игуменьи, когда она пришлет мне пятьдесят монашенок. Скажите ей, что они действительно очень нужны и что всех вернут обратно. Ни одна не пропадет.
В скорбном молчании покидало православное духовенство мою канцелярию. В дверях старший, с самыми длинными усами и бородой, обернулся ко мне:
— Памятуйте: есть над нами господь!
— Пардон, — ответил я, — вы принесете не три, а пять фунтов свечей.
Был ясный октябрьский день. Ударил крепкий морозец и сковал проклятую бугульминскую грязь. Улицы начали заполняться людьми, спешившими к храму. Торжественно и величаво звонили колокола в городе и в монастыре. Это был уже не набат, как незадолго перед тем, сейчас они созывали православную Бугульму на крестный ход.
Лишь в самые тяжкие времена устраивался в Бугульме крестный ход: когда город осаждали татары, когда свирепствовали чума и черная оспа, когда разразилась война, когда застрелили царя и… вот теперь.
Колокола звонят жалобно, словно собираются расплакаться.
Вот распахиваются монастырские ворота, и появляется процессия с иконами и хоругвями. Четыре старейшие монахини во главе с игуменьей несут большую тяжелую икону. С иконы испуганно взирает пресвятая богородица. За иконой — череда монашенок, старых и молодых, все в черном. Звучит скорбное песнопение.
…И повели его, чтобы распять его…
Там распяли его и с ним двух других
по ту и по другую сторону…
Тут из храма выходит бугульминское духовенство в ризах, расшитых золотом, за ним с иконами православный люд.
Обе процессии сливаются воедино, раздаются возгласы: «Христос живет! Христос царствует! Христос побеждает!»
И все это множество людей затягивает псалом:
В день скорби моей взываю к тебе…
Крестный ход огибает храм и направляется к комендатуре, где я уже подготовил приличествующую случаю встречу. Перед домом поставлен накрытый белой скатертью стол, на нем каравай хлеба и солонка с солью. В правом углу — икона с горящей перед нею свечой.
Процессия приближается к комендатуре, я важно выхожу навстречу и прошу игуменью принять хлеб-соль в знак того, что не питаю никаких враждебных умыслов. Предлагаю православному духовенству также отведать хлеба-соли. Они подходят один за другим и прикладываются к иконе.
— Православные, — произношу торжественно, — благодарю вас за прекрасный и необычайно занимательный крестный ход. Мне довелось видеть его впервые в жизни, и это произвело на меня незабываемое впечатление. Я вижу здесь поющих монахинь, это напоминает шествие первых христиан во времена императора Нерона. Может, кто-нибудь из вас читал роман Сенкевича «Quo vadis?».
Не хочу долго злоупотреблять вашим терпением. Я просил всего пятьдесят монашенок, но уж если здесь собрался весь монастырь, дело пойдет гораздо быстрее. Прошу барышень-монашенок последовать за мною в казармы.
Люди стоят передо мной с обнаженными головами и поют:
Небеса проповедуют славу божию,
и о делах рук его вещает твердь…
Выступает вперед игуменья — старенькая, подбородок у нее трясется — и спрашивает:
— Во имя господа бога, что мы там будем делать? Не губи душу свою!
— Православные! — кричу я в толпу. — Там нужно вымыть полы и привести все в порядок, чтобы можно было разместить Петроградский кавалерийский полк! Идемте!
Процессия поворачивает за мной, и к вечеру — при таком-то количестве старательных рук! — казармы заблистали образцовой чистотой.
Вечером молодая симпатичная монашенка принесла мне маленькую иконку и письмо от старушки игуменьи с одной лишь простой фразой: «Молюсь за вас».
Теперь я сплю спокойно, потому что знаю, что еще и сейчас под старыми дубовыми лесами Бугульмы стоит монастырь Пресвятой богородицы, где живет старушка игуменья, которая молится за меня, грешного.
В конце октября 1918 года ко мне в комендатуру поступил приказ Революционного Военного Совета Восточного фронта: «Шестнадцатый дивизион легкой артиллерии в походе. Подготовьте сани для отправки дивизиона на позиции».
Эта телеграмма повергла меня в страшное замешательство. Что может представлять собою такой дивизион? Сколько тысяч людей в его составе? Где я возьму такую уйму саней?
В военных делах я был полнейший профан. В свое время Австрия не предоставила мне возможности получить настоящее военное образование и всеми силами сопротивлялась моему стремлению проникнуть в таинство военного искусства.
Еще в начале войны меня исключили из офицерской школы 91-го пехотного полка, а потом спороли и нашивки одногодичного вольноопределяющегося. И в то время как мои бывшие коллеги получали звания кадетов и прапорщиков и гибли, как мухи, на всех фронтах, я обживал казарменные кутузки в Будейовицах и в Мосте-на-Литаве. А когда меня наконец отпустили и собрались отправить с маршевой ротой на фронт, я скрылся в стогу и пережил таким образом три срока.
Потом я симулировал эпилепсию, и меня чуть было не расстреляли: пришлось проситься на фронт «добровольно».
С тех пор счастье мне улыбалось. Во время похода к Самбору я присмотрел для господина поручика Лукаша квартиру с очаровательной полькой и великолепной кухней — и меня сделали ординарцем. Когда же позднее, в окопах под Сокалем, у нашего батальонного командира завелись вши, я обобрал их с него, натер своего начальника ртутной мазью — и был награжден большой серебряной медалью «За храбрость».
Но при всем этом никто не посвящал меня в тайны военного искусства. Я и до сих пор не представляю себе, сколько полков в батальоне и сколько рот в бригаде. А теперь в Бугульме я должен был сосчитать, сколько потребуется саней для отправки на фронт дивизиона легкой артиллерии. Ни один из моих чувашей этого также не знал, за что я присудил их условно к трехдневному заключению. Если в течение года они каким-нибудь путем разузнают это, наказание снимется.
Я велел позвать городского голову и строго сказал ему:
— Ко мне поступили сведения, что вы скрываете от меня, сколько человек входит в дивизион легкой артиллерии.
В первый момент у него просто язык отнялся. Потом он упал на колени и, обнимая мне ноги, запричитал:
— Ради господа бога не губи меня! Я никогда ничего подобного не распространял!
Я поднял его, угостил чаем, махоркой и отпустил, заверив, что убедился в его полной невиновности в данном случае.
Он ушел растроганный и вскоре прислал мне жареной свинины и миску маринованных грибов. Я все это съел, но все еще не разузнал, сколько людей в дивизионе и сколько для них потребуется саней.
Пришлось послать за командиром Петроградского кавалерийского полка. В разговоре я попытался незаметно подвести его к нужной теме.
— Это просто удивительно, — начал я, — что Центр все время изменяет количественный состав в дивизионах легкой артиллерии. Особенно сейчас, когда создается Красная Армия. В связи с этим возникает масса всяких неудобств. Вы не знаете случайно, товарищ командир, сколько раньше было солдат в дивизионах?
Он сплюнул и ответил:
— Вообще-то мы, кавалеристы, не имеем дела с артиллерией. Я, например, сам не знаю, сколько у меня должно быть солдат в полку, потому что не получал на этот счет никаких директив. Мне был дан приказ создать полк, ну, я его и создал. У одного — приятель, у другого — тоже приятель, вот так понемногу и набралось. Если людей будет слишком много, назову хотя бы бригадой.
Когда он ушел, я знал ровно столько же, сколько и раньше, и в довершение всех несчастий получил из Симбирска еще одну телеграмму: «В связи с критической ситуацией вы назначаетесь командующим фронтом. В случае прорыва наших позиций на реке Ик сосредоточьте полки на позиции Ключево — Бугульма. Создайте Чрезвычайную комиссию для охраны города и держитесь до последнего солдата. Эвакуацию города начать с приближением противника на расстояние пятидесяти верст. Мобилизуйте население в возрасте до пятидесяти двух лет и раздайте оружие. В последний момент взорвите железнодорожный мост через Ик и у Ключева. Пошлите на разведку бронепоезд и взорвите пути…»
Телеграмма выпала у меня из рук. И лишь немного опомнившись от потрясения, я дочитал ее до конца:
«…Подожгите элеватор. Что нельзя будет вывезти — уничтожьте. Ожидайте подкреплений. Позаботьтесь о размещении войск и обеспечении их довольствием. Организуйте военную подготовку и регулярную доставку боеприпасов на позиции. Приступите к изданию газеты на русском и татарском языках для информации и успокоения населения. Назначьте Революционный комитет. Невыполнение приказа или отклонения от него караются по законам военного времени.
Революционный Военный Совет Восточного фронта».
Это было под вечер, но я не зажигал огня. Сидел в кресле… И когда в окно моей канцелярии заглянул месяц, он увидел человека, сидящего в кресле с телеграммой в руках и тупо уставившегося в темноту.
В таком же положении застало меня и утреннее солнце. К утру этого не выдержала даже икона, висевшая в углу: слетела со стены и раскололась. Стоявший перед дверью на посту чуваш заглянул в комнату и укоряюще погрозил ей пальцем.
— Вот сволочь, свалилась и человека разбудила!
Я достал из кармана фотографию моей покойной матушки. Из глаз у меня полились слезы, и я зашептал: «Милая мамочка! Когда мы несколько лет тому назад жили с тобой на Милешовской улице в доме № 4 на Краловских Виноградах, тебе и в голову не могло прийти, что через пятнадцать лет твой бедный сыночек должен будет сосредоточивать полки на позиции Ключево — Бугульма, взрывать железнодорожные пути и мосты, поджигать элеватор и держаться при обороне города до последнего солдата, не говоря уже о всяких других вещах… Зачем не стал я бенедиктинским монахом, как хотелось тебе, когда я впервые провалился в четвертом классе? Жил бы себе припеваючи… Служил бы обедни да потягивал церковное винцо…»
И как бы в ответ что-то вдруг подозрительно загрохотало в юго-восточной части города, затем еще и еще раз…
— Здорово шпарит артиллерия! — обратился ко мне вестовой, только что прибывший с фронта. — Каппелевцы перешли Ик и вместе с польской дивизией жмут нас на правом фланге. Тверской полк отступает.
Я отправил на фронт следующий приказ: «Если части генерала Каппеля форсировали Ик и вместе с польской дивизией подходят к нашему правому флангу, форсируйте Ик с другой стороны и двигайтесь к их левому флангу. Посылаю Петроградскую кавалерию в тыл противника».
Я вызвал командира Петроградской кавалерии.
— Наши позиции прорваны, — сообщил я ему. — Тем легче вам будет пробраться в тыл противника и захватить всю польскую дивизию.
— Ладно, — ответил командир петроградских кавалеристов, козырнул и ушел.
Я отправился на телеграф и дал в Симбирск телеграмму: «Большая победа. Позиции на реке Ик прорваны. Наступаем со всех сторон. Кавалерия в тылу противника. Много пленных».
Наполеон был болван. Сколько, бедняга, трудился, чтобы проникнуть в тайны стратегии! Сколько всего изучал, прежде чем додумался до своего «непрерывного фронта». Учился в военных школах в Бриенне и в Париже… Изобрел досконально разработанную собственную военную тактику… А в конце концов дело закончилось поражением под Ватерлоо.
Ему многие подражали и всегда получали взбучку. Сейчас, после славных дней Бугульмы, победы Наполеона, от осады мыса Лаквилетты до сражений под Мантуей, Кастильоне и Асперном, кажутся совершеннейшей ерундой.
Я уверен, что, если бы Наполеон под Ватерлоо поступил подобно мне, он наверняка разбил бы Веллингтона.
Когда Блюхер врезался в правый фланг его армии, он должен был распорядиться, как я у Бугульмы, когда корпус добровольцев генерала Каппеля и польская дивизия оказалась у нас на правом фланге.
Почему он не приказал своей армии врезаться в левый фланг Блюхера, как это сделал я в своем приказе Петрограде кой кавалерии?
Петроградские кавалеристы творили подлинные чудеса. Поскольку русская земля необозрима и лишний километр не имеет никакого значения, они домчались до самого Мензелинска и под Чишмами и бог знает где еще зашли в тыл противника и гнали его перед собой, так что его победа обернулась поражением.
К сожалению, большая часть вражеских войск стянулась к Белебею и Бугуруслану, а меньшая, подгоняемая сзади Петроградской кавалерией, оказалась в пятнадцати верстах от Бугульмы.
В эти славные дни Бугульмы Тверской революционный полк во главе с товарищем Ерохимовым неустанно отступал перед потерпевшим поражение противником.
На ночь он обычно размещался по татарским деревушкам и, уничтожив там подчистую всех гусей и кур, откатывался дальше, постепенно приближаясь к Бугульме; затем останавливался в новых деревнях, пока наконец в полном порядке не вступил опять в город.
Ко мне прибежали из типографии с сообщением, что командир Тверского полка Ерохимов грозит заведующему револьвером и требует напечатать какой-то приказ и объявление.
Я взял с собой четверых чувашей, захватил два браунинга, кольт и отправился в типографию. В канцелярии я увидел сидящего на стуле заведующего типографией, а напротив, на другом стуле, — товарища Ерохимова.
Положение печатника было не из приятных, поскольку Ерохимов держал револьвер у его виска и твердил:
— Напечатаешь или нет? Напечатаешь или нет?
Я услышал мужественный ответ заведующего:
— Не напечатаю, голубчик, не могу!
Тут его собеседник с револьвером начал упрашивать:
— Напечатай, душенька, миленький, голубчик! Напечатай! Ну, прошу тебя!
Увидев меня, Ерохимов, в явном смущении, подошел ко мне, сердечно обнял, пожал руку и, подморгнув заведующему, сообщил:
— А мы уже с полчаса беседуем. Давненько я его не видел.
Заведующий сплюнул и проворчал:
— Хороша беседа!
— Я слышал, — обратился я к Ерохимову, — вы хотели что-то напечатать: объявление, или приказ, или что-то в этом роде… Будьте так любезны, познакомьте меня с этим текстом.
Я взял со стола бумагу, которой так и не довелось прочесть жителям Бугульмы. Они, несомненно, были бы чрезвычайно удивлены тем, что приготовил для них Ерохимов, так как текст гласил:
«Объявление № 1
Возвращаясь во главе победоносного Тверского революционного полка, настоящим ставлю в известность, что принимаю власть над городом и окрестностями в свои руки. Создаю Чрезвычайный революционный трибунал, председателем которого назначаю себя. Первое заседание состоится завтра. Будет разбираться дело особой важности. Перед Чрезвычайным революционным трибуналом предстанет комендант города товарищ Гашек как контрреволюционер и пособник врага. Если он будет приговорен к расстрелу, приговор будет приведен в исполнение в течение 12 часов. Предупреждаю население, что всякая попытка к сопротивлению будет караться на месте.
К этому мой друг Ерохимов хотел присовокупить еще такой приказ:
«Приказ № 3
Чрезвычайный революционный трибунал Бугульминского округа сим извещает, что бывший комендант города Гашек, на основании приговора Чрезвычайного революционного трибунала расстрелян за контрреволюцию и заговор против Советской власти.
— Это на самом деле только шутка, голубчик, — вкрадчиво сказал Ерохимов. — Хочешь револьвер? Возьми. В кого мне стрелять?
Его уступчивость показалась мне подозрительной. Обернувшись, я увидел, что четверо моих чувашей с грозным и непреклонным видом направили на него дула своих винтовок.
Я приказал им опустить винтовки и принял револьвер от Ерохимова. А он, уставившись на меня своими детскими голубыми глазами, тихонечко спросил:
— Я арестован или на свободе?
Я рассмеялся.
— Вы просто дурак, товарищ Ерохимов! За шутки все-таки не арестовывают. Вы же сами сказали, что это только шутка. Я должен был бы арестовать вас за другое — за ваше позорное возвращение. Поляки разбиты нашей Петроградской кавалерией, а вы отступали перед ними вплоть до самого города. Могу вам сообщить, что из Симбирска получена телеграмма с приказом Тверскому полку, чтобы он добыл новые лавры на свое старое революционное знамя.
Револьвер, который вы мне сдали, я вам возвращу, но при одном условии — что вы со своим полком немедленно покинете город, обойдете поляков и приведете пленных. Но ни одного пленного не смеете пальцем тронуть! Мы не можем срамиться перед Симбирском. Я уже телеграфировал, что Тверской полк взял много пленных.
Я ударил кулаком по столу.
— А где твои пленные? Где они? — И, размахивая перед ним кулаком, зло и угрожающе выкрикнул: — Погоди! Ты у меня допрыгаешься! Может, хочешь еще что-то сообщить перед тем, как отправиться за пленными?.. Известно тебе, что я теперь командующий фронтом, высший начальник?
Ерохимов стоял как вкопанный и только моргал глазами от волнения. Опомнившись наконец, он отдал честь и отчеканил:
— Сегодня же вечером разобью поляков и приведу пленных. Спасибо вам!
Я возвратил ему револьвер, пожал руку и сердечно распрощался…
Ерохимов блестяще сдержал слово. К утру Тверской полк начал приводить пленных. Казармы были набиты ими до отказа, их уже некуда было девать.
Я пошел взглянуть на них и… от ужаса чуть не обмер. Вместо поляков Ерохимов насбирал по ближайшим деревням татар: поляки не стали дожидаться внезапного нападения Тверского полка и трусливо скрылись.
Товарищ Ерохимов решительно не хотел понять, что мирные татары из местного населения никак не могут сойти за поляков. Поэтому, когда я отдал приказ выпустить на свободу всех «пленных», он почувствовал себя оскорбленным и тотчас же помчался на телеграф Петроградского полка отправить Революционному военному совету в Симбирск телеграмму такого содержания:
«Докладываю, что после трехдневных боев я со своим Тверским революционным полком разбил противника. У неприятеля огромные потери. Мною захвачено 1200 белых, которых комендант города отпустил на свободу. Прошу выслать специальную комиссию для расследования дела. Комендант города товарищ Гашек — человек абсолютно ненадежный, явный контрреволюционер и имеет связь с противником. Прошу разрешения создать Чрезвычайку.
Начальник телеграфного отделения телеграмму от товарища Ерохимова принял, заверив его, что она будет отправлена, как только освободится линия, а сам тут же сел в сани и приехал ко мне.
— Вот вам, батюшка, и Юрьев день! — приветствовал он меня с выражением полной безнадежности на лице. — Прочтите-ка вот это, — и подал мне телеграмму товарища Ерохимова.
Я прочитал и спокойно сунул ее в карман. Начальник телеграфного отделения почесал в затылке и, нервно моргая глазами, проговорил:
— Поверьте, мое положение очень тяжелое, просто чертовски тяжелое! Согласно распоряжению Народного комиссариата, я обязан принимать телеграммы от командиров полков. А вы явно не хотите, чтобы эта телеграмма была послана. Я ведь пришел не для того, чтобы отдать ее вам. Хотел только, чтобы вы познакомились с ее содержанием и послали одновременно против товарища Ерохимова свою телеграмму.
Я сказал начальнику телеграфного отделения, что глубоко уважаю Народный Военный Комиссариат, но мы находимся не в тылу.
— Здесь фронт. Я — командующий фронтом и могу делать то, что считаю необходимым. Приказываю вам принимать от товарища Ерохимова столько телеграмм, сколько ему заблагорассудится составить, но запрещаю их отсылать. И приказываю немедленно доставлять их ко мне!..
— Пока что, — закончил я, — я оставляю вас на свободе, но предупреждаю, что всякое отклонение от нашей договоренности будет иметь для вас далеко идущие последствия, какие вы себе даже и представить не можете.
Мы попили с ним чаю, беседуя при этом о разных будничных вещах. На прощание я велел ему сказать Ерохимову, что телеграмма отправлена.
После ужина ко мне ворвался стоявший на посту чуваш и сообщил, что здание комендатуры оцеплено двумя ротами Тверского революционного полка и товарищ Ерохимов держит к ним речь, извещая, что «пришел конец тирании».
Действительно, вскоре в канцелярии появился товарищ Ерохимов в сопровождении десяти солдат, которые со штыками наперевес встали у дверей.
Не говоря мне ни слова, Ерохимов начал размещать их по комнате.
— Ты — туда, ты — сюда, ты стой здесь, ты иди в тот угол, ты встань к столу, ты — у этого окна, ты — у того, а ты будешь неотлучно при мне.
Я свертывал цигарку, а когда зажег ее, был уже окружен направленными на меня со всех сторон штыками и с интересом мог наблюдать, что предпримет товарищ Ерохимов дальше.
По его неуверенному взгляду чувствовалось, что он не знает, с чего начать. Подойдя к столу со служебными бумагами, он разорвал штуки две, затем принялся расхаживать по канцелярии, сопровождаемый солдатом с примкнутым штыком.
Солдаты, окружавшие меня со всех сторон, держались очень строго, и только один из них — совсем мальчишка — спросил:
— Товарищ Ерохимов, закурить можно?
— Курите, — разрешил Ерохимов и сел против меня.
Я предложил ему табак и бумагу, он закурил и неуверенно произнес:
— Это симбирский табак?
— Из Донской области, — ответил я кратко и, не обращая на него внимания, начал разбираться в бумагах на столе.
Наступила томительная тишина…
Наконец Ерохимов тихо спросил:
— Что бы вы сказали, товарищ Гашек, если бы я был председателем Чрезвычайки?
— Мог бы вас лишь поздравить, — ответил я. — Не хотите ли еще закурить?
Он закурил и продолжал как-то печально:
— А что, если я и в самом деле им являюсь, товарищ Гашек? Если Революционный Военный Совет Восточного фронта действительно назначил меня председателем Чрезвычайки?
Он встал и многозначительно добавил:
— И если вы теперь в моих руках?!
— Прежде всего, — ответил я спокойно, — покажите мне ваш мандат.
— Наплевать на мандаты! — воскликнул Ерохимов. — Я и без мандата могу вас арестовать!
Я улыбнулся.
— Сядьте-ка спокойно, товарищ Ерохимов. Сейчас принесут самовар, и мы с вами побеседуем о том, как назначаются председатели Чрезвычайки.
— А вам тут нечего делать! — повернулся я к провожатым Ерохимова. — Давайте-ка отсюда! Скажите им, товарищ Ерохимов, чтобы моментально исчезли.
Ерохимов смущенно улыбнулся.
— Идите, голубчики, и скажите тем, снаружи, чтобы тоже шли по домам.
Когда все вышли и был внесен самовар, я сказал Ерохимову:
— Видите ли, если бы у вас был мандат, тогда вы могли бы меня и арестовать, и расстрелять, и вообще сделать со мною все, что, по вашему мнению, вы должны были совершать в качестве председателя Чрезвычайки…
— Я этот мандат получу, — тихо отозвался Ерохимов. — Обязательно получу, мой милый.
Я вынул из кармана злосчастную телеграмму Ерохимова и показал ему ее.
— Как она к вам попала? — воскликнул потрясенный Ерохимов. — Ее уже давно должны были отправить!
— Дело в том, дорогой друг, — ответил я ласково, — что все военные телеграммы должны быть подписаны командующим фронтом. Поэтому мне и принесли телеграмму на подпись. Если желаете и настаиваете на своем, я могу ее подписать. Можете даже сами отнести ее на телеграф, чтобы убедиться, что я вас не боюсь.
Ерохимов взял свою телеграмму, разорвал ее и начал всхлипывать:
— Душенька, голубчик, я ведь просто так! Прости, друг ты мой единственный!
Почти до двух часов ночи мы гоняли чаи. Ерохимов остался у меня ночевать. Спали на одной постели.
Утром мы опять попили чаю, и я дал ему на дорогу четверть фунта хорошего табаку.
Уже восемь суток отделяло нас от славных дней Бугульмы, а о Петроградском кавалерийском полку все еще не было ни слуху, ни духу.
Товарищ Ерохимов, который после своей последней аферы прилежно меня навещал, ежедневно внушал мне свое «твердое подозрение», что петроградские кавалеристы перешли на сторону противника.
Он предлагал: 1. Объявить их предателями республики. 2. Послать в Москву телеграмму, в которой подробно описать их подлый поступок. 3. Организовать Революционный трибунал фронта, перед которым должен предстать начальник телеграфного отделения Петроградского полка, так как он должен знать, что произошло; а если даже и не знает, все равно судить его, поскольку он начальник связи.
В своей обличительной деятельности товарищ Ерохимов был необычайно пунктуален. Он являлся ко мне ровно в восемь часов утра и твердил свои наветы до половины десятого; затем удалялся, а в два часа приходил с новым запасом аргументов, бомбардируя меня ими до четырех. Вечером он наносил мне еще один визит и во время чая заново начинал подстрекать меня против петроградцев, что затягивалось иногда до десяти-одиннадцати часов ночи.
При этом он шагал по канцелярии с опущенной головой и меланхолически бормотал:
— Это ужасно! Такой позор для революции! Нужно немедленно телеграфировать! Свяжемся прямо с Москвой!
— Все обернется к лучшему, товарищ Ерохимов, — утешал я его. — Вот увидишь, что петроградцы возвратятся.
В это время я получил телеграмму от Революционного Военного Совета Восточного фронта: «Сообщите количество пленных. Последняя телеграмма о большой победе под Бугульмой неясна. Направьте Петроградскую кавалерию под Бугуруслан к Третьей армии. Сообщите, выполнено ли все, что было в последней телеграмме; а также, сколько выпущено номеров пропагандистской газеты на татарском и русском языках. Название газеты. Пошлите курьера с подробным отчетом о своей работе. Тверской революционный полк направьте на восточные позиции. Составьте воззвание к солдатам белой армии с призывом переходить на нашу сторону и разбросайте его с аэроплана. Каждая ошибка либо невыполнение отдельных пунктов карается по законам военного времени».
Вслед за тем пришла новая телеграмма: «Курьера не посылайте. Ожидайте инспектора Восточного фронта с начальником Политического отдела Революционного Военного Совета и членом Совета товарищем Морозовым, которые облечены всеми необходимыми полномочиями».
Товарищ Ерохимов был как раз у меня. Прочтя последнюю телеграмму, я подал ее Ерохимову, чтобы посмотреть, какое впечатление произведет на него такая страшная инспекция, которую он все время жаждал вызвать.
Чувствовалось, что в нем началась тяжелая внутренняя борьба. Какая великолепная возможность отомстить мне, восторжествовать надо мною!
Проблеск радостной улыбки, который в первый момент заиграл на его лице, вскоре все же исчез, уступив место выражению озабоченности и душевного терзания.
— Пропал, голубчик, — произнес он печально. — Не сносить тебе буйной головушки.
Он принялся шагать по канцелярии и напевать мне тоскливым голосом:
Голова ты моя удалая,
Долго ль буду тебя я носить…
Затем он уселся и продолжал:
— Я бы на твоем месте удрал в Мензелинск, оттуда в Осу, из Осы — в Пермь, а там — поминай как звали… Передашь мне командование городом и фронтом, а я уж тут наведу порядок.
— Мне кажется, что у меня нет оснований опасаться, — заметил я.
Ерохимов выразительно свистнул.
— Нет оснований опасаться! А ты мобилизовал конский состав? Не мобилизовал. Есть у тебя где-нибудь заложники из местного населения? Нет. Наложил ты контрибуцию на город? Не наложил. Посадил контрреволюционеров? Не посадил. Нашел ты вообще какого-нибудь контрреволюционера? Не нашел.
А теперь скажи мне еще: приказал ты расстрелять хотя бы одного попа или купца? Не приказал. Расстрелял бывшего пристава? Не расстрелял. А бывший городской голова жив или мертв? Жив.
Ну, вот видишь! А ты еще говоришь: «Нет оснований опасаться». Плохо твое дело, браток!
Он снова поднялся, начал ходить по канцелярии и насвистывать:
Голова ты моя удалая,
Долго ль буду тебя я носить…
Потом он схватился за голову и, пока я спокойно наблюдал, как копошатся тараканы на теплой стене у печки, бегал от окна к окну, от окон к дверям и причитал:
— Что делать! Что делать! Пропал, голубчик! Не сносить тебе буйной головушки!
Побегав так около пяти минут, он с безнадежным видом опустился на стул и произнес:
— Тут уж действительно ничего не поделаешь! Если бы ты хоть мог сказать, что у тебя тюрьма переполнена. А кто у тебя там есть? Да никого. Или если бы, по крайней мере, ты мог показать инспекции, что спалил какой-нибудь дом, где скрывались контрреволюционеры. Так ведь ничего же нет! Совершенно ничего! Даже обысков в городе не произвел… Люблю я тебя, но, говоря откровенно, мнение у меня о тебе самое неважное.
Он встал, опоясался ремнем, засунул за ремень револьвер, кавказский кинжал длиною в полметра, подал мне руку и сказал, что поможет мне; пока еще не знает, каким способом, но наверняка что-нибудь придумает.
После его ухода я отправил в Симбирск ответную телеграмму:
«Количество пленных выясняется. Подвижность фронта и отсутствие карт не дают возможности подробно описать победу под Бугульмой. Инспекция уточнит все на месте. Издание газеты на русском и татарском языках связано с трудностями: нет татарских наборщиков, не хватает русских шрифтов, белые забрали с собой печатный станок. Когда в Бугульму прибудет авиационный парк, смогу разбрасывать воззвания к солдатам белой армии с аэроплана. Пока что сижу без аэроплана. Тверской революционный полк находится в городе, в резерве».
Спал я в эту ночь сном праведника. Утром ко мне явился Ерохимов и сказал, что уже кое-что для моего спасения он придумал. Провозился с этим всю ночь.
Он провел меня за город, к бывшему кирпичному заводу, где был выставлен караул из солдат пятой роты Тверского полка. Они стояли с примкнутыми штыками и, когда кто-нибудь проезжал мимо, кричали:
— Давай налево! Сюда нельзя!
В середине оцепленного пространства меня ожидал небольшой сюрприз: три свежие могилы. Около каждой стоял крест с прикрепленной к нему дощечкой с надписью. На первом кресте была надпись: «Здесь похоронен бывший пристав. Расстрелян в октябре 1918 года за контрреволюцию». На втором кресте было начертано: «Здесь погребен расстрелянный поп. Казнен в октябре 1918 года за контрреволюцию». Третья могила была снабжена надписью: «Здесь покоится городской голова. Расстрелян за контрреволюцию в октябре 1918 года».
У меня затряслись колени… С помощью Ерохимова я кое-как добрался до города.
— Мы все это обделали за ночь, — хвастался Ерохимов. — Я же обещал тебе помочь, чтобы было что показать инспекции, когда она прибудет. Долго ничего не приходило в голову. И вдруг вот придумал эту штуку… Хочешь их видеть?
— Кого? — спросил я испуганно.
— Ну, этих: попа, городского голову и пристава. Они у меня все заперты в свином хлеву. Как только инспекция уедет, мы их отпустим по домам… Ты не думай, никто ничего не узнает. К могилам никто не допускается. Мои молодцы умеют держать язык за зубами. А ты сможешь все-таки кое-чем похвастаться перед инспекцией.
Я взглянул на него. В профиль его черты напомнили мне князя Потемкина… Пошел проверить, правду ли он говорит, удостоверился, что все так и было. Из свиного хлевка доносился поповский бас, который гудел какие-то очень жалобные псалмы, сопровождаемые неизменным рефреном: «Господи, помилуй, господи, помилуй».
Ну, как тут было не вспомнить о потемкинских деревнях?
Подозрения товарища Ерохимова не оправдались: Петроградский кавалерийский полк не только не переметнулся к врагу, но и привел еще с собой пленных — два эскадрона башкир, которые взбунтовались против своего ротмистра Бахивалеева и добровольно перешли на сторону Красной Армии. А взбунтовались они потому, что Бахивалеев не разрешил им поджечь при отступлении какую-то деревню. Искали теперь счастья на другой стороне.
Кроме башкир, петроградцы привели и других пленных. Это были парни лет по 17–19, в лаптях; насильно мобилизованные белыми, они выжидали благоприятной возможности, чтобы разбежаться по домам.
Пленных насчитывалось около трехсот человек, худых, в потрепанной домашней одежде. Среди них были мордвины, татары, черемисы, которым смысл гражданской войны был понятен не более, чем, скажем, решение уравнения десятой степени.
Перешли они в полном порядке, с винтовками и боеприпасами, и привели своего полковника, которого гнали перед собой. Старый царский полковник был разъярен до предела. Он дико вращал глазами и даже в плену не переставал кричать на своих бывших подчиненных, обзывая их сволочами и грозя, что «набьет им морду».
Я распорядился разместить пленных в пустующем винокуренном заводе и зачислить их на довольствие — часть при Петроградской кавалерии и часть при Тверском полку.
Получив этот приказ, ко мне тут же примчались товарищ Ерохимов и командир Петроградской кавалерии и категорически потребовали, чтобы я, как командующий фронтом и городом, взял заботу о снабжении пленных на себя.
Товарищ Ерохимов даже пригрозил при этом, что скорее велит перестрелять тех пленных, которые падают на его долю, чем будет их кормить. Тут командир Петроградской кавалерии наступил ему на ногу и посоветовал не болтать глупостей. Он своих пленных никому не даст расстреливать. Это можно было делать на фронте, а не сейчас, когда его ребята все это время делились с ними хлебом и табаком.
Если уж кого-то нужно расстрелять, так это только того полковника из 54-го Стерлитамакского полка — Макарова.
Против этого возразил я, сказав, что, согласно декрету от 16 июня 1918 года, все офицеры старой царской армии, даже если они попадают в плен, считаются мобилизованными.
Полковника Макарова нужно будет отправить в штаб Восточного фронта, где уже сидят несколько бывших царских офицеров, неся службу непосредственно в штабе.
Товарищ Ерохимов заметил, что вот таким образом контрреволюция и проникает в штабы Красной Армии. Пришлось объяснить ему, что там за ними осуществляется надзор со стороны политических органов и что они используются исключительно в качестве специалистов. Но Ерохимов не сдавал своих радикальных позиций и чуть ли не со слезами на глазах продолжал клянчить:
— Голубчик, ничего у тебя не прошу — выдай мне только этого полковника.
Затем он перешел на угрожающий тон:
— Не забывай, что в ближайшие дни сюда приедет инспекция. Что она скажет? В наши руки попал полковник и выбрался от нас жив и невредим. Наплюй ты на декреты! Может, их составляли такие же «специалисты».
Командир петроградцев быстро вскочил и закричал на Ерохимова:
— Ты что?! Ленин тебе «специалисты»?! Говори, негодяй! Совет Народных Комиссаров, который издает декреты, тоже «специалисты»?! Сволочь ты, сукин сын!
Он схватил Ерохимова за шиворот, вытолкал за дверь, а сам продолжал бушевать:
— Где был его полк, когда мы брали Чишмы и захватили два эскадрона башкир и батальон 54-го Стрелитамакского полка вместе с полковником? Где он скрывался вместе со своим Тверским революционным полком? Где он был со своими паршивцами, когда каппелевцы и поляки подступили к самой Бугульме?
Вот возьму свою кавалерию и выволоку весь его славный революционный полк на позиции! А пулеметы велю расставить сзади, за полком, и погоним их в атаку! Сволочь паршивая!
Попутно он упомянул матушку Ерохимова да и матушек всех его солдат. Умолк он лишь после того, как я заметил ему, что проводить подобные дислокации войск имеет право лишь командующий фронтом на основе приказа Верховного штаба.
Тогда он вернулся к началу нашего разговора, повторив, что обеспечение пленных продовольствием падает исключительно на коменданта города и командующего фронтом. Он не даст на это дело ни копейки. У него в полковой кассе всего 12 тысяч рублей, и он уже трижды посылал в военное казначейство за деньгами, но пока не получил оттуда ни гроша.
Я сообщил ему, что в моей кассе осталось всего-навсего два рубля, а если сосчитать, сколько я задолжал за месяц разным организациям, снабжавшим проходящие части, получится сумма, превышающая миллион рублей. И хотя я посылал счета в Симбирское интендантство через государственный контроль, до сих пор ни один из них не был оплачен. Так что баланс моего месячного пребывания здесь составляет: актив — два рубля, пассив — свыше миллиона рублей.
И при таком колоссальном обороте я уже третий день — утром, в обед и вечером — пью только чай с молоком да с белым хлебом. Сахару нет ни кусочка, мяса не видел больше недели, щей не ел свыше двух недель, и как выглядит мясо или сало, даже не помню.
У командира Петроградской кавалерии слезы навернулись на глаза.
— Если уж дело так плохо, буду кормить всех пленных, — сказал он, явно тронутый. — Запасов у нас порядочно. Мы немножко поднабрали в тылу врага.
Выяснив точное число пленных, он ушел. После его ухода я связался непосредственно со штабом Восточного фронта и передал туда несколько депеш: две чисто хозяйственного характера и одну — относительно пленных.
Тут же получил ответ: «Военному казначейству был дан приказ выдать вам авансом 12 миллионов рублей. Пленных зачислите в воинские части: башкирские эскадроны — в Петроградский кавалерийский полк, в качестве самостоятельной единицы, которую пополняйте пленными башкирами вплоть до создания Первого советского башкирского полка. Батальон 54-го Стерлитамакского полка включите в Тверской полк. Распределите пленных по ротам. Полковника Макарова немедленно направьте в распоряжение штаба Восточного фронта, в случае сопротивления — расстреляйте».
Я послал за Ерохимовым и командиром Петроградской кавалерии. Пришел лишь командир петроградцев, а вместо Ерохимова явился полковой адъютант, который сообщил, что товарищ Ерохимов только что вывел из винокуренного завода, где находятся пленные, полковника Макарова и, взяв с собой двух вооруженных солдат, направился с ним к лесу.
Я вскочил на лошадь и догнал Ерохимова в низком ельнике, когда он со своими солдатами и полковником Макаровым уже поворачивал на Малую Бугульму.
— Куда? — заорал я на него.
В этот момент Ерохимов был похож на школьника, которого учитель застиг в своем саду запихивающим в карман наворованные груши. Некоторое время он беспомощно глядел на полковника, на ельник, на солдат, на свои сапоги, потом отозвался несмело:
— Иду с полковником в лес… немного прогуляться!
— Ну, — сказал я, — нагулялись уже достаточно! Идите вперед, а я возвращусь с полковником один.
На перекошенном злобой лице полковника не видно было никаких следов страха. Я повел коня за узду, полковник шел возле меня.
— Полковник Макаров, — обратился я к нему, — я только что высвободил вас из весьма неприятной ситуации. Завтра вы будете направлены в Симбирск, в штаб. Вы мобилизованы…
Едва я это произнес, как полковник внезапно ударил меня своей громадной медвежьей лапой по виску, и я, не успев даже вскрикнуть, повалился в придорожный снег.
Так бы я там и замерз, если бы несколько позднее не нашли меня двое мужичков, ехавших на санях в Бугульму. Они взвалили меня на сани и доставили домой.
На другой день я вычеркнул из списка пленных полковника Макарова, а из реестра конского состава комендатуры — своего верхового коня, на котором исчез полковник, чтобы от красных снова попасть к своим белым.
А в это время товарищ Ерохимов выехал в Клюквино и через железнодорожное телеграфное отделение отправил Революционному Военному Совету в Симбирск телеграмму:
«Товарищ Гашек отпустил на свободу захваченного в плен полковника 54-го Стерлитамакского полка Макарова и подарил ему свою лошадь, чтобы тот мог добраться на сторону противника.
На этот раз телеграмма до Симбирска дошла.
«…Schlechte Leute haben keine Lieder»[237], — написал немецкий поэт, завершая одно из своих двустиший. В этот вечер я до поздней ночи распевал татарские песни, так что никто из окружающих не мог ни уснуть, ни даже просто спокойно лежать. Из этого я заключаю, что немецкий поэт явно солгал.
Наверно, я все-таки заснул раньше всех в комендатуре. В конце концов меня самого утомили эти монотонные мелодии с неизменными повторами «Эль, эль, бар, але, еле, бар, бар, бар».
Разбудил меня один из моих чувашей, доложивший, что приехали на санях какие-то три человека, которые показывают постовому внизу свои бумаги.
Точная передача его сообщения звучала бы так: «Три сани, три люди, внизу полно бумаг. Одна, две, три бумаги».
— С тобой говорить, — продолжал он. — Злые, ругаются…
— Проводи их наверх.
Распахнулись двери, и гости вторглись в мою канцелярию-спальню.
Первым был блондин с окладистой бородкой, вторым — женщина в овчинном полушубке, третьим — мужчина с черными усами и необычайно пронзительным взглядом.
По очереди представились: «Сорокин, Калибанова, Агапов». Последний при этом твердо и неумолимо добавил:
— Мы — коллегия Революционного трибунала Восточного фронта.
Я предложил им закурить, причем Агапов заметил:
— Как видно, товарищ Гашек, вам здесь неплохо живется. Такой табачок не могут позволить себе курить люди, которые честно служат революции.
Когда принесли самовар, мы начали беседовать о самых различных вещах. Сорокин говорил о литературе и рассказал, что, еще будучи левым эсером, он издал в Петрограде книжечку своих стихов под названием «Восстание», которая была конфискована Комиссариатом печати; но он теперь об этом не жалеет, потому что это была страшная глупость. Изучал филологию, а сейчас — председатель Революционного трибунала Восточного фронта.
Это был действительно очень милый, приятный человек с мягкой русой бородкой, за которую я его во время чаепития осторожно потрогал.
Товарищ Калибанова была студенткой-медичкой, в недавнем прошлом тоже левая эсерка; очень живая, симпатичная особа, которая наизусть знала всего Маркса.
Агапов — третий член Революционного трибунала — был самым радикальным из них. Служил раньше секретарем у одного московского адвоката, у которого когда-то скрывался генерал Каледин. По словам Агапова, адвокат был величайшим подлецом на свете, поскольку платил ему всего 15 рублей в месяц, а сам в три раза больше дал как-то на чай официанту в Эрмитаже, который позволил ему плюнуть себе в лицо.
По виду Агапова можно было судить, что все предшествовавшее падению царизма сделало из него человека сурового, неумолимого, жестокого и страшного, который давно уже сводит счеты с теми, кто платил ему те несчастные 15 рублей. И он борется с этими тенями прошлого везде, где бы ни появлялся, и переносит свои подозрения на окружающих, видя в каждом возможного предателя.
Говорил он короткими, отрывистыми фразами, полными иронии. Когда за чаем я предложил ему кусок сахару, он сказал:
— Жизнь сладка лишь для некоторых, товарищ Гашек, но и для них она может стать горькой.
В ходе разговора речь зашла о том, что я по национальности чех, тогда Агапов заметил:
— Как волка ни корми, он все в лес смотрит.
Товарищ Сорокин ответил на это:
— Все выяснится при расследовании.
Товарищ Калибанова, улыбнувшись, предложила:
— Вероятно, все-таки нужно показать товарищу Гашеку наши полномочия.
Я сказал, что мне будет приятно узнать, с кем имею честь познакомиться, поскольку без важной причины я не позволил бы никому будить себя среди ночи.
Агапов раскрыл портфель и показал мне мандат:
«Революционный Военный Совет штаба Восточного фронта № 728-в г. Симбирск
Удостоверение
Дано сие Революционным Военным Советом Восточного фронта товарищам Сорокину, Калибановой и Агапову в том, что они являются коллегией Революционного трибунала Восточного фронта и, на основе своих полномочий, имеют право производить расследования в любом месте и по отношению к любому человеку. Для выполнения вынесенных ими приговоров все воинские части обязаны предоставлять в их распоряжение необходимую военную силу.
— Думаю, что этого вполне достаточно, товарищ Гашек, — сказала Калибанова.
— Разумеется, — согласился я. — Но разденьтесь все-таки, здесь у нас тепло, и, кроме того, скоро принесут самовар.
При этом Агапов не преминул вставить:
— А вам тоже тепло? Думается, что вам даже жарко.
— У меня есть градусник, — отозвался я. — Если хотите — взгляните, вон там, у окна. По-моему, здесь как раз вполне нормальная температура.
Сорокин, самый серьезный из них, положил свой полушубок на мою постель и сказал, что сразу после чая приступим к делу.
Вспоминая сейчас товарища Агапова, я чувствую, что и теперь еще люблю его за прямоту и откровенность. Именно он первый попросил, чтобы я распорядился убрать самовар, так как пора начинать допрос и разбирательство дела. Приглашать свидетелей нет необходимости. Вполне достаточно того обвинительного заключения, которое было составлено в Симбирске на основании телеграммы товарища Ерохимова о том, что я отпустил на свободу полковника Макарова и подарил ему свою лошадь, чтобы он мог добраться к белым.
Агапов предложил судебное разбирательство на этом закончить и потребовал приговорить меня к расстрелу. Приговор должен быть приведен в исполнение в течение 12-ти часов.
Я спросил у товарища Сорокина, кто, собственно, является председателем, ведущим судебное разбирательство. Он ответил, что все в полном порядке, поскольку Агапов — представитель обвинения.
Тогда я попросил позвать товарища Ерохимова, потому что в конце концов каждый может в порыве гнева послать телеграмму. Нужно выслушать его как свидетеля лично.
Агапов согласился со мной, заметив, что раз Ерохимов посылал телеграмму, у него можно узнать и нечто большее.
Мы договорились, что Ерохимов будет сейчас же позван для свидетельских показаний. Я послал за ним.
Ерохимов пришел заспанный и угрюмый. Когда Агапов сообщил ему, что он видит перед собой Революционный трибунал Восточного фронта, который прибыл, чтобы на месте провести расследование по делу товарища Гашека и вынести приговор, лицо Ерохимова приняло выражение безграничной тупости. Он взглянул на меня… По сей день остается психологической загадкой, что происходило тогда в его душе.
Его взгляд перебегал с одного члена Революционного трибунала на другого, потом — снова на меня.
Я дал ему сигарету и сказал:
— Закурите, товарищ Ерохимов, это тот самый табак, который мы тогда вместе с вами курили.
Ерохимов еще раз окинул взглядом всех собравшихся и произнес:
— Я эту телеграмму, голубчики, послал спьяну.
Тут поднялся товарищ Сорокин и прочитал целую лекцию о вреде «зеленого змия». В том же смысле высказалась и Калибанова. Затем встал Агапов и, весь кипя от возмущения, потребовал сурово наказать Ерохимова за пьянство, поскольку он совершил этот поступок, будучи командиром Тверского революционного полка. Прекрасный в своем негодовании, Агапов предложил приговорить Ерохимова к расстрелу.
Я тоже поднялся и сказал, что здесь не найдется ни одной живой души, которая согласилась бы стрелять в Ерохимова. Это привело бы к восстанию в полку.
Тогда Калибанова предложила приговорить его к двадцати годам принудительных работ.
Сорокин высказался за разжалование.
До самого утра обсуждались все «за» и «против» по поводу каждого предложения. В конце концов сошлись на том, что Ерохимову будет вынесен строгий выговор с предупреждением, а если нечто подобное повторится, к нему будет применено самое суровое наказание.
В течение всего разбирательства Ерохимов спал.
Утром Революционный трибунал Восточного фронта выехал из Бугульмы. На прощание Агапов еще раз повторил мне с иронией:
— Как волка ни корми, он все в лес смотрит. Гляди, брат, а то голова прочь!
Мы пожали друг другу руки.
Мне было приказано организовать культпросвет при китайском полку в Иркутске, который свалили нам на голову с буфера Восточно-Сибирской республики. Я тотчас послал командиру полка Сун-Фу коротенькую записку: «Прошу явиться в Политотдел армии». Ответ пришел в красном конверте с адресом, наклеенным на голубой полоске, в знак уважения первой степени.
Текст был составлен по всем правилам мандаринской вежливости:
«Досточтимый и всемилостивейший господин! Вчера я имел честь получить от Вас послание, в котором Вы употребили столько лестных для меня выражений, что, читая, я был смущен и стыдился, чувствуя себя недостойным такой высокой благосклонности.
В настоящем письме спешу выразить Вам, досточтимый и всемилостивейший господин, величайшую мою благодарность, о всем же остальном надеюсь побеседовать с Вами при личном свидании. Приношу вам письменное выражение величайшего моего восхищения и почтения, пользуясь этой незабываемой для меня возможностью пожелать Вам самого полного счастья.
Сун-Фу, ваш покорнейший слуга, командир 1-го китайского полка Иркутской губернии, бывший командующий китайскими гарнизонами Китайской республики в Нау-Цине, Лин-Ху, Чжен-Це, Син-Ши, У-Чжене и Шуан-Лине».
Я вспомнил, что, когда китаец так выспренне пишет о личном свидании, он будет избегать встречи с вами за сто шагов, — поэтому решил за ним послать.
Ко мне ввели пожилого китайца в засаленном английском пиджаке, высоких сапогах и рейтузах.
Сун-Фу не поднимал своих раскосых глаз от земли в знак почтения, и после того как мы совершили несколько учтивых церемоний, связанных с вопросом о том, кому первому сесть, он вынул свою визитную карточку, как требует вежливость.
На визитной карточке с одной стороны было имя, а с другой — заключенный в квадрат девиз владельца, унаследованный от предков: «Хао-мин, бу-чуминь-эмин-син-цьянли». — Добрая слава на месте лежит, а дурная далеко бежит.
Мы закурили сигареты и с помощью переводчика начали беседовать.
Вежливость требовала, чтобы Сун-Фу поделился теми сведениями о себе, которые найдет подходящими для данного случая.
— Я — Сун-Фу, — начал он, — в восемнадцатилетнем возрасте, не имея денег, продал через посредника Хоу-Ци купцу Ши дом, доставшийся мне от предков, у ворот Шим-Чжи-Мин, за тюрьмой Ци-Шоу-Вей в Пекине. В доме было шестьдесят восемь комнат, чьи окна, двери, перегородки, деревянные ставни видели моих предков. Я получил тысячу двести ланов серебра, которые были вручены мне в полном порядке покупателем Ши через посредничество Ван-Цуна и чиновника Тун-Цжи, и в свою очередь передал им девять купчих крепостей на дом. Потом я оплатил долговой вексель, выданный мной банковской фирме Юй-Тай в Сау-Денской губернии Лиценцянского округа, — тысячу ланов серебра — и уехал в Шанхай. Это было на восьмом году шестой луны, в тридцатый день правления наместника Гауау-Цуя. В Шанхае я поступил в казармы Шау-Чеу-Хен, где учился двенадцать лет и был произведен в генералы, получив от властей бесплатно два мешка сушеных малых черных черепах, один мешок ласточкиных гнезд второго сорта, два мешка корицы, один мешок сушеных рыб и три мешка коровьих шкур. Все это купил у меня купец Шан-Чеу-Хау, за четыре тысячи сто ланов чистого серебра и коробку опиума. Меня должны были назначить начальником Шанхайского порта, но со мной случилось несчастье: на прощальном ужине со служащими военного гарнизона я обидел маркера игорного дома Хоу-Фа, которому все служащие были должны, и меня в наказание послали в северные гарнизоны, стоявшие в Нау-Чеу, Лин-Ху, Шин-Ши, У-Чжен, Шуан-Лин и Чжен-Це. Каждые полгода мне выдавали красный лист бу-фа с лу-чен-цвенем — распоряжением совершить объезд для взимания налогов от имени превосходительнейшего председателя Юань-Ши-Кая, который был воплощенным Ду-Цза, мамоном. Все гуань-фу, мандарины северных провинций, боялись меня, так как я придавал особое значение нравственности, домогаясь в северных провинциях чжен-си, высшей правды, ведущей к совершенству. Но как говорится, правда глаза колет, и нечестные враги сообщили властям севера, будто я — тань-мо, или, как говорят на севере, — тань-цзань-ди, человек, берущий взятки, хотя, как мною уже сказано, я придавал особое значение нравственности и принимал только си-чен-чен-и, небольшие подарки на покрытие дорожных расходов. В то время как я, стремясь к совершенству, занимался и во время объездов чтением книг древних мудрецов времен первой династии, враги мои, находясь в плену величайших пороков, обвинили меня в том, что я дал начальнику почты провинции Син-Си, моему милому и добродетельному другу Ю-Цжен-Гуану, везшему в Пекин с границ Монголии собранные налоги и таможенные сборы, специальный конвой — только для того, чтобы Ю-Цжен-Гуан мог без помех бесследно исчезнуть. Когда-то во времена пятой династии при дворе была издана книга «Мо-И-Мо», то есть руководство по возбуждению подозрения к своему ближнему; не знаю, ходит ли по рукам ее список в северных провинциях, но думается, что там он есть, ибо в высший сенат судебного ведомства Ней-Ге поступали все время жалобы, где меня обвиняли в величайшем распутстве и правонарушениях, указывая на то, что мои солдаты — не «цзюнь-ши», регулярное войско, а «цзье-лу-дуань-син», разбойники, грабящие по большим дорогам и деревням, хунхузы, хайкон. Может быть, я был недостаточно строг со своими солдатами, так как старался быть добрым ко всем и, зная, что никто не обладает полным совершенством, никогда не спрашивал у них, кто прав и кто виноват. Клевета моих недругов приобрела, однако, такие размеры, что в последнем месте моей деятельности, когда мы стояли гарнизоном в городе Шуан-Лин, против меня было послано войско с требованием «си-син», то есть добровольного обезглавливания без суда и следствия, при каковом условии отпадают все тридцать две степени пытки. Тогда я взорвал Шуан-линские казематы и воскликнул: «Чу-чжен-чу-бин! Выступим в поход через границу!» И мы пошли походом по Монголии, принимая подарки для поддержания дружбы и сокрушая всех оказывавших нам сопротивление. Мы проявляли милосердие к тем, кто обращался с нами любезно, воздавал нам ю-ли-куан-дай, братский почет, ибо ученый Лао-Цзы говорил, что наивысшее и предельное совершенство есть братство всех людей, а потому я никогда не позволял своим солдатам складывать пирамиды из отрубленных голов пленных.
Сун-Фу замолчал. Оба они — и он сам и переводчик — говорили страшно быстро. Если Сун-Фу говорил на птичьем наречии Южного Китая, то переводчик-кореец пел перевод с не меньшим совершенством, чем Сун-Фу — свой оригинал. Оба заметно устали; кроме того, Сун-Фу надо было собраться с мыслями, чтобы как-то объяснить, каким путем попал он в буферную Восточно-Сибирскую республику, а оттуда в Иркутск.
Наконец Сун-Фу поклонился переводчику и мне и продолжал:
— Мы пришли в пустынную песчаную область Хан-Ау, где вместо овец нашли енчен-ту, горы пыли. На север от нас была Урга, на юг, там, где солнце клонится к закату, — Си-цзань, Тибет, а на запад — О-Го, Россия. Мы шли на запад, все время на запад, пока не пришли в Россию, к бурятам в Селенгинский аймак, что на реке Селенге, Юн-Дар, долиной, которая доходит до самого Шан-Тоу-Ду-И-скина, то есть Верхнеудинска, где местная власть Чао-Тун-Шен приняла нас в свои войска. Но и там преследовали меня мои недуги, и поэтому нас послали за Байкал, в О-Го, Россию. Вижу теперь, что очень многим многого не хватает до совершенства, и если я несовершенен, то есть такие, которым далеко до того, чтобы искать пути к совершенству, придавая главное значение нравственности, как я старался всю свою жизнь, ища спасения в сознании правды.
Он замолчал, и косые глаза его начали переходить с предмета на предмет, потом совершенно равнодушно остановились на мне — с такой холодностью, словно он хотел сказать: «Цьюань-цза-бай, белый дьявол, ты для меня не существуешь».
Я велел переводчику перевести следующее:
— Очень благодарен за вашу краткую биографию, которая говорит о вашем совершенстве. Ясно представляю себе и не меньшее совершенство вашего полка, которому не хватает единственно только культпросвета — фа-гхуан-цзяо-хуа. Школы, театр, доклады. Это полку необходимо иметь. Представьте мне послезавтра наметки, как все это устроить в соответствии с потребностями ваших соотечественников.
Сун-Фу заставил переводчика передать мне следующее:
— Просвещение играет большую роль на всех ступенях воспитания и нравственного совершенствования. Цзяо-хуа, просвещение, стремится постичь правду, оно не должно зависеть от пристрастий и заблуждений, а обязано исходить из глуби сердца и нравственности и опираться на чуан-цо, знание недостатков человеческого характера. Я счастлив, что могу послезавтра представить свои наметки в этом направлении, но чувствую себя слишком цью-е, ничтожным и незначительным, и мне стыдно, что именно на меня пал ваш выбор, посредством которого вы хотите оценить способности человека, слишком вам обязанного, чтобы он мог отказать вам в такой мелочи.
Сун-Фу встал и подал мне руку, такую же холодную, как его глаза. Кореец-переводчик, подавая мне руку, в знак уважения снял очки.
После их ухода остался запах чеснока и мускуса — китайский дух, который приходится выветривать.
Я вспомнил, что комиссар штаба Пятой армии, коснувшись в разговоре со мной Сун-Фу, сказал:
— Это негодяй.
Вечером меня посетил другой китаец. Это был маленький человек с совершенно голым черепом, в черной одежде. Лицо бледно-желтого оттенка, как у курильщиков опиума. Усы были сбриты, и только подбородок украшал клок очень редких черных волос. Выражение лица было смешливое, но трудно было понять, смеется он или ухмыляется.
У китайцев необычайно развита служба информации. Если встретились два китайца, можно быть уверенным, что они заговорят о третьем: «Я только что видел, как Бо-Цья-дза покупает зелень у Шен-Шена». А другой наверняка прибавит: «С которой он пошел к Жень-Чжу-Женю».
Поэтому меня нисколько не удивило, когда мой посетитель сказал:
— Сем-Фу была, полковник Сун-Фу была, моя Лу-И-Иао, моя говорила русски, моя не хотела переводчик, моя хорошо русский язык. Моя все говорила русски. Хо-хо (хорошо). Сун-Фу, полковник, была-была. Сун-Фу, полковник, мала-мала-машинка[238].
Я угостил его чаем и сигаретами, а Луи-И-Иао, приятно осклабясь, продолжал свою речь, употреблял множество китайских слов из северного наречия, что еще более затрудняло и осложняло наше взаимопонимание.
— Я, Лу-И-Иао, никогда не была ша-дай, дураком. Моя хан-ши-чжан-лио, моя май-май-син-ци, лай-лио.
Я прервал его и постарался убедить в необходимости присутствия переводчика, но он возразил:
— Держалась на ногах. Дышала, дышала, не упала.
Эта загадочная фраза была дословным, но скверным переводом сложного китайского понятия, смысл которого можно передать словами: «В таком случае я уйду».
Но он все же остался сидеть, и мне было ясно, что собственно великим его желанием было как раз присутствие переводчика, а отказывается он из вежливости, чтобы не затруднять меня хлопотами.
Я позвонил по внутреннему телефону и передал в канцелярию, чтобы прислали переводчика Ли-Пи-Ти.
С первых же слов я понял, что Лу-И-Иао осведомлен, что переводчик — кореец, то есть принадлежит к народу, который, зная нечто дурное о ком-либо из китайцев, так радуется, что ни одному китайцу этого не скажет.
При помощи Ли-Пи-Ти я быстро установил, чем вызвано любезное посещение Лу-И-Иао.
— Я, Лу-И-Иао, пришел затем, чтоб обратить Ваше внимание на Сун-Фу. Этот человек — цьяо-чжан, то есть в подметки мне не годится. Вы еще не знаете, кто такой Лу-И-Иао. А мое имя известно в двадцати двух провинциях Китая. Вы знаете, что такое «Цио-Вень-Бу-Я-Я-Яй-Жень»? Как? Вы не знаете журнала «Ученостью не уступает другим»? Не знаете журнала «Братство объединенных сердец», который выходил в Сычуане? Не знаете издателя этих журналов, меня, Лу-И-Иао? Да, это я, Лу-И-Иао, который так хорошо знает Сун-Фу. Что натворил Сун-Фу в провинциях Кантон, Чже-Цзян, Гуанси? Почему его хотели арестовать в портах Си-Мао, Мен-Цзи, Су-Чжоу, почему он бежал из тюрьмы в Чен-Ду, Фу-Чжоу и в Юньнани и в Шан-Дуне? Почему скрывался три года в Корее — в Чемульпо, Фусане, Кунзапо, Юаушане. Генерал? Ничуть не бывало. Я очень желал бы, чтобы вы напрягли слух: Сун-Фу — это сьюн-шоу, коварный разбойник и убийца. Очень желал бы, чтоб это сообщение не огорчило вас, так как я желаю вам всего самого лучшего, от чистого сердца. Хоть я и далек от совершенства, но люблю чжен-си, высшую правду, которая ведет к совершенству. Поэтому я пользуюсь здесь всеобщей любовью и надеюсь, что всякий раз, как вам понадобятся сведения о ком-либо из моих земляков, вы будете обращаться только ко мне и при этом всякий раз будете убеждаться в справедливости моего отзыва, потому что таков я, Лу-И-Иао, которого так любят его земляки.
Все время, пока я благодарил его за сведения, уверяя, что буду всегда обращаться к нему, и прося, чтоб он оставил мне свой адрес, Лу-И-Иао смотрел такими же холодными глазами, как Сун-Фу. Словно тоже хотел сказать: «Цьюань-цза-бай, ты для меня не существуешь, белый дьявол!»
На другой день перед обедом мне доложили, что со мной хотят говорить два китайца. Когда их ввели, я обнаружил, что буду иметь честь беседовать с китайцами, одетыми в безукоризненные европейские костюмы и обутыми в элегантные ботинки американского фасона. У более пожилого были даже перчатки. Оба бойко говорили по-французски, и старший представился:
— Цзун-Ли-Иа-Мин, китайский консул в Иркутске. А это мой секретарь Гу-Цзяо-Чжан.
В получасовой речи он объяснил мне причину своего посещения.
Прежде всего, он пришел представиться и предложить мне свои услуги — на случай, если мне что потребуется. (Смысл этого предложения остался для меня загадкой.) Во-вторых, он узнал, что у меня был вчера вечером некий Лу-И-Иао. И он пришел, чтобы предостеречь меня насчет этого человека. Я еще не разбираюсь в его земляках и должен быть предупрежден, что Лу-И-Иао — самый дурной человек на свете. Это негодяй, которому нет равных. У него была шайка хунхузов и контрабандистов, бесчинствовавшая в районе Харбина. Он убил нескольких русских купцов. Да, вот каков Jly-И-Иао; а в последнее время он обокрал много китайцев, продавая им под видом опиума какую-то смолу. Лу-И-Иао ездил в глубь России и только притворяется, будто плохо говорит по-русски. В русско-японскую войну он был японским шпионом и переводчиком. В России, в Москве, он несколько лет тому назад выманил у богатого китайского купца большие деньги, взявшись доставить тело его покойной жены в Китай, довез гроб до Одессы и похоронил на тамошнем кладбище, а остальные деньги, которые должны были пойти на перевозку до Китая, прикарманил и открыл игорный дом в порту, где разорились многие посетители. А здесь, в Иркутске, он плетет теперь интриги против него, Цзун-Ли-Иа-Мина, пишет революционному комитету доносы, будто китайский консул тайно отправляет китайцев из Иркутска в Китай с золотом. Все китайцы ненавидят Лу-И-Иао, все его сторонятся.
Секретарь китайского консула, господин Гу-Цзяо-Чжан прибавил к этому, что Лу-И-Иао отдал одному бурятскому кочевнику свою жену за прескверную клячу, на которой уехал, когда его чуть не поймали под Читой за какое-то ограбление и многочисленные убийства.
Я осведомился, какое мнение этих господ о полковнике Сун-Фу.
— Замечательный человек, — ответил консул. — Превосходный человек. Искренний, правдивый, быстро приближающийся к совершенству, согласно всем требованиям, предъявляемым священным учением Лао-Гур.
— Самый искренний человек, — подтвердил и секретарь, — честнейший, самый лучший из тех, с кем мне приходилось встречаться.
— Так что, — сказал в заключение господин Цзун-Ли-Иа-Мин, — будьте покойны: если вам понадобится какая-нибудь информация о ком бы то ни было, я к вашим услугам. Я знаю здешнюю китайскую колонию как свои пять пальцев. Все они мне очень обязаны, так как я им все время нужен. Я для них отец и мать.
После того как консул и секретарь ушли, какой-то китаец принес мне лаковую шкатулку с обычным китайским рисунком, изображающим птицу, летящую среди камышей. В шкатулке были конфеты из тростникового сахара, противно пахнущие мускусом. Сверху лежало письмо на красной бумаге, необычайно любезного содержания, как это выяснилось при помощи переводчика Ли-Пи-Ти:
«Ваше высокопревосходительство!
С особым удовольствием узнал я о Вашем пребывании в этом городе, который после Вашего приезда стал милым и незабываемым, так как улицы этого города озаряет Ваше присутствие. Беру на себя смелость просить о величайшей чести в моей жизни — беседе с Вами с глазу на глаз. Прошу Вашего разрешения. Судьба моя в Ваших руках. Каково бы ни было Ваше решение, ответ Ваш навсегда останется для меня бесценнейшей драгоценностью. Прошу простить мою смелость и желаю высшего и совершенного счастья.
— Не верьте китайцам, — сказал переводчик, когда я продиктовал ответ в том смысле, что меня очень радует честь увидеть г-на Хуан-Хуня с глазу на глаз.
— Китайцы, — продолжал кореец уходя, — дай-дзар-дичжу; по-русски: «супоросые свиньи».
Господин Хуан-Хунь довольно хорошо говорил по-русски и на мой вопрос, почему писал мне по-китайски, ответил, что из желания сделать приятное, так как подумал, что я составляю коллекцию таких вещей. Находясь много лет тому назад в Москве по делу, связанному с торговлей чаем, он даже продавал торговые письма для коллекций.
Но пришел он по другому поводу. Визит его имеет целью просто обратить мое внимание на славную парочку известных мошенников — Цзун-Ли-Иа-Мина, который выдает себя за китайского консула, и Гу-Цзяо-Чжана, выдающего себя за его секретаря. Чтоб мне было все ясно, я должен знать, что, когда Иркутск был еще под властью адмирала Колчака, эти негодяи нажили на поставках риса для армии несколько миллионов и были осуждены на каторжные работы в Черемховских угольных шахтах. После переворота они бежали с шахт и явились в Иркутск как раз в тот момент, когда оттуда бежал китайский консул, у которого на совести была излишняя приверженность к покойному адмиралу. Оба сейчас же объявили, что принимают на себя консульские обязанности, заказали печати — и дальше все пошло как по маслу.
— А какого вы мнения о Лу-И-Иао? — спросил я господина Хуан-Хуня.
— Прекрасный человек, — услышал я в ответ. — Честный, искренний. Жаждет стать совершенным, стремится к правде.
Хуан-Хунь сердечно простился со мной, попросив разрешения прислать мне чаю, настоящего чаю из Южного Китая.
Когда он ушел, у меня, признаться, закружилась голова. Где же во всем этом высшая правда, ведущая к совершенству, как требует Будда, правда «чжен-си»?
Но в последующие дни голова моя закружилась еще сильнее, Сперва пришел некий Тоу-Му и обвинил г-на Хуан-Хуня в подделке кредитных билетов и других преступлениях.
Господин Сьюн-Цзьянь объявил, что Сун-Фу — мерзавец, а китайский консул и его секретарь — самые почтенные люди, какие только существуют под солнцем. Господин Лао-По-Цза высказался в том смысле, что господин Тоу-Му, Хуан-Хунь, китайский консул и его секретарь, Лу-И-Иао, и господин Сьюн-Цзьянь — величайшие злодеи и изверги на свете. Благородным исключением из всей колонии является господин полковник Сун-Фу, совершеннейший глашатай правды, человек незапятнанной репутации.
Господин Фа-Дза представил господина Лао-По-Цза в весьма неблагоприятном свете, употребив целые четверть часа на перечисление его преступлений.
Господин Лао-Бин обвинил господина Фа-Дза в убийстве собственных родителей и нескольких менее значительных проступках.
Каждый день приносил новые разоблачения…
Полковник Сун-Фу получил из интендантства для своего полка две тысячи солдатских шинелей, две тысячи комплектов обмундирования и две тысячи пар сапог и поместил их на складе в Иннокентьевской. Третьего дня он пришел ко мне, и переводчик передал мне следующие его слова:
— Я счастлив снова увидеть вас, хотя предстаю перед вами как шен-лин, существо, расплывающееся в слезах и печали. Я пришел не с наметками насчет культпросвета, фа-гхуан-цзяо-хуа, в моем полку. Сердце мое плачет, и брови мои отуманены скорбью. Стряслась беда, хо-хуань, стряслось величайшее несчастье, цза-нань. Злодеи ограбили мой склад в Иннокентьевской и похитили, проклятые дьяволы, две тысячи шинелей, две тысячи комплектов обмундирования и две тысячи пар сапог. Будь они прокляты!
И в знак печали полковник Сун-Фу стал вопить:
— Ку, ти-ку, ку-шен, ку-ку-ти-ку!
Я велел посадить его в главную караульню — для расследования. Следствием было установлено, что полковник Сун-Фу организовал общество взаимного кредита, которое и обчистило склад полка.
В этом обществе состояли все, которые перед тем побывали у меня. И господин Лу-И-Иао, и господин Хуан-Хунь, и господин Тоу-Му, и Сьюн-Цзьянь, Лао-По-Цза, Фа-Дза и господин Лао-Бин.
Китайский консул с секретарем, достигшие совершенства господа Цзун-Ли-Иа-Мин и Гу-Цзяо-Чжан одолжили для этого дела свой автомобиль, удовлетворившись всего двумястами пятьюдесятью комплектами, которые и были найдены у них на складе.
Говорят, что на суде все они произнесли необыкновенно красивые речи, уснащенные цитатами из старых философов древнего Китая, все подчеркивали, что в жизни они всегда придавали важное значение нравственности, ища чжен-си, высшую правду, ведущую к совершенству! А что в поисках ее они случайно забрели на склад обмундирования в Иннокентьевской, в этом есть нечто роковое.
Чжен-си, высшая правда, не может разбиться о какие-то две тысячи солдатских шинелей и две тысячи пар сапог…
Я был послан сибирским ревкомом из Омска в Иркутск, откуда мне предстояло без промедления отправиться в Монголию, в город Ургу, встретить там полномочного представителя Китайской республики генерала Сун Фу и обсудить с ним все вопросы, касающиеся восстановления торговых связей Китайской республики с Восточной Сибирью.
Назавтра я получил вторую телеграмму с предписанием привезти генерала Сун Фу в Иркутск с тем, чтобы уполномоченный Народного комиссариата иностранных дел товарищ Габранов мог с ним обсудить договор относительно границ Советской России с Монголией и Китаем.
Вышло так, что в качестве почетного конвоя я взял с собой два батальона пехоты, эскадрон конницы и на всякий случай одну батарею артиллерии.
Из Иркутска мы выступили в пешем строю и нигде не встретили сопротивления. Повсюду навстречу нам выходили буряты, неся жареных барашков и кумыс.
Так мы двигались беспрепятственно до самой Селенги — центра Селенгинского аймака. В Селенге ситуация немного изменилась не в нашу пользу. В нескольких районах неизвестные агитаторы подняли против меня забайкальских бурят. Они распространили слух, что я собираюсь реквизировать скот.
Под Шудяром в степи показались первые вооруженные всадники-буряты, а когда мы прибыли на озеро Ар-Меда, то нашли там уже более трех тысяч выступивших против нас мятежников. Они направили к нам парламентеров с заманчивым предложением: сдаться в плен и, объединившись с ними, уйти к Алтайскому хребту, где до наступления зимы грабежом добывать себе провиант. А зимой можно будет разойтись по домам.
Предложение я отверг и послал мятежникам ответное: сдаться нам и присоединиться к нашему конвою. Эта дипломатическая уловка была рассчитана на то, что присутствие в конвое всадников-бурят избавит нас от нападения со стороны местных жителей, то есть тех же бурят.
Признаюсь, мои ожидания не совсем оправдались. Услышав, что у нас артиллерия, мятежники и вправду сдались, так что мой почетный конвой пополнился тремя тысячами диких всадников-бурят.
Движимые любовью к землякам, к нам начали присоединяться кочевники Баркугинского, Мешегелевского и Тамирского аймаков (районов), и, когда до монгольской границы оставалось около трехсот верст, нас было уже двенадцать тысяч.
В Кале-Ызырк, маленьком степном городке, к нам в количестве восьмисот человек присоединились разбойники бурятского атамана Ло-Тума, у подножия Мане-Оми — банда хунхузов численностью шестьсот человек, а затем дела пошли так хорошо, что на границу Монголии я прибыл, имея под своим началом уже двадцать тысяч человек. Мирные жители в испуге разбегались при нашем приближении. По ночам в горах горели предупредительные костры. У нас были огромные стада рогатого скота, овец, коз и табуны лошадей. Все это мой почетный конвой старательно прихватывал по пути.
Когда прибыли в Вэ-Рам, главный город монгольской провинции Пэй-Гур, встречать нас вышли члены правительства Монголии в сопровождении лам (буддийских священников). Они просили хотя бы сохранить им жизнь. С Монголией-де мы можем делать, что хотим. Они ничего не имеют против любой власти, какую мы установим. Потребовалось очень много времени, чтобы объяснить им, что намерения у меня исключительно дружеские, миролюбивые, что в Ургу я еду для встречи с китайским генералом Сун Фу.
Удивлению их не было границ, и мне был предоставлен почетный конвой из двух полков монгольской армии. В результате я приближался к Урге, имея в распоряжении тридцать тысяч человек. Китайское правительство было крайне обеспокоено и начало стягивать войска на границу с Монголией.
Представитель японского правительства в Пекине счел такое поведение Китая оскорбительным для себя, поскольку Япония тоже имеет в Монголии свои интересы.
Дело дошло до того, что между Пекином и Токио произошел обмен несколькими телеграммами, составленными в весьма резких тонах.
Я между тем совершенно спокойно приближался к Урге, чтобы встретить там генерала Сун Фу. А генерал, тоже обеспокоенный, начал стягивать к городу гарнизоны с китайской границы и в результате располагал там против меня тремя дивизиями китайской пехоты, полком японской кавалерии и двумя артиллерийскими дивизионами.
Под Ургой произошла роковая битва, гремевшая целых два дня. Там сложили головы все мои буряты.
Я был разбит наголову. Урга и вся монгольская провинция Пэй-Гур перешли к Китаю. В Иркутск я вернулся с двумя людьми. И когда уполномоченный Народного комиссариата иностранных дел товарищ Габранов поинтересовался, где генерал Сун Фу, пришлось ответить: «Вышло маленькое недоразумение. Он остался в Урге…»
Четвертого декабря, через 1850 лет после разрушения Иерусалима, через 428 лет после открытия Америки, а если и этих данных мало, то через 540 лет после изобретения пороха, я покинул пределы Советской России и появился на границе Эстонской республики.
В Нарве я с интересом прочитал пожелтевший плакат от прошлого года, извещающий, что эстонское правительство выдаст 50 000 эстонских марок в награду тем неведомым господам, которые поймают и повесят меня.
Дело в том, что тогда я издавал в окрестностях Ямбурга татаро-башкирскую газету для двух диких дивизий башкир и прочих головорезов, оперировавших против белых войск Эстонской республики, поскольку эстонцы вторглись в Россию и, поддерживаемые Англией, решили во что бы то ни стало получить взбучку.
50 000 эстонских марок! Правда, курс у них мизерный, за одну немецкую отдай десять эстонских марок, и все же сумма была заманчивой, тем более что я нуждался в деньгах, истратив последний миллион советских рублей на дорогу от Москвы до Нарвы.
К счастью, я вовремя сообразил, что если я даже добровольно повешусь в Нарве, все равно никто не поверит, что это я, потому что путешествовал я под чужим именем, с фальшивыми документами, на которых только моя фотография и не была подделанной.
Размышления мои нарушил какой-то прилично одетый господин, который на ломаном русском языке спросил, не пожелаю ли я обменять советские рубли на эстонские марки.
Я сразу же понял, кто он такой. После стольких лет — первый сыщик!
Эстонских жандармов и полицейских я уже видел — длинной цепью торчали они за проволочными заграждениями вдоль границы. Смотрел я на них с очень односторонним чувством, которое, надеюсь, всем понятно.
Эстония вся опутана проволокой, чтоб внутрь не проскользнула социалистическая идея.
Первый сыщик все говорил, пытаясь вытянуть хоть что-нибудь из незнакомого иностранца. Он говорил о беспорядках в Эстонии и хвалил Советскую Россию.
К счастью, я еще в Москве почерпнул глубокие сведения о России из одного номера газеты «Народни политика», которую сотрудники чешской миссии под руководством пана капитана Скалы раздают чехам, возвращающимся из России.
И я сказал сыщику, что нечего ему так хвалить эти Советы, потому что я читал в «Народни политике», как у одного чешского сапожника в Петрограде жена сошла с ума от голода и умер дедушка в Храстовицах, под Бероуном. Трупы валяются на улицах. Из полутора миллионов жителей Петрограда в живых остался один Зиновьев, который средь бела дня грабит лавки в обезлюдевшем городе. Но это еще что, там делают вещи похуже, например, с новорожденными…
Господин сыщик даже не попрощался со мной и поспешно отошел в другой конец вокзала.
Я присоединился к транспорту возвращенцев из России.
Рваные серые шинели старой австрийской армии, выцветшие за шесть лет солдатские рюкзаки, смесь голосов и языков всех национальностей бывшей монархии…
В тихом уголке у маленького строения на перроне, где красуется надпись «Для мужчин», какой-то венгерский капитан пришивал звездочки к засаленному воротнику.
Перед древней нарвской крепостью и замком представители Международного Красного Креста по-немецки приветствуют «перенесших суровые испытания защитников отечества».
Сестра-немка от Международного Красного Креста раздает первый немецкий кофе с сахарином.
На воротах карантина в старой крепости одни венгерские и немецкие надписи.
Национальные флаги всевозможных народов, кроме славянских.
Члены американской Ассоциации молодых христиан раздают Библии и спекулируют, выменивая «романовки», «керенки» и советские рубли на эстонские деньги.
Все ругают Россию, а эстонские солдаты из-под полы продают возвращенцам водку.
Ворота древней крепости немецких крестоносцев закрылись за нами. Мы проведем здесь четыре дня, и никому не разрешено будет выходить в город.
На большом дворе крепости начинается сортировка по нациям. Какой-то господин кричит по-немецки:
— Граждане венгерской республики налево, австрийской — направо, чехословацкой — в середину, румынской — к воротам!
Происходит ужасающая неразбериха. У дверей канцелярии стоит какой-то бывший кадет и плачет. Сотрудник Международного Красного Креста добивается от него ответа, к какой же стране он относится.
Кадета ведут в канцелярию к карте. Ищут Колошвар и в конце концов устанавливают, что кадет, согласно Версальскому договору, стал теперь румыном.
Кадет плачет еще сильнее, сестра из Красного Креста капает ему на сахарок валерьянку…
Карантинный лагерь и канцелярия Международного Красного Креста расположены внутри просторной старинной нарвской крепости, выстроенной немецкими крестоносцами, некогда огнем и мечом опустошавшими балтийские земли.
Теперь их опустошают английские торговые компании, поставляя непригодные пушки, фарфоровые миски для курятников, электрические кипятильники и спортивный инвентарь, каковые предметы в высшей степени необходимы, поскольку эстонцам нечего есть.
Нарвская крепость — образцовая развалина. Несколько раз ее разрушали шведы, изгоняя из Нарвы немецких рыцарей. Потом ее обратил в руины Петр Великий, изгоняя шведов. (Более подробных сведений о ней вы не найдете ни в одном научном словаре.) В гражданской войне крепостные стены познакомились со снарядами белых и красных.
Дело разрушения довершает Международный Красный Крест, который из остатков старинного рыцарского зала, не жалея кирок, выстроил для бывших военнопленных, возвращающихся из России, нужники без признаков канализации.
Кирки Международного Красного Креста превратили и крепостные башни в разнообразные склады, в которых не дай бог появиться ревизорам.
Предприимчивое спекулянтское местное население пробило в крепостных стенах многочисленные бреши, через которые и проникает внутрь с вонючими колбасами.
Но так как существует строгий запрет жителям вступать в общение с возвращенцами, то у каждой такой бреши стоит эстонский солдат и ждет, как кошка мышку. Отсюда проистекает постоянный доход местного гарнизона — 50 % с каждого проданного фунта колбасы и прочих пищевых продуктов столь же гнусного качества, как и колбаса.
Повсюду царит образцовая грязь. Полное впечатление, будто мы внутри осажденной крепости в давние времена, когда неприятель метал через стены горшки с нечистотами. И будто черепки осторожно убрали, чтоб не порезать об них обувь, а содержимое горшков валяется всюду, куда ни кинь взор.
Тот же прелестный вид в здании бывших русских казарм, где размещены возвращенцы из России.
Грязные нары, дымящие печи, тяжелый дух фасолевой похлебки. Жены возвращенцев развешивают пеленки.
Пойдемте лучше заглянем в «Soldatenheim»[239].
Международный Красный Крест, на который американцы отпустили столько денег, носит чисто немецкую окраску и в Нарве производит впечатление предприятия, организованного в целях наживы.
Сестрички торгуют колбасой и кофе. Кофе — из консервов, предназначенных для бесплатной раздачи среди возвращенцев. Колбасу они покупают за 5 марок, а продают за 25 марок эстонских, или 125 рублей романовских (царских), или 320 думских (керенок), или 1000 советских рублей.
Все это совершенно безразлично тирольцу, уезжающему сегодня с очередной партией. Он вдыхает аромат немецого кофе, наслаждается надписью «Behüt each Gott»[240]. Он растроган.
— Милосердная сестрица, — взволнованно говорит он, запихивая в карман кусок колбасы, приобретенной на последние рубли, — спасибо за все, что вы для нас сделали.
В «Soldatenheim»’е — одни немецкие газеты. Только я собрался просмотреть статью в газете «Фрейхейт» о последних локаутах в немецкой «социалистической республике», как на дворе раздался страшный шум и крик, что какой-то венгр бросился с башни в крепостной ров.
Я пошел посмотреть и вот что узнал: в крепостной ров бросился бывший капитан Гараньи из 18-го Гонведского, прогоревший на денежных операциях.
Это был грустный пример неудачной спекуляции.
Из Красноярского лагеря военнопленных капитан Гараньи был отправлен в Москву как инвалид, где и продал на Сухаревке (московская толкучка) свои брюки за 120 000 и мундир за 80 000 советских рублей, то есть за 200 000 в совокупности.
Услыхав, что за границей советские рубли не принимают и ничего за них не дают, он стал скупать у спекулянтов на той же Сухаревке романовки, царские десятирублевки и пятирублевки, по тысяче за пятьдесят тысяч советских. Таким образом он приобрел 4000 романовских рублей. Потом ему кто-то сказал, что Врангель разбит и романовки за границей не берут, а что, мол, цену там теперь имеют керенки (думские рубли). И вот он выменял 4000 царских на 2000 думских рублей, за которые, к его ужасу, в Нарве ему дали только 400 эстонских марок. Он поспешил обменять их на немецкие деньги и получил 80 немецких марок. Тут он взбесился и начал опять скупать советские рубли, отдавая по 10 немецких марок за тысячу. Стало у него 8000 советских рублей, которые он в полном уже отчаянии выменял на 40 марок, потому что за это время курс опять упал. Во вторник он произвел новую спекуляцию, обменяв марки на царские деньги, а в среду, с единственной эстонской маркой в кармане, бросился с самой высокой башни, воскликнув: «Eljen a Magyarország!»[241]
Его похоронили за крепостной стеной, где спят последним сном 400 солдат русской Красной Армии, попавших в плен к эстонцам и расстрелянных из пулеметов на валу.
Завтра едем в Ревель.
Попасть из Нарвы в Ревель — дело вовсе не простое и не легкое. Предварительно вы проходите через целую систему разнообразных мер предосторожности. Сначала вас заставляют раздеться донага и отдать свою одежду в дезинфекционную камеру, где ее выпаривают. Если же вам не повезет и никто не объяснит вам, что в такой камере кожаные изделия, как, например, сапоги и сумки, испортят напрочь, то вы узрите картины кошмара и ужаса.
Один бедняга завязал в узелок свои башмаки и бумажник, набитый романовскими пятисотрублевыми ассигнациями. Два года он грабил Россию, прежде чем сколотил приличный капиталец, который вышел из вошебойки в виде спекшегося, сморщенного монолитного комка из кожи и вареных ассигнаций, возвращенных к первичному состоянию высушенной бумажной кашицы.
Что до башмаков, то осталось неразрешимой загадкой, какие, собственно, предметы были вынуты из вошебойки. Два непонятных куска каменно-твердой массы лежали перед несчастным, который сжимал в руке то, что пятнадцать минут назад еще называлось бумажником и состоянием, и с идиотским выражением таращился на свои бывшие башмаки.
В конце концов босоногого страдальца отвели в канцелярию Международного Красного Креста, где ему выплатили пособие в 50 немецких марок и выдали грубые сапоги, в удостоверение чего он должен был подписать штук пятнадцать разных документов.
Пока происходили все эти беды, остальные возвращенцы мылись в холодной грязной бане, и надсмотрщики раздавали подзатыльники наглецам из бывшей Транслейтании, воровавшим кусочки зеленого мыла из банных шаек.
Наконец всех вымытых и продезинфицированных выстраивают у канцелярии Международного Красного Креста, и начинается новая процедура. Эстонский чиновник выкликает по списку, кто поедет вечером в Ревель. Венгерские, румынские и чешские фамилии для него головоломный ребус, он понятия не имеет, как их выговаривать. То и дело происходят недоразумения. Чиновник кричит:
— Йозеф Нефех!
Никто не откликается. Йозефа Нефеха ищут среди турок, румын, и никому невдомек, что это — Йозеф Новак, который стоит в группе чехов, ожидая, чтоб его назвали, и тогда он гордо выкрикнет на весь двор: «Hier!»[242]
Вполне возможно, что Йозеф Новак до сих пор ждет в Нарве, когда выкликнут его имя.
Потом начинается следующая эра: борьба за консервы, которые выдают по банке на двоих. Делается это без всякой системы. Принцип альтруизма исходит слезами среди обломков. Напрасно ищут того, кто получил банку на себя и кого-то другого, и этот другой, в полном отчаянии, снова пристраивается в очередь, надеясь, что ему удастся скрыться с целой банкой. Потом склад закрывают, и злополучный кладовщик с экспедитором письменно решают трудную математическую задачу.
Сегодня отправляется партия в 726 человек. Одна банка на двоих — значит, всего 363 банки, а выдано 516. (Горячо рекомендую журналу чешских математиков и лично министру финансов разрешить это доселе неизвестное уравнение.)
Нечто подобное происходит и с подарками американского Красного Креста. Приятная молодая особа выслушивает устные претензии просителей, которые еще в казарме наспех стянули с себя рубашки и теперь, расстегнув мундиры на голой груди, безмолвно доказывают, что у них нет белья. Один проситель пытается даже доказать молодой даме, что у него, честное слово, нет исподников…
Все-таки в шесть часов вечера нас строят в колонну по шесть человек, окружают эстонскими солдатами и выводят из ворот в сад у моста, где опять пересчитывают.
Цифры удивительно неустойчивы. Как я говорил, нас должно было уехать 726 человек. На дворе нас было 713, у ворот 738, а теперь нас 742.
Эстонский чиновник в изнеможении машет рукой, промолвив: «Ilvaja!», что соответствует всеобъемлющему русскому «Ничего!».
Нас гонят через мост, и еще два километра через город, в котором гражданская война оставила заметный след.
Площадь пересекает длинная полоса незасыпанных окопов — в назидание потомкам, а также на случай канализации, которая сейчас тут на той же стадии эволюции, как и столетия назад, когда немецкие крестоносцы возводили сей град.
На углу улицы Мая я видел миленькую сценку. Полицейский разнимал дерущихся: толстого борова и бродячего бородатого козла.
Вот и все, что я видел в Нарве, и могу закончить этот очерк, как и предыдущий, словами: «Завтра едем в Ревель!» Даю читателям и редакции честное слово, что завтра-то мы уж наверняка тронемся в этот самый Ревель.
180 километров от Нарвы до Ревеля мы покрыли за двое суток. Эстонские власти на нескольких станциях снова и снова обыскивали наш эшелон, никого не выпускали на перрон, ничего не позволяли покупать, и в вагонах было как на вулкане: возвращенцы сидели вокруг чугунных времянок, в которых давно, еще в первый день, погас огонь, потому что выдали нам по нескольку торфяных брикетов, — и на чем свет стоит поносили Эстонию и представителей Международного Красного Креста.
Дольше всего мы простояли в эстонском городе Игёратис; там произошел открытый бунт в трех последних вагонах, где сидели румыны и венгры. Они окружили несчастного представителя Красного Креста и свирепо требовали от него хлеба, грозя физической расправой.
Тут-то и познакомился я с господином инженером Йожкой. До того момента он, никому не ведомый и никем не оцененный, жил среди австрийцев в вагоне номер семь. Никто и не подозревал, что этот скромный господин из офицерского лагеря пленных в Семипалатинске такой мудрец-идеалист.
Он заслонил своим телом представителя Красного Креста и, обращаясь к разъяренной толпе, проговорил укоризненным тоном:
— Господа, господа, образумьтесь, вы меня удивляете, зачем так громко кричать! Подумайте, ведь мы в чужой стране, мы гости на эстонской земле, и каждое такое нарушение порядка глубоко унижает нас в глазах эстонцев.
— Мы требуем немедленно хлеба! — кричали румыны, а венгры орали, перебивая их:
— В Нарве нам выдали хлеба на полдня, и вот уже больше полутора суток морят голодом! Бей его!
— Но, господа, — успокаивал их инженер, — имейте терпение, не допускайте насилия! Пусть эстонцы увидят, что мы умеем вести себя достойно… Рассудите, если б эстонские дети возвращались сейчас из школы, что бы они о нас подумали?
В толпе возникает смутное подозрение, что, верно, господин инженер тоже как-то замешан в этом деле, и уже кто-то бессовестно утверждает, что в том вагоне, где едет господин инженер, хлеба столько, что им топят печку.
Представитель Красного Креста, воспользовавшись бурей, разразившейся над головой господина инженера, исчезает. Ток высокого напряжения получает разрядку. Два эстонских солдата спокойно созерцают, как линчуют господина инженера и с каким трудом он лезет в свой вагон.
— Ну и отделали меня! — говорил инженер, забравшись на место. — Как обидно, что это случилось в чужой стране, на глазах у иностранцев, хорошо еще, дети не шли из школы, а то бы они подумали, что мы дикари.
Представитель Красного Креста, за которого господин инженер расплатился своими боками, все-таки почувствовал моральную обязанность сделать что-то для эшелона, и пошел договариваться с эстонскими властями, чтоб для нас сварили хотя бы суп.
Переговоры имели успех: как только он завел речь о супе, заработали все телефоны, и начальнику станции было приказано немедленно отправить нас дальше. Представителю Красного Креста обещали выдать нам суп в Игве.
Поехали мы в Игву и там узнали, что супа для нас не варили, так как в Мёригёлье нам дадут полный обед.
Станция Мёригёлье быстро отделывается от нас заверением, что на станции Вейнемяйе нас ждет и обед, и ужин.
К чести своих спутников могу сказать, что того господина, который осведомил нас об этом, свезли в лазарет. Едем дальше. На станции Вейнемяйе поезд даже не остановился, так что, если и был среди нас кто-нибудь, кто воображал, будто зря обидели того господина из Мёригёлье, то он полностью переменил точку зрения.
Ночью поезд приближался к Ревелю — поезд, пассажирами которого были люди, уже готовые на все. Настроение было такое, что угроза разграбления Ревеля казалась более чем правдоподобной.
К утру среди нас не было ни одного, кто не выглядел бы закоренелым грабителем и злодеем.
Только господин инженер не терял надежды, полагая оптимистически, что хоть в Ревеле-то нас накормят.
Он все время говорил вещи, давно всем известные.
— В самом деле, — изрекал он, — как странно, что, не евши полтора дня, испытываешь голод. Если нас в Ревеле не накормят, чувство голода пройдет само собой. Без хлеба очень трудно жить, а хлеб очень хорошо насыщает.
— Господин инженер, — доносится голос из угла вагона, — если вы не заткнетесь, честное слово, открою дверь и выкину вас на полном ходу.
Господин инженер бормочет что-то о гармонии красоты, добра и прогресса, о том, что надежда помогает душе восторжествовать над проклятиями, и о духовном возрождении грубиянов.
Светает. Господин учитель Земанек спорит со всем вагоном, что мы, должно быть, уже у самого моря и что он уже обоняет соленый морской воздух. Потом он замечает наконец, что кто-то из нашей компании сунул ему в штаны горсть икры от гнилых селедок, которыми нас облагодетельствовали в Нарве.
Господин учитель, естественно, оскорблен, но господин инженер деликатно замечает, что величайшая добродетель в том, чтобы сносить насмешки. Любовь должна быть евангелием мира.
Несколько человеколюбивых угроз заставляют господина инженера закутаться в шинель и замолкнуть до станции Кюльмё, где все мужчины эшелона бросились растаскивать штабеля дров и хвороста, чтоб отопить вагоны.
Принесли награбленную добычу, и огонь весело затрещал в маленьких печках; тогда господин инженер слез со своего места и заявил:
— Отчуждение вещи, не принадлежащей нам, называется воровством, и о том, кто так поступает, говорят, что он вор. Мы все ответственны. Если я согреваюсь украденными дровами, углем или хворостом, то я соучастник хищения.
В ходе спора выясняется, что раз он заявляет, что не участвовал в вылазке, то и не имеет прав греться. Хочет сидеть в тепле — пусть пойдет и стащит полено.
— Кто принимает добро, должен платить тем же.
Перед ним распахнули дверь и вытолкали вон. А на дворе двенадцать градусов мороза. Вскоре господин инженер вернулся с большим поленом и сказал:
— Я похитил чужую вещь, я вор.
На станции Кюльмё разнесся слух, что представитель Красного Креста остался в Мёригёлье, чтоб договориться по телефону с ревельскими властями. Этот слух, подобно искре надежды, пробежал по всем вагонам и затух в скепсисе, выраженном в простых словах одним гражданином из Смихова: «Опять затевают какое-то жульничество».
Точка зрения смиховца была совершенно правильной. Наш поезд совсем уже подъехал было к ревельскому вокзалу, но вдруг свернул на ветку к порту, в объезд города Ревеля, где нам следовало получить: 1) обед, 2) ужин, 3) завтрак.
На повышенной скорости мчится поезд по берегу моря. На море никто не обращает внимания. Все глядят назад, где трусливо за песчаными дюнами прячется от нас город Ревель, столь счастливо избежавший встречи с отчаявшимися и на все готовыми людьми.
Но вот мы у цели. Причал, у причала транспортный пароход «Кипрос», дальше в море, между нами и островом Сильгит, еще пароход на якоре.
На причале нас ожидает депутация от какого-то общества — дамы и девицы из Ревеля, с пастором во главе; они раздают нам газеты с родины, причем хор дам и девиц поет трогательную немецкую песенку:
Кто счастливым хочет быть,
Должен о грехах забыть.
А тогда и на том свете
Бог пути его осветит.
Через полчаса пастор и хор дам и девиц купаются в волнах, а мы все с ужасающим ревом «урра!» кидаемся на пароход «Кипрос»…
Команда «Кипроса», старые морские волки, быстро навела порядок. Вот так же чабан пересчитывает овец: хватает одну за другой за загривок и швыряет в загон. Каждый из нас прошел через турникет, то есть через несколько пар мускулистых, волосатых матросских рук, передававших нас как бы по конвейеру, чтобы закончить это стремительное путешествие где-то внизу, в трюме, где нас моментально разбивали на десятки, выраставшие в трюме, как грибы после дождя. И не успевал ты опомниться, как шагал со всей своей десяткой в другой конец парохода, получал буханку хлеба, банку мясных консервов, ложку, алюминиевую тарелку с кружкой — и уже снова оказывался на своем месте в трюме. Через полчаса вся партия накормлена и размещена.
Господин инженер воспрял духом и возобновил свои рассуждения:
— Когда человек сыт, он удовлетворен, голодный же человек несчастен.
Слушателей у него очень мало, тем не менее он продолжает свои неоспоримые утверждения:
— Прежде чем нам отплыть, пароход должен поднять якоря, и в котлах следует развести пар. Если б это было парусное судно, то пришлось бы ждать благоприятного ветра. Без ветра парусники не могут двигаться, все равно как автомобили без бензина.
«Кипрос» сигналит катерам береговой службы — мол, собираюсь отплыть — и получает от них ответ: «Море свободно». Тогда наш пароход дает гудки, и мы прощаемся с эстонским берегом, который окутался туманом, как бы говоря: «Не стоит вам оглядываться, ничего хорошего вы у нас не видали».
Все-таки несколько сентиментальных возвращенцев машут грязными платками. На причале стоят эстонские детишки из соседних рыбацких домиков и дразнятся, высовывая языки.
Трое обросших волосами тирольцев, схватившись за руки, заводят:
Wann ich kumm, warm ich kumm,
Wann ich wieder, wieder kumm…[243]
Разглядываю надписи на корабле. Они полны остроумия. «Заметив пожар на борту, сообщите старшему офицеру». «На капитанский мостик входить пассажирам воспрещается». «Ключ от кладовой со спасательными поясами — у младшего офицера, которому надлежит сообщать о каждом несчастном случае».
Снизу я приписываю: «Если пароход потонет, сообщите капитану».
Иду заглянуть в буфет, и — как нож в сердце — меня встречает надпись: «Продажа спиртных напитков строго запрещена».
Где же романтика матросского рома, виски, грога? Где старые пьяницы-матросы Киплинга, которые пили так много, и орали «йо-го-го», и снова пили?
Вместо этого продают овсяное пиво, лимонад, леденцы, пряники и шоколад; можно подумать, школьники под надзором учителей совершают прогулку на пароходе в конце учебного года.
В другом конце корабля есть еще буфет, являющий ту же печальную картину, словно над ними властвует дух доктора Фоустки и профессора Батека. Там продают лимоны, яблоки, селедку, сардинки, прочие рыбные консервы и открытки. Там же вы можете получить сквернейшие немецкие сигареты и еще худшие сигары.
Продолжаю осматривать пароход и обнаруживаю еще несколько надписей, трактующих о спасательных шлюпках и о правилах спуска их на воду. Одна шлюпка заинтересовала меня: у нее в днище порядочная дыра.
Заглянул я и в матросский кубрик. Матросы пьют кофе, они трезвы и не курят короткие трубки. В руках у одного — толстая книга с алым обрезом. Подозреваю, что это Библия. Тихо закрываю дверь, пробормотав извинения — ошибся, мол, — и иду подышать свежим воздухом на носу; наш пароход как раз сигналит встречному судну, на борту которого русские пленные, возвращающиеся на родину.
Все вылезают на палубу. На судне с русскими поднимают красный флаг.
Пароходы встретились, завели разговор. Они и мы — все машут платками, кричат «ура», на обоих судах кое у кого блеснули слезы, которых никто не стыдится.
Долго еще разносятся наши взаимные приветственные крики по просторам морского залива и отдаются эхом от меловых скал острова Сильгит.
Водная гладь спокойна. Чайки летают над морем, падают на воду, ныряют.
Господин инженер, как всегда, мудро замечает:
— Эта птица называется чайка-хохотунья, потому что крик ее похож на человеческий смех, а если бы он не был похож…
— …то я вышвырнул бы вас за борт, — заканчиваю я с серьезным видом.
Проплываем мимо длинной полосы земли, и господин инженер откровенно признает:
— Это остров, так как со всех сторон его окружает вода. Если бы эта полоска земли была с одной стороны соединена с сушей, то был бы полуостров.
Вокруг него собирается кружок слушателей. Господин инженер показывает рукой на рыбацкие лодки в заливе и уверенно сообщает:
— Море богато рыбой, и рыбная ловля — единственное занятие рыбаков. Многие рыбы пожирают друг друга, в противном случае они погибли бы от голода. Акулы опасны для людей, купающихся в море. Море бывает мелкое и глубокое. Морская вода соленая.
Слушатели дружно поднимают господина инженера и раскачивают над морской гладью. Господин инженер кричит:
— Если вы меня отпустите, я утону!
Кто-то приносит ведро морской воды, господина инженера кладут на палубу, окатывают и ведут сушиться в кочегарку. Он до того ошеломлен, что не может припомнить ни одной истины; приходит в себя он только за ужином, заметив как бы между прочим:
— Горох остается круглым даже в вареном виде.
Это, конечно, святая правда, но тот горох, который нам предложили в супе, вероятно, объявил забастовку и остался твердым, как камни Карлова моста.
Но что нас приятно удивило в супе, так это сушеные сливы, яблоки, овсяные отруби и селедочная икра.
Теперь представьте себе, что большинство из нас до этого съели холодные жирные мясные консервы, затем в буфете — шоколад, марципаны, яблоки, маринованную селедку с луком, сардинки в масле и выпили овсяного пива и лимонада.
Сколь достойная подготовка к морской болезни, подстерегающей нас где-то за пустынным морским горизонтом!
Совсем стемнело. На острове Сильгит во тьме мигали маяки, задул северо-западный ветер, и когда мы вышли из залива, волны не заставили себя ждать и заявили о себе по собственной инициативе, полные рвения и энергии.
«Кипрос» начал резать волны, а они ревели в ночи от боли и, разъяренные, старались потопить его, ввергнуть в пучину.
«Кипрос» пошел отплясывать такой кек-уок, что нам не в шутку сделалось худо. Идея единства победила по всем линиям. Все, без различия партийной принадлежности, мировоззрений и национальности, схватились за животы, и, по прекрасному выражению господина учителя Земанка, «думали, что нас разорвет».
Все писатели, повествующие о своих морских путешествиях и упоминающие о морской болезни, изображают себя героями. По их словам, всех рвало, кроме господина писателя. Я составляю почетное исключение.
Меня тоже схватило. Да так сильно, что я впервые в жизни вспомнил о господе боге и страстно молился над ревущим морем: «Великий боже, взываю к тебе в душе своей и, честное слово, жажду говорить с тобой, хотя ты и видишь, что я делаю. Но ты сотворил меня во славу свою и должен сжалиться надо мной, несчастным. Обещаю тебе, что с помощью твоей буду следовать твоим законам, отрекусь от заблуждений и пороков, не хочу больше влачить ярмо вкупе с неверующими и безбожниками и клянусь сотрудничать в «Чехе» и написать хвалебную оду на папского нунция».
Результат был таков, что я дрожащей рукой записал в дневнике: «Мне все хуже и хуже. Молитва не помогла».
Солнце, взошедшее над расходившимся морем, застало нас все в той же позиции над перилами, в какой мы провели ночь.
Господин инженер, перегнувшийся рядом со мной через перила, шепотом произнес:
— На суше морской болезни не бывает.
И у меня, бедного, не было даже сил бросить его за борт в жертву бушующим водам…
Исполнение на практике всех разнообразных движений, совокупность которых в науке и в народе обозначается термином «морская болезнь», продолжалось в общем около полутора суток. Положение на корабле было грустным, потому что никто, даже капитан, не знал, куда мы, собственно, плывем.
Капитан утверждал, что пароход должен идти наперерез волнам, против чего, правда, никто не возражал, однако ветер и волны то и дело меняли направление, и вот мы бороздили море вдоль и поперек, словно пиратское судно, опасающееся берегов.
К вечеру второго дня опять началась пляска по волнам, еще сильнее, чем в первый день, и у всех у нас было одно желание, чтоб уж все это чем-нибудь кончилось.
Капитан утешал нас, говоря, что это еще ничего, вот однажды ему пришлось кружить по морю и резать волны целых четырнадцать суток, и шел-то он в недальний рейс, из Данцига в Ригу, а теперь мы плывем куда дальше — из Ревеля в Штеттин.
Мы начали привыкать к морской болезни и даже находить вкус в пресловутой немецкой похлебке из сушеных слив и разварной селедки.
Под утро господин инженер выполз на палубу и принялся орать:
— Земля, земля!
Так же, наверное, орал матрос на мачте Колумбова корабля, когда тот отправился открывать Америку. Еще в школе учителя твердили нам, что матрос кричал: «Земля, земля!» Господин инженер вызубрил это на память и теперь, применив историческую формулу, еще раз крикнул:
— Земля, земля!
Спросили мы капитана, где же это мы. Он долго осматривался, производил измерения и заявил, что мы либо у датских, либо у шведских берегов, но, может быть, та земля на горизонте — какой-нибудь остров, принадлежащий то ли одному, то ли другому королевству.
Такое точное определение нашего местонахождения вызвало всеобщую взволнованность. Одна женщина расплакалась, что не видать ей больше Германии, раз нас вместо Штеттина привезли к противоположному берегу.
Я ходил среди расстроенных людей и подливал масла в огонь, распространяя слух, что нас везут в Америку.
К счастью, ветер опять изменился, и «Кипрос» был вынужден резать волны в южном направлении, носом к Германии. Однако тем дело не кончилось, и в тот же день мы еще держали курс на юго-восток, на северо-восток, опять на юг, потом на северо-запад и в заключение на юго-запад.
Господин инженер, лежа в трюме на своем соломенном тюфяке, громко рассуждал:
— После изобретения компаса корабли могут определять, где юг, север, восток и запад. На юге лежит Южный полюс, на севере — Северный.
Та женщина, которая плакала, когда мы находились «то ли у Швеции, то ли у Дании», впала в истерику и принялась кричать, что на Северный полюс она не поедет, потому что боится.
Но господин инженер не смутился и продолжал:
— Западного или восточного полюса не существует, есть только два, Северный и Южный, так же как есть северное и южное полушария. Мы живем в северном полушарии, а если бы среди нас были австралийцы, то они были бы из южного полушария. Земля круглая и вращается вокруг своей оси непрестанно, день за днем, год за годом. Если мы завтра будем в Штеттине, это будет означать, что мы счастливо доехали и что Штеттин — морской порт.
Затем он хлебнул овсяного пива и, провожаемый враждебными взглядами, улегся спать.
На следующую ночь ветер утих, «Кипросу» уже не нужно было разрезать волны, и он вел себя вполне мирно. Капитан определил курс на Свинемюнде, небо прояснилось, и к полудню опять появились чайки. Горизонт уже не качался, и вода была такая тихая, спокойная, как на прудах в Гостиварже.
После полудня показался холмистый берег, поросший густым сосновым лесом, и мы еще засветло прибыли в Свинемюнде с его маяками, рыбаками, брошенными купальнями и казармами для матросов, которых можно теперь тут сосчитать по пальцам.
Крупный укрепленный военный порт, гордость Германии, лежит в развалинах. Немцам пришлось взорвать его, так же как и надменные дредноуты, останки которых валяются в разрушенном порту.
Но невозможно было обойтись без оркестра, и на земле Прусской Померании, при впадении Свины в Балтийское море, нас приветствовали старинной военной музыкой.
При виде всего этого разорения господин инженер не мог удержаться от слов:
— Взорванное военное судно уже не годится в употребление. Так как здесь Свина впадает в море, а «устье» по-немецки называется «Münde», то это место совершенно справедливо носит название Свинемюнде; если бы это была Эльба, то называлось бы Эльбемюнде, а Рейн — Рейнмюнде. Это вполне логично.
Пароход входит в Одерский канал, соединяющий порт со Штеттином, что опять побудило господина инженера к логическому умозаключению:
— Если бы не было Одера, Штеттин перестал бы быть крупнейшей немецкой торговой гаванью, и мы должны были бы ехать в Штеттин не по воде, а по железной дороге, и без воды тут не могли бы строить суда. Поэтому можно сказать, что Одер — благословение Штеттина.
Эти ученые рассуждения прервал грохот спускаемого якоря. Мы будем стоять здесь, пока нас не осмотрит медицинская комиссия.
Когда комиссия прибыла на борт, нас стали вызывать по одному. Разговор с нами был короткий: нас просили показать язык, и дело с концом.
После того как все несколько сот бывших пленных показали язык почтенной комиссии, она почувствовала себя вполне удовлетворенной и съехала на берег. Мы подняли якорь. Оркестр на берегу сыграл нам на прощание «Heil dir im Siegeskranz»[244], и мы, проплыв по Одерскому каналу, причалили в столице Померании.
Говорят, там нас ждет торжественная встреча.
За мое пяти-шестилетнее пребывание в России я был несколько раз убит различными организациями и отдельными лицами.
Вернувшись на родину, я узнал, что был трижды повешен, два раза расстрелян и один раз четвертован дикими повстанцами-киргизами у озера Кале-Ышела.
Наконец меня окончательно закололи в дикой драке с пьяными матросами в одесском кабаке. Эта версия мне кажется самой правдоподобной.
Правдоподобной казалась она и моему доброму другу Кольману, который, найдя очевидца моей позорной и в то же время геройской смерти, написал об этом так неприятно окончившемся для меня событии целую статью в своей газете.
Он не ограничился небольшой заметкой. Его доброе сердце принудило его написать обо мне некролог, который я прочел вскоре по своем возвращении в Прагу.
Будучи уверен, что мертвые из гроба не встают, он весьма элегантно выругал меня в этом некрологе.
Чтобы убедить его в том, что я жив, я пошел его искать, — так возник этот рассказ.
Даже Эдгар По, мастер кошмаров и ужасов, не мог бы придумать более страшного сюжета.
Автора своего некролога я нашел в одном из пражских винных погребков, как раз в двенадцать часов, когда, согласно какому-то императорскому предписанию от 18 апреля 1836 года, закрываются винные погребки.
Он смотрел на потолок. Со стола убирали залитые скатерти. Я присел к его столику и спокойно спросил:
— Разрешите? Здесь не занято?
Он все еще обозревал заинтересовавшее его место на потолке и ответил вполне логично:
— Пожалуйста. Как раз закрывают, думаю, что вам безразлично, свободно или занято.
Я взял его за руку и повернул к себе. Он минуту молча смотрел на меня и наконец шепотом спросил:
— Простите, вы не были в России?
Я засмеялся:
— Вы меня только теперь узнали? Я был убит в России в одном грязном кабаке в дикой схватке с пьяными матросами.
Он побледнел.
— Вы… вы…
— Да, — сказал я ему твердо, — я был убит в корчме в Одессе матросами, и вы посвятили мне некролог.
Он чуть слышно прошептал:
— Вы прочли, что я о вас писал?
— Ну конечно, некролог весьма интересен, если отбросить некоторые незначительные недоразумения. И потом, он несколько длинноват. Даже когда умер государь император, ему не отвели столько строчек. Ему ваш журнал посвятил сто пятьдесят две строки, а мне сто восемьдесят шесть, по тридцать три геллера за строчку, — как нищенски прежде платили журналистам! — что в целом составляет пятьдесят пять крон и пятнадцать геллеров.
— Что вы, собственно, от меня хотите? — спросил он испуганно. — Вернуть вам эти пятьдесят пять крон и пятнадцать геллеров?
— Оставьте этот заработок себе, — ответил я, — мертвые не берут гонораров за некрологи.
Он побледнел еще сильнее.
— Знаете что, — сказал я непринужденно, — заплатим и пойдем еще куда-нибудь. Сегодняшнюю ночь я хочу провести с вами.
— Нельзя ли это отложить хотя бы на завтра?
Я пристально посмотрел на него.
— Счет! — крикнул мой собеседник.
Показав на углу извозчика, я предложил автору своего некролога сесть в фиакр и гробовым голосом сказал извозчику:
— Везите нас на Ольшанское кладбище.
Автор моего некролога перекрестился.
Долго царила томительная тишина, нарушаемая только хлопаньем бича и фырканьем лошадей.
Я наклонился к своему спутнику.
— Не кажется ли вам, что где-то в тиши Жижковских улиц завыли собаки?
Он задрожал, приподнялся и спросил, заикаясь:
— Вы действительно были в России?
— Убит в корчме в Одессе в драке с пьяными матросами, — ответил я сухо.
— Иисус Мария, — отозвался мой спутник, — это ужаснее, чем «Свадебные рубашки» Эрбена.
И опять наступила томительная тишина… Где-то действительно завыли собаки.
Когда мы очутились на Страшницком шоссе, я предложил своему спутнику расплатиться с извозчиком. Мы стояли во тьме Страшницкого шоссе.
— Скажите, пожалуйста, нет ли здесь какого-нибудь ресторана? — обратился ко мне безнадежным и жалобным тоном автор некролога.
— Ресторан? — засмеялся я. — Мы сейчас перелезем через кладбищенскую стену и где-нибудь на могильной плите поговорим об этом некрологе. Лезьте вперед и подайте мне руку.
Он молча подал мне руку, и мы соскочили на кладбище. Под нами затрещали сучья кипариса. Ветер меланхолически шумел меж крестами.
— Я дальше не пойду! — сорвалось с уст моего приятеля. — Куда вы хотите меня утащить?
— Сегодня, — весело сказал я, поддерживая его, — мы пойдем посмотреть на склеп старого пражского семейства Бонепиани. Совершенно заброшенный склеп в первом отделении, шестой ряд, у стены. Заброшен с того самого времени, как в нем похоронили последнего потомка, которого привезли в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году из Одессы, где он был убит матросами в корчме во время драки.
Мой спутник вторично перекрестился.
Когда мы уселись на надгробную плиту, покрывавшую прах последних потомков пражских горожан Бонепиани, я взял осторожно автора своего некролога за руку и произнес тихим голосом:
— Дорогой друг! В гимназии преподаватели учили вас прекрасному, благородному правилу: о мертвецах ничего, кроме хорошего! Вы же отважились написать обо мне, мертвеце, всякие мерзости. Если бы я сам писал о себе некролог, я написал бы, что ни одна смерть не оставляла такого тяжелого впечатления, как смерть господина такого-то! Я написал бы: «Самой крупной заслугой умершего писателя была его действенная любовь к добру, ко всему, что свято для чистых душ». Вы же написали, что умер жулик и комедиант! Не плачьте! Наступает момент, когда сердце бурлит от желания описать самое прекрасное о жизни умерших. Но вы… написали, что покойный был алкоголиком.
Автор моего некролога зарыдал еще сильнее, его скорбные рыдания разносились по тихому кладбищу и терялись где-то вдали у Еврейских печей.
— Дорогой друг, — сказал я решительно, — не плачьте, теперь уже ничего не поправишь…
Сказав это, я перепрыгнул через кладбищенскую стену, подбежал к будке привратника, позвонил к нему и заявил, что возвращаясь с ночной работы, слышал за кладбищенской стеной первого отделения плач.
— Наверно, какой-нибудь наклюкавшийся вдовец, — цинично ответил привратник, — мы его арестуем.
Я ждал за углом. Минут через десять ночные сторожа уводили с кладбища автора моего некролога в участок.
Он упирался и кричал:
— Сон это или явь?! Господа, вы знаете «Свадебные рубашки» Эрбена?
В одном из недавних номеров газеты «Час» (год издания XXXI) была напечатана статья, направленная против меня. Считая совершенно излишним и бесцельным выступать с официальными опровержениями, в которых при помощи фраз вроде: «Неправда, что… а правда то, что…» — только размазываются подробности к невыгоде жертвы нападения, — ограничиваюсь следующими строками.
Я постараюсь научить редакцию «Часа» вежливости и поговорить с ней по душам. Уверен, что она исправится. Откровенный разговор очень часто выводил на правильный путь грубиянов гораздо более солидного возраста, чем «Час» XXXI года издания.
Проштудировав Калига, Йозефа Кожишка и Андерсона, обращаю внимание «Часа» на некоторые мысли о внешней стороне благовоспитанности, которую вышеперечисленные господа называют вежливостью.
Население нашей планеты составляет более полутора миллиардов человек — цифра весьма внушительная. Все эти люди, как, наверно, известно уважаемой редакции «Часа», делятся на разные племена и нации, подчиняющиеся, каждая на свой лад, определенным законам нравственности и правилам приличия; это относится и к господам редакторам «Часа». И каждая из этих разных наций выпускает разные газеты, что, безусловно, известно даже издателю «Часа» пану Густаву Дубскому.
К сожалению, последний выпад «Часа» по моему адресу заставляет меня прийти к выводу, что если так пойдет и дальше, то «Час» станет серьезной помехой для любви к ближнему.
Но я убежден, что еще не поздно и все редакторы означенной газеты могут исправиться.
Поэтому обращаю их внимание на то, что вежливость бывает двух родов: вежливость сердца и вежливость манер. «Часу» очень часто недоставало первой, а вторая у него совсем отсутствовала, так что дело дошло до опубликования и доведения до сведения читателей настоящей статьи, которая — я твердо, всем сердцем надеюсь! — окажет необходимое воздействие.
Две вышеуказанные стороны вежливого обращения, оказавшиеся для уважаемой редакции «Часа» китайской грамотой, в свою очередь, делятся на тактичность и хороший тон.
Под тактичностью мы подразумеваем поведение, диктуемое нам сердцем и явившееся для «Часа» источником множества неприятностей.
Наоборот, хороший тон есть знание внешних приемов и форм, очень часто выражавшееся и выражаемое словами: «Час» опять ругается».
Тактичность не позволяет нам, например, выставлять кого бы то ни было в смешном виде, смеяться над человеком в беде, когда он имел несчастье вступить в Армию спасения, — как это делает «Час» в своей статье обо мне.
А хороший тон учит нас приличному поведению на людях, которое совершенно исключает такие приемы, как недостойные утверждения «Часа», будто я продаю книги со своими автографами, смотря по одежде покупателя.
Какое впечатление произвело бы, например, на редактора «Часа» пана Кунте, если бы я дал в газетах объявление: «Меняю автограф редактора «Часа» на граммофон или белого петуха виандота»?
Я этого не сделаю, потому что люди добросердечные и не испорченные в нравственном отношении вежливы, хотя им не приходилось учиться вежливости у «Часа». Они действуют просто по принципу: «Не делай другому того, чего не хочешь себе».
Частным подтверждением этого правила является судьба неопытных, но бойких редакторов провинциальных газет, чья непринужденность, не ограниченная избытком застенчивости, приводит к тому, что им приходится фигурировать перед судом присяжных по поводу нарушения законов о печати.
Вежливость редактора, естественно, обнаруживается главным образом в его статьях. Как было бы хорошо, если бы «Час» никого не огорчал, не оскорблял, а старался бы каждого чем-нибудь порадовать: например, собрал бы кладненскую красную гвардию, которая, как он писал, разбежалась из-под моего начала!
Как было бы прекрасно, если бы «Час» вел себя с окружающими так, чтоб они были им довольны, охотно с ним общались, искали бы встреч с ним, — а теперь вон пан Дубский ломает себе голову над страшной проблемой «потерянных подписчиков»!
Если бы «Час» вел себя так, его называли бы родным братом скромности, цветом человечности и благоуханием любви к ближнему. А теперь о нем говорят совсем в других выражениях.
Мы должны соблюдать вежливость, даже предостерегая и обличая. Чем предупредительней и учтивей мы предостерегаем и порицаем, тем сильней наше воздействие, многоуважаемая редакция «Часа».
Никогда не забывайте, что обличение, сопровождаемое бранью и проклятиями, не дает нужных результатов, так как грубость внешней формы убивает хорошее внутреннее содержание, как отметил Ис. Калиг в своей книге «О джентльмене», отрывки из которой публиковались в «Часе».
По-французски вежливость — «La politesse», что значит: устранение всего грубого, шероховатого.
Что сказал бы «Час», если бы я поместил в газетах объявление: «Редакции «Часа» требуются опытные шлифовальщики»? Конечно, обозлился бы!
Точно так же и мне неприятно, когда «Час» пишет дурно — не обо мне, это не важно, — но о людях вообще.
Не будет сентиментальностью, если я все же замечу, уважаемая редакция «Часа», что я никогда не задевал вас и что единственное мое желание заключается в том, чтобы эта статья нашла путь к вашему сердцу и вы впредь писали бы, не обрушиваясь на спорные мнения, не оскорбляя чужих чувств, не высказывая никаких подозрений и не касаясь тем, способных кого-либо обидеть или огорчить.
Не за горами время, когда пан Густав Дубский ввиду непрерывного уменьшения числа подписчиков прекратит издание «Часа». Я желал бы высечь на надгробном камне редакторов «Часа» следующую надпись: «Они прожили такую жизнь, о какой грезили и писали. А грезили они о ней художественно, благородно, почти с женской деликатностью. Правда, чтение «Часа» было не столь уж любимой духовной пищей…»
Последняя фраза меня остановила. Она говорит о том, что при всем желании быть вежливым страшно трудно. Как же это я…
Господин Карл Ларсон, командующий Армией спасения в Чехословакии, только что составил для «Центрального органа Армии спасения» (отдел «Международные новости: Южная Африка») сообщение о трагическом происшествии: подполковник Смит, который тридцать лет проповедовал среди южноафриканских туземцев, был съеден вместе со своими двумя офицерами семьюдесятью новообращенными христианами, доказавшими тем самым всему миру, что религия любви имеет практическую ценность.
Господин командующий был в отвратительном настроении. В Южной Африке туземцы пожирают у них подполковников и других офицеров, а здесь, в Чехословакии, торговля душами идет из рук вон скверно. Вечером в канун Нового года был сбор воинства Армии спасения, и в зале пришлось открыть все окна: так нестерпимо воняло ромом. А ночью, от десяти часов и за полночь, происходило широкое публичное собрание; хотя оно и принесло Христу несколько новых душ, но позднее все они были подобраны стражниками на улице мертвецки пьяными. В самый же Новый год на скамье кающихся можно было насчитать не более десятка жаждущих спасения грешников, да и у тех торчали из карманов бутылки с коньяком.
В воскресенье капитан Пивонька выехал в Пардубице, где, по слухам, одиннадцать человек алкали спасения своей души, выяснилось же, что на самом деле они просто хотели выклянчить у него денег на трактир.
Тридцать первого декабря из Швеции прибыла на помощь капитан Бленда Геллеспонг, и ее первым благотворительным актом было разучивание с грешниками модной песенки «Кружитесь, пантеры…».
Работа в Словакии была начата седьмого января, а уже девятого января в штаб поступила телеграмма, что руководитель группы успел получить в Скалице за счет Армии спасения триста литров вина…
Капитан Гунт выехал на свою родину — в Англию — на лечение…
У поручика Кукачека исчезли брюки от мундира офицера Армии спасения; он уверяет, что променял их на мармелад для бедных деточек, что выглядит более чем правдоподобно…
Лига молодежи направила на рождественское собрание на Винограды сержанта Либушу Аронову, которая прочитала подряд тридцать восемь стихотворений и для разнообразия пополнила свою программу игрой на пианино и пением; в результате в виноградской больнице (отделение для нервнобольных) и до сих пор лежат еще до двух дюжин мальчишек и девчонок, пришедших на собрание ради обещанных рождественских подарков…
Командующего Карла Ларсона вывел из тяжких размышлений приятный голос капельмейстера бригады гитаристов:
— Не теряйте надежды, Ларсон!
— Да, черта лысого, капельмейстер! Видимо, свет уж так испорчен, что не остается вовсе никакой надежды.
— Зраком веры пронизаем тьму страшного времени, она связывает нас с Ним.
— Отвяжитесь от меня и с Ним вместе! Вы прекрасно знаете, что я был вызван генералом Брамуэллом Боотом, чтобы провести в 1921 году торжественную процессию во имя спасения грешников, а дело никак не клеится! Баланс трещит по всем швам! Мне до зарезу нужно обратить на путь истины какого-нибудь настоящего бандита, чье обращение вызвало бы сенсацию!
— Одного такого я знаю, командир. Сидел с ним вчера в винном погребке.
Командующий Ларсон даже побледнел от возмущения:
— И вы, капельмейстер нашей бригады гитаристов, барахтаетесь в тенетах распутства!
Досточтимый капельмейстер ласково усмехнулся и произнес:
— Что важнее, командир Ларсон: отказаться от ничтожной четвертушки вина, чтобы не приобрести репутации человека, «барахтающегося в тенетах распутства», или вырвать хотя бы одну душу грешника из когтей дьявола? Впрочем, я пил только вино «Lacrimae Christi» — «Христовы слезы». Что же касается того бандита, на него нужно напустить какого-нибудь молодого энтузиаста, каковым является, например, наш секретарь Гоппс.
— О, Вилли Гоппс — это действительно сущий ангел! На Цейлоне его чуть было не повесили туземцы, когда на плантации он начал учить их петь песни Армии спасения. Позовите его сюда и дайте ему адрес, куда ваш бандит ходит пить пиво.
Вот каким образом встретился я в винном погребке с господином Гоппсом, секретарем местного штаба Армии спасения…
— Я направлен Армией спасения, — сообщил он мне приветливо. — Может, вам интересно будет ознакомиться с моими взглядами? Нет ли здесь уголка, где бы мы могли побеседовать без помех? Я был бы вам очень признателен…
— А, понимаю… — проговорил я, многозначительно подмигивая. — Вполне с вами согласен. Идемте вот сюда, в отдельный кабинет. Я велю принести нам бутылку вина…
— Но позвольте…
— Какие там позволения! — воскликнул я, приятельски похлопывая его по спине. — Я ведь знаю, что Армия спасения рекрутируется из бывших алкоголиков. Не беспокойтесь, мы закажем еще бутылочку рома.
Когда мы уютно устроились вдвоем, молодой секретарь Гоппс сказал:
— Извините, но мои убеждения вполне искренни. Может, мне спеть вам что-нибудь?
— Пойте, — разрешил я и, покуривая сигару, удобно вытянул ноги. Он начал петь проникновенным голосом:
Идем вперед против силы зла,
Пусть то будет даже дьявол сам.
Идем к победе против мира лжи,
Царство божие впереди лежит…
Когда он кончил, я сказал, что тоже кое-что умею.
— Послушайте! — И я запел:
Кто отринет заблужденья,
Божью правду предпочтет,
Тот не знает огорчений.
Сном спокойным он заснет.
Итак, ваше здоровье!
Он посмотрел на меня своими невинными голубыми глазами.
— Простите, сударь, почему вы пьете?
— Потому что мне это нравится. Вы не желаете? Впрочем, принуждать вас я не собираюсь. Некая чешская дама — Павла Моудра — делала однажды доклад об Армии спасения. Она доказывала, что Армия спасения совершает подлинные чудеса. Пьяницы становятся чуть ли не за одну ночь трезвыми людьми, гнезда распутства и грязных страстей превращаются в благонравные семейные очаги, проститутки — в сестер милосердия, опустившиеся преступники делаются пламенными проповедниками нравственности…
Вы мне не импонируете. Были вы алкоголиком? Нет! Барахтались вы в тенетах порока и грязных страстей? Не барахтались! Были вы проституткой? Не были! Были вы опустившимся преступником? Также не были! Ну так скажите мне, молодой человек, как же вы осмеливаетесь претендовать на то, чтобы быть проповедником нравственности, если у вас нет необходимого для этого предварительного образования преступника, грабителя и алкоголика?
Знаете ли вы, из какой семьи вышел открыватель Средней Африки Давид Ливингстон? Его дед и отец были повешены за святотатство. А где получил образование Ян Патон, миссионер, проповедовавший среди людоедов? На галерах, на которые был осужден за отцеубийство.
Лучше выпейте-ка и не болтайте глупостей!
Он механически взял рюмку рома и выпил.
— Я действительно из порядочной семьи, — произнес он извиняющимся тоном.
— Не унывайте, молодой человек. Это еще не несчастье! С течением времени все можно будет исправить. Вы еще имеете возможность обокрасть где-нибудь, скажем, чердак, а если, бог даст, вам повезет, то даже и какой-нибудь банк.
Не вешайте головы, выпейте еще разок. Не правда ли, ром великолепен?
У господина Гоппса, не привыкшего к такому напитку, глаза стали слипаться. Я начал тихонько напевать ему колыбельную песенку:
Уж в рощах звучит трель соловушки,
Под стрехой воркуют голубички.
Зима отступает — злая колдунья,
Цветочки расцветают — хвала, аллилуйя!
Он спокойно заснул на стуле. Я поцеловал его в лоб, нежно погладил по головке и осторожно, на цыпочках, вышел из комнаты.
— Наш счет оплатит тот господин, — сказал я кельнеру. — Он теперь задремал.
Очутившись на свежем воздухе, я взглянул на звезды, сверкающие в небе, и огласил тишину пражских улиц девяносто первым псалмом:
Как велики дела твои, господи!
Дивно глубоки помышления твои!
Человек несмышленый не знает,
И невежда не разумеет того.
Это стоило мне двух крон штрафа за нарушение ночного покоя.
Журнал «Двадцать восьмое октября» в ряде фельетонов старается очернить меня в глазах всей чешской публики. Подтверждаю, что все, там обо мне написанное, — правда. Я не только отпетый прохвост и негодяй, каким изображает меня «Двадцать восьмое октября», но еще гораздо более страшный злодей.
Принеся эту чистосердечную повинную перед всем чешским обществом, передаю редакции «Двадцать восьмого октября» дополнительно подробный материал для нападок.
Итак, исповедуюсь господу всемогущему и вам, господа депутаты Модрачек и Гудец, в том, что я:
Уже своим появлением на свет причинил большую неприятность моей матушке, которая из-за меня не знала покоя ни днем, ни ночью.
В возрасте трех месяцев я укусил кормилицу, вследствие чего высшей инстанцией уголовного суда в Праге матушка, ввиду моей неявки, была приговорена к трем месяцам по обвинению в недостаточном надзоре за ребенком.
Уже в то время я был таким извергом, что и не подумал явиться на суд, чтобы сказать хоть слово в защиту бедной матушки.
Напротив, я как ни в чем не бывало продолжал расти, проявляя зверские наклонности.
В возрасте шести месяцев я съел своего старшего брата, украл у него из гроба образки святых и спрятал их в постель к служанке. Служанку выгнали за кражу и присудили за ограбление покойника к десяти годам тюрьмы. Там она померла насильственной смертью, подравшись с другими арестантками на прогулке.
Жених ее повесился, оставив шесть человек внебрачных детей, из коих несколько единоутробных братьев и сестер стали впоследствии международными жуликами, промышлявшими по отелям, а один — прелатом у премонстрантов. Этот последний, самый старший, сотрудничал в «Двадцать восьмом октября».
К тому времени как мне исполнился год, в Праге не было кошки, которой я не выколол бы глаза или не отрубил бы хвост. Когда я гулял со своей бонной, все собаки, завидев меня издали, убегали прочь.
Впрочем, моя бонна недолго гуляла со мной, так как, достигнув возраста полутора лет, я отвел ее в казармы на Карловой площади и отдал ее там за два кисета табаку на потеху солдатам.
Не пережив позора, она кинулась возле Велеславина под пассажирский поезд, который, наткнувшись на это препятствие, сошел с рельсов, причем восемнадцать человек было убито и двенадцать тяжело ранено. Среди убитых находился торговец птицами; все его клетки были разнесены в щепы, а из птиц по милости провидения спасся лишь модрачек (cyanecula suescica), пернатый из породы гудцов, окраска сверху серо-бурая, над хвостом светлее, на груди и зобе оперение синее, с белой или красно-рыжей полоской посредине; брюшко белое: родина — Чехия; водится обычно в небольшом количестве, в местах влажных, поросших кустарником. Питается червями и насекомыми, которых ловит, виляя хвостом. В неволе быстро приручается и без умолку поет (см. «Научный словарь» Отто, том 17-й, стр. 491, «модрачек-модржин»).
В три года я превосходил распутством всю пражскую молодежь. В этом нежном возрасте я состоял в любовной связи с женой одного высокопоставленного лица; если бы эта преступная тайна стала достоянием гласности, это был бы скандал на всю страну.
В возрасте четырех лет я убежал из дому, так как проломил швейной машиной голову сестре Мане. При побеге похитил у родителей несколько тысяч золотых, которые прокутил в пражских трущобах в воровской компании.
После того как деньги вышли, жил попрошайничеством и карманными кражами, выдавая себя за сына князя Туна (тогда еще графа). Был задержан и отдан для исправления в Либеньский исправительный дом, который поджег. В огне погибли все преподаватели, так как я запер их в помещении.
Настало опять трудное время. Голодный, бродил я, пяти лет от роду, по улицам Праги, воруя булки в пекарнях и яблоки у торговок. Но положение заметно улучшилось после того, как я совершил кражу со взломом в церкви св. Томаша, похитив золотую дароносицу. Дароносицу я продал одному перекупщику за один золотой. Пропив эти деньги в знакомом заведении в Мертвецком переулке, я стал ходить к перекупщику и шантажировать его, грозя выдать. Я вымогал у него один золотой за другим, пока он сам не явился в полицию с повинной, решив, что так выйдет дешевле.
Мне пришлось оставить Прагу, и я переселился в Польну. Желая исповедаться со всей искренностью до конца, довожу до всеобщего сведения: ту девушку в Польне убил не Гильснер, а я!
На этом дельце я заработал три золотых!
Дальше мне, понятное дело, оставаться в Польне было невозможно, и я пошел пешком в Вену, до которой добрался в возрасте шести лет. Не имея средств на переезд в Прагу, был вынужден совершить кражу со взломом в банке на Герренштрассе, предварительно задушив на всякий случай одного за другим четырех сторожей.
Это было действительно одно из самых ужасных моих преступлений, коим нет оправдания; но не забудьте, что я тосковал по дому, хотел увидеть после долгой разлуки своих престарелых родителей… и так далее, и тому подобное.
Впрочем, не надо сентиментальности!
До Праги я доехал благополучно. В пути мне удалось выманить одну пожилую даму на площадку, вырвать у нее из рук сумочку, а ее столкнуть на полном ходу с поезда. Когда этой дамы хватились, я сказал, что она вышла на последней станции и просила передать всем привет.
Родителей я уже не застал в живых. Узнав о моих злодействах, отец за два месяца до моего возвращения с горя повесился, а матушка кинулась с Карлова моста в воду и, когда ее пытались спасти, опрокинула лодку, пустив всех спасающих ко дну.
Я зажил припеваючи, так как отравил всю семью бедного моего дяди и присвоил его сберегательную книжку, в которой подделал цифры, чтобы побольше получить…
Многоуважаемая редакция «Двадцать восьмого октября»!
Перо вываливается у меня из рук. Я хотел бы продолжать, хотел бы исповедаться до конца. Но поток жарких покаянных слез туманит глаза мои. Я плачу, горько плачу над своей юностью, над прошлым своим, в то же время искренне радуясь успехам вашего журнала. Это является и пребудет дополнением к моей исповеди.
Для того чтобы весь чешский народ убедился в полноте и искренности моего раскаяния, заявляю о своем желании вступить в партию прогрессивных социалистов.
Обещаю примерным поведением оправдать ваше доверие.
Прошу сообщить, где и когда могу я внести членский взнос.
Пока до свидания!
Зашел как-то ко мне редактор и издатель журнала «Обозрение для чешских женщин и девушек», но цель своего визита объяснил лишь после долгих колебаний.
В интересах журнала он должен жениться на самой старой его подписчице. Этим он надеется поддержать финансовое положение журнала и увеличить его объем. Но по случаю бракосочетания он вынужден покинуть Прагу, потому что его невеста живет в Оломоуце, где она тридцать лет тому назад похоронила своих старых родителей и брата, который был старше ее на десять лет. Так что речь идет вот о чем: он решительно убежден, что для меня не составит никаких трудностей во время его отсутствия выпустить очередной номер журнала. Писать мне ничего не придется, так как рукописей хватит на два номера. Единственно, о чем он меня просит, — это держать корректуру и присутствовать при верстке, чтобы в типографии не перепутали полосы.
Я подал ему руку и сказал:
— Сделаю для вас все. Ваш журнал идет по стопам нашей милой Ольги Фастровой из «Народни политики», поэтому он мне очень симпатичен.
Редактор «Обозрения для чешских женщин и девушек» уехал в Оломоуц, а я направился в типографию, чтобы отобрать рукописи и составить новый номер журнала.
Все, с чем я ознакомился, мне не понравилось. Например, там были такие уже подготовленные к печати статьи, как «Практичные пеленки для детей», «Воспитательное значение уроков танцев», «Почему кухонная мебель должна быть белого цвета», «Можно ли готовить блюда из карпа в разное время года», «Обязанности жениха», «Как заколоть кролика».
Статьи были водянистые, без вдохновения и размаха.
Я сказал управляющему типографией, что все статьи забираю домой, потому что ни одна из них не годится, и что весь номер напишу сам.
Вначале я составил сенсационное сообщение о бракосочетании редактора и издателя журнала со старейшей его подписчицей. Я написал, что невесте девяносто лет, а ее состояние равно 1 500 000 крон, так что после уплаты долгов, составляющих 500 000 крон, можно будет приступить к расширению и улучшению журнала. И чтобы этот знаменательный день остался в памяти всех подписчиц, издательство снижает подписную плату на четверть стоимости.
Под этим сообщением были помещены мои острые нападки на Ольгу Фастрову из «Народни политики» за ее статью «Сервировка стола при званом обеде», помещенную в рубрике «Обозрение для женщин». Я писал, что «Народни политика», по-видимому, устраивает званые обеды для спекулянтов, поскольку Ольга Фастрова предлагает в своей статье, чтобы на каждого человека было отведено самое меньшее 70 сантиметров места, чтобы приборы были серебряными, а порядок блюд такой: суп, рыба, мясное жаркое, птица, сыр, фрукты, сладости, конфеты, и к сему напитки: ликеры, херес, малага, французские вина. Закончил я пожеланием, чтобы все спекулянты, вместе с редакцией «Народни политики», во время такого угощения обожрались и лопнули.
После этого грубого выпада я поместил свои размышления о кухне, доказывая, что кухня должна быть отделена от квартиры и перенесена за город, а в загородных усадьбах — в сад, чтобы воздух в комнатах, прилегающих к кухне, не был загрязнен испарениями. Если нет возможности перенести кухню за город или в другой дом, то кухня окажется прекрасным средством утепления в период угольного кризиса, и тут я рекомендовал перенести спальню в кухню. Однако я решительно протестовал против уничтожения в кухне рыжих тараканов, потому что из них можно приготовить изумительный суп. К сему я приложил рецепт:
«Мясной суп из рыжих тараканов.
Приблизительно 180 граммов тараканов вымой в холодной воде, залей их неполным поллитром воды и поставь варить. Пока содержимое не загустеет, помешивай, чтобы тараканы не пристали ко дну. Как только они разварятся, перенеси кастрюлю на менее жаркое место, чтобы все могло постепенно тушиться. Можно также варить тараканов на пару. Когда вода сверху уже совсем выкипит, а тараканы станут достаточно мягкими, добавь кусочек масла величиной примерно с кокосовый орех, положи десяток желтков, а затем все как следует перемешай. После этого залей содержимое бульоном и неси к столу, только будь осторожен, не споткнись и не ошпарь кого-нибудь, Если же все-таки кого-нибудь ошпаришь, натри его льняным маслом, посыпь порошком, приготовленным из вываренных сухих панцирей рака, и отведи пациента в больницу. Мясо раков не выбрасывай. Наруби его, добавь к нему нарезанной зелени петрушки, приготовь белый соус и рачьей приправой залей цыплят. Затем отнеси свое изделие ошпаренному в больницу. Если он тем временем умер, зайди к Ольге Фастровой и спроси ее, какое траурное платье тебе следует сшить, чтобы оно было к лицу. Во время похорон не плачь, чтобы по лицу не расплылась пудра и ты не выглядела как размалеванная индианка из племени сиу».
После этой универсальной инструкции шла небольшая статья под названием «Разделение домашнего труда и маленькие советы молодой хозяюшке».
«Главным условием удовлетворения и спокойствия в домашней жизни является правильное распределение времени и последовательность в выполнении работ. Если хозяйка замечает, что для приготовления определенного блюда ей потребуется много времени, она должна начать готовить его заранее. Например, если ты хочешь предложить в воскресенье суп с печеночными кнедликами, распредели всю работу на неделю. В понедельник проверни в мясорубке кусок говяжьей печенки, а во вторник протри ее через сито. В среду положи в кастрюльку кусок масла (количество его роли не играет). В четверг все это посоли и прибавь немного перца, растолченных цветов и майорана; в пятницу добавь еще головку чеснока и два желтка. В субботу основательно все перемешай и затем сделай кнедлики величиной с орех. В воскресенье купи в ближайшем ресторане кастрюлю говяжьего супа, опусти в него кнедлики и неси на стол. Можно не сомневаться, что таким образом в течение недели ты сэкономишь массу свободного времени, которое сможешь использовать для самообразования. Одной из самых важных черт каждой хозяйки является бережливость и умение мудро обращаться с деньгами, то есть не расходовать больше того, что получаешь. Поэтому мы советуем хозяйкам все брать в долг. В случае, если они будут осуждены за обман, наша редакция, имеющая влиятельных знакомых в министерстве юстиции и на Градчанах, добьется отсрочки наказания. Мы решительно не рекомендуем выплачивать все долги сразу, потому что всегда надо думать о будущем, чтобы однажды, когда злая судьба начнет играть человеком, не оказаться перед открывающимися воротами Панкраца.
Хозяйка должна знать, что для того, чтобы еда шла впрок телу, нужно постоянно менять пищу. Поэтому помните, что мясо надо ежедневно чередовать. В понедельник вы варите из задней ноги, во вторник — из верхней части задней ноги и обрубленного хвоста, в среду — из боковой части задней ноги, в четверг — из тонкого края задней ноги, в пятницу — из почек, в субботу — из хвоста, в воскресенье — из жилистого мяса. Если у вас гости, то еды всегда должно быть столько, чтобы еще немного осталось. Поэтому лучше всего рассчитывать так, чтобы на каждого гостя приходился по крайней мере один баран, как это бывает на дипломатических обедах. Если гость уже не может больше есть, отведите его в соседнюю пустую комнату, суньте ему два пальца в горло, а потом снова приведите к столу. Так рекомендуют делать многие, в том числе и знаменитые врачи. За накрытым столом необыкновенно ласкают глаз свежие цветы, и гости бывают искренне удивлены, когда видят зимой на столе букетики из пестрых луговых цветов, полевого клевера и златоцвета, составленные собственноручно. Это, несомненно, растревожит каждую нежную душу, просветлит взор, разгонит тучки со лба и развеселит каждого участника обеда».
Вслед за этой статьей следовало размышление на тему «Должна ли девушка быть целомудренной?». Здесь я вдребезги разбил целомудрие, ссылаясь на то, как делают карьеру многие «голубчики» в министерствах республики.
Затем шла статья «Жених и невеста», вернее, отрывок из книги «Половая гигиена» доктора Шильмана из Лейпцига.
После этого были напечатаны стихи под названием «Счастье домашнего очага»:
Сдоба с маргарином, пирожок с маком.
Снабжение продовольствием, пасхальный ягненок.
Министр Брдлик, пасхальный кулич.
Пирожок с маком. Кекс.
Кекс из картофельной муки.
Аграрии. Скоты, пирожок крахмальный.
Кекс из нежного теста, еще один кекс.
Долой министра! Кекс со взбитыми сливками!
Новый номер журнала вышел точно в срок. Я проследил, чтобы в администрации не было задержки с его рассылкой, а сегодня, к своему удивлению, читаю в газете:
«Вчера в десять часов утра перед зданием типографии братьев Карасов застрелился известный редактор и издатель «Обозрения для чешских женщин и девушек», который ночью прибыл из Оломоуца. Случай тем более трагичный, что неделю тому назад самоубийца женился. Последний изданный им номер журнала позволяет судить, что это он сделал по причине душевного расстройства…»
Мне очень нравится раздел «Письма» в «Народни политике» и других газетах. У меня накопился даже целый сборник газетных вырезок с такими письмами.
У одного моего приятеля есть дочка, которая учится в Высшем коммерческом училище; она продала мало-помалу все свои книги и заложила доставшийся ей от покойной бабушки браслет, чтобы оплатить публикацию своих писем.
Знаю одну гимназистку, заложившую в отсутствие своей квартирной хозяйки ее пелерину, чтобы поместить в «Народни политике» такое объявление:
«Молодая интеллигентная дама желает завязать переписку с веселым молодым интеллигентом. Предложения присылать в контору газеты, под девизом «Голубые глаза» 57672».
Знаю одного гимназиста четвертого класса, уже три недели переписывающегося таким способом с сорокапятилетней вдовой, выдающей себя за двадцатитрехлетнюю учительницу, в то время как гимназист выдает себя за тридцатилетнего помещика, сдающего экзамены по юриспруденции.
Юный четырнадцатилетний гимназист крадет дома деньги — у отца из жилетки, у матери из гардероба — и даже разбил глиняного поросенка, в котором его младшие братья держали свои сбережения. Его счастье началось с объявления:
«Черные глаза ищет молодой человек приятной наружности со средствами. Девиз: «Одинокие пути» 5376».
На страницах «Народни политики», в разделе «Письма», можно найти захватывающие, полные глубокого трагизма романы:
«Господина, поклонившегося мне 23 января в половине третьего в Национальном театре и назначившего мне свидание на семь часов вечера в понедельник у Музея, прошу объяснить: почему он не пришел? Девиз: «Жижков» 5076, в контору газеты».
Какая катастрофа! Представьте себе: вы кланяетесь некоей даме в половине третьего в Национальном театре и обещаете в семь часов вечера прийти к Музею. Дама ходит туда регулярно каждый вечер — с 23 января до 3 февраля, затем дает вышеприведенное объявление, которое, однако, не приносит решительно никаких результатов, судя по тому, что 6 февраля появляется новое:
«Жду до 12 февраля, после чего порву с вами всякие отношения. Это относится к господину, не явившемуся в понедельник 23 января, в семь часов, к Музею. Девиз: «Жижков» 5076, в контору газеты».
Из этого получился бы роман под заглавием: «Разошлись, как в море корабли».
Есть, однако, письма другого, не менее серьезного характера, где люди чистосердечно признаются в краже, бросая при этом тень на определенные политические партии. Недавно в «Народни политике» появилось такое письмо:
«Бальный веер на балу чешских банковских служащих был мною взят на сохранение и по оплошности унесен. Охотно верну и помню. Покорно прошу сообщить адрес. Девиз: «Аграрий».
Давать таким способом оружие в руки своим политическим противникам более чем легкомысленно. Аграрии крадут веера! До чего же докатилась эта партия!
Я занимаюсь теперь тем, что выбираю в конторах газет письма под девизом, которые покажутся мне интересными, чтоб использовать их как материал для своих юмористических очерков. Знаю, это известие будет страшным ударом для многих молодых людей. Например, девиз «Добрая душа» 7877 в «Народних листах» дает мне такой материал: некий Франтишек Рихтер грозит Мане Розгоновой, что отошлет все ее письма ее родителям, если она не одолжит ему до вторника пятьдесят крон.
Мне удалось достать в конторе «На род ни политики» письмо под девизом «Согласие», представляющее собой ответ на письмо под девизом «Славек». «Славек» заманил «Согласие» в бельведер и там, на глазах у всей Средней Чехии, сорвал с пальца своей жертвы брильянтовое кольцо. И вот теперь «Согласие» пишет: она, мол, удостоверилась, что он вовсе не Йозеф Эккерт и не живет на Таборской, № 68, и она сразу заподозрила неладное, как только он назвал себя Йозефом, а для переписки указал девиз «Славек». Она просит его прийти в субботу в бельведер и обязательно принести кольцо.
Дома у меня хранятся письма, взятые мною из разных газетных контор.
Это ответы на письма под девизом: «Ладя-Воковице», «Маня» (еще одна «Маня»), «Весна у Хлумца над Цидлиной», «Голубые глаза», «Черные», «Карие», «Блондинка», «Четверо веселых студентов», «Деревенская девушка», «Томление», «Весеннее томление», «Домашний уют», «Май», «Душевная красота» и т. п. Всего шестьсот восемьдесят писем.
С необычайным удовольствием читаю я раздел «Брачные предложения» в газете «Народни политика». Он верстается так, что тут же рядом вы видите объявления о продаже электромоторов, генераторов, шерстяных материй, брюк, автомобилей, щеток, экспортных насосов, осей и остатков шифона. Кто-то конфиденциально предлагает специальную воду для укрепления бюста — и тут же продаются господа и барышни, вдовы и вдовцы, наряду с вшетатским луком, сливовыми деревьями, кормовой свеклой, великолепными масками, краковской колбасой и разным скотом.
Делопроизводитель восемнадцати лет продается пожилой вдове с солидным капиталом.
Двадцатидевятилетний интеллигентный американец, обладатель миллиона чешских крон, желает приобрести восемнадцати — двадцатилетнюю девушку.
При этом несколько загадочно звучит фраза, что он «может увидеться через год, по причине позднейшего брака». Видимо, его объявление в конторе плохо перевели.
Иной раз приходится ломать голову над какой-нибудь шарадой, например:
«Глуховатый промышленник ищет для своей двадцатилетней красивой и вполне сохранившейся сестры претендента, который оценит ее способности».
Какое отношение имеет глуховатость брата к тому факту, что сестра его вполне сохранилась?
Или вот:
«Дочь помещика, за которой дают хорошее имение, желала бы познакомиться с доктором, крупным чиновником или т. п. Необходима фотография. Девиз «Человек, который смеется», V-3880, отдел объявлений «Народни политики».
Почему этот человек обязательно должен смеяться? Кто он? Тихий идиот, вот уже пятнадцать — двадцать лет расхаживающий по саду Богниц, ухмыляясь себе под нос? Или герой романа Виктора Гюго?
Необычайную смелость обнаруживает
«Независимая бездетная дама пятидесяти четырех лет, владелица хорошего домика и хозяйства». Она желает государственного служащего-путейца, в возрасте тридцати одного года, которому могла бы обеспечить покой и довольство. Почему этот несчастный должен иметь от роду тридцать один год, представляется неразрешимой загадкой.
Просто, но по-деловому ставит вопрос в своем объявлении неизвестный:
«Женюсь на вдове с капиталом или сахарным заводом. Девиз: «Холостой».
Так ли, сяк ли — лишь бы подсластить жизнь.
Наибольшую симпатию вызвало у меня объявление, из которого явствует, что в Чехословацкой республике можно найти идеальнейшие создания, составляющие цвет нации. Одно из них поместило в «Народни политике» объявление о том, что существует:
«Красивая дама двадцати одного года, представительной внешности, высокого роста, с идеальным характером и безупречным прошлым, приятными манерами, здоровая, благородного происхождения, простая, милая, мягкая, бережливая, прилежная. Девиз: «За неимением других возможностей».
Я отвечаю ей объявлением под девизом: «Гречневая каша сама себя хвалит».
Немного удивило меня следующее объявление:
«Интеллигентная барышня с безупречным прошлым ищет доброго папочку для двух своих деток. Предложения присылать под девизом «Домашний уют».
Какой-то человек писал объявление, видимо, волнуясь и путая слова, так что получилось: «Фотография необязательна, но желателен капитал». Что слова тут явно переставлены, вывожу из девиза: «Бедность не порок» и т. д.
Любопытно, что, судя по объявлениям, все женщины веселые; даже
«Веселая шестидесятичетырехлетняя вдова ищет веселого вдовца не старше семидесяти лет. Девиз: «Навсегда».
До слез растрогало меня объявление:
«Ищу муженька. Неужели не найду? Я — деревенская брюнетка. Девиз: «Деревня».
Черта лысого найдешь, милая! Подожди результатов переписи: увидишь, что на одного мужчину приходится шесть с четвертью женщин.
Иные брачные предложения полны лжи. Например:
«Благородный владелец собачьего питомника желает…» и т. д.
Какое же может быть благородство у владельца собачьего питомника, ежели он во время купирования щенят режет им хвосты и уши?
Это то же самое, как если б появилось объявление:
«Благородный помощник палача желает…»
В этом случае я предложил бы «Народни политике» следующий девиз: «От алтаря к виселице».
О нескромности мужчин дает понятие «Честное предложение». Этот господин требует ни много ни мало — всего восемьсот тысяч чешских крон, крупное поместье, большую благоустроенную квартиру в Праге. Его будущая жена должна иметь представительную внешность и безупречную репутацию, быть здоровой, красивой блондинкой, должна говорить по-русски, по-французски и по-английски. Девиз этот болван указал такой: «Чувство добра и красоты — высший жизненный критерий».
И тянутся, тянутся вереницы объявлений. Этот хочет выдать свою родственницу за профессора высокого роста, та свою дочь — тоже за рослого профессора. А как же быть холостым профессорам маленького роста?
Шестидесятилетняя дама называет себя невинной девушкой, хромой переплетчик ищет хромую помещицу, заика-чиновник — интеллигентную заику-вдову с капиталом и с детками; число последних значения не имеет.
Один хочет поступить в дипломатическую школу в Париже и желает поэтому познакомиться с богатой разводкой на предмет заключения в дальнейшем брачного союза.
Интеллигентные богатые дамы, бездетные, пользуясь жилищной нуждой, заманивают в свои благоустроенные квартиры образованных господ с положением.
Две самостоятельные подруги выражают желание немедленно выйти замуж за хорошо обеспеченных господ. Девиз: «Необычные общие интересы»… Ах чтоб их! Тра-ля-ля-ля!
Один виноторговец предлагает свою руку, извиняясь за то, что он человек воздержанный.
Происходит обмен фотографиями. У меня их полный альбом: мужчин, дам, вдов, барышень, брюнеток, блондинок и т. д.
В скором времени я издам его на свои средства.
Приступая к публикации протокола II съезда Партии умеренного прогресса, мы не можем не напомнить о I ее съезде, состоявшемся перед самой войной, в 1913 году, в небольшом ресторане «На Сметанке» в Жижкове. В тот раз собралось сравнительно немного членов партии, большую же часть присутствующих составляли сотрудники полицейских органов, причем одному из них, полицейскому комиссару, председатель съезда нечаянно продавил фуражку, что послужило причиной роспуска съезда и многолетнего преследования партии.
II съезд партии состоялся при огромном количестве участников в зале ресторана «Югославия» в Жижкове, причем главным пунктом повестки явилась дискуссия о международном положении, сопровождавшаяся скромным угощением свиными отбивными, так как партия не располагает такими запасами, как ресторан Национального собрания.
Протокол съезда составлен по стенограмме, а если что пропущено, предоставляю восстановить это воображению читателя.
Съезд открывается ровно в восемь часов вечера при наличии трехсот участников. В качестве гостей присутствуют представители всех политических партий, представители редакций пражских газет, французского и английского посольств, чешской колонии в Балтиморе (Америка), представители министерства торговли и министерства обороны, представители литературы и искусства, а также государственной полиции.
К сожалению, самое начало заседаний съезда ознаменовывается нарушением порядка со стороны провокатора, подосланного со специальной целью сорвать работу съезда и совершенно пьяного.
производится перед самым открытием съезда. Распорядители хватают его за шиворот и под несмолкаемые овации делегатов съезда выталкивают на улицу, несмотря на крики изгоняемого:
— Я делегат от Виноградов!
Открыв съезд, председатель исполнительного комитета партии зачитывает поздравительную телеграмму папского нунция, напоминающего в своем горячем послании о преследованиях, которым подвергались папские нунции при гуситах, и отмечающего горячую встречу папского посла в Чешской республике, что является несомненным признаком прогресса. «Прогресс, милостивые государи, должен следовать лишь путями мирного развития, — говорится в телеграмме, — путями веры в торжество католической церкви, путями, ведущими к возвращению Конопиште бедным сироткам эрцгерцога Фердинанда. Папа вас приветствует! От Белой горы, через революцию — к Риму, вот направление, которого должен держаться каждый благомыслящий гражданин! Аллилуйя, братья мои возлюбленные!»
Председатель исполнительного комитета дает краткую характеристику значения святейшего престола для положения чехословацкой кроны на мировом финансовом рынке и предлагает участникам съезда встать и возгласить: «Аллилуйя!»
Делегаты встают и, сияя от радости, троекратно возглашают «аллилуйа» и «ура» папе.
Затем председатель исполнительного комитета, напомнив вкратце о преследованиях, которым подвергается партия, предлагает приступить к выборам президиума. К сожалению, избранные почетные и непочетные члены президиума, опасаясь преследований и оглашения их фамилий, остаются сидеть на своих местах, не решаясь приблизиться к столу президиума за исключением председателя, известного члена партии еще с I съезда.
Итак, на трибуне только секретарь и председатель, который, объявив заседания съезда тайными, продолжает свою речь так:
— Милостивые государи! Читая газеты, чувствуешь себя последним дураком. (Крики: «Браво!») Ни в чем не можешь разобраться. (Продолжительные аплодисменты.) Просто не знаешь, что с тобой происходит. (Крики: «Браво!») Но мы наконец раскусили, в чем дело. Все, мной сказанное, относится не к нам, а к остальным партиям. (Пятиминутная бурная овация.) К чему ведет их политика? Как они расценивают международное положение? Способны ли взять правильную ориентацию? (Возглас: «Позор!») Вот, чтобы внести наконец ясность, предоставим слово по вопросу о международном положении председателю исполнительного комитета партии.
— Милостивые государи! Я выступаю в тот момент, когда над всей Европой, Азией, Америкой, Африкой и Австралией снова нависли тучи, когда население этих близких нам и далеких от нас частей света ждет солнца, которое прогнало бы тучи с нашего международного небосклона. Предыдущий оратор упомянул здесь о ряде выступлений в печати и в Национальном собрании, касающихся международного положения и того, в какую сторону должна быть направлена политика нашей республики. Я же считаю своим долгом заявить с этой трибуны, что это далеко не такое простое дело, что тут необходимо принять во внимание не только взаимоотношения между определенными группами государств, но, главным образом, отдельные элементы, на которых тайная дипломатия строит свои вытекающие из международного положения предпосылки и выводы. И тут да позволено мне будет сказать несколько слов в защиту уважаемого доктора Крамаржа. В честности его не может быть сомнения, так как он очень часто заявляет, что конь о четырех ногах, да и тот спотыкается. Если он иногда по ошибке скажет глупость, то не прячется за чужую спину, а если напишет вздор, то всегда под ним подпишется, — совершенно так же, как сделал бы я. (Несмолкаемые возгласы: «Браво!», «Да здравствует доктор Крамарж!») Его выводы отлично построены и не так запутаны, как выводы доктора Бенеша. Мир разделен ныне на два лагеря. По одну сторону — большевики, по другую — доктор Крамарж. Весной он выступает в поход против них во главе редакции «Народних листов» и вместе с инспектором армии Махаром начнет бомбардировать Москву из «Марианской гаубицы» пана Махара. О весне очень много говорят, но я с этой трибуны торжественно провозглашаю:
Весной будет праздник святого Матея!
Я хотел еще коснуться вопроса о наших отношениях с Францией, Англией и Америкой, но не стану этого делать на том основании, что они чрезвычайно ясны и просты и что лучше всего предоставить это целиком доктору Бенешу, который отвечает за это дело. (Крики: «Браво!»)
Я убежден, что мне нет надобности распространяться о таких ясных предметах, которые многим нашим политическим деятелям кажутся китайской грамотой, и поэтому предлагаю единогласно принять следующую резолюцию:
Партия умеренного прогресса в рамках закона заявляет: международное положение настолько скверно, что всеобщую экономическую катастрофу можно предотвратитьлишь взорвав весь земной шар! (Продолжительные возгласы: «Браво!»)
Резолюция принимается единогласно. Избрана рабочая комиссия, которая в перерыве составляет следующий текст объявления в газету «Народни политика»:
«Купим любое количество экразита и динамита. Согласны и на другие взрывчатые вещества. Предложения посылать по адресу: «Жижков, проспект Палацкого, «Югославия», Костракевичу».
После перерыва на ораторскую трибуну поднимается владелец ресторана «Югославия» пан Костракевич и объявляет, что он ночью повесится, так как зарезал четырех свиней и приготовил две тысячи свиных и полторы тысячи кровяных колбас и два гектолитра мясного супа, поскольку председатель исполнительного комитета сказал ему, что явится более тысячи человек и состоятся выборы, для которых он, кроме того, достал несколько гектолитров рома. Он просит собрание не разорять его и занять позицию, благоприятствующую мелкому предпринимательству. (Бурные крики: «Позор!» Возглас из одной группы делегатов: «Что посеешь, то и пожнешь!»)
Среди всеобщего волнения появляется контролер сборов со зрелищных и увеселительных предприятий — Филипп; он заявляет, что произошло мошенничество, так как несколько делегатов не уплатили сбора, и он потребует, чтобы полиция разогнала съезд.
Поднимается неописуемый гвалт, и участники съезда расходятся в полном порядке после напоминания председателя, что «порядок, спокойствие и умеренный прогресс — лучшее оружие против полицейских дубинок».
О сроке созыва следующего тайного съезда будет дано объявление в «Народни политике» и «Народних листах», в рубрике «Куда сегодня пойти?».
Интересно, что люди нуждаются в самых разнообразных советах и что большинство не желает думать само, а рассчитывает на чей-нибудь совет. Разрешите и мне преподнести вам несколько советов, и вы увидите, как вам понравится жизнь, если вы им последуете.
Если с вами не случилось никаких приятных событий и нет у вас ни больших, ни малых радостей, то, чтобы не разучиться радоваться, надо находить компенсацию в чужой радости. Увидев на ком-нибудь новую шляпу или платье, вы должны поздравить этого человека, даже если видите его впервые. Подойдите к нему на улице, представьтесь и пойдите рядом, не переставая радоваться по поводу того, что ему так к лицу платье или шляпа. Если он выразит недовольство, объясните ему, что с его стороны просто невежливо мешать вам от чистого сердца радоваться вместе с ним. Вы должны радоваться всему: цветам, синему небу, облачкам, витринам, улыбкам прохожих — и делиться этой радостью с другими. Остановите на улице любого прохожего и скажите ему:
— Обратите внимание, сударь (или сударыня), как хорошо сегодня греет и светит солнышко! Уверяю вас, я полон необычайной радости оттого, что там по крыше карабкается кошка. Сударь, разрешите вам представиться и сообщить, что сегодня утром я повстречал одного господина с великолепной бородой, белой, как молоко. Эта борода внушила мне подлинную радость, и я позволю себе поделиться ею с вами.
Когда вас затащат в подворотню и наденут смирительную рубашку, вы должны сохранять самый приветливый вид, чтобы не испортить радость этим людям.
Нередко мы становимся свидетелями чужого несчастья. В таких случаях надо быть отзывчивым. Например, увидев, что человеку отрезало трамваем обе ноги, вы не должны смеяться над ним и спрашивать, как он будет теперь играть в футбол! Нужно остерегаться насмешливых замечаний. Если кто-то попадет под машину, и ему отрежет голову, не следует брать ее в руки, чтобы прикинуть вес. Правда, чувствительного человека такая отрезанная голова часто вводит в сильное искушение, но постарайтесь справиться с ним и не делайте жестоких замечаний. Страдания вашего собрата не должны вызывать у вас смех. Если вы видите, что кто-нибудь тонет, строя при этом разные гримасы, не хохочите во все горло. А не можете удержаться, лучше уйдите от греха подальше. Не смейтесь над пострадавшим! Увидев горящий театр, оставьте все замечания при себе. Хорошо воспитанный человек не будет смеяться над раздутой щекой человека, у которого болят зубы, и не сделает предметом шутки похороны или железнодорожную катастрофу.
Если вы женаты, знайте: ни одна жена не простит, увидев, как вы ночью крадетесь в комнату вашей прислуги. У вас обязательно должна быть наготове какая-нибудь отговорка, которую, впрочем, ни одна женщина не примет во внимание. Ссылаться на то, что вы решили проверить, на месте ли служанка, — глупость. Сказать, что вы спутали комнату для прислуги со своей спальней, — кретинизм. Оправдываться тем, что вы лунатик, — значит доказать, что у вас размягчение мозга. Самая лучшая отговорка, по-моему, — заявить, что вы забыли там носовой платок!
Грубое ругательство часто оскорбляет человека. Вы должны помнить, что ругательством можно человека обидеть. Не следует употреблять такие слова, как «осел» или «корова». Общее мнение о воздействии брани на людей неправильно. Не думайте, что если вы назовете кого-нибудь в глаза болваном, то этот человек обязательно пропустит ваши слова мимо ушей и промолчит. Правда, есть люди, которые за свою жизнь выслушали столько ругани, что стали толстокожими, как бегемот, но это — исключение, оно относится только к депутатам, к политическим и общественным деятелям. Большинство из них привыкло к ругани в парламенте, но мы не должны забывать, что жизнь — это не Национальное собрание, где ругань составляет неотъемлемую часть политических дебатов. Ступить на путь сквернословия вне стен парламента — значит обнаружить невысокое умственное развитие. К тому же признаемся, что наши ругательства нередко безвкусны. Обычно мы ограничиваемся каким-нибудь грубым словом: выпаливаем первое попавшееся на язык, не задумываясь над тем, что и в брани может быть известное изящество, а с помощью изысканных оборотов можно многое выразить. Почему, например, обязательно говорить: «Вы глупы, как бревно», когда можно обойтись следующей фразой: «Сдается мне, что вы не хватаете с неба звезд». Мой вам совет избегать грубых ругательств и чаще прибегать к афоризмам, ими можно сказать очень многое. Афоризм задевает не так сильно, на него трудно ответить, и победа за вами. Фраза «Скатертью дорога» не так изящна, как слова философа Томаса Карлейля: «Самое выгодное для вас — не показываться в орбите нашей солнечной системы, а подыскать для себя в другом месте какую-нибудь подержанную планетку».
Правда, некоторым очень трудно отвыкнуть от ругани. В таких случаях советую поступить так же, как при лечении пилюлями мышьяка: начиная от тридцати ругательств в день, постепенно снижайте их количество до одного.
Если бы все это помнили, фотографам не приходилось бы просить нас улыбнуться. Нужно усвоить, что нет ничего отвратительнее, чем хмуриться, когда вас преследует несчастье. Постарайся увидеть веселую сторону жизни, и ты сразу станешь счастливым и не рассердишься, когда твоя жена уйдет с другим. Потеряв состояние, хохочи вовсю. Если тебя ведут на виселицу, рассказывай анекдоты священнику, смейся и держись спокойно.
Мы сами должны быть кузнецами своего счастья, и это приведет нас в состояние спокойной удовлетворенности. Когда мы весело взираем на мир — и сердце наше тает от любви к ближнему.
Кот совсем не такое трусливое создание, каким мы привыкли его считать. Когда он раздражен, то кусается, фыркает, визжит и обороняется. Поэтому, покупая кота в мешке, надо быть очень осторожным, чтобы он не покусал нас, когда мы будем доставать его из мешка. Зубы кота могут стать опасными для здоровья человека. К тому же запихивание котов в мешок — не что иное, как жестокое обращение с животными, не говоря уже о том, что вас могут обмануть и подсунуть вместо кота кошку.
Если, например, отец взрослой дочери, за которой ты ухаживаешь, лезет к тебе с уговорами с целью принудить к помолвке — немедленно подумай о том, что настоящий делец много не говорит. Помни, какой огромный вред ты причинишь себе, если опрометчиво примешь решение, основываясь только на болтовне этого пустомели.
Возьми шляпу, молча уйди и никогда больше не возвращайся. С абсолютным спокойствием слушай болтуна, который навязывает тебе свою дочь. Чем больше говорит отец, тем меньше говори ты сам. Точно так же веди себя и по отношению к своей жене. Предоставь ей говорить, пока она не устанет и не выбьется из сил. Спокойно ходи по комнате, насвистывая какую-нибудь опереточную мелодию. Не дай себя увлечь словесным шквалом своей супруги. Пусть нападает на тебя — рано или поздно она утомится. Молчи, а когда станет невтерпеж, поступи как и в первом случае: возьми шляпу и уйди из дому. На суде много не говори. Помни: многие оказались в тюрьме именно за то, что слишком много говорили.
Есть люди, которые очень легко выходят из себя. Не каждый в силах удержаться от раздражения, если ему на голову упадет с окна цветочный горшок, если ему нечаянно плеснут в лицо серной кислотой или по ошибке обломают об него плетку. Помните, что молниеносная месть не приносит удовлетворения и что не следует действовать поспешно. К примеру, наступит вам нечаянно на ногу какой-нибудь атлет, вы, по своему легкомыслию, захотите ему тут же отплатить, а от вас останется лишь мокрое место. Обязательно удержи свою руку, не будь грубияном. Помни, некрасиво думать: «Я его убью», — но еще некрасивее всесторонне готовиться к осуществлению своего замысла. Учитывай всегда, что наши судебные и полицейские органы на такой ступени развития, что все равно тебя поймают и засадят в тюрьму.
«А вы знаете, что пан профессор вчера напился, его избили в трактире, а, когда он вернулся домой, жена не пустила его в квартиру, и он до утра провалялся в коридоре? Он сам мне это сегодня рассказал», — сообщил мне близкий друг этого профессора.
Я не удержался и рассказал другим, и вскоре об этом узнал весь город. Да, друзья мои, вот как бывает, когда мы рассказываем о домашних неурядицах близким знакомым. Никогда этого не делайте, упорно молчите о том, что было с вами вчера. Только так вы избежите того, чего не избежал упомянутый профессор.
Я знал человека, который, играя в карты, одалживал деньги партнеру, игравшему против него, и потом страшно удивлялся, что проиграл, хотя и выигрывал.
Советов для жизни существует много. Приведенные выше — лишь небольшой пример того, что можно давать сколько угодно советов и все равно не исчерпать их. Это — бездонный кладезь мудрости. Тут открывается весьма примечательная страница жизни.
Каждый человек хочет, чтобы его учили и им руководили. Надо буквально за шиворот тащить всех к печатному слову и заставлять читать советы для жизни. Надо быть только поизобретательнее, и тогда мы сможем сказать со спокойной совестью, что прожили жизнь не напрасно, ибо дали тысячам людей советы, как им жить.
С паном Рамзеликом я познакомился не в большевистской России. Пан Рамзелик даже не знал, что я был в России. Он и не подозревал, что я советский комиссар, а мои честные карие глаза внушили ему полное доверие ко мне. Познакомились мы, когда я, выйдя на полустанке в лесу, спросил пана Рамзелика, как пройти в Баланово. Пан Рамзелик медленно поднял голову и сказал:
— Я из Баланова.
День был жаркий, и я присел в тень около пана Рамзелика. Скоро я узнал все его анкетные данные и через полчаса стал его приятелем. А еще через полчаса он пригласил меня на свою виллу, и мы отправились в путь.
— То-то старуха удивится, что я не подождал ее. Понимаете, здесь у нас вообще-то спокойно, но мало ли что может случиться. У меня, видите, золотая цепочка, ношу цилиндр, издали видно, что идет господин. Каждому известно, что у меня вилла. Она единственная в Баланове. Поэтому через лес я никогда не хожу один. Это не так-то просто. Вот и приказываю я жене выходить мне навстречу. Если бы она не пришла, а вы случайно не направлялись в Баланово, я остался бы на полустанке. Наказал бы ее. Через час идет поезд на Илове. Купил бы я билет до Илове. Пошел бы там на почту и послал телеграмму: «Старуха, я в Илове». Завернул бы в трактир и сидел там, пока она не приехала бы за мной. Я не робкого десятка. Нет. Явись сюда большевики, я защищал бы свое имущество и стрелял бы в них, псов, покуда этот сброд не издох. В политике я разбираюсь как никто. Посмотрите на царскую Россию. Что было? А что сейчас? Вот я и говорю: «Старуха, встречай меня. Я через лес один не пойду!..»
— А как ваша жена? Вы не боитесь, что на нее кто-нибудь нападет, к примеру, вон в той лощинке, в тени густых елей?
— Да что вы, — засмеялся пан Рамзелик. — Кому нужна старуха! Старуха — старуха и есть. Да она, если надо, и в четыре часа утра в лес пойдет. Знаете грибников? Не то чтобы нам грибы были нужны, у нас вилла, держим поросят, двух коз, одежды у нас на несколько тысяч, белья на столько же, золото, серебро. Есть и поле, куры, вилла красивая, с верандой. На одной стороне комната и кухня, и на другой — комната и кухня. Там у нас квартиранты. Бедняки, но женщина порядочная, знает свое место. Придет ко мне в сапожную мастерскую и так вежливо попросит: «Пан хозяин, будьте добры, почините мне ботинки». Придет к жене в кухню: «Пани хозяйка, попробуйте малины».
Вообще люди здесь меня уважают. Пражанина сразу видно, им это лестно. Живет здесь одна голытьба. Против меня зуб у них, потому что я из Голешовиц, в жизни кое-что повидал и здесь вот виллу заимел. Знают, что вздумай я ее продать — так до конца дней ни я, ни моя старуха можем пальцем не шевельнуть. Кругленьких тридцать тысяч получили бы. Да кабы эти деньги имели прежнюю стоимость. Во всем социалисты виноваты. Вот если бы их не было! Подметка — тридцать крон, каблук — пять. Человек мог бы жить, есть цыплят — жареных, вареных и пареных. Да не тут-то было. Никто работать не хочет. За яичко просят пятьдесят крейцеров, за все приходится платить: за кофе, за уксус, за каждую ерунду. Спекулянты и большевики! Один для другого ничего не сделает. Благодеяний и в помине нет. А на буржуя каждый плюет. Кто призрел сироту в Баланове, парнишку той потаскушки, что служила у крестьянина Гампейзера? Какой-нибудь аграрник или социалист? Нет, не аграрник, не социалист. Это сделал буржуй, хозяин это сделал — пан Рамзелик. Приютил сироту.
Приучаю его работать и говорю: «Ты не для меня это делаешь, а для себя. Трудись. Погляди на меня. Я не вечно буду жить. Погляди на мою старуху. И она не вечна. Старайся и будь прилежен, носи воду, паси коз, ходи в лес за дровами, коси траву. Делаешь все для себя. Я что-нибудь с этого имею? Ничего. Я мог бы взять служанку, платить ей десять — двадцать гульденов. Мне это нипочем, от меня не убудет. А что бы стало с тобой? Завяз бы в трясине, захлебнулся бы в волне социализма. Для себя трудишься. Погляди. Вилла словно замок, в хлеву поросята, две козы. Ухаживай за ними как следует. Кому это достанется? Вырастешь, окрепнешь, станешь мужчиной. Не пропадешь в жизни».
Однако благодеяния, дорогой пан, не вознаграждаются. Думаете, Лойза нам благодарен и за любовь нашу платит любовью? Лентяй он. Будишь его в четыре часа, чтобы шел за грибами, — плачет. В одиннадцать часов вечера есть просит. Ему нипочем лечь в постель с полным желудком. Ничего не понимает в гигиене. Да еще разборчивый. Наша картофельная похлебка ему уже приелась. А какая похлебка! Старуха заправляет ее мукой, кладет свежие грибы, чеснок. А картошка! Я, дорогой пан, до смерти люблю картошку. Вот мы и едим ее каждый день. Не потому, что я не мог бы позволить себе что-нибудь господское, нет. Не в этом дело. Подметка — тридцать крон, каблук — пять. Две козы в хлеву, молока хватает. Грибы Лойза приносит. Дров мы не жалеем. Лойза их наносит, затопим печь, наедимся досыта, и сиротка у нашего очага греется. Хотя мы и городские, но встаем рано. В четыре часа, с жаворонком. Пример парнишке показываем. Иногда стрелки на часах перевожу, чтобы Лойза пораньше в лес пошел. На рассвете грибов больше найдет. Ранняя пташка носок прочищает, а поздняя глазки продирает. Да мы со старухой уже не пташки. Нам вставать спозаранку трудно. Что поделаешь! Ну, мы еще подремлем малость. Мы люди старые да и городские. Нам ни к чему спину гнуть. Но люди мы работящие. Старуха помогает крестьянам в поле и по хозяйству. Иной раз вместо себя Лойзу пошлет. Паренек молодой, и сила, конечно, другая. Однако мальчишка огорчает нас, ох, как огорчает. Придется, видно, отправить дармоеда. А зимой ему почти делать нечего. Да еще отвечай за него. Облениться может, распуститься. Молодое тело должно быть в движении. А зимой у него работы нет. Нам и самим-то зимой нечего делать. За козами квартирантка ходит, я не спрашиваю, нравится ей это или нет. В другом месте ей квартиры не найти. Радоваться должна, что мы себя ограничили и дали ей две комнаты. Я бы тоже мог жить на широкую ногу и завести салон. Купил бы фортепиано, письменный стол, набожную картину повесил. Но зачем? Пусть бедная женщина имеет хорошую квартиру. Ей и во сне не снилось, что на старости лет будет жить в вилле.
Мы вышли на опушку леса. Перед нашим взором раскинулась прелестная деревушка. Благоустроенные усадьбы, красивые домики. Пан Рамзелик махнул рукой и показал на домик, стоящий на другом конце деревни.
— Вот наша вилла. Ни у кого здесь нет виллы, это единственная.
Он забыл, что пригласил меня, и сердечно пожал мне руку. Мы распрощались. Я стоял на лесной опушке и смотрел вслед пану Рамзелику. Я не видел, как покачивалась золотая цепочка, но блеск его цилиндра был роскошен.
Он свернул за угол, а я зашел в трактир. Меня согревало сознание, что, сопровождая в лесу пана Рамзелика, буржуя и благодетеля, я охранял его.
Владелец экспедиторской фирмы «Кобкан» вызвал в свой кабинет розовощекого практиканта канцелярии Пехачека и имел с ним продолжительную беседу.
Когда Пехачек вернулся к своему столу, он был бледен, дрожал всем телом, а волосы у него стояли дыбом.
— Уволили? — спросил бухгалтер.
Вместо ответа практикант Пехачек взял пальто и шляпу и, не говоря ни слова, вышел из канцелярии. Бухгалтер тотчас же отправился в кабинет шефа, а возвратившись, покачал головой и произнес:
— Ничего не понимаю. Шеф отпустил его в винный погребок на все послеобеденное время.
Пятеро практикантов с завистью посмотрели на пустой стул Пехачека и вновь углубились в свои бумаги.
В конторе экспедиторской фирмы «Кобкан» воцарилась атмосфера таинственности, загадочности и неизвестности.
А все было очень просто, хотя и несколько необычно.
Шеф вел с Пехачеком весьма приятную беседу. Он сказал ему:
— Пан Пехачек, вы молодой, талантливый человек. Наш управляющий и бухгалтер очень вас хвалят. Вы прилежны, расторопны, толковы, скромны, проворны, трудолюбивы. Не пьете, не курите, в карты не играете, девушек не обольщаете, долгов не делаете, авансов в счет жалованья не берете, вы хороший счетовод и калькулятор, у вас отличный, красивый почерк, вы экономите бумагу, приходите в канцелярию вовремя и уходите последним. У вас коммерческий кругозор, вы стенографируете очень быстро и умело, без ошибок, печатаете на машинке любой системы. Владеете несколькими языками, одеваетесь скромно, но прилично. Ботинки ваши всегда тщательно вычищены, а воротничок свеж…
У образцового практиканта от блаженства увлажнились глаза, и он, не отрываясь, смотрел на своего шефа, который, бросив на него любезный, добродушный взгляд, продолжал мягким, взволнованным голосом:
— Через две недели у меня именины. Мне хотелось бы увидеть в газетах поздравления от знакомых, друзей и подчиненных. Само собой, расходы, связанные с этим, я беру на себя. Но я не хочу, чтоб поздравление к именинам было избитым, банальным. Пусть это будет нечто оригинальное, скажем, в экспедиторском стиле. Что-нибудь такое, чего еще не бывало. Что-нибудь столь блистательное, чтоб читатели долго помнили о поздравлении к моим именинам. Что-нибудь этакое, чтоб все прослезились. Вот я и подумал о вас. Понятно, вы никому об этом не проболтаетесь. Дайте мне вашу руку.
Практикант протянул свою дрожащую руку шефу. Тот, пожав ее, продолжал:
— Вы это сумеете сделать. Сегодня чудесный солнечный денек, в такой день мысли так и роятся в голове. Отпускаю вас до конца дня. Чтобы лучше писалось, ступайте сперва в винный погребок, выпейте две рюмки муската или вермута. Я знаю, допьяна вы не напьетесь. А затем поезжайте в Стромовку, сядьте где-нибудь на скамейку и сочините поздравление к моим именинам. Вот вам пятьдесят крон.
После этого Пехачек и вернулся к своему столу бледный как мел.
Первую и вторую часть приказания он выполнил неукоснительно. Отправился в винный погребок и выпил рюмку муската и рюмку вермута, допьяна не напился и, словно заведенный механизм, поехал в Стромовку. Там он сел на какую-то скамейку и стал сочинять.
Однако, к своему ужасу, он тотчас установил, что мысли у него в голове не роятся и что мнение шефа о талантливом практиканте весьма превратно, что не помогает ни великолепный солнечный денек, ни мускат, ни вермут.
— Господи боже, — вздохнул он, — я совсем обалдел. Что за белиберду я написал, ведь тут нет ничего оригинального. Ну не глупо ли написать:
«Услышьте наши горячие пожелания, которые мы страстно вам желаем. Дай бог, чтобы ваша жизнь была прекрасной, как небо, усыпанное звездами; чтобы труд ваш ежедневный был успешным. Помоги вам в этом небо. Здоровья, счастья, многих лет, фирме вашей — полный расцвет. Живите долгие годы в радости и счастье, все желания ваши пусть исполнятся, чего вам от всей души желают знакомые, друзья и подчиненные».
Пехачек вырвал из записной книжки страничку с поздравлением и швырнул ее в урну. Затем подумал и принялся писать дальше.
В записной книжке появилось несколько вариантов поздравлений к именинам:
«И в нынешнем году пусть будет нашим пожеланием вам желание счастья, от всего сердца желаем вам это снова на весь год. Ежедневно одних только радостей и всего наилучшего, здоровья крепкого и всего в изобилии! Чтоб экспедиторские фургоны подешевели на пятьдесят процентов вместе с уважаемой супругой и семьей, — самым любезным образом желают вам знакомые, друзья и подчиненные!»
«Нам снова выпал случай поздравить вас, пожелать вам доброго здоровья, всех благ во множестве, счастья и успехов в начинаниях, благословения свыше! Дай бог, чтоб болезни вас миновали. Желаем одних только радостей, еженедельно — крупных заказов, доставки мебели, охраны багажа, переездов по всей республике, перевозок товаров по дорогам, миллионных прибылей. Горячо желают знакомые, друзья и подчиненные!»
«Одни только радости и долгую жизнь да ниспошлет вам фортуна! Желаем усердия, удач и счастья, крупных заказов! Вместе с уважаемой супругой радостно пользуйтесь всем своим имуществом. Искренне желают знакомые, друзья и подчиненные!»
«Пусть цветет ваше дело в радости, пусть не будет печали в старости. Пусть ваша жизнь течет счастливо, как тихий ручеек. Пошли вам господь долгие лета. Всем вашим начинаниям — успех! Избави бог вас от болезней всех. Пусть брезжит на горизонте экспедиторских тарифов повышение. Этого желает вам дружное мнение знакомых, друзей и подчиненных!»
Далее в записной книжке появились наметки рифм: протекать — миновать; в лесу — несу; излишек — свыше; предрекать — благодать; снесу — в лесу; имей — пей; забава — слава; переселение — благословение.
Горемычный практикант перечеркнул все это, изорвал, выкинул и направился прямо в Трою, хватаясь за голову.
— Болван я, идиот, кретин, и все тут! У меня разжижение мозгов. Что-нибудь оригинальное в экспедиторском стиле… Баранья башка! Олух, идиот! Какой я интеллигент? Осел я! Солома в голове вместо мозгов!
В одном из винных погребков Трои он попытался вдохновиться с помощью бутылки вина. Но вместо ожидаемого божественного наития им овладел приступ такой тупости, что он написал:
«В приятный день, столь радостный для нас, горячо желаем вам, чтобы ваша жизнь и впредь была счастливой и веселой всегда, в любое время! Пусть ваше дело расцветает, желаем успеха во всех начинаниях и долгих лет здоровья, и да цветет вечно под вашим окном множество цветов. Горячо желают знакомые, друзья и подчиненные!»
— Готово! — сказал он, придурковато смеясь над собственными строками. — У меня наследственный кретинизм, я банальный идиот и паралитик.
К утру его шляпу нашли на плотине шлюза у Клецан. В шляпе лежал клочок бумаги с его адресом и словами: «Не могу!..» Больше ничего.
В конторе пятеро практикантов обсуждали загадочное самоубийство коллеги Пехачека. Говорили вполголоса, с надлежащей дозой скорби, ибо не было уже с ними добродушного, веселого Пехачека.
Появился служитель и возгласил:
— Практиканта Клофанду к шефу!
— Иду!
И шеф сказал ему:
— Пан Клофанда, вы молодой, талантливый человек. Наш управляющий и бухгалтер очень вас хвалят. Вы прилежны и расторопны, скромны, проворны и трудолюбивы.
И так далее, вплоть до: «Вот вам пятьдесят крон».
Когда Клофанда вернулся к своему столу, он был бледен, дрожал всем телом, волосы у него стояли дыбом. Ни слова не говоря, он взял шляпу и пальто и вышел из канцелярии.
Атмосфера загадочности, таинственности и неизвестности сгустилась.
Четверо оставшихся практикантов только покачивали головами.
Клофанда не обладал таким литературным даром, как покойный Пехачек, но это была чистая, нежная и добросовестная душа. Сколько он ни ломал головы — ничего не придумал. Прежде чем удавиться ночью в Годковичском лесу, он сумел сочинить лишь одно:
«Наше горячее желание — пожелать вам самое искреннее поздравление, желающее вам пожелание, которого желают вам знакомые, друзья и подчиненные!»
«В моей смерти прошу никого не винить», — было начертано на клочке бумаги, приколотом к его пальто.
Не успели четверо практикантов обсудить толком загадочную смерть второго коллеги, как появился служитель и возгласил:
— Пана Венцла к шефу!
— Иду!
И шеф сказал ему:
— Пан Венцл, вы прилежны, расторопны, толковы, скромны, проворны и трудолюбивы…
И так далее, вплоть до: «Вот вам пятьдесят крон».
Атмосфера таинственности, загадочности и неизвестности сгустилась еще больше. Дыхание смерти веяло над конторой.
Практикант Венцл вообще ничего не сочинил. Он умер в Кийских каменоломнях близ Праги, вскрыв себе вены на руках. Умер, не оставив после себя ни строчки.
— Практиканта Коштяка к шефу!
— Иду!
Коштяк долго боролся со смертью. Целых два дня он скрывался на Петршине и лишь на третий день бросился со Смотровой башни. Этот уж совсем рехнулся: ему мерещилось, будто его шеф не глава экспедиторской фирмы, а владелец зоомагазина и он должен написать ему поздравление к серебряной свадьбе.
Этим и объясняется, что в записной книжке Коштяка на одной странице была найдена следующая запись:
«Пусть счастливые времена вновь расцветают, пусть серебряная свадьба повторяется из года в год, пусть успехи фирмы блистают, чтоб вы весело наслаждались ими, и тысячи пар голубей, кроликов, крольчат и золотых рыбок имелись в продаже! Желает вам Ян Коштяк».
В конторе «Кобкан» осталось уже только двое практикантов.
— Практиканта Гавлика к шефу!
— Иду!
Сочинив оригинальное поздравление в виде деловой телеграммы: «Кобкан, экспедитор, именины, сердечное поздравление! Знакомые, друзья, подчиненные», — Гавлик зарезался перочинным ножом в уборной Дома представительства.
— Практиканта Пиларжа к шефу!
Последний практикант, оставшийся в конторе экспедиторской фирмы «Кобкан», побледнел. Он смутно угадывал, что за дверьми кабинета шефа кроются причины грандиозной трагедии практикантов, трагедии, которой еще не видывал мир, и что это таинственное, загадочное и неизвестное надвигается на него.
— Практиканта Пиларжа к шефу! — повторил служитель.
Последний практикант поднялся и в отчаянии выкрикнул:
— Не пойду!
Теперь в конторе было уже четыре бледные физиономии: практиканта, управляющего, бухгалтера и служителя.
— Пан Пиларж, — нарушил молчание бухгалтер, — опомнитесь, что вы говорите! В Чехии еще не видывали подобного: чтобы практикант ослушался, когда его вызывает шеф.
— Не пойду, — отчаянно повторил последний практикант, — никуда не пойду!
В дверях появился сам шеф.
— Пан Пиларж, ступайте в кабинет. Я уже дважды посылал за вами.
— Не пойду! — закричал последний практикант. — Сказал, не пойду, — значит, не пойду!
Он принялся отчаянно жестикулировать и вопить:
— Все шли — покойный Пехачек, покойный Клофанда, покойный Венцл, покойный Коштяк, покойный Гавлик. Один я не пойду, никуда не пойду!
Он схватил увесистую приходо-расходную книгу и стукнул ею по столу.
— Буду сидеть, и точка! Все сокрушу, всех вас порешу! Я капитан Мограс, мировая сенсация, новый непревзойденный аттракцион в воздухе! Не боюсь я вас!
Санитары не могут пожаловаться на последнего практиканта фирмы «Кобкан». У него на халате пять пуговиц, и он всем повторяет, указывая на пуговицы и пересчитывая их:
— Первый — Клофанда, второй — Венцл, третий — Коштяк, четвертый — Гавлик, пятый Пехачек… Нет, не так. Первый — Пехачек, второй — Клофанда, третий — Венцл, четвертый — Коштяк, пятый — Гавлик. Все шли, а я не пойду, никуда не пойду!
Врачи теряют надежду на его выздоровление.
Именины пана Кобкана прошли без оригинального поздравления в газетах. В конторе сидят шестеро новых, свежих практикантов. До следующих именин наступило затишье.
Ночь мы провели довольно бурно — да и могло ли быть иначе, если наше общество состояло из редактора журнала «Мир животных», укротителя змей и владельца блошиного цирка пана Местека, хозяина карусели, американских качелей и тира пана Швестки. Личности все довольно подозрительные, и если бы у нас водились визитные карточки, то каждому во избежание обвинений в жульничестве пришлось бы прибавить к своему званию слово «бывший». То есть: бывший редактор «Мира животных», бывший укротитель змей, бывший владелец карусели и т. д. Ведь раз уж бродят по свету экс-короли и экс-императоры, то почему бы не существовать экс-владельцу блошиного цирка?
Под утро, когда мы без церемоний вышвырнули из одной кофейни стайку невинных студентиков, наступило некоторое отрезвление, или, вернее, реакция. Мы охладели к гармонике и цитре, надоело нам и верещанье пьяной дамской капеллы, и ресторанные потасовки, и вмешательство полиции. «Пойдем пошатаемся по Праге», — решили все трое. На Длоугой улице, у одного магазина, где торговали морской рыбой, наше внимание привлекли работники, пытавшиеся повесить в витрине какой-то предмет. Предмет заполнял витрину сверху донизу и напоминал рыбу. Укротитель змей Местек высказал предположенье, что это тюлень; владелец карусели и американских качелей Швестка утверждал, будто это русалка; я же как бывший редактор «Мира животных» зашел в лавку, чтобы исподволь выспросить, что это за рыба.
— Это молодая акула, а не рыба, — услышал я в ответ, — она живородящая.
— Но она, простите, дохлая, — заметил я, чтобы не остаться в долгу.
— Ничего подобного, — обиделся продавец морских рыб, — эта молодая акула не сдохла, а убита гарпуном, понятно вам? И ее искусно заморозили.
— А почем килограмм?
— Мы акул на килограммы не продаем. Это рекламный экземпляр. На ночь мы помещаем ее в лед. Если вам желательно купить рыбу для жарения, могу предложить морской язык, камбалу, свежую треску — с руководством по приготовлению.
Я купил полкилограмма камбалы и вернулся к своим сонным спутникам.
— Шестнадцатимесячная акула, — объявил я им, — поймана на острове Гельголанде. Убита выстрелом с канонерки в тот момент, когда потопила подводную лодку, пытавшуюся взорвать ее торпедой. Рекламный экземпляр. На ночь кладут в лед.
Бывший укротитель змей и владелец блошиного цирка Местек задумался.
— Пошли в «Золотое судно», — предложил он, — по-моему, эту акулу надо как-нибудь приспособить к делу.
В «Золотом судне» из-за моего свертка с морской рыбой камбалой нас не хотели пускать в пивной зал. Тогда мы поделили камбалу поровну между двумя собаками мясника, которые, обнюхав рыбу, к ней даже не притронулись, зато стали на нас кидаться и злобно рычать.
Но путь в пивную «Золотого судна» нам уже был открыт, а там мы заказали себе коньяк и приготовились слушать, что скажет Местек.
— Несколько лет назад, — начал он, выдержав многозначительную паузу, — я заказал стеклянный ящик. И в этом ящике держал ужа, которого показывал публике, выдавая за помесь тигрового питона с удавом. Напечатал афиши и возил по всей Моравии, на чем заработал 500 золотых. Если приобрести настоящую акулу, то за две недели можно запросто стать миллионерами.
Мы тихо совещались, сдвинув головы, а трактирщик очень недоверчиво косился в нашу сторону, когда до него долетали обрывки произнесенных шепотом фраз — «Ящик… а как же реклама… акула… отличные лекции… вот это жульничество!»
Было единогласно решено, что Местек лучше всех договорится с владельцем акулы.
Местек удалился, а вернувшись примерно через час, сообщил:
— Акула наша. И ящик тоже. Скоро привезут.
Так начались наши странствия с акулой, о которых даже много лет спустя я сохранил самые прекрасные и приятные воспоминания. За все про все семьдесят золотых.
Было постановлено возить акулу только по маленьким городам, где публика не избалована кинематографом, где нашу акулу примут чистосердечно и радушно. Мы поедем туда, где наша акула станет неслыханной музыкой, кошмаром и ужасом, где она вызовет неподдельный, искренний интерес.
Первым на нашем пути лежал город Страконице. Мы привезли акулу прямо в «Беседу». Пока я ходил в типографию заказывать афишу, Местек вел переговоры с хозяином ресторана. Расписав предполагаемый успех, Местек пригласил его взглянуть на акулу, распростершуюся на улице в своем длинном гробу.
Узрев чудовище, хозяин ресторана отменил назначенный на завтра танцевальный вечер и предоставил зал в полное наше распоряжение совершенно бесплатно.
Тем временем я составил в типографии следующий текст:
«ГРОЗА СЕВЕРНЫХ МОРЕЙ!
ТРАГЕДИЯ МОРСКИХ ГЛУБИН!
Для уважаемых граждан города Страконице мы приготовили редкостное зрелище — акулу, изловленную на острове Гельголанде. После жестокой борьбы эта акула была убита выстрелом с канонерского судна, потопившего подводную лодку, которая имела целью взорвать канонерку торпедой.
Целых два месяца акула бесчинствовала в северных морях, угрожая рыбачьим лодками и кораблям, перевозившим эмигрантов. В ее желудке обнаружен труп капитана Трестена, боцмана его величества короля датского.
Приводим список последних жертв, проглоченных морским чудовищем:
Ян и Мария, дети бедного рыбака из Штральсунда.
Вильям Борус, студент теологии из Шлезвига.
Владимир Новотный, чешский эмигрант из Бероуна.
Дасим Демлоп, старший морской инспектор Великобритании, рыцарь ордена св. Джульетты, депутат из Лондона.
Прелат Матеус, каноник и епископ наваррский и палермский, папский викарий.
Одно представление.
Только завтра, 15 мая, в помещении «Беседы», с 2-х до 7-ми вечера.
Вход 30 крейцеров. Дети школьного возраста в сопровождении родителей — за полцены!»
Члены нашей троицы отлично дополняли друг друга. Каждый был в этот ответственный момент на своем месте. Бывший владелец карусели, американских качелей и тира сумел так мило и интеллигентно наклеить афишу на ворота церкви, что никто из верующих не был оскорблен в своих чувствах, а церковный сторож даже ему помогал. Между тем Местек обратился в школьный совет и заявил, что для прилежных, но неимущих учеников, по рекомендации господ учителей, акулу будут показывать бесплатно.
Я зашел в ратушу, чтобы лично пригласить на сеанс самого бургомистра.
Это был истинный южночешский демократ. Крепко пожав мне руку, он сказал:
— Акула? Превосходно. Обожаю акул. Не кусается? Умерщвлена? Надо взглянуть на это чудовище. Приду со всей городской управой.
Глуховатого священника уговорить оказалось куда труднее. Я долго не мог втолковать ему, что мы не бродячая труппа, не комедианты, к которым он относится с предубеждением. Когда я наконец убедил его, что речь идет всего-навсего об акуле, он стал бормотать что-то про кита, который проглотил пророка Иону. У старичка, по всей вероятности, было размягчение мозгов — так упорно держался он своей версии. А потом позвал капеллана и обратился к нему с такими словами:
— Милый Франтишек, пойдите с этим господином, он вам покажет какого-то кита.
Тут бороденка у него затряслась, как у добряков священников Рейса.
Капеллан впился в меня клещом, только у самой площади до него наконец дошло, что речь идет всего-навсего об акуле. Он завел разговор о загадочных явлениях, которые обнаруживаются в природе при столкновениях с людьми, из чего проистекает неверие в божье провидение, и распрощался со мной очень любезно.
Посетил я и жандармский участок. Начальник участка был человек передовых взглядов, он хлопнул меня по плечу и сказал:
— Вам бы только что-нибудь украсть, жулики вы этакие, комедианты, цыгане.
Когда я рассказал ему про акулу, он с истинно жандармским хвастовством сообщил, что видел несколько тысяч таких акул и, если это окажется не настоящая акула, он нас всех упечет в тюрьму.
Один профессор в отставке, доживающий свой век в Страконицах, пригласил меня отобедать и в течение всего обеда развивал передо мной теории о том, что наука несовместима с догматизмом, поскольку признает относительность познания. В общем я все же не пожалел о том, что познакомился с этим старичком. У него был научный словарь, из которого я сделал выписки об акулах, подготавливаясь к своей публичной лекции.
К двум часам в зал «Беседы» набилось столько народа, что яблоку негде было упасть. На эстраде стоял ящик с акулой. Люди подходили к пей так, будто шли прикладываться к святым мощам. Первым делом я прочитал захватывающую лекцию о морских чудовищах. Затем мы организовали сбор добровольных пожертвований на изготовление чучела несчастной акулы.
В три часа пришли школьники и весь учительский состав. Мне запомнилась одна маленькая девочка, которая боялась и плакала, а учительница силой тащила ее к акуле.
Члены городской управы пожаловали к четырем часам. Бургомистр дал пять крон и сдачу брать не захотел.
Счастливое было времечко! Денег хоть завались.
У трупа акулы Местек познакомился с одной вдовушкой и остался у нее ночевать.
Я провел ночь у бургомистра, а Швестка — в участке, за то, что в одном трактире подрался с каким-то приказчиком из Скочиц: приказчик нанес смертельное оскорбление нашей акуле, заявив, что это никакая, мол, не акула, а дельфин, уж он-то знает, так как служил во флоте.
На следующее утро, когда мы все снова радостно встретились в «Беседе», еще вчера вечером столь любезный хозяин ресторана встретил нас очень грубо. Дескать, наша акула воняет. Жена, говорит, всю ночь не спала, а утром пришлось послать за врачом. Всех тошнит, даже коридорного, который с самого утра хлещет ром. И чтоб мы сей же час эту скотину вынесли из зала и в «Беседе» больше не появлялись, а то он нам, фиглярам, все ноги переломает.
Он оказался совершенно прав. За ночь акула изменилась роковым образом, и разложение ее останков протекало необычайно интенсивно.
Я предложил акулу забальзамировать, и мое предложение было принято. Мы купили пять бутылок одеколона и еще каких-то духов, по-моему, крепких, искупали в них нашу акулу, да и внутрь влили порядком, после чего погрузили на подводу и поехали в Водняны.
Из здания «Сокола» нас выпроводили, хотя тамошний зал по своим размерам нам очень подходил.
Приняли нас в «Народном доме», после того как мы облили акулу еще четырьмя бутылками одеколона.
Последующие события развивались очень быстро. Рекламные плакаты, агитация, множество публики. От акулы так нестерпимо воняло, что в зале начали падать в обморок. Мы и сами еле держались на ногах, да и то лишь благодаря коньяку, который пили с самого утра, чтобы выжить и выстоять.
Я не помню, кто нас, собственно говоря, арестовал, но ночью я проснулся в Воднянском узилище. Справа от меня спал Местек, слева Швестка.
Утром нас оштрафовали за какое-то преступление против охраны здоровья или за что-то в этом роде.
Мы не присутствовали даже на похоронах нашей акулы. Ее погребли за общественный счет города Воднян. Грозу северных морей закопали как дохлую кошку. Даже место ее погребенья мне не известно. На ее могиле нет даже простого креста, хотя, согласно нашему плакату, у нее в желудке побывал папский викарий, прелат Матеус, каноник и епископ наваррский и палермский.
Вечный тебе покой, моя акула!
Нынче положение литераторов куда лучше, чем перед войной. Послевоенный литератор, ежели он прилежен и не слишком тратится на себя, всегда располагает таким количеством денег, что может оплатить свой паек муки, хлеба, сахара, табака, и у него еще останется на то, чтобы раз в месяц наведаться в театр. Ежели он не абстинент и наивысшим наслаждением почитает вино и привкус рома, то и в этом случае у него нынче всегда есть возможность повсюду задолжать за испытанное удовольствие, поскольку и в этом отношении положение тоже переменилось и литераторы пользуются сегодня большим доверием и уважением, чем перед войной.
В доказательство того, что прежде отношение к литераторам было много хуже, приведу несколько примеров.
В Праге некогда издавался журнал «Весела Прага», где я часто печатал свои юморески. Три юморески за две кроны, которые всегда были нужны нескольким ненасытным, жадным, нетерпеливым ртам.
Однажды я принес в журнал шесть юморесок, но издатель отказался заплатить мне четыре кроны и предложил заключить договор. Я напишу двадцать юморесок, а он выплатит мне вперед, но только не деньгами, а товаром. Дескать, сейчас он по случаю достал для премий подписчикам партию часов (часы тогда продавались по две кроны за штуку). Он не станет пускать их дороже, и я сейчас же могу взять с собою четырнадцать штук, а одни он мне даст в придачу, поскольку иначе трудно рассчитаться.
Так вот, заключил я с ним договор на двадцать юморесок и унес из издательства четырнадцать часовых механизмов.
На улице меня поджидал молодой человек, который сочинял стихи (пять стихотворных строк по два геллера за строку).
— И что теперь с ними делать? — удивился этот непрактичный человек, битком набитый разными идеальными представлениями, потому что в те поры у нас еще водились идеалисты.
— Продадим в кабачках.
Молодой поэт густо покраснел.
— А если не удастся спустить в кабачках, — продолжал я, — пойдем по забегаловкам.
— Я с вами не пойду, — оскорбился поэт, — вам ведь хорошо известно, что я — член общества молодых литераторов «Сиринкс».
— Ладно, — согласился я. — Торговать мы не будем, будем только вместе ходить.
И мы отправились. Сперва заглянули к Примасам, где встречались мясники с тяжелыми серебряными часами. Один сказал, что серебряные часы он приобрел бы, а сломав у наших простых пружину, великодушно предложил нам за понесенные убытки две кружки пива. Часы со сломанной пружиной мы потом всучили какому-то господину за тридцать крейцеров, а он заявил, что они все равно краденые.
Потом мы заглянули напротив, к Шенфлокам, откуда нас вышвырнули, обозвав мошенниками без лицензии и права торговать вразнос.
Мы поплелись на Винограды, в «Курье око», где продали одни часы за восемьдесят крейцеров какому-то студенту: он опасался приезда папеньки, потому как свои часы заложил в ломбард.
Мы расхаживали по Виноградам, но никто ничего у нас не покупал. Так добрели мы до пятого квартала, который перед грядущим падением все еще пребывал в зените славы, и там в одной из забегаловок у нас украли двое часов.
В следующем притоне к нам подошел человек в кепке и спросил, откуда мы. Потом вынул записную книжку, заглянул в нее и произнес:
— Да, все сходится.
Схватил нас за шиворот и повел в полицейский участок, где мы пробыли до утра, поскольку издатель, выплачивавший гонорар часами, не ночевал дома.
Вызволив нас на следующий день из полиции и избавив от обвинения в грабежах, он был столь любезен, что оставшиеся часы скупил у меня за полцены, то есть за пятьдесят крейцеров.
Выплачивая непредусмотренную в расходах сумму, он строго предупредил:
— Не забудьте, за вами — двадцать юморесок.
Спустя несколько дней я принес ему две юморески, и тут он произнес уже не столь безаппеляционно:
— Так за вами еще восемнадцать, не забудьте, пожалуйста.
Он ждет их и по сей день.
Или другой случай. Крупный журнал, вещь уже напечатана. Наивный народ, мы полагали, что тут нам и деньги в руки, стоит только прийти и сказать:
— Вчера опубликована моя повесть, пожалуйте гонорар.
Однако сегодня на месте нет то одного, то другого, так что нам предлагают прийти завтра.
Наконец вы у окошечка кассы, где вам должны выплатить пять крон двадцать два геллера, но выдали шесть, и кассир, глядя на вас как на разбойника, требует сдачи. Обычно — в карманах пусто, тогда кассир забирает шесть крон и ревет: «Несите мелочь!»
И вы отправляетесь бродить по Праге в поисках семидесяти восьми геллеров, чтобы получить причитающиеся вам пять крон двадцать два геллера.
Нынче, как я уже сказал, стало много лучше.
С издателями дело обстояло также славно. Положим, за авторский лист причитается вам тридцать две кроны, но вы просите задаток, и они швыряют его вам, отсчитывая по кроне. Если вас посетила безумная идея получить гонорар книгами, они ничуть не стыдились продавать их по розничной цене. Естественно, что таким образом вы теряли шестьдесят шесть процентов своего гонорара, но издатели были столь заботливы, что не забывали утешить:
— Вот видите, мы бы выплатили вам и деньгами, да опасались, что вы потратите все и у вас ничего не останется.
Если у вас возникало желание получить за свою работу хоть какой-то аванс, то нужно было выдумать кучу разных мнимых предлогов. Такое отношение вынуждало литераторов прибегать ко лжи, измышлять всевозможные обстоятельства и лишь нравственное начало спасало человека от Панкраца.
Однажды я захотел получить двадцать пять крон задатка за свою книгу и выдумал следующее: послал приятеля, известного поэта Густава Р. Опоченского, к издателю с таким посланием:
«Многоуважаемый государь! Только что меня переехало автомашиной, и она сломала об меня колесо. Прошу выдать двадцать пять крон задатка за свою книгу».
Опоченский вернулся без денег, но с рекомендацией выяснить, для чего требуется двадцать пять крон. Я ответил: «На расходы, связанные с доставкой меня домой».
Опоченский возвратился с таким ответом: «Машина «скорой помощи» отвезет вас бесплатно».
Я отписал: «Машины «скорой помощи» отвозят больных лишь в больницы. Поскольку я настаиваю на домашнем лечении, «скорая помощь» уехала».
Вернувшийся в третий раз Опоченский сиял от радости: он принес десять крон и резолюцию, наложенную на мое послание: «Десяти крон вполне достаточно».
Это время, полное борьбы и невзгод, кануло в лету, но вот об одном происшествии, сохранившем отблеск той эпохи, я не могу забыть, оно преследует меня до сих пор ощущением страшных предвоенных настроений.
Сейчас я готовлю к изданию несколько книг. (Это не то чтобы похвальба, просто книги эти мне очень дороги.)
Одну из них я издаю за свой счет, это «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны», особенно упорно рекламирую ее в деревне. Один мой покупатель был так любезен, что предложил взять с собой в Будейовице эту книгу, выходящую тетрадками, и показать тамошним книготорговцам.
О своей деятельности в роли распространителя этого романа он рассказал мне в письме, из которого я привожу следующий отрывок:
«Только что навестил книготорговца пана Сватека, и он мне сообщил, что уже получил одну тетрадку из Праги, и это его весьма обрадовало, так как он наконец узнал, где теперь находится пан Гашек, поскольку в 1915 году, 21 апреля, перед тем как отправится в Будейовицкий полк вольноопределяющимся, сей автор заключил с паном Сватеком договор, где обязывался писать военные юморески и в течение десяти лет продавать написанное только ему, пану Сватеку. Конечно, всем известно, что пан Гашек был в плену, где писать не имел возможности, но теперь, когда он вернулся на родину, он должен был бы выполнить договор и посему пан Сватек передает дело адвокату, дабы получить удовлетворение. Удивительно, что сам пан Гашек уже забыл о том, что в течение десяти лет он не имеет права писать ни для кого, кроме Сватека. Или, что вполне вероятно, это ему безразлично, и он делает вид, будто не знает, что от австро-венгерской монархии мы унаследовали прежние законы, действующие и по сей день. Пан Сватек посоветовал мне тут же мои занятия бросить, поскольку тетрадки «Швейка» будут конфискованы…»
Та же история, что и с часами… Или непохоже?..
В 1915 году, 21 апреля, я, будучи вольноопределяющимся, за пятьдесят крон продал, как Фауст, душу на десять лет вперед. И лицо, которому я дал письменное обязательство, охраняло меня в огне самых страшных битв мировой войны.
И теперь через посредничество адвоката домогается моей души.
Тут мне даже святая водица не поможет…
Истина эта в наши дни не находит должного уважения и признания. У нас в республике, особенно за последнее время, укоренилась дурная привычка утверждать обратное. И хотя мы, со своей стороны, не намерены и не считаем возможным говорить о полном благосостоянии наших граждан, однако необходимо одернуть болтунов, критикующих государственный строй и разглашающих по всему свету, что у нас плохо.
Очень хотелось бы, чтобы наши слова не были гласом вопиющего в пустыне и не упали на каменистую почву. Допустим, в жизни наших сограждан бывают мгновения, когда они легко могут стать добычей подстрекателей, но мы не должны забывать, что после плохого может наступить хорошее. Только человек злонамеренный способен в этом сомневаться.
Государственная власть существует с тех пор, как существует человечество, и с самого начала истории не было такого государства, механизм которого был бы совершенно свободен от каких бы то ни было — пусть даже самых маленьких — недостатков. А с другой стороны, в каждом государстве всегда находятся беспокойные люди, которые всегда недовольны.
Таких людей следует избегать, так как они нарушают наш душевный покой и учат нас ненавидеть некоторые классы, государственный строй, общество, определяющее судьбу того или иного государства. В конце концов все иллюзии рушатся, и это открывает путь к преступлению.
Если в государстве порядок, то это и на каждого гражданина накладывает отпечаток порядочности; порядочный человек дорожит душевным миром и благоденствием, а благоденствие народа является основой благополучия политического.
Поглядим вокруг. Разве мы не видим, что люди, получающие приличные доходы, имеющие солидный капитал, живут зажиточно, пользуются уважением не только в своем кругу, но и у своих рабочих? Конечно, только человек предубежденный способен это отрицать.
У нас в республике много таких, которые добились богатства благодаря усердию своих рабочих или же получили его по наследству. Отчего же не порадоваться их успеху? Неужели мы должны завидовать им, ненавидеть их?
И как можно верить тем, кто утверждает, будто у нас все плохо? Недавно в газетах промелькнуло сообщение, что в Китае, в провинции Ганьсу, погибло от голода пятьсот тысяч, а в провинции Шаньси — восемьсот тысяч человек. Наблюдается ли что-либо подобное в нашей республике, покупающей китайскую муку?
Статистика говорит языком цифр. В Чехии, Моравии, Силезии и Словакии от нищеты и голода погибает ежегодно лишь незначительная доля процента всего населения. А сколько народа умирает от голода в Индии, откуда к нам вагонами прибывает рис? Полмиллиона! Столь незначительный процент смертности в Чехии по сравнению с Индией есть лучшее доказательство в глазах каждого беспристрастного человека. Наше вечное недовольство способно вызвать на устах статистика лишь улыбку сострадания.
В настоящее время 1 кг говядины стоит 16 чешских крон, 1 кг гуся — 32 кроны, 1 кг курицы — 36 крон, 1 кг свинины — 28 крон, 1 кг индейки — 42 кроны. И тем не менее слышатся постоянные жалобы на дороговизну.
Во время франко-прусской войны 1871 года в осажденном Париже курица стоила 300 франков, гусь — 500 франков, вол — 80 000 франков, свинья — 50 000 франков. Переведите это на чешские кроны по теперешнему курсу!
Пусть каждый недовольный сравнит эти цифры. Не может быть спору, что мы живем в период необычайной дешевизны съестных припасов. Сто семьдесят лет назад, когда французы были в Праге, фунт муки стоил тринадцать талеров. А сколько он стоит теперь, когда французов нет?
На Аляске вы не достанете говядины, а у нас скот в изобилии. Индийское племя Чамакоко в Южной Африке не имеет представления о сахаре, а у нас каждый видный чиновник, министерский служащий страдает сахарной болезнью.
Таким образом, народ не может у нас пожаловаться на плохое питание. Посмотрим теперь, какова политическая обстановка в республике. Для сравнения возьмем обстановку в Тонкине, где парламент был распущен, а депутаты казнены, запороты насмерть, четвертованы. А был ли у нас такой случай, чтобы после роспуска Национального собрания какого-нибудь депутата четвертовали? Кто толкует о репрессиях, пусть поглядит на Сиам. Там царит полное самовластие: иначе говоря, монарх может по своему усмотрению отрубить голову любому, кому вздумает. У нас же люди добровольно обходятся без головы.
Зная это, жаловаться на недостаток свободы может только человек злонамеренный.
Свобода гарантирована нам законом. А кто же у нас осмелится открыто наплевать на закон? Если же нечто подобное и случится, так это просто по недоразумению, которое тотчас выяснят и поправят.
Разветвленная система органов безопасности бдит над нами, пока мы спим.
Произойдет ли где убийство, органы эти тотчас отвечают на него повальными обысками и арестами, в результате которых нередко обнаруживается до тех пор не раскрытая и действовавшая безнаказанно шайка фальшивомонетчиков.
Школа учит наших детей уважать законы и молиться богу, воспитывая их хорошими гражданами. Наши дипломаты получили признание, а наши финансисты имеют такой вес на международной финансовой бирже, что сами устанавливают курс нашей кроны.
Миром и спокойствием дышит каждая чешская хижина, каждый домашний очаг. Прилежные руки работают на фабриках, в мастерских, а по окончании рабочего дня тысячи тружеников радостно съедают за ужином свой ломоть хлеба, вознося хвалы богу и выражая благодарность работодателям, которые обеспечивают им этот хлеб.
Годами обсуждают рабочие лидеры вопрос о том, как улучшить положение рабочего класса.
Но вопрос этот самым успешным образом разрешен предпринимателями, предоставляющими рабочим заработок. Он попросту отпадает, поскольку даже с точки зрения самого левого крыла социалистического движения, коммунистов, кто не работает, тот не ест.
Имеющий работу работает и ест.
Представление о том, будто предприниматели не работают, в корне ошибочно. Каждый предприниматель хлопочет.
А кто хлопочет, тот работает.
Всеобщая забота о положении рабочих в нашей республике очень скоро доказала самим рабочим совершенную бессмыслицу революционных иллюзий. Развитие капитализма, на котором основано существование нашей молодой республики, обеспечивает заработок всем, кто искренне желает трудиться на пользу этому развитию.
В наши дни, когда положение неимущих составляет предмет самого пристального внимания всего общества, невозможно говорить о какой-либо политике репрессий по отношению к рабочему классу. Суровые мероприятия, о которых столько толковали у нас, разбились о всеобщую любовь к ближнему, как это прекрасно показал социал-демократический депутат Бехине в своей статье «Потерпевший крушение», где он колеблется между ненавистью и симпатией, пока в конце концов не заговорила его чистая душа.
Текст его «Потерпевших» звучит прямо как стихи:
И вот мой корабль разбился.
И я на пустынном острове
Сижу одиноко.
Море и небо, а между ними
Бьется мое «человеческое сердце»,
О Робинзон Крузо!
Как раз в наше время эти прекрасные, гуманные стихи особенно много говорят нашему сердцу благодаря той гармонической любви к ближнему, которая в них звучит.
Именно теперь, когда мировая социалистическая революция ликвидирована попятным движением всего исторического процесса, деспотические мероприятия правительства в известных вопросах вполне оправданы и принятое им решение с точки зрения государственных интересов заслуживает всяческой поддержки и не подлежит критике. Необходимо понять, в какое ответственное время мы живем, и из этого исходить при оценке политических событий!
Величайшим злом в жизни нашей республики является то, что в широких кругах ее населения распространена жестокая зависть, стремящаяся вставлять палки в колеса нашему счастливому будущему.
Завидовать кому-нибудь у нас в республике — разве это не позор и не величайший разврат?! Каждый, кто хочет, чтобы наш народ опомнился и снова нашел себя, должен прежде всего уничтожить и растоптать чудовище зависти, вторгающееся всюду и опутывающее своей паутиной всю республику. Зависть отравляет своим тлетворным дыханием самый воздух нашей страны и разрушает нравственные устои республики.
Зависть побуждает всяких лжепророков и волков в овечьей шкуре забрасывать грязью чистый кристалл нашей общественной жизни.
В ту великую эпоху, в которую мы живем, когда Карла Габсбурга изгнали из Венгрии, чем мы доказали всему свету наличие у Малой Антанты своей твердой линии, нельзя допускать, чтобы зависть расстраивала наши ряды. О, если бы вернулись времена древних греков и римлян, когда патриций и раб, не зная зависти, работали плечом к плечу во славу своего государства!
У нас же в самых широких слоях укоренилась зависть.
Каждое повышение окладов нашим министрам или членам законодательных органов вызывает завистливые толки людей, не умеющих логически мыслить. Этим господам непонятны слова датского министра внутренних дел, сказанные им на празднестве по случаю восьмисотлетия датского государства:
«Народ будет всегда крепок и силен своими хорошо обеспеченными министрами и членами законодательных органов».
Вот что говорят в стране, где нет зависти, где государственный бюджет принимается без всяких дискуссий и выкриков! А у нас ни одно даже самое незначительное повышение окладов нашим ответственным руководителям не обходится без дебатов в парламенте и завистливой критики.
Если б у нас, скажем, министру финансов повысили оклад на сто тысяч крон в год, в стране поднялся бы вой: множество служащих, мелких и средних чиновников налогового управления тотчас потребовало бы ничем не оправданного повышения своих окладов, не считаясь с тем, что республика переживает тяжелый финансовый кризис.
Они утверждают, будто все страшно дорого и им не на что содержать свои семьи.
Это неправда. Никто из наших государственных служащих, ведя скромный, невзыскательный образ жизни, не может умереть с голоду. А завистливые разговоры насчет того, что я, мол, тоже не прочь получать на представительство, как наш министр, внушены опять-таки зловредными подстрекателями.
В самом деле, только руками разводишь, слыша такие речи: «Если министр может представительствовать от имени республики, почему бы не могли это делать мы? Ведь нас тысячи, целый ведомственный аппарат!»
Или еще: «У министра — особняк, министр ездит с семьей на дачу. Мы и не представляли себе, что так будет выглядеть провозглашенная Масариком в его декларации Чехословацкая республика».
Не говоря уже о том, что в период всеобщего кризиса строительной промышленности немыслимо каждому из полумиллиона чиновников и государственных служащих обеспечить возможность покупки или постройки особняка, смешно толковать о полумиллионе дач, когда все квартиры в городе заняты или заранее законтрактованы сановниками из министерства и нашими капиталистами, которые представляют наш народ на мировом рынке и открывают нашей валюте выход на международную арену, за что каждый из нас должен был бы от всего сердца пожелать им хорошенько отдохнуть, если б нам не мешала зависть.
Недавно один гражданин говорил при мне: «Они на машинах разъезжают, а у меня на трамвай денег нет». Я хотел сказать ему: «Так ходи пешком, завистник! Если у тебя нет денег на трамвай, что же удивительного, что их нет на машину? Иди работай, старайся. Иначе тому, кого ты сегодня видишь катающимся на автомобиле, придется ходить пешком, а ты по собственному опыту знаешь, как это неприятно. Не желай зла ближнему, будь нравственным, ибо лишь в нравственной чистоте — залог нашего национального здоровья».
Нравственная чистота, отмывание сердец наших от яда зависти — вот что необходимо для упорядочения наших внутренних взаимоотношений!
Надо учиться уважать материальные возможности ближнего и свято хранить в душе сознание собственных обязанностей. Что многим до этого еще далеко, свидетельствует такой случай.
Недавно вышло распоряжение платить швейцарам, открывающим вам дверь ночью, не больше десяти геллеров. Оно появилось в тот момент, когда правительство в соответствии с ростом цен на предметы первой необходимости повысило оклады министрам.
Вдруг слышу, один швейцар ругает этот порядок на чем свет стоит. «Нам снизили плату за открывание дверей в ночное время до десяти геллеров, — горячился он. — А министрам, у которых и без того все есть, повысили оклады на тысячу крон! Мы тут здоровье теряем. Кто — ночью, утром ли — с попойки ни придет, — вставай, дверь отворяй!.. О сне забыли…», и т. д.
Я не выдержал. «Милый друг! — говорю. — Это вас все проклятая зависть с толку сбивает. Одно дело — швейцар, другое дело — министр. Вы что же? Хотите, чтобы министр стал швейцаром, а швейцар министром? Да вам бы тогда еще больше завидовали, чем вы теперь министру завидуете. И не потому, что вы не сумели бы лучше с делом справиться, чем теперешний министр, а просто так, из чистой зависти. Вы забываете о том, какие у вас обязанности. Что должен делать швейцар? Ночью и днем следить, чтобы дому не угрожала никакая опасность, за что домовладелец берет с вас пониженную квартирную плату. Спать швейцар вообще не имеет права и дверь отворять должен бесплатно, не завидуя тем, кто кутит в ресторанах, пока он выполняет свою обязанность. Так что даже эти десять геллеров, в сущности, совершенно лишние. Ваш труд полностью вознаграждается возможностью меньше платить за квартиру — возможностью, которую при теперешнем жилищном кризисе трудно переоценить».
Мы хотели бы, чтобы широкие слои населения в конце концов поняли, что зависть разрушает национальное единство и подрывает международное положение нашей республики.
Если рабочий завидует своему хозяину, говоря: «Он живет лучше меня: мне за год не заработать десятой доли того, что он тратит за день», — то разве это правильно?
Нет, совершенно неправильно. В сердце рабочего должно говорить чувство более высокое, чем зависть, а именно: радость труда. Рабочий не должен расценивать все с точки зрения платы: он должен быть идеалистом. Его идеал — не борьба за жалкие гроши, а — еще раз повторяю — радость труда. Рабочий должен оставить тот сомнительный путь, по которому его вела до последнего времени зависть, и, забыв о бедности, о повседневных нуждах, видеть в труде вечный двигатель своего существования.
Рекомендуем вниманию всех трудящихся, сбиваемых с толку бессовестными агитаторами, одно прекрасное стихотворение. Оно напечатано 24 апреля 1921 года в «Воскресном занимательном и поучительном приложении» к «Народни политике» за подписью Ад. Альфа и озаглавлено «Сонет»:
Для очень многих жизнь течет легко.
Цветы их счастья пышны, ярко блещут;
Уста улыбкой радостной трепещут;
Грудь с наслажденьем дышит глубоко.
А от другого радость далеко.
Нетопыри забот крылами плещут
Над ним. Его бичи тревоги хлещут:
«Где мне детишкам взять на молоко?»
Но если б жизнь была для всех одна,
В ней вовсе не было б очарованья,
Исчезли бы стремления, желанья…
Ведь радость и трудящимся дана,
Их радость — труд. И в вешнем одеянье
Даль манит их, цветами убрана.
Прекрасно показал здесь поэт, что, если б всем было хорошо, не стоило бы жить на свете! Как было бы ужасно, если бы люди не умирали с голоду, если бы не было несчастных, бьющихся как рыба об лед ради куска хлеба. Тогда жизнь стала бы до того скучной, что капиталистам из «Народни политики» пришлось бы раздать свои капиталы бедноте, а самим помирать с голоду, лишь бы, как совершенно правильно пишет автор «Сонета», жизнь человеческая не утратила очарования.
Кроме того, он подчеркивает одно обстоятельство, которого мы до сих пор не касались, но которое является нашим драгоценным союзником в борьбе против зависти. В этой борьбе играет роль не только уже упомянутая здесь чистая радость труда, заставляющая труженика забыть свою нужду и свои житейские горести, но также чудное ощущение, испытываемое маленьким, придавленным жизнью человеком при виде весеннего наряда убравшейся цветами природы.
Любовь к цветочкам, к траве, к цветущим деревьям, к одуванчикам, маргариткам изгоняет зависть из сердца человека, из души бедного пролетария. Насытившись благоуханием, он несет его домой, своим близким, в виде букета полевых и лесных цветов, который и их питает своим ароматом.
Вот о чем не следует забывать самым завистливым из завистливых — нашим безработным, а органы социального обеспечения республики должны проводить для них экскурсии за город, где безработные могли бы наслаждаться запахом цветов и пением птичек, журчанием чистых ручейков и шелестом деревьев.
Вот о чем не следует забывать и лидерам социалистических партий, которые лучше сделали бы, если б меньше толковали о политике, а прививали бы массам интерес к ботанике и почаще устраивали доклады о красоте природы.
Не может быть ни малейшего сомнения, что красоты природы в соединении с чистой радостью труда уничтожат зависть в широких массах чешского народа, а устройство экскурсий для рабочих привлечет к нашей республике симпатии всего мира.
Лица, здесь представленные, взяты из жизни, а сама история наверняка вызовет у всех читателей чувство тихой печали и сострадания. Автор искренне стремился воспроизвести события ярко и правдиво.
Закон 1899 года, запретивший продажу сахарина, явил на свет божий новое занятие, спекуляцию сахарином и его нелегальную продажу, которое преследовалось страшнее, чем отцеубийство, государственная измена, поджог и убиение младенцев.
Кондитерские изделия, например торт «Мокко», изготовлялись из кукурузной муки, жареных желудей и сахарина. Производители газированной воды и лимонада сластили свои освежительные напитки сахарином. Так же поступали и многие производители ликеров. Сахарин победоносно пробивал себе дорогу и в кофейнях. Исчезали кусочки сахара, подававшиеся обычно вместе с кофе, и некоторые хозяева этих заведений с неповторимым легкомыслием утверждали, что кофе подслащивается прямо на кухне, уже в процессе его приготовления.
Занятие это было выгодное. Один килограмм сахарина стоил в Швейцарии 8 франков 50 сантимов, а здесь во время войны его продавали по 3000 крон. Предприниматели появлялись, как грибы после дождя. Продажей сахарина занимались самые солидные люди. Политики, ученые, деятели искусства и высокопоставленные особы. Разветвленная система заговора против сахара пустила корни во всех слоях общества. Бедный сахар был по воле судьбы окружен всяческими рогатками и заговорщиками.
Заговорщики, встречаясь на улице, обменивались таинственными знаками — пожатием руки или подмигиванием.
В те времена вы не могли быть уверены, что даже самые уважаемые люди не торгуют сахарином.
В те самые времена пан Ауэр встретил на улице пана Венцига.
— Франта, могу сосватать тебе одно дельце, — сказал пан Венциг. — У меня есть отличный сахарин, в шестьсот раз слаще сахара. В фирменной упаковке по осьмушке, четыреста крон за пакетик. Этикетки — чудо, и вся упаковка — просто верх изящества.
Пан Ауэр заявил, что не знает такой швейцарской фирмы по производству сахарина и выразил удивление, что уже появился сахарин в шестьсот раз слаще сахара.
— Франта, — с воодушевлением продолжал пан Венциг, — я не вру. Это самый настоящий сахарин. Ты ничего подобного не видывал. Все проверено химическими методами. Короче говоря, пошли со мной, я дам тебе два пакетика по осьмушке в фирменной упаковке, для образца.
Пан Ауэр пожелал убедиться в качестве продукта.
— Не делай глупостей, Франта, — остановил его пан Венциг, — господин, от которого я получил этот сахарин, предупреждал меня, чтобы я не повредил упаковку, иначе этот сахарин, который в шестьсот раз слаще сахара, пропитается влагой и испортится. У нас все проверено химическими методами.
Пан Ауэр отправился в Смихов и продал один пакетик знакомому кондитеру, который из арабского каучука, терновника, сахарина и свекольного красителя изготовлял конфеты с малиновой начинкой.
На обратном пути он встретил знакомого из деревни, изготовлявшего газировку, которому недавно написал, что у него уже нет ничего для подслащивания. Тот страшно обрадовался сахарину, взял пакетик и заявил, что заберет все.
Когда пан Ауэр возвратился к пану Венцигу, тот сообщил, что у него есть 10 килограммов этого великолепного сахарина. Он как раз получил новую партию для продажи.
В течение дальнейших трех дней пан Ауэр продал пакетик сахарина одному владельцу кофейни. Затем через этого господина сахарин в пакетиках по осьмушке заказал и изготовитель настоящих медовых марципанов. Тот в свою очередь рекомендовал пана Ауэра фабриканту, выпускавшему повидло и варенье, который как раз подумывал начать производить повидло и варенье из картофельных очистков и сахарина. За четыре дня было заключено много таких сделок, причем пан Ауэр каждый раз повторял слова пана Венцига о необыкновенной сладости их сахарина:
— У нас все проверено химическими методами. Это самый сладкий сахарин на свете.
На пятый день торговли самым сладким сахарином, рано утром, пана Ауэра разбудил страшный грохот и стук в дверь ногами.
Когда он открыл, в комнату влетел деревенский житель, изготовлявший газировку.
— Вы меня разорили этим вашим сахарином! — орал он. — Это никакой не сахарин, а сода, горькая соль и молотый сахар. А я поверил, что это в шестьсот раз слаще сахара. Я погиб, я утоплюсь. Я бросил эту штуку в целый котел с фруктовой водой и лимонадом, и люди возвращали мне это обратно и ругались. Вы погубили все мое дело.
Пан Ауэр отвечал, что он страшно удивлен, ведь у них все проверено химическими методами. Изготовитель газировки, однако, твердил, что эта штука не сластит, а наоборот, делает воду горькой. Для доказательства он привез с собой по бутылке лимонада и фруктовой воды. Газированные напитки действительно напоминали по вкусу морскую воду.
— Это страшное недоразумение, — вздохнул пан Ауэр. — Пойдемте сейчас же к тому господину, который дал мне этот сахарин для пробы.
Они пошли к пану Венцигу, причем по дороге производитель газировки все время твердил, что он пропал.
— Послушай, — обратился пан Ауэр к пану Венцигу без всякого вступления, — вели сварить черный кофе, чтобы мы могли химическим методом проверить этот сахарин. Судя по всему, это горькая глауберова соль, гипс, поваренная соль, мука и черт знает что еще.
— Это невозможно, Франта, до упаковки нельзя дотрагиваться, но раз ты думаешь, что здесь какой-то подвох, давай пожертвуем одной осьмушкой.
Черный кофе был приготовлен, и опыт с лучшим сахарином в мире показал, что не подслащенный им кофе был наверняка в половину менее горьким, чем кофе, подслащенный сахарином в шестьсот раз более сладким, чем сахар.
— Признайся, — предложил пан Ауэр своему поставщику.
Пан Венциг заявил, что ничего не знает, что этот несчастный сахарин он приобрел у одного очень солидного торговца — служащего фирмы Петера в Праге и что у него уже есть новая партия — 15 килограммов.
Во время этого разговора изготовитель шипучих напитков, совершенно уничтоженный, сидел на диване и повторял:
— У нас меня уже не признают, я потеряю концессию.
Они взяли его с собой и направились к солидному торговцу фирмы Петера. Пан Венциг прихватил с собой небольшой чемоданчик со всем запасом сахарина. На лестнице они встретили кондитера, владельца кофейни и изготовителя настоящих медовых марципанов, которым пан Ауэр на днях продал не имеющий себе равных по сладости сахарин и которые его уже искали.
Все были чрезвычайно рассержены. Конфеты с малиновой начинкой могли использоваться разве что как типографский клей, а медовый пряник и марципаны второго господина представляли собой страшно горькое печенье, годящееся для прочистки желудка. В таком же печальном положении оказался и владелец кофейни. Его уже хотели было отвезти в сумасшедший дом, так как он утверждал, будто горький кофе, подаваемый гостям, был подслащен уже на кухне.
Все требовали возмещения убытков и присоединились к процессии. Когда они пришли к солидному торговцу фирмы Петера, на него напустился пан Венциг:
— Слушай, парень, я несу тебе все это обратно, ты нас обманул. Ну-ка, приготовь черный кофе…
Благодаря следующему опыту было определено, что сахарин, который рекламировал и поставлял солидный торговец фирмы Петера, представляет собой совершенно немыслимую смесь.
— Господа, — сказал торговец, выплевывая отвратительную горькую жидкость, — я абсолютно не виноват, я думал, что все было проверено химиками. У меня этой штуки еще пять килограммов, а получил я ее от Оскара из Вршовиц.
Когда они приехали к Оскару, тот встретил их очень приветливо:
— Что, хотите еще пару килограммчиков? У меня осталось только восемь.
Когда Оскару объявили, что он жулик, тот рассмеялся.
— Ну что же, господа, раз это липа, ничего не поделаешь. Я купил эту штуку у одного художника фирмы Валдеса, тут рядом, за углом. Но человек он очень нервный, вот крику-то будет!
И он не ошибся. Когда все бросили на стол художнику сахарин, тот завопил:
— Боже милосердный, господа, ведь у меня этой штуки еще на шесть тысяч крон. С ума можно сойти, я купил его у владельца одной типографии. Я ему покажу, этому мошеннику, этому жулику.
Владелец типографии, который принял их очень сдержанно, для начала узнал от художника, что он прохвост и разбойник и что тот подведет его под арест.
— Вы сами печатаете этикетки, я это уже понял. Вы нам письменно подтвердите, что возместите все убытки, которые мы понесли из-за этого вашего проклятого сахарина.
— Я с большим удовольствием подтвержу все, что угодно, — отвечал на это владелец типографии, — но должен вам заметить, что этот сахарин я купил у некоего Елинека, агента. Не знаю, где он живет, знаю только, что каждое утро он бывает в кафе «Арко».
Пан Елинек, которого они вызвали, оборвал брань художника, шумевшего больше всех и хватавшегося за голову:
— Да, господа, я уже знаю, что это фикция. Как раз вчера меня побил один изготовитель вафель и трубочек с кремом, которому я это продал. Если вы, господа, желаете предпринять что-нибудь подобное, пойдемте в переулок, чтобы не устраивать скандала на публике, но уверяю вас, что я здесь ни при чем. Я получил это от Герла из Жижкова.
— Ладно, — сказал художник, — пойдемте к этому господину Герлу, но ему не поздоровится!
Элегантно одетый господин, который им открыл, просил подождать в прихожей, сказав, что в комнате у него не убрано, однако, узнав среди присутствующих пана Венцига, пригласил их пройти.
— Чем обязан, господа? — спросил он приветливо. — Не желаете ли присесть?
— Вы — негодяй, мошенник, мерзавец и разбойник. Вы всех нас обокрали.
— Господа, — спокойно отозвался пан Герл, — вы находитесь в моем доме, ведите себя спокойно и прилично. Да, я обманул вас. Это моя продукция. Я ее изготовляю…
— Ах вы разбойник… Прохвост… Это подлость… Подлец…
— Господа, — продолжал пан Герл таким же спокойным голосом, — я уже сказал вам, что вы находитесь в моем доме и должны вести себя прилично и спокойно. Я целиком и полностью признаю, что сам изготовляю этот продукт. Могу подтвердить, что действительно занимаюсь мошенничеством. Одни делают это так, другие по-другому, я придумал вот этот способ зарабатывать деньги. Вы тут угрожаете, что выдадите меня, пожалуйста. Мы все связаны одной веревочкой. Я буду продавать вместо сахарина то, что я пожелаю. Кто-то из вас тут орал, что в этой штуке есть гипс, это точно. Я добавляю туда гипс. А кроме того муку, поваренную и горькую соль, известь. Вообще все, что попадет под руку. Сейчас я собираюсь добавлять туда мел, вот так. И больше мне с вами говорить не о чем. Здесь останется один пан Венциг, его я знаю, это приличный человек, остальных господ я бы попросил уйти, поскольку сегодня я еще должен приготовить к отправке большую партию моего сахарина. Вы попались на крючок, так разрешите мне сделать так, чтобы и другие его заглотнули.
Этот неожиданный оборот в разговоре подействовал на всех уничтожающе.
Художник еще что-то сказал, но тут же очутился за дверью. Остальные ушли добровольно.
У пана Герла остался один пан Венциг, которому тот предложил сигарету.
С минуту они помолчали, наконец пан Герл сказал:
— Вы достойный человек, мы могли бы работать вместе. Более того, мне бы не хотелось, чтобы вы потеряли все. За десять килограммов этого моего сахарина я дам вам полкило настоящего, так что ваши убытки составят всего три тысячи крон. Не желаете ли еще сигарету?
Пан Венциг отдал десять килограммов старого и забрал домой полкило настоящего сахарина в фирменной упаковке.
Полон дурных предчувствий, он сделал маленькую пробу. Это был мел.
Когда при ближайшей встрече пан Венциг упрекнул пана Герла за этот новый обман, тот ответил необычайно спокойно и рассудительно:
— Дорогой мой, измените закон тысяча восемьсот девяносто девятого года о нелегальной продаже сахарина, и я обещаю вам заняться чем-нибудь другим…
Эти четыре человека, встречаясь ежедневно по утрам в пивном погребке и рассуждая о большевиках, не ведали страха и сомнений.
О них они говорили каждый день, вкладывая в беспощадное осуждение большевиков всю свою душу.
Эти люди были живым газетным архивом, прекрасным фонографом с постоянно наточенной иглой и треснувшей пластинкой, которая шипит, хрипит, но продолжает наигрывать одно и то же.
Каждый их них: и торговец кофе, и фабрикант стеклянной посуды, и архитектор, и старший инспектор страхового общества — имел свою излюбленную тему. Торговец кофе рассуждал о смертных казнях; фабрикант стеклянной посуды — о замученных буржуа и царской семье; архитектор о хозяйственной разрухе и преследовании архитекторов, о комиссарах и голоде; старший инспектор страхового общества — о свободном браке, мятежах и ликвидации страхования жизни.
За их столом с табличкой «Занято» ежедневно умерщвлялись тысячи людей и пылали города. Здесь четвертовали детей фабрикантов, а китайцы совершали бесчисленные зверства. Здесь вырезали всех большевиков и комиссаров, обрекали на голодную смерть всю Россию. За этим столом вешали и расстреливали русскую интеллигенцию, тут увенчивались успехом ежедневные бунты против Советов, и народные комиссары, навсегда изгнанные из Москвы и Петрограда, бежали с похищенным золотом за границу.
За этим столом разыгрывались потрясающие трагедии; за границу для ведения пропаганды посылались ящики с русским золотом; тут уж щедрость собеседников не звала предела и граничила с расточительством.
С каждой выпитой стопкой условия жизни в Советской России становились все ужаснее. Ни «Народни листы», ни Аверченко, ни Станислав Николау, ни «Право лиду», ни «Пражски вечерник» не могли додуматься до подобных каннибальских пиршеств. Расходясь, друзья пожимали друг другу руки в знак взаимного восхищения и признания, словно хотели сказать: «Итак, завтра опять здесь. Будем беспощадны. За ночь в России обязательно что-нибудь произойдет».
И, пыхтя, они отправлялись обедать. За все время, что они ходили в погребок, их единственной жертвой стал некий молодой статистик, который на основании сведений торговца кофе отмечал в своей записной книжке число лиц, казненных большевиками.
Как раз перед своими именинами статистик подвел итог и обнаружил, что большевики казнили в три раза больше людей, чем их насчитывается на всем земном шаре. Молодой человек потерял рассудок, будучи не в силах объяснить, как он сам существует на безлюдной планете.
Когда четверо друзей встретились вновь, торговец кофе сказал:
— Русские большевики опять выкинули номер. В Харькове забили насмерть дубинами трех внуков и внучку Божены Немцовой. Мало того, они отрезали им головы и послали в ящике Ленину, который собственноручно выколол им глаза. Я прочел об этом сегодня в вечерней газете.
Завязался интересный разговор, в ходе которого архитектор сообщил, что русские большевики вообще имеют зуб против потомков и родственников чешских писателей и поэтов. Так, недавно в Новочеркасске они повесили брата Гейдука, в Москве четвертовали троюродного дядю Бенеша Тршебизского и утопили младшего брата Арбеса. Сестру Элишки Красногорской посадили на кол в Тамбове. Племянника Сватоплука Чеха сожгли в Туле. Племянницу Врхлицкого задушили в Нижнем Новгороде, а брата Пеланта застрелили в аэроплане. Шурина Махара привязали к рельсам и пустили пассажирский состав, а увидев, что несчастный еще жив, отправили следом товарный.
Фабрикант стеклянной посуды дополнил эти факты сведениями о том, как большевики в России поступают со своими собственными писателями и журналистами. С Горького заживо содрали кожу и бросили его в яму с негашеной известью. Аверченко раздели донага при сорокапятиградусном морозе и поливали водой до тех пор, пока он не превратился в огромный ледяной сталактит. Теффи поджарили на конопляном масле, а потом замариновали в уксусе. Борисом Соколовым зарядили царь-пушку в Кремле и выстрелили в сторону Ходынки. Если уж большевики творят такое с собственными людьми, если они зажарили вдову Толстого, а через Мережковского пропустили электрический ток в два миллиона вольт, отчего он сошел с ума, то нечего удивляться тому, что они учинили в Харькове с тремя внуками и внучкой Божены Немцовой.
Старик, сидевший за соседним столиком, встал и подошел к четырем знатокам русской жизни.
— Господа, — сказал он дрожащим голосом, — господа… это… ошибка… Я сам… сам внук… Божены Немцовой. Мы… вернулись… только вчера… из России. Мы все… живы… С нами, извините… ничего не сделали. Разрешите мне… подсесть к вам… я…
— Не важно, кто вы такой, — пробасил старший инспектор страхового общества. — Этот столик для наших друзей, а не для тех, кто заступается за большевиков. Если вы собираетесь защищать их, так и оставались бы в России, чтобы участвовать в их зверствах. У нас, в чешском народе, вы не найдете поддержки.
Когда «замученный большевиками» внук Божены Немцовой отошел, торговец кофе многозначительно произнес:
— Это какой-то старый интриган. Видимо, он собирается вести здесь пропаганду на денежки Москвы.
Архитектор заметил, что для таких мерзавцев нет ничего святого.
И вновь, как вчера и позавчера, за столом четырех собеседников умерщвлялись тысячи людей и пылали города.
А торговец кофе, возглавлявший это общество каннибалов, после каждой фразы стучал кулаком по столу и кричал:
— Мне бы попасть туда, черт подери, показал бы я этим большевикам! Они бы у меня и не пикнули!
Накануне вынесения приговора кладненским забастовщикам торговец кофе еще раз резюмировал свои обвинения и добавил:
— Значит, завтра их приговорят к повешению… Что вы говорите, пан трактирщик? Хрена к сосискам мне не надо, предпочитаю горчицу… Знаете, я разговаривал со многими, и все требуют для них петли. Что вы говорите? Хлеба или булочки? Вот если бы у вас нашелся соленый рогалик… Нет? Тогда дайте булочку. Вчера вечером сидел я в будейовицкой пивной, так там никто не сомневался, что их повесят.
— Боюсь, — сказал архитектор, — как бы повешение не заменили им пожизненным заключением.
— Что вы, пан архитектор, кто это вам сказал? — разгорячился фабрикант стеклянной посуды. — Ни о каком помиловании не может быть и речи. Висеть им как миленьким!
— Мне бы попасть туда, да еще с правом решающего голоса, — вставил старший инспектор страхового общества, — я бы настаивал на исполнении приговора в двадцать четыре часа.
— Это не выйдет, — рассудительно заметил торговец кофе. — Если бы вешали одного, а тут их целых четырнадцать! Это будет самая крупная казнь в истории Чехии, и ее надо как следует подготовить. Один палач не справится, даже при трех помощниках. Ведь нельзя же поставить четырнадцать виселиц за сутки. Недавно у меня в лавке делал полки очень опытный столяр, и все же ему понадобилось три дня.
— А еще гробы заказать, — продолжал он, обмакивая дебреценскую сосиску в горчицу. — Даже если их сбить из необструганных досок, все равно, считаю, не меньше трех дней. Да, еще булочку, пожалуйста. Я полагаю, их повесят не раньше чем через неделю.
— А если они будут апеллировать? — заметил архитектор.
— В таком случае все задержится, — важно ответил торговец кофе. — Несколько лет тому назад в Триесте приговорили к смерти через повешение одного итальянца, он подал апелляцию, и прошло целых три месяца, пока его повесили. Я получил тогда пропуск, ведь мне еще не приходилось видеть казни, но, к сожалению, накануне я лег поздно и проспал. Ходила моя жена, но не получила никакого удовольствия, потому что итальянец даже не дергался.
— Однажды в Шопроне я видел, как вешали цыгана, — сказал архитектор. — Тот сильно дергался.
— Такая уж у них беспокойная натура, — отозвался фабрикант стеклянной посуды, зажигая сигару.
В то утро, когда был объявлен приговор, в винном погребке за столом четырех собеседников стояла унылая тишина — безмолвие разбитых надежд и неоправдавшейся буйной фантазии.
Первым нарушил молчание архитектор.
— В воскресенье поеду с семьей в Розтоки смотреть, как цветут черешни.
— А у меня в саду, — сказал торговец кофе, — расцвела яблоня.
— Эх, если бы только люди поумнели и перестали быть варварами, — сокрушался фабрикант стеклянной посуды, — да не ломали бы веток!
— Я бы за это наказывал на месте, — заявил торговец кофе.
И присмиревшие друзья снова впали в мрачное уныние.
Придумывать названия — одно из самых интересных и самых сложных занятий. Я не говорю о названиях литературных и научных работ. Это дело совсем легкое. Если не считать названий поэтических сборников, когда публику необходимо взволновать и удержать в напряжении, для того чтобы стихи покупались. Тут все зависит от того, как человек возьмется за дело. Название «Колокольчик» не будет иметь такого успеха, как «Здесь должен цвести колокольчик». В последнем публика почувствует необычайное обаяние, которым грешил и Махар в своей истории с розами.
Наука не знает этих украшательств и не пытается повысить к себе интерес.
Если кто-то пишет начальный курс физики, то называет его «Введение в физику», а не выдумывает сенсационный заголовок «Объяснение тайн законов природы». Географ пишет учебник географии и тоже дает ему лаконичное и емкое название «География», а не «О горах, реках, народах и городах». Единственное поэтическое название я встретил в книге одного психиатра: «О идиотах и людях заметных».
Выдумывать названия книг, как я уже сказал, дело очень легкое. Если вы обратитесь к библиотечному каталогу, то увидите, что в этом море литературы одно название может повторяться у сотни авторов. Чаще всего встречаются: «Родные поля», «Летние грозы», «Новая песнь», «Поздний цветок», «Прелюдии», «Между жизнью и смертью», «Ее грех» и другие прелестные находки.
Авторы не дают себе труда назвать свою работу так, как она того требует. Когда писатель уж совсем ничего не может придумать, он пишет «Горсть новелл, или Две дюжины рассказов», даже если в этих двух дюжинах их всего пять.
Со мной самим однажды приключилось несчастье, когда один из рассказов, действие которого происходило в Краловских Виноградах, я от отчаяния, не способный придумать ничего другого, назвал «Жизнь в Индии».
Однако в литературе такие вещи прощаются, поскольку даже самое идиотское название может воодушевить какого-нибудь еще не вконец испорченного человека. Название проникнет в его душу и околдует своими психологическими чарами.
Вообще-то названия книг и рассказов — это чаще всего не что иное, как простая констатация их содержания. Англичанин Стертон написал роман в двух частях, озаглавив его «Глупость», и читатель не обманется в своих ожиданиях. Француз Ла Бруш издал роман «Ничто», и действительно он ничего собой не представляет.
Мне очень нравятся краткие и полезные названия. Авторы вышеназванных произведений весьма великодушны к читательской общественности, они предупреждают ее: не покупайте эту «Глупость».
Более любопытная и сложная задача — дать название популярному или научному журналу. Предполагается, что название должно отражать внутреннее содержание и направление издания.
Не будь этого общепринятого правила, журналы росли бы как грибы после дождя.
Я знавал одного господина, который говорил: «Я с удовольствием издавал бы месячное художественное издание, но у меня нет названия».
Другой признался мне, что хочет издавать политический еженедельник, но без названия, мол, дело не пойдет.
Чаще всего такой несчастный останавливается на названии, которое уже существует.
Если это политический журнал, то обязательно «Прогресс», «Страж» или «Независимость».
Литературный или художественный обычно называется «Лоза», «Перерождение», «Подсолнечники», «Борозда», «Нива» или «Земля», как-будто их издают одни полеводы.
Со сборниками дело еще сложнее. Один издатель попросил меня однажды придумать подходящее название для сборника. В названии, по его мысли, должно было быть «много жизни, стихии, наполненной дыханием времени». Ну и получилось, как со сборником Топича. Сначала шло имя издателя, а потом сборник.
Но все это чепуха по сравнению с тем, как придумываются названия для торговых и промышленных предприятий, предметов и новинок, которые должны появиться в продаже и ошеломить общественность.
Тут требуется вложить в название гораздо больше свежей жизненной образности, чтобы предлагаемый предмет навсегда запечатлелся в сознании людей. Название должно быть красочным и поражать в самое сердце. Оно должно гипнотизировать. Если читатель читает рекламное объявление «Вы пили…», то вот эти точечки должны быть настолько значительны и убедительны, чтобы человек упился этим напитком до того, чтобы ему кругом мыши мерещились, а семья была бы вынуждена отправить его лечиться от алкоголизма.
Название должно быть зеркалом, живым отпечатком предмета, который вы предлагаете в своих объявлениях. Если вы читаете: «Каждой домохозяйке необходимо иметь дома паровую молотилку (название)», то это название должно быть настолько привлекательным, что вы решитесь приобрести паровую молотилку, даже если для этого потребуется обокрасть банк и разнести целый дом, чтобы затащить ее в вашу квартиру на четвертом этаже.
Я прочитал в газете следующее объявление:
Заплачу большое вознаграждение тому, кто придумает подходящее название для предмета, без которого не может обойтись ни одна семья. Обращаться в отель Штепан, номер 12, от 10 до 11 часов.
Я отправился туда. Меня встретил господин с добродушной внешностью и умным лицом.
— Очень рад, что вы пришли, — сказал он. — Я боялся, что никто не придет. Присядьте, пожалуйста. Сигару? Какое вино предпочитаете? Мускат или мозельское?
Я ответил, что люблю и то и другое, но выберу то, что он закажет. Из деликатности он заказал себе мускат, а мне мозельское. Пока каждый из нас пил свою бутылку, он заявил, что изобрел детскую коляску, которая отличается тем, что ее можно переносить с места на место, а если она случайно упадет в воду, то автоматически превратится в лодочку. Коляска очень легка, а нажатием рычага моментально превращается в кресло-качалку. Одно из ее замечательных свойств состоит также в том, что, перевернув ее, вы получаете письменный стол. Он уже выпустил на своей фабрике восемьсот таких детских колясок, и теперь дело за тем, чтобы окрестить его изобретение. Сам он придумал название «детовоз», но оно ему что-то не очень нравится.
Холодок пробежал у меня по спине, когда я осознал, что нахожусь в номере один на один с этим господином.
А он продолжал:
— Я думал всю неделю, несколько ночей не спал и не придумал ничего лучшего, чем этот проклятый «детовоз». Он преследует меня днем и ночью. Почему вы надо мной смеетесь, я вижу вас первый раз в жизни. Или вы не верите, что моя детская коляска может превратиться в лодочку? Вот чертежи.
Я оглушил его ударом кулака в висок и поспешно удалился из двенадцатого номера, никуда ничего не сообщив. Пусть в гостинице с ним делают что хотят.
Менее трагичным был случай с паном Вачленой, постоянным посетителем кафе «Бржезинки». Мы сыграли с ним как-то партию в бильярд, потом он отвел меня к своему столику и доверительно сообщил, что его зять, обивщик, изобрел складной матрац из трех частей, который так легко складывается, что кровать оказывается совершенно лишней. Для того чтобы пустить матрац в продажу, ему нужно как-то его назвать. Он очень легок и долговечен. Зять просит пана Вачлену, чтобы тот нашел кого-нибудь, кто бы придумал ему подходящее название, что-нибудь в самую точку. И тут он вспомнил, что я пишу рассказы. Если я могу выдумать целый рассказ, то уж придумать название, одно слово, для меня совсем ничего не стоит. Зять, мол, не просит за бесплатно, а обязательно пришлет мне свой складной матрац.
— Ну, так как, по-вашему, он должен называться?
Я ответил, что очень польщен доверием, что названия не сыпятся так просто, как из рукава фокусника, название должно быть зеркалом предмета. Оно должно быть не простым, а сенсационным, а для этого мне нужно дать время.
— Так, значит, завтра? — спросил он.
— Да.
— Ну что, придумали название? — спросил он на другой день, подкарауливая меня в кафе.
— Вчера вечером ко мне приехал брат, — оправдывался я, — и я вынужден был пойти с ним в театр на оперу, так что весь вечер был потерян. Завтра название обязательно будет.
— Ну, как он будет называться? — донимал он меня на следующий день.
— Еще не знаю. Дело в том, что мне кажется очень легкомысленным придумывать название для вещи, которую я в глаза не видел.
— Ладно, — сказал он, — завтра матрац будет у вас.
Должен сказать, что мне очень хорошо спалось на матраце, и что он действительно долговечен и дешев.
Пану Вачлене я написал (поскольку с тех пор перестал ходить в «Бржезинки»), что выбрал не кричащее, зато очень подходящее к данному предмету название. Мой совет назвать его: «складной матрац».
С тех пор пан Вачлена везде рассказывает, что я никакой не писатель, а просто дурак и обманщик.
На протяжении моей жизни я получал много заказов на различные названия для самых разных предприятий и предметов. И это занятие часто совершенно лишало меня покоя.
Один хотел, чтобы я придумал название для чешской мучной приправы, которую тот начал производить в больших количествах.
Другой фабрикант, изготовляющий машины для кондитерского производства, желал, чтобы я окрестил его карманный механизм для изготовления мороженого.
Фабрика по производству бочек заказала мне название для пивных бочек фирмы «Лежак», объемом в сто гектолитров.
Один птицевод, выращивавший гусей, хотел иметь название для пера, дающегося в приданое невестам.
Общество по благоустройству контор желало иметь название, в котором преобладала бы мысль, что душа их предприятия — регистрация.
Один пекарь хотел, чтобы я окрестил его рогалики с мармеладом.
Акционерное общество по строительству кольцевых печей для производства кирпича желало иметь настолько популярное название, чтобы кругом не говорили ни о чем, кроме как о его кольцевых печах.
Я также должен был ломать голову над тем, какое название будет более подходящим для экономически выгодных каминных решеток.
Из всех названий, которые я предлагал, лишь одно было принято фабрикантом, изготовлявшим машины для кондитерского производства.
Его карманное устройство для изготовления мороженого я окрестил «Эмил». Дело в том, что фабриканта тоже звали Эмил, и он был безумно счастлив, что мне удалось придумать такое замечательное название.
«Заправка», «Лежебочка», «Приданнопер», «Регистродуш» и «Мармелпек» были отвергнуты.
Дать название кольцевой печи и экономически выгодным каминным решеткам я даже не пытался.
Мнение обо мне всех фирм, кроме Эмила, сходится с мнением пана Вачлены. Никакой я не писатель, а просто дурак.
Но однажды представился случай, когда я мог себя реабилитировать. Мой приятель Опоченский забежал ко мне в кафе и сказал: «Приходи сегодня вечером в «Копманку», там будет один господин из правления нового пивоваренного завода в Плзени. Они ищут название для своего пива, которое конкурировало бы с плзенеким «Праздроем». Он только что был в «Мае», но там никто ничего не смог придумать. Он рассказывал мне о своих бедах. Во всем Плзени не нашлось человека, который бы что-нибудь выдумал. Прага — единственное спасение, но неудача в «Мае» его совершенно убила. Он выглядит так, как будто собирается покончить с собой. Поэтому я пригласил его в «Копманку».
Вид у члена правления действительно был такой, будто он подумывал о самоубийстве. Он рассказал о Плзени, о «Мае» и добавил, что только второй день в Праге и что из-за этого названия уже имел неприятности с полицией. Дело в том, что в одном из винных погребков он познакомился с каким-то молодым человеком и рассказал ему о своих бедах. Тот заявил, что у него часто возникают хорошие идеи, но для этого он должен быть в настроении. Без него он туп как пробка.
«Поил я его, поил, — вздохнул член правления. — После двух с половиной литров он вдруг воскликнул: «Придумал! Ваш пивоваренный завод находится в Плзенце, недалеко от Плзени. Раз в Плзени плзенское пиво, назовите ваше — плзенецкое». И тут, господа, я начал его душить. Позвали городового, и вот вам конфликт с полицией».
Мы сидели с ним до поздней ночи. Думали все, но никто ничего не придумал, и один за другим посетители исчезали. Наконец мы остались с членом правления одни.
Вы не поверите, но есть моменты, когда в голову вдруг приходит что-то настолько подходящее, что, думай вы до этого хоть тысячу лет, никогда ничего подобного не придумаете. И вдруг мысль возникает сама собой.
Название пришло. Появилось ни с того ни с сего. Мой сосед дремал, окончательно отчаявшись. Я разбудил его.
— Я придумал название для вашего пива, — сказал я, первый раз произнося что-то настолько совершенное, что абсолютно уничтожило бы плзенское и принесло пиву нового завода всемирную славу.
Лицо представителя заводского правления прояснилось.
— Вот это идея, — сказал он, вскакивая со стула. — Она ударит, как гром среди ясного неба. Мы разнесем их пиво в пух и прах, а наше обрушится на мир, как лавина.
Он произносил еще много подобных образных восклицаний, но лучшей характеристикой все же осталось обращение к покойному Сохурку:
— Пан трактирщик, у вас нет ли случайно расписания поездов?
— Мы едем в Плзень скором в шесть двадцать, — обратился он ко мне, перелистав расписание. — Вы гений. Плзень ничего не мог придумать, «Май» тоже, Прага отупела, и наконец в два часа ночи Вас осенило. Мы едем в Плзень.
Судя по всему, он когда-то играл в самодеятельности, потому что, расплачиваясь, с пафосом провозгласил:
— Миссия моя окончена, я с честью возвращаюсь домой.
— И со щитом, приятель, со щитом, — говорил он, подавая мне плащ. — Поверьте, я был в полном отчаянии. Вы ведь не знаете, что еще три месяца назад мы объявили конкурс на лучшее название, и за это время получили лишь одно письмо от какого-то учителя-пенсионера, который писал, что лучшим ответом на название плзенский «Праздрой» является плзенское «Прапиво». В конце своего письма этот человек писал, чтобы мы выслали ему объявленную премию сразу по получении письма, иначе он передаст дело адвокату. По сравнению с этим ваше название — это просто окно в мир.
Мы взяли дрожки и до шести часов ездили по разным ночным увеселительным заведениям. По дороге мой спутник только и твердил о моей идее. Каждая его фраза была полна восторга, а когда мы уже сидели в поезде, он представил меня незнакомому господину, которого не знал и сам:
— С этим человеком я не побоялся бы приняться даже за строительство вавилонской башни.
Желая утвердить его благожелательное мнение обо мне, приближаясь к Плзени, я внушил ему, что являюсь автором и таких названий, как Градчаны и Петршин. В это время он уже дремал и только бормотал:
— Как же, знаю, я об этом уже слышал.
В привокзальном ресторане в Плзени мы слегка перекусили для поддержания сил и фиакром отправились на новый пивоваренный завод, прямо в контору правления, где сразу же послали за господином председателем.
Когда тот пришел, мой спутник торжествующе произнес:
— Есть название, великолепное название, что-то совершенно особенное. Оно отодвинет плзенский «Праздрой» на задний план, привлечет необыкновенное внимание и займет достойное место.
Мой спутник сиял:
— Этот господин — писатель, известный писатель пан… пан… извините, запамятовал вашу фамилию?.. Вот видите, такое легкое имя, но когда человек не спит целую ночь, а рано утром спешит к поезду… Пан председатель, это название придумал господин писатель. «Май» ничего не мог выдумать, Прага молчала или придумывала разные глупости, но вот появился этот господин. Это потрясающее название.
— Ну, так вы скажете его мне? — спросил господин председатель моего спутника.
Вместо ответа член правления засмущался и, обращаясь ко мне, сказал:
— Ну, как вы его назвали? Дело в том, что я… я забыл…
Я стоял как пригвожденный. Со мной случилось то, что может случиться с каждым. Сколько я ни думал, я ни за что на свете не мог вспомнить придуманное мною название. Я понимал положение человека, который забывает, как его зовут, где он живет и когда родился.
Как раз в таком состоянии я с открытым ртом стоял перед господином председателем.
— Ничего, вы вспомните, — сказал господин председатель. — Приходите после обеда.
Член правления, который привез меня из Праги, удрученный, привел меня в свою квартиру и уложил на диван, чтобы я выспался.
К обеду меня разбудили. Положение было не лучше, чем в правлении, в кабинете у пана председателя. Оно не изменилось ни к вечеру, ни утром. Думая, что состояние мое объясняется влиянием алкоголя, меня поили подебрадской минеральной водой.
Я пробыл там неделю, но не вспомнил ничего. На седьмой день утром я бежал через открытое окно огородами и пешком отправился в Прагу, так как господин член правления закрыл мой бумажник в сейф, чтобы отрезать мне путь к отступлению в Прагу по железной дороге, надеясь, что я все-таки вспомню свое феноменальное название.
Придумывать названия — одно из самых интересных и самых сложных занятий.
Эта статья предназначена для тех, кому недосуг посещать лекции пани Лаудовой-Горжицовой, у кого нет времени заниматься чтением катехизиса гражданина Гута или же стать слушателем курсов для делегации пражского городского магистрата, отъезжающей в Париж.
Мой труд, бесспорно, содержит нечто новое, и его со спокойной совестью можно рекомендовать всем. В нем вы найдете ряд идей и указаний, которых не почерпнете ни у Лаудовой-Горжицовой, ни у Гута, ни на вышеупомянутых курсах.
Полагаю, я дал ему вполне подходящее название: «Как вести себя дома, на улице, в учреждениях, в магазинах, в театре, в аэроплане и на футбольном матче».
Если у кого-либо возникнет недоумение, как вести себя в иных местах — скажем, в парламенте, — прошу обращаться ко мне письменно, поскольку я не намерен предавать подобные советы гласности.
Мое руководство и указания кратки, практичны и весьма доходчивы. На мой взгляд, это единственно настоящее введение к правилам хорошего тона. Обращаю ваше внимание также на то, что я, излагая свои воззрения, действую весьма деликатно: например, не созываю людей на лекции, как пани Лаудова-Горжицова. Читатели прочтут мою статью, и никто не будет их контролировать, в то время как на лекциях подобного рода любой присутствующий думает про другого: «Ишь ты, он тоже не знает, как вести себя дома, на улице, в учреждениях и т. д.»
Равно и катехизис Гута: покупая его в книжных магазинах, невольно выдаешь пробелы в своем воспитании.
А статья? Чисто случайно оказалась в книге, поди докопайся, что ты ее читал, чтоб обучиться правилам хорошего тона.
Соображения мои продиктованы самой жизнью, они не мертворожденное дитя. Ознакомившись с ними, каждый скажет: отныне я дерзну жить среди людей!
Дома каждому надлежит вести себя пристойно, дабы не огорчать ни себя, ни окружающих. Порядочный человек никогда не ломает мебель в ночное время, чтобы не нарушать сон соседа. Он делает это днем, причем заводит граммофон, чтобы никому и в голову не пришло, чем он, собственно, занимается. Если мебель взята напрокат, он страхует ее в страховом обществе. Вообще он ведет себя весьма солидно.
Если он бьет тарелки или бутылки, то кидает их на ковер, чтобы заглушить звон и не приводить в отчаяние жильцов нижних этажей. Разумеется, если его квартира расположена над подвалом, можно бить тарелки прямо об пол, выяснив предварительно, не спустился ли кто туда за углем.
Со своими гостями он обходится дружески, а коли уж случится конфликт, всегда старается вышвырнуть гостя так, чтобы не попортить дверей. Ругаться в этот момент можно лишь по-французски или по-английски. Если хозяин этими языками не владеет, он выставляет гостя молча. Истинный джентльмен никогда не станет рвать воротничок или жилет того, кого прогоняет взашей. Он просто хватает его правой рукой за кисть левой, выкручивает назад и, приподняв его сзади левой рукой за брюки, выносит из квартиры, корректно попросив при этом открыть дверь свободной правой рукой. Если дело дойдет до бокса, хозяину не следует снимать пиджак при госте. Абсолютно недопустимо, чтоб у гостя пропали часы или кошелек.
Дома всякий обязан следить за порядком и стараться не плевать на пол или в потолок. Наш дом должен быть для нас святыней.
Следует помнить, что улица — для всех прохожих, а не для вас одних. Правила приличия требуют, чтобы вы не толкали людей, идущих по тротуару, не приставали к незнакомым дамам и господам и не затевали на мостовой драк с полицейскими. Это лучше делать в подъезде. Столь же непристойно и некрасиво орать на прохожих и показывать язык проезжающим мимо в трамвае, в экипаже, в автомобилях. На прогулке вы должны следить за тем, как бы не высадить витрину, не прожечь папиросой или сигарой одежду идущих впереди, не раздавить чужую собаку и не сунуть руку в чужой карман. Если все-таки это случится, нужно сказать: «Пардон, простите, пожалуйста, не извольте гневаться!» Ваш долг — извиниться как можно вежливее, тем самым вы избежите судебного разбирательства, а пострадавший унесет с собой отнюдь не кровоподтек, а лишь впечатление, что встретил джентльмена. Из этого, впрочем, не следует, что на улице надо быть сентиментальным — падать на колени перед встречными дамами не рекомендуется: это производит неблагоприятное впечатление, ибо выходной костюм не должен быть запылен на коленях. Одежду и обувь надлежит содержать в порядке; чистить на тротуаре ботинки или одежду во время прогулки недопустимо. На улице надо очаровывать всех прохожих безукоризненными манерами. Избегайте появляться на улице в расстегнутой одежде и с развязанными тесемками на кальсонах и ботинках. Совершенно нег прилично подставлять подножку господам или дамам старше вас по возрасту, идущим по тротуару навстречу. В каждом отдельном случае это надо делать незаметно, чтобы избавить себя от взрыва негодования. Следует уважать старших и здороваться со всеми, кто старше вас, вежливо сняв шляпу и приветливо улыбнувшись. Если вы не уверены, что встречный господин или дама старше вас, учтиво подойдите к ним и поинтересуйтесь их возрастом. На улице всегда надо быть любезным. Валяться на тротуаре недопустимо.
Войдя в учреждение, вы здороваетесь со всеми присутствующими и приветливо машете им рукой.
Затем, переходя от одного к другому, расспрашиваете об их здоровье, о том, откуда они родом, какое жалованье получают, до тех пор, пока вас не попросят объяснить, что вам здесь, собственно, угодно. Чувство такта диктует вам никому не навязываться. Недопустимо на глазах у всех оделять чиновников папиросами или сигарами. Жизнь не знает подобных примеров. Подкупать чиновников следует крайне деликатно. Деньги вкладываются в розовый конверт, чтобы создать впечатление, будто речь идет о любовной интрижке.
Если вы учините в учреждении скандал, стремитесь незаметно исчезнуть. А коли уж дело дойдет до драки, остерегайтесь недозволенных приемов. Нельзя стрелять в учреждении из револьвера. С вызванным полицейским следует бороться по всем правилам джиу-джитсу. В любом случае вы обязаны помнить, что только достойными и приличными манерами можно снискать расположение чиновников. Уносить из учреждений пальто недопустимо.
Войдя в магазин, вы любезно и учтиво справляетесь о ценах на товары, стараясь при этом не щипать продавщицу за щеки и не похлопывать панибратски приказчиков по плечу. Затем вы отправляетесь к хозяину или директору магазина, подаете ему свою визитную карточку и просите разрешения закурить. Бестактно расспрашивать при этом, сколько он зарабатывает на том или ином товаре. Побеседовав с ним, сердечно пожимаете ему руку и возвращаетесь в магазин, где рассказываете продавцам и покупателям несколько пристойных анекдотов. Если вас просят удалиться, вы с мужественной гордостью, присущей всем истинным джентльменам, раскланиваетесь и потихоньку отступаете к дверям, стараясь не изувечить кого-либо из нападающих. Если вы расквасите кому-нибудь нос, пошлите письменное извинение, как только вас выпустят из полиции.
Использовать возникшую панику, чтобы очистить кассу, недопустимо.
Если вы хотите, чтобы театр утолял вашу жажду культуры, не следует являться на спектакль в пьяном виде. Если же вы все-таки хлебнули и пришли в театр, постарайтесь не свалиться с галерки в партер, чтобы не нарушить мирный ход спектакля. Нельзя во всеуслышание браниться с соседями, читать во время спектакля газеты вслух, а в опере подпевать артистам. Если вы чистите в театре апельсин, корки следует бросать не в партер, а под кресло. Если вы принесли с собой бутылку пива, старайтесь во время действия извлечь пробку бесшумно. На сцену пробки не швыряют. Взятый напрокат бинокль следует вернуть билетерше, если же вы снесли его в ломбард — квитанцию отошлите по почте, наклеив на конверт марку. Если вы курите во время спектакля, следите, чтобы не возник пожар. С вызванным полицейским не следует переругиваться в зрительном зале, все можно обсудить в коридоре. Если удастся проникнуть за кулисы в дамскую уборную, самое лучшее — спрятаться под стол, чтобы переодевающаяся актриса не испугалась, увидев чужого человека.
Истинный джентльмен даже на высоте шести тысяч метров не выражается вульгарно и грубо. Перед полетом он пишет своим кредиторам дружеские послания, в которых прощается с ними и просит извинить, что пустился в столь рискованное предприятие. Вывалившись из аэроплана, он должен принять все меры, чтобы не грохнуться кому-нибудь на голову. В любом случае перед полетом он вписывает в свою визитную карточку нижеследующее: «Извините, пожалуйста».
Протыкать судью ржавым ножом недопустимо.
Хотя вышеупомянутые советы и указания не полны и многого здесь еще недостает, я убежден, что любой легко усвоит и запомнит их. Это краткое подспорье к правилам хорошего тона должно иметься в каждой семье, и я прошу достославный школьный совет и министерство просвещения воспитывать учащуюся молодежь согласно моим наставлениям и указаниям. Предлагаю также включить мою статью в школьные учебники. От гонорара отказываюсь в пользу обедневших джентльменов.
Хотя в конце своей статьи «Как вести себя дома, на улице, в учреждении, в магазинах, в театре, в аэроплане и на футбольном матче» я приносил извинения за то, что мои советы и указания — это мне и самому ясно — не полны, я получил множество писем, в которых меня спрашивают о самых различных вещах. Поскольку я убежден, что мои ответы представляют ценность не только для вопрошающих, но и для всей общественности, я публикую вопросы и ответы к ним. Некоторые вопросы чрезмерно длинны. Привожу лишь их суть. В общем я пришел к выводу, что люди полагают, будто я знаю все на свете.
1. Я часто бываю в компании, где мне скучно. Что в таком случае делать? Кроме того, я просил бы сообщить, можно ли в обществе ковырять в зубах зубочисткой, грызть ногти, закладывать руки за жилет, чистить спичкой уши, держать руки в карманах, вращать палку или зонтик, качаться на стуле и болтать ногами?
Ответ: Попробуйте сделать все, о чем вы спрашиваете, и увидите, что перестанете скучать. Замечу лишь одно: неприлично грызть чужие ногти и закладывать руки за чужой жилет. Если вы, вращая палку или зонтик, выколете кому-нибудь глаз, ваш долг немедля подойти к телефону и вызвать карету «скорой помощи». Если вы живете по соседству с общедоступной больницей, поезжайте вместе с пострадавшим. В противном случае ступайте пешком, ибо ваше присутствие будет попусту волновать раненого. Если же, вращая палку или зонтик, вы разобьете окно, старайтесь мгновенно исчезнуть, чтобы избежать встречи с хозяином и не поставить его в еще более затруднительное положение, в случае если вы обучались боксу у Гойера.
2. Недели две назад, в кафе, занимаясь своей корреспонденцией, я ненароком опрокинул на платье одной дамы пузырек чернил. Посоветуйте, можно ли через две недели вновь посещать это кафе?
(На этот вопрос я еще не ответил и не знаю, отвечу ли вообще. Должно быть, это какой-то трус, если из-за такой ерунды две недели не появляется в кафе. А быть может, это всего-навсего предлог, — просто он задолжал в кафе. Так чего не скажет прямо, я бы за него заплатил.)
3. Сколько времени носят траур по отцу, прилично ли застелить ковром диван в бабушкиной комнате и хороша ли к бараньей ноге репа?
(Этому человеку я не отвечу принципиально, потому что он чудовище. Вы только полюбуйтесь, как совмещаются у этого сиротки покойный отец, ковер, баранья нога и репа. Как ему только не стыдно!)
4. До какой степени отвечает глава семьи за долги своих домочадцев?
(Этого молодого человека я знаю. Он проиграл мне в карты крупную сумму и подделал вексель на своего отца. Я отвечу ему устно и отнюдь не здесь. Публикую вопрос, чтобы все видели, чем нынче интересуется молодежь. Это, бесспорно, признак вырождения: мы в таком возрасте, беря в долг под обеспечение своего отца, зубрили наизусть Гражданский кодекс, параграфы 139/а — 141, где ясно сказано: отец обязан воспитывать своих детей, рожденных в браке, предоставлять им приличные средства к существованию и, приобщая к религии и полезным знаниям, закладывать фундамент их будущего счастья. Мы обходили эти параграфы и ни к кому не обращались за советом, поскольку знали, что к сыновьям, берущим в долг под обеспечение своего отца, Гражданский кодекс относится как мачеха, и что в указанных параграфах отсутствует дополнение: «и за детей своих долги платить».)
5. Как надо относиться к кредиторам?
Ответ: Весьма корректно и чутко. Принимать кредитора в любое время дня и ночи, никогда от него не открещиваться и не давать тем самым повода юмористическим газетам для глупых и плоских шуток. Вы обязаны сами искать общества своего кредитора, а ни в коем случае не наоборот. Если он берет абонемент в театр, то и вы старайтесь взять абонемент, да так, чтобы ваши места оказались рядом. Посещайте те же рестораны и кафе, где бывает он. Играйте с ним в бильярд, шахматы, теннис, преферанс. Достаньте у своих кредиторов копии долговых обязательств, пронумеруйте их по месяцам, сложите в алфавитном порядке, а в конце года вместе с новогодним поздравлением рассылайте кредиторам записки с общей суммой вашего долга. Двадцатипятилетний юбилей какого-либо долгового обязательства отмечается, подобно серебряной свадьбе, в узком семейном кругу. Присутствие кредитора обязательно. Посадите его за стол на почетное место и уделяйте максимум внимания. Остроты в обществе по адресу своего кредитора недопустимы.
6. Могли бы вы дать мне какие-нибудь указания касательно воспитания подрастающих дочерей?
Ответ: Воспитывать дочерей следует дома. Необходимо, чтобы это стало правилом в каждой семье. Матери и отцы пуще всего должны стремиться открыть свои сердца подрастающим дочерям. Отец обязан как можно чаще беседовать с дочерью-подростком и без стыда рассказывать в ее присутствии анекдоты, услышанные в трактире. Если у отца есть любовница, его долг познакомить с нею свою дочь, чтобы та не была огорошена, услышав об этом из чужих уст. Отец руководствуется пословицей: «Из избы сору не выноси». Равно и матери следует поведать дочке о своих любовниках, познакомить ее с ними, дабы для той не оставалось никаких тайн; тогда, выйдя замуж, она легче освоится с подобными отношениями. Наиболее интимные и поистине сердечные отношения устанавливаются между дочерью и матерью, если они вместе читают «Курортные рассказы» Катюля Мендеса.
7. Как высушить промокшую обувь?
Ответ: Промокшую обувь лучше всего сушить раскаленными черешневыми косточками; между тем кое-кто забывает припасти их. Поэтому зимой, когда у нас черешни нет, необходимо получить в полицей-президиуме паспорт в Италию и, покончив со всеми формальностями в итальянском посольстве, воспользоваться международным скорым поездом Прага — Рим. Промокшую обувь можно взять с собой и просушить ее раскаленными черешневыми косточками непосредственно на месте. Рекомендуется во время поездки в Италию сделать запас черешневых косточек.
8. Как при скромных доходах жить по средствам?
Ответ: Не так уж трудно выпутаться из стесненных финансовых обстоятельств, если вы оборотисты. Даже при самых мизерных доходах большую часть средств можно откладывать, если приобретать все в кредит. Попробуйте в течение полугода всюду брать взаймы и покупать в кредит, и вы увидите, что к вам вернется внутренняя сила и самоуверенность. При подобных манипуляциях вы сэкономите уйму денег, и ваш характер разительно улучшится. Вы обретете твердость в жизненной борьбе. Старайтесь всегда расходовать сверх бюджета, никогда не соразмеряйте своих потребностей с доходами. Так вы закалитесь в упорной борьбе за существование. Долги делайте с внушительным размахом. Никогда не занимайте десять крон там, где можно занять тысячу. И в этом нужно оставаться джентльменом. Когда берешь в долг крону, это попахивает тленом и маразмом. Одалживая — не экономьте. Направляйтесь к жертве, намеченной в кредиторы, с гордым видом. Будьте неумолимы, тверды. Не отступайте! Не допускайте, чтобы вас выставили за дверь!
9. Обязательно ли быть вежливым в поезде?
Ответ: В этом не может быть сомнений. Светские манеры вменяют нам в обязанность уважать своих попутчиков. Если вам не по душе, что окно в вагоне открыто, вы не имеете права приказать: «Сударь, закройте окно!» Никого не спрашивая, вы просто закрываете его сами, ибо в поезде следует быть тактичным. Если дело дойдет до ссоры, старайтесь не выкидывать кого-либо на ходу из окна, ибо помните: во всех вагонах есть стоп-кран, и поезд из-за такой ерунды может опоздать. Вы должны чувствовать себя за свои деньги не хозяином, но пассажиром, в знак чего проявите свою твердость и заставьте уважать себя, иначе ваши спутники будут творить с вами все, что им заблагорассудится. В жизни нам всегда импонирует человек самоуверенный, прямой и откровенный, такой, который осилит в драке всех своих попутчиков.
10. Как долго носит траур тринадцатилетняя сестра по пятнадцатилетнему брату?
Ответ: Три месяца — полный и пять месяцев — неполный траур. Семнадцатилетняя сестра по брату двадцати одного года в равной пропорции: 13:17 и 15:21. В более солидном возрасте срок полного и неполного траура увеличивается по восходящей. Так, стодвадцатилетняя сестра носит траур по стопятидесятилетнему брату тридцать лет — полный и шестьдесят лет — неполный.
11. У меня был добрый друг, с которым я по пустякам смертельно рассорился. Я хотел бы с ним помириться.
Ответ: Обращаю ваше внимание на прекрасный обычай полинезийских людоедов с островов Блаженства в Тихом океане. Когда там два людоеда мирятся, они съедают третьего, освежевав его в честь примирения. У нас за такое дело, конечно, окажешься под судом, поэтому рекомендую вам быть как можно осторожнее.
12. Я не знаю, как есть в обществе спаржу.
Ответ: Людей, умеющих прилично есть спаржу, очень мало. Два-три во всей республике, потому что все, поглощая спаржу, норовят орудовать вилкой и ножом. Спаржа у них обычно выскальзывает, ломается и падает на пол. В таком случае поднятую с пола спаржу надо класть не на общее блюдо, а в свою собственную тарелку. Следует, как правило, избегать неумелого и неловкого обращения с вилкой и ножом. Надежнее всего есть спаржу руками. Недопустимо накладывать спаржу с блюда слесарными клещами, равно как и брать руками. Клянчить, чтобы сосед оставил вам кусочек, можно лишь в том случае, если вы боитесь, что не насытитесь или что вам не достанется.
13. Я много хожу и рву уйму чулок, что мне делать?
(Предложить ему носить чулки с пяткой из козлиной кожи? Еще обидится и усмотрит здесь намек. Порекомендовать ему не ходить, а сидеть дома — тоже, по-моему, не годится: я не знаю рода его занятий. Ходить босым? Ездить в автомобиле? Посоветовать, чтобы его носили на руках? Лучше всего объявить по данному вопросу плебисцит.)
14. Как вести себя, чтобы быть приятным гостем?
Ответ: Искусство быть приятным гостем столь же старо, как и поговорка: «Гость в дом — бог в дом». Этой поговоркой и следует руководствоваться: вообразите, будто вы и впрямь бог, которому дозволено все. Не мешает прозрачно намекнуть, какое блюдо и какой напиток вы предпочитаете. Если вам предложат небольшой кусочек свиного жаркого, заметьте, что дома вы съедаете по два кило зараз. Если вам подадут рюмку ликера, необходимо растолковать, что дома вы выпиваете по целой бутылке, причем так, между делом, после обеда. Вообще в гостях нужно вести себя как дома — пусть хозяева убедятся, что вам у них нравится и вы всем довольны, хотя бы для этого вы перевернули вверх дном весь заведенный в доме порядок. Чем неслыханнее ваши претензии и капризы, тем выше ваш авторитет у хозяев. Предъявляйте как можно больше требований и дайте понять, что вы оказываете хозяевам великую честь, удостаивая их своим посещением. Не старайтесь, однако, приноровиться к хозяевам, пусть они приноравливаются к вам. Иначе — стоит вам обнаружить хоть малейшее колебание или чуть-чуть отступить от намеченной программы — вы погибли. Отправляясь в гости, следует наперед быть уверенным, что хозяева — люди двоедушные, которые желают одного: отделаться от вас. И от вас зависит с честью выйти из этого единоборства. На дом, куда вас пригласили, не смотрите как на святыню — это уже будет отступлением по всем линиям. Если хозяин вставляет вам палки в колеса, воздайте ему вдвойне, чтобы научить светскому обращению, одно из правил которого гласит: не гость ради хозяина, но хозяин ради гостя. Если, погостив несколько дней, вы обнаружите на своем ночном столике расписание поездов, в котором подчеркнуто, когда отходит поезд на Прагу, то это — свидетельство низменного образа мыслей хозяина. В таком случае сделайте вид, будто вы ничего не подозреваете, а расписание поездов суньте в карман. Пригодится в другом месте. С бесчестным хозяином нечего миндальничать.
15. Как полюбить медленно надвигающиеся сумерки тихих вечеров?
Ответ: Устройте у себя в комнате бледный сумрак с романтическими полутенями и красками. Не жалейте денег на объявление. Купите в цветоводстве черные осыпающиеся розы — их всегда приобретете дешевле — поставьте черные розы в вазу на стол и дуйте на них, чтобы лепестки опадали со слабым шелестом и тоскливым ароматом. Выпейте бутылку рома или можжевеловки — и вы погрузитесь в грезы… Ром направит ваши фантазии и ощущения на поиски новых красот. Медленно надвигающиеся сумерки тихих вечеров обойдутся вам в шестьдесят — восемьдесят крон.
Оставляю без ответа следующие вопросы:
Готовится ли правительство к пятидесятилетнему юбилею министерства?
Можно ли использовать оторванные хвосты ящериц?
У меня сгорело двое детей, куда об этом заявить?
Поддерживает ли государство строительство семейных коттеджей?
Куда девать дочку после каникул?
Я нашел две тысячи крон. Вернуть их или оставить себе? Меня никто не видел.
Я чувствую, что не дал исчерпывающих ответов на заданные мне вопросы. Прошу читателей самих восполнить недостающее.
Я сидел с Местеком в садике на Карловой площади.
Местек, владелец блошиного цирка, был в совершенно подавленном состоянии, так как пришел к выводу, что больше нет смысла дрессировать блох. Незадолго до того в его блошином цирке произошла катастрофа. Какой-то пьяный, одержимый навязчивой мыслью, что все это жульничество, пробрался в балаган и, даже не потрудившись проверить свое подозрение, палкой сокрушил коробку с цирком. Дрессированные блохи очутились на свободе и избавились от повинности таскать микроскопические бумажные повозки. На дне коробки лежал раздавленный труп блохи-самца, первоклассного артиста, души цирка. Местек нежно называл его Франтишком. Рассмотрев труп артиста в увеличительное стекло, его опознали по присутствию одной ноги, что, впрочем, является тайной цирка. Таким артистам обычно отрывают одну ногу, чтобы они не скакали слишком высоко и не нарушали гармонию циркового представления.
Подле трупа осталась только одна блоха с перебитыми ногами и перевернутой повозочкой, в которую она была впряжена.
— Я думал, — вздохнул Местек, — что вылечу ее, но ничего не получилось. Пени та чахла. В конце концов пришлось раздавить ее.
Местек рассказал мне о любви Пепиты и Франтишка, о том, как маленькая блоха всегда любовалась танцами самца.
— Больше никогда в жизни не увижу таких умных созданий, — сказал Местек. — Современное поколение блох вырождается. Блохи поглупели. Стали несообразительными. А может, у нас появилась новая порода блох. Недавно я купил у служителя из староместской ночлежки полную бутылочку блох, но ни одна из них никуда не годилась. Были у меня блохи из полицейского управления и нескольких сиротских домов, из пансиона «Счастливый приют» и пансиона имени Элишки Красногорской, из исправительного дома и различных казарм, блохи из ломбарда, из ряда гостиниц, из Каролинума и Клементинума, из Высшей женской школы, Производственного союза и Эмаузского монастыря — и все они были бездарными. Правда, я обнаружил среди них двух-трех, которых можно было бы назвать талантливыми. Но они оказались лодырями — их не соблазняла карьера. Сбежали, несмотря на то что их ждала громкая, блистательная слава. Новое, молодое поколение блох никогда не даст ни Франтишка, ни Пепиты. Их ценность невозможно выразить краткими словами, перед ними можно только преклоняться и восхищаться ими…
Нами снова овладела меланхолия, мы вспоминали триумфальный путь блошиного цирка по Чехии и Моравии, его короткие гастроли в Венгрии, откуда венгерские жандармы выпроводили нас на границу, усмотрев в блошином цирке скрытую панславистскую пропаганду.
В некоторых городах Моравии нам вставляло палки в колеса духовенство.
Когда в Гелыптине я пришел пригласить священника на представление нашего блошиного цирка, он сказал мне:
— Я не могу рекомендовать своим прихожанам ваше предприятие, на нем не может быть благословения божьего, ибо дрессировка блох противоречит природе человека. В средневековых монастырях, как пишет аббат Ансельмус, блохи, которые кусали по ночам монахов и не давали им уснуть, тем самым побуждали их денно и нощно прославлять господа.
— Значит, вы считаете блох священными творениями? — сказал я. — Что же, могу вас заверить, что у нас в цирке потомки тех самых блох, что кусали младенца Христа в Вифлеемском хлеве.
Я подрался с ним и нокаутировал его, но все же нам пришлось удрать с нашим блошиным цирком в горы, потому что священник восстановил против нас весь край до самой Валахии.
Мы предавались молчаливым воспоминаниям, которые нарушил Местек:
— Терпеливый и предприимчивый человек обязательно одержит верх над человеческой глупостью. Надо только умненько взяться за дело. Важно не просто нарисовать, скажем, утку, а убедить собравшуюся поглазеть публику, что это не утка, а ягуар. Если прогорит одно предприятие, должно преуспеть второе, третье. Люди глупы, — продолжал он философствовать, — чем большую нелепость или чепуху вы им покажете, тем больше людей выложит денежки, чтобы поглядеть на нее. Надо изобретать для них все новые и новые сюрпризы. Что вы об этом думаете?
— Я полагаю, очень мало людей имеет собственное суждение, — ответил я. — Те, у кого есть собственный взгляд на вещи, в наши балаганы не ходят, их заполняют люди, верящие, что увидят все, что мы им обещали показать. Помните летучую мышь, которую мы поймали в Богдальце и выдали за австралийскую летающую ящерицу? И все готовы были пожертвовать монету-другую, лишь бы только увидеть ее. Или помните, как перед нашей палаткой толпа дралась за билеты, чтобы посмотреть на потомство того боа, который задушил английского вице-короля Индии? Между тем это был самый обыкновенный уж. А вспомните-ка, сколько народу валило к нам, когда Пепичек Ванек из Коширж изображал орангутана с Борнео?
— Как же не помнить, негодяй он был, — заметил Местек. — Перед последним представлением потребовал у нас двадцать крон, заявил, что за пятнадцать крон и кормежку не будет изображать орангутана. А ведь этот парень зарабатывал хорошие деньги на фруктах и конфетах, которые публика бросала ему в клетку. Он припрятывал их, а вечером, после закрытия цирка, продавал лавочнице, что была через дорогу. Поэтому мы и не хотели прибавлять. Так он обозлился и посреди представления, изображая орангутана, вдруг затянул: «На дорогу в Радлице…» Ну и паника поднялась! Тогда нас выслали из Табора. С мумией английского короля Ричарда III все получилось удачнее, а ведь это была всего-навсего свернутая свиная кожа. В этом разобрались только через полгода. Вы произносили над этой свиной кожей замечательную речь: «Перед вами один из самых знаменитых и отвратительных выродков, когда-либо сидевших на королевском троне. Этого подлого короля, которого физическое уродство превратило в страшилище, купавшееся в крови своих многочисленных жертв и поразившее самого Шекспира своим коварством и кровожадностью, — этого чудовищного короля высушили и… мы позволяем себе демонстрировать его уважаемой публике консервированным, в виде мумии…»
— А потом, — сказал я, — начальник округа конфисковал у нас Ричарда III.
— Но из этого следует, — рассуждал далее Местек, — что на свете все возможно. Готов спорить, что большая часть населения земного шара кормится всякого рода жульничеством. Сейчас все дело в том, чтобы придумать что-нибудь новенькое. Подготовить для зрителей маленький сюрприз. Одурачить их настолько, чтобы каждый из них сам рекламировал нас. Показать им нечто такое…
— Подождите: показать нечто такое… — перебил я его, рисуя палкой на песке. — А зачем показывать «нечто»? Пойдем дальше. Поймите меня, абсолютно ничего не надо показывать публике.
— Ну, хоть какой-нибудь камешек, — умоляюще откликнулся Местек. — Я всегда что-нибудь показывал.
— Никакого камешка, — решительно возразил я. — Это вздор! Старая школа. Заявляю вам, что мы больше ничего публике показывать не станем. Это-то и будет сюрпризом. Вы говорите: «Хотя бы камешек» — так это делалось раньше. Зрителям говорили: «Это камешек с Марса». И они уходили, убежденные, что видели «нечто», но поражены не были. Но когда они абсолютно ничего не увидят, они будут потрясены. Увидите.
Я рисовал палкой на песке.
— Наш цирк будет круглым, просторным. Без окон, без отверстия в крыше. Там должна быть кромешная тьма. Два входа, прикрытые портьерой. Через один, впереди, публика входит, через другой, позади, — выходит. Потрясающие афиши: «Величайший сюрприз в мире! Незабываемое переживание! Только для взрослых мужчин! Дамы и дети не допускаются! Военные платят половину!» Людей мы впускаем по одному, с небольшими перерывами. Я стою снаружи, зазываю публику и продаю билеты. Вы стоите внутри, в темноте. Как только кто-нибудь входит, хватаете его за брюки и за шиворот и, не произнося ни звука, выбрасываете через заднюю дверь. Небольшая, доступная плата за вход. Увидите, что никто о ней не пожалеет. Люди желают друг другу столько зла, ручаюсь, что они будут нас рекламировать и подбивать других пойти посмотреть на этот «потрясающий сюрприз», говорить, что это нечто замечательное. Наше представление будет построено на психологической основе.
Местек некоторое время колебался, собственно, не из-за принципа нашего нового предприятия, а потому, что хотел усовершенствовать его.
— А не следовало бы нам разок хлестнуть каждого розгой? — спросил он, подумав немного. — Это было бы еще большим сюрпризом.
Я категорически возражал. Это только задержит нас. Вся процедура должна разыграться как можно быстрее. Едва человек войдет в темноту, как, не успев опомниться, уже оказывается снаружи. Именно в этом все дело. Наше предприятие вполне солидно. Мы обещаем сюрприз и держим свое слово. Никто не посмеет сказать, что мы жулики.
Наше солидное предприятие и вправду имело колоссальный успех. Открыли мы его сначала в Бенешове, где для этого были подходящие условия: солдаты, любопытная публика. Я заказал афиши, соответствующие надписям на нашем балагане:
ПИКАНТНО!
ТОЛЬКО ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ МУЖЧИН!
ПОТРЯСАЮЩИЙ СЮРПРИЗ!
Никогда в жизни вы не забудете нашего предприятия!
Никакого надувательства!
Солидные гарантии!
Общедоступная плата 20 геллеров, афиши, соблазн таинственного, пикантного сюрприза для взрослых — привлекали в огромном количестве мужчин — и военных и штатских. В толпе были и шестнадцатилетние подростки, готовые на мой вопрос о возрасте ответить, что им сорок или пятьдесят, только бы попасть внутрь.
Начали мы в шесть часов. Первым вошел толстый господин, с пяти часов ожидавший у входа, чтобы молниеносно пронестись через наше сооружение и вылететь с другой стороны.
Я слышал, как он говорил публике:
— Это замечательно, пойдите и убедитесь сами!
Я не ошибся в психологии толпы. Все, кого мы выбросили, горячо рекламировали нас. В течение полутора часов через мускулистые руки Местека прошла не одна сотня взрослых мужчин. Некоторые проходили по нескольку раз, снова возвращались и снова попадали в руки Местека. Все лица сияли радостью и удовольствием. Я заметил, что многие приводили знакомых и от всего сердца желали им увидеть «потрясающий сюрприз».
Где черту не справиться, он пошлет окружного начальника. Начальник появился в половине восьмого.
— Есть у вас разрешение? — спросил он меня у входа.
— Войдите, пожалуйста, — ответил я.
В темноте между окружным начальником и Местеком произошла короткая схватка. Начальник, сознавая важность своего должностного положения, отчаянно сопротивлялся «потрясающему сюрпризу», но в конце концов все-таки вылетел через вторые двери к ликующей толпе.
Потом пришли полицейские, опечатали нашу палатку и отдали нас под суд за оскорбление должностного лица и публичное насилие над ним.
— До конца дней своих не буду больше создавать солидных предприятий, — заявил мне Местек, когда мы с удобством расположились на тюремных нарах. — С сегодняшнего дня буду жить только мошенничеством.
Уважаемая редакция газеты «Руде право»!
Я никак не могу согласиться с тем, что вы называете правительственный орган «Чехословацкая республика» лакеем правительства. Совершенно естественно и очевидно, что правительственный орган не может поступать иначе, поскольку: «Чей хлеб ешь, тому и подпеваешь». Сотрудники «Чехословацкой республики» не проявляют собственной инициативы, но и нигде в мире я не встречал, чтобы редактор правительственного органа выступал против правительства. Мне известен лишь один случай времен Маньчжурской династии, когда в XVI веке редактор правительственной газеты Императора Земли и Неба, Синь Вэньчжи, написал, что у Императора Земли и Неба сломался ноготь на мизинце правой руки. За это он был повешен на крюк, как наш Яношик, а затем и четвертован. Вы представляете себе теперь, каков должен быть моральный облик редактора в Китае, которому грозит довольно неприятное членовредительство. Или вам бы хотелось, чтобы редакторы правительственного органа объявили себя коммунистами и начали нападать на правительство? Разве главный редактор Сватек, редактор Филип или Адольф Земан, работавшие в редакции австрийской «Пражской официальной газеты», выступали против Австрии? Редактор Филип на этот раз уже в «Чехословацкой республике» даже написал панегирик к юбилею покойного Франца-Иосифа. А Сватек был тайным советником. Вот это настоящий моральный облик. Какая-то в державе датской гниль, скажете вы? Нет, это не касается правительственного органа, где все разделено по полочкам в соответствии с рангами. Здесь не редакторы, здесь служащие. И в их наставлениях нет ничего плохого. Они могли бы поучать до бесконечности, но, как я уже заметил, им не хватает инициативы и фантазии. Надеюсь, что моя статья станет руководством к тому, как правительственному органу следует вести себя в будущем.
Жофин, 7 апреля 1921 года
Статья в «Чехословацкой республике», наставляющая коммунистов и побуждающая их к приличному поведению, могла бы звучать примерно так:
Некоторые ораторы-коммунисты говорят слишком громко. Это совершенно неуместно. Было бы желательно, чтобы ораторы, направляемые на митинги, говорили ненавязчивым тоном и берегли свой голос. Им следовало бы перед каждым собранием являться в секретариат нашего журнала, где они могли бы получить от господина тайного советника определенные указания о том, что и как им говорить. Там же мы бы их сфотографировали, а фотографии послали в полицейское управление на память.
Мы уверены, что они не будут злоупотреблять советами, которые мы даем из лучших побуждений. Мы всегда рады подать идею, помочь советом или наставлением. Для ораторов-коммунистов мы изготовили элегантные значки с надписью «Одобрен «Чехословацкой республикой». Имеющий этот значок может не опасаться, что его арестует жандармерия.
Мы настолько идем навстречу господам ораторам-коммунистам, что даже составили надлежащие тексты речей, которые они будут произносить на митингах и собраниях.
Мы не хотим баловать коммунистов своей любовью к ним, не потакаем всем их требованиям, не приучаем к изнеженности и капризам, своеволию и непослушанию, но стремимся быть к ним в меру строгими. Мы стараемся приказывать не грубо, а ласково, однако не идем ни на какие уступки. Если мы что-то приказываем, то это диктуется необходимостью. Наказывая, наше правительство избегает телесных наказаний.
Наше наказание — это не месть, а серьезное предупреждение, которое должно неизбежно следовать за неправильным поступком. Подтверждением этого служило тргановское дело.
Из всего этого следует, что под нашей любовью к коммунистам мы подразумеваем нечто совершенно отличное от того, что себе представляют некоторые. Это, скорее, выдержка и терпение, которые ведут наш правительственный орган к педагогической мудрости и в свою очередь позволяют самому правительству глубоко и тонко разбираться в том, что коммунистам полезно, а что вредно. Наша «Социалистическая Чехословакия» выбирает наилучшие пути и средства сближения коммунистов с правительством.
Наш правительственный орган не желает ничего иного, как вести коммунистов в узде своей любви, начиная от самых зачатков их развития и не теряя своей дружеской власти над ними в дальнейшем. Силой своей любви мы будем стремиться преодолеть все трудности и навсегда сохранить в душах коммунистов благодатную почву для восприятия ими наших увещеваний.
Пусть коммунисты почувствуют благотворное влияние нашей любви, и в их жизни не останется незаполненной пустоты.
Наши советы и наставления являются для коммунистов ценным наследством и редким даром на всю жизнь.
Прежде всего нам бы не хотелось, чтобы коммунисты занимались политикой и решением социальных вопросов.
Как было бы замечательно, если бы вместо митингов и собраний они играли в песочек, весело озорничали в уютных уголках наших многочисленных парков, а вместо лекций о III Интернационале играли бы в различные коллективные игры. С этой целью мы откроем в «Чехословацкой республике» рубрику «Игры и развлечения», которая уже существовала когда-то в «Счастливом домашнем очаге».
А пока мы рекомендуем игру в отгадки, фанты и в садовника. Если же на политическом горизонте появятся тучи, можно занять себя вырезанием бумажных солдатиков или штопкой чулок.
Если вы попали под массовое увольнение и находитесь без работы, то, имея достаточно свободного времени, вы можете изготовлять разные предметы из твердого картона для украшения своего быта.
Главное — остерегаться читать все прочие газеты, кроме правительственного органа. Устремитесь к природе, дышите свежим воздухом, наблюдайте, как старательно трудятся муравьи.
«Руде право» недавно упрекнуло нашу газету в том, что мы предписываем ораторам, как они должны говорить 1 мая. Мы до сих пор не опубликовали, как конкретно мы представляли себе первомайские речи коммунистов. Отвечая на выпад, прилагаем краткое содержание тезисов:
«Первое мая — первый день месяца мая. Май, в свою очередь, первый месяц активного высаживания цветов и главный месяц весеннего сева. В это время мы высаживаем рассаду всех овощей, причем самые нежные лишь к середине месяца. Высаживаем также рассаду цветов, которые мы вырастили заранее, и прямо в землю высеваем семена растений, которые ранее пострадали бы от холода, это касается более всего таких культур, как фасоль, тыква и огурцы».
Вот в таком ключе должны были бы произноситься речи всех ораторов, и мы уверены, что массы расходились бы совершенно довольные и с сознанием того, что в мае сеют качанный салат, кольраби, цветную капусту, горох, морковь, салатный цикорий, редиску, летнюю редьку и т. д.
Никто не может упрекнуть нас в том, что мы не влияли и не оказывали давления на содержание транспарантов, которые несли демонстранты. Однако мы с грустью наблюдали за тем, как, чем дальше, тем больше, углубляется пропасть между капиталом и пролетариатом.
Давайте говорить друг другу правду и будем друзьями! Что пролетариату нужно от капитализма? Как было бы замечательно, если бы на транспарантах было начертано: «Да здравствует капитал! Преданные вам рабочие».
Конечно, для того, чтобы все рабочие достигли уровня, когда они будут совершенно довольны своей судьбой, требуется более высокая внутренняя культура и благородство души. Поскольку так называемая партия правых достигла этого совершенства, то мы надеемся, что и коммунисты, внимательно читая «Чехословацкую республику» и программу нашего правительства, достигнут такого высшего уровня внутренней культуры, когда 1 мая станет настоящим праздником труда трудящихся масс на благо их братьев капиталистов. Ведь разве есть в жизни человека что-нибудь более прекрасное, чем сознание того, что он может быть полезен своим согражданам?
Если все будут следовать нашим советам, то мы уверены, что даже в самой бедной крестьянской семье и в будни будут подавать к обеду то, что подают сейчас министрам по воскресеньям:
Суп из куропаток.
Рагу из омаров в масленой корзиночке с салатом «оливье» в цветках мака.
Бифштекс с соусом «мадера» и овощами.
Цветная капуста в розочках из ветчины.
Окорок серны с венским кнедликом.
Лимонные корзиночки с брусникой.
Жареные цыплята с салатом и компотом.
Крем «Крамарж» в грильяжной раковине.
Торт «Тусар». — Торт «Бенеш».
Ваза со сладостями. — Черный кофе. — Фрукты.
Древние определяли человека как животное общественное. Если я не ошибаюсь, поскольку уже порядком забыл греческий, они называли несчастного человека «зоон политикон».
Этим я объясняю, что люблю поговорить с людьми, которых вижу первый раз в жизни, вмешиваюсь в их разговор и, несмотря на протесты, пытаюсь завязать с ними дружеские контакты.
При этом я систематически убеждаюсь, что древние греки сильно ошибались, определяя человека как животное общественное.
Современный человек — это ужасный общественный индивидуум. Недавно в хухельском лесу я бесхитростно вмешался в разговор одной любовной парочки и лишь с большим трудом отбился от партнера, который использовал приемы, недопустимые в классической борьбе.
В конце концов я загнал их к самому Слиневцу, где потерял из виду в мраморном карьере.
Итог подобного завязывания светских контактов довольно печален.
Собаки в этом смысле гораздо более человечны. Скажем, бульдога, происходящего из псарни в Карлслуге, продают в Прагу, и здесь он, к примеру, на Виноградах, встречается с какой-нибудь дворняжкой из Коширж. Они видятся первый раз в жизни, но все же обнюхивают друг друга, приветствуют лаем и заключают, хотя и временный, но искренний дружеский союз. Они бегут рядом, гоняются друг за другом, играют, и бульдог даже не задумывается над тем, что он ведет род из псарни, а та, другая, с которой он познакомился, представляет собой какую-то жуткую смесь, не знающую даже своего отца, вернее сказать, своих отцов.
И тут на сцену выступает человек, владелец бульдога, и палкой разрушает только что установившийся общественный контакт.
Бедная лохматая дворняжка грустно сидит на тротуаре с высунутым языком, и ее взгляд как бы говорит: «И ты, Брут». У нее уже есть опыт общения с людьми.
И у меня есть свой опыт.
Сижу я как-то один за столиком в ресторане Дома представительств. И чувствую себя одиноким как перст. Напротив — компания дам и господ, которую можно охарактеризовать понятием: узкий круг.
Я направляюсь к ним, переношу свой стул, чашечку кофе, подсаживаюсь к их столу и очень вежливо говорю:
— Разрешите. Я сижу один и мне грустно. Я вижу, вы оживленно беседуете, и чувствую потребность поговорить с вами.
Замечаю, что разговор и оживление, которое у них царило — все мигом спало. Все молчат как рыбы, и вдруг один произносит:
— Что вы себе позволяете? Это уже слишком.
Я пытаюсь объяснить, что я человек общительный, а не какой-нибудь бирюк, что я люблю общество и готов приспособиться к их компании.
Тут кто-то из них встает и категорически заявляет:
— Вы уйдете или нет? Иначе я позову метрдотеля.
— Пожалуйста, зовите, — отвечаю я кротко.
Когда приходит метрдотель, они наговаривают на меня, что, мол, я во что бы то ни стало пытаюсь втереться в их общество.
Я замечаю, что от гнева им трудно говорить, а дамы бросают на меня уничтожающие взгляды.
Я стою на своем и говорю, что не хочу сидеть один, что не сдвинусь с места, что я человек общительный и т. д. Все как об стенку горох.
В конце концов меня выводят из кафе.
Я мог бы привести сотни таких примеров. Заговорите, например, в трамвае с незнакомой дамой и спросите, почему она вам не отвечает. И увидите, кондуктор заставит вас сойти.
Подойдите на улице к незнакомому господину и попытайтесь завязать с ним разговор. Это может кончиться тем, что вместо разговора с незнакомым господином, вы будете иметь разговор с полицейским.
Некоторые обходятся и своими силами. Однажды меня даже хотели выбросить из скорого поезда Прага — Вена…
Пять раз меня избивали до беспамятства. Три раза боксерские поединки были за мной. Два раза меня сталкивали в реку с парохода. Недалеко от Черхова, в лесу, один турист начал целиться в меня из револьвера, который я теперь храню, как дорогую память.
В другой раз мое стремление к обществу стоило мне параграфа о вмешательстве в действия должностных лиц.
Но, так же как Паоло Мантегазза, могу сказать: «Я не склонюсь, не уступлю и буду твердо стоять на своем. Я страдаю, но не дам сломить себя».
Я «зоон политикон», и баста!
На вокзале Вильсона я встретил недавно молодую красивую женщину, которая только что откуда-то приехала. Она держала на руках закутанного в платок младенца, и я заметил, что она плохо ориентируется в хаосе и ритме городской жизни, так как она как раз спрашивала служащего, как проехать в Смихов.
— Я тоже еду в Смихов, — сказал я, хотя мне там совершенно нечего было делать, — если желаете, поедемте вместе.
Она приняла мое предложение, и мы отправились. Женщина была разговорчива, и когда я спросил ее, откуда она родом, ответила:
— А вам какое дело?
— Да, конечно, — сказал я и заговорил на другие темы.
Когда мы добрались до Индржишской улицы, она заявила, что хочет пить, да и, пожалуй, съела бы сосисок с хреном.
Я пригласил ее в небольшую пивную, заказал сосиски с пивом, и мы начали беседовать о краснухе у свиней. Затем я перешел к падежу птицы, к картофельным вредителям и к тому, что случается, когда корова переест свежего клевера.
Во время нашего разговора младенец что-то тихонько мурлыкал.
Когда она напилась и наелась, то попросила меня подержать ребенка, так как вспомнила, что рядом с почтой у нее живет тетя.
— Я сейчас вернусь вместе с ней, — сказала она и ушла.
Я баюкал маленького птенчика, что пробудило во мне тоску по простому семейному очагу, и ждал.
Прошло полчаса. За это время птенчик превратился в шакала. Он орал, будто его резали. Один из посетителей расплатился и ушел. Хозяин бросал на меня враждебные взгляды и наконец сказал:
— Приходит сюда первый раз и устраивает из пивной казарму.
Затем поднялись и остальные посетители, заметив:
— Кто это может выдержать!
Я не отвечал. Пивную переполняли волны людской злобы. Хозяин начал браниться. Кто-то хотел зайти выпить пива, но, услышав рев порученного мне птенчика, развернулся на пороге и ушел.
— Этот посетитель выпивает до пятнадцати кружек, — сказал хозяин.
— Деньги есть — чего не выпить, — ответил я и снова погрузился в молчание, признавая про себя, что хозяину было от чего расстроиться.
Прошло еще тридцать минут. Трактирщик уже открыто допытывался:
— Когда, наконец, придут за этим щенком?
Я решил поговорить с ним по душам. Говорил я долго, причем хозяин все это время носился по пустому залу. Я рассуждал о том, что младенец просто должен кричать, чтобы дать работу легким. В этом проявляется и его стремление к деятельности. Он же должен что-то делать. Не лежать ему тут, как бревно. Все трактирщики в его годы кричали и пищали точно так же, как этот птенец. В его возрасте орали даже теперешние министры.
Прошел еще час. Я поражался, как у моего питомца хватает сил так долго орать и выть.
И вынужден был сделать замечание хозяину, который сказал, что выбросит меня из пивной вместе с этим птенчиком.
— Пан трактирщик, что вы говорите! — сказал я. — Выбрасывать ребенка на улицу? Это беззащитное создание, которое нужно холить и лелеять? Этого бедняжку, несчастного воробышка?
— Ори себе спокойно, — обратился я к своему питомцу, — не обращай внимания, кричи, пока Смотровая башня не рухнет.
— Какой ужас, — охал хозяин, — с ума можно сойти.
— Привыкнете, — сухо заметил я.
Я прождал мать младенца до вечера.
За эти восемь часов я выдержал неисчислимое множество нападок со стороны хозяина и первый раз в жизни видел, как пожилой мужчина плачет. Когда мой птенчик услышал всхлипывания трактирщика, он разорался пуще прежнего. Я купил ему бутылку молока, напоил и снова принялся ждать, туманно подозревая, что ребенок подброшен.
Хозяин за это время выпил бутылку рома, что совсем не способствовало прояснению его мыслей. Он ругал меня и ребенка, сказал, что я испортил ему торговлю, и болтал, что я хочу его разорить.
Потом он хотел проткнуть себя ножом для резки колбасы, а в десять часов сказал: «Закрываем» и пошел опускать жалюзи.
Так я оказался со своим питомцем на улице.
В полицейском участке старый инспектор, которому я поведал, как ко мне попал ребенок, сказал:
— Ну, надо же, действительно странный случай. Вот так разговоришься с незнакомой женщиной, поведешь ее в пивную, а она возьмет да и подкинет тебе ребенка. А документы у вас есть? А? Так у вас с собой нет ни паспорта, ни какого другого удостоверения? Дома оставили? Вы не носите документы с собой? Гм, очень интересно. Принести ребенка в полицейский участок — это каждый может. Здесь не приют для младенцев. Увести.
Дремавший полицейский поднялся, взял ключи, и ночлег мне на эту ночь был обеспечен.
Утром моя личность была установлена. Добродушный комиссар, отпуская меня на свободу, сказал:
— Будет вам наука, как заговаривать с незнакомыми людьми и завязывать с ними знакомство.
Но меня не переделаешь. Я остался твердым и несломленным. Меня не собьют те испорченные люди, которые не понимают, что человек из общества не может поступать иначе.
Не думайте, что я собираюсь делать рекламу одному скульптору. Но должен предупредить, что человека, который вылепил из глины господа бога, зовут Власта Аморт. Далее вы убедитесь, что это никакая не реклама.
Мой приятель Аморт представлял себе господа бога мужчиной с длинной бородой, под которой скрывался Данте, Шекспир, Куприн, Горький, Сватоплук Чех и магистр Ян Гус.
Под всем этим великолепием изображена грязь, достигающая самих ног господа бога. Под ногами — крест, на котором распята фигура человека с ужасно отчаянным выражением лица.
Есть от чего отчаяться. Ведь из грязи выглядывают различные фигуры, которые относятся к страдальцу безо всякой жалости. Покойник Франц-Иосиф душит его, несмотря на свою маразматичность, Вильгельм хочет проткнуть кинжалом, а турецкий султан скребет беднягу по груди, будто желая сосчитать на ней все волоски.
Эту скульптурную группу Аморт и называет «Господь бог». Я уверен, что после опубликования этой статьи мой старый приятель Власта Аморт перестанет со мной разговаривать, будет выдумывать разные небылицы о моих похождениях в России и распространять их у моего старинного недруга пана Петршика, владельца винного погребка в Перштыне.
Несмотря на это, я настолько уверен в себе и настолько твердо стою на ногах, что могу сказать лишь одно: «Врата ада меня не сломят».
На Староместской площади была когда-то скульптура девы Марии. Она стояла прямо напротив места казни чешских дворян. И была установлена для того, чтобы Фердинанд мог с помощью божьей отрубить побольше голов бунтовщиков.
Позже, когда, спустя столетия, люди пришли к выводу, что потомкам Фердинанда нечего делать в Чехии, пришло время и этой несчастной скульптуры. Она была свергнута с пьедестала 8 декабря 1918 года, несмотря на протесты представителя Национального комитета пана Цирила Душека и одной старушки, которая стояла на коленях перед главным исполнителем всей этой комедии.
Причем дело дошло до конфронтации.
— Мы Национальный комитет, — сказал пан Цирил Душек, на что толпа ему ответила: — А мы народ, и мы это дело снимем.
И сняли. Причем каждый взял себе какую-нибудь часть. Жижковские мальчишки взяли голову и кусок крыла от ангела, а я, только что возвратившись из России, совершенно случайно получил на память от одного из них, участвовавшего в этом деле, марианский нимб со звездочками. К сожалению, звездочек там уже оставалось очень мало.
Из клерикальных журналов я узнал, что будет вестись расследование. Что Словакия недовольна. Что ж, я все беру на себя. Мой адрес: Жижков, ул. Иеронима, д. 3, 4-й этаж.
Но предупреждаю: я попадаю из браунинга с шестидесяти шагов, в 1917 году я занял первое место в боксерском турнире в Амстердаме, и спущу с лестницы каждого, причем лестницы в нашем доме винтовые.
Sapienti sat[245].
Господь бог долго пылился в винном погребке Петршика. Один помещик внес за господа задаток, но не пришел за ним.
На этом основании завязалась переписка между Властой Амортом и исчезнувшим покупателем:
Многоуважаемый господин!
Спешу предупредить Вас, что Господь бог весь покрылся пылью и страдает, главным образом оттого, что ему противопоказана атмосфера ресторана. В табачном дыму он теряет все свое обаяние. С него осыпается бронза. Поскольку вы дали мне задаток, прошу вас немедленно забрать Господа бога и доплатить оставшуюся сумму.
Ответ был таков:
Дорогой приятель!
Не помню, чтобы я давал Вам задаток за какого-то Господа бога. Из церкви я вышел уже в 1907 году. Я неверующий и с 1906 года подписываюсь на «Вольную мысль».
И Господь бог продолжал взирать сверху на ресторанное общество.
— Черт побери, — говорил Аморт, — мученье мне с этим богом. Я их продал уже несколько дюжин, но, видно, сейчас Господь бог падает в цене. Никто не хочет его покупать.
Дни проходили, не принося никакой надежды. Табачный дым действительно был губителен для Господа бога. Он начал седеть и облупился.
— Надо его покрасить, — сказал Аморт и купил серо-зеленой краски, подходящей для седин Господа бога.
И снова дни Господа бога потекли уныло и буднично. Даже новая краска ему не помогла.
В его сединах продолжала скапливаться пыль, император Вильгельм потерял кинжал, которым собирался пронзить человека на кресте, турецкий султан утратил жестокое, леденящее душу выражение лица, а Франц-Иосиф смотрел так глупо, как будто был живой. Это была самая красивая фигура из всей группы.
Так как с Господа бога периодически стирали пыль, Вильгельм потерял свои исторические усы и выглядел так, как будто зашел в парикмахерскую и тут его застала революция.
Как я уже рассказывал, мне во владение достался нимб с марианского столба, стоявшего напротив места казни чешских дворян. А надо сказать, что мне было жалко Амортова Господа бога, который, запылясь, грустно взирал на всех у Петршика.
— Послушай, — сказал я, — хочешь поменять Господа бога на нимб девы Марии?
Он с минуту смотрел на меня с удивлением и наконец сказал:
— Давай.
Теперь у меня есть Господь бог, у Аморта — нимб девы Марии и мы оба довольны.
А если уважаемым властям что-то не нравится, хочу подчеркнуть, что история эта вымышленная.
А если бы она и была правдивой, нам с Амортом до этого мало дела.
Учитель геометрии Гендрих возвышался на кафедре как Цезарь, как бог, как существо высшего порядка. Взирая на класс сверху вниз с выражением величайшего превосходства он вещал перед сгрудившимися за партами гимназистами:
— Прямая может пересекать кривую, и в этом случае она является секущей, или может касаться кривой, и тогда она называется касательной к данной кривой. Прямая, соединяющая две точки кривой, называется хордой. И, решительным жестом указав на чертеж, сделанный большим циркулем на грязной классной доске, он торжественно провозгласил: «Прямые s, s1 являются, как изволите видеть, секущими, прямые t, t1 — касательными, а прямые AB, CD — хордами.
Учитель был прекрасен в своем величии, и великолепие это наводило ужас, когда, медленно отняв от доски руку и поднеся ее к карману, он обратил взор к классу.
А потом, сделав два стремительных шага обратно к доске, он стал похож на бенгальского тигра в момент, когда тот готовится прыгнуть на скорбящего индуса, совершающего паломничество к верховьям Ганга.
Тихим голосом он произнес:
— Скажите, Халоупецкий, может ли касательная окружности одновременно пересекать данную кривую?
Ответа не последовало. Гендрих повысил голос и повторил громче:
— Халоупецкий, может ли это произойти с касательной окружности?
В классе стояла гробовая тишина. Гендрих вскочил и, сделав великолепный прыжок от доски к передним партам, заорал:
— Халоупецкий, как называется хорда, проходящая через центр окружности?
Стояла мертвая тишина. С первых парт все повернулись назад, где на предпоследней парте сидел Халоупецкий. Собственно, он не сидел, ибо видна была лишь его выгнутая спина, торчащая между крышкой парты и ее спинкой, словно… гора на равнине или хвост страуса, который — вот дурачина! — сунул голову в песок и думает, что его не видно.
Величественно взмахнув рукой, учитель распорядился:
— Поднимите его!
Когда соседи извлекли Халоупецкого из-под парты, все увидели его покрасневшую физиономию. Гимназист оказался лицом к лицу с учителем. А тот успел расслышать, что когда Халоупецкого поднимали, раздался звук падающего предмета. Видимо, книги. Да, так падает именно книга: удар плоскости о плоскость.
Халоупецкий выглядел совершенно спокойным и готовым ко всему.
— Что вы делали под партой, Халоупецкий?
— Читал.
— А что вы читали?
Халоупецкий оглядел класс и гордо произнес:
— «Брачную жизнь мужчины и женщины», сочинение Дебая.
— Что это за книга, Халоупецкий? Может быть, роман?
С победоносным видом оглядев класс, Халоупецкий все так же гордо заявил:
— Это естественная история и медицинское описание брачной жизни супругов со всеми мельчайшими подробностями. Речь идет о новой теории определения пола при деторождении, господин учитель, ну, и о половом бессилии, о бесплодии. Имеется и приложение: «Специальная гигиена беременной женщины и новорожденного». Я как раз дочитал последнюю страницу.
Он поднял книгу, вылез из-за парты и, провожаемый завистливыми взглядами одноклассников, отнес ее учителю, а затем подошел к доске, как несломленный герой восходит на эшафот или на гильотину.
Лицо его излучало спокойствие. Он знал, что учитель Гендрих усядется сейчас за стол, начнет перелистывать книгу и читать ему нотацию. А потом, подобно следователю, занесет все в классный журнал и объявит ему, что передает дело высшей инстанции — чрезвычайному полевому суду, грозному трибуналу инквизиции, — то есть педагогическому совету, на котором председательствовать будет старикан-директор.
Халоупецкий понимал, что пропал, что законоучитель заклеймит его как человека безнравственного, как извращенца. Но ведь у него не было времени, чтобы почитать где-нибудь в саду, в укромном уголке. Книгу ему одолжил всего на полдня знакомый четвероклассник из соседней гимназии. И он честно старался прочитать ее в течение уроков чешского языка, физики и геометрии. И прочитал. Теперь ему совершенно ясно все, что касается половой жизни. А это куда важнее, чем все прямые и кривые, вместе взятые. После нас хоть потоп. Сегодня же вечером он все разъяснит Мане, знакомой девчонке из «Женской производственной артели». Ведь она однажды дала ему пятнадцать крон, чтобы он купил ей «Половую гигиену», а он все эти деньги проиграл в бильярд.
Все происходило так, как он и предполагал. Учитель уселся за стол, раскрыл классный журнал и «Брачную жизнь мужчины и женщины» Дебая и, перелистывая страницы, приступил к экзекуции:
— Вы, Халоупецкий, всегда были скверным учеником. Курили в уборной, а в позапрошлом году вы меня, своего классного наставника, едва не сбросили в воду, налетев в байдарке на мою лодку. Я до сих пор уверен в том, что вы хотели меня утопить…
— Как щенка, — выкрикнул кто-то в классе измененным, придушенным голосом.
— Ручку, — потребовал учитель. А затем мрачно произнес: — Кто кричал, мне безразлично. Расследовать это я не собираюсь, а запишу всему классу замечание в журнал. Один за всех и все за одного.
— Так точно, — опять раздался в классе придушенный голос, а затем последовал общий взрыв смеха.
Смех стих, и учитель Гендрих смог продолжить:
— Вы всегда были крайне недисциплинированны, и сегодняшний случай — это лишь продолжение, а может быть, и развязка вашего скверного поведения. Вы — самый неспособный ученик в классе. Не усвоили, что направления непараллельных прямых отклоняются друг от друга. А вот рассуждения о браке, содержащиеся в этой книге, прочитали с превеликим наслаждением, да еще к тому же подчеркнули: «Существование и развитие живых существ основаны на инстинкте продолжения рода, который проявляется в соединении полов». Педагогический совет выбьет у вас из головы инстинкт продолжения рода, общественное осуждение для вас — слишком малое наказание. В то время как я объясняю, что такое секущая и касательная к кривой, вы под партой читаете о том, что брак с точки зрения физиологической является не более чем соединением противоположных полов, преследующим ту же цель, то есть постоянное сохранение вида.
— Так точно, — снова раздался в классе чей-то голос, но сразу же голосов двадцать прокричали хором:
— Заткнись, а то получишь. Не мешай господину учителю!
Воцарилась гробовая тишина. Если бы в эту минуту вошел самый строгий инспектор, он вынужден был бы сказать Гендриху: «Поздравляю, у вас самый образцовый класс. Нигде не встречал, чтобы ученики слушали материал с таким интересом».
— Халоупецкий, — продолжал между тем учитель, — из шестой задачи в учебнике вы выучили лишь прямой угол, а острый, тупой и вогнутый пропустили. Но это обстоятельство нисколько не помешало вам усвоить, что девственная чистота и половое воздержание невыносимы, и если бурные страсти подавляются без надежды на их удовлетворение, то мужчина и женщина становятся задумчивыми и малоразговорчивыми. Начертите мне при помощи транспортира угол в семьдесят пять градусов. Вот видите, Халоупецкий, даже этого вы не умеете. Читать на уроке геометрии о поясе Венеры вам представляется куда более важным, чем знать, что такое радиус. Упиваться описанием человеческого тела для вас более обязательно, чем попытаться понять, что овал есть прямая, подобная эллипсу, состоящему из дуг круга. Ответьте мне, что такое эллипс? Ведь не можете?
Учитель помолчал, торопливо перелистал книгу и воскликнул:
— А вот если бы вас спросили о каком-нибудь эротическом явлении, то я уверен, я ни минуты не сомневаюсь, что ответ ваш был бы весьма подробным.
Глядя в книгу, он спросил Халоупецкого:
— Скажите мне, к примеру, что такое эротомания?
В тишине было слышно, как тикают карманные часы Матоушека, сидевшего за первой партой.
И Халоупецкий без запинки ответил звонким голосом:
— Эротомания есть эротическое безумие, которому подвержены в одинаковой степени представители обоих полов.
— Ничего подобного, Халоупецкий, — поправил учитель, заглядывая в текст соответствующей главы: — Не подвержены, а на них обрушивается.
— Это большая разница, мальчики, — обратился он к классу. — Эротомания в одинаковой степени обрушивается на представителей обоих полов, но подвергнуться эротомании нельзя. Продолжайте, Халоупецкий. Или дальше вы не знаете?
По-прежнему уверенный в своем знании материала, Халоупецкий продолжал:
— Эротоман бывает увлекаем страстью к предмету либо действительному, либо идеальному: предается мечтаниям лишь о любви, о счастье, о сладострастии и, будучи полон огня, пылающего в нем, беспрерывно поклоняется предмету своих горячих чувств. Эротоман в своей страсти целомудрен, что иллюстрирует следующий пример.
— Достаточно, Халоупецкий.
Учитель углубился в чтение; прошло довольно много времени прежде чем он вновь обратился к Халоупецкому при напряженном гробовом молчании класса:
— Скажите нам, Халоупецкий, что такое афродизиакос?
— Афродизиакосом, — последовал немедленный ответ Халоупецкого, — называются различные питательные и лекарственные вещества, которые мы применяем, чтобы оживить уже гаснущее в нас пламя физической любви или разжечь это пламя вновь, когда оно совсем угаснет. Рецепты на эти средства в большинстве своем составлялись из веществ, неприятных на вкус и вызывающих отвращение. Многочисленные факты, записанные в древней и новой истории, не оставляют в том никаких сомнений.
— Слишком поверхностный ответ, Халоупецкий, — рассердился учитель. — Отчего, например, помешался Калигула, римский император? Какой состав имел любовный напиток, поднесенный ему Кесонией?
Халоупецкий, до этого момента невозмутимый, запнулся. Питая в течение всех лет учебы отвращение к историческим фактам, он пропустил эти примеры.
Он начал хватать воздух ртом и вопросительно взирал на товарищей с первых парт в ожидании подсказки. Но какое там! Те, сами жаждущие познаний, ждали объяснения учителя, как милости божьей.
— Так я вам скажу, Халоупецкий. Она напоила его отваром из шлемника, мяты перечной, настурции садовой. Запишите это, мальчики. Вот что было причиной помешательства императора Калигулы. Вижу, Халоупецкий, что вы не приготовили урок.
Учитель перелистал несколько страниц, подошел к Халоупецкому, держа в руках записную книжку, и окончательно сразил его следующим вопросом:
— В каких пределах колеблется рост новорожденного? Потише там!
Это в классе снова начался шум.
Халоупецкий понял, что погиб. К цифрам он питал такую же неприязнь, как к историческим фактам. И раздел о гигиене новорожденных он лишь пробежал.
— Итак, не знаете, — проворчал учитель. — Не знаете, конечно, и то, в каких пределах колеблется вес новорожденного?
Шум в классе нарастал. Все словно проснулись. Халоупецкий молчал.
— Ставлю вам единицу, Халоупецкий, идите на место.
Прежде чем Халоупецкий добрел до парты, школьный звонок возвестил конец урока и тем самым привел к развязке это интересное происшествие.
За это я чрезвычайно признателен школьному сторожу. Спасибо.
Бродяжничая перед войной по Венгрии, я попал в город Надьканижу, где имеется пивоваренный заводе пивоваром-чехом, 120 метров старинных крепостных стен и могила какого-то турецкого визиря тех времен, когда Надьканижа была еще резиденцией турецкого паши, окруженной морем безбожных наемников принца Евгения Савойского. Маленький аббат, как называли этого палача, так удачно бил из мортиры по городу, что на площади одному визирю ядро оторвало голову. Тюрбан с этой головы находится в музее Надьканижи, но кажется мне весьма подозрительным. Опасаюсь, не устроили ли с этим тюрбаном такого же жульничества, как у нас с языком Яна Непомуцкого. Уж очень он новенький на вид. В городском музее выставлены также кости верблюда, на котором сидел визирь, когда с ним случилось это несчастье. Здесь уж подлог ясен как божий день. Только у карликовой овцы могут быть такие тонкие и маленькие косточки.
Больше никаких достопримечательностей там нет. Улицы утопают в пыли, в садах на окраине города тучи комаров. За неделю до моего приезда в этот город там была разоблачена чуть ли не десятая растрата в городском управлении и в ратуше да закончилась сессия суда присяжных, на которой было рассмотрено 8 дел местного масштаба об убийствах с целью грабежа и 32 дела о крупных мошенничествах. По-видимому, волна цивилизации докатилась и сюда.
В городском саду тоже кусали комары, а в ресторане офицеры венгерского ополчения без конца заказывали цыганам свою любимую «Uram, uram, biró uram» («Господин, господин, господин судья»). Глупая и противная песенка!
В таком городе долго не проживешь. Я попал в гостиницу, где происходил съезд всех клопов Надьканижи и окрестностей. Комната, которую мне отвели, не отличалась элегантностью. Там были даже корыто, ящик для мусора и кувшин вместо умывальника.
Все это настолько вывело меня из себя, что на следующий день я снова отправился в городской сад и там познакомился с барышней из почтенной чиновничьей семьи. Представился я как миллионер, от скуки путешествующий пешком по Европе. Мое имя она, конечно, должна была слышать: «Гордон Бенетт».
Барышня была очень рада, что я немного говорю по-венгерски. Я согласился принять приглашение к ужину и какую-то женщину из их дома послал в гостиницу за моим туристским мешком с грязным бельем.
Отец барышни оказался добродушным, чистосердечным человеком, матушка — доверчивым созданием. В Ваше — районе виноградников, у них жил дядюшка, владелец винных погребов, поэтому в доме было много хорошего вина.
Еще не опьянев, я пообещал, что, как только обойду пешком земной шар, наверняка женюсь на Этельке. А потом, уже подвыпив, поклялся перед висевшими в столовой портретами ее дедушки и бабушки, что ни у одного венгерского короля не было такой роскошной виллы, какую я построю для Этельки у озера Балатон.
Попозже отцу пришлось обещать мне завтра же взять отпуск на службе и вместе со мной пойти пешком через Венгрию в Турцию, чтобы я ненароком не заблудился.
Меня замечательно угостили и отнесли в кровать.
Проснулся я около полудня и услышал в соседней комнате необычайную суету. Там что-то передвигали, слышно было, как открывают и закрывают какие-то ящики.
Я еще валялся в постели, когда раздался стук в дверь и вошел отец барышни Этельки.
— Господин Гордон Бенетт, — сказал он, — все готово, все в полном порядке. Врач страховой кассы долго осматривал меня и в конце концов все-таки прописал мне двухмесячный отпуск для поездки на юг. Все бумаги я уже получил. Женщины приготовили мне белье, туристское снаряжение, жарят нам на дорогу цыплят, и завтра утром мы отправляемся через Венгрию в Турцию. Как вы думаете, куда бы нам отправиться из Турции?
Через несколько минут я опомнился.
— Мы переплывем через Босфор в Малую Азию, — ответил я, — обойдем ее всю и через Месопотамию направимся в Персию. Перевалим через Гималаи, покажемся в Индии. Затем, через Китай, Корею, Камчатку, Берингов залив, — в Северную Америку, а оттуда — в Южную Америку и Патагонию. Из Патагонии поплывем в Австралию. Пересечем ее и из Австралии поплывем в Южную Африку. Высадимся на мыс Доброй Надежды и будем идти на север, все время на север, через всю Африку до самого Марокко. Там переплывем из Марокко к Гибралтару и снова пойдем на север через Испанию во Францию. Затем свернем на запад через Францию в Швейцарию, Тироль, Штирию и снова окажемся в Надьканиже. Если вам такое путешествие придется по вкусу, мы можем два-три дня отдохнуть, а затем двинуться в Исландию, Гренландию, на Северный полюс и через Сибирь вернуться домой. Хотели бы вы посмотреть Мадагаскар?
Он почесал затылок и неуверенно спросил:
— Это вправду самое большое озеро Австралии?
— Самое большое и самое глубокое, — кивнул я. — Но оно высыхает регулярно каждые пять тысяч лет.
В этот день я пережил в садике несколько восхитительных минут с Этелькой. Между поцелуями я обдумывал, как бы смыться. В крайнем случае сбегу от господина Чендеша завтра утром, когда выйдем за город. Брошу мешок и хорошим спортивным темпом помчусь по шоссе на Балатон.
У Этельки все географические понятия совершенно перепутались в голове. Что касается господина Чендеша, то я уверен: он знает, что такое Африка. Если из его памяти и улетучилось, что это часть света, то, во всяком случае, он считает Африку каким-то государством.
Но, развивая перед этим нежным ребенком свои планы странствий, я убедился, что такие понятия, как Австралия, Индия, Корея и Камчатка, не лишили ее ум очарования абсолютной невинности. Она действительно не имела представления о мире. Отстала даже от древнего Геродота, который все-таки подозревал, что, кроме Греции, существуют и другие страны.
Время между обедом и ужином промелькнуло быстро, в бесконечных обещаниях. Я обещал ей привезти препарированный хобот индийского слона, шкуры всех хищных зверей, географический атлас Андре, черепа жителей Полинезии, индейские скальпы, алмазы из Кейптауна и рубины с горы Килиманджаро, золотые цепи из Перу и Чили, крышу дворца далай-ламы из Тибета, стеклянный глаз японского микадо, парочку живых китайцев и эскимосов, целую семью негров из Замбези и тому подобное.
Она, бедняжка, была счастлива и задавала мне самые фантастические вопросы. Наиболее замечательным из них был, в порядке ли городской водопровод в Новой Зеландии. (За неделю до того в Надьканиже были повреждены водопроводные трубы.) С детским обаянием спрашивала она: «Хочешь, я угадаю, куда впадает Кейптаун?» Подробности уже улетучились из моей памяти, но могу поклясться, что, окажись на моем месте самый хладнокровный преподаватель географии, он задушил бы ее.
Ужин прошел торжественно. Это было прощание пана Чендеша с семьей. Уверяю вас, я не говорил много о своем богатстве. Лишь между прочим заметил:
— Если бы я имел даже во сто раз больше, чем сейчас, я не смог бы купить себе большего счастья или чашкой шоколаду больше.
Всех изумили мои изорванные ботинки.
— Крокодила, из кожи которого сделаны эти ботинки, я убил в Ниле, — сказал я, — и это лучшее доказательство того, что крокодилья кожа тоже рвется. Утверждения ученых о ее прочности смешны.
— Интересно, — продолжал я, показывая заплаты на локтях моего пиджака, — что дамы-аристократки из самого большого спортивного клуба Англии не умеют чинить пиджаки, а ведь я десять раз обошел пешком всю Англию.
«Хоть бы они вышвырнули меня, что ли, — думал я, с ужасом наблюдая, как вся семья ловит каждое мое слово и всему верит. — Или вызвали бы полицию».
Но они продолжали засыпать меня самыми разнообразными вопросами:
— Ваши родители живы еще?
— Отец, — ответил я, — прочел роман Жюля Верна «Путешествие на луну» и решил осуществить его идею. Он заказал мортиру и приказал выстрелом отправить себя на луну. С тех пор прошло восемь лет, а он все еще не вернулся. У нас нет никаких сведений о нем. Матушка на своей яхте «Торпеда» поехала в южные моря разыскивать его и сейчас плывет по океану на льдине.
«Теперь меня обязательно выкинут», — ничуть не сомневаясь, подумал я. Но вместо этого Этелька спросила:
— А сестричка у вас есть?
— Сестра вышла замуж за американского президента, — ответил я, — но несчастлива с ним, потому что влюбилась в знаменитого певца Карузо и купила для него на Суматре имение и ферму для разведения тигров и ягуаров.
«Сейчас, — промелькнуло у меня в голове, — сейчас они должны послать за полицией».
— Да, у каждого свои неприятности, — сказала госпожа Чендеш, глядя на меня теплым, материнским взглядом, — в каждой семье что-нибудь не так. А брат есть у вас?
— Мой брат чудак. Он роздал все свое огромное имущество и служит в банке «Славия» в Праге.
«Ну, теперь-то уж меня наверняка вышвырнут», — решил я. Но тут заговорил господин Чендеш:
— А куда вы поедете в свадебное путешествие с Этелькой после нашего возвращения?
— В Занзибар и в Аравию, — заявил я, — в Италии слишком жарко. Кроме того, арабы — очень гостеприимный народ.
Надеясь, что у меня начнется delirium tremens[246] и меня отправят в больницу, я пил столько, что в Сахаре от такого количества жидкости могли бы вырасти леса. А вместо этого уснул на стуле, и меня осторожненько уложили в кровать.
Рано утром господин Чендеш разбудил меня. Он был совершенно готов, и его круглая фигурка выглядела в туристском одеянии очень комично. После завтрака, во время которого госпожа Чендеш и Этелька не просто плакали, а ревели во всю глотку, мы вышли на шоссе, ведущее к Балатону.
С непрерывными воплями и рыданиями они проводили нас до последних городских садов.
— Присматривай за господином Гордоном Бенеттом, — в последний раз напомнила госпожа Чендеш, и мы остались вдвоем.
Перед нами расстилалась местность, ведущая к озеру Балатон, белое, пыльное шоссе тянулось в бесконечность. Стволы шелковицы были покрыты пылью, выжженная солнцем трава выглядела грустно, и в моей голове созрел план бегства.
— Вы хороший ходок? — спросил я у господина Чендеша.
— Отличный, господин Гордон Бенетт, — ответил он. — Когда-то я участвовал в соревновании по бегу в Шопроне как член местного легкоатлетического клуба.
Я закусил губу. Мы поднялись на небольшой холмик, шоссе спускалось вниз. Я побежал. Сразу взял хороший темп.
Господин Чендеш бежал за мной и кричал:
— Я понял вас, господин Гордон Бенетт: кто будет раньше у Балатона! Бег на сорок километров!
Он бежал за мной. Пробежав десять километров, я выиграл всего-навсего десять метров. На двенадцатом километре, за Мезёлагом, он догнал меня и бежал рядом. На пятнадцатом километре я опередил его на добрых пятнадцать метров, но в Бодафале расстояние между нами сократилось до пяти метров.
На двадцать втором километре мы опять бежали рядом, а в Капотфалве, на тридцатом километре, я потерял его из виду. У меня было преимущество в полкилометра. Но силы мои иссякли. Я минутку отдохнул и снова побежал. Из-за поворота появился господин Чендеш, а в ста метрах за ним — какой-то человек, догонявший его. Вдали бежало еще несколько человек. Я не понимал, что происходит, и это начало волновать меня.
Я мчался вперед. Мимо проехал велосипедист с флажком в руке, дружески кивнул мне и спросил: «От какого общества?»
Я не ответил и продолжал бежать.
На тридцать восьмом километре я увидел, что человек, бежавший позади господина Чендеша, обогнал его и летит за мной.
Собрав последние силы, пыхтя как паровоз, я примчался к первым домикам Балатона.
У сорокового километра меня встретила радостным ревом большая толпа. Оркестр грянул «Марш Ракоци».
Я наткнулся на веревку, протянутую поперек улицы, но не успел разбить нос о землю. Меня подхватили, сфотографировали, и какие-то энтузиасты подняли на плечи и отнесли в отель.
Я не мог произнести ни звука. Меня раздели и потащили в ванну. Потом принесли того человека, который догонял меня на тридцать восьмом километре. Через пять минут принесли высунувшего язык господина Чендеша, который радостно улыбался. Он был третьим.
Оказалось, что по несчастной случайности легкоатлетический клуб в Надьканиже проводил в этот день марафонский бег Канижа — Балатон.
Это очень быстро выяснилось. Нас хотели линчевать, но кончилось тем, что полицейские по распоряжению начальника полиции выставили нас из города.
От господина Чендеша я избавился только в Албании, где на нас напали разбойники. Я сказал им, что это известный миллионер и они получат за него большой выкуп. Разбойники угнали его в горы, а у меня в благодарность за сообщение отобрали только туристский мешок с грязным бельем.
Разумеется, я ничего не знаю о судьбе господина Чендеша, так как из деликатности не решаюсь заводить переписку с его несчастной семьей в Надьканиже.
Сомневаюсь, что на свете существует более неблагодарное занятие, чем труд гида, дающего объяснения перед какой-нибудь грудой кирпича, известки и мусора, именуемой руинами крепости.
Бедняга гид из кожи лезет, добросовестно пересказывая, что в свое время вычитал из книг, и со знанием дела сообщает нам убежденно:
а) что за красота была здесь, пока все не развалилось;
б) как могло случиться, что от прежнего великолепия почти ничего не осталось;
в) кому мешало, что все здесь было в целости и сохранности;
г) как ухитрились люди сровнять все это с землей;
д) куда залезали для того, чтобы получше все развалить.
Вынести это невозможно, особенно вдохновенный голос гида, который шпарит наизусть:
— Вступив в крепость, мы ходим по маленькому холмистому дворику, где в изобилии произрастает кустарник и шумит одинокая ель…
— Смотрите у меня, — пригрозил я однажды такому гиду, поднося кулак к его лицу, — как бы я не сообщил в лесное управление про эти безобразия. Елям положено расти в лесу, а не на каких-то там двориках. Леса охраняются государством. А у вас на двориках шумят ели. Дворики предназначены не для того, чтобы на них шумели деревья! Спрашиваю в последний раз: что сделали вы лично, чтобы помешать захламлению дворика кустарником и елями? В Праге цыпленка не дают во двор выпустить, а вы тут целые джунгли развели.
Он обалдело посмотрел на меня, но все-таки продолжал как сомнамбула:
— На противоположной стороне дворика мы видим стену с бойницами и мысленно переносимся в ту эпоху, когда здесь жили мужественные рыцари и в лесах раздавались веселые звуки рогов, созывающих охотников на коварных медведей, рыскающих стаями волков и диких кабанов…
— Сударь, — строго перебил я его, — вы глубоко заблуждаетесь, полагая, будто в лесах было веселее оттого, что вместо белочек и зайцев в них шлялись медведи, волки и дикие кабаны. Вам также должно быть известно, что медведи вовсе не коварные животные, как вы осмеливаетесь утверждать. Медведь — животное славное, добродушное и ласковое. Вы когда-нибудь видели медведя?
— Да.
— Где же?
— В Хрудиме, он ходил с поводырем.
— Когда это было?
— Лет пятнадцать назад.
— А что вы делали пятнадцать лет назад в Хрудиме?
— Я был там на ежегодной ярмарке.
— Так, так, а почему вы именно пятнадцать лет назад отправились на ежегодную ярмарку? Что привлекло вас там? Какие цели вы преследовали? Какие у вас были мотивы?
Я достал из кармана блокнот и самописку без чернил.
Гид посмотрел на меня, в два прыжка очутился за стенами полуразрушенной башни и вскоре уже карабкался по уступам скалы над глубокой пропастью.
Он промелькнул, как серна, внизу, его кепка замаячила где-то среди покрывавшей долину поросли кустарника и наконец совсем скрылся из виду. А я кричал ему вслед:
— Мой взор наслаждается видом развалин замка высотой в два этажа со стороны фасада, с низкой оградой. За ней слева высятся величественные стены с круглой башней и многочисленными бойницами. Так, что ли?
Ответа не последовало, и я растянулся во дворике, погрузившись в раздумья о том, что в этих развалинах вполне можно обойтись без провожатого, хотя полчаса назад смотритель замка уверял меня, что они доступны исключительно в сопровождении гида.
Я вспомнил, как всю дорогу сюда гид приставал ко мне с вопросами:
— Хотите ли вы увидеть прелестнейший уголок земли? Желаете ли насладиться зрелищем величественной природы?
— Да, не мешало бы, — ответил я ему.
После этого он умолк и молчал до самого верха, где снова затараторил:
— Вступив в крепость, мы ходим по-маленькому…
Звали его Марек. А теперь скалу, нависшую над кустами, где скрылась из виду его кепка, местные жители называют «Мареков утес». До недавних пор на одном из уступов трепетал на ветру обрывок его штанины…
Надеюсь, теперь вы в полной мере представляете себе, что на свете нет ничего более неблагодарного, чем труд гида.
Есть у этой профессии и другие теневые стороны, например, если попадается не пассивный посетитель развалин, а, наоборот, обладающий повышенной любознательностью, обуреваемый желанием разузнать в подробностях, как и кто все это разрушил, и так далее, то даже самый болтливый гид не в состоянии удовлетворить его любопытство. Я испытал это на собственной шкуре, и мне стоило немалого труда избавиться от подобных экскурсантов.
Их было четверо. Два господина и две дамы. Действие разыгралось в замке Липнице близ Немецкого Брода. Издали эти руины похожи на уродливый паровоз, «труба» которого (сохранившаяся часть одной из башен) простирается к небесам с мольбой ниспослать наконец гром и молнию или ураган, который повалил бы ее на землю, потому что она не в силах больше выслушивать разговоры о необходимости реставрации. Она слушает их уже более пятнадцати лет и со злости сама швыряет кирпичи вниз на школу и вот-вот рухнет на нее вся.
Я живу сейчас у подножия замка в добровольном изгнании, изучаю местные нравы и жду «когда это меня захватит».
Это край, отравленный водкой. На полевых дорогах повсюду стоят унылые кресты в память о тех, кого «когда-то в этом месте прихватило».
В уцелевшей дальней части замка, там, где стены еще подпирают своды второго этажа, сохранилась трапезная. Столетия назад здесь подкреплялась замковая челядь. Прежний владелец замка восстановил трапезную и поставил в ней два дубовых стола, лавку и печь. Я сижу здесь в полной тишине и кое-что пописываю. Местный лесничий доверил мне ключи от крепостных ворот, но осенние ветры дуют с такой силой, что, того и гляди, меня унесет к Немецкому Броду вместе со всем замком. Мало-помалу осыпается штукатурка, выпадают кирпичи, крошатся стены, внизу под крепостными укреплениями пасутся козы, а эти четверо любопытных явились наверх как раз в тот момент, когда я начал новую главу о трапезной.
— Мы были в замке, — сказал пожилой господин в пенсне, — и нам сказали, что крепость открыта, так как ключ находится у вас. Пожалуйста, проведите нас по крепости.
В это время остальные — господин и две дамы — не то что разглядывали своды трапезной, а прямо пожирали их глазами.
— Извольте, — сказал я, — только сначала, пожалуйста, предъявите документы.
Они удивленно переглянулись.
— Если документы у вас не в порядке, — продолжал я, — осмотр крепости придется отложить.
Я слышал, как одна из дам достаточно громко заметила:
— Очень странное требование.
— Вы заблуждаетесь, — сказал я подчеркнуто, — мое требование совершенно разумно. Согласитесь, я не знаю, кто вы, зачем вы здесь, какую цель преследуете, собираясь осмотреть развалины замка Липнице.
При этом я продолжал сидеть; тогда господин в пенсне, в течение всего нашего разговора стоявший со шляпой в руке, заявил, что они с удовольствием сообщат, с кем я имею дело: он учитель по фамилии такой-то, второй господин — архитектор из Словакии, а обе дамы — преподавательницы такого-то лицея. В настоящее время совершают поездку по всей Чехословацкой республике с целью составить новую монографию чешских замков и крепостей, так как сведения, которые дает Седлачек, уже недостаточны. Поскольку они историки…
— Ну ладно, — перебил я его, — вы историки по профессии или как? Просто историки или в самом деле историки — по призванию или из спортивного интереса, так сказать, скауты?
Я заметил, что второй господин посмотрел на меня с грустью, будто хотел сказать: «Какой же ты осел».
Они молчали, тогда я встал и предложил им следовать за мной.
Мы вошли во внутренний двор крепости.
— Дамы и господа, — начал я торжественно, — то, что вы видите, — это руины. Они дают возможность предполагать, что прежде здесь стояла крепость. Об этом свидетельствует также то обстоятельство, что все это, вместе взятое, называется развалины замка Липнице. Само собой разумеется, прежде развалины были обитаемы. Здесь жил зимний король Фридрих Пфальцский. В замке была его зимняя резиденция, отсюда пошло его прозвище «зимний король». Если бы он жил в замке летом, его наверняка звали бы…
— Позвольте, — перебил меня господин в пенсне, — вы ошибаетесь, здесь жили Трчки.
— Нет, это вы позвольте, — вызывающе произнес я, — я знаю всех в округе и заявляю вам, что Трчки живут в охотничьей сторожке под Мелеховом. Есть еще один Трчка, он сейчас перебрался в Часлав, работает в пулеметном цеху.
— Липнице принадлежала старым Трчкам, — заметила одна из дам.
— Старым Трчкам вообще ничего не принадлежало, мадемуазель, — объявил я, — была у них несколько лет назад хибара в Кейжлицах, да и ту старик поджег, за что его и посадили.
— Уважаемый, — сказал господин в пенсне, поймав меня за пуговицу на жилете, — вспомните, один из этих Трчков был казнен вместе с Вальдштейном.
— Не припомню ничего подобного, — ответил я, — но сегодня же спрошу местного старого жандармского вахмистра. Вы мне оставьте свой адрес, я вам напишу, если, конечно, старик что-нибудь знает об этом. Если я не ошибаюсь, он никогда не рассказывал мне об этом.
Посетители обменялись вопросительными взглядами, но пожилой господин все же предпринял новую попытку что-нибудь разузнать.
— Скажите, не сохранились ли здесь старые фрески?
— Были тут какие-то, как раз вон там, на втором этаже, — ответил я, — но я велел их соскрести, потому что мы собирались побелить стены, чтобы туристы могли на них расписываться.
Кто-то из них вздохнул. Кажется, это был архитектор из Словакии.
— А старый колодец цел? — спросила одна из дам.
— Мы его засыпали, — сказал я, — чтобы кто-нибудь ненароком не свалился в него. Летом у нас бывает много туристов, и каждый норовит перегнуться через край, так что, того и гляди, жди несчастья.
— Здесь должен быть подвал для пыток, — не сдавался господин в пенсне.
— Был, — согласился я, — но поскольку теперь никого не пытают да к тому же там не сохранились орудия пыток, мы этот подвал отвели под хранилище для картошки и частично засыпали.
— А рыцарский зал? — раздался тихий вопрос архитектора.
— Рыцарский зал? Вы знаете, надо было вымостить тротуары в городе, и мы этот зал разобрали. Правда, камня все равно не хватило, и пришлось разобрать последнюю уцелевшую башню.
— Выходит, у вас тут вообще нет никаких памятников?
— Нет, почему же, — гордо возразил я, — извольте следовать за мной. — Я подвел их к арке возле полузасыпанного прохода. — Прошу обнажить головы.
Оба господина сняли шляпы.
— Господа, — торжественно провозгласил я. — На этом самом месте перед самой войной мы замуровали двух не в меру любознательных учителей. Мое почтение, господа!
И, тихонько насвистывая, я направился в свою трапезную, чтобы приняться за работу, от которой меня оторвали.
Я видел, как господа молча надели шляпы и вместе с дамами повернули через двор к выходу.
Проскрипел под их ногами деревянный мостик, переброшенный через крепостной ров, и я снова остался в крепости один. Старый Трчка изумленно смотрел на меня с портрета на стене трапезной.
Между баварскими городами Тиллинген и Гохштадт-на-Дунае царит лютая вражда. В средние века тиллингенцы, посадив в лодки солдат с большим запасом запальных средств, отправлялись в поход на Гохштадт, который после таких посещений не раз горел. Случалось, что гохштадтцы гнали тиллингенцев обратно все 40 километров, и десятикилометровая дубовая аллея, что за Гохштадтом поднимается в гору к Тиллингену, называется «У повешенных тиллингенцев».
Тиллингенцы — и в этом отличие одного города от другого, — взяв в плен своих гохштадтских соседей, топили их, как котят, в Дунае, а когда однажды член гохштадтского магистрата попал в руки тиллингенцев, они четвертовали его и одну четверть отправили со специальным послом в Гохштадт, а там этого посла повесили на городских воротах, несмотря на все уверения бедняги, что он лицо неприкосновенное.
Так продолжалось до той поры, когда города были лишены привилегии устраивать такого рода игры и развлечения, ибо новые времена смягчили жестокость набегов и пришлось ограничиться драками на постоялом дворе «У ангела-хранителя». Двор этот находится в двадцати километрах от Гохштадта и в двадцати километрах от Тиллингена — на границе обеих вражеских земель.
Сюда ходили драться из этих городов каждое воскресенье и по престольным праздникам. Бойцы приходили сюда пешком, а отсюда их увозили в обе стороны на телегах для сена и в навозницах, с разбитыми головами и переломанными ребрами, весьма довольных прекрасными результатами.
Каждая сторона старалась поддержать репутацию города — победителя в боях, которые длились столетиями, и драки «У ангела-хранителя» были так же упорны, как сотни лет назад, когда тиллингенцы с горящими смоляными факелами лезли по приставным лестницам на стены Гохштадта, защитники которого сталкивали их в городские рвы палицами весом в полцентнера.
Они были так же настойчивы, как и в те времена, когда гохштадтцы тараном разбивали ворота града Тиллинген, а тиллингенцы поливали их сверху кипящей смолой.
Ни одна сторона никогда не признавала, что была наголову разбита, пока краевые власти не передали гохштадтцев в руки тиллингенцам. Гохштадтский округ был ликвидирован, и Гохштадт вошел в округ Тиллинген. В Гохштадте был районный суд, а в Тиллингене — окружной. Гохштадтцы производили над своими людьми только следствие, а следственные материалы посылали в тиллингенский окружной суд, который судил строго и сурово. Гохштадтцам приходилось ходить в Тиллинген на призывной пункт, и во всех официальных делах Тиллинген был на первом месте, а Гохштадт шел за ним.
Гохштадтцы по всем статьям были гандикапированы, посрамлены, обижены. А когда в одно из воскресений они как следует наподдали тиллингенцам на постоялом дворе «У ангела-хранителя», в следующее воскресенье там было столько жандармов из тиллингенского округа, что гохштадтцы при всем желании не могли закрепить свой успех.
С той поры они встречались только случайно, когда им вместе приходилось отбывать военную службу, и гохштадтцы, окруженные со всех сторон врагами, уступали превосходящим силам противника, а вернувшись домой, говорили, что в таких условиях бессмысленно затевать драку, и домашние считали их трусами. Казалось, что гохштадтцы уже никогда не посрамят своих соперников, но тут новое время принесло в Южную Германию футбол.
Поначалу клубу «Тиллинген» нечего было и соваться против футбольной команды из Гохштадта.
Нападающие клуба «Гохштадт» играли неподражаемо. Они шли на мяч так же энергично, как некогда их предки отгоняли от городских ворот тиллингенцев. Посылали мячи в ворота вражеских клубов с такой непреодолимой силой, как сто лет тому назад тараны и пращи гохштадтцев разбивали ворота града Тиллинген.
Благодаря своей сыгранности игроки клуба «Гохштадт» — полузащитники, крайние нападающие — разбивали стенку игроков перед вражескими воротами, и однажды случилось так, что вместе с мячом они забросили в ворота противника и своего защитника, причем никто не понял, как это произошло.
Удары их были страшны. Мяч, забитый в ворота противника, отбрасывал вратаря в сторону, прорывал сетку, отрывал ухо болельщику, сидящему за воротами, убивал собаку, игравшую за стадионом, и подбивал ногу прохожему, пытавшемуся его остановить. Это один пример.
Другой пример: в игре «Гохштадта» с «Ингольштадтом» мяч «Гохштадта», посланный в ворота «Ингольштадта», привел к двум жертвам. Вратарь и мяч испустили дух, игру пришлось прервать на десять минут, пока не пришел новый вратарь и не принесли новый мяч.
И гохштадтцы, возвращаясь с поля боя, гордо запевали свою боевую песню:
Их игру называли исключительно суровой, и в спортивной рубрике газеты в Ржезне об одном матче с их участием писали, что это был не футбол, а страшный суд. В другой газете о встрече «Гохштадт» — «Рингельсгейм» говорилось, что она напоминала битву под Верденом.
В осеннем сезоне зелено-синие гохштадтцы могли похвастаться следующими успехами: сломанных ног — 28 пар, переломанных ребер — 49, вывихнутых и переломанных рук — 13 пар, сломанных носов — 52, сломанных лопаток — 16, сломанных или поврежденных переносиц — 19, ударов в живот, выведших противников из игры, — 32, выбитых зубов — 4 дюжины. Если принять во внимание, что за осенний сезон они в общей сложности забили 280 голов, а в свои ворота пропустили только 6, то это был потрясающий результат активной игры.
Печатные органы клубов противников из зависти к их успеху писали о лучшем игроке клуба «Гохштадт»: «Фридмана преследует неудача. Он сломал соперникам только две ноги и не дотянулся до колена вратаря».
Они победили все клубы Южной Германии, а когда пригласили на товарищеский матч с севера клуб «Альтона», из всей команды вернулся только вратарь с перевязанной головой, оставив всех игроков, включая запасных, в больнице Гохштадта-на-Дунае.
Могли ли тиллиигенцы спокойно взирать на это, имея свой клуб бело-желтых? Команда клуба «Тиллинген» была не на плохом счету: она играла резко, и удары игроков по голени или колену противника были так же сильны и опасны, как и у гохштадтцев. Их удары в живот были весьма точны и награждались бурными аплодисментами тиллингенских зрителей… Тем не менее они проигрывали матч за матчем.
Однажды их осенило, и они пригласили к себе тренера из Мюнхена, англичанина Бернса, который учил их играть корректно, искусно пасовать, комбинировать, занимался с ними с утра до вечера, пока наконец мог сказать:
— Можете пригласить команду — чемпиона Лейпцига.
Они пригласили и проиграли со счетом: 2:4.
— Это не страшно, — утешил их тренер Бернс, — еще три таких поражения — и можете никого не бояться.
И они вновь усердно тренировались в корректной комбинационной игре, где индивидуалист, действующий только на свой риск, — ничто, считается фанатиком, и где признается только коллективная игра.
Пригласили первоклассную команду «Пруссия» и проиграли со счетом 1:2. Затем вничью сыграли с отличной командой «Мюльгаузен 1912», и тренер сказал им, что теперь вряд ли найдется противник, который смог бы их одолеть.
Ответная игра чемпиона Лейпцига с клубом «Тиллинген» закончилась полным разгромом лейпцигских футболистов. Они привезли домой пять голов и оставили в сетке ворот «Тиллингена» только один гол, забитый со штрафного удара.
Когда в клубе «Гохштадт» узнали о блестящей победе «Тиллингена» над Лейпцигом, все позеленели от злости. Прочитав же в «Альгемейне спортцейтунг», что бело-желтые игроки из Тиллингена после своего блестящего воскресного успеха не имеют серьезного соперника в Южной Германии и что их игра привела в восторг даже команду противника, гохштадтцы почувствовали себя как их предки, когда однажды тиллингенцы овладели Гохштадтом и разграбили его.
А в газетном отчете их привели в неописуемую ярость и гнев фразы: «Блестящая игра полузащиты «Тиллингена», «Самоотверженность вратаря «Тиллингена», «Безупречная атака нападающего», «Ураганный огонь по воротам Лейпцига», «Блестящие пасы крайнего нападающего».
— Я бы его так запасовал, — угрюмо сказал центральный нападающий Томас, — что ему уже больше ни с кем не пришлось бы играть, разве только на небе против ворот святого Петра.
— Из вратаря «Тиллингена» я сделал бы копченое мясо с капустой, а из защитника — натуральный шницель, — послышался уверенный голос крайнего нападающего команды «Гохштадт».
Все сидели в клубе, и разговор на минуту затих. Ожидали, что кто-нибудь скажет веское слово, которое сразу прояснит ситуацию и снимет со всех тяжесть.
Этим человеком оказался секретарь клуба.
— Сыграем с ними товарищеский матч, — предложил он. — Пригласим их сюда. Это сделают наши газеты. Ответный матч играть не станем, поскольку команда Тиллингена сыграет у нас свой последний матч. Кто не искалечит полностью хоть одного игрока, будет исключен из клуба, а если он где-то работает, нажмем на хозяина, чтобы его уволили с работы. Кроме того, его привяжут к сетке ворот и все будут бить по нему мячом.
Местные газеты, немедленно предоставленные в распоряжение клуба «Гохштадт», начали соблазнять «Тиллинген» приехать на вулканическую почву их города.
Особенно искусно была написана статья «Лучшая команда Южной Германии». В ней отдавалось должное последней победе «Тиллингена», высоко оценивались их игра и ошеломляющие результаты. Автор утверждал, что клуб «Гохштадт» тоже может продемонстрировать ряд блестящих побед, но решить вопрос, какой клуб лучше, «Тиллинген» или «Гохштадт», может только встреча обоих клубов в товарищеском матче, в котором нужно забыть все, что когда-то разделяло два города, чьи имена гордо носят клубы. Футбол — игра международная, и местные интересы не играют здесь никакой роли. Побеждает не физическая сила средневековых солдат, а чистая идея спортсмена, который вкладывает в свою игру смелость и высокое спортивное мастерство. С приездом «Тиллингена» в Гохштадт навсегда исчезнут все недоразумения между двумя городами старой Швабии.
Нечто подобное писали гохштадтцы несколько столетий тому назад, приглашая бургграфа Тилленгена почтить их своим приездом: у них, мол, самые честные намерения, они посылают ему охранную грамоту, пусть он приедет договориться о границе тиллингенских и гохштадтских земель.
Когда господин бургграф из Тиллингена приехал, ему и в самом деле никто не причинил зла, благоразумно обсуждали с ним все спорные вопросы, но при этом господин бургграф так разгорячился, что гохштадтцы, чтобы успокоить гостя, вынуждены были его повесить. Он так и раскачивался на зубцах стены с охранной грамотой в руке.
В одной статье, — редактор «Моргенблатт» в Гохштадте хотел полностью ослепить ею Тиллинген, — мы читаем: «Если когда-либо Тиллинген выйдет на стадион Гохштадта, это будет вершина весеннего сезона и одновременно манифестация братских чувств обоих городов. Все старое уже забыто. Зелено-синие подадут руку бело-желтым и крепко прижмут их к своим сердцам. Редакции стало известно, что на следующей неделе в Тиллинген будет прислан секретарь местного клуба, чтобы обсудить возможность встречи двух клубов. Ему поручено сообщить, что тиллингенцев встретят у нас по-братски не только наши спортсмены-джентльмены, но и вся спортивная общественность, которая заранее радуется тиллингенцам и их игре в надежде, что обе команды покажут лучшую игру, достойную их славных традиций, — это гарантирует нам отличная спортивная форма той и другой команды. Окончательное решение о квалификации обоих клубов можно будет вынести только после матча».
— Ну, что же, посмотрим на них, — сказали в клубе «Тиллинген», когда прочли все это. — Вот что делает успех в спорте!
Еще в прошлом году о нас почти никто не знал, а теперь даже гохштадтцы рассыпаются в похвалах. Не прошло и четырнадцати месяцев, как они писали о нас, что мы самая ничтожная команда в мире, и рекомендовали нам лучше играть в чижика, чем в футбол. Что же, если они хотят, чтобы им всыпали, мы не возражаем сыграть с ними товарищеский матч. Разгромим их. Они пишут, что «Гохштадт» тоже может продемонстрировать ряд блестящих побед. Зарвавшиеся врали. С ними играли клубы «Ингольштадт», «Регенсбург», «Труттенсдорф», «Кейхенталь». Известные драчуны, которые даже представления не имеют об игре головой. Лучшая комбинация у них — это окружить игрока со всех сторон и сбить его с ног. Они прут на игрока, а не на мяч.
— И мы так делали, — вздохнул крайний нападающий, — поверьте, это было хорошее время. Помните, как я покалечил центрального нападающего из Ульмербрюдер. Сломал ему позвоночник, шею и переломил левую ногу, и все это одним ударом.
— Мы похоронили его за счет клуба, — язвительно заметил кассир, — ваш удар обошелся нам в две тысячи марок, потому что у всех возникла дурацкая идея заказать гроб в форме мяча.
— Но матч мы доиграли, и нам не пришлось возвращать плату за билеты, — сказал в оправдание крайний нападающий.
— Конечно, мы выиграем у Гохштадта, — торжественно провозгласил капитан «Тиллингена», — выиграем тонкой комбинационной игрой. Нам никто не сорвет атаку. С краев даем в центр, центр подает на другой край, центр бежит вперед, распасовка с защитником и небольшой трюк, подача на правый край, удар и гол! Мы не станем бить на игроков и поэтому избежим прямых столкновений с ними. Пусть носятся в пустом пространстве. Мяч должен быть для них недосягаемым. Только мы будем орудовать с ним ногами и головой. Для них он должен стать абстрактным понятием, сказкой и больше ничем. Гип-гип, ура!
Секретарь клуба «Гохштадт» приехал в следующее воскресенье, в сущности, договориться об уже решенном деле, поскольку тиллингенская «Моргенпост» написала, что в ближайшее время закончатся переговоры о проведении товарищеского матча между Тиллингеном и Гохштадтом, в котором «Тиллинген» будет защищать цвета своего города и честь клуба. Он будет играть не на кубок, а сражаться за победу над «старыми знакомыми», за победу города Тиллинген над Гохштадтом-на-Дунае. На вокзале Гохштадта из поездов выйдет масса тиллингенцев, чтобы составить почетный эскорт команде, носящей белый и желтый цвета, и на месте обнять победителей из Тиллингена.
Не считая нескольких враждебных взглядов, брошенных на секретаря «Гохштадта», с ним ничего не произошло, и он без помех обо всем договорился. Товарищеский матч между обоими клубами на стадионе «Гохштадт» состоится в следующее воскресенье. Чистый доход от продажи билетов делится поровну между обоими клубами.
Затем, по старой клубной привычке, отправились в трактир, где пили до утра за счет клуба. К утру договорились еще о следующем: 1) Нейтральный судья — из клуба «Регенсбург». Проезд и прочие расходы оплачивают ему оба клуба, 2) Прадедушка капитана клуба «Гохштадт» был при нападении на город Тиллинген рассечен от головы до пят мечом прадедушки капитана клуба «Тиллинген», которого потом проткнул копьем прадедушка секретаря клуба «Гохштадт».
Затем веселье начало спадать, и секретарь клуба «Гохштадт» счел за благо незаметно уйти и исчезнуть, так как заметил, что капитан клуба как-то странно на него поглядывает, словно собирается что-то предпринять для реабилитации своего рода.
Наконец наступил славный день, когда тиллингенцы после стольких столетий вновь направились в Гохштадт, где все было приготовлено к обороне.
В Тиллингене и Гохштадте были распроданы все плетки, свинчатки, дубовые трости и револьверы. Ручные чемоданы тиллингенцев были подозрительно тяжелыми — они везли с собой камни. У гохштадтцев камнями были набиты карманы. Матч начался точно в половине четвертого, а в три часа тридцать три минуты началось светопреставление.
Первым пал нейтральный судья. Он получил два удара по голове плетью — по одному от сторонника каждого клуба. В двух местах ему пробили череп, и перед кончиной он прохрипел: «Офсайд», — так как не мог свистеть: новый удар плетью раздробил свисток в его губах.
Тиллингенцы имели численный перевес, поскольку их приехало 10 000, а в Гохштадте всего 9000 жителей.
Гохштадтцы отчаянно защищались и во всеобщей суматохе сумели повесить капитана «Тиллингена» на перекладине ворот «Гохштадта».
Центральный нападающий «Тиллингена» загрыз двух защитников «Гохштадта» и был застрелен центральным нападающим того же клуба.
В спортивной рубрике всех ежедневных газет Германии на следующий день появилась краткая телеграмма:
«Интересный матч «Тиллинген» — «Гохштадт» не был окончен. На стадионе погибло 1200 гостей и 850 местных зрителей. Оба клуба ликвидируются. Город горит».
Вспоминая после этого матч «Славия» — «Спарта», я ясно вижу, что у нас футбол еще в пеленках.
Многоуважаемый пан Гайшман!
Смею доложить, что вчерашний день мною начаты слежка и розыск о передвижении и встречах лица — имя и фамилия Йозеф Поупе, — которое, согласно инструкции департамента № 3, уже несколько лет подрывает государственные устои, проживая по адресу: Радлице, № 48, имея рост высокий, лицо круглое, чистое, усы английские, подстриженные, глаза голубые, волосы и усы русые, нос прямой, речь правильную.
Согласно указаниям, чтобы расспросами на месте не навести подозреваемого на мысль, что оная личность, Йозеф Поупе, находится под наблюдением, я занял пункт на тротуаре против дома № 48 в Радлицах и стал ждать, когда оттуда выйдет на улицу лицо, подходящее по приметам; наблюдение начал с трех часов утра. В половине восьмого подопечный показался в воротах означенного дома, откуда и вышел, осторожно осматриваясь по сторонам; причем я делал вид, будто закуриваю сигарету. Но, видя, что он переходит на мою сторону, быстро перебег на противоположный тротуар — так, чтобы находиться с ним на прямой линии, не спуская с него глаз, причем следил за его сношениями с окружающими, каковых, однако, не обнаружил.
С целью удостовериться, не присваивает ли себе Йозеф Поупе какой-либо другой фамилии, я подозвал одного школьника, видимо, направлявшегося в школу, дал ему крону и попросил, чтобы он, будучи подростком, подошел к означенной личности, шагающей по другому тротуару, и спросил ее, не будет ли она Йозефом Поупе, каковую мою просьбу школьник исполнил и, получив от моего подопечного подзатыльник, поспешил улизнуть, не сообщив мне результата.
Однако этот факт ясно и определенно говорит о том, что произнесение его настоящей фамилии в местах, где он считает себя никому не известным, заставляет его терять хладнокровие и приводит в раздраженное состояние, что подтверждается также тем, что после этого он несколько раз, обернувшись назад, раздраженно сплюнул и пошел дальше, по направлению к Сантошке, а оттуда — в обход газового завода — к Ангелу, где сел в вагон трамвая № 14. Я, стоя на площадке, имел возможность следить за всеми его действиями и поведением. Вынув из правого кармана желтый кошелек с отделениями для почтовых марок, что говорит о его переписке, он купил билет. Установить содержание кошелька не удалось из-за тесноты. Однако я заметил, что он умышленно избегал разговоров с попутчиками, за все время езды не проронил ни слова и в его поведении не было ничего примечательного до остановки у земского уголовного суда, где он вышел, перешел мостовую, свернув с Лазарской, вошел одновременно со мной в кафе «Тумовка» и сел за столик у патентованной печи, где было место и для меня, так что я мог бы легко завязать с ним разговор, от чего однако воздержался, опасаясь, как бы это не показалось ему подозрительным.
Зато я благодаря этому имел возможность лучше наблюдать его поведение — в частности, установить, какие он потребует журналы и газеты, будет ли делать из этих политических изданий выписки или вообще какие-либо заметки, нужные для подрывной работы.
Однако он изворотлив: потребовал отнюдь не политические издания, а «Скорняцкую газету», «Вестник купли-продажи», «Ресторатор», «Кондитерское дело». Затем вынул из кармана записную книжку в черном кожаном переплете, с серебряной монограммой «З. К.» в углу, что говорит о чрезвычайной изворотливости — ведь по-настоящему-то он Йозеф Поупе. Я сидел совсем рядом, и мне удалось прочесть некоторые его выписки из этих журналов. Трясущейся рукой он написал: «Зимние трикотажные сорочки, кальсоны мужские и панталоны дамские, детские костюмчики, набрюшники из мако и беж; чулки, носки хлопчатобумажные, вигоневые и шерстяные; гамаши, фуражки, шарфы, канва, оксфорд, зефир, коленкор, парусит новые брюки, фланелевые женские сорочки».
Дальше я не видел, так как он прикрыл рукой то, что писал, и наклонился над записной книжкой еще ниже, а мне было неудобно заглядывать. Успел только заметить начало какой-то новой записи: «Парша, чесотка у людей и животных быстро излечиваются при помощи нового патентованного аппарата…»
Что он делал эти заметки с каким-то умыслом — ясно как день, и в данном случае нужно будет идти и по этому следу. Расход его составил пять крон восемьдесят геллеров, включая чаевые старухе в уборной, куда он ходил при моем сопутствии, после того как выпил стакан чаю с лимоном, съев при этом кусок кекса и кусок торта. Видимо, сумма в пять-шесть крон на утренний завтрак в кафе — его ежедневный расход; откуда следует, что за месяц он оставляет по утрам в кафе сто пятьдесят — сто восемьдесят крон.
Находясь в кафе, он вынул из кармана мельхиоровый портсигар с простым тисненым орнаментом и закурил самодельную сигарету с необычайно тонкой гильзой (окурок прилагаю). Уплатив по счету, он поспешно взял шляпу и вышел, причем я, расплатившись одновременно с ним, следовал за ним по пятам. Пройдя Лазарскую, он остановился за Спаленой — у книжного магазина фирмы «Сердце». Войдя в этот магазин, он купил брошюрку о налоге на прибыль, которую я также купил одновременно с ним, чтобы не потерять его из виду и в то же время узнать, что он хочет прочесть, чтобы получить материал для своей подрывной деятельности. Выбранная им брошюра служит доказательством последней.
Не имея мелочи, я был вынужден ждать сдачи с двадцатикроновой бумажки, причем во время этой операции мой подопечный, выйдя из магазина раньше меня, получил возможность исчезнуть, повернув на Опатовицкую, либо дойдя до Владиславовой, где опять-таки мог пройти воротами городского клуба на проспект Юнгмана, либо Хорватским переулком — на Национальный проспект. Мог он также пройти прямо по Спаленой направо, либо налево и Национальным проспектом — на Перштын, а оттуда либо на Вифлеемскую площадь и переулками на вокзал Масарика, либо — через Скоржепку — на Угольный рынок и переулками в Карлову улицу, откуда либо на Карлов мост и вверх на Градчаны и Малую Страну, либо с Карловой улицы направо — на Староместскую площадь, откуда опять-таки — либо по Микулашскому проспекту, либо по Целетной улице — на Гибернскую и направо через Гавличкову площадь на Индржишскую, а от святого Индржиха — чего проще — трамваем № 14 с удобством вернуться в Радлице, к себе домой, где я завтра опять возьму его под наблюдение.
Людям свойственно не возвращать найденного.
К найденной вещи человек относится с необычайной нежностью.
Он прирастает к ней всем сердцем и не в силах с ней расстаться.
С другой стороны, человеку свойственно и терять вещи — в противном случае утратило бы силу первое утверждение.
В те времена, когда газет еще не было и человечество вело полудикое существование, люди теряли свои вещи точно так же, как и в наши дни.
Обронил доисторический человек каменный топорик или еще что, а нашли эти вещи только через несколько тысячелетий, о чем и свидетельствуют экспонаты, хранящиеся в музеях и частных коллекциях.
По мере роста культуры возникла насущная потребность установить правовые отношения между гражданином, который что-либо потерял, и тем, кто нашел потерянное.
Таким образом возник закон, карающий за так называемое «сокрытие найденного».
Дабы смягчить его, позже был издан указ о вознаграждении того, кто вернет пропажу. Честность вознаграждается десятью процентами от найденной суммы или от стоимости честно возвращенной вещи.
Однако, как-то еще перед войной, я сам попал в историю, открывшую мне, что власти, возможно, по неведению, но отнюдь не всегда соблюдают указ о вознаграждении.
Шатаясь ночью по Праге, я нашел на Пршикопе десять геллеров и отправился в полицейское управление, где честно сдал всю сумму дежурному инспектору и потребовал, чтобы мое имя было напечатано в газетах и чтобы мне был выдан один геллер в награду.
Полицейский без долгих разбирательств — знаем мы вас! — произнес только два слова: «Под арест! За решетку!»
Утром меня отвели на второй этаж к какому-то господину, тот составил протокол, и на основании Prügelpatent’а[248] я был приговорен к штрафу в размере пяти крон, а в случае неуплаты — к двум суткам ареста. Чтобы нажиться на государстве, я был вынужден принять последнее условие, поскольку двое суток меня кормили за казенный счет. Тогда я поклялся никогда не возвращать найденного. Увы, больше я и не нашел ничего, кроме подкинутого ребенка под аркой дома, куда я свернул, чтобы завязать шнурок. Эту находку я так и оставил лежать на прежнем месте.
Анна Буклова, приходящая прислуга из Стршешовиц, шла в пять часов утра на Краловские Винограды кипятить белье в семью, где служила. Переходя улицу у Кршижовника, она споткнулась о какой-то предмет.
Машинально подняв его, она со свойственной ей сообразительностью сразу же догадалась, что это кожаная сумка.
Открыв сумку, Анна Буклова увидела кучу разных бумаг, в которых ничего не поняла. Будучи от природы женщиной доброй и честной, она отправилась в полицейское управление, где и предъявила находку дежурному чиновнику.
Осмотрев содержимое сумки, полицейский побледнел, встал и взволнованно обратился к Анне Букловой:
— Поздравляю вас. Вы нашли семь миллионов восемьсот девяносто шесть тысяч крон в чеках, предназначенных к выплате Чешскому банку. Вам причитается законное вознаграждение в размере десяти процентов, что составит семьсот восемьдесят девять тысяч шестьсот крон.
Анна Буклова, тупо уставясь на полицейского урядника, механически повторяла за ним: «Семьсот восемьдесят девять тысяч шестьсот крон».
— Именно так, — важно подтвердил тот, — семьсот восемьдесят девять тысяч шестьсот крон. Присядьте, я составлю протокол.
— Ваша милость, Христом богом прошу, отпустите меня домой, — запричитала вдруг Анна Буклова, — я ведь ни в чем не виновата, мне нужно на Винограды белье кипятить. Истинный бог, я об эту сумку споткнулась да и только.
— Но пани, в протоколе нет ничего страшного — простая формальность. Тут необходимо провести официальное расследование. Дело пойдет к журналистам, и ваше имя появится в газетах. Как вас зовут?
— Иисус Мария, ваша милость, — зарыдала женщина, — стыд-то какой. Еще утром я считала себя порядочной женщиной, а вечером обо мне в газетах пропишут. Матерь божья, этого еще не хватало. Всю жизнь вкалываю как проклятая, со Стршешовиц спешу на Винограды, с Виноград — в Либень, от стирки света белого не вижу, из Либени бегу убирать в Глубочепы, муж все пропивает, дети ходят оборванцами, у самой одна юбка, да и та свой век доживает…
— Но милая пани, — успокаивал женщину полицейский, — это же просто моя обязанность завести протокол, не надо плакать, поймите, вы же видите, что речь идет о миллионах.
— Боже правый, — не успокаивалась Анна Буклова, — какие еще миллионы! Я ведь ничего дурного не сделала, За что же мне такие муки на старости лет! Да я до смерти рада, коли удается на цикорий для моих байстрюков заработать. Теперь все дорожает, а попроси я у виноградской хозяйки лишнюю крону на мыло, она меня на улицу вышвырнет, ищи потом другую работу. За всю свою жизнь я ничего хорошего не видела, хоть ничего нигде не украла, а стирать даже приданое стирала, а ведь оно даже пересчитано не было.
— Успокойтесь, дорогая пани. Речь идет о десяти процентах.
— Не надо мне ничего, никаких процентов, — хныкала Анна Буклова, — не переживу я такого позора. Мне к семи нужно на Винограды белье кипятить.
Взбешенный полицейский, свирепо зыркнув на нее, хватил сумкой об стул и гаркнул:
— Ну, хватит с меня! Как вас зовут?!
— Анна Буклова, ваша милость, — взвыла честная женщина.
— Где живете?
— В Стршешовицах, около шоссе.
— Номер дома?
— Шестьдесят семь.
— Родились?
— Да, ваша милость, покойница-маменька…
— Когда родились, я спрашиваю?
— В семьдесят втором.
— Где?
— Дома.
— Да где дома-то? В самой Праге или в деревне?
— В деревне.
— Черт побери, в какой деревне?
— В Забеглицах под Прагой.
— Район? Уезд? Да что это с вами, женщина, никак вы у меня в обморок падаете?
Когда Анну Буклову привели в чувство и продолжили допрос, то спросили напоследок:
— Хотите ли вы получить десять законных процентов или нет? Выражайтесь определенно.
— Боже сохрани, милостивый пан, вы только поскорее меня отпустите. Покойная матушка всегда говорила: «На одной честности далеко и уедешь».
— Подпишите протокол.
— Во имя отца и сына, — застонала Анна Буклова и поставила длинную закорюку.
Спустя приблизительно четыре часа в полицейском участке появился молодой человек, видом своим напоминавший бритого американца.
— Я обнаружил пропажу своей кожаной сумки, — сказал он на ломаном немецком языке, — очевидно, ночью она выпала у меня из рук на одной из улиц.
Он назвал сумму и шифр, указанный на чеке, и пояснил: «Дело даже не в деньгах, там были важные записи о торговых сделках, относительно закупки дешевых гусиных потрохов».
Полицейские составили протокол и когда американцу сообщили, что нашедшая отказалась от причитающегося ей законного десятипроцентного вознаграждения, король гусиных потрохов заметил про себя: «well»[249] и удалился, не пожелав даже записать адрес Анны Букловой.
Выпуски вечерних газет поместили большую заметку о честной женщине, которая вернула найденное, не прельстившись богатством.
Анну Буклову отвезли в больницу, потому как в тот же вечер, прочитав в трактире вечерний номер газеты, муж избил ее до полусмерти. Из больницы она попала в психиатрическую клинику, а оттуда — в Богнице.
Хромого Томаса Хавкинса, председателя конференции по разоружению, поджидала в Сан-Франциско яхта, на которой он, покачиваясь на соленых волнах Тихого океана, мог бы отдохнуть, пока не соберется распущенная на вынужденный отдых конференция.
Доктора, пользовавшие некоторых членов конференции, обнаружили у большинства из них запор, признаки меланхолии, головную боль и несварение желудка — как последствия многочисленных банкетов.
Члены конференции по разоружению ходили после таких банкетов словно привидения; когда они выступали, язык плохо повиновался, а читая на следующий день отчеты о заседаниях конференции, ораторы несказанно удивлялись, какую ерунду печатают газеты.
Однажды, когда они шли с банкета на конференцию, за ними увязался какой-то профессор, возвращавшийся со съезда по борьбе с алкоголизмом. Они предоставили ему слово на заседании.
Профессор, с трудом держась обеими руками за трибуну и трясясь, как огородное пугало на ветру, в течение трех часов говорил об извержении в 1773 году вулкана Стромболи на Липарских островах.
Когда наконец после трехчасового рева за мраморным столом президиума убедились, что профессор говорит не по существу и что он вообще не имеет ничего общего с конференцией по разоружению, слуги, предварительно оглушив оратора дубинкой во избежание сопротивления, передали его полиции для выяснения личности.
Все участники конференции были несказанно удручены происшедшим и почувствовали, что глупеют день ото дня.
В этом их окончательно убедил напечатанный газетами отчет, из которого они узнали, что вчера, на пятнадцатом ночном заседании конференции по разоружению, было принято следующее постановление:
«§ 26. Поскольку выяснено, что Китай до сих пор не имеет ни одного дредноута и линейного крейсера первого класса, конференция по разоружению решила:
Страны-участницы конференции обязуются предоставить Китайской республике беспроцентный заем на три года в размере трехсот миллиардов, чтобы она могла построить столько же дредноутов, и линейных крейсеров, сколько есть в наличии у стран-участниц конференции. Китайская республика обязуется в течение трех лет построить сорок дредноутов и тридцать крейсеров первого класса, а также обязуется уничтожить пять имеющихся у нее крейсеров третьего разряда и передать кантонскую гавань под контроль международной комиссии. Представленные на конференции государства заявляют о том, что с их стороны не имеется возражений против присутствия представителей китайского военного флота на строительстве третьего симплонского туннеля».
«…и на строительстве телефонной станции на горе Арарат», — с ужасом прочли дальше члены конференции.
Председатель Том Хавкинс совершенно протрезвел от этого сообщения, но все же усомнился, действительно ли они приняли накануне подобные решения. Однако, когда по его требованию принесли стенографический отчет последнего заседания конференции, его чуть не задушила астма: весь двадцать шестой параграф был его собственным предложением, принятым с дополнением, внесенным членом конференции Вудвортом: «Одновременно разрешается негритянской республике Либерии постройка пяти подводных лодок при непременном условии, чтобы они были выкрашены в черный цвет…»
Неудивительно, что на другой день председатель Том Хавкинс дрожащим голосом, вполне соответствовавшим его осунувшемуся лицу, произнес на заседании конференции следующую прочувственную речь:
— Нельзя отрицать, господа, что наши заседания ознаменовались крупными успехами и дали блестящие результаты. Мы проработали двадцать шесть постановлений. Радиотелеграф разнес наши решения по всему земному шару. Мы не щадили своего здоровья и должны быть откровенными: вы отлично знаете, что нас ждет еще гигантская работа. Поэтому нельзя допустить, чтобы мы переутомлялись. От работы и волы дохнут! Наши нервы нуждаются в отдыхе. Я по себе чувствую, что устал. Размышлять днем и ночью — это, господа, не шутки! Если у карманных часов перекрутить завод, то пружина лопнет. Так и с нашим мозгом. Он нуждается в покое. Нам сейчас в первую очередь необходим соответствующий отдых, чтобы укрепить здоровье, набраться сил для новой работы. Поэтому я вношу предложение, господа, разойтись на трехнедельные каникулы. (Бурные аплодисменты и голоса: «На месячные!»)
Член конференции Ле Ру, в эту минуту возвратившийся в невменяемом состоянии из ближайшего ресторана, подходит к ораторской трибуне и, стуча по ней кулаком, кричит: «Долой меня отсюда! Требую голосования!» (Слуги, нежно поддерживая Ле Ру, выводят его в кабинет секретариата и укладывают на диван.)
Тогда слово взял представитель Боливии Хуарес ди Вега, заявивший, что он будет голосовать против предложения господина председателя. Уже на третий день работы конференции он от имени своего правительства потребовал, чтобы Боливийской республике была оставлена ее постоянная армия в количестве двенадцати человек, охраняющих порядок во дворце президента и его окрестностях. Однако после прений, несмотря на его протест, было решено, что Боливия должна повысить контингент своей армии с двенадцати человек до ста двадцати тысяч, поскольку такова численность армий Чили и Перу. Ведь если вспыхнет война, Боливии угрожает опасность, что на ее двенадцать человек нападут сто двадцать тысяч перуанцев или чилийцев. Для предотвращения войны необходимо установить равновесие вооруженных сил в пропорции 1:1:1.
— Господа! — приподнятым тоном заявил Хуарес ди Вега. — Достопочтенное собрание! Как раз сегодня я получил отношение моего правительства, где указывается на абсурдность постановления уважаемой конференции, поскольку все население Боливии мужского пола составляет меньше восьмидесяти тысяч человек. Как же вы хотите, господа, чтобы мы составили из них армию в сто двадцать тысяч? Что же нам, разрезать их пополам или одолжить недостающих сорок тысяч солдат у соседей, нарушив тем самым постановление конференции, запрещающее вербовать войско за границей? Правда, нам дан трехлетний срок, но согласитесь, пожалуйста, что, при всем нашем желании, мы не можем за это время так размножиться! Я, господа, тоже немного математик…
— Лжете! — перебивает его представитель Чили. — Дайте сюда энциклопедию! (Шум и смятение в зале.)
Председатель звонит и посылает секретаря за энциклопедией, а представителя Боливии лишает слова.
— Господа, — заявляет председатель упавшим голосом, — только что мы были свидетелями совершенно неуместной демонстрации. Я не нахожу слов, чтобы выразить, до чего я огорчен случившимся.
В это время возвращается секретарь и просит слова:
— Господа, в энциклопедии Боливии нет!
Представитель Боливии встает, бледный и взволнованный:
— Милостивые государи, два миллиона триста сорок семь тысяч квадратных километров…
Председатель лишает его слова и просит секретаря продолжать.
— Раз в энциклопедии на Боливию и намека нет, то и для нас не существует никакого господина представителя Боливии с его двенадцатью солдатами! (Смех в зале.) Я предлагаю отобрать у него мандат и исключить из числа членов конференции. (Голос: «Втерся сюда!») Происшедший случай весьма прискорбно и наглядно показывает, какие трудности приходится преодолевать конференции, так что пусть никто не говорит, будто она играет комедию!
За предложение об исключении Боливии голосовали все, кроме одного. Последний голос принадлежал члену конференции Мориану, мирно спавшему за своим столом и в этот момент случайно пробудившемуся из-за дыма от окурка сигары, которую он курил перед сном.
Он поднялся, произнес «против», но не успел сесть снова, как паркет вздыбился, раздался оглушительный взрыв и в полу образовалась громадная дыра. С потолка посыпалась штукатурка. Члены конференции полетели вниз.
Когда дым и пыль рассеялись, обнаружилось, что председатель конференции по разоружению Том Хавкинс, зацепившись одной штаниной, висит на стальной балке зала заседаний. Он выделывал такие движения, будто участвовал в состязании по плаванию, причем непрерывно вопил: «Mon dieu, mon dieu!»
Власти полагали сначала, что это дело рук анархистов, — но следствие установило, что взрыв не имел политической подоплеки.
Представитель одной фирмы по производству взрывчатых веществ ожидал в приемной внизу некоторых членов конференции по разоружению, чтобы предложить им новое взрывчатое вещество вашингтонит, в две тысячи раз эффектнее экразита и в тысячу раз превышающее действие мелинита. По ошибке вместо коробки со спичками он вынул коробку с образцами, и, открывая ее, вызвал взрыв.
Вот почему хромой Томас Хавкинс поехал отдыхать на Тихий океан.
Когда президентом республики Уругвай стал Хозе Иоахим Эрразувиза, для синьора Мануэля Нунес наступила полоса замечательных событий. За несколько лет до того Мануэль Нунес снимал комнату у некоего Концепсиона, который специализировался на подделке векселей. Мануэль Нунес был тогда корреспондентом журнала, боровшегося за права индейских метисов, а заодно стал помощником в предприятии синьора Концепсиона, ибо умел мастерски подделывать подписи.
Когда они наконец засыпались, Нунес удрал в Перу и прислал оттуда письмо Верховному Суду в Монтевидео о том, что единственный виновник — это он, а Концепсион — невинная жертва правосудия. Этого рыцарского поступка оказалось достаточно, чтобы синьор Концепсион получил свободу.
Затем Концепсион принял участие в революции против президента Доминго на стороне партии Хозе Иоахима Эрразувизы, который был вскоре провозглашен президентом республики. Концепсион во время революции принял на себя ответственную миссию распространителя анекдотов о старом президенте. После победы Эрразувизы Концепсион получил место привратника в министерстве иностранных дел, где министром стал личный друг нового президента, синьор Диэго Порталес.
К этому времени синьор Мануэль Нунес возвратился из добровольного изгнания в Перу и навестил своего старого приятеля Концепсиона, ныне привратника министерства иностранных дел. Тот встретил его с распростертыми объятиями, а при расставании сказал:
— Послезавтра сидите дома, дружище Нунес, и ждите вызова. Я пристрою вас на должность.
Через день Мануэль Нунес был приглашен в министерство иностранных дел к правителю канцелярии сеньору Приэто.
— За ваши заслуги перед республикой, — объявил правитель канцелярии, — вы назначаетесь нашим посланником в негритянской республике Либерии. Политический диапазон нашего государства побуждает нас назначать своих представителей в самые отдаленные углы земного шара. — Он усмехнулся. — Куда, как говорится, Макар телят не гонял. Слыхали вы когда-нибудь о негритянской республике Либерии?
Нунес покачал головой.
— Это неважно, — сказал правитель канцелярии, — сейчас мы позовем заведующего статистикой.
Заведующий статистикой явился в большом смущении.
— Согласно справочнику, — начал он неуверенно, — негритянская республика Либерия должна существовать… В алфавитном порядке: «…Калифорния… Канада… Либерия…» К сожалению, до сего времени в моем отделе не обнаружено ни малейших намеков на нее. Никаких нот оттуда не поступало, так что наш интерес к этой республике был минимальным. Господин министр в своих парламентских речах в палате общин тоже не упоминал об этой стране… Впрочем, если желаете, господа, можно к завтрашнему дню раздобыть географический атлас.
— Отлично! — произнес правитель канцелярии. — В таком случае завтра перед обедом мы встретимся здесь и просмотрим атлас.
Расставаясь с Нунесом в дверях, он добавил отечески:
— Не забудьте, что дипломатическим языком является французский.
По дороге домой новоиспеченный посланник купил себе книгу «Разговор испанца с французом».
— Должен вам сказать, господин посланник, — торжественно объявил на следующий день сам министр иностранных дел, — что произошла явная ошибка. Вы назначаетесь не просто посланником в республику Либерию, а чрезвычайным послом.
Мануэль Нунес низко поклонился.
— Но, — продолжал министр, — надеюсь, вы умеете есть на банкетах левой рукой? Суммы на представительство используйте для ознакомления либерийцев с нашей республикой. Еще раз предупреждаю вас о банкетах. Кушать надо левой рукой, где вилка. А ножом не едят, ножом только режут. Торт не берите в кулак. И не ковыряйте в носу на приемах. Постоянно помните о том, что представляете в чужой стране республику Уругвай.
И министр вышел, величественно подняв голову. Через минуту явился заведующий статистикой с громадным атласом. Правитель канцелярии и Мануэль Нунес воззрились на его сияющее торжеством лицо. Заведующий статистикой имел такой вид, будто открыл новую часть света, которую полстолетия не замечали проходившие мимо пароходы.
— Не говорил ли я вам, — воскликнул он, — что негритянская республика существует? Хотите доказательств, синьоры? — Он разложил на столе географический атлас. — Вот тут Ла-Плата, а здесь Либерия. Сядете на пароход в Буэнос-Айресе, в Аргентине…
— Позволю себе указать, — возразил правитель канцелярии, — что мне еще не известно, прекращено ли состояние войны между нашей республикой и Аргентиной. Впрочем, можно справиться по телефону у военного министра.
— Можете ехать через Буэнос-Айрес, — сказал он, возвратясь от телефона, — военное положение снято уже третий месяц.
По дороге из министерства домой Мануэль Нунес опять завернул к букинисту и приобрел карту мира и книгу церемониймейстера республики Уругвай доктора Бенуто «Уменье держать себя на банкетах».
На протяжении четырех недель, остававшихся чрезвычайному послу до отъезда в республику Либерию, его можно было видеть в салоне синьоры Ричарды, бывшей проститутки, потом известной танцовщицы и впоследствии владелицы «Школы элегантных манер».
Остатки свободного времени он посвятил добросовестному изучению «Разговора испанца с французом» и книги д-ра Бенуто «Уменье держать себя на банкетах».
К своему удивлению, Нунес прочел, что французский и испанский языки принадлежат к одной и той же романской группе и поэтому сходны между собой. Но, сколько он ни штудировал «Разговор испанца с французом», ему это сходство обнаружить не удалось. Поэтому посол решил учить все наизусть.
«Члены семьи суть: отец, мать, дети, сыновья, дочери, внучки и внуки».
«Жив ли твой отец?»
«Сколько детей у твоих родителей?»
«Будь благодарен своим родным за их заботы о тебе».
«Младший брат моего отца был землепашцем».
«У моего прадедушки было семь дочерей».
«Его прабабушка имела двух сыновей».
«Его прадедушка был племянником брата своего отца».
Мануэль Нунес жарил наизусть страницу за страницей. Кроме того, из книги д-ра Бенуто он усвоил, что на дипломатических обедах нельзя рыгать, икать и сплевывать на пол.
Перед отъездом его навестил редактор правительственного официоза «Республика Уругвай».
— Общественность, — сказал редактор, — с неослабевающим интересом следит за вашей деятельностью на дипломатическом поприще, господин посол. Ваши дипломатические способности — лучшая гарантия того, что наша заграничная политика будет блестяща. Мы беспрестанно завоевываем новых союзников, проявляем себя за границей. Буду очень рад, если вы станете периодически присылать в нашу газету статьи о вашей плодотворной деятельности.
Мануэль Нунес выехал в Либерию. На пароходе он не расставался с картой мира и книгой «Разговор испанца с французом» и зубрил отчаянно:
«Время обедать».
«Я не голоден».
«Подано на стол».
«Брат за обедом сиживал возле вас».
«Здесь нет прибора».
«Рис, крупа, манная крупа».
«Свинину можно коптить».
«Вчера я жарил баранину».
«Хрен с уксусом».
«Ручей мелок и узок, река широка и глубока, пруд часто глубже и шире, чем ручей».
«Ночью я часто скриплю зубами».
«Поезжайте с ребенком в детскую больницу».
«Корова и вол суть животные».
Через две недели чрезвычайный посол Уругвайской республики Мануэль Нунес снискал широкую известность в республике Либерии.
Было это в связи с вручением верительных грамот президенту Либерии Занрику, весьма приятному негру, знавшему французский, английский, немецкий, арабский, турецкий, голландский, датский, финский, русский и шведский языки. Его предки при Людовике XV были колесованы за участие в восстании чернокожих рабов.
Заметка в официальной газете, посвященная приему нового посла президентом республики, была необыкновенно лаконична:
«Вчера президенту нашей республики представился с верительными грамотами чрезвычайный посол республики Уругвай господин Мануэль Нунес».
Зато газета, которую вел лидер оппозиции (его предки при Людовике XV были изжарены на медленном огне), писала по этому поводу:
«До сих пор непонятно, что за прок будет нашей республике от появления в ней чрезвычайного посла какой-то неведомой республики Уругвай. Ясно лишь одно: глава нашей республики уделяет слишком много времени этой особе, которая, судя по всему, скорее нуждается в абсолютном покое… (Дальше изъято цензурой.)
…что совсем не в наших целях, ибо весь разговор президента с уругвайским послом, согласно стенограмме министерства внутренних дел, звучал так:
Господин президент: «Весьма рад, что благодаря вашей энергии вы уже в молодых летах получили столь ответственный пост».
Мануэль Нунес: «Дедушка — старейший член нашей семьи… (После паузы.) Мой брат на два года старше меня… Ему скоро 80. Вы в цветущем возрасте. Вы выглядите моим ровесником. Некоторые грибы съедобны, а другие ядовиты. Бревно есть отесанный ствол. Мне нужны воротничок и манжеты. Жду письма до востребования. Лихорадка усиливается к вечеру. Поднимите левую ногу. Ежедневно кушайте овощи».
При этом разговоре нашему президенту даже не удавалось вставить слово, ибо уругвайский гражданин Мануэль Нунес ломаным французским языком беспрерывно сыпал эти странные фразы. Президент был вынужден держаться невозмутимо, что, конечно… (Изъято.) Если же какой-нибудь балбес из-за границы… (Изъято.) Скотина… (Изъято.)
Наше министерство иностранных дел форменно оскандалилось. На банкете, устроенном в честь нового чрезвычайного посла Уругвая, господин Нунес произнес следующий спич:
«Эта прическа мне не к лицу. Вымойте мне волосы. Голову побрейте, а усы оставьте как есть. У колбасника к вечеру будет свежая ветчина. Зайдите на рынок и узнайте, почем цыплята».
Статья оппозиционного органа кончалась словами: «Бесспорно — это финал, ибо… (Изъято.)»
Однако чрезвычайный посол Уругвайской республики остался на своем посту. Он устраивает банкет за банкетом, именуется его превосходительством, и никому, кроме оппозиции, не мешает, что господин посол и по сей день встречает своих гостей словами:
«Как раз сегодня я вспомнил, что надо купить яиц. Вы младше меня. Вы уже выбрали маскарадный костюм?»
Учитель Швольба издал уже несколько книг о взаимоотношениях между родителями и детьми, установив, что, согласно неопровержимым признакам, они являются наиестественнейшими человеческими отношениями.
Несколько лекций, прочитанных им в разных обществах, как, например, в «Женском клубе» и в клубе двухнедельника «Семья», ставившего себе целью сближение родителей с детьми, создали ему славу большого оригинала, особенно после того, как в передовой статье упомянутого журнала он доказал, что дети бесспорно являются ветвью того же рода, что и родители, и что эту логическую связь никак нельзя недооценить, причем ссылался на Адольфа Книгге, старого церемониймейстера и камердинера при веймарском дворе, и еще на несчастного доктора Гута в Граде.
Ученая слава Швольбы, однако, весьма печально отразилась на его карьере: разве только нелепой случайностью можно объяснить, что этому полоумному было доверено воспитание учащейся молодежи. Судьба грубо подшутила над учителем. Ему пришлось сидеть за гимназической кафедрой, вместо того чтобы прогуливаться в хорошую погоду в садике известной лечебницы.
Школьные власти переводили его с места на место, зато он на уроках чешского языка разъяснял, что, плодя детей, родители способствуют сохранению семьи.
Задаваемые им на дом письменные работы носили философско-педагогический характер, как, например: «Должны ли родители участвовать в проказах своих детей?»
Из-за таких заданий он путешествовал с места на место: с севера на юг, с юга на восток и с востока на запад республики.
В конце концов он очутился опять на новом месте — на этот раз на юго-западе, и первым его выступлением перед учениками пятого класса гимназии на уроке чешского языка была занимательная лекция о том, что сын от рождения знает своего отца, и, для того чтобы отец не возбуждал в нем антипатии, сын должен ценить хорошие стороны отцовского характера. Вместе с тем сын должен, однако, всегда отдавать себе отчет в родительских слабостях, чтобы не подражать им.
В качестве вывода из лекции новым ученикам была предложена домашняя работа под глубокомысленным заголовком: «Если даже дети имеют основания стыдиться пороков своих родителей, они все же обязаны быть им благодарны».
К этой теме учитель Швольба продиктовал гимназистам тезисы и пункты, которыми они должны были руководствоваться при выполнении работы:
1. Перечень гадких, безнравственных поступков и пороков моих родителей.
2. Скрывают ли родители от меня вышеназванные пороки?
3. Почему мы должны по возможности скрывать от общественности эти недостатки наших родителей?
4. Почему мы не должны следовать их дурному примеру?
5. Ссорятся ли между собой мои родители?
6. Отчего мы должны вести себя разумно и осмотрительно при семейных скандалах?
— Да, дорогие мои ученики, — торжественно заявил учитель Швольба, — при работе над домашними сочинениями я исхожу из принципиально новой педагогической системы. Я стараюсь сблизить родителей с сыновьями. Раньше считалось недопустимым, чтобы родители помогали детям при выполнении уроков. Но я прямо настаиваю, чтобы родители вам помогали, и моей очередной задачей будет созвать в ближайшее время общее собрание родителей, на котором я сделаю доклад об укреплении семьи и воспользуюсь случаем выяснить, насколько родители помогают вам делать уроки.
Хотя среди пятиклассников и были храбрецы, пятый год сражавшиеся со всевозможными преподавателями, но даже они дрогнули и побледнели при виде этого фанатика, чьи речи и худощавая фигура напомнили им грозного Савонаролу, портрет которого смотрел на них со стены.
Во время перемены, когда Швольба ушел, весь класс решил, что новый учитель просто псих и с ним надо быть осторожнее, а что касается заданной темы — то уж и подавно отвергнуть всякое сотрудничество с родителями.
Вернувшись из школы домой, пятиклассник Машек, сын окружного начальника, старательно спрятал листок со своими заметками по чешскому языку, содержавшими пресловутые шесть тезисов, и за обедом на вопросы отца — что нового в гимназии, не задали ли уроков на дом и как понравился новый учитель чешского языка — ответил, что нового ничего нет, уроков на дом не задали, а новый учитель очень симпатичный и приятный.
Сын окружного начальника Машека последнее время был с отцом в весьма натянутых отношениях. Отец запретил ему вступить в футбольную команду «Квинта А» и не захотел даже слушать, что команда предложила молодому Машеку купить футбольный мяч, если он хочет стать капитаном.
Это было, так сказать, главное разногласие между старым и молодым Машеками, не считая ряда мелких недоразумений, вроде грубого отказа отпустить сына на ближайшие праздники в бойскаутскую экскурсию на Шумаву.
Окружной начальник, разговаривая с сыном, считал его абсолютным выродком. Особенно претило отцу полное равнодушие сына к религиозным обязанностям. Окружной начальник был крайне поражен, узнав официальным путем, что его сын, уповая на свои четырнадцать лет, перешел в секту «адвентистов седьмого дня». Юный Машек сделал это исключительно из корыстных соображений, ибо кто-то сказал ему, будто каждому перешедшему в эту секту дают двести пятьдесят крон и двенадцать кило баранины. Бедняга рассчитывал баранину продать, а на вырученные деньги, присовокупив к ним еще двести пятьдесят крон, полученные за измену католической церкви, купить хороший английский футбольный мяч с запасной камерой. Из соображений чисто спортивного характера он хотел променять религию на мяч.
Увы, его ждало разочарование. «Адвентисты седьмого дня» прислали библию на английском языке, сборник церковных песен на тридцати двух языках, не исключая негритянского наречия племени машоколомбо, и счет на английском языке с предложением уплатить два фунта стерлингов пастору Мак-Росперу, Прага, Гаштальская, 16.
И Машек-младший, сидя после обеда в своей комнате и вспоминая своего жестокого отца и все разочарования, которые ему уготовила жизнь, решил совершенно правдиво ответить на все вопросы заданной домашней работы — не щадить отца, принять бой, как его приняла «Квинта А» в футбольном состязании с «Октавой Б», хотя знала, что проиграет; это и подтвердилось счетом 22:3.
Итак, он совершенно хладнокровно занялся ответами на отдельные вопросы, начав с первого пункта «Перечень гадких, безнравственных поступков и пороков моих родителей».
«1. Мать моя путается с инженером Пупетом, служащим в фирме «Крулих и Комп. Завод искусственных удобрений». Пупет умеет искусно тратить деньги моей маменьки, и поэтому папаша недавно разволновался и кричал при служанке, что «с него хватит». Если бы он не был столько должен инженеру Пупету, они давно бы развелись. Сам отец ежедневно проводит служебные часы в кабаке Марковских, где всегда вертится несколько юбок. С одной из них он недавно съездил в Каменный округ. Так что родители стоят друг друга. Что касается характера моих родителей, то мать моя — женщина совершенно невоспитанная, очень вспыльчивая, не проявляет ни малейшей заботы о своих детях и свирепеет при самых невинных, свойственных молодому возрасту забавах. О домашнем хозяйстве она совершенно не заботится и готова целый день торчать перед зеркалом, мазать лицо кремами и пудрами и причесываться и одеваться, как на сцену. Отец — старый бюрократ подлейшего характера, что известно всему городу со времен войны. При австрийском владычестве, занимая ту же должность, что и сейчас, он писал фамилию на немецкий лад — Матчек, а сразу после переворота переменил фамилию и пишет теперь: Машек. Недавно, когда я зашел к нему по делу, на лестнице один посетитель говорил другому, что папаша при австрийцах был скотиной и таким же остался при республике. В прошлом году, в день именин покойного императора, он не пошел на службу, а отправился на молебен и был страшно удивлен, что костел закрыт, — только к обеду разобрался, в чем дело. Со своими детьми он очень жесток; поддерживает дисциплину лишь палочной расправой и преследует их, как во время войны преследовал каждого политически подозрительного человека, то есть весь округ. Он лишает детей всякой радости, ненавидит футбол и физкультуру. Прислугу берет только из Иглавы, чтобы было с кем говорить по-немецки. Из кабака он возвращается обычно нализавшимся и начинает хвастать перед детьми, как он хорошо учился в свое время, получал награды и круглые пятерки, а мы нашли однажды его старый школьный дневник, так в нем были одни колы, двойки да переэкзаменовки. В гимназии он учился до того плохо, что его даже на второй год в одном классе оставили».
На второй вопрос: «Скрывают ли родители от меня вышеназванные пороки?» — юный Машек ответил следующим образом:
«2. Не скрывают. У нас все делается открыто, и утаить от детей ничего не удается; а если какую-нибудь пакость мы сами и не видим, то все равно узнаем о ней от посторонних людей, когда ходим в гости».
На третий пункт: «Почему мы должны по возможности скрывать от общества эти недостатки?» — он ответил словами, позаимствованными из вступительного слова учителя Швольбы:
«3. Потому что должны быть им благодарны за то, что они произвели нас на свет».
Ответ на вопрос: «Почему мы не должны следовать их дурному примеру?» — показался ему весьма затруднительным, но он отделался от него, написав:
«4. Потому что каждый сын должен руководствоваться исключительно здравым смыслом, чтобы в будущем, став взрослым, избежать ошибок своих родителей и, получив постоянную службу, посвятить себя воспитанию своего ребенка, который без отцовской заботы покоился бы в сырой земле».
Пятый вопрос: «Ссорятся ли между собой мои родители?» — не вызвал затруднений:
«5. Нет дня, чтобы у нас обошлось без скандала и не дошло до драки».
Ответить на шестой вопрос: «Отчего мы должны вести себя разумно и осмотрительно при семейных скандалах?» — Машеку не пришлось.
Кто-то, подойдя сзади на цыпочках, потрепал его по плечу. Несчастный пятиклассник не успел уничтожить свое произведение: за его спиной стоял сам окружной начальник.
Он только что вернулся из кабака и был в самом добродушном настроении.
— Милый мальчик, — сказал он с отцовской нежностью, — теперь я вижу, как прилежно ты работаешь! Ты так же старателен в учении, как был я сам, когда получал одни похвальные грамоты. Смотри, какой у тебя хороший почерк, я до сих пор даже не замечал! А почему ты пишешь карандашом? Черновик, что ли, это у тебя?
Он погладил сына по голове и, взяв в руки заметки несчастного, ласково сказал:
— Подожди немного, мой мальчик, и ты получишь от меня мяч, будешь играть в футбол, станешь скаутом…
С этими словами он начал перелистывать рукопись. Чем дальше, тем с большим интересом он читал и тем больше менялось выражение его лица. Бедный пятиклассник стал потихоньку пятиться к двери, но окружной начальник настиг его прыжком пантеры.
Последовавшая за этим сцена была бы иллюстрацией к тому, что минуту назад писал злосчастный ученик: «Со своими детьми он очень жесток, поддерживает дисциплину лишь палочной расправой…»
Окружной начальник обломал о собственного сына последний остаток былой австрийской славы — шпагу от своего парадного мундира, которую он использовал вместо розги.
Когда на следующей неделе ученики сдавали домашние работы учителю Швольбе, Машек-младший трясущимися руками отдал свою тетрадь, где против заголовка «Если даже дети имеют основания стыдиться пороков своих родителей, они все же обязаны быть им благодарны» было приписано: «Ваши вопросы и тезисы я направил по служебной линии министерству просвещения для оценки».
Под этим стояла подпись и печать окружного начальника, дата и исходящий номер: «У. г. 6272/126».
Говорят, учителя Швольбу перевели в Закарпатскую Русь.
Канцелярия полицейской цензуры в Кочабамбе. На столах разбросаны бумаги. Над столом начальника полицейской цензуры висит национальный флаг, состоящий из трех горизонтальных полос разной ширины: голубой наверху, золотисто-желтой посредине и зеленой внизу. Над входом в канцелярию — портрет генерала Санта-Крус, который объединил Чили с Боливией, выпустил в обращение большое количество серебряных монет, провозгласил свободу печати и учредил военный суд (corte marcial) для нарушителей закона о печати. За большим письменным столом сидит начальник полицейской цензуры Хосе Мария Линарес. Против него на стуле Мариано Мельгарехо. Несчастный в короткий срок написал три театральные пьесы. Полицейская цензура с еще большей поспешностью запретила их и закрыла театр, где они должны были идти. Господин Мариано Мельгарехо пришел узнать о судьбе театра и своих пьес и ведет теперь беседу с цензором. Сам он считает эти пьесы самыми безобидными на свете.
Хосе Мария Линарес. Ну и удружили вы нам, господин Мельгарехо. Из-за ваших пьес мы с господином префектом полиции попали в скверное положение. Карамба! Можно сказать, получили по носу сверху, из Ла-Паса. Как вам могло прийти в голову сравнивать государственного министра генерала Пласида Ионеса с печью? Что вы вертитесь? Думаете, мы сразу не догадались, прочтя заглавие вашей пьесы «Печь и уголь», что под печью вы подразумеваете Пласида Ионеса, а под углем — министра внутренних дел генерала Чусиагу?
Мариано Мельгарехо. Господин помощник префекта, уверяю вас: я не имел ни малейшего намерения писать что-либо против генерала Пласида Ионеса или министра Чусиаги. Я хотел написать нечто совершенно новое. Там действительно речь идет только о печи и угле. Не забывайте также, что я был в психиатрической лечебнице. Моя пьеса означает победу мертвой материи над другими сущностями. Вы знаете сказки, иллюстрированные Эдмондом Дюлаком, этот яркий образчик культуры старой Англии, где беседуют скорлупа краба и каменный утес? А у меня разговаривают печь и уголь. (Про себя: «Господи, как объяснить этому болвану?») Знаете бразильского поэта Иллариона Дасу, господин помощник префекта? Его эссе о лестнице?.. Где он пишет, что вынужден молчать при виде лестницы, потому что она говорит ему так громко, что покрывает его голос… Ах, господин помощник префекта, если бы вы только себе представили, что может рассказать какой-нибудь кол, к которому привязывают (в пампасах) лошадей? Моя пьеса «Печь и уголь» тоже основана на разговорах неодушевленных предметов. Но, господин помощник префекта, ни один человек во всей Южной Америке, прочтя заглавие моей пьесы «Печь и уголь», не скажет: «Ага, печь! Так это же господин государственный министр Пласид Ионес, а уголь — не иначе как министр внутренних дел Гарантисадор Чусиага». (Смущенно смеется.) Вот если б я написал драму «Керосин и фитиль»…
Хосе Мария Линарес (прерывает). Положа руку на сердце, кого вы подразумевали, господин Мариано Мельгарехо?
Мельгарехо (с тем же смущенным смехом). Но, господин помощник префекта…
Хосе Мария Линарес. Не вышло, господин Мельгарехо. Мы проникли в ваш замысел. (Торжественно.) В пять минут проникли. Цензура не так глупа, как думают. Стоило мне только прочесть заглавие «Печь и уголь», как я все понял… Теперь скажите мне, как вы узнали, что отец генерала Пласида Ионеса был печником в Югаве, а мать министра внутренних дел Гарантисадора Чусиаги торговала углем в Биркесе Потосийского департамента? «Печь и уголь»! Ведь это прямо бросается в глаза. У вас там печь поглощает уголь. Как вы узнали, что генералу Пласиду Ионесу передается также ведомство внутренних дел, которым до сих пор руководил генерал Гарантисадор Чусиага? Что? Попались? Вывели вас на чистую воду? Уж больно поторопились вы афиши отпечатать, дорогой мой господин Мариано Мельгарехо. Счастье еще, что мы в последнюю минуту остановили; и то нам наверху, в Ла-Пасе, голову намылили. Пишите без всяких политических намеков — и не придется рисковать. А то пожалуйте: «Печь и уголь»!
Мельгарехо. Позвольте вам объяснить, господин помощник префекта…
Хосе Мария Линарес. Не нужно никаких объяснений. Они совершенно излишни. Вы хотели устроить своей «Печью и углем» политический скандал. А мы вам не дали, голубчик. Когда на бирже в Монтевидео наша патачао[250] каждый день поднимается, нет решительно никаких оснований волновать общественность какими-то скандалами. А другая ваша пьеса — «Кабель из Пернамбуко в Лисабон»? И это сейчас, когда правительство уделяет особое внимание средствам связи! О чем вы только думаете, господин Мельгарехо?
Мельгарехо. Это тоже, позвольте вам сказать, господин помощник префекта, случай, который вопиет к небу!
Хосе Мария Линарес (смеясь). Ишь как у вас ловко получается, господин Мельгарехо! «Случай, который вопиет к небу», — а сами публично оскорбляете государственный кабель. Как? А вот как, дорогой мой господин Мельгарехо: в вашей пьесе «Кабель из Пернамбуко в Лисабон» пять раз заходит разговор о заднице. Вы, видимо, забыли, что каждая задница и каждое г… проходят через руки нашего департамента цензуры в Кочабамбе. Теперешняя политическая обстановка требует большего культурного такта. Так, как вы пишете в своих театральных пьесах, говорили, может быть, в эпоху Гонсалеса Писарро, когда на нас шел войной Тупак Амару со своими индейцами.
Мельгарехо. Я думал…
Хосе Мария Линарес (насмешливо). Вы думали… Это нечто совершенно новое, господин Мельгарехо! Когда с нами завязывает отношения заграница, когда мы не одни, когда на нас смотрят представители других стран, — каждая ваша «задница», как вы сами только что выразились, вопиет к небу. Какое культурное государство после этого подпишет с нами военный договор?
Мельгарехо. А по какой причине запрещена третья моя пьеса?
Хосе Мария Линарес. По очень простой. После того как я запретил первую и вторую, естественно, пришла очередь третьей… Итак, господин Мельгарехо, мы все с вами выяснили. Полагаю, к взаимному удовольствию. Не заблудитесь в коридоре. Отсюда направо, потом в дверь налево и опять направо. А прямо — попадете в полицейскую тюрьму. Будьте осторожны!
«О чем же писать? — подумал Мариано Мельгарехо. — Перейду-ка я на научные статьи: стану писать глупости».
Вернувшись из канцелярии полицейской цензуры в Кочабамбе к себе домой, он написал статью: «О глупости, тупости и недостатке умственных способностей».
При этом он произвел научную классификацию глупости, разделив ее на глупость врожденную, глупость от старости и глупость с юридической точки зрения.
Политическая цензура департамента в Кочабамбе изъяла всю статью целиком.
Секретарю министерства финансов Ярославу Выжралеку земским политическим управлением разрешено впредь носить фамилию Блатенский.
Я не знаю секретаря министерства финансов Ярослава Выжралека и думаю, что в жизни бы не заинтересовался им, если бы он не попался мне в руки через процитированное выше сообщение из «Народни политики». Человек, который служит секретарем министерства финансов и целые десятилетия именуется Выжралеком, вдруг в один прекрасный день спохватывается и присваивает себе, как это было принято у поэтов времен будителей, поэтичную фамилию Блатенский, такой человек — явление достопримечательное не только в общем смысле, но и, главным образом, в связи со своим служебным положением.
На человека, который, по существу, отрекся от самого себя, нужно обратить внимание и сурово покарать земское политическое управление, чтобы в интересах общественного порядка оно не разрешало менять фамилии людям, которые столь близки министерским креслам и именуются Выжралек, Выжранда, Выжирка, Выжирач и т. п., ибо впечатление от этого такое, как если бы они в чем-то признавались.
Я советую министру финансов избегать в будущем подобных позорных историй и не допускать на столь высокие посты в министерстве никаких Выжралеков, так как их nomen-omen[251] прямо провоцирует людей на самые разнообразные истолкования. На такие посты сразу надо назначать секретарей, издавна носящих поэтические имена. Теперь уже поздно, и ничем не исправишь того факта, что в министерстве финансов будет сидеть некий Блатенский, после того как там так долго сидел Выжралек, имя которого ныне опубликовано во всех газетах.
Во всей этой трагедии самое печальное заключается в том, что этот человек сам разгласил перед всем миром, как противна ему фамилия Выжралек именно в связи с должностью в министерстве финансов. Ему следовало бы оставить все как есть, и никто не обратил бы внимания, во всяком случае, серьезного, на подобное стечение обстоятельств.
Пан министр финансов, я надеюсь, вы наложите дисциплинарное взыскание на своего секретаря за то, что он так внезапно и беспричинно возмутил общественность.
В министерстве финансов есть еще два чиновника с подозрительными именами. Одного из них зовут Лис, а другого — Пресс.
Теперь нам остается только ждать сообщения в газетах о том, что пан Лис из министерства финансов получил разрешение земского политического управления именоваться Винаржицким, а пан Пресс — Яблонским. Блатенский у вас уже есть, — значит, теперь министерство финансов может издавать поэтический альманах, который будет бесплатно рассылаться всем налогоплательщикам, чтобы они немного отдохнули душой от уплаты налогов и не обалдевали окончательно от налогового пресса и прочего оборудования финансовой инквизиции.
Пан Ярослав Выжралек не получил никакой выгоды. Если он полагал, что теперь все в порядке, то он жестоко ошибся.
Он оказался в положении человека, который хотел разом встать на ноги, но тут же рухнул на землю.
Если раньше в узком кругу друзей его встречали словами: «А, вон идет министерский секретарь, пан Выжралек», — то произносили это имя без подчеркивания, ну, как обычно говорится: Выжралек то, Выжралек се. Ни у кого не возникало никакой задней мысли. А сегодня?
С каким смаком его ближайшие друзья будут делать ударение на слове Выжралек, с каким чувством начнут они произносить каждый слог — Вы-жра-лек, каким тоном скажут: «Добрый день, пан Выжралек, пардон… пан Бла-тен-ский!»
А на улице, где он живет, соседи будут показывать на него пальцем и говорить: «Это тот Блатенский-Выжралек из министерства».
И швейцар в министерстве, который раньше говорил: «Для вас есть письмо, пан министерский советник», — сегодня добавит со странной улыбкой «пан министерский советник… Блатенский»…
И даже министр ошибется и дружески скажет в телефон:
— Послушайте, Выжралек…
А Выжралек робко ответит:
— Позвольте обратить ваше внимание, пан министр, на рубрику «Дела личные и семейные» в «Чубичке» от восемнадцатого января этого года…
И министр еле выговорит, захлебываясь от смеха:
— Знаю, знаю, пан Блатенский! Хе-хе-хе, но у вас, я слыхал, хе-хе-хе, кое-какие затруднения из-за этого, хе-хе-хе!
Видите, к чему ведет опрометчивость, пан Выжралек-Блатенский! Даже это сочетание фамилий напоминает что-то зоологическое.
Но если вас все же называют теперь «пан Блатенский», то и от этого вы ничего не выиграли, потому что у фамилии Блатенский не слишком хорошие исторические традиции. Некий Вацлав Блатенский в 1520 году служил чиновником в Роуднице и был четвертован за кражу городских печатей. Прокоптившиеся останки вашего нового предка висели на городских воротах вплоть до 1541 года.
Зикмунд Блатенский, владелец крепости Иштирбы в Литомержицком крае, был повешен в 1528 году в Литомержице за то, что грабил литомержицких купцов. Об Иржике Блатенском вы прочтете в архиве следующее (можете послать в архив служителя министерства): в 1589 году в Праге он под пыткой признался, что отравил свою сестру Анну, вдову Микулаша Светецкого из Черниц. Этот ваш новый предок тоже окончил свою жизнь на плахе.
Затем совсем недавно некий Блатенский убил старуху в Сватоборжицах в Моравии.
Впрочем, тут-то положение можно исправить. Напишите просто в «Народни политику»: «Секретарь министерства финансов пан Ярослав Блатенский извещает, что он не состоит ни в каких родственных отношениях с грабителем и убийцей Блатенским, о котором сообщала недавно наша газета».
И все будет в порядке!
А в общем, что в лоб, что по лбу. Вам ничуть не стало лучше от перемены фамилии Выжралек на Блатенский.
Жители Блатны говорят о себе:
Я из Блатны.
А толку от этого мало…
Итак, спокойной ночи, пан Блатенский!
Для тех, кто в течение длительного времени занимается изучением человеческих характеров, всегда крайне прискорбно и горько убеждаться, что самые разумные и толковые люди сплошь да рядом ведут себя так, что в пору только развести руками.
Это дало повод Адольфу Книгге, суммировавшему печальный опыт общения с людьми, с которыми сталкивала его судьба, издать в 1788 году в Ганновере весьма приятную книгу: «Из опыта общения с людьми». В ней он излагал правила счастливой, спокойной и полезной жизни.
Его книга доставила мне в ранней юности массу удовольствия. Для меня она была не только vade mecum’ом[252] светских манер, но и десятью заповедями благородства, указующими, как вести себя с ближними, дабы снискать их расположение. Когда позднее я попытался в практической жизни действовать согласно этим правилам, то встретил столько помех и разочарований, что мне не оставалось ничего иного, как приспособить науку общения с людьми к современной эпохе, или, точнее говоря, написать нечто вроде «Хрестоматии приятных манер», где трактуется вопрос об обязанностях, которые налагает на нас наше общественное положение, ибо человек зачастую оказывается в крайне запутанных ситуациях.
Книга подготовлена к печати, и мне осталось лишь присовокупить общее оглавление, упорядочить материал да составить алфавитный указатель.
Пока привожу некоторые выдержки из своей «Хрестоматии приятных манер».
Анекдоты. Любой рассказанный тобой анекдот должен в известной мере быть связан с жизнью того общества, в котором ты вращаешься и рассказываешь анекдоты. Предпочтительны анекдоты, бросающие тень на кого-либо из знакомых и предающие огласке интимные семейные разговоры и сцены. Если они, на твой взгляд, недостаточно скандальны, выворачивай их по собственному разумению.
Не исключены неприятности; лечиться можно дома. Опухоли лечат компрессами из свинцовой примочки, ее найдешь в любой аптеке. Синяки и ссадины — смесью камфарного спирта, чистого скипидара и нашатыря. В легких случаях достаточно компресса из тертого хрена.
Есть люди, которые, рассказывая пикантные или до известной степени похабные анекдоты, допускают нарушение приличий, то есть говорят громко, не обращая внимания на присутствие молодых дам. Подобные анекдоты следует пересказывать шепотом, с глазу на глаз. Старайтесь отвести молодую даму в сторонку. Если возникнет недоразумение, что, понятно, случается очень редко, то при лечении в домашних условиях применяются вышеупомянутые лекарства и мази.
И еще одно: многие пикантные анекдоты, которые мы позволяем себе рассказывать в дамском обществе, очень часто вызывают краску на лицах мужчин.
В общем, следует запомнить: нет ничего скучнее так называемых приличных анекдотов. Порядочному человеку они не могут прийтись по вкусу, и ты лишь затронешь его деликатные чувства и вызовешь нарекания, потому что все ожидали от тебя чего-то возбуждающе-пикантного, а ты мелешь всякую благопристойную чушь. Приличные анекдоты рассказывают друг другу лишь члены Армии спасения, да и то — пока не напьются в стельку.
Вежливость. Еще Книгге говорил: если хочешь быть вежливым, не уходи от собеседника и не отпускай его от себя, покуда не расскажешь чего-нибудь назидательного и занимательного. Из этого следует: никто не должен считать потерянным время, проведенное в твоем обществе. Развлекай любой ценой.
Беседуя с какой-нибудь барышней, которую видишь впервые, сообщи ей, к примеру, что ты чешский поэт, известный под фамилией Г. Р. Опоченский, и тебе принадлежит стихотворение «Легла беспросветная мгла, не спит Бржетислав-воевода»; что, помимо того, ты летаешь на аэроплане, а негр Джемс перебил тебе носовой хрящ, когда он жил в Праге инкогнито.
Если ты разговариваешь с господином, у которого на носу бородавка, обрати его внимание на то, что в Англии у двухсот пятидесяти двух тысяч сорока восьми человек такие же бородавки на носу и на подбородке.
Что же касается поучительных бесед, то, прежде чем отправиться в общество, загляни в любой том научного словаря, а затем рассуждай о том, что «стегно», например, — это верхняя часть ноги от таза до колена; «стегиатки» — животные (смотри chalcididae); Стегров — деревня в Чехии (смотри «Гуть», № 28).
Неисчерпаемым источником развлечений служит также цитирование посвящения Софьи Подлипской в ее книге «Муравейник»: «Посвящается памяти моего деда и бабушки с материнской стороны в память о столетии со дня рождения бабушки. Примите, дорогие души, сошедшие в могилу, сей скромный букет…»
Итак, поймите меня правильно. Быть вежливым — значит быть общительным. Следите, чтобы никто не мог отделаться от вас слишком быстро, и, как говорил Книгге, не отпускайте собеседника, покуда не расскажете ему что-нибудь назидательное и занимательное; а я добавлю: и приятное. Что именно — зависит, разумеется, от личности собеседника. По-моему, каждому приятно услышать, что, если бы он снялся, то на фотографии выглядел бы чуть старше.
О негодяях. В круговороте жизни под влиянием кинематографа многие становятся негодяями вопреки собственному желанию и, совершив какое-либо деяние, о котором мы читаем в рубрике «Из зала суда», лишают себя надежды на возвращение в общество. Человек, ставший негодяем, должен приложить все усилия, чтобы удержаться на этом поприще и не сделаться всеобщим посмешищем.
Он обязан быть последовательным среди подобных себе, особенно когда дело касается дележа краденого. Он должен до тех пор плести интриги, пока его сообщники не передерутся между собой, а тогда вся добыча твоя и — исчезай.
Юный друг негодяй! Шагай по мере сил прямым путем, но не избегай и окольного! Если хочешь стать законченным негодяем и мошенником, не останавливайся на полпути, иначе, молодой человек, ты и до суда не дотянешь.
Если судьи полагают, что ты можешь исправиться, будь стойким. Приведи доказательства своего душевного спокойствия в знак того, что совесть твоя неподатлива. Твое исправление — всего лишь бессмысленное великодушие но отношению к судьям. Когда судьи призывают тебя исправиться, они делают это отнюдь не из симпатии к тебе. Просто боятся, как бы ты — при нынешнем широком размахе преступности — вновь не предстал перед ними и не задал им новую работу, а канцелярии — новые хлопоты.
Пусть тебя не сбивает с толку и условное наказание по первому приговору. Это всего-навсего признак слабости общества. Если ты негодяй, мошенник, — гни свою линию и будь непреклонен в своей подлости, не принимай благодеяний со стороны закона. Ведь если тебе удастся еще до отмены смертной казни угодить на виселицу — все равно ты покажешь всем язык. Кем бы ты ни был — будь им до конца!
Отношение должника к кредитору. Считай, что когда тебе дают в долг, то оказывают незначительную услугу, которую следует без смущения принимать от своего ближнего, — и ты совершишь неблагодарный поступок, если пожелаешь возвратить своему кредитору занятую сумму, ибо тем самым кровно обидишь благодетеля, напомнив, что некогда он был добр к тебе. Невозвращение долга несравненно ценнее всей взятой в долг суммы. Такое невозвращение имеет цену моральную, ибо хорошо воспитанный ближний отнюдь не должен рассчитывать, что ему когда-либо вернут одолженные деньги. Всякий, кто стал твоим кредитором, будет испытывать к тебе признательность за то, что ты никогда не упомянешь о благодеянии, которое он тебе в свое время оказал.
Благородные и деликатные должники предпочитают избегать своих кредиторов, дабы ненароком не проговориться о долге, не отравлять этим встречу со старым другом и не портить столь бесцеремонно его воспоминаний о содеянном когда-то добре. Если же должник занимал в менее ценной валюте, а возвращает ту же сумму, но в более ценной, можно подумать, будто он хочет вознаградить своего кредитора за оказанную услугу и тем самым унизить его. Если уж он настолько бестактен, что возвращает деньги, по крайней мере пусть переведет их на прежний курс.
Разумеется, совсем иное дело, если твой кредитор — человек, лишенный всяких моральных принципов и утративший последние остатки скромности, и сам начинает напоминать тебе о долге. В таком случае выслушай его слова сочувственно, благосклонно и внимательно! Не перебивай его! Для бедняги известным утешением служит уже то, что он может излиться и облегчить свою душу. Подумай только, как, вероятно, трудно было ему сделать первый шаг к попрошайничеству! Постарайся тотчас, как только он выговорится и у него отляжет от сердца, деликатно перевести разговор на совершенно иную тему, например, о том, что в 1860 году господин Иван Маркати первым открыл на далматинском острове Гваре знаменитые мраморные каменоломни; а если и это не поможет, крикни ему прямо в ухо: «В Ракомазе, в Сабольчском комитате Венгрии, один мельник сшил жупану брюки и получил за это мешок картошки и литр вина. Жупан остался весьма доволен как покроем, так и всем остальным; и что самое поразительное: этот мельник даже не снимал мерки, а кроил и шил по памяти, увидев один раз фотографию жупана». Обычно после этого остаешься в комнате один.
Если же и это не поможет, начни величать своего кредитора Гедвичкой, обними его за талию, погладь волосы и поцелуй в лоб, причем шепни на ухо: «Знаю, я еще молод, дорогая моя Гедвичка, у меня еще нет никакого положения, и я не могу жениться. Но моя золотая Гедвичка меня подождет! Вот видишь, Гедвичка, я открылся тебе, и мне стало легче. Теперь я смогу поговорить и с твоим отцом». Уверен: кредитор молниеносно исчезнет, лепеча с испуганным видом: «То-только, только успо-спо-спокойся, Ка-ка-карли-ч-ч-ек, я-я и-иду-ду под-подготовить от-от-отца».
Следует еще напомнить, что должник обязан соблюдать законы человечности по отношению к кредитору: никогда не воображай, будто ты вправе разрезать своего кредитора на куски или прикончить чем под руку попадет.
Путешествие по железной дороге складывается в основном из следующих этапов:
1. Приобретение билета. 2. Скандал с попутчиками.
В последнем случае надлежит руководствоваться нижеследующими правилами: если ты первым вошел в купе, считай себя аборигеном, чем-то вроде патриарха по отношению к тем, кто займет места после тебя. Это не значит, что ты должен сидеть, надувшись как индюк, и вообще ни с кем не разговаривать. Приличие требует, чтобы ты отвечал всякому, но так, чтобы этот человек испытывал к тебе сыновнюю почтительность. Если тебя, положим, спросят: «Скажите, пожалуйста, здесь свободно?» — ответь вполне корректно: «Что вы, не видите?», или: «Вы что, ослепли?», или: «У вас что, глаз нет?» А если тебе на это скажут: «Но позвольте, сударь…» — ответь: «Смотрите, как бы я вас отсюда не вышвырнул, сударь…»
В поезде ты обязан испытывать непреоборимое отвращение к соседу, особенно усиливающееся в том случае, если ты опоздаешь и все места окажутся занятыми. Тогда решительно входи в купе, бегло огляди собравшихся, прикидывая, справишься ли с ними, если заварится драка, — а затем кивни самому слабосильному, по твоему мнению: «Простите, сударь, как ваше имя?» — «Пан Звара». — «Благодарю, пан Звара, я сразу сообразил, что это вы и есть. Какая-то дама из четвертого купе хочет с вами побеседовать». Когда он удалится, комфортабельно усаживайся на его место и, пока он ищет воображаемую даму, спокойно объяви всем присутствующим, что это была всего-навсего шутка, тебе просто хотелось сесть. Симпатии окажутся на твоей стороне, и все с нетерпением будут ждать, что сделает этот пан Звара, когда вернется; и вы всю дорогу будете развлекаться на счет этого человека, а он, стоя перед вами, будет неустанно твердить что-то о хамстве, пока кто-нибудь из попутчиков не крикнет, чтобы он заткнулся наконец, если не понимает шуток. Тебя же, конечно, все сочтут приятным попутчиком.
Случается, конечно, что судьба забросит тебя в общество невежд; тогда рекомендую сойти на ближайшей же станции. Среди людей, путешествующих по железной дороге, встречаются и грубияны, и тогда у вас, как правило, не останется времени, чтобы придумать иной выход из положения. Если дерешься в вагоне, следи, как бы не нанести ущерба железнодорожному имуществу; старайся прижать своего противника к той стенке, где нет стоп-крана.
Игра в карты. Чтобы нажить состояние игрой в карты, надобно знать целый ряд самых различных трюков, носящих общее название «шулерство». Это своего рода расчет, и, если ты хорошо передергиваешь, тебе нечего опасаться, что ты когда-либо испытаешь бедность, лишения и нищету. Однако не забывай ежедневно тренироваться дома, чтобы не выйти из формы и сохранить ловкость и гибкость пальцев.
Юный игрок-профессионал, не берись за такие игры, которые не носят характера азартных и имеют мизерные ставки. Это бесцельная трата времени. Здравомыслящий человек презирает подобные игры, ибо они не что иное, как самонадувательство. Играй только на крупные суммы и объектом своей добычи выбирай лишь круглых идиотов, находящих развлечение в том, что ты снимаешь с них последние штаны.
Если же они случайно обнаружат какую-нибудь карту у тебя в рукаве или под столом, не показывай дурного настроения: хороший тон предписывает не обращать внимания на подобные пустяки. Если тебе будет доказано, что ты шулер, ступай домой и набей себе перед зеркалом морду за то, что ты такой разиня. Когда же тебя выведут на чистую воду во второй и третий раз, брось игру и ступай в монастырь, шляпа!
Надеюсь, данных примеров достаточно, чтобы оценить огромное культурное значение моей «Хрестоматии приятных манер».
Было уже немало попыток — я бы сказал, отчаянных попыток — составить подобную «Хрестоматию», из которой каждый мог бы извлечь полезные знания, как достичь в жизни определенной цели, а также умение смотреть на мир широко открытыми глазами. Богатый жизненный опыт, положенный в основу моей «Хрестоматии приятных манер»…
Кто-то стучит — отрывают от работы. Здороваюсь с заведующим начальной городской школы — он входит в тот момент, когда я заканчиваю свою «Хрестоматию приятных манер» предметным каталогом: «Развод», «Ребенок», «Ревность», подготавливая ее для печати.
— Чем я могу служить?
— Я слышал, пан Гашек, — отвечает заведующий, — что вы как раз закончили свою «Хрестоматию приятных манер». Вчера об этом толковали в трактире. Я, педагог, с педагогической точки зрения горячо приветствую ваше начинание!
Голос его крепчал, набирал высоту.
— У нас, пан Гашек, не было приличной «Хрестоматии приятных манер». Был бы весьма признателен, если б вы оказались столь любезны и по выходе книги подарили нашей школьной библиотеке хотя бы два экземпляра «Хрестоматии приятных манер». У нас так мало хороших, назидательных и облагораживающих книг для школьной молодежи.
Заверяю пана заведующего, что по выходе «Хрестоматии приятных манер» каждый класс, начиная с третьего, получит от меня по пять экземпляров.
Заведующий искренне доволен и заводит разговор о том, что школьные библиотеки при республиканском режиме пришли в жалкое состояние. Впрочем, правительство неминуемо падет, коль скоро оно проделывает эксперимент над учителями. Вчера он отказался от подписки на «Народни листы».
Мы расстались, я продолжаю заниматься своей «Хрестоматией приятных манер» и прихожу к выводу, что будет крайне интересно проверить ее воздействие на учениках местной начальной пятиклассной школы.
Пан Ба́рина, уполномоченный Угольного отделения банка, основанного иностранным капиталом после переворота, и директор метеорологического института профессор Врбенский были знакомы уже более двух лет.
Встречались они в «Боуде», то бишь в «Будке», регулярно с четырех до шести вечера сидя друг против друга. Качество подаваемого в «Будке» пива все улучшалось, и знакомство тоже крепло, становилось надежнее и доверительнее.
Под влиянием алкоголя, сперва 8°, потом 10°, а затем 12°, за два года, проведенные вместе, они сблизились больше, чем двойняшки, вскормленные грудью одной матери.
Разумеется, знакомство их нельзя было назвать тесной дружбой, нет, это было всего лишь более или менее близкое знакомство, и беседы их носили такой характер и имели такую степень откровенности, когда без опасения можно было выразить удовлетворение новыми успехами пивоваренной промышленности.
Порой они сходились во мнении, что счастье республики зависит от пива, — если оно удержит довоенное качество, все будет хорошо, а иногда высказывали мысль, что чем крепче пиво, тем и народ довольнее. В течение двух лет между ними не возникло ни единого недоразумения. Не расспрашивали они друг друга и о семейных делах.
Ровно в шесть вечера они поднимались и, прощаясь перед входом в пивную «Боуда», жали друг другу руки, неизменно повторяя:
— Так я сажусь на «первый», пан профессор.
— А я — на «тройку», пан уполномоченный.
— До Вршовиц лучше добираться «первым», пан профессор.
— А в Нусли «тройкой», пан уполномоченный.
Придя на следующий день ровно в четыре в зал «Боуды», пан директор института метеорологии неизменно задавал один и тот же вопрос:
— Ну как, счастливо ли добрались до Вршовиц, пан уполномоченный?
— Ничего, так себе, пан профессор, что-то там у них произошло на электростанции, так что до Вршовиц я добирался приблизительно часа два. А как вы, пан профессор?
— А я предпочел отправиться пешком, пан уполномоченный. Еще перед тем, как остановились трамваи, в нас врезался грузовик министерства национальной охраны, нагруженный экразитом.
В результате непредвиденного стечения обстоятельств близкое знакомство этих людей перешло в искреннюю дружбу.
Поводом для этого явились нападки журналистов на службы института, обязанностью которых было следить за состоянием вод в реках Чехословацкой республики: как известно, в этом учреждении занято несколько сот служащих. Собственно, дело было так: в тот несчастный день в «Боуду» ввалился какой-то человек и подсел к своим знакомым за соседний столик; тем было все едино, про что речь — про метеорологический или какой другой институт…
— Гидрологический там или метеорологический, — твердо и непреклонно изрек господин, которого взволновало сообщение газет, равно как и то, что до «Боуды» он уже побывал в двух пивнушках, — мне вот известно, что рядом сидит директор метеорологического института. Не в том суть…
— Пан директор, — обратился он к профессору Врбенскому, сидевшему за соседним столом, — снова вы маху дали с этим наводнением. Дескать, никаких опасений. Снег, дескать, сойдет постепенно. Никаких разливов, никакой большой воды. Лед тоже пройдет незаметно.
Плюнув от волнения, взбудораженный господин продолжал:
— Объясните мне, какими глупостями занимался институт метеорологии? Я затеял строить виллу в Модржанах, привез туда и кирпич, и тес…
— И все это вы у меня украли, — произнес он страшным голосом. — Нынче уровень Влтавы на четыре метра выше, чем мой участок. Ох уж эти мне ученые, профессора! Связать бы их в плоты, покуда Влтава не поднялась, да и сплавить вниз по реке…
— Тискают разные объявления в газетах, — продолжал строптивый господин, не будучи в силах унять свое волненье, — не бойтесь, дескать, опасаться нечего.
— А что творится с Бероункой у Вшенор? — рявкнул, вмешиваясь в разговор, какой-то господин, сидевший напротив. — У меня там вилла, я развожу кроликов бельгийской породы. Меня премировали за них на хозяйственной выставке…
— Вам известно, что это за порода — бельгийские гиганты? — проговорил незнакомец, подступая к профессору Врбенскому. — Не рассчитывайте, будто я вас не знаю. Недавно вы сетовали — дескать, газеты переврали сообщение о погоде. Вроде бы вы написали, что позавчера на Чешско-Моравской возвышенности было — 12°, а в Смоковце — 17°. А наборщик спутал и тиснул, что на Чешско-Моравской возвышенности позавчера было — 17 °C, а в Смоковце — 12 °C. Тоже мне… предсказатели… Так предсказывать любой третьеклассник может, пан профессор. Он вам тоже скажет, что было позавчера — дул ветер, или лил дождь, или погода была изменчивой.
Взволнованный господин удалился, а его место перед профессором Врбенским занял лауреат хозяйственной выставки.
— Будьте любезны, — сурово обратился он к профессору, — как вы объясните, отчего вчера в разлившейся Бероунке, в моих крольчатниках, пристроенных к моей вилле во Вшенорах, у меня потонуло восемнадцать пар бельгийских гигантов, то есть кроликов бельгийской породы? Это вам не то что погоду предсказывать…
И вот тут-то поднялся уполномоченный Барина. Близкое знакомство в этот момент перешло в дружбу, в жажду самопожертвования.
— Господа, — с достоинством произнес он, — вы меня удивляете. Во-первых, не забывайте, что перед вами — господин директор института метеорологии профессор Врбенский, который к институту гидрологии не имеет никакого отношения. Пан профессор занимается сводками погоды, а гидрологический институт — состоянием вод в нашей республике. Как вы видите, это простое недоразумение, господа. Пану профессору вовсе нет дела до того, разлилась большая вода или нет. Пана профессора заботит лишь состояние погоды. Ему безразлично, поднимается уровень воды в реках или он падает. Это — разные сферы деятельности: прогноз погоды и прогноз состояния вод. Пан профессор со всей определенностью и ответственностью может вам сказать, что в Швеции и Норвегии, согласно телеграфным сообщениям, вчера дули сильные ветры, но он никак не может вам предсказать, что завтра с виллы такого-то господина во Вшенорах воды Бероунки унесут восемнадцать пар кроликов бельгийской породы. Пан профессор…
Тут управляющий Барина проникновенно взглянул на своего знакомого, ища в его взгляде поддержку и признание: дескать, спасибо за то, что вы заступились. Отныне я буду бесконечно ценить вашу неустрашимость и дружескую привязанность.
Однако профессор Врбенский не отводил смущенного взгляда от своего подноса.
— Пан профессор Врбенский, — подчеркнул далее в своей речи управляющий Барина, — не имеет также никакого отношения к невзгодам того господина, что намеревался строить виллу у Модржан, то есть к тому, что, вопреки обнадеживающему прогнозу гидрологов, опубликованному в печати, широко разлившаяся Влтава унесла весь заготовленный им материал. Метеослужба и гидрослужба — две большие разницы. Пан профессор Врбенский, добрый мой знакомый, не способен ни на какую подлость. Исследование погоды и исследование состояния вод — это, я бы сказал, два разных ремесла. Мой старинный приятель, профессор Врбенский, директор государственного института метеослужбы, никогда не предсказывает будущего. И напротив, я вполне понимаю вас и ваше разочарование, господа, когда вы возмущаетесь тем, другим институтом, спутав его с метеорологическим, а он на самом деле не только вас обманул, но и подвел. Если в сегодняшних газетах помещают сообщение, что никакого половодья не ожидается и опасаться нечего, а буквально на следующий день глава полиции пан Бинерт вынужден отправиться в Браники-Годковичи — тут, господа, повинен не метеоинститут. Тут повинен кто-то другой, с кем вы спутали метеорологов.
Уполномоченный Барина снова поглядел на своего друга, профессора Врбенского, которого защищал с такой самоотверженностью и страстью. Профессор Врбенский сидел, обхватив голову руками.
— Тот, кто следит за газетами, — вдохновенно продолжал уполномоченный Барина, — тот наверняка читает и прогнозы, публикуемые метеорологами. И не может не отметить того факта, что это самая обыкновенная констатация предшествующего состояния атмосферы. Мой друг, пан профессор Врбенский, никогда не позволит себе дать в газеты сообщение о том, что завтра ожидается дождь или туман. Как здесь уже недавно упоминалось, профессор Врбенский совершенно точно, согласно телеграфному сообщению, передал в сегодняшние газеты, в рубрику «Прогноз погоды», что позавчера у нас отмечались морозы. Мой друг, пан профессор Врбенский, господа, никогда не позволит взять на себя ответственность за то, что еще будет…
— Да, — продолжал адвокат профессора Врбенского, который меж тем делал ногами такие странные движения, как если бы плыл в бассейне, — я слишком хорошо знаком с профессором Врбенским. Он со всей определенностью знает, была ли вчера или позавчера переменчивая погода, но никогда не дерзнет утверждать, поскольку он порядочный человек, что будет завтра: солнышко либо дождь. Вы только взгляните на него, господа. Да может ли человек с такой, я бы сказал, детской физиономией, предсказывать будущее? Ему вообще ничего не известно. Он вообще такая добрая скотинка, я бы сказал, что вообще не имеет представления о полой воде. Если у нас вчера дули ветры, то завтра мы узнаем об этом из его сообщений, помещенных в газетах. Он — не пророк. Он придерживается фактов. А вот гидрологический институт — тот напротив… Поверьте, что мой друг, директор метеорологического института, понятия не имеет, откуда завтра будет дуть ветер — с юго-запада, с юга или с востока, устойчивая или переменная будет завтра погода. Вчера был северный ветер. Не правда ли, пан профессор? Ведь вы на самом деле ни о чем представления не имеете? Да где же вы, пан профессор?
— Небольшое нервное потрясение, — изрек вызванный врач «Скорой помощи», когда директора метеорологического института профессора Врбенского вытащили из-под стола, куда он свалился, услышав заключительные выводы своего самоотверженного друга уполномоченного Барины, который так мужественно бился, защищая его, и так прекрасно определил различие между метеорологическим и гидрологическим институтом.
— Странно, — приходя в «Боуду», неизменно удивлялся уполномоченный Барина, пока не привык к отсутствию пана профессора Врбенского, — странно, отчего это к нам не заглядывает пан профессор Врбенский? Ведь, кажется, здесь его никто не оскорблял…
Пан Гафнер, член-учредитель общества изобретателей, сделал несколько открытий, однако они не принесли ему желанного успеха.
Выяснилось, что большинство из них стары почти как мир. Так, например, он изобрел тачку и сделал открытие, что сычужную закваску можно использовать для приготовления творога. Единственное новшество состояло в том, что сычуг был в виде порошка, а тачка поставлена на рессоры, причем колеса предлагалось обмотать проволокой и снабдить резиновыми шинами.
Неудача постигла пана Гафнера и с изобретением лестницы, у которой отвинчиваются ступеньки, боковые трубки вкладываются одна в другую, а вся лестница целиком помещается в саквояж, чтобы каждый желающий мог прихватить ее с собой в путешествие.
В интересах граждан патентование и распространение данного изобретения было запрещено, поскольку приспособление могло сослужить хорошую службу грабителям и ворам.
После фиаско с лестницей у пана Гафнера родилась идея массажной щетки со стеклянной щетиной, каковая вонзилась изобретателю в голову при первой же попытке причесаться, так что пришлось отвезти несчастного в больницу и скальпировать, дабы извлечь щетину.
Пребывание в больнице произвело на пана Гафнера неизгладимое впечатление, и он начал интересоваться проблемами гигиены.
После совершенствования клещей для выдергивания зубов, он был обвинен в причинении телесных повреждений, так как, испытывая инструмент на одной из своих слушательниц, вырвал ей полдесны.
Действие «послабляющих пирожков», которые пан Гафнер выпек у одного пекаря и которыми угостил некоторых своих знакомых, страдавших несварением желудка, было так ужасно, что городской врач распорядился закрыть все школы, полагая, что в город занесена азиатская холера. Кроме того, бедного изобретателя обвинили в покушении на убийство, но, по счастью, судьи сочли его слабоумным. Это обстоятельство натолкнуло его на мысль создать набрюшный пояс против врожденного кретинизма, наследственного идиотизма и внезапных приступов слабоумия, корни которых кроются в распутном образе жизни.
На этот раз пан Гафнер со всей основательностью принялся за дело и прежде всего продумал его с торгово-рекламной точки зрения.
Изобретатель завел знакомство с молодым человеком, который пописывал рекламные статейки для самых разных фирм — то о маргарине, то о резиновых каблуках, бритвенных приборах и даже о суповых приправах.
Пан Гафнер заказал ему брошюру о чудесном действии изобретенного им набрюшного пояса от тупости.
— Особо обращаю ваше внимание на то, — указал он сочинителю реклам, — что потребуется не менее двухсот благодарственных подтверждений, свидетельств и писем.
Молодой человек, растерянно почесав за ухом, выразил сомнение относительно того, что благодарственные бумаги будут иметь силу без подписи и адреса отправителя.
Изобретателя позабавила наивность молодого сочинителя:
— Да ведь это очень просто — их вы придумаете сами. Напишите хотя бы так: Йозеф Новотный, Вамбержице; Карел Машек, Трутнов. Пусть этот Новотный будет, к примеру, торговцем, а Машек, скажем, мясником. Вы ведь молоды, придумать двести подписей, должностей и адресов — для вас сущий пустяк.
Молодой человек отправился выполнять заказ, а чтобы облегчить себе работу, обзавелся списком членов пражского общества святого Яна.
Он переписывал адрес за адресом — письменные выражения благодарности за излечение от тупости посредством патентованного набрюшного крестовидного пояса «Прага» приходили пану Гафнеру от преинтереснейших людей.
После опубликования брошюры в дневном выпуске рекламы появилось объявление пана Гафнера, занявшее целую страницу:
«ТУПОСТЬ ИЗЛЕЧИМА!»
Использование нашего набрюшного крестовидного пояса «Прага» вернет вашим мыслям стройность, утраченную по причине наследственного кретинизма, распутного образа жизни, и излечит вас от ступидности (тупости).
Сугубо для пользы общества! Присылайте ваши отзывы на брошюру, которая уже вызвала тысячи благодарственных откликов. Вы один из тех несчастных, которых постигло тупоумие? Вы не в своем уме? Читайте брошюру о воздействии набрюшного крестовидного пояса «Прага»! Набрюшный крестовидный пояс «Прага» помог тысячам идиотов как у нас, так и за границей.
Расспросите исцеленных болванов!
Читайте, что нам пишут об удивительных свойствах набрюшного крестовидного пояса «Прага».
Из тысяч благодарственных писем мы отобрали лишь некоторые.
Лацина Франтишек, приходский священник из Младой Болеславы рассказывает: «Лет пять назад я сбрендил от пьянства, страдал от нестерпимых головных болей, еле держался на ногах. С помощью набрюшного пояса «Прага» я за две недели поборол свой недуг».
Бартоничек Иржи, помещик из Сланого, сообщает: «Распутная жизнь, которую я вел, находясь на военной службе, а потом и дома, привела к полной потере памяти — я подчас не мог вспомнить, ни как меня зовут, ни в каком столетии мы живем. Применение вашего набрюшного крестовидного пояса «Прага» способствовало восстановлению моих прежних умственных способностей».
Горачек Вацлав, крестьянин из Славёнова, — пишет: «У меня была плохая наследственность, я уродился идиотом. До совершеннолетия ползал на четвереньках, ел из одного корыта с домашними животными. До того как я надел Ваш знаменитый набрюшный крестовидный пояс «Прага», из моего горла неслось только бессвязное клокотанье.
После месяца пользования вашим набрюшным поясом «Прага», который, на мой взгляд, благодетелен для всего человечества, я вновь стал полезным членом общества. Хотя с той поры, как ко мне вернулся рассудок, прошло всего лишь два месяца, я научился читать и писать и сейчас готовлюсь к экзаменам в гимназию».
Виктор Фуска, районный гетман в отставке из Тополны, написал: «За распутство и злоупотребление служебным положением, за разврат, неумеренное потребление коньяка и абсента я был досрочно уволен в отставку. Уже в то время семья заметила у меня признаки полного помешательства. Я стал как дитя, играл с девочками в фасоль, участвовал в детских играх вроде «зайчик, скок-поскок» и так далее. Болезнь моя заметно прогрессировала, я неоднократно пытался повеситься. Благодаря вашему знаменитому набрюшному крестовидному поясу «Прага» все как рукой сняло. Я совершенно преобразился: стал нежным отцом семейства и был принят писарем в налоговую инспекцию».
Вне всяких сомнений, молодой человек приложил максимум стараний к составлению рекламной брошюры.
На пана Гафнера, изобретателя набрюшного пояса, было подано 4618 жалоб от членов общества святого Яна, чьи адреса усердный молодой человек позаимствовал из списка, изданного на средства общества святого Яна Непомуцкого.
Навестив молодого человека, пан Гафнер огрел его молотком и вышвырнул из окна четвертого этажа на улицу. Затем явился в полицейский участок и, странно улыбаясь, сказал дежурному инспектору: «Выдайте мне патент на изобретение, поскольку я придумал новое применение для Молотка и Оконного проема».
Пан Гаррах и пан Гавелка были замешаны в весьма интересных финансовых предприятиях в Словакии, которые никогда им не удавались, несмотря на то, что были не слишком реальны. Дело в том, что, как известно, в Словакии удаются лишь нереальные предприятия. Так, например, потерпел крах банк Гарраха и Гавелки в Братиславе. Эти господа также с большим трудом избежали судебного расследования, когда пытались уверить одного зажиточного американца, страдающего прогрессирующим параличом, что в долине Вага недалеко от Бецкова ими обнаружены огромные источники чистого бензина и лигроина.
Они чуть было не впутали в это дело министерство торговли, которое уже начинало проявлять к нему интерес, а в парламентских кругах стали поговаривать, что Бецков вместе с бензином и лигроином будет продан какой-то англо-французской фирме.
Затем господа Гаррах и Гавелка хотели строить канатную дорогу на Кривань и чуть было не получили концессию, как вдруг министерство национальной обороны сделало заключение, что такая дорога недопустима из стратегических соображений.
От этого весьма сомнительного предприятия пострадал лишь один энтузиаст, который зарегистрировался в качестве первого акционера, но и тот предъявил на свою часть фальшивый вексель.
Также провалился и замысел этих господ выгодно продать маленький земельный участок, купленный ими около Банской Быстрицы одному англичанину, который рыскал по Словакии в надежде разбогатеть. Они внушили ему, что открыли огромные залежи аметистов, топазов и так называемых марморошских алмазов. На этом они страшно прогорели, так как на одну друзу аметистов, два топаза и горстку марморошского хрусталя они истратили кучу денег, а англичанин, не удовлетворившись тем, что нанятый господами цыган все это действительно выкопал, и желая проверить еще раз, нанял половину жителей цыганской деревни и раскопал весь участок так, будто там свирепствовало стадо диких кабанов.
Пан Гаррах и пан Гавелка, провожая его на вокзал, уверяли, что нужно копать на глубине сорока метров. То, что обнаружилось наверху, представляет собой всего лишь первый выброс, и раз столько было в верхнем слое, что же тогда на глубине?
Англичанин ничего не ответил, сел в поезд, а когда тот уже должен был тронуться, подозвал их к вагонному окну и, также не проронив ни слова, разбил обоим носы.
Тогда господа Гаррах и Гавелка бросились в другую область, на этот раз менее опасную. Они начали выпускать в Братиславе пилюльки от алкоголизма, изготовленные из хлебного мякиша с примесью ментола. Рекомендованный способ употребления был очень прост и основан на психологическом воздействии. Начало, так называемое предисловие, они позаимствовали из брошюры некоего профессора Батьки, перевели его на словацкий и добавили следующее наставление:
«Как только тебе захочется выпить спиртного, проглоти одну за другой три пилюли и три раза прочти «Отче наш» и «Господи, помилуй».
Учитывая воспитательный момент предприятия, они получили даже поддержку государства, однако и тут их, как назло, преследовало несчастье.
Примерно в двадцати местах одновременно около двадцати человек в двадцати еврейских трактирах в соответствии с приложенной инструкцией, будучи уже совершенно пьяными и захотев выпить еще, проглотили по пилюле и подавились, потому что пилюля проникла в гортань, так что им уже некогда было согласно этой инструкции три раза прочитать «Отче наш» и «Господи, помилуй».
Печатный орган Глинки и других словацких людаков выступил против бесчинства чехов в Словакии. Все словацкие газеты народной партии напечатали большую статью патера Глинки под заголовком: «Что это у нас опять творится?»
Вот отрывок из этой статьи: «Наши враги чехи выдумали новое оружие, направленное против развития нашего народа. Особы, засевшие в Братиславе, рассылают по нашим областям объявления о новом препарате против алкоголизма. И вот мы стоим перед двадцатью свежими могилами их жертв».
Министерство внутренних дел, стремясь избежать волнений в некоторых словацких областях, сочло необходимым запретить продажу пилюлек от алкоголизма фирмы «Гаррах и Гавелка».
Потерпела крах и их попытка увлечь какого-нибудь недотепу воздушным сообщением между Братиславой и Кошицами. На их объявления откликнулся лишь один житель Гронской столицы, который предложил им на продажу пропеллер от аэроплана, обнаруженный им при вспашке поля. Позже появился еще один человек, который обратился к фирме «Гаррах и Гавелка», предлагая свои услуги в качестве авиатора. Вслед за ним, однако, явились детективы государственной полиции, так как неосторожный гражданин оказался уже в течение года разыскиваемым шпионом венгерского государства капитаном Саваньи.
Логическим следствием этого удивительного стечения обстоятельств был полицейский обыск у фирмы «Гаррах и Гавелка», а после полугодового предварительного заключения оба господина были отпущены на свободу, и полицейское управление Братиславы выплатило им десять процентов из награды в две тысячи чехословацких крон, назначенной за поимку опасного шпиона капитана Саваньи.
После предварительного заключения фирме «Гаррах и Гавелка» пришла в голову идея, которая сама по себе оправдывала культурное назначение фирмы в Словакии.
В «Народни политике» появилось следующее объявление:
«Требуется писатель, пишущий народные романы. Денежный залог — по договоренности при личной встрече. С предложениями обращаться в фирму «Гаррах и Гавелка», Братислава, ул. Штранзентальская, 96. Личное присутствие обязательно. Работа постоянная, квартира и питание в городе».
Предложений они получили много, но никто из предлагавших свои услуги не упоминал о залоге, наоборот, несколько авторов народных романов требовало задаток вперед, уверяя, что напишут роман дома в Чехии, а затем привезут его в Словакию. Наконец однажды в фирме «Гаррах и Гавелка» появилась пожилая дама, которая удостоверила свою личность сберегательной книжкой и вырезкой из развлекательного приложения к «Народни политике», в котором под именем Анны Брумликовой был напечатан трогательный рассказ о несчастной приказчице, вся семья которой в течение четырнадцати дней умерла от чахотки, а старшая дочь, работавшая счетоводом в Праге, растратила доверенную ей денежную сумму, которую она должна была отнести на почту, чтобы заплатить за похороны отца и своих братьев и сестер. После похорон приказчица с дочерью пошли топиться, но в этом им воспрепятствовал жандарм, который уже разыскивал дочь за растрату, а мать за соучастие. А над полями дул холодный осенний ветер…
Барышня Анна Брумликова очень долго рассказывала фирме «Гаррах и Гавелка» о своих обманутых надеждах и тупости издателей. Несколько дюжин романов, которые она написала и которые являются действительно народными, поскольку она идет по стопам Заградника-Бродского, путешествовало по всевозможным издательствам, а несколько десятков их рассеялось по свету без следа. Она привезла с собой образцы народных романов — целый большой ящик. Он на вокзале.
Фирму «Гаррах и Гавелка» все же скорее интересовал вопрос сберегательной книжки. Оказалось, что барышня Анна Брумликова хоть сейчас может снять с нее сумму, составляющую сто пятьдесят тысяч крон. Ее попросили взять эти деньги и привезти их из Чехии в Братиславу. Оба господина были столь милы, что сопровождали барышню Анну Брумликову в ее путешествии, чтобы она случайно не потерялась вместе с деньгами.
Когда взнос уже находился в кассе фирмы «Гаррах и Гавелка», туда же был доставлен ящик с народными романами Анны Брумликовой, а ей было указано место за одним из столов в пустом кабинете фирмы, где она могла продолжать свое писательское творчество.
— Нужно дать ей вперед на обеды и ужины, — озабоченно сказал пан Гаррах, — чтобы она не упорхнула раньше, чем ей это надоест.
— Издание одной повести этой идиотки размером в шестьдесят четыре страницы, будет нам стоить примерно четыре тысячи крон, и если за это время она проест даже тысячу, все равно нам останется еще сто сорок пять тысяч крон из ее взноса, — сказал пан Гавелка с добродушной усмешкой.
Потом начал серьезно рассуждать пан Гаррах:
— Мы скажем ей, что книга не пошла, что у нас большие убытки, что она нас разорила, и отошлем ее домой в Чехию, чтобы там она попробовала написать что-нибудь получше и популярнее.
— Я полагал, что писателей и взносов будет больше, — заметил пан Гавелка. — Ведь было же недавно объявление в газете: «Дам десять тысяч чехословацких крон тому, кто напечатает мои стихи». Однако, судя по всему, эти необразованные голодранцы рассчитывают только на гонорар.
— Когда мы ее выгоним, — с деловой хваткой рассуждал пан Гаррах, — надо будет придумать еще что-нибудь. Словакия — это ведь новая Америка, только немного глупее. Нужно будет устроить тут место для паломников со святой водой и фабрику по производству святых мощей. А пока мы заполучили эту бабу, можно немного и отдохнуть.
Барышня Анна Брумликова совершенно не заслуживала этого последнего замечания.
Для наших компаньонов настали страшные времена, потому что барышня Анна Брумликова вслух прочитывала им содержание своих народных романов. Один раз они даже заперли ее в кабинете, но Анна Брумликова вышибла двери и настигла господ в кафе, где как ни в чем не бывало снова принялась развивать перед ними темы своих новых народных романов. Им нигде не удавалось скрыться, она находила их повсюду, будь то самый грязный трактир в дунайском порту или самый изысканный ресторан. Вещицы, которые она им читала, были необыкновенно трагичны, трогательны, и зло в них всегда каралось по заслугам.
Один слесарь по ремонту машин, который украл у своего хозяина велосипед для того, чтобы было на что играть в карты, совершенно цинично рассказывал о своем поступке на квартире любовницы, как вдруг опрокинул на себя кастрюлю с кипятком и обварился.
Барон, совративший преподавательницу техникума, пообещав ей жениться, во время последнего разговора с ней в ее квартире, дьявольски хохотал над слезами соблазненной жертвы, но поскользнулся на пороге, грудью упал на рабочий столик, где лежало неоконченное рукоделие, и вязальный крючок вонзился ему в сердце.
Сын, который хотел выманить у матери, вдовы-прачки, последние сэкономленные гроши и во время ссоры ударил свою родительницу по лицу, был раздавлен грузовым автомобилем, когда выходил из дому.
Укротитель хищников, с преступным умыслом завлекший первую балерину цирка, отклонившую его любовные притязания, в клетку с белыми медведями, был сам ими съеден, причем бедная балерина стояла на коленях среди белых медведей над останками вероломного укротителя и из уст ее слышалась молитва, сливающаяся с ревом хищников:
«Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…»
Пан Гаррах и пан Гавелка уже не плакали, они вопили во все горло. Потом у них пошла пена изо рта, и они только скулили.
Теперь они проводили все дни на Дунае, катаясь в нанятой лодке, и чувствовали себя в безопасности до того самого момента, пока не заметили, что к ним, рассекая воду мощными гребками, в синем купальном костюме приближается барышня Анна Брумликова; в зубах, как собака, несущая хозяину палку, она держала знакомую им тетрадку в черном коленкоровом переплете с красной кромкой.
Фирма «Гаррах и Гавелка» начала отчаянно грести, однако барышня Анна Брумликова тоже прибавила скорости и неотвратимо их догоняла.
Когда она начала перелезать в лодку, пан Гаррах встал, перекрестился и трахнул се веслом по голове.
Она выпустила изо рта тетрадку со своими сюжетами, которая поплыла по гладкой поверхности Дуная к югу, где и утонула окончательно.
Но провидение не заставило себя долго ждать. На Дунае как раз испытывали новый гидроплан. Он пролетел прямо над лодкой фирмы «Гаррах и Гавелка».
Пропеллер снес головы обоим компаньонам.
Так окончила свое существование фирма «Гаррах и Гавелка».
Главный редактор газеты «Народни листы» в задумчивости вышел из кабинета и вступил в соседнюю комнату, где, погруженный в тяжкие мысли, сидел несчастный обозреватель, которому поручено было писать комментарий к Генуэзской конференции.
— Нам нужно, — произнес главный редактор, приблизившись к столу обозревателя, — нечто… нечто… нечто, так сказать, сильное, так сказать, нечто еще сильнее, чтобы не померкла наша старая слава «Марианской гаубицы». Правда, пан коллега, вы честно старались травить Россию, но все это еще ничто.
— Позвольте, — сказал обозреватель, — я уже и сам думал об этом, ведь мы, собственно, все только подогреваем старые побасенки. Согласитесь, пан шеф, работы на меня навалено столько, что очень трудно и сложно выдумать что-то новое. Я разговаривал уже об этом с Виктором Дыком. Ему тоже ничего не приходит в голову. Тем не менее я думаю, мы уже хорошо ославили Россию!
Главный редактор сел за стол напротив обозревателя и, вертя большими пальцами рук, заговорил весьма внушительно:
— Ах, боже мой, сколько еще разных комбинаций! Надо просто вспомнить и учесть то, что мы уже выдумали. Итак, вы писали, что большевики на немецкие деньги разложили русскую армию, затянули войну на год, писали о Брест-Литовском мире и о свирепых матросах, разгоняющих Учредительное собрание, о подкупленных петроградских полках, о китайцах, латышах, венграх и немцах, которые помогли большевикам захватить власть — и все.
— Простите, пан шеф, — перебил его обозреватель, — вы забыли, а ведь я писал еще, что они захватили власть с помощью уголовников, выпущенных из тюрем, — эта мысль явилась мне между одиннадцатью и двенадцатью ночи. Я бы выдумал, пожалуй, еще что-нибудь поострее, так ведь из типографии поминутно звонили, чтобы я сдавал в набор… Да вы и сами отлично знаете, пан шеф: я делаю что могу. Кто убил Амфитеатрова и Аркадия Аверченко? Я — в прошлом году! А Кронштадт, захвативший Москву, — тоже мое дело!
Обозреватель встал и, прохаживаясь по комнате, взволнованно говорил:
— Кто превратил Ленина в еврея, пан шеф? А кто сделал генерала Брусилова евреем, подкупленным немцами? Кто превратил Врангеля в мученика, я или доктор Крамарж? У кого Чрезвычайка перебила всех чехов в России, у вас? Пан шеф, вы всегда доводили меня до крайностей! Сегодня у меня Горький повешен Чрезвычайкой, а завтра он обращается ко всей Европе по поводу голода в России! У меня большевики расстреляли Кропоткина и Короленко, а они меж тем спокойно живут после этого еще два года, и когда наконец действительно умирают от старости, сама «Русс-унион» публикует телеграммы, что похороны их состоялись на счет государства.
Так трудно работать, пан шеф. Верите ли, когда я после ночного дежурства, измученный сидением в редакции, прихожу домой, два часа не могу заснуть, все выдумываю что-нибудь такое против Советской России. И все никакого толку. Иной раз столько народу перебьешь руками большевиков, что кричишь во сне со страху…
— Да вы успокойтесь, коллега, — перебил его главный редактор. — Мы все вас ценим, в этой области вы, конечно, наиболее способный сотрудник редакции, но я должен сказать вам, что именно теперь, когда заседает Генуэзская конференция, вы должны удвоить вашу энергию. Наша травля Советской России должна быть колоссальной, она должна ошеломлять. Наверное, вы сами понимаете, что сейчас, после выступления Чичерина, писать о запломбированных вагонах уже не имеет никакого смысла. Надо придумать что-то такое, что поистине поразит весь мир, надо вскрыть всю гнусность русской Советской власти. Китайцы, латыши, венгры, евреи, немцы — это все слабо, коллега, это пф-ф, ничто, водичка. Народ надо бить молотком по голове, а не поить его липовым чаем. Этого требует момент. Генуэзская конференция — это вам не престольный праздник или деревенское гулянье. Если уж сам Ллойд Джордж не знал, что сказать о Генуэзской конференции после того сюрприза, который нам преподнес этот негодяй Чичерин, — то мы теперь обязаны выступать не с водичкой, а с керосином! Только что мы толковали об этом в секретариате редакции. Надо чем-то ошеломить республику! Ваш долг теперь — отличиться и поразить не только общественность, но и нас самих, все акционерное общество нашего издательства, всю типографию!
Главный редактор встал, крепко стиснул руку обозревателя и, уходя, бросил:
— Так что с интересом жду вашу завтрашнюю статью. Не допускайте, чтоб вас посрамила «Народни политика»! И так их Станислав Николау сильно конкурирует с нами своими проклятыми комментариями.
Когда главный редактор удалился, обозреватель опустил голову на руки и пребывал в такой позиции более получаса, потом взял карандаш и написал на полосках бумаги роскошную статью, которая и впрямь ошеломила не только акционерную типографию газеты «Народни листы» и ее подписчиков, но и весь культурный мир.
Статья была не слишком длинной, зато содержательной:
Создатель «Анны Карениной», великий русский мыслитель Лев Николаевич Толстой расстрелян большевиками в Москве за несогласие с Чичериным.
Генуэзская конференция обрела свою трагедию! Нет более в живых Льва Николаевича Толстого!
Захватчики государственной власти на Руси, люди самых низких моральных устоев, навсегда замкнули уста величайшего из русских людей, Льва Николаевича Толстого, который был схвачен за то, что пламенно протестовал против махинаций Чичерина на Генуэзской конференции за счет русского народа!
Шесть китайских наемников убили вчера в тюрьме московской Чрезвычайки автора «Анны Карениной»! Подробности завтра.
Низко, с плачем склоняется весь культурный мир над изуродованным трупом великого философа!
Мы давно отговаривали наше правительство от участия в Генуэзской конференции.
И вот вам!
Подробности «завтра», увы, не были сообщены, доктор Крамарж пытался покончить самоубийством, расторопный обозреватель получил годовой отпуск, а одна пражская издательская фирма — как в воду глядела — поместила в том же самом злополучном номере газеты «Народни листы» большое объявление о массовом издании собрания сочинений Льва Николаевича Толстого…
Печальный пример того, к чему приводит пьянство, являет нам библейский персонаж Хам, осужденный судом истории за недостойное поведение с отцом своим Ноем.
Известен также случай с пьяным священником в Интерлакене, явившемся служить обедню в одной сорочке, и с моим другом Славиком, который, напившись пьян, съел в Дрезденском зоологическом саду живьем молодую ядовитую кобру, славную такую молоденькую змейку.
Эти и другие подобные случаи навели человечество на мысль о необходимости борьбы с пагубным действием алкоголя. Первый шаг в этом направлении сделала Америка, введя сухой закон и показав всему миру, как надо изощрять человеческую изобретательность и смекалку путем обхода сухого закона.
Появился так называемый «абстинентизм отчаяния», когда, под давлением этого закона, люди, отроду не бравшие в рот спиртного, становились пропойцами, а содержатели кабачков и баров — мошенниками.
«Виски и бренди!» — вот лозунг, который гремит теперь над всей Америкой, от Нью-Йорка до Сан-Франциско, от Канады до Мексики.
Теперь на этом огромном пространстве каждый день несколько миллионов джентльменов в миллионах баров ждут, чтобы владелец бара подошел к ним, влил им в открытый рот рюмку виски и получил плату. Вот как это делается теперь в Америке. Из-за полицейских шпиков виски в графинчиках не подается, потому что конфискованный графинчик был бы уликой.
Просто джентльмены открывают рот — и им туда вливают.
У нас в Чехии ни Армия спасения, ни ХАМЛ не многого добьются со своей навязчивой идеей, будто сухой закон — лучший подарок человечеству.
Сухой закон приводит к росту преступности — ведь уже в настоящее время в американских тюрьмах сидит более семидесяти тысяч человек за недозволенную торговлю водкой, так что в отношении преступности по уголовной статистике Америка занимает сейчас первое место.
У нас алкоголизм — явление историческое, опирающееся на многочисленные привилегии, пожалованные нашими королями, повелевавшими городам варить пиво, а подданным — пить его. Знаменитая Дестинка даже приобрела недавно целый винокуренный завод.
Куда уж там ХАМЛу! У нас нынче так заведено: если пиво восьмиградусное — каждую кружку сдабривают тремя — четырьмя рюмками водки, кружку десятиградусного пива — двумя, а двенадцатиградусного — одной рюмкой.
Все брошюры ХАМЛа насчет трезвости ни черта не стоят, ежели в газетах рекламируются ликеры с гарантированной крепостью в семьдесят градусов и многообещающими названиями — «Дуй!», «Не робей!» и т. п.
Нельзя сказать, чтобы город, где имела место попытка устроить безалкогольную вечеринку с американскими развлечениями, отличался худшими нравами, чем другие города республики. Тамошние алкоголики идут в ногу с алкоголиками других городов; как всюду, там тоже на пять трезвых приходится один пьяный и на трех жителей одна бутылка водки в день. Как и в других городах с таким же количеством населения, здесь каждую ночь подбирают дюжину пьяных да днем двое-трое валяются на тротуаре. Нельзя сказать также, чтобы здесь по ночам больше горланили и творили больше безобразий. Иной раз кто-нибудь об кого-нибудь переломит палку, раз в год кто-нибудь кого-нибудь пырнет ножом — вот, пожалуй, и все.
Поэтому весь город заходил ходуном, когда одна дама, вернувшаяся после смерти мужа из Америки на родину, ошеломила местное общество, заявив о своем намерении устроить в ресторане пана Вашаты безалкогольную вечеринку с американскими развлечениями.
Бедному пану Вашате пришлось раздобыть сто двадцать стульев для дам и восемьдесят чашек — для чая, который будет варить американка вместе с женой главного железнодорожного ревизора; эта дама сразу заинтересовалась безалкогольной вечеринкой, так как чуть не каждый день главный ревизор возвращался домой не то чтобы пьяным, а немного навеселе.
Покойный супруг американской дамы был одним из пионеров антиалкогольного движения в Алабаме и главным проповедником некоей религиозной секты.
Заказанные американкой афиши имели черную рамку наподобие траурных сообщений и гласили:
Безалкогольное увеселение!
Американская вечеринка без подачи спиртных напитков.
Подальше от пьяниц!
Алкоголь лишает человека образа божия, заменяя его скотским.
9 апреля приходите повеселиться.
Без спиртных напитков в ресторане пана Вашаты! Начало в 7 часов вечера.
Программа:
Вступительное слово уроженки нашего города миссис Пиккноун.
Разные игры.
В качестве прохладительного бесплатно подается чай.
Приходите все и проверьте на собственном опыте, что лучше: вечера со спиртными напитками — или без них!
Когда жители ознакомились с содержанием афиши, весь город был возмущен, что нашло отчетливое выражение в словах старого лесника пана Поливки:
— С какой стати вдруг такие вечеринки в трактире? Шли бы со своим чаем куда-нибудь на лужайку…
Капельмейстер Воржех пошел дальше, объявив в трактире «У вокзала»:
— Пойду напьюсь там, как скотина!
И очень многие граждане с ним солидаризировались.
Над безалкогольной вечеринкой нависли грозные тучи.
Миссис Пиккноун составила свое краткое вступительное слово очень тщательно, и оно произвело в ресторане Вашаты настоящее смятение. Зал был битком набит старыми пьяницами и их женами, которые пришли посмотреть, как все это подействует на мужей.
У миссис Пиккноун было еще слишком свежо в памяти, как покойный супруг ее в Алабаме увещевал старых разбойников Запада бросить наконец виски и взять в руки Библию.
Миссис Пиккноун уснастила свою речь, не свободную от американизмов, смачной бранью… Самое слабое ее выражение, которым она охарактеризовала лиц, питающих пристрастие к спиртному, было «гнусные хамы», причем половина присутствующих жен, подтолкнув своих супругов, шепталась:
— Видишь? Я давно тебе говорила…
Миссис Пиккноун привела также несколько случаев из жизни пьяниц в Америке, окончивших свою распутную жизнь на электрическом стуле…
Несколько человек пытались выскользнуть из зала в буфет промочить горло, но были задержаны в дверях супругой главного ревизора, охранявшей выход, что, впрочем, не имело должного эффекта, так как многие выпрыгивали через окно в сад, а оттуда пробирались в буфет.
Мужчины по очереди совершали эту экскурсию, а миссис Пиккноун между тем закончила свою речь и объявила следующий номер программы. Сейчас начнутся игры. Она объяснит правила, после чего по свистку можно будет начинать. Тут она вынула из кармана свисток, каким пользуются на футбольном поле при состязаниях.
Первая игра заключалась в следующем: дамы образуют внешний круг, мужчины — внутренний. Оба круга двигаются в противоположных направлениях, причем мужчины и дамы подают друг другу руки. Перед тем как оба круга составились и пришли в движение, двум участникам удалось так нагрузиться в буфете, что, когда круги двинулись, эти двое в самый момент рукопожатия свалились с ног и были уведены своими женами в буфет.
Движение за трезвость имело то положительное последствие, что во время коротких перерывов между массовыми американскими играми приходилось наверстывать упущенное. Участники вечеринки накачивались таким темпом, какого в городе еще не знали. Не успели начать новую игру, как один господин, обычно выпивавший не более четырех кружек пива, выхлестал полбутылки регулятора и спьяна чуть не поджег во дворе свиной хлев, разыскивая вход в зал днем с зажженной спичкой.
Вторая американская игра была очень забавной. На стол поставили тарелку с десятью горошинами. Задача состояла в том, чтобы подобрать горошины лезвием столового ножа и отнести их в другой конец зала, на колени к миссис Пиккноун.
Игру начали те, кто успел заложить за галстук; они подходили к столу и делали отчаянные попытки удержать на ноже хоть одну горошину, пока наконец пан Пексидер, надравшийся, видимо, больше всех, с пьяных глаз плюнул на нож и потому без малейшего труда подобрал с тарелки все десять горошин, после чего отнес их в другой конец зала, на колени к миссис Пиккноун, чрезвычайно учтиво вытерев ножик об ее юбку.
В короткий перерыв, пока супруга главного ревизора угощала дам чаем с кексом за счет самоотверженной устроительницы, мужчины повалили толпой в светлое помещение ресторана, строго следуя жизнерадостному лозунгу пана Пексидера:
— Теперь пошли резвиться!
У всех глаза сияли от радости; вечеринка приходилась им все больше и больше по вкусу, так что продолжение американских игр было встречено ликованием. Когда все — кроме тех, кто не мог подняться из-за стола, уже не владея ногами, — вернулись в зал, миссис Пиккноун свистнула, как свистит футбольный судья, фиксируя положение «вне игры», и объявила:
— Все мужчины, вон!
Ответом был дикий рев восторга.
После того как дамы остались одни, им предложили тянуть номера — от одного до ста; ту, которой достался первый номер, посадили в мешок, завязали и водрузили на стол в зале. Затем были впущены развеселившиеся мужчины, и даму в мешке стали продавать с аукциона. Исходная цена — двадцать геллеров. Даму получил все тот же отставной лесник, заплатив за нее десять крон шестьдесят геллеров. Оказалось, что за эту весьма сходную цену он приобрел полумертвую от страха бабушку почтмейстерши, которая сопровождала внучку на вечеринку и, к великой радости всех молодых дам, вытянула номер первый.
Отставной лесник так рассвирепел, что сперва побледнел, потом побагровел, потом вынул часы из жилетного кармана и переложил их в карман брюк, потом снял пиджак и жилет, потом опять надел их и наконец угрожающе прошипел:
— Черт знает что!
Все с волнением ожидали, что будет дальше, но ничего не произошло.
Отставной лесник Поливка, презрительно плюнув, буркнул: «Негодяи!» — и с гордым видом удалился в буфет, где обратился к пану Вашате с прежней формулировкой:
— С какой стати такие вечеринки в трактире? Шли бы со своим чаем куда на лужайку!..
Тому, кто чуть не сжег свиной хлев, все это доставило такое наслаждение, что он пролепетал, обращаясь к своей супруге, крепко державшей его, чтобы он не свалился со стула:
— Те-те-перь ви-ви-жу, как-какая сла-сла-славная штука — эт-т-ти бе-бе-без-алкогольные ве-ве-черинки!
На что супруга ответствовала:
— Вот уж не думала, не гадала, что доживу с тобой до такого срама!
Тут миссис Пиккноун опять просвистала сигнал «вне игры» и зычным мужским голосом объявила:
— Все дамы, вон!
Само собою, вместе с дамами удалилась и половина мужчин, чтобы во время перерыва углубить приятное знакомство с ликерными запасами пана Вашаты.
Миссис Пиккноун осталась в зале одна с остальными мужчинами.
Достойная дама, находясь во власти своей антиалкогольной идеи, не замечала, что делается вокруг. Окруженная толпою мужчин, эта служительница идеала заподозрила что-то неладное, только когда в зал вернулся отставной лесник Поливка в сопровождении капельмейстера Воржеха — того самого, который объявил в трактире «У вокзала»: «Пойду напьюсь там, как скотина».
Только она хотела дать указания, как проводить аукцион мужчин, как эти двое — Поливка с Воржехом — подошли к ней, обнявшись, словно рекруты, выписывая ногами вензеля и так горланя строфы старинной песни, что оконные стекла дрожали:
Как мы шли на Яромерь,
Кто не хочет, тот не верь…
Миссис Пиккноун не помнит, как очутилась верхом на коленях у пана Поливки, который стал качать ее, припевая:
Гоп-гоп, гоп-гоп!
Все кругом покрыто мглой.
Ты помрешь — пойду к другой…
Капельмейстер Воржех ущипнул ее за щеку, потом вынул у нее из прически шпильку и стал ковырять у себя в зубах. Потом она почувствовала, что кто-то влил ей в рот водки, кто-то ущипнул выше коленки…
Потом вошли дамы, выгнали всех и устроили такой тарарам, что хоть святых вон выноси.
Пан Вашата, несмотря на ущерб, причиненный ему в конце предыдущей главы, публично утверждает, что когда у владельца ресторана плохо идут дела, он может поправить их только путем устройства безалкогольных вечеринок с американскими развлечениями.
Два года назад пан Лантнер с женой провели лето в Гоштерадлицах Трговых. И вот сейчас пан Либштейн, агент его фирмы, вернувшись из поездки туда по коммерческим делам, рассказал, что встретил там, в Гоштерадлицах Трговых, в ресторане что на площади, высокого толстого господина, который его спросил:
— Ну что, пани Лантнерова так и бегает за мужиками, как два года назад?
Пан Лантнер вспомнил, что этот высокий толстый господин — не кто иной, как пан Янтал, управляющий кирпичным заводом в местном имении. Он уже тогда вел себя необычайно нагло по отношению к супруге Лантнера, а в прошлом году на рождество прислал ей в Прагу открытку с такими стихами:
«За что меня ты любишь, не знаешь и сама, ведь краше всех цветов на свете мои сладкие розовые уста.
С совершеннейшим почтением Йозеф Янтал, управляющий кирпичным заводом, Гоштерадлице Трговы».
Желая окончательно убедиться в низости этого жалкого субъекта, пан Лантнер послал в Гоштерадлице еще одного агента своей экспортной фирмы, который привез следующий рапорт:
— Я видел его, говорил с ним. Он сказал, что ваши стенные часы с кукушкой — величайшее барахло, какое только можно встретить на свете. Столь же оскорбительно он отозвался о вашей супруге.
— Как?! — закричал пан Лантнер.
— Да, столь же оскорбительным образом, — повторил агент экспортной фирмы.
Пан Лантнер решил, что терпеть далее гнусное поведение управляющего кирпичным заводом невозможно, что с таким подлецом нельзя обращаться в белых перчатках, что нужно немедленно отправиться к нему, застать его в компании, публично набить ему морду на глазах у всей гоштерадлицкой общественности, дать ему пинка, как паршивой собаке, крикнув: «Получай, мерзавец!», а потом купить на вокзале билет и вернуться домой. А дома ждать, не появится ли в провинциальных газетах сообщение о гоштерадлицком происшествии. И если в газетах будет упомянуто о том, как он расправился с мерзавцем, показать их жене и сказать: «Не лучше ли вот так, чем таскаться с таким субъектом по судам?»
В расчете на надлежащий эффект пан Лантнер приехал в Гоштерадлице в воскресенье, в день народного гулянья, чтобы как можно больше людей видело, как он даст в морду пану Янталу.
И, едва выйдя из вагона, словно под влиянием волн телепатии, он увидел, что на перроне болтается пан Янтал. Высокий и толстый, с большой бутоньеркой из желтых одуванчиков в петлице, он стоял там собственной персоной. На перроне было еще человек пять, поэтому пан Лантнер рассудил, что здесь весь эффект пошел бы насмарку. У него лишь промелькнула мысль о том, как приятно будет наносить удары по большому мясистому носу этого субъекта. Он уже мысленно представлял себе, как у противного управляющего кирпичным заводом медленно капает на белую манишку его мерзкая кровь.
Пан Янтал, дожидавшийся у входа с перрона, сердечно поздравил его с прибытием в Гоштерадлице и при этом так сильно сжал ему руку, что пан Лантнер чуть не вскрикнул от боли, однако виду не подал и, скрипя зубами, тоже сжал руку пана Янтала, лишь бы причинить ему боль: «Скотина, — думал он, — я не буду бить тебя здесь, где это увидит несколько человек, а сделаю это вечером в ресторане ратуши, когда там будет полно народу».
— Ну что, пан фабрикант, наверное, снова собираетесь к нам на лето, — с улыбкой произнес пан Янтал, и пану Лантнеру показалось, что глаза негодяя прямо-таки пылают бесстыдной страстью к чужим женам. — Вы, пан фабрикант, предполагаете жить на прежней квартире? — спросил управляющий кирпичным заводом. — Если пожелаете, можно поселиться у меня. Я построил домик и, поскольку я холост, могу уступить вам две комнаты.
«Ну и наглец», — подумал пан Лантнер.
А пан Янтал между тем продолжал:
— За эти два года здесь многое переменилось. Недавно к нам и цирк приезжал, в нем выступали два боксера. Немцы из рейха. Перед тем как цирку уезжать, они дали объявление, что тому, кто победит их, будет выплачено две тысячи крон. Я, пан фабрикант, не устоял, и вот посмотрите, пожалуйста.
Пан Янтал вытащил из кармана повестку с вызовом в суд в Градце и небрежно прочитал:
«Вы вызываетесь в качестве обвиняемого в нанесении тяжких телесных увечий на основании § уголовного кодекса…» Одному из них, который постарше, я разнес всю нижнюю челюсть, два зуба долетели до самой кассы… Судебное разбирательство было прекращено, ведь спорт есть спорт. Теперь у нас тут боксерский кружок, я в нем три раза в неделю провожу тренировки. Я уже и своему шефу, владельцу кирпичного завода, сломал переносицу. А здешнему бургомистру пришлось после моего удара ампутировать ухо… Вам холодно, пан фабрикант? Наш городок лежит повыше, чем Прага, у нас еще не так тепло, нужно было вам захватить пальто.
Пан Янтал взял под руку своего спутника, который приехал мстить за поруганную честь, и обратился к нему с неотразимой обходительностью:
— Я все пытаюсь припомнить: ведь мы были на «ты». Само собой разумеется, ты сегодня ночуешь у меня. Я покажу тебе обе комнаты. Не думай обо мне плохо. Хе-хе-хе! Да разве я бегаю за твоей женой? Это все сплетни. Умеешь боксировать?
Пан Лантнер ответил, что не умеет, к сожалению, не умеет.
— Дружище, — фамильярно обратился к нему пан Янтал, — здесь у меня шикарные бабы. Жена управляющего имением — девчонка что надо. Ее муж, бедняжка, тоже хотел научиться боксировать и попробовал с моим учеником, учителем Ваничеком. Ну и получил. Тут у нас есть один врач, женушка у него на ять, когда приедешь к нам на лето, я тебя с ней познакомлю. Что ты дрожишь? У нас открыли новый ресторан, вермут там — пальчики оближешь.
Пан Лантнер и вправду почувствовал, что от пана управляющего кирпичным заводом разит этим знаменитым вермутом.
Мститель и сам не знал, как получилось, что, не протестуя, он оказался с этим мерзавцем Янталом в ресторане и в течение двух часов вынужден был выслушивать из его уст разные инсинуации; управляющий кирпичным заводом титуловал его не иначе как «осел» или «глупец». А когда пан Лантнер пытался как-то вмешаться в разговор, то пан Янтал с удивительной аккуратностью каждый раз замечал:
— Простите его, господа. Пан фабрикант — мой лучший друг, и все-таки он скотина.
При этом он фамильярно хлопал пана Лантнера по спине и повторял:
— Ну, душа твоя спекулянтская!
А кульминацией этих нежностей стало заявление, что пан Лантнер — величайший идиот на белом свете.
У пана Лантнера стремительно уходила почва из-под ног. Сначала он еще упрямо думал: «Стоит ли драться с ним здесь, я поколочу его на площади». Но потом его охватила безнадежная апатия, и, уже не отдавая себе отчета в собственной низости, он разрешил пану Янталу оплатить весь свой счет, включая обед.
Потом управляющий кирпичным заводом оттащил своего гостя домой и привел в комнату, где висели боксерские перчатки.
— Проведем маленький матч, — сказал он пану Лантнеру, — приготовься.
Пан Лантнер, вернувшийся к жене в Прагу с безобразно распухшим лицом и надорванным ухом, наверное, до смерти не забудет джентльменского поведения пана Янтала, который собственноручно приобрел ему билет на пражский поезд, а в вагоне еще препоручил его особым заботам проводника, сказав тому:
— Будьте внимательны к этому господину, он слеп на оба глаза…
Известие о смерти госпожи Ольги Фастровой повергло меня в крайнее изумление. Живу я не в Праге, а потому узнал об этом с некоторым опозданием. В известии о трагической кончине знаменитой чешской журналистки есть нечто весьма трогательное.
Сперва я даже не хотел ему верить, и, лишь прочитав в «Народни политике» от 7 мая ее фельетон о цилиндре Чичерина, окончательно убедился, что произведение это создавалось в предчувствии смерти, ибо госпожа Фастрова исключительно сердечно прощается в нем с Геленой Малиржовой, утверждая, что очень любит ее, хотя та и носила короткую мужскую стрижку.
Когда в том же фельетоне Ольга Фастрова писала, что мужчины в Берлине, в России, Мюнхене и Пеште прямо на улицах нападают на элегантных женщин, силком раздевают их, а потом — нагих — убивают, — тут уж температура подскочила у нее до сорока.
Она еще не успела дописать фельетон, а у нее уже начали синеть ногти, как бывает при приступе холеры. Однако никто из ее родственников не ожидал, что конец столь близок. И он неотвратимо наступил в тот несчастный день, когда общественность была поражена появившимся в «Народни политике» фельетоном Ольги Фастровой о цилиндре господина Чичерина.
В то воскресное утро поначалу казалось, что Ольге Фастровой уже стало несколько лучше. Она заговорила более связно и потребовала, чтобы ей принесли «Народни политику». Была половина десятого утра. Сперва она проглядела рубрики «Малого информатора», «Брачных предложений», «Писем», «Всеобщего информатора» и выпила чашку слабого чая.
А потом, к крайнему изумлению присутствующих, принялась вслух читать свой фельетон о цилиндре господина Чичерина. Чтение сопровождалось судорогами. На лбу ее выступили крупные капли пота, все тело охватила сильная дрожь, речь стала несвязной. В половине одиннадцатого госпожа Ольга Фастрова вновь пришла в сознание и попросила послать на Винограды за священником.
При полном молчании собравшихся у ее постели она слабым голосом заявила его преподобию: «На белом платье прекрасно смотрятся складки и равномерно расположенные украшения в виде ажурной строчки, выполненные ручной мережкой и дополненные широкой тюлевой вставкой. Исполнение и распределение ажурной строчки указано на рисунке, прилагаемом к выкройке. Украшения делаются на передних клиньях блузки и юбки, а также на рукавах кимоно. Края рукавов отделываются более узкой вставкой».
Потом она потеряла сознание и вновь пришла в себя около полудня. С трудом приподнявшись на подушках, она сообщила присутствующим: «Девушки должны ходить по ночам только в сопровождении взрослых мужчин. Классным дамам на уроках танцев запрещается говорить своим воспитанницам двусмысленности. Декольтированные пожилые дамы из хорошего общества должны пудрить животы».
Это были ее последние слова. Вскоре она вновь потеряла сознание и уже не приходила в себя. Она скончалась спокойно и тихо, так, словно вся жизнь ее прошла в мирном согласии с держателями акций «Народни политики».
Никогда не забуду своей первой встречи с покойной Ольгой Фастровой, которая произошла после моего возвращения из России, 19 декабря 1920 года.
Приехав из России, я направился прямо в кафе «У золотого гуся» на Вацлавской площади, чтобы прочитать газеты. У одного из столиков сидела безвременно усопшая, к которой я питал столь же нежные чувства, какие, наверное, питала она к Гелене Малиржовой. Наша встреча была по-настоящему сердечной, и первое, что я услышал, был вопрос: «Правда ли, Яроушек, что большевики в России питаются мясом китайцев, выбракованных из армии?»
Я спросил, как она, собственно, представляет себе всю эту процедуру. И она ответила, что большевики отправляются в Китай большими группами, примерно так, как индусы на ловлю слонов. Специальные отряды большевистских войск расставляют на пограничных китайских территориях капканы на китайцев и копают волчьи ямы. Попавшихся в них китайцев связывают дюжинами и доставляют в Москву и Петроград, где в специальных казармах они упражняются во владении оружием и осуществляют террор по отношению к русской интеллигенции. Ими, помимо других, были замучены Милюков, Горький и Чириков. К концу второго года воинской службы из них обычно выбраковывают десятую часть, откармливают, а потом их мясо раздают советским комиссарам.
— Я уже и фельетон написала об этом. А вы, Яроушек, тоже ели китайцев?
— Пока не привык, все время чувствовал привкус мускуса, — ответил я. — Крайне важно, уважаемая, посильнее приправлять пряностями вспотевшие ступни китайцев, тех, что потолще. Думаю, однако, что от такого неприятного привкуса можно отлично избавиться, если завернуть их в «Народни политику», в те ее номера, где есть рубрика «События в России», да еще прокоптить как следует.
— Недавно я написала статью о национализации женщин для «Женского караула». Скажите, неужели все это правда?
— Это у вас пройдет, уважаемая, — сказал я сочувственно. — Но шутить с этим, конечно, не стоит. Я бы вам посоветовал как можно скорее поехать куда-нибудь к морю. Был у меня знакомый, который тоже страдал от приливов крови к голове, в такие минуты он болтал, что Луну населяют люди, изгнанные туда после битвы у Белой горы.
Вот такой была моя первая встреча с госпожой Ольгой Фастровой по приезде из России.
В вихре журналистской жизни, в заботах о дамских модах Ольга Фастрова, видимо, забыла о моем совете, данном с самыми добрыми намерениями. Ее переутомленные нервы не выдержали. Всего на несколько часов пережила она свой фельетон о цилиндре Чичерина.
Перед самой своей смертью она высказала просьбу: кремировать ее тело, а пепел высыпать с Жофинского моста во Влтаву. И в этих последних словах чувствуется неодолимая энергия, которая отличала Ольгу Фастрову во всем ее неутомимом труде во имя культурного возрождения чешской женщины. Честь ее памяти!
Если бы нашелся храбрец, способный прочитать несколько сотен книжек, которые их авторы с достойным удивления нахальством именуют путеводителями, уверен, что такой читатель совершенно бы одурел и только бы и делал, что повторял фразы и великолепные обороты, какими пользуются составители путеводителей по замкам, дверцам и городам.
Итак, поглупевший и одуревший читатель без устали повторял бы такие вот выражения:
«Мои глаза взирают искрящимся взором на пленительную панораму…»
«Мои глаза не могут налюбоваться видом…»
«Мои глаза устремлены…»
«Глаза мои невольно замечают…»
«Глаза наши прикованы…»
«Мой взгляд спешит…»
«Наш взгляд летит…»
«Взор наш обнаружил и спешит дальше…»
«Наш взор напрягается…»
«Вновь глаза наши узрели…»
«Перебегающий взгляд…»
«Глаза наши останавливаются, чтобы отдохнуть, чтобы видеть, не глядя…»
«Если мы пойдем по дороге, перед взором нашим откроется…»
«Стоит оглянуться, и от внимательного взора не ускользнет…»
«Если мы проследуем дальше, взгляд наш невольно заметит…»
«Чудесный вид открывается…»
«Взгляд наш устремляется, чтобы узреть…»
«Если мы оглядимся вокруг, взор невольно остановится…»
С этими путеводителями дело обстоит так, что начни читатель строго придерживаться их рекомендаций — он рискует свернуть себе шею. «Оглядимся — посмотрим вправо — обратим свой взор — прищурим глаза — повернемся налево — посмотрим вперед — окинем быстрым взглядом горизонт, теряющийся вдали, — остановимся…»
Боже мой! Могу представить, что сталось бы с этим несчастным! Сначала бы он все быстрее и быстрее вертелся вокруг своей оси, глаза его при этом постепенно вылезали из орбит, потом он затерялся бы вдали, и осталась бы от него лишь жалкая кучка, из которой нахально торчал бы томик путеводителя, раскрытый на первой странице, начинающейся со слов: «Так, наверное, выглядел библейский рай!» — в изумлении и восхищении воскликнул один из путников…
Вот почему я приступаю к выпуску собственноручно сочиненного мною «Путеводителя по Ничему».
Настоящее сочинение, в соответствии с моим замыслом, призвано восполнить чувствительный пробел в отечественной литературе о путешествиях. Наши туристы допускают грубую ошибку, выискивая места, где что-то сохранилось и окрестности которых поражают прежде всего красотами пейзажа.
В моем трактате будут подробно освещены преступно заброшенные красоты Ничего.
Итак, это будет путеводитель по местам, где нет абсолютно ничего, и следовательно, исключается возможность для взора что-либо выискивать, а для несчастного туриста — риск свернуть себе шею.
Работа над настоящим сочинением была чрезвычайно трудной, ибо я был лишен возможности прибегнуть к каким-либо пособиям уже по одной той причине, что описываемое место не имеет никакой истории, никаких достопримечательностей и никакой топографии.
Считаю своим долгом выразить благодарность неизвестному бродяге, который в том самом месте, где нет никаких достопримечательностей и никаких живописных окрестностей, лежал на траве с бутылкой водки и обратил мое внимание на то, что здесь тоже красиво.
Если мы окажемся в местах, где ничего нет, взор наш напрасно станет искать какой-либо вид, поскольку мы находимся там, где расположено великое Ничто. Считать, что мы находимся на равнине, однако, нельзя. Ведь даже равнины тут нет.
В физической географии вообще не существует данного понятия.
Путник сразу же замечает, что нет ничего ни впереди, ни сзади, ни наверху, ни внизу.
Чтобы не утомлять понапрасну зрение путников, обращаю их внимание на список предметов, которые они не обнаружат и которые, следовательно, не смогут поразить их взор.
Здесь отсутствуют:
1) Темные зеленые леса.
2) Плодородные поля с волнующейся нивой.
3) Голубеющий воздух.
4) Огромный простор.
5) Пестрый ковер цветов.
6) Тучки и фруктовые сады.
7) Мчащийся поезд.
8) Холмы и ручьи.
9) Башни городов.
10) Руины и деревенские костелы.
Предупреждаю посетителей этого памятного места, что они не смогут воспользоваться здесь дорогами, потому что дорог нет. Если какие-то и были, узнать об этом невозможно, даже от старожилов, поскольку те, по-видимому, уже давно вымерли, более того: существует предположение, что здесь вообще не было местного населения.
Напрасно было бы также искать здесь какие-либо окрестности.
Поскольку данное место не имеет истории, сама собой отпадает и необходимость продолжать эту главу.
Выражаю благодарность всем читателям, у которых хватило терпения дочитать до конца.
Настоящее сочинение призвано дать мощный импульс созданию новых путеводителей по Медвежьим и Немедвежьим Углам.
И когда будет южный ветер, говорите: зной будет; и бывает.
Есть предметы, факты, события, явления, которые оказывают на человека необычайно освежающее действие. Они составляют необходимый элемент человеческой радости. Без них жизнь человека стала бы дьявольски однообразной. Человечеству нужна борьба, чтобы сердца людские не уподобились Сахаре — равнина, плоскость, не на чем душу отвести, песок и верблюды… Поэтому-то человечество и выдумало муниципальные выборы.
Представим себе окружной центр, где имеются следующие политические партии:
Партия спасителей народа;
Партия прогрессивных национальных горизонтов;
Народные минималисты;
Национальные максималисты;
Демократическая партия свободомыслящих;
Свободомыслящая партия прогрессивных демократов;
Социальные народные прогрессисты;
Партия реалистических аграриев социалистического толка;
Партия сельских демократов;
Венцелидесовцы.
Что касается последней политической партии, то ее произвел на свет в состоянии невменяемости местный гражданин Августин Венцелидес, причем ядро ее составило общество любителей игры в кегли при отеле «У розы» и компания собутыльников «Кубки».
Пан Августин Венцелидес принадлежал первоначально к партии спасителей народа, к которой принадлежит и пан Хуара, который, однако, злостно нарушил единство партии, начав ни с того ни с сего продавать метр английского полотна на тридцать геллеров дешевле, чем пан Венцелидес.
Жители города прекрасно помнят, как после этого в уборных ресторанов стали появляться надписи: «Хуара — вор!» Пан Венцелидес не дал себе даже труда хоть немного изменить свой почерк — неосторожность, приведшая его на скамью подсудимых по обвинению в диффамации, вследствие чего он, как осужденный преступник, был исключен из числа членов муниципалитета и превратился в отщепенца.
А отсюда уже недалеко до создания собственной партии. Таково происхождение партии венцелидесовцев.
Муниципальные выборы в этом городе были назначены в связи с отставкой городского головы, являвшегося вождем партии прогрессивных национальных горизонтов. Несчастный занимался демагогией и тайно продал паровой плуг, принадлежавший городскому хозяйству. Кроме того, его обвиняли в том, что он в период запрета водить собак без намордника, приобрел для своей собаки намордник на средства города, занеся соответствующую сумму в графу «Почтовые расходы». С ним пали члены муниципалитета, принадлежавшие не только к партии прогрессивных национальных горизонтов, но и к объединенному блоку демократических свободомыслящих, народных минималистов и национальных максималистов, которые отказались от своих мандатов, после того как социльные народные прогрессисты выдвинули против блока грозное обвинение в том, что он, устроив пикник на берегу городского пруда, выловил оттуда всех лещей и сожрал даже всех мальков, приобретенных на средства налогоплательщиков. Подтверждением этого факта явилось то, что лидер национальных максималистов подавился, проглотив впопыхах маленького жареного карпа.
Коалиция рухнула. Отставки посыпались как из рога изобилия. От всех партий запахло тухлятиной. И вот как-то раз один местный житель, осведомившись у официанта в гостинице «У короны», что это за рыжий косой господин, который заказывает уже третью порцию рубца, получил в ответ:
— Этот рыжий косой записался у нас в книгу приезжих как правительственный комиссар. Мы уже дали знать в полицию: сейчас оттуда придут проверять у него документы.
Никто не пророк в своем отечестве. Утром сам окружной начальник нанес рыжему косому господину визит, и оказалось, что эта ошибка природы — действительно правительственный комиссар. Вдобавок выяснилось, что он ко всему еще хромой и питается исключительно рубцами — на основании теории, что в рубцах содержится пепсин.
Ошибка природы кушала рубец, глядя в окно гостиницы на распущенный муниципалитет и совещаясь с окружным начальником, причем через каждые два-три слова слышалось:
— У меня пувуар![253]
Урод назначил муниципальные выборы. Документация, избирательный аппарат, проверка полномочий, строгая проверка права голоса, всякие неприятности, мертвые встают из могил, чтобы потребовать участия в выборах…
Кандидатские списки. Переговоры политических партий. Пощечины при лунном сиянии, ночью, когда луна льет свой бледный свет и кого-то душат из-за того, что какой-то сторонник партии реалистических аграриев социалистического толка сказал о партии спасителей народа, что им бы только дорваться до казенного пирога.
Социальные народные прогрессисты и народные минималисты обмениваются пощечинами.
В одну из таких тихих ночей национальный прогрессивный горизонталист получил по морде от национального максималиста, которого в свою очередь где-то за углом сбил с ног свободомыслящий прогрессивный демократ.
Затем, в виде предисловия, на улицах появились официальные объявления о назначении новых выборов. После этого каждая партия выпустила простенькое обращеньице к своим сторонникам и расклеила его на улицах; в этом обращений она популярным языком разъясняла, что близятся перевыборы в местные муниципальные учреждения и каждому гражданину необходимо понять, что победить должна именно она.
Потом в органе свободомыслящих прогрессивных демократов «Голоса из Нучиц» появилась статья, которая, собственно, и положила начало настоящей заварухе. Статья была направлена против лидера социальных народных прогрессистов Юнеса и озаглавлена: «Образчик нравственного падения».
Начало было многообещающее:
«Одной из подлейших партий в нашем городе является партия социальных народных прогрессистов. Мы долго не решались написать слово «подлейших», но исключительно бесстыдное, лицемерное, гнусное и безнравственное поведение их лидера пана Юнеса убедило нас в том, что с шайкой пана Юнеса церемониться не приходится. Вчера к нам в редакцию, перед самым подписанием номера, явилась молодая девушка и, чуть не плача, сообщила, что пан Юнеc выманил ее на прогулку за город к св. Вавржинцу и там, в бельведере, совратил, обещав жениться. Пан Юнеc посулил ей даже (вы только представьте себе!), что она будет женой городского головы. А когда отец вышеупомянутой особы в четверг на прошлой неделе, в пять часов пополудни, попросил пана Юнеса назначить день свадьбы, этот развратник попросту выставил его за дверь, да еще крикнул ему вслед, что и не подумает жениться на какой-то потаскухе, добродетель которой не выдержала первой прогулки.
Вот какова она — пресловутая нравственность социальных народных прогрессистов! Волосы встают дыбом, когда подумаешь, что у этой партии были два представителя в городском совете и три — в финансовой комиссии, причем последние имели доступ к сейфу, где хранятся все городские поступления.
После этого не было бы ничего удивительного, если б наше городское хозяйство оказалось в самом критическом положении: ведь эта партия за счет налогоплательщиков устраивала оргии с обманутыми неопытными девушками в разных бельведерах.
Не городским головой вам быть, пан Юнеc, а главарем разбойников!
В следующем номере мы помещаем большую статью о казнокрадстве бывшего члена городского совета пана Пипиха. Само собой разумеется, пан Пипих — тоже социальный народный прогрессист, каким был и известный муниципальный проходимец и шулер, уголовник Книжек, к тому же еще лошадиный барышник и шурин известного владельца публичного дома «За рекой», причем этот последний, говорят, тоже выдвигается кандидатом по их списку!»
Этой статьей «Голоса из Нучиц» победоносно прорвали блокаду, и орган социальных народных прогрессистов «Общественные интересы» незамедлительно ответил им в специальном выпуске, поместив на первой странице набранное жирным шрифтом письмо пана Юнеса по поводу нападения, которому он подвергся. Пан Юнеc начал с большим достоинством:
«В последнем номере пользующихся печальной славой «Голосов из Нучиц» их редактор, известный лжец и алкоголик пан Папик, бросил ком грязи в мою седую голову. Этот субъект, гнушающийся честным трудом, позволил себе опубликовать обо мне нечто до такой степени нелепое, что, если бы статья его не затрагивала вопроса о муниципальных выборах, я отнесся бы к ней как к бреду сумасшедшего и потребовал бы водворения автора в больницу для умалишенных. Но в данном случае, в обстановке разгорающейся идейной предвыборной борьбы между определенными партиями, нельзя видеть в пане Папике только идиота, а необходимо признать его негодяем высшей марки, злостным клеветником и моральным выродком. Кто знает мою седую голову — а таких, конечно, много, — тому прекрасно известно, что я уже более сорока лет женат, и нет надобности повторять, что мое прошлое так же незапятнанно, как мои седины. В городе и его окрестностях меня знает каждый ребенок — и вдруг на склоне моих дней является какой-то гнусный мерзавец, уже успевший получить по заслугам за свои бесчисленные проделки, и осмеливается говорить мне в глаза, будто я на старости лет кого-то обесчестил. Не выйдет, господа! Наша предвыборная борьба должна пресекать на определенном моральном уровне, и я от имени своей партии — социальных народных прогрессистов — прошу исполнительный комитет партии свободомыслящих прогрессивных демократов немедленно исключить из своих рядов, скажу напрямик, этого наглого бездельника, проходимца, негодяя и клеветника Папика. Со своей стороны заявляю, что подал на этого грязного субъекта жалобу, и в ближайшую сессию суда присяжных низкий моральный облик негодяя получит надлежащую оценку.
Уже два часа ночи. Наверху в доме пана Венцелидеса еще горит свет. Пан Венцелидес сидит за столом и пишет листовку, направленную против всех партий. Время от времени он кричит в спальню жене:
— Как там было дело с этим национальным максималистом? Мне нужны факты! Украл у Горжинеков бутылку с уксусной эссенцией? Ах, это сделал двоюродный брат их служанки? Неважно: произошло у них в доме, и копчено. Эти национальные максималисты ни с чем не считаются.
Пан Венцелидес пишет дальше. Спустя минуту до спальни опять доносится его голос:
— Как было дело с тем сельским демократом, Маринка?..
А в гостинице «Корона» правительственный комиссар жует рубцы.
Характерно одно обстоятельство. Все партии в обращениях величали своих кандидатов известными, проверенными работниками, голосуя за которых избиратель сделает добро не только городу, но и самому себе, так как эти лица выше всего ставят пользу общества, а не удовлетворение собственного тщеславия.
Короче говоря, каждый их этих кандидатов был ангел, благороднейший человек, которому чужды обман и мошенничество.
Но тут-то и началась публичная исповедь. В листовках каждой из десяти политических партий вскрывалась и обнажалась подноготная кандидатов остальных партий. Отчетливо выявилось, что, но существу, лидеры всех без исключения политических партий в совокупности своей составляют славную компанию, которая заняла бы видное положение где-нибудь в Панкраце, Мирове или Борах.
Горожане просто диву давались, какие подонки вершили в последнее время судьбы города.
Каждая партия посылала другим партиям, то есть их руководству, угрожающие письма и анонимки. Национальные прогрессивные горизонталисты, например, писали лидеру свободомыслящих прогрессивных демократов:
«Берегись, как бы результаты выборов не отразились на твоей заднице, так что трудно будет сидеть!»
А тот ответил руководителю национальных прогрессивных горизонталистов анонимным письмом:
«Предупреждаю тебя заранее, Франта: отойди в тень. Таких развратников, спекулянтов и босяков, как ты, надо устранять из общества! Отступись, Франта, а не то я на тебя донесу, и тебя свезут прямо в Кутную Гору».
Демократическая партия свободомыслящих отправила национальным максималистам анонимное письмо следующего содержания:
«Пан Янота! Надеемся, что вы по получении этого письма заявите руководству своей партии о своем отказе баллотироваться; в противном случае один ваш добрый друг предаст гласности, что сталось с картофелем, предназначавшимся для городской бедноты!
Анонимка, полученная лидером народных минималистов, была короткой:
«Вор! Смотри не показывайся на предвыборном собрании, а то я спрошу тебя: куда девались деньги за проданный сахар из городских запасов?»
Лидер демократической партии свободомыслящих был приятно удивлен, получив такое письмо:
«Милостивый государь! Меня, как давнишнего Вашего единомышленника, глубоко огорчил бесчестный поступок члена Вашей партии пана Семерака, которого Вы выставили первым кандидатом в своем списке. Он грубо злоупотребляет не только Вашим доверием, но и честью Вашей супруги. Я застал Вашу супругу в роще «На Марковой» в момент совершения прелюбодеяния с паном Семераком. Удивляюсь, как Вы сами не замечаете, в какой измятой юбке возвращается Ваша жена домой с прогулки. Вы поступили бы абсолютно правильно, если бы публично надавали этому Вашему соратнику оплеух. Что я Вам не лгу, в этом Вы можете лучше всего убедиться, осведомившись у Вашей супруги, почему с 16 мая на той полянке «На Марковой» не растет трава.
Желаю Вам полного успеха в деле очистки Вашей партии от подобных элементов и остаюсь
Ваш старый единомышленник и товарищ по партии.
Супруга лидера партии спасителей народа получила заказное письмо:
«Пани Киндлова! Когда Вы по утрам ходите в церковь, Ваш муж в это время водит к себе в подвал гимназисток. Он страдал этим гнусным пороком еще до Вашего знакомства с ним. Скажите ему, чтобы он не выставлял своей кандидатуры, а то один отец подаст на него жалобу. Пока будьте здоровы и ждите продолжения, богомолочка!»
Примерно в это же время пан Венцелидес метался по комнатам с распечатанным доплатным письмом:
«Бродяга! Теперь голоса выклянчиваешь? Видно, это у тебя в крови; ты ведь несколько лет тому назад в Нижней Австрии по миру ходил, за попрошайничество в тюрьме сидел, и тебя оттуда в Недоухов по этапу пригнали, шута горохового! Занимайся, болван, кеглями, а в политику не суйся. Ты в ней понимаешь, как свинья в апельсинах. Тебе бы только кого обобрать, спекулянт этакий!»
Не был обойден и лидер партии сельских демократов. Какой-то член партии реалистических аграриев социалистического толка писал ему:
«Пепичек Погодный! То-то, поди, злишься, что в копилке Центральной школьной Матицы, которую ты слямзил в трактире «У Гарцулов» перед войной, оказалось всего несколько пятаков? Тебе бы прийти тогда в этот трактир неделькой раньше: там у нас было больше ста крон. Вот бы ты опять нализался! Помнишь, как во время войны гнилую картошку нам спускал? Но пришел наконец божий суд. Собирай скорей пожитки и ступай за границу искать жар-птицу!
Говорю вам, это была грандиозная всеобщая публичная исповедь.
Содержание анонимных писем мало-помалу становилось достоянием гласности, так как каждый пострадавший выпускал листовку, в которой обличал эту подлость, этот недостойный прием предвыборной борьбы. В типографии люди с ног сбились, работая сверхурочно, и одной из самых важных фигур стал типографский корректор, которого на каждом шагу останавливали и начинали расспрашивать:
— Скажите, пан Бенке, нынче вы ничего не читали насчет меня? Ах, не говорите «нет». По глазам вижу, что «да». До чего мы дошли с этой предвыборной борьбой!
Весь город был залеплен плакатами; в глаза кидались крупные буквы, образующие огромное слово: «Заявление!»
Самое скромное из этих заявлений звучало примерно так:
«С величайшим негодованием отвергаю утверждение моих политических врагов, будто я в 1913 году застраховал жену свою Марию Дртинову, урожд. Хлоупкову, на сумму 25 000 крон, а 19 августа, в семь часов вечера, с корыстной целью утопил ее в городском пруду во время купания. Настоящим заявляю, что никогда не был женат, никогда никого не застраховывал и в указанный день находился в заключении при уголовном суде в Праге за публичное оскорбление действием полицейских служащих вскоре после моего приезда в Прагу для осмотра Градчан.
О том, какие обвинения были вообще возможны, говорит другое отчаянное заявление, выпущенное неким Кржиштой, который клянется, ссылаясь при этом на свидетелей, что никогда не выкапывал шпал на полотне Северо-Западной железной дороги и не продавал их оптом тому же железнодорожному ведомству, а также не занимался хищением телеграфных проводов на Плзенском шоссе.
Эти разнообразные опровержения давали повод к новым обвинениям, отличавшимся иной раз большими подробностями, видоизменявшими либо дополнявшими первоначальные.
Повторные обвинения имели по большей части такой вид:
«Мы несказанно удивлены, что пан Гарцуба имел смелость и дерзость в ответ на наше обвинение выступить в свою защиту. Напомним ему в таком случае, что факт, о котором идет речь, имел место восемнадцать лет тому назад в Чаславе, где этот ловкач держал тогда галантерейный магазин, который он поджег 12 августа в ночь со вторника на среду, повысив перед этим сумму страховки. В течение недели перед пожаром не проходило ночи, чтобы из магазина не выносились свертки с разным товаром, и мы ему точно напомним, что в воскресенье он унес домой канифас, в понедельник — мешковину, во вторник — камчатное, а в среду — английское полотно, в четверг — зефир, в пятницу — шелка, полотенца, носовые платки и салфетки, в субботу — носильное белье, в воскресенье — разные шерстяные материи на платья и отрез сукна, в понедельник — нитки и ленты, а в ночь со вторника на среду поджег свои пустые прилавки. Да, пан Гарцуба, напрасно вы в своем «Ответе» высокомерно обзываете нас клеветниками: ведь мы вас еще пощадили, назвав довольно мягко — поджигателем. Нам прекрасно известно, что у вас кожа как у бегемота, и вы опубликуете новый ответ. Посмотрим, что скажут избиратели. Они должны быть осведомлены, что, голосуя за Гарцубу, изберут своим представителем поджигателя, чуть не спалившего весь Часлав».
Пан Гарцуба нашел в себе смелость опубликовать новый «Ответ» и расклеить его по углам на досках для объявлений:
«Я просто констатирую, что восемнадцать лет тому назад действительно жил в Чаславе, но не держал галантерейного магазина, а являлся представителем фабрики пробковых товаров в Клаштере над Огржи, так что у меня на складе не могло быть канифаса и т. п. Думаю, этого вполне достаточно — не для моего оправдания, так как я в нем не нуждаюсь, меня все знают, — а для полного осуждения всем известной партии политических лжецов и негодяев».
Но и на этом дело не кончилось. Нет, этого оказалось недостаточно. На него накинулись с еще большим остервенением, и на другой же день на улицах появились плакаты:
Признания пана Гарцубы!
Политический мертвец исповедуется!
Мы привыкли к безнравственности своих политических противников и все же были поражены циничным признанием пана Гарцубы в том, что он действительно был в Чаславе, где поджег свой склад пробковых товаров, к чему готовился целую неделю, унося домой, в безопасное укрытие, тюки товаров. Чтобы освежить факты у него в памяти, предадим гласности хронологический перечень этих незаконных операций. В ночь на воскресенье третьего августа он перетащил к себе домой пробки, предназначенные для пивоваров и виноделов, для бутылок с минеральными водами, ликерами и для продажи вина в розлив. В понедельник похитил пробки для аптек и аптекарских магазинов. Во вторник ночью забрал соломенную упаковку для бутылок всякого рода, а также пробковые затычки и пробочники. В среду вывез целый воз пробковых подстилок под линолеум, пробковых стелек для сапог, пробковых плавательных поясов, пробковых решетчатых циновок для ванн и бань и пробковых ручек для перьев; в четверг — цельные пробковые коврики и половики; в пятницу — пробковые мешки; в субботу — увез пробковые плитки, пробковую труху и отбросы; в воскресенье — пробковую термоизоляцию и в понедельник — пробковые прокладки для машин.
А двенадцатого весь склад был уже в огне. Вот факты, пан Гарцуба! Этими фактами мы спокойно и убедительно отвечаем на ваше развязное: «Вполне достаточно».
Ознакомившись с этим новым обвинением, пан Гарцуба до поздней ночи сидел, как осужденный перед казнью. На столе перед ним лежал лист бумаги, ничем не заполненный, если не считать заглавия, которое он с трудом сочинил к рассвету:
Опровержение № 3
Начало светать, а лист все оставался чистым. У пана Гарцубы ум зашел за разум, и он в конце концов написал:
«В ответ на грубые нападки обращаюсь с просьбой к представителям судебных кругов навести обо мне справки на фабрике пробковых товаров в Клаштере над Огржи, в Блюннерсдорфе».
Это «Опровержение» оказалось тоже размноженным в виде плакатов, но в тот же день общественность была удивлена появлением новой надписи. На воротах ратуши кистью было намалевано:
Бывший городской голова Юнеc жрет кошек!
И рядом, на тротуаре перед ратушей, той же рукой:
Выбирайте Венцелидеса!
А в гостинице напротив ошибка природы — правительственный комиссар — по-прежнему жевал рубцы…
Авторов анонимных писем вскоре разоблачили, и так как в каждой партии их оказалось не менее чем по одному, это стало даже считаться хорошим тоном. После их разоблачения все партии, словно сговорившись, выступили с заявлениями такого характера:
«Анонимные письма члена нашей партии — это все, что против нас имеется. Ничего другого в ущерб нам выдвинуть не могли…»
У коммивояжеров, останавливавшихся в этот период в городе и читавших все эти листовки, создавалось впечатление, что они попали в разбойничий притон; укладываясь спать у себя в номере гостиницы, они загораживали дверь шкафом и вообще принимали всевозможные меры предосторожности, а утром вставали пораньше и, не выспавшись, спешили уехать.
В городе должна была быть ярмарка, но народу съехалось очень мало: все были страшно напуганы.
«Там какие-то бандиты, — говорили в окрестностях. — Поедешь туда, а господа кандидаты зарежут тебя и ограбят».
Не знаю, чем кончится избирательная кампания, но ко мне как раз приехал один тамошний житель и сказал, что по дороге на вокзал он видел, как в городе расклеивают новые плакаты, в которых сказано, что бывший заведующий городскими финансами страдает половым извращением и состоит в любовной связи с секретарем своей политической партии…
Бывают люди, которые ни с того ни с сего сразу становятся известными. В течение ряда лет они ничем не выделялись, были обыкновенными скромными гражданами, исправно выполняли свой долг по отношению к семье, государству и окружающим. И вдруг бедняга начинает чудить и вовлекает в свои чудачества все новых и новых людей.
Вообразит он, к примеру, что изобрел перпетуум мобиле, сообщит об этом в газеты, дети его становятся посмешищем для соучеников, а жена, которая вначале хвасталась: «Мой муж изобрел перпетуум мобиле», — превращается в мишень для всевозможных оскорбительных намеков, и ей остается только утопиться. После этого в один прекрасный день изобретателя под предлогом, что с ним желает познакомиться министр по делам вероисповедания и просвещения, заманивают в карету и везут в изолятор.
Однако наихудшим видом помешательства является созыв съезда земляков, ибо, естественно, это помешательство затягивает в свои сети многих людей, которые родились в каком-то определенном месте, считаются земляками и в порыве тупоумия гордо произносят: «Я здешний уроженец», — хотя, по существу, вовсе не их заслуга, что они вообще появились на свет божий.
Когда учитель Ерал приехал на каникулы в свое родное гнездо, никто не заметил в нем ничего особенного. Это был обыкновенный рассудительный человек, повсюду козыряющий своим благоразумием. Он вызвался произнести речь на торжествах в память Яна Гуса, но задачу свою выполнил весьма неудачно, так как заранее написал текст, а читать его пришлось, когда уже стемнело, поэтому, ничего не видя, он произносил наобум какие-то бессвязные фразы, и так случилось, что в замешательстве приравнял Гуса к глупому Гонзе из сказок, а на другой день страшно обиделся, когда один из слушателей сказал, что он наговорил массу ерунды.
С тех пор в местечке стали поговаривать: «Увидите, пан учитель Ерал выкинет еще какой-нибудь номер».
У него это прорвалось нежданно-негаданно однажды после обеда, когда он сказал жене:
— Итак, я решил созвать съезд местных уроженцев.
Пани учительша расплакалась. Ее всхлипывания то и дело прерывал пан учитель:
— Да, я созову съезд местных уроженцев и по этому поводу напишу одноактную пьесу. Мы будем представлять умерших земляков, покажем, как они пьют пиво в ясеневом лесу, едят отварную свинину…
После небольшой паузы пан учитель продолжал:
— С этой свининой дело будет обстоять таким образом. У одного мастера из каменоломни подыхает свинья, и те, что пьют пиво, пошлют сказать мяснику, что мастер, мол, просит его немедленно эту свинью прирезать, а жене своей приказывает отварить свинину и послать ее им. Затем придет сам мастер, наестся мяса, не зная, что ел собственную свинью, потом все выясняется, и на этом пьеса кончится.
В этот момент что-то тяжелое рухнуло на пол; только через несколько часов пани учительша очнулась от обморока и тут же обратила отчаянный взор на пана учителя, который, сидя возле ее постели, говорил:
— Не волнуйся, милочка, я как раз составляю текст воззвания к съезду местных уроженцев.
К вечеру пани учительше настолько полегчало, что она встала с постели и смогла пойти к доктору, которому все объяснила. Доктор вначале поинтересовался, не был ли пан учитель пьян, затем спросил, не наблюдались ли у него раньше подобные приступы, и наконец осведомился, что он ел перед тем, как ему взбрело в голову созвать съезд земляков.
В конце концов оба пришли к заключению, что, видно, это случилось после грибов, так как пан учитель отличался между прочим тем, что собирал разные поганки, ядовитые грибы и сам готовил их.
— А они, безусловно, содержат токсины, — загадочно произнес доктор. — Средство против этого: рвота, слабительное, алкогольный напиток, лед на голову, горячий кофе. Сударыня, я дам вам три порошка, и вы незаметно всыпьте их ему в еду. Что у вас на ужин?
— Опять какие-то ядовитые грибы, пан доктор.
— Отлично, — сказал доктор, — это как раз то, что нужно!
Где земляки? Где местные уроженцы? Где земляки вообще?
Учителю Ералу казалось, что он созывает съезд земляков всего земного шара. Утром он просыпался мокрый, как мышь, и вспоминал сны: ему снился съезд земляков Лондона, Парижа, Берлина, Вены, Праги и какого-то неизвестного городка в Новой Зеландии.
У местного полицейского инспектора пана Штепанека учитель Ерал взял адреса земляков, умерших лет тридцать тому назад за границей. Но ввиду их смерти приглашения они так и не получили.
Пан почтмейстер аккуратно поставлял инициатору съезда земляков возвращаемые на почту приглашения, на которых значилось: «Адресат умер», «Адресат неизвестен». А через две недели пришло письмо из Америки, перевод которого с английского звучал так: «Ваш земляк и адресат был повешен за убийство с целью ограбления и изнасилования негритянки в штате Иллинойс».
Разумеется, это не имело никакого значения, ибо если жива идея, то никакое сообщение о повешении земляка на далекой чужбине никого никогда не отпугнет.
Пришло несколько писем, где приглашенные земляки просили извинить, что не смогут приехать. Из Вены было получено три письма, в которых адресаты единодушно, словно сговорившись, писали, что из-за этого съезда могли бы потерять миллиард крон и что им на него наплевать.
Четверо приглашенных из разных мест республики требовали, чтобы им выслали денег на дорогу и гарантировали компенсацию расходов, связанных с поездкой, а они, мол, в благодарность охотно расскажут собравшимся о своих приключениях на чужбине и споют куплеты.
Пражское полицейское управление уведомило пана учителя Ерала, что на его земляка Индржиха Марека уже с 1906 года выдан ордер на арест за кражу пивных кружек и лжеприсягу.
Пришло также прошение от вдовы местного уроженца Валкауна. Вдова слезно просила общину дать ей ссуду в 600 крон для покупки мороженицы, чтобы летом она могла прокормиться.
Коммивояжер фирмы ликеров пан Гумера писал, что он приедет на съезд только в том случае, если для буфета при торжественном открытии съезда закажут ликеры его фирмы. При этом он приложил прейскурант.
Земляк Дурых прислал вместо себя доплатное письмо со страшными оскорблениями, возмущаясь, что только теперь, спустя столько лет, вдруг вспомнили о нем, а сами изгнали его из общины, обвинив в краже башенных часов на ратуше.
Произошли кое-какие недоразумения с отдельными приглашенными. Когда советовались с бургомистром, кого звать, углубились в далекое прошлое.
— Я точно знаю, — сказал бургомистр, — что много лет назад здесь жил купец Перглер, который позднее переехал в Космоносы.
По этому поводу космоносский дом для умалишенных ответил: «Прилагая полученное приглашение, извещаем, что ваш земляк Карел Перглер скончался в нашем заведении 16 июля 1901 года. Когда его доставили к нам, все документы о месте его рождения были утеряны. Сам больной не мог сообщить, откуда он был привезен. На основе вашего извещения о месте рождения нашего пациента пересылаем материал ликвидационному отделу на предмет взыскания с вашей общины платы за содержание и лечение усопшего».
В день съезда пан учитель Ерал ходил то на броумовскую, то на дольнотузскую дорогу смотреть, не идут или не едут ли приглашенные земляки.
Никого не было. Пан учитель Ерал вдруг вспомнил, что земляки могут пройти со стороны Малой Скалы, и послал свою жену на вершину холма смотреть в том направлении.
Пани учительша села на камень на самой высокой точке и расплакалась. После стольких лет счастливого супружества такая напасть!
Со стороны Малой Скалы тоже никто не шел. Учительша просидела в отчаянии два часа, затем посмотрела вниз на город, и, увидев, что пан учитель Ерал залез на крышу ратуши и по случаю съезда земляков вывешивает государственный флаг, забилась в истерике. Спустившись с холма, она встретила пана учителя. Дико сверкая глазами, он отвел ее в сторонку и отрывисто спросил:
— Сколько их идет?
— Гм, — ответила она небрежно, — возможно, они опоздали на поезд, приедут другим к вечеру, сюда со всех сторон прямое сообщение, нигде нет пересадки.
Учитель сразу так воодушевился, что побежал в трактир, где должна была состояться встреча с прибывшими земляками, чтобы выяснить, достаточно ли там столов и стульев.
Трактирщик ходил, как одуревшая овца. Он приготовил свыше 60 шницелей и чувствовал, что полностью прогорел: сейчас уже 6 часов, через два часа должно начаться торжество, но до сих пор не явился ни один из приглашенных земляков.
А тут еще учитель Ерал, как назло, начал его донимать:
— Только чтобы шницелей хватило, понимаете, ведь большинство приедет с семьями. Съезд земляков — незабываемое событие для каждого участника. Каждому земляку захочется разделить свою радость с близкими. Главное, побольше салата из огурцов, это лучше всего освежает после дороги, все явятся усталыми, ведь те, кто из Словакии, будут два дня в пути.
Отдав распоряжение, учитель Ерал отправился поглядеть еще разок на верхнюю и нижнюю дорогу. С одной стороны не было никого, с другой — виднелась группа людей, поднимающихся в гору, среди них выделялся человек в мундире. Учитель Ерал побежал к бургомистру.
— Земляки уже здесь! — закричал он. И он не ошибся.
Это из Мирогоштиц переправляли в местную богадельню земляка и землячку — деда и бабку Сохоровых.
Однако учитель Ерал об этой трагедии еще ничего не знал, так как был в это время дома, расхаживал по комнате и повторял по конспекту торжественное приветствие.
Было уже около восьми часов, а ни один земляк не появился.
В комнате звучал голос пана учителя:
— И поскольку, дорогие друзья, детство — это прекраснейшая пора жизни, приветствую вас на съезде и еще раз…
Рядом на кухне пани учительша прикладывала к заплаканным глазам мокрое полотенце.
В тот же день к вечеру городское жандармское управление получило сообщение, что из предварительного заключения при Коданском суде бежал местный уроженец Ченек Гроуда, имевший уже несколько судимостей; по-видимому, он направился на родину за какими-то деньгами. А незадолго до открытия вечера, в восемь часов, жандармерию предупредили, что какой-то неизвестный человек пробирается к городу, перелезая через заборы.
Так Ченек Гроуда прибыл на съезд земляков.
На съезде земляков присутствовали только местные жители, которые ежедневно встречались в трактирах и на городской площади, даже не сознавая, что они земляки и что на такое собрание имеют право раз в десять лет.
Сегодня они пришли на вечер, как на какое-то зрелище; среди собравшихся было несколько пришельцев, таких, как господа учителя и прочие, которых можно было причислить к «местным друзьям».
Трактирщик рвал на себе волосы, глядя на гору шницелей и бельевой бак, наполненный салатом из огурцов. А инициатор съезда, пан учитель Ерал, стоя рядом, вдыхал аромат жареного мяса и говорил:
— Как жаль, что я уже поел дома. У нас была молодая картошка с творогом. А хватит ли у вас шницелей?
Трактирщик что-то проворчал и в отчаянии вцепился зубами в кусок жаркого, затем вскочил, схватил в обе руки груду шницелей и угрожающе двинулся на пана учителя, который с наивностью ребенка твердил:
— Они еще придут, поэтому я и не открываю вечера. Наверняка сейчас новое расписание поездов.
В этот момент трактирщик накинулся на него и, запихивая ему в рот шницели, заорал:
— Жрите, пан учитель!
Это было хуже кляпа. Пан учитель посинел, стал задыхаться, свалился со стула на пол, а трактирщик в полном смысле слова завалил беднягу шницелями, после чего схватил бак с салатом из огурцов, опрокинул его на учителя и вбежал в зал с криком:
— Земляки, прошу к ужину!..
Съезд земляков имел неприятные последствия. Как только пан учитель поправился, он тут же уехал с дачи, а трактирщика отдали под суд, Ченек Гроуда прямо со съезда был препровожден жандармерией в Коданский суд, а пани учительша каждый день пристает с вопросом к учителю Ералу:
— Скажи мне, ради бога, что ты собираешься предпринять в будущем году?
Пан учитель молчит, но перед сном мечтает созвать в будущем году в Праге съезд земляков всей Пражской области, а там, даст бог, года через два созвать на горе Ржип и в окрестных равнинах съезд земляков всей Чехословацкой республики.
Порой из крошечной искры разгорается большое пламя…
В принципе я не возражаю против загородных школьных экскурсий, как и против того, чтобы дети мучили животных, поскольку при этом проявляется превосходство человека над ними.
Если ты слопаешь лошадь, то без всякого угрызения совести почувствуешь, что одолел скотину, а если вытащишь несколько дюжин ребят на загородную прогулку, то наверняка порадуешься тому, что среди полей, лугов и рощ ты являешься господином над этими ошалелыми маленькими созданиями.
Пусть учителя простят мне этот мой рассказ. Я заранее приношу им извинения за то, что совершил подлость, в чем после прочтения последующих строк, безусловно, будет убеждено большинство читателей, которые еще не утратили чувства справедливости.
Вначале у меня не было решительно никакого злого умысла, и когда директор школы сообщил, что готовится экскурсия школьников к месту проектируемой плотины в долине Лабежского ручья, я выразил желание принять в ней участие. Экскурсия была назначена на субботу, а в среду директор школы подвернул ногу. Вправляя вывих, местный парикмахер сломал ему ногу в лодыжке, и в пятницу, в больнице, ее пришлось отрезать уже по колено. Поэтому была исключена всякая возможность участия директора в субботней загородной прогулке школьников. Но так как дети готовились к этому событию уже более полугода и с нетерпением ждали его, я сказал, что сам смог бы отвести их в долину Лабежского ручья. Мое предложение было одобрено также местным школьным советом, который относился ко мне с полным доверием.
Весьма интересно, как быстро меняется мнение людей о характере человека, но еще интереснее то, что человек часто совершает какую-либо подлость, заранее о ней даже не думая. Действительно, у меня не было никаких дурных намерений, и те гнусные события, которые впоследствии произошли, развивались сами собой с того самого момента, как только мы вышли из школы.
Девочек и мальчиков было по дюжине, и стоило лишь взглянуть на них, чтобы заключить, что их отцы недавно вернулись с фронта. У каждого из участников прогулки был старый воинский вещевой мешок и фляжка. Одна девочка тащила с собой даже кусок полотнища от военной палатки, один мальчик нес штык, и почти у половины всех детей были старые австрийские котелки. Со стороны все они походили на банду разбойников, так что мне самому показалось смешным, когда я назвал их «милые детки».
Итак, я выбрался с ними на лоно природы.
Милые детки не проявляли ни малейшего интереса к красотам природы. Не было никаких сомнений, что благоухающий скипидаром лес предоставлял им лишь одну поэтическую возможность: вырезать перочинным ножом гибкий прут или палку и колотить ими по головам и спинам товарищей.
Я решил дать им полную свободу действий и даже подстрекал их кричать и шуметь во всю мочь.
С этого момента из леса исчезли все певчие птицы: в паническом страхе они умчались в иные места.
Мы весело продирались лесной чащей, причем я вспоминал о тех загородных экскурсиях, в которых участвовал сам еще в ученические годы, когда наносимый нами ущерб был весьма незначительным, так как мы тащились по божьей природе, прилежно собирая растения для гербария и обалдевая от бесконечных ученых выкладок учителя Принца о пестиках.
Так как сей муж был противником всякого алкоголя, он заказал в ресторане для всех нас простоквашу, что имело ужасающие последствия, так как за полчаса до этого мы отдыхали под тенью деревьев у одного садовода и каждый из нас съел по меньшей мере по полкило черешен.
Наш обратный путь напоминал возвращение наполеоновской армии от Березины, когда, как установлено историей, войска были поражены дизентерией. Да и наш руководитель, господин учитель Принц, наложил полные штаны и в отчаянии без умолку твердил нам:
— Помните, мальчики, что голубая незабудка растет у ручья и точно называется незабудкой, о чем свидетельствует ее немецкое наименование «Verqissmeinnicht»[254].
Это был вообще очень трезвый человек, а его рассуждения — еще более трезвыми. Если он что-либо говорил, то это была абсолютная правда, против которой ничего нельзя было возразить. Я вспоминаю, как категорически он утверждал, например, что на лугах растет трава, на полях — хлеба, а скалы — это сплошные камни. Та поучительная прогулка никогда не улетучится из моей памяти: ведь если человека в молодости собьет автомобиль, он будет вспоминать об этом всю жизнь.
Невольно я сравнивал тогдашние наши детские слабенькие фигурки с этими загоревшими, веселыми ребятами, похожими на албанских разбойников…
Сзади меня раздался крик, напоминающий гуронский рев, и двое ребят притащили ко мне одного мальчика, держа его за руки и за ноги, а тот в это время кричал:
— Маржена ударила меня ногой в живот, и я не могу идти.
Пришлось сделать остановку и выяснить, кто явился зачинщиком этой сцены.
Обвиненная Маржена из четвертого класса посмотрела на меня своими голубыми глазами и сказала, что она только защищалась, потому что Пажоурек хотел отрезать ей ножом косу. Пажоурек возражал очень неуверенно, утверждая, что он только показал ей нож в намерении обменять его на медную заколку для волос. У мальчика была слишком богатая фантазия, так как при осмотре головы Марженки никакой медной заколки обнаружено не было.
Я собрал всех детей на просеке и предложил им самим решить, кто прав, а кто виноват.
— Милые детки, — произнес я, — установим полевой суд. Надеюсь, что все в сборе.
У меня был список участников экскурсии, и тут я обнаружил, что не хватает двух мальчиков и одной девочки. Мальчики знали об исчезнувшей девочке и доверительно сообщили мне, что Анежка полчаса тому назад попала в лисий капкан, когда по своим надобностям полезла в кусты, но они ее там оставили, поскольку она не кричала.
Девочки, в свою очередь, знали о двух исчезнувших мальчиках и столь же доверительно сообщили мне, что те учатся ставить силки на зайцев: они видели, как это делали в прошлом году скауты.
Создалась необходимость отложить полевой суд над Марженой и Пажоуреком, чтобы освободить девочку из лисьего капкана и оказать ей первую помощь.
Мы нашли ее минут через пятнадцать и тут же установили, почему она не кричала: в капкан попалась только юбка, и девочка боялась пошевелиться, чтобы не разорвать ее.
— Я подумала, — сказала спасенная со стоическим спокойствием, — что если новый пан учитель вернется с ребятами домой, а меня с ними не будет, мама побежит искать и, когда найдет, выпорет.
И девочка вдруг заревела и начала кричать:
— Я больше так делать не буду! Я уж сюда не полезу, я пойду рядом!..
Так что я простил ей ее страшный проступок. Слова «новый учитель» сразу устранили ту неопределенность, которая, собственно говоря, существовала между мной и детьми. Мальчик Хадруба тотчас же потянул меня за пиджак и сказал:
— Пан новый учитель, меня змея укусила, глядите, как все распухло.
Этот прохвост хотел перед всеми похвастаться встречей со змеей. А на самом деле его просто ужалила оса. Да и как бы змея залезла ему на самую шею!
Затем еще один мальчик подскочил ко мне с жалобой, что его одноклассник Маречек проглотил гусеницу, потом его вытошнило и Маречек сунул гусеницу ему за воротник.
С необыкновенной педагогической мудростью я предложил им самим разобраться в случившемся, после чего жалобщик удалился искать гусеницу, вероятно, для того, чтобы теперь самому проделать ту же процедуру и наказать Маречка.
Потом мы отправились за обоими пропавшими ребятами, которых подозревали в том, что они ставят силки на зайцев. Обвинение оказалось справедливым и правильно указывающим направление поисков.
Оба мальчика действительно играли в браконьеров. Один ставил силок, а другой изображал зайца, представляя, что ему захлестнуло ногу, и, когда мы к ним подходили, тот, первый, как раз добивал второго. Так что мы правильно шли на крик.
Но здесь вина падает на родителей. В самом деле, каким образом в рюкзаке у первого мальчика оказался моток тонкой проволоки?
— Где ты это взял? — закричал я на него.
— На чердаке.
— Не так отвечаешь, дружок, — посоветовал я ему. — Тебе бы следовало сказать, что ты его нашел.
Тут в полемику со мной вступила одна глупая девчонка.
— Это неправильно, пан учитель, — сказала она. — Мы всегда во всем должны сознаваться, потому что если мы скажем неправду, то нас все равно кто-нибудь выведет на чистую воду.
— Милые детки, — сказал я, — знайте, что если кто-либо из вас делает что-нибудь плохое, то должен все делать так, чтобы этого никто не видел, и, кроме того, помнить об одном существенном обстоятельстве, а именно: не оставлять после себя никаких следов. Вот вам, милые детки, наглядный пример. Существует такая наука, которая называется криминалистикой. Каждый, кто хочет совершить или уже совершил злодеяние, ведет с этой наукой яростную борьбу. Вы уже, наверное, слышали, милые детки, как опасно для того, кто совершил кражу со взломом, оставить на месте преступления оттиски своих пальцев. Эти оттиски фотографируются и потом становятся необыкновенно ценным документом, помогающим найти преступника. Поэтому, если мы хотим совершить кражу со взломом, то во имя разумной осторожности должны взять с собой перчатки. Но, милые детки, во время кражи нельзя волноваться, чтобы, скажем, не оставить перчатки в кармане, как уже случалось довольно часто. Перчатки необходимо надеть на руки. Нечто подобное следует учитывать и в другом случае — в случае с ищейкой. У этих животных настолько развито обоняние, что они могут найти преступника по следу. Поэтому очень полезно, милые детки, на месте преступления все облить керосином: собака это обнюхает и потом приведет сотрудника органов безопасности к ближайшему в округе керосиновому светильнику, или к керосиновой лавке, или к какой-нибудь старухе, которая страдает ревматизмом и натирает спину керосином.
Тут подал голос стоящий впереди Ерал. На вопрос, что ему надо, он ответил плаксивым тоном, полным отчаяния:
— А у нас нет никаких перчаток и керосина тоже нет, потому что у нас электричество.
Ученица четвертого класса Фабианова перебила его, обращаясь ко мне:
— Скажите, пожалуйста, а какие должны быть перчатки — кожаные или вязаные?
— Милые детки, — ответил я, — в любом случае кожаные. Лучше всего здесь подходят так называемые шведские перчатки. Вязаные перчатки для кражи не годятся, так как они также оставляют после себя определенные следы от материала и рисунка вязки.
Я разговаривал с ними, как учительница рукоделия, и наконец спросил, нет ли у кого еще каких-нибудь вопросов. Наглядно было видно, как работают детские головки. Девочки и мальчики сбились в небольшие группки и начали советоваться, причем с такой энергичной жестикуляцией, что у одного мальчонки кровь закапала из носа. В конце концов они договорились о вопросах.
Начал Фабиан:
— Когда уже все кончено, то перчатки надо выбросить?
— Выбросить, — ответил я.
От группы девочек заговорила Бернашкова. Это не был ни вопрос, ни определенное предложение. Она начала так:
— А что, если каждый намочил бы кожаные перчатки в керосине уже заранее, дома, чтобы не носить его с собой и не поливать все, керосин-то ведь дорого стоит?
Эта великолепная комбинация доказала, что женщины сообразительнее мужчин, потому что ни один мальчик до нее не додумался. Я увидел в этом достойную подражания бережливость маленькой хозяйки, помнящей об экономии у семейного очага. Потом был еще один вопрос ученика третьего класса Мотычки, свидетельствующий о здоровом логическом рассуждении:
— Во время кражи я должен быть босой, или на ноги тоже надо надеть перчатки?
Тут вмешалась проворная Кафкова из пятого класса:
— Ну не дурак ли? Мой дядя забрался на почту в носках, без перчаток и без керосина, и его до сих пор не нашли.
После этого мы продолжили наш поход. Когда мы вышли на шоссе, которое узкой извилистой лентой тянулось к долине, внизу на тропинке появился какой-то господин, который явно хотел добраться до нас коротким путем, но это ему не удалось, так как шедшие сзади девочки и мальчики начали бросать в него камнями. Между Витачеком и Анежкой Гоубовой начался даже горячий спор. Был слышен возглас:
— Я в него попал!
А Гоубова пронзительно визжала:
— Нет, я в него попала!
Незнакомец действительно был ранен в ухо. В состоянии полкой безнадежности он сидел на пне и кричал нам снизу:
— Я школьный инспектор Рупрехт. Какая школа проводит экскурсию? Подойдите ко мне, пан учитель!
— Вас это не касается, — громко отвечал я ему сверху. — А моя школа — самая образцовая в округе!
И, обращаясь к милым деткам, я скомандовал:
— Теперь все прячьтесь в лесу!
Пан школьный инспектор продолжал в отчаянии кричать, хотя мы уже давно были за рощей:
— Какая это школа?
Вот какая мерзкая история вышла с нашей школьной экскурсией. И чем дальше мы шли, тем больше гадостей творилось, так что мне самому не хотелось бы об этом рассказывать. Впрочем, всей этой историей теперь занимается министерство просвещения.
В газетах, особенно последнее время, появляется множество жалоб на офицеров, которые раньше служили в австрийской армии, а затем были приняты в войска Чехословацкой республики, где сознательно или несознательно совершают такие же дурацкие поступки, какими прославились в частях императорско-королевской австрийской армии.
Время от времени газеты публикуют трагические сообщения о случаях шпионажа со стороны этих офицеров. При этом выяснилось любопытное обстоятельство, что самые жестокие офицеры, издевавшиеся во время австрийского владычества над нашими солдатами, занимают теперь более высокие посты, чем под черно-желтым флагом старой Австрии.
После этого открытия в трактирах велись интереснейшие разговоры. Оказалось, что дело этим не ограничивается.
Один сосед рассказал:
— Мой сын служит сейчас под командованием капитана, с которым я был во время войны в Сербии, когда мы наступали на Дрину. Тогда он застрелил из револьвера одного солдата нашей роты, который не мог идти, потому что у него выпятилась грыжа, оперированная за полтора года до того.
Обычно возмущаются также тем, что генеральный инспектор армии гражданин Махар по-прежнему спокойно разъезжает в автомобиле, словно само собой разумеется, что после разоблачения в прессе генерала, который в австрийские времена отправлял на казнь наших ребят, а сейчас преспокойно служит в том же чине в армии нашей республики, гражданин Махар должен был запереть свой автомобиль в гараже, застрелить шофера, выпустить из бака весь бензин, прыгнуть в образовавшуюся лужу, чиркнуть спичкой и сжечь самого себя, декламируя при этом новое неореалистическое стихотворение:
Гудит огонь, вокруг вздымаясь,
Сим от всего я отрекаюсь,
И это к смерти привело.
Нет, гражданин Махар, не вздумайте следовать моему рецепту, ваше время еще не наступило. До этого еще не дошло. Покончить самоубийством успеете, когда этакий бывший австрийский генерал, служащий сейчас в нашей армии, прикажет привязать вас на два часа к дереву в Оленьем рву у Града…
В общем, не так уж плохо обстоит дело с офицерами, перешедшими к нам из австрийской армии. Большая часть из них добросовестно соблюдает интересы республики. Лишь среди высшего офицерства, перешедшего с австрийской службы, нам не хватает тех комических фигурок, которые давали так много поводов для различных смешных историй.
Вот если мы достигнем того же уровня, что при старой Австрии, тогда стоит об этом говорить.
Так, например, до сих пор в составе нашей армии нет такого генерала, как тот, что присутствовал в Кракове на медицинской комиссии по переосвидетельствованию офицеров. Когда штабной врач признал одного инженера-химика годным лишь к нестроевой службе, генерал приказал:
— Отправишься строить мосты к Перемышлю!
— Ваше превосходительство, разрешите обратить ваше внимание на то, что я инженер-химик, — возразил побледневший офицер запаса.
— Плевать мне на это, — спокойно заявил генерал. — Все инженеры одинаковые, инженер должен все уметь!
На этой же комиссии проходил переосвидетельствование один офицер действительной службы, который оглох при битве у Комарова. Его должны были освободить вчистую, но тот же генерал, председательствуя в комиссии, решил направить его на главную радиотелеграфную станцию в Перемышле, чтобы он там контролировал, правильно ли истолковываются сигналы радиотелеграфа.
Нет у нас пока и такого полковника, какой был в Бруке-на-Литаве.
Во время войны один пришедший из запаса поручик просил предоставить ему отпуск.
— На каком основании?! — рявкнул на него полковник.
— Господин полковник, я уже четырнадцать месяцев не был дома, — скромно ответил поручик. — Все время сражался на фронте, а моя жена должна вот-вот рожать.
Он тут же получил отпуск, и сам полковник был крестным отцом его ребенка.
Нет у нас и такого генерала, на которого обрушились бы все газеты.
Но это был еще довоенный генерал, тоже в Кракове.
Приехал он инспектировать казармы артиллеристов. Нашел там все в полном порядке.
Затем его повели на учебный плац за Червоны Камень. Он нашел и там все в полном порядке, кроме сортира, где установил, что планка, за которую для удобства держатся солдаты, прибита на десять сантиметров ниже, чем положено.
Он метал громы и молнии, подчиненные тотчас же должны были сорвать старую планку, раздобыть новую и прибить ее в соответствии с предписаниями.
Генерал в полной форме уселся в сортире, оперся о новую планку и провозгласил:
— Вот видите, господа, так оно должно быть!
Едва успел он это сказать, как раздался треск — и генерал свалился в битком набитую нечистотами яму.
Если я зашел слишком далеко, прошу гражданина Махара извинить меня.
Чешско-Моравская возвышенность имеет вполне определенные достоинства. Между сливами и рождественским постом бывают поносы и кнедлики из сырой картошки, так называемые «босяки». Вслед за поносами и «босяками» приходят миссионеры — в самую пору свежеквашеной капусты.
Они — такой же продукт предрождественского сезона, как и шинкованная капуста, с той лишь разницей, что миссионеров не кладут в бочки и не утаптывают босыми ногами. Они появляются на Чешско-Моравской возвышенности одновременно с появлением свинины на столах у жителей. Не лишним будет отметить и то обстоятельство, что для посещений своих они безошибочно выбирают самую подходящую пору, когда у верующих в рай и ад гуси уже хорошо откормлены.
Подлинная миссионерская идиллия заключается в том, чтобы служитель божий мог как следует набить себе брюхо за счет прихожан. Фигура миссионера так живо напоминает о средневековье, что в интересах нашего Музея следовало бы провести в Национальном собрании законопроект о том, чтобы все бродячие по республике миссионеры были немедленно изловлены, препарированы и чучела их выставлены в витринах Музея рядом с другими историческими экспонатами.
Можно было бы, конечно, усовершенствовать этот законопроект, исходя из чисто экономических соображений, так как если изготовление чучела барсука обходится в настоящее время в полторы тысячи чешских крон, то изготовление чучела миссионера обошлось бы не менее чем в пятнадцать тысяч крон.
На этом основании я предложил бы держать их в спирту — как в среде, наиболее для них естественной.
Дело в том, что у всех миссионеров, с которыми мне приходилось сталкиваться на Чешско-Моравской возвышенности, были красные носы.
В тридцатых годах прошлого столетия в китайской провинции Су-Чжоу появился французский миссионер, принадлежавший к ордену иезуитов. Был он ревностен и неутомим в распространении правой веры и, прочно обосновавшись в городке Ма-Цзе, сумел создать среди тамошнего населения правоверную христианскую общину, в которую вступили, между прочим, несколько мандаринов, а также местный палач с четырьмя своими помощниками.
Миссионер говорил своей пастве такие проникновенные проповеди, что она с каждым днем все более укреплялась в христианской вере.
Однажды он рассказал своим новообращенным о том, как прекрасно и возвышенно принять мученическую смерть за веру и какая награда ждет пострадавшего за нее. Это высшая награда: такой человек бывает причислен к лику святых. Затем, описав подробно блаженство мучеников на небесах, миссионер ушел, а собравшиеся остались сидеть.
— Милые друзья, — обратился к ним главный мандарин, — все мы искренне любим досточтимого отца нашего, несмотря на то, что лицом он такой же, как белые дьяволы с Запада. Эту свою любовь к нему и благодарность мы должны доказать каким-нибудь подарком.
Тут все стали по очереди предлагать один одно, другой другое: кто — несколько штук съедобных собак чау-чау, кто — парочку монгольских танцовщиц, кто — ведро рисовой водки сакэ и т. п. Наконец поднялся старший мандарин и ласково промолвил:
— Все это имеет лишь преходящую ценность. Разве досточтимый отец наш не говорил нам, что высшая и прекраснейшая награда за благочестивую жизнь — стать святым? И не говорил ли он также, что это непременно достигается мученической смертью? Пойдемте друзья, отрубим голову досточтимому отцу нашему, сделаем его мучеником и подарим ему царство небесное.
Это предложение было принято с восторгом, и они повели ожесточенно сопротивляющегося миссионера за город, утешая его:
— Сейчас придем на место, досточтимый отец. Не успеешь шесть раз до двухсот досчитать, как станешь святым.
Последней мыслью несчастного миссионера, перед тем как ему отрубили голову, было: «Зачем я распустил язык насчет славы мучеников?»
После этого миссионеры обходили христиан из Ма-Цзе за сто верст. А христиане из Ма-Цзе до сих пор с радостью показывают путешественникам могилу несчастного миссионера, гордясь тем, что имеют святого собственной выделки — не какого-нибудь поддельного.
Говоря о набегах миссионеров на Чешско-Моравскую возвышенность, нельзя не упомянуть о том, как поступают с миссионерами туземцы Новой Гвинеи и Полинезии. Когда миссионер окончит свою проповедь, его привязывают за руки и за ноги к четырем врытым в землю кольям, осторожно вспарывают и тщательно потрошат; голову отрубают, вываривают отдельно, а череп обрабатывают в виде кубка, из которого крещенный миссионером вождь племени пьет в торжественных случаях.
Выпотрошенного миссионера шпигуют толстыми полосками мяса черепахи и начиняют особой разновидностью проса, смешанного с листочками сильно ароматического растения — катутоуры. Затем миссионера зашивают и медленно коптят над костром из ветвей кустарника пао, дым которого сообщает миссионеру очень нежный привкус. Установлено далее, что жители упомянутых островов выбрасывают внутренности миссионера, тогда как на Гебридских островах, наоборот, кишки миссионера считаются лучшим лакомством и достаются только наиболее видным представителям племени.
Передают также, со ссылкой на заслуживающие доверия источники, что все эти процедуры совершаются над миссионерами после произнесения ими проповеди.
С другой стороны, епископ Лорренский в статье, опубликованной в «Журнале чешского духовенства» за 1837 год, жалуется, что в Новой Зеландии пять посланных им миссионеров были съедены, не успев сказать ни слова.
В том же журнале помещен, очевидно, для жителей других архипелагов и стран рецепт, как лучше жарить миссионеров. Рецепт этот связан с участью одного из вышеупомянутых подопечных епископа Лорренского. Выпотрошенный как гусь, он был обмазан глиной — видимо, печной — и в таком виде опущен в большую груду раскаленного пепла. Обожженная глина оказалась как бы естественным сотейником, в котором миссионер отлично зажарился, причем мясо сохранило всю свою сочность.
Оставим теперь эти сказочные острова Тихого океана и перенесемся к диким чукчам, чью негостеприимную родину далеко на севере омывают ледяные волны Берингова пролива.
В этом погруженном в спячку краю пропали два миссионера, а потом выяснилось, что после того как они выполнили свою миссию, окрестив одну семью чукчей, их разрезали на куски и наживляли этими кусками капканы для песцов, чьи шкурки чукчи выменивают на другие товары.
При сорокаградусном морозе мясо сохранялось в пригодном для этой цели состоянии всю зиму…
В сравнении с этим какую прекрасную смерть встретил недавно один миссионер в нашей стране, подавившись за ужином у приходского священника гусиной гузкой!
До недавнего времени я питал к почтовому ведомству весьма неприязненное чувство, которое никак не могла смягчить такая малоприятная часть моей корреспонденции, как, например, вызовы в уголовный суд по обвинению в двоеженстве; письма, вскрытые нашей тайной полицией; напоминания кредиторов, заканчивающиеся сентиментальным: «Со многим я в жизни смирился, однако желал хотя бы ответ от вас получить»; угрожающие и анонимные письма, настолько нудные, что не могли меня развеселить; одним словом, чтение такой корреспонденции — пустая трата времени; бросаешь эти послания в печь, не реагируешь на них и думаешь, как выражаются русские: «Наплевать!»
Тем не менее я все-таки уважаю почтовое ведомство, которое со времен Марии-Терезии претерпело ряд изменений: от смертной казни почтальонов за утерю запечатанного письма до введения почтовых и художественных открыток, от ликвидации почтовых станций с несчастными омнибусами до введения почтового поезда. Телефон, телеграф, снижение жалованья служащим — все эти реформы промчались так стремительно и великолепно в течение каких-нибудь двух столетий, что только дикарь не снимет шляпу перед почтовым ведомством, которое в недалеком будущем устроит у себя на крыше станцию беспроволочного телеграфа, а во дворе, за сараем, — аэродром для посадки почтовых самолетов.
Еще во времена Марии-Терезии простые смертные могли писать письма только раз в пять лет и с разрешения властей. Во втором томе австрийского уголовного кодекса от 1799 года имеется примечательный абзац «О запрещении писать письма».
Сельского жителя, который хотел бы каким-нибудь контрабандным путем отправить письмо по почте и делал первую попытку завести переписку, клали на лавку, и он получал палочные удары, количество которых закон устанавливал в строго математическом соотношении с величиной письма, после чего у него пропадала всякая охота с кем-нибудь переписываться.
Но ныне почтовое ведомство молча терпит, когда кому-нибудь придет в голову известить своих приятелей почтовой открыткой, что вчера на ужин он ел гузку индюка, или когда рассылают десятки художественных открыток с таким, например, вздорным содержанием: «Здесь очень красиво, радуюсь скорой встрече», «Места здесь прелестные, и уже второй день льет дождь».
Почтовое ведомство терпит даже причуды молодой мамаши, которая водит руку своего двухлетнего малыша по открытке и учит его надоедать дядюшкам сообщением, что он, Карличек, целует и обнимает их, что он послушный; терпит почта и то, что почтальон вручает вам массу писем с различными прейскурантами, предлагающими заказать себе вагон воска для натирки паркета в танцевальных залах, купить искусственный корм для поросят и фазанов, серию могильных крестов, вагоны булыжника для мостовой, километр проволочной ограды, паровые молотилки и локомобили, колодезные буры, в то время как вы, скажем, причетник храма святого Индржиха.
Последнее время пытались было значительным повышением почтового тарифа несколько ограничить частную корреспонденцию, но вряд ли это что-нибудь даст.
Расцвет почтового ведомства бесспорен, стремление его к новым и новым реформам смело и возвышенно.
И если сейчас в моих глазах временно померкла его слава, если я ненадолго утратил веру в его достоинство и внешний блеск, это еще не означает, что я повернусь к бедняге спиной.
Видимо, пока что почтовое ведомство оказалось недостойным той любви, которую я питал к нему еще так недавно, но время излечивает все раны…
Разочарование наступило после того, как мне по моей просьбе выслали по телеграфу деньги.
Место, где произошло это весьма трагическое событие, находится примерно в шестидесяти километрах от Праги, а от железнодорожной станции — в двух часах ходу. Почтовая контора в Пардубицах проводит с местной почтой интересные манипуляции, в силу которых наше почтовое отделение отрезано от всего мира и корреспонденцию с железнодорожной станции доставляют сюда самыми различными путями, так как в Пардубицах только и думают, что о великих переменах и реформах в доставке.
Почта приходит сюда два раза в день. В 10 часов утра появляется запряженная клячей повозка, напоминающая навозницу. Только вместо навоза там лежат посылки и письма. Это очень простой способ доставки почты. После 10 часов телега поворачивает и везет местную корреспонденцию в почтовую контору на железнодорожную станцию. В 3 или 4 часа оттуда является запыхавшийся, потный почтальон с новой почтой и тут же возвращается обратно, забрав, как и в первом случае, накопившуюся с 10 до 4 часов корреспонденцию; он мчится с нею два часа до городской почтовой конторы на станции. Все устроено так, что ни первая, ни вторая почта не успевает к почтовому поезду, а утренняя почта отправляется с железнодорожной станции до его прихода, так что утреннюю корреспонденцию вы получаете только к вечеру, а дневную — на следующий день и не имеете возможности отправить на нее ответ. Одним словом, реформа состоит в том, чтобы не успеть ни на один поезд, а поскольку ночью на станции не работают, то почту отправляют в Прагу утром, и только послезавтра вечерней почтой вы получите мое письмо, которое вам должны были доставить еще вчера до обеда. Когда надо что-то срочно сообщить, лучше идти в Прагу пешком. Если утром встать пораньше, то эти шестьдесят километров можно играючи одолеть до 5 часов вечера.
Так как здесь, в местечке, телеграфа нет, то телеграммы приходят с железнодорожной станции по почте, как обычная корреспонденция. Скажем, утром кто-то пошлет мне из Праги телеграмму, но с железнодорожной станции ее могут переслать только на следующее утро, так что я получу ее лишь перед обедом. Со срочной телеграммой совсем другое дело. Ее нельзя посылать со станции почтой, как простую телеграмму.
Для этого существует специальный посыльный. Его приходится каждый раз разыскивать, чтобы послать со спешной депешей к нам на гору. Такую особо срочную телеграмму я получаю на третий день, если только найдется какая-нибудь баба, которая согласится за 8 крон потратить 4 часа, чтобы подняться на гору и спуститься с нее.
Недавно послали ко мне с одной такой злополучной срочной телеграммой бабку, уборщицу почтовой конторы. На полпути она подвернула ногу и со слезами приковыляла обратно. Тогда послали одну из ее внучек. Когда девчонка проходила вторую деревню, на нее капали собаки, она тоже вернулась обратно; на следующее утро зять этой почтенной старушенции вызвался доставить телеграмму наверх.
Зять дошел уже до третьей деревни, но в силу особых обстоятельств появился у меня со срочной телеграммой только на следующий день.
— Этот Фолта из Заборны мерзавец, — сказал он доверительно, вручая мне телеграмму. — Я уже был в третьей деревне и как раз подумал: вот дойдешь до карьера за лесом и через час будешь на месте, а он как раз остановился с лошадьми у трактира, заметил меня и кричит: «Эй, хромой черт Моучек, давай выпьем по рюмочке, я тебя с престольного праздника не видел!» Ну что будешь делать? Старый фронтовой друг, добряк человек, старательный, таких днем с огнем не сыщешь. Он хотел выпить с радости — вел домой из Хрудима лошадей, которых у него при мобилизации забрали. Так мы и проторчали там до ночи. Он взял у меня телеграмму и ни в какую не отдает, утром, мол, отдам, а сейчас волей-неволей придется тебе ехать со мной в Заборну. Моя старуха угостит нас кофе с ромом и приготовит хороший кусок мяса, а утром, дескать, иди с телеграммой наверх, а поскольку он утром все равно поедет в лес за пнями, так меня немного подвезет. И вот привез меня на нижнюю пасеку.
На прощание нарочный с телеграммой-молнией сказал:
— Поверь, здесь с этими телеграммами хлопот не оберешься…
Он безнадежно махнул рукой и добавил трагическим тоном:
— Вообще почта… С этой почтой здесь вроде как от всего мира отрезан.
Эту страшную трагическую истину хорошо усвоили местные жители, и нигде я не видел такого безразличного отношения к почте, как здесь.
У одного здешнего торговца есть свой почтовый ящик в городе, и он каждый день посылает туда ученика взять или отослать письма. Ученик-мученик топает три часа в город и три часа обратно, но при обмене письмами торговец тем самым экономит два с половиной дня.
Вообще-то местные жители не пишут писем, а уж если кто надумает послать письмецо, то ждет оказии, чтобы отправить его прямо в Прагу.
У меня дело обстоит иначе. Я люблю риск и поэтому однажды написал своему компаньону в Прагу, чтобы он перевел мне телеграфом 3 тысячи крон, поскольку деньги у меня кончились.
Послать деньги телеграфом — дело весьма простое, легкое и необременительное. Но получить их здесь — значит пройти ряд мытарств и бесконечных сложнейших перипетий.
Телеграфный перевод доходит сюда, как обычная телеграмма, то есть через два, в крайнем случае через три дня.
Я не ошибся, рассчитав день получения перевода. И когда с обычной почтой пришло телеграфное извещение, что мне надлежит выплатить 3 тысячи крон, ровно в половине одиннадцатого у меня появился почтальон, вручил мне две открытки и сел.
— Мы получили на ваше имя, — сказал он растерянно, — телеграфный перевод на три тысячи крон. — Он сунул руку в сумку, положил на стол стокроновую бумажку и по-прежнему растерянно произнес: — У нас нет такой суммы. Пан почтмейстер кланяется вам и пока посылает сто крон. Как только соберем остальные…
Он встал и в дверях сказал:
— Ох-хо! Горе одно…
Перед обедом зашел ко мне пан почтмейстер. Вначале он в общих чертах поговорил об инфлуэнце, венгерской муке, затем перешел на почтовые манипуляции при выплате денежных переводов. У почты нет своих фондов. Городская почтовая контора не посылает сюда никаких денег. Расчет простой: местные жители отправляют деньги, здешняя почта их принимает и когда сюда приходят указания выплатить кому-то определенную сумму, выплачивает их из принятых денежных переводов. В конце месяца подводится итог и остаток отсылается с квитанциями.
И он несколько раз подряд повторил:
— Это весьма просто! Простейшая бухгалтерия! Никакой сложности! Все как на ладони!
И торжественно добавил:
— У нас сейчас нет трех тысяч крон, посланных вам по телеграфу, но мы соберем их. Почему бы людям не посылать отсюда деньги? Есть здесь поместье, у владельца — текущий счет. Продаст управляющий немного картошки, и мы тут же сможем выплатить вам деньги. Затем у нас есть потребительский кооператив. Уже бог знает сколько времени он никуда не посылает денег. Со дня на день жду, что он начнет выплачивать за сахар. Кооператив нам, мы вам, из рук в руки!
Он вынул кошелек.
— Вот, только что получил. Нижний мясник послал в страховое общество взнос в сумме 70 крон. Вот они. 70 крон целиком, всего с той сотней вы имеете 170 крон. Вам следует еще 2830. Почта гарантирует выплату, но не надо было запрашивать телеграфный перевод. По времени он идет, как почтовый, а стоит куда дороже.
— После обеда, — продолжал он мягко, — ожидаю, что с пивоваренного завода будут оформлять новую подписку на моды, и рассчитываю, что Шилерам придет посылка наложенным платежом. Уже две недели тому назад они открыткой заказали дюжину полотенец, в конце масленицы старшую дочь замуж выдают. Вот вам еще 160 крон.
— Садовник Титера, — значительно и торжественно произнес он, поднимаясь со стула, — уже две недели как должен уплатить питомнику за саженцы. Ему дважды напоминали об этом из Мнихова Градиште. Вот вам еще 320 крон.
Он снова сел.
— Вы, наверное, слышали, что молодой Замастил должен платить за ребенка в Писек. Все удивляются, как эта девица сумела соблазнить его. Он уже два месяца не посылал денег. Вот вам 600 крон. И священник задолжал Моравии за церковное вино 240 крон.
И, явно собираясь уходить, почтмейстер с непреодолимым оптимизмом провозгласил:
— Денег у нас хоть отбавляй!
К вечеру ко мне постучал почтальон. Выражение его лица было необычайно серьезно.
— Пан почтмейстер, — сказал он решительно, — посылает вам еще 50 крон. Они от верхнего Сверака, музыканта. Он выплачивает Лантнеру в Праге за гобой. Играть на нем босяк не умеет, да я ему еще кое-что должен. Во время войны, в самые тяжелые дни, он продал мне три ковриги хлеба за 50 гульденов. Да еще смеялся надо мной, что его не проведешь.
Взгляд почтальона остановился на моем письменном столе, где лежали несколько густо исписанных страниц рукописи.
— Опять посылать будете, — сказал он с отчаянием. — И опять вам пришлют деньги? С ума сойдешь! Пан почтмейстер снова погнал меня спросить у пана директора, когда он оформит подписку на «Народни листы». Мол, трехмесячная подписка уже кончилась. От пана директора пойду к Кутине в Бейчкарну напомнить, что уже три недели тому назад он собирался отправить поземельный налог. А купцу Пршеносилу уже три раза напоминали о налоге с оборота.
Он ушел, пессимистически обронив в дверях, как утром:
— Ох-хо! Горе одно…
На следующий день до трех часов положение не изменилось.
В два часа меня навестил пан почтмейстер. Вид у него был необычайно бодрый, как у адвоката, клиента которого, вопреки всем его ожиданиям, оправдал суд присяжных.
— Неделю тому назад вы заказали башмаки сапожнику Сеетаве, — сказал он, дружески похлопав меня по плечу. — Вечером они будут готовы, но, — он поднял правую руку, — за них уже заплачено, пан писатель! Я сам заплатил. Стоили они 240 крон. Сапожник Сестава должен через неделю послать деньги за кожу в Иглаву, так что эти 240 крон он вычтет. Не беспокойтесь, — сказал он успокаивающе, словно я возражал. — Я все точно подсчитываю.
Он сунул руку в карман и вынул записную книжку.
— Мы завели на вас, пан писатель, счет. Учитывая сапожника, я уже выплатил вам 460 крон из трех тысяч, так что почта остается должна вам из вашего телеграфного перевода 2540 крон. В государственных учреждениях должен быть порядок…
Он помолчал, и на его лице появилось такое милое и приятное выражение, словно он хотел сообщить мне нечто необычайно радостное.
— Вы уже решили? — спросил он. — Я имею в виду фисгармонию. Помните, конечно, как на последнем балу в «Беседе» вы говорили, что единственное, что вам хотелось бы приобрести, так это фисгармонию. Да, да, пан писатель, вы еще тогда сказали: «Фисгармония напоминает мне орган. Иметь дома орган или фисгармонию — это одно и то же». Потом вы поспорили с паном окружным начальником, он возражал вам, и вы хотели выбросить его в окно, поскольку он утверждал, что опять заказал новые пластинки для своего граммофона, а граммофон у него еще довоенный. Но дело не в этом. Недавно брат написал мне из Находа, что продал бы свою фисгармонию, доставшуюся ему от отца. Хочет купить для дочери пианино в рассрочку. А фисгармонию отдал бы за две тысячи крон с доставкой.
— Я уже подсчитал, — сказал он после паузы, показывая мне записную книжку, — что если бы вы купили фисгармонию — а с братом я уж как-нибудь рассчитался бы, — так почта останется должна вам из телеграфного перевода только 540 крон.
Я уверил его, что, очевидно, был тогда пьян в стельку, как и пан окружной начальник, и сейчас, когда я абсолютно трезв, могу сказать только одно: что не знаю более дурацкого, глупого, скотского, идиотского и неприятного музыкального инструмента, чем фисгармония. Это все равно что иметь дома большую шарманку.
— Я в этом несведущ, — печально сказал пан почтмейстер и попрощался.
Когда разносили вечернюю почту, ко мне постучал почтальон. Он был серьезнее, чем вчера.
— Кутина из Бейчкарни, — сказал он угрюмо, — не хочет платить поземельный налог. Пан директор оформил трехмесячную подписку и а «Народни листы» в Пардубицах, когда ездил навестить свою замужнюю дочь. Пан почтмейстер кланяется и посылает вам в счет телеграфного перевода 24 кроны. Портной Зоубек надумал заказать у одного пражского еврея две дюжины пуговиц. Но когда он пришел в пять часов на почту и заполнил переводный бланк, я указал ему, что существуют и христианские фирмы, изготовляющие пуговицы.
В тот вечер я разговаривал с паном почтмейстером в трактире «У Пецаров». Не сговариваясь, мы одновременно вышли на минутку за дверь посмотреть на звезды, и тут он подошел ко мне и прошептал:
— Пейте что хотите. Я вас велю записать на мой счет. Старый Пецар, трактирщик, должен мне еще 400 крон за поросенка, которого моя жена продала ему перед святым Вацлавом. Пейте в свое удовольствие, я вычту из вашего перевода.
Когда под утро мы прощались, пан почтмейстер писал в своей записной книжке какие-то каракули, из которых я с трудом выяснил, что из причитающейся мне суммы о 2516 крон он вычел 172 кроны. Я тут же рыцарски заявил, что плачу и за него в благодарность за все его старания и заботы о моем телеграфном переводе.
На следующий день до обеда почта не доставила мне ничего нового.
Однако озабоченный почтальон все же появился, вручил мне письмо четырехдневной давности, в котором некая редакция извещала, что гонорар за статью высылает мне почтой, и, не пускаясь в долгие разговоры, лишь коротко заметил:
— Все норовят держать деньги дома. За целое утро мы продали почтовых марок всего на 5 крон 20 геллеров.
Пробегая глазами письмо, я небрежно сказал на это:
— Не повезло мне, пошли я статью в другую редакцию, получил бы 600 крон, а эта извещает, что выслала только 420.
Почтальон в дверях пробурчал:
— Проклятая жизнь! Кооператив посылает деньги на сахар денежным письмом. Ну и пройдохи!
Когда вечером ко мне заглянул пан почтмейстер, я ничуть не удивился. В моих глазах он был уже только частью сложной почтовой манипуляции. Пан почтмейстер принес мне весьма утешительные известия.
Он только что говорил с управляющим поместьем. Тот продал картошку и едет в Брно лично вручить деньги помещику.
Почтмейстер был подавлен и уже не изъяснялся литературным языком.
— Парень глуп как пень, — с возмущением сказал он. — Половину денег по дороге пропьет и продует в карты.
Он откашлялся и с выражением мученика тихо произнес:
— Вечерней почтой, пан писатель, на ваше имя пришло два новых денежных перевода. Один на 420 крон, а другой…
Не успев назвать сумму, пан почтмейстер вдруг сделал движение, словно искал под кроватью башмаки. Он так и остался на коленях перед постелью, неподвижно уставившись на покрывало. Взгляд его не изменился до прихода доктора, который констатировал паралич.
Из уважения к почтовому ведомству я закрыл пану почтмейстеру глаза и похоронил его за свой счет.
Вновь назначенный почтмейстер дал мне честное слово, что весной его родители продадут корову и он немедленно выплатит мне телеграфный перевод.
Старый почтальон, пессимист, который ходил ко мне, повесился в почтовом сортире.
Первое мая того года как раз совпало с периодом, когда в венском парламенте был внесен проект об увеличении контингента новобранцев. По этому случаю все партии приняли решение выразить на первомайских митингах свой протест против вооружений Вены и продемонстрировать свой антиимпериалистический характер.
Анархисты созвали первомайский митинг в парке «На Слованех».
Я отправился туда после того, как в Гавличковых садах распрощался с одной барышней, у которой первого мая как раз были именины. Произнеся положенные слова поздравления в уютном уголке за виллой Греба, я свято пообещал, что не пойду ни на какой митинг, не буду участвовать ни в каких демонстрациях и что в половине первого приду к ним в Винограды на обед. После этого я проводил ее домой и отправился на митинг анархистов.
На площади Тыла я столкнулся с боснийцем, который торговал тростями, бичами и прочими небоснийскими изделиями. Он когда-то хаживал со своим товаром в ресторан, который я посещал, и сейчас, узнав меня, остановился, вытащил из связки прекрасную трость, покрытую черным эбонитовым лаком, и, похлопывая меня по плечу, сказал как-то необыкновенно доверительно:
— Купи, брат Славянин.
Упомянутая утренняя прогулка с барышней так размягчила меня, я чувствовал себя таким счастливым, что, предложи мне тогда кто-нибудь купить машину для вязания чулок, я бы наверняка ее купил.
Сияя от счастья, я заплатил боснийцу за прекрасную черную трость и пошел на митинг.
Митинг еще не был открыт, перед входом в парк прохаживались двое полицейских, и я заметил, что во дворе второго дома от входа в парк, в переулке, стояла за воротами еще дюжина полицейских, ожидая, чем все это кончится. А пока они курили, топтались на месте и выглядели совершенно невинно, как будто были членами какого-то самодеятельного кружка и договорились собраться здесь в переулке, перед поездкой за город.
Сквер был уже полон народу, а за председательским местом сидели за бумагами двое служащих полиции. Один карандашом рисовал человечка, а другой, помоложе, бледный, видимо, от волнения, не сводил глаз с блестящей поверхности колокольчика, стоявшего на столе.
Я сел на стул, как раз под трибуной председателя и разговорился с несколькими знакомыми, которые начали с восхищением рассматривать мою прекрасную новую трость, передавали ее из рук в руки и с видом знатоков, так, чтобы слышали полицейские, говорили, помахивая ею в воздухе: «Не хотел бы я, чтоб мне хоть разок съездили этой штуковиной». — «Да, хватит и одного раза. Стукнул по голове, и готово».
После каждой такой фразы полицейские вздрагивали, но потом снова делали вид, будто ничего не слышат.
Перед самым началом митинга ко мне подошел один долговязый парень, которого я знал как в высшей степени романтически настроенного приверженца анархизма. Он отвел меня в сторону и таинственно сказал:
— Знаете, я чувствую, что-то носится в воздухе, да, все ясно, сегодня это уже не удастся сдержать. Я встану с вами под трибуной, а когда они распустят наш митинг, вы дадите мне свою трость, и я тресну этого государственного мужа по голове, Я принесу себя в жертву. Кто-то же должен начать.
Он потащил меня обратно к трибуне, говоря:
— Вы обязательно должны одолжить мне пять крон. Ведь вы понимаете, что если меня арестуют, я буду вынужден купить в полицейском управлении что-нибудь из еды, чтобы подкрепиться, пусть там не думают, что я буду изображать мученика и есть их вонючую капусту и мерзлую картошку.
Митинг проходил спокойно. Видно, служащие, присутствовавшие на митингах по должности, получили из полицейского управления указание — дать ораторам выговориться.
Мой сосед, который хотел принести себя в жертву, проявлял большое нетерпение и даже приходил в отчаяние.
Старший полицейский чин не подавал ему никакой надежды, что он сможет подкрепиться в полицейском управлении на взятые в долг пять крон. Лишь раз блеснула искра надежды, и он уже потянулся было за моей тростью, когда комиссар полиции наклонился к председателю и попросил, чтобы тот сделал замечание оратору. Но оратор, которого предупредили, послушно сменил тон и темп, и все опять пошло гладко, без каких-либо волнений. Мой сосед расстроился вконец.
— Удивляюсь, — шептал он мне, — что это за странный митинг сегодня. Никак его не распустят, чтобы я мог врезать этому типу. Я уже дома всех приготовил, что меня сегодня арестуют, у меня и сигареты в жилете зашиты, а этот выступающий говорит так кротко, как будто боится.
Он погрустнел.
— Надо бы написать в наш журнал, — зашептал он через минуту, — об упадке революционного духа на митингах. Разве это революционная тактика — бормотать перед полицейским комиссаром, как этот оратор?
Как только минуло одиннадцать, председатель закрыл митинг, и все высыпали на улицу, распевая «Миллионы рук во тьме сомкнулись».
Было заранее известно, куда мы направимся. Через Карлову площадь, мимо военного госпиталя, вверх по Ечной улице, затем по Штепанской на Вацлавскую площадь, где начнется демонстрация и куда вольются участники других митингов.
Когда мы дошли до военного госпиталя, там уже курсировали четверо полицейских на лошадях. Нас было около трехсот. Я шел в первом ряду по тротуару с тем самым молодым человеком, который хотел принести себя в жертву. Тот упорно держался меня и с унылым видом говорил:
— Вы заметили, как по окончании митинга комиссар подал руку председателю и тот ее принял? Конечно, кто-нибудь может возразить, что это всего лишь вежливость и так далее. Но я не понимаю, о какой вежливости у нас может идти речь? Почему мы должны вести себя прилично, а они нет? Гм, посмотрим, не пригодится ли мне еще сегодня ваша трость.
В сопровождении разноголосого пения и шума мы, все триста, добрались до костела св. Игнатия, к углу Ечной улицы, где нас ожидала цепь полицейских, которую мы, конечно, хотели прорвать, потому что на демонстрациях так положено.
С противоположной стороны последовала ответная мера, выразившаяся в крике комиссара полиции: «Именем закона приказываю разойтись!»
Потом один полицейский инспектор засвистел, и нам в тыл врезалось четверо верховых полицейских, а кордон пеших вытащил сабли и начал плашмя бить ими по нашим спинам. На противоположном тротуаре сиделка в этот критический момент вывезла из дома на солнышко старичка, которого один полицейский, распалясь, ударил так, что коляска перевернулась, а старичок взревел, как бык на скотобойне, в то время как двое других полицейских с саблями наголо гнались за убегающей сиделкой.
Тут наступил решающий момент для моего романтического спутника. Не говоря ни слова, он вырвал у меня из руки мою черную трость и стукнул ею ближайшего стражника по голове, да так ловко, что сорвал с него шляпу с петушиным пером. Удар был, конечно, не из лучших, полицейский не был сражен, а получил лишь небольшую царапину на лбу.
Все это произошло очень быстро. Мужчина, желавший принести себя в жертву, после своего удара сунул мою трость обратно мне в руку, сказал «Пока!» и исчез за углом вместе с группкой рассеявшихся и совершенно поверженных демонстрантов.
На месте схватки остался только я со своей новой черной тростью, господин, который спешил из Виноград в Черную пивную, и привратник из соседнего дома, который из любопытства имел неосторожность выйти из подъезда своего дома на середину тротуара. Все трое были немедленно арестованы. Нас повели в полицейский участок вверх по Салмовой улице. Помню, как полицейский, который получил удар по голове, все время обращался к нам троим во множественном числе и говорил:
— Я вам покажу трость.
Когда мы подошли к приемной полицейского участка, потерпевший полицейский размахнулся и хотел дать мне в зубы, но я увернулся, и он, со всей силой ударившись рукой о стену, вывихнул себе большой палец. Сидевший в приемной человеколюбивый полицейский инспектор, во всей этой кутерьме, когда по зубам получили привратник и тот господин, который шел с Виноград обедать на Карлову площадь, прекратил дальнейшее издевательство над арестованным благородными словами:
— Ну, будет, хватит с них.
После этого нас забрали и повели наверх, в кабинет, для допроса. Разбирательство было очень коротким. Господин, шедший обедать, и привратник, выглянувший из подъезда, обвинялись в том, что не желали разойтись и не подчинились приказанию полиции. Со мной же дело было совсем ясное. Не только раненый, но еще пятеро или шестеро полицейских, которых я вообще не видел, свидетельствовали в протоколе, что именно я ударил пострадавшего своей черной тростью по голове, и при аресте оказал сопротивление, и вывихнул ему большой палец.
Моя новая черная трость лежала на столе как корпус деликти[255], и я даже рассмеялся, когда вспомнил, как босниец остановил меня на улице и сказал:
— Купи, брат Славянин.
— Это вам дорого обойдется, — сухо заметил главный полицейский комиссар Ф… после того, как я все не хотел признаваться в содеянном, но с другой стороны, допускал, что трость моя.
Точно так же они не верили господину с Виноград, что он обычно обедает в Черной пивной.
Положение привратника усугублялось тем, что трое полицейских в один голос утверждали, будто тот кричал: «Режьте их!» и побуждал меня к действию криком: «Дай ему!»
Через десять минут нас уже вели в полицейское управление, где поместили в одну большую камеру вместе с остальными демонстрантами.
Очень любопытно, что здесь, в дирекции полиции, во время допроса прекрасно смотрелась на столе моя новая черная трость. Первый раз меня допрашивали в первой половине дня. Я пытался спокойно объяснить, что тут вовсе нет ничего невозможного. Вы спокойно идете по улице, вдруг к вам подбегает незнакомый господин, вырывает у вас из рук палку, бьет ею по голове ближайшего полицейского, затем возвращает вам палку, благодарит и исчезает.
Как сейчас вижу перед собой моего полицейского комиссара. Постукивая по столу толстой ручкой, он очень серьезно говорил:
— Бросьте ваши шуточки! Мы тут с вами не анекдоты друг другу рассказываем. Видите часы на стене? Даю вам пять минут на то, чтобы вы подумали и признались.
Часы я видел, так же как и то, что они показывают полтретьего. В эти пять минут я думал о том, что на Виноградах, куда я был приглашен обедать, уже подают черный кофе, и что обстановка там не слишком торжественная, так как барышня необычайно взволнована моим отсутствием и ходит как тень. Утром я узнал из ее уст всю программу предстоящего обеда, которая на протяжении этих пяти минут постоянно возникала у меня в голове, так как в полицейском управлении нас не накормили. Мой будущий тесть очень любил жареную баранину с кнедликом, а пани Майерова — жареных цыплят, так что на сегодняшнем торжественном обеде все это должно было фигурировать. Она прекрасно готовит… А я очень люблю жирную баранину, как ее всегда поджаривала пани Майерова, с румяной корочкой сверху… Добавьте к этому сервировку, в меру подогретую тарелку…
— Ну как, подумали, — перебил мои мечтания полицейский комиссар, — я сказал пять минут, а прошло уже семь. Так вы признаетесь, что этой тростью ударили по голове старшего полицейского Черного?
— Я об этом совсем не думал, — ответил я с достоинством, — знаю только, что вы доставили мне большие неприятности. Тщетно было бы утверждать, что я не виновен, что я так не поступал, поскольку вы уже сделали опрометчивый вывод. И с точки зрения юридической, учитывая запутанные обстоятельства, вполне естественно…
Полицейский комиссар, скрестив руки на груди и привстав, перебил меня:
— Разве может быть у вас юридическая точка зрения? Неужели вы думаете, что вам удастся своими фразами замутить закон? С вами еще поговорят в государственной полиции. Вы у нас тут не будете прохлаждаться, мы вас сфотографируем и сейчас же переправим в земский уголовный суд. Подпишите протокол!
Я отказался подписать протокол, который был составлен заранее, где я должен был признаться и в ударе тростью, и в вывихнутом пальце, и кроме того в том, что я кричал: «Еще захотел, мерзавец?»
Когда меня фотографировали, я старался придать себе добродушное выражение лица, несмотря на то, что мне так вывернули голову, будто собирались дергать зубы.
В уголовный суд меня вели двое полицейских. Один из них нес папку с делом, а другой — под мышкой — мою черную трость. Таким образом мы втроем представляли для прохожих довольно легкий для разгадки живой ребус.
Из приемной уголовного суда трость была переправлена в государственную полицию, а я — в противоположную часть здания, в камеру предварительного заключения, куда уже начали прибывать те, кто после подобных торжественных случаев подпадают под газетную рубрику «Аресты во время митингов».
Я обратил внимание на одно интересное обстоятельство. Никто из арестованных не верил, что мог совершить что-нибудь подобное.
Один пожилой господин, регулярно производивший прогулку перед обедом, никак не мог понять, что совершил акт насилия тем, что, случайно попав в эту неразбериху, как щит раскрыл зонтик перед полицейским, который бросился на него с обнаженной саблей.
Был там и служитель какого-то банка, которого послали к членам правления, чтобы те подписали акт. Он обвинялся в том, что после окончания митинга на Стршелецком острове бросал под ноги коням конной полиции камни и кричал: «Позор, убить их».
Было очень смешно, когда он рассказывал, как полицейские вытащили его из переулка, куда он спрятался от толкучки, и как при этом у него украли черный портфель с бумагами.
— Все это — как сон, — повторял он все время, — это невозможно, совершенно невозможно.
Интересно, до чего наивны бывают люди. Уже все совершенно ясно, а они по-прежнему толкут воду в ступе. Вместе с нами сидел один тип, промышлявший ограблением чердаков, так тот от смеха даже хватался за живот и все повторял вслед за служителем:
— Невозможно, невозможно, это вроде как сон, да сон-то уж больно настоящий.
— Я главный представитель фирмы Лоренц по изготовлению кухонных принадлежностей, — серьезным тоном заявил один гражданин. — Много повидал, много пережил за свою жизнь, но должен сказать, что ничего подобного мне видеть не приходилось. В тот момент, когда демонстранты направлялись на Перштын, я вошел в один магазинчик, чтобы предложить фирме наше патентованное изделие. Как вы знаете, господа, в семьях часто бывают трудности с подогреванием кнедликов, лапши и тому подобного, если вы, конечно, не хотите, чтобы они попросту сгорели у вас в кастрюле. Вот этому и препятствует наша патентованная решетка любой величины. На дно кастрюли наливается немного воды, под водой устанавливается наша патентованная решетка, на нее кладется то, что вы собираетесь подогреть, чтобы получить свежий продукт. У нас, господа, все делает пар. На наших патентованных решетках можно печь даже картофель, яйца, каштаны и фрукты. Господа, я не успел еще показать наши образцы, как вдруг в магазин врываются двое полицейских и орут мне прямо в ухо: «От нас не уйдешь!» Меня обвиняют в том, что я толпился, при аресте вырывался и, ударив их кулаком в грудь, влетел в магазин. В полицейском управлении, так же как в участке, они наперегонки твердили, что мое рекламирование и демонстрация товаров — уже известный трюк.
— Из всех вас лучше всего дела у меня, — заговорил еще один арестованный гражданин. — Я подставил ножку полицейскому комиссару. Мне и не надо ни от чего отказываться, потому что я сделал это нарочно и уже признался. Так лучше всего. Конечно, я не сказал, что сделал это нарочно, а что, мол, хотел только поскорее исполнить приказ разойтись, но в спешке мою ногу заклинило между ногой полицейского комиссара. А так как толпа толкала меня вперед, моя заклиненная нога потащила за собой ногу господина комиссара…
— Самое важное — знать как оправдываться, — помолчав, добавил он, очень довольный собой. — Я, например, обвиняюсь так же в том, что кричал: «Бей!» В протоколе я заявил, что и правда кричал, но крик мой был адресован приятелю, которого я хотел предупредить, что на нас смотрит официант из кафе «Унион», поэтому я и закричал, но только «Эй», а не «Бей». И господин полицейский комиссар, который меня допрашивал, сказал:
— Это весьма правдоподобно.
Интересно, что люди, в силу случайных обстоятельств попавшие в беду, ни за что на свете не хотят верить другим, что те тоже пострадали невинно. Когда я рассказывал им свою историю с черной тростью, как раз тот гражданин, который хвалился тем, как он замечательно оправдывался, заявил, чтобы я не считал его простаком.
— Вообще, за кого вы нас принимаете, — сказал он со злостью. — Я тут, не таясь, во всем перед вами признался, так как надеюсь, что нахожусь среди мужчин. Почему же и вы честно и прямо не скажете: я, мол, трахнул его по голове тростью, а в комиссариате оправдывался так-то и так-то.
Представитель фирмы по производству кухонных принадлежностей захныкал, обращаясь к нему:
— Позвольте, но мне-то вы верите, что я к этому не причастен?
Тот, к кому обращались, обиженно махнул рукой, сплюнул и проворчал:
— Все вы одним миром мазаны. Я вам тут открыто говорю, что действительно подставил ножку полицейскому комиссару, а вы на мою искренность отвечаете какими-то отговорками, мол, где-то кто-то что-то…
И он обиженно отвернулся.
Следователь оказался очень милым господином.
Черная трость лежала тут же на столе, и он время от времени брал ее в руки, разглядывал с видом знатока, поинтересовался, сколько я за нее дал, и мы в конце концов пришли к выводу, что я купил недорого и что трость — очень хорошее оружие. Особенно, когда один идешь по лесу и на тебя могут напасть.
После того как он наконец убедил меня, что за свою судебную практику первый раз встречает такую гибкую и элегантную трость, он наконец перешел непосредственно к моему делу:
— Надо сказать, ударили вы от души, — сказал он весело. — У нас есть заключение судебного эксперта о ране, которую вы нанесли старшему полицейскому Черному. На правой стороне черепа, от уха ко лбу, косая тупая рана длиной 10 сантиметров, нанесенная тупым предметом. Рана сопровождается многочисленными царапинами и умеренным кровотечением из подкожных сосудов. После обработки не кровоточит. Сила удара ослаблена шляпой. Квалифицируется как легкая травма.
Он дочитал, приветливо взглянул на меня и заметил:
— Конечно, государственная полиция устроит нам из этой легкой травмы нанесение тяжелого увечья, поскольку это случилось с официальным лицом, находящимся на службе.
Он снова взял трость в руки и, внимательно разглядывая ее, произнес так, будто поздравлял меня:
— Судя по всему, вы ударили со всей силы, но обратите внимание, она не потрескалась. Мне тут недавно попалась трость одного хулигана из Стодулек, тоже новая, он только раз стукнул ею трактирщика по спине, так вся поверхность, которая соприкоснулась со спиной, совершенно растрескалась.
Следователь подал трость секретарю, чтобы и тот полюбовался на особенности и замечательное качество моей палки, и сказал с отцовской интонацией в голосе:
— Я вас очень хорошо понимаю. Молодости никогда не хватает рассудительности. Когда молодые возбуждены, они часто допускают необдуманные поступки. Поэтому при разбирательстве уголовного деяния суд всегда принимает во внимание волнение и возбужденное состояние. Но тут. конечно, необходимо признание и сожаление о содеянном. Поэтому, я думаю, для вас было бы совершенно лишним повторять здесь, на следствии, то же, что вы без устали твердили внизу, в комиссариате. Я понимаю ваше возбуждение во время этой стычки с полицией. Уверен, что, если мы будем рассуждать хоть немного логично, то поймем, что странное стечение обстоятельств, как вы его формулируете, просто совершенно исключается. Значит, незадолго до начала митинга вы покупаете трость, а у нас уже есть показания обоих полицейских служащих, посланных на митинг, что вы провокационно потрясали своей черной тростью перед самой трибуной. Потом происходит столкновение, старший полицейский Черный ранен вашей тростью, которая никуда не выброшена, а находится у вас в руке. Признайте, что это ваше: «подбежал — вырвал — ударил — опять подбежал — всунул в руку и убежал» — все это из области сказок, где встречаются вот такие за уши притянутые сюжеты. Кроме раненого, против вас свидетельствуют еще шесть полицейских, которые все видели, есть и еще целый ряд правонарушений, которые вы совершили перед арестом и после него, как явствует из сходных показаний свидетелей, ясно доказывающих, что вы в возбуждении со всем пылом бросились в схватку с официальными властями. Почему вам, например…
Голос у следователя задрожал:
— Почему вам, например, не хватило того, что вы поранили старшего полицейского Черного, зачем вы еще вывихнули ему палец? Представьте себе, если бы с вами кто-нибудь обращался так же? Утром вы прощаетесь с женой, с детьми, вы здоровы…
Голос пожилого господина задрожал еще заметнее, а на лице секретаря обозначилось сильное волнение.
Стоявший за мной надзиратель, который привел меня, громко высморкался в платок, а в комнате продолжал звучать мягкий, жалостливый голос следователя:
— Он прощается с женой, с детьми и отправляется на службу — и вот его привозят домой. A у него не хватает даже сил, чтобы раненой рукой погладить своих птенчиков по голове.
Тюремный надзиратель, стоящий за мной, не сдержался и зарыдал.
Я повернулся к секретарю, глаза которого выглядели так, будто он сильно простужен.
— Пишите, — сказал я грозным голосом, — признаюсь во всем, но ни о чем не жалею, надо было его прикончить…
— Что, что вы сказали? — заикаясь, произнес следователь, а взбешенный надзиратель инстинктивно ухватил меня сзади за горло.
Я ожидал, что доставлю суду еще один сюрприз, и во время слушания дела или еще раньше появится тот мужчина, который хотел принести себя в жертву и на несколько минут одолжил мою прекрасную черную трость. Я представлял себе, как скажу судебной коллегии: «Вот видите, господа, так совершаются юридические преступления». Но он не появился, меня приговорили к шести месяцам строгого заключения, и моя трость стала казенным имуществом.
Я убедился также, что жареная баранина за шесть с небольшим месяцев становится совершенно холодной.
Право, я был весьма рад принять непосредственное участие в великих событиях, которые разыгрались вокруг исправного термометра, то бишь градусника, упрятанного в металлический футляр.
Случай сей имел место в палате № 77 в госпитале, под который были отведены старые казармы.
Итак, по счастливой случайности я оказался в палате № 77, дабы провести там довольно-таки длительное время среди, так сказать, подданных австро-венгерской монархии; у некоторых из них на головах были намотаны повязки; недужные в молчании тоскливо поглядывали друг на друга, и я вдруг подметил удивительное сходство этих лиц с физиономиями браконьеров, промышляющих на границах Баварии, только теперь они были тихи и покойны.
На койке, поставленной у самого окна, валялся мужик с могучими усищами и страшным шрамом, пересекавшим лоб; мужик упорно смотрел куда-то вдаль и смахивал на раскаявшегося грешника, признавшегося, что это он убил двух лесничих и егеря в придачу.
В палату вошел жалкий калека, недавно тщетно уговаривавший сестру милосердия сбегать за водкой.
— Вот так-то, Китцелбауэр, — со страшным акцентом, выдававшим в нем южанина, проговорил наш палатный санитар. — Бинксенгубер термометр раздавил.
Все собравшиеся снова поглядели в угол на страшного мужика, валявшегося с видом раскаявшегося грешника, а он снова принялся оправдываться:
— Да ведь мне высокая температура нужна, а там всего 35,6°. Как ни выну, как ни взгляну — одно и то же. Ах, думаю, стерва ты этакая, вот как надавлю сейчас, сразу подскочишь у меня! А эта дрянь — ни в какую. Жал его целых полчаса, пока наш нянь не пришел; сунул он это мне руку под мышку, а там — одни осколки. Значит, не выдержал сволочь, но не сдался! — с восторгом и признанием добавил Бинксенгубер.
Мой сосед — он пребывал в лазарете по поводу катара желудка, и теперь, отверюхав себе ломоть копченого сала, выпрашивал хлеб у лежавших поблизости соседей — отвлекся от своих занятий и заметил:
— Н-да, бабой тебе никак невозможно быть, ты бы всех своих детей передавил.
Хмурое настроение, воцарившееся было в палате, помаленьку начало развеиваться.
— Я тоже знаю один такой случай, — отозвался пехотинец Дворжак, из которого извлекли семь вражеских пуль. — Про шрапнель. Лежал я в Венгрии, в деревушке одной — то ли в Пане, то ли в Бане, то ли еще где, так вот: пришел к нам как-то штабной лекарь и говорит новобранцу — он тоже с нами лежал — чтобы градусник свой тот наконец куда-нибудь сунул. Дело так было: рекрут этот бухнулся на колени, а градусник над головой поднял, словно святыню какую. Мы попытались градусник у него отобрать, а он начал пинать нас ногами, шипеть, фыркать и даже кусаться.
Воспоминание Дворжака не произвело на слушателей никакого особого впечатления: все приглядывались, как отнесется к этому палатный санитар, в гражданской жизни — полицейский.
А расстроенный санитар, усевшись на одну из коек, твердил будто заведенный, дескать, Бинксенгубер — свинья, на что тот простецки возражал: он, мол, не виноват, если у него такая силища. Однажды изловил он церковного сторожа, когда тот к скотнице на чердак лез, и стукнул-то всего-навсего разок, а отсидел восемь месяцев.
— За разбитый термометр схлопочешь побольше, потому как война, а это казенное имущество, — дерзнул вмешаться в разговор лежавший у самой двери поляк Кешака. — Ведь в такое тяжелое, военное время ты лазаретное оборудование угрохал.
— Господи Иисусе…
— И что теперь остается делать? Придется, видно, сходить в канцелярию, — решил санитар, — пускай завтра отметят в рапорте, что Бинксенгубер термометр заспал.
— Господи Иисусе…
Возвратившись из канцелярии, милосердный брат в полном изнеможении рухнул на стул.
— Выходит, с термометром придется обождать, пока во всех палатах оставшиеся 860 не перебьют, поскольку, как мне растолковали в канцелярии, больше ни одного градусника не выдадут, пока все 900 выделенных не кокнут.
Со всех сторон послышались вопли и стоны.
— А как же моя лихорадка? — загалдел капрал Пержина. — Ведь если мне 38° не проставят, то ничего не поделаешь — шагом арш в боевую роту.
— Мне выше 37° не надо, — проговорил какой-то немощный. — При 37° мне второй стол назначают, и тут я вам, братцы, утру нос. Кушайте себе кашку, а я буду жаркое трескать.
— А ну, все — в постель, — гаркнул санитар. — Кто чувствует себя хуже, чем раньше, когда у нас еще был термометр?
— Я, — отозвался усач, прервав свой сердитый рассказ о том, как вчера, во время игры в карты, он наблюдал за жульничествами этого пройдохи Бинксенгубера, которого сегодня господь покарал вполне справедливо.
— Мне бы хоть 37,3° заполучить, чтоб походило на камни в желчном пузыре.
— Вы же вчера на почки жаловались.
— На почки? — удивился усач, словно с неба свалившись. — Черт возьми! И впрямь у меня что-то сзади покалывает. Послушай, браток, а нельзя ли эту троечку взять и просто на глазок приписать после 37?
— Эка невидаль! — откликнулся милосердный брат. — Я однажды определял пульс, а часы в руке держал. Так они — бах! — выпали и разбились. Часы чужие были. Одного монтера, вон с той постели. Так тот ужас как расстроился; у него горячечный бред открылся, когда он увидел, что часы не ходят. Ну, чтоб ты заткнулся, тройку эту я тебе присобачу. Давай руку, пощупаю пульс.
Милосердный брат нащупал пульс и только потом спохватился, что в руках у него нет часов.
Вошел врач, и в палате воцарилась гнетущая, непрочная тишина. Над койками нависло тяжелое бремя вины, соучастия в катастрофе. Впрочем, осмотр был недолог и довольно быстро подошел к концу. Натриум карбоникум, пять капель опия, натриум салицилум и т. д. — все по мере необходимости и идя навстречу пожеланиям больных.
Кое-кто из недужных сам назначал себе салицил, соду или опий. Оно так-то и лучше, опять же помогает скорейшему завершению процедуры.
Наконец врач остановился возле койки злосчастного Бинксенгубера.
— Что-то вы весь в жару, — проговорил врач, касаясь лба пациента, — а температура — всего 36,5°?
— Раньше 36,5° было, господин доктор, — откликнулся милосердный брат. — Сперва такая была, это он только под одеялом распарился. Вообще — веселый такой был целый день, да и теперь то и дело смеется, — тут санитар начал путаться. — Нет, господин доктор, у него и в самом деле прекрасное настроение, родину вспомнил.
Изумленный врач молча переводил взгляд с брата милосердия на Бинксенгубера, на губах которого застыла натужная ухмылка.
— После обхода измерьте-ка ему температуру еще разок, — распорядился доктор.
Как только врач ушел, милосердный брат нарисовал на табличке записей температуры Бинксенгубера 39,8°.
— Доволен? — спросил он.
— Дай тебе господь чего захочется.
Ночью Бинксенгубер спал беспокойно, обливался холодным потом. Ему приснился один из тех страшных снов, какие могут присниться только солдату, лежащему в палате смертников.
Снилось, будто в присутствии главного военврача и каких-то «анаралов» ему ставили градусник. Один за другим совали под мышку, а он их превращал в бесформенную груду осколков. Уничтожив таким образом девять сотен термометров, Бинксенгубер пробудился.
— Ну как? — спросил дежурный.
— Зуб на зуб не попадает.
— Значит, не полегчало? — и санитар начертал на черной Бинксенгуберовой табличке — 40,5°.
— Помилуй, — в отчаянье взмолился Бинксенгубер.
— Раздавив термометр, ты нам доставил неприятности похуже, — взорвался милосердный брат. — И если это тебе не подходит… — тут брат, поплевав на табличку, смахнул 40,5° и огромными цифрами нарисовал 42,6°.
— Ну, брат, это жестоко! — завопил Бинксенгубер. — Это ведь значит, что мне пропишут первый стол. Страшное дело! Дважды в день молоко, два кофе, две булочки — и все.
Бинксенгубер был ненасытный обжора, подъедавший за всеми до последней крошки.
— Ах, ты еще ругаться? — оскорбился милосердный брат. — Я для него стараюсь, делаю все, что могу, обхожусь без термометра, а он вот как… Ну, не на таковского напал!
Брат милосердия еще раз стер с таблички Бинксенгубера цифру 42,6° и написал 43,8°.
— Вот теперь порядок, — удовлетворенно проговорил он, — вот теперь валяй, делай как знаешь. Теперь ты покойник.
Инспекция в виде главного штабс-лекаря нагрянула ранним утром. Произошло это так внезапно, что мы не успели уничтожить удручающую запись на черной табличке температур Бинксенгубера.
Главврач сперва несказанно удивился, что можно выдержать этакую высоченную температуру — ведь уже при 43° больной давно бы умер, а у этого еще хватает наглости проситься в отпуск, потому как в ихней деревне теперь пахота.
Катастрофа надвигалась неотвратимо. Нашего милосердного брата отдали под арест на четырнадцать суток, а взамен прислали три термометра. Однако Бинксенгубер высказался в том духе, что больше не позволит поставить себе под мышку ни одного градусника, лучше уж добровольцем отправится на фронт с первой маршевой ротой.
Пан Кокошка, надзиратель в отставке, был единственным ветераном в Хорушицах. Для господ ветеранов этот факт тем более прискорбен, что в Хорушицах более двухсот домов. На две сотни домов один-единственный ветеран — согласитесь, для Австрии это все-таки маловато.
Созвав учредительное собрание нового Общества ветеранов в Хорушицах, пан Кокошка имел удовольствие лицезреть лишь одно заинтересованное лицо — себя самого, а это просто удручающе, особенно если учесть, что военная служба уже за плечами по крайней мере у восьмидесяти хорушицких обитателей.
И все же после столь неудачного собрания учредителей пан Кокошка заказал себе ветеранскую форму в ближайшем районном центре.
Ветераны, облаченные в форму, если на штанах у них нет заплат, всегда выглядят весьма воинственно, но мундир пана надзирателя в отставке превзошел все ожидания, он прямо-таки звал в бой.
Наверное поэтому, когда пан надзиратель, облачившись в новую форму, возвращался от портного из районного центра домой, на дорогу выбежали все деревенские мальчишки и начали швырять в него грязью и швыряли до тех пор, пока пан надзиратель не пустился наутек, ища спасения под крышей своего дома.
Да иначе и быть не могло.
Жандарм, единственный, кто до сих пор расхаживал по деревне в форме, стоило ему завидеть соперника, тотчас скрылся в ближайшей корчме, пренебрегая своим долгом блюстителя порядка.
С той минуты пан Кокошка осердился на хорушицких обитателей. Одних никак не склонишь вступить в общество ветеранов, другие — не останавливаются перед дерзостью, — взять, к примеру, здешнего кузнеца: разговаривая с Кокошкой, он бросил — знаете, мол, пан надзиратель, не хочется мне, чтоб ветеранская форма напоминала, как с нами на войне обращались. «Чешская собака!» — иных слов мы и не слыхали.
Только один человек поддерживал пана Кокошку. И этим человеком был церковный сторож. Ну что ж, обычное проявление солидарности церкви верующей и церкви воинственной. К несчастью, церковный сторож был горбат и в армии не служил, в противном случае общество ветеранов в Хорушицах состояло бы из двух человек. А сейчас пан Кокошка считался и казначеем, и председателем, и президиумом, и ревизором, и рядовыми членами.
Однако прискорбнее всего было то обстоятельство, что пану Кокошке никак не представлялось возможности надеть свою ветеранскую форму. В Хорушицах не происходило никаких торжеств, когда можно было бы щегольнуть ею. Все попытки привлечь хорушицких обитателей на свою сторону оканчивались полным провалом.
Церковный сторож, который заходил к нему хлебнуть «вишневочки», высказывался в том духе, что этот сброд понятия не имеет, что такое Австрия.
— А ведь они же воевали, — горестно сетовал пан Кокошка, — да только у них все, что ни говори, — в одно ухо влетит, а из другого вылетит.
Оба попивали «вишневочку» и жалобились на никуда не годное отношение. Пан Кокошка вспоминал, как, стоя однажды в карауле, он подстрелил беглого дезертира, раздробив ему ногу, и как пан майор, потрепав его по плечу, проговорил: «Sehr guht, Kokoschka, gut getan, verfluchter Tschechischen Taugenichts»[256].
— Чехи — прохвосты, — твердил отставной надзиратель. — Вот немцы — это народ. Из немцев выходят офицеры, капитаны, майоры, генералы. Все высшее начальство — немцы, добрые немцы и австрияки. А попробуйте спросить чеха, не австрияк ли он? Знаете, что он на это ответит? Пошлет куда подальше.
— Никакой я не чех, — отрекался подвыпивший церковный сторож, — я австрийский сторож, служу церкви. Нынче никто даже господа бога не боится, а в церковь ходят одни старики да старухи. Молодежи там не увидишь. А в прежние времена все было иначе. Самый важный на селе — пан священник, а за ним — я. Пану священнику целуют обе руки, а мне — одну. А нынче — никто мне ничего не целует, да еще норовят, чтобы я им полы сюртуков целовал.
— И в ветераны никто не желает, — гнул свое пан Кокошка. — Знаете, что сказал мне здешний портняжка? Что шута он из себя строить не позволит. Разумеется, я подал на него жалобу за оскорбление ветеранов. И знаете, что мне ответил молоденький окружной судья?
— Если бы, говорит, пан Скучек в глаза вам сказал, что вы дурак, тогда бы я обязан был вмешаться, а так — никакого состава преступления нету. Что же тут такого — сказать, будто ветераны — сумасшедшие?
— Да ведь тем самым он оскорбил всю армию! — возразил я.
— Однако не станете же вы утверждать, что австрийская армия состоит из одних ветеранов, голубчик? Ведь даже если бы пан Скучек уверял, что ветераны, к примеру, убивают или же крадут и при этом не указывал на вас, я и тогда не мог бы привлечь его к суду, а посему вашей жалобе хода дать не могу.
После этого друзья снова переходили к воспоминаниям о прекрасной военной поре, и пан Кокошка, тыча своими ладонями сторожу под нос, восклицал:
— Вот эти руки держали солдатскую винтовку! Разве по сей день от них не пахнет порохом?
Изъявления лояльности длились, покуда церковный сторож еще мог ворочать языком; когда же слуга божий начинал нести явную чушь, надзиратель выталкивал его взашей и, оставшись наедине с «вишневкой», вспоминал о военных парадах до тех пор, пока сам не засыпал на диване.
Однако наиболее ожесточенные бои он вел в трактире «У золотой печи». Тамошние завсегдатаи высмеивали его австрияцкий образ мысли, но всякий раз, покидая поле боя, пан Кокошка торжественно провозглашал, что этими насмешками им не осквернить честь его ветеранского мундира; что же такого, если носить его не представляется случая? Ничего такого. Приспеет времечко — и я пущу свою форму в ход, господа, использую самым блестящим образом, а назавтра приду и усовещу вас, чтобы не издевались над моим австрияцким образом мыслей.
Когда на следующий день пан Кокошка заглянул в «Золотую печь», завсегдатаи кабачка повели себя весьма таинственно.
— Вы, конечно, уже слышали новость, пан надзиратель? — спросил его учитель.
— Какую еще новость?
— А что завтра через станцию Врбчаны инкогнито проедет некое высокопоставленное лицо?
Глаза пана Кокошки озарились радостным блеском.
— Какое же это высокопоставленное лицо?
— Очень высокое, пан Кокошка, это нам по секрету поведал врбчанский станционный начальник.
— А когда?
— В десять утра. Поезд остановится всего лишь на три минуты. Вы пойдете?
— Разумеется, господа, само собой, я тотчас отправлюсь домой приводить в порядок свою форму.
По дороге домой он заглянул к церковному сторожу.
— Завтра через Врбчаны проедет высокое лицо, пан Кожельский, наконец-то я смогу показать, на что способен. Но это тайна, приедет он инкогнито, никому про это не известно, так что я один буду приветствовать их высочество. Что за особа, какое высочество, бог его знает. Но ежели он меня спросит: «Was sind Sie?» — я отвечу: «Melde gehorsam, ich bin Franz Kokoschka aus Chruschiz»[257].
Церковный сторож также обещал участвовать в торжественной церемонии.
— Я, — развивал свою идею Кокошка, — пойду впереди вас, а вы — за мною; когда поезд остановится, мы встанем напротив купе, в котором проедет высокопоставленная особа, и я крикну: «Hoch, hoch, hoch!»[258] А вы — повторите за мной: «Hoch, hoch, hoch!» Запомнили?
Церковный сторож просиял. Как бы там ни было, а после торжественной встречи в какой ни то городской ресторанчик его пригласят.
Около десяти утра на врбчанском вокзале царило явное оживление. Начальник станции, расхаживая по перрону, потирал руки, а бросая взгляд на плацдарм, занятый паном Кокошкой и церковным сторожем, не мог удержаться от смеха.
Пан Кокошка, облаченный в форму ветерана, сверкал позолотой, а церковный сторож, весь в черном, был бледен от волнения, поскольку приближалась ответственнейшая минута его жизни.
Прозвучал станционный колокол, и издали послышался свисток замедляющего ход поезда. На перроне столпились ротозеи. Лишь пан Кокошка и церковный сторож держались в стороне. Не лезть же им вместе со всяким сбродом.
Поезд остановился.
Пан Кокошка, сопровождаемый церковным сторожем, подойдя к начальнику станции, отсалютовал:
— Простите, в каком вагоне путешествует высокопоставленное лицо?
— А вон там, где жандармы, они его конвоируют.
— А, жандармы! Тем лучше.
В мгновенье ока пан Кокошка со сторожем очутились перед нужным вагоном, отдали честь и крикнули в унисон:
— Hoch, hoch, hoch!
— Тара-ра-ра!
Поезд тронулся, и один из жандармов вопрошающе глянул через стекло.
— Hoch, hoch, hoch! — вне себя от восторга орал пан Кокошка, горделиво оглядывая перрон.
А на перроне хохотали все, и громче прочих — начальник станции.
— Чего смеетесь? — строго обратился к нему пан надзиратель, гордо выпячивая грудь.
— Да помилуйте, — не переставая смеяться, проговорил начальник, — чего это вы орете «Да здравствует» вору и убийце, которого только что провезли через нашу станцию жандармы?
— Да ведь вы же сами сказали, что это высокопоставленное лицо, — сокрушенно проговорил удрученный ветеран.
Известный немецкий профессор в своем обширном труде, недавно увидевшем свет, попытался доказать, что знаменитый греческий ученый-математик Архимед погиб вовсе не при захвате Сиракуз, а десять лет спустя, в городе Риме. Следуя этой гипотезе, мы в свою очередь можем высказать догадку, что Архимед не кричал римскому солдату: «Не тронь моих чертежей!» и, соответственно, тот его не убивал. Выдвигались своеобразные предположения насчет того, что римлянин, прикончивший Архимеда, за несколько лет До этого провалился в гимназии по физике, получив «неуд» за незнание Архимедова закона о силе тяжести.
В концепции немецкого профессора обращает на себя внимание тот факт, что столь плодовитый ученый, каким был Архимед, именно в течение десяти лет, подаренных ему профессором, сумел осчастливить учащуюся молодежь целым рядом новых теорем и законов.
К счастью, в ходе только что проведенных археологических раскопок на Форум-Романуме были найдены таблички, содержащие запись протокола, разработанного верховным римским судом за три месяца до захвата Сиракуз.
В основу этого протокола легло медицинское заключение врачей о душевном состоянии Архимеда, подвергшегося обследованию в одной из римских психиатрических клиник ввиду выдвинутого против ученого обвинения в государственной измене, совершенном против Римской империи. Положения протокола были подкреплены приложениями, из которых мы приводим нижеследующие:
Аврелий Вителиний, младший сержант 19-го пехотного полка имени Ромула, в Мартовские иды[259], в день захвата Сиракуз римским генералом Пропонием (в учебниках это имя звучит как-то иначе, что в значительной мере подрывает достоверность сведений об истории Рима), убил какого-то Архимеда, поселившегося на груде песка в саду дома № 1819, с видом на море. Аврелий Вителиний, схватив Архимеда за плечо, крикнул: «Ты чего здесь делаешь?», а тот спокойно ответил: «Черчу на песке!» После этого Архимеда отвели к верховному главнокомандующему и, по свидетельству Аврелия Вителиния, Архимед всю дорогу вел себя как душевнобольной. На следующий день во время допроса у генерала Пропония Архимед заявил, что «чертил на песке круги, чтобы легче было взорвать римский флот».
Архимеду напомнили, что Сиракузы уже в руках у римлян, однако он возразил, будто ничего не помнит, поскольку был увлечен изобретением машин. На вопрос, какие это машины, ответил, что ему пришло в голову построить машину на основе недавно открытого им закона силы тяжести. Все остальное время, пока длился допрос, Архимед проявлял к происходящему полное равнодушие и то и дело ухмылялся.
Спустя три дня, в ходе последующего допроса, он добавил, будто не в состоянии объяснить себе, каким образом очутился в римском лагере.
Септимий Марсий, военный врач, внес в протокол примечание, что Архимед произвел на него впечатление человека, не умеющего сосчитать до пяти (док. 1.13).
Арестованный староста города Сиракузы, некто Катабаинос сообщил, что впервые лично познакомился с Архимедом только когда тот пришел к нему (старосте) и сообщил, что открыл новый закон силы тяжести, с помощью которого появляется возможность пустить на воздух весь римский флот, потом попросил привезти ему песок, чтобы он мог рисовать свои круги.
Во время второго допроса Катабаинос признался, что сразу понял, что у Архимеда не хватает шариков, а потому, дабы избежать какого несчастья, разрешил завезти в сад дома номер 1819 кучу песка, и Архимед проводил там целые дни.
Катабаиносу были показаны свитки папируса, поскольку Архимед твердил, что они составляют его собственность, и староста объявил их украденными из лавки у Тарентских ворот. Архимед накарябал на нем разные там a, b, c, а также круги и квадраты, так что папирус стал негоден для употребления. Торговец из лавки у Тарентских ворот сохранил свиток, поскольку Архимед утверждал, будто поможет сиракузцам одолеть Рим. Жена Катабаиноса, допрошенная два месяца спустя в Риме (уже будучи рабыней Пропония), сообщила, что Архимед со своими свитками однажды приходил к ним домой. Катабаиноса не было, но Архимед все равно развернул свои свитки и принялся уверять, что всякое тело способно вытолкнуть столько воды, сколько оно весит, в общем что-то в этом роде, и, кажется, на столько же становится легче. До этого он тоже бормотал что-то о тяжести, но и предыдущих уверений было вполне достаточно, чтобы у нее сложилось об Архимеде такое мнение, будто он не в себе.
Катабаинос (к тому времени также раб Пропония) в тот же день внес добавления в протокол, заявив, будто от стариков сиракузцев слышал, что и отец Архимеда также страдал слабоумием. С Архимедом самим трудно было столковаться. Как-то увидели его в общественных садах; он надел на ветку пинии колечко, потом перебросил через ветку веревку из лыка, на один его конец привязал камень, а другой тянул вниз, чтобы камень поднимался вверх; по необъяснимой случайности колечко вращалось. Сторож, охранявший сады, помчался в ратушу, а когда вернулся обратно, Архимед сидел под пинией и что-то ковырял на восковой табличке, рядом лежало уже два колечка, и он сказал, что все это — рычаг, или полиспаст, или что-то в этом духе.
Говорил ли Архимед что-либо еще, свидетель не помнит, поскольку он не мог уже дольше слушать все эти глупости и удалился. Однако решительно не соответствуют истине сообщения газет того времени, будто Сиракузы за плату пригласили Архимеда, дабы тот смастерил для них оборонительные сооружения. Всем было известно, что у Архимеда не все дома и что он рисует на песке какие-то круги. Однажды он испещрил каракулями все дорожки в парке, а когда подметальщики их смахнули, прибежал в отдел общественного контроля магистра с жалобой — дескать, подметальщики уничтожили его чертежи. Позднее мне стало известно, что Архимед, схватив подметальщика за метлу, кричал: «Nolite tangere circulos meos»[260]. К подметальщикам он обращался на латыни, и это также в Сиракузах было всем известно, его иначе и не величали как только «богом обиженный Архимед». Согласно листу 72, Ойнотесия, рабыня, бывшая владелица дома № 1819 в Сиракузах, признавала, что Архимед вел с ней беседы о вещах, в которых она совсем не разбиралась, он называл их то физикой, то геометрией, а то математикой. Что это были за господа — она понятия не имеет. Знала Ойнотесия и его отца (новая историческая подробность), и тот обладал схожими свойствами и строил из себя философа, так, во всяком случае, величали его в их квартале.
Под номером 1.35 в деле хранятся бумаги римского окружного суда в Таренто, из которых становится ясно, что Архимеда держали там в узилище от первого полнолуния до второго и, согласно римскому праву (§ d, е, f), снимали с него допрос ввиду попытки обмануть общественное мнение, имевшей место на городском рынке, где Архимед разглагольствовал о том, что если бы ему где-то на небесах дали точку опоры, он перевернул бы весь мир (см. лист восьмой документов «Dos moi pesto, gen kineso»)[261].
В те времена в Таренто проживал купец Пейденокос со своей злой женой. Этот купец вручил Архимеду один талан в качестве основного капитала и заслуженной премии тому, кто поможет чудаку отыскать на небесах нужную точку опоры, чтобы Архимед произвел ту сенсацию, о которой вещал на рыночной площади. Архимед весь талан истратил на колечки и мочала. За это его отправили очищать городские сточные канавы. Занимаясь этим делом, он вел себя престранным образом. Уверял, например, что от канав не исходило бы ни малейшего запаха, если бы их перекрыть и поступить более просто — отвести прямо в море, а не в предместные резервуары, откуда нечистоты приходится выбирать и в тридцать приемов вывозить бочками на морской утес, а потом швырять или выливать в море. Из-за этих его речей ни один из заключенных не желал с ним работать, так что ничего иного не оставалось как выпустить Архимеда на волю.
Этим исчерпывались извлечения из опроса свидетелей; на остальных пластинах содержались положительные отзывы о состоянии обследуемого в настоящее время.
Прежде всего описывались его физические данные. Перед нами — заключения римских врачей-экспертов.
Архимед, возраст — пятьдесят лет; рост — выше среднего, телосложение — хрупкое, упитанность — посредственная. Голова — круглая, лоб — сильно выпуклый. Ушные раковины — несоразмерные, левое ухо больше правого, правый глаз меньше левого, разрез рта — неправильный, правая его сторона короче левой, а левая — длиннее правой. Когда говорит, рот открывается больше справа, чем слева, и наоборот. Походка являет собой отклонение от нормы. Если на него прикрикнуть, вытянутые конечности сильно трясутся. Любой удар вызывает весьма бурную механическую мускульную реакцию.
На нескольких пластинах изложены результаты исследований душевного состояния Архимеда, зафиксированных римскими судебными врачами:
Отец погиб то ли восемь, то ли двадцать два года тому назад. Говоря о смерти отца, Архимед утверждает, что тот вытеснил столько морской воды, сколько соответствовало объему его тела, и весил меньше ровно на весь вытесненный им объем воды, благодаря чему труп всплыл на поверхность. Произошло это во время шторма на море, когда волны опрокинули челн, на котором плыл его отец. Исходя из этих сведений, можно предположить, что отец Архимеда утонул. Школу пациент не посещал, считать научился сам, читать и писать — тоже. С малолетства размышлял только об одном: почему один прибавить один равняется двум.
— Из чего вы вывели такое заключение?
Архимед усмехается. После продолжительного раздумья:
— Из того, что если к двум прибавить два, то будет четыре.
— Кто это вам сказал?
— Никто.
— Вы сами так решили?
— Отнюдь, это суть неизменные законы арифметики.
— Вам известны названия месяцев?
— Нет.
— Столица Сицилии?
— Карфаген.
— Какие города вы знаете еще?
— Рим и Афины.
— А Сиракузы?
Архимед кивает головой в знак согласия и улыбается.
— Какого вы вероисповедания?
— Языческого.
— А где конец земли?
— За Сицилией.
— А как называется столица Сицилии?
— Сиракузы.
— Вы же сказали, что Карфаген?
Архимед усмехается.
— На наш взгляд, вы не желаете отвечать на этот вопрос и избегаете произносить слово Сиракузы. Что вы там натворили?
Архимед отрицательно качает головой.
— И все-таки, что же там произошло, вы не припомните?
Архимед снова отрицательно трясет головой.
— Вспомните, обещали ли вы Сиракузам помочь в создании оборонительных сооружений, чертили ли на песке круги, и не делали ли на папирусе заметки?
Архимед оживляется.
— Это ведь легко высчитать! Тело падает тем быстрее, чем с большей высоты оно летит. Треугольник имеет строгие границы. Я доказывал это неоднократно.
— Значит, по-вашему, только вы доказали эти истины?
— Несомненно. Никто, кроме меня, не открывал закона о силе тяжести, и я самый великий физик на свете. Мои круги прославили меня.
— Итак, по-вашему, вы — великий ученый?
— Без сомнения.
— И давно вы так считаете?
— С тридцати двух лет.
Из вышеприведенного следует, что общеобразовательные знания Архимеда были весьма незначительны, неглубоки и даже наивны. Он ничего не знал о том, что волчица выкормила Ромула и Рема, и полагал, будто сабинянки унесли римлян. Латынью владел слабо, приблизительно на уровне выпускника гимназии.
На следующих трех пластинах излагается заключение римских судебных врачей по поводу душевного состояния Архимеда, и звучит оно так:
1. Насколько возможно было установить, в семье Архимеда не встречалось случаев душевных заболеваний, если отбросить предположение, что во время кораблекрушения отец его мог покончить жизнь самоубийством. Примечательно, что Архимед не знает своей матери. Судебные врачи склоняются к тому мнению, что собственной матери у него вообще не было.
2. Обследуемый Архимед школу не посещал, чем объясняется полное отсутствие интеллекта. Это проявляется даже в ответах на примитивнейшие вопросы. Так, на вопрос, где кончается земля, он ответил, что земля кончается за Сицилией, хотя доподлинно известно, что земля кончается за столпами Геракла в местности Геспериды, а это — за Карфагеном. Не известно ему и то, что в году три месяца, что кроме Рима, Таренто, Карфагена и бывших Сиракуз, на свете существует еще восемь столиц в Лациуме. Архимед полагает, что один да один равняется двум, и доказывает это тем, что два да два — это четыре, меж тем как это полный абсурд, поскольку, если у меня две ноги и у моего соседа — тоже две, — то это еще ничего не означает: у меня по-прежнему останется всего-навсего две ноги, но никак не четыре. В ответ на эти наши убедительные доводы он только ухмылялся. И вообще, в ходе обследования пациента Архимеда мы не раз убеждались, что он постоянно ребячливо улыбается, идеи у него навязчивые и наивные, и это стало особенно явственно, когда обнаружилось его полное незнание фактов римской истории. Он утверждал, будто все это сказки и все истории начинаются какой-нибудь глупостью. Мы ему сказали, что волчица выкормила Ромула и Рема, а он спросил, зачем она это сделала, и наконец высказался в том смысле, что римлян вскормили сабинянки.
3. Его воззрения на науку наивны в самом полном смысле этого слова. То же самое подтвердили и допрошенные свидетели, Катабаинос, его жена и прочие. Архимеда мучает навязчивая идея, что истинная наука основывается на законе о силе тяжести, но в римском своде законов нет на этот счет никакого упоминания. Будучи арестован в Таренто, Архимед чистил сточные канавы и болтал такие глупости, что его пришлось отпустить на свободу. В Сиракузах, как подтвердили и вышеупомянутые свидетели, его считали дурачком, там он «изобрел» некое колечко с веревочкой и камешком, который поднимал ввысь на пинию городского парка. Там он без всякого смысла чертил на песке разные круги и своей хозяйке — она торговала оливами, консервированными в меду — даже не удосужился помочь носить воду из колодца. Целыми днями валялся на грудах песка в саду дома № 1819 и на ворованном папирусе рисовал кружочки, кружки, потом какие-то значки вроде Δ — он называл их «треугольники» — и вроде □, напоминающими форму земли, эти он именовал «квадраты». Из прилагаемых свидетельских показаний явствует, что окружающим он надоедал разными глупостями, из которых наиболее дикими были его разглагольствования о том, что тело, погруженное в воду, легче на вес вытолкнутой им воды. Эту наивность он не позволял опровергнуть никакими доказательствами. Архимед полагает, что он великий ученый, по его мнению, Δ и □ прославили его имя во всем мире.
4. В ходе недавно проведенного обследования, у Архимеда были обнаружены физические недостатки в строении черепа, что служит признаком дегенеративности. Отмечено также, что Архимед обладает довольно живым характером, и это можно объяснить колебаниями его душевного состояния. Как стало очевидно в ходе обследования, уже с тридцатилетнего возраста Архимед страдает гигантоманией и навязчивой идеей, будто он — великий греческий ученый и изобретатель, так что общее его душевное состояние можно определить таким понятием как «поврежденный рассудок» в толковании § 46 лит. и римского уголовного права.
5. Поскольку манию величия и навязчивые идеи Архимеда приличествует считать помешательством ума согласно § 2 лит. «Б» римского уголовного права, наказанию он не подлежит.
6. Однако в связи с тем, что, будучи оставлен на свободе, он мог бы своей болтовней повредить общественному положению римских ученых и вообще как-либо иначе оказаться опасным, Архимеда следует отправить на обследование в институт для душевнобольных над Тибром.
Итак, Архимед умер десять лет спустя после падения Сиракуз. Не подлежит сомнению и тот факт, что в Сиракузах Архимед тоже рисовал свои о и О, свои Δ и □, равно как и то, что и там он составлял новые законы и теоремы. К счастью для учащихся наших средних школ, из этих его открытий не сохранилось ничего.
Учитель Пилоун, преподававший в гимназии, обожал филологию, но коньком его была грамматика. Эту науку он любил до того страстно, что любая незначительная погрешность против нее приводила его в безмерное отчаяние. Можно даже утверждать, что так же как в глазах капиталиста человек — только миллионер, а для титулованного аристократа — только люди титулом не ниже барона, так и наш учитель Пилоун считал человеком только безупречного знатока грамматики. На прочих смертных он глядел со снисходительной усмешкой, в которой можно было разглядеть удивление и упрек: «Разве Вы тоже родились и существуете?» И в этом нет ничего странного: учитель Пилоун — и об этом следует упомянуть в его оправдание — был приверженцем старой школы и посему считал своим долгом несколько часов кряду посвящать внушению учащимся принципов грамматики, что, разумеется, после тридцатилетней практики не могло обойтись для него без определенных последствий.
Дважды, а то и четырежды в день учитель Пилоун совершал путь от дома до гимназии и обратно. На пути его неизменно возникал древний черного цвета дворец, к которому примыкала высокая стена такого же, как дворец, черного цвета.
Однажды утром задумавшийся учитель Пилоун шел в свою гимназию, и вдруг нечаянно взгляд его упал на черную высокую стену. На ней большими буквами не привычной к письму рукой было выведено:
Кто это прочтет тот дурак.
Подобных надписей учитель Пилоун перевидал великое множество, но ни одна не привлекла к себе его внимания. Он не заметил бы и этой, если бы она не выделялась столь резко на огромной черной доске.
Учитель миновал стену с надписью в полдень, потом она бросилась ему в глаза пополудни, и вообще эти буквы снова и снова влекли его к себе, нарушая стройный ход его раздумий.
Покидая после уроков школу, он в раздражении размышлял о том, какой малый, прямо-таки незначительный интерес проявляют ученики к законам синтаксиса. И почти уже забыл про надпись. Но когда он приблизился к стене, ему снова бросилось в глаза «Кто это прочтет тот дурак», что привело его в страшную ярость.
В это мгновенье у Пилоуна возникло желание вынуть платок и стереть надпись, но он рассудил, что, во-первых, — так он привлечет к себе внимание прохожих, а во-вторых, — не уничтожит надписи, поскольку это невозможно — буквы прямо-таки въелись в шероховатую поверхность стены.
Пилоун побрел дальше, проклиная в душе негодяев, которые устраивают на улицах подобные безобразия.
Впрочем, против надписи как таковой пан учитель ничего не имел, но его, как всегда, всякий раз задевало, что после фразы «Кто это прочтет» нету запятой, в то время как ей надлежало тут быть.
Весь вечер у него в мозгу возникала эта паршивая надпись с приметной синтаксической ошибкой.
Наутро учитель Пилоун решил попросту игнорировать надпись. Проходя мимо, он заставил себя отвернуться и смотреть в другую сторону. В полдень учитель думал поступить точно так же, но вдруг это показалось ему недостойным пожилого серьезного человека. И он снова отважно взглянул на пачкотню, которая обезобразила стену.
И снова у него возникло ощущенье, будто его ударило электрическим током, когда после фразы «Кто это прочтет» он не обнаружил запятой.
В конце концов Пилоун понял, что этими муками он сыт по горло. Однако отринул мысль ходить в гимназию окольным путем, по другим улицам, до тех пор, пока надпись не уничтожат время и непогода.
Но позволить противной фразе истерзать себя? Четырежды в день переживать такое чувство, будто тебя дергают за волосы? Нет, невыносимо…
В тот день учитель Пилоун после объяснений в классе почти машинально положил в карман кусочек мела. Он проделал это почти машинально, но где-то в его подсознании зрело непреклонное решение.
Подойдя к высокой стене, он остановился. Сколько лет он тут ходит, а ничего подобного с ним не случалось!
Мало того! В беспокойстве учитель Пилоун несколько раз оглядел улицу. Ее редко кто посещал, но все-таки сейчас промелькнуло несколько прохожих. Учитель переждал, когда они пройдут, расхаживая вдоль по улице, туда и обратно…
Наконец улица совершенно опустела, и пан учитель не выдержал… Сунув руку в карман, он с несвойственным ему проворством бросился к стене. Рука взметнулась вверх — и уже в следующее мгновенье наш учитель с достоинством зашагал дальше.
На стене отныне было написано: «Кто это прочтет, тот дурак».
И пан учитель успокоился.